Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика



Евгений Викторович Анисимов
Толпа героев XVIII века


Предисловие

Один из выдающихся историков прошлого генерал Николай Карлович Шильдер – автор знаменитых многотомных монографий «Павел Первый», «Александр Первый», «Николай Первый»– был сторонником версии ухода Александра I в народ под личиной «старца Федора Кузьмича». Вопрос этот, как известно, не разрешен и до сих пор. Придерживающиеся мнения, что утомленный властью император, воспользовавшись удобным случаем, скрылся в толпе своих подданных, сталкиваются в непримиримом споре со своими противниками, которые утверждают, что государь благополучно скончался в Таганроге в 1825 году и ныне преспокойно лежит в гробнице Петропавловского собора в Петербурге. Н.К.Шильдер – педант от науки и тщательный источниковед, великолепно знавший весь относящийся к таганрогской истории материал, пришел к своему выводу не сразу. Он долго колебался, но, как рассказывал современник Шильдера, причиной окончательного перехода историка на позиции сторонников ухода… стало сонное видение. Как-то раз, ночью, Шильдер лежал в своей спальне и тяжко страдал от мигрени. И тут ему явился призрак Федора Кузьмича, мгновенно излечил историка-страдальца от головной боли и поведал, что да, он – истинный император Александр Павлович.

Конечно, можно посмеяться над ночным видением Николая Карловича и справедливо отвергнуть сей, так сказать, аргумент. Но все же, будем милосердны к историку: каждый из нас, занятый делом, особенно горячо любимым, может подтвердить, что дело это с годами становится частью жизни, судьбы, сознания, живет с нами во сне и наяву. Вот и неудивительно, что Николай Карлович, «встретившись» с призраком своего героя, безоглядно поверил ему. Нет, нет, я не собираюсь пугать читателя своими «историческими видениями», я лишь хочу сказать, что, годами работая над историческими источниками о людях прошлого, готовя книги, статьи и сценарии о них, как-то незаметно проникаешься частичкой (конечно, только частичкой!) жизней, мыслей своих героев. Они становятся будто твоими близкими знакомыми, и, проходя по залам музеев, мгновенно узнаёшь их среди прочих лиц, взирающих с потемневших от времени портретов. Кажется, что твои герои как-то значительнее, чем лица с других портретов, смотрят на тебя, кажется, что ты лучше прочих твоих современников, рассеянно бредущих по этим залам, понимаешь своих героев, только один знаешь их характер и норовишь, уходя, даже подмигнуть им (как тут не вспомнить картинную галерею Хогвартса из «Гарри Поттера»). Эти давно ушедшие в никуда люди для тебя как будто живы, они идут некоей толпой в параллельном нашей жизни, невидимом «умственном» пространстве. Так некогда, в прошлом, выйдя после занятий из дверей школы, не смешиваясь с потоком пешеходов, шли наши друзья, одноклассники. И ты, оглядываясь вокруг, видел их лица и улыбался им…

Эта виртуальная толпа моих героев образовалась как-то случайно, как порой случайно образуется класс или студенческая группа. Как и мы, герои прошлого объединены временем и судьбой. В их соединении под одной обложкой этой книжки нет никакой системы: про одних мне заказали сценарий документальной передачи на телевидении, про других я узнал случайно и увлекся историей их жизни, третьи всегда влекли меня яркостью, необычностью своей судьбы, да не было возможности углубиться в их историю. А вообще-то были и такие персонажи, о которых я так ничего и не написал, – они не «дались» моему перу.

Конечно, о людях прошлого (как и вообще о людях) писать трудно. Автор всегда рискует впасть или в одну, или в другую крайность: либо принимается сочинять «житие» героя, стремясь загладить все неровности его биографии, либо, наоборот, макает перо в желчь и пишет памфлет, «разоблачая» своего героя. Я стремился избежать и того и другого. Я всегда помнил, что надо быть осторожным: люди прошлого безгласны, они не смогут ответить на обвинения потомков. Эти герои, идущие рядом с нами по истории России, в общем-то, беззащитны перед потомками. Они молча и выжидающе смотрят на нас с портретов, ожидая нашего суда. Так будем по возможности милосердны и понимающи!

Автор

Санкт-Петербург,

сентябрь 2012 года


Царевич Алексей Петрович: неумолимый рок и нелюбимый сын

Один из сподвижников Петра Великого гвардейский офицер Александр Румянцев описывал в письме к приятелю, как поздней ночью 26 июня 1718 года Петр I вызвал его к себе в Летний дворец. Войдя в царские апартаменты, Румянцев увидел такую сцену: возле сидевшего в кресле государя стояли глава Синода архиепископ Феодосий, начальник Тайной канцелярии (политической полиции того времени) граф Петр Толстой, его заместитель майор гвардии Андрей Ушаков, а также супруга Петра, Екатерина Алексеевна. Все они успокаивали плачущего царя. Обливаясь слезами, Петр приказал Румянцеву и трем другим офицерам тайно умертвить своего старшего сына, царевича Алексея Петровича, заключенного в то время в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Это был финал подлинно шекспировской драмы, развернувшейся на глазах всех российских подданных…

Будущий конфликт отца и сына, их отчужденность, переросшая затем во вражду, были предопределены изначально тем положением, в котором оказался наследник российского престола. Царевич Алексей – сын Петра от первой жены Евдокии Лопухиной – родился 18 февраля 1690 года. Мальчику было всего восемь лет, когда у него отняли мать. Царь приказал сослать ее в монастырь и насильно постричь в монахини. Алексей сильно переживал разлуку с матерью, но отец запрещал ему видеться с бывшей царицей – старицей Еленой суздальского Покровского монастыря – и, узнав однажды, что царевич, уже семнадцатилетний, тайком ездил в Суздаль на свидание с матерью, был вне себя от гнева.

Петр не любил старшего сына как живое и неприятное напоминание о своем неудачном первом браке. Он назначил Алексею содержание, определил учителей и воспитателей, утвердил программу образования и, занятый тысячами срочных дел, успокоился, полагая, что наследник на верном пути, а если что – страх наказания поправит дело. Но Алексей, оторванный от матери, отданный в чужие руки, сирота при живых родителях, терзаемый болью и обидой за мать, конечно, не мог стать отцу близким человеком. Алексей вырос угрюмым, самолюбивым человеком, чуждым отцу по своим склонностям и интересам, да к тому же со временем стал большой любитель горячительного (кстати, этим увлекался и сам Петр). Лень, зависть, страх перед грозным батюшкой заглушили те добрые начала, которые были в нем. Позже, на допросах под пытками, он показал: «…Не токмо дела воинския и прочия от отца моего дела, но и самая особа (отца. – Е.А .) зело мне омерзла…», то есть стала омерзительна, крайне неприятна. Тем более не возникло близости между отцом и сыном позже, когда у царя появилась новая жена Екатерина Алексеевна, которой совсем не нужен был пасынок – соперник ее детей от Петра. В сохранившейся до наших дней переписке Петра и Екатерины царевич Алексей упоминается два-три раза, и ни в одном из писем ему нет даже слова привета. Письма же отца к сыну холодны, кратки и бесстрастны – ни слова одобрения, поддержки или тем более ласки. Порой в них нет даже принятого в письмах обращения – так, записка в конверте. Создается впечатление, что, как бы ни поступал царевич, отец им был вечно недоволен. Возможно, у царя были причины для недовольства сыном, но во всем этом виноват был только царь. Когда-то он отмахнулся от мальчика, отдав его на воспитание чужим и мелким людям (его воспитателем был назначен Меншиков, о чьих педагогических способностях и даже неграмотности мы много наслышаны), и уже через десять лет Петр получил за своей спиной врага, не принимавшего ничего из того, что делал и за что боролся он сам.

Царевич вовсе не был слабым и трусливым истериком, каким порой его изображают. Ведь до сих пор Алексея представляют в образе, который талантливо, но предвзято создал Николай Черкасов в довоенном фильме «Петр Первый». На самом же деле Алексей Петрович – сын своего великого отца – унаследовал от него волю, упрямство. Забегая вперед, отмечу, что наследник не организовывал никакого заговора против отца, как пытались потом представить дело Петр и государственная пропаганда. Его сопротивление отцу было пассивным, никогда не вырывалось наружу, оно пряталось за демонстративным послушанием и формальным почитанием Петра как отца и как государя. Но все же царевич с нетерпением ждал своего часа, который должен был наступить со смертью отца. Он верил в свою звезду, твердо знал: за ним, единственным и законным наследником, – будущее, и нужно лишь, сжав зубы, дождаться часа своего торжества. При этом царевич не чувствовал себя и одиноким: за его спиной стояли верные люди из ближнего окружения, на его стороне были симпатии знати, раздраженной господством выскочек вроде Меншикова, его поддерживали все, недовольные реформами.

В октябре 1715 года узел этой трагедии затянулся еще туже. К этому времени Алексей по воле Петра был уже давно женат на вольфенбюттельской кронпринцессе Шарлотте, и 12 октября у супругов родился второй ребенок – сын, названный в честь деда Петром. Вскоре после родов Шарлотта умерла. Буквально через две недели жена Петра Великого, царица Екатерина родила долгожданного мальчика, которого тоже назвали Петром. Он рос здоровым и живым малышом. Шишечка, Потрошенок (то есть плоть от плоти) – так называли сына Петр и Екатерина в своих письмах. Как юные родители-молодожены восхищаются своим первенцем, так уже немолодая царская чета с восторгом встречала первые шаги своего сынка. «Прошу у Вас, батюшка мой, защиты, – шутит в письме Екатерина, – так как он немалую ссору имеет со мной из-за Вас: когда я про Вас помяну ему, что папа уехал, то не любит такой речи, что уехал, но более любит и радуется, когда скажешь, что здесь папа». В другом письме: «Дорогой наш Шишечка часто своего дражайшего папу упоминает и при помощи Бога в своем возрасте совершенствуется».

Царь и царица мечтали о счастливом будущем своего сына, с Шишечкой были связаны все их надежды, они даже называли его «санкт-петербургским хозяином». При этом счастливые родители как бы забывали, что тут же, в столице, живет царевич Алексей – законный будущий хозяин России, у которого также есть свой наследник – ровесник Шишечки, великий князь Петр Алексеевич. Нет! Царь не забывал об этом ни на минуту. Не в его стиле было уходить от проблем, особенно когда шла речь о судьбе России. Сразу после рождения двух Петров начинается переписка царя и наследника престола. Она кажется странной, нарочитой – оба живут в одном городе, в версте друг от друга. Письма царя к сыну кажутся манифестами, они будто предназначены, чтобы потомки знали о претензиях Петра к Алексею. По этим письмам мы видим, что после рождения Шишечки претензии царя к старшему сыну становятся всё серьезнее, обвинения – всё суровее и резче. Петр требует от Алексея стать ему верным, усердным помощником в многотрудных делах, вообще сделаться другим – «отменить свой нрав». Иначе, угрожает царь, «тебя наследства лишу, [отсеку] яко уд гангренный, и не мни себе… что я сие только в острастку пишу: воистину… исполню, ибо за мое Отечество и людей живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть?»

Эта угроза выдавала истинные, зловещие намерения Петра: лишить Алексея наследства, завещать престол младшему сыну, любимому Шишечке. Но при этом старший брат ни в коем случае не должен быть ему соперником в будущем. Царь требует, чтобы Алексей безусловно отрекся от прав на престол. В ответном письме царевич выражает на это свое полное согласие. Но Петру этого мало. Он требует, чтобы Алексей ушел в монастырь. И на это соглашается царевич. Но нет покоя подозрительному царю: он опасается, как бы акт об отречении сына после его, Петра, смерти не оказался филькиной грамотой, простой бумажкой. Монастырь – не могила, из него и выйти можно, и сесть на престол. Словом, пока жив Алексей, он, в глазах Петра и Екатерины, опасен для Шишечки и его будущих братиков.

Уехав из Петербурга в Копенгаген на войну (Петр предполагал высадить десант на берегах Швеции), царь в августе 1716 года письмом вызвал Алексея к себе, в армию, причем потребовал, чтобы тот детально указал маршрут и время прибытия в каждый из городов на своем пути, с тем чтобы контролировать передвижение сына. Алексея это насторожило – от отца он мог ожидать всего чего угодно. Царевич собрался в дорогу, но его терзал страх: он опасался, что ему либо устроят покушение по дороге, либо при встрече отец обрушит на него свой неистовый гнев. На пути в Копенгаген, в Польше, Алексей неожиданно изменил маршрут и тайно бежал во владения Австрии, где надеялся найти прибежище. Ведь сестра покойной жены царевича, Елизавета, была супругой австрийского императора. Несомненно, поступок этот – акт отчаяния, попытка разорвать смыкавшееся вокруг него кольцо, спастись от неминуемой гибели. Но побег за границу в те, да и в позднейшие времена – это страшное для российского подданного преступление, которое расценивалось однозначно как государственная измена. Алексей это знал, и вынужденное бегство это породило в его душе страшные душевные муки. Он потерял покой и не мог найти себе места, чувствуя свою вину перед отцом и Россией.

Узнав о бегстве сына, Петр был вне себя от ярости. На розыски царевича он послал П.А.Толстого, дав ему строжайший приказ: во что бы то ни стало доставить Алексея в Россию. Толстой вместе с А.И.Румянцевым долго прочесывал владения австрийского императора, пока наконец не обнаружил беглеца в Италии, под Неаполем. Настигнув царевича, Толстой ловко воспользовался угрызениями совести, которые терзали Алексея. Разжигая у него чувство вины, обещая – от имени царя – безусловное прощение в случае явки с повинной, Толстой сумел выманить царевича в Россию.

Вот уж кто оказался предателем, так это любовница царевича Ефросинья, простая крепостная девушка, которую Алексей полюбил и увез с собой за границу. Она помогла Толстому сломить волю царевича, усыпить его страх и заманить в западню. В материалах Тайной канцелярии сохранилась краткая запись, сделанная уже потом, несколько лет спустя после гибели царевича: Ефросинья получила на свадьбу с неизвестным нам человеком две тысячи рублей из денег покойного царевича. По тем временам это была огромная сумма денег, и это, без сомнения, были иудины сребреники.

Вернувшегося домой царевича ждало не прощение царя, а его гнев. Алексея подвергли допросам, очным ставкам, пыткам, причем сам отец сидел за столом следователя в пыточной палате. Он наблюдал, как его родного сына заплечных дел мастера2 подвешивают на дыбу, бьют кнутом, рвут у него ногти. Летом 1718 года состоялся назначенный государем суд. Все сподвижники Петра, составившие судилище, один за другим вынесли приговор: «Виновен, достоин смертной казни». А потом наступил момент, когда нужно было привести приговор в исполнение. И тут опять позвали Толстого и Румянцева.

Нам неизвестно, о чем думала и что говорила мужу в этот страшный час Екатерина. Конечно, она, его «друг сердешненькой», была рядом, чтобы облегчить тяжкий удел царю, приносившему на алтарь отечества ужасную жертву – своего сына, врага внутреннего. Но не забудем, что в этот поздний час неподалеку от комнаты, где собрались палачи, мирно спал Шишечка. Так сложились обстоятельства, так требовал сюжет этой драмы, что кровь Алексея была нужна и ей, матери «санкт-петербургского хозяина». Кроме того, царица в тот момент была на сносях, и супруги, вероятно, думали, что вскоре родится еще один сын. Но в августе 1718 года родилась дочь Наталья.

Казнь-убийство была совершена, как и приказал государь, ночью, в полутьме. По описанию Румянцева, Алексей не хотел умирать, он вырывался из рук палачей, но они гуртом навалились на него и придавили подушкой. Ослабленный пытками царевич бился недолго, а потом затих. Прибрав комнату и положив тело так, будто царевич безмятежно спит, убийцы исчезли во тьме. Впрочем, есть и другая версия казни: царевича отравили, заставили выпить бокал с ядом. Все равно, вероятно, было так же мерзко: одни держали царского сына, другие вливали яд сквозь стиснутые зубы.

Как бы то ни было, наутро Петр и Екатерина вздохнули свободно: проблема престолонаследия решилась. Царевич Петр Петрович стал полноправным и единственным наследником престола. Он подрастал, умиляя родителей. Но предсмертные крики Алексея, бившегося в руках тайных ночных палачей, повисли проклятием над царским домом. В апреле 1719 года супруги были потрясены страшным несчастьем: их радость, их надежда, милый Шишечка, проболев (возможно, гриппом) несколько дней, умер. Он не прожил и трех с половиной лет. Фундамент благополучия царской семьи дал глубокую трещину. Горе Екатерины было безмерно. Когда она сама восемь лет спустя умерла, то в ее вещах были найдены игрушки – не умершей позже дочери Натальи или других рано скончавшихся детей, а Шишечки, «санкт-петербургского хозяина». Канцелярский реестр трогателен: «Крестик золотой, пряжечки серебряные, свистулька с колокольчиками, рыбка стеклянная, готоваленка яшмовая, фузейка (ружье. – Е.А .), шпажка, эфес золотой, хлыстик черепаховый, тросточка». Так и видишь безутешную мать, перебирающую эти дорогие ей миниатюрные вещицы.

На панихиде по Петру Петровичу в Троицкой церкви Петербурга 26 апреля 1719 года произошло зловещее событие. Один из присутствующих – Степан Лопухин, родственник опальной царицы Евдокии и, следовательно, царевича Алексея, – что-то сказал соседям и кощунственно рассмеялся. Потом на допросе в Тайной канцелярии свидетели показали, что Лопухин сказал: «Еще его, Степана (в смысле рода. – Е.А. ), свеча не угасла, будет у него будущее!» На пытке Лопухин повинился, что под горящей свечой он имел в виду великого князя Петра Алексеевича, сына покойного царевича Алексея. И это была правда: огонь жизни угас в любимом сыне царя, но он же разгорался в его внуке, ровеснике покойного, родившемся почти одновременно с Шишечкой. Словом, семя сына-врага произросло. Круглый сирота, обделенный вниманием деда, не согретый ничьей любовью, Петр Алексеевич подрастал, как подорожник у дороги, и этому радовались все, кто с нетерпением ждал конца царя-реформатора: и Лопухины, и многие другие его враги. Петр и Екатерина ничего не могли противопоставить жестокой судьбе.

Умирая в январе 1725 года, Петр не назвал имени своего преемника, имя внука тоже упомянуто не было. Царь повторял тем, кто подходил к его смертному ложу, только одно: «После! После!» Он надеялся, что жизнь еще не кончена, что он выкарабкается и на этот раз – ведь ему было всего пятьдесят два года. Но «после» для Петра Великого не наступило. Его ждала смерть, а Россию – эпоха дворцовых переворотов.


Кронпринцесса Шарлотта: из России без надежды

Госпожа д’Обан скончалась в своем хорошеньком домике, что в Витри, близ Парижа. По-видимому, ей было более 80 лет от роду». Так начиналась статья во французской газете 1771 года, вызвавшая в России скандал и официальные опровержения. По версии газеты, умершая под Парижем скромная старушка на самом деле была кронпринцессой Шарлоттой – супругой царевича Алексея, матерью императора Петра II, якобы некогда бежавшей из России…

Брак этот был задуман и осуществлен в высших королевско-императорских сферах тогдашней Европы и примерно с 1707 года стал предметом тайных переговоров и интриг. Дело в том, что Петр Великий, кроме масштабных реформ в своей стране, задумал грандиозное династическое наступление, желая кровными узами связать Романовых с княжеско-королевскими родами Европы. План этот вполне удался: на фотографиях последний император Николай II выглядит как близнец своего современника английского короля Георга V, а в жилах повелителей Нидерландов и до сих пор течет кровь русских императоров…

И первым в «династический прорыв» Петр бросил собственного сына, царевича Алексея. Известно, что жизнь наследника престола не задалась. Алексей вырос вдали от отца, заброшенный и забытый им. Петру казалось достаточным, чтобы сын был сыт и одет, чтобы у него были учителя и воспитатели. На этом царь считал свой отцовский долг исполненным. Ломавший тысячи человеческих судеб, Петр на чувства сына внимания не обращал – ведь, царь-реформатор, он делал великое дело. Частью этого дела и стала женитьба сына на европейской принцессе.

Невесту для царского сына нашли в Германии. В семье герцога Вольфенбюттельского Антона Ульриха было три внучки: Елизавета, Шарлотта и Антония Амалия. Красавица Елизавета стала австрийской императрицей – матерью знаменитой Марии Терезии, другая сестра – Антония Амалия – вышла замуж за герцога Брауншвейгского (ее старший сын – вот поворот судьбы! – принц Антон Ульрих: в 1739 году он стал мужем Анны Леопольдовны, отцом несчастного шлиссельбургского узника, императора Ивана Антоновича). А третью – Шарлотту, решили пристроить за царевича Алексея. Об этом русские дипломаты в Вене начали переговоры. Девушка (ее полное имя Шарлотта Луиза Христина София, – она была почти ровесницей царского сына – родилась в 1694 году) долго надеялась, что переговоры с русскими дипломатами окончатся неудачей. Так поначалу казалось и всем другим – шведы, начавшие наступление, рвались к Москве, было еще неясно, удержится ли сам царь Петр на престоле. В июне 1709 года Шарлотта благодарила дедушку за письмо, «которое, – писала она, – меня очень обрадовало, так как дает мне некоторую возможность думать, что московское сватовство меня еще, может быть, минует. Я всегда надеялась на это, так как я слишком убеждена в высокой Вашей милости…». Напрасные надежды! Антон Ульрих был прагматичный старик: после победной Полтавы, прогремевшей на всю Европу в том же июне 1709 года, дружить с могущественным и богатым российским монархом германским князьям было выгодно. Да и польский король Август II советовал Антону Ульриху не отказывать царю и предложил устроить свадьбу за свой счет: он тоже хотел угодить Петру – своему главному союзнику в войне со шведами. Все помнили, как король потерял дружбу с Петром, когда в 1706 году предал царя, подписав со шведами Альтранштадтский мирный договор. Словом, за этим браком стояла большая политика. С девушкой поговорили раз-другой, и она дала согласие. У нее даже возникли какие-то иллюзии насчет будущего супружества. В письме матери весной 1710 года Шарлотта писала, что видевший царевича брауншвейгский посланник «его очень хвалит и сказал, что он и умнее, и красивее, чем его описывали. Он говорил также, что лица, окружающие его, все люди умные и достойные».

Первая встреча будущих супругов прошла под Карлсбадом, но не оставила хорошего впечатления друг о друге у молодых людей. Шарлотте не приглянулись манеры грубоватого, замкнутого и совсем не любезного царевича, а Алексею вообще вся затея батюшки с женитьбой на этой немке не нравилась. Но, опасаясь гнева царя, он держал себя с Шарлоттой вежливо, как на первой встрече в Карлсбаде, так и во время второго свидания, после которого Шарлотта писала матери: «Царевич несколько изменился к лучшему в своих манерах, но лицо стало немного худощавее и желтее… Ко мне он, как и в Карлсбаде, очень вежлив, как и его кавалеры. Но он не сказал мне ничего особенного. Он кажется равнодушным ко всем женщинам». Это не так. Алексей был равнодушен к Шарлотте и ее единоплеменницам. Антон Ульрих, имевший соглядатаев в окружении Алексея, писал русскому посланнику Урбаху, что царевич обеспокоен быстрым и успешным ходом переговоров о браке, как и его окружение. Они убеждают царевича тянуть время, писать Петру о том, что нужно «посмотреть еще других принцесс в надежде, что между тем представится случай уехать в Москву и тогда он уговорит царя, чтоб позволил ему взять жену из своего народа». Но Петр был непреклонен, переговоры с брауншвейгцами закончились составлением брачного контракта, и 14 октября 1711 года в Торгау сыграли свадьбу.

Неприязнь молодых людей после свадьбы не уменьшилась. Царевич видел в невесте напыщенное, конопатое (последствия оспы), худое (кожа да кости) существо, а она считала суженого грубым варваром. Но зато Петр этим браком был вполне доволен: теперь держись, Европа, русские идут! Молодожены прожили вместе полгода, потом Алексей уехал на войну в Померанию (тогда русская армия добивала шведов в их германских владениях), а Шарлотта вернулась к дедушке. Вновь они увиделись уже в Петербурге, в августе 1713 года – только через полтора года! – в построенном для них дворце. Но новоселье на берегах Невы оказалось нерадостным: молодые часто ссорились, жили плохо. С досадой царевич жаловался своим приближенным: «Мне на шею чертовку навязали – как к ней ни приду, все серчает и не хочет со мной говорить!» Будем справедливы: а о чем с пьяным можно говорить?

В 1714 году Алексей один уехал в Карлсбад, на воды, отдыхать и равнодушно оставил дома жену, бывшую тогда на сносях. Петр же приставил к невестке трех высокопоставленных дам. В письме к Шарлотте он писал, что только так можно «предварить лаятельство необузданных языков (то есть сплетни и пересуды. – Е.А. ), которые обыкли истину превращать в ложь». Что имел в виду царь? Рождение принцев было делом государственным, публичным. Известны случаи, когда в Европе королевы и герцогини рожали в присутствии сторонних наблюдателей, которые видели, как появился ребенок на свет, убеждались, что он здоров, а главное, они могли засвидетельствовать, что новорожденного не подменили на другого ребенка. Не забудем, что слух о «подмененности» правителей был тогда весьма популярен в народе. Так, в России петровских времен многие были убеждены, что родившуюся у царицы Натальи Кирилловны и царя Алексея Михайловича девочку тайно подменили на мальчика из Немецкой слободы, и вот результат: появился царь Петр, а в действительности – немец, который все русское уничтожает!

Шарлотта страшно оскорбилась подозрениями царя на свой счет. Она писала свекру, что «и на ум мне никогда не приходило обмануть Ваше Величество и кронпринца». Тем не менее ей пришлось подчиниться, и «дозор» из трех русских кумушек стоял возле Шарлотты 12 июля 1714 года при рождении девочки, которую назвали Натальей.

В начале 1715 года Шарлотта вновь забеременела, и к середине октября ей предстояло родить сына, как она надеялась. Более того, в письме Петру она даже обещала родить именно внука: династии Романовых остро требовались мужчины – наследники, царевичи, и Шарлотта извинялась перед свекром за свою первую промашку. Между тем ее жизнь с Алексеем Петровичем была, как и раньше, скверной. Супруги ссорились, царевич почти открыто стал жить с крепостной девкой Ефросиньей, с которой в 1716 году бежал за границу.

За десять дней до родов с Шарлоттой случилось несчастье – она упала с высокой лестницы и сильно ушиблась. По легенде, царевич Алексей ударил жену ногой в живот, что и послужило причиной ее смерти. Однако поначалу казалось, что все как будто обошлось: 12 октября 1715 года кронпринцесса родила здорового мальчика, названного в честь деда Петром. Позже, двенадцать лет спустя, он стал императором Петром II Алексеевичем. Казалось, что для роженицы все опасности уже позади. Но вскоре состояние Шарлотты резко ухудшилось, присланные к ней царем врачи ничем больной помочь не смогли, и кронпринцесса умерла 22 октября 1715 года.

До самого своего конца Шарлотта не обрела покоя и умиротворения. Обращаясь к пришедшему навестить ее графу Левенвольде, она говорила: «Нет больше надежды на жизнь, во всех суставах чувствую смерть, но умираю охотно». Ей был двадцать один год от роду. При этом она умоляла Левенвольде просить царя отдать новорожденную царевну Наталью ее близкой подруге Юлиане Луизе, принцессе Ост-Фрисландской, которая жила в России с Шарлоттой, и разрешить им выехать в Германию. О сыне – внуке царя и, возможно, наследнике престола – она даже не упоминала: мальчик навсегда принадлежал России. Царь Петр был в это время сам болен, но поднялся с постели и в последние часы жизни Шарлотты пришел с ней проститься. Она опять умоляла царя позаботиться о детях. К мужу она даже не обращалась, и вообще неизвестно, был ли он в эти страшные часы возле жены.

По всему видно, что Шарлотта страдала в России. Чужая страна с ее странными нравами и обычаями, экзотической верой, неведомым языком, страшными морозами, вороватой прислугой, злоязычными интриганами-придворными, неустроенной убогой жизнью в холодном доме на берегу Невы – все это угнетало молодую женщину. Но все это можно было бы стерпеть, если рядом был любимый человек, муж-защитник, но главной бедой Шарлотты оказался этот несчастнейший брак с чуждым ей человеком, и это сулило молодой женщине безнадежное будущее…. Поэтому Шарлотта думала, что, родив великому царю внука, она выполнила свое земное предназначение, и смерть казалась ей спасением: «Умираю охотно»…

Впрочем, людям неприятны истории с печальным концом, и несчастная судьба немецкой принцессы, исковерканная государственной колесницей, дала толчок появлению красивой легенды о побеге Шарлотты из России. Побег якобы организовала дама ее двора – графиня Варбек. Будто бы как раз во время родов кронпринцессы умерла служанка, чье тело Варбек и положила в постель на место Шарлотты. После этого графиня сообщила царевичу Алексею о кончине супруги и при этом «заметила в нем злобную радость». Царевич, даже не взглянув на покойницу, велел быстро похоронить ее. А тем временем сама Шарлотта с верным человеком графини переправилась в Швецию, оттуда поехала в Париж, а потом – подальше от царских агентов, которые рыскали по всем странам Европы, – села на корабль и уплыла в Америку, во французскую колонию Луизиану, где встретила замечательного красавца и богатого плантатора лейтенанта д’Обана. В 1736 году они вернулись в Европу, где Шарлотта и умерла через много лет, уже в глубокой старости…

Увы, эту легенду разбивает скупая запись в «Поденной записке» Петра Великого от 23 октября 1715 года: «Его Величество… смотрел анатомию кронпринцессы». Царственный любитель анатомии, совершенно лишенный не только предрассудков, но и человеческого такта, из научного интереса возжелал лично установить причину смерти больной и взялся за скальпель и хирургическую пилу, чтобы кромсать тело своей невестки. Так что подмена исключена! Скорее всего, во всей этой франко-американской истории мы имеем дело с самозванкой. Об этом писал Вольтер: «В 1722 году одна полька, приехавшая в Париж, поселилась в нескольких шагах от дома, где я жил. Она имела некоторые черты сходства с супругой царевича. Некто д’Обан, французский офицер, служивший в России, был увлечен таким сходством. Эта случайность, которая заставила его обознаться, внушила упомянутой даме желание быть принцессой. Тогда она, с видом чистосердечной искренности, поведала офицеру, что она – вдова наследника российского престола и положила вместо себя чурбан, чтобы спастись от мужа. Д’Обан влюбился в нее и в ее достоинство принцессы…» Вот это больше похоже на правду, чем вся эта франко-американская история, с которой была начата эта новелла.


Императрица Екатерина I: жар поздней любви

История любви Петра I и Екатерины полна загадок и недоговоренностей, как и каждая история любви, если смотреть на нее со стороны даже добрым, участливым взглядом. Но ясно, что в эту историю не раз и не два грубо вмешивался его величество Случай. Собственно, все началось с того, что летом 1702 года в Лифляндии при сдаче маленькой шведской крепости Мариенбург (ныне это латышский городок Алуксне) произошло непредвиденное событие. В то время как комендант крепости майор Тиль подписал капитуляцию и гарнизон вместе с жителями стал выходить из города, один из шведских офицеров, майор Вульф, взорвал пороховой погреб крепости. Когда раздался оглушительный взрыв и обломки крепостных сооружений стали падать на головы русских солдат, главнокомандующий русской армией фельдмаршал Б.П.Шереметев у всех на глазах порвал только что подписанный договор о добровольной сдаче крепости. Это означало, что Мариенбург отныне считался городом, взятым штурмом, и поэтому отдавался на поток – разграбление победителями. Жители его поголовно превращались в пленных – в сущности, в рабов. Среди них оказалась и молодая крестьянка Марта Скавронская, служившая прачкой в доме местного пастора Глюка и выданная как раз накануне русского нашествия за шведского солдата-трубача.

Нелепый поступок майора Вульфа оборвал жизни многих людей, но он самым непосредственным образом отразился и на судьбе Петра, России, на нашей истории. Известно, что в каждый момент истории есть сразу несколько вариантов ее развития (физики называют это точкой бифуркации), и выбор варианта порой зависит от случая, от воли того самого пресловутого стрелочника, который со своей стрелки посылает огромный состав истории по одному из многих путей. Майор Вульф и был таким стрелочником. В итоге Марта не растворилась в толпе беженцев, не ушла в Ригу, а попала в плен к русскому солдату, была продана этим солдатом своему офицеру, тот подарил ее Шереметеву, у него симпатичную полонянку забрал себе фаворит царя Петра Александр Меншиков, а уже от него она перешла к Петру и… потом стала императрицей. Словом, неисповедимы пути Господни…

«Екатерина не русская, – говорил в 1724 году своим приятелям отставной капрал Василий Кобылин, участник взятия Мариенбурга, – и знаем мы, как она в плен была взята и приведена к знамени в одной рубашке, и отдана под караул, и наш караульный офицер надел на нее кафтан. Она с князем Меншиковым Его Величество (Петра Великого. – Е.А .) кореньем обвела». Слух об этом долго жил в среде простого народа. Действительно, на всю жизнь Екатерина и Меншиков сохранили тесную дружбу. Их объединяла общность судьбы. Оба они, выходцы из низов, презираемые и осуждаемые завистливой знатью, могли уцелеть, лишь поддерживая друг друга. И эта дружеская, доверительная связь сообщников, собратьев по судьбе была прочнее и долговечней иной интимной близости. Одновременно привязанность царя к Марте – Екатерине – была такой сильной и долгой, что многим современникам казалось: было какое-то приворотное зелье, не могло не быть! Как бы иначе лифляндская пленница могла поймать в свои прелестные сети грозного царя, который впоследствии по этому поводу беззлобно шутил в письме к жене: «Так-то вы, дочки Евины, поступаете со стариками!»

Однако есть и прагматическое объяснение всему этому. Оно лежит в истории жизни Петра до того самого дня, когда он в доме Меншикова впервые увидал служанку Марту. До этого дня семейная жизнь Петра складывалась из рук вон плохо. Брак с Евдокией Лопухиной был неудачен, противен Петру. Не удалась и жизнь царя с немкой, дочерью виноторговца из Немецкой слободы Анной Монс. Петр ее любил и даже хотел на ней жениться. Но поздней осенью 1702 года под Шлиссельбургом, в Неве, возвращаясь после царского застолья, утонул саксонский посланник в России Кёнигсен. В оставшихся после него бумагах Петр нашел любовные письма от Анхен и другие свидетельства романа саксонца с любовницей царя. Царь был вне себя от горечи и досады. Он приказал посадить Анхен и ее родственников под домашний арест и продержал их так несколько лет, пока не разрешил прусскому посланнику Кейзерлингу жениться на опальной Анне Монс.

Екатерина (это имя она получила после крещения по православному обряду в 1703 году, ее крестным отцом стал царевич Алексей) была женщиной совсем другой, чем Дуня или Анхен. Рано вырванная из привычной для нее традиционной среды, с детства познавшая и добро, и зло, она обладала редкостным умением приспособиться к жизни. Впрочем, эта черта личности – важная, но явно недостаточная, чтобы завоевать сердце Петра, как это сделала Екатерина. Как уже было сказано, царь никогда не был мрачным женоненавистником, и многие из его метресс были, вероятно, рады приспособиться к нраву и привычкам сурового повелителя. Но не тут-то было… Великий царь был суров и недоверчив, не ставя ни в грош слова и дела других. Чтобы проникнуть в его железную душу, завоевать его доверие, мало было жеманиться, поддакивать и услужливо раздеваться. Екатерина как-то интуитивно нашла единственно верный путь к сердцу Петра и, став поначалу одной из его метресс, долго, шаг за шагом, преодолевала его недоверие и боязнь ошибиться и в конечном счете достигла своей цели – стала самым близким для него человеком.

С 1705 года Петр стал признавать детей, которых она рожала. С годами он все сильнее привязывался к ней и всегда находил время, чтобы послать маленький гостинец или короткую записку о своей жизни. В январе 1708 года шведы наступали, положение армии Петра становилось отчаянным, она откатывалась в глубь России. К этому времени относится торопливая записка царя, которую нужно было понимать как завещание: «Если что со мною, по воле Бога, случится, тогда три тысячи рублей, которые ныне в доме господина князя Меншикова, отдать Катерине… с девочкой». Это было все, что он, солдат, идущий в смертельный бой, мог сделать для близкой ему женщины. Только три тысячи! Корона Российской империи была еще впереди.

Письма тех тревожных лет больше напоминают поспешные записки любящих друг друга о встречах, которые все время приходится переносить, отменять, скучая и тревожась долгим молчанием дорогого человека, ловя обрывки смутных слухов, вновь и вновь перечитывая короткие, отрывочные строки записки, привезенной с оказией. Встретиться некогда, да встречи эти урывками – война, как жаркий пламень, пожирала все его время, отнимала все его душевные и физические силы. «Сама знаешь, – писал Петр Екатерине в 1712 году, – держу в одной руке и шпагу, и перо, и помощников не имею». Да и Екатерина помочь ему не могла, она могла лишь посочувствовать, поддержать: «Батюшка мой, и радость моя, и надежда моя! Будь здоров на множество лет. Благодарю за милость твою, что ты меня обрадовал письмом своим, и я, как читала то письмо, много плакала. Как будто с самим с тобою виделась, и впредь, надежда моя, не трудись писать ко мне – и так у тебя трудов много. Засим тебе, своему милостивому государю, корова твоя челом бьет, а хорошо бы ты к нам не задержался, с тобою у нас все лучше».

Впрочем, однажды она все-таки помогла Петру. Во время Прутского похода 1711 года против турок, когда русские войска вместе с царем и его женой оказались в окружении и после провала переговоров с главнокомандующим турецкой армией многим казалось, что армия погибнет, Екатерина проявила мужество. После того как Петр, объявив о предстоящем утром прорыве из окружения (акции отчаянной и безнадежной), ушел отдохнуть перед прорывом в свою палатку, Екатерина собрала генералов и настояла на продолжении переговоров с турками, а чтобы они были сговорчивее, согласно легенде, передала для подкупа турецкого военачальника все свои бриллианты, подаренные ей царем за годы их совместной жизни. Подкуп подействовал, и мир наутро был заключен. Позже, в 1714 году, Петр учредил орден Святой Великомученицы Екатерины – высший женский орден в России. Первым кавалером этого ордена, имевшего девизы: «За любовь и Отечество» и «Трудами сравнивается с супругом», была царица Екатерина.

А царицей она стала в феврале 1712 года, когда Петр и Екатерина венчались в Петербурге. Так Золушка обратилась королевой, точнее, царицей. Екатерина не была красивой женщиной. В ней не было ни ангельской красоты ее дочери Елизаветы, ни утонченного изящества Екатерины II. Широкая в плечах, полная, загорелая как простолюдинка, она казалась современникам довольно вульгарной. С презрительным недоумением смотрела в 1718 году маркграфиня Вильгельмина Байрейтская на Екатерину, приехавшую в Берлин с царем: «Царица маленькая, коренастая, очень смуглая, непредставительная и неизящная женщина. Достаточно взглянуть на нее, чтобы догадаться о ее низком происхождении. Ее безвкусное платье имеет вид купленного у старьевщика, оно старомодно и покрыто серебром и грязью».

Другой иностранец, глядя, как естественно ведет себя в высшем обществе Петербурга вчерашняя прачка, услышал слова царя о том, что тот никак не надивится той легкости, с которой Екатерина превращается в царицу, не забывая при этом о своем происхождении. Несомненно, Екатерина обладала природной гибкостью ума, тем чутьем, которое позволяло ей вести себя естественно, просто и вместе с тем достойно.

Долгие годы она хранила тонкую нить их с Петром любви. Сохранилось больше сотни писем Екатерины и Петра, и хотя прошло уже почти три века, эти письма трудно читать как просто исторические документы. От них веет интимной теплотой, они несут в себе глубокое и взаимное чувство, которое связывало мужчину и женщину два десятилетия. Намеки и шутки, часто почти непристойные, трогательные хлопоты о здоровье, безопасности друг друга и более всего постоянная тоска без близкого человека, словом, вечная тема писем всех любящих на свете: «Ради Бога, приезжай скорее, если почему невозможно скоро быть, напишите, так как печально мне, что Вас не слышу, не вижу», «Я слышу, что ты скучаешь, и мне скучно…» Такими признаниями пересыпаны письма царя. Да и ей без него худо: «Как ни выйду, – пишет она о Летнем саде, – часто сожалею, что не вместе с Вами гуляю». «А что пишешь, – отвечает он, – что скучно гулять одной, хотя и хорош огород, верю тому, ибо те же известия и от меня. Только моли Бога, чтоб уже это лето было последнее в разлуке, а впредь бы быть вместе». И она вторит ему: «Только молим Бога, чтобы сделал нам, как Вы желаете, чтоб это лето было последнее в такой разлуке».

Во все времена это называлось одинаково – любовью, и следы ее сохранила выцветшая и ломкая бумага. В 1717 году Петр, будучи в Брюсселе, решил заказать жене знаменитые кружева. Он написал ей об этом и просил прислать образец рисунка для брюссельских кружевниц. Екатерина ответила, что ей ничего особенно не нужно, «только бы в тех кружевах были сделаны имена, Ваше и мое, вместе сплетенные».

Но жизнь Екатерины-царицы не была безмятежна. Петр – человек тяжелого, недоброго характера, он был подвержен приступам гнева и подозрительности. Екатерине все время приходилось думать о том, как сохранить его привязанность. В письме Екатерины к Петру от 5 июля 1719 года мы видим, как умело могла царица подстроиться под образ мышления Петра. Рассказывая ему об одном трагическом происшествии в Петергофе, она пишет: «Француз, который делал новые цветники, шел, бедненький, ночью через канал, и столкнулся, с ним Ивашка Хмельницкий (символ русского пьянства. – Е.А. ), и каким-то образом с того моста француза столкнул, и послал на тот свет делать цветники». Так Екатерина воспроизводит даже присущий Петру жестокий юмор, его стиль отношения к людям.

Теперь мы можем сказать наверняка, что Екатерина не была бескорыстна в своей любви к Петру. В последние годы царица умело использовала его слабости для достижения цели, ранее немыслимой для нее, простой лифляндской крестьянки. Умело и целенаправленно она подталкивала мужа к решению назначить ее, ради будущего их дочерей, наследницей престола. Нельзя забывать, что время властно вносило свои поправки в эту историю. Письма Петра к Екатерине теплы, но вместе с тем в них звучат нотки легкой грусти, скрытые подчас неуклюжей шуткой. А шутки все об одном: увы! мы – неравная пара, ты молода, красива, а я уже стар, болен, что будет с нами дальше? С ее стороны переписка более напоминает любовную игру: посмотри, ты еще силен, а значит, молод, у нас всё еще впереди! Получив от жены посылку с нужными ему очками, Петр шлет в ответ украшения и сопровождает их словами: «На обе стороны достойные презенты: ты ко мне прислала для вспоможения старости моей, а я посылаю для украшения молодости Вашей». В другом письме, пылая жаждой встречи и близости, царь опять шутит: «Хотя хочется с тобою видеться, а тебе, чаю, гораздо больше, потому что я в твои 27 лет уже был, а ты в мои 42 года не была». Екатерина не пропускает шутки мужа без внимания – она знает, что за этим стоит. И мы читаем в ее письмах милые обращения к «сердечному дружочку старику», мы видим, как она притворно возмущается и негодует: «Напрасно затеяно, что старик!» Она нарочито ревнует Петра то к шведской королеве Ульрике, возле берегов которой плавает на корабле адмирал Петр Михайлов, то (во время визита Петра во Францию) к парижским кокеткам, на что он отвечает с шутливой обидой: «А что пишете, что я скоро в Париже даму себе сыщу, и то моей старости неприлично».

Эта шутливая игра в старика и молодую жену к 1724 году становится жизнью: ранее такая незаметная между супругами разница в двенадцать лет становится заметной, большой. Петр, которому уже исполнилось в 1722 году пятьдесят лет, сильно сдает. Долгие годы беспорядочной, хмельной, неустроенной жизни, вечных переездов, походов, сражений и постоянной, как писал царь, «альтерации» – душевного беспокойства – делали свое разрушающее дело: Петр стареет. Его терзают болезни, особенно непроходимость мочеиспускательного канала – последствие или характерной для мужской старости аденомы простаты, или, как выяснили современные медицинские эксперты, недолеченной гонореи. Он жестоко страдает от урологических болей, все чаще ездит на водные курорты, где прилежно пьет минеральные воды, свято веря в их исцеляющую силу. Словом, печальная старость стояла на пороге, но, как известно, человеческая душа молода, и чувства царя к Екатерине не только не меркнут, но и разгораются поздним сильным огнем.

Летом 1718 года сорокашестилетний царь, как пылкий молодой любовник, с тревогой пишет Екатерине: «Это письмо, которое я пишу к тебе, – пятое, а от тебя получил только три, почему в беспокойстве о тебе – почему не пишешь? Бога ради, пиши чаще!» Крик отчаяния в другом письме: «Уже восемь дней, как от тебя не получал письма, чего для не без сумнения». И вот одно из последних писем – от 26 июня 1724 года. Тогда Екатерина еще оставалась после коронации в Москве, а Петр уже приехал в Петербург, стояло теплое лето, цвели клумбы в Летнем саду, но нет покоя царю в его городе-парадизе: «Только в палаты войдешь, как бежать хочется – всё пусто без тебя…» Такие острые, отчаянные чувства всегда делают человека беззащитным против соблазнов корысти. Пользуясь любовью Петра I, Екатерина сумела уговорить царя порвать составленное после смерти в 1719 году Шишечки – наследника престола царевича Петра Петровича – завещание, в котором стояло имя старшей дочери Анны, и поставить новое имя – ее, Екатерины. Одновременно царица торопит Петра поскорее выдать замуж старшую дочь Анну, по иронии судьбы ставшую ее соперницей на пути к трону, за приехавшего жениха – Карла Фридриха, герцога Голштинии, маленького государства на севере Германии.

Петр долго раздумывает, все тщательно взвешивает, но в одном он уже уверен – Екатерина должна быть императрицей еще при его жизни, и он торжественно коронует ее в Москве в начале мая 1724 года. Проходит это действо в Успенском соборе Московского Кремля, в присутствии всех высших чинов государства и при огромном стечении народа. Сияющий золотом куполов, роскошью внутреннего убранства собор – творение итальянского архитектора ХV века Рудольфо Фиораванти – был традиционным местом коронации русских царей. Золото, бархат, персидские ковры, золотая парчовая дорожка, которая вела от царского места к святым вратам, – вся эта византийская, восточная роскошь жарко горела и сверкала в свете сотен свечей в тот день, 7 мая 1724 года, точно так же, как во времена Ивана III или Ивана Грозного. Только никогда раньше собор не видал такого разнообразия парадных европейских костюмов, которые были на присутствующих в церкви мужчинах и женщинах, и никогда в России короны не удостаивалась женщина такого низкого происхождения. С ней мог сравниться только коронованный в 1605 году Лжедмитрий I.

Сам Петр, любитель затрапезной одежды, штопанных женой чулок и разбитых башмаков, в этот день был разодет, как французский король, – в небесно-голубом кафтане с серебряной вышивкой работы самой царицы и в шляпе с белым пером. А как прекрасна была наша героиня! На ней было пурпурное с золотом платье, привезенное из Парижа (оно сохранилось до наших дней), в высокой прическе сверкали бриллианты. Для нее была специально изготовлена и великолепная корона (в допетровской Руси корон не было). Под неумолчный звон колоколов всех московских соборов, залпы салюта, звуки полковых оркестров, в окружении статных воинов с золотыми орлами на плечах – кавалергардов (специально учрежденное к этому дню воинское соединение) – Екатерина вступила в священный для каждого русского человека собор.

Церемония была торжественна, длинна и утомительна. Петр вместе с ассистентами укрыл Екатерину парчовой подбитой горностаями мантией, которая тяжелым грузом легла на крепкие плечи боевой подруги императора. Затем Екатерина встала на колени, и Петр возложил ей на голову корону, украшенную жемчугом, алмазами и огромным, дивной красоты яхонтом величиной с голубиное яйцо. В этот момент чувства благодарности так переполнили сердце лифляндской полонянки, что она не выдержала, заплакала и пыталась обнять ноги своего повелителя, но он отстранился – не время и не место для сантиментов. А потом был праздник – приемы, обеды, публичное кормление народа жареными быками, фейерверки, салюты. Глядя на озаренное огнями фейерверка синее небо майского вечера, многие москвичи думали так же, как и голштинский придворный Берхгольц, записавший в своем дневнике: «Нельзя не подивиться Промыслу Божию, вознесшему императрицу из низкого состояния, в котором она родилась и прежде пребывала, на вершину человеческих почестей».

Берхгольц, как и почти все гости праздника, не знал главного: накануне коронации Петр разорвал старое завещание и написал новое, в котором назвал Екатерину своей наследницей. Это событие произошло в глубокой тайне, и только проницательный французский посол Ж.-Ж.Кампредон, присутствовавший при торжественной коронации, увидел в этом лишь вершину скрытого от посторонних глаз айсберга, понял истинное значение происходящего под сводами собора и записал: «Особенно примечательно то, что над царицей совершен был, против обыкновения, обряд помазания так, что этим она признана правительницей и государыней после смерти царя, своего супруга».

Такое решение стало результатом долгих размышлений царя, целой вереницы превращений, происходивших в нем самом и в мире, в котором он жил. Хорошо известно, что Петр не готовил поначалу из Екатерины своей преемницы, политика, в многочисленных письмах царя к жене нет и намека на то, чтобы он когда-нибудь обсуждал с женой политические дела. Она ничем, кроме царской кухни и своего небольшого двора, не управляла в России. Даже ведание населенными владениями, положенными ей по статусу царицы, поручалось другим людям. За всем этим был простой и понятный человеческий расчет Петра. Он, сам вынужденный постоянно жить в нервном, иссушающем душу мире политики, сознательно стремился отделить частную жизнь от своего существования в публичном пространстве. Вечерами в лодке-верейке он возвращался в свой маленький, построенный на голландский манер дворец в Летнем саду, и там его ждала заботливая жена с ужином, окруженная детьми и слугами. Петр ужинал, придирчиво проверяя приготовленной заранее меткой, не много ли отъели от головки любимого им лимбургского сыра нахальные повара, Екатерина штопала его белье, трещали горящие дрова в камине, за окном выл ветер, шумели волны Невы, в маленьком зале было тепло и уютно. И вдруг такой резкий поворот – он делает свою скромную ласковую хозяйку наследницей императорского престола! Да, мы понимаем, что к этому царя побудила беспощадная судьба – казнь старшего и внезапная смерть младшего, любимого сына.

В последние годы жизни Петра влияние на него Екатерины все усиливается. Она дает царю то, чего не может дать весь мир его внешней жизни, такой враждебной и сложной. Петр, человек суровый, преображается в присутствии Екатерины и детей. Словом, весной 1724 года царь дарит любимому человеку самое заветное, что было у него, – престол России. На ее имя он подписывает завещание.

«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй!» – так начинались десятки писем Петра к Екатерине. С годами эти письма становятся все теплее и сердечнее. Летом 1724 года он возвращается в Петербург и с нетерпением ждет жену, а она не спешит – дело сделано! И опять – уже в который раз! – как в античной драме, беспощадный Рок разрушает благополучие героя: осенью 1724 года Петр внезапно узнает об измене жены, становится ему известно и имя любовника императрицы. Он молод и красив, и все годы он был рядом с царем. Опять же Року было угодно, чтобы в 1708 году Петр приблизил к себе миловидного юношу Виллима Монса, младшего брата своей старой любви Анхен Монс, очень похожего на свою старшую сестру. Зачем это сделал Петр, мы не знаем, но я думаю, что, так и не забыв первую любовь, царь хотел видеть рядом с собой того, чье лицо напоминало бы ему дорогие черты Анхен. А позже, уже в окружении самой Екатерины, появилась и сестра Анхен – Модеста (в замужестве Балк). С 1716 года Виллим – камер-юнкер Екатерины и делает, благодаря своему обаянию и деловитости, быструю карьеру: его назначают управлять имениями царицы, он становится обер-камергером двора. Этот молодой человек, по словам датского посланника Вестфалена, «принадлежал к самым красивым и изящным людям, когда-либо виденным мною», он и стал любовником Екатерины.

Поначалу, когда осенью 1724 года Петру принесли донос о злоупотреблениях и взятках Монса по службе, он еще ничего не подозревал. Но изъятые при аресте камергера бумаги раскрыли ему глаза: среди пошлых стишков самого Монса и любовных записочек от разных дам Петр увидел десятки подобострастных, униженных писем первейших сановников империи: всесильного Александра Меншикова, кристально честного генерал-прокурора Павла Ягужинского, канцлера Гавриила Головкина. Просила о помощи у Монса даже вдовствующая царица Прасковья Федоровна. Все они называли Монса «благодетелем», «патроном», «любезным другом и братом» и дарили ему бесчисленные дорогие подарки, делали подношения деньгами, вещами, даже деревнями! Только дурак не смог бы догадаться, в чем секрет столь могущественного влияния обер-камергера императрицы – наследницы российского престола. У Петра внезапно с глаз спала пелена: оказывается, все знали о связи его жены с Монсом, унижались за его спиной перед временщиком и молчали – значит, ждали его, царя, смерти!

9 ноября арестованный Монс был приведен к следователю в Зимний дворец. Им был сам Петр – это дело он не мог доверить никому. Глянув царю в глаза, Виллим Монс упал в обморок. Этот статный красавец, участник Полтавского сражения 1709 года, генерал-адъютант царя не был человеком робкого десятка. Вероятно, в тот момент он прочел в глазах Петра свой смертный приговор. Легкомысленный и романтичный, неутомимый и искусный ловелас, он упражнялся в куртуазной поэзии. В одном из его стихов мы читаем признание-пророчество:

Моя гибель мне известна.

Я дерзнул полюбить ту,

Которую должен был только уважать.

Я пылаю к ней страстью…

Не прошло и нескольких дней после допроса, как Монс погиб на позорном эшафоте на Троицкой площади по приговору суда, обвинившего бывшего камергера во взятках и прочих должностных преступлениях. Обычно такие дела тянулись месяцами и годами. Все знали, в чем сокрыта тайна столь скорого решения дела Монса: царь так мстил Монсу, Екатерине, своей несчастной судьбе. Столица, помня кровавое дело царевича Алексея 1718 года, втянувшее в свою орбиту десятки людей, вновь оцепенела от страха.

Но Петр не решился развязать террор. Жестким наказаниям подверглись лишь ближайшие сподвижники жены – те, кто носил записочки, охранял покой любовников: статс-дама Балк, шут Иван Балакирев, камер-паж Соловов, секретарь Монса Егор Столетов. Топор палача как будто просвистел над головой Екатерины, однако не задел ее… Некоторые современники этих событий сообщают, что Петр устраивал Екатерине шумные сцены ревности, бил венецианские зеркала. Другие, напротив, видели царя в эти страшные дни на чьем-то юбилее веселым и спокойным, по крайней мере внешне. Известно, что Петр, часто несдержанный, импульсивный, умел в час испытаний собрать всю свою волю и держать себя в руках.

Мы никогда не узнаем, о чем думали супруги, когда уже много дней спустя после смерти Монса, возвращаясь из гостей через Троицкую площадь, ехали мимо эшафота, где на колесе лежало тело казненного преступника. Нельзя сказать, что Екатерина оказалась в опале. Как и раньше, она появляется на людях с мужем, но иностранные дипломаты замечают, что императрица уже не так весела, как прежде. Вся история с Монсом волей-неволей заставляет нас заново посмотреть на личность Екатерины. Кристальная ясность и простота ее образа в нашем сознании исчезают. Конечно, роман с Монсом можно воспринять как обычную интрижку, но почему молодой любовник стал пользоваться таким огромным влиянием при дворе и где ее, Екатерины, ум и знание Петра – ведь последствия такого романа не могли не быть драматичны для императрицы, наследницы престола? Ушла любовь, осталась привычка, облеченная в притворство.

Возможно еще одно объяснение поступка Екатерины. Что, если она никогда не была слепой почитательницей своего великого мужа-благодетеля и никогда не любила его? Когда-то в ранней молодости против своей воли она, лифляндская пленница, переходя из рук в руки, попала в его объятия и в его постель. Здесь, как и в других местах и с другими мужчинами, она безропотно подчинилась чужой воле и стала жить, исполняя с готовностью все, что от нее требовалось. Со временем Екатерина прилепилась к царю – источнику ее благополучия, глубоко вошла в предназначенную ей судьбой роль доброй, заботливой супруги-«коровы», с готовностью и даже с удовольствием подыгрывала прихотям своего хозяина и повелителя. Но при этом она, как и миллионы подданных русского самодержца, оставалась рабыней, чей удел был всегда один – послушание и беспрекословное повиновение. А что на сердце рабыни, взбивающей подушки на ложе повелителя, – знает только Бог.

Трудно пройти и мимо объекта привязанностей Екатерины. Тот, ради которого она так рисковала (если судить по его архиву), был недалеким, пустым, самовлюбленным хлыщом. Да и о себе нужно было подумать – ведь Екатерина знала Петра и видела не раз, как он переступал через жизнь любого человека, если речь шла о благе России. Но в ощущении рядом опасности часто и состоит для любовников особая острота любви…

А что Петр? Он был уязвлен и обеспокоен, в те ноябрьские дни после истории с Монсом великий император думал о судьбе трона, реформ. Можно наверняка сказать, что мысли были нерадостны. Измены преследовали его всю жизнь. Ему изменяли как раз те люди, кому он больше всего доверял, кого он искренне любил или уважал: сначала была Анхен; потом коронованный «брат любезнейший» польский король Август II подписал в 1706 году втайне от Петра сепаратный мир с их общим врагом Карлом ХII; гетман Иван Степанович Мазепа в самый ответственный момент Северной войны, в 1708 году, переметнулся на сторону шведов, изменил ему; другой близкий Петру человек по прозвищу Дедушка – Александр Кикин – за спиной царя интриговал в пользу царевича Алексея. Наконец, в ряду их оказалась та, которой он доверял больше всех на свете, – Екатерина. Потворствуя, молчали ближайшие сподвижники: Меншиков, Головкин, генерал-прокурор – «око государево» – Ягужинский. Все они тоже косвенно изменники: каждый думал не о благе государства, не о «должности», а о своей шкуре. А кто же будет думать о России? Кампредон писал во Францию, что царь стал подозрителен, он «сильно взволнован тем, что среди его домашних и слуг есть изменники. Поговаривают о полной немилости князя Меншикова и генерал-майора Мамонова, которому царь доверял почти безусловно. Говорят также о царском секретаре Макарове, да и царица тоже побаивается. Ее отношения к Монсу были известны всем, и хотя государыня всеми силами старается скрыть огорчение, но оно все же ясно видно на лице и в обхождении ее. Все общество напряженно ждет, что с ней будет».

Дело с изменой Екатерины было серьезнее других. И суть его – не в супружеской неверности, хотя у нас нет сомнений, что «старика» больно ударило то, что ему предпочли молодого красивого щеголя. Мораль того времени многое позволяла и мужчине, и женщине света. Однако требования морали делались жестокими, когда шла речь не просто о светской даме, а о матери возможных наследников престола, супруге императора. В этом случае супружеская неверность жены становилась преступлением перед династией, престолом, государством. Но в данном случае Петра наверняка волновало другое – он, думая о будущем, возможно, ощущал свое беспредельное одиночество, глубокое равнодушие окружающих к тому ДЕЛУ, которому он посвятил жизнь и которое теперь может пойти прахом: кто после его смерти будет править страной – Екатерина или очередной проходимец, прыгнувший в ее постель? Разве не так было со старшей сестрой царя, правительницей Софьей – любовницей то ли князя Василия Голицына, то ли Федора Шакловитого? Но вряд ли он в этот момент мог себе представить, какую бесконечную непристойную вереницу «ночных императоров» открывал бедный Виллим Монс – деспотия и фаворитизм всегда неразлучны в истории. К этому времени Петр был тяжело болен, но терпел боль, напряженно думал о том, что же ему делать. И он, казалось, нашел выход… Но в который раз судьба смешала карты – ночью 28 января 1725 года он умер в мучениях физических и душевных…

А она в ту же ночь, поддержанная Меншиковым и другими «птенцами гнезда Петрова», которые окружили Зимний дворец верными им войсками и на корню подавили сторонников возведения на престол десятилетнего сына царевича Алексея великого князя Петра, стала императрицей. Те два года, которые отпустила ей жизнь, Екатерина провела как истинная вакханка: пиры, праздники, прогулки, новый молодой любовник. Иностранные дипломаты, зорко наблюдавшие за переменами при русском дворе, единодушны в своих оценках: после смерти Петра Екатерина будто стала другим человеком. Следа не осталось от скромной, домовитой хозяйки петровского дома на берегу Невы. Все времяпрепровождение Екатерины заключалось в откровенном прожигании жизни, которую она превратила в постоянный праздник. Балы на открытом воздухе сменялись танцами в залах дворцов, обильные застолья шли на смену веселым пикникам за городом, а путешествия в лодках по Неве сочетались с ездой по улицам Петербурга.

Кампредон замечал уже весной 1725 года, что траур по царю соблюдается формально. Екатерина частенько бывает в Петропавловском соборе, у гроба супруга, плачет, но вскоре пускается в кутежи. «Развлечения эти заключаются в почти ежедневных, продолжающихся всю ночь и добрую часть дня попойках в саду, с лицами, которые по обязанности службы должны всегда находиться при дворе», – добавляет в своем донесении в Версаль французский дипломат. Естественно, что вкусы императрицы были не очень высокого свойства. Из петровских уроков она лучше всего усвоила его довольно вульгарные развлечения. Известно, что у Петра был своеобразный клуб пьяниц – Всепьянейший собор, – все ритуалы которого строились на воспевании бога вина и винопития Бахуса и его верных жрецов, среди которых был и сам император. Меры в частых попойках Всепьянейшего собора не было никакой. Екатерина полностью восприняла эту традицию, устраивая настоящие оргии в Летнем саду.

Надолго в Петербурге запомнили и развлечение Екатерины в ночь на 1 апреля 1726 года, когда было приказано по всему Петербургу ударить в набат. Как только перепуганные полуодетые петербуржцы выскочили на улицу, они узнали, что таким образом их поздравляют с Днем смеха. Что они говорили о своей повелительнице, мы не знаем, но догадаться можем. Впрочем, безобразные попойки были тайной для большинства подданных. По праздникам Екатерина представала перед ними во всем блеске и красоте. «Она была, – пишет французский дипломат, видевший императрицу на праздник Водосвятия, – в амазонке из серебряной ткани, а юбка ее обшита золотым испанским кружевом, на шляпе ее развевалось белое перо». Она ехала в роскошном золотом экипаже в окружении блестящей свиты мимо толп зевак. «Виват!» – кричали стоявшие на площади полки, стреляли пушки, перед ней склонялись до земли знамена и головы… Могущество, слава, восторг подданных – все, о чем могла мечтать в низкой лифляндской поварне Золушка, – все исполнилось, все сбылось! Но нет! Иногда императрица, насладившись славой, спускалась в дворцовую кухню и, как вежливо записано в том же журнале, «стряпала на кухне сама». Прав был Петр, любивший часто повторять пословицу: «Привычка – вторая натура».

В начале 1726 года императорский двор гудел от сплетен и пересудов – неожиданно началось «нашествие» родственников императрицы из Лифляндии. Об их существовании знали давно. Еще в 1721 году в Риге к Петру и Екатерине, смущая придворных и охрану своим деревенским видом, пожаловала крепостная крестьянка Кристина Скавронская, которая утверждала, что она родная сестра царицы. Так это и было на самом деле. Екатерина поговорила с ней, наградила деньгами и отправила домой. Тогда же царь Петр распорядился отыскать и других родственников жены, разбросанных по стране войной. Всех их было приказано держать под присмотром и запретить им афишировать родство с императрицей. В этом смысле демократичный в обращении Петр знал меру, и те милости и блага, которыми он осыпал саму Екатерину, он не собирался распространять на ее босоногую семью. Крестьянские родственники Екатерины могли нанести ущерб престижу династии, бросить тень на их детей.

Екатерина, придя к власти, долго не вспоминала о своей родне, но те сами напомнили о себе – вероятно, они решили действовать, когда до них докатилась весть о вступлении Екатерины на престол. Рижский губернатор князь Репнин сообщил в Петербург, что к нему пришла крестьянка Кристина Скавронская и жаловалась на притеснения, которыми подвергал ее помещик. Кристина сказала, что она сестра императрицы. Екатерина была поначалу явно смущена. Она распорядилась содержать сестру и ее семейство «в скромном месте и дать им достаточное пропитание и одежду», а от помещика взять под вымышленным предлогом и «приставить к ним доверенного человека, который мог бы их удерживать от пустых рассказов», надо полагать – о трогательном босоногом детстве нашей героини.

Однако через полгода родственные чувства пересилили все остальные, и семейство Скавронских доставили в Петербург, точнее, в пригородный дворец – в Царское Село, подальше от любопытных глаз злопыхателей. Можно себе представить, что творилось в скромном тогда Царскосельском дворце Екатерины! Родственников было очень много. Кроме старшего брата Самуила прибыл средний брат Карл с тремя сыновьями и тремя дочерьми, сестра Кристина с мужем и четырьмя детьми, сестра Анна, также с мужем и двумя дочерьми, – итого не меньше двух десятков нахлебников. Оторванные от вил и подойников, деревенские родственники императрицы еще долго отмывались, учились приседать, кланяться, носить светскую одежду. Разумеется, научить их русскому языку было некогда, да это было и неважно – все они в начале 1727 года получили графский титул, а также большие поместья и стали сами богатыми помещиками – графами Скавронскими и Гендриховыми. Правда, сведений об особой близости семейства с императрицей что-то не встречается.

Зато такая близость у императрицы возникла с камергером графом Рейнгольдом Густавом Левенвольде, ловким симпатичным человеком, чем-то напоминавшим покойного Виллима Монса. Наступили другие времена, прятать свои увлечения не было необходимости, и Екатерина ни днем, ни ночью не отпускала от себя молодого любовника. Но и он порой был не в силах выдержать бешеный ритм жизни двора. Французский дипломат Маньян сообщал, что Меншиков и Бассевич навестили нежного друга императрицы, который «утомился от бесконечных пиршеств». Бедный граф, как он, видно, страдал и как ему сочувствовал генерал-фельдмаршал!

Впрочем, для Меншикова – опытного царедворца – стало ясно, что такой образ жизни императрицы к хорошему не приведет. Об этом упрямо говорили факты: то было известно, что императрица «в отличном настроении, ест и пьет, как всегда, и, по обыкновению, ложится не ранее 4–5 часов утра», то вдруг празднества и кутежи резко обрывались, Екатерина не вставала с постели. Ее стали одолевать болезни. Она уже не могла, как раньше, отплясывать всю ночь напролет – пухли ноги, мучили удушья. Частые приступы лихорадки не позволяли выходить из дому. Но, преодолевая себя, она все же выходила из спальни, ехала, плясала, пила, чтобы потом снова слечь в постель. Как будто чувствуя близкий конец, Екатерина уже не дорожила жизнью, здоровьем, решила пустить по ветру все, что у нее осталось.

В начале 1727 года Меншиков напряженно размышлял не столько о здоровье императрицы-вакханки, сколько о своем завтрашнем дне. Что будет с ним, если после смерти Екатерины на престол вступит сын казненного царевича Алексея великий князь Петр Алексеевич, дорогу которому к престолу в феврале 1725 года, сразу после смерти Петра Великого, преградил именно он, Меншиков? Князю стало ясно, что не нужно бороться с судьбой – пусть Петр II будет на престоле деда. Но нужно сделать так, чтобы он попал туда при содействии Меншикова, будучи уже его зятем или, по крайней мере, женихом одной из его дочерей.

У князя Меншикова было две дочери, Александра и Мария. Младшая, Мария, была помолвлена с польским аристократом Петром Сапегой, юношей изящным и красивым. Между молодыми людьми завязалась нежная дружба. Но императрица Екатерина как-то высмотрела в толпе придворных миловидного Сапегу и благосклонно ему кивнула. Этого было достаточно, чтобы Меншиков вступил в торг со своей старинной подругой: в обмен на свободу помолвленного с Марией Сапеги он просил дать дочери замену – разрешить помолвить ее с двенадцатилетним великим князем Петром. Именно о такой мене и писал осведомленный датский посланник Вестфален: «Государыня прямо отняла Сапегу у князя и сделала его своим фаворитом. Это дало Меншикову право заговорить с государыней о другой приличной паре для своей дочери – с молодым царевичем. Царица была во многом обязана Меншикову – он был старым другом ее сердца. Это он представил ее – простую служанку – Петру, затем немало содействовал решению государя признать ее супругой». Нет, не могла Марта отказать Алексашке!

Хитрый план Меншикова очень не понравился ветеранам событий ночи 28 января 1725 года. Светлейший князь, добиваясь брака своей дочери с Петром, которого он одновременно делал и наследником престола, бросал на произвол судьбы тех, кто в 1725 году помог ему возвести на престол Екатерину. Особенно обеспокоился Петр Толстой. В руках начальника Тайной канцелярии были многие потайные нити власти, и вот одна из них задергалась и натянулась – Толстой почувствовал опасность: приход к власти Петра II означал бы конец для него, неумолимого следователя, палача, а точнее, убийцы отца будущего императора Петра II – царевича Алексея. Тревожились за свое будущее и другие сановники – генерал Иван Бутурлин, приведший в ночь смерти Петра ко дворцу гвардейцев, генерал-полицмейстер Антон Девьер и другие. Они ясно видели, что Меншиков перебегает в другой, враждебный им, лагерь сторонников великого князя Петра и тем самым предает их.

И Толстой, и дочери Екатерины Анна и Елизавета умоляли императрицу не слушать Меншикова, оформить завещание в пользу Елизаветы, но императрица, увлеченная Сапегой, была непреклонна. Да и сам Меншиков не сидел сложа руки. Он действовал, и притом очень решительно: Толстой, Девьер, Бутурлин и другие недовольные его поступками были арестованы, обвинены в заговоре против императрицы. Меншиков отчаянно спешил: «заговорщики» были допрошены 26 апреля 1727 года, а уже 6 мая Меншиков доложил Екатерине об успешном раскрытии «заговора». Она по его требованию подписала указ о ссылке Толстого и других. Это происходило всего за несколько часов до смерти Екатерины. Меншиков торжествовал победу. Но тогда, в мае 1727 года, он не знал, что это была пиррова победа: пройдет всего лишь четыре месяца, и возведенный на престол его же усилиями император Петр II отправит бывшего светлейшего князя и генералиссимуса в ссылку. Судьба Толстого станет его, Меншикова, судьбой: оба они умрут в один год – 1729-й: Толстой – в каземате Соловецкого монастыря, на холодных островах северного Белого моря, а Меншиков – в глухом сибирском углу, городке Березове.

«Государыня до того ослабла и так изменилась, что ее почти нельзя узнать», – писал в середине апреля 1727 года французский резидент Маньян. Всех поразило, что она не пришла даже в церковь в первый день Пасхи, и не было пиршества в день ее рождения. Это было совсем не похоже на нрав нашей вакханки. Дела ее были плохи. Меншиков не выходил из дворца. Расправляясь со своими прежними друзьями, он заботился о том, чтобы было готово вовремя завещание царицы, согласно которому наследником престола становился будущий зять Меншикова – великий князь Петр.

Нам не известно, чем болела Екатерина, – скорее всего, у нее была скоротечная чахотка. Приступы удушающего кашля, полного бессилия сменялись всплеском лихорадочной активности, беспричинного веселья. Сорокатрехлетняя ранее здоровая женщина не верила в приближение конца. Ее утомляла поднятая вокруг ее завещания суета, она всех отсылала к Меншикову и не глядя подписывала все бумаги, которые он ей подавал. Незадолго до смерти она вздумала прокатиться по улицам Петербурга, на которых царила еще холодная, но солнечная весна, но вскоре повернула назад – не было сил даже ехать в карете.

Есть выразительная легенда о конце Екатерины. Незадолго до смерти она рассказала сон, который ей запомнился. Она сидит за пиршественным столом в окружении придворных. Вдруг появляется тень Петра. Он манит своего «друга сердечного» за собой, они улетают, как будто в облака. Екатерина бросает последний взгляд на землю и отчетливо видит своих дочерей, окруженных шумной, враждебной толпой. Но уже ничего не поправишь. Надежда только на верного Меншикова – он не оставит их в беде…

6 мая 1727 года в девять часов вечера Екатерина умерла. Волшебная сказка о лифляндской Золушке печально оборвалась.


Царица Евдокия Федоровна: необыкновенная живость глаз

Иностранец, побывавший летом 1725 года в Шлиссельбургской крепости, пишет, что возле одного из домов внутри крепости он увидел статную высокую женщину, которая, заметив иностранцев, вдруг стала махать им руками. Выскочившие из дома люди тотчас увели ее внутрь. Путешественнику позже сказали, что это была бывшая русская царица Евдокия Федоровна…

История Евдокии Лопухиной достойна пера талантливого драматурга – настолько она драматична. В 1689 году, когда царю Петру I едва исполнилось семнадцать лет, его мать, царица Наталья Кирилловна, «оженила» юношу на двадцатилетней девице Евдокии Федоровне Лопухиной. Этим браком клан Нарышкиных, отодвинутый от власти в результате переворота 1682 года, пытался укрепить свое положение. Тогдашняя правительница царевна Софья Алексеевна и ее окружение из клана Милославских стремились закрепить свое превосходство благодаря женитьбе старшего брата и соправителя Петра – царя Ивана Алексеевича. В случае рождения сына в семье царя Ивана проблема наследования престола для Петра резко бы усложнялась.

И вот, как только Нарышкины узнали о намерении Софьи женить Ивана на Прасковье Салтыковой, последовал ответный династический ход – они срочно нашли Петру невесту. Словом, с самого начала совместной жизни молодожены оказались игрушками в руках придворных интриганов. Их чувствами, естественно, никто не интересовался.

Вместе Петр и Дуня прожили почти десять лет. Царица Евдокия родила Петру трех сыновей, из которых выжил, на свое несчастье, только царевич Алексей. Но жизнь супругов не была счастливой. Дуня была явно не пара Петру, они существовали как будто в разное время, в разных веках: Петр жил и чувствовал себя в европейском XVIII веке, с его свободой, открытостью, прагматизмом; а Дуня, воспитанная в традициях старомосковской патриархальной православной семьи, оставалась в русском XVII веке, требовавшем от женщины следования обычаям терема, предписаниям Домостроя… В семейной драме Петра и Евдокии как в капле воды отразился общественный разлом, серьезный социальный и нравственный конфликт – неизбежное следствие радикальных преобразований, революций. Этот разлом прошел через все общество России, через души людей, внося в них смуту, тревогу, опасение за завтрашний день. Не миновал он и семью царя. Так получилось, что жизненные ценности Дуни трагически не совпали с изменившимися ценностями ее мужа.

Да и характерами супруги не сошлись. Порывистость, бесцеремонность, эгоизм Петра сталкивались с упрямством и недовольством Дуни, особы самолюбивой и строптивой. Петр все чаще уезжал из дворца на верфи, воинские учения, отправлялся в дальние путешествия, а Дуня, не желавшая менять свой, устоявшийся годами, привычный стиль жизни русской царицы, сидела, поджидая мужа, в Москве. Пропасть между супругами с годами углублялась. Петру, с его интересами и вкусами, была нужна для счастья другая женщина: одетая по новой моде, веселая и ловкая партнерша в танцах, отважная спутница в тяжких походах, помощница в непрестанных трудах. На такую роль Дуня не подходила, да она и не хотела испытывать себя в таком качестве. Зато в Немецкой слободе ей нашлась замена: дочь немца-виноторговца Анна Монс стала любовницей Петра.

Развязка наступила в 1698 году. Возвращаясь из путешествия по Европе с Великим посольством, царь указал отослать Дуню в монастырь, да побыстрее, чтобы к его приезду и духа опостылевшей супруги в Москве не было. Тяжелую миссию поручили патриарху и нескольким сподвижникам Петра. Царь разгневался, когда по приезде в Москву узнал, что Дуня все еще живет в царском дворце. Четыре часа он сам уговаривал жену постричься в монахини – единственная удобная ему, самодержцу, форма развода, – но, видно, не преуспел в этом: упрямая Дуня в монастырь идти ни за что не хотела. С огромным трудом, силой царицу вывезли в Суздаль и поместили в женский Покровский монастырь. Двадцатидевятилетняя полная сил женщина отчаянно сопротивлялась, она не хотела, чтобы ее заживо замуровывали в склепе монастырской кельи, ей хотелось жить. В те времена подобная участь ждала множество отвергнутых жен, которым не было на свете другого места, кроме монастыря, и другой судьбы, кроме забвения.

Удивительно, что история любит драматические повторения. В тот же самый монастырь за 173 года до нашей истории, в 1525 году, также силком привезли опостылевшую жену, великую княгиню Соломонию, супругу Василия III. Она, прежде любимая жена, отчаянно не хотела идти в монастырь. На ее стороне была Церковь, традиция. Однако Василий был неумолим: Соломония бесплодна, а ему, великому князю, нужен наследник. Иначе говоря, Василий решил жениться во второй раз, и Соломония этому мешала, почему ее и решили постричь насильно. Когда 28 ноября 1525 года над Соломонией совершали обряд пострижения, она так в гневе и отчаянии билась в руках монашек, кричала, бросала на землю и топтала монашеский куколь, что ближайший боярин Василия III Иван Шигоня-Поджогин, присматривавший за процедурой пострижения, ударил Соломонию, ставшую старицей Софией, езжалой плетью. Ей стало ясно – она больше не великая княгиня.

Народ, всегда чуткий к драмам в царской семье, сложил песню:

Уж что это у нас в Москве приуныло,

Заунывно в большой колокол звонили?

Уж как царь на царицу прогневался,

Он ссылает царицу с очей дале,

Как в тот ли во город во Суздаль,

Как в тот ли монастырь во Покровский…

А Василий III женился на юной Елене Глинской, родившей ему мальчика, ставшего позже чудовищем русской истории – Иваном Грозным. Через какое-то время после пострижения Соломонии по Москве стали распространяться слухи, что старица София – Соломония – родила в Покровском монастыре сына Василию III, названного ею Георгием. Василий срочно нарядил в Суздаль следствие, а Соломония, чтобы спасти ребенка, якобы отдала его кому-то на воспитание за пределы монастыря, причем распространила слух о его смерти и даже инсценировала погребение младенца… Известно также, что по воле Василия Соломония была сослана в дальний Каргополь и возвращена в Суздаль лишь тогда, когда у князя родился сын, будущий Иван Грозный (который, кстати, всей этой историей очень интересовался). Неожиданно уже в наши времена легенда о Георгии получила продолжение. В 1934 году, во время повсеместного осквернения большевиками церковных святынь, под полом собора, возле гробницы Соломонии, было вскрыто маленькое белокаменное надгробие XVI века. Внутри стояла выдолбленная колода – гробик, в котором лежал истлевший сверток тряпья без всяких признаков детского костяка. Иначе говоря, это был муляж, кукла… Следовательно, легенда имела под собой основание?

В 1610 году сюда же, в Суздаль, в тот же монастырь, привезли юную царицу Марию Петровну – жену царя-неудачника Василия Шуйского, выданного полякам и увезенного пленником в Варшаву. Царицу Марию постригли под именем старицы Елены. И вот в 1698 году здесь появилась новая старица Елена – бывшая царица Евдокия Федоровна. Но до этого каждый день два с половиной месяца подряд специальный посланник Петра приходил в келью Евдокии и уговаривал царицу принять постриг. Наконец она скрепя сердце согласилась на постриг. Впрочем, если бы она сопротивлялась, ее постригли бы насильно, как некогда Соломонию: времена изменились, а нравы – нет. Вот описание насильственного пострижения несовершеннолетней Анны – дочери Артемия Волынского, бывшего кабинет-министра Анны Иоанновны, казненного летом 1740 года. Происходило это в Иркутске, в девичьем монастыре: «Явился в церкви Знаменского монастыря архимандрит… Корнилий. За ним ввели в церковь под конвоем юную отроковицу в сопровождении фурьера и неизвестной пожилой, по-видимому, вдовы… Архимандрит приступил к обряду пострижения девушки. На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая оставалась безмолвною, но вопросы по чиноположению следовали один за другим, так и видно было, что в ответах не настояло необходимости. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны в Анисию, дали в руки четки, и обряд пострижения был окончен. Фурьер вручил постригавшему письменное удостоверение, что был очевидцем пострижения в монашество девицы Анны… и тут же сдал юную печальную инокиню игуменье под строжайший надсмотр и на вечное безысходное в монастыре заключение». Не стоит и говорить, что эта процедура, которой бы Евдокии не миновать, была грубейшим нарушением всех церковных канонов.

Судьба отвергнутой царицы, как и прежде, волновала людей, и в народе сложилась песня, за которую певцам резали на эшафоте языки:

Возле милого сижу млада,

Меня милый друг журит, бранит,

Он журит, бранит,

В монастырь идти велит…

Кончается песня ответом молодой монахини на вопрос любопытствующих путешественников о том, как очутилась здесь, в монастырской келье, такая молодая красавица:

Я пострижена самим царем,

Я посхимлена Петром Первым,

Через его змею лютую.

Все понимали, что «змея лютая» – счастливая соперница из Немецкой слободы Анна Монс… Впрочем, ей тоже не повезло. Но это уже другая история… Шли годы, о Дуне – старице Елене – стали забывать, для многих она как будто перестала существовать…

Но тут наш сюжет делает неожиданный поворот. Оказалось, что, несмотря ни на что, Дуня не примирилась со своей злой судьбой. Как только люди Петра уехали из монастыря, она тотчас сбросила монастырские одежды и стала жить как человек светский, как паломница, которых много бывало в тогдашних монастырях: замаливать грехи никогда не поздно, и лучше это делать в освященных местах, святых монастырях.

Монастырские власти всё это видели и даже сами покровительствовали прихотям старицы Елены, привыкшей к роскошной жизни царицы «в Верху» – так называли в те времена Кремлевский дворец, обиталище царей. И все это неслучайно: каждый помнил, что перед ним не просто бывшая царица, а мать наследника престола, будущего царя Алексея Петровича. Но оказалось, что Евдокия пошла дальше: она не примирилась со своей убогой судьбой, ее душа и тело жаждали любви…

И однажды к старице Елене пришла большая любовь, может быть, первая и последняя в ее жизни… В 1710 году у нее начался бурный и короткий роман с майором Степаном Глебовым, приехавшим в Суздаль по рекрутским делам. Перехваченные позже властями письма Дуни к любовнику говорят о ней как о женщине темпераментной, пылкой, живой и чувственной – столько в них кипящей страсти и тоски: «…Забыл ты меня так скоро. Не угодила тебе ничем. Мало, видно, твое лицо, и руки твои, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих политы моими слезами… Свет мой, душа моя, радость моя! Видно, приходит злопроклятый час моего расставания с тобой. Лучше бы душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете жить без тебя? Как быть живой? И только Бог знает, как ты мне мил. Носи, сердце мое, мой перстень, меня люби, я такой же себе сделаю… я тебя не брошу до смерти». Еще одна выразительная цитата – некий сгусток тоски и плача по исчезающему счастью любви: «Знать ты, друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уже мне твоя любовь, знать, изменила… Для чего, батька мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня намутил? Что ты не ходишь, не дал мне свою персону насмотреться? То ли твоя любовь ко мне, что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к кому будет прийти. Или тебе даром, друг мой, я? Знать, я тебе даром, а я же тебя до смерти не покину, никогда ты из меня, разума моего, не выдешь. Ты, друг мой, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне с тобою будет расставаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батька мой, ты покинешь, ох, друг мой, ох, свет мой, любонька моя!»

Кроме столь яркого, скажем даже, современного выражения чувств, которыми обладала эта женщина, лишенная нормальной жизни, любви, можно поражаться также бесстрашию любовников, живших в железный век Петра. Какова картина: отважный майор пробирается ночью в келью монахини и наслаждается любовью пусть бывшей, но все-таки царицы, матери наследника русского престола! Многим подданным такое бы и в голову не пришло (если, конечно, голова дорога), но, видно, майор Глебов был ловелас подлинный. Впрочем, достигнув желаемого, он, как истинный ловелас – что и видно из письма к нему бывшей царицы Евдокии, – быстро охладел к монашке и уехал из Суздаля, так сказать, навстречу новым приключениям и победам.

А что же Дуня? В ее письмах видно глубокое чувство да еще некое бесстрашие – писать на бумаге такое не каждая решится! А она решилась, не боясь никакой кары, веря, что ее сын, царевич Алексей, скоро будет на троне и тогда наступит ее день, а пока все будут молчать…

Но день этот так никогда и не наступил… В 1718 году началось знаменитое дело царевича Алексея, к которому были привлечены десятки людей. Частью этого дела стал и так называемый суздальский розыск. Установить преступную связь царевича и его людей с его матерью и ее окружением – вот что было главной целью розыска. Тут-то и всплыло имя Степана Глебова. При расследовании нашлись письма царицы Евдокии к возлюбленному, Петр разъярился – и оба бывших любовника, старица Елена и Глебов, оказались в застенке. Глебов признался в близости с бывшей царицей, но удивительно, что он категорически отказался покаяться в своем страшном преступлении, не стал просить прощения у государя даже тогда, когда на очной ставке в застенке его любовница подписала покаянную записку – один из уникальных документов русской истории: «Февраля в 21 день, я, бывшая царица, старица Елена… с Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что с ним блудно жила, в то время как он был у рекрутского набору, и в том я виновата; писала своею рукою я, Елена». Зачем нужна была Петру такая расписка? Наверное, чтобы больнее ударить и страшнее оскорбить бывшую жену и своего собственного сына-наследника. О блуде Евдокии и Глебова было даже написано в манифесте, который читали с паперти всех церквей России и надолго запомнили в народе…

Следствие же шло своим чередом. Чтобы добиться у Глебова покаяния, его пытали так, как никого не пытали даже в то суровое время: огнем, водой, каленым железом, да еще положили на доску с гвоздями – по-моему, со времен Ивана Грозного такая пытка не применялась. Но он, несмотря на чудовищные страдания, стоял на своем: пощады просить не буду! Глебова приговорили к посажению на кол. Казнь состоялась 15 марта 1718 года. Почти сутки Глебов маялся на колу посреди Красной площади. Чтобы он преждевременно не умер от холода, заботливые палачи надели на него полушубок… Все это время возле кола стоял священник и ждал покаяния. Но так и не дождался – Глебов умер молча… Для Петра такое гордое упорство подданного – вопреки голосу разума, ужасу перед болью – оказалось неожиданным. Ни один преступник не имел права уйти на свободу или на тот свет с высоко поднятой головой – таков вечный принцип тиранической власти. И Петр этого не забыл и не простил Глебову: в 1721 году он приказал каждый год возглашать во всех церквах анафему Степке Глебову, как ее возглашали раньше Гришке Отрепьеву, Степке Разину, Ваньке Мазепе… Какой ряд, какие страшные государственные преступники! И среди них – сожитель бывшей царицы. Какая посмертная честь!

А что же бывшая царица? Ее ждал монастырь-тюрьма в Новой Ладоге, да такой суровый, что даже охранники не выдерживали холода, умоляли начальство их оттуда «свести» – отозвать. Затем старицу Елену перевели в Шлиссельбург – тоже место, как известно, не курортное. Наконец, в январе 1725 года умер Петр Великий, но (час от часу не легче!) к власти пришла Екатерина I, и жизнь монахини Елены стала еще хуже. И вдруг весной 1727 года шлиссельбургская узница получила необыкновенно ласковое и приветливое письмо от одного из своих гонителей, фельдмаршала А.Д.Меншикова. Она этому не удивилась – ведь на престоле уже сидел Петр II, ее родной внук, сын несчастного царевича Алексея. Но царственный внук бабушку видеть не пожелал, старушку только перевезли в Москву (между прочим, минуя Петербург) и поселили в Новодевичьем монастыре, где когда-то закончила свою жизнь царевна Софья. И сразу же в монастырь, якобы на богомолье, стали наведываться знатные люди. Все они посещали старицу Елену, говорили ей приятные слова, одаривали подарками – как же, бабушка царя, государыня-царица! Дипломаты стали писать в донесениях, что, видно, роль бабушки в политике русского двора возрастет.

Да она и сама так думала. Выйдя на свободу из шлиссельбургского заточения, Евдокия темпераментно бомбардировала воспитателей императора письмами, высказывая в них свое нетерпеливое желание повидаться с внуком Петром и внучкой, сестрой Петра, великой княжной Натальей Алексеевной: «Если, Ваше Величество, в Москве вскоре быть не изволится, дабы мне повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть Вас и сестру Вашу». Как видим, несмотря на годы и несчастья, сохранила Евдокия свою страстную натуру, неистребимую горячность крови. Однако это были пустые хлопоты: юный император, занятый охотой и развлечениями, только что освободившийся от гнета Меншикова – своего назойливого опекуна, – в объятия бабушки не спешил. Когда же двор переехал в начале 1728 года в Москву, царь все-таки встретился с бабушкой. Он явился в монастырь в компании тетки Елизаветы Петровны, с которой у него начался роман. Более бестактный поступок было трудно и придумать – явиться к бабушке с полюбовицей, дочкой «лифляндской прачки»!

Всем стало ясно, что время Евдокии прошло, так и не наступив. Лишь сестра императора, тихая внучка, царевна Наталья Алексеевна навещала бабушку до своей внезапной смерти осенью 1728 года. В Новодевичьем монастыре Евдокия провела еще четыре года и тихо умерла в 1731 году, пережив всех своих близких: грозного мужа, сына, любовника, внука и внучку.

Жена английского резидента леди Рондо видела старицу Елену в монастыре незадолго до ее смерти и писала приятельнице об этой встрече: «Она сейчас в годах и очень полная, но сохранила следы красоты. Лицо ее выражает важность и спокойствие вместе с мягкостью при необыкновенной живости глаз».

Мы-то, прочитав ее любовные письма, хорошо понимаем, почему у Дуни были такие необыкновенно живые глаза…


Царица Прасковья Федоровна: царственная приживалка

Поздней осенью 1723 года в Санкт-Петербурге можно было наблюдать редкое зрелище: хоронили последнюю русскую царицу давно ушедшего в историю XVII века. Это были настоящие царские похороны – торжественные и долгие. Время словно остановилось: глядя на толпу неведомо откуда появившихся старых боярынь, уродов, старух, монахинь, медленно ползущих к Александро-Невскому монастырю, казалось, будто бы не было никаких петровских реформ…

Хоронили вдовствующую царицу Прасковью Федоровну. В двадцать лет ее – настоящую русскую красавицу, кровь с молоком, из знатного рода Салтыковых, статную, с длинной русой косой и здоровым румянцем во всю щеку, – выдали замуж за старшего брата и соправителя Петра Великого восемнадцатилетнего царя Ивана Алексеевича, человека убогого и слабоумного. О нем говорили, что как-то раз на дворе загородного Коломенского дворца под Москвой его завалило в нужнике рухнувшей некстати поленницей березовых дров. И только много часов спустя русского самодержца освободили из плена – никому-то этот царь, фактически лишенный Петром власти, не был нужен…

Свадьбу Ивана и Прасковьи сыграли в 1684 году. Брак этот, как сказано выше, состоялся по воле его старшей сестры, царевны Софьи Алексеевны, которая таким образом желала окончательно перекрыть путь к власти своему сопернику – царю Петру. После свадьбы прошло девять месяцев, потом еще девять месяцев, а детей у молодоженов так и не было… Словом, Софья, свергнутая Петром в августе 1689 года, так и не дождалась вожделенных племянников, которыми предполагала заткнуть династическую дыру.

Правда, к концу регентства Софьи и четырех лет «раздумья» в 1689 году Прасковья родила девочку – Марию, а затем почти залпом – еще четырех дочерей: в 1690-м – Федосью, в 1691-м – Екатерину, в 1693-м – Анну (будущую императрицу) и в 1694 году – Прасковью. Когда царь Иван в 1696 году умер, Прасковья осталась с тремя дочерьми – Екатериной, Анной и Прасковьей, ее старшие дочери Мария и Федосья умерли в младенчестве. Современники, зная немощи царя Ивана, сомневались в том, что он был истинным отцом девочек, и одни кивали в сторону немца – учителя Иоганна Христиана Дитриха Остермана, старшего брата будущего вице-канцлера Андрея Ивановича, а другие намеками указывали на стольника Юшкова, получившего в дальнейшем огромное влияние в окружении вдовствующей царицы Прасковьи. Впрочем, Остерман появился позже, когда девочки подросли, а слабоумие царя Ивана не есть свидетельство его репродуктивной немощи – как раз чаще бывает наоборот…

После смерти мужа Прасковья с дочками переселилась из Кремля в загородный дворец Измайлово. К семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно – Прасковья и девочки не были ему соперниками, дорога его реформ прошла в стороне от дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Царь не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы.

Измайловский двор оставался островком старины в новой России: сотни стольников, штат царицыной и царевниных комнат, десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей. Вообще Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к опере «Золотой петушок» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе, как текла здесь жизнь. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады – вишневые, грушевые, яблоневые. В Измайлово было устроено своеобразное опытное дворцовое хозяйство. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец, тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце – маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И.Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». Есть старинное русское слово – «прохлада». По Владимиру Далю, это «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летний холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни – в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, Прасковья Федоровна.

В тогдашнем неустойчивом мире царица сумела найти свое место, ту нишу, в которой ей удавалось выжить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовствующей царицы, но и в тех осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она держалась вдали от политических распрей той эпохи. Ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в дело царевича Алексея и царицы Евдокии – старицы Елены – в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, отсутствием всяческих амбиций. Прямо скажем: Прасковья была необразованной и не особенно умной, но достаточно хитрой, с развитым холопьим чувством угождать сильному.

Блаженная жизнь в Измайлове продолжалась до 1708 года, когда Петр вызвал невестку в свой Санкт-Петербург, вначале на время, а потом велел ей там поселиться навсегда вместе с дочерьми. Здесь царица и царевны увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так не похожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Но делать нечего – с царем не поспоришь! Прасковью поселили во дворце, что стоял на Московской стороне, ближе к современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским дамам было трудно. Туманы, сырость и слякоть, пронизывающий ветер новой столицы – все это так отличалось от родного Измайлова.

Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери подросших дочерей временем, когда решается их женская судьба. Между тем Петр решил в корне поменять старую династическую политику, которая строилась на изоляции России, когда сознание исключительности веры не позволяло связывать Романовых с другими правящими династиями. Петр начал выдавать женщин семьи Романовых за иностранных принцев. В 1710 году он поставил первый эксперимент: предписал Прасковье Федоровне выдать одну из ее дочерей за курлядского герцога Фридриха Вильгельма. Царица не возражала, хотя жених ей не нравился. Но она схитрила: оставив при себе любимую старшую дочь Екатерину, отдала на заклание среднюю дочь Анну, которую не очень жаловала. Судьба Анны не сложилась, почти сразу же после свадьбы юная герцогиня овдовела, но, исполняя волю Петра, отправилась в Митаву и там долгие годы сидела в жалкой роли безвластной правительницы. Всеми делами ее ведал русский посланник в Курляндии Петр Бестужев-Рюмин, который заодно сожительствовал с Анной. Это вызывало безмерный гнев царицы Прасковьи, которая, судя по письмам, буквально тиранила дочь, была к ней сурова, беспощадна, годами отказывая ей даже в традиционном материнском благословении. При этом она пыталась следить за каждым шагом Анны в Митаве, стремилась выжить оттуда Бестужева, которого страстно ненавидела, просила царя посадить возле дочери человека из ее, царицы, окружения. Не раз старая царица рвалась сама поехать в Курляндию, чтобы навести угодный ей порядок при дворе дочери-герцогини. Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей разнообразные грехи и прегрешения – все это вызывало раздражение Прасковьи, которая то прерывала с дочерью переписку, то требовала, чтобы Анна немедленно с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине Алексеевне, что мать ей давно не пишет, а устно велела «со многим гневом ко мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не зову». Этого-то Анна как раз больше всего боится и в письме к Екатерине умоляет хорошо относившуюся к ней супругу Петра поучаствовать в небольшой инсценировке – обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. – Е.А. ), аднакож, матушка моя, дорогая тетушка (так Анна обращалась к Екатерине. – Е.А. ), по прежнему моему прошению до времени меня здеся додержать соизволите». Анна испытывала истинный страх перед матерью, ибо знала, что в Петербурге, во дворце царицы Прасковьи, ее ждали унижения и бесконечные придирки. Незадолго до смерти, осенью 1723 года, Прасковья написала дочери письмо, по-видимому, не очень доброе. И тогда Анна вновь прибегла к спасительному посредничеству супруги Петра, прося ее передать матери следующее: «Ежели в чем перед нею, государынею матушкою, погрешила, [то] для Вашего Величества милости, меня изволит прощать». Екатерина, по-видимому, просьбу Анны передала царице Прасковье, и та написала в Митаву: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением или, тако реши (по-современному: так сказать. – Е.А. ), проклятием от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Ея Величества моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили». «Отпущает» дочери, как видим, да только ради «невестушки».

Зато всю свою любовь Прасковья перенесла на старшую дочь Екатерину (которую звала Катюшка-свет), держа ее при себе так долго, как это было возможно. В отличие от сестер и многих других москвичей, тосковавших на болотистых неприветливых берегах Невы по обжитой милой Москве, царевна Катюшка быстро приспособилась к стилю жизни молодого, продуваемого всеми ветрами города. Этому благоприятствовал характер царевны – девушки жизнерадостной и веселой, прямо скажем, даже до неумеренности. Ей, как, впрочем, и другим юным дамам российской столицы, новые порядки светской жизни, праздники и, конечно, моды были необычайно симпатичны и просто кружили голову.

А вообще же создается впечатление, что не очень уж подавленная Домостроем русская женщина ХVII века как будто только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот порыв был столь стремителен, что авторы «Юности честного зерцала» – кодекса поведения молодежи, опубликованного в 1717 году, – были вынуждены предупреждать девицу, чтобы она, несмотря на открывшиеся перед ней возможности светского обхождения, соблюдала скромность и целомудрие, не носилась по горницам, не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала бы, наконец, по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «яко стерву» по всем углам. Это было написано будто специально для излишне раскованной, бесшабашной Катюшки.

Особенно горячо она полюбила петровские ассамблеи, где до седьмого пота отплясывала с кавалерами. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. Не изменился пылкий характер Екатерины и позже, когда на ее голову посыпались неприятности. «Герцогиня – женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал о ней камер-юнкер голштинского герцога Карла Фридриха Берхгольца. Ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Екатерина была совершенной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую Катюшку-свет, которая всегда была рядом с матерью, потешая и веселя старую царицу. Но в 1716 году по воле царя ей пришлось отдать и Катерину в жены мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду – субъекту странному, даже сумасшедшему, окончившему жизнь в тюрьме за преступления против своего дворянства. Когда стало ясно, что семейная жизнь дочери не сложилась, главной страстной целью жизни царицы Прасковьи стало стремление вытащить Катюшку из Мекленбурга домой. Сохранились десятки ее писем к царю и его жене Екатерине Алексеевне с уничижительными, слезными мольбами вызволить из-за моря свет-Катюшку. А когда стало известно, что в 1718 году Катерина родила девочку – Елизавету Екатерину Христину (будущую Анну Леопольдовну), Прасковья Федоровна удвоила свои старания. Малышка сразу – хотя и заочно – стала любимицей царицы. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот бабушки. Когда же Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и о здоровье батюшки и матушки своей рукою, да поцелуй за меня батюшку и матушку – батюшку в правой глазок, а матушку в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтан теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать. Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтобы они не надсаживались в своих печалях (а печали были действительно большие: Карл Леопольд так настроил против себя мекленбургское дворянство, что ему грозил имперский суд и отречение. – Е.А. ), зови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я думаю, что с тобой увижусь потому, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут, в строчке, нарисованы два глаза. – Е.А. ), уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая хочет тебя, внучку маленькую, видеть». Тема возможного приезда герцогской четы в Россию становится главной в письмах старой царицы к Петру и Екатерине. Прасковья Федоровна страстно хочет завлечь дочь с внучкой в Петербург и там оставить, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств уже изгнали его из герцогства, и Карл Леопольд вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. Петр с раздражением писал племяннице весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь. Ибо, ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего». К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся просто отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друг сердечный, всего блага от всего моего сердца, да хочется, хочется, хочется тебя, друг мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружиться с тобою: старая с малым очень дружно живут. Да позови ко мне батюшку и матушку в гости и поцелуй их за меня, и чтобы они привезли и тебя, а мне с тобой о некоторых нуждах самых тайных подумать и переговорить (необходимо)». Самой же Екатерине царица угрожала родительским проклятием, если та не приедет к больной матери. Вновь и вновь писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку.

К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего, и Петр потребовал, чтобы мекленбургская герцогская чета прибыла в Россию, в Ригу. Император писал в Росток, что если Карл Леопольд приехать не сможет, то герцогиня должна приехать одна, «так как невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает».

Воля государя, как известно, закон, и Екатерина с дочерью, оставив супруга одного воевать с собственными вассалами, приезжает в Россию, в Москву, в Измайлово, где ее с нетерпением ждет царица Прасковья, посылая навстречу нарочных с записочками: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Еще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью в кресле-каталке: «Она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех».

Уже из этого рассказа видно, что роль, которую играла вдовствующая царица Прасковья Федоровна при императорском дворе, была самой жалкой. Ни о каком царском достоинстве вдовствующей царицы даже речи не шло. Прасковья напоминала тех убогих вдов, старух-приживалок, которых бывало немало в домах богатых помещиков: их место – на дальнем конце барского стола, среди малопочтенной толпы таких же, как и она, полушутов и шутих, приживалок, компаньонок различного вида и рода. Если устраивал царь шутовской маскарад, то и царица выряжалась в «зазорный» для ее высокого статуса и почтенного возраста наряд фрисландской крестьянки и участвовала в шутовских шествиях и многодневных попойках, большим любителем которых был, как известно, великий преобразователь России. Но все-таки она больше жалась к жене Петра Екатерине Алексеевне. Вот ее-то, вчерашнюю портомою-простолюдинку, особенно старательно обхаживала старая царица из знатного рода. Она писала ей ласковые до приторности письма, спешила напомнить о себе приветами и подарками – ведь через «государыню матушку-невестушку» Екатерину был самый короткий путь к Петру и милостям его. Ублажала Прасковья униженными просьбишками и любовника императрицы – обер-камергера Виллима Монса. Да и денщикам Петра находился подарок у старой царицы – тоже ведь люди нужные…

Когда же в барском доме вдова-приживалка была не надобна, она скрывалась в своем ветхом флигеле. Там, на отшибе, после всех унижений, она отдыхала, тешилась с многочисленными карлами, дурками, приживалками, вымещая скверное настроение и злобу уже на подневольных и зависимых от нее людях. Так царица Прасковья укрывалась в своем неуютном петербургском доме, если не удавалось вырваться в родное Измайлово. Среди челяди она могла отдохнуть, сбросить опостылевшую новоманирную одежду и всласть покуражиться над холопами и холопками. Между прочим, в ее окружении состоял полупомешанный подьячий и юродивый Тимофей Архипыч – автор бессмертного афоризма: «Нам, русским людям, хлеб не надобен, мы друг друга ядим и тем сыты бываем!» Кто может эту сентенцию опровергнуть? Хотя Прасковья, по старой традиции, была богомольна, но далеко не безгрешна – кровь ее еще не остыла. В 1703 году писавший портреты ее дочерей австрийский художник и путешественник де Бруин наметанным взглядом ловеласа отметил, что царица-то еще ничего себе: бела, дородна, с гибким станом, обходительна и приветлива к мужчинам. Один из них долгие годы пользовался ее особым расположением. Это был стольник Василий Юшков. Случайно на глаза посторонних попало зашифрованное примитивным кодом письмецо Прасковьи к Юшкову, начинавшееся словами: «Радость, мой свет!» Обычно так обращались друг к другу люди, связанные интимными отношениями.

У Прасковьи, как и у каждой барской приживалки, были где-то далеко свои деревеньки, ими управлял наглый приказчик, который под рукой нещадно обворовывал старуху. Его звали Василий Деревнин, и когда в 1722 году он был уличен в злоупотреблениях, то по требованию царицы его доставили в московское отделение Тайной канцелярии, расположенное, между прочим, на Лубянской площади. Дворовые на руках отнесли к этому времени обезножевшую царицу в лубянский подвал и там в ее присутствии, по ее же приказу, жестоко пытали Деревнина. В конце пытки Прасковья приказала облить голову расхитителя царицыных доходов водкой и поджечь. Деревнин, получив страшные ожоги, еле выжил. Дело получило огласку, самим Петром было наряжено следствие, и все участники расправы были пороты батогами за самоуправство: виданное ли дело – такое нарушение законности в заведении на Лубянке, так сказать, в нашей святая святых! Но саму Прасковью царский гнев, разумеется, миновал – мы знаем, у кого трещат чубы!

В начале 1720-х годов Прасковья тяжело заболела, и эта болезнь в конечном счете свела царицу в могилу. Согласно легенде, перед самым концом она попросила зеркало и долго-долго всматривалась в свое лицо, пытаясь, может быть, разглядеть неуловимые черточки приближающейся смерти… А похороны ей действительно были устроены царские: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по улице, которую позже назовут Невским проспектом.


Александр Меншиков: проделки неверной фортуны

Весной 1728 года опальный светлейший князь, президент Военной коллегии, почетный академик Британской академии, кавалер множества российских и иностранных орденов, генералиссимус Александр Данилович Меншиков с семьей – женой, сыном и двумя дочерьми – был отправлен из своего липецкого поместья Раненбурга в вечную ссылку в Сибирь. Не успели ссыльные проехать и десяти верст, как их нагнал нарочный из Петербурга и остановил убогую повозку. Начался последний обыск. Таково было высочайшее предписание: не дать опальному князю увезти с собой ничего лишнего сверх положенного по инструкции. И действительно, «лишнее» тотчас нашли, отобрали и внесли в особый протокол: «шлафрок ношеный – 1», «чулки касторовые, ношеные – 1», «скатерти – 4». У женщин отняли нитки с иголками, лоскуты материи для шитья – не положено! Напоследок самого Меншикова обыскали и забрали у него ветхий кошелек, в котором лежали 59 копеек. Это были последние деньги еще вчера самого богатого человека России. Так, совершив головокружительный взлет к вершинам власти, богатства и могущества, Меншиков стремительно низринулся вниз.

Впервые имя Александра Меншикова упоминается в документах в 1698 году. Иностранцы писали о нем как о «царском фаворите Алексашке из низшего рода людей». Никто не может сказать точно, происходил ли светлейший из простолюдинов или из знатного польского рода Менжиков. Не будем рыться в родословных книгах, скажем прямо: человек в России независимо от происхождения обретает свое значение только тогда, когда он в фаворе. В конце 1680-х годов Алексашка приглянулся юному Петру I, и это решило судьбу будущего генералиссимуса – царь сделал его своим денщиком, привязался к нему.

Царский денщик – должность по тем временам исключительно важная. Это слуга, порученец, телохранитель, сподвижник, собутыльник. Но и среди денщиков Меншиков сразу же занял особое место при государе, который в письмах называл его ласково Алексашею, Mein Herzenkind («Дитя моего сердца»). Нет сомнений, Петр любил Меншикова, делил с ним стол, вечную свою дорогу, трудности и, чего греха таить, – постель. Об этом есть свидетельства документов.

Но не будем все сводить к постели. Меншиков был по-настоящему талантлив. Он оказался тем человеком, тип которого культивировал Петр: предан государю, усерден в учебе, отважен в бою, влюблен в море и корабли, неутомим в работе, стоек в беспрерывных попойках, покладист и необидчив в общении. Впрочем, и этого мало для подлинно успешной карьеры – нужны яркие поступки. И вот при взятии шведской крепости Нотебург (Орешек) осенью 1702 года Меншиков проявил себя как отчаянный смельчак. На глазах царя он в белой распахнутой на груди рубахе отважно лез в самый огонь. Так, в качестве трофея, Меншиков взял свое первое кресло – стал комендантом этой крепости, переименованной в Шлиссельбург, срочно ее отремонтировал, словом, доказал на деле, что не зря пользуется благосклонностью государя. В 1703 году он был назначен первым генерал-губернатором Санкт-Петербурга. Из писем Меншикова видно, что он на своем месте: умен, деловит, памятлив, инициативен, строг к подчиненным. Таких людей было мало, и Петр их особенно ценил, прощал им многие их прегрешения.

Ну а кто без греха! Выскочка Меншиков жадно искал людского признания, богатств, чинов, титулов и наград. Его драгоценную одежду (такие кафтаны носили только датский да английский короли!) буквально покрывал панцирь из сверкающих орденов и бриллиантов. А как он, умевший только расписываться большими и корявыми буквами, нахально выпросил у президента Британской академии Исаака Ньютона звание почетного академика?

Но не только гордыня сжигала Меншикова. Он был нечист на руку, оказался редкостным даже для России стяжателем и казнокрадом, благодаря чему скопил невероятные богатства. Много раз светлейшего специальные следственные комиссии ловили за руку, но от эшафота и кнута его спасали любовь царя и умение раскаяться, добровольно сдать в казну все, что было им наворовано. Впрочем, может быть, здесь была своеобразная игра. Некоторые считали, что, используя ненасытность Меншикова, Петр таким образом изымал дополнительные средства у своих подданных, одновременно делая Данилыча своеобразным громоотводом. Все были недовольны сановником-хапугой, а вот приходил царь, отбирал у него наворованное – и общество успокаивалось. Словом, как говорится, добро торжествует, порок наказан.

На поле боя Меншиков отличался не раз. Он обладал талантом полководца, был отличным кавалеристом – смелым, горячим. Это было как раз по нему: мчаться сломя голову вперед на врага и рубить его в капусту. Велика роль меншиковской кавалерии в победе над шведами в 1709 году под Полтавой и под Переволочной, куда бежали разбитые шведские полки. Именно там светлейший и пленил остатки армии Карла XII. Постигший воинское искусство из-за плеча склонившегося над картами царя, именно в тот момент Меншиков проявил себя отважным и хитрым одновременно. Чтобы обмануть шведов, превосходивших числом настигший их у Днепра русский отряд, он ссадил кавалеристов с лошадей. Издали врагу показалось, что их нагоняет не только русская кавалерия, но и пехота. В итоге 16 тысяч шведов сдались 10-тысячному корпусу Меншикова.

После Полтавы Меншиков воевал недолго: во время кампании в Германии, где он в союзе с датчанами и пруссаками выбивал шведов из их померанских крепостей, разразился грандиозный скандал. Заняв одну из важных шведских крепостей, Меншиков не передал ее, как было заранее оговорено, датчанам, а продал за миллион талеров прусскому королю – тот давно собирал под свою корону германские земли. Словом, в Копенгагене рвали и метали по поводу «коммерческого предприятия» русского командующего. Петр был вынужден отозвать светлейшего, наверняка и деньги у него отобрал! Возможно, это так и было задумано, но с тех пор Меншиков стал невыездным. Может, чтобы его датчане не обидели или Фридрих I Прусский не задушил своего благодетеля в объятиях.

Впрочем, сам светлейший за границу особенно не рвался – дел и на родине было много. Он осел в Петербурге, в своем роскошном дворце на берегу Невы. Каждое утро, еще в темноте, он, бессменный генерал-губернатор новой российской столицы, спешил на стройки, верфи – всюду был нужен его пригляд. Лучше Меншикова свой «парадиз» знал только сам государь. Вечером, возвращаясь домой, Меншиков с реки любовался своим дворцом, сверкавшим на закатном солнце множеством окон. Во всем облике этого стоявшего на самой кромке Васильевского острова дворца, с его видной издалека красной крышей, крытой железом, в роскошных празднествах, которые часто устраивал здесь светлейший, – словом, всюду была видна печать необыкновенной личности Меншикова. Это был человек яркий, амбициозный, живший щедро, с размахом, с демонстративным желанием поражать гостей своим богатством, шальным счастьем через край. Истинно «новый русский»!

В этом дворце на берегу Невы он и свил свое гнездо: женился по любви на дворянке Дарье Арсеньевой, нажил с нею троих детей и был здесь вполне счастлив. Уезжая в походы и странствия, в уютном доме Данилыча оставлял своих детей даже сам Петр. Он знал, что, бегая вместе с детьми Меншикова по просторным залам дворца, его наследники будут в полной безопасности, а если что случится с ним в походе, верный Данилыч не оставит царских детей в беде.

Но не всегда небо было безоблачно над княжеским гнездом. Порой Петр бывал суров к светлейшему, все аферы, «жульства» и махинации которого быстро становились ему известны, и в 1723 году Меншиков ощутил растущее раздражение государя, уставшего подтирать за непрерывно гадившим любимцем. Но на этот раз за Данилыча вступилась жена Петра, царица Екатерина – бывшая любовница Меншикова. Как уже сказано выше, их связывало нечто большее, чем память о поросшем быльем романе. Они, простолюдины, были одиноки в толпе родовитой знати, держались друг за друга, боясь пропасть поодиночке.

Когда в январе 1725 года Петр Великий умер, не оставив завещания, Меншиков отблагодарил свою «давнюю подругу сердца», помог ей стать императрицей Екатериной I. Но покоя светлейшему по-прежнему не было. Государыня много болела, и родовитая оппозиция, сгруппировавшаяся вокруг великого князя Петра, сына покойного царевича Алексея, нетерпеливо ждала своего часа. Весной 1727 года этот час приблизился – императрица уже не вставала с постели. Накануне смерти Екатерины I Меншиков опередил всех. По его настоянию государыня завещала престол Петру Алексеевичу, но при условии, что невестой царя станет дочь светлейшего – Мария. Так и вышло. Сразу после смерти Екатерины I семнадцатилетняя Мария и Петр II, которому не исполнилось еще и двенадцати, обручились. Это был триумф Меншикова. Пусть не он, но его дочь, кровь его, взойдет на российский трон, а он уж как-нибудь поможет на первых порах молодоженам управлять Россией!

Впрочем, Александр Данилович не спускал глаз с Петра II, держал мальчика при себе, даже поселил его в своем дворце. Неподалеку поспешно начинают строить императорский дворец. Меншиков мечтает, чтобы молодожены поселились в новых хоромах. Но неожиданно летом 1727 года Меншиков серьезно заболел и поневоле ослабил свой контроль за «карманным царем». Петр посидел раз-другой у постели будущего тестя, а за окном было прелестное лето… Словом, царь уехал за город на охоту. Там, на просторе, его окружение, в котором было немало тайных врагов временщика, сумело быстро настроить мальчика против надоедливого опекуна. Когда Меншиков поправился, то оказалось, что он проиграл.

В XVIII веке был популярен образ Фортуны, богини счастья, удачи. Она изображалась с повязкой на глазах, едущей на колесе (отсюда выражение «колесо Фортуны»). У сей девы была очень странная прическа – спереди длинный чуб, а темя и затылок лысы и гладки, как бильярдный шар. Схватить Фортуну за чуб – высшая доблесть для царедворца. Промедлить тут нельзя, иначе рука скользнет по лысине, и все пропало – укатит, хохоча, чертовка, не догонишь! Власть, как известно, любит только здоровых. Светлейший заболел, прозевал момент, словом, он промахнулся, и Фортуна укатила к другим, молодым и здоровым. Юный император не желал больше видеть своего опекуна и противную, старую (почти восемнадцатилетнюю!) невесту. И вмиг всех, кто подобострастно лебезил и заискивал перед могущественным временщиком, за честь почитая навестить его и сыграть у его постели партию-другую в шахматы или картишки, как ветром сдуло…

И Меншиков разом сник, сдался на милость победителей, этих пигмеев, окружавших царский трон. В чем тут дело? Почему он не прибег к помощи любимой им гвардии, не стукнул кулаком в Верховном тайном совете, не прикрикнул на членов Синода? Пожалуй, истинную причину произошедшего со светлейшим понял, глядя на толпу придворных, французский дипломат Шетарди: «Знатные только по имени, в действительности же они были рабы». Стоило мальчишке-царю – подлинному господину этой толпы рабов – топнуть ногой, нахмурить брови, и душа в пятки уходила даже у самых гордых вельмож. Словом, Меншикова лишили всех богатств, орденов, титулов и выслали в Раненбург, а потом в Сибирь. Александр Данилович не сопротивлялся – он сам без счета безжалостно топтал людей и знал повадки властителей. Только раз, во время начатого в Раненбурге следствия, он возмутился. Его, победителя в Северной войне, пытались обвинить в государственной измене, в связях со шведами в ущерб России. Но набрать компромата на героя войны со шведами ни следователям, ни русскому послу в Швеции Н.Головину все-таки не удалось. Впрочем, и такие обвинения у нас обычны. Так, совершив ошеломительный взлет из грязи в князи, Меншиков снова плюхнулся в грязь.

По дороге в Сибирь, не вынеся позора и горя, умерла его жена Дарья. Говорят, что Меншиков сам выкопал для нее могилу. А потом ссыльные приехали в Березов. Эти места теперь всем известны: примерно там находится «нефтяной Клондайк» – Сургут, куда «только самолетом можно долететь». Березов – заполярное место на берегу вечно холодной реки Сосьвы, глухое и печальное. Меншиков со слугами срубил себе дом. Он много молился в построенной им церкви и, наверное, как на известной картине Василия Сурикова, долгими вечерами сидел, кутаясь в халат, вспоминал прошлое, слушал, как дочери читают Библию.

В светлый праздник Рождества 1728 года, в самый день своего восемнадцатилетия, на руках у отца умерла Маша, «разрушенная невеста» Петра II, девочка, которой не суждено было стать царицей. Год спустя, в ноябре 1729 года, смерть пришла и за Александром Даниловичем. Он был похоронен возле своей церкви, в вечной мерзлоте. Сто лет спустя его могилу вскрыли – светлейший, покрытый тонкой коркой льда, лежал в гробу как живой. А потом тот берег реки Сосьвы, где стояла церковь, обрушился, и прах Меншикова унесло половодьем. Он уплыл от людей, будто по волнам Леты – реки времени и забвения.


Мария Гамильтон: прелестная головка в банке со спиртом

На иллюстрации – Ассамблея при Петре I. 1861. Неизвестный литограф по рисунку А.И.Шарлеманя. Фрагмент.

Согласно легенде, во время визита Петра Великого в Копенгаген в 1716 году датский король Фредерик IV, расслабившись после обильного обеда, спросил царя: «Ах, брат мой! Я слышал, что и у Вас есть любовница?» Петр помрачнел: «Брат мой! Мои потаскухи обходятся недорого, а Ваши стоят тысячи фунтов, лучше их на войну со шведами тратить…» Здесь, как во многом другом, Петр был последователен: интересы государства – прежде всего. Как вспоминал личный токарь царя Андрей Нартов: «Впущена была к Его Величеству в токарную присланная от императрицы комнатная ближняя девица Гамильтон, которую, обняв, потрепал рукою по плечу, сказал: “Любить девок хорошо, да не всегда, инако, Андрей, забудем ремесло”. После сел (за станок) и начал точить». Словом, как пели в советские времена: «Первым делом самолеты, ну а девушки, а девушки потом…»

О любвеобильности царя-реформатора известно много. Современник косноязычно, но весьма прозрачно выражался о павианских наклонностях Петра: «Великий монарх никогда не отказал быть себя от плотского сластолюбия преодолена». Даже в поездки Петр брал с собой небольшой гарем метресс – так называли девиц легкого поведения, которые не перевелись в окружении Петра и с женитьбой царя на Екатерине. Но Екатерина нашла единственный удобный для себя способ поведения: она не преследовала мужа бесполезной ревностью, а… сама поставляла ему метресс. 18 июня 1717 года Петр писал жене из Спа, где он пил воды: «Иного сообщить отсюда нечего, только что мы сюда приехали вчера благополучно, а так как во время питья вод домашние забавы (то есть секс. – Е.А. ) доктора употреблять запрещают, поэтому я метрессу свою отпустил к Вам, ибо не мог бы удержаться, если бы она при мне была». 3 июля Екатерина отвечала, что отсылка метрессы случилась явно не по требованию докторов, а потому, что она заболела нехорошей болезнью «и не желала бы я (от чего Боже сохрани!)», чтоб и любовник этой метрессы приехал бы в таком состоянии, в каком она приехала. То, что в отношениях супругов существовала и такая грань, многое говорит о Екатерине. Признавая и даже поощряя супружескую свободу, Екатерина как бы срывала полог тайны, за которым, пользуясь любострастием царя, могла усилиться ее возможная соперница. Ведь тайны любовных встреч часто предполагают тайну сердец. А вот этого как раз и не нужно было Екатерине, и поэтому она сделала «институт метресс» вполне легальным в их супружеской жизни с Петром.

Впрочем, и знатные дамы не оставались для царя недоступными. В принципе, российские самодержцы пользовались не только абсолютной властью, но и исключительной сексуальной свободой. Так продолжалось, пожалуй, до времен Александра III – однолюба и строгого моралиста. А до этого ни одна дама не могла отказать государю… Впрочем, Петр исповедовал принцип: «Живу сам и даю жить другим». Он не был строг и к половой свободе своих подданных, даже поощрял внебрачные связи. И здесь, как во многом другом, он исходил из интересов государства. Сохранился рассказ о том, как Петр защищал от нападок односельчан девушку, принесшую в подоле дитя от понравившегося ей иностранца. Погладив по головке рожденного в грехе бастарда, царь наставительно сказал: «Великое дело! Она ничего худого не сделала! А этот малый со временем будет солдат!» Указом 1715 года в государстве были учреждены больницы для содержания «зазорных младенцев, которых жены и девки рождают беззаконно и, стыда ради; отметывают в разные места, отчего оные младенцы безгодно помирают». Действительно, были известны многочисленные случаи, когда детей оставляли на помойках или подбрасывали под двери чужих людей. Регулярные, по мере заполнения, чистки нужников в женских монастырях приводили к страшным находкам и вызывали шок видавших виды золотарей. Приметим употребленное в указе слово «безгодно», то есть без выгоды, бесполезно для общества. И далее, как всегда в указах Петра, слышен грозный государственный рык: «А ежели такие незаконно рождающие явятся в умерщвлении тех младенцев, и оные за такие злодейства сами казнены будут смертию».

Собственно, все вышесказанное имеет прямое отношение к истории девицы Марии Гамильтон. По одной версии, она происходила из древнего шотландского рода, еще в XVII веке выехавшего в Россию, по другой – Марья Гамонтова (так переделали иностранную фамилию в России) являлась родственницей какого-то пленного шведского генерала. Как бы то ни было, примерно с 1715 года Мария Даниловна Гамильтон, девушка ладная и красивая, оказалась в окружении жены Петра Великого Екатерины Алексеевны, приглянулась ей и вошла в ее ближний круг. Позже стало известно, что она иногда даже ходила в нарядах царицы, а также имела доступ к ее драгоценностям и даже брала украшения без спросу или, как считали позже следователи по ее делу, попросту подворовывала их у госпожи. Марья состояла в комнатных ближних девицах (или в «девушках с верьху»), которых порой на западный манер стали называть камер-фрейлинами. В то переходное время, когда старая система старинных придворных чинов уже была разрушена, а новая еще не сложилась, двор Петра более напоминал собрание разношерстной дворни, состоял по большей части из денщиков царя и комнатных девиц царицы, более похожих на сенных девок. Гамильтон была одна из них: нарядившись в платье госпожи, она присутствовала на церемониях, а потом, как простая служанка, выносила царицыны ночные горшки. Не приходится сомневаться и в том, что Мария была любовницей самого царя, не пропускавшего ни одной юбки. При этом при дворе царя господствовало пьянство, зачинщиком которого бывал сам Петр, спаивавший своих приближенных. Женщины во главе с царицей также участвовали в разгульном, подчас безобразном веселье царя. Главными «героинями» попоек при дворе были Авдотья Чернышева по кличке Авдотья – Бой-баба и княгиня Настасья Голицына – старая горькая пьяница и шутиха. В придворном журнале Екатерины I мы читаем, что императрица, Меншиков и другие сановники обедали в зале и пили английское пиво, «а княгине Голицыной поднесли второй кубок, в который Ее Величество изволила положить 10 червонцев». Иной читатель спросит: что это значит? А значит это только одно – получить золотые монеты Голицына могла, только выпив огромный кубок целиком. По записям в книге видно, что княгиня была стойким и мужественным борцом с Бахусом, но бывали и неудачи – Бахус оказывался сильнее, и под общий смех присутствующих княгиня пьяной валилась под стол, где уже дремало немало других неосторожных гостей императрицы.

К описываемому времени царь отдалился от Марии Гамильтон (вспомните разговор царя с токарем Нартовым в токарне), и у нее начался тайный роман с одним из царских денщиков – Иваном Орловым, парнем молодым и красивым. Сам по себе Иван Орлов был личностью заурядной, недалекой, как говорится, «без царя в голове» – ветреным и непостоянным. Роман же с Марией был смертельно опасен как для Орлова, так и для Гамильтон, но в этом-то, как бы сейчас сказали, заключался особенный драйв: чтобы спать с любовницей грозного царя, нужно быть не просто хорошим мужиком, но орлом (вспомни, читатель, роман героя рассказа Фазиля Искандера с любовницей самого Берии!)…

Денщики Петра, как сказано выше, – особая группа приближенных царя. Обычно их было человек пять-десять. Они не только чистили царские сапоги и одежду, спали, подобно дворовым в помещичьих домах, у порога его спальни, но и выполняли порой серьезные поручения. Некоторых царь посылал с секретными заданиями в губернии и даже за границу. Для Петра обычно был неважен формальный статус порученца – главное, чтобы он был толковый человек и пользовался доверием государя. Многие из денщиков царя потом вышли в люди, причем в большие люди: денщик Алексашка стал генерал-фельдмаршалом (а потом и генералиссимусом) светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым, восемнадцатилетний денщик Пашка стал графом – генерал-прокурором, «оком государевым». Но все они в своем денщичестве обычно были такие же, как Иван Орлов, молодые, ражие парни. Они жили во дворце, рядом с царем, и, естественно, крутили любовь с девицами из ближнего окружения царицы Екатерины, другими придворными дамами и служанками. И как только государь отправлялся спать, денщики принимались шуметь, гоготать, тискать по углам и переходам царицыных ближних девиц. Этот шум беспокоил Петра, и, согласно одной из легенд, он стал запирать денщиков на ночь в голландские спальные шкафы, которые понастроили для царя, безмерно любившего все голландское. В этих шкафах, на разложенных перинах, голландцы спали полусидя-полулежа, что считалось лучшим способом избежать внезапного сердечного приступа или инсульта – удара. Кроме того, таким образом в доме экономили место. Как-то раз ночью Петру понадобился денщик, он пошел с ключом к шкафам, но все они оказались пусты… Тогда царь якобы сказал в раздражении: «Мои денщики летать начали через замки, как комары, завтра я им крылья обстригу дубиною». Где же проводили ночи денщики, в том числе Иван Орлов, можно только догадываться…

На дворе стояла весна 1718 года – время страшное. Как раз Петр расследовал дело своего сына царевича Алексея, в застенках Тайной канцелярии лилась кровь пытаемых, писали доносы, устраивались свирепые публичные казни, шли новые аресты, всюду искали врагов. Орлов тоже решил отличиться и подал Петру донос на каких-то людей, собиравшихся по ночам в компании. Царь сунул донос в сюртук, чтобы почитать писание своего денщика на следующий день, на свежую голову. Бумага же провалилась за подкладку камзола, и царь, утром хватившись и не найдя доноса, рассвирепел – он решил, что Орлов передумал и тайно выкрал донос из кармана.

Посланные за Орловым его нигде не нашли: он, бежав из шкафа, кутил в городе, в каком-то неизвестном дворцовым служителям кабаке, а может быть, ночевал у какой-то девицы. Отсутствие денщика вызвало новый приступ ярости подозрительного царя: он помнил, как один из его денщиков – тайный доброжелатель опального царевича Алексея, прочитав из-за спины государя указ об аресте сторонников царевича, сразу же побежал предупредить своих приятелей об опасности. Когда же, наконец, Орлова вытащили из какого-то «вольного дома», где он проводил ночь, и приволокли к царю, бумага уже обнаружилась за подкладкой. Но Орлов, не зная сути дела, страшно испугался. Увидав грозного царя, он так струсил, что сразу же повалился в царские ноги и чистосердечно признался (всё по Фрейду!): «Не казни, государь, виноват, сожительствовал с Марьей Гамонтовой». Слово за слово, и Орлов рассказал о своем «амуре» с фавориткой царя и между прочим признался, что Гамильтон имела от него двоих детей, родившихся мертвыми.

Царь насторожился: он вспомнил, что год назад при чистке дворцового нужника, в выгребной яме нашли трупик ребенка, завернутый в дворцовую салфетку, а совсем недавно в Летнем саду, у фонтана, утром вновь обнаружили тельце еще одного мертвого младенца в салфетке с вензелем Петра… Словом, позвали Марию Гамильтон, царь ее допросил – он был известный мастер сыска. После этого Марию, Орлова и всех причастных к делу слуг отправили в крепость.

Колесо машины сыска, скрипя, закрутилось: начались допросы и очные ставки, а потом и «виска» – дыба и кнут. В петровском застенке ломали волю и не таким нежным, как Мария, созданиям. На пытках под кнутом она призналась, что двоих зачатых ею детей она вытравила каким-то снадобьем, а третьего убила. В записи очной ставки Гамильтон со служанкой Екатериной, которая помогала тайным родам госпожи, сказано: «Жинка Катерина уличает, что, конечно, младенца задавила Марья таким образом: как она родила над судном, засунула тому младенцу палец в рот и подняла его [младенца] и придавила. А девка Марья [на очной ставке] сказала, что того младенца задавила она и в том и во всем виновата», а потом приказала служанке куда-нибудь выбросить тело. Иван же Орлов обо всем этом ничего не знал. Эти показания и привели саму Марью на эшафот, но спасли Орлова от казни, ибо, согласно закону, «ежели холостой человек пребудет с девкою, и она от него родит, то оный на содержание матери и младенца, по состоянию его и платы, нечто имеет дать (по-современному говоря, платит алименты. – Е.А. ), и сверх того тюрьмою и церковным покаянием имеет быть наказан, разве что он потом на ней женится и возьмет ее за сущую жену, и в таком случае их не штрафовать». Собственно, Иван Орлов мало чем отличался от самого Петра Великого, долго блудно сожительствовавшего с лифляндской девкой Мартой Скавронской, народившей от царя множество бастардов, или, как тогда говорили, выблядков. Но все же различие между ними было существенное: сожительница Петра рожденных от царя детей в ночном судне не топила.

В ноябре 1718 года Марии Гамильтон был вынесен приговор: «Великий государь… Петр Алексеевич, будучи в канцелярии Тайных розыскных дел, слушав вышеписанного дела и выписки, указал: девку Марью Гамонтову, что она с Иваном Орловым жила блудно и была от того брюхата трижды и двух ребенков лекарствами из себя вытравила, а третьего удавила и отбросила, за такое ее душегубство, также она же у царицы государыни Екатерины Алексеевны крала алмазные вещи и золотые, в чем она с розысков повинилась, казнить смертию». Вообще-то согласно Уложению 1649 года муже– и детоубийц живыми «закапывали в землю по титьки, с руками вместе и отоптывали ногами». И если на улице было тепло, а стража вовремя отгоняла голодных псов, готовых разодрать жертву, то мучения несчастной затягивались на недели. Вот типичное доношение о такой казни, пришедшее в Брянскую воеводскую канцелярию: «Сего 1730 года, августа 21-го дня в Брянске, на площади, вкопана была крестьянская жонка Ефросинья за убийство до смерти мужа ее. И сего сентября 22-го дня оная женка, вкопанная в землю, умре». Следовательно, несчастная прожила в земле больше месяца! Но Марию Гамильтон ждала другая смерть.

После вынесения приговора многие из близких Петру людей пытались умилостивить его, упирая на то, что, мол, девица поступала бессознательно, с испуга, что ей стыдно и она покаялась. Более других хлопотали за Марию сама царица Екатерина Алексеевна и вдовствующая царица Прасковья Федоровна. Последняя даже пригласила царскую семью к себе в гости и пыталась в непринужденной застольной беседе уговорить царя помиловать Марию. Но Петр был непреклонен: проливший невинную человеческую кровь должен умереть, закон должен быть исполнен, и он-де не в силах его отменить. Причем царь был так решителен, что, почувствовав его гнев, старая царица постаралась «шуточным прикладом речь свою замять». В другом случае, когда вновь стали просить за Марию, царь вспомнил историю другого своего денщика, Васьки Поспелова, который женился на брюхатой от него фрейлине, и ничего! Причем невеста еле ходила вокруг аналоя, и в этот день царь гулял на свадьбе, а назавтра он участвовал уже в крещении новорожденного младенца, одобряя со смехом супругов за похвальную быстроту в производстве слуг Отечества.

Все ходатаи и просители за Марию, выслушивая рассуждения и шутки государя, понимали, что дело не в бессилии самодержца изменить подвластные ему законы и не в примере Поспелова. Просто все знали, что младенцы, убитые Гамильтон, возможно, были детьми самого Петра, и именно этого, как и измены за его спиной, царь не мог простить своей бывшей фаворитке.

14 марта 1719 года преступницу возвели на эшафот, устроенный на Троицкой площади. Она же все еще продолжала верить, что государь ее помилует. Чтобы разжалобить монарха, Гамильтон облачилась в праздничное, белое платье с черными лентами и, когда появился Петр, встала перед ним на колени. Государь помилования ей не объявил, но обещал, что рука палача ее не коснется – известно, что во время казни палач грубо хватал казнимого, обнажал его и кидал на плаху… Гамильтон и окружающие замерли в ожидании окончательного решения царя. Он что-то прошептал на ухо палачу, и тот вдруг взмахнул широким мечом и в мгновение ока отсек голову стоящей на коленях женщине. Так Петр, не нарушив данного Марии обещания, заодно опробовал привезенный с Запада особый палаческий меч – новое в России орудие казни, впервые тут использованное вместо примитивного и грубого топора.

Современники писали, что после казни государь поднял голову Марии за ее роскошные волосы и поцеловал в неостывшие еще губы, а затем стал объяснять своим помертвевшим спутникам особенности кровеносных сосудов, питающих мозг человека. После показательного урока анатомии голову Марии было приказано заспиртовать в Кунсткамере, где она и пролежала полвека в банке вместе с монстрами коллекции первого русского музея. В 1780 году директор Санкт-Петербургской академии наук княгиня Е.Р.Дашкова, наводившая порядок в этом учреждении, заметила, что в Кунсткамере идет большой перерасход спирта. Обычно грешили на служащих, которые, подобно служителям зоопарка, экономившим мясо на зверях, спирт в экспонаты недоливали, а в расход его, тем не менее, писали. Чтобы это безобразие прекратить, спирт для экспонатов коллекции Рюйша (знаменитая коллекция монстров в банках) настаивали на лютом черном кайенском перце, затруднявшем его потребление любителями хмельного. А тут выяснилось, что спирт расходуется на какие-то две головы, которые хранятся в подвале, в закрытом сундуке. Выяснилось также, что в банках находятся головы Виллима Монса и Марьи Гамильтон. Дашкова донесла о страшной находке императрице Екатерине II. Та приказала доставить банки во дворец, рассмотрела их, подивилась тому, что лицо Марии еще сохранило следы красоты, и распорядилась головы где-нибудь закопать, что и было исполнено.

Впрочем, у этой истории есть свое продолжение. Один из иностранцев, побывавших в Кунсткамере в 1830 году, рассказывал, что посетители, развесив уши, слушали рассказ сторожа о том, что некогда государь Петр Великий приказал отрубить голову самой красивой из своих придворных дам и заспиртовать ее, чтобы потомки знали, какие же красивые женщины родятся на Руси, и при этом показывал на заспиртованную в банке голову двенадцатилетнего красивого ребенка с нежным лицом и длинными ресницами, а потом за рассказ получал двугривенный «на водку».

Любопытно, что история Марии Гамильтон неожиданно аукнулась и за границами России. В Шотландии, на родине предков Марии, в народе была сложена баллада, которая сохранилась в записях великого шотландского романиста Вальтера Скотта. Героиня баллады Мария Гамильтон заворачивает в фартук рожденного от царя ребенка и бросает его в бурное море – времена наступили уже романтические, про ночное судно упоминать было невозможно…


Цесаревна Анна Петровна: жизнь и смерть шкиперской дочки

В этот, как обычно в Петербурге, хмурый день 12 ноября 1728 года с покойной шкиперской дочкой Анной Петровной пришли проститься сотни петербуржцев. Это были в основном корабельные мастера, офицеры, моряки – словом, верные товарищи и сослуживцы великого русского корабельного мастера и шкипера Петра Михайлова, более известного миру как Петр Великий… За много лет до этого дня там же, в Петербурге, в феврале 1712 года, в скромной тогда Исаакиевской церкви проходил обряд венчания. Два десятка моряков и их принарядившиеся жены толпились в тесном пространстве деревянного храма. Со стороны казалось, что это обычная свадьба жителя Адмиралтейской слободы новой русской столицы – шкипера, мастера или артиллериста. На самом деле венчался русский царь Петр Алексеевич и его давняя боевая подруга Екатерина Алексеевна. Как известно, брак Петра I и Екатерины долго не был освящен церковью. И вот в 1712 году царь решил узаконить свой начавшийся еще в 1703 году сердечный союз с Екатериной. Присутствовавшие на церемонии венчания в церкви увидели любопытную сцену. Жених и невеста шли вокруг аналоя, а за ними, держась за юбку матери, неуклюже топали две маленькие прелестные девочки. Старшей, Анне, было четыре, а младшей, Елизавете, три года от роду. Так были узаконены, или, как говорили тогда, «привенчаны» любимые дочери Петра, хотя мстительная народная память этой истории не забыла, и не раз в толпе императрицу Елизавету Петровну называли «выблядком», родившимся до брака, «в блудстве». Но Петру, как и в других делах, было наплевать на мнение народа, для которого он всегда держал наготове толстую палку. Понять, что в Исаакиевской церкви венчали царя, можно было только по тому, что гости дружной гурьбой отправились не в аустерию «Четыре фрегата», а в новопостроенный Зимний дворец, позже даже названный «Свадебным». Словом, этот февральский день 1712 года царь провел так, как и мечтал: пригласил приятных ему гостей, венчался в уютной церкви его родного морского ведомства, а потом, опередив всех, помчался в санках в свой еще пахнущий краской и свежим деревом дворец и вошел в большой зал, стены которого были завешены фламандскими шпалерами: дивные леса, могучие купы деревьев, мягкие, сглаженные вершины холмов. Все это расширяло пространство пиршественного зала: казалось, что за окном не мерзостный петербургский февраль, а весна, окрестности Антверпена или Гента и гости Петра собираются на просторной полянке среди округлых фламандских холмов под голубыми небесами – плафон зала был расписан в виде облачного неба, по которому плыли, надув розовые щечки, амуры.

Совсем не иллюзией был большой круглый стол, напоминающий столы современных международных конференций. Он был уже накрыт, когда приехал Петр и вместе со слугами укрепил над столом новую люстру на шесть свечей, которую две недели точил на своем токарном станке из черного дерева и слоновой кости. Потом, когда гости расселись вокруг стола, царь, вероятно, как всякий хозяин-умелец, с гордостью посматривал вверх на свое произведение, да еще и хвастался им больше, чем победами над неприятелем или успехами в законодательстве. А рядом в красивом платье сидела и скромно улыбалась его молодая жена.

«Общество было блистательным, – закончил свое донесение о свадьбе великого русского моряка английский резидент Чарлз Уитворт, – вино превосходное, венгерское, и, что особенно приятно, гостей не принуждали пить его в чрезвычайном количестве (как это – добавим от себя – обычно было принято за столом у Петра. – Е.А. )… Вечер закончился балом и фейерверком…»

Таким было первое появление в свете петровских дочерей. Впрочем, впервые Анна упомянута в Журнале Петра Великого 3 февраля 1711 года, когда «у Его царского Величества господа министры (то есть иностранные дипломаты. – Е.А. ) все обедали и довольно веселились, понеже в тот день была именинница маленькая царевна Анна Петровна». Это праздновалось трехлетие нашей героини. Девочки росли, окруженные любовью и лаской родителей. Их учили светским манерам, танцам, языкам (Анна знала немецкий, шведский, французский и итальянский языки, и до наших дней дошли написанные ею по-немецки поздравления отцу). Писать девочка начала в восемь лет и подписывала письма «Принцесса Анна», что вызывало бурный восторг царя. В 1717 году Екатерина, бывшая с Петром в заграничном походе, просила старшую дочку «для Бога потщиться: писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и Вам послать в презент прилежания Вашего гостинцы, на чтоб смотря, и маленькая сестричка (то есть Елизавета. – Е.А. ) также тщилась заслужить гостинцы».

Иностранцы, бывавшие при дворе в начале 1720-х годов, поражались необыкновенной красоте подросших царевен. Похожая на отца, высокая, темноглазая, темноволосая, с ослепительно белой кожей, тонким станом, изящными руками, Анна отличалась от блондинки Елизаветы не только внешностью, но и нравом: была спокойнее, рассудительнее, умнее младшей сестры, ее скромность и застенчивость всем бросались в глаза. Как пишет современник, во время христосования на Пасху произошла забавная заминка. Когда знатный иностранный гость – герцог Голштинский – захотел поцеловать четырнадцатилетнюю Анну, она страшно смутилась, покраснела, тогда как младшая, Елизавета, «тотчас же подставила свой розовый ротик для поцелуя». Современники были в восторге от Анны Петровны. Один из них писал: «Это была прекрасная душа в прекрасном теле… она как по наружности, так и в обращении была совершенным его (Петра. – Е.А. ) подобием, особенно в отношении характера и ума… усовершенствованным ее исполненным доброты сердцем».

При этом все понимали, что девушки в царской семье всегда династический товар, разменная политическая монета, их выдают замуж за границу, чтобы державе получить с этого «товара» известный политический капитал. А он был так нужен молодой петровской России, только что ворвавшейся под гром победных пушек Полтавы в высшее общество Европы. Это общество было исключительно монархическим, оно напоминало большую недружную семью, чьи члены все состояли в родственных связях, а корни династических дерев европейских монархов переплелись, как корни растущих рядом деревьев. И Петр, женив на инстранке сына Алексея, выдав за герцогов племянниц – Екатерину и Анну, начал переговоры с Версалем: Елизавета Петровна была почти ровесницей юного Людовика XV, и тут явно намечалась выгодная России династическая партия. А о судьбе же старшей дочери, Анны Петровны, император вообще молчал. Видно, жалея любимых дочерей, он все тянул и тянул с их замужеством, вызывая этим недоумение дипломатов и женихов.

Один из них, герцог Голштейн-Готторпский Карл Фридрих, уже три года околачивался в Петербурге в качестве жениха. Первый раз герцог увидел Анну в 1721 году, когда по приглашению Петра прибыл в Россию. Она ему очень понравилась, как, впрочем, и ее младшая сестра. И он долго гадал: какую из дочерей ему дадут в жены – черненькую или беленькую? Обе были прелесть как хороши. Впрочем, все склонялись, что за герцога выдадут Анну, поскольку Елизавету Петр задумал выдать за Людовика XV (хотя, заметим, французам вся эта затея не особенно нравилась – Елизавета, как и Анна, происходила от внебрачной связи царя с простолюдинкой – фи!).

Впрочем, выло заметно, что в брачных переговорах с голштинцами Петр не спешит, казалось, что он проявляет нерешительность. И было от чего: обстановка в Северной Германии, в Голштинии и вокруг нее была непростой, и сказать наверняка, что брак с герцогом принесет пользу России, было невозможно. Все упиралось в так называемый голштинский вопрос. Дело в том, что правители Голштейн-Готторпского герцогства своей главнейшей задачей ставили возвращение отнятой датчанами (союзниками Петра Великого по Северной войне 1700—1721 годов) в самом начале войны герцогской провинции Шлезвиг. Однако положение голштинцев в описываемое время было тяжелым. Собственных сил вернуть Шлезвиг у них не было, тогда как Швеция – главный союзник малолетнего герцога Карла Фридриха (он был сыном старшей сестры и, соответственно, племянником короля Карла XII) – была уже на грани поражения и изнемогала в борьбе с державами Северного союза, среди которых находилась и обидчица голштинцев Дания. А между тем история с заключением русско-мекленбургского политического и династического союза, когда брак герцога Карла Леопольда и Екатерины Ивановны привел к установлению в 1716 году фактического протектората России над Мекленбургом, необыкновенно воодушевляла голштинцев. Они предполагали установление такого же голштино-русского политического и династического союза с тем, чтобы – под русским прикрытием – смело смотреть в будущее и вернуть Шлезвиг. По мнению голштинских дипломатов, союзнические отношения России и Дании недолговечны, в отличие от торговых интересов России как крепнущей морской державы. Развитию же русской торговли в перспективе мешала так называемая зундская пошлина, собираемая датчанами с торговых судов, шедших через Зундский пролив. Поэтому голштинцы носились с планом прорытия стокилометрового канала (будущий Кильский канал), который снял бы для России проблему зундской пошлины. Словом, голштинская дипломатия стремилась втянуть Россию в круг своих интересов, заключить с ней союз, женив Карла Фридриха на одной из дочерей Петра I. Чтобы угодить любознательному русскому монарху, голштинцы расстались со своим знаменитым Готторпским глобусом, увезенным в Петербург.

Но все же главной соблазнительной приманкой для русских считался сам герцог Карл Фридрих. Как племянник бездетного Карла XII, он был наследником шведского престола. Даже после гибели в конце 1718 года Карла XII и начала правления Ульрики Элеоноры шансы Карла Фридриха занять шведский престол оценивались очень высоко. Возможность заполучить в зятья будущего шведского короля должна была, по мысли голштинцев, увлечь русского царя, распространявшего свое господство на Балтике. Но, против их ожиданий, Петр не спешил заключать такой союз. Дело в том, что к тому времени русско-мекленбургский альянс принес России чувствительное поражение и казался назидательным для царя. Дело в том, что вторжение и укоренение России в Северной Германии крайне обеспокоило соседей Мекленбурга, и прежде всего Ганновер, чей курфюрст в 1714 году стал английским королем Георгом I. Давление могущественной Англии и других держав на Россию оказалось столь сильным, что царь вывел из Мекленбурга свои войска, оставив Карла Леопольда на произвол судьбы. С тех пор в своих письмах к зятю и племяннице он ограничивался лишь советами. Повторять же в Голштинии мекленбургский сценарий Петр явно не желал. Война со Швецией еще не закончилась, вмешательство в голштинские дела привело бы к несомненному разрыву с Данией, а главное – к резкому обострению отношений с Ганновером, читай: Великобританией. Могущество же англичан Петр безусловно признавал и уважал. Поэтому он не спешил приступать к заключению династического союза, а лишь, как говорили в XVIII веке, «манил» голштинцев. В этих целях летом 1721 года он и пригласил в Россию герцога Карла-Фридриха как жениха одной из своих дочерей. Когда же герцог настаивал, Петр отвечал ему, что брак этот он ставит в зависимость от разрешения конфликта Голштинии с Данией. Так, в письме 14 апреля 1722 года он писал: «Что же принадлежит о супружестве, то и в том деле я отдален не был, ниже хочу быть, понеже ваше доброе состояние довольно знаю и от серца Вас люблю, но прежде, нежели Ваши дела в лутчее состояние действительно приведены будут, в том обязатца не могу, ибо ежели б ныне я то учинил, то б иногда и против воли и пользы своего Отечества делать принужден бы был, которое мне паче живота моего есть». Иначе говоря, ты мне приятен, но решай свои дела сам, обязательств дать не могу и ввязываться в конфликт не буду, ибо пользы для России не вижу…

Впрочем, Петр не спешил еще и потому, что очень любил дочерей и не хотел с ними расставаться. Сами девицы тоже, как писал не раз упомянутый наблюдательный французский посол Кампредон, «тотчас принимались плакать, как только с ними заговаривали о замужестве». Все это – верный признак счастливой семьи, которую страшит разлука. Возможно, поэтому все дочери (явные невесты на выданье) последнего императора Николая II и Александры Федоровны и погибли вместе с родителями в страшном екатеринбургском подвале.

Зато какие празднества закатывали для дочерей и с их участием в Зимнем доме Петра! Молодежь особенно любила прерывавшие скучное застолье танцы, которые позволяли гостям размяться после многих часов сидения за столом. Танцы устраивались в Большом зале и были обязательны для всех гостей. Обычно сам Петр с Екатериной открывали действо. Начиналось все с медленных, церемонных танцев: «аглинского» (контрданса), «польского», менуэта. Царственная пара отличалась неутомимостью и, бывало, выделывала такие сложные фигуры, что пожилые гости, шедшие за ними и обязанные повторять предложенные первой парой движения, под конец танца еле волочили ноги. Зато молодые были в восторге. Об одном таком эпизоде голштинский придворный Берхгольц пишет, что старики довольно быстро закончили танец и пошли курить трубки да в буфет закусить (в соседних покоях выставлялись столы с закусками), а молодым не было удержу: «Десять или двенадцать пар связали себя носовыми платками, и каждый из танцевавших, попеременно, идя впереди, должен был выдумывать новые фигуры. Дамы танцевали с особенным удовольствием. Когда очередь доходила до них, они делали свои фигуры не только в самой зале, но и переходили из нее в другие комнаты, некоторые водили (всех) в сад, в другой этаж дома и даже на чердак». Словом, танцы открывали неограниченные возможности для волокитства. Правда, разгоряченным танцорам в помещениях дворца, маленьких и тесных, было невероятно душно. Густые винные пары, табачный дым, запахи еды, пота, нечистой одежды и немытых тел (предки наши не были особенно чистоплотны) – все это делало атмосферу праздника тяжелой в прямом смысле этого слова, хотя и веселой по существу.

Когда за окном темнело, все ждали так называемой огненной потехи. Она начиналась в виде зажженной иллюминации: тысячи глиняных плошек с горящим жиром выставлялись на стенах Петропавловской крепости, других сооружений, очерчивая таким образом в темноте контуры зданий. Но все ждали главного – фейерверка. В день тезоименитства (именин) Екатерины его посвятили императрице, и он был устроен прямо перед Зимним домом на льду Невы. Фейерверк тех времен был сложным делом: синтезом пиротехники, живописи, механики, архитектуры, скульптуры и даже литературы и граверного дела – для каждого фейерверка изготавливалась гравюра, которую уснащали пояснениями различных фигур фейерверка и поэтическими надписями. Эти гравюры играли роль современных театральных программок, которые раздавали (но чаще продавали) зрителям. С этими гравюрами-программками в руках зрители (тогда их называли «смотрителями») выходили на крыльцо дворца или смотрели за огненной потехой из окон.

Царь и его семья обожали фейерверки, Петр сам участвовал в их создании и сожжении, причем не раз рисковал жизнью, но считал огненные потехи очень важными, ибо так можно было, по его мнению, приучить людей не бояться огня и унимать «Вулкановы злобства» как на пожарах, так и в бою. Вначале составлялся подробный проект фейерверка с участием самого государя, затем художники и пиротехники брались за изготовление «плана фейерверка» – так называлась огромная деревянная рама высотой до десяти метров. На эту раму натягивались шнуры, пропитанные горючими пиротехническими составами. Переплетения шнуров образовывали рисунок – порой сложную композицию из нескольких фигур с «девизом», который пояснял изображение. При дневном свете все это представляло собой лишь малопонятную путаницу шнуров и веревок и только когда в темноте концы шнуров поджигали солдаты, бегавшие по узким трапам с обратной стороны плана, изображение и буквы «девиза» становились видны за сотни метров. Таких рам-планов в одном фейерверке могло быть несколько, благодаря им создавалась нужная перспектива. Между планами ставили различные скульптуры из дерева, гипса или бумаги, которые в темноте были подсвечены. Пока горел план, в различных местах начинали извергать огонь разные пиротехнические сооружения – «вулканы», «фонтаны», «каскады», «огненные колеса», создававшие феерическую картину пиршества огня.

Искусные мастера фейерверка каждый раз стремились чем-то удивить зрителей. Бывало, что в начале фейерверка по протянутым и невидимым в темноте тросам к плану «подлетал» сияющий огнями двуглавый орел, державший «в ноге» пучок «молний», которыми он и поджигал план. В день тезоименитства Екатерины, как пишет Берхгольц, было придумано иное: фейерверк был «зажжен слетевшим из императорской залы ангелом с ракетой». Наверняка в путь от окна залы к раме фейерверка его отправлял сам государь – во время фейерверка царь был главным распорядителем и хлопотал больше всех. Ангел поджег план, и все смотрители увидели «девиз из белого и голубого огня, представлявший высокую колонну с императорской короною наверху и по сторонам ее две пирамиды, увитые лавровыми ветвями. В промежутках обеих пирамид горели буквы V. C. I. R., то есть Vivat Catharina Imperatrix Russorom, так намекавшие на будущее коронование императрицы в Москве». Сожжение фейерверка завершалось мощным салютом, от которого нередко вылетали стекла соседних с дворцом домов. Ко дню рождения Анны в том же году, помимо застолья, танцев и фейерверка, приурочили спуск со стапелей нового корабля. И хотя стояла зима, любимое празднество Петра-корабела не отменили: для спуска своих «деток» – так Петр называл свои корабли – вырубали во льду Невы гигантскую прорубь, куда и сходил под восторженные клики толпы и грохот пушек корабль…

В 1724 году Петр все-таки решился и выдал Анну за голштинского герцога. К этому шагу царя вынудили чрезвычайные обстоятельства – измена наследницы русского престола императрицы Екатерины Алексеевны с обер-камергером Виллимом Монсом. Он порвал составленное за несколько месяцев до этого завещание в пользу Екатерины, позвал к себе вице-канцлера Андрея Остермана, ведшего российско-голштинские переговоры, и приказал ему быстро закончить эти, тянувшиеся несколько лет, переговоры к взаимному удовлетворению сторон. Дальше события стали разворачиваться стремительно: за два дня дипломаты утрясли все спорные вопросы и 24 октября 1724 года Анну и герцога обручили. Так судьба дочери Петра была почти мгновенно решена. Если мы развернем подписанный тогда русско-голштинский брачный контракт, то найдем в нем секретный пункт, который в момент подписания документа был скрыт от публики. Он гласил, что при рождении у супругов младенца мужского пола они обязаны отправить его в Россию, отдать деду для назначения мальчика наследником русского престола. Так Петр, после отказа в наследстве Екатерине, хотел решить судьбу трона. И во имя спокойного будущего России он не пожалел любимой дочери, как никогда во имя этой цели не жалел ни себя, ни окружающих.

Наверное, этот замысел удался бы, если бы царь дожил до февраля 1728 года, когда Анна Петровна родила мальчика, получившего имя Карл Петер Ульрих (это был будущий император Петр III). Но в том и состоит драма, что событиями правят не люди, а рок, судьба. Она не дала Петру дожить до этого светлого династического дня. Умирая в страшных физических муках в ночь на 28 января 1725 года (то есть в день рождения Анны), он все еще надеялся выкарабкаться, страстно, со слезами молился. Довольно распространенная – благодаря Вольтеру – легенда гласит, что умирающий Петр захотел написать завещание, но его рука выводила лишь неразборчивые буквы, из которых удалось понять только следующие слова по-русски: «Отдайте всё…» «Он велел позвать принцессу Анну Петровну, которой хотел диктовать, но как только она показалась у его ложа, он лишился дара речи и впал в агонию». Весь этот эпизод был взят Вольтером из рукописи 1740-х годов голштинского придворного Г.Ф.Бассевича, который как раз и вел переговоры с Остерманом о браке Анны и герцога. Рассмотрение относящихся к этому эпизоду документов не подтверждает и не опровергает суждения Бассевича, хотя то, что Петр приказал позвать к его ложу Анну, чтобы надиктовать ей завещание, еще не означает, что он хотел передать престол именно ей.

Смерть отца потрясла Анну так, что во время панихиды она чуть не сгорела: девушка так низко склонилась в молитве, что от стоявшей перед ней свечи загорелся ее траурный головной убор, который окружающим удалось тотчас сорвать с ее головы. После вступления на престол матери Анны, императрицы Екатерины I, брачное дело завертелось. 21 мая 1725 года мать устроила дочери пышную свадьбу в специально построенном в Летнем саду свадебном зале. Молодожены еще два года прожили при дворе Екатерины I, но как только она умерла весной 1727 года, жадный до власти Меншиков, ставший первым человеком при новом императоре Петре II, буквально вытолкал дочь Петра и ее мужа в Голштинию, в Киль, – нечего, мол, тянуть: подданные, верно, вашу светлость заждались, да и супругу желают лицезреть! Перед отъездом от Анны Петровны потребовали расписку в получении денег, положенных ей как приданое, но бумагу долго не принимали, потому что там стоял старый титул дочери Петра – «наследная принцесса Российская». Теперь она не считалась ни российской, ни принцессой, а так – отрезанным ломтем.

Молодые приехали в Киль… Жизнь Анны здесь не заладилась. Муж, такой веселый и галантный в Петербурге, дома стал другим: грубым, никчемным, склонным к гульбе и пьянству субъектом. С какими-то приятелями и девицами он часто отправлялся на пикники. Одиночество стало уделом беременной к тому времени герцогини Анны. Она, всю жизнь окруженная в семье Петра вниманием, любовью и заботой, не привыкла к такому обращению и стала писать жалобные письма домой, сестре Елизавете. Унтер-лейтенант русского флота С.И.Мордвинов вспоминал, что его радушно принимали при дворе Анны, и накануне своего отъезда из Киля он обедал с дочерью Петра в узком кругу, и она была «в печальном виде, а после стола, как я откланивался, с горестными слезами изволила мне вручить письмо к государю (Петру II. – Е.А. ) и к государыне цесаревне Елизавете Петровне и сестрице государевой Наталье Алексеевне и, пожаловав к руке, в слезах изволила идти в кабинет».

В письме, которое привез Мордвинов, было сказано: «Только ни один день не проходит, чтобы я не плакала по Вас, дорогая моя сестрица!» 10 февраля 1728 года у Анны родился сын Карл Петер Ульрих – тот самый наследник престола, которого предвидел его великий дед и который в декабре 1761 года станет императором Петром III. Но роды оказались трудными, двадцатилетняя герцогиня болела и 4 мая «горячкою преставилась».

Перед смертью Анна Петровна просила об одном – похоронить ее в России, в Петербурге, «подле батюшки». Последнюю волю герцогини могли и не исполнить – в России уже дули другие ветры. На престоле восседал сын царевича Алексея Петр II, окруженный «старомосковской партией». В начале 1728 года двор перебрался в Москву, и многим стало казаться, что это навсегда, что безумная петровская эпоха – сон, а город, им созданный, – мираж над болотом.

Но там, в Петербурге, жило множество людей, для которых новый город навсегда стал родным, городом их прижизненной и посмертной славы. И они не забыли дочь своего вождя, славного шкипера Питера. В Киль из Петербурга за прахом Анны направились корабль «Рафаил» и фрегат «Крейсер» под командованием контр-адмирала Бредаля. Так за телом любимой шкиперской дочки пришли царевы «детки». Под сенью Андреевского флага Анна пустилась в последнее плавание, домой. Гроб поставили во дворце ее отца, а потом перевезли через Неву на галере. Длинные полотнища крепа свисали с бортов, полоскались в невской воде. Ее похоронили в Петропавловском соборе 12 ноября 1728 года. Из Москвы на похороны не приехал никто: ни император Петр II, ни придворные, ни дипломаты, ни министры. Не было даже сестры Лизетки – той было недосуг: началась осенняя охота, и она, в изящной амазонке, на великолепном коне, птицей мчалась за стаей гончих по подмосковным полям в окружении блестящих кавалеров.

Словом, похороны царской дочки были более чем скромны. Пришедшим с ней проститься было невесело вдвойне: Петропавловский собор – новая усыпальница царской семьи – стоял недостроенный, всюду по городу виднелись следы запустения, будто великую стройку бросили на произвол судьбы… Опять Россия оказалась на распутье, опять было неясно, куда она двинется…


Павел Ягужинский: неистовый генерал-прокурор

Как и многие выдающиеся «птенцы гнезда Петрова», Павел Иванович Ягужинский начал службу в восемнадцать лет денщиком у Петра Великого. Аккуратный, умный, красивый денщик был иностранцем. Он родился в 1683 году в Польше, в семье органиста, который вскоре переехал в Москву и стал служить в кирхе Немецкой слободы. Со временем денщик превратился в капитана гвардии, исполнителя многих сложных поручений государя. Не раз он отправлялся за границу, имея полномочия тайного посланника или резидента. Ему предстояло то вести секретные переговоры, то разведывать что-то важное, то искать скрывавшегося от царского возмездия беглого русского дипломата. Для выполнения этих непростых заданий у Ягужинского были все данные: аналитический ум, знание нескольких языков, красивая внешность, легкость в общении с людьми, умение в них разбираться, недюжинные организаторские способности.

При этом Павел Иванович – веселый, симпатичный, обаятельный – был своим человеком в доме государя, не раз выполнял секретные личные задания Петра и Екатерины. Так, он занимался матримониальными проблемами царской семьи: рыскал по Европе в поисках женихов для царских племянниц и дочерей, вел сложные переговоры о заключении династических браков и обо всем этом подробно докладывал Петру и его супруге.

К тому же без него не обходился ни один праздник в Петербурге. По воспоминаниям современников, Павел Иванович был всегда истинной душой компании: галантный кавалер, остроумный рассказчик, неутомимый танцор, душевный собутыльник. Словом, как писал его биограф, «он любезностью своею одушевлял все общества, в коих находился». Не случайно в 1711 году Петр сделал его маршалом (то есть тамадой и распорядителем) на свадьбе царевича Алексея Петровича и кронпринцессы Шарлотты. Можно представить себе, как трудно было тамаде раскачать мрачных гостей: брак был политический, а следовательно, почти принудительный для молодых.

Когда в 1718 году Петр учредил свои знаменитые ассамблеи, то как раз Ягужинскому он поручил заниматься этим новым непростым делом – ведь такой вечерний публичный досуг в России был в диковинку. Неудивительно, что гости не умели отдыхать «вольно» и непринужденно, как предписывалось в правилах ассамблей, и то и дело эти правила нарушали. Тогда к нарушителю подходил веселый, но неумолимый маршал Ягужинский со знаменитым кубком «Большого орла», наполненным доверху вином, а то и водкой, и заставлял его – на потеху и науку остальным гостям – осушить до дна этот чудовищный сосуд, который и ныне красуется на столе в петергофском дворце Монплезир.

В 1724 году Ягужинский становится командиром (капитан-поручиком) особо привилегированной роты кавалергардов – личной охраны царственных особ. В этом качестве он участвует в церемонии коронации Екатерины – честь высочайшая. Неописуемой красоты кавалергардский мундир с огромным золотым орлом на груди был создан будто специально для статного, видного Ягужинского.

В 1718 году начинается и серьезная государственная карьера Ягужинского. Царь предписывает ему следить за ходом реформы управления (в это время началось формирование коллегий), а также наблюдать за порядком в высшем правительственном органе, Сенате, недисциплинированных членов которого царь уподоблял «торговкам, на базаре галдящим».

Наконец, в 1722 году Петр назначил Ягужинского на невиданную ранее должность генерал-прокурора, главного контролера империи. Отправляясь в Персидский поход, Петр назвал его «оком государевым». В речи, обращенной к сенаторам, оставленным у кормила власти на время длительного отсутствия государя, Петр, показывая на Ягужинского, сказал: «Вот мое око, коим я буду все видеть. Он знает мои намерения и желания, что он заблагорассудит, то вы и делайте». Если же распоряжения генерал-прокурора, продолжал царь, покажутся сенаторам «противными моим и государственным выгодам, вы, однако, это исполняйте и, уведомя меня, ожидайте моего повеления». Такого доверия Петр, кажется, не испытывал ни к одному из своих подданных. Судя по многим свидетельствам документов, Ягужинский ни разу не подвел государя. Он пользовался его доверием до конца и стал одним из влиятельнейших сановников.

Сила его заключалась не в близости к царю (были люди, стоявшие к государю и поближе), а в том, что Ягужинский был честным и неподкупным человеком. Поэтому он выглядел опасной белой вороной в толпе высокопоставленных воров и воришек у трона. Георг Гельбиг, автор уничижительной для русской знати XVIII столетия книги «Русские избранники», написанной по воспоминаниям современников, только Ягужинскому воздал хвалу как необыкновенному человеку, отметив (в галантном стиле XVIII века) главное достоинство первого генерал-прокурора: «Человек, никогда не отрекающийся от своего мнения, вечно говорящий правду, презирающий всякие сделки с совестью, высказывающий смело своим согражданам, своему начальству, даже своему государю только тот взгляд, который кажется ему, по его убеждению, вернейшим, такой человек заслуживает, конечно, общего уважения. Небольшие пятна, отнимающие у картины высшую степень совершенства, исчезают перед великими ее достоинствами или же делают их еще более выдающимися».

«Пятна» бывают не только на солнце, были они и у Ягужинского. Но недостатки Павла Ивановича являлись естественным продолжением несомненных государственных и человеческих его достоинств. Он был человеком прямым, откровенным, вспыльчивым и неуживчивым. Часто (а к концу жизни – почти всегда) он, нетрезвый, громогласный и решительный, не выбирал в богатом ненормативной лексикой русском языке выражений и никого не щадил, обличая грехи и грешки петровских сподвижников. Прямота генерал-прокурора нравилась государю (который сам мало считался с этикетом и любил принародно выводить воров и проходимцев на чистую воду), но страшила других «птенцов гнезда Петрова», которые могли похвастаться многим, но только не честностью и неподкупностью. Больше всего генерал-прокурор досаждал вору из воров – Меншикову, которого, в отличие от других сановников, совсем не боялся и разоблачал его с пеной у рта, как только представлялся к этому случай. А случаев этих было предостаточно, как можно догадаться из помещенного выше рассказа о жизни светлейшего.

Неудивительно, что как только Петр Великий умер, Меншиков и другие сановники, оказавшиеся у власти при Екатерине I, постарались «задвинуть» Ягужинского. Они создали Верховный тайный совет, но Ягужинского в него не только не включили, а даже должности генерал-прокурора лишили – кому же нужен был такой обличитель их пороков? Между тем в управлении страной они активно пользовались идеями Ягужинского. Именно он уже в первые месяцы после смерти Петра Великого стал инициатором изменения политического курса страны, подал Екатерине I «Записку о состоянии России», в которой оценил это состояние как критическое. Он предлагал облегчить для народа налоговое бремя, сократить военные расходы, отказаться от завоевания новых территорий: известно, что в конце жизни Петр устремился мечтами к Индии, готовил туда поход, собирался послать корабли на остров Мадагаскар, чтобы создать там базу для завоевания Индии.

Меншиков и другие «верховники» (члены Верховного тайного совета) своего добились. Ягужинского сначала сделали штальмейстером – главным начальником царских конюшен, а потом вообще отправили с глаз долой – послом в Пруссию. Но перед отъездом Ягужинский все-таки сказал Меншикову все, что о нем думал. Больше им судьба не предоставила возможности поругаться. Когда Ягужинский вернулся в Петербург, сосланный Меншиков уже устраивался на новом месте, в Сибири. Но к этому времени карьера и самого Ягужинского была сломана – «око государево» в России уже не требовалось.

Ягужинский был мужчина красивый и очень нравился женщинам. С нескрываемой симпатией пишет о нем леди Рондо, жена английского посланника при дворе Анны Иоанновны: «Его наружность прекрасна, черты лица неправильны, но очень величественны, живы и выразительны. Он высок и хорошо сложен. Манеры его небрежны и непринужденны, что в другом человеке воспринималось бы как недостаток воспитания, а в нем столь естественно, что всякому видно: он исполнен достоинства, привлекающего к себе взоры даже в очень большом собрании, словно является в нем центральной фигурой».

Выходец из низов, он женился на богатой невесте, Анне Дурново, родившей ему четверых сыновей. Но в начале 1720-х годов у нее началось расстройство психики. Ее дальнейшее буйное помешательство на эротической почве сделало жизнь Ягужинского невыносимой. Он безуспешно добивался развода, основанием для которого в то время могла стать только супружеская неверность. Высшие церковные иерархи терпеть не могли этого громогласного разоблачителя грехов и долго не разводили супругов. Лишь летом 1723 года Синод издал указ о разводе четы Ягужинских. Анна была заточена в монастырь, а Павел Иванович смог вновь жениться в октябре 1724 года.

Новый брак – и по расчету, и по любви – оказался удачным. Ягужинский взял в жены хотя и рябую (последствие оспы), но грациозную, образованную и – под стать себе – веселую и обаятельную Анну Гавриловну, дочь канцлера Головкина, да заодно получил за ней богатое приданое. В отличие от первой Анны вторая рожала мужу исключительно дочерей.

В последние годы жизни штоф с водкой стал главным утешителем и товарищем бывшего генерал-прокурора, а характер его испортился окончательно. Он стал вздорен и неуживчив, часто скандалил при императорском дворе, ввязывался во все конфликты. В 1730 году, когда члены Верховного тайного совета попытались ограничить императорскую власть, Ягужинский даже пострадал, тайно предупредив новую государыню Анну Иоанновну о намерениях верховников сделать ее императрицей, не имеющей фактической власти. Верховники посадили правдолюбца в тюрьму. Это краткое заточение обеспечило ему кредит доверия у Анны Иоанновны, но ненадолго. Ягужинский поссорился с новыми сподвижниками императрицы, в том числе с ее фаворитом Бироном, с которым был то не разлей вода, то на ножах, страстно обличая установленные им при дворе порядки. И когда весной 1736 года Ягужинский умер, многие вздохнули с облегчением – отныне уже никто публично не мог обозвать их ворами и ничтожествами.


Архиепископ Феодосий: смерть в замурованной камере

Весной 1710 года Петр I приехал к устью впадавшей в Неву речки Черной, названной вскоре Монастыркой, чтобы присутствовать при закладке нового монастыря во имя «Живоначальной Троицы и Святаго Благовернаго великаго князя Александра Невского». Так был основан Александро-Невский монастырь. Политический и религиозный смысл этого действа прост и понятен. На берегах Невы Россия оставалась навсегда, и это подкреплялось церковной легендой и самой историей. Идею эту царю подал Феодосий Яновский, ставший архимандритом нового монастыря. Он больше всех суетился на торжестве у Монастырки, водружая на ее берегу закладной крест и показывая царю план новой обители. Это была его громкая победа….

Личность Феодосия не являет собой загадки. Выходец из Польши, воспитанник знаменитой Киево-Могилянской академии, он слыл чужаком в среде московского духовенства. Так было со многими учеными украинцами и поляками, без церковных знаний которых в России все-таки обойтись не могли. Но Феодосий прославился не ученостью. Его имени нет в знаменитом «Словаре писателей духовного чина» митрополита Евгения, его не упоминают также среди русских святых и подвижников XVIII века. И правильно делают, что не упоминают! Не за что! Феодосий прославился тем, что в старину называли «пронырством», – подлым приспособленчеством, умением держать нос по ветру, извечной готовностью к предательству. Он выдвинулся, затоптав своего благодетеля, митрополита Новгородского Иова, в епархию которого входила Ижорская земля. Именно митрополит Иов, освящавший в 1703 году закладку крепости на Заячьем острове и форта Кроншлот у Котлина, пригрел Феодосия, сделав его архимандритом знаменитого Хутынского монастыря. Но Феодосию этого было мало, он ловко втерся в доверие к царю Петру и сумел оттеснить своего покровителя. Основав Александро-Невский монастырь, Феодосий фактически отделился от Новгородской епархии, а впоследствии сам занял новгородскую кафедру, перенеся ее с берегов Волхова на берега Невы. Ну не сидеть же ему в Новгороде, вдали от милостей государя!

Можно с уверенностью сказать, что не было ни одной моральной преграды, через которую не переступил бы Феодосий. Он был в числе ближайших сподвижников Петра I, и его можно было видеть как на торжественных церемониях, так и на попойках знаменитого своим кощунством Всепьянейшего собора. Он сопровождал Петра в заграничной поездке и особенно увивался возле царицы Екатерины; в 1724 году в Москве он вел церемонию ее коронации. Феодосий отпускал государю все тяжкие его грехи, в 1718 году он стоял рядом с ним, когда тот посылал в Петропавловскую крепость надежных людей, чтобы они, под покровом ночи, задушили его несчастного сына, царевича Алексея. Тем самым архимандрит благословил один из смертных грехов – сыноубийство.

Феодосий был одним из тех, кто стоял у истоков так называемого cинодального периода истории Русской православной церкви, когда во главе ее в течение двух столетий стоял не патриарх, а Священный синод – коллегиальный орган управления церковными делами, образованный Петром в 1720 году. С той поры Русская православная церковь превратилась в идеологическую контору самодержавия, духовную обслугу светской власти. В церковной иерархии Феодосий вытеснил с первого места патриаршего местоблюстителя Стефана Яворского (тоже выходца с Украины) и стал в Синоде первым.

Согласно легенде, кто-то из церковников попросил императора восстановить патриаршество. Но Петр, не терпевший никакой конкуренции своей власти, в ярости выхватил кортик, воткнул его в стол и сказал: «Вот вам патриарх, ему и подчиняйтесь!» Феодосий-то как раз и был одним из послушных слуг царского кортика. Он беспрекословно исполнял волю Петра, внося немыслимые для православных перемены в обряды русской церкви. Он превратил священника в доносчика, обязанного ради интересов государственной безопасности нарушить одно из священных таинств веры – таинство исповеди, если духовный сын, каясь в грехах, признавался в оскорблении чести государя или «злом намерении» против его власти. После этого миллионы русских людей, шедших в церковь на обязательную для верующих исповедь, были поставлены перед страшной альтернативой: солгать своему духовному отцу (и соответственно Богу) и спасти свою жизнь или сказать правду и подвергнуться по доносу священника аресту, пытке, казни. В таком же ужасном положении оказывался и священник, который боялся нарушить закон, предписывающий ему доносить на своих прихожан.

Феодосий был настоящим инквизитором. Неумолимо и жестоко он преследовал всех противников официальной церкви, в особенности старообрядцев, на которых охотились, как на диких зверей. Благодаря Феодосию и подобным ему иерархам церкви старообрядцы – «раскольники» были поставлены вне человеческого и гражданского общества. Они платили двойные налоги, им запрещали торговать, свидетельствовать в суде, занимать мирские должности, издавать и хранить книги, читать и писать. Мужчины-старообрядцы были обязаны носить пришитый на спину верхней одежды «козырь» – красный ромб, а женщины – особые шапки с рогами. Церковь использовала всю мощь репрессивной машины государства, чтобы расправиться с религиозным инакомыслием.

Феодосий считался близким приятелем начальника Тайной канцелярии Петра Толстого и его заместителя генерала Андрея Ушакова. Они втроем и бражничали, и присутствовали при пытках в застенках Петропавловской крепости. Впрочем, Феодосий имел свою тюрьму в Александро-Невском монастыре. Здесь он часто решал судьбу несчастных, пытанных в застенке людей. Политический сыск доверял Феодосию вынесение приговора по делу раскаявшегося на пытке раскольника. Феодосий должен был убедиться, искренним ли было это раскаяние или преступник лишь притворился и остался, как тогда говорили, «заледенелым раскольником». Свой приговор Феодосий отсылал для исполнения в Тайную канцелярию.

Словом, такой пастырь вряд ли достоин пространного рассказа, но уж очень необычно сложилась судьба основателя Александро-Невской лавры. Как только умер Петр Великий, Феодосий – его ближайший сподвижник – публично обрушился на все, что сделал в России его повелитель. Это не было озарением или покаянием. Злобность была присуща ему с ранних лет. Коллеги по Синоду не любили Феодосия за недобрый, вздорный и сварливый нрав. Как говорил потом архиепископ Тверской Феофилакт, «с самого начала, как я определен в Синод, увидя преосвященного Феодосия, всегда бранящаго всякого чина людей, от мала даже до великаго. Чему я удивлялся и начал думать, что он то по своему званию и позволению государеву и дерзновению на его к себе великую милость сие творит или на искушение иных, каковы они покажутся в своей верности к государю». Иначе говоря, люди помалкивали, боясь могущества Феодосия и одновременно опасаясь провокации с его стороны.

После смерти Петра Феодосию показалось, что ему все теперь позволено. Он стал отважно пинать мертвого льва. В этом проявилась его неистовая, злобная натура. В присутствии коллег по Синоду он, не стесняясь, называл императора страшным грешником, тираном и распутником: «Государю болезнь пришла смертная от его безмерного женонеистовства и от Божия отмщения за его посяшку на духовный и монашеский чин, которой хотел истребити». А как поносил Феодосий петровскую церковную политику, виднейшим проводником которой был он сам! «Отнял Бог милость свою от сего государства, – кручинился архимандрит, – понеже духовные пастыри весьма порабощены, и пасомыя овцы на пастыри власть взяли».

Но и эти крамольные слова, наверное, сошли бы Феодосию с рук. Все знали, как несдержан на язык столь влиятельный и могущественный друг начальника Тайной канцелярии – попробуй на него донеси! Но все-таки непомерная гордыня сгубила Феодосия. При Екатерине I, которую он считал слабой и недостойной правительницей, Феодосий стал нарушать общепринятые правила поведения. Весной 1725 года произошел знаменитый инцидент на мосту. Дело в том, что со времен Петра действовал указ, запрещавший горожанам ездить по мосту возле Зимнего дворца в те часы, когда государь отдыхает, дабы стуком копыт и грохотом колес экипажа по деревянному настилу моста не потревожить привычный послеобеденный сон императора. Для напоминания горожанам об указе на мосту стоял особый часовой. 19 апреля проезжавший по мосту Феодосий отказался выйти из кареты, да еще устроил страшный скандал – орал и махал тростью на дежурного офицера. Потом он прошел во дворец и, узнав от служителя, что к императрице входить «не время», начал кричать: «Мне бывал при Его Величестве везде свободный ход, вы боитесь только палки, которая вас бьет, а наши палки больше тех, шелудивые овцы не знают, кого не пускают». Затем заявил, что во дворец он отныне – ни шагу.

Вечером гофмаршал двора Матвей Олсуфьев, приехавший к Феодосию с приглашением пожаловать во дворец на обед, был поражен грубым отказом святителя принять это обязательное для подданного приглашение; тот «желчно заупрямился и не пошел», несмотря на все уговоры. После этого разгневанная Екатерина запретила ему бывать при дворе, но он не послушался и через три дня самовольно явился в Адмиралтейство на торжественный спуск корабля «Не тронь меня», где присутствовала государыня. Это уже было воспринято как «оскорбление чести Ея Императорского Величества». Феодосий был арестован. Его обвинили в «необычайном и безприкладном (беспримерном. – Е.А. ) на высокую монаршую честь презорстве». Это соответствовало действительности. Пожалуй, таким же образом, «желчно упрямясь», вел себя только патриарх Никон при царе Алексее Михайловиче. Но тут императрица Екатерина I наглядно показала всем, кто есть кто в Российском государстве, и форс выдержала до конца.

Не следует удивляться, что друзья и собутыльники Феодосия из Тайной канцелярии, Толстой и Ушаков, исполняя указ государыни, ничтоже сумняшеся, повлекли Феодосия в застенок, тем более что и с ними объятый гордыней иерарх после смерти Петра тоже испортил отношения. А уж тому, что все коллеги Феодосия по Синоду дали против него убийственные показания, и вовсе удивляться не стоит – Синод был клубком заклятых друзей. Струсивший Феодосий, оказавшийся в шкуре тех, кого он десятилетиями мучил и над кем издевался, лепетал в ответ на грозные вопросы: «Говорил от малодушия, а не от злобы», «Говорил от ревности к добру», «Говорил от глупости» и т. д. Таким объяснениям в застенках обычно не верят, да Федосий и не был искренен – то каялся, то был «спесив и о себе прощения не просил». Словом, вел себя как заматерелый, «заледенелый» государственный преступник. В итоге по указу государыни было предписано сослать его в холмогорский Корельский монастырь.

В июне 1726 года Феодосия привезли в этот северный монастырь, и тут-то он понял, что погиб безвозвратно. Начальник охраны подпоручик Степан Оголин, раньше жаловавшийся на спесивость арестанта, теперь писал в своих донесениях, что Феодосий просит милосердия и прощения. Но было уже поздно. Дело церковного иерарха в Тайной канцелярии становилось все толще и толще. Подходили все новые его коллеги, запоздавшие с доносами и разоблачениями, вскрылось хищение им денег из Новгородской епархии и множество других грехов. Феодосия лишили архиерейской и иерейской мантий, он превратился в простого монаха – старца Федоса.

Граф П.И.Мусин-Пушкин, посланный в Холмогоры в сентябре 1725 года, получил указ: «Федоса посадить в тюрьму, а буде тюрьмы нет, сыскать каменную келью наподобие тюрьмы с малым окошком, а людей близко той кельи [чтоб] не было, пищу определить ему хлеб да вода». Согласно этому указу, Феодосий был «запечатан», то есть замурован в келье под церковью. Окно и дверь заложили камнями, оставив только окошко для подачи еды. Там, во тьме, холоде, грязи, собственных нечистотах, без покаяния и слова участия он провел несколько месяцев.

Наступила зима, узник замерзал в холодной келье, но только в начале 1726 года его перевели в камеру с печью. Когда обезножевшего Федоса переносили в новое узилище, он сказал присутствовавшему при этом вице-губернатору Архангелогородской губернии Измайлову: «Ни я чернец, ни я мертвец. Где суд и милость?» На что получил от чиновника резкий, как удар кнута, ответ: «Не говори лишнего, а проси у Бога милости о душе своей». Это был приговор к смерти. Камеру вновь заложили камнями. 3 февраля того же 1726 года караульный офицер доложил Измайлову, что уже несколько дней Федос «по многому клику для подания пищи ответу не дает и пищи не принимает». Камеру вскрыли – Феодосий был мертв. Никто не знает точно, когда оборвалась грешная жизнь петровского сподвижника…


Борис Шереметев: российский кунктатор

Когда после очередной военной кампании граф Борис Петрович Шереметев приезжал к Рождеству в Москву или в Петербург, где ему пришлось по воле царя построить новый дом, его приветствовали как никого другого из генералов Петра Великого. Почти всю Северную войну он был главнокомандующим русской армией, ее старейшим фельдмаршалом, уважаемым, родовитым, степенным аристократом! Словом, как писал австрийский дипломат Корб, это «дельный боярин, доблестный воин, гроза татар и главное украшение России». Боярин и воевода Шереметев с младых ногтей, подобно его славным предкам, верой и правдой служил государю. Он был потомственный профессиональный военный и дипломат. С кем он только не воевал! С турками, татарами, шведами, душил мятежи казаков и стрельцов.

Крупный, даже толстый, с бледным лицом и голубыми глазами, Шереметев выделялся среди прочих вельмож своими благородными, спокойными манерами, любезностью и воспитанностью. Петр, государь деспотичный, склонный к непристойным розыгрышам над подданными, никогда не позволял себе проделывать их со старым воином, хотя шутил с ним весьма жестоко. В 1713 году, поздравляя Шереметева с рождением сына, царь писал: «Пишешь, Ваша милость, что оной младенец родился без Вас и не ведаете где, а того не пишете, где и от кого зачался». Грубая шутка Петра, видно, задела шестидесятилетнего фельдмаршала, вынужденного жениться по воле царя на молодой женщине, и он с достоинством и обстоятельностью отвечал ему: «И что изволите, Ваше Величество, мене спросить, где он родился и от ково, я доношу: родился он, сын мой, в Рославле. И по исчислению месяцев, и по образу, и по всем мерам я признаваю, что он родился от мене. А больше может ведать мать ево, кто ему отец». И более никаких шуток, хотя обычно царский адресат стремился угодить государю и поддержать затеянную им полупристойную игру.

Один из современников вспоминает, как разительно Шереметев отличался от своих собратьев-бояр. В 1699 году на похоронах любимца царя Франца Лефорта произошла безобразная сцена. Бояре нарушили предписанный государем порядок шествия и гурьбой, грубо оттесняя иностранных посланников, пролезли к самому гробу. Уже на кладбище Петр заметил непорядок и «произнес: “Это собаки, а не бояре мои”. Шереметев же (что должно отнести к его благоразумию) сопровождал, как и прежде, посланников, хотя все русские шли впереди». Когда же бояре и другие знатные особы кинулись к накрытым поминальным столам и «с жадностью пожирали яства», лишь «Шереметев считал недостойным себя обжираться вместе с прочими, так как он, много путешествуя, образовался, носил немецкого покроя платье и имел на груди Мальтийский крест».

Действительно, в характере и поступках этого старомосковского вельможи была черта, которая в конечном счете была приятна Петру и выделяла Шереметева среди других старых бояр. Известно, что как только царь в августе 1698 года вернулся из длительной поездки по Западной Европе, он принялся резать бороды у своих высокопоставленных подданных. Спустя некоторое время царь взялся с помощью овечьих ножниц кромсать их длиннополые одежды. Но вся эта унизительная и обидная вакханалия не касалась Шереметева. Он вернулся из посольства в Польшу, Австрию, Венецию и Мальту, куда его отправил царь в 1699 году, преображенным и неузнаваемым – в модной европейской одежде, в роскошном парике и с обритым лицом.

Конечно, важную роль в преображении Шереметева сыграло длительное путешествие по Европе, но не только оно. Еще задолго до начала петровской эпохи Борис Петрович жил иначе, чем многие его современники. Он бывал в Польше с дипломатической миссией, видел жизнь польской шляхты и королевского двора. Он даже изучил польский язык и во время визита в Варшаву понравился своим обхождением польской королеве, знаменитой Марии – Марысеньке.

Дух европейской жизни не был чужд ему, как и западные удовольствия, одежды, привычки. Свидетель-иностранец заметил, как однажды царь, разговаривая о чем-то с вельможами, обернулся к Шереметеву и стал расспрашивать его про Рим, а потом внимательно выслушал Бориса Петровича, который «похвалил приятный климат и красоту местности» вечного города. Торжественно встреченный на Мальте, он удостоился редкой награды – пожалования в мальтийские рыцари. Некоторые считали, что Шереметев «не жалел больших издержек для получения знаков отличия Мальтийского креста». Но зато с тех пор, на зависть окружающим, Шереметев титуловался в документах: «Кавалер Мальтийский свидетельствованный», то есть законный, получивший свидетельство на орден.

Однако при всех своих заслугах Шереметев не был выдающимся человеком. Борис Петрович – личность вполне заурядная, неяркая, без воображения и духовных исканий. «Не испытлив дух имею», – признавался он в письме своему приятелю генерал-адмиралу Ф.М.Апраксину. Но зато он обладал другими, весьма ценимыми, достоинствами. В нем была та солидная надежность, которая внушает подчиненным уверенность и придает мужество даже в самом жарком бою. Возможно, что поэтому Петр и вверил ему свою армию. Шереметеву случалось поступать не так, как хотелось бы государю – человеку порывистому и стремительному. Часто царь требовал от Шереметева быстроты, активности и бывал недоволен, когда фельдмаршал мешкал. Письма Петра I к нему полны понуканий, упреков и угроз: «Не чини отговорки ничем!»; «Зело мне дивно, что по многим довольным разговорам и положа на мере (то есть решив заранее. – Е.А. ), ныне паки переменяете. Ныне Вам в Шлютельбурге делать нечего, извольте ехать во Псков, а к нам неотложно извольте быть к празднику». Типично московский ответ Шереметева по пословице «московский тотчас – целый век» бесил царя. «Указ твой о поездке во Псков получил, и побреду, как могу управитца», – докладывал Шереметев. «Я тебе побреду!» – верно, ворчал Петр и слал новые «торопительные» письма.

Но при этом царь не спешил расстаться с Шереметевым, не отправлял его в отставку и даже не подчинял другому главнокомандующему. Он знал наверняка, что старый конь борозды не испортит и что российский кунктатор зря рисковать не будет, не бросится, подобно плебею и выскочке Меншикову, в авантюры. А Шереметеву было ведомо, что Петр не любит неоправданный риск, тяжело решается на генеральное сражение – ведь в нем многое зависит от случайности, как в карточной игре. Кроме того, у военных всегда есть некий «счет», по которому ранжируются воинские начальники. Шереметев был бесспорно первым: по происхождению, знатности, стажу службы, старшинству. Когда Меншиков, согласно легенде, торговал пирогами с зайчатиной, Шереметев успешно командовал войсками в войне с турками, а потом, во время Азовских походов, первым из русских полководцев после князя Святослава или Владимира даже дошел до Черного моря. Он предпочитал вести «негероическую», но рациональную войну, насколько она возможна в России: медленно, имея огромный перевес сил, продвигаться вперед, закрепляться на завоеванных рубежах и ждать новых распоряжений государя.

А вообще жизнь фельдмаршала была тяжелой, изнурительной. Грозный для врагов, он был придавлен страшной ответственностью, все время боялся не только за врученную ему армию, но и за себя. Сложными были его отношения с Меншиковым, нахрапистым, завистливым и бесстыжим любимцем царя. С Алексашкой приходилось держать ухо востро, в этом тоже отчасти причина медлительности и нерешительности фельдмаршала. Как писал австрийский дипломат О.А.Плейер, Шереметев, воюя вместе с Меншиковым, «редко принимает окончательное решение, если только не боится скорого гонения. Он верно знает, что если и сделано будет что-нибудь хорошее, Меншиков тотчас позавидует тому либо припишет себе счастливый конец и похвалу его приказа. Этот князь терпеть не может, если кто-нибудь входит в царскую милость». Однако сохранившиеся письма Шереметева к светлейшему полны любезной предупредительности. Старый боярин знал, с кем имел дело: не тронешь – не завоняет!

Непросто Шереметеву было и с самим царем. Петр, используя способности и опыт Бориса Петровича, чуждался его и не пускал в свой ближний круг. Все-таки Шереметев принадлежал к кругу московских бояр, изначально враждебному царю. В наиболее ответственные моменты кампании в штабе Шереметева появлялся посланный Петром человек, которому поручалось присмотреть за командующим. Сам Шереметев вечно страшился чем-нибудь прогневить царя, лишиться его милости, пожалований и похвалы. А государеву холопу они всегда так нужны! В письме к секретарю Петра I А.В.Макарову он с тревогой вопрошал: «Нет ли на меня вящего гнева Его Величества?» В письмах к царю он инстинктивно принимает позу приниженной покорности. Его жизнь никогда не принадлежала ему, он всегда ощущал себя послушным рабом и больше всего страшился, как бы государь не подумал о нем иначе.

В конце жизни, в 1718 году, уже смертельно больной, фельдмаршал испугался, чтобы – не дай Бог! – царь не заподозрил его в симуляции, в нежелании судить царевича Алексея Петровича. Ведь он получил строгий государев указ явиться в Петербург и участвовать в суде над наследником. В письме тому же Макарову, а на самом деле Петру (кабинет-секретарь обычно читал полученную им почту государю) фельдмаршал, объясняя свою задержку в Москве болезнью, писал: «Я имею печаль, нет ли его, государева, на меня мнения, что живу я для воли своей, а не для неволи, и чтобы указал меня освидетельствовать, ежели жива застанут, какая моя скорбь (болезнь. – Е.А. ) и как я, на Москве будучи, обхожусь в радости». Воля и радость – это не удел верноподданного!

Вскоре Борис Петрович убедился, что тревоги его не были напрасны, что царь ему все равно не поверил и затаил злобу. Это было видно из письма, которое Шереметев получил от него в октябре 1718 года. Там были вроде бы скупые, нейтральные, но полные скрытого недоброго смысла слова: «Житье твое на Москве многие безделицы учинило в чужих краях, о чем, сюда как приедешь, услышишь». Скорее всего, до Петра дошли слухи о том, как в Европе восприняли смерть царевича Алексея. Наверное, заграничные недруги писали, что вот-де, в отличие от прочих сподвижников Петра, старый боярин Шереметев, симпатизировавший наследнику, вопреки воле царя не явился на суд, сказавшись больным, и не подписал смертный приговор царевичу. Этим своим письмом Петр воткнул в сердце старика последнюю занозу, и оно не выдержало.

Он умер в Москве 17 февраля 1719 года, накануне того дня, когда по указу царя его должны были почти силой везти в Петербург. До самого конца у Шереметева не было ни душевного и физического покоя, ни воли – царская служба пожирала все его время, всю его жизнь. Богатейший помещик России, он редко бывал в своих владениях. Домосед и хлебосол, он был вынужден таскать за собой по всей Европе кухню и любимые серебряные сервизы. Даже насладиться страстью к лошадям он не мог по своему хотению. Походы, походы… Лучшие лошади гибли, не выдерживая их, о чем фельдмаршал скорбел больше, чем о смерти своих солдат. Он не раз порывался подать в отставку. Так, после тяжелейшего Прутского похода 1711 года, когда русская армия под его началом оказалась в окружении и только чудом спаслась, силы фельдмаршала были на исходе. «Боже мой, – писал он своему приятелю Апраксину, – избави нас от напасти и дай хоть мало покойно пожити на сем свете, хотя и немного пожить». И тогда он решился просить царя отпустить его в монастырь. Он хотел укрыться от терзающей его жизни за стенами любимого Киево-Печерского монастыря, святость которого почитал особо. Но Петр поднял фельдмаршала на смех и вместо пострижения приказал ему жениться на вдове своего дяди Льва Нарышкина, Анне Петровне. Отказать царю у Шереметева не было сил. Жена была молода и красива. Мы не знаем, был ли счастлив в семейной жизни Борис Петрович, но детей в этом браке было много – четверо. О царских шутках по поводу первенца сказано выше.

Тяжко заболев в 1718 году, Шереметев вновь вернулся в мыслях к тому, о чем давно мечтал. В завещании он просил похоронить себя в Киево-Печерском монастыре – не удалось пожить в святости, буду хотя бы лежать в святом месте! Но государь решил участь покойного иначе. Даже последние, предсмертные желания подданных для него ничего не значили. По указу Петра тело Шереметева перевезли в Петербург, и его могила стала одной из первых в некрополе Александро-Невского монастыря. Так даже смерть старого фельдмаршала, как и прожитая им в вечном страхе и трепете жизнь, послужила высшим государственным целям.


Яков Брюс: секрет «живой» и «мертвой» воды

Имя Брюса в русской истории окружено легендами и тайнами – современники его считали колдуном, чернокнижником. Да, Брюс был непонятен толпе, как и его знаменитый «Брюсов календарь», созданный в 1710 году, которым можно пользоваться и в наши дни – нужно только понять его секрет…

Выходец из шотландского королевского рода, Яков Брюс родился в семье офицера на русской службе Виллима Брюса и всю жизнь прожил в России, так никогда и не побывал на родине предков, хотя и ездил вместе с Петром Великим в Лондон. Но Брюс нес в себе гений своего удивительного народа, давшего миру легион блестящих мыслителей, ученых, изобретателей и мастеров. С самого начала своей службы у молодого царя артиллерист Брюс выделялся среди других сподвижников Петра умом, знаниями и степенностью. А царь любил таких людей. Нет, Брюс не стал царским фаворитом, однако Петр, всегда сам палимый жаждой знаний, пытливый и неуемный экспериментатор, мог часами беседовать с Брюсом о машинах или о загадках Вселенной, бездонность которой потрясала обоих.

Это вместе с Брюсом русский самодержец однажды вскрыл гробницу святого Никиты в новгородском Софийском соборе, чтобы изучить физические причины многовековой сохранности мощей. Как писал Нартов, при этом Брюс объяснял Петру нетленность мощей, отнеся «сие к климату, к свойству земли, в которой прежде погребены были, к бальзамированию телес и к воздержанию жизни, и сухоядению или пощению». Но Петр, не удовлетворенный объяснениями своего ученого друга, вытащил мощи из раки, «посадил, развел руки (мощей! – Е.А. ), паки сложил их, положил и спросил: “Что скажешь теперь Яков Данилович? Отчего сие происходит, что сгибы костей, так движутся, яко бы у живого и не разрушаются и что вид лица аки бы недавно скончавшегося?” Граф Брюс, увидя чудо сие, весьма дивился и в изумлении отвечал: “Не знаю сего, а ведаю то, что Бог всемогущ и премудр”». Может быть, Брюс действительно несколько растерялся и сразу не нашелся, что сказать Петру, который поучительно заметил, укладывая мощи обратно в раку: «Сему-то верю и я и вижу, что светские науки далеко еще отстают от таинственного познания величества Творца, которого молю, да вразумит меня». Представим себе эту невероятную ситуацию, когда, стоя у переворошенной священной раки с сидящим в ней мертвецом, самодержец всероссийский и ученый лютеранин ведут философскую беседу о пределах познания мира. Эта сцена поражает своей кощунственностью, напоминает «разоблачение мощей» командой Е.Ярославского в 1920–1930-е годы, но одновременно отражает лишенную мистики и суеверия веру Петра, основание которой он ищет как раз в бессилии науки объяснить явления, источником которых может быть, по мнению царя, только Бог. За прошедшие триста лет выводы государя для многих остаются актуальны.

Брюс был с царем одного поля ягода. Впрочем, много времени для ученых бесед у них не было. Примечательно письмо Брюса Петру в 1716 году: «Я в солнце пятна усмотрел, однакож опасался в таких многодельных временах вашему величеству так малым делом докучать…» Конечно, дел поважнее пятен на солнце был целый воз да маленькая тележка: нужно было срочно поставить в армию пять тысяч лопаток, две тысячи колес, перевести книги по инженерному делу, а главное – война непрерывно требовала от Брюса пушек, ядер, пушек, ядер. Ведь он был генерал-фельдцейхмейстером русской армии (т. е. маршалом артиллерии и инженерных войск) и одновременно заведовал артиллерийскими заводами. Артиллерия как символ технического прогресса в военном деле была самой главной и самой большой любовью и Брюса, и Петра. И оба ею занимались со страстью, не меньшей, чем их страсть к наукам.

Дом Брюса стоял неподалеку от главного производства, которым он заведовал, – Литейного двора, где отливали пушки. Построен дом был в 1713 году, когда артиллерийское ведомство окончательно переместилось на берега Невы. Он был всегда возле производства и всегда мог туда пройти, сопровождая Петра, который нередко наведывался в ведомство Брюса. Дом Брюса строил какой-то иностранный архитектор, скорее всего голландский. Дом был заметным – с высокой двухъярусной крышей, по карнизу и на балконе, выходящем к Неве, стояли деревянные скульптуры. Брюс устроился в своем доме основательно. Там у него была химическая лаборатория, туда же он перевез и свою уникальную библиотеку – истинное книжное сокровище. Гости, бывавшие у Брюса, считали его дом одним из лучших в Петербурге…

Брюс привык к шуму и грохоту литейной и кузницы возле дома, как привык к шуму и грохоту своих пушек на поле боя. Благодаря этим пушкам он стал героем Северной войны, и усилиями Брюса в России была создана одна из лучших в тогдашней Европе артиллерия. Ее создание началось, как все помнят, с колоколов, которые безбожник Брюс, назначенный воеводой в Великом Новгороде, по указу Петра бестрепетно обдирал с колоколен церквей и бесстрашно плавил из них пушки войны. Победы при Лесной и Полтаве были одержаны во многом благодаря действиям артиллерии, которой Брюс командовал, за что он и получил высший в России орден Андрея Первозванного.

Как и прочие сподвижники Петра I, он занимался массой других дел: переводил книги, заседал в Сенате, служил дипломатом. Именно его подпись стоит первой под Ништадтским мирным договором 1721 года, по которому Ингерманландия навечно отошла к России и Петербург перестал быть незаконным самостроем. Брюс получал награды, но был скромен и незаметен при дворе. Его не терзало безмерное честолюбие Меншикова, он не скучал от невнимания Петра, как Шереметев, явно держался в стороне от ожесточенной придворной борьбы за власть и привилегии. Но за себя он умел постоять. Между тем Брюс крепко держался за свое дело. Когда в 1718 году образовалась Военная коллегия, всемогущий ее президент А.Д.Меншиков пытался подчинить Артиллерийское ведомство себе, что выглядело вполне логично, однако Брюс восстал против временщика, с которым жил не особенно дружно, и отстоял Артиллерийское ведомство как самостоятельную административную единицу.

Вообще о личной жизни Брюса мы знаем очень мало. Спокойный и уравновешенный, он, русский шотландец, вызывал у окружающих уважение и страх. Брюс не был склонен к откровенности и вел весьма замкнутую жизнь. Мы даже наверняка не можем сказать, была ли у него жена или нет. Кажется, что любимым занятием Брюса была наука, от которой его постоянно отрывали поручения царя.

После смерти Петра I он попросился в отставку и до самой своей кончины жил в подмосковном имении Глинки, где предавался научным опытам и размышлениям вдали от бурь и страстей политики. Там у него был великолепный кабинет, состоявший из ценнейших физических и астрономических приборов, собрание редкостей, монет и медалей. Известно, что он сам точил и полировал стекла для телескопов и подзорных труб. После его смерти в 1735 году их хватило на всю тогдашнюю Академию наук. Великолепна была (к счастью, сохранившаяся до наших дней) библиотека Брюса. Это не просто коллекция манускриптов по астрономии, математике, физике, а рабочее собрание книг, которые до сих пор хранят на своих страницах пометы их владельца – отчеркивания ногтем, карандашные пометки. Для знатока нет большего счастья, писал Пушкин, чем следить за мыслью великого человека.

Брюса подозревали в сговоре с дьяволом, считали его чернокнижником, масоном. Наговаривали на него многое, но многое в его жизни действительно кажется странным. Главным зданием в имении Глинки под Москвой является обсерватория, которую по фронтону до сих пор украшают (а может, охраняют?) 57 странных, неповторяющихся каменных масок, которые своими жуткими ужимками, особенно вечером или лунной ночью и сейчас нагоняют ужас на случайных визитеров усадьбы Брюса. В Глинках был парк, аллеи и группы деревьев которого читались сверху как знаки зодиака, и в нем, согласно легенде, по ночам гулял, поскрипывая сочленениями, железный дракон Брюса, живший днем в подземелье. А в конце XX века это подземелье и тайные ходы, связывавшие все строения усадьбы, вдруг случайно нашли. Был там и очень странный пруд. Согласно легенде, Брюс летом, к удивлению гостей, сначала устраивал на нем катание на лодках, а вечером раздавал гостям коньки – пруд превращался в каток. Теперь эти фокусы объясняют умелым сохранением льда на дне пруда, вода из которого к вечеру перепускалась в другой, обнажая ледяное «дно». Но все-таки…

В начале XIX века имение Брюса купили у его потомков купцы Усачевы, устроившие в Глинках фабрику. Потом они продали ее Алексеевым, те Колосовым и т. д. – всего владельцами имения было пять купеческих родов. И все они как один разорились от странных пожаров и неурядиц, все хозяева избегали жить в Глинках, потому что знали: призрак Брюса не даст никому покоя. Он плачет и стонет, кого-то разыскивая. Люди были уверены, что вершиной научного творчества Брюса стало изобретение эликсира жизни, «мертвой» и «живой» воды. Якобы для эксперимента он убил своего лакея – старика, разрубил его тело на части, полил «мертвой» водой – тело срослось, потом Брюс окропил его водой «живой», и… старик вскочил молодым. И тогда Брюс приказал слуге проделать то же и с ним самим. Лакей первые две части операции исполнил, а третью делать передумал: может, склянку с «живой» водой разбил или решил ее пропить. Пришлось Брюса хоронить. Вот теперь призрак Брюса и разыскивает неверного Ваньку.

Уверенно могу утверждать только об одном – эксперименты тогда над человеком проводились. Известно, что сам государь отправлял приговоренных к смерти преступников (кто поздоровее, конечно) для опытов своего ученого доктора Бидлоо. Впрочем, может и с эликсиром когда-нибудь прояснится – помните публикации об особенности «живой» воды со дна озера в Гималаях? А уж о еще одной легенде, гласящей, что Брюс куда-то улетел на изобретенном им летательном аппарате, даже и рассуждать не буду – под крылом самолета… и дальше по тексту…

Все-таки думаю, что русский шотландец Брюс был, скорее всего, не верующим ни во что и не верящим никому человеком. За долгую свою жизнь он познал цену преходящей земной славы, суеты, и у него на сей счет не было никаких иллюзий. Недаром на его гербе стоял краткий и совсем не оптимистичный девиз «FUIMUS» – «Мы были».


Роман Брюс: размышления у отверстого склепа

В популярных исторических книгах о юном Петербурге подробно говорится о его основании весной 1703 года, о строительстве Адмиралтейства, о трудностях великой северной стройки и лишь мельком отмечается, что несколько раз городу угрожали шведы, нападения которых удалось успешно отразить. Между тем в истории Петербурга было несколько лет, когда казалось, что он будет оставлен русскими, что город придется срыть, подобно возвращенному туркам в 1711 году Таганрогу, а только что заведенный на Балтике флот, подобно Азовскому, частично утопить, частично сжечь, лишь бы не достался врагу. В 1705—1709 годах такая угроза многим представлялась вполне реальной. Судьба Петербурга всецело зависела от того, как пойдут дела в Польше, Белоруссии и на Украине, где шла война. Ввязавшись в Северную войну на стороне польского короля Августа II, Петр испил всю чашу горечи после того, как, основав Петербург и заняв Копорье, Ям, Нарву и Дерпт (Тарту), устремился на поля Польши на помощь своему союзнику. Обстановка там сложилась такая, что о первых победах в Прибалтике пришлось забыть. В Польше армии Петра I противостояли не слабые гарнизоны прибалтийских крепостей, а вышколенная, прекрасно вооруженная шведская армия во главе с тогда еще не знавшим поражений юным королем-викингом Карлом ХII. Посему Петру под мощным натиском шведов пришлось где поспешно отступать, а где и попросту бежать. Война покатилась из Польши в Белоруссию, потом на Украину. Воинственный король был упорен, отважен и бескомпромиссен. После некоторых раздумий царь дал указание восстанавливать укрепления Москвы. Видно, он готовился у стен старой столицы дать бой сильному врагу. Словом, тут уже было не до амбициозных планов грозить шведам с невских берегов. Петербург же был предоставлен на волю Бога и обер-коменданта Романа Виллимовича Брюса, брата Якова.

Напомню, что в крепостях не было более важного чина, чем комендант. Это только в мирное время комендант чем-то напоминал управляющего и хозяйственника. Зато во время вражеской осады все взгляды были устремлены на него. На коменданте лежала огромная ответственность за судьбу крепости. Только он, как командир корабля, решал судьбу людей, ему подвластных. Только он мог приказать спустить флаг и сдаться неприятелю или держаться до последнего. И во всех случаях он рисковал больше других.

Если комендант приказывал биться до конца, то в случае взятия крепости неприятелем он обрекал гарнизон и мирных жителей на кровавую расправу. Ведь по обычаям ведения войны штурмовые отряды получали от своих командиров право разграбить город. Это была плата за риск, которому штурмующие подвергались на стенах вражеской крепости. Известно, что после кровопролитного штурма Нарвы в 1704 году Петр I в гневе совершил неблагородный поступок. Он дал пощечину коменданту Геннингу Рудольфу Горну, который отказался сдать русским крепость и исполнил свой долг до конца. Но с точки зрения царя, Горн был упрямцем и гордецом. Его упорство привело к страшному кровопролитию, дорого обошлось и шведам, и русским.

Там, внизу, течет Нарова —

Всё погасит, всё зальет,

Даже облика Петрова

Не щадит, не бережет,

Загашает. Но упорна

Память царственной руки:

Царь ударил в щеку Горна,

И звучит удар с реки.

Константин Случевский

Если же комендант сдавал крепость неприятелю, то свои его могли казнить как изменника, труса и предателя. А если осада затягивалась на месяцы, то каково было коменданту видеть умирающих от голода и болезней людей? Нет, хоть и почетна, но незавидна должность коменданта!

Роман Брюс, сын шотландского эмигранта и старший брат Якова Брюса, вышел из «потешных» – тех первых петровских сподвижников, что были с царем с юности. Он служил в гвардейском Преображенском полку, участвовал во многих походах и был ценим Петром за усердие и отвагу. По-видимому, как и его брат Яков, он был образованным человеком. Петр собирался послать его за границу для ответственнейших переговоров, но потом нашлись для Брюса дела поважнее – царь сделал его обер-комендантом вновь основанной крепости в устье Невы. Именно тогда это был ключевой пост. От успешной защиты крепости на Заячьем острове зависела судьба всего новорожденного Петербурга и юного Балтийского флота.

Брюс оказался неутомимым и дельным начальником. Он достраивал и укреплял Петропавловскую крепость, возводил кронверк. Тяжелее всего ему пришлось в 1705—1708 годах, когда шведы участили свои нападения на Петербург, полагая, что Петр, увязший в Польше, не сможет реально помочь гарнизону крепости. Но Брюс в тесном взаимодействии с командующим флотом адмиралом Корнелием Крюйсом сумел так хорошо организовать оборону города, что шведам ни разу не удалось прорваться ни к Петропавловской крепости, ни к Кронштадту. В том, что пушкам крепости не пришлось стрелять по врагу, – несомненная заслуга Брюса, который отбивал натиск шведов на дальних подступах к Петербургу: на Каменном острове, на Выборгской дороге, выше по Неве. Во многом благодаря Брюсу, располагавшему меньшими, чем у шведов, силами, Петербург остался для них неприступен. До самой своей смерти в 1720 году генерал-лейтенант Роман Брюс не покидал своего высокого поста и был готов отразить любой натиск противника.

Его похоронили прямо у стены не достроенного еще тогда Петропавловского собора. Эта была высшая честь для подданного – в пределах крепости хоронили только царственных особ. Со склепа Брюса началось знаменитое Комендантское кладбище Петропавловской крепости, в котором за два века похоронено девятнадцать комендантов. И вот передо мной документ, который непосредственно относится к Брюсу, точнее, к тому, что от него осталось. Это акт 1980 года о вскрытии его склепа. Он начинается, как и все казенные бумаги такого рода, словами: «Мы, нижеподписавшиеся, составили акт о нижеследующем». И далее идет описание того, что спустя 260 лет после похорон увидели люди: «1. Был вскрыт и обследован склеп Романа Брюса. 2. Склеп сложен из маломерного кирпича петровского времени».

Да, из такого узкого и тонкого красного кирпича голландского образца были построены многие дома времен Петра Великого. Потом, с годами, узкие, светлые, аккуратно пригнанные друг к другу полоски голландского кирпича исчезали под толстым слоем штукатурки, скрывались за новой кладкой. Так же со временем исчез, растворился юный петровский Петербург с его почти голландским обликом, так любимым Петром: разводными мостиками, похожими на журавлей шпилями, мельницами, голландскими флагами на мачтах пузатых голландских «купцов» у причала, со скользящими зимой по льду Невы нарядными буерами, стуком деревянных башмаков по настилам первых деревянных тротуаров, запахом голландского табака из длинных белой глины «пипок»-трубок. Под тесным сводом из голландского кирпича и нашел вечный покой Роман Брюс.

Читаю акт дальше: «Погребение находится в вытянутом положении на спине, руки чуть согнуты в локтях. Сохранность костей хорошая (и дальше – внимание! – Е.А. ), темный цвет [их] свидетельствует о периодическом длительном пребывании в воде». Это может означать только одно: наводнения подтапливали Заячий остров, и наш знаменитый комендант и после смерти часто плавал в невской воде.

Такова была судьба всех комендантов Петропавловки – вся их жизнь была связана с Невой. Стоя на Нарышкином бастионе, комендант с тревогой смотрел на запад, где по горизонту неслись рваные тучи, а недобрый, густой и холодный ветер не давал дышать полной грудью. Когда темная невская вода начинала прибывать, комендант отдавал приказ начать пальбу сигнальной пушки, поднимавшую на ноги встревоженных жителей столицы. Наводнения обычно приходили внезапно, ночью и стремительно врывались в город. От них не спасали ни высокие набережные, ни каналы. И комендант был бессилен против разгула стихии, как бессилен он был против нашествия невской воды и в своем последнем пристанище.

Благодать наступала весной, когда светило солнце, сходил по реке лед. В апрельское воскресенье комендант крепости открывал навигацию по Неве. На нарядном катере с приодетыми гребцами, под звуки полковой музыки он выплывал на середину Невы, набирал в серебряный кубок изумительно чистой в те времена невской водички, причаливал к левому берегу, поднимался в Зимний дворец, где и подносил кубок царю. Отпив водицы, государь давал разрешение на открытие навигации по Неве. Громом салюта встречала крепость это важное событие…

Читаем документ дальше: «Под костяком тлен зеленой окраски – остатки преображенского мундира». Значит, покойный генерал-лейтенант был одет в мундир родного полка, в котором он служил еще в 1695 году капитаном и во главе своей роты штурмовал стены турецкого Азова, отбивался от шведов под Петербургом. Удивительно, что тлен (остатки мундира) все-таки сохранил зеленую окраску – минеральные красители наших предков оказались стойкими против натиска трех столетий и воды. В архиве, в фонде Мануфактур-коллегии, до сих пор хранятся приклеенные к бумаге образцы шерсти, которую поставляли купцы из Лондона для русской гвардии. Эта шерсть тонкая, прочная, на ощупь даже нежная. Ее цвет совсем не похож на привычный нам скучный серо-зеленый цвет хаки. Это цвет радостный, изумрудно-яркий, сильный, веселый. Сшитый из такой английской шерсти, офицерский мундир Преображенского полка с красными отворотами, отороченный золотым галуном, был красив и изящен. А сам вид преображенского офицера – в шляпе с плюмажем, высоких ботфортах, с белым офицерским шарфом – щеголеват и неотразим для дам.

Далее в акте написано: «Под правым плечом погребенного были обнаружены положенные вместе с ним в гроб строительные клещи». Что бы это значило? Может быть, шотландец Брюс был масоном, а клещи, как и молоток, мастерок и циркуль, – знак масонской символики? Значит, масоны появились в России не в 1730-е годы, как это известно из литературы, а за много лет до этого? Но не будем спешить переписывать историю масонства в России. В масонской литературе нет ни слова о клещах как одном из символов масонства. Здесь другое. Скорее всего, клещи в гробу случайно оставил гробовщик, а потом, наверное, обыскался их под всеми лавками. Не будем забывать, в какой стране это происходило. Так что живешь в России – терпи неудобства, умер – тоже терпи!


Михаил Голицын: прямой сын Отечества

Екатерина Великая поучала потомков: «Изучайте людей… отыскивайте истинное достоинство… По большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не высовывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе». Эти слова как будто сказаны об одном из лучших генералов армии Петра I князе Михаиле Михайловиче Голицыне. Потомок древнего рода Гедиминовичей, сын боярина, он начал службу барабанщиком Семеновского полка и с тех пор безмерно полюбил военное дело. Современники в один голос говорили о нем: «Муж великой доблести и отваги беззаветной – мужество свое он доказал многими подвигами против шведов». Особенно запомнился всем поступок Голицына 12 октября 1702 года, когда во главе штурмового отряда он высадился под стенами островной крепости Нотебурга. Когда первые атаки стены захлебнулась кровью, царь Петр, внимательно наблюдавший за штурмом, приказал Голицыну отступить. Однако от Голицына, согласно легенде, пришел дерзкий ответ: «Я не принадлежу тебе, государь, теперь я принадлежу одному Богу». Потом на глазах царя и всей армии военачальник приказал оттолкнуть от берега пустые лодки, на которых приплыл его отряд. Подвиг красивый, поистине античный, в духе спартанцев или римлян!

Да и потом Голицын блистал мужеством, никогда не отсиживался за спинами своих солдат. Он имел обыкновение, как пишет современник, «идя навстречу неприятелю, держать во рту трубку, не обращая внимания на летящие пули и направленное на него холодное оружие». Михаил Михайлович отличился в сражении под Полтавой, а в 1714 году стал героем завоевания Финляндии, добился несколько важных побед над шведами, в том числе на море – в Гангутском сражении. Позже, в 1720 году, он, сухопутный генерал, одержал победу над шведским флотом при Гренгаме.

Голицын принадлежал к особому типу генералов русской армии, которых все любили: и солдаты, и офицеры, и начальство. Невысокий, коренастый, с темным от загара лицом, ясными голубыми глазами и породистым носом, он был у всех на виду. Его любили не только за отвагу, но и за «природный добрый ум, приветливое обращение с подчиненными», приятные, скромные манеры, что, как известно, среди генералов – достоинство редкое. Да и сам Петр I высоко ценил Михаила Михайловича – какой же государь не любит полководца, из ставки которого никогда не улетает богиня Победы! Он называл Голицына так: «Прямой сын Отечества».

Мы почти ничего не знаем о его семейных делах: конечно, была жена, да и дети, но разве это главное в жизни истинного воина? Как и многие выдающиеся полководцы, князь Михайло Голицын был наивен и неопытен в политических делах и во всем слушался старшего брата – хитроумного князя Дмитрия Михайловича. Говорят, что израненный в боях фельдмаршал не смел даже сидеть в присутствии старшего брата – так его почитал… Близость к Дмитрию и сгубила князя Михаила – он участвовал в попытке верховников в начале 1730 года ограничить власть Анны Иоанновны. После прихода ее к власти и роспуска Верховного тайного совета, который возглавлял Дмитрий, фельдмаршал был изгнан из армии и в конце 1730 года умер – я думаю, от тоски: ведь старый орел в клетке долго не живет.


Петр Толстой: история старого лиса

Как-то раз А.Д. Меншиков, находившийся в царствование императрицы Екатерины I на вершине славы и могущества, разоткровенничался с французским дипломатом. О своем товарище и коллеге по Верховному тайному совету графе Петре Андреевиче Толстом он сказал так: «Толстой во всех отношениях человек очень ловкий, только, имея дело с ним, не мешает держать добрый камень в кармане, чтобы разбить ему зубы в случае, если бы он вздумал кусаться». Слов нет: высокими были отношения у «птенцов гнезда Петрова»…

Вообще карьера трудно далась Толстому. Он встретил Петровскую эпоху зрелым сорокалетним человеком и принадлежал к лагерю врагов Петра I – клану Милославских во главе с царевной Софьей, но, как человек умный, ловкий, пронырливый, быстро понял, что просчитался, поставил, так сказать, не на ту лошадь. И как только Петр укрепился у власти, Толстой постарался сменить знамя. Сделать это было непросто – врагов из клана Милославских царь не прощал: уж слишком живы были для него ужасные воспоминания детства, когда во время стрелецкого бунта он, десятилетний мальчик, стоял на Красном крыльце в Кремле и видел, как вниз, на копья орущих стрельцов, сбрасывали его дядьев и других родственников. Толстой мог быть тогда среди врагов.

Но Петр Андреевич был упорен и изобретателен – добиться доверия Петра ему было необходимо во что бы то ни стало. Он делал все, чтобы искупить вину: воевал вместе с царем под Азовом, ревностно служил в армии, стал сначала прапорщиком, а потом капитаном Семеновского полка. В 1697 году он вдруг отпросился у царя за границу в группе волонтеров – дворянских недорослей, ехавших по воле царя в Италию учиться морскому делу. Толстому было тогда уже сорок три года – возраст почтеннейший, он имел внуков и в толпе подростков, уезжавших на Запад, наверное, выглядел весьма странно. Конечно, не ремесло корабела, не морские приключения манили Толстого, а желание угодить, понравиться царю, обожавшему мореплавание. Из его путевого дневника видно, что морские дела для Толстого где-то на втором и даже на третьем плане. Зато он познакомился с Италией, куда занесла его судьба, выучил итальянский язык, игравший в Средиземноморье роль такую же, какую в современном мире играет английский язык.

Наградой за усердие стало назначение Толстого в 1702 году посланником России в Стамбуле – месте беспокойном и опасном для русских дипломатов. Петр знал, куда определить Петра Андреевича с его способностями умного, изворотливого приспособленца. В течение десяти лет Толстой выполнял главную задачу, которую поставил перед ним царь: любой ценой удержать Турцию от вступления в войну с Россией, напрягавшей свои силы в борьбе со Швецией. За эти годы Толстой проявил выдающиеся способности дипломата, имевшего дело с Востоком, его безвольными правителями, хитрыми визирями и капризными евнухами. В жарком, неспешном, но таящем смертельную опасность мире Стамбула, где царили интриги, подкуп, убийства, где легкий намек (правильно или неправильно понятый) мог решить судьбу мира и войны, Толстой чувствовал себя как рыба в воде. Ему приходилось, как он писал, «недреманным оком, елико возможность допускает», следить (с помощью платных информаторов) за жизнью сераля; взятками, подарками пресекать интриги своих западных коллег. Особенно надлежало присматривать за действиями шведов – ведь после поражения под Полтавой Карл XII почти десять лет находился в Турции и все время тормошил, подталкивал турок к войне с Россией. У Толстого была тяжелая, изматывающая жизнь. Порой посольство становилось тюрьмой, окруженной стражей, так что нельзя было выйти даже на базар за едой. Порой опасность возникала в стенах самого посольства. Однажды Толстой собственноручно отравил служащего своего посольства, когда узнал, что тот захотел принять ислам, жениться на турчанке и покинуть миссию. «Молодой подьячий Тимофей, познакомившись с турками, выдумал обасурманиться. Бог мне помог об этом сведать, я призвал его тайно и начал ему говорить, а он мне прямо объявил, что хочет обасурманиться; я его запер в своей спальне до ночи, а ночью он выпил рюмку вина и скоро умер; так его Бог сохранил от такой беды». Редко в письмах убийц мы читаем описание их преступлений. Толстой же такое описание оставил – ведь царь должен был знать, как верно служит ему нижайший раб. И Петр это знал и держал в уме.

Толстой, с началом Русско-турецкой войны в 1711 году, которую он, при всех своих способностях, не смог предотвратить, все же был посажен в знаменитый Семибашенный замок – тюрьму для дипломатов стран, с которыми воевала Османская империя. Он просидел там год, а потом был отозван на родину. Но в 1717 году в нем возникла острая нужда: требовалось отыскать в Европе и выманить в Россию бежавшего за границу наследника престола царевича Алексея Петровича. Толстой вместе с Александром Румянцевым сумел найти царевича в Италии, умудрился встретиться с ним и, прибегнув к привычному ему оружию – хитрости, лживым обещаниям и угрозам, – с блеском выполнил царево задание. Царевич, запуганный Толстым, сбитый с толку обещаниями царя все простить блудному сыну, вернулся на родину. Так, благодаря Толстому, Петр избежал больших династических и политических неприятностей. Привезя же царевича домой, сам Толстой, по указу царя, стал его следователем, вел допросы, «шил» дело об антиправительственном заговоре. Толстой пытал царского сына в застенке, а потом участвовал в тайной казни несчастного царевича. За эти заслуги царь щедро наградил Толстого графским титулом, деньгами, деревнями, чинами «за показанную так великую службу… в привезении по рождению сына моего, а по делу злодея и губителя отца и Отечества», хотя многие люди за спиной Петра Андреевича называли его, не без основания, Иудой, предателем и мерзавцем…

Царь поручил Толстому не только довести дело царевича до конца, но, узнав сыскные способности Толстого, назначил его руководить Тайной канцелярией – страшным для людей того времени сыскным учреждением. Петр ценил Толстого и как пыточного мастера, и как выдающегося дипломата, и вообще как умнейшего человека, изворотливого служаку… но так никогда и не доверял ему. Как-то в застолье, когда все перепились, Петр заметил, что Толстой притворяется пьяным и подслушивает вольные речи своих расслабившихся собутыльников. Сам Петр так нередко делал. Тогда он подошел к Толстому, похлопал его по лысой голове и сказал: «Эх, голова, голова! Не была бы ты так умна, я бы давно отрубить тебя велел!» Эпизод примечательный, а если это анекдот, то очень выразительный! Тиранам всегда нужны такие умные, ловкие исполнители, когда-то и в чем-то провинившиеся, запачканные. Они с червоточинкой, сидят на крючке, и их мучает страх и за прежние грехи, и за нынешние преступления. Из года в год, изо дня в день они вынуждены вновь и вновь доказывать хозяину свою особую, исключительную преданность и любовь.

Так и жил Петр Толстой, пока первый император не закрыл глаза навсегда. Тогда, в январе 1725 года, вместе с Меншиковым и Феофаном Прокоповичем Толстой возвел на престол вдову Петра Екатерину I. Но в ее краткое царствование не было покоя старику. Екатерина часто болела, и Толстой больше всего боялся, что после ее смерти императором станет сын убиенного им царевича Алексея великий князь Петр Алексеевич, десятилетний мальчик – надежда всех, кто был недоволен петровскими преобразованиями. А уж новый император Петр II разберется с палачом своего отца! И тут пути птенцов Петра роковым образом разошлись: Меншикову, который решил выдать свою дочь Марию за будущего юного императора Петра II, приход к власти сына царевича был как раз выгоден – он, на правах тестя и наставника, мог удерживать власть в своих руках. Толстой, вместе с зятем Меншикова Антоном Девьером, тоже недовольным грядущими переменами, пытался, как уже сказано выше, воспрепятствовать этому браку, хотел образумить императрицу Екатерину, попавшую под влияние Меншикова. Однако Меншиков хорошо знал Толстого и в нужный момент достал-таки из-за пазухи свой камень – и тут карьера непотопляемого семидесятилетнего Толстого закончилась. По обвинению в государственной измене он был арестован, следствие было предвзятое, поспешное, а суд, естественно, шемякин – тот самый, которым Толстой в своей Тайной канцелярии судил десятки людей, попавших к нему в лапы.

Приговоренный к смерти умирающей Екатериной, Толстой был помилован новым государем Петром II, получил, как тогда говорили, «вместо смерти живот» и был сослан на Соловки вместе с сыном Иваном, чья вина состояла только в родстве с отцом. С давних пор Соловки были местом страшным. Полтора года провел в тюрьме Толстой, а по описи после его смерти видно, что все меха, шубы и одежды заключенного истлели от сырости. Жизнь в каменном мешке Головленковой башни монастыря, где царили темнота, холод и голод, отличалась такой суровостью, что иным узникам каторга на материке казалась раем. Позже в своей челобитной один из заключенных Михаил Пархомов просил, чтобы «вместо сей ссылки в каторжную работу меня (б) отдали, с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти». К тому же, как часто бывало со знатными узниками, охрана стремилась унизить, досадить прежде столь гордому вельможе, отравляла жалкое существование его мелочными придирками. Толстые выдержали недолго. Уже в конце 1728 года скончался Иван Толстой, а в январе 1729 умер и сам Петр Андреевич. Он пережил почти на год своего заклятого врага и гонителя Меншикова, к этому времени угасавшего на другом пустынном конце империи – в Березове.


Корнелий Крюйс: любовь к Сенеке

Летом 1705 года, через два года после основания крепости на Заячьем острове, шведы решили покончить с детищем Петра – Петербургом и вооруженной рукой раз и навсегда прекратить возню русских в устье Невы, уничтожить новый русский город.

И вот однажды горизонт на западе заполнился парусами огромной шведской армады адмирала Анкерштерна, имевшего указ короля Карла XII стереть Петербург с лица земли и с карты… И тут в роли спасителя юного града выступил командующий русским флотом вице-адмирал Корнелий Крюйс…

Его считают своим сыном две страны – Голландия и Норвегия: одни полагают, что родившийся в 1657 году в Ставангере Крюйс был норвежцем, другие – все-таки голландцем. Однако его настоящим отечеством было море, безбрежные просторы которого бороздили голландские корабли. С детских лет юнга Крюйс начал служить на голландском торговом флоте и много раз побывал в Индии, Америке, повидал в океанах мира то, что большинству европейцев того времени даже и не снилось….

На набережной Амстердама до сих пор стоит старинная и высокая Башня слез. Нет, никого в ней не пытали, но в тот день, когда сотни моряков со своими деревянными сундучками в руках садились на шлюпки и буера, чтобы плыть к стоящим на внешнем рейде кораблям Батавской эскадры, все ярусы этой белой башни заполняли женщины и дети – они плакали и махали сверху белыми платками своим мужьям, братьям и отцам, которые уходили в море. Для многих это было прощание навсегда: обычно только половина кораблей возвращалась домой из Батавии, современной Индонезии, – так был опасен и непредсказуем переход через два океана. И каждый раз среди тех, кто после двух-трехлетнего отсутствия ступал на родной берег, оказывался счастливчик Крюйс, которого не брали ни шторма южной Атлантики, ни лихорадка Индонезии.

Словом, на пороге старости (по тем временам – это годам к сорока) Крюйс был просоленным всеми ветрами морским волком. К этому времени он уже прочно осел на берегу, стал главным специалистом голландского флота по кадрам (обер-экипажмейстером) и, наверное, закончил бы свою жизнь в уютном домике на тихой улочке Амстердама, окруженный заботливой семьей. Но этого не случилось – в 1697 году в Амстердам приехал молодой русский царь Петр I, который поразил всех своими занятиями на верфях Ост-Индской компании, где он прилежно трудился как простой подмастерье. К тому же царь и его люди развернули целый вербовочный пункт – России Петра позарез нужны были опытные корабелы, инженеры, мастера разных профессий и особенно моряки. Он нанимал их десятками и сотнями – в России начались реформы, строился флот. И когда заходила речь о кораблестроении, подборе экипажей, все показывали царю на сурового обер-экипажмейстера Крюйса. Вскоре они – оба могучие и высокие – подружились, и не раз государь бывал в гостях у Крюйса. Но сколько он ни уговаривал Крюйса, тот ни за что не хотел ехать в Россию! И все-таки сумел сманить Крюйса царь – пообещал ему чин вице-адмирала и большие деньги. И Крюйс не устоял – душа морского странника не давала ему покоя, он скучал на берегу, да и какой настоящий моряк не мечтает стать адмиралом! В 1698 году Крюйс собрался-таки и на голландском корабле, через Архангельск, прибыл в Россию.

Скучать здесь было некогда: Петр сразу отправил Крюйса в Воронеж и на Азовское море – там начинался русский военно-морской флот. Крюйс плавал по Азовскому морю, чертил карты Приазовья, составлял описание окрестных земель, строил корабли, гавани и крепости. Голландцев там было великое множество – подчас из них формировали целые экипажи кораблей. Все они стремились, как и Крюйс, в Россию за длинным рублем. И все они как один признавали Крюйса своим вождем – он был умен, суров, немногословен. В 1700 году началась Северная война, и через два года Крюйса отправили в Голландию, чтобы выполнить важное задание Петра – нанять как можно больше голландских кораблестроителей и моряков. С этого времени Петр носился уже с новой игрушкой – создавал военный флот на Балтике. По-видимому, новое дело увлекло Крюйса – дома он не остался, а ведь мог! Так под видом поездки по делам из России бежали те иностранцы, кому было трудно ужиться с Петром.

Крюйс приехал прямо в Санкт-Петербург, на стройку Адмиралтейства. Он поселился в доме на Адмиралтейском острове, неподалеку от дома Петра и других вельмож. Дом глядел окнами на Неву, и во дворе крюйсова дома стояла церковь – лютеранская кирха, первая иноверческая церковь в Петербурге. Здесь служил привезенный Крюйсом из Голландии пастор Виллем Толе. Сюда со всего Петербурга собирались молиться все живущие в русском городе голландцы – как известно, кальвинизм, царивший в Голландии, отличался особой строгостью. Наверняка Крюйс был пресвитером кирхи. А вскоре он стал спасителем будущей русской столицы с моря…

Весьма забавно уже то, что Крюйс, всю жизнь проплававший как торговый моряк, выиграл на старости лет настоящее морское сражение, первое и единственное в своей жизни. Нет, когда Крюйс узнал о подходе шведской эскадры к Кронштадту, он не бросился навстречу ей со своими кораблями – шведы были явно сильнее, а только что построенный русский флот с голландскими и английскими экипажами был еще очень слабеньким. Его корабли – разномастные, мелкие, построенные из сырого леса, плохо укомплектованные и снаряженные, с трудом можно было назвать полноценным флотом, способным сразиться с противником в открытом море. Тем не менее действия Крюйса в обороне оказались очень умелыми и продуманными. Он удачно использовал остров Котлин как непотопляемый корабль, который вооружил пушками. Они стояли и по берегам, и на «носу» – узкой западной оконечности. Тут были построены артиллерийские батареи и редуты.

Из-за этого, имея превосходящие силы, в том числе многопушечные линейные корабли, Анкерштерн не решился прорываться к Петербургу. Возможно, причина нерешительности шведского адмирала заключалась не только в продуманной системе русской обороны, но и в хитрости Крюйса. Как писал датский посланник Ю.Юль, Крюйс «приказал побросать ночью в море и поставить на якоря поперек фарватера известное количество свай наподобие палисада. Шведы… хотели пробиться силою, а затем сжечь город Петербург. Когда шведская эскадра, идя на всех парусах по фарватеру, заметила этот стоящий на якорях палисад, то оставила свое намерение, вообразив, что сваи вбиты в дно, и опасаясь, что, наткнувшись на них, корабли пойдут ко дну».

Тогда шведы решили высадить десант на берегу у Толбухинской батареи. Но с самого начала им не повезло – песчаные отмели у берега, на которые наткнулись десантные шлюпки, перемежались глубокими ямами и вымоинами. Солдаты, высадившиеся из шлюпок на отмели, через несколько шагов стали проваливаться в ямы и тонуть. Те же, кто все-таки выбрался на кромку прибоя, были атакованы русской пехотой. Потеряв множество солдат, шведы отступили. Началась артиллерийская дуэль, которую шведы тоже проиграли. А когда удачным выстрелом русские накрыли шведский адмиральский корабль и с него дождем полетели золоченые кормовые украшения, шведы стали отходить. Крюйс даже рискнул преследовать их. Так он не позволил оборвать волосок, на котором был подвешен Петербург.

Царь был очень доволен старым морским волком и не раз поднимал в его честь свою чарку анисовой. Крюйс стал вторым после Апраксина человеком на флоте, зимой он готовил экипажи, а летом командовал кораблями. Людям с ним было нелегко: характер у нашего героя был тяжелый, неуживчивый, даже склочный. У него было множество врагов, и они бы с радостью сожрали голландского гордеца, но, во-первых, он не воровал, а во-вторых, с ним водил дружбу сам государь, не обращавший внимания на доносы, которые непрерывно шли на Крюйса. Однако в 1714 году дружбе этой пришел конец. По приказу царя Крюйса отдали под суд. Дело в том, что во время боя со шведами он, командуя флотом, посадил на камни два лучших петровских корабля – «Выборг» и «Ригу», причем на «Риге», которую пришлось сжечь, спустили Андреевский флаг, что было расценено царем как невиданное преступление – капитуляция. Петр был в ярости, и никакие заслуги не спасли старого вице-адмирала – он был приговорен военно-морским судом с участием шаутбейнахта Михайлова (так звали на флоте Петра) к расстрелу. Приговор, в общем-то, гуманный – на флоте были казни и пострашнее: могли и повесить на рее, и забить кошками – плетками, и протащить на веревке под днищем корабля (так называемое килевание). То-то, наверное, сидя в тюрьме, проклинал себя Крюйс – дернул же черт на старости лет сунуться в Россию! Но все обошлось – Петр хотя и был горяч, но голову имел холодную: такими адмиралами, как Крюйс, не бросаются! И он, помиловав Крюйса, приказал сослать преступника в Казань.

Отправляясь в ссылку, Крюйс прихватил с собой Библию на голландском языке и томик писем римского философа Сенеки. Знающий да оценит – ведь Сенеку сослал, а потом приказал ему покончить с собой римский император Нерон. Известно, что Сенека был давно готов к изгнанию и смерти, и все его письма проникнуты одной мыслью – самоубийство не грех, а освобождение. Но и на этот раз гроза над Крюйсом прошла стороной. Через год царь вызвал его из ссылки и великодушно сказал ему: «Я на тебя более не сержусь!» И получил в ответ: «И я перестал на тебя сердиться!» Ответ, достойный Сенеки.

Препираться не было времени – нужно было строить корабли, оснащать их, писать Морской устав и другие регламенты для русского флота, а без Крюйса – вице-президента Адмиралтейской коллегии – было никак не обойтись. В последние годы он стал слепнуть, и когда в 1723 году Петр предписал Крюйсу командовать флотом, старик отвечал: «Всё! Флотом командовать не могу», хотя, как он писал Петру, «моря не боюсь, давно с оным знаком».

Он так и не вернулся в свой уютный домик в Амстердаме, Россия цепко держала старого голландско-норвежца, став его третьей родиной. Крюйс умер от старости в Петербурге в 1727 году, его тело в просмоленной бочке привезли домой, чтобы похоронить в голландской земле. И все же и после смерти он оставался счастливчиком – ведь обычно его покойных товарищей-моряков заворачивали в мешковину, привязывали к ногам ядро и бросали за борт…


Витус Беринг: командор, посланный за бессмертием

Тридцатого июля 1728 года шлюп «Святой Гавриил» вышел в открытое море. Это был великий момент в жизни сорокасемилетнего командора российского флота Витуса Беринга: «Желание моей молодости – попутешествовать – исполнилось», – писал он потом своим родственникам в Данию. И далее он описывал то, что видели все первооткрыватели начиная с Генриха Мореплавателя и Колумба, – пустынный горизонт, фонтаны, которые извергали огромные киты, неизвестные миру острова, дикие туземцы, не знавшие колеса…

Он родился в 1681 году в Дании и еще в юности стал моряком, а потом, с годами – и настоящим морским волком. Нанятый на русскую службу в 1703 году Петром Великим, он прослужил в русском флоте до самой своей смерти в 1741 году. Он командовал кораблями на Балтике, но царь в начале 1725 года, незадолго перед своей смертью, поставил Беринга во главе экспедиции на северо-восток азиатского материка. В инструкции, подписанной императором 6 января 1725 года, Берингу предписывалось ехать на Камчатку, построить там корабли и на них двинуться на север вдоль азиатского материка и «искать, где оная земля сошлась с Америкой». Потом ему следовало, добравшись до ближайшей европейской колонии в Америке или встретив европейский корабль, зафиксировать свое открытие.

Какое? Никто не может сказать наверняка, что имел в виду Петр Великий. Ясно, что Берингу было поручено установить существование либо пролива, отделяющего Америку от Азии, либо перешейка, который, подобно Суэцкому или Панамскому, соединял континенты. Но важнее все же то, что Петр предписал Берингу проложить прямой морской путь к Америке от русских владений на Тихом океане. Царь мечтал этим путем послать корабли в Индию.

Как известно, имперские планы первого императора были велики и амбициозны. В 1723 году Россия захватила южное побережье Каспия, принадлежавшее Персии, построила там город Екатеринополь. Петр вынашивал планы изгнания из новой колонии мусульман и поселения там русских и армян и держал в Гиляни крупный оккупационный корпус. Имперские мечты Петра уносили его дальше на юг – он готовился к сухопутному походу на Индию, а в 1724 году снарядил корабли для захвата Мадагаскара. Обсуждалась также и проблема покупки островов в Карибском море. В русле этой имперской экспансии нужно рассматривать и планируемый поход Беринга. Но как часто бывало в истории, имперские цели неизбежно обрекали экспедицию на географические открытия мирового значения. И какие! Ведь ни один европейский корабль еще не прошел этим путем.

В целом Беринг выполнил задание Петра, хотя на пути к цели его Первую Камчатскую экспедицию (1725—1730) ждали неимоверные трудности. Они подстерегали путешественников больше не в океане, а на суше – в Сибири, пересечь которую от Урала до Тихого океана было гораздо труднее, чем плыть по неизведанным морям. За полтора года пути экспедиция добралась только до Якутска. Здесь Беринг узнал о своих предшественниках Ф.Семенове и С.Дежневе, которые за шестьдесят лет до него прошли проливом между Азией и Америкой. Но, как истинный исследователь, Беринг не мог остановиться на полпути и должен был во всем удостовериться сам.

Лишь в конце 1726 года он достиг океана, точнее – города Охотска, стоящего на берегу Охотского моря. Экспедиции приходилось тащить с собой на санях и нартах огромное количество клади, – чтобы построить и снарядить корабль, нужно было почти все снасти и даже якоря для этого везти из Европейской России. Путешественники пришли к границе лесной и водной пустынь, где в маленьких городках и крепостях жили только ссыльные преступники и служилые казаки. Часть отряда Беринга в пути чуть не погибла от голода и холода, заблудившись в пургу посреди тайги. Как бы то ни было, началась подготовка к экспедиции на море. Летом 1727 года Беринг взошел на мостик построенного им корабля «Фортуна». Но первое плавание оказалось неудачным: сумели только переплыть Охотское море и достичь берега Камчатки. Корабль дал течь, его пришлось бросить и 800 верст на собачьих упряжках добираться до Нижнекамчатска, стоящего на берегу Тихого океана. Здесь Беринг вновь повторил охотскую эпопею и построил шлюп, названный «Святой Гавриил». На нем-то он и вышел в свое поистине историческое плавание.

Поразительна вся эта история с датчанином Берингом и другими иностранцами, пустившими у нас корни. Нет сомнений, разные люди ехали в Россию, по-разному они относились к русским. Одни прибывали сюда «на ловлю счастья и чинов» и, заработав длинный рубль или разорившись дотла, с проклятьем покидали «дикую русскую столицу». Другие, окончив работу или службу по контракту, продлевали его еще на несколько лет, потом еще и еще. Они женились здесь на русских женщинах, крестились в православную веру, у них рождались дети – полунемцы, полурусские. Иностранцы заболевали Россией, на них как-то незаметно действовало не объяснимое словами обаяние России, совсем не ласковой Родины-матери даже для своих, кровных детей. Непонятно, в чем секрет этого обаяния: в преодоленном ли страхе перед этим «чудовищем», в остроте ощущения русской жизни как «у бездны на краю», а может быть, в гениальной русской литературе, в еще не оконченной русской истории? Или в неподражаемых русских женщинах, в звуках русской речи, в особом русском застолье?

И еще. Россия всегда манила романтиков своей огромностью, неизученностью. Это была подлинная терра инкогнита, здесь открывался простор для дела, здесь можно было испытать приключения, сделать открытия, прославиться, разбогатеть. Если бы не Петербургская академия наук, писал гениальный математик Леонард Эйлер, «я бы так и остался до седых волос кропателем» в каком-нибудь захолустном немецком университете. Беринг тоже был в душе романтиком – неутолимая жажда познания, сладость открытия неизведанных земель, жажда славы вели его все дальше от знакомого берега.

Неприветливо было море, по которому шел «Святой Гавриил»: часто штормило, неделями дули встречные ветры, непрерывно шел дождь, над морем висел туман. 10 августа 1728 года, в редкий для этих широт солнечный день, моряки увидели огромный остров, который Беринг назвал именем Святого Лаврентия. Теперь здесь проходит морская граница США. Но главное событие произошло чуть позже – 15 августа, когда моряки стали замечать, что Азиатский материк, вдоль которого они упорно шли на север, стал уменьшаться, как бы сворачиваться, и потом остался слева за кормой корабля. Это могло означать только одно – корабль вошел в неведомый миру пролив, отделяющий Америку от Азии. Так шлюп оказался в Северном Ледовитом океане. Задание Петра было выполнено, хотя Беринг так и не увидел берегов Аляски – помешали туманы. Командор приказал поворачивать назад. В Нижнекамчатске пришлось зазимовать – о возвращении в Охотск не могло быть и речи. Лишь весной 1729 года путешественники, впервые обогнув по морю Камчатку, достигли Охотска. Долгий и мучительный обратный путь в Петербург закончился весной 1730 года. За это время на российском престоле сменилось три монарха: после смерти Петра Великого в январе 1725 года на два года государыней стала Екатерина I, с 1727 по 1730 год царствовал Петр II, а теперь правила императрица Анна Иоанновна.

Это путешествие не стало для Беринга последним. Его ждали новые плавания. С 1732 года он возглавил Вторую Камчатскую экспедицию и в 1740 году основал город Петропавловск-Камчатский, а затем на пакетботах «Святой Петр» и «Святой Павел» обследовал побережье Аляски, открыл Алеутские острова и прошел по морю, названному впоследствии его именем. Невозможно описать неимоверные трудности, которые преодолевали Беринг и его люди. Все нужно было строить самим: начиная с дома, в котором предстояло зимовать, и заканчивая кораблем, на котором предстояло плыть.

По своей природе Беринг был суровым, деспотичным и неуживчивым человеком. У него было много врагов среди подчиненных, которые постоянно писали на него жалобы. Но командор последовательно и непреклонно вел дело. Уже давно он – по тем временам человек старый – мог просить отставки или перевода в тихое место вроде начальника порта Ревеля или Пернова. Но не таков был характер у Беринга. Он обосновался в Сибири надолго, даже привез в Охотск жену. В 1741 году Беринг вышел в свое последнее плавание, чтобы наконец достичь самой желанной цели – Аляски, Америки. Но этому не было суждено свершиться, как не довелось того же сделать и Колумбу. Непрерывные штормы и туманы, неточные карты, недружественные туземцы, постоянная опасность сесть на мели и скалы – все это мешало осуществлению замысла командора. Он тяжко болел цингой, как и вся команда «Святого Петра». Когда корабль прибило к неизвестному острову, обезножевшего Беринга перенесли на носилках на берег, где для него вырыли землянку. В ней он и умер от болезни и холода, как и половина его товарищей из 76 человек, отправившихся в эту экспедицию.

Если мы посмотрим на северо-восточный угол карты нашей страны, то увидим массу иностранных имен великих русских путешественников, открывших эти неведомые миру земли. И среди них четыре раза нам встретится славное имя нашего русского датчанина. Это – обессмертивший его имя пролив, это – Берингово море, это – ставший его могилой остров. Наконец, открытый же им архипелаг назван Командорскими островами. А этого Командора с другими уже не перепутаешь, как и пославшего его в плавание великого Шкипера, «кем наша двигнута земля, кто придал мощно бег державный рулю родного корабля» (А.Пушкин).


Абрам Ганнибал: история знаменитой натурализации

Когда в 1725 году к власти пришла Екатерина I, то ставший при ней всесильным правителем А.Д.Меншиков все прибрал к своим рукам. Он был крут и беспощаден со своими врагами. После смерти Екатерины I его власть возросла еще больше. Саксонский дипломат И.Лефорт писал в июне 1727 года: «Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя [Петра], как теперь Меншикова; все преклоняются перед ним, все подчиняются его приказаниям, и горе тому, кто его ослушается». Именно тогда, в краткую эпоху меншиковского господства, подвергся разгрому первый русский светский салон, образовавшийся в Петербурге в доме княгини Волконской.

Урожденная Бестужева-Рюмина, сестра будущего канцлера А.П.Бестужева-Рюмина (о нем пойдет речь ниже) Аграфена Петровна, или, как ее звали друзья, Асечка, была выдана за князя Никиту Волконского, прославившегося тем, что позже он стал шутом императрицы Анны Иоанновны и особо ценился ею за свою глупость. Счастья в семье Волконских не было, зато Асечка наслаждалась обществом своих молодых друзей, которые часто приезжали к ней по вечерам. Среди них были: Александр Бутурлин – фаворит цесаревны Елизаветы Петровны и будущий генерал-фельдмаршал, Семен Маврин – камергер Екатерины I, дипломат Исаак Веселовский, Егор Пашков – советник Военной коллегии, Иван Черкасов – чиновник, в будущем влиятельный кабинет-секретарь императрицы Елизаветы Петровны. Часто в салоне Асечки бывал и знаменитый Арап – Абрам Петрович Ганнибал, крестник Петра Великого, блестящий гвардейский офицер и инженер, совсем недавно вернувшийся из Франции, где он прославился как военными, так и любовными подвигами. Конечно, всех этих молодых людей притягивала хозяйка салона Асечка, обаятельная и веселая женщина.

Как это часто бывает в молодежных компаниях, друзья создали некий собственный мир шутливых отношений со своими обычаями, смешными церемониями, словечками и прозвищами. Они любили собраться вместе, поболтать, потанцевать, выпить вошедшего в моду «кофию», без которого после Петра уже не могло жить русское общество. Непринужденная обстановка вечеров у Асечки не походила на натужное веселье ассамблей. О сердечных, шутливых отношениях говорят сохранившиеся письма Асечки и ее друзей. «Милая сударыня Асечка Ивановна!» – начинает свое письмо Ганнибал, шутливо описывает свою жизнь и заканчивает письмо приветом от «Черного Абрама».

Салон Асечки погубила, как часто бывает, болтовня. Асечка была гоф-дамой Екатерины I, и как-то раз весной 1727 года она принесла в салон самую свежую сплетню: Меншиков уговаривает государыню завещать престол великому князю Петру (сыну казненного царевича Алексея) и хочет выдать за него свою дочь Марию. Асечкины гости были возмущены и, надо думать, не церемонились в выражениях – светлейшего мало кто любил. Как только Меншиков узнал об утечке из дворцовых покоев столь важной для него информации, он тотчас же расправился с Асечкой и ее друзьями. Княгине Волконской было велено немедленно ехать в ее подмосковную деревню, Семена Маврина сослали в Сибирь, Абрама Ганнибала отправили в дальнюю командировку, остальных понизили в должности.

Екатерина I умерла 6 мая 1727 года, а уже 8-го Ганнибал скакал в Казань, дабы, как предписывалось ему, инженеру-фортификатору, «осмотреть тамошнюю крепость», составить проект и строить новую цитадель. Такое задание дается не одному человеку и не на один год. Но не успел Абрам, фактически высланный из столицы без средств к существованию, достать из походного сундука свою готовальню, как получил новый указ Меншикова: «ехать без всякого замедления» в Тобольск и там строить новую крепость.

Ганнибал был в отчаянии. Он понимал, что обуявшая Меншикова градостроительная лихорадка – лишь предлог для ссылки «Черного Абрама». Из Казани он послал на имя светлейшего редкостное по самоуничижению письмо: «Не погуби меня до конца имени своего ради; и кого давить такому превысокому лицу? Такого гада и самая последняя креатура на земле [раздавит], которого червя и трава может сего света лишить: нищ, сир, беззаступен, иностранец, наг, бос, алчен, жажден. Помилуй, заступник и отец!» Не помогло! Не успел Абрам приехать в Тобольск, как сибирский губернатор князь М.В.Долгорукий получил указ Меншикова: Арапа немедленно отправить строить, конечно же, новую крепость на китайскую границу. При этом учредить за ним «крепкий присмотр», чтобы – не дай Бог! – не ушел в Китай. Ганнибал предвидел предстоящие испытания. Уезжая из Казани, он написал Асечке, что в Тобольске его наверняка ждет «третий ордер, куда дале ехать, как изволят. Я всюду готов ехать без всякой печали, кроме того, что меня лишили моих друзей». Он просил Асечку прислать ему денег, ибо опасался, что его «зашлют в какие пустые места, чтобы там уморить». И вот перед ним открылся край русской земли – Селенгинск, дальше отправлять ссыльных было некуда.

Читая сохранившуюся переписку Асечки и ее друзей, бесцеремонно раскиданных грубой рукой временщика по всей огромной стране, испытываешь, как ни странно, чувство радости. Они, эти люди, остались верны своей дружбе, не забывали друг друга в несчастье и хлопотали об облегчении участи тех, кому было хуже остальных, слали им деньги, слова поддержки в письмах, что, как известно, подчас дороже (и наверняка опаснее) денежных передач.

Впрочем, сибирский губернатор, прежде чем послать Абрама в Селенгинск, на китайскую границу, сжалился над крестником Петра Великого и выдал ему на прокорм сто рублей. У Ганнибала оставалась единственная надежда – на заступничество своих верных друзей, которым он часто слал отчаянные письма. Друзья хлопотали, но проходили недели, месяцы, потом потянулись годы, а курьера с указом о возвращении все не было. Это казалось Ганнибалу странным. Ведь осенью 1727 года ему стало известно, что ненавистный гонитель его, Меншиков, низвергнут и отправлен в Сибирь. Но Арап не знал старинного русского правила: власть никого зря не наказывает. И раз уж ты оказался в опале, не жди, что тебе тотчас даруют свободу, если прежнего тирана сменит новый. Увы, как уже сказано, граф Петр Толстой, сосланный в 1727 году Меншиковым, умер в 1729 году, почти одновременно со своим гонителем, и никто и не подумал его освобождать после опалы светлейшего. «Подельники» Толстого Антон Девьер, Григорий Скорняков-Писарев, Франциско Санти выжили, но выбрались из Сибири только через двадцать лет, по воле императрицы Елизаветы. Опальный человек – меченый, чумной, иметь с ним дело никто не хочет, проявлять к нему гуманность опасно. Пашков писал Черкасову о своих напрасных хлопотах о судьбах Ганнибала и Маврина: «Многие об них сожалеют, а говорить (то есть заступаться при дворе. – Е.А. ) никто не хочет за повреждением себя».

Более того, после крушения Меншикова дела Асечки и ее друзей пошли еще хуже. На княгиню донесли «куда надлежит» ее же дворовые: она-де в своей деревне, где ей предписано начальством быть неотлучно, смирно не сидит, тайно ездит в Москву, встречается с приятелями, пишет какие-то письма. Асечку тотчас арестовали, забрали все ее бумаги и открыли новое следственное дело. «Верховники» (члены Верховного тайного совета), прочитав с большим интересом личную переписку княгини Волконской, в 1728 году постановили, что она и ее друзья «все делали партии и искали при дворе Ея Императорского Величества для собственной своей пользы делать интриги и теми интригами причинять при дворе беспокойство». К этому делу следователи привязали покойного к тому времени австрийского посланника Рабутина. Получился почти настоящий заговор. Асечку заточили в монастырь, Черкасова сослали в Астрахань, а Веселовского – еще дальше, в Персию. Бомбардир-поручика Преображенского полка Абрама Ганнибала приказано было перевести в майоры Тобольского гарнизона и за переписку с государственной преступницей княгиней Волконской взять под арест.

Так в декабре 1729 года закончилась сибирская командировка «Черного Абрама» и началась ссылка. По указу из Москвы сибирский губернатор направил в Селенгинск нарочного офицера, которому было предписано явиться к Ганнибалу «на квартиру незапно», арестовать преступника, отобрать «все обретающиеся при нем письма», обыскать все вещи, пролистать каждую книгу, нет ли там какого крамольного клочка бумаги. Затем Ганнибала отвезли под конвоем в Тобольск, а письма его отослали прямо в Москву – видно, «верховники» еще не начитались переписки друзей Асечки.

Сидение Ганнибала в тобольской тюрьме длилось несколько месяцев. Наконец из Москвы пришло радостное известие: власть «верховников» кончилась, новая государыня Анна Иоанновна разогнала Верховный тайный совет. Но Абраму и его друзьям от этого легче не стало. Императрица предписала ужесточить для княгини Волконской монастырский режим, посадить ее на хлеб и воду. Не выдержав неволи, Асечка в 1731 году умерла. Пашков, Черкасов, Маврин выбрались из своих тмутараканей только через несколько лет. Салон прелестной Асечки уже больше никогда не собрался вновь.

Ганнибалу повезло больше других. О нем вспомнил набравший силу при Анне Иоанновне фельдмаршал Миних, знавший Абрама как дельного инженера. В 1731 году Миних добился перевода Ганнибала из Сибири в Эстляндию, к инженерным делам прибалтийских крепостей. Нам стоит сердечно поблагодарить за это малосимпатичного Миниха. Не вытащи он арапа из Сибири, так и увял бы сын Африки в захолустном заснеженном Тобольске, возможно, спился бы, пропал ни за грош – и никогда на свет не появился бы Пушкин.

Все происшедшее с ним потрясло Ганнибала до глубины души. Веселый «Черный Абрам», экзотичный любимец парижских и петербургских дам, крестник Петра, блестящий гвардеец переменился до неузнаваемости. Он стал желчным мизантропом, впадавшим в панику (как передавал семейное предание Пушкин) при звуке дорожного колокольчика, так как полагал, что приехали за ним. Это и немудрено, ведь он испытал унижение автора рабских челобитных, тоску адресата недошедших и неполученных писем, отчаяние ссыльного без единой копейки в кармане, ужас заключенного в тюрьму неизвестно за что, вечный страх человека, к которому приходят ночью «незапно на квартиру», чтобы шарить по полкам и рассматривать каждую бумажку в поисках подозрительных записок, а потом увозят в закрытом возке в неизвестном направлении, не объясняя ничего. Словом, вернувшись из сибирской «командировки», Абрам Ганнибал перестал быть иностранцем – он превратился в природного русского человека.


Император Петр II: царь-охотник

В 1721 году в Петербурге разразился громкий дипломатический скандал. Австрийский посланник граф Кинский выразил русским властям решительный протест по поводу состояния, в котором находится внук Петра Великого, сын покойного царевича Алексея великий князь Петр Алексеевич. Кинский говорил, что мальчик брошен на произвол судьбы, что в воспитателях у него числятся кухарки и сапожники, что он живет вместе со своей сестрой Натальей в убогом доме и почти что голодает и не знает ни слова по-немецки. Императору Священной Римской империи не все равно, как воспитывают его родственника. Действительно, матерью Петра была сестра австрийской императрицы Елизаветы кронпринцесса Шарлотта, выданная замуж за царевича Алексея Петровича…

К этому времени Петр и Наталья были сиротами – мать умерла в 1715 году, а отец казнен в 1718 году. Царь-де Петр не обращал внимания на внуков, живших без ласки и внимания. Но царственные сироты были здоровы и… цвели без внимания и заботы… Тут-то и появился австрийский посол граф Кинский и устроил вышеописанный скандал…

По настоянию посла внучат Петра перевели во дворец, приставили к ним приличных учителей. Вероятно, они помнили тягостный мартовский день 1725 года, когда их везли на похороны дедушки. В царствование Екатерины I внуки Петра Великого, естественно, были где-то на заднем плане, порой их поднимали на руки, чтобы они могли издали увидеть торжественную жизнь новой императрицы и ее вельмож. Но с некоторых пор самый нарядный из господ, окружавших Екатерину, – весь в розовом, а чулки зеленые, – стал все чаще умильно глядеть в сторону сирот и проявлять непривычную для них заботу. Это был полудержавный властелин, сам светлейший князь Меншиков, фактический правитель империи. Внимание светлейшего к детям легко объяснимо – он доподлинно знал, что Екатерина смертельно больна, что замены ей нет, и с ее смертью власть несомненно перейдет к внуку Петра Великого и его окружению из «московских бояр», и тогда ему, Меншикову, наступит конец. И он решился на рискованную игру – упросил Екатерину подписать завещание в пользу Петра Алексеевича, но с одним условием: тот непременно женится на дочери Меншикова Марии. И это план он решительно стал проводить в жизнь…

После смерти Екатерины в апреле 1727 года мальчик стал императором Петром II, а потом явился в Меншиковский дворец и послушно попросил у хозяина руки его дочери Маши. Молодых торжественно обручили. При этом светлейший не спускал глаз с двенадцатилетнего императора и даже решил построить ему дворец неподалеку от своего дворца – ныне это здание филфака университета. А пока дворец строился, мальчик был поселен в доме Меншикова – так надежнее. Это был истинно «карманный император», и Меншиков порой залезал в свой большой карман, доставал императора, рассматривал его, оставался им доволен и снова прятал.

И действительно, мальчик рос истинным паинькой. Приставленный к нему воспитателем вице-канцлер Остерман лез из кожи, чтобы угодить светлейшему, – следил за образованием императора согласно специально составленной для этого программе. Все шло хорошо, мальчика все хвалили – ну до чего разумен, ну до чего послушен! Однако никто не знал, что творится в душе его. А когда Меншиков тяжело заболел летом 1727 года, выяснились две неприятные вещи: во-первых, Петр II ненавидит назойливого покровителя, да и заодно его противную дочь, и, во-вторых, Остерман тайно потакает мальчику, раздувает в нем ненависть к Меншикову, намереваясь половить рыбку в замутненной им воде.

В итоге в сентябре 1727 года Меншиков был свергнут и отправлен в ссылку, но и Остерман ничего особенно не получил, его тотчас оттеснили ближайшие друзья Петра II, и первейшим из них стал князь Иван Долгорукий. Это был молодой человек, малоприятный, большой повеса и бездельник. День ото дня влияние Ивана на императора росло. Старше государя на семь лет, он представал перед мальчиком-царем опытным, знающим жизнь и женщин человеком. Иван приучил государя к охоте, ставшей главной страстью Петра II. Он рассказывал царственному другу, что настоящая охота только под Москвой и что туда и надо ехать. Сказано – сделано: в начале 1728 года двор перебрался в старую столицу и охотничьи забавы умножились. Всякая учеба императора была заброшена. Романтика охоты с ее трофеями, погонями, засадами, костром в лесу, румяными поселянками, выносившими юному охотнику стопку водки, – все это было так увлекательно…

Однако переезд двора в Москву многие расценили как возвращение к старине, отказ от петровских реформ. Одни, особенно из родовитых фамилий, этому радовались – Москва была для них, как писал историк Соловьев, местом «нагретым», привычным, не то что проклятый, продуваемый ветрами Петербург. Люди же петровского гнезда огорчались – им казалось, что дело Петра идет прахом, Петербург брошен и зарастает травой. Обеспокоены были в Европе и союзники России. Однако прорваться к императору и выразить свое беспокойство дипломаты не могли – царь все время был на охоте, прикрытый плотным кольцом Долгоруких – родственников фаворита князя Ивана. Но те, кому удавалось повидаться с Петром, не обольщались. От паиньки-мальчика времен правления Меншикова ничего не осталось. Все поражались быстрому взрослению императора, который в 14 лет выглядел взрослым молодым человеком, рано приобщенным князем Иваном к попойкам, шлюхам и прочим подобным сомнительным для юноши развлечениям. Ни о каком обучении не могло идти речи: нрав у государя был как у великого деда – крутой, взрывной, словом, воспитатели со своими книгами и картами помалкивали. Подобно юному Ивану Грозному, император со своим фаворитом бешено носился по Москве, сбивая зазевавшихся прохожих. В 1728 года умерла сестра Петра Наталья, которая еще как-то обуздывала братца, и с тех пор он уже ни в чем не знал удержу.

Долгорукие, окружавшие Петра, все время хлопотали, чтобы царь не выскользнул из их рук. Осень 1727 года они провели в тревоге. Император-охотник вдруг влюбился в свою тетку, дочь Петра I Елизавету, 18-летнюю красавицу, прекрасную наездницу и страстную охотницу. Не было мужчины, у которого бы не закружилась голова при виде ее красоты. Не без труда Долгорукие оттеснили тетку от племянника, завезли его в свою усадьбу Горенки, после охоты сильно подпоили юношу и уложили его в постель с сестрой князя Ивана Екатериной Долгорукой, тем самым открыв, как пошутил один из дипломатов, «второй том глупости Меншикова».

Это так и было. Вскоре было объявлено, что император восхотел соединить себя узами брака с княжной Екатериной Долгорукой. 30 ноября 1729 года состоялось обручение – дежавю обручения Маши Меншиковой и Петра II в Петербурге. Впрочем, когда зеркальная золоченая карета невесты въезжала в низкие ворота дворца, она зацепилась за свод, и на землю прямо в грязь перед толпой любопытных упала украшавшая карету деревянная золоченая корона. Плохой знак! – подумали многие.

И верно! Не прошло и двух месяцев, как на свете уже не было Петра II, а семейство Долгоруких уже ехало в Сибирь, по той самой дороге, по которой они отправили Меншикова. Дело в том, что в день Водосвятия, 6 января, юный царь – полковник Преображенского полка – прошел торжественным маршем во главе гвардии от Красных ворот до Кремля, долго простоял на литургии у ритуальной проруби на Москве-реке на ветру и сильно простудился. Это стало ясно уже в тот же день вечером. Жена английского дипломата леди Рондо писала своей приятельнице, что государь пробыл на морозе четыре часа и сразу по возвращении в Лефортовский дворец «пожаловался на головную боль. Сначала причиной сочли воздействие холода, но после нескольких повторных жалоб призвали его доктора, который сказал, что император должен лечь в постель, так как он очень болен. Потом все разошлись», полагая, что речь идет об обыкновенной простуде. Однако вскоре к простуде прибавилась оспа, нередко посещавшая дома наших предков. Как писал испанский посланник де Лириа, через три дня у императора «выступила оспа в большом обилии». Окружение Петра II было встревожено, но тоже не очень сильно.

Оспа была обычной, широко распространенной болезнью того времени во всем мире. Ею болели десятки миллионов людей, и, как выяснили современные ученые, нашествия оспы избежали только туземцы Каймановых, Соломоновых островов и острова Фиджи. «Оспа и любовь минуют лишь немногих!» – говорили тогда в Европе. На оспу обращали не больше внимания, чем мы на грипп, шутливо называя Оспой Африкановной, намекая на ее происхождение с Черного континента. Чтобы успешно справиться с оспой, нужно было знать всего несколько простых правил: в комнате больного «в присутствии» «Оспицы-матушки» (второе ее имя в России) не ругаться матом, не сердить ее, часто повторять «Прости нас, грешных! Прости, Африкановна, чем я перед тобой согрубил, чем провинился!». Полезным было также трижды поцеловаться с больным. А после этого следовало подождать, как будет вести себя Африкановна, в какую сторону повернет болезнь, ибо у нее были две формы: легкая и тяжелая, почти всегда смертельная. Обычно большая часть больных переживала легкую форму оспы, и только каждый десятый мог отправиться к праотцам раньше времени. Однако даже при легкой форме выздоровевший человек становился рябым от оспинных язвин, которые высыпали на лице больного, затем прорывались и оставляли после себя глубокие воронки. Как зло говорили в деревне, на лице перенесших оспу «черти ночью горох молотили». Впрочем, юный император – не красна девица, и оспины для него были бы не страшны….

Болезнь императора протекала вроде бы нормально: испанский посланник писал, что «до ночи 28 числа (по российскому календарю – 17 января. – Е.А. ) все показывало, что она будет иметь хороший исход, но в этот день оспа начала подсыхать и на больного напала такая жестокая лихорадка, что стали опасаться за его жизнь». С этого дня состояние больного резко ухудшилось – Африкановна не смилостивилась! Петр некоторое время пролежал в забытьи и умер, не приходя в сознание. Как сообщал в Дрезден саксонский посланник Лефорт, последние слова умирающего императора были зловещи: «Запрягайте сани, хочу к сестре!» Царевна Наталья Алексеевна уже полтора года лежала в склепе Архангельского собора московского Кремля – родовой усыпальницы Романовых…

Так ночь на 19 января 1730 года стала одной из тех страшных ночей России, когда страна в очередной раз оказалась без своего верховного повелителя. Умер не просто император, самодержец, четырнадцатилетний рослый юноша. Умер ПОСЛЕДНИЙ прямой мужской потомок династии Романовых по прямой линии, продолжатель рода основателя династии, прапрадеда Михаила Романова, прадеда царя Алексея Михайловича, деда Петра Великого и, наконец, отца, несчастного царевича Алексея Петровича, погибшего от рук палачей. Кто же унаследует трон? – думали сановники, собравшиеся у постели агонизировавшего царя. Ведь Петр II умирал бездетным, он не оставил завещания! Страшная тень гражданской войны, смуты, казалось, повисла над Россией. Ведь такое уже бывало в истории России и почти всегда влекло за собой тяжкие последствия…. Как ни суетились Долгорукие, как ни старались сохранить власть – все пошло прахом, на Россию надвигалось страшное испытание – междуцарствие…

Что бы было с Россией, нашей историей, если бы 15-летний царь поправился – ведь оспой болел тогда каждый второй – и сел бы вновь на коня. Его современник Людовик XV правил 60 лет! Вот и Петр II мог царствовать до конца восемнадцатого века. Ясно, что Долгорукие не отпустили бы его в Петербург, столицей окончательно стала бы Москва. Конечно, Петербург бы не исчез в болотах, а стал бы провинциальным приморским городом, вроде Таганрога, и никогда не наступила – эпоха «блистательного Петербурга». А что царь? Желчный, недобрый характер Петра, отсутствие у него образования и воспитания сделали бы свое дело. Как справедливо писал историк Соловьев, в кутежах и охотах «император дичал, горизонт его суживался». Взрослел еще один тиран…


Наталия Долгорукая: подвиг сострадания

Поднимаясь по шатким сходням на борт арестантского судна, которое увозило ее вместе с семьей в сибирскую ссылку, княгиня Наталия Долгорукая обронила в воду бесценную жемчужину («перло жемчужное»). «Да мне уже и не жаль было, не до нево – жизнь тратитца», – писала она потом. Задолго до этого рокового дня лета 1730 года княгиня Наталия поняла, что жертвовать собой ради ближнего, сострадать ему есть счастье и утешение, а богатства, престиж и прочее – мелочи…

Как же все это началось? Осень 1729 года. На престоле – юный император Петр II. К пятнадцатилетней графине Наталии Борисовне Шереметевой, дочери покойного фельдмаршала Петровской эпохи Бориса Петровича, посватался майор гвардии, двадцатиоднолетний князь Иван Алексеевич Долгорукий. Ну и что ж! Как говорится, Бог в помощь – один древний род желает породниться с другим славным русским родом. Обычное дело. Но сторонние наблюдатели отметили, что как-то уж совсем неожиданно князь Иван, фаворит Петра II, воспылал любовью к самой богатой невесте России, предложил ей руку и сердце и стал спешить со свадьбой, явно стремясь приурочить обручение и свадьбу с Наталией к намеченному на начало 1730 года бракосочетанию Петра II и Екатерины Долгорукой, сестры Ивана. Эти два брака были продуманной интригой клана Долгоруких, резко усилившихся в царствование юного Петра II благодаря сердечной дружбе, которая связывала князя Ивана и императора. Семейство Долгоруких (и в первую очередь князь Алексей – отец Ивана) хотели разом и с династией Романовых породниться, и богатейшее приданое Шереметевых получить. Кроме того, брак с Шереметевой упрочил бы положение Ивана Долгорукого, имевшего в обществе скверную репутацию бездельника, насильника и развратника.

Князь Иван был на семь лет старше императора Петра II Алексеевича, с 1725 года он стал камер-юнкером при дворе тогда великого князя Петра Алексеевича. Летом 1727 года Долгорукий немало способствовал «свержению» ига А.Д.Меншикова, который фактически управлял Россией и подчинил себе императора. Тогда-то в борьбе и интригах против казавшегося всемогущим Меншикова двенадцатилетний Петр II и девятнадцатилетний князь Иван особенно сдружились. На правах старшего, «знающего жизнь» человека Иван стал непререкаемым авторитетом для царственного отрока.

С раннего детства Долгорукий жил за границей в семье своего деда, выдающегося дипломата, посланника при польском дворе – князя Г.Ф.Долгорукого, которого очень высоко ценил Петр Великий. Но жизнь за границей с таким неординарным дедом мало что дала юноше – он вырос настоящим шалопаем и этим особенно привлекал Петра II. Английский резидент Клавдий Рондо писал в Лондон, что князь Иван «день и ночь с царем, неизменный участник всех – очень часто разгульных – похождений императора». О том, что князь Иван вовлекает царя в сомнительные развлечения, сообщали и другие дипломаты. Сам же фаворит, пользуясь расположением государя, а также влиянием усилившейся благодаря ему семьи князей Долгоруких, не знал меры. О нем как о человеке «злодерзостном» писал Феофан Прокопович, припоминая, как Иван «сам на лошадях, окружен драгунами часто по всему городу, необычайным стремлением, как изумленный, скакал, но и по ночам в честные дома вскакивал, гость досадный и страшный». Особое возмущение света вызывало то, что Иван открыто жил с женой князя Трубецкого, а самого мужа своей сожительницы, генерал-майора, бил и раз как-то даже выбросил в окно. «Но, – писал об Иване Долгоруком князь М.М.Щербатов, – согласие женщины на любодеяние уже часть его удовольствия отнимало», и тогда он затаскивал женщин к себе и насиловал, в итоге, «можно сказать, что честь женская не менее была в безопасности тогда в России, как от турков во взятом граде».

Вот такого женишка и определила судьба невинной девице Наталии. Она, конечно, слышала о похождениях князя Ивана, но, не колеблясь, согласилась выйти за него замуж. Наталия была счастлива, что на нее, не самую яркую красавицу, наконец-то обратил внимание, стал говорить ей комплименты статный, красивый преображенец с орденом Андрея Первозванного на груди, близкий друг царя. Что же до его скандальной славы, то девица обычно легко поддается на ухаживания отчаянного ловеласа – такой особе льстит то, что победитель множества женщин выбрал именно ее, а уж как она овладеет его сердцем, то всеконечно нрав его исправит! Да и родственники Наталии не возражали – этот брак сулил им всем родство с влиятельной семьей фаворита и царской династией. Словом, накануне Рождества 1729 года во дворце Шереметевых состоялось обручение Ивана и Наталии. Тут же был сам Петр II со своей невестой княжной Долгорукой, множество придворных, гостей, родственников. Наташа была счастлива, любуясь бесценным кольцом, подаренным женихом, и мечтая о будущей безоблачной жизни. «Думала, я – первая щасливица на свете, – вспоминала впоследствии княгиня Наталия в мемуарах, названных “Своеручными записками”, – потому что первая персона в нашем государстве был мой жених, при всех природных достоинствах имел знатные чины при дворе и в гвардии». И уж конечно, «видя его к себе благосклонна, напротив тово и я ему ответствовала, любила ево очень, хотя я никакова знакомства прежде не имела».

Первыми в Лефортовском дворце обручались император и Екатерина Долгорукая. Они стояли в центре зала, посредине огромного персидского ковра, под роскошным балдахином, который держали шесть генералов. Торжество вел архиепископ Феофан Прокопович, звучала музыка, пели певчие, гремели литавры, стреляли пушки, полки кричали «виват!» – все было торжественно и красиво. Потом начался бал. Его открыли жених и невеста, следом шла не менее эффектная пара: графиня Наталия Шереметева и князь Иван Долгорукий. Молодые беззаботно веселились и тогда, и потом, на обручении Ивана и Наталии, которое состоялось через три недели после царского. На нем был сам император, двор, иностранные посланники, оба клана – семья графов Шереметевых и князей Долгоруких. Два знатных рода были готовы породниться. Обручальный перстень жениха стоил 12 тысяч рублей – фантастическая сумма, 6 тысяч рублей стоил перстень невесты. Начались почти непрерывные торжества, все вместе радостно отпраздновали Рождество, Святки, Новый год. Приближался день свадьбы – ее решено было сыграть 19 января 1730 года одновременно с царской свадьбой… Но не вышло! «Казалось мне тогда, по моему молодоумию, – продолжала Долгорукая, – что это все прочно и на целой мой век будет, а тово не знала, что в здешнем свете ничево нету прочнова, а все на час».

19 января 1730 года грянула беда – император Петр II умер, проболев почти две недели. Новой императрицей стала курляндская герцогиня Анна Иоанновна. Так Иван Долгорукий оказался калифом на час. Сразу же после смерти Петра II звезда его стремительно закатилась, и он вместе с прочими родственниками стал с трепетом ждать решения своей участи. Долгоруким было чего опасаться: в ночь смерти Петра II они пытались совершить государственный переворот, возвести на трон невесту императора княжну Екатерину Долгорукую и даже составили в ее пользу фальшивое завещание от имени Петра II. Но, встретив дружный отпор других сановников – членов Верховного тайного совета, – Долгорукие стушевались. В итоге после споров императрицей была избрана дочь царя Ивана V Алексеевича, брата Петра Великого, Анна, которую по традиции называют Анной Иоанновной. Теперь, после ее воцарения, Долгорукие опасались, как бы их суетня в день смерти Петра II не выплыла наружу: подлог завещания государя – страшное государственное преступление!

Наталия же была потрясена происшедшим: «А между тем всякие вести ко мне в уши приходят, – писала впоследствии Наталия Борисовна. – Иной скажет, [что] в ссылку сошлют, иной скажет – чины и кавалерию отберут. Подумайте, каково мне тогда было, будучи в шестнадцать лет? Ни от кого руки помощи не иметь и ни с кем о себе посоветовать, а надобно и дом, долг и честь сохранить, и верность не уничтожить. Великая любовь к нему [князю Ивану] весь страх изгонит от сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведет, что все члены онемеют от несносной тоски». В такие минуты Наташа плакала и твердила не переставая: «Ах, пропала, пропала!» Родственники ее считали, что ничего не пропало, ведь помолвка не брак, ее можно и расторгнуть, кольцо вернуть, а уж женихов для дочери фельдмаршала Шереметева – несть числа. И тут юная графиня проявила недетскую твердость и достоинство: от Ивана не отказалась и кольца не вернула. «Войдите в рассуждение, – писала она потом, – какое мне утешение и честная ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостию за нево шла, а когда он стал нещаслив, отказать ему. Я такому безсовестному совету согласитца не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе». К тому же вид бледного, несчастного Ивана, шествовавшего на похоронах своего царственного друга в длинной траурной епанче, утвердил ее в, казалось бы, безумном решении: вскоре Наталия в сопровождении служанки приехала в Горенки – подмосковное владение Долгоруких, куда переехало из Москвы все их семейство, и затем обвенчалась со своим избранником в скромной сельской церкви. Свадьба была невеселая, без Шереметевых, гостей, подарков и приличных к случаю торжеств. Новые родственники Наталии новой родственнице не радовались – над Горенками уже сгущалась гроза царского гнева, и после венчания, происшедшего 9 апреля 1730 года, грянул ожидаемый гром – императрицей Анной Иоанновной был подписан указ о ссылке семьи Долгоруких в дальнее пензенское село Никольское, хотя они, считала государыня, за свои преступления «достойны быть наижесточайшему истязанию». Какие же это были преступления? В начале указа было сказано, что верным подданным известно, «коим ненадлежащим и противным образом князь Алексей Долгорукой с сыном своим князь Иваном, будучи при племяннике нашем блаженной памяти Петре Втором… не храня Его Величества дражайшего здравия, поступали». Долгорукие обвинялись в том, что отвлекали Петра от государственных дел, «под образом забав и увеселений» увозили его из Москвы «в дальния и разные места, отлучая его величество от доброго и честного обхождения». Долгорукие были виноваты в том, что они, несмотря на юные годы царя, которые «к супружеству не приспели, Богу противным образом… привели на сговор супружества к дочери его князь Алексеевой княжне Катерине». В общем-то обвинения против Долгоруких были достаточно основательны – они действительно сознательно развращали мальчишку…

Долгорукие ехали в ссылку медленно, с большим обозом, часто и подолгу останавливались, будто пребывали в приятном путешествии. По дороге мужчины охотились: «Где случитца какой перелесочек, – писала Наталия Борисовна, – место для них покажитца хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих». Удивительное легкомыслие или, может быть, надежды, что их нагонит новый курьер и вернет в столицу? А между тем в Москве злобствовала новая императрица. Не успели отъехать от Москвы на сто верст, как ссыльных нагнал нарочный офицер – отобрал награды, ордена и ленты. Потом вновь прискакал новый нарочный – он уже отобрал у «порушенной невесты» Екатерины Алексеевны портрет ее жениха Петра II, подаренный ей в день обручения.

Медлительность Долгоруких в исполнении царской воли до добра их не довела. 12 июня 1730 года появился новый указ, в котором Долгорукие обвинялись в непослушании, отказе ехать в пензенские деревни. «Того ради, – говорилось в указе, – послать князя Алексея Долгорукого с женою и со всеми детьми в Березов… И за ними послать пристойный конвой офицеров и солдат и держать их в тех местах безвыездно за крепким караулом». Все имения опальных были конфискованы и приписаны к дворцовым владениям, ссыльным же полагалось по одному рублю на человека.

Между тем Долгорукие об этом указе не знали, они только что добрались до места своей пензенской ссылки. И тут… не успели устроиться – новая беда. Долгорукая так описывает происшедшее: «Только что отобедали – в евтом селе был дом господской и окна были на большую дорогу, – взглянула я в окно, вижу я пыль великую по дороге, видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляскам покоева. Все наши бросились смотреть, увидели, что прямо к нашему дому едут: в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты 24 человека. Тотчас мы узнали свою беду». Это прибыл капитан-поручик Макшеев с командой солдат и с указом доставить Долгоруких в Сибирь, в Березов.

Началась тяжелая, долгая дорога в Сибирь – суровая природа, неудобства в пути. Был даже момент, когда началась срашная буря на реке и охранники решили бросить ссыльных на барже на произвол судьбы, а самим спасаться на лодках. Испили Долгорукие и чашу унижений и оскорблений, которую им регулярно подносили в пути охранники. Если до Тобольска – столицы тогдашней Сибири – ссыльных вез конвой под началом гвардейского офицера Макшеева, который все-таки знал, кто такие Долгорукие, и невольно оказывал им почтение, делал им, в нарушение указа, мелкие послабления, то после Тобольска все переменилось. Долгорукие оказались во власти местных начальников. Прощаясь с Долгорукими, Макшеев, по словам Наталии, грустил при расставании и говорил им: «Теперь-то вы натерпитесь великого горя, эти люди необычайные, они с вами будут поступать как с подлыми, никаково снисхождения от них не будет». Это и неудивительно – в глубине Сибири бывшие титулы, звания, слава ровным счетом ничего не значили, а «как мы тогда назывались арестанты, иного имени не было, что уже в свете этого титула хуже, такое нам и почтение». И действительно, поступили они под команду гарнизонного капитана – выходца из крестьян. Он чванился, даже не разговаривал с арестантами, а между тем ходил к ним обедать. «В чем он хаживал, – зажимая носик, восклицала княгиня Долгорукая, – епанча солдацкая на одну рубашку, да туфли на босу ногу, и так с нами сидит. Я была всех моложе и невоздержна, не могу терпеть, чтоб не смеятца, видя такую смешную позитуру». Но делать было нечего, пришлось привыкать и к неотесанному начальнику конвоя, и к ссылке в Заполярье, грязи, деревянным ложкам и оловянным стаканам вместо золотых и серебряных.

Испытания, выпавшие на долю опальных, не сплотили, а, наоборот, поссорили многочисленную семью Долгоруких (кроме Ивана в ссылку отправились родители его – князь Алексей и княжна Прасковья, «порушенная» царская невеста и сестра Ивана княжна Екатерина, другие родственники). Жизнь в заполярном Березове и для вольных людей была тяжелой: тьма, холод, убогая, тесная общая казарма внутри острога. Любопытно, что из описи вещей Долгоруких видно: все они захватили с собой множество старинного покроя платьев для облачения в домашней обстановке. На людях Долгорукие ходили в париках, камзолах, робронах, а дома, вдали от посторонних глаз, – в мягких, удобных дедовских нарядах. И только княжна Екатерина привезла с собой огромное количество платьев, сшитых для нее ко дню свадьбы. (Уже много лет спустя после возвращения из ссылки, в 1745 году, она вышла замуж, но вскоре после свадьбы умерла. Перед смертью она собрала силы и сожгла все свои платья – чтобы никому не достались!) Долгорукие так часто ссорились и даже дрались, что охранникам приходилось их успокаивать и разнимать. Особенно часто возникали ссоры княжны Катерины с ее отцом Алексеем Григорьевичем. «Порушенная невеста» Екатерина Алексеевна люто ненавидела отца и брата Ивана. Ведь ее привезли в тот город и в тот острог, где за полтора года до этого, 25 декабря 1728 года, прямо в день своего восемнадцатилетия умерла первая «порушенная невеста» Петра II – Маша Меншикова! Она попала сюда вместе с отцом из-за интриг Долгоруких, свергших Меншикова. Как говорится, не копай другому яму, сам в нее попадешь! Екатерина бунтовала, обвиняя отца и брата в том, что они разрушили всю ее жизнь. Так это и было: ведь до истории с обручением юного императора и Екатерины у нее был избранник, которого она любила и за которого хотела выйти замуж. Охрана, опасаясь неприятностей, сообщила об отчаянных ссорах и драках в семье Долгоруких в столицу, оттуда пришел суровый указ, чтобы Долгорукие «впредь от таких ссор и непристойных слов, конечно, воздержались и жили смирно под опасением наижесточайшего содержания», то есть тюремного заключения. Долгорукие утихли, но ненадолго.

Наталия же лепилась к Ивану. Она родила двух сыновей – Михаила и Дмитрия, которыми и занималась. Вообще из всех Долгоруких только княгиня Наталия была там счастливым человеком. В ссылке, среди невзгод и скандалов, потрясавших семью мужа, она одна сохраняла человеческий облик, проявила бесценные свойства своей доброй души. Так получилось, что ею двигали любовь и сострадание к своему избраннику. Кем бы ни был князь Иван – а в Сибири он не переменился, бражничал и кутил по-старому, – для жены он всегда был «мой сострадалец».

В 1734 году умер свекор Наталии князь Алексей. К этому времени жизнь ссыльных стала полегче: они наладили отношения с охраной, стали выходить из острога, сблизились с местным воеводой, которому была лестна компания опальных, но все же вельмож, Долгорукие стали ходить к горожанам в гости – иначе можно было умереть от тоски в городке, где больше полугода стояла полярная ночь. Муж Наталии, и раньше склонный к загулам, позволял себе на людях высказываться весьма нелицеприятно о властях, об императрице. Наконец, в 1738 году на Долгоруких донесли в столицу. Автором доноса стал таможенный подьячий Тишин, который стал ухаживать за «порушенной невестой» и из-за этого поссорился с Иваном Долгоруким, который вместе со своим приятелем, поручиком Овцыным, избил дерзкого бумагомарателя. Доносу Тишина, в котором описывались не только «непристойные речи» князя Ивана, но и говорилось о многочисленных нарушениях, как бы теперь сказали, «режима содержания заключенных», был дан ход, причем сделано было это весьма хитроумно. В Березов приехал инкогнито капитан Сибирского гарнизона Ушаков. Он познакомился с Долгорукими, горожанами, подружился со многими из них и всё, что содержалось в доносе Тишина, проверил. После его отъезда в Березов нагрянула большая воинская команда. Долгорукие, администрация и многие березовцы, водившие компанию со ссыльными (всего 60 человек!), были в одну ночь арестованы. Началось следствие. Князя Ивана посадили в земляную тюрьму. Подкупая стоящего у ямы часового, беременная вторым сыном княгиня Наталия по ночам приносила своему «сострадальцу» еду. Потом Ивана Долгорукого с другими родственниками вывезли в Тобольск, а затем Ивана отправили дальше, в Европейскую Россию, в Шлиссельбург, куда со всех концов страны доставили прочих членов этого некогда влиятельного клана. Готовилось грандиозное политическое дело против Долгоруких, хотя особых свидетельств об их преступных замыслах и действиях против Анны Иоанновны и не нашли – были только разговоры и сплетни. Но мстительная императрица помнила 1730 год и решила рассчитаться с бывшими олигархами. Доносчик Тишин получил повышение и шестьсот рублей награды, которые и погубили его: он спился.

Князь Иван не выдержал жестокого заключения в кандалах, прикованных к стене. На допросах, которые сопровождались пытками, он нарушил неписаное правило подследственных – по возможности не говорить лишнего, отвечать только на те вопросы, которые ставило следствие. Князь Иван, человек неустойчивой психики, сорвался: неожиданно для следователей он начал рассказывать о том, о чем его не спрашивали, стал давать убийственные показания против своих родственников Долгоруких – участников попытки ограничения императорской власти сразу после смерти Петра II в январе 1730 года. Он рассказал и о фальшивом завещании, и о намерении возвести на престол княжну Екатерину, словом, сдал всех… Начались новые аресты, допросы, пытки. В конце октября 1739 года наскоро наряженный суд – Генеральное собрание, – выслушав «изображение о государственных воровских замыслах Долгоруких, в которых по следствию не токмо обличены, но и сами винились», приговорил князя Ивана к колесованию. Это была одна из самых страшных казней. Приговор к колесованию предполагал два вида казни: «верхнюю», менее мучительную (отсечение головы, а затем переламывание членов трупа и выставления их на колесе), и «нижнюю», то есть начинавшуюся с низа тела, более мучительную. В приговорах о ней писали: «Колесовать живова». Тогда изломанное тело еще живого преступника укладывалось (привязывалось) на закрепленное горизонтально на столбе тележное колесо, а уже потом, нередко через несколько дней, несчастного снимали с колеса и отсекали голову. Последний вариант казни был, естественно, мучительней первого. Именно так умер князь Иван Долгорукий. В приговоре о нем было сказано: «После колесования отсечь голову». Трем другим Долгоруким было велено просто отсечь головы. 8 ноября 1739 года казнь состоялась на Скудельничем поле под Великим Новгородом.

В начале 1740 года остававшаяся в Березове Наталия Борисовна узнала о страшной смерти мужа и его родственников. Лишь в 1741 году, уже после смерти Анны Иоанновны, княгиня Наталия Долгорукая вместе с сыновьями была возвращена из ссылки в Москву. Здесь ее никто не ждал, отношения с братом Петром Шереметевым, принявшим богатое наследство отца, были тяжелые. Бывшая ссыльная жила уединенно и бедно, что не удивительно – в Москве княгиня Наталия друзей не имела, а родственники ее сторонились. Ей, двадцатисемилетней женщине, казалось, что жизнь ее оборвалась на том самом поганом Скудельничем поле, где много часов в страшных мучениях, с изломанными руками и ногами лежал на высоко поднятом над эшафотом колесе ее «сострадалец».

Как часто бывает с такими женщинами, она жила на свете только ради сыновей. Когда вырос старший сын, Михаил, Наталия устроила его на военную службу, женила на княжне Голицыной. В 1758 году Наталия Борисовна ушла в монастырь, где постриглась под именем Нектарии. Но и тут оказалось, что она еще не испила до конца свою чашу скорби: младший сын, Дмитрий, сошел с ума от несчастной любви, и с тех пор она заботливо ухаживала за ним. В 1769 году Дмитрий умер на ее руках. Старший сын Михаил с семьей навещал мать, и однажды, проводив родных, Наталия Борисовна взяла перо и села писать «Своеручные записки» – безыскусный, искренний документ, воспоминания женщины, оставшейся до конца верной вечным законам любви, сострадания, смирения и доброты. Благодаря им мы и знаем всю эту печальную историю. Сама старица Нектария умерла летом 1771 года.


Эрнст Иоганн Бирон: обожаемый обер-камергер

Бирона тогда боялись все. Он был истинным тараканищем русской истории. Его именем пугали непослушных детей, а историки XIX века, прочитав в нежные свои годы увлекательный, но малодостоверный роман Ивана Лажечникова «Ледяной дом», вынесли из детства стойкую нелюбовь к Бирону и даже целый период русской истории назвали его именем – «бироновщина». Какая честь! Впрочем, известно, что его побаивалась сама государыня Анна Иоанновна, которую он мог под горячую руку и прибить. Чем же страшен был этот «тараканище», что в нем было такого необыкновенного? Чем вызвано его могущество и скандальное эхо в истории? Попробуем в этом разобраться.

Точно известно, что Эрнст Иоганн Бирон появился в Митаве – столице Курляндского герцогства – в окружении вдовствующей герцогини Анны Иоанновны в 1718 году. Вскоре он стал ее личным секретарем, а потом и камер-юнкером. В середине 1727 года, когда русского резидента (а заодно и любовника Анны) П.М.Бестужева-Рюмина отозвали в Россию за допущенные им промахи, Бирон ловко сумел занять его место. Анна, до этого умолявшая в своих письмах всех известных ей российских сановников срочно и непременно вернуть в Митаву Бестужева как совершенно ей необходимейшего чиновника и распорядителя, вдруг осенью 1727 года резко изменила тон своих вдовьих посланий. Она стала укорять бывшего сожителя в «неправдах», обманах, а потом даже (подумать только!) обвинила его в краже сахара и изюма из герцогских запасов. Было ясно, что возле уцелевших сластей пристроился кто-то другой. Огорчению Бестужева не было предела. Он-то доподлинно знал нового любителя изюма. Его подло обманул Бирон – человек, обязанный ему всем, забывший, кто его, изгнанника, подобрал с улицы и помог устроиться при герцогском дворе в Митаве!

А Бирон действительно одно время находился в отчаянном положении. Он родился 23 ноября 1690 года в бедной шляхетской семье, учился в Кенигсбергском университете, но курса так и не окончил. В 1719 году ночью на улице шумная толпа пьяных студентов столкнулась с городской стражей, и в завязавшейся потасовке Бирон случайно убил стражника. Ему грозила тюрьма. И тогда он бежал в Россию, поселился в Риге и усиленно искал себе патрона, даже ездил в Москву, чтобы поступить на службу, но вернулся ни с чем. Наконец Бирон подался на родину, и его, голодного и полураздетого, пригрел (как змею за пазухой) русский резидент Петр Михайлович Бестужев-Рюмин.

Тотчас после смерти в 1730 году Петра II и избрания (по воле Верховного тайного совета) Анны Иоанновны императрицей Бирон был вызван из Курляндии и приближен ко двору. В апреле того же года он получил высокий придворный чин обер-камергера. Но не чин красил его. При императрице он приобрел огромное политическое влияние. Истоки этого влияния – в таком простом, но сильном чувстве, которое называется женской любовью. В Бироне Анна нашла своего избранника и во всем подчинялась ему. Императрица с радостью и наслаждением исполняла все его прихоти и капризы, лишь бы он был с ней всегда рядом. Здесь нет преувеличения и иронии: более десяти лет ни на один день она не расставалась со своим возлюбленным. Современники как один писали, что более дружной четы не бывало на свете.

В их отношениях обращает на себя внимание одна выразительнейшая деталь: они всюду ходили, взявшись за руки. Императрица полностью растворялась в своем возлюбленном, видела мир его глазами, дышала им. Она увлекалась всем, что нравилось ему, не покидала возлюбленного никогда. Это была удивительная, трогательная связь. Понять Анну можно. Став вдовой в семнадцать лет, испытав унижения, бедность, одиночество, страх, холод пустой постели, она прилепилась к Бирону навсегда. Ее истинным предназначением было не царствовать, а любить мужчину и подчиняться ему. Она была лишена честолюбия императрицы Екатерины II и не гналась за титулом первой красавицы, как государыня Елизавета Петровна.

Что же это был за кавалер – красавец, умница, атлет? Да, да! По отзывам современников, Бирон был истинным красавцем, мужественным и породистым. Мемуарист генерал Манштейн писал, что Бирон имел «красивую наружность» и, что важно, «своими сведениями и воспитанием, какие у него были, он был обязан самому себе. Он обладал здравым смыслом, и к нему можно применить поговорку, что дела создают человека. До приезда своего в Россию он едва ли знал даже название политики, а после нескольких лет пребывания в ней знал вполне основательно все, что касается до этого государства».

Вместе с тем все отмечают, что характер Бирона был не из лучших. «Высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий». Кроме того, Бирон был «пронырлив», то есть слыл хитрым пройдохой, интриганом. Он был мстителен, жесток, боролся со своими врагами всеми доступными ему средствами.

Но все же он не был ни садистом, ни палачом и, как бы ни пугали им детей, не дотягивал до Малюты Скуратова или другого подобного ему российского палача. Несомненно, временщик был истинным хамом, ни во что не ставившим своих подчиненных, с которыми обращался грубо и бесцеремонно. Ну что ж, так всегда поступают почти все выбившиеся из грязи в князи.

Бирон был давно женат на фрейлине Анны Иоанновны, Бенигне Готлиб фон Тротта-Трейден, женщине убогой, горбатой, болезненной. У них было трое детей: девочка и два мальчика. Ходили упорные слухи, что матерью младшего из них, родившегося в 1728 году Карла Эрнста, была императрица Анна Иоанновна. Вначале я скептически относился к этому слуху, да и сейчас прямых доказательств этого нет. Но примечательно, что при дворе Анны Иоанновны сыновьям Бирона отведено было особое, почетное место. Они получали высокие чины и награды уже в детстве. А Карл Эрнст был всегда рядом с Анной. Отправляясь в 1730 году по приглашению верховников в Москву, чтобы занять российский престол, она взяла с собой какие-то личные вещи и этого годовалого мальчика. Зачем ей нужно было брать с собой чужого малыша? Вероятно, отправляясь в неизвестность, она не могла оставить в Митаве родного сына. Примечательно, что Карл Эрнст с младенчества и до десяти лет спал в кроватке, которая стояла в императорской опочивальне. Впрочем, его столь счастливо начатая жизнь не удалась. Избалованный вниманием государыни, Карл Эрнст вырос бездельником. Позже он уехал во Францию, там кутил напропалую и, оказавшись без денег, подделал векселя. За это его арестовали как фальшивомонетчика и посадили в Бастилию. Оттуда-то его как одну из «жертв деспотизма» и освободил 14 июля 1789 года революционный народ.

Любопытно, что Бирон, его жена и императрица Анна составляли как бы единую семью. И удивительного в этом нет. История знает много таких любовных треугольников, шокирующих чинное общество, хотя внутри такой житейской геометрической фигуры давным-давно всё решено. Так они и жили дружно, «домком». Анна даже обедала и ужинала только с семьей Бирона, в его апартаментах, которые размещались возле императорских. Частенько они все вместе с детьми катались на санях по Невскому или слушали орган в кирхе. А когда приезжал в Петербург иноземный зубной врач, то все семейство дружно шло на медосмотр.

Бирона, при всем его могуществе и благополучии, жгло честолюбие, снедало острое чувство собственной неполноценности. Так, он во что бы то ни стало хотел стать герцогом Курляндским. Но это не удавалось – спесивые курляндские дворяне (курляндчики, как называл их Петр Великий) раз за разом отклоняли его кандидатуру. Однако в 1737 году они единогласно проголосовали за него на выборах. Говорят, что они послушались присланного Бироном фельдмаршала Ласси с несколькими полками. Перед выборами он показал курляндчикам на десятки снаряженных дорожных кибиток, стоявших у дворца, и сказал, что, конечно, каждый волен голосовать, как считает нужным, но если курляндцы не выберут в герцоги Бирона, то тотчас отправятся в этих кибитках прямо в Сибирь. И хотя, как говорится, Сибирь – та же Россия, только пострашнее, курляндское дворянство решило не испытывать судьбу.

Став герцогом, Бирон, конечно, не собирался перебираться в Митаву. Его «пост» был в Петербурге. Он не хотел повторять судьбу своего предшественника Бестужева-Рюмина, который уехал от Анны на время, да и пропал! Как ни тягостно ему было ежедневное присутствие императрицы, он все-таки терпел – ради власти и не то стерпишь! В своих письмах временщик постоянно жаловался приятелям на то, что вынужден всегда быть рядом с императрицей, делить ее неспешную праздную жизнь, тогда как его ждут государственные дела. Но это, скорее всего, лукавство. На самом деле Бирон ни на один день не оставлял Анну без присмотра. Если он уходил, то возле императрицы оставалась его супруга или кто-нибудь из соглядатаев. В одном из писем он писал: «Крайне необходимо осторожно обращаться с великими милостями великих особ, чтоб не воспоследовало злополучной перемены». И этому правилу Бирон следовал всю свою жизнь, проведенную с Анной.

Бирон обычно действовал наступательно, требовательно, решительно, твердо зная, что императрица не посмеет ему отказать. Так вел он себя в деле Артемия Волынского – настоял на опале кабинет-министра, весьма ценимого Анной за деловые качества, но не угодившего временщику. Но при всей своей настырности Бирон был достаточно расчетлив и осторожен, глупостей обычно не делал. Переписка Бирона, его бумаги и особенно следственное дело, заведенное на него после его свержения и ареста осенью 1740 года, свидетельствуют, что это был человек умный, волевой, сильный. Обычно над свергнутыми вельможами потешаются, ищут для них самые обидные клички, сравнения и образы. В ходившей в 1740 году эпиграмме на опального Бирона его сравнивают с бодливым быком, которому обломали золотые рога. В этом образе нет уничижительного подтекста. Наоборот, есть что-то от Зевса, но главное – образ этот достаточно точен. Могучий, страшный для многих, упрямый, необузданный, но несокрушимый. А то, что ему обломали рога, сделали, как тогда говорили, комолым, – ну что ж, такова жизнь, со всяким может случиться!

Внезапная болезнь сорокасемилетней, полной сил Анны Иоанновны (у нее открылась почечно-каменная болезнь, и уже после смерти государыни врачи извлекли из ее почек целый «коралл») в октябре 1740 года застала Бирона врасплох. Он был в растерянности, но потом начал действовать. По его указке раболепствующая знать стала упрашивать умирающую императрицу сделать Бирона регентом при малолетнем наследнике престола Иване Антоновиче. Но Анна не думала, что ее дела так плохи, и подписывать завещание не захотела: сунула бумаги под подушку – и все! Она суеверно боялась, что, поставив подпись под завещанием, призовет к себе смерть. Некоторые видели Бирона на коленях перед императрицей: он умолял ее подписать завещание. Незадолго перед смертью Анна это сделала – ведь она не могла отказать возлюбленному! Как пишет английский посланник Э.Финч, умирающая государыня до самого конца не отрываясь смотрела на стоящего в ее ногах и плачущего Бирона, а потом тихо сказала: «Небось!» Англичанин перевел это как “Never fear!” – «Никогда не бойся!».

Став регентом империи, Бирон торжествовал. Он мог править страной семнадцать лет – до совершеннолетия двухмесячного императора Ивана Антоновича. Но судьба не отпустила ему даже одного месяца. Он был свергнут в результате ночного дворцового переворота. Переворот этот устроил самый близкий сподвижник регента, фельдмаршал Б.Х.Миних. Во время болезни Анны у Бирона не было более горячего сторонника, чем Миних. Но потом фельдмаршал счел, что его обделили наградами, и подговорил гвардейцев свергнуть временщика, что и произошло ночью 9 ноября 1740 года. По одной из версий, вечером накануне мятежа Бирон и Миних сидели, пили вино, и в разговоре регент вдруг спросил у фельдмаршала: не приходилось ли ему начинать какое-нибудь военное дело в ночную пору? Миних прикипел к стулу – Бирон будто унюхал предательство, но тот, успокоенный ответом собеседника, ушел почивать. Спустя несколько часов его разбудили грубыми ударами прикладов подручные Миниха и, завернув в одеяло, потащили вон из опочивальни. Эта процессия с брыкающимся регентом проследовала через залу, в которой еще стоял гроб императрицы Анны Иоанновны. Бедная государыня уже ничем не могла помочь своему возлюбленному – все было в его руках, а он так бездарно упустил фортуну. Бирона посадили в карету и увезли в тюрьму. Следом один из гвардейцев вытащил на руках полуодетую герцогиню, она плакала. Солдат спросил, что с ней делать. Всем было некогда, никто ничего не знал – чай, революция! – и тогда солдат бросил жену Бирона в грязный сугроб и ушел. Так кончается слава земная!

Во время следствия, начавшегося в Шлиссельбурге (а именно туда, подальше от столицы, увезли грозного временщика), на Бирона хотели навесить всех собак, обвинить во всех смертных грехах – обычный удел низвергнутых властителей. Но он оказался умнее и хладнокровнее своих следователей и сумел отвести от себя самые страшные обвинения. Тем не менее его приговорили к четвертованию, но потом помиловали и сослали в Сибирь. Но вскоре Бирона оттуда вернули – пришедшая к власти в ноябре 1741 года Елизавета Петровна не питала ненависти к временщику, привечавшему ее еще при Анне Иоанновне. Она повелела перевести Бирона со всем его семейством в Ярославль. Где-то на полдороге между Сибирью и Ярославлем на одной из почтовых станций он вдруг столкнулся лицом к лицу с Минихом. Того, свергнутого вслед за регентом, везли так же под конвоем в Сибирь. Вряд ли эта встреча была радостной – вечерний разговор накануне переворота 9 ноября навсегда запомнился обоим.

В Ярославле Бирон прожил двадцать лет. Из ссылки его вернул в 1762 году Петр III, а вскоре восшедшая на престол Екатерина II возвратила Бирону пустовавший курляндский трон. Она была спокойна за верность герцога Курляндского российским интересам – побывавшие в русской ссылке испытать ее вновь не хотят. Умер Бирон в 1772 году. После него Курляндией правил его старший сын Петр. А в конце XVIII века имперский ластик Екатерины II стер с карты это маленькое герцогство, когда-то располагавшееся на территории нынешней Латвии, и обо всей этой истории надолго забыли…


Андрей Ушаков: преимущества «секретного зрения»

На докладах у государыни Ушаков говорил тихо и тотчас замолкал, когда кто-нибудь входил в покои императрицы. Тогда оба они смотрели на вошедшего с одинаковым выражением настороженности и недоверия. Казалось, они были сообщниками в каком-то тайном и грязном деле…

Собственно, так оно и было. Начальник Тайной канцелярии генерал Андрей Иванович Ушаков и императрица Анна Иоанновна имели много общего, у них была общая тайна, недоступная другим подданным. Без преувеличения можно сказать, что Ушаков держал руку на пульсе страны и знал обо всех, и по преимуществу нехорошее. О том же знала с его слов и государыня. Не было в сыске ни одного сколько-нибудь заметного дела, с которым бы, благодаря Ушакову, не ознакомилась императрица… Поэтому он был так нужен государыне…

Карьера Ушакова на ниве тайного сыска началась еще в петровское время. К аннинскому времени он многое повидал и испытал: выполнял секретные поручения Петра, был помощником П.А.Толстого, с которым пытал, а потом убил царевича Алексея, раз как-то попал Ушаков и в опалу, которую, впрочем, счастливо пережил. А родился Андрей Иванович в 1670 году, в бедной, незнатной дворянской семье, до 30 лет он жил в деревне с тремя братьями, деля доходы с единственного крестьянского двора, которым они сообща владели. Ушаков ходил в лаптях с девками по грибы и, как писал современник, «отличаясь большою телесною силою, перенашивал деревенских красавиц через грязь и лужи, за что и слыл детиною». В 1700 году 30-летний Ушаков был записан в преображенцы. После этого карьера «Ильи Муромца русского сыска», засидевшегося на печи, развивалась стремительно благодаря его способностям и усердию. Но среди прочих сподвижников – гвардейцев, людей честных, инициативных, бесконечно преданных своему Полковнику, Ушаков выделялся тем, что любил и умел вести сыскные дела. Он отличился в бестрепетном расследовании служебных злоупотреблений крупных чиновников и всех врагов государя. Никто так много и с усердием не работал в застенке. Интересная черточка характера Ушакова видна из дела Степаниды Соловьевой, которая в июне 1735 года была в гостях у Ушакова и за обедом пожаловалась на своего зятя, секретаря Василия Степанова. Баронесса сказала, что зять «ее разорил и ограбил и что в доме того зятя ее имеетца важное письмо». Хозяин сразу насторожился и спросил: «По двум ли первым пунктам?», то есть не по двум ли наиболее серьезным политическим преступлениям. И хотя Соловьева уклонилась от ответа, в Тайной канцелярии вскоре завели на Соловьеву и ее зятя дело, а потом баронесса за свой длинный язык оказалась за решеткой и просидела в тюрьме Тайной канцелярии несколько лет. Как видим, начальник Тайной канцелярии и в дружеском кругу, за обеденным столом оставался шефом политического сыска. Он так был увлечен своей работой, что часто оставался ночевать в Петропавловской крепости, где находился застенок.

Ушаков, как и каждый начальник тайной полиции, несомненно, вызывал у окружающих страх. Хотя он не был ни ужасен лицом, ни кровожаден по характеру, ни угрюм по нраву. Современники писали о нем как о господине светском, вежливом, обходительном. Ясно, что люди боялись не Андрея Ивановича лично, а системы, которую он представлял, ощущали безжалостную мощь той машины, которая стояла за его спиной и могла каждого человека, выражаясь языком недавнего прошлого, «стереть в лагерную пыль». «Он, Шетарди, – рапортовали члены комиссии по выдворению из России провинившегося перед императрицей Елизаветой французского посланника в 1744 году, – сколь скоро генерала Ушакова увидел, то в лице переменился. При чтении (указа о высылке) столь конфузен был, что ни слова во оправдание свое сказать или что-либо прекословить не мог». Еще бы: он помнил, что в России есть места попрохладнее Петербурга и лучше Ушакову не перечить.

Следя за карьерой Ушакова, нельзя не удивляться его поразительной политической непотопляемости: он занимался делами тайной полиции при пяти монархах и особо возвысился при Анне Иоанновне и Елизавете Петровне. Конечно, при этом он не имел душевного покоя – так резко менялась в те времена ситуация в стране, а главное – при дворе. На пресловутых крутых поворотах истории в послепетровское время люди легко теряли не только чины, должности, свободу, но и голову. Судите сами: в 1739 году вместе с кабинет-министром Артемием Волынским Ушаков допрашивал попавших в опалу князей Долгоруких, а вскоре, в 1740 году, по воле Бирона пытал уже самого Волынского. Потом, в начале 1741 года, после смерти Анны, Ушаков допрашивал уже самого Бирона, свергнутого фельдмаршалом Минихом, еще через несколько месяцев, в 1742 году, непотопляемый Ушаков уличал во лжи на допросах уже Миниха и других своих бывших товарищей, признанных новой императрицей Елизаветой Петровной врагами отечества. Вместе с любимцем императрицы, врачом Лестоком, в 1743 году Ушаков пытал Ивана Лопухина, и если бы Ушаков дожил до 1748 года (он умер в 1747-м), то, несомненно, он бы вел в застенке «роспрос» и самого Лестока, попавшего к этому времени в опалу. Как тут не замрет сердце – а вдруг именно ты сам следующий кандидат на дыбу?

Но так случилось, что Ушаков сумел остаться для царей человеком незаменимым, неким жрецом, неприступным хранителем высших тайн, стоящим как бы над людскими страстями и борьбой партий. Одновременно он обладал каким-то обаянием, мог найти общий язык с разными людьми. Вежливый и обходительный, он умел угодить сильным и не ожесточить слабых.

Тут нельзя не отметить, что между властителями и руководителями политического сыска всегда возникала довольно тесная и очень своеобразная и крепкая связь. Из допросов и пыточных речей они узнавали страшные, неведомые как простым смертным, так и высокопоставленным особам тайны. И не только политические. Перед ними разворачивалось все «грязное белье» подданных и все их закулисные дела. Благодаря доносам, пыточным речам государь и его главный инквизитор ведали, о чем думают и говорят в своем узком кругу люди, как они обделывают свои делишки. Там, где иные наблюдатели видели кусочек подчас неприглядной картины в жизни отдельного человека, им открывалось грандиозное зрелище человечества, погрязшего в грехах и пороках. И все это – благодаря особому «секретному зрению» тайной полиции. Только между государем и главным инквизитором не было тайн, и «непристойные слова» не облекались, как в манифестах и указах, в эвфемизмы.

И эта определенная всей системой самодержавной власти связь накладывала особый отпечаток на отношения этих двух людей. Она делала обоих похожими на сообщников, соучастников не всегда чистого дела – политики, ведь и сама политика не существует без тайн, полученных сыском с помощью пыток, изветов и доносов, донесений сексотов и агентов. Иначе невозможно объяснить, как смог Ушаков – этот верный сыскной пес императрицы Анны – удержаться при ее антиподе – императрице Елизавете, сохранить влияние и – самое важное для царедворца – право личного доклада у государыни, которая, как известно, сама не была расположена заниматься какими-либо делами вообще. Исполнительный, спокойный, толковый, Ушаков всегда оставался службистом, знающим свое место. Он не рвался на политический олимп, не интриговал из-за власти и влияния, он умел быть незаметным, но незаменимым «навозным жуком» самодержавия. В этом-то и состояла причина его политической непотопляемости.

Ведомство Андрея Ушакова было страшным местом. Некоторые из хранящихся в архивах бумаг Тайной канцелярии покрыты копотью и залиты воском свечей, которые стояли в пыточных палатах. На страницах этих бумаг видны подозрительные ржавые пятна, которые очень напоминают следы крови. Чтение таких дел, особенно в большом количестве, оставляет тяжелое впечатление: страх дыбы и раскаленных клещей отверзал любые уста, и под пыткой люди теряли честь, совесть, вообще человеческий облик. Ушаков не испытывал отвращения к обнажению человеческих тел, а также несчастий и пороков. Наоборот, ему было интересно узнавать всю подноготную (слово, происходящее от простенькой пытки, когда пытуемому забивали под ногти спички), ему было любопытно видеть, как людей скручивают в бараний рог (выражение, которым обозначалась пытка с помощью скручивания веревки, привязанной одним концом к ногам, а другой – к голове). А потом все это гладко выразить на бумаге, довести дело до эшафота и получить за это очередное поместье или орден.

Ушаков быстро понял вкусы и пристрастия власть предержащих и умело им угождал. Впрочем, это было нетрудно сделать. С одной стороны, императрицы Анна и Елизавета очень не любили своих политических противников, врагов или тех, кого таковыми считали, и преследовали их беспощадно, а с другой стороны, обе обожали копаться в грязном белье своих подданных, особенно тех, кто принадлежал к высшему свету. Так, по упомянутому делу баронессы Соловьевой Ушаков представил «на Верх» выписки из писем ее зятя, в которых не было никакого политического криминала, но зато содержалось много «клубнички»: жалоб на непутевое поведение дочери баронессы, описание скандалов и дрязг в семье и т. п. Все это было чрезвычайно интересно государыне. И Ушаков умел обстоятельно, с подробностями все это прокомментировать. Было видно со стороны, что злословие это, облеченное в форму доклада у императрицы, доставляет обоим несравненное удовольствие. Вот поэтому, как только кто-то из придворных к ним приближался, оба замолкали и смотрели на надоедалу глазами сообщников.


Бурхард Христофор Миних: солдат удачи

В январе 1742 года чиновник полиции князь Яков Шаховской получил распоряжение: объявить опальным сановникам свергнутой правительницы Анны Леопольдовны указ новой императрицы Елизаветы Петровны о ссылке их в Сибирь – немедленно и с надлежащим конвоем. И Шаховской начал обходить камеры Тайной канцелярии, разбросанные по всей Петропавловской крепости. Он заходил к каждому из узников и читал приговор.

Это была тяжкая обязанность. Каждый раз, проходя через крепостную площадь, он обращал внимание на высокую грузную женщину, закутанную во множество платков и шуб. Она стояла с большим медным чайником в руках и кого-то напряженно ожидала. Когда Шаховской двинулся к казарме, в которой сидел государственный преступник, бывший фельдмаршал Миних, он понял, что эта женщина – вовсе не праздная простолюдинка, а графиня Барбара Элеонора Миних, урожденная баронесса фон Мольцах. Она ждала, когда выведут ее мужа, чтобы последовать за ним в ссылку. В те времена у женщины света был выбор – отречься от опального мужа или следовать за ним в ссылку. Графиня, как и сотни русских женщин, выбрала последнее.

Поразил Шаховского и сам Миних. Приговоренные по-разному встречали своего экзекутора. Одни, рыдая, обнимали колени экзекутора, другие стенали о своей горькой участи, и только Миних не утратил достоинства и храбрости. В то мгновение, как заскрипела дверь, он смело двинулся навстречу Шаховскому, бестрепетно ожидая решения своей судьбы. Шаховской, который некогда служил под командой Миниха в Русско-турецкой войне, узнал этот отважный взгляд широко открытых глаз, «с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать».

Да, Шаховской ничего не придумал. Миних был смельчаком, воплощая распространенный тогда тип ландскнехта, бравого наемника, готового продать свою шпагу хоть черту и его же не боявшегося. За два десятилетия службы Миних, как и многие другие ландскнехты, сменил пять европейских армий! Для него не существовало ничего святого, кроме денег и гонора. Так почему же его постигла столь печальная судьба? Почему он оказался в тюремной камере Петропавловской крепости?

Бурхард Христофор Миних родился в 1683 году в Ольденбургском герцогстве. Отец его был офицером датской армии, военным инженером, строителем дамб и каналов; и сын пошел по той же стезе, требовавшей немалых знаний и способностей. Дворянство отец Бурхарда получил уже после рождения сына, что впоследствии сказалось на личности Миниха, который рвался доказать всем свое превосходство.

Его биография до приезда в Россию соткана из непрерывных войн, постоянных ссор и частых дуэлей. В 1718 году в Польше он стрелялся с французом, подполковником Бонифу. В письме к отцу Миних так описал поединок: «Меня довели до такой крайности, что я вынужден был стреляться… Я первый явился на место и отбросил камни с дороги, по которой надобно было идти моему противнику. Когда он был от меня не далее как в 30 шагах, я сказал ему: “Государь мой! Вот случай показать на опыте, что мы храбрые и честные люди!” Тут мы, взведя курки, подступили друг к другу на 12 шагов. Прицелившись, я спустил курок, и мой враг мгновенно повергся на землю». В этом – весь Миних.

В конце 1710-х годов он служил в польско-саксонской армии Августа II. Страшно поссорившись со своим командиром – фельдмаршалом Флемингом, он решил в очередной раз сменить знамя и в поисках нового господина, которому был готов служить своей шпагой (точнее, циркулем), обратился к Петру I, направив ему свой трактат о фортификации.

С этого и началась русская биография Миниха. Его сочинение Петру понравилось. В 1721 году он взял Миниха на русскую службу и после серьезного экзамена вручил ему патент на генеральское звание. Миних сразу же стал заниматься крепостями и укреплениями. В 1723 году Петр перебросил его на строительство Ладожского канала, которое никак не могли закончить, и не пожалел – стройка под руководством Миниха явно сдвинулась с мертвой точки. После опалы, постигшей в 1727 году А.Д.Меншикова, главного его недруга, карьера Миниха резко пошла вверх. Он стал графом, получил имение в Лифляндии и в 1728 году после отъезда двора в Москву был назначен главным начальником в оставленной двором столице, ее генерал-губернатором.

А с началом правления Анны Иоанновны в 1730 году для Миниха вообще наступил золотой век. Он быстро вошел в число самых доверенных сановников новой императрицы. Она почувствовала его надежное плечо сразу же после вступления на престол. Миних не только незамедлительно привел к присяге вверенный ему Петербург, но и донес государыне на адмирала Петра Сиверса, который после избрания Анны на престол стал выказывать явное предпочтение дочери Петра Великого – Елизавете. Сиверса лишили всех званий и орденов, сослали в деревню, где он через десять лет и зачах. Это было неправедное дело, и Миних это чувствовал. Много лет спустя, уже из Сибири, он писал Елизавете Петровне, что сожалеет о своем доносе и загубленной человеческой судьбе. Миниху было поручено также рассмотреть дело фаворита цесаревны Елизаветы, прапорщика Шубина – его сослали в Сибирь. Только с воссозданием в 1731 году Тайной канцелярии фортификатора и инженера Миниха освободили от поручений политического сыска.

Нет сомнений в том, что Миних был хорошим инженером. Он достраивал Петропавловскую крепость, успешно завершил строительство Ладожского канала, который в 1728 году был торжественно открыт для навигации. Здесь проявилась еще одна характерная черта Миниха. Он хорошо умел делать дело и еще лучше мог его подать окружающим. Так, вокруг Ладожского канала он раздул такую шумиху, что ему могут позавидовать пропагандисты позднейших времен. О прекрасном канале на Ладоге трубили всюду, каждую прошедшую по нему лодку зачисляли на победный счет Миниха. Он сам лично таскал по каналу иностранных посланников «для осмотрения… тамошней великой и зело изрядной работы». В 1732 году он завлек на канал даже саму Анну Иоанновну – невеликую охотницу до дальних поездок. Тогда же он стал во главе военного ведомства, получил чин фельдмаршала, о чем раньше и мечтать не мог. Впереди него были два боевых фельдмаршала: Михаил Голицын и Василий Долгорукий. Но оба оказались в опале и тем самым очистили дорогу Миниху, который, как уже сказано, заслужил доверие Анны усердием и доносами.

Было бы большой ошибкой представлять Миниха грубым солдафоном. Оставшиеся после него письма свидетельствуют об изощренности ума автора, его умении красиво выражаться. Миних обладал выспренным, цветастым стилем, излишне вычурным даже для XVIII века. В письме к Екатерине II, рекламируя себя, он писал так: «Пройдите, высокая духом императрица, всю Россию, всю Европу, обе Индии, ищите, где найдете такую редкую птицу… Но скажете Вы: “Кто же этот столь необыкновенный человек?”Как, милостивейшая императрица! Это тот человек, которого Вы знаете лучше других, который постоянно у ног Ваших, которому Вы протягиваете руку, чтобы поднять его. Это тот почтенный старец, перед которым трепетало столько народа, это патриарх с волосами белыми как снег, который… более чем кто-либо, предан Вам».

Думаю, что сии возвышенные формулы были испытаны их автором на многих дамах, чему есть документальные свидетельства. Вот что писала леди Рондо своей корреспондентке в Англии в 1735 году, то есть лет за тридцать до времени написания высокопарного письма Миниха Екатерине: «Вы говорите, что представляете его стариком, облику которого присуща вся грубость побывавшего в переделках солдата… У него красивое лицо, очень белая кожа, он высок и строен, и все его движения мягки и изящны. Он хорошо танцует, от всех его поступков веет молодостью, с дамами он ведет себя как один из самых галантных кавалеров этого двора и, находясь среди представительниц нашего пола, излучает веселость и нежность». Леди Рондо добавляет, что все это тем не менее малоприятно, ибо Миниху не хватает чувства меры – он лжив, фальшив, и это видно за милю. И далее, описывая обращенный к дамам нарочито томный взор Миниха и то, как он нежно целует дамские ручки, леди Рондо отмечает, что «искренность – качество, с которым он, по-моему, не знаком».

Портрет Миниха, нарисованный Рондо, нельзя не признать точным. К тому же храбрость и решительность, обаяние и любезность сочетались в нем с невероятным апломбом, самолюбованием, высокомерием, спесью и хамством. Как и с женщинами, он был льстив и ласков с сильными мира сего и на коленях исправно полз по ступеням служебной лестницы.

Впрочем, существовали пределы и для амбициозного Миниха. Их устанавливал другой, еще более могущественный человек, которого боялись при дворе Анны Иоанновны все. Речь идет о ее фаворите, герцоге Бироне. Умный временщик довольно рано раскусил честолюбивые устремления обворожительного для дам полководца и делал все, чтобы Миних не вошел в доверие к императрице. Ревнивый Бирон, человек сугубо штатский, боялся проиграть в глазах Анны этому воину в блестящих латах. Известно, что женщины всегда были падки до военных. Поэтому Бирон не позволил Миниху войти в кабинет министров, куда тот, естественно, рвался. Фаворит императрицы постарался направить всю огромную энергию фельдмаршала в другое русло. Он поручил ему воевать на границах империи, подальше от столицы.

Так начались военные подвиги нашего героя. Посланный сперва на русско-польскую войну 1733—1735 годов, Миних потом почти непрерывно воевал с турками на юге. С его приходом на пост главнокомандующего начались такие непрерывные свары и скандалы среди генералитета, которых русская армия ни до, ни после Миниха не знала. Иметь с ним дело, а особенно служить под его началом – значило испытать унижения, познать клевету, быть втянутым в бесконечные интриги.

У Миниха было поразительное умение наживать себе смертельных врагов. Он сначала приближал человека, стремился расположить его к себе, а потом грубо оскорблял и унижал. «Ничего не было ему легче, – пишет один из современников, – как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его».

В итоге не было в армии генерала, с которым бы не поссорился Миних. В 1736 году составился настоящий генеральский заговор против Миниха, которого разъяренные генералы были готовы съесть вместе с ботфортами. Это вызвало особое беспокойство императрицы. Она потребовала прекращения свары. Миних получил высочайший выговор и немного поутих.

Между тем сам по себе Миних был горе-полководцем. В его действиях во время Русско-турецкой войны 1735—1739 годов было много грубых ошибок, непродуманных решений, неоправданных людских потерь. Но – что удивительно – удача и счастье никогда не покидали Миниха! От поражения его не раз спасал счастливый случай или фантастическое везение. Когда он брал турецкую крепость Очаков, то почти потерпел поражение. Атакованный в лоб русскими штурмовыми колоннами, гарнизон крепости успешно отбил натиск, нанеся огромные потери нападавшим. Миних, видя гибель трети своей армии, уже рвал на голове волосы, как вдруг неожиданно взорвался главный пороховой погреб в турецкой крепости. Чудовищный взрыв смел все укрепления, похоронив под обломками половину турецкого гарнизона. Победа Миниха была полной. Он ликовал. В сражении под Ставучанами турками по неизвестным до сих пор причинам вдруг овладела страшная паника. Они оставили укрепленный лагерь и, бросая пушки и оружие, побежали в сторону крепости Хотин. Потери русских составили всего девятнадцать человек. Но мало того! Отступающие турецкие войска заразили паникой десятитысячный гарнизон Хотина, и содаты гарнизона бежали следом за армией, бросив на произвол судьбы бастионы этой неприступной, вырубленной в скале крепости и даже свои знамена… В остальном Миних действовал, как многие русские полководцы: гробил солдат без меры, за что получил у них кличку Живодер.

На совести Миниха кроме доносов и безобразных склок были и попросту преступления. Причем одно из них – убийство в 1739 году шведского дипкурьера барона Синклера – получило огласку, вылилось в грандиозный международный скандал. Это убийство ради перехвата важных дипломатических бумаг было организовано Минихом по приказу Анны Иоанновны. Сохранилась инструкция, данная Минихом убийцам, в которой мы читаем: «Ради высочайших Ея Императорского Величества интересов всемерно потребно [Синклера] зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем письмами. Ежели где уведаете [его], то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте… постичь. Ежели такой случай найдетца, то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». А потом был и доклад Миниха императрице об исполнении задания. Такие доклады – редкость. Обычно убийцы высокого ранга предпочитают прятать концы в воду.

В 1740 году Миних наконец попытался сыграть политическую роль в государстве. После смерти Анны Иоанновны он зарекомендовал себя в качестве сторонника регента Бирона, а потом, неожиданно для всех, устроил заговор и сверг временщика, арестовав его прямо в постели. Совершив этот переворот с согласия Анны Леопольдовны (матери младенца-императора Ивана Антоновича), он рассчитывал занять место первого министра и получить вожделенный чин генералиссимуса. Но правительница, исходя из принципа «Люблю предателя – ненавижу предательство», чин этот передала своему супругу – принцу Антону Ульриху Брауншвейгскому.

Раздосадованный этим, Миних демонстративно подал прошение об отставке, которое Анна Леопольдовна, уже давно страдавшая от его непомерных амбиций, тотчас и подписала. Так неожиданно для себя полный сил и замыслов фельдмаршал поскользнулся на придворном паркете и оказался пенсионером. Но его все равно побаивались. Пока Миних не переехал из Зимнего дворца, где он жил, в свой дом, правительница каждую ночь спала в разных комнатах, опасаясь, как бы Миних не повторил с ней ночную «шутку», какую он устроил Бирону. Позже к дому фельдмаршала на Васильевском острове приставили караул. Забавно, что, стремясь обмануть потомков, Миних в своих мемуарах эту охрану называет почему-то почетным караулом.

После дворцового переворота 25 ноября 1741 года к власти пришла Елизавета Петровна. Сподвижники правительницы Анны Леопольдовны были арестованы и приговорены к смерти, в том числе и Миних. Когда в январе 1742 года его вместе с другими преступниками вели на казнь, Миних был, если здесь уместно так сказать, лучше всех. Подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Особо подчеркиваю, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные обросли бородами. Значит, охрана дала ему бритву, не опасаясь, что он, как бывало с приговоренными к смерти, покончит с собой. У охранников сомнений не было – они знали, что отважный воин встретит смерть смело и мужественно. Но дело до казни не дошло. Елизавета помиловала Миниха и повелела сослать его в Сибирь.

…И вот Шаховской прочитал приговор. Миних и его жена сели в сани, и их повезли в Сибирь, в Пелым. По-разному ведут себя люди в ссылке. Одни спиваются, другие дичают, третьи умирают от тоски. Не то Миних! Оказавшись в Сибири, он не изменил себе. В заполярном Пелыме он проявил мужество и терпение, был жизнерадостен и активен. Там он увлекся огородничеством. Пока его не выпускали из острога, он разводил огород на острожном валу. Когда же получил возможность выходить за пределы узилища, то устроил большой огород в поле. Долгими полярными ночами при свече фельдмаршал перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара Элеонора, сидя рядом, латала одежду и белье.

Много дел ожидало Миниха и на скотном дворе, где у него были коровы и другая живность. Летом пелымцы могли видеть, как Миних в выгоревшем фельдмаршальском мундире без знаков различия, с косой на плече шел на луг с нанятыми им косцами. Он учил местных детей, а когда умер пастор, вел церковную службу. Но все равно его кипучей натуре было тесно в Пелыме, и он посылал пространные письма императрице Елизавете, сочиняя обстоятельные проекты, например о проведении канала от Петербурга до Царского Села. Впрочем, в 1746 году послания Миниха надоели в Петербурге, и ему высочайше было запрещено бумагомарание. Но Миних не утратил бодрости духа, несмотря на неудачу этой «челобитной кампании».

Весной 1762 года с приходом на престол Петра III наступил вожделенный миг свободы – Миних вернулся в Петербург. Все его многочисленные внуки и правнуки, встречавшие патриарха на подъезде к столице, были потрясены, когда из дорожной кибитки выпрыгнул бравый, высокий старик в рваном полушубке, прямой и бодрый. Казалось, его, как писал современник, «не трогали тление, перевороты счастия». А между тем ему было почти восемьдесят лет! Вот что значит не подчиниться обстоятельствам и оставаться оптимистом…

Приехав из Сибири, Миних пытался занять видное место при дворе. Это он во время государственного переворота в июне 1762 года до конца оставался при императоре Петре III в Петергофе и советовал ему, сев на коня, явиться в Петербург и лично подавить мятеж. Куда там! Петр III был трусоват – сам не поехал и Миниха не послал. А зря! Поручил бы он подавление путча Миниху, тот бы, конечно, сам мятежников не победил, но под ними мог рухнуть мост или что-то сверху упало бы, как в Очакове, и история России пошла бы другим путем… Но этого не произошло. Петр III бы свергнут, воцарилась Екатерина II, а Миних был никому уже не нужен. В 1767 году он умер, и мы, часто проходя мимо церкви Святой Екатерины на Невском проспекте, под полом которой он похоронен, о нем даже не вспоминаем.


Балакирев со товарищи: маленький трактат о смехе

Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню… и вели роспросить людей… как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал – спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву… а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… Сколько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху». Это письмо императрицы Анны Иоанновны московскому генерал-губернатору С.Салтыкову о новом придворном шуте, князе Волконском.

Поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки был делом ответственнейшим. Поэтому-то Анна и хотела знать, каков князь Волконский по нраву, чистоплотен ли, не портит ли в палатах воздух, чем увлекается в свободное от безделья время. Государыня составила целый вопросник для кандидата, как в первом отделе… Да и то дело не шуточное! Не каждый кандидат мог попасть в придворные дураки или дурки. Но селекция – великая вещь! Не прошло и нескольких лет, как среди шутов двора Анны Иоанновны были самые лучшие, отборные дураки, подчас люди известные, титулованные. Сразу же отмечу, что, становясь шутами, князья и графы отнюдь не чувствовали себя оскорбленными. Ни сами они, ни окружающие, ни императрица не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда Анна Иоанновна потребовала прислать в Петербург упомянутого выше князя Волконского, то, чтобы успокоить его, напуганного внезапным приездом в деревню гвардейца-курьера из столицы, она писала Салтыкову: «И скажи ему, что ему велено быть за милость, а не за гнев». Да и в прежние, прадедовские времена шутами в России бывали знатные люди. С давних пор они подписывались на челобитных или докладах: «Раб твой государской, пав на землю, челом бьет». Это не была какая-то особая форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, а обыкновенная форма подписи под документом на высочайшее имя. Естественно, что в обществе поголовных государевых холопов ни для князя, ни для знатного боярина не считалось зазорным стать шутом или лакеем, выносящим царские горшки. Конечно, всем было ясно, что если над шутом и потешаются, то так же могут потешаться над любым подданным государя – будь на то царская воля! Кто-то из придворных, видя грустно стоящего в сторонке шута Анны, Балакирева, решил кольнуть его и спросил: «Когда ты умрешь, дурак?» – «Не знаю, – мрачно отвечал Балакирев, – но, вероятно, после тебя, потому что в списке дураков видел свою фамилию после твоей».

Грань между шутовской и серьезной должностью была вообще очень тонкой – вспомним «князь-папу» графа Никиту Зотова. Он был одновременно и шутом при дворе Петра I, и начальником Ближней канцелярии – центрального финансового органа управления. Уместно припомнить и шутовского «князь-кесаря», князя Федора Ромодановского, долгие годы ведавшего страшным Преображенским приказом – политическим сыском и одновременно игравшего роль предводителя пьяниц в петровском Всепьянейшем соборе…

Ясно, что термин «дурак», столь часто употребляемый в жизни, применительно к шутовству включал в себя нечто большее, чем констатация заурядной и весьма распространенной человеческой глупости. Как известно, дурак дураку рознь. Чтобы стать придворным дураком, нужно было обладать особым талантом. Конечно, дурак, обязанный развлекать царственную особу и ее приближенных, должен быть прежде всего потешным, иметь какую-то свою смешную ужимку, черту поведения. Если таковой у кандидата не было, то его забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны Иоанновны к Салтыкову, что она возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева на том основании, что он «не дурак».

Принято считать, что дурак, шут сидит у ног господина и своими прибаутками и дурашливыми, якобы не к месту сказанными словами открывает властителю глаза, издевается над настоящими дураками и славит истину и справедливость. В жизни, как всегда, все было гораздо сложнее. На Западе говорят: «Что смешно, то уже не страшно!» В России как раз всегда наоборот: что смешно – то и страшно! Смех в России был во многом порожден страхом, чудовищным давлением государства на человека. Шутовство, юродство становилось криком отчаяния души, зажатой в железных тисках власти. Как писал А.И.Герцен, «удушливая пустота и немота русской жизни, странным образом соединенная с живостью и даже бурностью характера, особенно развивает в нас всякое юродство. В петушином крике Суворова… и буйных преступлениях Толстого-Американца (бузотер и дуэлянт пушкинской поры. – Е.А. ) я слышу родственную ноту, знакомую нам всем…»

Несмотря на страшную опасность (ведь всюду доносчики!), русский народ шутил, смеялся над собой, над своими правителями. Недаром говорят: «Глас народа – глас Божий!» Ведь смех этот был разоблачительно точен и жесток даже по отношению ко всеобщим кумирам. Дела Тайной канцелярии позволяют с уверенностью утверждать, что народ с цинизмом и язвительной насмешкой говорил о всех своих правителях, делая исключение только для двоих. Один из них – мученик Иван Антонович, просидевший всю жизнь в тюрьме и там убитый якобы, как считали в народе, «за русскую веру». Второй – Петр III, которого пыталась убить жена, баба, а он-де ушел тайным ходом из дворца, да и подался на Яик.

Охота за шутниками, авторами песен и анекдотов была всегда частью работы политического сыска и при Петре I, и при Анне Иоанновне, и позже. Но это была вечная, нескончаемая работа. Сохранились многочисленные материалы дознаний, когда власти пытались проследить всю цепочку передачи непристойного слуха, сплетни или частушки о государе, с тем чтобы добраться до автора. Конечно, горе было «крайнему» – тому, кто не мог назвать человека, от которого он анекдот или сплетню услышал. Но все равно поиски эти были бесполезны: если бы цепочка не обрывалась, то можно было бы пересажать половину народа – тех, кто рассказывал, а потом посадить другую половину – тех, кто слушал. Как автор непристойной, обидной шутки об императоре Петре Великом в XVIII веке, так и автор анекдота о Сталине в XX веке был для власти неуловим. Его лукавая физиономия мелькала и тотчас исчезала в толпе – поймай, уличи! В этом было великое, вечное сопротивление народа государственному насилию. И чем страшнее были времена, тем смешнее были анекдоты. Так через смех народ спасал свою бессмертную душу, так он освобождался от сводящего с ума страха.

Естественно, шутов при дворе держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом особого института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение. Связка «повелитель – шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена. Когда исчезла «должность» шута, все равно институт сохранился. При начальстве всегда был и есть недотепа, невольно или добровольно исполняющий роль шута и дурака. Более того, в каждом учреждении, в каждой компании обязательно находится дурак, над которым потешаются, а его похождения становятся предметом всеобщего веселья. И горе тебе, о читатель, если ты обнаружишь, что этот дурак – ты!..

Но вернемся ко двору Анны. Для всех было ясно, что шут, дурак исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. И все же роль шута была весьма значительна, и оскорблять шута опасались…

В изданных в XVIII веке «Анекдотах о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, рассказано следующее. «Некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг наконец до того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы он тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, нимало не думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. “Вот кому даешь ты видное место, государь! – заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. – Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!”» И государь тотчас решил удалить от себя «молодца, что не умнее яйца».

В другом случае, наоборот, бывало, что шут мог кого-то спасти. «Один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал: “Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня”. Между тем Балакирев начал речь свою так: “Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподданного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!” – “Ах ты плут! – вскричал Петр. – Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…”»

Словом, благодаря тщательности отбора при дворе императрицы Анны Иоанновны сформировался целый штат шутов: двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов – «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные уже в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян д’Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам – ведь памятливый космополит, португальский еврей д’Акоста мог соревноваться в знании Священного Писания не только с царем, но и со всем Синодом.

Упомянутый выше Волконский, вдовец, супруг той бедной Асечки, чей салон разгромил Меншиков, после испытательного срока стал полноправным шутом при дворе Анны Иоанновны. У него были важные обязанности: он кормил любимую собачку императрицы Цитриньку и разыгрывал бесконечный шутовской спектакль – будто он по ошибке женился на князе Голицыне. Теперь подобная шутка в некоторых странах уже не служит предметом юмора.

Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (в русской, более непристойной редакции Петрилий, или Педрилло), приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом.

Граф Алексей Петрович Апраксин происходил из знатного царского рода. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I – Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Федора Матвеевича Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был негодяем и проказником по призванию, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». За ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования.

История другого шута – князя Михаила Голицына —весьма трагична. Он был внуком знаменитого боярина князя Василия Васильевича Голицына, первого сановника времен царевны Софьи, жил с дедом в ссылке, потом был записан в солдаты. В 1729 году он уехал за границу. В Италии Голицын перешел в католицизм, женился на простолюдинке-итальянке и потом с ней и ребенком, родившимся в этом браке, вернулся в Россию. Свою новую веру и брак с иностранкой Голицын тщательно скрывал, но все стало известно властям, и за отступничество от православия князя против его воли сделали шутом. Впрочем, ему повезло: могли ведь и сжечь на костре или заточить в монастырь. Однако до императрицы Анны дошли сведения о необычайной глупости Голицына. Она приказала привезти его в Петербург. На «просмотре» князь понравился государыне, и она в 1733 году сообщала Салтыкову, что «благодарна за присылку Голицына… всех лучше и здесь всех дураков победил».

Его несчастной жене-итальянке в чужой стране жилось нелегко. Как-то императрица Анна повелела навести о ней справки. Посланный нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении – без денег, без друзей, голодную, без теплой одежды. Она недоумевала, куда исчез ее сын Иван и куда пропал муж Михаил Алексеевич. Неизвестно, помогла ли ей Анна, но через год ее было велено привезти в Петербург и, как предписывалось конвою, «явитца у генерала Ушакова тайным образом». С тех пор следы несчастной женщины теряются в Тайной канцелярии.

Между тем муж ее благополучно жил при дворе и получил прозвище Квасник, потому что ему поручили подносить государыне квас. Именно этого Квасника и решила женить Анна Иоанновна в знаменитом Ледяном доме, построенном весной 1740 года на Неве…

Но все-таки главным шутом императрицы Анны был единодушно признан Иван Алексеевич Балакирев. Столбовой дворянин, он родился в 1699 году и в молодости служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся при дворе и был зачислен в штат служителей. Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело фаворита царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников почтальоном. Возможно, что уже тогда он выполнял обязанности шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил шестьдесят ударов палками и был сослан на каторгу. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер, Екатерина I вызволила с каторги верного слугу. Но прежняя военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем, прекрасным актером.

Известно, что шутовство – всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских «пьес». Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение которой смешило зрителей до колик, но было порой непонятно иностранцу, человеку другой культуры.

Каждый шут имел в «спектакле» определенную роль. Педрилло не только ездил в Италию за покупками для императрицы, но и разыгрывал свои «постельные пиесы» с большой пользой для себя. Так, современник рассказывал, что однажды Бирон в шутку осведомился у шута, правда ли, что он женат на козе, намекая на редкую уродливость его супруги. Шут радостно отвечал: «Не только правда, но жена моя беременна и должна на днях родить. Смею надеяться, что Ваше Высочество будете столь милостивы, что не откажетесь, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон, смеясь, обещал заглянуть к шуту при случае. Через несколько дней Педрилло объявил Бирону, что коза – его жена – благополучно разрешилась от бремени, и напомнил ему об обещании. Затем Анна, любившая такие шутки, послала всех придворных к роженице. Они увидели в постели шута и настоящую козу, украшенную бантами. Каждый поздравлял «супругов» и клал под подушку червонец «на зубок» новорожденному. Так у шута с козой быстро образовался неплохой капитал.

Но шутки-интермедии Балакирева, густо замешенные на непристойностях, были особенно смешны, они тянулись порой годами. При дворе долго разыгрывался «спектакль» Балакирева, когда тот поставил на кон в карточной игре свою лошадь и стал ее проигрывать по частям. О том, что Балакирев проиграл уже половину скакуна, Анна написала в Москву и просила высших чиновников помочь несчастному отыграть животное. Конечно, генерал-аншефы помогли, а как же иначе!

В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные и высшие чины государства, но и иерархи Русской православной церкви. Дело в том, что Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в супружеских ласках. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантность всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной Иоанновной. Почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, в обществе говорили, что Бирон с императрицей живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», и это вызывало насмешку.

Успех одного шута встречался другими в штыки. Периодически вспыхивали непристойные распри и даже драки, и весь двор покатывался со смеху, вспоминая «сражения» этой «войны»… А между тем распри шутов бывали нешуточные – борьба за милость государыни тут шла с не меньшим напряжением, чем в среде придворных и чиновников, с кляузами, подлостями и даже мордобоем. А это и было смешно окружающим… Свары и драки шутов особенно веселили государыню. Г.Р.Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, что, выстроив шутов друг за другом, императрица «заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху».

Но следует знать, что смешить – грязная работа и довольно мерзкое зрелище. Если бы нам довелось увидеть шутки Балакирева и ему подобных, то ничего, кроме отвращения к этому похабному зрелищу, замешенному на вульгарных шутках и намеках, мы бы не испытали. Люди же прошлого иначе относились к скабрезным словам и грубым выходкам шутов. Психологическая природа шутовства состояла в том, что шут, говоря непристойности, обнажая душу и тело, давал выход психической энергии зрителей, которую держали под спудом строгие, ханжеские нормы тогдашней морали. Как пишет историк Иван Забелин, «на то и существовал в доме дурак, чтобы олицетворять дурацкие, а в сущности, вольные движения жизни».

Императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом. Об этом государыня отлично знала из донесений Тайной канцелярии. Поэтому не исключено, что шуты с их непристойностями и скабрезностями, обнажением «низа» позволяли императрице снимать неосознанное напряжение, расслабляться.

Не смешно было только самому Балакиреву. Это была его работа, служба, тяжелая и порой опасная. В одном из «Анекдотов» о Балакиреве шут, спасаясь от рассердившегося на его каламбуры Петра I, прячется под шлейфом платья царицы Екатерины. Это значит, что слово – единственное оружие шута – дало осечку. Шутка была не понята, старинное правило прощения шута – «на дураке нет взыску» – не сработало, и знаменитая дубинка грозного царя нависла над его головой. Так было и потом – шутить возле Бирона было опасно. Поэтому, когда в 1740 году умерла императрица Анна, Балакирев выпросился в свою рязанскую деревню и провел там, в тиши и покое, остаток жизни – двадцать лет. Более мрачного и неразговорчивого соседа окрестные помещики в своей жизни не видали – свое Балакирев уже отшутил.


Алексей Черкасский: «мешочек смелости» за пазухой

В тяжелые времена реформ и переворотов особенно трудно удержаться на вершине власти и почти невозможно дожить без опалы и отставки до естественной кончины в собственной постели. Еще труднее до самого конца быть в милости, оставаться окруженным официальным почетом, приободренным неизменной лаской государя. К числу таких редких счастливцев русской истории относится князь Алексей Михайлович Черкасский. Многие современники видели в нем лишь ленивца и глупца, который делал карьеру благодаря удачному стечению обстоятельств да умению ловко дремать с открытыми глазами на бесчисленных заседаниях.

Черкасского из-за особой тучности называли «телом» правительства, тогда как «душой» считали других – более честолюбивых, ловких, вроде Петра Шафирова или потом, уже при Анне Иоанновне, подобных фельдмаршалу Миниху, Остерману или Артемию Волынскому. Но они, эти ловкачи, вдруг куда-то исчезали, проваливались, всходили на эшафот, ехали не по своей воле в Сибирь, а «глупый» Черкасский из года в год неизменно и невозмутимо вел заседания государственных учреждений, пересидев всех своих друзей и недругов, да еще пятерых самодержцев.

Первое, о чем обычно пишут современники и биографы Черкасского, так это о его фантастическом богатстве. Действительно, он был богатейшим человеком России, владельцем поместий величиной с иные европейские державы с десятками тысяч крепостных крестьян. В остальном современники и потомки суровы к Черкасскому. В нем они обычно не видят никаких достоинств. Жена английского посланника леди Рондо в 1737 году с юмором изображала весьма комическую фигуру нашего героя: «Князь Черкасский, русский, персона значительная во многих отношениях. Прежде всего (и, по мнению многих, самое важное), он очень богат: владеет тридцатью тысячами глав семейств, как рабами, и наследница – его единственная дочь. Затем – фигура князя, которая в ширину несколько больше, чем в высоту, его голова, очень большая, склоняется к левому плечу, а живот, тоже большой, – направо. Его ноги, очень короткие, всегда обуты в сапоги, даже на придворных приемах по случаю больших праздников. Но и, наконец, он знаменит своей молчаливостью… он наверняка не станет утруждать себя делами, не будет мешать кабинету своим красноречием».

Язвительный князь М.М.Щербатов (автор скандальной книги «О повреждении нравов в России») в облике Черкасского, напротив, ничего юмористического не усмотрел: «Сей человек – весьма посредственный разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий имя свое и гордящийся единым своим богатством… Одежды его наносили ему тягость от злата и сребра». Черкасский гордился и своим невероятным хлебосольством, истинно русской щедростью. Да еще, добавим, гордился родством. Сын боярина, он происходил из ханов Кабарды, его род был связан узами со знатнейшими фамилиями России и даже с династией Романовых. Сам Алексей Михайлович был женат первым браком на двоюродной сестре Петра Великого, Аграфене Львовне Нарышкиной – дочери боярина Льва Кирилловича Нарышкина. После ее смерти супругой князя стала Мария Юрьевна Трубецкая – сестра знатнейшего вельможи, фельдмаршала и боярина князя И.Ю.Трубецкого.

Умственные и деловые качества Черкасского современники ценили так низко, что считали излишним даже обсуждать их. Герцог Бирон – фактический правитель России при Анне Иоанновне – жаловался своему знакомому на трудности в ведении государственных дел: «Остерман уже 6 месяцев лежит в постеле. Князя Черкасского Вы знаете, а между тем все должно идти своим чередом».

И все же не будем спешить: ни богатство, ни знатность, ни родство, ни тучность, ни тем более глупость обычно не спасали людей от опалы, гнева или недовольства самодержца. В личности непотопляемого князя Черкасского есть своя загадка. Для начала приметим, что с юношеских лет он занимался государственными делами вместе с отцом – тобольским воеводой, боярином князем Михаилом Яковлевичем – и, замещая отца, как второй воевода управлял Сибирью – краем огромным и неспокойным.

В петровское время ему давали разные поручения, в том числе и руководство Городовой канцелярией. Это учреждение ведало строительством Петербурга, заготовкой и поставкой строительных материалов. В его подчинении были архитекторы, мастера, работные люди, присылаемые со всей страны. Словом, это была, по-современному говоря, огромная строительная компания, руководителю которой вряд ли удавалось дремать на заседаниях. Как известно, в таких учреждениях во все времена дым стоит коромыслом. А князь Черкасский руководил строительным ведомством, возводившим столицу под грозным присмотром самого царя, не год, не два, а целых пять лет! И царь был им доволен. После этого он перебросил Черкасского на место проворовавшегося губернатора Сибири князя Матвея Гагарина. И там Алексей Михайлович не ударил в грязь лицом. Возможно, он не был так инициативен, как другие администраторы. Как писал один из современников, ему не хватало «мешочка смелости» за пазухой, но он был на своем месте, умел подбирать людей и успешно вел непростые дела.

Конечно, после смерти Петра Великого в 1725 году многие сановники расслабились. Но, как видно из документов, Черкасский дремал вполглаза. Этот флегматичный толстяк мог вдруг проснуться и сказать несколько слов, которые в устах этого несуетного и молчаливого вельможи звучали особенно весомо и авторитетно. Так, в начале 1730 года, когда после смерти Петра II члены Верховного тайного совета во главе с князьями Голицыными и Долгорукими задумали ограничить власть императрицы Анны Иоанновны в свою пользу, все вдруг с удивлением услышали громкий голос всегда молчащего князя Черкасского. На встрече дворянства с «верховниками» в Кремле именно он, а не кто-то другой, смело вышел вперед и потребовал, чтобы будущее государственное устройство России обсуждали не в кулуарах, не в узком кругу «фамильных», а публично, с участием рядовых дворян.

Потом он превратил свой богатый дом в своеобразный штаб дворянских прожектеров и сам стал автором проекта о новом устройстве России, в которой не будет более места бессудным казням, засилью фаворитов, а голос дворянства будет слышен всем. Князь Щербатов писал, что такая активность Черкасского объяснялась обидами, которые нанесли его шурину, князю И.Трубецкому, князья Долгорукие – инициаторы ограничения власти Анны Иоанновны. В этом можно усомниться – слишком далеко пошел по пути реформаторства, защищая честь шурина, прежде столь робкий вельможа. Дело, наверное, в другом: в Черкасском вдруг взыграла кровь его боярских предков, которые в допетровские времена были хозяевами жизни. Тогда цари не принимали ни одного решения, не посоветовавшись с боярами – людьми опытными, влиятельными, богатыми, уважаемыми. Правление же Петра I привело к низвержению старых родов, на которых держался порядок на Руси. Несомненно, в прежние времена князь Алексей Михайлович не остался бы в ближних стольниках, не пачкал и не рвал бы дорогого кафтана на строительных лесах, не собачился бы с подрядчиками, а был бы боярином и сидел бы в Грановитой палате и «думал думу». Обида не за шурина, а за всех знатных, но ныне униженных, желание изменить порядок, навязанный Петром, и позволили Черкасскому найти за пазухой тот «мешочек смелости», которого ему обычно так не хватало! Он стал авторитетнейшим лидером одной из дворянских «партий», и во многом благодаря Черкасскому со товарищи хитроумная затея «верховников» провалилась, а самодержавие через 37 дней было восстановлено.

Но мечтам Черкасского и его соавторов по прожектам не было суждено сбыться. Благодаря поддержке части дворянства и бунту гвардейцев Анна Иоанновна перехватила инициативу, свергла «верховников», а прожекты кружка Черкасского сунула куда подальше. Все вернулось на круги своя, и Черкасский мог вновь мирно дремать на заседаниях. Императрица Анна Иоанновна, получив самодержавное полновластие, не отставила его от дел. И даже прожектерская активность в памятном 1730 году не была поставлена Алексею Михайловичу «в строку». Наоборот, то, что Черкасский и ему подобные боролись с «верховниками», послужило им пропуском к новым чинам и должностям. Такой человек, как Черкасский, – родовитый, тесно связанный кровными и служебными узами со многими знатными вельможами, богатый и влиятельный – был весьма нужен новой государыне.

Назначенный в 1732 году кабинет-министром, в 1740 году он достиг и служебной вершины – стал канцлером России. Но при этом он вел себя спокойно, скромно и незаметно, подпевая сильнейшим да прислушиваясь к советам своего формального подчиненного – вице-канцлера А.И.Остермана. Необыкновенная вспышка гражданской активности Черкасского, поразившая русское общество в 1730 году, прошла, и всю оставшуюся жизнь один из лидеров дворянских прожектеров молчаливо «таскал свое имя». Впрочем, он не был великим немым, а прерывал свое молчание, чтобы на каком-нибудь празднике выйти вперед и, как писал современник, «от имени всего народа [произнести] длинную на шести листах кругом (то есть листах с оборотом. – Е.А. ) речь, содержащую благодарение за материнское попечение императрицы о защите оскорбленных ее подданных… при преданнейшем уверении в признательности за дарованное опущение полугодового подушного сбора, многие пожелания о высочайшем здравии и благополучном царствовании». Это он осенью 1740 года во время смертельной болезни Анны Иоанновны тоже вышел вперед и учтиво сказал Бирону: «Я не знаю никого способнее и достойнее Вашей светлости к управлению государством… Мудрость и искусство Ваши всем известны… Итак, для блага Отечества нашего всеусерднейше прошу Вашу светлость продолжить Ваше попечение о России под каким бы то ни было титулом». Такого солидного и уважаемого вельможу не послушаться было нельзя. Бирон согласился и выбрал «скромный» титул регента Российской империи.

Впрочем, учитывая, что такое поведение вельмож было обычным, общепринятым, назвать Черкасского стопроцентным проходимцем нельзя. В прежних изданиях очерка о Черкасском я писал, что материалы Тайной канцелярии не содержат сведений о том, что Черкасский вел себя недостойно, на кого-либо доносил. Но я ошибся. В 1740 году, когда Бирон захватил власть при малолетнем Иване Антоновиче, некий подполковник Пустошкин проникся идеей подать от всего российского шляхетства челобитную с просьбой сделать регентом принца Антона Ульриха.

22 октября Пустошкин явился к канцлеру России князю А.М.Черкасскому и заявил, что «их много, между ними офицеры Семеновского полка… все желают, чтобы правительство было поручено принцу Брауншвейгскому». Пустошкин был арестован и допрошен самим регентом. Важно то, что Пустошкин с товарищами направились к Черкасскому, «напомнив о прежнем подвиге его, столь достохвальном и полезном для общества», и «просили князя отправиться с ними к принцессе и представить Ее высочеству о желании народа». Речь идет о памятном событии начала 1730 года, когда князь Черкасский возглавил выступление русского дворянства против узурпировавших власть «верховников» – членов олигархического Верховного тайного совета. Но в 1740 году ситуация была уже другая, и Черкасский тотчас ничтоже сумняшеся донес о депутации Пустошкина Бирону. Он уже не хотел быть лидером «вольного дворянства». Вот поэтому Черкасский мирно досидел в своем высочайшем в чиновной иерархии кресле великого канцлера до 1742 года и умер в преклонных летах, уже при новой императрице Елизавете Петровне, которая, как и ее предшественники на троне, уважала солидного вельможу, продемострировавшего величайшее искусство политического выживания.


Архиепископ Феофан Прокопович: лукавый поп

Датский путешественник фон Хаген, побывавший в Петербурге в 1736 году, записал впечатления от встречи с архиепископом Новгородским Феофаном: «Этот господин покровительствовал реформации духовных лиц, которую проводил император Петр Первый… В молодости он много лет путешествовал почти во всех странах Европы и Азии. Во всякого рода учености он мало имел, если имел вообще, себе равных, особенно среди русского духовенства. Помимо истории, богословия и философии, он обладал чрезвычайно глубокими познаниями в математике и имел к ней несказанно большую склонность. Он знал много европейских языков, умел понимать и говорить на них, однако в своем отечестве не желал изъясняться ни на одном иностранном языке, кроме латинского, разве только в случае крайней необходимости. В этом языке он был тоже искусен, как наилучший академик. Он порядочно хорошо понимал греческий и древнееврейский и уже в преклонном возрасте со всем прилежанием занимался ими».

Все это правда: более образованного, чем Феофан, человека не было в то время в России. Елисей (или Елеазар) – таково было его светское имя – родился в 1677 (или в 1681) году в Киеве, с детства носил фамилию матери, и о его отце совершенно ничего не известно. Надо полагать, что Елисей был незаконнорожденный, бастард, и это во многом определило его судьбу.

С ранних лет он был отдан Богу, в монастырскую школу, а потом и в Киево-Могилянскую академию, давшую юноше прекрасное образование. Затем он совершенствовал знания во Львове и после перехода в униаты обошел пешком всю Европу, посещал знаменитые университеты в Лейпциге, Халле, Иене и так – до самого Рима.

Три года Елисей учился в Ватикане, откуда бежал с великим скандалом. Причина скандала нам неизвестна, но отметим, что вообще жизненный путь будущего теоретика Петровских реформ ни прямым, ни ровным никак не назовешь. Во многом это зависело от его характера. Первый его биограф академик Байер писал, что Феофан был «зеленоглазым холериком сангвинического темперамента». Путешествия по Европе очень многое дали молодому человеку, и когда он вернулся в Киев, там не могли не заметить талантливого, живого и образованного чернеца. Он постригся под именем Феофан и с 1705 года стал профессором поэтики в родной Киево-Могилянской академии. Тут-то и представился ему случай резко изменить судьбу: на торжественном богослужении в Киеве в честь Полтавской победы 1709 года Феофан в присутствии царя-реформатора произнес блистательную речь-панегирик. Это в своей речи он нашел запоминающийся образ Самсона-Петра, раздирающего пасть льву (лев – символ Швеции), обыграв день сражения 27 июня, в который праздновался день Самсония. И неважно, что Самсон был не тот – 27 июня праздновали день Сампсония Богоприимца, зато символ Полтавы был более чем выразительный. Вот эта манера Феофана – передергивать, совсем незаметно, была чертой его личности всегда. Зато он, благодаря яркой речи, замечен государем и впоследствии – не сразу – привлечен к делу.

Призванный Петром I для осуществления реформы церкви в 1716 году, Феофан оказался идеальным исполнителем: умным, тонким, творческим, послушным, все понимающим. С самого начала Петра не могла не поразить в Феофане присущая ему способность служить воодушевленно. Вероятно, царя привлекли не только ум, талант и ораторские дарования Феофана, его способность бессовестно говорить грубую лесть, но и та услужливость интеллектуала, которая называется беспринципностью, бесстыдством, – а это свойство таланта всегда бывает востребовано властью.

Многочисленные документы во множестве подтверждают эту оценку морального облика нашего героя. Весь его изощренный ум, феноменальная эрудиция ученого, живое восприятие, образное мышление, талант писателя были направлены на беспрекословное служение сильнейшему, хозяину. Он мог убедительно, ярко доказать все, что от него требовал государь: правильность и нужность доносов, справедливость нарушения тайны исповеди, необходимость изменений в тысячелетней церковной службе в угоду светской власти. Десятки исторических примеров, изящных силлогизмов, цитат из Священного Писания и трудов Отцов Церкви – все выстраивалось в связную систему доказательств.

Если царь требует обосновать пользу коллегиального управления церковью в противовес традиционному единодержавию патриарха, то Феофан блестяще делает это в пространном «Духовном регламенте» (1721 год). Примеры и цитаты из Ветхого Завета, летописей приводят читателя к убеждению, что нет ничего хуже единовластия, что всё благо – от коллективного управления.

Но если Петру нужно обосновать свою безграничную власть самодержца новыми просветительскими и рационалистскими аргументами, Феофан опять тут как тут: пишет фундаментальные трактаты «Слово о власти и чести царской» (1718 год) и «Правда воли монаршей» (1722 год). В них он убедительнейшим образом доказывает, что государь не только дан народу самим Господом Богом, но и является его вождем, кормчим, получившим власть над людьми в результате общественного договора, и что нет благодатнее для людей режима, чем единодержавие. Его превосходство над коллегиальностью доказывается так же блестяще, как раньше доказывалось прямо противоположное. Но и этого мало. Феофан утверждал, что царь – патриархальный отец подданных, и если бы у самого государя был жив отец, то он бы, в силу царской власти, был бы собственному сыну… сын!

Но главное все же было в другом: всем своим талантом, кипучей деятельностью на государевой службе Феофан и его сподвижники по Святейшему Синоду (которые, кстати, жили как пауки в банке, о чем было сказано в очерке о Феодосии) настойчиво и последовательно проводили генеральную идею петровской эпохи: все преобразования, все новации направлены на установление полного и безусловного контроля власти над всеми сферами жизни русского человека, над его материальной, духовной, земной и загробной жизнью, над его телом и душой. Человек Петровской эпохи не принадлежал ни себе, ни Богу. Спасенного от петли самоубийцу снова вешали, потому что только государь вправе распоряжаться его жизнью. Петр так ненавидел монашество не потому, что среди монахов было немало бездельников, а потому, что не терпел, чтобы в обществе, которое он создавал в России, кто-то мог быть неподвластен (даже в душе) всепроникающей государственной силе. Царю была невыносима мысль, что кто-то может служить не ему, земному властителю, а другому, пусть даже высшему, владыке. Именно поэтому в конце своего царствования Петр I встал на путь уничтожения монашества и монастырей…

Чем же руководствовался Феофан в жизни? Вряд ли верой – сомнительно, чтобы он искренне верил в Бога. Он был слишком умен, чтобы не понимать, как сильно расходятся его дела с принципами веры. Но при этом он не был злодеем, садистом. Многие его поступки можно объяснить его темпераментом. Он был живым, пристрастным человеком европейского XVIII века, опьяненного успехами математики, механики. Это был век безграничной веры в разум, в способности человека благодаря знаниям изменять мир и себя. Тогда в умах царствовал необычайный оптимизм «творцов нового мира». Бог в этом мире был отодвинут в дальний угол мироздания. В лучшем случае ему отводилось место инициатора, первотолчка, а все дальше уже развивалось по законам математики, по Ньютону, Декарту, Локку. Эти интернациональные идеи, предвещавшие Просвещение, были очень близки Феофану – безродному бастарду, человеку европейской культуры. Он, впрочем, как и Петр, был проникнут презрением к русской традиционной культуре, не ценил и не любил ее. Он считал себя носителем новых знаний, новых передовых принципов и методов. В этой ситуации церемониться не приходилось – дело просвещения и прогресса с моралью не считается.

Конечно, Феофан разительно отличался от русского духовенства. У него было развитое чувство прекрасного, он был преисполнен любви к знаниям, был одержим подлинной страстью к книгам, поэзии, наукам. Феофан с увлечением писал не только доносы и проповеди, но и стихи, а также пьесы, исторические сочинения, трактаты по логике, физике, поэтике, педагогике. Платон, Аристотель, Цицерон были ему так же близко знакомы, как и Коперник, Галилей, Спиноза. Всех их, как и других мыслителей древности, Средневековья, Возрождения и Нового времени, он читал в подлинниках, знал и любил.

Вся страсть пылкой души Феофана была направлена на самоутверждение; он горел желанием во всем быть первым, лучшим, заметным, одобряемым, ласкаемым властью. Честолюбие, подогреваемое происхождением, талантом и положением, было сильнее всех пороков и слабостей Феофана, определяя его поведение и отношение к людям. К тому же он любил играть, был великим артистом, настоящим златоустом.

Произнося своим прекрасно поставленным голосом точные, ясные, умные слова, подчеркивая сказанное эффектным жестом, позой, он явно наслаждался своей необыкновенной властью над аудиторией. Феофан знал людей, тонко чувствовал обстановку, публику, ценил слово и владел им. Он говорил так, что люди замирали от восторга, плакали от скорби, мысленно переносились за тысячи верст и сотни лет – и все это достигалось Феофаном с помощью слова, интонации, жеста.

Даже сейчас, читая архаичный для нашего слуха текст его траурной речи на погребении Петра Великого в 1725 году, мы не можем не почувствовать всей мощи этого таланта, всей гибкой выразительности его языка: «Что се есть? До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Ах, как истинная нам печаль! Ах, как известное наше злоключение!»

Всего десять минут длится эта речь, вошедшая во все хрестоматии по русскому языку. А дольше говорить и нельзя – целый день траурной церемонии утомил сотни людей, они уже отупели от скорби и усталости. Сейчас нужно вновь вызвать, обострить их чувства, чтобы они вздрогнули, оглянулись – что происходит вокруг? Очнитесь! Но и рыдать долго нельзя – скорбь даже по Петру Великому не может быть вечной. Поэтому Феофан искусно переводит речь на будущее: «Не весьма же, россияне, изнемогаем от печали и жалости, не весьма бо и оставил нас сей великий монарх и отец наш: оставил нас, но не нищих и убогих – безмерное богатство силы и славы его… при нас есть. Какову он Россию сделал, такова и будет: сделал добрым любимою, любима и будет, сделал врагам страшную, страшная и будет, сделал на весь мир славную, славная и быти не престанет. Оставил нам духовные, гражданские и воинские исправления. Убо оставляя нас разрушением тела своего, дух свой оставил нам».

Феофан не был бы царедворцем, если бы не обратил всеобщее внимание на стоящую у гроба преемницу Петра, Екатерину I: «Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому… Как нам не надеятися, что зделанная от него утвердиши, недоделанная совершиша и все в добром состоянии удержиши». Впрочем, понимая, что век Екатерины может быть недолог, Феофан поминает и присутствующих в соборе возможных ее наследников: «…дочерей, внуков, племянниц». Ладно, дщери – Анна и будущая императрица Елизавета, ладно, внук – будущий император Петр II, но Феофан – и это удивительно! – помянул и забытых всеми племянниц, «Ивановн». Среди них стояла в Петропавловском соборе Анна Иоанновна, будущая императрица. Словом, несмотря на трагизм момента, далеко вперед смотрит Феофан, готовя себе место и подле них, будущих государей. Как потом осторожно напишет митрополит Евгений, «все четыре монарха, при коих он служил, изъявляли ему всегда отличную доверенность – но и он жертвовал им всем».

Как великолепен, возвышен был Феофан на амвоне перед сотнями внимавших ему прихожан, в сиянии праздничных риз, так ничтожен и мелок оказывался он в обыденной жизни. Он сгибался перед сильными, ласкался к фаворитам, перебегал из одного лагеря в другой. И дело не в какой-то подлой сущности характера Феофана. Нет, ему была необыкновенно важна ласка светской власти потому, что он больше всего на свете любил жизнь, земные удовольствия. Он был сыном своего века, гедонистом, любил хорошо пожить. С большим тщанием и не ограничивая себя ничем, он строил свои подворья, украшал их прекрасной мебелью, картинами. Он не жалел денег и наслаждался как мог. Феофан отчаянно боялся смерти, считая ее «злом всех зол злейшим». В соответствии с модными взглядами своего времени и собственным темпераментом он видел суть жизни не в сосредоточенной молитве, подвижничестве или страдании за веру, идеи, во имя людей или добра, а в том, что «блаженство человеческое состоит в совершенном изобилии всего того, что для жизни нужно и приятно. К сему относится особливо выгодность, красота и приятность места, благорастворение воздуха, здравие пищи и плодоносие земли и проч.».

И уже поэтому Феофан был так зависим от милостей власти, он так дрожал, чтобы его не лишили возможности наслаждаться жизнью. Ведь он не хотел судьбы своего товарища по Синоду Феодосия, умершего в замурованной келье, уж конечно, без «благорастворения воздуха и здравия пищи». А удержаться на плаву в то время было трудно. Политическая ситуация менялась быстро, многие хотели гибели Феофана. Врагов у него было множество. Одни ненавидели его, хохлацкого чужака, за еретизм, за презрение к русским церковным традициям, другие – за зло, которое он лично им причинил, третьи – за то, что он талантлив, умен, образован, удачлив, приближен к государям. Феофан, не раз битый в левую щеку, никогда не подставлял правую и не имел привычки прощать. Он упорно преследовал своих идейных и личных врагов, засаживал недоброжелателей в дальние монастыри и тюремные ямы, на каждый донос писал ответный донос. По словам одного из его биографов, Феофан всю свою жизнь не покидал Тайной канцелярии: был там либо подследственным, либо обвинителем, либо сам писал доносы, либо оправдывался по доносам на него самого.

Впрочем, у него были приятели – начальник Тайной канцелярии Петр Толстой, а потом сменивший его на том же посту Андрей Ушаков. Как и Феодосий, Феофан был их сподвижником, специалистом, экспертом по духовным и даже литературным делам, давал авторитетные оценки пьесам – нет ли в них крамолы? Он вошел в историю как настоящий инквизитор – умный, циничный и беспощадный. Вместе с Феодосием Яновским Феофан безжалостно преследовал старообрядцев. Он давал отзывы на их сочинения, участвовал в допросах, лично увещевал «заледенелых раскольников», стремясь добиться моральной победы над ними. Так, в 1734 году Феофан долго уговаривал покаяться схваченного вождя старообрядцев, старца Пафнутия, читая ему священные книги и пытаясь вступить с ним в беседу, но Пафнутий «наложил на свои уста печать молчания, не отвечал ни слова и только по временам изображал на себе крест сложением большаго с двумя меньшими перстами». «Увещевание» проходило в присутствии секретаря Тайной канцелярии и было изощренной формой допроса. Феофан, как и Феодосий, советовал Ушакову, как следует наказать узников, лично проверял, искренне ли отступились от своих заблуждений те, кто не выдержал мучений.

На самом деле жизнь Феофана была трудна, он был одинок. Не случайно датский путешественник, цитатой из записок которого начата новелла, пишет, что Феофан был «человеком одиноким, вообще без каких бы то ни было друзей». Дорого обходилась его душе и телу избранная им когда-то суетная жизнь: датчанин гулял по прекрасному саду Феофана на Аптекарском острове с дряхлым, усталым, больным стариком, хотя тому еще не было и шестидесяти. Это было последнее лето архиепископа: 8 сентября 1736 года с ним произошло самое страшное для него, злейшее зло – он умер. Великий грешник был похоронен в одной из святынь православия – новгородской Софии.


Андрей Остерман: мнимый больной

4 мая 1703 года в Германии, в городе Иене, в трактире «У Розы» подрались подвыпившие студенты, и один из них, вытащив шпагу, убил товарища. Так, с убийства в пьяной кабацкой драке, начал свою самостоятельную жизнь шестнадцатилетний студент, будущий первый министр России Генрих Остерман…

Подобное начало кажется немыслимо странным для человека, вся жизнь и деятельность которого – воплощенный рационализм, сама предусмотрительность плюс тщательный расчет, тонкая, продуманная на множество ходов интрига. А ведь до этой драки в трактире «У Розы» все шло как нельзя лучше. Генрих – миловидный невысокий юноша, послушный сын пастора из маленького вестфальского городка Бохума. Он родился в 1686 году, хорошо учился в школе, легко поступил в Иенский университет. Отец его рассчитывал, что сын станет пастором, богословом, может быть, даже профессором. И вот такое ужасное происшествие! Говорят, что бедный отец упал в обморок от стыда и горя, когда ему пришлось с кафедры родной церкви зачитывать объявление о розыске собственного сына, который не отдался послушно в руки полиции, а бежал из Иены неведомо куда…

И все же, много зная о долгой и непростой жизни Остермана, я не могу сказать, что событие в кабаке «У Розы» было случайностью, неожиданной и нелогичной. В характере, в личности Остермана заключена тайна. Смирный и тихий, он порой взрывался злым поступком внезапно и неожиданно для окружающих. За внешним хладнокровием, хитростью, разумностью его скрывался вулкан честолюбия, гордости, тщеславия и даже авантюризма. И тогда этот умнейший аналитик не мог справиться со своими страстями и допускал нелепые промахи, оказываясь, как в Иене, в крайне затруднительном положении…

Страшась правосудия, Остерман бежал в Голландию, в Амстердам. В тесных и шумных предпортовых улочках этой торговой Мекки Европы и укрылся беглый немецкий студент, без гроша в кармане, без будущего. Следует сказать, что события в трактире «У Розы» происходили в майские дни 1703 года. Как раз в это время Петр I основывал Петербург, ходил с аршином в руках по Заячьему острову, где возводилась крепость, праздновал свою первую победу на море, когда во главе абордажной команды взял два шведских корабля. Россия с шумом выходила на берега Балтики. И она остро нуждалась в специалистах. Поэтому Петр послал в Амстердам недавно нанятого им вице-адмирала Корнелия Крюйса, который набирал людей для работы в Московии. И вот тут-то пути Остермана и Крюйса пересеклись, и это стало вторым поворотным моментом в жизни нашего героя.

Впрочем, Остерман не случайно выбрал Россию – он знал, что его старший брат Иоганн был учителем в Москве, при русских царевнах – дочерях покойного царя Ивана Алексеевича, брата Петра I. Когда Остерман прибыл в Петербург, мы не знаем. Впервые он выскальзывает из тени безвестности в 1705 году – его имя упомянуто среди прилежных прихожан первой лютеранской кирхи Святого Петра (что ныне на Невском проспекте). Видно, Остерман рьяно замаливал свой грех. Тогда и началась его карьера.

По рекомендации Крюйса Остермана взяли в Посольскую канцелярию, где были остро нужны переводчики. Он знал много языков, а потом быстро овладел русским, хотя всегда, до самой смерти говорил со смешным акцентом. В 1730-е годы язвительная, языкастая княжна Прасковья Юсупова (за свой язык она и пострадала) рассказывала, как ее допрашивал Остерман: «А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят: “Сто-де ти сюдариня, будет тебе играть нами, то дети играй, а сюда ти призвана не на игранье, но о цем тебя спросим, о том ти и ответствей”».

Но акцент – сущая мелочь. Половина сподвижников Петра говорила с акцентом. Главное – Остерман оказался при деле, он был нужен петровской России. Без связей, друзей, денег, покровителей он начал карьеру с простого писаря и переводчика в Посольской канцелярии, ставшей впоследствии Коллегией иностранных дел, и затем добился блестящих результатов. Его заметил сам Петр и стал привлекать к серьезной дипломатической работе. Гибкий ум, исполнительность, немецкая педантичность и точность – все было по нраву царю. И еще. У Остермана было одно поражавшее всех в России качество. Его отличала фантастическая работоспособность. По отзывам современников, он работал всегда: днем и ночью, в будни и праздники, чего ни один уважающий себя русский министр позволить себе, конечно, не мог.

С годами значение Остермана-дипломата росло. Без него не обходилось ни одно крупное внешнеполитическое событие, в котором участвовала русская дипломатия. Вершиной профессиональных успехов Остермана можно считать заключение осенью 1721 года Ништадтского мира со Швецией, по которому Россия получила прибалтийские территории. И хотя имя Остермана стоит в списке полномочных послов в Ништадте вторым после графа Якова Брюса, но именно он, Остерман, был мозгом русской делегации, истинным отцом выгоднейшего для России мирного договора. И царь Петр это понимал. В день празднования Ништадтского мира Остерман становится дворянином и бароном – мог ли об этом мечтать скромный пасторский сын из Бохума, по которому долго плакала петля на иенской виселице? В 1723 году Остерман стал вице-канцлером России – должность почти заоблачная для любого чиновника. Пошли косяками ордена, награды, земли…

В чем же была сила Остермана как дипломата? Сохранившиеся документы демонстрируют его железную логику, хватку, здравый смысл. Русскую внешнюю политику вице-канцлер строил на последовательном соблюдении российских интересов, трезвом расчете, намерении и умении завязывать союзнические отношения только с теми державами, которые могут быть полезны России. Остерман тщательно, педантично, по-бухгалтерски анализировал, сопоставлял соотношение «генеральных интересов» России и «польз» или «опасностей», проистекавших от ее возможных партнеров и союзников. «Наша система, – писал Остерман в 1728 году, – должна состоять в том, чтобы убежать от всего, ежели б могло нас в какое пространство ввести». То есть сохранить свободу действий, не дать втянуть себя в сомнительную авантюру или невыгодный союз. Это был не знак трусливой политики, но призыв во всем действовать с умом. В 1726 году Остерман стал инициатором заключения союза с Австрией, «генеральные интересы» которой в Польше и в Причерноморье тогда в точности совпадали с русскими. И этот расчет вице-канцлера оказался точен на столетие – почти весь XVIII и начало XIX века Россия и Австрия были вместе. Белые мундиры австрийцев оказывались рядом с зелеными мундирами русских во всех войнах с Пруссией, Турцией, при разделах Польши, в походах против Наполеона.

Но быть дипломатом и не быть политиком невозможно, особенно при монаршем дворе, жившем в мире интриг. Удержаться в седле на крутых поворотах истории было трудно! Много раз Остерман повисал над бездной, но благополучно выкарабкивался наверх. В правление императрицы Анны Иоанновны (1730—1740) он ближе всего подошел к вершине власти. Он стал министром кабинета, влиятельным сановником и уже не ограничивался только внешней политикой, а вел и внутренние дела. Своей колоссальной работоспособностью, умом он явно подавлял других своих коллег. Сотрудничал он и с генералом Андреем Ушаковым – начальником Тайной канцелярии. Вместе они вели секретные розыскные дела, вместе допрашивали преступников. Вспомним княжну Юсупову – по приведенной выше цитате видно, что беседовал министр с девицей не в салоне…

На должности кабинет-министра Остерман оставался тем, кем его создала природа и сформировал житейский опыт: умным, хитрым, скрытным, эгоистичным человеком, беспринципным политиком, хорошо знавшим себе цену. «Король, наш государь, – писал испанский посланник герцог де Лириа, – пусть не думает, что Остерман совершенный человек: он лжив, для достижения своей цели готов на все, религии он не имеет потому, что уже три раза менял ее, и чрезвычайно коварен, но это такой человек, в котором мы нуждаемся и без которого не сделаем ничего». Тут важно особо отметить, что он был одним из тех редчайших деятелей России XVIII века, кто не замарал себя взятками и воровством. Его жизнь целиком была поглощена работой и интригами. Все остальное казалось ему второстепенным и неважным.

Андрей Иванович (так его звали русские), прожив в России почти полстолетия, так и не приобрел ни друзей, ни приятелей. Он был всегда одинок. Да это и понятно – общение с Остерманом было крайне неприятно. Его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство – анекдотично. В самые ответственные или щекотливые моменты своей политической карьеры он внезапно заболевал. У него открывалась то подагра правой руки (чтобы не подписывать опасные бумаги), то ревматизм (чтобы не ходить во дворец), то хирагра или мигрень (чтобы не отвечать на щекотливые вопросы). Он надолго ложился в постель, и вытащить его оттуда не было никакой возможности – он так громко стенал, что несчастного больного было слышно с улицы. Нередко во время дипломатических переговоров, когда вице-канцлер хотел прервать неудобный для него разговор, у него вдруг начиналась рвота. Английский посланник Финч писал, что в этом случае нужно хладнокровно сидеть и ждать: «Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало».

Действительно, в своем притворстве Остерман знал меру: острый нюх царедворца всегда подсказывал ему, когда нужно лежать пластом, еле приподнимая веки, а когда, стеная и охая, нередко на носилках, все-таки следует отправиться во дворец. Императрица Анна Иоанновна, женщина простая и темная, высоко ценила своего министра за его солидность, ученость и обстоятельность. Без совета Остермана ей было не обойтись – надо только набраться терпения и, пропуская мимо ушей все его многочисленные оговорки, отступления и туманные намеки, дождаться дельного совета, как следовало бы поступить.

Остерман был хорош для Анны как человек, целиком зависимый от ее милостей. Он так и не сумел стать для русских своим. Хотя он и взял в жены девушку Марфу из старинного боярского рода Стрешневых, но оставался для русской знати чужаком, «немцем», что было, как известно, не лучшей характеристикой человека в России. Потому-то он так плотно и льнул к сильнейшему. Остерман всегда делал это безошибочно. Вначале таким человеком был для Андрея Ивановича его шеф, вице-канцлер П.П.Шафиров. Но когда в 1723 году Шафиров оказался в опале, Остерман, занявший его место, всячески мешал своему бывшему покровителю вновь всплыть на поверхность. Потом кумиром Андрея Ивановича стал А.Д.Меншиков. И его в 1727 году Остерман предал ради милостей Петра II и князей Долгоруких. При Анне Иоанновне он заигрывал сначала с фельдмаршалом Минихом, а потом долго добивался расположения Бирона, став наконец для временщика незаменимым помощником и консультантом. В этой черте Остермана-политика нет какой-то особой злокозненности характера: «Сosi’ fan tutte» – «Так поступают все» (итал.).

Но Бирон был сам парень тертый, умный и Остерману особенно не доверял. Временщик понимал, что особая сила Остермана-политика состояла в его феноменальном умении действовать скрытно, из-за кулис. Но в какой-то момент Бирон, озираясь на Остермана, пропустил удар от другого своего сподвижника – фельдмаршала Миниха – и был свергнут. Впрочем, вскоре и сам Миних не по своей воле слетел с вершины. Так случилось, что к началу 1741 года политическая сцена вдруг расчистилась от сильных фигур. У власти стояла слабая и недалекая правительница Анна Леопольдовна. Тогда-то Остерман и решил, что его час пробил! Та скрытая честолюбивая энергия, которая в нем клокотала с юности, вырвалась наружу. Он стал при правительнице первым министром, фактическим руководителем государства. Это был час триумфа, победы…

В 1741 году Остерман впервые вышел из-за кулис на авансцену политики. Привыкший действовать в политических потемках, умевший загребать жар чужими руками, он оказался несостоятелен на свету как публичный политик, лидер. Он не имел необходимых для этой роли качеств – воли, решительности, авторитета, того, что называют харизмой. Да и врагов у него было много. Один из них только и ждал момента, чтобы вцепиться в Остермана…

Этим врагом была красавица-цесаревна Елизавета Петровна, знавшая о многих интригах Остермана против нее. Она хорошо помнила, как при Анне Иоанновне он хотел выдать ее замуж за какого-нибудь захудалого германского принца, как он приказывал следить за каждым ее шагом, как, наконец, в 1740 году не позволил персидскому посланнику вручить ей от имени шаха Надира роскошные подарки. Нет, такое, а особенно последнее, забыть цесаревне было невозможно! Поэтому неудивительно, что переворот 25 ноября 1741 года, приведший к власти Елизавету Петровну, унес в небытие и Остермана. Новая государыня, зная изворотливость и хитрость первого министра, приговорила его к смертной казни.

Его везли к месту казни у здания Двенадцати коллегий на санях – он был болен подагрой, а может, хирагрой, а может быть, действительно был болен. Но ему, охающему и стенающему, не верили. Силой втащили его на эшафот, содрали с головы парик, заголили шею, положили голову на плаху. Палач поднял топор, но в это мгновение секретарь остановил руку палача и прочитал указ о замене смертной казни ссылкой в Сибирь, в Березов, то есть в то самое место, куда он раньше вместе с Долгорукими отправил Меншикова. Распаленный водкой и всеобщим вниманием толпы, палач, будто раздосадованный тем, что у него отобрали жертву, пинком ноги спихнул первого министра с плахи – ведь нет удовольствия слаще, чем поизмываться над падшим властителем.

Было видно, что Остерман пал духом. Когда князь Яков Шаховской, выполнявший волю императрицы, прочитал ему в Петропавловской крепости предписание о немедленной отправке в ссылку, бывший первый министр, лежа на соломе, только стонал. Старый мудрый лис понял, что ему уже не выкрутиться, что капкан замкнулся навсегда и его, всегдашнего предателя, все предали. Нет, не все! У дверей тюрьмы стояла, переминаясь на морозе, закутанная в шубу Марфа. Она, как и жена Миниха, подельника Остермана, ждала, когда повезут в ссылку ее мужа, чтобы сесть с ним в сани и разделить его судьбу…

Супругов привезли в Березов. Из Петербурга охране строго предписывали не спускать глаз с хитреца – не верили его болезням. Неужели чиновники в Петербурге думали, что он опасен, что сможет бежать? И куда? Не в Бохум же! Впрочем, власть в этих случаях всегда стремится перестраховаться. Так, одному посаженному на цепь узнику, прославившемуся как чародей, в тюрьме не давали пить. Точнее, давали пососать мокрую тряпку, а кружку или ковшик с водой – ни-ни! Оказывается, боялись, как бы он, сложив руки лодочкой, не нырнул бы в воду и не ушел бы от государева гнева!

А между тем в Петербурге Остермана очень не хватало – пятнадцать лет внешняя политика России делалась его руками, и получалось это совсем неплохо. Долго пришлось связывать порванные внезапным свержением вице-канцлера нити дипломатической паутины. Но незаменимых людей, как известно, в России нет, и Остермана быстро забыли. Он умер в 1747 году, не дожив до шестидесятилетия. О чем он думал в долгие зимние ночи заполярного Березова, мы не знаем. Вспоминал ли он родной зеленый Бохум, ту страшную ночь 4 мая 1703 года, когда в трактире «У Розы» (будь она проклята, эта Роза!) он убил своего товарища и искалечил собственную жизнь? А может быть, вовсе не искалечил? Если бы он не устроил этой драки, то кончил бы университет, стал пастором, профессором, задушил бы в себе честолюбивые стремления, мечты, умер бы безвестным и не вошел бы в историю как выдающийся дипломат.

Умирая, он завещал жене похоронить его в Европейской России. Она выполнила волю мужа, причем довольно-таки дивным образом. Труп умершего мужа Марфа облила толстым слоем воска и хранила в погребе-могиле, выкопанной в вечной мерзлоте, до того момента, пока ее не отпустили на свободу. Она увезла свой бесценный груз в Россию и где-то похоронила мужа. Может быть, в Суздале – там она поселилась в одном из монастырей (возможно, в знаменитом своими узницами Покровском). Об этом нам стало известно из доноса местного попа, который в какой-то престольный праздник нахально лез в ее келью за угощением раз, другой, пока Остерманиха его не вышибла на двор. Тут поп со зла и написал на старуху пустой, никчемный донос… А иначе мы бы и не узнали о судьбе верной Марфы.


Правительница Анна Леопольдовна: не из волчьей стаи

Анна Леопольдовна явилась плодом брака повелителя Мекленбург-Шверинского герцогства Карла Леопольда и русской царевны Екатерины Иоанновны. Выдавая, как уже сказано ранее, свою племянницу Екатерину за герцога Мекленбургского, Петр Великий рассчитывал внедриться в Северную Германию и влиять на ситуацию в этой части Европы.

Но внедрение это оказалось неудачным: русский корпус, введенный в герцогство якобы в помощь Карлу Леопольду, конфликтовавшему со своим же дворянством, пришлось срочно отправить в Россию, а Карла Леопольда, правителя деспотичного и неумного, Петр предоставил судьбе – иметь дело с таким сумасбродом было опасно. Словом, жертвой всей этой затеи стала герцогиня Екатерина. Она, любимая дочка вдовствующей царицы Прасковьи Федоровны, отличалась природным оптимизмом и бесшабашной веселостью. Но тут, оказавшись вдали от дома, в Мекленбурге, под властью мужа, который не испытывал к жене никаких добрых чувств, тиранил и бил ее, Катюшка запечалилась. Это мы видим по письмам Прасковьи Федоровны к царю Петру Великому и царице Екатерине. Она просила, чтобы царь Катюшку «в ее печалях ее не оставил… Приказывала она ко мне на словах передать, что и жизни своей не рада…». По-видимому, много плохого пришлось вытерпеть Екатерине в доме мужа, если мать умоляла ее в письмах: «Печалью себя не убей, не погуби и души». 28 июля 1718 года Екатерина написала царице Екатерине: «Милостию Божию я обеременела, уже есть половина, а прежде половины писать я не посмела к Вашему Величеству, ибо я подлинно не знала». 7 декабря того же года в Ростоке герцогиня родила принцессу Елизавету Екатерину Христину, которая в России стала Анной Леопольдовной.

Девочка росла болезненной и слабой, но была очень любима своей далекой бабушкой – царицей Прасковьей, которая делала все, чтобы вызволить дочь и внучку из лап взбалмошного герцога. К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего – Екатерина с дочерью, оставив супруга, уехала в Россию. Привезенная матерью девочка-принцесса сразу же попала в обстановку русского ХVII века, постепенно терявшего под натиском новой культуры ХVIII века свои черты. Берхгольц описывал в своем дневнике за 26 октября 1722 года посещение голштинским герцогом Екатерины Иоанновны в Измайлове – подмосковной резиденции царицы Прасковьи Федоровны. Она привела голштинцев в свою спальню, где пол был устлан красным сукном, а кровати матери и дочери стояли рядом. Гости были шокированы присутствием там какого-то «полуслепого, грязного и страшно вонявшего чесноком и потом» бандуриста, который пел для герцогини ее любимые и, как понял Берхгольц, не совсем приличные песни. Там же разгуливала «босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки…».

О жизни Екатерины и ее дочери после возвращения из Мекленбурга в Россию и до воцарения Анны Иоанновны в 1730 году мы знаем очень мало. Не можем сказать определенно и о характере девочки. Она росла обыкновенным ребенком. Берхгольц в 1722 году писал, что раз, прощаясь с царицей Прасковьей, ему посчастливилось видеть голенькие ножки и колени принцессы, которая, «будучи в коротеньком ночном капоте, играла и каталась с другою маленькой девочкой на разостланном на полу тюфяке» в спальне бабушки. Вообще, по-видимому, красавец камер-юнкер очень понравился маленькой прелестнице, которая требовала, чтобы он приезжал к ней обязательно, «и ни с кем другим танцевать не хочет».

Между тем дела мекленбургского семейства после смерти царицы Прасковьи в 1723 году не пошли лучше. Отец девочки был лишен престола, арестован и умер в тюрьме в 1747 году. С женой и дочерью он больше никогда не виделся. Впрочем, огорчения Катюшки были неглубоки и недолги – ее оптимизм и легкомыслие неизменно брали верх над печальными мыслями, она веселилась да к тому же много ела и полнела.

В послепетровское время Екатерина и ее сестры окончательно уходят в тень – «Ивановны» никого уже не интересуют. Так бы и пропали в безвестности имена наших героинь, если бы в январе 1730 года не произошло непредвиденное: умер Петр II, и на престол была приглашена вдовствующая курляндская герцогиня Анна Иоанновна, тетка одиннадцатилетней Анны. Новая государыня не имела детей, по крайней мере, законнорожденных, и смерть ее могла открыть дорогу к власти либо цесаревне Елизавете Петровне, либо «чертушке» – так звали при дворе Анны Иоанновны племянника цесаревны, двухлетнего голштинского принца (а потом и герцога) Карла Петера Ульриха. Этого императрица допустить не могла. И тут хитроумные вице-канцлер А.И.Остерман и К.-Г.Левенвольде разработали следующий план: в 1731 году Анна потребовала от подданных присяги тому выбору наследника, который определит императрица по своей воле. Послушно присягая, подданные недоумевали: кто же все-таки будет наследником? Вскоре стало известно – и в этом-то и состояла хитрость плана Остермана и Левенвольде, – что им станет тот, кто родится от будущего брака племянницы императрицы принцессы Мекленбургской и ее еще неведомого супруга.

По заданию императрицы Левенвольде немедленно отправился в Германию на поиски достойного жениха для нашей героини. А в это время с самой принцессой начались волшебные перемены. Девочку забрали от матери ко двору тетки, назначили ей приличное содержание, штат придворных, а главное – начали поспешно воспитывать в православном духе: ведь теперь с ее именем была связана большая государственная игра.

Обучением девушки занимался ученый монах Феофан Прокопович. В 1733 году она – в Мекленбурге нареченная по лютеранскому обряду Елизаветой Екатериной Христиной – при крещении получила то имя, под которым вошла в русскую историю: Анна. У посторонних наблюдателей сложилось впечатление, что императрица удочерила племянницу и передала ей свое имя. Это не так, скорее всего, Анна Иоанновна стала крестной матерью Анны Леопольдовны. Родная мать, Екатерина, присутствовала на церемонии крещения дочери 12 мая 1733 года, но буквально через месяц умерла. Сорокалетнюю мекленбургскую герцогиню похоронили рядом с матерью – царицей Прасковьей Федоровной – в склепе Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря.

Екатерина все же успела рассмотреть жениха, которого нашел ее дочери в Германии Левенвольде. Его звали Антон Ульрих, принц Брауншвейг-Беверн. Ему было 19 лет, он приходился племянником австрийской императрице Елизавете – жене императора Карла VI. Жених приехал в Петербург 5 февраля 1733 года и сразу же попал на праздник именин императрицы и, соответственно, своей невесты. Вместе с ними он наблюдал удивительное зрелище: на ледовом поле перед Зимним дворцом тысячами зеленых и синих искусственных огней сиял сад, в середине которого можно было видеть огромную «клумбу» в виде короны с вензелем императрицы, составленную из красных фонарей. Иллюминацией сияли Петропавловская крепость, Академия наук – всего в этот вечер горели огни 150 тысяч ламп и фонарей. Принц мог убедиться воочию: его принимали в столице могущественной империи…

Сразу скажем, это не была та пара, на которую заглядывались многочисленные гости. Анна Леопольдовна не производила выгодного впечатления на окружающих. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – писала жена английского резидента леди Рондо, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность». Впрочем, иного мнения об Анне Леопольдовне был ее будущий обер-камергер Эрнст Миних. Он писал, что ее считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от «грубейшего ласкательства», очень распространенного при дворе ее тетки. Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем. Много лет спустя французский посланник Шетарди передавал рассказ о том, что герцогиня Екатерина была вынуждена прибегать к строгости, когда дочь ее была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе.

Впрочем, объяснение не особенно симпатичным чертам Анны Леопольдовны нужно искать не только в ее характере, данном природой, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года. Дело в том, что приехавший жених Анны всех разочаровал: и невесту, и ее мать, и императрицу, и двор. Худенький, белокурый, женоподобный сын герцога Фердинанда Альбрехта был неловок от страха и стеснения под пристальными, недоброжелательными взглядами придворных «львов» и «львиц». Как писал в своих мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его без огорчения себя или других не оказалось возможности». Императрица не сказала официальному свату – австрийскому послу – ни да ни нет, но оставила принца в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему был дан чин подполковника Кирасирского полка и соответствующее его положению содержание.

Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но она равнодушно отвергала его ухаживания. «Его усердие, – писал впоследствии Бирон, – вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Летом 1735 года начался скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие Анны к Антону Ульриху. Анну, тогда шестнадцатилетнюю девицу, заподозрили в интимной близости с красавцем и любимцем женщин графом Линаром – польско-саксонским послом, причем соучастницей тайных свиданий была признана воспитательница принцессы госпожа Адеракс. В конце июня ее поспешно посадили на корабль и выслали за границу, а затем по просьбе русского правительства Август II отозвал и графа Линара. Причина всего скандала была, как писала леди Рондо, очень проста: «Принцесса молода, а граф – красив». Пострадал и камер-юнкер принцессы Иван Брылкин, сосланный в Казань. Больше об этом инциденте сказать ничего невозможно. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас явился в Петербург, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях, получил орден Святого Андрея, бриллиантовую шпагу и прочие награды. Факт, несомненно, выразительный, как и то, что не известный никому бывший камер-юнкер Брылкин был назначен на высокий пост обер-прокурора Сената! Наконец, известно, что после скандала императрица Анна Иоанновна установила за племянницей чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль. Проникнуть на ее половину было теперь посторонним совершенно невозможно.

Изоляция от возможного общества ровесников, подруг, света и даже двора длилась пять лет и не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. И так не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала замкнутой, склонной к уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Э.Миних, большой охотницей до чтения книг, что по тем временам считалось делом диковинным и барышень до хорошего не доводящим. Она поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась, с неохотой и страхом выходила на ярко сияющий паркет дворцовых зал. Общество, состоящее больше чем из четверых, к тому же хорошо знакомых Анне людей, было для нее тягостным даже в дни ее правления, а о шумных, веселых праздниках и маскарадах при ней никто не заикался.

Изоляция принцессы Анны была прервана лишь в июле 1739 года. В этот день австрийский посол маркиз де Ботта от имени принца Антона Ульриха и его тетки, австрийской императрицы, попросил у императрицы Анны руки принцессы Анны и получил наконец благосклонное согласие. Это согласие было вынужденным. Поначалу императрице не хотелось думать ни о каком наследнике – ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после стольких лет унижений, бедности, ожиданий, казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг императрице совсем не нравились, она тянула и тянула с решением этого скучного для нее брачного дела. Так получилось, что судьба принцессы Анны более беспокоила фаворита императрицы герцога Бирона, чем ее саму. Видя пренебрежение Анны Леопольдовны к принцу Антону Ульриху, герцог в 1738 году пустил пробный шар: через посредницу – придворную даму – он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за его старшего сына Петра Бирона. При этом он заранее заручился поддержкой императрицы, и то обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога, ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили хитрецов предыдущих времен – Александра Меншикова и Алексея Долгорукого, пытавшихся поочередно оженить императора Петра II на своих дочерях!

Но Анна Леопольдовна уже давно была пропитана духом аристократизма. Она отвергла притязания Бирона, сказав, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона Ульриха – принца из древнего рода. К слову сказать, принц, жених ее, к этому времени возмужал, участвовал волонтером в Русско-турецкой войне, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Андрея Первозванного… Подталкивала суженых к свадьбе и сама императрица. По словам Бирона, она как-то сказала ему: «Никто не хочет подумать о том, что у меня на руках принцесса, которую надо отдавать замуж. Время идет, она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности». Еще важнее было другое. Клавдий Рондо писал: «Русские министры полагают, что принцессе пора замуж, она начинает полнеть, а, по их мнению, полнота может повлечь за собою бесплодие, если замужество будет отсрочено на долгое время». Словом, 1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон Ульрих вошел в зал, где происходила церемония, одетый в белый с золотом атласный костюм, его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась в письме к своей приятельнице в Англию: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалось бы, фраза о жертвенном барашке стала мрачным пророчеством. Ведь Антон Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора и умер в заточении, прожив за решеткой больше трех десятков лет.

Но в тот момент все думали, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее Величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока наконец посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал – принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это более походило на похороны, чем на обручение. Сама свадьба состоялась через два дня. Великолепная процессия потянулась к церкви Рождества на Невском проспекте. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в серебристом платье. Потом был торжественный обед, бал… Наконец невесту облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон привел одетого в домашний халат принца, и двери супружеской спальни закрыли. Целую неделю двор праздновал свадьбу. Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо была в числе гостей и потом сообщала приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые – очень красиво, другие – очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад, где и просидела на лавочке. Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод – 18 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном.

Рождение сына у молодой четы безмерно обрадовало императрицу Анну. Задуманный еще в 1731 году рискованный династический эксперимент вдруг увенчался полным успехом – родился, как по заказу, мальчик, он был здоровым и крепким! Покой династии был обеспечен, и Анна, став восприемницей новорожденного, тотчас засуетилась вокруг него. Для начала она отобрала Ивана у родителей и поместила его в комнатах рядом со своими. Теперь и Анна Леопольдовна, и Антон Ульрих мало кого интересовали – свое дело они сделали. Однако понянчить внука, точнее, внучатого племянника, заняться его воспитанием императрице Анне не довелось: 5 октября 1740 года прямо за обеденным столом у нее начался сильнейший приступ болезни, которая через две недели и привела ее к могиле.

Перед смертью она подписала указ о назначении Ивана Антоновича наследником престола и об объявлении Бирона регентом до семнадцатого дня рождения императора Ивана VI. Но Бирон не усидел на своем высоком кресле и трех недель: его сверг фельдмаршал Миних, сам рвавшийся к власти. До этого Бирон вступил в конфликт с Брауншвейгским семейством – так стали звать в России семью Анны Леопольдовны. Шпионы донесли Бирону, что Антон Ульрих осуждает регента и плетет нити заговора. Временщик действовал быстро и решительно: Антон Ульрих был допрошен регентом и посажен под домашний арест. Все должны были понять, что их ждет, если так сурово поступили не с простым подданным, а с отцом царя! Известно также, что Бирон угрожал и Анне Леопольдовне, обещая ей, при таком поведении ее супруга, отослать их всех в Германию. Словом, когда Миних пришел к Анне за одобрением своего замысла свергнуть временщика, мать императора не возражала.

Сразу же после свержения Бирона 9 ноября 1740 года собранные к Зимнему дворцу полки присягнули на верность «Государыне правительнице великой княгине Анне всей России» – таким стал титул Анны Леопольдовны, приравнявший ее власть к императорской. Рядом с правительницей стоял фельдмаршал Миних. Наступил час его триумфа и реализации великих планов. Но он ошибся. Его, русского Марса, победителя страшного Бирона, сбросила с политического олимпа тихая, рассеянная женщина – регентша Анна Леопольдовна. Произошло это так. Миних рассчитывал стать генералиссимусом за «подвиг» 9 ноября 1740 года, но просчитался. Высшее воинское звание получил отец царя Антон Ульрих. Как известно, двух генералиссимусов в одной армии быть не может, и Миних страшно обиделся на «жадных» супругов. Кроме того, назначив Миниха первым министром, Анна Леопольдовна фактически оставила его не у дел: внешние дела поручила Остерману, а внутренние – Михаилу Головкину. Фельдмаршал терпел только до весны 1741 года. В начале марта он подал прошение об отставке, и ее, против ожиданий Миниха, приняли – разом он стал отставником и утратил власть.

Не будем преувеличивать во всей этой истории самостоятельность Анны Леопольдовны. Ее слабой женской рукой водила рука вице-канцлера Андрея Остермана, который наконец почувствовал, что настал его час и он будет теперь править Россией.

Провозгласив себя великой княгиней и правительницей России и став, в сущности, самодержавной императрицей, Анна Леопольдовна продолжала жить, как жила раньше. Мужа своего она по-прежнему презирала и часто не пускала незадачливого супруга на свою половину. Теперь трудно понять, почему так сложились их отношения, почему принц Антон был так неприятен Анне. Конечно, принц тих, робок и неприметен. В нем не было изящества, лихости и мужественности графа Линара. Миних говорил, что провел с принцем две кампании, но так и не понял: рыба он или мясо. Когда Артемий Волынский как-то спросил Анну Леопольдовну, чем ей не нравится принц, она отвечала: «Тем, что весьма тих и в поступках несмел». Действительно, история краткого регентства Бирона показала, что в острые моменты, когда требовалось защитить честь семьи и свою собственную, принц бездействовал, и не без оснований Бирон говорил со смехом саксонскому дипломату Пецольду, что Антон Ульрих устроил заговор и привлек к нему… придворного шута, а потом на грозные вопросы регента отвечал с наивностью, что ему «хотелось немножечко побунтовать». Еще раньше Бирон говорил саксонскому дипломату Пецольду с немалой долей цинизма, что главное предназначение Антона Ульриха в России – «производить детей, но и на это он не настолько умен» – и что нужно желать, чтобы родившиеся от него дети были похожи более на мать, чем на отца. Словом, вряд ли бедный Антон Ульрих мог рассчитывать на пылкую любовь молодой жены.

Драма же самой Анны состояла в том, что она совершенно не годилась для «ремесла королей» – управления государством. Ее никогда к этому не готовили, да и никто об этом, кроме судьбы и случая, не думал. У нее отсутствовало множество качеств, которые позволили бы ей если не управлять страной, то хотя бы пребывать в заблуждении, что она управляет и делает это для общей пользы. У Анны не было трудолюбия, честолюбия, энергии, воли, умения понравиться подданным приветливостью или, наоборот, привести их в трепет грозным видом, как это успешно делала ее тетушка. Фельдмаршал Миних писал, что Анна «по природе своей… была ленива и никогда не появлялась в Кабинете. Когда я приходил по утрам с бумагами… которые требовали резолюции, она, чувствуя свою неспособность, часто говорила: “Я хотела бы, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда бы царствовал сам”». Далее Миних пишет то, что подтверждается другими источниками – письмами, мемуарами, даже портретами: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идя к обедне, не носила фижм и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами, которыми были принц – ее супруг, граф Линар – посол польского короля и фаворит великой княгини, маркиз де Ботта – посол австрийского императора, ее доверенное лицо… господин Финч – английский посланник и мой брат (барон Х.В.Миних)». Только в такой обстановке, дополняет сын фельдмаршала Эрнст, она бывала свободна и весела в обществе.

Вечера эти проходили за закрытыми дверями в апартаментах ближайшей подруги правительницы и ее фрейлины Юлии Менгден, или, как презрительно звала ее императрица Елизавета Петровна, Жульки. Без этой, как писали современники, «пригожей собой смуглянки» Анна не могла прожить и дня – так они были близки. Их отношения были необычайны и бросались в глаза многим. Финч, знавший хорошо всю карточную компанию, писал, что любовь Анны к Юлии «была похожа на самую пламенную любовь мужчины к женщине», что они часто спали в одной постели. Анна дарила Юлии бесценные подарки, в том числе полностью обставленный дом. Многие наблюдатели сообщали, что кроме Юлии на Анну оказывал огромное влияние граф Линар, тотчас же появившийся после прихода Анны к власти. Говорили о предстоящем браке Линара и Юлии. Цель его состояла в том, чтобы прикрыть связь правительницы с кем-то из этой пары… или, спросим в наш раскованный век, с обоими? Осенью 1741 года Линар уехал в Дрезден, чтобы получить там отставку и стать при Анне Леопольдовне обер-камергером. Как известно, эту ключевую в управлении России должность при Анне Иоанновне занимал Бирон. Теперь на нее готовился Линар. Бедная Россия! Но Линар не успел вернуться в Петербург. По дороге ему стало известно о свержении Анны Леопольдовны, и он благоразумно повернул назад. И правильно, надо сказать, сделал: не избежать бы ему путешествия в Сибирь.

В ожидании Линара Анна и Юлия долгими вечерами, сидя у камина, занимались рукоделием: спарывали золотой позумент с бесчисленных камзолов Бирона, чтобы отправить его на переплавку. Юлия давала советы своей сердечной подруге, как управлять Россией… Анна Леопольдовна была существом безобидным и добрым. Правда, как писал Манштейн, правительница «любила делать добро, но вместе с тем не умела делать его кстати». Таким, как Анна – наивным, простодушным и доверчивым, – места в волчьей стае политиков не было, рано или поздно такие случайные люди гибнут. Так и произошло с Анной Леопольдовной. В октябре – ноябре 1741 года, получив достоверные известия о заговоре цесаревны Елизаветы Петровны, Анна поступила наивно и глупо: она стала выяснять у самой Елизаветы подробности заговора и тем самым приблизила час своего падения – испуганная цесаревна дала приказ спешить с переворотом. Он произошел 25 ноября 1741 года, когда Елизавета Петровна во главе трех сотен гвардейцев ворвалась в Зимний дворец и арестовала правительницу и ее семью. Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. Есть две версии ареста Брауншвейгской семьи. По одной, Елизавета вместе с солдатами вошла в спальню правительницы и громко сказала: «Сестрица, пора вставать!» В постели рядом с Анной лежала девица Менгден. По другой, более правдоподобной версии, убедившись, что дворец полностью блокирован верными ей солдатами, цесаревна послала отряд гренадер арестовывать правительницу. При виде солдат Анна вскричала: «Ах, мы пропали!» По всем источникам видно, что никакого сопротивления насилию она не оказала, безропотно оделась, села в подготовленные для нее сани и позволила увезти себя из Зимнего дворца. Как известно, раньше всегда следили за знамениями, приметами, теми подчас еле заметными знаками судьбы, которые могут что-то сказать человеку о его будущем. Времена рационализма, прагматизма, атеизма, головокружительных успехов техники сделали для нас эти привычки смешными, несерьезными. В этом невежественном состоянии мы пребываем и до сих пор, лишь иногда удивляясь проницательности стариков или тайному голосу собственного предчувствия. Был дан знак судьбы и Анне Леопольдовне. Накануне переворота с правительницей Анной произошла досадная оплошность: подходя к цесаревне Елизавете, правительница споткнулась о ковер и внезапно, на глазах всего двора, упала в ноги стоявшей перед ней Елизавете. Современник, видевший это происшествие, воспринял это как дурное предзнаменование. И не ошибся. Принцу Антону Ульриху одеться не позволили и полуголого снесли в одеяле к саням. Сделано было это умышленно: так брали Бирона, а также многих высокопоставленных жертв других переворотов – без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус!

Не все прошло так же гладко при «аресте» годовалого императора. Солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять ребенка только тогда, когда он проснется. Так около часа они и простояли молча у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не закричал от страха при виде свирепых физиономий гренадер. Елизавета решила попросту выслать из страны Брауншвейгскую семью. 28 ноября санный обоз из закрытых кибиток, в которых сидели Анна, бывший император, его отец и приближенные, под конвоем поспешно покинул Петербург по дороге к западной границе России. Но потом Елизавета одумалась, пожалела о своем великодушном поступке и решила задержать Анну с семьей в Риге. Несчастная семья оказалась в заточении в Динамюнде – крепости на Даугаве. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда. В Динамюнде узники провели более года, там в 1743 году Анна родила третьего ребенка – Елизавету (принцессу Екатерину она родила еще в Петербурге в 1741 году), а в январе 1744 года их всех повезли подальше от границы – в центр России, в город Раненбург Воронежской губернии. Императрица требовала, чтобы при этом ведавший перевозкой генерал Салтыков сообщил: отъезжая на новое место, Анна Леопольдовна и ее муж были «недовольны или довольны». Салтыков отвечал, что когда члены семьи увидели, что их намереваются рассадить по разным кибиткам, они «с четверть часа поплакали» и, вероятно, думали, что их хотят разлучить. Опасность быть разлученными друг с другом теперь повисла над ними как дамоклов меч. Жизнь их проходила в ожидании худших событий. Их привезли в Раненбург – город под Липецком. Там Брауншвейгская семья прожила до конца августа 1744 года, а затем туда внезапно прибыл спецкурьер майор Николай Корф. Он привез с собой секретный указ императрицы, жестокий и бесчеловечный. Предполагалось заключить арестантов в Соловецкий монастырь – место дикое и суровое. При этом ему поручалось ночью отобрать у родителей экс-императора Ивана и передать капитану Миллеру, которому было приказано везти четырехлетнего малыша в закрытом возке на север, ни под каким видом никому не показывая и ни разу не выпуская его из возка.

Корф запросил императрицу, что же делать с Юлией Менгден – ведь ее нет в списке будущих соловецких узников, и «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». Петербург остался глух к сомнениям Корфа: Анну везти на Соловки, а Менгден оставить в Раненбурге. Что пережила Анна, прощаясь навсегда с возлюбленной подругой, которая составляла как бы часть ее души, представить трудно. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна просила императрицу об одном: «Не разлучайте с Юлией!» Тогда Елизавета, скрепя сердце, дала согласие. Теперь она передумала. Корф писал, что известие о разлучении подруг и предстоящем путешествии в неизвестном для них направлении как громом поразило всех узников: «Эта новость повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. – Е.А. ), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом и снег арестантов медленно повезли на север. Обращает на себя внимание как поразительная покорность этой женщины, так и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая была продиктована не государственной необходимостью или опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы. В этой истории отчетливо видны пристрастия Елизаветы. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну разделяли сотни миль, Елизавета написала Корфу: «Спроси Анну, кому отданы были ее алмазные вещи, из которых многие не оказались в наличии. А если она, Анна, упорствовать станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи ей, что я вынуждена буду Жульку пытать и если ей ее жаль, то она не должна допустить ее до такого мучения». Словом, била по самому больному. Это было не первое письмо такого рода, полученное от Елизаветы. Уже в октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его, генерала, Анна Леопольдовна – до императрицы дошел слух об этом. Салтыков отвечал, что это навет и «у принцессы я каждый день поутру бываю, только, кроме ее учтивости, никаких неприятностей, как сам, так через офицеров, никогда не слышал, а когда что ей необходимо, то она о том с почтением просит». Салтыков писал правду – такое поведение было характерно для Анны. Она была кроткой и безобидной женщиной: странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова явно императрице не понравился – ее ревнивой злобе к этой женщине не было предела. Исходя из знания характера и привычек императрицы, ее ненависть к Анне понятна. Елизавете было невыносимо слышать и знать, что где-то есть женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна власть, а нужен был только дорогой ее сердцу человек. Лишенная, казалось бы, всего – свободы, нормальных условий жизни, сына, близкой подруги, – эта женщина не билась, как ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не писала императрице униженных просьб, а лишь покорно принимала все, что приносил ей начинающийся день, еще более печальный, чем вчерашний.

Более двух месяцев Корф вез Брауншвейгскую семью к Белому морю. Но из-за бездорожья довезти не смог и упросил Петербург хотя бы временно прекратить это измотавшее всех – узников, охрану, самого Корфа – путешествие и поселить арестантов в Холмогорах – небольшом городе на Северной Двине, выше Архангельска. Весной 1746 года в Петербурге решили, что узники здесь останутся еще на какое-то время. Никто даже не предполагал, что пустовавший дом холмогорского архиерея станет их тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Анне Леопольдовне было не суждено там прожить дольше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила мальчика – принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок – четвертый, сын Петр, родился уже в Холмогорах в марте 1745 года. Рождение всех этих детей было тоже причиной ненависти Елизаветы к Анне. Дети были принцами и принцессами, которые, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели права на российский престол большие, чем сама Елизавета. И хотя за дочерью Петра была сила, сообщения о рождении очередного потенциального соперника так раздражали императрицу, что, получив из Холмогор известие о появлении на свет принца Алексея, Елизавета, согласно рапорту курьера, «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха тщательно скрывалось от общества, и коменданту тюрьмы категорически запрещалось в переписке даже упоминать о детях. Даже после смерти Анны императрица потребовала, чтобы Антон Ульрих сам написал подробнее о смерти жены, но при этом не упоминал, что она родила сына. Но, как часто бывало в России, о принцах и принцессах можно было узнать уже на холмогорском базаре, о чем свидетельствуют многочисленные документы из Тайной канцелярии.

Рапорт о смерти двадцативосьмилетней Анны пришел вскоре после сообщения о рождении принца Алексея. Бывшая правительница России умерла от последствий неудачных родов – так называемой послеродовой горячки. В официальных же документах причиной смерти Анны был указан «жар», общее воспаление организма. Комендант холмогорской тюрьмы Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно – Анне или принцу Ивану, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером».

Именно так и поступил поручик Писарев, доставивший тело Анны в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти Анны она была названа «принцессою Брауншвейг-Люнебургской Анной». Титул правительницы России и великой княгини за ней не признавался, равно как и титул императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после смерти, Анна стала вновь, как в юности, принцессой.

Хоронили ее как второстепенного члена семьи Романовых. На утро 21 марта 1746 года были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались все знатнейшие чины государства и их жены – всем хотелось взглянуть на эту женщину, о драматической судьбе которой так много было слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла императрица Елизавета. Она плакала – возможно, искренне, она была завистлива и мелочна, но злодейкой, которая радуется чужой смерти, никогда не слыла. Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины: царица Прасковья Федоровна и мекленбургская герцогиня Екатерина. Так, 21 марта 1746 года три женщины, связанные родством и любовью – бабушка, мать и внучка, – соединились навек в одной могиле. А крестный путь ее сына – бывшего императора – Ивана, других детей и мужа, оставшихся в Холмогорах, еще не закончился. Но она об этом уже не узнала…


Император Иван Антонович: железная маска русской истории

Этот остров у самого истока холодной и темной Невы из Ладожского озера был тем первым кусочком неприятельской шведской земли, на который ступила нога Петра I в самом начале Северной войны. Недаром он переименовал крепость Нотебург, отвоеванную в 1702 году у шведов, в Шлиссельбург – «Ключ-город». Этим ключом он потом открыл всю Прибалтику. И почти сразу же крепость стала политической тюрьмой. Уж очень удобен был для узилища этот уединенный остров. Попасть сюда можно было только через одни ворота, при этом нужно было огибать по воде на глазах охраны почти весь остров. Да и бежать отсюда было невозможно. За всю историю не случалось побегов из Шлиссельбургской тюрьмы. И только раз была предпринята дерзкая попытка освобождения одного из шлиссельбургских узников.

Событие произошло в белую ночь с 5 на 6 июля 1764 года. Попытку эту предпринял один из офицеров охраны крепости, подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Яковлевич Мирович. С отрядом солдат, которых он подбил на бунт, Мирович пытался захватить особую тюрьму, в которой содержали секретнейшего узника. Ворвавшись в казарму, где жил заключенный, Мирович увидел его недвижимым, лежащим в луже крови. Вокруг были следы ожесточенной борьбы. Во время боя, развернувшегося между отрядом мятежников и охраной секретного узника, погибло несколько солдат, офицеры охраны Власьев и Чекин убили заключенного. Мирович, узнав о смерти узника, сдался на милость властей и был тотчас арестован. Все подбитые им на бунт солдаты также были схвачены. Началось расследование страшного преступления…

Но кто же был этот узник? Это была страшная государственная тайна, но все в России знали, что секретным узником был русский император Иван Антонович, проведший в заточении почти четверть века.

В начале 1730-х годов династия Романовых испытывала серьезный кризис – некому было наследовать трон. На престоле сидела императрица Анна Иоанновна, бездетная вдова. При ней жила сестра Екатерина Ивановна с малолетней дочерью Анной Леопольдовной. Вот и все родственники императрицы. Правда, жива была цесаревна Елизавета Петровна, которой не было и тридцати лет. В Киле также жил племянник Елизаветы, сын ее покойной старшей сестры Анны Петровны Карл Петер Ульрих (будущий император Петр III). Однако Анна Иоанновна не хотела, чтобы отродье Петра I и «лифляндской портомои» – Екатерины I – вступило на трон Российской империи.

Вот почему, когда в 1731 году был оглашен императорский указ, подданные не поверили своим ушам: согласно ему, они должны были присягнуть в верности причудливому завещанию Анны Иоанновны. Она объявляла своим наследником того мальчика, который родится от будущего брака императрицыной племянницы Анны Леопольдовны с неизвестным еще иностранным принцем. Удивительно, но как задумала императрица, так и получилось: Анна Леопольдовна была выдана замуж за немецкого принца Антона Ульриха и в августе 1740 года родила мальчика, названного Иваном. Когда в октябре того же года Анна Иоанновна умирала, она завещала трон своему двухмесячному внучатому племяннику. Так на русском троне появился император Иван Антонович.

Ну что рассказать о мальчике, ставшем самодержцем в возрасте двух месяцев и пяти дней и свергнутом с престола, когда ему исполнился один год, три месяца и тринадцать дней? Ни многословные указы, им «подписанные», ни военные победы, одержанные его армией, сказать о нем ничего не могут. Младенец – он и есть младенец, лежит в колыбельке, спит или плачет, сосет молоко и пачкает пеленки.

Сохранилась гравюра, на которой мы видим колыбель императора Ивана VI Антоновича, окруженную аллегорическими фигурами Правосудия, Процветания и Науки. Прикрытый пышным одеялом, на нас сурово смотрит пухлощекий малыш. Вокруг его шейки обвита тяжеленная, как вериги, золотая цепь ордена Андрея Первозванного – едва родившись, император стал кавалером высшего ордена России. Такова была судьба Ивана Антоновича: всю свою жизнь, от первого дыхания до последнего, он провел в цепях. Но в золотых цепях он «проходил» недолго. 25 ноября 1741 года цесаревна Елизавета Петровна совершила государственный переворот. Она ворвалась с мятежниками в Зимний дворец глубокой ночью и арестовала мать и отца императора. Солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума в императорской опочивальне и взять ребенка-императора только тогда, когда он проснется. Так около часа они и простояли молча у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не закричал от страха при виде свирепых гренадерских физиономий. Императора Ивана вытащили из колыбели и отнесли к Елизавете. «Ах, дитя! Ты ни в чем не виноват!» – вскричала узурпаторша и крепко ухватила ребенка, чтобы – не дай Бог – он не попал к другим.

А потом начался крестный путь семьи Ивана Антоновича по тюрьмам. Сначала узников держали под Ригой, потом в Воронежской губернии, в Раненбурге. Здесь родителей разлучили с четырехлетним сыном. Его, под именем Григория, повезли на Соловки, но из-за осенней непогоды добрались только до Холмогор, где Ивана Антоновича поместили в бывшем доме местного архиерея. Надо сказать, что имя «Григорий» не самое удачное в русской истории – невольно вспоминаешь Григория Отрепьева и Григория Распутина. Здесь, в Холмогорах, ребенка посадили в одиночную камеру, и отныне он видел только слуг и охранников. Живого и веселого мальчика непрерывно держали в наглухо закрытой комнате без окон – все его детство, всю его юность. У него не было игрушек, он никогда не видел цветов, птиц, животных, деревьев. Он не знал, что такое дневной свет. Раз в неделю под покровом ночной темноты его выводили в баню во дворе архиерейского дома, и он, вероятно, думал, что на дворе всегда стоит ночь. А за стенами камеры Ивана, в другой части дома, поселили его родителей, братьев и сестер, которые родились уже после него и которых он тоже никогда не увидел.

Елизавета никогда не отдавала приказа убить Ивана, но делала все, чтобы он умер. Императрица запретила учить его грамоте, запретила ему прогулки. Когда он, восьми лет, заболел оспой и корью, охрана запросила Петербург: можно ли пригласить к тяжко больному доктора? Последовал указ: доктора к узнику не допускать! Но Иван поправился на свою беду… В 1756 году шестнадцатилетнего заключенного внезапно перевезли из Холмогор в Шлиссельбург и поселили в отдельной, строго охраняемой казарме. Охране были даны строжайшие предписания не допускать посторонних к узнику Григорию. Окна помещения, чтобы не пропускали дневной свет, густо замазали краской, в камере постоянно горели свечи, за узником непрерывно наблюдал дежурный офицер. Когда приходили слуги убирать в помещении, Григория заводили за ширму. Это была полная изоляция от мира…

Факт существования Ивана Антоновича был государственной тайной. В борьбе со своим юным предшественником на троне императрица Елизавета Петровна прибегла к удивительному, но, впрочем, знакомому нам способу борьбы с памятью о нем. Его имя было запрещено упоминать в официальных бумагах и в частных разговорах. Того, кто произнес имя Иванушки (так его называли в народе), ждали арест, пытки в Тайной канцелярии, ссылка в Сибирь. Высочайшим указом было предписано уничтожить все портреты Ивана VI, изъять из обращения все монеты с его изображением. Каждый раз начиналось следствие, если среди тысяч монет, привезенных в казначейство в бочках, обнаруживался рублевик с изображением опального императора. Было велено из книг, посвященных императору-младенцу, вырвать титульные страницы, собрать все до последнего опубликованные при нем указы, протоколы и докладные записки с упоминанием имени Ивана VI Антоновича. Эти бумаги были тщательно запечатаны и спрятаны в Тайной канцелярии. Так в русской истории образовалась огромная дыра с 19 октября 1740 года, когда он вступил на трон, и до 25 ноября 1741 года. По всем бумагам получалось, что после окончания царствования императрицы Анны Иоанновны сразу же наступило славное царствование Елизаветы Петровны. Но уж если никак было нельзя обойтись без упоминания о времени правления Ивана VI, то прибегали к эвфемизму: «В правление известной особы». Лишь столетие с лишним спустя, в 1888 году, были опубликованы два огромных тома бумаг царствования Ивана Антоновича. Так, наконец, тайное стало явным…

Но, как часто бывало в России, самая большая государственная тайна была известна всем. А тому, кто не знал, стоило только побывать на холмогорском или шлиссельбургском базаре. Там или в ближайшем кабаке за полуштофом водки любопытствующему сразу же рассказали бы, кого так тщательно стерегут в тюрьме и за что. Все ведь давно знали, что сидит Иванушка за верность «старой вере» и страдает он, естественно, за народ. Известное дело, иначе за что же так мучить человека?

Надо сказать, что этот династический грех не давал покоя ни Елизавете Петровне, ни восшедшему на трон в декабре 1761 года Петру III, ни Екатерине II, захватившей власть в июне 1762 года. И все эти самодержцы непременно хотели увидеть таинственного узника. Так случилось, что в своей жизни Иван Антонович видел только трех женщин: свою мать – правительницу Анну Леопольдовну – и двух императриц! Да и то Елизавета при встрече с ним в 1757 году (Ивана привезли в закрытой кибитке в Петербург) была одета в мужское платье. В марте 1762 года император Петр III сам отправился в Шлиссельбург, под видом инспектора вошел в камеру узника и даже разговаривал с ним. Из этого разговора стало ясно, что заключенный помнит, что он вовсе не Григорий, а принц или император. Это неприятно поразило Петра III – он-то думал, что узник сумасшедший, беспамятный, больной человек.

Екатерина II получила проблему Ивана в наследство от своего непутевого мужа. И она, тоже движимая любопытством, отправилась в Шлиссельбург в августе 1762 года, чтобы посмотреть на секретного узника и, возможно, поговорить с ним. Нет сомнения, что Иван Антонович своим диким видом производил на посетителей тяжелое впечатление. Двадцать лет заключения в одиночке искалечили его, жизненный опыт юноши был деформированным и дефектным. Ребенок – не котенок, который и в пустой комнате вырастет котом. Иван четырехлетним малышом оказался в изоляции. Никто не занимался его воспитанием. Он не знал ласки, доброты, жил как зверь в клетке. Офицеры охраны, люди невежественные и грубые, со зла и от скуки дразнили Иванушку, как собаку, били его и сажали «за непослушание» на цепь. Как справедливо писал М.А.Корф, автор книги об Иване Антоновиче, «до самого конца жизнь его представляла одну нескончаемую цепь мучений и страданий всякого рода». И все же в глубине его сознания сохранилась память о раннем детстве и страшной, похожей на сон истории его похищения и переименования. В 1759 году один из охранников сообщал в своем рапорте: «Арестанта, кто он, спрашивал, на что [тот] прежде сказал, что он человек великий, и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил». Ясно, что Иван говорил о капитане Миллере, который отнял четырехлетнего мальчика у родителей в 1744 году. И ребенок запомнил это!

Позже Екатерина II писала, что она приехала в Шлиссельбург, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему по природным его качествам и воспитанию определить спокойную». Но ее якобы постигла полная неудача, ибо «с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества (Иван страшно заикался и, чтобы говорить внятно, поддерживал подбородок рукой. – Е.А. ), лишение разума и смысла человеческого». Поэтому, заключила государыня, никакой помощи несчастному оказать невозможно, и для него не будет ничего лучшего, как остаться в каземате. Вывод о безумии Иванушки делался не на основании врачебного обследования, а по донесениям охраны. Какими психиатрами бывают охранники, из советской истории мы знаем хорошо. Профессиональные же врачи к Ивану Антоновичу никогда допущены не были.

Словом, гуманная государыня так и оставила узника догнивать в сырой темной казарме. Вскоре после отъезда императрицы из Шлиссельбурга, 3 августа 1762 года охранники секретного узника, офицеры Власьев и Чекин, получили новую инструкцию. В ней (в явном противоречии с утверждением о безумии заключенного) было сказано, что с Григорием нужно вести разговоры такие, «чтоб в нем возбуждать склонность к духовному чину, то есть к монашеству… толкуя ему, что житие его Богом уже определено к иночеству и что вся его жизнь так происходила, что ему поспешать надобно себе испрашивать пострижение». Вряд ли с сумасшедшим, «лишенным разума и смысла человеческого», можно вести высокие разговоры о Боге и пострижении в монахи.

Крайне важно, что в эту инструкцию, в отличие от предыдущих, был внесен и такой пункт: «4. Ежели, паче чаяния, случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя бы офицер… и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать… Буде же оная сильна будет рука, что спастись не можно, то арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать».

Попытка освобождения Ивана Антоновича, предпринятая ровно через два года, была как будто угадана авторами инструкции 1762 года. Как по написанному сценарию, появился неизвестный офицер с командой, никаких бумаг охране не предъявил, завязался бой, нападавшие усилили натиск и, видя, что «оная сильна будет рука», Власьев и Чекин кинулись в камеру. Они, как сообщал современник, «напали с обнаженными шпагами на несчастного принца, который к этому времени проснулся от шума и вскочил с постели. Он защищался от их ударов и, хотя был ранен в руку, но сломал одному из них шпагу; тогда, не имея никакого оружия и почти совершенно нагой, он продолжал сильно сопротивляться, пока наконец они его не одолели и не изранили во многих местах. Тут наконец он был окончательно умерщвлен одним из офицеров, который проколол его насквозь сзади».

В общем, свершилось дело темное и нечистое. Есть основания подозревать Екатерину II и ее окружение в стремлении уничтожить Ивана Антоновича, который, при всей его беззащитности, оставался для царствующей императрицы опасным соперником, ибо был законным государем, в 1741 году свергнутым Елизаветой. В обществе ходили благожелательные слухи об Иване Антоновиче. В 1763 году был вскрыт заговор, участники которого предполагали убить Григория Орлова, фаворита императрицы, и поженить Ивана Антоновича и Екатерину II, чтобы тем самым закрыть долгий династический спор. Такие планы заговорщиков явно не нравились ни Орлову, ни самой государыне. В общем, был человек – и была проблема…

Вот тут-то и появился подпоручик Василий Мирович – бедный, нервный, обиженный, честолюбивый молодой человек. Когда-то его предка, сподвижника Мазепы, сослали в Сибирь, и он хотел восстановить справедливость, вернуть прежние богатства семьи. Когда Мирович обратился за помощью к своему влиятельному земляку, гетману Кириллу Разумовскому, то получил от него не деньги, а совет: сам прокладывай себе дорогу, старайся схватить Фортуну за чуб – и станешь таким же паном, как и другие! После этого Мирович и задумал освободить Ивана Антоновича, отвезти его в Петербург и поднять мятеж. Однако дело сорвалось, что некоторым историкам кажется вполне естественным, так как они считают, что Мирович стал жертвой провокации, в результате которой погиб опасный для Екатерины соперник.

Во время суда над Мировичем среди судей неожиданно вспыхнул спор: как могли офицеры охраны поднять руку на царственного узника, пролить царскую кровь? Дело в том, что от судей была утаена инструкция от 3 августа 1762 года, данная Власьеву и Чекину и предписывавшая умертвить узника при попытке его освобождения. Однако судьи, не зная об инструкции, были убеждены, что охранники поступили столь жестоко по собственной инициативе, а не выполняя приказ. Спрашивается, зачем властям нужно было утаивать эту инструкцию от суда?

История убийства Ивана Антоновича вновь ставит извечную проблему соответствия морали и политики. Две правды – Божеская и государственная – сталкиваются тут в неразрешимом, страшном конфликте. Получается так, что смертный грех убийства невинного человека может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, если грех этот совершается во имя государственной безопасности. Но, справедливости ради, мы не можем игнорировать и слова Екатерины, которая писала, что Власьев и Чекин сумели «пресечь пресечением жизни одного, к несчастью рожденного» неизбежные бесчисленные жертвы, которые, несомненно, воспоследовали бы в случае удачи мятежа Мировича. Действительно, трудно представить, какие реки крови потекли бы по улицам Петербурга, если бы Мирович привез Ивана Антоновича (как он предполагал) в Литейную слободу, захватил там пушки, поднял на мятеж солдат, мастеровых… И это в центре огромного, густонаселенного города.

Смерть Иванушки не огорчила Екатерину и ее окружение. Никита Панин писал императрице, которая в это время была в Лифляндии: «Дело было произведено отчаянною ухваткою, которое несказанно похвальною резолюциею капитана Власьева и поручика Чекина пресечено». Екатерина отвечала: «Я с великим удивлением читала Ваши рапорты и все дивы, происшедшия в Шлиссельбурге: руководство Божие чудное и неиспытанное есть!» Получается, что государыня была довольна и даже обрадовалась. Зная Екатерину как человека гуманного и либерального, даже веря, что она не была причастна к драме на острове, все-таки согласимся, что объективно смерть Ивана была выгодна ей: нет человека – нет проблемы! Ведь совсем недавно, летом 1762 года, в Петербурге передавали друг другу шутку фельдмаршала Миниха, сказавшего, что он никогда раньше не жил при трех императорах одновременно: один сидит в Шлиссельбурге, другой в Ропше, а третья в Зимнем. Теперь, после смерти Петра III «от геморроидальных колик» и гибели Иванушки, шутить так уже никто не будет.

Расследование по делу Мировича было недолгим, а главное – необыкновенно гуманным, что для дел подобного рода кажется странным. Екатерина запретила пытать Мировича, не позволила допросить многих его знакомых и даже брата арестанта, отделавшись шуткой: «Брат мой, а ум свой». Обычно же на следствии в политической полиции родственники становились первыми подозреваемыми в пособничестве преступнику. Мирович держался невозмутимо и даже весело. Складывалось впечатление, что он получил какие-то заверения относительно своей безопасности. Он был спокоен, когда его вывели на эшафот, возведенный на Обжорке – грязной площади у нынешнего Сытного рынка. Собравшиеся на казнь несметные толпы народа были убеждены, что преступника помилуют – ведь уже больше двадцати лет людей в России не казнили. Палач поднял топор, толпа замерла…

Обычно в этот момент секретарь на эшафоте останавливал экзекуцию и оглашал указ о помиловании, жалуя, как говорили в XVII веке, «вместо смерти живот». Но этого не произошло, секретарь молчал, топор обрушился на шею Мировича, и голова его тотчас была поднята палачом за волосы… (Сообщу в дополнение, что казнь должна была непременно состояться. Из документов известно: палачи накануне казни долго тренировались на бойне – вострили навык на баранах и телятах.) Народ же, как писал Г.Р.Державин, бывший очевидцем казни, «ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Люди попа2дали в Кронверкский крепостной ров. Истинно, концы были схоронены в воду… а также в землю. Ведь еще раньше казни Мировича Екатерина распорядилась закопать тело Иванушки тайно где-нибудь в крепости.

Прошли столетия, туристы гуляют по крепости, вокруг тихо и мирно. Но, идя дорожками среди развалин по густой цветущей траве обширного и пустого двора Шлиссельбургской крепости, невольно думаешь, что где-то здесь, под нашими ногами, лежат останки настоящего мученика, который весь свой век прожил в клетке и, умирая, так и не понял, не узнал, во имя чего ему была дана Богом эта несчастнейшая из несчастных жизней.


Алексей Разумовский: тайный муж императрицы

Восемнадцатый век полон историй о счастье, которое вдруг падает к ногам самого обыкновенного человека из толпы, как сказочной красоты бриллиант. Нужно только наклониться и поднять его из дорожной пыли. История удачи одного из самых счастливых семейств XVIII столетия – графов Разумовских – началась в сказочный январский день нового 1731 года.

Командированный из Петербурга на Украину полковник Федор Вишневский зашел погреться в маленькую церковь села Чемары, что на Черниговщине, и услышал необыкновенно красивый, чарующий тенор. Он принадлежал одному из местных хористов… Юношу представили полковнику. Статный хлопец в бедной одежде, сын пастуха из деревни Лемеши Олеша Розум понравился столичному гостю и внешностью, и скромными манерами. Уже на следующий день Олеша ехал с Вишневским в Петербург, где его тотчас взяли в придворную капеллу – в столице особо ценили голосистые таланты Украины.

А вскоре этот гибкий, смуглый, высокий парень с прекрасным голосом, черными глазами, в которых светились ум, покой и юмор, необычайно понравился цесаревне Елизавете Петровне. Она влюбилась в этого юношу, своего ровесника, и взяла Алексея Григорьева (так его записали в документах) в певчие капеллы своего маленького двора. И хотя Алексей вскоре простудился на петербургских ветрах и потерял голос, из сердца своей панночки он уже не выходил. Он стал для нее не просто фаворитом, но возлюбленным…

История сельского пастушка Олеши удивила многих, но только не его мать Наталью Демьяновну Розумиху, жену самого последнего в деревне бедняка и горького пьяницы Гришки Розума. Тот не раз поколачивал и ее, и детей: дочку и двоих сыновей – Олешу и Кирюшу. Но говорят, что судьба – это характер, и отчаянная оптимистка Розумиха, несмотря ни на что, свято верила в счастье своих детей. Став потом камер-дамой двора императрицы Елизаветы Петровны, она не без удовольствия вспоминала в кругу придворных: «Сыновья мои родились счастливыми: когда Алеша хаживал с крестьянскими ребятишками по орехи и грибы, он их всегда набирал вдвое больше, чем товарищи, а волы, за которыми ходил Кирюша, никогда не заболевали и не сбегали со двора». В ночь под Рождество в декабре 1730 года, как она рассказывала смеявшимся над ней соседям, ей привиделся волшебный сон. Под низким потолком их бедной хаты вдруг засияли звезды и появились солнце и месяц – верные признаки грядущего счастья. Старая казачка чувствовала его приближение. А через несколько дней после этого полковник Вишневский вошел погреться в притвор церкви в Чемарах…

Постепенно казачий сын Алексей Розум стал первым человеком при дворе цесаревны, любившей его без ума. Это мы видим по форме и тону писем, которые писали придворные Алексею Григорьевичу Разумовскому (так теперь его называли в документах), по тому, с каким почтением относились к нему окружающие. Он ведал имениями цесаревны, благосклонно выслушивал приказчиков и просителей. У него вдруг появилось немало небескорыстных друзей, которые вились вокруг любимца синеокой красавицы. Разумовский сладко ел и пил, мягко спал в покоях Елизаветы, а она была только рада этому: он был ее надежной опорой в весьма неспокойные времена императрицы Анны Иоанновны. Он всегда был рядом с цесаревной и только раз – по ее просьбе – не сел с ней в экипаж, когда ночью 25 ноября 1741 года Елизавета поехала поднимать на мятеж гвардейцев, вместе с ними счастливо штурмовала Зимний дворец и захватила трон. Олеша, человек нетрусливого десятка, ушел в тень и не появился в гвардейской казарме. В ту ночь наследница и дочь Петра Великого принадлежала не ему, а гвардии, Отечеству, и его присутствие было бы плохо понято гвардейцами, обожавшими свою прелестную «куму».

А когда настало утро виктории и его панночка уселась на золоченый трон великого своего отца, он привычно встал за ее спиной – не просто бывший певчий, а первый человек империи. На него обрушился поток наград, пожалований, чинов… 25 апреля 1742 года, в день коронации Елизаветы Петровны, на церемонии в Кремле Разумовский нес шлейф за государыней и был пожалован чином обер-егермейстера (руководителя царской охоты) и высшим орденом Святого Андрея Первозванного. А потом он стал командиром Лейб-компании – привилегированного воинского соединения, охранявшего покой государыни, графом, владельцем тысяч крепостных душ, генерал-фельдмаршалом… Той же весной в дни пребывания двора в Москве Разумовский выехал далеко за заставу навстречу экипажу, в котором из Лемешей везли его мать.

Это событие надолго запомнилось землякам Разумовского. Рассказывали, что однажды в Лемеши прибыла блестящая кавалькада всадников и несколько карет. Придворные разыскивали дом госпожи Разумовской. Крестьяне с удивлением отвечали: «В нас сроду не було такой пани, а есть удова Розумиха, шинкарка!» Оказывается, ее-то и разыскивало посольство из Петербурга. А когда Розумиху нашли, то прибывшие низко ей поклонились, вручили соболью шубу с царского плеча и от имени императрицы пригласили ее ко двору. Шинкарка восприняла это как шутку и все твердила: «Люди добре, не глазуйте з меня, що я вам подияла?» Потом, поверив происходящему, она расстелила подаренную царскую шубу на дороге, уселась на нее со всей родней, выпила чарку горилки («погладить дорожку, щоб ровна була»), села в карету и помчалась на свидание с Олешей и его панночкой.

При встрече с сыном Розумиха долго отказывалась признать в роскошном, холеном вельможе в кружевах и бриллиантах своего Олешу. Тогда тот, мало смущаясь своей блестящей свиты, снял штаны и показал матери родимое пятно, о котором могла знать только она да, может, сама императрица… Старушку причесали, переодели по моде, нарумянили и привезли во дворец, где она тотчас упала на колени, приняв свое отражение в золоченом зеркале за императрицу. Но потом, ласково встреченная государыней и придворными, Розумиха оттаяла, привыкла и… запросилась домой – там у нее остался без присмотра шинок, по-нашему кабак…

Влияние Алексея Григорьевича на Елизавету после ее коронации не уменьшилось, а даже наоборот – она не расставалась с ним ни на минуту. Сохранилось множество свидетельств той любви, которая связывала императрицу с Разумовским. Один видел, как в сильный мороз, выходя из театра, самодержица Всероссийская заботливо застегивала ему шубу и поправляла на его голове шапку. Другой заметил, как на охоте в палатку к простудившемуся Разумовскому вошла государыня и «словно со своего мужа, рубашку сняла и надевала другую». Третий подсмотрел, как, весело хохоча, государыня сидела на коленях у Разумовского. Это была завидная, счастливая пара. Такими их увидел в Эстляндии один из местных жителей. Он оказался в десяти шагах от царицы и был восхищен ее необыкновенной красотой. Она вышла из кареты вместе с Разумовским на берег моря, «веселая и без всякой принужденности». Сияло яркое июльское солнце, с моря дул легкий ветерок. «Государыня была в легком платье, – записал этот человек, – она поговорила что-то с графом Разумовским, и он повел ее под руку на близлежащую возвышенность… Ветер взвевал ее шелковую черную юбку так, что виднелась сорочка тончайшего полотна. “Не уставай!” – сказала она по-русски графу Разумовскому и тотчас очутилась вместе с ним на холму».

Секрет искренней, вызывающей зависть и ненависть многих любви императрицы к бывшему пастуху таился не только в плотской страсти Елизаветы к этому красавцу, но и в его несокрушимой надежности, верности и доброте. В придворном мире интриг, подлости и коварства Разумовский выделялся тем, что, обладая безграничными возможностями фаворита, никогда и ни в чем не посягнул на власть государыни, не дал повода даже заподозрить себя в интригах за ее спиной. И она ценила в Олеше это бескорыстие, называла его в письмах «Друг мой нелицемерный!». При этом Разумовский не был наивен или излишне прост. Наоборот, он был умен и всю свою благополучную – через край – жизнь помнил, откуда он, кто он и в чем секрет его необыкновенного счастия. Он знал цену и людям, и самому себе и не обольщался, слыша над головой звуки медных труб. Не раз с присущим украинскому народу мягким юмором граф подшучивал над той волшебной историей, которая началась в рождественские праздники в сельской церкви Чемар…

Но оказалось, что, попав в императорские чертоги, Разумовский вытащил еще не все золотые яблоки из корзины судьбы. Осенью 1742 года «раб Божий Алексей» и «раба Божия Елизавета» в глубокой тайне венчались в маленькой сельской церкви подмосковного села Перова. Рядом стояли самые близкие и доверенные люди. Произошло невероятное – украинский пастух стал мужем российской императрицы! Такова была воля Елизаветы – женщины набожной и не чуждой благочестивых порывов. Она тяготилась «блудной связью» с Разумовским, и церковный брак с возлюбленным был для нее естественным и желанным.

Венчание мало изменило Алексея Григорьевича. Ленивый, вальяжный, в парчовом шлафроке, он вместе с одетой по-домашнему Елизаветой обедал в кругу ближних людей за столом, который с помощью подъемного механизма поднимался с нижнего этажа, полностью сервированный и уставленный то дивными заморскими яствами, то тарелками с наваристым украинским борщом, изумительный запах которого (а варили его шесть часов!), а также пампушек с чесноком побеждал все другие ароматы дворца.

Благодушие Алексея Разумовского вошло в поговорку. Он не был безмерно честолюбив, не мечтал покрыть себя славой полководца на поле сражения, не желал прослыть и мудрецом – он попросту наслаждался жизнью. Сладости власти он предпочитал покой и волю. Впрочем, в двух случаях он утрачивал благодушие. Это бывало, когда рюмка горилки оказывалась лишней для его могучего организма. Тогда дух старого пьяницы и драчуна Гришки Розума просыпался в новоявленном графе. Говорили, что жена влиятельного сановника графа Петра Шувалова всякий раз ставила свечку, когда муж, бывший на охоте с фаворитом, возвращался с непобитой физиономией – уж очень тяжелы были оплеухи Разумовского. Алексей Григорьевич терял привычный покой и тогда, когда заходила речь о его матери, о рiдной Украiне. Все годы, проведенные в столицах, он тосковал по родине, родне, не оставляя ее вниманием. Благодаря Разумовскому все его родственники были устроены хорошо, «вышли в люди», а на Украину посыпался град милостивейших указов государыни, значительно ослабивших гнет москалей.

Олеша с таким смаком рассказывал своей панночке о прекрасной Украине, что когда он как-то раз запросился на время «до мамы», императрица бросила все свои балы и маскарады и поехала с ним. Официально же движимая благочестием государыня – глава Русской православной церкви – отправилась в Киев, к угодникам в Печерский монастырь. Поездка эта была организована с необычайным размахом: 23 тысячи лошадей, сотни слуг, золоченые кареты. Да и украинцы лицом в грязь не ударили: встретили государыню роскошью церемоний, ее любимыми театральными спектаклями и фейерверками. Но больше всего ее поразили искренность и теплота оказанного ей приема, радушное украинское хлебосольство и удалой гопак. Непрерывно вдоль всей дороги, по которой двигался кортеж, нарядными толпами стоял украинский народ. Он хотел бачить красавицу-государыню и Разумовского, чтобы воочию убедиться, как сбывается сказка о простом казаке, ставшем мужем самой царицы…

Конечно, глядя на эту прекрасную пару, трудно было не подумать о том, какие же красивые дети должны у них быть! Слухи о тайных детях Елизаветы и Разумовского волнами расходились по стране, будоража умы всех российских и зарубежных сплетников. Говорили, что эти дети получали образование за границей, в Швейцарии, под фамилией Таракановы, что одна из дочерей окончила свою жизнь в монастырском заточении. Но все это легенды, хотя дыма без огня не бывает. Точно известно, что в Швейцарии учились дети старшей сестры Алексея Разумовского, носившей по мужу фамилию Дараган, которую досужие немецкие газетчики переделали в Таракановы. Потом, уже при Екатерине II, за эту легенду ухватилась безвестная самозванка, о которой пойдет речь ниже. Допускаю, что дети в этом браке все-таки были. Но в те времена дети не были такой драгоценностью, как ныне. Обычно новорожденных бастардов стремились убрать с глаз подальше, передавали за умеренное вознаграждение в семьи придворных слуг, местных жителей, причем приемные родители не всегда и знали, чей это ребенок. Ползают трое, пусть ползает и четвертый – авось выживет!

Но все когда-то кончается, даже счастье и любовь. Прожив вместе почти двадцать лет, супруги расстались. Это произошло по воле Елизаветы, у которой появился новый фаворит: молодой, образованный и красивый Иван Иванович Шувалов. Без скандалов и ссор Разумовский съехал с императрицына двора, поселился в подаренном ему государыней Аничковом дворце и зажил барином в покое и неге, оставшись по-прежнему добродушным и ленивым…

Много лет спустя, уже во времена Екатерины II, полузабытая история его необыкновенного брака всплыла вновь. Однажды покой отставного вельможи, в то время жившего в Москве, потревожил прибывший из Петербурга генерал-прокурор Вяземский. Он внезапно явился к Разумовскому и именем государыни потребовал подтвердить или опровергнуть факт заключения брака с императрицей Елизаветой. В то время фаворит Екатерины II Григорий Орлов рвался под венец с государыней, ссылаясь при этом на брак Елизаветы Петровны с Разумовским. Говорят, что в ответ на требования генерал-прокурора Алексей Григорьевич достал из драгоценного ларца заветную грамоту, дал прочитать ее гостю, а потом… бросил бесценный документ в горящий камин. Так он подтвердил и одновременно уничтожил прецедент. Предъявив генерал-прокурору грамоту, он доказал, что он не обманщик и не самозванец, а уничтожив документ, развязал тем самым Екатерине руки. Ведь с первых слов высокопоставленного посланника он понял: если самовластная государыня всея России, которая вправе делать все, что ей заблагорассудится, не идет под венец с Орловым, а посылает в Москву за подтверждением прецедента брака императрицы с ее подданным, значит… брак этот ей не нужен, и она ищет способа уклониться от него! Годы сделали бывшего украинского пастуха мудрецом и тонким царедворцем… Таким он и остался в памяти современников и потомков. А умер он в Северной столице в 1771 году, и земля Александро-Невского монастыря приняла тело этого неисправимого и добродушного лентяя и эпикурейца.


Кирилл Разумовский: последний гетман

История Кирилла Разумовского не менее фантастична, чем история его старшего брата Алексея, украинского пастуха, ставшего сначала фаворитом цесаревны Елизаветы Петровны, а после того, как она в ноябре 1741 года захватила царский трон, и ее тайным мужем. Все эти головокружительные события, происходившие с Алексеем Разумовским в Петербурге в 1731—1741 годах, не касались его родины, деревни Лемеши. Там по-прежнему жили его мать, сестра и младший брат Кирилл, родившийся в 1728 году. Он, как раньше Олеша, пас скотину в окрестностях деревни…

Но дальше сюжет этой истории стал развиваться, как в сказке Андерсена. Неведомая фея взмахнула палочкой – и вот уже по дороге к Лемешам стремительно мчался экипаж. Сидевший в нем гвардеец-офицер внезапно остановил экипаж у обочины, подозвал пастушка Кирюшу Розума и посадил рядом с собой. Ямщик стегнул лошадей, они разом взяли с места – и… Кирюша оказался в столице. Такова была воля государыни императрицы и судьбы…

В Петербурге четырнадцатилетнего деревенского хлопца умыли, причесали, одели, начали учить грамоте. А в марте 1743 года отправили за море набираться ума-разума, «дабы ученьем наградить пренебреженное поныне время, сделать себя способнее к службе Ея величества, фамилии своей впредь собою и поступками своими проложить честь». Так писал брат Алексей в наставлении Кириллу. Прошло два года… Кирилл с опытными учителями и воспитателем Григорием Тепловым путешествовал по Европе, осматривал старинные города, слушал лекции в университетах Кенигсберга, Берлина, Страсбурга, словом, учился всему понемногу. И вот стало известно, что Кирилл Разумовский возвращается в Петербург после двух лет учения. Придворные кривили рты: чему мог научиться за морем этот пастух… извините, камер-юнкер двора Ея императорского величества и граф (это Алексей в Петербурге времени зря не терял и о статусе младшего братишки позаботился!).

Но произошло второе чудо, к которому феи непричастны. Разумовский-младший поразил всех необыкновенной, как сказали бы в XVIII веке, «метаморфозис, сиречь преображением». Перед императрицей и двором предстал не вчерашний пастушок с соломинками в волосах, а статный молодой вельможа, прекрасно, по последней парижской моде одетый, с драгоценной тростью в руке. А когда он открыл рот (важнейший момент в жизни каждого молодого незнакомца!), то оказалось, что он бегло говорит по-французски и по-немецки, а главное – ни на одном языке не говорит глупостей. Кирилл оказался умен, уживчив, весел и тотчас стал при дворе первым кавалером и женихом. Помнившая это появление Кирилла при дворе Екатерина II, тогда великая княгиня, писала: «Он был хорош собой, оригинального ума, очень приятен в обращении и умом несравненно превосходил своего брата Алексея, который тоже был красив, но был еще великодушнее и добрее. Все красавицы при дворе были от него без ума. Я не знаю другой семьи, которая, будучи в такой отменной милости при дворе, была бы так всеми любима, как эти два брата Разумовских». Восторг Екатерины понять можно – великой княгине, не дурнушке, но и не красавице, льстило, что Кирилл оказывал ей особые знаки внимания и долгие годы тайно любил ее…

Придворная жизнь времен Елизаветы с вереницей празднеств и концертов, балов и маскарадов тотчас увлекла Кирилла. Он купался в этом золотом празднике жизни, стал модником, щеголем-петиметром, настоящим царедворцем и истово нес эту нелегкую и крайне важную службу. Она была ему приятна. У Разумовского появилось много молодых подруг и друзей. Особенно близко он сошелся с графом Иваном Чернышевым, который до кончиков ногтей был светским человеком. Его бойкое письмо к нашему герою, написанное по возвращении из Франции, говорит само за себя и рисует мир, в котором жила тогдашняя придворная «тусовка»: «Сколь же мне прискорбно, что Вашего сиятельства я здесь не застал… Сколько бы я вас, по приезде своем из Франции, позабавил. Рассудите, каков я стал: других кафтанов не ношу, как шелинговых, в красных каблуках и все пою песни, да какие – одна другой лучше и навез их столько много, все в том разуме (соображении. – Е.А. ), чтобы вас оным поучить. Я в Париже был 10 недель и 4 часа и из оного времени в крайней скуке был только 4 часа, а прочее вы догадаться можете, каково мне было. Хожу всяк день в двух лентах (то есть в орденах. – Е.А. )… дорого бы дал, чтоб Григорий Николаевич Теплов меня видел, каков я чинен стал в двух лентах, он бы, на меня глядя, все хохотал. Платья из Парижа навез тьма и карету, предорога! Прощайте, милостивый государь. Adieu, monseigneur!»

В 1746 году по воле государыни Кирилл породнился с царской династией – женился на родственнице Елизаветы, Екатерине Нарышкиной. Это был брак не по любви, а по принуждению – Кирюше еще так хотелось погулять! Но волей государыни не пренебрегают, да и приданым в 40 тысяч душ крепостных не бросаются. Свадьбу сыграли в царском дворце. Прелестная невеста млела, глядя на своего суженого…

От этого брака родились дети, ставшие первейшими вельможами при дворах преемников Елизаветы. Это была совсем другая поросль. Кирилл хранил в шкафу свирель и бедную пастушескую свитку, в которой с выгона под Лемешами его забрал столичный курьер, чтобы увезти к новой блистательной жизни. Граф показывал раритеты своим сыновьям, чтобы они помнили, откуда они пошли. Однако один из них, уже пропитанный духом аристократизма, ответил, что ему незачем это помнить, ведь между отцом и сыновьями огромная разница: «Вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала».

Но на этом сказка о бывшем пастушке Кирюше не кончается. Указом от 21 мая 1746 года восемнадцатилетний Кирилл Разумовский был назначен… президентом Петербургской академии наук, «в рассуждение, – как сказано в указе, – усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства». Все были поражены таким назначением. Нет, конечно, граф умен, ловок, но какие у него «особливые способности», кроме умения держаться с достоинством и танцевать? Какой он президент Академии наук?! Многие говорили, что он «недостоин чести и великого чина правления Академии». Но, как ни странно, Разумовский, просидевший в академическом кресле пятьдесят лет, оказался не самым плохим президентом Академии. Он не страдал тщеславием графомана, ничего натужно не сочинял, был далек от раздиравших Академию совсем не академических распрей и склок. Он сразу понял, что если в собрании больше двух гениев, то жди скандала, а то и драки. Разумовский относился к своему назначению с долей юмора и не лез разнимать Ломоносова с Тредиаковским. А главное – он не мешал ученым заниматься наукой. В России это уже значит очень многое.

1750 год – важная веха и для Кирилла, и для истории Украины. Усилиями Алексея Разумовского на Украине было восстановлено отмененное еще Петром I гетманство, и новым гетманом Украины стал… двадцатидвухлетний Кирилл Разумовский. Старшина – украинская верхушка – проголосовала за него единогласно. Эти фиктивные выборы в гетманы графа в кружевах с тростью, никогда не державшего в руке казачьей сабли и не слыхавшего посвиста татарских стрел и турецких пуль, говорили о вырождении украинской вольности, печальном конце уникальной казачьей демократии. И все же отдадим должное последнему гетману Украины. Он, как и в Академии, не обольщался своим чином, считая себя гетманом марионеточным, а последним настоящим гетманом Украины называл Ивана Степановича Мазепу. Но времена изменились. Казачьей плетью московского обуха не перешибешь, нужно уметь жить и под москалями, да помогать по возможности родине и землякам. А возможности, как понимает читатель, у гетмана, приравненного к генерал-фельдмаршалу, и у его брата были большие… Словом, никогда – ни до, ни после – Украина, уже столько лет не знавшая войн, так хорошо не жила под сенью российской короны…

Итак, перед нами судьба удивительная, поприще блистательное. Впрочем, история знает много случаев, когда ловкий человек стремительно поднимается из грязи в князи. Почти всегда такой выскочка превращается в нестерпимого для окружающих самодовольного хама, который несет на себе, как родимое пятно, все пороки и комплексы парвеню. С камергером, богачом, красавцем, любимцем женщин, президентом, гетманом, фельдмаршалом Разумовским этого не произошло! Он, как и его брат Олеша, всегда помнил свое стадо на выгоне под Лемешами. Когда новоиспеченный, украшенный орденами гетман появился в Киеве, его торжественно встречали подданные. А префект Киево-Могилянской духовной академии поднес ему сочиненную накануне толстенную книгу – родословную Разумовских, шедшую якобы от знатного польского рода Рожинских. Принимая подарок, Кирилл изумленно сказал: «Это моя родословная? Но почему она такая толстая? Почтенный отец! Ты что-то напутал. Мой батюшка был простой казак, моя мать – дочь крестьянина, честного человека, а я граф, гетман и генерал-фельдмаршал по воле моей государыни и благодетельницы! Вот и вся моя родословная, она коротка, но зато честная, и другой я не желаю!»

Какой из него полководец, Кирилл Разумовский тоже хорошо знал. Петр III, придя к власти в конце 1761 года, хотел назначить его главнокомандующим армией в предстоящей войне с Данией. А передумал он, когда услышал шутку Кирилла, сказавшего, что ему потребуются не одна, а три армии: две он потеряет сразу, а с третьей добьется, может быть, победы.

Став гетманом, Кирилл обосновался на Украине в бывшей столице Мазепы, городке Батурине. Он построил там роскошный дворец и зажил в нем на просторе, окруженный родней, друзьями и многочисленными гостями. Иногда, кряхтя, он отправлялся в Петербург – посидеть в Академии, повидать братца, да и государыню Екатерину II, к вступлению которой на престол летом 1762 года тоже приложил руку. Он участвовал в заговоре против Петра III, даже напечатал в академической типографии в ночь переворота манифест о вступлении на престол Екатерины II, а потом первым присягнул ей вместе с гвардейским Измайловским полком, шефом которого он тогда был…

За эту поддержку чадолюбивый Кирилл Григорьевич просил у государыни малого – сделать гетманство наследственным в семье Разумовских. Однако новая императрица думала иначе: Украина должна стать простой российской губернией, и гетманство ей ни к чему. И в 1764 году государыня ликвидировала этот славный чин. Разобиженный Разумовский уехал на пару лет за границу развеяться, а с 1771 года переселился в свою бывшую столицу Батурин, где и жил до конца своих дней. Батурин при нем был подлинным земным раем. Теперь нет уже тех пышных садов, прекрасный дворец лежит в руинах и слепо глядит на мир глазницами мертвых оконных проемов. А при Кирилле здесь кипела жизнь, было шумно и весело – у Разумовского было одиннадцать детей! Он был не жадным и не жестоким помещиком, снисходительным к человеческим слабостям. Сохранилось немало рассказов о его щедрости, благотворительности, но более всего – о его остроумии. Как-то раз Разумовскому показали шикарный дом его управляющего, построенный явно на сворованное у господина. В этот момент кровельщики на доме крыли крышу. Доброхоты графа предложили прогнать вора прочь. «Нет! Нет! – с притворным ужасом воскликнул Разумовский. – Этому осталось только крышу покрыть, а новый начнет воровать заново, и строиться будет с фундамента, и еще больше меня разорит!»

Вообще, шлейф забавных высказываний и шуток тянулся за Разумовским всю его жизнь. Как-то раз в Петропавловском соборе Петербурга придворные слушали проповедь знаменитого церковного оратора митрополита Платона. Все замерли от восторга, когда вития, воспевая достижения России, подошел к гробнице Петра Великого и воскликнул: «Восстань, государь! Посмотри на плоды свои!» Среди всхлипываний слабонервных слушателей раздался тихий, но ясный голос Кирилла: «И чево вин его кличе? Як встане, всем нам на орехи достанется!..»

В последние годы жизни он много болел, но оставался таким же, как всегда, – добрым, ироничным и умным. В 1796 году на престол вступил Павел I, и Кирилл, помня о своем участии в свержении его отца, Петра III, не питал никаких иллюзий насчет своей судьбы – ждал, что его арестуют. Когда к Разумовскому заехал офицер, везший в Петербург известие о смерти жившего тогда на Украине фельдмаршала Петра Румянцева, и спросил старика, что передать новому императору, Разумовский пошутил в последний раз: «Передай, что и я умер!»

Но Павел не тронул Разумовского. В 1803 году граф скончался у себя в Батурине, под сенью знаменитых украинских пирамидальных тополей. Это он когда-то привез их черенки из Италии – так они ему понравились. Итальянские деревья быстро прижились и навсегда стали неотъемлемой частью пленительных пейзажей Украины.


Ванька Каин: московский оборотень

На иллюстрации – вид Красной площади у Никольских ворот Кремля. 1970-е. Неизвестный гравер по рисунку Ж.-А.Девелли, М.И. Махаева. Фрагмент.

Имя вора и разбойника Ваньки Каина стало нарицательным еще в XVIII веке. Любопытно, что Каин прославился не только беспримерными злодеяниями, убийствами, обманами, но и… писательством, литературной деятельностью. Нет, пусть читатель не пытается представить себе идиллическую картину, изображающую старого заслуженного вора, который пишет свои мемуары на покое, в тихой уютной вилле где-нибудь в Швейцарии. Каин никогда не выбрался из каторги и сгинул где-то в Сибири. Но в какой-то момент, отбывая каторгу в Рогервике (ныне порт Палтийски, Эстония), он надиктовал одному из своих грамотных товарищей рифмованные записки о своих головокружительных приключениях. Мемуары эти были такие же лихие, талантливые и нахальные, как и сам Ванька. Их переписывали бессчетное количество раз, и, переходя из рук в руки, записки эти разошлись по всей России, а в 1770 году были даже напечатаны и тем самым увековечили отчаянные похождения Ваньки.

История наша начинается тривиально – с доноса. В декабре 1741 года вор и разбойник Ванька Каин добровольно явился в московскую полицию (так называемый Сыскной приказ) и подал челобитную, в которой признавался, что он страшный грешник, вор и грабитель и что, горько раскаиваясь в бесчисленных своих преступлениях, он просит власти дать ему шанс «ко исправлению» и «во искупление» содеянных им злодейств готов выдать полиции всех своих товарищей. Затем в сопровождении отряда солдат он начал шастать по известным ему «малинам» и хватать преступников, которых до этого безуспешно разыскивали по всей стране. Забегая вперед, скажем, что за свою «службу в полиции» он сдал несколько сотен своих сотоварищей, так сказать, «романтиков с большой дороги».

Что произошло? С какой это стати знаменитый уголовник вступил на стезю добродетели? К идее праведной жизни он пришел не сразу, а под давлением многих суровых обстоятельств. Известна старинная арестантская песня, которую якобы сочинил Ванька, сидючи в тюрьме:

Мне-да ни пить-да, ни есть, добру молодцу, не хочется,

Мне сахарная, сладкая ества, братцы-да, на ум не нейдет-да,

Мне Московское сильное царство, братцы-да, с ума нейдет…

Не правда ли, знакомая песенка Бутырок, Матросской Тишины и Крестов? Песня эта передает душевный настрой знаменитого вора, который уже устал бегать от «Московского сильного царства» и решил заключить с ним взаимовыгодное соглашение…

А до этого биография Ваньки Каина (в миру Ивана Осипова) была вполне банальной. Крепостной крестьянин купца Филатьева, он был привезен из Ростовского уезда в Москву ко двору своего помещика и определен в дворовые. Осипов пожил у господина несколько лет, а потом решил бежать. Предоставим слово самому Ваньке: «Служил в Москве у гостя Петра Дмитриевича господина Филатьева, и что до услуг моих принадлежало, то с усердием должность мою отправлял, токмо вместо награждения и милостей несносные от него бои получал. Чего ради вздумал: встать поране и шагнуть со двора его подале. В одно время, видя его спящаго, отважился тронуть в той спальне стоявшего ларца ево, из которого взял денег столько довольно, чтоб нести по силе моей было полно, а хотя прежде оного на одну только соль промышлял, а где увижу и мед, то пальчиком лизал… (на воровском языке значит – воровал по мелочи. – Е.А. ). Висящее на стене платье ево на себя надел и из дому тот же час, не мешкав, пошел, а более затем торопился, чтоб от сна он не пробудился и не учинил бы за то мне зла… Вышед со двора, подписал на воротах: “Пей воду как гусь, ешь хлеб как свинья, а работай черт, а не я”».

Читатель не удивится, если узнает, что нагруженного хозяйским добром Ваньку ждал сообщник – такие кражи не бывают результатом внезапного порыва. Сообщник был опытен, он давно научал Ваньку, как действовать. Его звали Петром Романовым, но всем была известна его воровская кличка – Камчатка (видно, он побывал на этой самой дальней в тогдашней России ссылке или туда «собирался»). Друзья скрылись в московских развалинах…

Москва середины XVIII века представляла собой печальное зрелище. В 1737 году она пережила страшную катастрофу. 29 мая в доме отставного прапорщика Милославского солдатская вдова Марья Михайлова поставила перед иконой свечку, отвлеклась по какой-то надобности, свечка упала, начался пожар, жаркая погода ему благоприятствовала, и… огромный город сгорел за несколько часов. Пожар, породивший знаменитую горькую пословицу «Москва сгорела от копеечной свечки», унес несколько тысяч жизней и превратил город в развалины, которые многие годы не были заселены, зарастали кустами, образовывали своеобразные дикие острова и архипелаги, в которых и укрывалась разная шпана. Так бывало не раз в Европе: например, несколько десятилетий стоял запустевшим Лондон после того, как в 1666 году лишняя охапка дров в пекарне на Пудинг-лейн уничтожила множество кварталов британской столицы. Особенно опасны были для людей московские овраги. От их названий мурашки шли по коже: Греховный, Страшный, Бедовый.

В оврагах, развалинах, среди трущоб располагались притоны и воровские «малины», которые особенно многолюдны были зимой, когда «братва» возвращалась с больших дорог и рек, где летом они «работали». «Героев» встречали скупщики краденого, «боевые подруги» – содержательницы притонов, проститутки, воровки, портнихи – перелицовщицы краденого. Вот на это московское дно и опустился, вслед за Камчаткой, Ванька. Так он описывал в мемуарах свое приобщение к воровскому миру: «И пошли мы под Каменный мост, где воришкам был погост, кои требовали от меня денег (так называемые влазные. – Е.А. ), но я, хотя и отговаривался, однако дал им двадцать копеек, на которые принесли вина, потом напоили и меня. Выпивши, говорили: “Пол да серед сами съели, печь да полати в наем отдаем, а идущему по сему мосту тихую милостыню подаем (то есть грабим. – Е.А. ), и ты будешь, брат, нашему сукну епанча (то есть такой же вор. – Е.А. ), поживи в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и босоты извешены шесты, а голоду и холоду амбары стоят. Пыль да копоть, притом нечего и лопать”. Погодя немного, они на черную работу пошли».

Досидев до рассвета в одиночестве, Каин решил осмотреться, вышел из убежища – и вот незадача! – сразу же налетел на дворового Филатьева, который сгреб юношу и поволок его домой, к разъяренному барину. Филатьев избил Ваньку, требовал от него вернуть деньги и вещи, но Каин молчал как скала. Тогда его посадили в холодную на заднем дворе. Одна дворовая девка тайком кормила Ваньку – надо отдать проходимцу должное: женщины ему симпатизировали всегда. Она-то и рассказала Ваньке, что дворовые Филатьева в драке убили караульного солдата и от греха подальше бросили его в старый колодец. Ванька воспрянул духом, завопил: «Слово и дело!» – клич доносчиков. Его доставили в «Стукалов приказ» – тайную полицию, где он обвинил Филатьева в преступлении – сокрытии убийства государева человека. Донос подтвердился, и Ванька в награду за «доведенный» (то есть доказанный) извет вышел на свободу, держа в руке «для житья вольное письмо».

Почти сразу же Каин встретился с другом своим Камчаткой, и той же ночью они двинулись «на дело» – обокрали дворцового портного Рекса, да при этом ловко и весьма жутковато: днем их молодой сообщник незаметно проник в дом, залез под кровать, а когда все уснули в надежно запертом доме, парень вылез из укрытия, тихо отворил двери и впустил в дом своих товарищей. Идея засады принадлежала Ваньке. Он сразу же стал выделяться среди московского ворья редкой изобретательностью, тонким знанием психологии, умел импровизировать. Вот пример. Задумала банда Ваньки ограбить богатый купеческий дом, да к нему не подступиться: высокий забор, дворники, ночные сторожа, а главное – непонятно, где же хозяева добро держат. Задача неразрешимая, но только не для Каина! Он действует гениально просто: покупает (или ворует) где-то курицу, перебрасывает ее через забор, идет к воротам и требует от охраны вернуть его собственность. А потом вместе с дворниками он долго и безуспешно ловит увертливую птицу и за это время осматривает все запоры, двери и помещения. А ночью казенка – глухая комната для хранения добра – оказывается непостижимым образом ограбленной!

В другой раз ночью за Каином и его людьми, шедшими с трофеями после успешного «дела», увязалась погоня, да такая назойливая, что пришлось ворам бросить украденное в грязную лужу в центре Москвы и налегке улепетывать в разные стороны. Опять, казалась бы, неразрешимая задача: вытащить ценности днем, прилюдно – невозможно. Но не тут-то было! Ванька угоняет карету, сажает в нее переодетой барыней свою «боевую подругу» и с сообщниками едет в центр столицы. И вот прохожие уже видят обычную для грязных московских улиц картину: посредине лужи стоит накренившаяся карета, у которой – надо же так случиться! – отвалилось колесо, барыня из окна на чем свет стоит ругает слуг, которые копаются в грязи и все никак не могут поставить назад колесо, бездельники! А тем временем ворованные пожитки потихоньку уложили в карету, нацепили колесо – и были таковы! И таким хитростям – несть числа!

Над многими проделками Каина можно от души посмеяться – так оригинальны, остроумны они были. Но случались и мошенничества отвратительные. Как-то раз в воскресный день он переоделся богатым подьяческим сыном, надел шляпу с черным позументом и подошел к стоявшей у базара коляске, в которой сидела девица, что в торговых «рядах уж нагулялася, отца-мать тут, сидя, дожидалася», и сказал ей, что родители ее якобы зашли к его родителям в гости, пьют чай и что, мол, ему, добру молодцу, поручили девицу в застолье привести. «Красна-девица в обман далась, повели ее на мытный двор, на квартиру к Ваньке Каину», да там и изнасиловали.

Особых успехов Ванька достиг в тонком, требовавшем тренировки и таланта «карманном мастерстве», умел ловко и незаметно вытаскивать из карманов ротозеев деньги, платки, табакерки и часы – по тем временам настоящее состояние. Работал он не в одиночку, уже тогда была воровская специализация. Пойманный позже сообщник Каина Елахов клялся на допросе, что он сам по карманам не шарил, а «только стеснял народ, чтоб товарищам его вынимывать было способно» – прием, известный каждому умному читателю: в автобусной давке смотри не за тем, кто хамски лезет по ногам и бранится, а за тем, кто к тебе как бы невзначай прижимается.

Воровская кооперация, солидарность играли в преступной жизни Каина и его сообщников большую роль. Как-то раз, выданный скупщицей краденого, Каин загремел в тюрьму, и перед ним открылась перспектива, как тогда говорили, «охотиться на соболей» в Сибири. Спас его верный друг и учитель Камчатка. «Прислал ко мне, – вспоминает Каин, – Камчатка старуху, которая, пришед в тюрьму, ко мне говорила: “У Ивана в лавке по два гроша лапти” (на жаргоне – «Нет ли возможности бежать?»). Я ей сказал: “Чай примечай, куды чайки летят” («Подбираю время для побега вслед за бежавшим ранее товарищем”)». Перед очередным престольным праздником в тюрьму пришел «добрый самаритянин» (Камчатка) с милостыней для «несчастненьких», каждому дал по калачу, а Ваньке – самому «несчастненькому» – аж два и при этом тихонько сказал: «Триока калач ела, стромык сверлюк страктирила». Переведу для несмышленых: «Тут в калаче ключ от твоей цепи».

А далее все развивалось как в приключенческом фильме: «Погодя малое время, послал я драгуна (охранника. – Е.А. ) купить товару из безумного ряду (вина из кабака. – Е.А. ), как оной купил и я выпил для смелости красовулю, пошел в нужник (заключенных выводили в сортир на цепи, при этом охранник оставался снаружи. – Е.А. ), в котором поднял доску, отомкнул цепной замок и из того заходу ушел. Хотя погоня за мной и была, токмо за случившимся тогда кулачным боем (традиционное развлечение народа на праздник. – Е.А. ) от той погони я спасся; прибежал в татарский табун, где усмотрел татарского мурзу, который в то время в своей кибитке крепко спал, а головах у него подголовок (сундучок с деньгами. – Е.А. ) стоял. Я привязал того татарина ногу к стоящей при ево кибитке на аркане лошади, ударил ту лошадь колом, которая оного татарина потащила во всю прыть, а я, схватя тот подголовок, который был полон монет, сказал: “Неужели татарских денег на Руси брать не будут?”, пришел к товарищам своим и говорил: “На одной неделе четверга четыре, а деревенский месяц с неделей десять” (“Везде погоня, пора сматывать удочки”)».

Все это происходило во время традиционных «гастролей» банды по городам и ярмаркам. Компания у Ваньки подобралась бедовая: Каин, Камчатка, Кувай, Легаст, Жузла и др. Друзья нигде не задерживались, крали, грабили и быстро переезжали на новое место, где их еще не знали. Лучше всего ворью на Нижегородской ярмарке: народу много, толчея, купчишки пьяненькие – а что еще надо вору и грабителю?

Но бывали и провалы. Как-то Ванька почти попался в облаву. Каин в спешке забежал в общественную баню, быстро разделся, одежду свою под лавку засунул, грязной водой облился и голый с воплем выскочил на улицу: мол, я, московский купец, ограблен банными ворами, взяли все вещи, деньги, а главное – документы, паспорт. Ратуйте, люди! Банные кражи – дело обычное, и солдаты, окружившие баню, все внутри осмотрели, бежавшего от них вора не нашли, а плачущего, убитого горем «купца» отвели в казенное присутствие, чтобы подьячие с ним сами разобрались. Прикрывая срам мочалом, Ванька на вопросы подьячего шепнул ему на ухо: «Тебе будет, друг, муки фунта с два с походом» (кафтан с камзолом). И вот уже с новой «ксивой» Ванька выходит из канцелярии… Бывали у друзей и другие «приключения».

Но к осени 1741 года заскучал Каин от опасной воровской жизни и решил, как уже рассказано выше, пойти «с повинкой» в полицию и предложить властям сотрудничество. За 28 декабря 1741 года сохранился первый отчет протоколиста, который с солдатами ходил с Ванькой по притонам и хватал бывших соратников Каина. Как пишет протоколист Сыскного приказа, «он же, Каин, близ Москворецких ворот указал печеру (пещеру. – Е.А. ) и сказал, что в той печере мошенник беглый извощик Соловьев Алексей, и в той печере оного Соловьева взяли, у него же взяли из кармана доношение, в котором написано рукою ево, что он знает многих мошенников и при том написан оным мошенникам реестр». Иначе говоря, Каин с солдатами влезли в «печеру» в тот самый момент, когда Соловьев заканчивал список «товарищей» для сдачи их полиции. Выскажу догадку, что Каин не случайно начал облаву с Соловьева. Возможно, он знал о намерениях беглого извозчика и решил его опередить – в реестре Каина сам Соловьев был отмечен одним из первых…

Примечательно, что Соловьев был графоманом. В руки следствия попал уникальный в истории русской уголовщины документ – дневник преступлений. По нему видно, что Соловьев по своей «главной профессии» был банным вором: «В понедельник – взято в Всесвятской бане ввечеру 7 гривен, в четверг – рубаха тафтяная, штаны нижегородские, камзол китайчатый, крест серебряной. На Каменном мосту 16 алтын; в субботу – штаны, денег 1 рубль 20 копеек. В воскресенье – 1 рубль» и т. д. Вот бы так все наши преступники вели свою отчетность – следователи и прокуроры отдыхали бы!

Каину было не до празднования Нового года – дела! По его наводке солдаты брали один притон за другим. И вот от 17 февраля 1742 года журнал Сыскного приказа фиксирует решающий для Ваньки момент – Каин сам, без начальника, занялся облавами: «Доносителю Каину велено дать для сыску воров и разбойников гарнизонных солдат».

Конечно, Каин не стал просто осведомителем полиции и не только носился с солдатами за мелким жульем (в его улове, как догадывается читатель, была в основном мелкая рыбешка вроде Соловьева). Нет! Ванька развернулся вовсю: нанял на Зарядье дом, ставший «конторой», куда приводили пойманных воров и где их дальнейшую судьбу решал сам Каин: отпустить или сдать в полицию. Сюда заходили чиновники Сыскного приказа, доносчики, просители, вообще нужные Каину люди. Тут же шла большая карточная игра, толпился разный (скажем сразу – подозрительный) люд. Словом, недалеко от Кремля открылось уникальное частное сыскное бюро, а уж если говорить прямо – настоящая легальная «малина» большой банды воров, грабителей и убийц.

Ванька, естественно, покаялся только для виду. Он стал «оборотнем». Как записано в его деле, «доноситель Иван Каин, под видом искоренения таких злодеев, чинил в Москве многие воровства и разбои и многие грабительства». Из материалов этого, заведенного много лет спустя дела следует, что Каин окружил себя не только преступниками, но и богатыми клиентами. Он охотно обслуживал высокопоставленных персон, у которых случались несчастья – дом обворовали, родственника ограбили, слуга с ценностями бежал и т. д. Полиция, как и всегда, разводила руками, а Ванька действовал, и очень успешно. Через своих людей в воровском мире (у него была особая «служба» на барахолках) он быстро находил украденное и с триумфом (конечно, не бескорыстно) возвращал вещи и ценности хозяину. И так это нравилось почтенным москвичам, что в 1744 году Каин получил охранную грамоту от Сената, которая предписывала всем властям и частным лицам «Каину в поимке злодеев обид не чинить и напрасно на него не клеветать». Так Каин стал неуязвим для всех и на целых пять лет превратился в настоящего короля преступной Москвы!

Пересказывать «подвиги» Каина значило бы цитировать современную уголовную хронику. Главное – борьба Каина с преступностью тесно переплеталась с ее культивированием. Для «отчетности» он ловил мелких воришек, с крупных брал дань, давал «крышу» купцам и ремесленникам, порой наказывал их за строптивость или, узнав постыдные тайны их обогащения, шантажировал компроматом. Подпольные ремесленники и контрабандисты души в нем не чаяли – он был их покровитель и пастырь. Конкурентов «своих» предпринимателей он безжалостно сдавал полиции или самолично «мочил». Постепенно вокруг него образовалась «старая гвардия» головорезов – людей проверенных и верных: Шинкарка, Баран, Чижик, Монах, Волк, Тулья – всего человек сорок. С ними да с отрядом солдат Ванька совершал «торговые инспекции» по Москве – проверял, не обвешивают ли торговцы солью бедный народ (и находил, что действительно обвешивают!), хватал торговцев запрещенным товаром и воришек в рядах. Когда он уставал от дневной «законной деятельности», то выходил ночью с кистенем «руку правую потешить», совершал налеты, грабил, убивал, брал заложников и волок их к себе в Зарядье, где поутру ждал родственников с деньгами.

Впрочем, Каин не был особенно жаден до денег – их у него было довольно. Часто он шел на «дело», движимый страстью авантюриста, который испытывает удовольствие от опасности и скучает без риска. Вот он, переодевшись гвардейским офицером, является в монастырь, чтобы с помощью подложного царского указа освободить монашку, влюбленную в некоего юношу. После довольно опасных романтических приключений Каин вручает монашку ее поклоннику и при этом шутит: «Ежели и впредь в другой старице будет тебе нужда, то я служить буду». Деньги за работу – 150 рублей – романтик все-таки взял: лишние не будут! Любил Каин шутить. Мог для смеху завезти зимой в чисто поле приказчика, раздеть его и пустить, как зайца, без штанов. Мог, опять же в шутку, обмазать дегтем надерзившего ему подьячего или забить в кандалы караульного солдата вместо освобожденного преступника. Словом, любил Каин, по широте своей русской души, «шумнуть», «дать жару», «учудить» нечто такое, что вся Москва ахала от изумления и восторга.

Шли годы. Пришло время Ваньке и остепениться. Приглянулась ему соседская вдова Арина Иванова. Ванька посватался к ней, да получил отказ – она хорошо знала, что за личность ее сосед. Но Каин своего-таки добился. Арину оговорили люди Каина – якобы она фальшивомонетчица, женщину схватили, бросили в тюрьму, а потом поволокли в пыточную – допрашивать с пристрастием о том, чего она не делала. И тут в последний момент Арине сказали на ушко: или на дыбу пойдешь, или за Ваньку. Делать нечего: Арина, скрепя сердце, согласилась быть Каиновой женой.

Ясно, что, живя в тяжких грехах, Ванька понимал, что ему грозит опасность разоблачения, и он делал все, чтобы избежать эшафота. Из дела Каина видно, что он дружил с сильными мира сего – чиновниками Сыскного приказа, полиции, Сената. Дружба была взаимовыгодная – он платил им деньгами и услугами, они его всячески покрывали. Сращение власти и уголовщины было здесь полным. Позже Каин показал, что «за то, чтоб ево остерегали, даривал им (чиновникам. – Е.А. ) и многократно в домах у них бывал, и, как между приятелей обыкновенно, пивал у них чай, и с некоторыми в карты игрывал». Дарил он чиновниками конфискованные у воров вещи, которые раскладывал (для удобства выбора) на столе в судейской комнате, так сказать, прямо на алтаре правосудия, посредине которого стояло зерцало Петра Великого с законами империи! Ну а доставить другу-чиновнику девицу посмазливей, фунт хорошего чая или табакерку дорогую, как теперь в определенной среде говорят, «нет базара!».

Но, памятуя пословицу о кончике вьющейся веревочки, двинемся к финалу нашей истории. Концу авантюриста предшествовал некий знак судьбы. Вот запись в журнале приказа от 8 августа 1748 года: «Ходил он, Каин, для поиску и поимки воров и мошенников, и на мосту попался ему мошенник Петр Камчатка, которого, взяв, Каин привел в Сыскной приказ». Камчатку пытали, били кнутом и сослали навечно на рудники. Конечно, «вор должен сидеть в тюрьме» и Камчатка симпатий не вызывает, но все-таки записанная в журнале история о том, как Каин «взял» на мосту шедшего ему навстречу старого друга, который не раз спасал самого Ваньку от петли и кнута, выразительна: Каин в своем падении опустился до самого дна. Как часто бывает, все началось с женщины – точнее, пятнадцатилетней солдатской дочери, которую Каин «для непотребного дела сманил», а потом, как ненужную тряпку, выбросил. Так бы и забылся этот случай – один из десятков преступлений Каина – если бы не отец девочки, солдат Федор Тарасов. Он дошел до самого генерал-полицмейстера Москвы Татищева и подал ему жалобу на Каина и на чиновников, которые покрывали преступника.

Татищев, и ранее наслышанный о проделках Каина, начал следствие, да не в полиции, а в тогдашней ФСБ – Тайной канцелярии. Ванька пытался оговорить свидетелей, тогда Татищев посадил его в своем доме в сырой погреб на хлеб и воду. Каин, не привыкший к такому «суровству», испугался, взмолился о пощаде и стал давать показания, от которых на голове генерал-полицмейстера волосы дыбом встали. Он тотчас доложил обо всем в Петербург императрице Елизавете Петровне, оттуда нагрянула комиссия – пошли аресты, допросы, дело закрутилось. Между тем руководство Сыскного приказа, на которое столько лет «подрабатывал» Каин, во что бы то ни стало хотело заполучить мерзавца себе и провести расследование по полной форме. Чем могло закончиться для Ваньки это расследование, читателю объяснять не надо. Но Татищев оказался человеком порядочным и умным – Ваньку сыскарям он не отдал, а караулы приказал удвоить…

Дело тянулось долго-долго. Только в 1755 году Каина приговорили к смерти, но так как при Елизавете никого не казнили, то Каину «навели красоту»: вырвали ноздри, выжгли на лбу «В», на левой щеке «О», а на правой «Р» и, заклепав в кандалы, отправили «в тяжкую работу» на каторгу в Рогервик, где он и надиктовал свои мемуары – одну из любимых народом книг. Но что примечательно: каторга – ведь не место для литературного творчества. Видно, и там Каин сумел устроиться с комфортом. Как писал служивший конвойным офицером на каторге в Рогервике Андрей Болотов, те из преступников, кто имел деньги, дикий камень не ломали и в порт его не таскали, а жили припеваючи в выгороженных в казарме каморках. Вероятно, была там и каморка Ваньки.

Наконец, последнее. Можно спросить: а что же было с высокопоставленными сообщниками Каина из полиции? Глупый вопрос и наивный. Никто из чиновников Сыскного приказа на каторгу не попал, доказать их вину на следствии так и не смогли. Кто-то был уволен, кто-то – переведен в другую канцелярию, кто-то отделался испугом… А вы, наверное, думали, что в те времена было иначе?


Наталья Лопухина: куда подует самовластье

Что чувствует человек, которого влекут на эшафот? Федор Достоевский, сам это испытавший, писал, что не так страшны предстоящая боль, предсмертные страдания, сколь «ужасен переход в другой, неизвестный образ». Другие свидетельствуют, что приговоренный к казни впадает в ступор, ему кажется, что все это происходит не с ним, что это все ему только снится!

Так и Наталье Федоровне Лопухиной казалось, что это совсем не ее везут в грязной телеге, как подзаборную девку-побродяжку, и толпа, охочая до таких зрелищ, глумится не над ней, потешаясь над растрепанными волосами, запачканным тюремной грязью драгоценным платьем…

А ведь еще недавно, еще месяц назад, в июле 1743 года, она, сорокатрехлетняя светская дама (родилась в ноябре 1699 года), фрейлина двора Ее императорского Величества, безмятежно жила в своем богатом доме в центре Петербурга. Она была счастлива в браке с контр-адмиралом камергером Степаном Васильевичем Лопухиным, родила ему шестерых детей. Старший сын Иван был уже взрослым человеком, делал успешную карьеру. Удачно складывалась судьба и других детей. В ее обширном и богатом доме, полурусском-полунемецком (Наталья происходила из давно живших в России немцев Балк, лютеран, и с трудом говорила по-русски), собирались знатные гости, сюда наведывались иностранные дипломаты. Любопытно, как время и родственные связи причудливо переплетаются: Наталья была родной племянницей той самой Анны Монс – бывшей любовницы Петра Великого, которая так и не стала царицей, а также Виллима Монса, казненного за связь с императрицей Екатериной – матерью правившей в описываемое время императрицы Елизаветы Петровны. Более того, муж Натальи Степан Лопухин был двоюродным братом первой жены Петра – царицы Евдокии Федоровны Лопухиной! Иначе говоря, родственники «змеи лютой» и «разлучницы» Анны Монс породнились с ближайшими родственниками бывшей царицы Евдокии Федоровны.

Несмотря на свой почтенный по тем временам возраст, Наталья всегда слыла щеголихой, модницей, хотя и не была красавицей. В 1730-е годы она пользовалась расположением при дворе императрицы Анны Иоанновны, а потом и великой княгини Анны Леопольдовны – правительницы при своем двухмесячном сыне-императоре Иване Антоновиче. Особенно была близка Наталья с одним из влиятельнейших сановников и приближенных Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны графом Левенвольде, который был ее любовником. Муж Натальи, отдалившийся от жены, тем не менее пребывал в почете, получал награды, сын Иван стал камер-юнкером – а это важный шаг в придворной или государственной карьере. У Натальи были высокопоставленные подруги: статс-дама графиня Анна Гавриловна Бестужева-Рюмина – дочь великого канцлера Головкина, ее дочь графиня Настасья Павловна Ягужинская, отцом которой был знаменитый петровский генерал-прокурор П.И.Ягужинский, и многие другие люди из высшего петербургского света.

Однако все переменилось поздней осенью 1741 года, когда дочь Петра цесаревна Елизавета Петровна пришла к власти, свергнув императора Ивана Антоновича и правительницу Анну Леопольдовну. Посажен в Петропавловскую крепость, а потом отправлен в Соликамск, в дальнюю ссылку давний покровитель Лопухиных граф Левенвольде. Все семейство императора Ивана Антоновича под караулом увезли под Ригу, где их, как преступников, заточили в крепостные казематы. Известно, что Елизавета явилась типичной узурпаторшей – она захватила власть вопреки присяге, традиции и «династическому счету». Ведь раньше она присягала в верности императору Ивану и целовала крест. Кроме того, мужчине при наследовании по традиции отдавалось предпочтение, и, наконец, по династическому счету большие, чем Елизавета, права на престол имел ее племянник, сын покойной сестры Анны голштинский герцог Карл Петер Ульрих (будущий император Петр III). И тем не менее «смелым нахальством» трех сотен пьяных гвардейцев ночью 25 ноября 1741 года Елизавета Петровна захватила Зимний дворец, арестовала его царственных обитателей, а самого младенца – императора Ивана – схватила на руки, крепко прижала к себе и сказала: «Никому тебя не отдам!»

Впрочем, поостыв, узурпаторша одумалась и передала мальчика в руки тюремщикам. Но положение «дщери Петра» было непрочным: власть Анны Леопольдовны, женщины мягкой, гуманной, устраивала многих, и ее несчастью сочувствовали в русском обществе. Напротив, репутация Елизаветы Петровны была весьма сомнительной. Ее считали незаконнорожденным ребенком и женщиной «низкой породы» – ведь она появилась на свет до венчания ее отца Петра Великого и матери Екатерины Алексеевны – бывшей прачки. Кроме того, ее бурные любовные романы и кутежи были предметом постоянных сплетен, в устах народа и света она заслужила прозвание женщины легкого поведения. Неслучайно, боясь за свою жизнь, государыня каждую ночь внезапно покидала Зимний дворец и ехала ночевать в другое место – она опасалась ночного переворота, была подозрительна, мнительна и пуглива. Поэтому, когда в июле 1743 года Елизавете сообщили, что, по полученным доносам, Лопухины организовали заговор, поддерживают связь с сосланной Анной Леопольдовной, что они готовятся свергнуть ее, Елизавету, и вернуть на престол правительницу, царь-девица перепугалась, начались аресты и пытки…

Что же было на самом деле? Началось все в июле 1743 года… в кабаке, точнее, в так называемом вольном доме некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, который с товарищами порой навещал сын Лопухиной Иван. Как-то подвыпив со своим приятелем, поручиком Кирасирского полка Бергером, он разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет себя как простолюдинка: всюду мотается, пиво пьет. О ней якобы рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! Эх, были же хорошие времена при правительнице Анне Леопольдовне – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник де Ботта об этом хлопочет…

Собутыльник Ивана Бергер в это время был в затруднительном положении: ему предстояло ехать в Соликамск, чтобы охранять того самого Левенвольде, а покидать столицу ему очень уж не хотелось. Тут-то и мелькнула мысль о том, как с помощью доноса избавиться от обременительной и наверняка трудной командировки. История обычная – доносы на сослуживцев, произносивших, как тогда говорили, «непристойные слова» о государях и царящих в стране порядках, служили хорошим подспорьем в карьере, способом лишний раз показать свою верность и преданность власти. Но донос доносу рознь. Тайная канцелярия принимала только «доведенные» – доказанные свидетелями – доносы. Поэтому Бергер удержался от соблазна тотчас настучать в «Стукалов приказ» – так тогда называли политический сыск. Он рассказал обо всем своему приятелю майору Матвею Фалькенбергу. Они встретились втроем за обильной выпивкой, и Иван наговорил еще больше, причем открыто сказал, что недолго править Елизавете Петровне, вот-вот на престол вернется император Иван Антонович, что ему в этом поможет прусский король Фридрих, что все уже обговорено с австрийским посланником маркизом де Ботта. После этой пьянки друзья смело поспешили с доносом куда следует – компромата на Ивана Лопухина у них теперь было достаточно, и командировка в Соликамск для Бергера явно откладывалась. Не успел Иван наутро протрезветь, как его взяли, привезли в крепость, где тотчас устроили, как теперь говорят, «момент истины», и он фактически подтвердил донос Бергера и Фалькенберга, да еще дал показания против матери. Дело в том, что Ивану Лопухину почти сразу же задали традиционный в политическом сыске вопрос, любой ответ на который вел в пыточную камеру: «Какое ты (ко всем, кто попадал в Тайную канцелярию, обращались неуважительно, на “ты”, будь это знатный человек, придворный, архиерей. – Е.А. ) намерение имел и с кем к низвержению с престола Ее Императорского Величества, к возведению на оный принца Иоанна (тоже характерная черта: как только Елизавета свергла императора Ивана, его тотчас «понизили» в принцы. – Е.А. ) и каким образом и когда это исполнить хотел?» Естественно, ответ Ивана, что «никогда и ни с кем подобного намерения не имел и за другими ни за кем подобного не знал», был проигнорирован – все они поначалу так говорят! Посидев в вонючей камере, Иван на следующий день – со страха или по глупости – впутал в дело свою мать. Он сказал, что именно она, Наталья, ему рассказывала, как ее посещал маркиз де Ботта и говорил, что не успокоится, пока не выручит опального императора Ивана Антоновича, да и прусский король, к которому его отправляют посланником, поможет. Иван добавил, что мать говорила об этом своей приятельнице Анне Гавриловне, ее дочери Настасье и что в компании ее состоят также граф Михаил Бестужев-Рюмин да придворная дама Лилиенфельд (урожденная княжна Одоевская). Этими ничем не спровоцированными показаниями Иван Лопухин погубил свою семью, мать и ее друзей. Читатель помнит, что в подобной ситуации примерно так же повел себя другой Иван – князь Долгорукий, оговоривший своих родственников.

В указе Елизаветы, давшем ход всему делу, было сказано, что взят Иван Лопухин «в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства». Елизавета, которая действительно непрочно сидела на престоле и побаивалась ночного переворота, кроме страха испытывала к Лопухиной и ревность. Можно представить себе, как от полученных в Тайной канцелярии показаний Ивана у Елизаветы Петровны мстительно загорелись глаза: она терпеть не могла гордячку Лопухину. Ведь надо же, старая вот-вот помрет, ан нет, рядится на балы лучше всех, да еще в платье того же цвета, что и сама государыня! Как-то раз Елизавета сама наказала ослушницу: прямо на балу срезала у нее с головы розу – точно такую же, как у государыни, да еще в гневе надавала мерзавке пощечин: пусть знает свое место! Когда Лопухиной сделалось дурно от этого унижения, Елизавета махнула рукой: «Нешто ей, дуре!» Гордячка же под разными предлогами перестала являться ко двору, чем вызвала новый приступ гнева императрицы. Теперь государыне стало ясно, почему она так себя ведет: плетет заговор, да и изменой здесь пахнет, беседы ведет с австрийским посланником де Ботта – а известно, что Австрия была всегда заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей. В существование нитей заговора, тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама в 1741 году пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. Жаль только, что де Ботта уехал к тому времени домой, в Австрию, а потом был переведен послом в Берлин, а то бы понюхал наших казематов! Словом, было решено: Лопухиных взять в крепость, в застенок и, при необходимости, пытать их! Начались аресты, всполошившие весь петербургский свет: арестовали Степана Лопухина – отца Ивана, а потом саму Наталью, Бестужеву и других. Началась, как ныне принято говорить, «выемка документов», с которыми тотчас – в поисках следов государственного преступления – стали тщательно работать. Все комнаты государственных преступников опечатывали, а их родственников, если не забирали в Тайную канцелярию, сажали под домашний арест. Это испытание было тоже из тяжелых: караульные солдаты неотступно днем и ночью находились в комнате и не позволяли даже из нее выйти.

Ощущения человека, впервые попавшего в тюрьму Петропавловской крепости, были ужасны. Немец, пастор Теге, попавший туда при Елизавете, с содроганием писал об этом памятном дне своей жизни: «Сердце мое сжалось. Час, который должен был простоять на крепостной площади, в закрытом фургоне, под караулом, показался мне вечностью. Наконец велено было подвинуть фургон, я должен был выйти и очутился перед дверьми каземата. При входе туда меня обдало холодом как из подвала, неприятным запахом и густым дымом. У меня и так голова была не своя от страха, но тут она закружилась, и я упал без чувств. В этом состоянии я лежал несколько времени, наконец почувствовал, что меня подняли и вывели на свежий воздух. Я глубоко вздохнул, открыл глаза и увидел себя на руках надсмотрщика (то есть смотрителя, служащего. – Е.А. ) из Тайной канцелярии, которая помещалась в крепости. Надсмотрщик успокаивал и ободрял меня. Его немногие слова благотворно на меня подействовали».

Но это было только начало. Другой заключенный в крепость, Григорий Винский, описывает процедуру, которой его подвергли сразу же при входе в каземат и которую проходили не только мужчины, но и женщины: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: “Ну, раздевайте!” С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: “Ахти, никак сечь хотят!” – заморозила мне кровь; другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергивали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось. Я скоро увидел, что с сюртука, камзола, исподнего платья срезали только пуговицы, косу мою заплели в плетешок, деньги, вещи, какие при мне находились, верхнюю рубаху, шейный платок и завязку – все у меня отняли, камзол и сюртук на меня надели. И так без обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом дверь захлопнули и потом цепочку заложили… Видя себя в совершенной темноте, я сделал шага два вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, я ощупал прямую мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью и, на ней севши, старался собрать распавшийся мой рассудок, дабы открыть, чем я заслужил такое неслыханно жестокое заключение. Ум, что называется, заходил за разум, и я ничего другого не видал, кроме ужасной бездны зол, поглотившей меня живого».

Вот так внезапно изнеженная придворная дама, почтенная мать семейства оказалась в зловонной тюрьме Тайной канцелярии, а вместе с ней ее сын, муж, подруга и другие причастные и непричастные к делу люди. Конечно, теперь ясно, что реально не было никакого заговора – обычная светская болтовня, традиционное злословие, но там, в застенке, где пахнет кровью и паленым человеческим мясом, простые слова приобретают зловещий и страшный смысл. Там, при свете очага, в котором подручный палача перебирает со звоном раскаленные щипцы, признаешься во всем, о чем спросят, подтвердишь то, чего не говорил. А следователи, как им свойственно и в другие времена, «шили дело» о заговоре с множеством участников, деньгами из-за рубежа – известно, что чем масштабнее раскрытый заговор, тем больше политическому сыску славы, выше награды и крупнее доходы за счет конфискации имущества политических преступников.

И все же из материалов следствия видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, участие в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом де Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее надавили, призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре не было сказано ни слова.

С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать…». А потом пришла очередь Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной висеть на дыбе. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само выражение «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытуемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. А если это близкие родственники?! Наталья Лопухина вину свою за вольные разговоры признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.

В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем это станет видно. Тут важно расследование вовремя закрыть и передать дело в скорый и неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1843 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки и «тела на колеса положить». Однако государыня, «по природному своему великодушию», смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а у Натальи и Анны Бестужевой «урезать язык» и всех сослать в Сибирь…

И вот этот страшный путь на эшафот через многолюдную толпу: известно, что казнь – «привычный пир народа». Женщин и мужчин возвели на эшафот. Начали читать приговор. Любопытно, что приговоренный кроме собственно физической казни подвергался публичному унижению – приговор звучал как пощечина: «Ты, Степан Лопухин! Забыв страх Божий и не чувствуя Ея Императорского Величества высочайшей к себе и фамилии твоей показанной милости… А ты, Наталья Лопухина! Тож, забыв вышеуказанные Ея Величества высочайшие милости…» Из женщин первой казнили Лопухину. Один палач обнажил ее по пояс – сорвал с плеч платье (уже одно это – прикосновение палача и публичное обнажение – навсегда губило порядочного человека), а потом схватил за руки и бросил себе на спину. Другой палач принялся полосовать тело преступницы кнутом, сделанным из жесткой свиной, заточенной по краям кожи. Лопухина страшно закричала. Потом ей сдавили горло, разжали рот и вырвали клещами язык. По традиции палач потряс в воздухе окровавленным кусочком мяса и, как сиделец в мясном ряду, шутовски закричал: «Кому язык? Дешево продам!» Анна Бестужева, шедшая следом за подругой, успела сунуть в руку палача драгоценный нательный крест и пострадала меньше – палач лишь для виду пустил кровь, да и язык только слегка «ужалил» – отрезал кончик.

Что было потом? Обычно ссылка для таких людей, как Лопухины, становилась погружением в ад. Преступники лишались всех средств (имения отписывали в казну, лошадей и своры охотничьих собак государыня забрала себе), и они, где пешком, где в простых телегах или на дырявых баржах, двигались месяцами в Сибирь. Любопытно, что в ссылку в Томск вместе с Софьей Лилиенфельд добровольно отправился ее муж – человек, к делу Лопухиных непричастный. Его даже не привлекали к допросам. Такой самоотверженный поступок в истории русской ссылки уникален, хотя жены обычно и повсеместно следовали за мужьями в Сибирь.

Разгневанная всей этой историей Елизавета потребовала от австрийской императрицы Марии-Терезии наказать де Ботта за его «богомерзкие поступки». Чтобы не ссориться с «соседкой», Мария Терезия посадила маркиза на некоторое время в крепость Грац, а потом выпустила его на волю, и де Ботта уехал домой, в Италию, в свой уютный дворец в Павии под Миланом. Нетрудно догадаться, что после дела Лопухиных условия содержания Брауншвейгской фамилии ужесточили, охрану сменили, а потом опального императора и его семью из Риги повезли подальше от границы, в глубь России. Как известно, их скитания под охраной по стране закончились пожизненным заключением всей семьи в Холмогорах.

Иван Лопухин был отправлен на самый дальний Восток – в Охотск. Там он и умер около 1750-х годов – кому было интересно знать точную дату смерти безвестного узника! Анну Бестужеву сослали в Якутск, она там обжилась и даже, в отличие от Натальи, стала говорить – язык-то у нее не был весь вырезан! А семью Лопухиных поселили в Селенгинске, в общей казарме, под строгим караулом. Вся их жизнь под неусыпным наблюдением охраны проходила в нищете, холоде и тоске. Не выдержав лишений, в 1747 году умер заболевший какой-то «ножной хворью» Степан Лопухин. Под конец он даже сблизился с женой, с которой ранее жил отдельно. Сообщая о смерти Степана, охранник Лопухиных поручик Ангусаев писал о Наталье, что она «под моим караулом содержится неослабно» по-прежнему.

Немая «арестантша» Наталья прожила дольше всех. Мы бы ничего не узнали о ее жизни, если бы оттуда, из преисподней, не пришла весть: в 1758 году Святейший Синод горделиво рапортовал государыне Елизавете, что в Сибири приняли православие аж 2720 душ язычников, а также «содержащаяся в Селенгинске Степана Лопухина вдова Наталья Федорова» – Наталья по приговору утратила дворянство и с момента казни звалась как простолюдинка: имя отца стало ее фамилией. Видно, что-то сдвинулось в ее душе – лютеранка ты или православная, Бог един, да и в церковь теперь вместе со всеми арестантами станут водить, а это для каждого узника становилось важным событием: проведут по улице, где ходят свободные люди, увидит небо, солнце, услышит птиц, да и в церкви душа отогреется.

Спасение пришло только через семнадцать лет. С новым императором Петром III, вступившим на престол в конце 1761 года, самовластье подуло в другую сторону – свободу получили все враги предшественницы нового государя Петра Федоровича. Но машина прощения, в отличие от машины царского гнева, работает со скрипом, медленно. В январе 1762 года вышел указ, по которому Наталью Лопухину надлежало отпустить из Сибири и поселить в одной из деревень, «где пожелает». Она вернулась из Сибири только летом 1763 года и вскоре умерла… Мы ничего не знаем о ее последних месяцах и днях. Наверняка ее жизнь была истинным мученьем – известно, что лишенный языка человек ест с трудом, а по ночам часто кашляет, потому что постоянно захлебывается слюной…


Иван Шувалов: идеальный фаворит

В конце 1749 года у сорокалетней императрицы Елизаветы Петровны появился новый фаворит, Иван Иванович Шувалов, двадцати двух лет от роду. Многим казалось, что его «случай» будет недолгим и на смену ему придет новый юноша. Но придворные оракулы просчитались. Недели шли за неделями, складывались в месяцы, годы, а Ванечка все не шел с ума капризной красавицы-императрицы. Присмотревшись к Шувалову, можно было заметить, что он резко отличается от других молодых людей при дворе. На это обратила внимание великая княгиня Екатерина Алексеевна, будущая Екатерина II. Она писала в мемуарах, что «вечно его находила в передней с книгой в руке… этот юноша показался мне умным и с большим желанием учиться… он был очень недурен лицом, очень услужлив, очень вежлив, очень внимателен и казался от природы очень кроткого нрава».

Шувалов родился в 1727 году, получил домашнее образование и был пристроен ко двору своими двоюродными братьями – влиятельными Петром и Александром Шуваловыми. Они рассчитывали, что юноша там оботрется, пообвыкнет и начнет делать карьеру, как все Шуваловы. Но Иван превзошел все ожидания родни – он стал фаворитом императрицы Елизаветы и был им до самой ее смерти. В истории этой долгой связи, продлившейся больше десятка лет, есть своя тайна. Конечно, Иван Шувалов был нужен стареющей кокетке Елизавете. Рядом с красивым юношей она чувствовала себя молодой. Новая любовь на фоне блестящих праздников и развлечений помогала отодвинуть неизбежную и печальную осень жизни. Но это только часть правды о причинах необыкновенно долгой привязанности императрицы к Шувалову. Довольно быстро она узнала и оценила поистине золотой характер своего молодого любовника.

С самого начала Иван, вопреки надеждам корыстолюбивых кузенов, не проявил характерной для них наглости и жадности в хватании богатств, земель, титулов и должностей. А между тем возможности его были огромны – в конце жизни императрицы Иван Иванович был единственным ее докладчиком, готовил тексты указов и объявлял сановникам ее решения. И при этом фаворит никакой выгоды не извлек. В 1757 году вице-канцлер М.И.Воронцов представил государыне (читай – фавориту) проект указа о пожаловании Шувалову титула графа, ордена Андрея Первозванного, сенаторского чина, десять тысяч крепостных душ. Бесспорно, соблазн был велик. Государыня чувствовала себя неважно, а нестарому Шувалову еще жить да жить. Самое время упрочить свое состояние на будущие годы. Но Иван Иванович выдержал и это искушение – отказался подать государыне проект этого указа. Поэтому напрасно его порой величают графом – этого титула он никогда не носил. «Могу сказать, – писал он Воронцову, – что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности, когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал в таких летах, где страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более притчины нет». Позже, уже после смерти Елизаветы, он писал сестре: «Благодарю моего Бога, что дал мне умеренность в младом моем возрасте, не был никогда ослеплен честьми и богатством, так и в совершеннейших годах еще меньше быть могу». Это не была поза, это была жизненная позиция. Он не выпрашивал у государыни, как другие сановники, «деревенишек», «людишек», звезд, чинов и орденских лент.

Разумеется, все относительно, и фаворит императрицы не бедствовал. Он жил в царском дворце на полном казенном довольствии, построил и собственный роскошный дворец на Невском проспекте с огромной картинной галереей и библиотекой. И все-таки никто не мог прошипеть ему вослед: «Вор!» Остаться, да еще так долго, у кормушки власти честным, бескорыстным, незапятнанным человеком – подвиг необыкновенный. Рассказывали, что после смерти Елизаветы Петровны Иван Шувалов передал ее преемнику императору Петру III миллион рублей – прощальный подарок государыни. Этот поступок Шувалова вполне соответствует всему, что мы о нем знаем. Известно также, что после смерти Елизаветы и отставки он часто занимал деньги у своей сестры, но совсем не потому, что кутил безмерно или проигрывал миллионы в карты. Просто он был не очень богат для вчерашнего фаворита императрицы.

В бескорыстии и скромности Ивана Ивановича кроется одна из причин его долгого фавора. Всегда подозрительная к малейшим попыткам фаворитов использовать ее любовь к ним в ущерб ее власти, Елизавета безгранично доверяла Шувалову потому, что не сомневалась в его порядочности.

Попав в любовники годившейся ему в матери государыни, Шувалов вряд ли смущался этим обстоятельством. Фаворитизм был общепринятым придворным институтом в жизни королевской Европы, считался замечательным средством, чтобы сделать карьеру и разбогатеть. Во Франции он был признан официально, существовала даже особая церемония представления королеве новой фаворитки короля. Молодой, красивый, модно одетый Шувалов был сыном своего века и от своего счастья отказываться не собирался. Естественно, что Елизавете он понравился не столько ученостью, сколько светскими манерами и щегольством. Да и вряд ли иной человек мог бы сделаться фаворитом императрицы, модницы и кокетки. Ведь ей непременно наскучил бы книгочей в перекрученных чулках.

Но все же Шувалов оказался необычным фаворитом, потому что при всех внешних признаках светского щеголя-петиметра он был интеллектуалом, тонким ценителем искусства. Он был глубоко и искренне предан культуре, просвещению. Без него еще долго бы не было Московского университета, Академии художеств, первого публичного театра. Его покровительству многим обязан Ломоносов, а значит, вся русская наука и литература. Шувалов дружил с Михаилом Васильевичем, всячески помогал ему, восхищался его гением. В Ломоносове он видел живое воплощение успехов Петровских реформ, прямой результат благотворного воздействия просвещения на русского человека. Во многом благодаря настояниям Шувалова Ломоносов серьезно занялся историей и поэзией.

Вместе с Ломоносовым Шувалов задумал создать первый университет в России, в Москве, и, используя все свое влияние в высших сферах управления, добился открытия в 1755 году этого университета. С самого начала Шувалов стал истинным попечителем университета: подбирал профессоров, помогал студентам, занимался хозяйственными нуждами нового учреждения, собирал книги для его библиотеки.

Если славу основателя Московского университета Шувалов делит с Ломоносовым, то Академия художеств в Петербурге – его личное детище, его вечная любовь. Он был автором самой идеи создания Академии художеств в России, приглашал из Европы лучших преподавателей, скупал произведения искусства, книги, гравюры, необходимые студентам для занятий. Он подарил Академии колоссальную коллекцию картин. Но больше всего он заботился о воспитанниках Академии. Шувалов имел особое чутье на способных людей. А самое важное, он как меценат был лишен зависти к таланту, радовался его успехам, взращивал и пестовал его. Так, в дворцовом истопнике, вырезавшем из кости безделушки, он разглядел одного из выдающихся скульпторов России, Федота Шубина, и дал ему образование. И не одному Шубину! У Шувалова-мецената была ясная, четкая цель: развить в России науки и искусства и доказать миру, что русские люди, как и другие народы, могут достичь успехов во всем – только создайте им условия! Конечно, в меценатстве была своя корысть – в ответ на моральную и материальную поддержку меценат мог рассчитывать на благодарность мастера. А какой же может быть благодарность гения, как не желание увековечить мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю прекрасного, переступить порог вечности, на правах друга гения обрести бессмертие? Но это простительная слабость, тем более что роль первого мецената вполне удалась Ивану Шувалову – последующие поколения не забыли его заслуг перед русской культурой.

Но говоря об Иване Шувалове, деятеле русского Просвещения, одном из первых наших интеллектуалов, меценатов, не будем забывать, что он всегда оставался светским человеком. Всю свою жизнь он любил красиво одеться, вкусно поесть, да при этом старался поразить гостя каким-нибудь удивительным блюдом, вроде сочетания диковинной печеной картошки со столь же диковинным ананасом. Во многом он был оригинален и не похож на своих современников. Как вспоминал мемуарист Илья Тимковский, как-то раз, беседуя с ним у камина, на полке которого стояли две античные статуэтки, привезенные им вместе с мраморным камином из Неаполя, Шувалов рассказывал: «После моего возвращения съездил я в свою новую деревню. Перед окнами дому, мало наискось, открывался прекрасный вид за рекою. Пологостью к ней опускается широкий луг, и на нем косят. Все утро я любовался и потом спросил у своего интенданта, как велик этот луг. “Он большой, – говорит, указывая в окно, – по тот лес и за те кусты”. (Потом выяснилось, что луг этот графа Кирилла Разумовского. – Е.А. ) “Чужое в глазах так близко”, – подумал я, и луг остался на мыслях. Я выбрал время, послал к графу с предложением, не уступит ли мне и какую назначит цену? “Скажите Ивану Ивановичу, – отвечал граф, – что я имения своего не продаю, а если он даст мне те две статуэтки, что у него на камине, то я с ним поменяюсь”. Я подумал: луг так хорош и под глазами, но буду ль я когда в деревне, а к этим привык. Отдавши, испорчу камин, и мысль свою оставил».

И все же Иван Шувалов был истинным русским барином со смягченными европейской культурой повадками своих предков. Как ни дружил он с Ломоносовым, как ни восторгался разнообразными талантами великого помора, все-таки фаворит относился к ученому порой снисходительно, по-барски. Он от души смеялся, глядя, как ссорятся за подстроенной им же встречей за его столом два соперника в поэзии и заклятые враги в жизни – Сумароков и Ломоносов. Это было ни чем иным, как смягченной формой традиционной барской потехи с шутами во время долгого, сытного и скучного обеда. Современник вспоминал: «Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его, и если оба не совсем трезвы, то оканчивали ссору запальчивой бранью, так что он высылал или обоих, или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесется в своих жалобах, – говорил он, – то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь об нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или, подслушав, вбегает с криком: “Ваше превосходительство, он все лжет, удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю!” – “Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые”». Ломоносов понимал, что Шувалов сознательно, ради забавы гостей, унижает его, ставит на место. Вернувшись как-то раз домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл (то есть разум. – Е.А. ), пока разве отнимет». За такие слова при Бироне наш великий самородок отправился бы ловить соболей в Сибири, но Иван Иванович не обиделся на Ломоносова, а скорее всего, как человек мягкий и вкрадчивый, нашел возможность сгладить неловкость – ведь он истинно любил поэта.

Вся нарядная, праздничная придворная жизнь, подобострастие окружающих разом пресеклись для Шувалова 25 декабря 1761 года, когда на его руках умерла императрица Елизавета. Но, утратив власть, он получил свободу и покой, к которым давно стремился. Позже, из-за границы, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив и, возвратясь в свое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как вести тихую и беспечную жизнь, удалюсь от большого света… не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но собственно в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут».

И это не пустые слова, не жеманство экс-фаворита. Как мы видели, Шувалов думал так и во времена своего могущества. Несомненно, им владели популярные тогда идеи так называемого философского поведения: комфортабельная, спокойная жизнь в богатом имении, на лоне природы, в окружении друзей, умных собеседников, ценителей вечного и прекрасного. Но кроме дани моде здесь было и искреннее стремление выскочить из беличьего колеса жизни, укрыться от суеты.

На это есть подходящая к случаю русская пословица: «Не было бы счастья, так несчастье помогло». После смерти Елизаветы к власти пришел Петр III, потом на престоле оказалась Екатерина II. Обер-камергер покойной царицы ей был совсем не нужен, да и не доверяла Екатерина Шуваловым. Поэтому она не возражала, когда Иван Иванович отпросился пожить за границей. Он провел там семь лет, побывал в любимой им Франции, гостил у своего давнего заочного приятеля Вольтера, прослыл в Париже просвещеннейшим русским вельможей. Он жил в благословенной Богом Италии, поражая всех утонченной воспитанностью, образованностью. На своей вилле он принимал и устраивал русских художников – выпускников любимой им Академии. Он скупал картины, одну другой лучше. Потом сотню шедевров кисти Тициана, Рембрандта, Веронезе и других гениев он подарил Академии художеств. Позже эта изумительная коллекция стала основой собрания живописи Эрмитажа. Шувалов заказывал многочисленные слепки с античных шедевров и отсылал их в Академию, чтобы русским талантливым мальчикам и юношам было с чего учиться искусству ваяния.

Вернувшись в Россию, он остался холост и вел тихую жизнь среди картин и книг, как и мечтал, когда покидал в 1761 году императорский дворец. Исполнилась и другая его мечта – его окружали друзья. В своем доме Шувалов создал первый литературный салон. «Светлая угловая комната, – вспоминал современник, – там, налево, в больших креслах у столика, окруженный лицами, сидел маститый белый старик, сухощавый, средне-большого росту в светло-сером кафтане и белом камзоле. В разговорах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его с красивою отделкою в тонкостях и тонах… Лицо его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное».

За обеденным столом Шувалова собирались его близкие друзья: поэты Гаврила Державин, Иван Дмитриев, Осип Козодавлев, Ипполит Богданович, адмирал и филолог Александр Шишков, переводчик Гомера Ермил Костров и другие – люди незаурядные, талантливые. Здесь была вся русская литература, как потом, в XIX веке, она порой сосредоточивалась в книжной лавке Смирдина или в гостиной Панаевых. Всем было уютно и покойно в доме Ивана Ивановича. Он любил друзей, нуждался в их участии и внимании. После «извержения» из дворца он написал сестре: «Приобресть знакомство достойных людей – утешение, мне до сего времени неизвестное. Все друзья мои или большею частию были раньше друзьями только моего благополучия, теперь они – собственно мои…»

Когда умерла Елизавета, Шувалову было тридцать пять лет. Он дошел до перевала – середины своей жизни. И оставшуюся половину жизни, отмеренной ему судьбой, – ровно тридцать пять лет – Шувалов прожил так, как и мечтал, без прежней суеты и придворных интриг, в свое удовольствие. Ему можно позавидовать. Он наслаждался уединением, искусством, поэзией, много путешествовал.

Шувалов умер осенью 1797 года. «При всем неистовстве северной осени, петербургской погоды, холода и грязи, – писал Тимковский, – умилительно было видеть на похоронах, кроме великого церемониала, съезда и многолюдства, стечение всего, что было тогда в Петербурге из Московского университета, всех времен, чинов и возрастов, и все то были, как он почитал, его дети. Все его проводили. Памятник Ломоносова видел провозимый гроб Мецената».

При жизни ему сопутствовала слава добрейшего, честнейшего, умнейшего человека. Никто не может отнять у него этой славы и после смерти. Он удостоился того, о чем мечтает каждый Меценат: имя его, вплетя в свои стихи, обессмертил великий поэт:

Неправо о вещах те думают, Шувалов,

Которые стекло чтут ниже минералов…

Или:

Чертоги светлые, блистание металлов

Оставив, на поля спешит Елизавет.

Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов,

Туда, где ей Цейлон и в севере цветет…


Алексей Бестужев-Рюмин: секрет бестужевских капель

Утром 25 февраля 1758 года к канцлеру, графу Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину приехал курьер и передал устный указ императрицы Елизаветы Петровны – срочно явиться во дворец. Канцлер отвечал, что он болен… Все знали, чем болеет первый сановник России – по утрам он отчаянно страдал от похмелья. Но тем не менее курьер застал больного уже за работой. Канцлер-пьяница был необыкновенно работоспособен и крепок. Рассол и так называемые кислые щи – вид древнерусского кваса – поднимали его с постели и переносили к конторке с бумагами. При этом вряд ли он пользовал от головной боли капли, которые когда-то изобрел. Эти капли назывались бестужевскими и, говорят, людям помогали. Они утратили свою силу только в наш железный век, а в XVIII—XIX столетиях их ведрами пили все неврастеничные дамочки Европы от Лиссабона до Христиании и от Дублина до Афин. Правда, по ошибке они назывались каплями датского короля, которому Бестужев то ли продал, то ли подарил секрет этого снадобья от нервных расстройств…

Между тем курьер приехал к канцлеру во второй раз. Бестужев, постанывая, сел в свою карету и отправился в Зимний дворец. Дальше обратимся к цитате из донесения французского посланника Мессельера. Бестужев, «приближаясь к подъезду дворца, изумился, когда увидел, что гвардейский караул, обыкновенно отдававший ему честь, окружил его карету. Майор гвардии арестовал его как государственного преступника и сел с ним в карету, чтобы отвезти его домой под стражею. Каково было его удивление, когда, возвратившись туда, он увидел свой дом, занятый гвардейцами, часовых у дверей своего кабинета, жену и семейство в оковах, на бумагах своих печати». Посаженного под домашний арест канцлера «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты». Под «крепким караулом» Бестужев маялся целых четырнадцать месяцев.

Граф философски воспринял царскую немилость – он ждал ее давно. Чуткий нюх старого царедворца подсказывал ему, что уже наступило время подумать о суме, а то и о тюрьме… Впрочем, об этом Бестужев никогда не забывал. Он жил в тревожные, неспокойные времена и при этом рвался к власти, любил власть, а эта любовь во все времена небезопасна…

Бестужев, родившийся в 1693 году, принадлежал к младшим «птенцам гнезда Петрова» – тем молодым людям, которых великий государь, возлагавший на них большие надежды, послал учиться за границу. Бестужев оправдал эти надежды. Учился он прекрасно, особенно хорошо знал языки и «обхождение европейское». В Ганновере он так понравился местному властителю, курфюрсту Георгу Людвигу, что тот сделал юношу своим камер-юнкером. А в 1714 году курфюрст стал английским королем Георгом I и с известием о своем вступлении на престол направил в Петербург посольство во главе с… двадцатиоднолетним Бестужевым в ранге чрезвычайного посланника. Как, должно быть, обрадовался Петр I, увидав перед собой такого изящного, образованного английского посланника, а при этом «природного русского» дворянина! «Полномочный чрезвычайный министр Его Королевского Величества Великобританского Алекс Бестужефф» – каково! Вот сюрприз! Вот угодил! Ведь это было живое воплощение мечты Петра об успехах русских людей. И, наверное, стал государь Бестужева тискать, своей любимой анисовкой угощать. Вот, мол, куда могут залетать наши орлята, коли науки освоят да ум свой покажут! Обычно прижимистый царь так расщедрился, что пожаловал Бестужеву тысячу рублей. Вернувшись в Англию, Бестужев прослужил Георгу еще три года, а потом был отозван в Россию.

Началась его карьера в русском внешнеполитическом ведомстве. Он стал посланником в Дании, сидел там год, два, три, а потом стало ясно, что повторения английского успеха не будет. Карьера его притормозилась – то покровителей при дворе не было, то конъюнктуры не сложились! Лишь к середине 1730-х годов Бестужеву удалось прибиться к тогдашнему фавориту Анны Иоанновны, Бирону, и понравиться ему. А чем можно было понравиться капризному временщику? Лестью, доносами, угодливостью, щедрыми подарками – холопы есть холопы, хоть и в чинах! Но и тут дело не пошло быстро. Только к лету 1740 года он, по воле всесильного Бирона, занял тепленькое место в кабинете министров. Но увы! Фортуна вновь отвернулась от него. Осенью 1740 года после смерти императрицы Анны Бирон был арестован фельдмаршалом Минихом и гвардейцами. Вместе с ним слетел с олимпа и наш герой. Да сразу попал в Шлиссельбургскую крепость – место страшное, мрачное. Там все расскажешь, что ни спросят!

На допросах, не выдержав угроз следователей, Бестужев рассказал все, о чем они ему «советовали» вспомнить. А новым властям нужно было «утопить» Бирона, подготовить против него такое дело, чтобы бывший временщик уже не выкрутился. Однако следствие ждала неудача: на очной ставке (или, как тогда писали, «с очей на очи») Бестужев вдруг отказался от всех страшных обвинений, которые он накануне возвел на своего бывшего патрона. Как вспоминал Бирон, Бестужев на очной ставке вдруг сказал: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, – ложь. Жестокость обращения и страх угрозы вынудили меня к ложному обвинению герцога».

Почему так произошло? Может быть, Бестужев проиграл Бирону психологический поединок на очной ставке, может быть, ему было невыносимо глядеть в глаза волевому и хладнокровному Бирону, уверенному в себе. Может быть, посидев несколько месяцев в камере, он понял, что погорячился, своими признаниями обрек себя на роль сообщника государственного преступника? Может быть… Нет, предположение о том, что Бестужеву могло быть стыдно, что он мучился угрызениями совести, отвергаю полностью – совести у Бестужева не было никогда. Столь же с трудом объяснимый поступок он совершил в 1717 году, когда, сидя за границей, узнал, что царевич Алексей Петрович бежал от своего грозного отца в австрийские владения. Бестужев написал царевичу льстивое письмо, предлагая себя как верного слугу. Какой неосторожный шаг! И, зная отношение царя ко всему этому делу, как опрометчив был Бестужев! К счастью для него, письмо это в бумагах царевича не нашли. Иначе висеть бы ему на дыбе возле царевича на процедуре, называемой в Тайной канцелярии «перепытыванием» – очной ставке на дыбе.

…Но вернемся в тюрьму Тайной канцелярии. Бестужев недолго просидел в застенке. Фортуна изменчива: не прошло и года, как последовал новый переворот. Миних слетел c вершины власти, а в ноябре 1741 года на престол взошла Елизавета Петровна и Бестужев вышел на свободу. Тотчас же он ловко, как рыба-прилипала к акуле, прицепился к новой повелительнице. Наконец-то настал его день: вице-канцлер Остерман попал в немилость к новой государыне и был отправлен в Сибирь. И теперь уж точно никто в России лучше Бестужева не знал внешней политики, всех ее темных и тайных уголков. И это знание впервые по достоинству оценили: императрица сделала его вице-канцлером, а в 1744 году – графом и канцлером России. Это был высший гражданский чин по петровской Табели о рангах – выше канцлера в чиновной иерархии уже не было никого. На этом государственном посту Бестужев пробыл четырнадцать лет, фактически самостоятельно определяя курс внешней политики России. Однако за все эти годы он так и не сблизился с Елизаветой и ее окружением, хотя изо всех сил угождал фаворитам государыни – сначала Алексею Разумовскому, а потом Ивану Шувалову.

Но все его усилия были напрасны! На свою беду, граф Бестужев производил на людей странное, неприятное впечатление. Княгиня Екатерина Романовна Дашкова писала о нем: «Я видела его всего один раз, да и то издали. Меня поразило фальшивое выражение его умного лица…» Польский король Станислав Август Понятовский виделся с Бестужевым часто и оставил выразительную характеристику знаменитого канцлера: «Пока он не оживлялся, он не умел сказать четырех слов подряд и казался заикающимся. Коль скоро разговор его интересовал, он находил и слова, и фразы, хотя очень неправильные, но полные силы и огня, которые извлекал рот, снабженный четырьмя обломками зубов, и которые сопровождались сверкающим взглядом его маленьких глаз. Выступившие у него багровые пятна на синеватом лице придавали ему еще более страшный вид, когда он приходил в гнев, что случалось с ним часто, а когда он смеялся, то это был смех сатаны… Иногда он был способен на благородные поступки именно потому, что он по чутью понимал красоту всякого рода, но ему казалось столь естественным устранять все, что мешало его намерениям, он не останавливался ни перед какими средствами».

Елизавета не любила своего канцлера. Ее, вечно занятую балами и спектаклями, утомляла его назойливость, раздражал сам вид неопрятного, шамкающего старика в грязном парике. Государыня брезгливо принюхивалась к нему – не пьян ли канцлер опять! Слушая Бестужева, она вспоминала все ужасные сплетни о его скандальных семейных делах, о его самодурстве и диких выходках. Но она не удаляла его от себя, потому что он всегда говорил дело и знал все наперед, оставался истинным королем русской дипломатии. Бестужев блистал образованностью, был опытен, прекрасно разбирался в европейской политике, был патриотом или, как тогда говорили, «верным сыном Отечества».

Как царедворец он не делал ошибок, был всегда лоялен к государыне, не говорил, как другие, за ее спиной гадости и держал нос по ветру. Он никому не доверял, никого не любил, в совершенстве владел искусством интриги. На многих елизаветинских сановников и иностранных дипломатов, аккредитованных при дворе Елизаветы Петровны, он терпеливо собирал досье, куда складывал записки об их прегрешениях, там же держал копии перехваченных писем. Никогда раньше в придворной борьбе никто так широко не использовал шпионаж и перлюстрацию дипломатической корреспонденции. Бестужев был подлинным мастером этого грязного дела. К дешифровке писем дипломатов он подключил даже Академию наук. Академик-математик Гольдбах, прикипая от страха к креслу, по указу канцлера расшифровывал такие высказывания послов о государыне Елизавете и русском дворе, от которых с листка бумаги с дешифровкой отчетливо пахло Сибирью.

Этими бумажками, вовремя поданными государыне и вызывавшими ее страшный гнев, Бестужев свалил немало своих опаснейших врагов. Среди них были интриговавший против канцлера воспитатель наследника престола, великого князя Петра Федоровича, граф Брюммер и княгиня Ангальт-Цербстская Иоганна Елизавета. Эта суетливая особа – мать жены наследника, будущей императрицы Екатерины II – пыталась, пользуясь счастьем, выпавшим ее дочери, занять при русском дворе видное место, но Бестужев ей помешал… Самой же большой победой канцлера была высылка из России французского посла маркиза Шетарди, который интриговал против него и пытался опорочить в глазах Елизаветы Петровны. Маркиз долго числился в интимных друзьях государыни, а в то же время весьма нелицеприятно отзывался о ней в своих письмах во Францию. Тут-то его и подловил Бестужев. Императрица, прочитав дешифровку писем Шетарди, предписала выслать его из России в 24 часа. Не дожидаясь прихода полиции, уехал в Берлин другой ненавистник Бестужева – прусский посланник Мардефельд. Он чудом ускользнул от Тайной канцелярии, куда Бестужев мог передать толстое досье на этого знатока русского двора. А вот личный врач императрицы Лесток, интриговавший вместе с Шетарди и Мардефельдом против Бестужева, от Тайной канцелярии не увернулся и в 1748 году отправился по Владимирскому тракту в Сибирь, как тогда мрачно шутили, «березки считать»…

Канцлер так долго продержался у власти благодаря не только своим феноменальным способностям к интриге, но и отличному знанию государыни. Он в совершенстве постиг нрав, вкусы, пристрастия и пороки Елизаветы Петровны. Современник писал, что Бестужев годами изучал императрицу, как науку. Так оно и было. Со временем он стал выдающимся «елизаветоведом». Канцлер точно определял, когда нужно подойти к императрице с докладом, чтобы заставить ее слушать, а когда лучше удалиться. Он знал, как привлечь внимание легкомысленной Елизаветы, какие детали ей интересны, как незаметно вложить ей в голову нужную идею, а потом развить ее так, чтобы государыня считала эту мысль своей собственной. Зная, что царица ленива и бумаги читать не любит, Бестужев приписывал на конверте: «Ея величеству не токмо наисекретнейшего и важнейшего, но и весьма ужасного содержания». Тут он мог быть уверен – любопытная царица конверт вскроет непременно! А там – письма Шетарди!

Он сразу понял, что за внешним, показным легкомыслием Елизаветы, которое обманывало многих, скрывается личность подозрительная, мнительная, тщеславная, но и гордая от сознания того, что она дочь Петра Великого, что ей предназначено Богом и судьбой продолжить славные дела отца. Играя на этих струнах ее души, можно было найти дорогу к ее сердцу и добиться своего.

Кроме того, Бестужев умело подогревал тот интерес, который питала государыня к внешней политике. Дипломатия тогда была ремеслом королей. Вся Европа была монархической, всюду правили императоры, короли, князья, ландграфы, герцоги. Это была большая и недружная семья властителей, хотя и связанная родством, но постоянно раздираемая ссорами и разногласиями. Это был мир, в котором жили и боролись друг с другом мадам де Помпадур, Фридрих II, императрица Мария Терезия, где властвовали интрига, сплетня, и царица чувствовала себя здесь как дома. Мир дипломатии представлялся ей огромным дворцом, где можно было внезапно отворить какую-нибудь дверь и застать там камер-юнкера, тискающего в потемках камер-фрейлину, – все это, конечно, в европейском масштабе. А Бестужев был опытным провожатым государыни в ее хождениях по закоулкам этого «дворца», который он хорошо знал.

Все современники утверждали, что Бестужев брал от иностранных дипломатов взятки. Теперь мы даже знаем, от кого именно и сколько он брал. Мы знаем даже, как, жалуясь на свою якобы беспросветную нужду, канцлер вымогал у послов деньги. В те времена многие сановники состояли на содержании иностранных дворов. Но у Бестужева в этом деле был свой твердый принцип: он не брал взяток от врагов России, французов и пруссаков. Канцлера не соблазнила даже огромная сумма в 150 тысяч червонцев, которыми пытался подкупить его прусский король Фридрих II. Но почему бы не поживиться за счет друзей – австрийцев и англичан? Это было удобно и безопасно. Польский король Станислав Август писал: «Принять подачку от государя, связанного дружбой с Россией, было, по его понятиям, не только в порядке вещей, но своего рода признанием могущества России, славы которой он по-своему желал». Беря взятки, Бестужев продолжал проводить ту политику, которая отвечала его целям и намерениям и одобрялась государыней. А союзники пусть себе думают, что близость с Россией держится именно на «подарках», которые они исправно преподносят русскому канцлеру, а не на его патриотизме и желании угодить дочери Петра Великого в ее миссии возвеличить Россию.

Однако, как часто бывает, плут рано или поздно попадается на своих проделках. Попался и Бестужев. Нет, не на взятках, а на хлопотах о будущем! Дело в том, что к концу 1750-х годов императрица Елизавета Петровна стала все чаще хворать. После ее смерти на престол должен был вступить ее наследник, великий князь Петр Федорович. А он был поклонником прусского короля Фридриха II, а значит, лютым врагом Бестужева, который многие годы вел отчетливо антипрусскую политику. В какой-то момент канцлер, думая о том, как бы продлить свою власть, решил не допустить прихода на российский престол Петра III. Он затеял интригу в пользу жены наследника, Екатерины Алексеевны, с тем чтобы после смерти Елизаветы привести ее к власти, а самому стать при ней первым министром. Но старый интриган просчитался! Заговор раскрыли, и Бестужева арестовали, с чего мы и начали рассказ…

Бестужев был хоть и старый, но все же лис. Он почуял опасность заранее и предусмотрительно уничтожил все опасные для себя письма и бумаги. А без бумаг, как известно, дело сшить можно, но очень трудно. Один из следователей по делу канцлера писал приятелю: «Бестужев арестован, а мы теперь ищем причины, за что его арестовали». В итоге у Елизаветы и ее окружения остались одни не подкрепленные фактами подозрения. Тем более что союзница Бестужева, великая княгиня Екатерина на допросе, который ей устроила сама императрица Елизавета, держалась стойко и канцлера не сдала. Впрочем, в те времена и подозрений было достаточно, чтобы расправиться с неугодным человеком. Бестужева приговорили к смертной казни, которую императрица милостиво заменила ссылкой в дальнюю деревню, в Можайский уезд – что называется, заслали его за Можай.

Характерен приговор по делу Бестужева. Как уже сказано, доказательств его государственных преступлений найдено не было. Поэтому в манифесте Елизаветы Петровны о вине ее бывшего канцлера сказано безо всяких ухищрений: ежели я, великая государыня, самодержица, вольная в своих решениях, наказываю бывшего канцлера Бестужева, то это и есть несомненное свидетельство его вины перед государством. А кроме того, «подлинно столь основательные причины мы имели уже с давнего времени ему не доверять, паче же поведением его крайне раздражены были всегда». Вот и весь сказ!

В деревне Бестужев отпустил бороду, бросил пить и, как натура деятельная, не сидел сложа руки. Он разбирал свою коллекцию медалей и читал с пером в руке Священное Писание. Из цитат, извлеченных из него, Бестужев составил сборник для тогдашних диссидентов с выразительным названием: «Избранные из Священного Писания изречения во утешение всякого неповинно претерпевающего христианина». В декабре 1761 года умерла Елизавета, вступил на престол Петр III. Бестужев сидел в своем медвежьем углу почти не дыша – знал, как его «любит» новый государь. Но вскоре последовала славная июньская «революция» 1762 года. Петр III был свергнут, и уже в середине июля Бестужев оказался при дворе новой самодержицы, Екатерины II.

Как правило, новый государь объявлял амнистию, но чинов опальным обычно не возвращали, и карьера их бывала сломана. Не то произошло с Бестужевым. Екатерина не забыла своего подельника по заговору 1758 года. Бестужеву вернули все чины, ордена, дали пенсион, назначили первым императорским советником, императрица пожаловала ему чин фельдмаршала. Восхищенный Бестужев дважды предлагал Сенату провозгласить Екатерину Матерью Отечества, но хладнокровная государыня, понимая, что у народа этот титул ничего, кроме непристойных ассоциаций, не вызовет, отказалась. Французский дипломат пишет, что на одном из придворных приемов он видел, как старик Бестужев «пьянее вина» не отпускал императрицу и что-то ей назойливо говорил, говорил и говорил…

А потом Бестужев понял, что значение его при дворе ничтожно, хотя почет велик, что делами заправляют новые люди и государыня слушает их, а не его, старого лиса… Он ушел в отставку и вскоре умер. От старости бестужевские капли, увы, не помогают.


Михайло Ломоносов: «Я делаю честь Отечеству»

Летом 1761 года, возвращаясь в Петербург из Петергофа, где находился тогда двор императрицы Елизаветы Петровны, Ломоносов остановил коляску, вышел на опушку леса и задумался. Это была не первая его поездка с прошением о назначении его ректором университета в Санкт-Петербурге. И всякий раз он получал уклончивые ответы сановников императрицы, а фактически – отказ. Стояло лето, пели птицы, в траве под ногами стрекотал кузнечик. И сами собой родились стихи:

Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,

Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!..

Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен;

Что видишь, все твое; везде в своем дому;

Не просишь ни о чем, не должен никому.

Горечью проникнуты эти строки. Несмотря на всеми признанный талант и огромное самомнение, Ломоносов должен был унижаться, смиренно кланяться – и зачастую без толку… И это ему не нравилось.

Всякое унижение, привычное для выходцев из народа, да и для господ, было вдвойне неприятно Михаилу Васильевичу Ломоносову. Дело не только в его амбициозном характере, но и в происхождении. Он родился в 1711 году под Холмогорами, в деревне Денисовке, и был потомственным помором. Это особая порода русских людей. Некоторые ученые считают поморов отдельным народом, подобно донским казакам, так разительно отличались они от прочего российского населения. На Севере не было рабства, здесь ценились предприимчивость, удачливость, фарт. Характеры людей, уходивших в Северный Ледовитый океан за морским зверем, закалялись в тяжкой борьбе с морской стихией. В океане надеяться можно было только на себя, на свой корабль и Николу Угодника, икону которого, если не давал хорошей погоды, спускали за борт в воду на веревке – в наказание. «Упрямка», настойчивость великого ученого, как и его необузданность, – от поморской крови в его жилах. У поморов не было страха и перед иноземцами, иноверцами. Немецкая слобода в Архангельске, где жили купцы, моряки из разных стран, была не меньше Московской. Неробкие от природы, поморы постоянно общались с иностранцами, они совершали плавания в Норвегию, куда возили вологодский хлеб.

Но все же поморов немало, а Ломоносов один. Что же сделало Ломоносова – Ломоносовым? Это тайна. Может быть, был какой-то Божественный толчок, придавший всей жизни обычного человека необычное направление. Возможно, гений Ломоносова пробудила и необыкновенно красивая, величественная северная природа. На море она кажется особенно могучей, живой, манящей и таинственной. Природа всегда волновала Ломоносова. В отличие от миллионов людей он видел ее необыкновенную красоту и чувствовал ее захватывающую тайну. В позднейших стихах он запечатлел воспоминания, явно навеянные юностью, когда белой заполярной ночью корабль шел по морю:

Достигло дневное до полночи светило,

Но в глубине лица горящего не скрыло,

Как пламенна гора, казалось меж валов

И простирало блеск багровый из-за льдов.

Среди пречудныя при ясном солнце ночи

Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.

Точно можно сказать, что без Петровских реформ Ломоносов не состоялся бы. С давних пор живет легенда, что Ломоносов – внебрачный сын Петра Великого. Уж очень много сходного в этих людях: черты поведения, склад ума, размашистая манера жить, чувство нового, какая-то особая энергетика. Да, Ломоносов был сыном Петра, но только духовным сыном. Мы знаем, что на Севере до сих пор существует культ Петра Великого, о котором ходит много легенд. По-видимому, причина популярности царя-реформатора – в его схожей с поморской «упрямке», любви к морю, свободе и инициативности. Как и Петр, Ломоносов по своему характеру был нонконформистом, мятежником. Недаром в юности он пытался сойтись со старообрядцами, боровшимися против официальной церкви. Потом, вопреки всему, в декабре 1730 года с рыбным обозом он отправился в Москву учиться. Это был шаг, похожий на первую, почти авантюрную поездку Петра с Великим посольством для учебы в Голландии.

Мы знаем, что Петр начал свои реформы, достигнув весьма почтенного для своего времени возраста – почти тридцати лет. Так же засиделся на печи, как Илья Муромец, и Ломоносов, начавший учебу в девятнадцать лет. Вообще, гений его, как и гений Петра, зрел медленно. Он поздно выучился грамоте, странно выглядел посреди детей, учеников Славяно-греко-латинской академии (так называемых Спасских школ), с трудом осваивался в Москве, которая, как известно, «бьет с носка» и «слезам не верит». «Обучаясь в Спасских школах, – вспоминал Ломоносов, – имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имеют… Несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше, как на денежку хлеба и на денежку квасу, протчее на бумагу, на обувь и другие нужды. Таким образом жил я пять лет и наук не оставил… Школьники, малые ребята, кричат и перстами указывают: смотри-де, какой болван в двадцать лет пришел латине учиться». Но как известно, кто долго запрягает, тот быстро ездит. Ломоносов стремительно ворвался в науку. Его душу палила неутолимая жажда познания. И это был его внутренний двигатель.

Уже в 1736 году он уехал стажером в Германию, в Марбург, слушал лекции знаменитого философа Христиана Вольфа, светила мировой величины. В характеристике для Академии наук Вольф так отозвался о русском студенте: «Молодой человек преимущественного остроумия Михайло Ломоносов с того времени, как для учения в Марбург приехал, часто мои математические и философские, а особливо физические лекции слушал и безмерно любил основательное учение. Ежели впредь с таким же рачением простираться будет, то не сомневаюсь, чтобы, возвратяся в отечество, не принес пользы, чего от сердца желаю». Вольф также писал, что, уезжая продолжать учебу в другом университете, Ломоносов «от горя и слез не мог промолвить ни слова». Еще бы – в Марбурге оставалась его любовь, мещанка Елизавета. Позже он женился на ней и привез ее в Россию. Это тоже необычно, хотя и объяснимо. Он не был уже крестьянином, но не стал и дворянином. Ни крестьянская, ни дворянская девушка не были ему ровней, а вот немка-мещанка вполне подходила.

Несомненно, Ломоносов был универсальным гением, таким как титаны Возрождения. С легкостью он переходил от проблем химии к проблемам астрономии. Математика, физика, минералогия были ему так же доступны, как филология или история. Конечно, такова была универсальная наука того времени, еще не знавшая современной специализации. Но в то же время универсализм был заложен в незаурядной природе Ломоносова, которому многое давалось с необыкновенной легкостью. А то, что он великий поэт, стало ясно уже из его ранних стихов. Ломоносов обладал фантастическим по тем временам чувством родного языка. Уже первые написанные им в 1740 году строки «Оды на взятие Хотина» вызывали всеобщий восторг. Это было нечто новое, никто до него так просто и сильно не писал на русском языке:

Восторг внезапный ум пленил,

Ведет на верьх горы высокой,

Где ветр в лесах шуметь забыл,

В долине тишина глубокой…

Крепит отечества любовь

Сынов российских дух и руку.

Желает всяк пролить всю кровь,

От грозного бодрится звуку…

Шумит ручьями бор и дол:

Победа, Росская победа!

Но враг, что от меча ушел,

Боится собственного следа.

А как изящны, точны и полны философского смысла строки его стихов о бесконечности Вселенной:

Открылась бездна, звезд полна;

Звездам числа нет, бездне дна…

Но не поэзия, а экспериментальная наука была истинным смыслом его жизни. Как и для Петра Великого, для Ломоносова было важно только то, что добыто опытным знанием, экспериментом, что приносит практическую пользу науке, людям, Отечеству. Им владел необыкновенный оптимизм ученых XVIII века, которым казалось, что все так просто. Надобно открыть еще неизвестные законы природы, умело, с помощью механизмов, применить их на практике, словом, поставить природу на службу человеку – и вот оно, всеобщее счастье, золотой век. В погоню за этим фантомом, отодвигавшимся всякий раз, как линия горизонта от наблюдателя, устремлялись тысячи оптимистов XVIII столетия. Среди них и Петр и Ломоносов. Они для себя даже «договорились с Богом»: считали, что Бог дал первотолчок, а все остальное развивается по законам природы, над открытием которых и нужно биться ученым.

Для огромного числа русских людей Ломоносов уже при его жизни был живым воплощением победы разума, учения над невежеством и темнотой. Только свет просвещения позволил Ломоносову подняться наверх, к вершинам славы. Несомненно, он был первым русским человеком, который собственным примером показал России, что может, как он сам писал, «чести достичь не слепым счастием, но данным… от Бога талантом, трудолюбием и терпением крайней бедности добровольно, для учения». Ломоносов осознавал свое место в истории и не скромничал: «Я через шестнадцать лет одами, речьми, химиею, физикою, историею делаю честь Отечеству».

И все же, все же… Его мучило много комплексов. Он остро и болезненно ощущал свою социальную неполноценность – ведь он был выходцем из низов, ему был недоступен придворный круг. Сознавая свое величие как ученого и поэта, Ломоносов оставался в то же время обычным смертным, охочим до наград, поощрения, ласки сильных мира сего. Он угождал, льстил этим сильным, унижался перед ними. Вместе с тем в нем проявлялся гордый человек, готовый взбунтоваться, защитить свое достоинство.

Наука, Академия не могли дать Ломоносову полного удовлетворения. То, что он гений, понимали не все. Вообще, значение науки и ученых в тогдашнем обществе было невелико. На Академию смотрели как на государственную контору по изготовлению планов фейерверков и демонстрации публичных опытов для общего развития подданных. Статус ученых был весьма низок. Любой воевода мог без дальних разговоров вышибить вон академика, приехавшего к нему с телескопом для наблюдения за Венерой или для любой другой научной надобности.

Михаил Васильевич постоянно страдал от нехватки денег. Ему казалось, что все коллеги живут лучше его. Отвечая своим недоброхотам, недовольным пожалованием ему деревни с крепостными, он писал: «Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно. Они кого хотят, того и полюбят. Ежели кто еще в таком мнении, что ученый человек должен быть беден, тому я предлагаю в пример с его стороны Диогена, который жил с собаками в бочке и своим землякам оставил несколько остроумных шуток для умножения их гордости, а с другой стороны, Невтона, богатого лорда Бойла, который всю свою славу в науках получил употреблением великой суммы».

Но с годами разрыв между желаемым – почетом, богатством, властью – и реальностью все увеличивался. Ломоносов тратил бесценное время гения на непрерывную борьбу с академическим начальством, коллегами, на кляузы и ссоры с окружающими. Тяжелый характер, вспыльчивость, а часто и чрезмерная любовь к штофу делали его невыносимым для коллег, родных, друзей, искренне любивших его. Невоздержанный на язык и руку, пристрастный и подозрительный, лишенный таланта руководить людьми, Ломоносов тем не менее стремился к власти, рвался в начальники.

Особые надежды в этом деле Ломоносов возлагал на свою дружбу с Иваном Шуваловым, всесильным фаворитом императрицы Елизаветы Петровны. Трудно даже представить, насколько это были разные люди по происхождению, возрасту, темпераменту, положению в обществе. Один – молодой, интеллигентный, мягкий, уклончивый и одновременно беззаботный, избалованный, другой – повидавший жизнь, тяжелый, необузданный, подозрительный, честолюбивый, вечно страдающий от укусов, как ему казалось, сплошных ничтожеств и бездарностей. И тем не менее они были близки. Их объединяло то, что можно назвать просвещенным патриотизмом: вера в знания, талант, науку, просвещение и уверенность в том, что «и русским людям даны умы такие же, какими хвалятся другие народы». Шувалов был истинным меценатом, внимательным и восторженным слушателем, он восхищался гением Ломоносова, его феноменальными способностями, особенно в поэзии.

Но Ломоносову мало было восторгов Шувалова, ему требовалось, чтобы фаворит через императрицу помогал осуществлять грандиозные планы, в центре которых был он сам, несравненный Ломоносов. Он хотел стать вице-президентом Академии наук, настаивая, что «в Академии больше мне надобно авторитету, чтобы иностранные перевесу не имели». Он особенно был воодушевлен тем, как в 1755 году Шувалов замечательно устроил по его, Ломоносова, плану Московский университет. Такой же университет Ломоносов хотел создать в Петербурге, и чтобы непременно он был ректором нового учреждения. Шувалова же пугали деспотические замашки гениального друга. Он знал, что Ломоносов часто поступает круто, своевольно, неразумно, да порой и просто глупо. Борьба же с немцами-академиками, которую вел Ломоносов, часто выходила за рамки научной полемики, превращаясь в безобразную склоку, инициатором которой бывал сам Ломоносов, опускавшийся до обыкновенного хулиганства. Поэтому Шувалов, как ни любил Михаила Васильевича, замолвить слово перед государыней за его проект об университете и вице-президентстве не решался, а все тянул и тянул. Видя, что все его усилия напрасны, Ломоносов завидовал судьбе кузнечика и, вернувшись домой, пил горькую…

В 1761 году умерла императрица Елизавета, исчез из дворца Шувалов, к власти пришли новые люди. На дворе были иные времена. Однажды новая государыня Екатерина II с Григорием Орловым внезапно заехала в дом Ломоносова и прошла в кабинет. Грузный, больной и одинокий хозяин отрешенно сидел в кресле в такой глубокой задумчивости, что не сразу заметил высоких визитеров. Ему не было и пятидесяти пяти лет, а он чувствовал себя глубоким стариком и готовился к смерти. Так случилось, что годы правления Елизаветы, которые Ломоносов, недовольный своим положением, судьбой, не особенно и ценил, оказались, в сущности, лучшим временем его жизни, самым плодотворным, радостным, наполненным работой, стихами, дружбой и теплом… А теперь это время кончилось. Он умер в 1765 году, убежденный, что о нем «дети отечества пожалеют». Так оно и произошло…


Петр Шувалов: отец русского единорога и рынка

Как любили все при дворе Елизаветы Петровны братьев Разумовских, так все ненавидели и боялись братьев Шуваловых: Петра – старшего и Александра – младшего. Они были из числа самых давних сподвижников Елизаветы, знакомые с ней с самого детства. Бок о бок с камер-пажами Шуваловыми (это был низший придворный чин) цесаревна пережила трудные для нее годы царствования Анны Иоанновны. Было неясно, что случится завтра с дочерью Петра Великого: то ли ее отправят в монастырь, то ли выдадут замуж за границу, за какого-нибудь худородного принца или герцога, и тогда братья Шуваловы отправятся со своей госпожой в дальнее изгнание и канут в безвестность. Но Петр и Александр оставались верны полуопальной цесаревне, всегда были с ней рядом – бедны, бесправны, не уверены, как и она, в завтрашнем дне.

Словом, поначалу Петр Шувалов, как и его брат Александр, ничем особенным, кроме верности Елизавете, не выделялся. Два обстоятельства вынесли его на самую вершину служилой карьеры и успеха. 25 ноября 1741 года цесаревна Елизавета Петровна совершила государственный переворот, захватила престол. Все, кто был с ней в ту осеннюю ночь, превратились в больших господ, получили награды и ценные подарки. Петр Шувалов стал подпоручиком Лейб-компании – особой привилегированной придворной воинской части, чин его соответствовал чину армейского генерал-майора. Стал Петр также сенатором, а в 1746 году – графом. Отныне голод и бедность Шувалову не грозили.

Второе обстоятельство возвышения Петра Ивановича оказалось даже более важным, чем последствие переворота: он удачно, очень удачно женился. Его женой стала некрасивая фрейлина и подруга Елизаветы Петровны – Мавра Егоровна Шепелева. Она была женщиной удивительной. Как известно, Елизавета Петровна сверкала необыкновенной красотой и, естественно, не терпела рядом соперниц с пригожим личиком. Мавра выполняла роль подружки-«крокодила» при красавице, чтобы ярче оттенить неземную прелесть Елизаветы. А это, конечно, ценилось госпожой. Другое достоинство Мавры заключалось в том, что она была необыкновенная говорунья, сплетница и хохотушка с непробиваемым оптимистическим характером. Как писала Екатерина II, хорошо знавшая Мавру в молодости, та была «воплощенная болтливость» и, кроме того, «была очень весела и всегда имела наготове шутку». Это тоже было очень нужно Елизавете, которая, как и всякая настоящая красавица, порой впадала в «меланколию» и тоску из-за обнаруженной морщинки на лице или неудачно сшитого платья.

Ко всему прочему Мавра Шепелева была большой пройдохой. Она нашла ключик к сердцу цесаревны и умела им пользоваться. Ее письма к Елизавете из дальних поездок преисполнены легкой болтовней, приятными новостями, намеками на необыкновенные подарки, которые «верная раба» везет своей повелительнице, но до поры до времени держит в секрете. Читая эти письма, понимаешь, чем истинный царедворец отличается от имитатора, притворяющегося верным рабом. Нужно полностью раствориться в госпоже, думать ее думами, жить ее интересами, угадывать ее сокровенные желания, шутить, но без фамильярности.

Были у Мавры и особые хитрости, непрямые пути к сердцу повелительницы. Князь Шаховской в своих мемуарах рассказывает, как ловко однажды Мавра опорочила его, соперника Петра Шувалова, в глазах императрицы. Мавра с какой-то кумушкой устроились в укромном уголке дворца и стали шушукаться в тот самый момент, когда мимо проходила скучающая государыня. Якобы внезапно увидав ее, сплетницы мгновенно и демонстративно смутились, чем вызвали особый интерес охочей до сплетен царицы. После долгих отнекиваний Мавра, как бы нехотя, рассказала Елизавете порочившую Шаховского сплетню. Государыня, таким образом, была настроена в «нужном» направлении! До самой смерти Мавры в 1759 году никто не мог заменить ее в роли любимой подружки императрицы.

Мавра, эта воплощенная болтливость, была гораздо умнее, чем многим это казалось. Она изо всех сил тянула наверх своего муженька, создавая ему, как теперь говорят, «благоприятный пиар». Да и сам Петр Шувалов был не промах и стоптал много крепких башмаков на скользких дворцовых паркетах. Он не меньше жены был опытен в искусстве интриги и ремесле лести. Как с желчью писал о нем князь М.М.Щербатов, Петр Шувалов достиг успехов и богатства, «соединяя все, что хитрость придворная наитончайшая имеет, то есть не токмо лесть, угождение монарху, подслуживая любовнику Разумовскому, дарения всем подлым и развратным женщинам, которые были при императрице… а также пышное, мало что значащее красноречие». Все верно описал князь Щербатов! Доказательств его правоты хватает…

Всем было известно, что именно Мавра Шувалова после возвращения двора с охоты всякий раз ставила в церкви свечку, если тайный супруг императрицы Елизаветы Алексей Разумовский, обычно буйный во хмелю, не побил Петра Шувалова. А «побитие» это бывало часто – видно, угодливая физиономия Петра Ивановича сама просилась на оплеуху. И Разумовский удержаться не мог… Но Шуваловы терпели… А как же иначе! Так было и потом. Когда в 1761 году к власти пришел Петр III, Шувалов, к этому времени уже смертельно больной, но не утративший жажды славы, денег и власти, сумел найти общий язык с новым государем и получил вожделенный чин генерал-фельдмаршала.

В 1749 году власти Алексея Разумовского пришел конец. У Елизаветы появился новый, юный фаворит, и – какая удача! – он оказался двоюродным братом Петра и Александра, Иваном Ивановичем Шуваловым. С этого момента Петр и Александр, пользуясь фавором кузена, стали быстро шагать вверх по служебной лестнице. В 1750-е годы Петр Шувалов стал одним из самых влиятельных и сказочно богатых людей своего времени. К тому же он обладал полной информацией обо всем – его младший брат Александр долгие годы был начальником Тайной канцелярии. Он имел репутацию мрачного кнутобойца. К тому же был он, так скажем, не особенно красив от природы, да еще, застудив в сыскных подвалах лицевой нерв, приобрел престранный тик лица. Этот тик устрашал окружающих и вводил в панику беременных женщин, боявшихся, что, поглядев на страшного главу тайной полиции, они могут испортить свое еще не родившееся дитя.

Было бы наивным уверять читателя, что на пути к вершине власти и почестям Петр Шувалов пользовался исключительно честными методами и не топтал своих противников, соперников и недругов. Как писал его биограф Д.Бантыш-Каменский, он «употреблял все средства, чтобы достигнуть предположенной цели». Шувалов болел всеми типичными звездными болезнями выскочки и нувориша. При дворе любезный, ласковый, тихий, с гибкой спиной, он преображался, как только оказывался за пределами дворца: властен, груб, нетерпелив, злопамятен, словом, обычный хам, да еще похожий на индюка – настолько он раздувался от спеси и любви к самому себе. Как и многие люди его типа, он никогда не мог утолить жажду богатств, наград и почестей. Современник писал о нем, что Шувалов «возбуждает зависть в дому и в своем образе жизни: он всегда покрыт бриллиантами, как Могол, и окружен свитою из конюхов, адъютантов и ординарцев».

Показная бурная деятельность и особенно писание десятков проектов об улучшении разных сфер жизни – все это, как отмечал современник, «доставляло графу Петру случай прославлять себя и приобретать своего рода бессмертие посредством медалей, надписей, статуй и т. п. Во всей Европе, кажется, нет лица, которое было бы изображаемо и столь часто, и столь разными способами… У него мания заставлять писать с себя портреты и делать с себя бюсты». Впрочем, Шувалов был не чужд прекрасному, будь то картина, скульптура или прелестная женщина, словом, как писал он сам, с радостью «глазами и сердцем приносил жертву красоте».

Дом Шувалова на Мойке отличался невероятной роскошью. Тут было все: золото, серебро, богатые ткани, редкие картины. Проникнуть туда просителю было нелегко, но возможно. Для этого нужно было попасть на прием к… фавориту, доверенному любимцу Шувалова, его генерал-адъютанту Михаилу Яковлеву, который во всем копировал манеру своего напыщенного господина. И хотя за глаза все презирали это ничтожество, оказывавшего Шувалову «нежные услуги», но подобострастно гнули перед ним спину.

Вместе с тем в характере, личности Петра Шувалова были такие черты, которые позволяли людям прощать ему и хамство, и спесь. Среди пышного праздничного застолья он мог вдруг увлечься беседой со скромным артиллерийским поручиком, которого специально посадил возле себя. Отодвинув в сторону золотую посуду и драгоценные бокалы, граф и поручик что-то старательно чертили на бумажке и громко спорили о технических тонкостях устройства орудия или фейерверка, недоступных уму блестящих шуваловских гостей. Вообще, он был увлекающимся, живым, думающим человеком. Даже беспощадный к Шувалову князь Щербатов вынужден был сквозь зубы признать: «Шувалов был человек умный, быстрый, честолюбивый». Закованный в бриллиантовый панцирь вельможа обладал редким даром – умел видеть и ценить новое в идеях, проектах, мыслях людей. Он был властен и крут, но при этом брал на себя ответственность за дело, а не стремился, как многие его коллеги, «ставить парусы по ветру» и ковырять в носу на заседаниях Сената, лишь бы его не беспокоили. Наоборот, Шувалов был редким типом высокопоставленного труженика и ценил людей, которые могли так же, как он, увлеченно работать.

Невозможно перечислить все, чем занимался Петр Шувалов в области экономики и политики, торговли и финансов. Но все-таки его подлинным увлечением была артиллерия. В 1756 году он добился восстановления должности начальника артиллерии – генерал-фельдцейхмейстера – и сам же ее и занял. Благодаря Шувалову русская артиллерия в середине XVIII века стала самым прогрессивным и быстро развивающимся родом войск. Созданные под руководством Шувалова гаубицы и единороги (артиллерийские орудия особого образца с изображением мифического существа – единорога) были лучше прусских и иных пушек, а выученная по специальной программе Шувалова артиллерийская прислуга отличалась замечательным проворством и мастерством.

Нам слава, страх врагам в полках твои огни;

Как прежде, так и впредь: пали, рази, гони… —

так воспел технические достижения Шувалова М.В.Ломоносов.

Орудия, придуманные Шуваловым и его подчиненными, просуществовали необыкновенно долго. Все помнят подвиг скромного артиллерийского капитана Тушина из «Войны и мира» Льва Толстого. Тушин командовал батареей, составленной как раз из шуваловских орудий!

В своем доме Шувалов создал целое проектное бюро. Множество писцов переписывали его проекты и потом рассылали их сановникам для обсуждения и исполнения. Майор-артиллерист Данилов, хорошо знавший Шувалова, писал об этих проектах не без остроумия: «Некоторые из них были к приумножению казны государственной… а другие прожекты были для собственного его графского верхняго доходу».

Многочисленные проекты Шувалова читать невозможно – так они многословны, таким невыносимо пышным и «темным» слогом написаны. Начинал он обычно издалека: «Не всяк ли чувствует общее добро, которое, протекая от края до края пределов империи, напаяет, питая обитателей так обильно, что сверх чаяния и желанию человеческому свойственных вещей неописанныя милосердия от руки ея ниспосылаются. Отечество возрастает из силы в вышних сил пределы, народ и все общество благоденствует, плавая в полезностях, произведенных им, заключение небесное судьбы свои нам открывает на какой конец их определило». Но если взять в руки карандаш и, отбросив все словесные завитушки, переписать содержание проекта нормальным русским языком, то смысл предложений Шувалова окажется вполне ясным и четким, а идеи – исполнимыми и полезными.

Так, согласно одному такому проекту, в России раньше, чем в других странах, были ликвидированы внутренние таможни между губерниями и уездами. При этом Шувалов сумел доказать, что потерянные казной пошлины с лихвой окупятся за счет увеличения оборотов торговли, за счет активизации рынка. Так и произошло! Складывание всероссийского рынка пошло после этого стремительными темпами. Правда, сразу же оговоримся: многие толковые, дельные предложения Шувалова как непременное условие предполагали личную выгоду, «верхний доход» самого прожектера. Задумав какое-либо новое предприятие, выгодное государственной казне, он сам же и возглавлял его и первым снимал все сливки. Так, в 1756 году Шувалов предложил создать Медный банк для кредитования дворянства и предпринимателей на очень выгодных условиях – из расчета шесть процентов годовых сроком на восемнадцать лет. Из нового банка тотчас набрали кредиты крупнейшие сановники двора Елизаветы – на общую сумму 3,2 миллиона рублей. Сам же Петр Иванович взял кредит на полмиллиона рублей.

Какие доходы имел он от предложенной им перечеканки монеты, повышения цен на водку и соль, от введенных им же монополий на соль, ловлю рыбы, добычу морского зверя и китов, точно не знал никто, даже сам Шувалов, так как деньги текли у него между пальцами, как вода. Зато эти монополии разоряли промысловые артели Русского Севера и Каспия. Особенное негодование общества вызвала начатая Шуваловым приватизация казенной Уральской металлургии, приносившей огромный доход государству. Петр Шувалов с братцем его Александром нагло присвоили себе лучшие и самые доходные уральские заводы. Чтобы утопить всех своих конкурентов, в том числе мелких предпринимателей, Шувалов добивался от императрицы и Сената, которым он фактически заправлял, соответствующих изменений в законах, позволявших ему проделывать все это безнаказанно.

С годами в обществе сложилось устойчивое и крайне недоброжелательное представление о Петре Шувалове как о наглом воре, прожженном негодяе, виновном во всех бедах народа. Общественное мнение демонизировало его личность, а предложенные и осуществленные им важные экономические начинания рассматривались как жульнические проделки во имя того, чтобы потуже набить собственный карман. Но денег Шувалову все равно катастрофически не хватало. Когда в январе 1762 года Петр Иванович умер «от беспредельной ревности своей к пользе Империи и трудов, истощавших здоровье» (так говорилось в некрологе), выяснилось, что его состояние оценивалось в гигантскую по тем временам сумму 600 тысяч рублей, а долгов при этом на нем числилось 680 тысяч рублей! Наследники его были разорены.

Екатерина II вспоминала, что в день похорон Петра Шувалова у дома вельможи собралась огромная толпа. Люди мерзли, ожидая выноса гроба со знаменитым покойником, и рассуждали, в чем причина задержки. Народ изощрялся в ядовитых эпитафиях о покойном. «Иные, вспомня табашной того Шувалова откуп, говорили, что долго его не везут по причине того, что табаком [тело] осыпают, другие говорили, что солью осыпают, приводя на память, что по его проекту накладка на соль последовала; иные говорили, что его кладут в моржовое сало, понеже моржовое сало на откуп имел и ловлю трески. Тут вспомнили, что ту зиму трески ни за какие деньги купить нельзя было, и начали Шувалова бранить и ругать всячески. Наконец, тело его повезли из его дома на Мойке в Невский монастырь. Тогдашний генерал-полицмейстер Корф ехал верхом пред огромной церемонией, и он сам мне рассказывал в тот же день, что не было ругательства и бранных слов, коих бы он сам не слышал противу покойника, так что он, вышед из терпения, несколько из ругателей велел захватить и посадить в полицию, но народ, вступясь за них, отбил было, что видя, он оных отпустить велел, чем предупредил драку и удержал, по его словам, тишину». Так, под матерную брань и проклятья, еще один небескорыстный реформатор России сошел в мир иной. Впрочем, под такое же улюлюканье отправлялись в лучший мир даже реформаторы-бессребреники… Такова их общая участь.


Императрица Екатерина II: сотворение себя

Екатерина II правила Россией долго – тридцать четыре года! В 1794 году, за два года до смерти, императрица писала своему давнему адресату во Франции Мельхиору Гримму: «Скажу Вам, во-первых, что третьего дня, 9 февраля, в четверг, исполнилось пятьдесят лет с тех пор, как я с матушкой приехала в Россию… Следовательно, вот уже пятьдесят лет как я живу в России, и из этих пятидесяти я, по милости Божией, царствую уже тридцать два года. Во-вторых, вчера при дворе зараз три свадьбы… Да, я думаю, что здесь, в Петербурге, едва ли найдется десять человек, которые бы помнили мой приезд… Вот какая я старуха!»

Поразительно восприятие времени! Екатерина считает, что она видит уже шестое поколение своих современников, но для нас они – одно, екатерининское поколение. Да и сами они – современники Екатерины II – воспринимали себя как людей одного екатерининского века. Эти чувства, объединявшие и дряхлых стариков, рассказывавших о том, как они детьми видели Петра Великого, и юношей – приятелей последнего двадцатичетырехлетнего фаворита императрицы Платона Зубова, и старух, помнивших, как Екатерина приехала в Россию в 1744 году, и девиц, которые только что вышли в свет, фокусировались на самой императрице, которая дала свое имя целой эпохе русской истории XVIII века…

Эта женщина производила на людей неизгладимое впечатление. Французский посол при русском дворе граф Л.-Ф.Сегюр вспоминал, как он в 1785 году был на своей первой аудиенции у Екатерины II. Человек немолодой, опытный дипломат, он приготовил официальную приветственную речь и выучил ее наизусть. Сегюр писал потом, что как только он вошел в зал и увидел императрицу, ее богатое одеяние, ее «величественный вид, важность и благородство осанки, гордость ее взгляда», то так поразился всем этим, что тотчас позабыл свою речь.

С ним произошло то, что испытывали многие люди, впервые увидавшие императрицу, – ведь посетители оказывались перед женщиной необычайной, поразительной, слава о которой несколько десятилетий гремела по всему миру! Учтем также, что эти встречи происходили в торжественной обстановке, на фоне сияющего великолепия ее дворцов, соответствовавших всемирной славе российской государыни.

Но проходила минута-другая, и спокойная речь государыни, ее дружелюбный, даже ласковый тон разбивали лед смущения и скованности, новый знакомый Екатерины чувствовал себя рядом с ней легко и свободно. Он вдруг замечал, что величие и достоинство в этой женщине может легко и органично сочетаться с присущими ей простотой и любезностью. Еще через несколько минут гость, преодолев смущение и приглядевшись к императрице, замечал, что действительно мемуаристы, которых он начитался перед поездкой в Россию, были правы: она совсем не ослепительная красавица, но все-таки какой у нее прекрасный цвет лица, какие роскошные каштановые волосы, голубые, живые и умные глаза, чувственные губы, а во всем ее облике столько грации и прелести!

Вслушавшись в то, что она говорила на прекрасном французском языке, гость делал вывод, что императрица – умница. Принц К.-Г.Нассау-Зиген писал: «Разговор ее очарователен, и когда он касается серьезных предметов, то меткость ее суждений свидетельствует об обширности и правильности ее ума». А вот она весело засмеялась шутке собеседника, что-то ответила ему в тон, и стало ясно, что Екатерина обладает тонким чувством юмора, а веселый, заразительный смех ее говорит о характере легком, натуре оптимистичной и жизнерадостной.

За этим стояла настоящая философия поведения, особая гимнастика для души, которая, как и у каждого человека, порой погружается в меланхолию: «Надобно быть веселой, – писала Екатерина госпоже Бьельке. – Только это одно все превозмогает и переносит. Говорю это по опыту: я много переносила и превозмогала в моей жизни, однако смеялась, когда могла». Она была убеждена, что веселый характер – признак гения, а уж в своей принадлежности к редкой породе гениев она не сомневалась. Впрочем, не будем обольщаться – государыня часто хандрила, болела, бывала и мрачна, хныкала. Но это видели только ее слуги да секретари, для всех остальных: «Я чувствую себя очень хорошо, я весела и легка, как птица!» Это умение скрывать плохое настроение от окружающих достойно подражания! А теперь посмотрим, откуда же прилетела в Россию эта птица?

…Екатерина не любила праздновать свой день рождения. «Каждый раз, – писала она в 1774 году Гримму, – лишний год, без которого я могла бы отлично обойтись. Скажите по правде, ведь было бы прекрасно, если бы императрица оставалась в пятнадцатилетнем возрасте?» Итак, будущая Екатерина, принцесса София Августа Фредерика (дома ее звали Фике) родилась 21 апреля 1729 года в прусском городе Штеттине (ныне Щецин, Польша), в семье коменданта крепости князя Христиана Августа Ангальт-Цербстского. Он служил прусскому королю, но одновременно являлся суверенным германским владетелем из древнего, но обедневшего германского княжеского рода Ангальт-Цербстских князей. По линии же матери, княгини Иоганны Елизаветы, Фике происходила из знаменитого Голштейн-Готторпского герцогского рода. Брат ее матери являлся шведским королем Адольфом Фридрихом.

Детство принцессы было обычным для детей высокопоставленного круга. Она получила домашнее, довольно поверхностное образование: ее учили французскому языку, танцам, светским манерам, рукоделию. Зато на всю свою жизнь она запомнила свою воспитательницу – француженку Бабетту Кардель. У этой девушки-эмигрантки были золотое сердце, возвышенная душа, кротость и доброта. Екатерина ее очень любила. Образованная, начитанная и умная, Бабетта сумела привить девочке любовь к книге, за что Екатерина была впоследствии ей бесконечно благодарна. Напротив, с родителями у Фике отношения не сложились. Затянутый в мундир отец держался от детей на расстоянии, был немногословен и суров, а мать, выданная замуж в четырнадцать лет за сорокадвухлетнего генерала, увлекалась балами, нарядами и, как вспоминала с грустью Екатерина, «совсем не любила нежностей». Непоседливая и легкомысленная, Иоганна Елизавета обожала бывать в гостях, часто и подолгу разъезжала по замкам своих многочисленных германских родственников, прихватив с собой маленькую Фике. Эта кочевая жизнь с ранних лет выработала в Екатерине умение ориентироваться в быстро менявшейся обстановке, научила приспосабливаться к обстоятельствам, к быстроте и легкости знакомства с самыми разными людьми. При этом у девочки не образовалось устойчивого понятия дома, родного уголка, малой родины, что впоследствии облегчило ей привыкание к жизни в России.

Фике, как и все девочки в те времена, считалась обузой в семье. Родители знатной дочери думали лишь об одном: как бы найти ей выгодную партию, устроить за хорошего мужа – непременно за какого-нибудь принца или ландграфа. И желательно, чтобы он был не совсем уж дряхл или уродлив и непременно богат. Поисками жениха Иоганна Елизавета была озабочена с тех самых пор, когда стала ясно, что Фике выжила после тяжелых детских болезней и выглядела миловидной. В начале 1744 года неожиданный праздник пришел в семью Христиана Августа: русская императрица Елизавета Петровна пригласила Фике и ее мать посетить Россию. Это означало только одно: императрица выбрала Фике в невесты для своего племянника и наследника престола Петра Федоровича – сына старшей дочери Петра Великого Анны и герцога Голштейн-Готторпского Карла Фридриха.

Когда в начале 1742 года он приехал в Петербург, то удивил русский двор своей хилостью, умственной неразвитостью и, как бы сказали теперь, педагогической запущенностью. И хотя с Петром занимались специально нанятые учителя, среди которых выделялся академик Якоб Штелин, успехи наследника были более чем скромными. Учение его не интересовало, он предпочитал компанию своих лакеев и горничных, потворствовавших его скверным наклонностям и капризам…

Со страниц мемуаров Екатерины Петр предстает юношей неразвитым, грубым, неуемным в проказах, трусливым и капризным. И хотя многим характеристикам его, данным в этих мемуарах, верить нельзя, немало из сказанного императрицей о Петре подтверждается другими документами. При этом Петр Федорович не был злым по природе, часто он проявлял добрые чувства к окружающим, но с детства страдал от одиночества и страха, живя в мире своих фантазий и заблуждений. Военным забавам он посвящал все свое время. В итоге он выглядел профессиональным солдатом, прекрасно знал и любил военное, точнее, строевое дело, предпочитая его всем другим. Тогда же особенно стали заметны прусские пристрастия Петра, во всем подражавшего своему кумиру Фридриху II. Как часто бывает со слабыми людьми, только в строю, в окружении таких же, как и он, Петр чувствовал себя спокойно и уверенно.

Сразу скажем, что взгляд Елизаветы пал на Фике совсем не случайно: императрица давно и упорно искала в Германии – «питомнике невест» – подходящую для племянника девушку из древнего, знатного, лучше небогатого (не будет капризничать!) рода, у которой не было бы никаких родственных связей в России и которая стала бы во всем зависеть от щедрот российской государыни, великодушно принявшей ее под свое крыло. Фике идеально подходила для этой роли. И вот в январе 1744 года она с матерью отправилась в Россию. Фике сразу же очаровала эта страна, могучая и красивая. Пока они ехали от границы, перед ней разворачивались бескрайние снежные поля России – будто листы бумаги, на которых ей предстояло писать свою жизнь. Она восторгалась истинно королевскими почестями, оказанными ей уже на границах империи, в Риге, стремительной ездой по гладкой зимней дороге, роскошными подарками императрицы, вроде великолепной шубы с царского плеча.

Она была покорена и ласковым приемом, оказанным ей при русском дворе. Живая, умная девушка сразу же понравилась императрице Елизавете Петровне, сумела она завоевать симпатии и многих людей из ее окружения. Фике поначалу даже удалось подружиться со своим будущим женихом, великим князем Петром Федоровичем. Словом, не прошло и месяца, как императрица одобрила свой заочный выбор и соизволила оставить Фике в России, чтобы обвенчать ее с племянником. Воодушевленная головокружительными перспективами, Фике засела за русский язык, день и ночь она твердила по-русски символы православия и 28 июня 1744 года в Успенском соборе Московского Кремля приняла крещение по православному обряду, став Екатериной Алексеевной. Иоганна Елизавета писала мужу, что дочь их держалась молодцом, ясным и твердым голосом и с хорошим русским произношением, удивившим всех присутствующих, прочла Символ Веры, не пропустив ни одного слова, и что все в церкви при виде этого всплакнули от умиления. 29 июня Екатерина стала невестой, а потом и женой великого князя Петра Федоровича.

Но вскоре девичьи мечты Фике о будущей прекрасной жизни в России разбились вдребезги. Первые десять лет жизни в России оказались для нее самыми трудными. У Екатерины сразу же не сложилась семейная жизнь: «Никогда, – писала она впоследствии о себе и муже, – мы не говорили между собой на языке любви». Нет, она полюбила бы своего избранника – у Фике было горячее, чувственное сердце, да с детства ей дома вдалбливали мысль, что принцессы не вольны в своем выборе и обязаны любить тех, на кого им укажут родители. Но муж оказался совершенно неготовым, точнее, непригодным к супружеской жизни. Старше ее на год, Петр был до смешного инфантилен, слабоволен, постоянно занят играми в солдатики, дрессировкой собак. Он видел в девушке, которую ему назначила в жены тетка Елизавета, в лучшем случае товарища, наперсницу своих мальчишеских игр, а не возлюбленную или любовницу. К тому же Петра плохо воспитали, и он вел себя как капризный, взбалмошный ребенок, совершенно не считался с Екатериной как с человеком, женщиной, часто бывал с ней груб, никогда не интересовался ее делами и мыслями. Не то что мужем, но и товарищем Петр оказался никудышным: стоило императрице Елизавете прогневаться на молодых супругов за какую-нибудь мелочь, как он, не колеблясь, предавал жену, сваливая всю вину на нее.

У Петра же отношения с теткой не сложились. Поначалу императрица испытывала к племяннику самые теплые чувства, ухаживала за ним во время болезни, но не стремилась сделать Петра своим реальным помощником и держала его в стороне от важных государственных дел. За Петром был установлен довольно жесткий контроль, его ограничивали в деньгах, свободе передвижения и выборе занятий и развлечений. Нестойкий по характеру, Петр не был способен сопротивляться давлению императрицы, поэтому он жил двойной жизнью – не возражая тетке, прикрывался ложью, отчаянно трусил, но при этом ненавидел все, что исходило от Елизаветы Петровны, что было связано с ее жизнью, с Россией. Впоследствии неприятие политики императрицы, армия которой воевала в Семилетней войне (1756—1763) против кумира Петра Федоровича прусского короля Фридриха II, сделало из наследника русского престола скрытого врага России, страстно желавшего победы прусской армии. При этом Петр был упрям, капризен, но несамостоятелен. Он постоянно попадал под чье-нибудь влияние, был полон чужих идей. Но это не были идеи его жены – с ней он не считался…

Погоревав о своей судьбе, Екатерина освоилась со своим положением и пришла, как она писала в мемуарах, к жестокому выводу-приговору в отношении своего суженого: «Обуздывайте себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о себе, сударыня!» В общем, семейная жизнь у нее не получилась, но жить-то нужно было, тем более что императрицу интересовали не переживания и чувства супругов, а реальный результат этого брака – ведь в это время Романовых было всего трое: Елизавета, Петр и Екатерина. Естественно, про сидевших в тюрьме Романовых из другой ветви (свергнутого Елизаветой Петровной малолетнего императора Ивана Антоновича, его сестер и братьев, а также родителей) совсем не вспоминали. Между тем прошло девять месяцев после свадьбы, потом еще девять раз по девять месяцев, а наследников у молодых так и не было! Это вызывало недовольство, а потом раздражение императрицы, думавшей о продолжении рода Романовых! При этом супругов строго контролировали: они ни одной ночи не проводили вне своей спальни, им приходилось жить в окружении и под неусыпным присмотром доверенных людей императрицы. В ответ на недоуменные вопросы государыни Екатерина указывала на своего мужа, не проявлявшего к ней интереса. Словом, как писала Екатерина, наступил момент, когда государыня распорядилась найти способ обучить супругов-недотеп тому, что шутя делают даже хомячки.

В конце концов странная эта история закончилась рождением у Екатерины в сентябре 1754 года сына Павла. Это породило впоследствии многочисленные слухи и сплетни. До сих пор многие считают, что настоящим отцом мальчика является не Петр Федорович, а придворный Сергей Салтыков, с которым у Екатерины возникла любовная связь. Скажем прямо, сомнения в том, что Петр Федорович являлся настоящим отцом Павла Петровича (императора Павла I), не развеяны и до сих пор, тем более что сама Екатерина в своих мемуарах таинственными полунамеками и недоговоренностями не опровергает эти сомнения, а даже усиливает их.

По натуре живая и впечатлительная, Екатерина не могла выдержать той скучной для нее, пустой и церемонной жизни двора, которую ей, супруге наследника престола, навязывали. К тому же муж был увлечен своими военными занятиями и незатейливыми развлечениями в кругу выписанных из Голштинии офицеров и солдат (из них организовали особый голштинский полк в Ораниенбауме – загородном поместье Петра Федоровича) и часто оставлял ее одну. «У меня, – писала потом Екатерина, – были хорошие учителя: несчастье с уединением». Постепенно от скуки Екатерина увлеклась чтением, переходя от романов к серьезным научным сочинениям и энциклопедиям. Особо сильное воздействие на ее ум произвели произведения Вольтера и других просветителей, горячей поклонницей идей которых Екатерина оставалась всю жизнь. С годами чтение Екатерины стало более систематичным и осмысленным, она читала книги уже по разработанному ею и одобренному сведущими людьми плану. Все эти «домашние университеты» не были просто времяпрепровождением скучающей молодой женщины: знания шлифовали ее ум, давали ему пищу, помогая сначала в мечтах, а потом и в жизни идти к высокой цели – влиянию, власти, славе. Ощущение интеллектуального превосходства над окружающими, чувство своей избранности было сильно развито в ней, а честолюбие Екатерины уже в молодые годы пылало жарким пламенем.

После рождения великого князя Павла у Екатерины появилось больше свободы: теперь в ней, выполнившей долг – родить наследника, при дворе не особенно и нуждались. Императрица Елизавета забрала новорожденного Павла к себе и сама занималась его воспитанием, надеясь со временем передать ему трон. Поэтому Екатерине удалось постепенно, шаг за шагом, отвоевать «пространство для жизни», право оставаться одной в своей комнате, писать, распоряжаться временем по своему усмотрению, устанавливать дружеские отношения с молодыми придворными кавалерами и дамами.

Это было непросто – ведь с самого начала своей жизни в России Екатерина оказалась в изоляции: за ней постоянно следили, стоило ей подружиться с какой-нибудь служанкой или фрейлиной, как эту девушку тотчас убирали от жены наследника. И это, как ни странно, пригодилось Екатерине: такая жизнь приучила великую княгиню к изворотливости, хитрости, терпению, скрытности. На практике она постигала великое искусство политика: управлять собой, выжидать, сдерживать себя, иметь на плечах всегда холодную голову. Как ей было трудно! Она была женщина страстная, эмоциональная. Один из современников писал о Екатерине: «Весь состав ее казался сотворенным из огня, от коего малейшая искра в силах произвести воспаление, но она тем огнем совершенно управлять умела».

Как Екатерина описывает в мемуарах, она и появившиеся у нее друзья пускались на разные хитрости и проделки, особенно летом, когда двор жил в Петергофе и контроль семьи наследника ослабевал. Так, вечером Екатерина отправлялась якобы спать, а сама вылезала в окно, там ее уже ждали приятели, и они уезжали до утра куда-нибудь повеселиться. Иногда вся эта компания залезала в комнату Екатерины, и в разговорах проходила вся ночь. Как-то раз всем страшно захотелось есть, Екатерина заказала у прислуги несколько блюд и потом потешалась, видя, как слуги страшно поражены необыкновенному ночному аппетиту великой княгини.

Впрочем, она сумела наладить связи не только со своими ровесниками, но и с многими влиятельными людьми елизаветинского двора, среди которых особенно выделялся канцлер А.П.Бестужев-Рюмин, опытный и умный сановник. Он первым разглядел в Екатерине политика, точно оценил ее незаурядный ум и честолюбие. В 1757 году канцлер сблизился с ней, желая использовать Екатерину в своих политических расчетах. В это время императрица Елизавета Петровна все чаще и чаще болела и могла скоро умереть. А с приходом к власти мужа Екатерины Петра III, враждебно настроенного к Бестужеву (из-за нелюбви последнего к Пруссии и Фридриху), канцлеру грозила опала, а может, и Сибирь. План Бестужева был прост: Елизавета умирает, и Бестужев помогает Екатерине на пути к престолу обойти мужа – законного наследника покойной царицы.

Однако в 1758 году планы Екатерины и Бестужева разоблачены. Елизавета была в бешенстве, узнав об интригах канцлера и супруги наследника за ее спиной. И все же Екатерине, в отличие от Бестужева, сосланного в деревню, повезло – переписка Екатерины с канцлером о возможном отстранении Петра Федоровича от престола и воцарении самой Екатерины была вовремя уничтожена. В какой-то момент казалось, что разгневанная вскрытым заговором Елизавета Петровна вот-вот расправится с женой наследника, но тут Екатерина проявила необычайное мужество: сама явилась к императрице и сумела оправдаться, выскользнуть из затягивающейся вокруг ее шеи петли.

Страшный опыт разоблаченной заговорщицы все-таки пригодился Екатерине через несколько лет. Примечательно, что тогда Бестужев не до конца оценил политические способности своей молодой партнерши. Из бумаг Екатерины видно, что не Бестужев водил ее за нос, думая, что при новой государыне он станет первым лицом в империи, а она его, лишь подыгрывая Алексею Петровичу в роли покорной ученицы мудрого наставника. На самом же деле Екатерина ни с кем не собиралась делиться властью и не собиралась сдаваться, если ее противники вдруг начнут добиваться успеха. В письме английскому послу Ч.-Г.Уильямсу, замешанному в заговоре (кстати, он ссуживал Екатерину деньгами, и в некотором смысле она была завербована англичанами!), Екатерина писала: «Вина будет на моей стороне, если возьмут верх над нами. Но будьте убеждены, что я не сыграю спокойной и слабой роли шведского короля (ее дядя Адольф Фридрих при вступлении на трон был ограничен в правах. – Е.А. ) и что я буду царствовать или погибну!» Это стало ее кредо на всю остальную жизнь.

Императрица Елизавета Петровна умерла в Рождество 25 декабря 1761 года. Ожидаемых всеми осложнений не произошло, Петр III Федорович вступил на трон. Вообще Петр III – трагическая фигура русской истории. Человек не особенно умный, взбалмошный, эмоциональный, он не был злодеем или фанатиком. Ему не повезло в жизни, он не сумел прижиться в России, до конца жизни остался немцем, мечтая когда-нибудь вернуться в свою Голштинию, да и в России он жил заботами и памятью о далекой родине. Мечтой жизни Петра было желание наказать Данию за то, что она в начале XVIII века отобрала у Голштинии герцогство Шлезвиг. А великое предназначение судьбы – стать императором мировой державы – не казалось ему счастьем. Петр не скрывал своей антипатии ко всему русскому: православию, образу жизни русских. Став императором, он сразу же настроил против себя широкие слои общества и армии своими пропрусскими пристрастиями. Он тотчас вывел Россию из войны с Пруссией, более того, заключил с Пруссией осуждаемый всей Россией мир, без всяких условий отдал королю уже присоединенную к России Восточную Пруссию и приказал армии готовиться к «войне мести» с Данией. Для этого он заключил союз с Фридрихом II.

После вступления на престол Петр III демонстративно игнорировал свою жену, к которой давно не питал никаких теплых чувств. Имя императрицы-супруги даже не было упомянуто в манифесте о восшествии Петра III! По столице гуляли слухи, что император хочет развестись с ненавистной женой и заточить ее в монастырь или в крепость. Петр, не скрываясь, проводил время со своей любовницей, фрейлиной Елизаветой Воронцовой, на которой хотел жениться. Сам по себе роман мужа с Воронцовой не особенно огорчал Екатерину – супруги давно жили раздельно, у Екатерины тоже бывали любовники: сначала С.В.Салтыков, потом польский посланник С.А.Понятовский, а в 1760 году она сблизилась с артиллерийским капитаном Григорием Орловым, имевшим влиятельных друзей в обществе и пользовавшимся (вместе со своими четырьмя братьями – богатырями и забияками) особой популярностью в гвардейской среде. Близость с Орловым принесла Екатерине не только сладость горячей взаимной любви, но и редкое для нее ощущение надежной защиты – она знала, что верный ее рыцарь готов для нее на все.

К лету 1762 года наступило время убедиться в истинности клятв возлюбленного – отношение Петра III к Екатерине стало почти враждебным. 9 июня за официальным обедом, в присутствии двора и знатных гостей, император позволил себе публично оскорбить свою супругу-императрицу. Все восприняли это как сигнал к ее грядущей опале и разводу. И тогда Екатерина решила действовать, точнее, она согласилась на план переворота, который братья Орловы и их друзья давно вынашивали и не раз предлагали ей. Идея свержения Петра III находила к этому времени активную поддержку в гвардейской среде, ибо Петр III всего за несколько месяцев своего царствования сумел настроить против себя очень многих. Екатерина же, с присущими ей расчетом, хитростью и способностью к интриге, наоборот, усилила свое влияние, что, в конечном счете, позволило ей благополучно осуществить дворцовый переворот. Впрочем, Петр сам подготовил свое свержение. При этом император, убежденный в непоколебимости своей самодержавной власти, и не думал считаться с общественным мнением, несмотря на многократные предупреждения своих приближенных и даже своего кумира Фридриха II о грозящей ему опасности. Он оставался по-прежнему беспечен и самонадеян.

Рано утром 28 июня 1762 года Екатерина бежала из Петергофа в Петербург, где ее ждали мятежные гвардейцы. Ее приход к власти напоминал радостную манифестацию. Так ненависть толпы к Петру III Екатерина сумела обратить в свою пользу: она стала полновластной самодержицей, не дав шансов аристократам устроить иначе – возвести Павла Петровича или ограничить ее власть. Тотчас ей присягнули сенаторы и другие сановники, и вечером того же дня, надев гвардейский мундир, верхом на своем любимом коне Бриллианте она выступила в поход против своего мужа, находившегося тогда в Петергофе. В острой ситуации тех дней Петр III повел себя непоследовательно, трусливо и беспомощно. Он упустил время, не сумел ни бежать, ни организовать сопротивление мятежникам – а ведь он был законный государь, внук Петра Великого. В письмах к наступающей на него с войсками жене он слезно просил о пощаде, писал, что готов обменять российский трон на жизнь в эмиграции вместе с Воронцовой, проявляя тем самым очевидную политическую наивность.

Армия Екатерины заняла Петергоф, Петр III отрекся от престола, дал себя арестовать и увезти в Ропшу, в охотничий дворец. Его охраняла команда гвардейцев во главе с Алексеем Орловым – братом фаворита Екатерины Григория. Во время мятежа, который не сопровождался кровопролитием, Екатерина, в отличие от мужа, проявила редкое мужество, самообладание, смелость и неистребимый оптимизм.

Впрочем, начало ее царствования все же не обошлось без кровопролития. В начале июля 1762 года в Ропшинском дворце умер бывший император Петр III. История смерти несчастного императора покрыта тайной. 7 июля 1762 года произошло то, что одни историки называют убийством, а другие – внезапной смертью Петра, умершего от инсульта или, как писали в официальных документах, от «геморроидальных колик». В пользу первой версии об убийстве Орловым и его пьяными товарищами царя свидетельствуют несколько присланных А.Орловым из Ропши лично Екатерине писем. В одном из этих писем Алексей Орлов просит простить его ради брата Григория и не назначать расследования, так как «принес повинную». Никакого расследования впоследствии так и не проводилось. Екатерине в конечном счете был важен результат – смерть Петра, щекотливой для нее династической проблемы более не существовало. Поэтому она ничего не предприняла ни для предотвращения назревавшего в Ропше несчастья, ни для его расследования. Такова была логика политической борьбы. Нет человека – нет проблемы!

Как и в Ропшинском деле, неясна роль Екатерины в драматической истории гибели другого ее соперника – бывшего императора Ивана VI Антоновича, сидевшего в заточении с 1741 года и убитого в августе 1764 годапри попытке подпоручика В.Я.Мировича освободить его из крепости Шлиссельбург. Этой истории предшествовало несколько разоблаченных заговоров в среде дворянства в пользу Ивана Антоновича и поездка Екатерины II в Шлиссельбург. Там она виделась с таинственным узником, а после этого подписала новую инструкцию охране секретной тюрьмы, в которой и сидел бывший император. Согласно этой инструкции, страже предписывалось уничтожить секретного узника при первой же попытке его освобождения кем бы то ни было. Примечательно, что ранее в инструкциях такой пункт отсутствовал… А после этого Мирович попытался освободить Ивана Антоновича, и стража, как раз согласно букве новой инструкции, умертвила несчастного. Есть серьезные подозрения, что Мировича, недовольного своей жизнью и мечтавшего «выскочить наверх», кто-то спровоцировал на эту авантюру. С арестованным Мировичем обошлись на редкость гуманно: его не пытали, как это было принято в политическом сыске даже за невинные проступки, следствие продолжалось недолго, и его быстро свернули. Но затем с преступником поступили сурово – его казнили, что страшно поразило современников, уже отвыкших от публичных казней, отмененных за двадцать лет до этого Елизаветой Петровной. Кажется, кому-то было выгодно спрятать концы в воду. Интересно, кому? После переворота 28 июня 1762 года фельдмаршал Б.Х.Миних пошутил, что никогда не жил при трех императорах одновременно: один сидит в Ропше, другой – в Шлиссельбурге, а третья – в Зимнем дворце. Не прошло и двух лет, как шутка стала анахронизмом. Словом, мы можем сказать, что край белоснежной мантии Екатерины был испачкан кровью…

Став императрицей, Екатерина II оказалась в довольно затруднительном положении. У нее не было формальных прав на престол, на языке законов того времени она была типичным узурпатором: свергла законного монарха – своего мужа и закрыла дорогу к трону своему сыну Павлу – прямому наследнику отца, Петра III. Но зато у Екатерины II была власть и страстное желание править. Кроме того, у нее были идеи, она много знала, хотя и не имела опыта государственной деятельности. Но «герои революции 28 июня», ее сподвижники по перевороту – гвардейцы, опьяненные успехом и вином, – в полной мере почувствовали свою преторианскую силу, свое право свергать и возводить царей и поначалу несколько свысока относились к своей государыне. Осенью 1762 года Екатерина писала своему бывшему любовнику Понятовскому: «Я должна вести себя весьма осторожно… последний гвардейский солдат, видя меня, говорит про себя: это дело моих рук!» Однако в этой опасной для каждого начинающего политика ситуации Екатерина II проявила незаурядный ум, огромное терпение, волю, хитрость и изворотливость. Она сумела, никого не обижая, взять реальную власть в свои руки и крепко держать ее до конца. Символично, что когда накануне дня коронации в 1762 году ювелир И.Позье, немного смущаясь, промолвил государыне, что изготовленная им корона получилась тяжеловата из-за обилия бриллиантов, Екатерина успокоила его, сказав, что как-нибудь она уж продержит «эту тяжесть» в течение четырех-пяти часов коронационной церемонии. И действительно, она продержала «эту тяжесть» не только во время коронации в Успенском соборе Московского Кремля, но и еще тридцать четыре года – до последнего дня своей жизни…

Серьезная опасность власти Екатерины II исходила не столько от гвардейцев, щедро награжденных ею за свой июльский «подвиг», сколько от аристократической оппозиции во главе с воспитателем наследника престола графом Н.И.Паниным, тонким политиком и изощренным царедворцем. Он мечтал об ограничении власти императрицы особым высшим Государственным советом, состоящим из аристократов, и пытался провести эту идею под видом реформы Сената и высших органов власти, работавших тогда неэффективно. Екатерина почти одобрила проект Панина, но в последний момент, уже подписав указ, вдруг, ведомая особым чутьем самодержца, оторвала нижний край документа – там, где стояла ее подпись. Самодержавие осталось неизменным.

Важным этапом в жизни Екатерины стал 1767 год, когда для обсуждения нового свода законов она созвала в Москве так называемую Уложенную комиссию, составленную из депутатов от разных слоев русского общества. Государыня обратилась к представителям разных областей России с особым наказом, в котором выразила свои политические взгляды и предпочтения, определила цели, к которым должна стремиться Россия. Деятельность комиссии и наказ стали настоящим триумфом Екатерины II, получившей в Европе репутацию просвещенной монархини. И хотя наказ – произведение неоригинальное – копировал многие идеи Ш.Монтескье и других философов Просвещения, значение его в истории России неоценимо. В нем Екатерина отчетливо сформулировала идею преобразования, превращения России в сословную абсолютную монархию. Все дальнейшие реформы вытекали из наказа и были нацелены на создание устойчивого, защищенного законом сословного общества. Просветительская концепция самодержавия Екатерины предполагала признание основой жизни общества законность, главенство законов, установленных просвещенным монархом. Это было так необычайно ново для России – страны безбрежного и капризного самовластья, права царей править без всякого права.

При этом все эти реформы, длившиеся, в сущности, все царствование Екатерины II, не вели к ослаблению власти самодержавия. Наоборот, в силе самодержавия императрица видела единственную гарантию необходимого народу просвещения, воспитания в нем гражданского чувства, соблюдения порядка, который должен спасти Россию от хаоса и ужасов гражданской войны.

Восстание Емельяна Пугачева, вспыхнувшее на Урале в 1773 году, как раз и продемонстрировало, по мысли Екатерины II, как дико поведут себя вырвавшиеся из-под власти самодержавия русские люди. В России, писала Екатерина, стране, народ которой «от природы беспокоен, неблагодарен и полон доносчиков», никогда не было опыта гражданского общества, а поэтому без самодержавия, без сильной власти Россия долго еще существовать не сможет: «Если монарх – зло, то это зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия». Так она писала в ответ на упреки в самовластии. Единственным ограничением власти государя, считала Екатерина II, могут служить высокие моральные качества и образованность властителя. А на сей счет вопросов, естественно, ни у кого не возникало.

В процессе начатых уже в 1760-е годы реформ Екатерина II играла выдающуюся роль. Она много и упорно работала над законами и с годами превратилась в опытного законодателя, стала наряду с Петром I, Александром II, С.Ю.Витте и П.А.Столыпиным крупнейшим реформатором России. Сохранились тысячи страниц законопроектов, испещренных поправками и дополнениями, сделанными рукой Екатерины, вникавшей во все тонкости права, умевшей мыслить масштабно, на многие годы вперед. Постепенно у нее появился и опыт государственного управления. Отличаясь невероятной трудоспособностью, усидчивостью, любовью и искренним интересом к творческой работе, Екатерина сумела добиться необыкновенного для женщины и иностранки авторитета как внутри страны, так и за ее пределами.

Довольно скоро после занятия трона Екатерина поняла, как безмерно тяжела корона, как ответственна верховная власть, сколь трудно даются решения, от которых порой зависит судьба страны, династии, ее самой. Поначалу Екатерина – женщина с воображением – замирала с непривычки перед этим океаном, космосом, который называется Россией. Как-то раз, чтобы представить себе масштабы страны, она повелела расстелить в Большом зале Екатерининского дворца в Царском Селе огромную ландкарту России и долго ходила по ее безбрежным просторам от Киева до Охотска, от Колы до Кизляра. Но потом она привыкла к невероятной высоте, на которую вознесла ее судьба и властолюбие, и довольно хорошо справлялась со своими царскими обязанностями.

Кажется, что у нее была некая система, определенные принципы управления, которыми она руководствовалась и которые можно увидеть в ее высказываниях: «Воля моя, раз выраженная, остается неизменною. Таким образом, все определено, и каждый день походит на вчерашний. Всяк знает, на что может рассчитывать и не тревожиться по-пустому», «Великие дела всегда совершаются средствами не особенно большими», «Нужно делать так, чтобы люди думали, будто они сами хотят именно этого», «Надобно иметь и волчьи зубы, и лисий хвост».

Конечно, политика – дело непростое и довольно грязное. И, скажем прямо, Екатерина не вышла из него чистой. Есть немало документов, которые говорят нам о том, как императрица сознательно шла на нарушение многих принципов терпимости, милосердия, гуманизма, которые всегда сама исповедовала и в которые, без сомнения, искренне верила. Но когда заходила речь о посягательстве на ее власть, о вреде ее режиму, она становилась жестокой и беспощадной, подчиняясь логике политической борьбы, в которой всегда остается мало места для гуманизма. По указам ее противники годами томились в казематах и ссылках. Как-то Екатерину встревожила статья о России в одной из английских газет. В резолюции на доношение российского посла в Англии по этому поводу Екатерина указала четыре важнейших способа «работы с автором»: «1. Зазвать автора куда способно и поколотить его; 2. Или деньгами унимать писать; 3. Или уничтожить; 4. Или писать в защищение, а у двора (в смысле хлопотать при королевском дворе страны, где есть свобода слова. – Е.А. ), кажется, делать нечего. И тако из сего имеете выбрать».

Впрочем, она во всем знала меру. В 1774 году, когда специальный суд начал рассматривать дело Пугачева и судьи стремились придумать бунтовщику казнь пострашнее, голос только одной императрицы звучал примирительно – Екатерина писала судьям, что не хочет прослыть в мире такой же жестокосердной, каким был Иван Грозный. Она настаивала, чтобы суд ограничился лишь несколькими смертными приговорами и чтобы сами казни не превращались в кровавую вакханалию. В отличие от судей – высших сановников и дворян, объятых яростью социального мщения, – императрица смирила свой гнев. Ей было чуждо чувство мести к рядовым бунтовщикам, ибо она оставалась политиком, сознавала себя государыней не только обиженных и напуганных пугачевщиной дворян или помещиков, но и всего народа, у которого был свой счет к господам. Когда ей предложили ради назидания за убийство каждого помещика казнить целые деревни, она отвечала, что никогда на это не согласится, ибо тогда непременно «бунт всех наших крепостных деревень воспоследует». На знамени Екатерины II были написаны сказанные ею как-то раз слова: «Здравый смысл, добрый порядок, совершенная тишина и гуманность». Неудивительно, что царствование Екатерины стало временем подъема общественной, экономической, культурной жизни страны, временем либерализма, гуманности, проявления самых первых признаков уважения властью человека и личности.

Высокой международной репутации Екатерины II во многом способствовала ее многолетняя переписка с крупнейшими философами и общественными деятелями тогдашней Европы: Вольтером, Д’Аламбером, Д.Дидро и другими. Сотни писем, отправленных императрицей своим знаменитым адресатам, а также давнему приятелю Мельхиору Гримму, способствовали громкой славе Екатерины как правительницы гуманной, благородной, умной, с широким кругозором. Переписка эта хотя и содержала элементы саморекламы (Екатерина знала, что Гримм не делал секрета из своей переписки с ней и в этом смысле работал как европейский громкоговоритель), но все же преследовала другую цель. Императрица остро нуждалась в общении с равными ей людьми и почти не находила их в России – какие же друзья могут быть у властителя, его одиночество на вершине власти подобно одиночеству альпиниста на самом высоком пике мира. Не раз Екатерина писала, что в момент, когда она появляется в зале, все цепенеют, как при виде головы Медузы-Горгоны, и их ничем не растормошить, никакими силами не заставить быть естественными и искренними. Увы, таков удел всех, кто стоит у власти!

Иное дело – дальний адресат. Чистый лист бумаги, очиненное перо, немного воображения – и начался разговор равных, беседа друзей: «Еще раз повторяю Вам, что не хочу коленопреклонений: между друзьями так не водится. Если Вы меня полюбили, то прошу Вас, не обращайтесь со мною, как будто я персидский шах» (из письма в Париж, к мадам Жоффрен); «Если бы Вы вошли в мою комнату, я бы Вам сказала: “Садитесь, пожалуйста, и давайте болтать!” Вы бы сели в кресло против меня, я бы на другую сторону стола, и мы бы поговорили урывками о том о сем, на это я большая мастерица!» (из письма к М.Гримму).

Многое благоприятствовало Екатерине как политику. Россия, сдвинутая некогда Петром Великим, набирала ход, ее ресурсы были неисчерпаемы, население многочисленно и терпеливо, удачно складывалась для России и европейская обстановка. Но все-таки дело не только во внешних, благоприятных для правления Екатерины обстоятельствах. Огромна роль самой императрицы, ее ослепительно яркой личности в триумфе имперской России во второй половине XVIII века. Она оказалась замечательным руководителем со всеми признаками вождя, лидера. Это была женщина честолюбивая, по-деловому четкая и властная, не прощавшая своим сподвижникам лени, недобросовестности или бесчестности.

Вместе с тем она была либеральна и терпима к людям, к их человеческим слабостям. Более того, царица отличалась воспитанностью, вежливостью: даже к слугам она обращалась на «вы», их при ее дворе никто не смел бить – вещь немыслимая в стране, где испокон веков били и истязали всех подряд, от бояр до холопов. Екатерина искренне исповедовала принцип: «Давайте жить и дадим жить другим!» – и была верна ему.

В чем же секрет Екатерины-правительницы? Как уже сказано, женщина не особенно красивая, она обладала какой-то очаровательной грацией души, которая влекла к ней людей. От нее как будто расходились волны чудесного магнетизма, благотворно влиявшего на людей и даже на животных. Современник писал, что императрицу обожают не только люди, но и птицы, обезьянки, и что дворовые псы тайком пробираются в ее дворцовые покои, чтобы лечь подле ее ног. Екатерина обладала редкостным талантом нравиться людям, она умела слушать их, увлекать, сманивать на свою сторону, превращать из равнодушных и враждебных в своих друзей и сторонников.

При этом Екатерина никогда не обольщалась насчет человеческой природы, знала возможности окружающих, умело использовала их сильные и слабые стороны. Она говорила, что «неурожая» на людей не бывает – нужно уметь найти и поставить на каждое место подходящего человека. «Изучайте людей, – предостерегала она потомков, – старайтесь пользоваться ими, не вверяясь им без разбору; отыскивайте истинное достоинство, хотя бы оно было на краю света: по большей части оно скромно и прячется где-то в отдалении. Доблесть не выказывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе». Стоит ли после этой цитаты подробно говорить об умении Екатерины подбирать себе сподвижников, доверять им, одновременно строго спрашивая с них за дело и ценя преданность («Надейтесь на Бога и на меня, а я Вас не выдам!» – из письма к генерал-прокурору Вяземскому).

Благодаря этой гениальной способности находить людей царствование Екатерины отличается от других правлений расцветом огромного числа талантов. На известном памятнике государыне в Екатерининском сквере на «скамье» у ее ног сидят девять незаурядных сподвижников, имена которых – целая эпоха в разных отраслях знаний и деятельности: полководцы и государственные деятели Александр Суворов, Петр Румянцев, Василий Чичагов, Григорий Потемкин, Алексей Орлов, Александр Безбородко, директор Академии наук Екатерина Дашкова, поэт Гавриил Державин, просветитель Иван Бецкой. Но они бы могли потесниться и дать местечко другим, не менее талантливым и ярким людям екатерининской эпохи: государственному деятелю Никите Панину, историку Михаилу Щербатову, русскому Нельсону – адмиралу Федору Ушакову, архитекторам Василию Баженову, Чарльзу Камерону, художнику Василию Левицкому, композитору Максиму Березовскому и многим-многим другим.

Облеченные высоким доверием императрицы, ее сподвижники часто вели себя инициативно, ответственно и добивались выдающихся успехов. Эти люди задавали тон в тех отраслях государственной деятельности, которыми они ведали, благодаря чему для политики екатерининского царствования характерны размах, нетрадиционные решения, большие дела. Уверенные в себе и в поддержке императрицы, екатерининские орлы летали высоко.

При этом Екатерина, сама человек талантливый, яркий, не завидовала успехам своих людей, наоборот, поощряла их, внушала им уверенность, полагая, что свет их гения сделает ослепительным блеск ее короны. Один из адмиралов говорил, что перед походом Екатерина с такой уверенностью приказывала ему победить противника, что у него не оставалось никакого другого выбора в действиях на море. Словом, героиня Екатерина Великая прошла по русской истории, окруженная толпой героев.

Имперское чувство сидело в ней, как будто прирожденное. Когда она говорила «предки мои», имелись в виду вовсе не германские князья и герцоги, а русские цари. Именно с ними она чувствовала свою кровную связь. Граф Сегюр вспоминал императрицу на Полтавском поле, где Г.А.Потемкин устроил для нее грандиозную имитацию великой битвы Петра I 1709 года: «Удовольствием и гордостью горел взор Екатерины. Казалось, кровь Петра Великого струилась в ее жилах». Неслучайно один из приближенных Екатерины, присутствовавший при обычном в те времена способе лечения – кровопускании, слышал, как императрица, глядя на выходящую из ее жилы кровь, в шутку сказала: «Ну вот, кажется, последняя немецкая кровь вытекла».

Значительнейшую роль в имперском развитии России на протяжении почти двадцати лет играл Григорий Александрович Потемкин – ее фаворит (а возможно, и тайный муж), личность незаурядная, активный и честолюбивый государственный деятель, мысливший масштабно, обладавший яркими административными и военными талантами. С его именем связаны успехи России в Причерноморье, где имперская политика Екатерины II увенчалась значительными территориальными приращениями, освоением побережья Черного моря. В Новороссии – отвоеванном у турок Северном Причерноморье – многие годы он руководил и военными действиями против турок, и грандиозной стройкой по берегам Черного моря. Тут, в Новороссии и Тавриде (Крыму), Потемкин нашел свою новую родину, вожделенную новизну, смену занятий и впечатлений – спасение от сплина и тоски, которые преследовали его всю жизнь.

Еще в 1787 году Екатерина II с пышной свитой отправилась в Новороссию. Государыня была необыкновенно довольна успехами Потемкина на юге. Она писала ему по возвращении из своей поездки: «Ты оправдал мое о тебе мнение, и я дала и даю тебе аттестат, что ты господин преизрядный… В какое бы время ты ни приехал, увижу тебя с равным удовольствием».

Столь же активна была Россия и на западном направлении. В длительной истории уничтожения Польского государства и раздела его территории между Россией, Пруссией и Австрией (три раздела Речи Посполитой – 1772, 1793 и 1795 годы) Екатерина показала себя сторонницей жестоких мер и принципов имперской политики. Она не считалась с мнением других народов, что привело к огромному кровопролитию, превращению разделов Польши в тяжелые завоевательные войны. Особенно ожесточенной оказалась борьба в ходе второго раздела, когда войска А.В.Суворова, штурмом овладевшие 24 октября 1794 года предместьем Варшавы Прагой, вырезали многих его защитников и мирных жителей. На Украине, в Белоруссии, Литве, Польше, а также на других национальных окраинах империи Екатерина последовательно проводила политику унификации, бюрократизации, а также распространения православия, русского языка и права.

Ставя задачи слияния этих территорий в составе империи с прочими («чтоб они обрусели и перестали бы глядеть как волки к лесу»), она стремилась уничтожить традиционные черты и институты их прежнего национального развития. Эта политика вела к распространению на эти земли не только русской культуры, но и крепостного права, других социальных пороков самой России.

Из всех государей XVIII века Екатерину II можно назвать первой русской националисткой – так упорно она отстаивала безусловное первенство всего русского, начиная с довольно комичного утверждения, что русский язык – первоязык человечества и что он лежит в основе всех других языков, и заканчивая убеждением в моральном превосходстве русского народа над всеми другими народами.

В ее царствование произошли две войны с Османской империей (1768—1774 и 1787—1791 гг.), в которых расцвел военный гений П.А.Румянцева, А.В.Суворова, адмирала Ф.Ф.Ушакова. Одержанные ими победы на поле боя и на море позволили достичь успехов и за столом переговоров. Россия получала все, что тогда желала: она присоединила к своим владениям Крым, Кубань, обширные территории Северного Причерноморья. Екатерина являлась сторонницей активного освоения как новых, так и старых малонаселенных земель и окраин. Новопоселенцам, в том числе многочисленным приглашенным указами императрицы иностранцам, в Новороссии и в Поволжье предоставлялись значительные льготы.

Как и Потемкин, Екатерина II была увлечена идеей разгрома Османской империи и создания на ее обломках нескольких государств – сателлитов России. За годы своего царствования Екатерина сильно продвинулась к осуществлению этой имперской мечты, известной как «Греческий проект». Речь шла о возрождении Византийской империи во главе с ее внуком Константином, который родился в 1779 году и воспитывался как будущий византийский император. Нельзя сказать, что Екатерина при этом оставалась политическим фантазером или некомпетентным правителем-авантюристом. Ее дипломатический талант был для всех несомненен, как и возможности экономики и огромной, серьезно реформированной армии. Но при этом Екатерине никогда не изменял трезвый расчет, чувство меры, умение предусмотреть последствия своих поступков. Возможно, по этой причине Россия, достигнув колоссальных успехов в Северном Причерноморье и на Балканах, так и не двинулась на незащищенный Стамбул, что вовлекло бы Россию в серьезнейший конфликт мирового масштаба с участием других держав.

При Екатерине II видно реальное и непосредственное воздействие внешней (завоевательной по сути) политики на развитие экономики. Как и всегда, войны дорого обходились казне и народному хозяйству, но выгодные последствия их для империи – завоевание новых территорий – в целом оказывали благотворное воздействие на экономическое развитие России. Разделы Польши, при всех их издержках, означали включение в империю экономически очень развитых областей. Последствия завоевания Причерноморья вышли далеко за рамки сиюминутных имперских интересов: огромные, неосвоенные черноземные степи оказались втянутыми в быстрое хозяйственное освоение. Все это привело к успеху земледелия, активному переселенческому движению, ускорило строительство новых городов (в том числе и портовых), резко увеличило экспорт русского хлеба за границу.

В царствование Екатерины II процветала и промышленность. По выпуску чугуна и железа Россия обогнала Англию более чем в два раза. И лишь в два последних десятилетия XVIII века, благодаря начавшейся в Англии промышленной революции, этот разрыв стал быстро сокращаться. Успехи экономики естественным образом сказывались на внешнеторговом балансе страны и ее внутреннем экономическом самочувствии. Получило бурное развитие вексельное право, банковская система становилась неотъемлемой частью экономики. Особенно это стало очевидно с организацией Ассигнационного банка и вводом в обращение бумажных денег – ассигнаций в 1769 году. Эта мера преследовала цель, с одной стороны, вытеснить из обращения неудобную медную монету, а с другой – обеспечить пополнение финансовых резервов в связи с началом русско-турецкой войны. Опыт оказался чрезвычайно удачным. Общество вполне доверяло казне (читай – императрице), и в первые семнадцать лет оборот ассигнаций привел к необыкновенной ситуации: курс бумажного рубля держался даже выше курса серебряного. Дефицит бюджета, неизбежный в условиях войн, государство успешно погашало за счет умелой финансовой политики. Благодаря талантам императрицы и ее помощников правительство долгое время имело значительную свободу экономического маневра. Это позволило австрийскому императору Иосифу II в шутку как-то сказать о Екатерине II: «Из всех монархов Европы она одна только действительно богата. Она много повсюду издерживает, но не имеет долгов, ассигнации свои она оценивает во сколько хочет, если бы ей вздумалось, она могла бы ввести кожаные деньги».

Именно Екатерина в своих законах 1770–1780-х годов ввела и закрепила в праве и, соответственно, в сознании русских людей такие необыкновенные для тогдашнего общества ценности и понятия, как «частная собственность», «свобода предпринимательства», запрещение различного рода монополий, утвердила правило свободы конкуренции на рынке. Это не замедлило дать весомые результаты в экономике.

…Екатерина II любила Петербург, называла его «моя чопорница, моя столица». Царствование Екатерины стало золотым веком петербургской архитектуры, где господствовал возвышенный и величественный стиль классицизма, так соответствовавший эстетическим пристрастиям Екатерины II. Денег на перестройку столицы не жалели, с 1770-х годов центр ее стал приобретать черты роскошного архитектурного ансамбля, он украсился каменными набережными, роскошным дворцами вроде Таврического или Мраморного.

Не было более пышного двора в Европе, чем российский императорский двор в Петербурге. Расходы на него составляли гигантскую сумму, двор властно определял жизнь всех петербуржцев. Только в Зимнем дворце работали сотни слуг, одних печей там было девять сотен, не говоря уже об обслуживании других потребностей двора. Знать жила в роскошных особняках на главных улицах города, ее нужды тоже обслуживали тысячи дворовых.

Понятие «высший свет» по-настоящему появилось при Екатерине II, и оно обозначало не просто сотни представителей родовитых фамилий, но и определенный стиль светской жизни, развлечений, бытовой культуры. Англичанин У.Кокс, посетивший публичный бал в Зимнем дворце в 1778 году, был того же мнения: «Богатство и пышность русского двора превосходят самые вычурные описания. Следы древнего азиатского великолепия смешиваются с европейской утонченностью… блеск придворных нарядов и обилие драгоценных камней оставляют за собой великолепие других европейских государств». Во дворце собралось в тот день около восьми тысяч человек. Вся эта толпа не смешивалась с высшей знатью, которая отплясывала под ту же музыку, но за низеньким барьером, отделявшим придворный круг от прочих.

При Екатерине II Зимний дворец был дополнен двумя Эрмитажами, Эрмитажным театром, Зимним садом, Лоджиями Рафаэля и другими архитектурными чудесами. Особые художественные пристрастия Екатерины, ее тонкий вкус, любовь к коллекционированию картин, гравюр, скульптур, камей, медалей способствовали тому, что русские агенты закупали в Западной Европе не только отдельные произведения искусства, но целые коллекции и художественные собрания, а также библиотеки баснословной ценности. Именно при Екатерине и во многом благодаря ее увлечениям были заложены основы Эрмитажа как великого музея, а собирательство произведений искусства стало благотворной для русской культуры модой.

Особенно хорош был ее Эрмитаж. Французская идея уединенного в тиши лесов убежища – храма размышлений, места дружеского, «без чинов», общения, превратилась в России в идею роскошного дворца-музея по соседству с Зимним дворцом. Стоило человеку только переступить порог Эрмитажа, как он попадал в подлинное царство прекрасного – картин, скульптур, книг, музыки, пения. Его сразу же окружал чудесный мир, располагавший к несуетному размышлению и наслаждению. По подсчетам самой Екатерины, в 1790 году в Эрмитаже было четыре тысячи картин, 20 тысяч гравюр и резных камней, 38 тысяч книг, а главное – каждому из приглашенных (а их число строго ограничивалось) в этом дивном мире искусства предоставлялась возможность почувствовать себя раскрепощенным, веселым, как сама императрица.

Правила поведения в Эрмитаже запрещали чинопочитание. Среди избранной публики Екатерина проводила время в беседах, играла в карты, слушала музыку, могла исполнить русскую пляску или сыграть в фанты. Известны три вида екатерининских посиделок, три «эрмитажа» – большой, средний и малый. Если человека приглашали на «малый эрмитаж» – самый немноголюдный, то это была редкая милость, которой следовало умело воспользоваться. Перед назначением какого-нибудь крупного чиновника приглашали на «эрмитаж», и в непринужденной беседе «без чинов» и церемоний проницательная государыня знакомилась с человеком, узнавала, чем он дышит, как ведет себя с людьми, и уже после этого выносила окончательное решение о его назначении. Императрицей были написаны забавные правила поведения для гостей на «эрмитажах»: «1. Оставить все чины вне дверей, примерно как и шляпы, а наипаче шпаги. 2. Местничество и спесь оставить тоже у дверей. 3. Быть веселым, однакож ничего не портить, не ломать и не грызть. 4. Садиться, стоять, ходить, как заблагорассудится, не смотря ни на кого… 10. Сору из избы не выносить, а что войдет в одно ухо, то бы вышло в другое, прежде, нежели выступит из дверей». К нарушителям законов «эрмитажа» применяли «репрессии»: им предстояло выпить стакан воды и вслух прочитать целую главу из невыносимо скучной и корявой «Телемахиды» Василия Тредиаковского – наказание страшное, но не смертельное.

Екатерина была последовательным сторонником просвещения. В роли главного просветителя выступало государство, управляемое ею, просвещенной монархиней. А кто иной в тогдашней России – стране без университетской традиции, самоуправляемых городов и богатых купцов-меценатов – мог взять на себя эту тяжелейшую миссию? Именно в усилении роли государства, его полицейского начала Екатерина видела реальный путь просвещения и реформ. Начала Просвещения внедрялись в жизнь подданных Екатерины через систему власти и контроля. В 1782 году она разработала «Устав благочиния» – своеобразный закон о функциях полиции, которой поручалось воспитание нравов в обществе. Несмотря на характерную для законов полицейского государства навязчивую назидательность и заведомую неисполнимость многих благих пожеланий устава, русские люди впервые прочитали в государственном законе гуманные призывы, слова, в которых отражены и до сих пор основы поведения гражданина и человека: «Не чини ближнему, чего сам терпеть не можешь… Не токмо не твори лиха, но твори ему добро, колико можешь… В добром помогите друг другу, веди слепого, дай кровлю неимеющему, напой жаждущего… Сжалься над утопающим, протяни руку помощи падающему… Блажен, кто и скот милует, буде и скотина у злодея твоего споткнется, подними ее… С пути сошедшему указывай путь».

Во всем этом видна рука Екатерины, ее гуманное сердце, образный строй мысли, ее искреннее желание исправить нравы своего довольно дикого общества. Никогда еще в истории Русского государства ни один самодержец так не говорил с народом – Екатерина не угрожала, не запугивала, а призывала, просила, не боясь, что это будет глас вопиющего в пустыне…

Вообще в царствование Екатерины заметно смягчились нравы, исчез страх быть наказанным за неосторожно сказанное слово или ошибку в титуле, стал чувствовать себя свободнее человек искусства. Преодолевая немоту ученичества XVIII века, заговорила «божественным глаголом» Гавриила Державина русская поэзия:

О Ты, пространством бесконечный,

Живый в движеньи вещества,

Теченьем времени превечный,

Без лиц, в трех лицах Божества!

Дух всюду сущий и единый,

Кому нет места и причины,

Кого никто постичь не мог,

Кто всё собою наполняет,

Объемлет, зиждет, сохраняет,

Кого мы называем: – Бог!

Науку в России перестали воспринимать как экзотическую игрушку, некогда привезенную из-за границы Петром Великим. Творческая жизнь русского гения Михаила Ломоносова воодушевила десятки молодых русских ученых екатерининской поры на научные эксперименты и путешествия, и их успехи уже оценили в мире – Россия вошла в научное сообщество Европы. Данное государыней право заводить частные типографии фактически означало введение свободы слова. А это стимулировало развитие журналистики, литературы, драматургии. Всему этому способствовала образованность императрицы, ее любовь к творчеству. И сама не чуждая литературных занятий, Екатерина сочиняла пьесы, которые ставили в придворном театре. Она умела ценить людей искусства, снисходить к их слабостям.

Императорские дворцы стали средоточием произведений искусства, утонченного, лишенного прежней вульгарности, времяпрепровождения, концертов и спектаклей. При ней в России появились такие выдающиеся художники, как В.Л.Боровиковский, Д.Г.Левицкий, скульптор Ф.И.Шубин, музыканты М.Д.Полторацкий и М.С.Березовский, писатели и поэты Г.Р.Державин, В.В.Капнист, И.И.Хемницер, Д.И.Фонвизин и многие другие. Выступала Екатерина и как темпераментный полемист в журнале «Всякая всячина», споря со своими критиками из частных журналов. Но либерализм и терпимость к чужому мнению она проявляла не всегда. Дело было не только в оскорбленном самолюбии (себя Екатерина ставила вровень с Петром I и другими великими мира сего), а в том сильном государственном чувстве, которое насквозь пронизывало существо Екатерины, делало ее нетерпимой к любым попыткам поставить под сомнение ее власть, влияние России, могущество империи. Славу и неудачи этой империи она считала лично своими.

Екатерина была безусловной противницей крепостничества, которое считала отвратительным и пагубным для общества. Это вытекало из ее отношения к свободе, просвещению, гуманизму. Но она оставалась реалисткой в политике, а ведь крепостничество являлось в России той упрямой реальностью, с которой она не могла не считаться. Екатерина понимала: уровень сознания и культуры дворян таков, что крепостное право, представление о том, что «хамы и хамки» даны им в полную собственность в виде живого имущества навечно, является непреложной данностью, вечной и неизменяемой. Екатерина не преувеличивает, когда пишет в своих мемуарах о полном непонимании дворянами, что их крепостные такие же люди, как и они сами. Упомянутая в ее мемуарах угроза оказаться закиданной камнями только за попытку сказать об этом вслух не является литературным преувеличением – именно такой реакции можно было ждать каждому от помещичьего класса той эпохи. Поэтому самое большее, что могла позволить себе императрица, – это последовательное моральное осуждение крепостничества, смягчение его режущих глаз рабовладельческих крайностей. Вся надежда ее была связана с постепенным, эволюционным процессом, когда с помощью законов, просвещения, смягчения нравов вкупе с разумной регламентацией со стороны государства можно будет – да и то в отдаленном будущем – достичь отмены крепостного права и других институтов бесчеловечного русского прошлого. Это, считала Екатерина, сделать необходимо, ибо «если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение… нестерпимого положения (крепостных), то и противу нашей воли сами оную волю возьмут рано или поздно».

Именно поэтому Екатерина мечтала о создании «третьего рода» людей, под которым нужно понимать буржуазию, граждан в узком смысле этого слова. Императрица, преданная идеям Просвещения, верила в чудо перевоспитания людей с помощью доброты, знания и примера, полагала, что образование этого нового класса свободных граждан возможно только «заново», с чистого листа, в упорной работе с природой. В качестве такой человеческой глины выступали дети бедных родителей, сироты, а также отбросы общества – незаконнорожденные, подкидыши. Поэтому Екатерина всячески поддерживала планы создания И.И.Бецким системы воспитательных учреждений нового типа. Конечно, идея создания «нового рода» людей из подкидышей и сирот, лишенных пороков своих несовершенных предков, была утопична. Как и многие другие благие начинания, замыслы Екатерины и Бецкого грубо искажала реальная жизнь. Порученные вниманию воспитателей подкидыши мерли как мухи от плохого ухода, болезней, во всей системе царили привычные для России воровство и безалаберность, но все же попытка внедрения идей Просвещения не оказалась напрасной. Сам подход к этой проблеме, доброта и гуманизм, проявленные к детям в тот еще очень жестокий век, не пропали даром. Чуть позже из этого корня выросла благотворительность как система защиты, заботы и спасения слабых и больных членов общества.

Воспитанная на богоборческих идеях Вольтера, Екатерина была далека от истинной веры в Бога. Рационализм, самоценность позитивного знания, презрение ко всякому обскурантизму, невежеству характерны для ее мировоззрения. Но при людях, в церкви она никогда этого не проявляла, оставалась примерной прихожанкой дворцовых храмов – ведь она была главой Русской православной церкви! – хотя на укромном балконе во время длинной православной службы раскладывала на столике многочасовые пасьянсы. В 1763—1764 годах она провела секуляризацию церковных земель и, несмотря на проявление недовольства церковников, лишила их земельных богатств. Пытавшегося ей возражать Ростовского митрополита Арсения (Мациевича) – единственного мужественного иерарха Русской православной церкви – заточила в монастырь, а потом в крепостную тюрьму Ревеля, где он и умер.

В столь крутом отношении императрицы к Церкви проявилось не только ее вольтерианство, но и удручающая покорность, сервильность церковных иерархов, не вставших на защиту своего собрата Арсения, взгляды которого они наверняка разделяли. В итоге светская власть в лице Екатерины II окончательно подмяла Церковь под себя. В планах создания будущего сословного строя, защищенного привилегиями, Екатерина не оставляла места церковникам и монахам. В этом смысле она шла по пути Петра Великого, лишившего Церковь патриаршества и различных материальных богатств.

Одновременно с этим гонимые уже сто лет старообрядцы получили при Екатерине невиданные льготы, веротерпимость стала стилем ее религиозной политики. Важно заметить, что сама императрица, лишенная глубокой веры в Бога, не впадала ни в какие оккультные, мистические увлечения – обычное заполнение души множества неверующих. Обладательница трезвого, ироничного ума, она откровенно потешалась над всеми формами мистики, разнообразными медиумами и шарлатанами. Она выгнала из страны приехавшего со своими фокусами Калиостро, откровенно издевалась над масонами и их ритуалами. Императрица, не колеблясь, первая в России смело отдала себя в руки английского врача, чтобы он привил ей, а потом и ее сыну Павлу оспу, косившую в те времена миллионы людей.

Впрочем, как с религией, так и с наукой у Екатерины сложились свои, довольно непростые отношения. Ценя знания, она одновременно недолюбливала ученых и, будучи самоучкой, с иронией относилась к людям, получившим систематическое образование. Ученые казались ей педантами, не знающими элементарных вещей, людьми, неспособными признаться в незнании. Пухлые их труды казались ей грудой бесполезных истин, без знания которых она легко обходилась в управлении своим «маленьким хозяйством» – так кокетливо она называла Российскую империю.

Кроме этого «комплекса недоучки» у императрицы был и «комплекс провинциалки», которая во всем хотела превзойти французских королей, французскую ученость и вообще утереть нос Парижу – тогдашней общепризнанной интеллектуальной столице мира. Эти забавные комплексы императрицы не угрожали, конечно, ни развитию науки, ни русско-французским связям.

Как и многим великим людям, Екатерине II были присущи суетная погоня за славой, пристрастие к лести и преувеличенным похвалам ее дарований и успехов. Опасного для души испытания медными трубами она явно не выдержала. Но все же эта неизбежная болезнь абсолютных властителей и многих великих людей в Екатерине долго уравновешивалась ее острой самоиронией, трезвым, как бы со стороны, взглядом на свою персону. В ее высказываниях о себе и окружающих людях и до сих пор слышны нотки неумирающего тонкого юмора, которым она с блеском владела. Вероятно, если бы Екатерине довелось прочитать эту книгу в ее нестарые годы, она бы повеселилась над своим изображением и над простаками, которые все это пишут, издают и читают…

Наделенная невероятной властью, окруженная славой и искренним почитанием подданных, Екатерина в личной жизни оставалась несчастливой. Женщина страстная, чувственная, она, по ее же признанию, не могла жить без любви («Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви» – из «Чистосердечной исповеди» Потемкину). Но ей не везло с партнерами. Без любви началась ее семейная жизнь, урывками она встречалась с Салтыковым, человеком несерьезным и пустым, обстоятельства разлучили Екатерину с горячо любимым ею Понятовским. Потом казалось, что она наконец нашла счастье с Григорием Орловым. Это был настоящий мужчина, рыцарь, сильный, смелый, самоотверженный, к тому же добрый и щедрый. Но, баловень судьбы, Орлов так и не стал ни великим государственным деятелем, ни полководцем, а остался, как во времена своего капитанства, кутилой, бузотером и бабником. Потом появился Григорий Потемкин. Счастье Екатерины с новым богатырем (а есть основания считать, что они тайно венчались) было безмерным… три-четыре года. А потом наступил разрыв, точнее – кардинальное изменение отношений так, как это бывало в дворянских семьях: муж и жена живут под одной крышей, но не вместе. У каждого свои любовники и любовницы и ревновать не принято. Для горячего сердца Екатерины этого было недосточно. Она, как и в ранние годы в истории с Орловым, пыталась вновь обратиться к «педагогике сердца» и воспитать приглянувшегося ей молодого человека, сделать из него существо близкое, родное, все понимающее. Но нет! Неудача шла за неудачей – «педагогика сердца» не удавалась. Многочисленные молодые люди, ставшие ее фаворитами, оказывались обыкновенными альфонсами, а сама стареющая государыня – всеобщим посмешищем…

Тяжелыми, неровными были отношения Екатерины с сыном, великим князем Павлом Петровичем. Сразу же после рождения его отняли у матери, он воспитывался в покоях императрицы Елизаветы, не привык к матери и впоследствии не испытывал к ней глубоких сыновних чувств. Щекотливые обстоятельства прихода Екатерины к власти, явное желание многих влиятельных людей видеть на престоле Павла I, а не Екатерину II сделали сына соперником в глазах матери, породили желание отодвинуть его как можно дальше от престола и власти. Она не позволяла ему участвовать в государственной или иной деятельности, не препятствовала своим фаворитам оскорблять и унижать сына, сама крайне сурово выражалась о его способностях и не скрывала перед посторонними людьми своего пренебрежения к Павлу. Сын платил матери той же монетой. Не стал близким для Екатерины и ее родившийся в 1762 году от Г.Г.Орлова сын Алексей, позже получивший фамилию Бобринский. Долгие годы он воспитывался в семье обер-гардеробмейстера императрицы Василия Шкурина (что не способствовало его развитию), а потом был отдан в Шляхетский сухопутный корпус, вырос человеком ничтожным, склонным к кутежам, и влияние гениальной матери на нем никак не сказалось. После рождения у Павла Петровича и его супруги Марии Федоровны в 1777 году сына Александра Екатерина II отобрала Александра у родителей и стала воспитывать его сама. Так некогда поступила с Павлом императрица Елизавета Петровна. То же Екатерина проделала и со вторым внуком, Константином, родившимся в 1779 году. В те годы в Екатерине как будто пробудилось дремавшее до поры до времени материнское чувство, и она с необыкновенной горячностью и энергией взялась за воспитание внуков, окружив их трогательной любовью и заботой. Особенно восхищалась она Александром: «Я от него без ума и, если бы можно, всю жизнь держала бы подле себя этого мальчугана». Екатерина разработала специальную инструкцию воспитателям мальчиков, среди которых выделялся республиканец-швейцарец Ф.-Ц.Лагарп. Императрица намеревалась отстранить от наследования Павла и провозгласить своим преемником Александра. В письмах за границу она почти не скрывала этого. В сентябре 1793 года Екатерина поспешно женила шестадцатилетнего внука на четырнадцатилетней принцессе Луизе Баденской (Елизавете Алексеевне). Ходили упорные слухи, что тогда она составила завещание в пользу внука, которое при вступлении Павла I на престол было тайно уничтожено.

В последние годы императрица во многом изменила политическим идеалам начала своего царствования. От прежней терпимости, либерализма, умения считаться с чужим мнением, юмора и самоиронии у Екатерины мало что осталось. Кровавая французская революция весьма ее напугала, она стала опасаться влияния масонов, над которыми ранее потешалась, начала преследовать их как заговорщиков. Она видела корни крамолы там, где раньше усматривала только благо, – в распространении западноевропейской литературы, европейского просвещения. Особую тревогу Екатерины вызывали события в соседней с Россией Польше, национальное движение в которой она воспринимала как якобинское, революционное. Прежде поощряемую ею издательскую деятельность просветителя Н.И.Новикова, драматические произведения Я.Б.Княжнина, выход в свет анонимной книги А.Н.Радищева Екатерина расценивала как посягательства на власть, как государственные преступления, как страшную угрозу безопасности монархического строя.

Особенно непривычно жестоко вела себя Екатерина в деле Радищева, сравнив его с Пугачевым. А ведь раньше многие мысли, высказанные автором в преступной, по мнению Екатерины, книге «Путешествие из Петербурга в Москву», были созвучны ее представлениям и идеям. Не без основания Радищев говорил, что раньше за эту книгу его бы похвалили, а не в Сибирь сослали.

Современники писали о крайне негативном воздействии на слабеющую, терявшую свой интеллект Екатерину ее последнего фаворита, молодого Платона Зубова, о достоинствах которого она имела преувеличенное, искаженное мнение. Он же пользовался неограниченным влиянием на государственные дела, его капризы становились законом для подданных. В последние годы жизни Екатерины стали особенно заметны следы разрушения ее великой личности, утрата императрицей ее выдающегося прежде гения, умения разбираться в людях.

Екатерина часто думала о смерти, готовила разные варианты завещания, мечтала о том, как она будет медленно умирать, подобно философу Сенеке, в окружении верных друзей, под звуки музыки, среди цветов. Но смерть распорядилась по-своему. Она неожиданно, грубо и жестоко застигла великую императрицу утром 6 ноября 1796 года, в четверг, в Зимнем дворце, в узком коридорчике при переходе из уборной в кабинет. С великим трудом шестерым слугам удалось вытащить Екатерину из перехода и положить на полу, на матрасе – поднять на кровать ее необыкновенно располневшее в последние годы тело оказалось немыслимым. У Екатерины произошел сильнейший инсульт, и после длительной агонии она умерла на полу, в окружении рыдающих, растрепанных фрейлин и бледных от страха придворных. Мимо матрасика с хрипящей в коме государыней бегали, грохоча сапогами и звеня шпорами, адъютанты в непривычной полунемецкой форме гатчинцев – в соседнем кабинете уже разместился приехавший из Гатчины преемник, император Павел I. Он рылся в бумагах и отдавал первые распоряжения. Пришло его время…


Александр Сумароков: грозный бич пороков

В Тайной канцелярии елизаветинской поры расследовалось дело двух солдат. Один из них рассказал другому, что, стоя на посту при дворце, он слышал, как императрица Елизавета Петровна вышла на крыльцо и что-то жалобно запела. Его собеседник отозвался о государыне непочтительно: «Понятное дело, баба бабье и поет», за что оба и поплатились. Но и других свидетельств любви дочери Петра Великого к пению и музыке немало. Елизавета в самом деле была необыкновенно музыкальна. Две песни, напетые ею в 1730-е годы, стали народными и были весьма популярны в то время. Благодаря Елизавете в русскую жизнь вошли не только роговой оркестр, но и гитара, мандолина, арфа. При ней зародился знаменитый русский романс. Но больше всего, без памяти, она с юности любила театр и, став императрицей, основала публичный театр в России.

К ужасу окружающих, государыня могла часами смотреть длиннющую пьесу, а потом заставляла ее повторить еще раз. Правда, так бывало не всегда. Как вспоминала Екатерина II, тогда жена наследника престола Петра Федоровича, в Киеве, куда приехала Елизавета с двором, был устроен театральный вечер. Он начался в 6 часов пополудни. «Непрерывно шли прологи, балеты, комедии, сражения, в которых казаки били поляков, рыбная ловля на Днепре и хоры без числа. У императрицы хватило терпения до двух часов утра, потом она послала спросить, скоро ли кончится. Ей просили передать, что не дошли до середины… Она велела сказать им, чтобы перестали».

Чтобы понять, почему Елизавета стала «матерью русского театра», достаточно было взглянуть на нее. Необыкновенная красавица, она всю свою жизнь ощущала себя актрисой на сцене и одновременно зрителем, жила, как писал историк В.О.Ключевский, «не сводя с себя глаз». Она наслаждалась своей игрой, своей ролью непревзойденной красавицы и, конечно, ждала непременных и бурных восторгов зрителей, или, как тогда говорили, «смотрителей». Поэтому театр был ей так близок, и она его так самозабвенно любила. И благодаря Елизавете театр в России расцвел, стал необыкновенно популярен. Так часто бывает: страсти государя становятся безумием общества…

Александр Петрович Сумароков и был одним из тех, кто впитал с младых ногтей благотворную страсть государыни к театру. Он родился в 1717 году в дворянской семье, воспитывался в Кадетском корпусе, что был на Васильевском острове. Ошибаются те, кто думает, что в этом учреждении юношей обучали только ружейным приемам и командам. Там воспитывали дворян, джентльменов, которые умели владеть шпагой, пером, ловко вставать не только в дуэльную, но и танцевальную «позитуру», писать не только рапорты и «комплименты» (рифмованные подношения), но и стихи, а также могли играть на сцене. Кадеты издавали даже свой журнал. С ранних лет Сумароков дышал воздухом созданного при корпусе кадетского театра, который достиг больших успехов, – спектакли его с удовольствием смотрела сама государыня. Была, конечно, здесь своя дворцовая тайна: Елизавете Петровне, вступившей в возраст глубокой зрелости, не меньше пьес Мольера и Расина нравились игравшие на сцене молодые кадеты, среди которых она порой выбирала для себя фаворита…

Впрочем, в елизаветинское время Сумароков вступил взрослым человеком. К началу 1740-х годов он уже сформировался как личность. Из своей учебы и жизни в корпусе он вынес два основных умозаключения. Первое: дворянин есть человек чести, он рожден служить Отечеству. И второе: судьбой ему, поэту и драматургу, предназначено воспитывать своих современников, учить их жить, формировать идеологию благородного сословия. Почему же Сумароков решил, что должен взять на себя столь высокую миссию? Наверное, дело в том, что первые стихотворные успехи вскружили юноше голову, он счел себя гением. Восторги довольно узкого круга друзей он принял за восторги народа. И это впоследствии принесло ему немало горя. Он в полной мере испытал разочарование витии, которого никто не понимает…

Бесспорно, Сумароков был незауряден, и его стихи были для того времени необыкновенно легкими и смешными:

– Не раз ты мне, жена, неверность учинила.

Скажи мне, сколько раз ты мужу изменила? —

Рогатый говорил.

В ответ на то жена:

– Я арифметике, ей-ей, не учена.

Когда Сумароков написал свои первые пьесы «Хорев» и «Гамлет» (по шекспировской трагедии), образованные люди поняли: на Руси есть выдающийся драматург. Конечно, театр того времени непривычен нам. Странный, приставной, неестественный шаг актеров, нарочитые ужимки и искусственные позы показались бы теперь смешными, но людей во все времена влекло волшебство театрального действа. Шекспировский «Гамлет» был переделан Сумароковым до неузнаваемости. Герой не умирает, побеждает Клавдия, становится королем, женится на Офелии, в общем – ужас! Но… читая знаменитый монолог Гамлета, мы чувствуем, как русским, еще запинающимся языком того времени уже выражена вся сложная гамма чувств и мыслей об ужасной, но и спасительной смерти, которые порой посещают каждого живущего на земле:

…Но если бы в бедах здесь жизнь была вечна,

Кто б не хотел иметь сего покойна сна?

И кто бы мог снести злощастия гоненье,

Болезни, нищету и сильных нападенье,

Неправосудие бессовестных судей,

Грабеж, обиды, гнев, неверности друзей,

Влиянный яд в сердца великих льсти устами?

Когда б мы жили ввек и скорбь жила б ввек с нами —

Во обстоятельствах таких нам смерть нужна.

Но ах! Во всех бедах еще страшна она.

Каким ты, естество, суровствам подчиненно!

…Умреть… и внити в гроб – спокойствие прелестно,

Но что последует сну сладку? – Неизвестно.

Мы знаем, что сулит нам щедро божество —

Надежда есть, дух бодр, но слабо естество!

В те времена любили ссылаться на «слабость естества». Действительно, слабо было естество Сумарокова. Он думал и писал о возвышенном, вечном, о ничтожестве земной славы, но сам ее страстно жаждал, суетился, спешил, обижался и вообще был человеком скандальным, порой невыносимым. Притчей во языцех стали его распри с Ломоносовым. А ведь начинали поэты с сердечной дружбы. Был великий в истории русской литературы момент. Как-то раз Ломоносова посадили под арест за то, что он в пьяном виде пришел в Академию и стучал по столу палкой. И в арестантскую комнату к нему приходили Сумароков и Тредиаковский, два других великих поэта, и часами говорили о поэзии, а потом вместе издали «Три оды, сочиненные чрез трех стихотворцев, из которых каждый одну сложил особливо». Но на вершине Парнаса место есть только для одного, и вскоре союз первых поэтов России распался, начались споры, доносы друг на друга, возникли смертельные обиды… Иван Иванович Шувалов – меценат и любитель искусства – иногда стравливал за своим столом Сумарокова и Ломоносова и вместе с другими гостями потешался над ними.

Жизнь Сумарокова порой казалась и драмой, и анекдотом одновременно. Когда умер его отец, Екатерина II спросила Сумарокова, много ли он получит в наследство. Тот отвечал, что все наследство ушло на уплату долгов отца, но есть одна батюшкина вещь, которую он просит позволения иметь при себе. Екатерина милостиво разрешила. На следующий день он явился во дворец с лентой ордена Святой Анны, которым был награжден его отец. Государыня была поражена нахальством поэта, но делать нечего – разрешила ее носить, а к ней пожаловала Сумарокову чин действительного статского советника. Впрочем, многие считали, что орденскую ленту Сумароков получил как награду за поэтические заслуги – словом, впервые в русской истории орден был дан за стихи! Сумароков страстно любил награды, ордена. От президента Академии художеств Ивана Бецкого он добился выпуска оловянной медали на открытие Академии, сам придумал изображения на сторонах медали, разработал ее статут и страшно обиделся, что его обошли этой наградой…

Говорят, что в имени или фамилии человека бывает заложена судьба. Фамилия Державин говорит сама за себя. Фамилия Сумароков во всей русской поэзии рифмуется чаще всего со словом «пороки», обличителем которых он был всю жизнь. Редкий поэт XVIII – начала XIX века прошел мимо символичной фамилии Сумарокова.

Иван Елагин, 1753 г.:

Защитник истины, гонитель злых пороков,

Благий учитель мой, скажи, о Сумароков!

Василий Майков, 1776 г.:

Изобличитель злых пороков,

Расин полночный, Сумароков!

Семен Марин, 1807 г.:

Коль ненавистника хочу назвать пороков,

Мне ум твердит: Княжнин, а выйдет – Сумароков.

Константин Батюшков, 1809 г.:

Насмешник, грозный бич пороков,

Замысловатый Сумароков.

Александр Пушкин, 1817 г.:

Ты ль, слабое дитя чужих пороков,

Завистливый гордец, холодный Сумароков!

Когда в 1756 году волею императрицы-театралки был образован Русский публичный театр, Сумарокова назначили его первым директором. И тотчас он столкнулся с огромным числом трудностей. Главное – власть не давала денег на театр! Не хватало на жалованье актерам, не было денег на костюмы. Сумароков маялся, сердился, писал отчаянные и смешныев своей отчаянности письма властям предержащим… Вообще, он не умел строить отношения с людьми, не был гибок и терпелив. В своих нескончаемых просьбахи жалобах он был назойлив, раздражителен, груб, словом, становился посмешищем в глазах общества и ничего для театра не добивался…

Но не будем потешаться над Сумароковым. Он был смешон как неудачный карьерист, горе-директор театра, жалобщик, пьяница, драчун, бездарен как администратор. Он не умел достойно вести себя, страдал безмерным, уязвленным честолюбием. Все это так. Но при всем этом он заслуживает бесспорного уважения. Истинный художник, великий драматург, он, при всей своей суетности и несерьезности, имел в себе некое «чувствилище», дарованное Богом особое устройство ума, чувств, сердца. С помощью своего «чувствилища» он улавливал дуновения общественного мнения и выражал их в пьесах, которые потрясали людей. Своими пьесами и стихами, нередко остроумными и язвительными, он формировал мир русского дворянина, защищал достоинство человека.

В стихах и драмах он позволял себе то, что стало потом обычным для всех великих поэтов России: учить вельмож, учить царей. «По моему мнению, вельможи созданы для того, чтобы делать добро» – сколь замечателен его афоризм! Можно поразиться смелости и даже нахальству Сумарокова, который со сцены в пьесе «Синава и Трувор» поучает сидящую в золоченой ложе императрицу Елизавету Петровну:

От скверных льстивых уст ты уши отвращай

И в утеснении невинных защищай,

Храни незлобие, людей чти в чести твердых,

От трона удаляй людей немилосердных

И огради ево людьми таких сердец,

Какие показал, имея, твой отец.

Впрочем, Елизавета хладнокровно воспринимала поучения пиита. Грозные филиппики, советы-рекомендации поэта-моралиста летели мимо прекрасных розовых ушек императрицы. Елизавета, всегда подозрительная, когда заходила речь о ее власти, искренне была убеждена, что она – достойная преемница своего отца, матерь своего народа, благодетельница рода человеческого и поучения эти к ней не относятся…

В начале царствования Екатерины II Сумароков даже стал играть определенную роль при дворе – просвещенная государыня была чутка к общественному мнению и всегда ценила властителей умов. Поэтому она поначалу выслушивала и Сумарокова. При обсуждении проблемы крепостного права драматург выказал простодушные крепостнические взгляды. Он считал, что крестьян ни в коем случае нельзя отпускать на свободу, иначе все рухнет. Тем более, недоумевал он, если их распустить, то как же я вечером смогу снять сапоги? Этот взгляд был типичен для русского дворянства и по-своему убедителен для государыни. Ведь она желала добра всем своим подданным, мечтала об отмене крепостного права, но при этом не хотела, чтобы ее за эту реформу закидали камнями собственные дворяне. Не пришло время для таких радикальных перемен!

Но Сумароков в свойственной ему менторской манере пытался поучать молодую императрицу, которая этих поучений не выдержала и с раздражением сказала: «Господин Сумароков очень хороший поэт, но слишком скоро думает… он связи довольно в мыслях не имеет».

Скандалы вокруг Сумарокова не затихали. В 1770 году начался его затяжной конфликт с московским градоначальником Семеном Салтыковым по поводу театра. Сумароков каждый день писал Екатерине пространные жалобы на самоуправства Салтыкова, который смотрел на актеров как на шутов. Но и вздорный драматург меры не знал. Государыня долго терпела его выходки, а потом сказала: «Сумароков без ума есть и будет». А самому поэту написала: «Советую вам впредь не входить в подобные споры, через что сохраните спокойствие духа для сочинения, и мне всегда приятнее будет видеть представление страстей в ваших драмах, нежели читать их в письмах».

Ядовитый выговор Екатерины удручил Сумарокова, сделал его посмешищем всей Москвы, он озлобленно отвечал на выпады врагов и писал новые жалобы… Он засыпал царицу и сановников потоками длинных и путаных челобитных, боролся против всего на свете. Можно даже составить список того, на что жаловался Сумароков всю свою жизнь.

На безденежье: «Лучше быть подьячим, чем стихотворцем».

На всех, оскорбляющих его достоинство: «Как мало значит быть поэтом, дворянином и офицером. Я не спал всю ночь и плакал, как ребенок».

На Ломоносова, который не допускает его в Академию.

На родственников, которые его обворовывают.

На цензора, который все время пьян.

Вообще на жизнь: «Пребываю без почестей, без денег, без отдыха и без надежды».

А между тем мало кто понимал, что вся скандальность сумароковской жизни, особая его ранимость, нервная конфликтность характера были крайне важны для его творчества. Как ни парадоксально это звучит, но острое чувство конфликта, которое было присуще драматургу, потом выражалось в острых, мастерски написанных сценах. Чтобы изобразить скандал на сцене, наверное, нужно быть скандалистом…

Легко догадаться, что жить с таким человеком было трудно. О его личной жизни сохранилось множество смешных и одновременно печальных историй. То он с яростью гоняется за мухами, которые мешают ему писать стихи, то выскакивает из дому, чтобы окоротить кричащих под его окном разносчиков, которые не дают драматургу сочинять пьесу. То он в безмерной ярости, с обнаженной шпагой мчится за не угодившим ему слугой и проваливается, на потеху всей улицы, в вонючий пруд. С первой женой он расстался, женился на своей крепостной, чем привел в шок все общество…

Но самую ужасную склоку он затеял с родной матерью, которую обвинил в несправедливом разделе владений покойного отца. Сумароков, не стесняясь людей, ругал мать, почтенную старушку, самыми скверными словами, а потом гонялся со шпагой за ее людьми. Екатерина была вынуждена пригрозить ему ссылкой в монастырь на покаяние. Сумароков испугался и, чтобы умилостивить государыню, стал писать по оде к каждому из ее праздников – на день ее рождения, на день восшествия на престол, на день тезоименитства…

Последние годы Сумарокова печальны. Он все больше скандалил, буйствовал, а самое главное – стал пьянствовать. Поэт жил в Москве, и поутру можно было видеть, как он, в ночном халате, с аннинской лентой через плечо, идет из своего дома через грязную площадь в кабак опохмеляться. Он почти не работал. Лишь однажды в 1777 году зашедший к нему рано утром знакомый увидел Сумарокова за столом. Это было удивительно. Оказывается, тот сел писать стихи. «Это моя лебединая песнь, – высокопарно сказал гостю пиит, – это прощальная моя песнь с Отечеством». Стихотворение начиналось словами: «Вижу будущие веки…» Что было дальше – неизвестно.

Он вскоре умер, одинокий и забытый почти всеми. Его хоронили актеры да знаменитый обер-полицмейстер Архаров со своими архаровцами. Литература и власть в России неразлучны…


Иван Бецкой: жар последней любви

Весной 1776 года семнадцатилетняя Глафира Алымова с нетерпением ждала предложения руки и сердца от пылко влюбленного в нее обожателя, которому шел от роду… семьдесят первый год. Да, все было именно так! Казалось, богиня судьбы не поскупилась на хитрости и уловки, чтобы свести эти две столь разные человеческие жизни вместе, а затем устроить настоящую драму любви и ненависти, счастья и страданий…

Иван Иванович Бецкой занимал особое место при дворе Екатерины II. Слов нет, он был ловкий царедворец. Не каждый мог удержаться наверху после переворота, при смене власти. Бецкой, занимавший твердое положение при Петре III, сохранил его при Екатерине II и даже пользовался ее особым доверием. Одни полагали, что Бецкой сумел вовремя предать императора, другие видели в этом одну из дворцовых тайн. Они говорили, что Бецкой приближен к Екатерине потому, что он… ее настоящий отец. Все, мол, сходится: Бецкой в 1728 году находился в Германии и был особенно дружен с Ангальт-Цербстской принцессой Иоганной Елизаветой, будущей матерью Екатерины. А дальше, мол, все понятно. Думаю, что это один из обычных слухов о происхождении сильных мира сего, вроде рассказов о том, что Суворов или Ломоносов – дети Петра Великого.

Правда лишь то, что Екатерина относилась к Бецкому по-родственному тепло. Он был ее советником во многих делах, долгие годы был ее личным чтецом и собеседником. Они даже ссорились, что мог позволить себе далеко не каждый подданный. И все же их объединяло родство особого характера: оба они, стоя крепко на русской почве, были «гражданами Республики Просвещения», жили в мире популярных тогда высоких идей и поэтому так хорошо понимали друг друга.

Что же это были за идеи? Бецкой и Екатерина обсуждали между собой, как усовершенствовать мир, как вывести новую породу русских людей, умных, честных, инициативных и в то же время законопослушных. Мысль о выведении новой людской породы в XVIII веке не казалась нелепой. Оба были убеждены, что ребенок – это глина, которая примет ту форму, которую придаст ей воспитатель, проникнутый такими идеями Просвещения, как свобода, равенство, ценность человеческой личности. Нужна только новая система образования и воспитания, чтобы также, как одного человека, воспитать поколение, сословие, а потом и нацию.

Бецкой, поддержанный Екатериной II, взялся за создание такой системы. В проекте Бецкого 1763 года «Генеральное учреждение о воспитании» сказано: «Единственное средство приравнять Россию к прочим просвещенным государствам Европы состоит в том, чтобы образовать в ней среднее, или третье, сословие, а для достижения сего единое токмо средство остается: произвести сперва посредством воспитания, так сказать, новую породу, или новых отцов и матерей, которые детям бы своим те же прямые воспитания правила в сердце вселить могли, какие получили они сами, и от них дети передали бы далее своим детям, и так, следуя из родов в роды, в будущие века. Великое сие намерение исполнить нет совсем иного способа, как завести воспитательные училища для обоего пола детей, которых принимать отнюдь не старее как на пятом и на шестом году». Обратим внимание на суть затеи – вначале воспитать родителей будущих новых людей! Как ни жаждали люди XVIII века перемен, но они не спешили, как порой спешим мы.

Первым делом, которое затеял Бецкой, было устройство в 1763 году Императорского воспитательного для приносимых детей дома. Само создание Воспитательного дома стало революцией по тем временам. Мы даже не можем представить себе, как была ужасна судьба незаконнорожденных детей, бастардов. Их душили при рождении, топили в нужниках, бросали в воду, оставляли на морозе. В русском языке у них было более чем выразительное название: «выблядки». Бецкой придумал так, что любой человек, а тем более несчастная мать бастарда, подойдя к Воспитательному дому, могла, сохранив свое инкогнито, просто положить кулек с малышом в наклонный лоток, и через несколько секунд сверток мягко соскальзывал вниз, в приемный покой, прямо на руки заботливой нянечки. Бецкой считал, что это и есть тот человеческий материал, из которого можно воспитать новую породу людей. Добавлю, что сам Бецкой на свои деньги содержал сначала десять, а потом восемьдесят подкидышей.

Скажем сразу, что трогательная забота Ивана Ивановича о несчастных детях объяснялась не только его добрым, сострадательным сердцем. Дело в том, что он сам был бастардом. Иван Бецкой родился в Стокгольме в 1704 году, как писали в прошлых веках, «под сению позора». Он был незаконнорожденным сыном генерала, князя Ивана Трубецкого, попавшего в шведский плен под Нарвой в 1700 году. Трубецкой долго жил в Стокгольме как почетный пленник. Там он завел роман с одной знатной шведкой, которая и родила ему сына. Трубецкой, проведший в плену восемнадцать лет, не только признал ребенка, но принял его и полюбил. Князь дал мальчику свою усеченную фамилию (Трубецкой – Бецкой) и возможность получить образование в Европе. Сначала юноша учился в Копенгагене, потом в других местах и с годами вырос образованнейшим человеком. Он был знаком с французскими энциклопедистами, вхож в парижские литературные салоны.

Талант, ум, образованность, вкус Ивана Бецкого оценили и в России. Долгие годы он ведал в Петербурге Канцелярией от строений. Именно он руководил строительством гранитных набережных Невы, именно он утвердил знаменитую решетку Летнего сада Юрия Фельтена. Словом, Бецкому повезло несказанно. Родившись бастардом, он стал крупным государственным деятелем, уважаемым человеком, и все это, как он понимал, исключительно благодаря правильному образованию и воспитанию, которые дал ему отец.

Но все-таки особо гордился Бецкой созданным им в 1764 году учебным заведением для бедных дворянок – Воспитательным обществом благородных девиц (Смольным институтом), дававшим девушкам лучшее по тем временам образование. 5 мая 1764 года последовал указ о передаче институту Воскресенского девичьего монастыря. Этот монастырь (более известный как Смольный) был основан императрицей Елизаветой Петровной в 1748 году. Петербургу повезло, что строил монастырь настоящий гений – Бартоломео Растрелли. В деньгах его не ограничивали, и он создал шедевр. Все специалисты восхищаются тем, как зодчий сумел объединить принципы итальянского барокко с началами русской монастырской архитектуры. К 1764 году монастырь должен был принять первых монахинь, но этого не произошло. В его жилые корпуса вселился Смольный институт. Эти корпуса опоясывали собор, в них-то и поселили первых воспитанниц и их воспитательниц. Подготовленный Бецким «Устав воспитания двухсот благородных девиц» предписывал брать в институт только дворянок, православных, независимо от их состояния. Причем, кто из них беден, а кто богат, знала только начальница института Софья Делафон. Родители же давали письменное обязательство, что не возьмут дочерей из учреждения до достижения ими двенадцати лет и даже не будут их видеть.

Общество без особого понимания встретило начинание Бецкого и Екатерины. Какое у девки должно быть образование? Все это одно баловство. Мальчики и те воспитывались тогда кое-как, дома. Образ Митрофанушки из «Недоросля» Фонвизина с его «прилагательной» дверью потому-то и стал так популярен, что таких митрофанушек в России было полно. А тут – образование для девиц. Зачем? Как вспоминала о домашнем воспитании графиня Хвостова, «я вытверживала почти наизусть имена иностранных принцев в календаре, отмечала крестиками тех, которые более подходили ко мне по летам, начитавшись без разбору романов и комедий, я возмечтала, что когда-нибудь предстанет предо мною принц и я сделаюсь принцессою».

Иван Иванович Бецкой стал попечителем Смольного института и много делал для живших в нем детей. Он приучил императрицу Екатерину и знатных особ приезжать в Смольный. Девочки с младых ногтей росли на глазах государыни, и она многих из них очень любила. Бецкой тоже… Вот тут-то и начинается еще одна драматичная история…

Среди девочек, привезенных в 1765 году в Смольный институт из самых бедных дворянских семей, была и шестилетняя Глаша Алымова. Коротенькая, как заячий хвостик, жизнь девочки была трагична и горька. «Нерадостно было встречено мое появление на свет, – так начинает Алымова-Ржевская свои мемуары. – Дитя, родившееся по смерти отца, я вступала в жизнь с зловещими предзнаменованиями ожидавшей меня несчастной участи. Огорченная мать не могла выносить своего бедного девятнадцатого ребенка и удалила с глаз мою колыбель – а отцовская нежность не могла отвечать на мои первые крики. О моем рождении, грустном происшествии, запрещено было разглашать. Добрая монахиня взяла меня под свое покровительство и была моею восприемницею. Меня крестили как бы украдкой. По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня. Она обняла меня в присутствии родных и друзей, собравшихся для такого важного случая. День этого события был днем горести и слез… Мне постоянно твердили о нерасположении ко мне матери моей…» Словом, Глафира была сиротой при живой матери и, вероятно, совсем не случайно оказалась в числе бедных дворянских девочек в Смольном, в его первом выпуске. Смольный институт с его доброй директрисой Софьей Ивановной Делафон и попечителем Иваном Бецким заменили Глашеньке дом и семью.

Первый выпуск был особенно любим императрицей Екатериной II. Все смолянки, принятые в институт в год его основания (1764-й), находились под особенно пристальным вниманием просвещенной императрицы и Бецкого. Высокопоставленные посетители Смольного среди всей толпы очаровательных юных смолянок больше всех выделяли самую маленькую, самую беззащитную и трогательную – шестилетнюю Глафиру Алымову или, как ее звала государыня, Алымушку.

Живая и милая, она стала всеобщей любимицей. С ней, посещая Смольный, играла сама императрица. Она же писала девочкам письма, и в одном из них – оно написано по-французски – ласковое прозвище Глафиры – Алымушка – Екатерина II написала по-русски – так звучит теплее…

Любила Алымушку и великая княгиня Наталья Алексеевна, первая, рано умершая жена наследника престола Павла Петровича. Она занималась с ней музыкой, часто посылала ей цветы и записки. Но более других привязался к маленькой скуластенькой девочке сам шестидесятичетырехлетний Иван Иванович Бецкой: «С первого взгляда я стала его любимейшим ребенком, его сокровищем. Чувство его дошло до такой степени, что я стала предметом его нежнейших забот, целью всех его мыслей». Все умилялись трогательной привязанности Бецкого к девочке, которую он посещал каждый день (!).

И она, чувствуя его нежную любовь, особенно была к нему расположена. «Было время, – писала впоследствии Алымова-Ржевская, – когда влияние его на меня походило на очарование. Исполненная уважения к его почтенному возрасту, я не только была стыдлива перед ним, но даже застенчива посредине постоянных любезностей внимания, ласк, нежных забот, которые окончательно околдовали меня».

Все умилялись трогательной привязанности Бецкого к девочке и полагали, что он ее удочерит. Это чувство в Бецком казалось неожиданным – он слыл человеком мрачным, неприступным, никогда не был женат и жил уединенно в богатом доме на набережной Невы. Суровость Бецкого – белой вороны в среде высшего света – была, возможно, защитой от возможных оскорбительных намеков на его происхождение. И вероятно, по этой же причине он так широко открыл свое сердце беззащитному одинокому ребенку.

Однако, как показало время, кроме естественного порыва одинокой души к другой обиженной жизнью душе был еще и расчет вполне в духе идей Просвещения. Оказывается, Бецкой не собирался удочерять Алымову, а мечтал на ней жениться! Если в долгой жизни, думал Бецкой, ему так и не встретилась женщина, которую он мог бы полюбить, то ее нужно… воспитать с младых ногтей. Алымушка и казалась Бецкому этим существом. Трезвый разум старого холостяка и его всегда ожидавшее счастья сердце начали долгую работу Пигмалиона, вырубавшего из куска мрамора свою Галатею.

К моменту выпуска из Института в 1776 году семнадцатилетняя Глашенька превратилась в ослепительную красавицу, впрочем, как и многие другие девушки. Они играли в спектаклях, на которых бывала императрица. Пять воспитанниц первого выпуска Смольного особенно были милы государыне. Она заказала портреты этих смолянок Д.Г.Левицкому. Художник был в расцвете своего таланта и создал настоящие шедевры. Мы их можем видеть сейчас в Русском музее. С портретов на нас смотрят живые, милые, веселые лица этих первых детей Просвещения: Катеньки Молчановой, Наташеньки Борщовой, Сашеньки Левшиной, Катеньки Нелидовой, а вот эта девушка, перебирающая струны арфы, – Глашенька Алымова. Она будет вечно сиять своей шаловливой красотой с этой картины. Александр Бенуа писал об этой знаменитой картине Левицкого: «Вот это истинный восемнадцатый век во всем его жеманстве и кокетливой простоте, и положительно этот портрет производит сильное неизгладимое впечатление, как прогулка по Трианону или Павловску».

Последние годы ее жизни в Смольном прошли под неусыпным присмотром Бецкого. Ни срочные дела, ни тяжелый для старика петербургский климат не мешали ему каждый день бывать в Смольном у Алымушки, чтобы увидеть ее улыбку, порадовать подарком, да и просто сказать ей несколько ласковых слов. Работа Пигмалиона явно шла к завершению.

«Три года протекли как один день, – писала позже Глафира Ивановна, – посреди постоянных любезностей, внимания, ласк, нежных забот, которые окончательно околдовали меня. Тогда бы я охотно посвятила ему свою жизнь. Я желала лишь его счастья: любить и быть так всецело любимой казалось мне верхом блаженства… Я любила и без всяких рассуждений вышла бы замуж».

И вот торжественный день выпуска настал. Всем вручили аттестаты, шифры. Алымушка удостоилась золотой медали первой величины и золотого вензеля (шифра) Екатерины на белой ленте, что делало семнадцатилетнюю девушку фрейлиной двора. И стайка прелестных смолянок выпорхнула из ворот Смольного в большой свет. Правда, Глашенька улетела недалеко. Бецкой поселил ее в купленном близ Смольного доме и совершенствовал свою Галатею – приучал ее ко двору, к свету. Все было внове юной девице, проведшей жизнь в строгой, аскетической обстановке Смольного. Она ходила в любимицах императрицы, во фрейлинах, государыня определила ее к невестке, жене наследника престола Павла Петровича, великой княгине Наталье Алексеевне. Великолепный двор Екатерины ослепил и закружил Алымову. Его роскошь была обаятельна, полуночная жизнь маняща, обстановка вечного праздника опьяняла – только платья меняй! А какие красавцы были повсюду! И Алымова начала меняться. Постепенно она стала не той, какой ее знал Бецкой в Смольном институте. И от этого объятый страстью вельможа страдал. При этом он тянул время. Оба попали в весьма двусмысленное положение. Алымова пишет, что Иван Иванович поставил перед ней дилемму: «Кем вы меня хотите видеть: мужем или отцом?» Она отвечала, что отцом. При этом отметим, что записки Алымовой полны недомолвок и противоречий, но ясно одно – удочерять ее, делать наследницей, как и брать в жены, Бецкой явно не хотел.

При этом Бецкой не отпускал ее от себя, он боялся ее потерять навсегда. Так продолжаться вечно не могло. Вскоре Алымова почувствовала всю странную двусмысленность своего положения и испытала на себе деспотизм старика, который, не став ей приемным отцом или мужем, явно претендовал на роль любовника. Он начал ревновать ее буквально ко всем – и к мужчинам, и к женщинам. Нескончаемые упреки, скандалы, после которых седовласый старец ползал на коленях перед заплаканной красавицей и умолял ее о прощении, повторялись изо дня в день. И она прощала его…

«Он не выходил из моей комнаты, – рассказывает Алымова, – и даже когда меня не было дома, ожидал моего возвращения. Просыпаясь, я видела его около себя. Между тем он не объяснялся. Стараясь отвратить меня от замужества с кем-либо другим, он хотел, чтобы я решилась выйти за него как бы по собственному желанию, без всякого принуждения с его стороны. Страсть его дошла до крайних пределов и не была ни для кого тайною, хотя он скрывал ее под видом отцовской нежности. В семьдесят пять лет он краснел, признаваясь, что жить без меня не может. Ему казалось весьма естественным, чтобы восемнадцатилетняя девушка, не имевшая понятия о любви, отдалась человеку, который пользуется ее расположением».

Возможно, Бецкой действительно понимал, что такой брак с любимой всеми юной смолянкой покажется государыне мезальянсом и выльется в грандиозный скандал. Скорее всего, он хотел видеть в Алымовой свою фаворитку, сожительницу – такие дамы живали у него в доме и раньше, но при этом (если, конечно, можно верить мемуаристке) желал, чтобы решение об этом она приняла сама.

Но уже в раннем возрасте в характере Алымушки проявились те черты, которые явно не воспитывал в своей Галатее Бецкой: расчетливость, изворотливость ума, прагматизм. Партия с Бецким ей казалась невозможной по множеству причин. Дом старика Бецкого навевал на нее скуку – жизнь при дворе с его вечным ощущением праздника, атмосферой кокетства и волокитства непреодолимо втягивала девицу, выросшую в строгой дисциплине в четырех стенах Смольного и рвущуюся к развлечениям и светской суете. После смерти Натальи Алексеевны Глафира была назначена в свиту к великой княгине Марии Федоровне – второй супруге Павла Петровича – в качестве ее компаньонки. Поначалу молодые женщины сдружились, но потом по неизвестной причине отношения эти расстроились. Некоторые считали, что Мария Федоровна приревновала Глафиру к Павлу Петровичу и постаралась с ней расстаться. По другой версии, дорогу ей перебежала другая прыткая смолянка – фрейлина Нелидова, занявшая место в сердце Павла.

Повод для расставания с великокняжеским двором нашелся вполне основательный – Глафира совершенно неожиданно для своего покровителя Бецкого решила выйти замуж за вдовца, который был старше ее на двадцать лет. Его звали Алексей Андреевич Ржевский. Он был директором Петербургской академии наук, писателем (сочинял довольно посредственные пьесы, сказки, эпиграммы, мадригалы), а главное – он был одним из предводителей петербургских масонов, имел множество знакомств, дружил с наследником престола Павлом. По своему характеру Ржевский был человеком слабым, сентиментальным, но честным и добрым. Гавриил Державин писал, обращаясь к нему:

Тебе, чувствительный, незлобный,

Благочестивый, добрый муж.

Семейная жизнь супругов началась при драматических обстоятельствах. Бецкой, узнав о намерении своей воспитанницы выйти замуж, был вне себя от гнева, но пойти против воли государыни Екатерины, одобрившей этот брак (и, вероятно, знавшей о далеко идущих намерениях Ивана Ивановича), он не мог. Потрясенный Бецкой пытался отвратить девушку от этого брака, говорил гадости о Ржевском, умолял пожалеть его, старика. Поначалу Глафира послушалась и было отказала Ржевскому, потом передумала и публично объявила о своем согласии. Императрица против этого альянса не возражала, и свадьба была сыграна. И тогда Бецкой, видя, как рвутся последние ниточки, которыми он был связан с Алымушкой, умолил молодых поселиться в его доме. Счастье еще, что эта затея не кончилась кровавой драмой. Супруги вскоре были вынуждены съехать из дома благодетеля – Бецкой вел себя ужасно, деспотично, бесцеремонно, стремился опорочить мужа в глазах его юной жены. С отъездом Глаши Бецкой заболел. Ржевская навещала больного, ее сердце разрывалось от жалости к старику, но она не могла вернуться к нему или подчиниться его ревнивым требованиям. «Никто в мире не любил меня так сильно и с таким постоянством, – писала Алымова-Ржевская. – Он мог сделаться моим мужем, служить моим отцом, благодетелем, но, по собственной вине не достигнув своих целей, он стал играть роль моего преследователя».

Потом Ржевские, в сущности, бежали от ревнивого старика в Москву – туда, где он их не мог достать. Так дороги Алымушки и Ивана Ивановича окончательно разошлись… Конец таких историй известен. Для Алымовой-Ржевской началась новая жизнь в мире придворных удовольствий, интриг, кокетства. Для Бецкого все было иначе: его ждало медленно засасывающее душу и тело холодное болото одинокой старости, провалы в памяти, слепота. В письме своему вечному адресату Мельхиору Гримму в 1794 году Екатерина II так описывает своих старых придворных, помнивших, как она, юная принцесса, приехала в 1744 году в Россию. Почти все свидетели появления ее уже умерли, осталось только несколько человек. Среди них, как писала Екатерина, «слепой, дряхлый Бецкой, [который] сильно заговаривается и все спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра I». Прожив необыкновенно длинную жизнь, парализованный Иван Иванович умер в возрасте 91 года. Вспоминал ли он свою единственную любовь, плакал ли он над ней, мы не знаем и не будем досочинять…

Ржевские жили долгие годы счастливо, весьма мирно, воспитывали трех сыновей и дочь, родившихся в этом браке. Не забывала Алымушка и свои старые связи при дворе, пользовалась расположением Екатерины и даже добилась, чтобы ее дочь Марию пожаловали во фрейлины. Когда в 1796 году на престол вступил Павел I, Алымова пыталась вернуть прежнее расположение государя и возвратилась ко двору вслед за мужем, получившим новое место в столице. Но тут она ввязалась в какие-то придворные интриги, рассорилась с Нелидовой и другими влиятельными дамами двора. В своих записках она упирает более всего на свое отвращение к интригам, бескорыстие и простоту. Но этому верить нельзя: сама она была опытной интриганкой, завистливой и тщеславной, всюду искала такого положения, которое, как она проговаривается в мемуарах, было бы «полезно детям моим», да и ей самой. Но и на этот раз ее интриги не увенчались успехом, и она проиграла в борьбе с ей подобными. Не сложилась и карьера мужа. При Павле I он был в Петербурге судьей, но допустил какие-то ошибки, и в конце царствования государя Ржевские впали в немилость, что по тем временам было заурядным событием – непредсказуемое поведение и дикий нрав позднего Павла хорошо всем известны. Удрученный своим положением Ржевский умер, оставив, как писали в те времена, «у гроба своего безутешную вдову», получившую, впрочем, от нового государя Александра I большую пенсию за мужа и 63 тысячи рублей на уплату многочисленных долгов покойного супруга.

Скорбь Глафиры Ивановны была недолгой, и вскоре она вышла замуж вторично. Этот брак, как и все ее предыдущие матримониальные истории, не был бесспорным с точки зрения тогдашней морали. Она завязала роман с молодым человеком, а затем вознамерилась выйти замуж за своего любовника – он был младше Глафиры лет на двадцать, да к тому же не дворянин. Его звали Ипполит Петрович Маскле, он был савоец, учитель французского языка, переводил с русского на французский басни Хемницера и Крылова, чем и известен в истории русской литературы.

По-видимому, чтобы избежать скандала, Глафира добилась аудиенции у императора Александра I. То, что ей сказал либеральный царь, имеет легкий оттенок скандальности и двусмысленности: «Никто не вправе разбирать, сообразуется ли такое замужество с нашими летами и положением в свете (здесь видна реакция общества на этот мезальянс. – Е.А. ). Вы имеете полное право располагать собою и, по-моему, прекрасно делаете, стараясь освятить таинством брака чувство, не воспрещаемое ни религией, ни законом чести. Так должно всегда поступать, если это только возможно. Я понимаю, что одиночество вам в тягость; дети, будучи на службе, не могут оказывать вам должного ухода. Вам нужен друг. По уважению, которое вы внушаете, в достоинстве вашего выбора нельзя сомневаться». Здесь столько почти нескрываемых намеков…

Вероятно, в разговоре с государем Ржевская просила еще пожаловать своему избраннику дворянство. Государь не возражал. Более того, впоследствии энергичная Глафира добыла при дворе для своего супруга камергерский ключ и хорошее место в Министерстве иностранных дел. Она прожила еще двадцать лет и умерла в Москве в 1822 году. Так закончилась жизнь женщины, которой некогда слепой перст судьбы указал встать в толпу девочек-смолянок и быть среди них самой младшей и беззащитной…


Софья Делафон: «наша добрая старая мама»

На иллюстрации – Дж. Кваренги. Смольный институт. 1880-е.

Сумасшедший муж дважды пытался убить Софью и двух малолетних дочерей, но она не оставляла его, обращалась за помощью к самым знаменитым врачам, повезла больного за границу, в Швейцарию и Францию, потратила на лечение мужа все свои средства. Но ничто не помогло несчастному больному, он умер, оставив вдову и детей в крайней нужде…

Преодолевая стыд, Софья пришла в русское посольство в Париже, чтобы попросить денег взаймы на дорогу до Петербурга и тут… познакомилась с Иваном Ивановичем Бецким, который сразу понял, что лучшего сподвижника в деле нового русского воспитания не придумать…

Софья Делафон происходила из семьи протестантов – французских гугенотов, бежавших в XVII веке из своего отечества. Не в силах терпеть гонения католического короля, гугеноты тысячами покидали родину, что вообще для французов, как бы они ни были недовольны жизнью, не характерно и до сих пор. Между тем гугеноты были истинным человеческим достоянием Франции: богатые, образованные, прекрасные мастера, банкиры, художники. Их с радостью принимали повсюду. Они осели в Северной Германии, Пруссии (влиятельный современный политик Германии Лафонтен – из гугенотов XVII века), добрались они и до России. Родители Софьи были виноторговцами и прославились тем, что основали в Петербурге первую приличную гостиницу. Софья была единственной их дочерью, и в 15 лет (она родилась в 1717 году) ее выдали замуж за француза – генерала русской службы. Это брак оказался несчастливым: муж постепенно терял рассудок, страшно тиранил Софью, мучил ее, требуя перехода в католичество, что для протестантки было равносильно смерти, а потом он стал вообще терять человеческий облик…

Иван Иванович Бецкой, которого встретила в Париже Делафон, был крупным государственным деятелем, просветителем и одновременно… отчаянным государственным романтиком. При этом он занимал особое место при дворе Екатерины II и как раз в это время был объят идеей создания особых, невиданных прежде в России учебно-воспитательных учреждений для дворянских детей, точнее девочек. Таким учреждением стал образованный в 1764 году Смольный институт.

Между тем в Смольном начиналась новая эпоха русской педагогики. На смену насилию, обычному для традиционной школы, пришли другие начала воспитания и обучения.

Образцом для Смольного института стало французское закрытое заведение для воспитания девиц Сен-Сир, а то, что институт был основан в Смольном монастыре, не смущало его организаторов. Как писала в 1772 году Вольтеру императрица Екатерина II, «мы далеки от мысли сделать из них монахинь. Напротив, мы воспитываем их так, чтобы они могли украсить собою семейства, в которые вступят. Мы не хотим их сделать ни жеманницами, ни кокетками, но любезными, способными воспитывать своих собственных детей и иметь попечение о своем доме». При этом режим предполагалось ввести строгий, почти как в монастыре: подъем до 8 часов утра, туалет, молитва, чтение Евангелия; в 8 часов – завтрак, с 9 – уроки, в 12 часов – обед, отдых до 2 часов пополудни, с 2 до 5 – уроки, прогулки на чистом воздухе и так далее. И все это – под строгим контролем учителей, воспитателей и директрисы.

Сорокасемилетняя Софья Ивановна Делафон, хлебнувшая горя, но не утратившая любви к людям, как нельзя лучше подходила на пост начальницы Смольного. Кроме того что Софья Ивановна светилась добротой, она еще обладала редкими достоинствами начальника – была честной, толковой, строгой, умела хорошо организовать дело и расставить людей по местам. Это стало ясно после того, как Делафон заменила первую директрису княжну Анну Долгорукую, которая оказалась лишенной административных способностей, такта, а главное – любви к детям и педагогического дарования. Надменная, малообразованная, она чувствовала себя в Смольном не в своей тарелке и, проработав восемь месяцев, уступила место Делафон.

Софья Ивановна целиком разделяла педагогическую концепцию Бецкого: детей воспитывать только добротой, никогда их не бить. А побои в те времена были нормой. Историки, изучая систему воспитания и право тех времен, ввели специальный термин для этого повсеместно распространенного явления: «раздача боли». Не было человека, которого бы тогда не били, не наказывали телесно. Били всех: взрослых и детей, женщин и стариков. Били плачущих младенцев в колыбели, регулярно по субботам пороли школьников, всех подряд – в том числе не совершивших проступков: а вдруг утаил, не попался?! Если муж не бил (точнее – не поучал) жену, считалось, что он ее не любит. Барыня «угощала оплеушинами» сенных девушек за плохо мытые полы, белье, как и дочерей, прочих родственников за непослушание, да и просто – из-за скверного настроения. На конюшне постоянно пороли слуг за лень, воровство, крестьян – за дерзость, пьянство, порубки барского леса и другие проступки. А потом приезжали солдаты со сборщиками налогов и всех недоимщиков палками били по пяткам. Мастера не столько учили ремеслу подмастерьев и учеников, сколько били их, от офицеров получали зуботычины, а часто и шпицрутены солдаты и матросы, полицейские без пощады били на улицах нищих и пьяных, их же за мелкие преступления «учили» палками на площадях. Получить кнутом от проезжавшего мимо кучера или форейтора было обычным делом. Можно было часто видеть и казни кнутом, когда человека до смерти забивали этим страшным орудием. Побои в то время были узаконены: кнутом, плетью, морской кошкой, батогами, шпицрутенами. И тут вдруг в Смольном никого не бьют!

Еще более дивными были принципы воспитания девочек. На смену всеобщему насилию в традиционной педагогике пришли другие начала. Воспитатель, по мысли Бецкого, обязан иметь жизнерадостный характер, иначе его нельзя подпускать к детям – ведь они должны не бояться, а любить своего наставника. Воспитательнице надлежит «быть любимой и почитаемой всеми… дабы сим способом отвращен был и самый вид всего того, что скукою, грустию или задумчивостию назваться может». При этом она обязана была «собственных или домашних своих огорчений воспитываемым детям отнюдь не показывать, но всячески оные от них скрывать должно», чтобы девицы «были бы скромны, вежливы, ласковы и учтивы, но непринужденно». Учитель не может быть лжецом и притворщиком, а только «человеком, разум имеющим здравый, сердце непорочное, мысли вольные, нрав к раболепию непреклонный (то есть не воспитывать подхалимов. – Е.А. ), говорить должен, как думает, а делать, как говорит». О Господи! Вспомним, читатель, нашу школу!

В учебе не следовало отягощать незрелый еще разум излишними понятиями… не поступать с ними «суровым и неприятным образом». Ставилась задача «возбуждать охоту к труду, страх к праздности». Именно праздность, по мнению Бецкого, служила источником всяческого зла и порока. Учитель не дозволяет девицам читать книги вредные, развращающие юную душу. Не следовало им видеться и разговаривать со скверными, злыми людьми, помнить всегда поговорку: «Случай делает вора». А главное – нужно «старанием, искусством и трудами нечувствительно достигнуть» знаний, «приводить к учению подобно как в приятное, украшенное цветами поле». Можно было бы посмеяться над принципами Бецкого в воспитании юношества, но лучше не будем – история нашего железного века показала, что по сравнению с нашими предками из XVIII века мы не стали ни добрее, ни лучше их, а даже наоборот, злее и хуже.

«Она была предметом моей первой привязанности, – писала много лет спустя о Софье Ивановне смолянка Глафира Алымова-Ржевская. – Никто впоследствии не мог мне заменить ее, она служила мне матерью, руководительницей, другом, была покровительницею и благодетельницею. Любить, почитать и уважать ее было для меня необходимостью. Мое чувство в ту пору походило на сильную страсть: я бы отказалась от пищи ради ее ласок… Иногда мы старались рассердить ее, чтобы потом просить у нее прощения, – так трогательно умела она прощать, возвращая свое расположение виновным». Алымова пишет далее, что она была особой любимицей у Софьи Ивановны. Но именно так думала каждая из ее выпускниц, обожавших свою директрису! А в каждом выпуске было по пятьдесят-шестьдесят смолянок – и так тридцать лет ее директорства! Князь Иван Долгорукий был дважды женат на смолянках разных выпусков и писал, что «привык слышать произношение ее имени с необыкновенным благоговением».

И вот Делафон стала директрисой Смольного института. Что же отличало Софью Ивановну? Основное – она любила своих воспитанниц. Добрая, ласковая, умная, веселая, она входила в их жизнь в то время, когда они, обделенные в своих многодетных и бедных семьях теплом и лаской, особенно нуждались в этом. А тут, в Смольном, их не били, не отбрасывали с дороги как несчастных котят, а кормили, ласкали, ими здесь занимались. Софья жила в самом монастыре, вместе с детьми. В свободное от уроков время девочки гурьбой ходили за ней по коридорам, сидели в ее кабинете, читали или тихо играли, чтобы не мешать Софье Ивановне заниматься бумагами, ждали, когда она поиграет с ними. Уловив минутку, один на один, они доверяли ей свои детские тайны.

Потом девочки становились девушками, выпархивали из теплого гнезда Смольного, попадали ко двору, выходили замуж, заводили детей, но не прерывали с Делафон почти родственной связи. Известно, что плохой учитель быстро забывается, а любимого учителя вспоминают и посещают всю жизнь! Так было и с Делафон. Смолянки часто приезжали, привозили к ней – на одобрение – своих женихов, а потом новорожденных детей, ее слово и совет были непререкаемы для повзрослевших учениц. А когда жизнь смолянок не складывалась, они ехали не к родителям, а к Делафон, которую, с легкой руки императрицы Марии Федоровны, называли «notre bonne vieille maman» («наша добрая старая мама»). В родном Смольном их ждала комната, постель, еда и доброе отношение. И навсегда, до гробовой доски, с ними были воспоминания чудесных детских лет, проведенных здесь: «Прелестные воспоминания! Счастливые времена! Приют невинности и мира! Вы были для меня источником самых чистых наслаждений!» (Алымова). Да, чересчур возвышенно, но, несомненно, искренне.

Одна из фрейлин императрицы Екатерины II выходила замуж, и свадьба состоялась при дворе. Страшным огорчением для невесты было то, что милую Софью Ивановну ко двору не допустили – оказывается, у нее не было придворного чина. Это неудивительно, ведь она ничего и никогда для себя не просила, была скромна, честна, а поэтому бедна. Да и что можно еще рассказать о личной жизни старой директрисы? Вся ее жизнь – в сиюминутных школьных заботах, а вся ее история – в историях (часто трогательных или забавных) выпусков смолянок. Не верьте пошлым рассказам о «шестидесяти курах, набитых дурах», о том, что смолянки, переполненные бесполезной ученостью, не знали жизни и в саду искали деревья, чтобы сорвать с них булку. Дур и дураков везде достаточно, но точно известно, что выпускницы Смольного заметно превосходили по своему развитию девушек, получивших традиционное домашнее образование. Они, как и мечтал основатель института Бецкой, становились прекрасными матерями будущих граждан России.

И все-таки Павел I в 1796 году, уже после смерти Екатерины, исправил несправедливость – пожаловал Делафон в статс-дамы, а вскоре удостоил ордена Святой Екатерины. Все это стало возможно благодаря императрице Марии Федоровне, которая, став государыней, патронировала Смольный и по достоинству оценила заслуги Софьи Ивановны, Софья Ивановна заслужила награду, но так и не надела через плечо алую орденскую ленту – она тяжко болела и вскоре умерла, прожив восемьдесят лет и более тридцати из них посвятив Смольному…

Троцкий вспоминал, что в горячечные октябрьские дни 1917 года в Смольном он видел, как Ленин, прервав разговор (все о власти, о власти!), подошел к окну и остановился в недоумении – в осеннем саду бегали и смеялись девочки, одетые в одинаковые пальтишки. «Это что такое?» – с удивлением спросил вождь. Ему ответили, что Смольный институт еще работает, но скоро его уберут из «штаба революции». Так неожиданно столкнулись лицом к лицу два несоединимых мира, две цивилизации, и одна из них была обречена на гибель. Я всегда думаю об этом, когда иду по улице Пролетарской Диктатуры – мало кто знает, что раньше она называлась Лафоновской улицей: в память о скромной женщине в неизменном чепчике, без которой русская культура была бы гораздо беднее…


Екатерина Дашкова: просвещенность и гордыня

Уютный дворец с колоннадой стоит возле шумного проспекта Стачек, и обычно, проезжая мимо, мало кто обращает на него внимание. Раньше эта дача на Петергофской дороге принадлежала княгине Екатерине Романовне Дашковой и называлась Кирьяново – по имени двух святых Кира и Ивана, день которых отмечался 28 июня, то есть в тот самый день в 1762 году по этой дороге из Петергофа проехала вместе с Орловыми будущая Екатерина II. В то утро она совершила переворот, и к нему была причастна княгиня Дашкова…

Екатерина Романовна родилась в 1744 году в семье бояр Воронцовых, которые, правда, к XVIII веку обеднели. Но во времена Елизаветы Петровны отец ее Роман Воронцов стал очень богат. Он прославился неимоверной жадностьюи получил за это прозвище Роман – Большой Карман. Он с успехом пользовался тем влиянием, которое приобрел с братом Михаилом при дворе Елизаветы Петровны благодаря своему активному участию в дворцовом перевороте 25 ноября 1741 года, возведшем на престол дщерь Петрову. Михаил Илларионович стал канцлером России, построил богатейший дом на Садовой. Этот замечательный дворец стал для нее родным домом: ведь в два года девочка потеряла мать, отец же, занятый делами и бездельем, не обращал внимания на детей (у Кати была еще сестра Лиза). Добрый дядя Михаил заменил им отца, дал им домашнее образование. Позже Дашкова писала: «Мой дядя не жалел денег на учителей. И мы – по своему времени – получили превосходное образование…»

Кстати, о матери. Дашкова пишет о своих предках: «Не буду распространяться о своем роде: его древность и различные блистательные заслуги моих предков так прославили имя графов Воронцовых, что ими могли бы гордиться даже люди, гораздо более меня придающие значение происхождению». Слов нет, Дашкова происхождению придавала особое значение. Между тем мать ее Марфа Ивановна Сурмина была необыкновенно красивой и богатой… волжской купчихой, на которой женился Роман Воронцов – и так положил первые деньги в свой большой карман. Возможно, сознание неполного своего аристократизма, сознание своей неполноценности добавляло впоследствии фамильной спеси княгине Дашковой.

Катя Воронцова была истинное дитя Просвещения. Она росла в те времена, когда имена Вольтера, Монтескье, Дидро произносились с придыханием и восторгом. Россия была открыта для идей Просвещения, и юная девушка читала, читала и читала, как некогда юная великая княгиня Екатерина Алексеевна (будущая Екатерина II) так же заканчивала свои домашние университеты за горой книг. И вот однажды зимой 1761 года эта самая великая княгиня приехала в дом к Воронцовым, познакомилась с девочкой, поговорила с ней, похвалила… и совершенно влюбила в себя. В мире довольно пошлом, прозаичном, окружавшем Катю, эта умная, образованная, тридцатидвухлетняя женщина показалась лучом света, и девушка решила посвятить себя всю служению великой княгине, дружбе, которую герои ею любимых книг чтили выше всего на свете.

Это было романтическое увлечение. Пятнадцатилетняя девушка вообще жила в мире романтики. Как-то раз, возвращаясь домой из гостей, Катя Воронцова встретила вышедшего из романтического петербургского тумана красавца-великана – князя Дашкова, сразу же влюбилась и вскоре вышла за него замуж и родила сына и дочь, хотя сама была еще, в сущности, ребенком. Увлечение же юной княгини великой княгиней было гораздо более серьезным, чем увлечение богатырем-мужем. Довольно скоро стало ясно, что он мот и лентяй. Ясно и скучно. Зато «роман» с великой княгиней развивался иначе. Тут все было густо замешено на дворцовой тайне: осенью 1761 года умирала императрица Елизавета Петровна, к власти шел наследник престола Петр Федорович, который утеснял свою супругу Екатерину Алексеевну, и она нуждалась в поддержке, как бы сейчас сказали, «всех здоровых сил общества». И Дашкова с головой окунулась в романтику заговора…

«По маленькой лестнице, о которой я знала от людей их высочеств, – писала в своих мемуарах Дашкова, – я незаметно проникла в покои великой княгини в столь неурочный час… Я вошла, великая княгиня действительно была в постели; она усадила меня на кровать и не позволила говорить, пока не согрею ноги. Увидев, что я немного пришла в себя и отогрелась, она спросила: “Что привело вас, дорогая княгиня, ко мне в такой поздний час и побудило рисковать здоровьем, столь драгоценным для вашего супруга и для меня?..”» И т. д. и т. п. От всего этого диалога, записанного полстолетия спустя, веет романтикой, романом: читатель будто воочию видит, как юная Екатерина Малая пробирается в ночи к обожаемой подруге Екатерине Великой, чтобы узнать о ее планах и помогать, помогать! Но из дальнейшего текста этих записок видно, что Екатерина в разговоре с Дашковой благоразумно помалкивает о своих планах. Как раз в это время Екатерина с нетерпением ждала смерти Елизаветы Петровны и писала с нетерпением английскому послу: «Ну когда же эта колода умрет!», получала от него деньги на переворот, который деятельно готовила. А что же юная романтичная Катенька Дашкова? Это тоже хорошо, полезно, пусть приносит сплетни, болтает везде о моих достоинствах, в большой игре все пригодится… Так, вероятно, думала Екатерина…

Ситуация не изменилась и позже, после смерти императрицы Елизаветы Петровны в декабре 1761 года. Петр III Федорович стал императором Всероссийским, он приблизил к себе фаворитку графиню Елизавету Романовну Воронцову, ходили слухи, что поэтому царь намерен избавиться от жены, сослать ее в монастырь. Дашкова дерзила императору, бегала к Екатерине, принося ей новости и слухи. В гвардейской среде и в обществе сочувствовали обиженной императрице, обстановка была наэлектризована, всюду говорили о заговоре. Так это и было – заговор зрел. Однако пружины заговора, который плела Екатерина и братья Орловы, были неведомы юной княгине Дашковой.

Милое, умненькое создание, племянница канцлера Воронцова, набравшего силу при Петре III, она же – родственница Никиты Панина, воспитателя сына Екатерины Павла Петровича. Панин спит и видит, как бы возвести на престол своего воспитанника в обход самой Екатерины. И наконец, нельзя забывать, что княгиня Дашкова – родная сестра Лизаветы Воронцовой, фаворитки императора. Словом, откровенничать с ней было весьма опасно. А послушать ее сплетни, поболтать с ней – отчего же нет? В письме к графу Понятовскому, своему бывшему любовнику, уже после переворота Екатерина сообщала: «Княгиня Дашкова, младшая сестра Елизаветы Воронцовой, хотя она хочет приписать себе всю честь этого переворота, была на весьма худом счету благодаря своей родне, и ее девятнадцатилетний возраст не вызывал к ней большого доверия. Она думала, что все доходит до меня не иначе, как через нее. Наоборот, нужно было скрывать от княгини Дашковой сношения других со мной в течение шести месяцев, а в четыре последние недели ей старались говорить как можно менее… Правда, она умна, но ум ее испорчен чудовищным тщеславием и сварливым характером». Сорок три года спустя, в 1805 году, Дашкова в письме своей подруге Гамильтон пыталась опровергнуть это мнение государыни, о котором ей кто-то сообщил: «По восшествии на престол она [Екатерина] писала польскому королю и, говоря об этом событии, уверяла его, что мое участие в этом деле ничтожно, что я на самом деле не больше как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве, так удивляюсь, каким образом умная Екатерина могла так говорить о бедной ее подданной и говорить в ту самую минуту, когда я засвидетельствовала ей безграничную преданность и ради ее рисковала головой перед эшафотом».

Действительно, во время подготовки переворота Дашковой казалось, что она не просто в центре заговора, но является его главной пружиной, его мозгом. И до самой смерти она была убеждена, что именно благодаря ее усилиям Петр III лишился престола, а Екатерина стала самодержицей. И вот настал день переворота 28 июня 1762 года. Екатерина, по согласованию с заговорщиками, бежала от мужа из Петергофа в Петербург – за ней приехал на наемной карете брат Григория Орлова Алексей, и как только она прибыла в Петербург, были подняты на мятеж перешедшие на сторону заговорщиков полки гвардии. И тут выяснилось, что ночь переворота прошла без «главного заговорщика», без Дашковой… Княгиня объясняла свое опоздание тем, что портной не успел приготовить ее мужской костюм – а как же без переодеваний в ночь приключений? На самом деле Дашкова просто проспала переворот, ей о нем никто заранее и не сказал. Причем ехавшая мимо дома Дашковой Екатерина не удосужилась разбудить свою подругу. Та явилась в Зимний дворец, когда было все кончено. Переодеться она успела уже во дворце и в таком наряде вошла, несмотря на бдительную охрану, в зал совещания Екатерины с сенаторами и начала шептать на ухо императрице какие-то советы. Не советы были уж так важны, а наряд и доверенность государыни, и это надо было вовремя показать – тщеславие и самолюбование были важной чертой характера Дашковой: «Императрица, заметив, что сенаторы меня не узнали, объяснила им… В мундире я имела вид пятнадцатилетнего мальчика…» Собственно, в этом и был истинный смысл маскарада.

Прозрение наступило чуть позже. Сначала было общее упоение победой, радость безмерная, а потом начались будни. Как-то войдя в апартаменты государыни на правах приятельницы и главной советницы, Дашкова была неприятно поражена видом развалившегося на канапе Григория Орлова, который небрежно рвал конверты и нахально читал секретнейшие сенатские бумаги. В этом месте мемуаров княгиня Дашкова, в сущности, проговаривается: она, столь тесно связанная с Екатериной, державшая в руках, как ей казалось, все нити заговора, даже не знала до этого дня, какую истинную роль и в перевороте, и вообще в жизни Екатерины играет этот знаменитый гуляка! С этого момента Дашкова люто возненавидела Орлова. Через какое-то время, при первой оплошности Дашковой (как можно, сударыня, при русских солдатах говорить по-французски, ведь мы патриоты, верные сыны Отечества!), Екатерина Великая вежливо, но строго поставила Екатерину Малую на место, показала, что прежней дружбы уже нет. Сердце молодой женщины было разбито страшным ударом неблагодарности. С возмущением она писала о столь любимой прежде государыне: «Маска сброшена… Никакая благопристойность, никакие обязательства больше не признаются…»

Так уж случилось, что эта рана в душе Дашковой не затянулась никогда. Она не простила Екатерине неблагодарности и измены, хотя ни того ни другого не было – просто нередко люди одно и то же воспринимают по-разному. Кроме того, политика и мораль несовместимы: Екатерина Великая использовала Екатерину Малую, да и выбросила ее. Щедрый подарок императрицы в 24 тысячи рублей «за ее ко мне и к отечеству отменные заслуги» казался пошлой платой за искреннюю любовь и истинную преданность. Страшно обиженная Дашкова уехала в подмосковную усадьбу, где занялась хозяйством, которое до основания разорил своими долгами муж, умерший в 1764 году. Есть и глухие сведения о том, что Дашкова приняла участие и в интригах недовольных против Екатерины…

С большими трудами Дашковой удалось поправить свое состояние, и в 1769 году она, под именем госпожи Михалковой, отправилась в долгое путешествие за границу. И там впервые по-настоящему оценивают ее образованность, ум, вообще необычайную личность этой женщины, которая может на равных спорить с великими философами и энциклопедистами. Парижские знаменитости выстраиваются в очередь на прием к притягательной своим интеллектом, но не внешностью «скифской героине». Дени Дидро писал о ней: «Княгиня Дашкова – русская душой и телом… Она отнюдь не красавица. Невысокая, с открытым и высоким лбом, пухлыми щеками, глубоко сидящими глазами, не большими и не маленькими, с черными бровями и волосами, с несколько приплюснутым носом, крупным ртом, крутой и прямой шеей, высокой грудью, полная – она далека от образа обольстительницы. Стан ее неправильный, несколько сутулый. В ее движениях много живости, но нет грации… В декабре 1770 года ей было только двадцать семь, но она казалась сорокалетней». Не очень-то приятная характеристика. Но зато – Дидро поправляется – какой ум! Увы, так часто говорят о несимпатичных женщинах.

Дашкова побывала и в Фернее – месте, где жил самый известный человек Европы философ и писатель Вольтер. Гений XVIII века, он поразил Дашкову, как и других гостей, своими причудливыми привычками и нарядами, словом, валял дурака… Он так всегда делал, чтобы к нему не лезли в душу. Достаточно посмотреть ироничные картины Жана Гюбера, изображающие «Утро Вольтера», «Завтрак Вольтера», «Вольтер, укрощающий строптивую лошадь» и другие.

Дашкова отправилась за границу не только для того, чтобы развеяться и поразить своим появлением салоны Парижа. У нее была высокая, благородная цель – дать сыну Павлу хорошее образование. И для этого она обосновалась в Великобритании, Шотландии, в Эдинбурге. Тот, кто хоть раз побывал в Британии, не может не влюбиться в эту великую страну, где сильное государство не душит свободную личность, где уважение традиций не мешает людям быть оригинальными. Воздух Шотландии вообще особенный. Дашкову поселили в неприступном замке шотландских королей, рядом с покоями Марии Стюарт. Отсюда, с вершины, Дашкова видела прекрасный, уютный город, удивительные его обычаи, ее душа трепетала от восторга при завораживающих звуках шотландской волынки. А каких великих ученых дал этот маленький народ! Словом, сын учился два года в Эдинбургском университете, и Дашкова жила возле него…

Когда она вернулась наконец в Россию, события 1762 года всем казались давней историей, а слава Дашковой как образованнейшей женщины уже дошла до Петербурга, и прагматичная императрица Екатерина решила ее снова использовать – сделала директором Петербургской академии наук. Впервые в истории России женщина была назначена на важный государственный пост. Причем какая женщина! Соглашаясь занять место директора, Екатерина Романовна была смущена: она знала, что с ее характером отношения с императрицей должны испортиться («Я предвидела, что между мной и императрицей возникнут неоднократные недоразумения»).

Так и произошло, но вначале Дашкова погрузилась в работу. В Академии был беспорядок, здесь был нужен глаз да глаз! А он-то и был у нашей железной леди. Она была въедлива, пристрастна, умна, знающа, не давала чиновникам и ученым дремать и расслабляться. Понукала она и архитектора Кваренги поскорее построить новое здание Академии на берегу Невы, которое сохранилось до наших дней. Заодно Кваренги возвел директору дачу в Кирьянове, хотя она потом писала, что спланировала усадьбу сама…

Ее приятельница и компаньонка англичанка Кэтрин Уилмот писала своим родным в Ирландию о Дашковой: «Я не только не видывала никогда такого существа, но и не слыхала о таком необыкновенном существе. Она учит каменщиков класть стены, помогает делать дорожки, ходит кормить коров, сочиняет музыку, пишет статьи для печати, знает до конца церковный чин и поправляет священника, если он не так молится, знает до конца театр и поправляет своих домашних актеров, когда они сбиваются с роли, она доктор, аптекарь, фельдшер, плотник, судья, законник». Можно представить себе, как было тяжело жить с такой женщиной ее близким, слугам. Железобетона тогда не было, а характер у Дашковой уже ему сродни. И горе ослушнику! Кстати, о «судье и законнике». Как-то раз в Кирьянове две соседские свиньи влезли в ее сад и разорили любимый цветник княгини. Возмущенная этой наглостью, Дашкова приказала своим холопам зарубить несчастных хрюшек. Соседи подали на нее в суд, Дашкову оштрафовали на 60 рублей за «зарубление голландского борова и свиньи». Весь Петербург потешался, пересказывая подробности расправы княгини Дашковой над парочкой голландских хрюшек – может быть, вина их была в том, что боров хотел преподнести цветы своей сердечной подруге, а с ними так сурово поступили! Екатерина II вывела Дашкову в своей комедии «За мухой с обухом» в роли Постреловой, хвастливой и высокомерной. Но все же из окончательного варианта пьесы государыня выкинула сцену, в которой Пострелова хвастается другому герою пьесы по фамилии Дурындин своими заграничными вояжами – тут уж самые дураки укажут на Дашкову: ее рассказы о том, как ее восторженно принимали за границей, не сходили с ее уст. Страдания Дашковой при этом были безмерны: «Вы говорите, – пишет она одному из своих адресатов, – что я чересчур остро чувствую мелкие обиды, которые мне наносят… Пусть оставят меня в покое, и пусть Ваши друзья не добавляют к оскорблениям, заставляющим меня страдать… Ни о чем не прошу, как только о том, чтобы служить без унижений, в противном случае откажусь от службы и покину родину».

Тягостно складывались и отношения с детьми. Своим непреклонным присмотром и контролем Дашкова как будто придушила инициативу и волю любимого сына. Он вырос человеком образованным, но слабым, склонным к рюмке. Однажды из случайного разговора княгиня узнала, что ее сын, воспитанию, образованию и карьере которого она уделила столько сил, тайно от нее женился на… дочери приказчика! Гневу и горю Дашковой не было предела – ведь сын позорил род князей Дашковых, позорил ее. И к тому же обманывал ее – весь Петербург уже знал о женитьбе Павла, а он прислал ей письмо, в котором просил разрешения на этот брак! Еще хуже складывались отношения с дочерью Анастасией. Скандалы с мужем, долги, надзор полиции. Дашкова хлопотала за нее, увещевала, но дочь была неисправимой сумасбродкой и мотовкой. В конце концов Дашкова лишила ее наследства и в завещании писала, не тая ненависти и огорчения: «В дом мой, ей не принадлежащий, не пускать, а ежели предлог будет сказывать, что телу моему последний долг хочет отдать, то назначить ей церковь, где будет тело мое стоять».

Зато на службе дела шли хорошо. В 1783 году по инициативе Дашковой была основана Российская академия, которая, в отличие от «Большой» Академии, была гуманитарной и занималась проблемами русского языка. Здание до сих пор стоит на Васильевском острове, и каждый знаток русского языка снимает перед ним шляпу. Дашкова поставила перед Российской академией задачу: «Возвеличить российское слово, собрать оное в единый состав, показать пространство, обилие и красоту, поставить ему непреложные правила, явить краткость и знаменательность его изречений и изыскать его глубочайшую древность».

Тогда-то и началось повальное увлечение интеллектуалов русским языком и отечественной историей. Сама Екатерина II была убеждена в особом происхождении русского народа, вполне серьезно утверждала, что все языки вышли из русского. Так, она выводила происхождение названия страны «Гватемала» от русского выражения «гать малая». Если без шуток, то главной задачей Академии стало составление первого словаря русского языка и его грамматики. Заслуга Дашковой в этом деле огромна. С ее хваткой, волей и решительностью словарь составлялся всего шесть лет, и без него представить существование русского языка ныне невозможно. Подобно своей повелительнице, Дашкова с гордостью писала: «Российский язык красотою, изобилием, важностью и разнообразными родами мер в стихотворстве, каких нет в других, превосходит многие европейские языки, а потому и сожалительно, что россияне, пренебрегая столь сильный и выразительный язык, ревностно домогаются говорить и писать несовершенно языком весьма низким для твердости нашего духа и обильных чувствований сердца. В столичных городах дамы стыдятся в больших собраниях говорить по-российски, а писать редкие умеют…» Трудно здесь не упрекнуть Дашкову в криводушии: сама-то она писала и наверняка думала почти исключительно по-французски. Что же касается необходимых «для твердости нашего духа и обильных чувствований» выражений, то действительно русский язык в этом смысле незаменим.

Дашкова писала научные статьи, издавала «Собеседник любителей российского слова». В нем публиковали свои произведения Гавриил Державин, Денис Фонвизин, Яков Княжнин, много своих творений печатала и сама Екатерина II. Княгиня Дашкова ставила спектакли, она вообще любила музыку и даже сама ее сочиняла. Но к концу царствования Екатерины II положение Дашковой в Академии стало малоприятным. Екатерина II была напугана французской революцией и опасалась малейшего намека в прессе о революции, республике. И тут в издании Академии наук вышла пьеса Княжнина «Вадим Новгородский», в которой на материале вече Великого Новгорода воспевалась республиканская вольность. Дашкова, по-видимому, не прочитала пьесы, и ей стала «мылить голову» сама императрица. Разговор получился неприятный и обидный для самолюбивой Дашковой: «Что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти? – Я, Ваше величество? Нет, вы не можете этого думать. – Знаете ли, – возразила императрица, – что это произведение будет сожжено палачом? – Мне это безразлично, Ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому поводу». Так описала в мемуарах этот разговор сама Дашкова. Для таких людей, как она, всегда важно, чтобы последнее слово осталось за ними: мол, за позорное сожжение книг пусть будет стыдно не мне, а императрице, которая хвалится своей просвещенностью! Екатерина II дает иной, более вероятный конец разговора с Дашковой: «Мне это безразлично, Ваше величество. Вы поступите, как Вам заблагорассудится, мадам». В общем, стало ясно: Дашковой недовольны, да и она была недовольна многим вокруг нее. Характер Дашковой к старости сильно испортился, и эта суровая, язвительная и капризная женщина вызывала у многих насмешку, ибо ее, Пострелову, никто особенно не боялся.

Дашкова попросилась в отставку, которую ей тотчас дали. Она уехала в свои имения, подолгу жила в Москве – столице всех недовольных и обиженных Петербургом вельмож. В ноябре 1796 года умерла Екатерина II. Вскоре после вступления на престол нового государя Павла I – сына свергнутого (не без участия Дашковой) императора Петра III – московский генерал-губернатор Измайлов приехал в богатый дом княгини Дашковой, вошел в спальню к больной старухе и грозно сказал ей: «Государь приказал вам покинуть Москву, ехать в деревню и припомнить там 1762 год».

Так и было написано в царском указе! Дашкова беспрекословно повиновалась – наконец-то ее роль в русской истории по достоинству оценили. Ее отправили в дальнюю деревню, где княгине пришлось жить в тесном крестьянском доме несколько месяцев, но она несла свой крест мужественно и гордо. Сохранившийся ее портрет точнее других передает характер этой женщины. Вот она сидит в углу избы, за маленьким столиком, прямая как палка, гордая, в сером халате, колпаке, но со звездой ордена Святой Екатерины на лацкане халата. В ее позе, ее взгляде – непреклонность и смертельная обида на весь свет.

Последние годы жизни (она умерла в 1808 году) Дашкова посвятила писанию своих мемуаров. Она писала их для сестер Уилмот, которых она любила экзальтированно и демонстративно. Записки эти пристрастны и субъективны. Писала она их, чтобы вновь вернуться к памятному 1762 году, чтобы хотя бы на бумаге подправить прошлое, изменить его в свою пользу. Уже давно в могиле почти все участники тех событий, уже Наполеон стоит у границ России, а княгиня Дашкова все спорит и спорит со всем миром. Зачем? Что она хочет доказать нам, потомкам? Мы и так восхищаемся этой необыкновенной женщиной, благодарны ей за вклад в русскую культуру и науку.

Ее жизнь удалась, состоялась, она была яркой и насыщенной, и кажется, что Дашковой нет оснований тужить, в чем-то оправдываться перед нами, стремиться навязать нам суждение о себе самой. Так, перед смертью она писала своей подруге Гамильтон: «Ум и проблеск гения довольно многие приписывают мне. В первом я не чувствовала недостатка, но на второй не обнаруживала ни малейшего притязания, разве только в музыкальном искусстве». Читатель, вы слышали когда-нибудь о композиторе или музыкальном деятеле Дашковой, которого можно было бы поставить рядом с Березовским или Рашевским? Словом, Дашкова остается Дашковой – честолюбие, гордыня родились раньше нее. А как известно, гордыня – матерь других человеческих пороков.


Денис Фонвизин: гений и тщета человеческая

В повести Гоголя «Ночь перед Рождеством» есть место, которое помнят многие. Кузнец Вакула на черте прилетел в Петербург, попал во дворец и попросил у Екатерины II черевички для своей коханой. Выслушав Вакулу, императрица обратилась к стоявшему в отдалении «средних лет человеку с полным, но несколько бледным лицом…» и сказала: «Вот предмет остроумного пера вашего!.. По чести скажу вам: я до сих пор без памяти от вашего “Бригадира”. Вы удивительно хорошо читаете!..»

Гоголь ничего не придумал, так это и было. Читал Фонвизин свои произведения изумительно. Внешне невыразительный и болезненный, он преображался, когда брал в руки листы рукописи своей пьесы и читал ее, как тогда говорили, «в лицах». При этом он умел пародировать людей, подражать их голосу и манерам, и слушатели покатывались со смеху, узнавая своих знакомых.

Так, в Петергофе, в уютном Эрмитаже он читал свою пьесу «Бригадир» Екатерине и нескольким ее придворным, сидевшим за большим обеденным столом. Сразу же после ананасов и клубники был «подан» Фонвизин со своей комедией, чем вызвал «прегромкое хохотанье». Впрочем, такова уж судьба многих художников – выступать на ковре у сытой власти, развлекая ее. Фонвизин не был исключением. Он всегда трепетно жаждал внимания власти, похвалы людей высокосидящих, был тщеславен, суетен и суетлив. Собираясь в Италию, он писал: «Хочу нарядиться и предстать в Италии щеголем… Это русский сенатор! Какой знатный вельможа! Вот отзыв, коим меня удостаивают, а особливо видя на мне соболий сюртук, на который я положил золотые петли и кисти…» И это – великий драматург, обличитель чужих пороков! Он вел себя как Митрофанушка, был начисто лишен самоиронии. Впрочем, так часто бывает с великими художниками…

Польза от декламаций была для Фонвизина огромна. Его приметила императрица, похвалил и сделал своим помощником воспитатель наследника престола Павла Никита Панин. А чуть позже его стал привечать всесильный фаворит государыни светлейший князь Григорий Потемкин. Приглашения к вельможам посыпались одно за другим. Началась громкая слава Фонвизина. Он шел к ней давно, готовился, усердно учился в гимназии, Московском университете. Как-то раз, побывав в Петербурге, Фонвизин был потрясен не столько роскошью двора, сколько чудом театра, к которому с тех пор он воспылал страстной любовью. Особенно нравилась ему комедия, сатира. Он вообще был рожден для сатиры: «Весьма рано появилась во мне склонность к сатире. Острые слова мои носились по Москве, а как они были для многих язвительны, то обиженные оглашали меня злым и опасным мальчишкою; все же те, коих острые слова мои лишь только забавляли, прославляли меня любезным и в обществе приятным. Меня стали скоро бояться, потом ненавидеть».

И хотя в этом много самолюбования, под его перо действительно боялись попасть многие люди света, придворные. Он был умен, наблюдателен, беспощаден, даже безжалостен к людям, которых вообще не любил, кроме трех-четырех персон, включая себя. Из писем Фонвизина видно, что окружающие его люди (за редким исключением) – потенциальные герои его комедий. Он умел гениально «записывать» жизнь и переносить замеченное на сцену. А лейтмотив всего этого: «Принужден я иметь дело с злодеями или дураками». Издеваясь над пороками ближних, он сам с наслаждением порокам предавался. Светские удовольствия, женщины, еда, нарядная одежда влекли его всегда. Так часто бывает – ругаю свет, а сам из него не вылезаю! «Народу было преужасное множество, но, клянусь тебе, что я со всем тем был в пустыне. Не было почти ни одного человека, с которым бы говорить почитал я хотя за малое удовольствие». Гордыня безмерная! Разоблачая пороки, он не был сам добр и гуманен. Как-то Панин подарил ему тысячу крепостных крестьян, которых он так разорил оброками, что они взбунтовались; вид их, оборванных и голодных, вызывал даже жалость следователей…

Но я не склонен осуждать Фонвизина, ибо есть множество мизантропов и скряг, которые не создали ничего полезного для общества, а Фонвизин перелил свою наблюдательную мизантропию в гениальные пьесы. В чем же, например, значение его «Бригадира»? Это первая оригинальная русская, на русском материале, комедия о современности, о типичном в нашей жизни. Многое из того, что смешило зрителей XVIII века, сейчас уже не кажется смешным. Наверное, так же будет со Жванецким, Шендеровичем и другими нашими сатириками, и потомки будут удивляться: что же нас в них так потешало? Такова судьба и фонвизинского «Бригадира». Но все же кое-что от юмора Фонвизина осталось. Вот бригадирша. Это о таком распространенном типе женщин драматургом сказана бессмертная фраза: «Толста, толста! Проста, проста!»

Меж тем писать пьесы и – одновременно – служить Фонвизину было трудно. С ранних лет его мучили страшные, порой невыносимые головные боли, ставшие, по его словам, «несчастьем жизни». Вероятно, у Фонвизина было высокое артериальное давление, и он постоянно находился на грани инсульта, который в конце концов его и настиг и добил… Впрочем, он относился к болезни с юмором. Как-то в ответ на упрек Панина в грехе обжорства Фонвизин сказал, что таким образом он борется с головной болью – отвлекает кровь к брюху!

В 1774 году Фонвизин женился на вдове Катерине Хлоповой, дочери богатого купца Роговикова. Общество и семья сочли этот брак мезальянсом. Катерина была известна как особа романтичная и эксцентричная. Как-то она бежала из дома и тайно обвенчалась с поручиком Хлоповым. Рассерженный дядя, ее опекун, отказался выдать племяннице положенное приданое – 300 тысяч рублей. Борьбу за наследство жены повел сам Хлопов. Его просьба попала к Фонвизину, он познакомился с Катериной, а когда умер сам Хлопов, то и женился на ней. А потом отсудил 150 тысяч рублей Катерининого приданого. После женитьбы Фонвизин отправился в длительное путешествие за границу. В письмах к сестре он подробно описывает свои впечатления о разных странах, в особенности о Франции, причем, как часто бывает с русскими путешественниками, за границей у него разгорелся патриотизм: он обнаружил, что и во Франции много дураков, что там тоже воруют. Словом, «славны бубны за горами… Много приобрел я пользы от путешествия. Кроме поправления здоровья, научился я быть снисходительнее к тем недостаткам, которые оскорбляли меня в моем отечестве».

По возвращении в Россию, уже в отставке, он заканчивал давно задуманного им «Недоросля». На русском языке написаны сотни пьес, но только десяток будут жить всегда. Среди них – «Недоросль». Почему? Уже больше двух столетий как умер автор и закрылся его бесподобный театр одного актера, он уже не может так мастерски прочитать нам пьесу, но пьеса живет! В ней затронуты те стороны русского характера, русской психологии, которые являются национальными чертами. И конечно, юмор… До сих пор «Недоросль» кажется смешным. И это примиряет нас с его архаичным языком, делает его понятным и близким. «Недоросль» был встречен с восторгом в столичном обществе, как раньше «Бригадир». Фонвизин всюду читал пьесу и наслаждался успехом. В 1782 году «Недоросль» увидел сцену, к полному восторгу петербургских зрителей. К этому времени относится известная фраза Потемкина, ставшая афоризмом: «Умри, Денис, лучше не напишешь!»

Потемкин и Фонвизин были знакомы давно, с детства, они учились в одной гимназии, и когда Потемкин стал фаворитом императрицы, знакомство это продолжилось в столице. Оно было весьма своеобразным. Не раз во время утреннего туалета вельможи Фонвизин выступал в роли шута, забавно передавая сплетни и пародируя окружающих. Впрочем, это мало помогало ему в делах карьеры. Екатерина не любила и сторонилась его. Неблагорасположение государыни огорчало Дениса Ивановича, мешало ему получить всю славу, на которую он рассчитывал. В чем же дело? Конечно, государыня слегка ревновала его к Потемкину, не нравилась ей и близость Фонвизина к Панину – ее давнему врагу. Но важнее другое: императрица, писавшая бездарные пьесы, ревновала к таланту Фонвизина. Она не могла понять, как этот шут пишет так, что люди от его пьес помирают со смеху. В чем секрет его феноменального успеха и почему ее пьесам жарко хлопают одни только придворные и общество не растаскивает текст на цитаты, как это было с Фонвизиным? Ведь и она остро пишет! Возможно, Екатерина и побаивалась Фонвизина – как бы он ее в комедию не вставил! Так, известно, что Екатерина ни за что не хотела лично встречаться с Вольтером – а вдруг подсмотрит ненароком что-то в ней, да и опозорит на всю Европу!

Головная боль становилась все сильнее. Один инсульт следовал за другим. Поэт Иван Дмитриев видел Фонвизина за день до смерти драматурга в доме Державина: «…Приехал Фонвизин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами… Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела… Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким, но большие глаза его сверкали…» Он принес новую комедию. «Он подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения сам автор глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться… Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был в гробе».


Алексей Бобринский: свой-чужой сын

Весна 1762 года для императрицы Екатерины Алексеевны оказалась ужасной. Вроде бы о чем ей беспокоиться? В самом конце 1761 года умерла Елизавета Петровна, на престоле оказался супруг Екатерины Петр III, а она стала императрицей. Но в этом-то и была вся проблема. Дело в том, что царственный брак был на грани распада. Он вообще не удался с самого начала – слишком разными людьми оказались обвенчанные в 1745 году Петр и Екатерина. Великий князь Петр Федорович, которому была с юности предназначена Екатерина, оказался некудышным мужем, он поражал всех инфантильностью, показывал свое пренебрежение к супруге, да и попросту избегал близости с ней. С годами различия супругов не сглаживались, как бывает в других семьях, а, наоборот, обострялись. О любви вообще не шло даже и речи. Невозможным стало само существование под одной крышей.

В то время Петр III необыкновенно сильно увлекся фрейлиной двора Елизаветой Романовной Воронцовой, племянницей канцлера Воронцова и сестрой княгини Дашковой. Все придворные поражались выбору императора. Лизавета не могла сравниться по своим достоинствам с императрицей Екатериной. Дипломаты были единодушны в оценке новой пассии императора: «Ума в ней ни грана. Трудно представить женщину безобразнее ее, похожа она на трактирную служанку». Еще резче высказывался другой дипломат: «Бранится она как солдат, косоглаза, а при разговоре изо рта ее летит слюна и исходит зловонье». Сплетничали, что она напивается с Петром и порой дерется с ним. Французский посланник Брейтель сообщал в Версаль, что Елизавета Воронцова объявлена первой фавориткой и «что многие полагают, что если у любовницы родится мальчик, император провозгласит ее женой, а мальчика сделает наследником».

Удивительно народное восприятие власти. Народ, живший где-то далеко от золоченых чертогов и крайне редко лицезревший своих государей, всегда прислушивался своим большим ухом к тому, что доносилось до него из царского дворца, и затем безошибочно определял свои симпатии и антипатии. Дворцовые тайны существуют только для потомков и иностранцев. Для народа же тайн власти нет, и очень часто его глас действительно кажется гласом Божьим. Обычно подданные симпатизируют двум видам людей, оказавшимся на вершине власти: тиранам и страдальцам.

В краткое царствование Петра III такой страдалицей в глазах народа стала императрица Екатерина. Спустя два года, уже после того как летом 1762 года она захватила власть и свергла мужа, московский генерал-губернатор граф Салтыков доложил Екатерине, что «между простым народом в употреблении ходит песня» о том самом роковом любовном треугольнике: Петр III – Екатерина – Воронцова. Это была песня о печальной судьбе брошенной жены-императрицы. Она начиналась словами:

Мимо рощи шла одиниоханька, одиниоханька, маладехонька.

Никого в рощи не боялася я, ни вора, ни разбойничка,

ни сера волка – зверя лютова,

Я боялася друга милова, своево мужа законнова,

Что гуляет мой сердешный друг в зеленом саду, в полусадничке,

Не с князьями, мой друг, не с боярами, не с дворцовыми

генералами,

Что гуляет мой сердешной друг со любимою своею фрейлиной,

с Лизаветою Воронцовою,

Он и водит за праву руку, они думают крепку думушку, крепку

думушку, за единое,

Что не так у них дума зделалась, что хотят они меня срубить,

сгубить…

Позже, в 1764 году, по указу Екатерины II генерал-прокурор А.А.Вяземский предписал Салтыкову, чтобы тот приложил усилия, дабы песня «забвению предана была с тем, однако, чтоб оное было удержано бесприметным образом, дабы не почуствовал нихто, что сие запрещение происходит от высочайшей власти». Что делали с народными певцами в полиции, можно только догадываться…

Положение Екатерины весной 1762 года было весьма близким к изложенному в песне, то есть отчаянным. Ходили упорные слухи о намерении государя развестить с женой. В Шлиссельбургской крепости готовили тюремные покои для ее заточения. При этом император обращался с женой демонстративно грубо. «Императрица находится в тяжелом положении. Ее третируют с подчеркнутым презрением, – писал французский посол. – Она с трудом сносит обхождение императора и высокомерие госпожи Воронцовой. Зная, что императрица – человек мужественный и сильный, я полагаю, что рано или поздно она примет смелое решение. Мне известно, что друзья стараются ее утешить, многие из них готовы рисковать головой ради нее, если она потребует». Воронцова всегда была рядом с Петром, и, как доносили в свои столицы иностранные дипломаты, император заставил супругу наградить свою Лизавету женским орденом Святой Екатерины, на что имели право только женщины царского семейства. Для Екатерины же оказаться за пределами дворца, в тюрьме или монастыре, было немыслимо, и она была готова бороться за себя, готова принять помощь своих сторонников и друзей, но…

Но она не могла этого сделать, потому что… была беременна на последних месяцах, причем беременна тайно. Ведь с мужем Екатерина не жила уже несколько лет, а ребенка носила от своего любовника Григория Орлова. Это был упоительный роман. Красивый, мужественный кавалер был прекрасным любовником, рыцарем, готовым ради Екатерины на любую жертву. И она отвечала ему горячим чувством. И тут эта нечаянная беременность. Первые месяцы удавалось легко скрывать живот в широких одеждах, но на девятом месяце это делать было уже невозможно. В отчаянии Екатерина объявила, что подвернула ногу, и стала целыми днями уединяться в своей спальне…

Ей во что бы то ни стало нужно было обеспечить тайну родов. К счастью, супруги переехали в только что построенный Зимний дворец, и Петр, желая пореже видеться со своей ненавистной женой, отселил ее от себя в другое крыло огромного здания. Но роды есть роды, и утаить их непросто. Нет, Екатерина не боялась, что будет кричать по-немецки и тем самым, как в известном сериале, выдаст себя посторонним. Она боялась, что будет просто кричать и тем себя разоблачит. И кроме того, не дай бог, чтобы роды шли тяжело, началась суета в ее покоях или, наконец, чтобы ребенок запищал. А как поступить с новорожденным – один Бог знает! Положиться в этом деле можно было только на двух-трех человек из прислуги. Первым из них был камердинер Василий Шкурин – преданнейший человек, верный раб. И вот тогда, согласно легенде, Шкурин придумал хитрый план, как отвлечь окружающих от родов царицы. Он решил поджечь свой дом в надежде, что император, узнав, что горит дом дворцового служителя, устремится на пожар, а Лизавета за ним непременно увяжется. Так и произошло.

Когда ночью 11 апреля у Екатерины начались родовые схватки, план был приведен в действие. Дом Шкурина ярко горел, император руководил пожаротушением, никому не было дела до рожающей императрицы. А она благополучно и легко родила мальчика. Шкурин положил новорожденного в бельевую корзину, вынес ее из дворца и передал поджидавшей его родственнице. В августе 1762 года Екатерина, пришедшая к власти, отблагодарила Шкурина – сделала его бригадиром, дворянином и дала тысячу душ крепостных, «для незабвенной памяти нашего к нему благоволения». Позже Екатерина писала сыну: «Мать Ваша, быв угнетаема разными неприязьми по тогдашним обстоятельствам, спасая себя и старшего своего сына Павла, принуждена нашлась скрывать Ваше рождение, воспоследовавшее 11-го числа апреля 1762 года».

А что же стало с мальчиком? Его назвали Алексеем, и он оказался в доме Шкурина. Через три месяца Екатерина свергла Петра III, стала императрицей Екатериной II, однако в положении сына ничего не переменилось. В чем же причина? Во-первых, Екатерина поначалу скрывала свое тайное материнство, как и раньше беременность, ибо политическое положение ее у власти было неустойчиво. Она опасалась ненужных ей слухов и сплетен, да и Орлов не проявлял отцовских чувств. Таких бастардов у него было, по-видимому, много. Как-то раз, много лет спустя после всей этой истории, Екатерина с собачкой гуляла в Царскосельском парке. Вдруг из куста к ней вылезла девица, которая заявила испуганной государыне, что она дочь Орлова, и предъявила какие-то бумаги с несомненными доказательствами.

Во-вторых, у Екатерины, женщины честолюбивой и властолюбивой, погруженной в политику с головой, никогда не было сильно развитого материнского чувства. Она была всегда в делах, и семья казалась ей маловажной частью ее существования. Кроме того, она не успела привязаться к сыну, полюбить его. Так же случилось, когда в 1754 году она родила старшего сына, Павла, и тогдашняя императрица Елизавета Петровна сразу же унесла новорожденного к себе, решив сама воспитать ребенка. Мать же снова увидела Павла только полтора месяца спустя. Хотя и при других обстоятельствах, но и младшего сына сразу же отобрали у Екатерины. Затем надвинулись нервные, судьбоносные события: заговор, тайная переписка, мятеж, победа – словом, Екатерине было не до малыша. Так получилось, что в ней так и не проснулось то нежное, щемящее и радостное чувство материнства, которым наделена каждая женщина. Впрочем, может быть потом, в нежнейшей, экзальтированной любви к своим юным фаворитам, а также внукам и выразилось это нереализованное материнское чувство стареющей Екатерины.

Мальчик жил в семье камердинера вместе с родными сыновьями Шкурина тринадцать лет! И мать, по-видимому, ни разу не видела его. Иначе невозможно трактовать переписку Екатерины с Иваном Бецким относительно Алексея, завязавшуюся в 1775 году. Императрица попросила Бецкого, близкого ей человека, заняться мальчиком. Он уже подрос, и его следовало куда-то определить. Вероятно, Екатерина вспоминала о сыне и раньше. Ну, наверное, одеваясь в гардеробной, она иногда интересовалась у камердинера: как там поживает Алеша? Тот отвечал, что мальчик сыт, обут, одет. Ну и хорошо!

В январе 1775 года Бецкой, познакомившись поближе с жизнью Алеши у Шкурина, писал Екатерине: «Я полагаю, Ваше величество, что молодому человеку… нехорошо там, где он находится. Вследствие этого он в скором времени переселится ко мне… Он слабого сложения… заставляю его посещать театры и собрания, что он очень застенчив и боязлив, я его сожалею…» Еще через две недели Бецкой сообщал: «Нахожу, что известный нам молодой человек по своему характеру кроток, а по своей послушности – достоин любви. Но по какому-то предопределению ему не довелось попасть в хорошие руки. Его робость, невежество, его простой образ мыслей возбуждают жалость, все его познания ограниченны… он не обнаруживает ни к чему привязанности, ничто его не трогает, рассеян, почти ничего не говорящий, без малейшей живости, охотник спать». Все это умная и тонкая Екатерина должна была бы принять на свой счет. Мальчик остался без должного воспитания. Характеристика, данная Алеше Бецким, говорила о нем как о натуре неразвитой, педагогически запущенной. Впрочем, в семье лакея иное воспитание Алеше получить было затруднительно.

Но и после столь обстоятельных писем Бецкого об Алеше ничего в душе Екатерины не повернулось, она не захотела его даже увидеть. Сын жил где-то под боком, но в другом мире, а у нее были государственные дела, их было множество: «Я работаю как лошадь!» И поэтому императрица в ответном письме своем благодарила Бецкого за внимание к отпрыску, да еще поинтересовалась, приметил ли Иван Иванович у мальчика здравый смысл. Бецкой отвечал, что держал мальчика у себя, чтобы получше изучить его… Примечательно, что Бецкой жил рядом с государыней, на той же Дворцовой набережной (в здании нынешнего Университета культуры), то есть ближе чем в версте от Зимнего, и по желанию матери мог доставить мальчика во дворец через пять минут…

Впрочем, зачем это ей нужно? Выводы Бецкого ее успокоили, ведь он авторитетно писал: «Хорошее у него – от природы, все же худое является следствием дурного воспитания, в нем задушены хорошие побуждения…» Так и надобно их развивать в надлежащем учреждении, вроде сухопутного Кадетского корпуса. В апреле 1775 года императрица повелела называть мальчика Алексеем Григорьевичем Бобринским. До этого его именовали Шкуриным, потом Сицким… Так у мальчика появились и отчество – по настоящему отцу, и фамилия – по названию купленного для него села Бобрики в Тульской губернии. Впрочем, народная этимология, толкующая каждую фамилию или название по-своему, утверждает, что фамилия сына Екатерины произошла от той бобровой шубы, в которой Шкурин вынес бастарда из дворца. Вряд ли народ прав, нам симпатичнее версия с бельевой корзиной.

Вскоре Бецкой поместил мальчика в сухопутный Кадетский корпус, который тот и закончил в 1782 году. Он был выпущен поручиком и тут же уволен для обучения за границей. Накануне путешествия мать и сын встретились, возможно, в первый раз после рождения Алеши. Но что это была за встреча! Запись в дневнике Бобринского: «Я имел счастие поцеловать у нее руку и приветствовать ее. Она играла в бильярд с Ланским… Ея величество села и стала говорить со мною о предстоящем мне путешествии… Она милостиво сказала мне, что надеется, что я доволен распоряжениями, сделанными относительно меня. У меня выступили слезы, и я едва сдержался, чтобы не расплакаться. Через несколько времени она встала и ушла». Кажется, что теплее государыня принимала Суворова или Румянцева.

Бобринский отправился в Вену в компании еще двух молодых людей и наставника. Часто бывает, что, оказавшись за границей, на свободе, вдали от российского «всевидящего ока», русский человек становится таким, каким его создала природа. Природа эта тотчас проявилась и в Бобринском. Выяснилось, что все годы он носил в себе чувство презрительного превосходства над другими. Одновременно с проявившейся в нем спесью и пренебрежением к людям был виден замеченный еще Бецким сон души. Как писал сопровождающий Бобринского воспитатель, «из главных слабостей есть в нем еще беспечность и нерадение видеть или узнать что ни есть полезное. Его ничто не трогает, ничто не заманивает». Но наставник ошибся – Париж, точнее, притоны мировой столицы сразу же расшевелили Бобринского.

Дальше – больше. Мать посылала сыну довольно много денег, и вскоре он прославился в Париже своими кутежами, вел, как пишет современник, «жизнь развратную, проигрывал целые ночи в карты и наделал множество долгов». Узнав об этом, Екатерина потребовала немедленного возвращения Алексея в Россию, но он дерзко ослушался указа. Назревал скандал, и Бобринский переехал в Лондон.

В Лондоне похождения молодого человека продолжались. Вокруг него вились проходимцы, которые обворовывали его… Как писал один его знакомый, раз утром «Бобринский ворвался к нему в комнату и умолял поехать с ним немедленно в Париж, ибо знакомая ему одна особа внезапно туда уехала, а без нее он жить не может». Утром Алексей уже мчался в Париж…

С большим трудом шесть лет спустя, в 1788 году, Бобринского, обремененного огромными долгами, удалось заманить в Россию, и императрица отправила непутевого сына под надзор в его эстляндское имение. Сюда, в эту эстляндскую ссылку, Екатерина в 1792 году прислала утвержденный ею герб Бобринских: орел – символ Орловых, часть Ангальтского герба родителей Екатерины и медведь – символ Берлина. Известно, что один из предков Екатерины, Альбрехт Медведь, основал Берлин. Девиз на гербе придумала Екатерина: «Богу слава – жизнь тебе». А вообще-то императрица была резко настроена против сына – ведь он не оправдал ее надежд. А на что же она могла рассчитывать?

И потом мало что изменилось в судьбе Бобринского. Жизнь его по-прежнему тратилась впустую. Перед ним были открыты тысячи путей, сотни возможностей стать великим политиком, ученым, коллекционером, полководцем (вспомним бастарда польского короля Августа II Морица Саксонского – великого французского полководца), словом, он, сын Екатерины, мог стать кем угодно. Но Бобринский не пошел ни по одному из лежавших перед ним звездных путей… С годами он превратился в ленивого, никчемного обывателя, деревенского жителя, заурядного русского барина. Он женился на немецкой баронессе Анне Унгерн-Штернберг, их потомки сейчас рассеяны по всей Европе.

Когда к власти пришел Павел I, он разрешил Алексею приехать в Петербург, принимал его, называл своим братом, пожаловал чином генерала и титулом графа, передал ему дворец на Галерной улице, определил на службу. Но Бобринский спал душой по-прежнему. Он ушел в отставку и до самой смерти в 1813 году жил помещиком то в Бобриках, то в Эстляндии. Неопрятный, в засаленном сюртуке, кое-как прикрыв плешивую голову париком, он слонялся по имению, строгал какие-то палочки и, не мыв рук, шел обедать… Обычный помещик, каких в России были тысячи, а между тем это был родной сын, кровь великой императрицы…


Григорий Орлов: долгое прощание с «кипучим лентяем»

В начале 70-х годов ХVIII века в личной жизни Екатерины II наступил серьезный кризис. Отношения с Григорием Орловым, начавшиеся еще до переворота 1762 года, стали тяготить императрицу.

А ведь поначалу все было так хорошо! Казалось, что Екатерина наконец нашла свое счастье: с ней рядом был настоящий рыцарь, мужчина – смелый, сильный, красивый и верный, защитник и победитель, блестяще показавший себя в таком опасном деле, как революция, приведшая ее к власти. Не буду перечислять титулы, ордена, звания, богатства, полученные Орловым исключительно за свою верность и мужскую красоту, – перечень их бесконечен. Все пути к славе великого государственного или военного деятеля были открыты перед этим баловнем судьбы. Но он так и не пошел ни по одному из них и как был во времена своей молодости кутилой и бузотером, так им и остался, хотя стал князем, носил генеральский мундир. Екатерина и Орлов прожили под одной крышей около 11 лет, до 1773 года. Некоторые авторы считают, что императрица родила Орлову, помимо всем известного графа Бобринского, еще несколько детей. Около 1763 года по столице ходили упорные слухи о намерении Орлова и Екатерины пожениться церковным браком. Для этих слухов были основания: императрица была без ума от своего героя, он же был настырен и нетерпелив. Но в какой-то момент здравый смысл, как и опасения за императорскую власть, которая будет неминуемо дискредитирована браком со своим, да еще столь малопочтенным подданным, возобладали. Екатерина не решилась пойти против общественного мнения, к которому всегда чутко прислушивалась. Брак расстроился.

Впрочем, это не помешало Григорию властвовать во дворце, пока не наступил конец его могущества.

В «Чистосердечной исповеди», написанной для Потемкина, Екатерина писала об Орлове: «Сей бы век остался, естьли б сам не скучал. Я же узнала (об измене. – Е.А. ) в самый день его отъезда на конгресс из Села Царского (Орлов вел переговоры с турками в Фокшанах летом 1772 года. – Е.А. ) и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь не могу – мысль, которая жестоко меня мучила и заставила из дешперации (отчаяния. – Е.А. ) выбор (сделать) кое-какой (речь идет об А.Васильчикове – Е.А.), во время которого и даже до нынешняго месяца я более грустила, нежели сказать могу… Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже… Потом приехал некто богатырь». Это был уже Потемкин – новый фаворит. Екатерине было от чего плакать: разрыв с Орловым оказался болезненным, он тянулся долго и мучительно. Уговоры окружающих князя Григория «отступиться от матушки» были тщетны – показное его смирение, готовность подчиниться судьбе вдруг сменялись кутежами и дебошами, приступы глубокого сплина – бурными скандалами, причем императрица опасалась за себя: столь бешеным и непредсказуемым становилось подчас поведение Гриши.

Потом наступало затишье и стороны состязались в великодушии – она дарила ему Мраморный дворец у Невы, а он отдаривался огромным алмазом Надир-шаха, известным ныне как «Орлов»…

А потом снова были какие-то эпатирующие общество и двор выходки Орлова. «Я же в сем, – писала Екатерина Вольтеру осенью 1772 года, – иного не ищу, как обоюдного спокойствия, кое я совершенно сохранить намерена». Она искала покоя, потому что решила окончательно и бесповоротно: вместе не быть.

Причин разрыва было несколько. На одну из них – измену – указывает Екатерина в «Исповеди». В мае 1773 года императрица с обидой говорила дипломату Дюрану:

«В любви он так же неразборчив, как в еде: калмычка, финляндка и самая изящная придворная дама в этом отношении для него безразличны – такова его бурлацкая натура». Кутежи и непрерывные амуры Григория, несомненно, оскорбляли Екатерину как женщину и дискредитировали как императрицу – сожительницу этого завсегдатая публичных домов и кабаков.

Но была важна и другая причина размолвки: Орлов тягостно связывал ее памятью событий 1762 года, он был перед глазами как напоминание об их общем грехе и даже не раз на этом спекулировал. Конечно, Екатерина была благодарна Орлову и его братьям за то, что они сделали для нее в 1762 году, но, как известно, есть пределы и человеческой благодарности, и Екатерина их однажды достигла. Весной 1773 года она говорила Дюрану о том, что обязана Орловым, что осыпала их деньгами и чинами, что никогда не забудет их заслуги, но что ее решение расстаться с Григорием окончательно: «Я терпела одиннадцать лет, я хочу наконец жить так, как мне заблагорассудится, и совершенно независимо. Что касается князя, он может делать все, что ему вздумается: он волен путешествовать или оставаться в России, пить, охотиться, он может занять свои прежние должности и заведовать вновь делами. Природа создала его русским мужиком, таковым он останется до смерти… Его интересуют одни пустяки. Хотя он и занимается иногда, по-видимому, серьезными делами, но это делается им безо всякой системы; говоря о серьезных вещах, он впадает в противоречия, и его взгляды свидетельствуют, что он еще очень молод душою, мало образован, жаждет славы, весьма плохо им понимаемой, неразборчив во вкусах, часто проявляет беспричинную деятельность, вызванную простой прихотью».

Эта уничтожающая характеристика умственных и деловых дарований бывшего возлюбленного, которого она в начале их совместной жизни обожала, говорит об одном: оба по-разному использовали время. Если Григорий беспечно прожигал годы, лишь эпизодически имитируя некую деятельность, за что получил от Екатерины меткое прозвище «кипучего лентяя», то сама императрица за эти же годы стала, благодаря трудолюбию, терпению, умению учиться, крупным государственным деятелем, просвещенной государыней, искушенным и тонким политиком. Она, не поднимая головы, трудилась, а рядом на канапе, как и десять лет назад, храпел пьяный артиллерийский капитан.

Она долго не расставалась с идеей в духе времени – перевоспитать возлюбленного; идея о том, что человеческая природа – это подвластная руке умелого воспитателя глина, царила в тогдашем веке. В первые месяцы царствования Екатерина, знакомя Григория с иностранными дипломатами, как бы оправдывалась перед изысканными гостями за свой выбор и поэтому жарко говорила о блестящем уме и способностях Орлова – ее вера в силу разума, Просвещения была огромна. Как писал граф Бекингхемширский, «в начале возвышения Григория Орлова императрица говорила, что сама воспитает и обучит его. Она успела научить его думать и рассуждать, но думать неправильно и рассуждать неверно, так как природа снабдила его лишь тем светом, который слепит, но не указывает пути».

Неудачна ли была педагогика или детина был неспособен – мы не знаем, но что Орлов так и не стал крупным государственным деятелем – это факт. Здесь-то кроется и третья причина разрыва – Екатерина устала от шалопайства Орлова, ей очень был нужен доверенный сподвижник, помощник в государственных трудах, под тяжестью которых она изнемогала. Весной 1774 года английский поверенный в делах Гуннинг писал, что от прежней любезности и снисходительности Екатерины не осталось и следа, «затруднительное положение дел угнетает ее здоровье и настроение духа», турецкая война тяжела, проблем много, как и неудовольствий в обществе, нужен помощник. Вот тут-то и явился Потемкин, подхвативший на свои широченные плечи тяжесть российского государственного небосвода.

С появлением Потемкина Орлов еще долго не уходил в тень, а если его и отпихивали подальше от «матушки», он колобродил где-то поблизости, заставляя Потемкина в досаде грызть ногти. Разумеется, Екатерина могла заслать Орлова куда Макар телят не гонял – власти у нее было к тому времени достаточно. Но в том-то и дело, что поступить так она не могла. Ведь расставание с Орловым было продиктовано не столько антипатией или ненавистью, сколько государственной необходимостью, судьбой. Этот шалопай уже стал для нее родным человеком, они так долго и близко жили вместе, она рожала ему зачатых ими в горячей любви детей, их детей. Все это просто не забудешь и из сердца не выбросишь! Поэтому Екатерина не спускала глаз с непутевого до самого конца.

Когда весной 1776 года Орлов вдруг тяжело заболел, императрица бросила все дела и поспешила к его постели, несмотря на недовольство Потемкина. Этот порыв был, по-видимому, выше ее холодного разума, сильнее многолетней педагогической доктрины по укрощению собственного темперамента. И потом, когда 43-летний Орлов неожиданно для всех, и императрицы в том числе, женился по любви на 19-летней фрейлине и своей двоюродной сестре Катеньке Зиновьевой, Екатерину это совсем не обрадовало – ведь она думала, что Орлов будет всю жизнь топить в кутежах и вине свою вечную и единственную любовь к ней, а она будет его утихомиривать и радовать иногда своим внезапным появлением. Но получилось иначе.

Молодожены укатили в Европу, были там счастливы, а потом из-за границы стали приходить вести о смертельной болезни княгини Орловой и о том, что Орлов не отходил от постели супруги до самой ее смерти. Потом стало известно, что, наконец, Григория везут в Россию и что с горя он потерял разум. Когда Екатерина приехала к нему, Орлов уже никого не узнавал. Он, «красивейший мужчина Севера», превратился в ребенка, пускающего слюни. В апреле 1783 года болезнь добила Орлова, он умер и был похоронен в своей усадьбе с радостным названием Отрада.


Николай Львов: русский Леонардо

Николай Александрович Львов прожил всего пятьдесят два года. Кажется, немного, но зато как полно и красиво были прожиты эти годы! Счастливая судьба провинциала, успех, достигнутый талантом и случаем, романтическая любовь, благосклонность небес и властей, достаток, верные друзья, построенные по его проектам дворцы и церкви, которые будут стоять века, – это так много для любого обитателя Земли!

Он родился в 1751 году под Торжком, в деревне Черенчицы, хотя родовое гнездо Львовых было рядом, в селе Арпачево. Отец его, отставной губернский прокурор, по разделу наследства самого гнезда не получил и поселился в соседней деревеньке, ставшей потом селом и усадьбой Никольским. Семья была дружная. Мальчик рос на приволье, веселый, неугомонный и на редкость изобретательный… Он довольно долго прожил в деревне и оказался в Петербурге, в Измайловском гвардейском полку, только в восемнадцать лет. Тут Николаю повезло. Он попал не просто в солдаты, а в полковую школу, где существенно пополнил свое образование. Юный Львов казался таким же, как все дворянские недоросли. Как писал его биограф М.Н.Муравьев, «явился в столицу в тогдашней славе дворянского сына, то есть лепетал несколько слов по-французски, по-русски писать почти не умел и тем только не дополнил [ложной] славы сей, что, к счастью, не был богат и, следовательно, разными прихотями избалован не был».

Биограф Львова, которого я цитирую, имел в виду, что юные богатые провинциальные дворяне, попав в столицу, полную соблазнов, обычно начинали прожигать жизнь. Львов же, по бедности своей, не смог, как они, пуститься во все тяжкие. Но все-таки не бедность помогла Николаю Александровичу выдвинуться из десятков известных в XVIII веке просто Львовых и князей Львовых.

Посмотрите на портрет Львова работы его приятеля Дмитрия Левицкого. Наверное, художник хорошо знал своего друга. Он точно передал необыкновенно симпатичную личность оригинального, легкого, веселого человека, чем-то похожего на Моцарта. На нем лежит отблеск гения, след, который оставляет на челе человека неуловимое, виртуальное, капризное существо, которое опускается не на каждую голову. Недаром его называли русским Леонардо – так широк был круг его увлечений, так открыта была его душа для творчества. «Не было искусства, к которому бы он был равнодушен, не было таланта, к которому бы он не проложил тропинки, все его занимало, все возбуждало его ум и разгорячало сердце…» – так писал о Львове его биограф М.Н.Муравьев.

В школе Львов стал инициатором создания небольшого кружка любителей словесности. Юноши издавали рукописный журнал «Труды четырех разумных общников». Энергия творчества распирала Львова: «Хочу писать стихи, но что писать, не знаю». Ему нравились музыка, живопись, от которой он переходил к скульптуре, но сильнее всего его привязала к себе архитектура.

Львов недолго прослужил в гвардии, ушел в отставку капитаном и отправился за границу – такие права предоставила дворянам Екатерина II. Это путешествие заменило ему университет. Он впитывал шедевры Дрездена, Парижа, Мадрида, Рима, чья архитектура стала образцом для творчества Львова. И времени не терял: «Везде все видел, замечал, записывал, рисовал и где только мог и имел время, везде собирал изящность, рассыпанную в наружных предметах». Словом, он вернулся в Россию иным человеком – сформировавшимся художником, творцом.

И тут же его настигла любовь, романтическая и прекрасная, какой и положено быть любви творца. Он жил в доме своих родственников Бакуниных, где устраивались домашние спектакли. Тут Николай и обратил внимание на Машеньку Дьякову, дочь обер-прокурора Сената. «Как нежна ее улыбка, – писал французский дипломат Сегюр, – как прелестны ее уста, ничто не сравнится с изяществом ее вида, в ней больше очарования, чем смогла передать кисть, и в сердце больше добродетели, чем красоты в лице».

Маша тоже увлеклась Львовым – да как можно иначе? Но родители девицы восстали против жениха: кто он такой, этот Львов, без места, без положения, без денег! Львову отказали не только от руки Машеньки, но и от дома обер-прокурора. Это было ужасно! Влюбленный бродил вокруг дома Машеньки, посылал через горничных записки и отчаянно страдал…

Мне несносен целый свет —

Машеньки со мною нет…

Нет, не дождаться вам конца,

Чтоб мы друг друга не любили,

Вы говорить нам запретили,

Но, знать, вы это позабыли,

Что наши говорят сердца.

Сохранились два портрета Маши кисти Левицкого. Один написан в 1778 году, другой – в 1781-м. Поразительно разные эти портреты. С первого на нас смотрит наивная, зардевшаяся от постороннего внимания девица, а на втором перед нами уверенная, гордая женщина. К тому моменту Маша уже год как тайная жена Львова…

Как же это произошло? Не в силах видеть страдания друга, поэт Василий Капнист, помолвленный с сестрой Маши Александрой, придумал нечто весьма оригинальное. На правах будущего родственника обер-прокурора он возил на балы как свою невесту, так и Машеньку. Однажды Капнист завез девушек на Васильевский остров, в Гавань, к маленькой деревянной церкви. А в ней их уже ждали Львов и священник. Машеньку и Николая быстро обвенчали, и сестры как ни в чем не бывало поехали на бал. Участники авантюры молчали… несколько лет. Постепенно романтика тайных свиданий стала надоедать. «Четвертый год как я женат… легко вообразить извольте, сколько положение сие, соединенное с цыганскою почти жизнию, влекло мне заботы… Сколько труда и огорчений скрывать от людей под видом дружества и содержать в предосудительной тайне такую связь… Не достало бы, конечно, ни средств, ни терпения моего, если бы не был я подкрепляем такою женщиною, как Мария».

И только через четыре года удалось получить согласие родителей, сломленных упорством молодых. В самый последний момент перед свадьбой они покаялись, сознались, что давно уже муж и жена. Делать было нечего, и, чтобы припасы не пропали, обвенчали лакея с горничной.

Снисходительность родителей Машеньки понять можно – Львов был уже не тот, что раньше. Начало 1780-х годов вообще было счастливым для Николая Александровича. У него появился не только добрый гений – Маша, но и могущественный покровитель – статс-секретарь Екатерины II и потом канцлер России Александр Безбородко. Он оценил выдающийся талант Львова и его человеческие свойства. Безбородко добился, чтобы тот спланировал в Павловске «Александрову дачу» – особый «сказочный» павильон для внуков государыни. Тут-то Львов впервые встретился с Екатериной. Императрица была в восторге от его изобретений и подарила ему перстень в две тысячи рублей, но главное – она заметила Львова.

А потом, благодаря Безбородко, Львову поручили создать проект церкви для Могилева по «наружности в правилах лучшей греческой архитектуры», в стиле пестумских храмов. Это было так ответственно – ведь Львов никогда не учился в Академии художеств. И этот проект понравился государыне, она приняла и обласкала архитектора-самоучку. Это решило все! В том же 1780 году он создает знаменитые Невские ворота Петропавловской крепости, затем начинает проектировать и строить Петербургский почтамт. Здесь же находилась и казенная квартира Львова, в которой он прожил более десяти лет.

В конце 1780-х – начале 1790-х годов квартира Львова в Почтамте слыла литературным салоном. Сюда регулярно приходили люди замечательные – литераторы и художники: Боровиковский, Капнист, Хемницер, Левицкий, Оленин. Львов был хорошим хозяином, он не надоедал гостям, но определял тон и уровень их общения. Все признавали его безусловный вкус, даже называли «гением вкуса». Таланты Львова были многочисленны и многогранны. «Искусный рисовальщик, – писал великий князь Николай Михайлович, – Львов был весьма недурным гравером, занимался музыкой, театром, стихотворством, а также механикой и технологией, за что был избран членом Вольного экономического общества. Его изящный вкус и обширные познания сосредоточили около него целый кружок писателей; знакомый с древними классиками и с западной литературой, он в то же время искал мотивов для творчества в русской народной поэзии, был поклонником изящной простоты и врагом всего грубого и напыщенного».

Особое место в жизни Львова занял «мой друг, радость» Гаврила Державин, ставший его приятелем и потом родственником (они были женаты на сестрах). Вот один из эпизодов их знакомства. Державин ведал строительством здания Сената и заказал Львову барельефы. Генерал-прокурор князь Вяземский был недоволен, что фигуру Истины Львов изобразил в голом виде, и приказал ее прикрыть. Державин рассердился, а Львов смеялся: в Сенате голая правда всегда будет прикрыта… Николай Александрович правил стихи Державина, был для поэта высшим судией и мерилом. При этом он, человек легкий, независтливый и умный, никогда не пытался встать выше Державина.

Между тем сам зодчий был наделен еще и литературным дарованием. В век высокопарности и манерности литературы он стоял за непривычную тогда простоту и естественность, знал цену русскому языку, собирал русские народные песни. В 1787 году Львов написал комическую оперу «Ямщики на подставе». В ней нет любовной интриги, нет идеализированных пастушков и пастушек, зато есть грубоватый народ, ямщики, крестьяне, пьяницы. Впервые на сцену было выведено простонародье. Вот ремарка Львова для дирижера: «Начни-ка помаленьку, как ямщик, будто издали едет, не поет, а тананычет, а после, чтобы дремота не взяла, пошибче, да по-молодецки так… ребята подхватят». А вот явление первое оперы: «Слышен издали колокольчик и песня “Как у батюшки в зеленом саду…”» Раньше русские песни слышали только в антрактах итальянских опер, шедших на подмостках Оперного дома. Такой народности до времен Глинки и «Могучей кучки» русская музыка не знала…

Но все-таки Россия благодарна Львову не за оперы и стихи, которые, в общем-то, не выдержали испытания временем, а за русскую усадьбу, отцом которой он, в сущности, стал. Архитектор сумел приспособить итальянскую ротонду – круглый купольный зал – к условиям России. Церковь-ротонда, созданная Львовым в его имении в Никольском, стоит на горке и имеет свой прелестный секрет. Издали видно, что вначале вечернее солнце золотит лучами купол, а потом как бы заходит на ночь в свое жилище – храм Солнца.

Благодаря Львову на смену большим, но неудобным домам, похожим на крестьянские, пришли дворянские особняки в стиле классицизма с изящными портиками, пилястрами, колоннами. Расположенные на возвышенности, они были искусно обрамлены садами и парками, разбитыми с изяществом и чувством меры. Отражаясь в неподвижной глади прудов или тихих рек, дворянские особняки приветливо смотрели на мир, несли гармонию, покой, демонстрируя, как человеческие сооружения могут быть продолжением природы. Неудивительно, что такие усадьбы становились любимыми гнездами тысяч дворян, которые спешили в своих экипажах по дороге, с нетерпением ожидая, когда вдали, на холме, сверкнут белизной колонны родного дома, появится ажурная изящная беседка в парке над прудом и всплывет из-за крон деревьев купол церкви. Это и есть образ Родины.

Дворянские усадебные дома, построенные по проектам Львова, были весьма удобны для жизни. Гостей в Никольском поражали необыкновенные изобретения архитектора вроде воздушного отопления. Камин работал как кондиционер. Нагреваемый в нем воздух попадал в трубы, шел по ним в особые вазы с розовой водой и, поднимаясь вверх через воду, становился ароматным. Таким он и распространялся по комнатам. И все это (как, впрочем, и многое другое) в доме Львова было сделано ради главного – ради наслаждения жизнью:

Сберемся отдохнуть мы в летний вечерок

Под липу на лужок,

Домашним бытом окруженны,

Здоровой кучкою детей,

Веселой шайкою нас любящих людей.

Он (Бог. – Е.А .) скажет: как они блаженны…

Львов фонтанировал идеями. Он постоянно что-то изобретал. Так он придумал «землебитие» – специальную технику строительства зданий из утрамбованной земли с прослойками извести. Земля – экономичный, доступный материал, уж земли-то у нас – немерено!.. В такой технике был построен Приоратский замок в Гатчине – и до сих пор прекрасно стоит! Да и в самом проекте замка есть тайна: Львов зашифровал в нем целое геометрическое послание.

Он постоянно увлекался коммерческими проектами, надеясь разбогатеть. Но увы! Известно, что коммерция русской интеллигенции обычно состоит в том, чтоб покупать дорого, а продавать дешево. Местом, где Львов пытался осуществить свои проекты, была его дача на берегу Невы (теперь здесь Синопская набережная). Вообще, отдых на даче побуждает русского человека к прожектерству. Так было и со Львовым. Он решил построить рядом с дачей трактир «Торжок», но и кабак дохода ему не принес. Потом он загорелся идеей усовершенствования русской бани. Из этого тоже ничего путного не вышло, но зато сама собой сочинилась книга «Русская пиростатика» об улучшении отопления общественных бань, в которых так все нелепо: на полке – жара несусветная, а на полу ноги мерзнут. Проект оказался из разряда открытий лесковского Левши: «Скажите государю, чтобы ружья кирпичом не чистили!»

Здесь же, на даче, хранился огромный груз каменного (тогда говорили – земляного) угля, обнаруженного Львовым около Боровичей. Он написал даже книгу «О пользе и употреблении русского земляного угля». Привез уголь в Петербург, хотел обогатиться – не удалось! Потом уголь случайно загорелся и, несмотря на усилия пожарных, горел… два года, досаждая дымом всему Петербургу.

К началу XIX века наступили новые времена – умерла императрица Екатерина. Потом не стало и покровителя Львова, канцлера Безбородко. Львов стал много болеть, мысли о заработке отравляли ему жизнь. Но по-прежнему он продолжал творить. Дома, церкви и почтовые станции, мосты, всем нам известные верстовые столбы на дороге из Петербурга в Москву – все это его рук дело. А прелестная церковь в Мурине! А архитектурная шутка – церковь и колокольня «Кулич и Пасха»! Ему казалось, что он так мало успел сделать, и потому в стихах просил у Бога:

Дай мне пожить немного,

Ведь каждому – своя дорога.

Но нет! Не дал! В 1803 году Николай Александрович умер, а следом за ним ушла и Маша. Верный Державин взял трех сирот – девочек Львовых – в свой дом и воспитал их как своих детей, глядя, как с годами в них все явственней проступает то изящное озорство отца, то мягкое очарование Маши…


Алексей Орлов: ропшинский и чесменский герой

Они были первые из тех верных сынов Российских, которые сию империю от странного и несносного ига и православную церковь от разорения… возведением нас на всероссийский престол свободили». Так высокопарно и величественно сказано в указе Екатерины II о присвоении пяти братьям Орловым – вчерашним незнатным новгородским дворянам – графского титула за участие в незаконном, но бескровном и быстром свержении Петра III, что привело ее 28 июня 1762 года на престол.

Награды Орловым за участие в мятеже были щедры. Все пять братьев – Иван, Григорий, Алексей, Федор и Владимир – в один день стали богачами, вельможами, графами. Я не добавляю эпитета «известными» – еще задолго до переворота 1762 года гвардейцев братьев Орловых знали все. Они славились в столице своим буйством и скандалами в притонах и кабаках. Как на подбор сильные, красивые, они были в центре всеобщего внимания. Особенно прославились Григорий, ставший фаворитом великой княгини, а потом императрицы Екатерины Алексеевны, и Алексей, по прозвищу Алехан, щеку которого пересекал глубокий шрам – след от какой-то кровавой драки.

Братья Орловы были гвардейцами, а в XVIII веке гвардия сыграла особую роль в истории России и династии. Гвардейцы, эти усатые красавцы в великолепных мундирах, были мужественными воинами, не раз решали судьбу сражений и военных кампаний. Стойкость, самоотверженность русской гвардии общепризнанна. Но гвардия – это еще и особая привилегированная воинская часть со своими традициями и психологией. Гвардейцы имели весьма преувеличенное представление о своей роли в жизни двора, всей России. Играя на этом, придворным дельцам и авантюристам лестью, посулами, деньгами не раз удавалось направить их на антигосударственные преступления – перевороты, убийства. Кроме всего прочего, гвардия была капризна и своевольна. На ее пути не становись! Воля ее – закон! Императора Петра III гвардия невзлюбила сразу. Он мало считался с ней, как вообще с мнением тогдашнего общества, за что и пострадал, пав жертвой дворцового переворота.

Алексей Орлов был третьим по старшинству из пяти братьев Орловых. Он родился в 1737 году, к моменту переворота ему было двадцать пять лет, и он имел не только приметный шрам на лице, но и чин сержанта Преображенского полка. Если брат Григорий был заводилой заговора в Семеновском полку, то Алехан настраивал в пользу «матушки» своих преображенцев. Он же, узнав, что арестован один из участников заговора, капитан Пассек, решил не медлить с началом мятежа. Ночью 27 июня 1762 года в наемной карете Алехан поехал в Петергоф, где находилась Екатерина Алексеевна, и поднял ее рано утром знаменитой фразой: «Пора вставать! Все готово, чтобы провозгласить вас…» На окраине Петербурга он передал свой бесценный груз брату Григорию…

Вообще Алехан занимал особое место среди братьев. Он был явно умнее их и, что особенно важно, отличался от них несокрушимой волей, инициативностью и решительностью, причем не только в питье, гульбе и драках, но и в более существенных делах. И без переворота и потока благ, которые обрушились на Орловых после захвата власти Екатериной, Алехан все равно пробил бы себе дорогу наверх. В нем были ярко видны качества человека незаурядного, мыслящего масштабно. Современник так характеризовал Алексея Орлова: «Хладнокровие в обсуждении дела со всех точек зрения, ясность взгляда, решительность и неуклонность в преследовании своих целей». Кроме того, он был беспринципен, прагматичен и циничен – а что еще надо политику?

С кутежами времен молодости он покончил раньше, чем Григорий и другие братья, и довольно быстро приспособился к изменившимся обстоятельствам жизни и официального статуса. «Манеры его необыкновенно просты, хотя не лишены того достоинства, которое сопряжено с такими успехами, – пишет о нем мемуарист. – Он любим всеми сословиями и в счастьи ведет себя таким образом, что не возбуждает зависти». К этому добавим красоту и обходительность этого гиганта: от него млели все женщины. Наконец, вспомним его удачливость и славу, которая, как шлейф, тянулась за Алексеем всю его жизнь. Правда, слава у Орлова была… скажем так, неоднозначная. Она была одновременно и скандальной, и истинной, высокой славой.

Скандальную славу Алексей Орлов добыл себе в Ропше, куда в июне 1762 года, сразу же после переворота, он увез свергнутого Петра III. История смерти несчастного императора покрыта тайной. Но, безусловно, Алехан к ней причастен самым непосредственным образом. Он был фактическим руководителем охраны, состоявшей из гвардейцев, и нес ответственность за все, происходившее в Ропше. А там 7 июля 1762 года произошло то, что одни историки называют убийством, а другие – внезапной смертью Петра, умершего от инсульта или, как писали в официальных документах, от «геморроидальных колик».

В пользу первой версии об убийстве царя Орловым и его пьяными товарищами свидетельствуют несколько писем, присланных Алеханом из Ропши лично Екатерине. 2 июля Орлов писал: «Матушка, милостивая государыня, здравствовать вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь по отпуску сего письма и со всею командою благополучны. Только наш (арестант, Петр. – Е.А. ) очень занемог, и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, А БОЛЬШЕ ОПАСАЮСЬ, ЧТОБ НЕ ОЖИЛ». И далее Алехан поясняет, в чем опасность выздоровления бывшего императора: «Первая опасность для того, что он все вздор говорит, и нам это нисколько не весело. Другая опасность, что он действительно для нас всех опасен для того, что он иногда так отзывается, желая в прежнее состояние быть».

В том-то и крылись истоки ропшинской трагедии, что пленника охраняли те, кто был непосредственно замешан в заговоре и свержении императора – тягчайшем государственном преступлении. Причем Алексей Орлов был одним из руководителей всего дела. И эти люди, естественно, были заинтересованы в том, чтобы избежать возможной суровой расплаты за преступление. Достичь этого они могли только новым преступлением – убийством бывшего императора. Екатерина не могла этого не понимать. Письмо Орлова от 2 июля, то есть еще за четыре дня до убийства, более чем откровенно, и тем не менее императрица промолчала, тюремщиков в Ропше не поменяла, оставила все как есть.

И вот 7 июля около 6 часов вечера пришло знаменитое письмо Орлова: «Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не милуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал и как нам задумать поднять руку на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Мы были пьяны, и он тоже. Он заспорил за столом с князем Федором [Барятинским], не успели мы разнять, а его уже и не стало. Cами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй, хоть для брата! Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил, прогневили тебя и погубили души навек».

Убийство совершилось. При каких обстоятельствах – не знает никто. Не случайно Алехан просит простить его ради брата Григория и не назначать расследования, так как «принес повинную». Никакого расследования впоследствии и не проводилось. Екатерине в конечном счете был важен результат этой драмы – смерть Петра. Проблемы более не существовало. И заслуга Алехана в этом деле огромна. Существует точка зрения, что письмо 7 июля – фальшивка, созданная позже с тем, чтобы дискредитировать Орлова. Но уже бесспорно достоверного письма Орлова от 2 июля вполне достаточно, чтобы покрыть Алексея Орлова тенью подозрения в цареубийстве…

Но у Алехана была не только скандальная слава. После Ропши ему вдруг подставила подножку сама судьба. Алехан, этот богатырь и здоровяк, тяжело и надолго занемог. Только усилия какого-то волшебного фельдшера Ерофеича (может, это он изобрел знаменитую настойку?) спасли Алехана от неминуемой смерти. Государыня велела выдать ему астрономическую по тем временам сумму в 200 тысяч рублей на лечение, и в 1768 году он уехал восстанавливать свое здоровье в благословенную Италию. Там он жил-поживал в довольстве, борясь с остатками охватившей его немощи. Но, как оказалось, немощь немощью, а голова у Алехана работала хорошо. К этому времени началась Русско-турецкая война, причем шла она не особенно удачно для России. Алехан, сидя в Италии и оценив войну с иной, как сейчас бы сказали, геополитической точки зрения, предложил государыне резко изменить ситуацию. Он предложил ударить туркам в тыл: поднять угнетаемых турками балканских славян и греков так называемого Архипелага (островов Эгейского моря) и для этого прислать в Средиземное море с Балтики русский военно-морской флот. В этом предложении – весь Орлов, человек рисковый, отчаянно смелый, авантюрист, но с редкой способностью интуитивно постигать обстановку, просчитывать варианты, ставить на беспроигрышную карту. Екатерина – женщина тоже по-своему отчаянная и расчетливая одновременно – решила поддержать дерзкий замысел Алехана, назначив его начальником русской экспедиции в Средиземном море.

И началась беспримерная «Архипелагская экспедиция». В наш век спутников и атомных кораблей снимем шляпу перед нашими далекими предками. Собрать и отправить из Кронштадта и Архангельска вокруг Скандинавии две эскадры парусных деревянных кораблей в Средиземное море – дело необыкновенное. Это можно сравнить только с походом испанской «Непобедимой армады» в XVI веке, но он-то, как все знают, закончился катастрофой. А тут корабли не только дошли до портов Италии и Греции, что само по себе подвиг, но и после отдыха и пополнения припасов вступили в войну против турок на суше и на море – с десантами, взятием турецких приморских крепостей и островов. Это был полный триумф русского оружия. С обожанием смотрели греки на Алексея Орлова, своего избавителя от турок. Но особую славу ему принесла знаменитая Чесма – бухта, в которой 24 июня 1770 года произошло сражение, принесшее России ошеломительную морскую победу.

Кратко говоря, внешне победа эта кажется простой и легкой: русский флот, активно и разумно действуя, загнал превосходящий его по численности турецкий флот в бухту Чесмы и ночью, после непродолжительного боя, сжег его там. В своем рапорте Екатерине Алексей Орлов использовал только глаголы – пожалуй, самую выразительную часть русской речи: «Со флотом за неприятельским пошли, до его дошли, к нему подошли, схватились, сразились, разбили, победили, поломали, потопили, сожгли и в пепел обратили». Но на самом деле Чесменское сражение было не простым, драматичным, оно стоило победителям многочисленных жертв. Вот как писал современник о решающем моменте этой битвы, когда русская эскадра сблизилась с турецкой: «Адмирал Спиридов первый налетел на турецкий флагманский корабль и сцепился с ним. Наши сорвали с кормы турецкого корабля знамя и поднесли своему начальнику. Во время схватки мачты и снасти обоих судов сцепились так, что когда нашим удалось зажечь неприятельский корабль, то горящими его мачтами зажгло и наш. Адмирал Спиридов с сыном, граф Федор Орлов и двадцать четыре человека экипажа спаслись в шлюпке. Остальной экипаж и 500 000 рублей вместе с кораблем взлетели на воздух, чрез полчаса за ним последовал и турецкий корабль». После этого пожар охватил турецкий флот, и один за другим стали взрываться остальные корабли турецкой эскадры. За несколько часов турецкий флот перестал существовать. На отчеканенной на петербургском Монетном дворе в честь Чесмы медали было выбито только одно слово: «Был».

Впечатление от блистательной победы было огромным. Когда Орлов прибыл в Вену, толпы ходили за ним, чтобы посмотреть на победителя османов. Как писал современник, «он мог здесь убедиться, что за великим подвигом непременно следует великая известность». Алехан удостоился особой чести в России: он стал кавалером высшего воинского ордена Святого великомученика и победоносца Георгия 1-й степени. Это была редкостная награда. Если орденом Андрея Первозванного были награждены в России около тысячи человек, то Георгием 1-й (высшей) степени за все время существования ордена – всего двадцать пять человек. Среди них – Алексей Орлов. И получил его за дело! За свою победу он удостоился титула Чесменский, а в Царскосельском парке была воздвигнута знаменитая Чесменская колонна из мрамора, чтобы каждый помнил великий подвиг русских моряков в Средиземном море.

Так блестящая, не тускнеющая со временем воинская слава пришла к Алексею Орлову. Но судьба приготовила ему еще одно испытание, из которого чесменский герой вышел без чести. Речь идет о деле так называемой княжны Таракановой, о которой пойдет речь в следующей новелле. В этой истории Алексей Орлов выглядел – по критериям тогдашней дворянской этики – поистине мерзко, но зато он выполнил государственное задание – обманом выманил самозванку на русский корабль и был даже горд своим «подвигом». Однако к этому времени дела у Алексея Орлова шли не очень хорошо. Государыня его похвалила за «подвиг естества», но вскоре дала понять, что в его услугах более не нуждается. До этого она распростилась и с Григорием Орловым. Время Орловых прошло, звезда их закатилась. Все государственные дела, в том числе политику на Юге, держал в своих руках новый фаворит государыни Григорий Потемкин. Ему было неприятно присутствие при дворе Орловых, и в 1775 году Алехан подал прошение об отставке, которую государыня без колебания приняла. Алексей Григорьевич ушел в частную жизнь. Но и здесь его деятельная натура проявилась так ярко, что оставила след в нашей истории и культуре. Огромные богатства позволили ему основать возле города Боброва в Воронежской губернии конный завод, где он с увлечением занялся селекцией лошадей. В итоге на свет появилась необыкновенно красивая порода скакунов, которые известны как орловские рысаки. Они так названы в честь именно Алексея Орлова, а не города Орла!

Под конец жизни Алехан стал благостен и кроток. Когда читаешь его письма последних лет, то кажется, что это писал не бузотер, воин, цареубийца, флотоводец, а невинный старичок, который всю жизнь нюхал цветочки. Впрочем, жизнь заготовила ему еще одно страшное испытание. Вступив в 1796 году на престол, Павел I, люто ненавидевший Орловых и всех участников убийства его отца, императора Петра III, устроил зловещие похороны своих родителей. Государь повелел извлечь из склепа Александро-Невской лавры гроб с телом отца и поставить его рядом с гробом матери. По Петербургу бродили ужасные слухи. «Говорили мне, – вспоминал П.Ф.Карабанов, – что Петр III по открытии его в конце 1796 года найден сохранившимся, нетленным и что в Петропавловском соборе он посажен был на стул и коронован императорской короной. Более же достоверные люди утверждают, что в гробу найдены были только кости и один сохранившийся сапог, что была приготовлена особая корона и положена на престоле в Петропавловском соборе, что Павел, еще до коронации своей, снял шпагу, сам взошел на алтарь, вынес корону и надел ее на череп своего отца».

Слухи слухами, но достоверно известно то, что видели многие. Один из постаревших убийц Петра III, Алексей Орлов-Чесменский, по указу Павла стоял у гроба покойного императора, а потом нес на подушке корону, которую некогда сам сорвал с головы несчастного. Так, в ужасной, полной символов мести и ненависти церемонии похорон вернулось к Орлову, казалось бы, давно и навсегда забытое прошлое и наотмашь ударило его, подвергло всеобщему позору…

Алехан умер в 1808 году в своем богатом доме в Москве. Согласно легенде, смерть его была ужасна. Страшные боли мучили его, и, чтобы на улице не были слышны крики, он приказал дворовому оркестру играть марши. Чем сильнее становилась боль, тем громче звучала музыка. Современные историки считают, что легенда недостоверна. А жаль – она так соответствует всей яркой и грешной жизни Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского…


Княжна Тараканова: история красавицы-побродяжки

…Ведший дело по указу государыни князь А.М. Голицын был в замешательстве. Не один уже месяц он допрашивал эту особу, но не мог понять, кто же сидит перед ним. Красивая, молодая – явно до 30 лет, черноволосая женщина. Чуть смуглая кожа, нос с горбинкой – может быть, итальянка, может быть, француженка или еврейка… Статная и грациозная, она смотрела на него черными, слегка косящими глазами. В них светился ум или, может, хитрость?

…Вечером 24 мая 1775 года гвардейский капитан А.М.Толстой был срочно вызван к петербургскому губернатору князю А.М.Голицыну. Ему было указано с нарядом солдат отправиться на шлюпке в Кронштадт и забрать с только что прибывшего линейного корабля Средиземноморской эскадры «Три иерарха» некую безымянную секретную узницу и доставить в Петропавловскую крепость. Никогда раньше Толстой не слышал столь сурового указа – малейшее нарушение предписания грозило капитану гвардии смертной казнью. В два часа ночи узница – невысокая, закутанная в темный плащ женщина – была высажена у Невских ворот крепости и заключена под стражу в камере Алексеевского равелина. Так началась последняя часть драмы о самозванке, известной в нашей истории как княжна Тараканова…

За несколько лет до этих событий посланники России в Европе стали сообщать в Петербург о появлении некоей особы, которая называет себя принцессой Владимирской Елизаветой, говорит о себе как о дочери покойной императрицы Елизаветы Петровны и ее тайного мужа графа Разумовского. Слух об этом сильно встревожил императрицу Екатерину II. Особенно насторожило государыню то обстоятельство, что «побродяжка» (так она назвала самозванку в письмах) свободно и на широкую ногу живет в Европе, значит, имеет деньги, к тому же окружена враждебными России польскими эмигрантами – как раз после Первого раздела Речи Посполитой в 1772 году в Европу хлынули поляки-эмигранты, ненавистники России. Более того, самозванка обратилась к графу Алексею Орлову, который командовал русским флотом, стоявшим в Ливорно, с официальным посланием. В нем она объявляла себя дочерью императрицы Елизаветы, предлагала перейти на ее сторону, огласить на флоте ее манифест к русскому народу, который она приложила к посланию Орлову. Она писала, что успехи ее брата Пугачева ободряют ее как наследницу российского престола. Одновременно самозванка послала письмо в Россию воспитателю наследника Павла Петровича Никите Панину, в котором сообщала, что будет стоять за свои права на престол до конца, изъявила свою готовность тайно приехать в Петербург, если Панин поручится за ее безопасность. Затем стало известно, что самозванка вела переговоры с турками, английским послом в Неаполе, прибыла в Рим, где демонстративно приняла католичество и открыто заявила о своих претензиях на русский престол. Все это было уже крайне серьезно. Из дела Емельяна Пугачева, законченного в начале 1775 года, видно, что Екатерина подозревала, что за спиной самозванца «анператора Петра III» стоят ее недруги из столичной знати. Обеспокоенная своими подозрениями и страхами, государыня в категорической форме требовала от следователей, чтобы они установили точно, кто же дергает веревочки, ведущие к Пугачеву. Ведь немыслимо, чтобы простой, неграмотный казак устроил такое грандиозное дело с восстанием, успешными походами, объявлением себя императором! Однако усилия следователей, в том числе опытнейшего начальника Тайной экспедиции Степана Шешковского, к успеху не привели – покровителей бунтовщика среди оппозиционной Екатерине знати так и не обнаружилось. Возможно, что такие же мысли были у государыни – самозванка писала письма Никите Панину и Ивану Шувалову, не пользовавшимся расположением императрицы. Но все же на этот раз вскоре стало ясно, что «принцесса» – явная авантюристка, сумевшая воспользоваться ходившими по Европе слухами о каких-то тайных детях Елизаветы Петровны, будто бы скрывавшихся в Швейцарии.

Вообще утверждать, что у Елизаветы не было детей, мы не можем. Как известно, императрица Елизавета Петровна была официально бездетна, хотя в ее царствование упорно говорили о внебрачных детях государыни. Типичным было дело крестьянки Прасковьи Митрофановой, расследовавшееся в Тайной канцелярии в 1751 году. Она якобы говорила при свидетелях: «Государыня матушка от Господа Бога отступилась, что живет с Алексеем Григорьевичем (Разумовским – тайным мужем Елизаветы. – Е.А. ), да уж и робенка родила, да не одного, но и двух…» Далее Митрофанова рассказывала, что будто бы раз приехала государыня зимой в Царское Село, «прошла в покои и стала незнаемо кому говорить: “Ах, я угорела, подать ко мне сюда истопника, который покои топил, я ево прикажу казнить”. И тогда оного истопника к ней, государыне, сыскали, который, пришед, ей, государыне, говорил: “Нет, матушка, всемилостивая государыня, ты, конечно, не угорела”, и потом она, государыня, вскоре после того родила робенка, и таперь один маленькой рожденный от государыни ребенок жив и живет в Царском Селе у блинницы, а другой умер. И весь оной маленькой, которой живет у блинницы, в нее, матушку всемилостивую государыню, а государыня называет того мальчика своим крестным сыном, что будто она, государыня, того мальчика крестила и той блинницы много казны пожаловала». За этот рассказ Митрофанову пороли кнутом и сослали в Сибирь. Примечательно, что первая часть ее рассказа о ложном угаре государыни свидетельствует, что информант Митрофановой, автор сведений о беременности императрицы, находился где-то поблизости от Елизаветы, будто бы затаился в соседней комнате и подслушивал ее разговор с «незнаемо кем», а потом и с истопником, который, видно, проверив печь, отверг мысль об угаре государыни. Все эти явно не придуманные детали придают налет достоверности рассказу Митрофановой. Упоминание о некоей царскосельской блиннице – мамке незаконнорожденного сына Елизаветы и Алексея Разумовского – не находит подтверждения, но и эта история, возможно, не лишена какой-то подлинной основы: подобным образом высокопоставленные родители часто поступали с выблядками. Вспомним историю тайного рождения в 1762 году Алексея Бобринского – внебрачного сына Екатерины Великой и Григория Орлова. Его тайно вынес из дворца в корзине из-под белья камердинер императрицы Екатерины Василий Шкурин и взял к себе в дом, где он долгие годы под фамилией Шкурина воспитывался вместе с родными детьми придворного служителя. Упорно ходили слухи о некоей Досифее – дочери Разумовского и Елизаветы, постриженной в московском Ивановском монастыре. Действительно, монастырь этот был особый – для высокопоставленных вдов и сирот, и когда старица Досифея в 1810 году умерла, на ее похороны явился весь многочисленный клан Разумовских. Как это объяснить?

Но кажется, что история, приключившаяся с так называемой княжной Таракановой, иная. При этом нельзя забыть историю о племянниках Алексея Разумовского, детях его сестры Прасковьи Дараган, которые с ранних лет жили при дворе императрицы Елизаветы. Когда дети подросли, Елизавета послала их учиться в швейцарский пансион, где они были записаны под фамилией Дарагановы. Слухи о неких таинственных детях из России появлялись в немецких газетах, и вскоре Дарагановы превратились в тайных деток Елизаветы и Разумовского – Таракановых… Но наверняка всей этой истории нам не раскрутить, как и Екатерине II. Для нее, правительницы империи, проблему самозванки нужно было срочно решать.

В Петербурге решили «побродяжку» из Италии выкрасть. Такое задание для русских спецслужб выполнять было не впервой. Стукнуть беглеца или недруга России чем-нибудь тяжелым по голове, втащить бесчувственное тело в карету, перегрузить в ящике на российский корабль – минутное дело для опытных агентов Тайной экспедиции. Однако случай с «принцессой» был посложнее – самозванку все время окружали люди. И тогда был придуман поистине дьявольский план. Графу Алексею Орлову императрица поручила соблазнить «побродяжку», заманить ее на русский корабль и отвезти в Россию.

Роль приманки он сыграл отменно. Как только самозванка под именем графини Сининской появилась в Пизе, к ней явился секретарь Орлова и пригласил в гости к графу. Тот принял ее с роскошью, сумел понравиться и даже влюбил ее в себя. Не без циничной гордости своими выдающимися мужскими достоинствами, о которых знали все шлюхи Петербурга, он писал в отчете на имя государыни: «Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотой и женился на ней и в доказательство хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила». 22 февраля 1776 года она поехала с Орловым из Пизы в Ливорно, отобедала на берегу, а потом согласилась подняться на борт стоящего на рейде флагманского корабля эскадры адмирала Грейга «Три иерарха». Так она оказалась на территории Российской империи, где и была задержана. Но не без иезуитского коварства: переодетые в священнические рясы матросы разыграли комедию венчания, а потом капитан арестовал «молодоженов». Тем временем корабль снялся с якоря. После этого якобы арестованный Алехан «тайно» переслал «супруге» записку. Он «с отчаянием» сообщал, что его держат под арестом и что он просит возлюбленную потерпеть, обещая освободить ее из заточения при первом же удобном случае. Вся эта ложь нужна была только для того, чтобы самозванка сохраняла иллюзию надежды, не затосковала и не умерла бы с горя во время долгого плавания к берегам России. Сам Орлов сел в шлюпку, вернулся на итальянский берег и письменно рапортовал Екатерине: успех обмана полный, самозванка «по сие время все еще верит, что не я ее арестовал»… Каков молодец!

Всю дорогу до Кронштадта самозванка вела себя спокойно, полагаясь на обещание Орлова освободить ее внезапным налетом. Но у берегов Англии она поняла, что ее обманули. Она пыталась выброситься с борта русского корабля в английскую шлюпку, звала на помощь, но ее укоротили… И вот Екатерина II, получив известия о прибытии корабля «Три иерарха», пишет Грейгу – начальнику, осуществившему доставку пленницы в Россию: «Господин вице-адмирал Грейг, с благополучным Вашим прибытием с эскадрою в наши порты, о чем я сего числа уведомилась, поздравляю и весьма вестию сей обрадовалась. Что касается до известной женщины и до ее свиты, то об них повеления от меня посланы господину фельдмаршалу князю Голицыну… и он сих вояжиров у Вас с рук снимет. Впрочем, будьте уверены, что службы Ваши во всегдашней моей памяти и не оставлю Вам дать знаки моего к Вам доброжелательства».

Начатое секретное дело доставленной в Петербург самозванки Екатерина поручила военному губернатору Петербурга князю А.М.Голицыну. Три главные задачи поставила перед ним государыня: узнать подлинное имя «побродяжки», выведать, кто ей покровительствовал, и, наконец, расследовать, к чему клонились ее планы. Это был обычный набор следственных вопросов. Несколько месяцев трудился в Петропавловской крепости Голицын, но, несмотря на свой ум и опыт, целей своих так и не достиг и на простые эти вопросы ответов не получил. Он, как и все другие, так и не узнал, кем же на самом деле была эта женщина, так убежденно и много говорившая о своем происхождении от императрицы Елизаветы и Разумовского, о своих полуфантастических приключениях в Европе и Азии. Из допросов самозванки следовало: «Зовут ее Елизаветой, от роду ей двадцатть три года, откуда и кто ее родители – не знает. В Киле, где провела детство у госпожи Пере, была крещена по греко-восточному обряду, при ком и кем – ей неизвестно. Девяти лет три незнакомца привезли ее в Петербург. Здесь ей сказали, что повезут к родителям в Москву, а вместо этого отвезли на Персидскую границу и поместили у образованной старушки, которая говорила, что была сослана по указу Петра III. Она узнала несколько туземных слов, похожих на русские, начала учиться русскому языку. С помощью одного татарина ей и няньке удалось бежать в Багдад. Здесь их принял богатый персиянин Гамет. Год спустя друг его, князь Гали, привез ее в Испагань (Персия. – Е.А. ), где она получила блестящее образование. Гали часто говорил ей, что она дочь покойной русской императрицы, о чем ей повторяли и другие». Проверить эти сведения не представлялось возможным. Подводя итог допросам, Голицын писал императрице Екатерине: «История ее жизни наполнена несбытными делами и походит больше на басни, однако же по многократному увещеванию ничего она из всего ею сказанного не отменяет, так же и в том не признается, чтоб она о себе под ложным названием делала разглашение… Не имея к улике ее теперь потребных обстоятельств, не рассудил я при первом случае касательно до пищи наложить ей воздержание… потому, что она без того от долговременной на море бытности, от строго нынешнего содержания, а паче от смущения ее духа сделалась больна». Впрочем, Голицын потом не раз прибегал к угрозам, лести, различным уловкам. Так как по-русски самозванка не говорила вообще, то Голицын допрашивал ее на французском языке. Чтобы выяснить подлинную национальность преступницы, Голицын в разговоре с ней вдруг перешел на польский язык. Она отвечала ему по-польски, но было видно, что с языком этим она не дружна. Стремясь уличить самозванку, говорившую, что она якобы бежала из России через Персию и что хорошо знает персидский и арабский языки, Голицын заставил ее написать несколько слов на этих языках. Эксперты из Академии наук, посмотрев записку, утверждали, что язык этот им неизвестен, что это просто каракули. И тем не менее она без конца «повторяла вымышленные или вытверженные ею басни, иногда между собою несообразные». Долгие часы они провели друг против друга, и Голицын хорошо рассмотрел ее: «Она высокая, красивая, стройная женщина, кожа ее очень бела, цвет лица прекрасен, но она немного косит на левый глаз, чрезвычайно умна и образованна и особенно хорошо знакома с политическими отношениями, хорошо говорит по-французски, и разговор ее так исполнен самых глубоких мыслей, что она может вскружить голову всякому сколько-нибудь способному к увлечению человеку». Впрочем, князь был не таков и чарам прелестницы не поддался, хотя признал, что незнакомка – женщина темпераментная, увлекающаяся: роман с Орловым об этом говорил. Как писал Голицын, «сколько по речам и поступкам ее судить можно, свойства она чувствительного, вспыльчивого и высокомерного, разума и понятия острого, имеет много знаний…». И вместе с тем она наивна до идиотизма. Нужно было совершенно ничего не понимать в русских делах, чтобы связаться с Орловым и вступить на борт русского корабля! Она утверждала, что родилась в 1752 году, значит, ей двадцать три – двадцать четыре года. Похоже. Кто она была по происхождению? Писали, что она дочь пражского трактирщика или булочница из Нюрнберга. Но ясно, что она явно не из простых людей. Верилось, что ее тонким, изящным рукам подвластны струны арфы, что она прекрасно рисует. Даже в каземате она была привлекательна обаянием красоты и грацией ума светской дамы. Голицын, повторяя вышесказанное, писал: «Быстрота ее мыслей и легкость выражений такова, что человеку неосторожному она легко может вскружить голову». Князь же, повторим, был человеком осторожным и хладнокровным.

Между тем шли месяцы, а результатов расследования не было никаких! Государыня гневалась, читая признания самозванки, что Пугачев – ее кузен, да еще видя ее роспись на протоколах – «Елизавета»! Императрица потребовала ускорить следствие, тем более что стала заметна беременность самозванки, и к тому же у нее проявились симптомы скоротечной чахотки – болезни в каземате нередкой. С раздражением писала Екатерина Голицыну: «Князь Алексей Михайлович! Пошлите сказать известной женщине, что если она желает облегчить свою судьбину, то бы перестала играть ту комедию, которую она и в последних к вам присланных письмах продолжает и даже до того дерзость простирает, что подписывается Елизаветою… Вы ей советуйте, чтоб она тону убавила и чистосердечно призналась в том, кто ее заставил играть сию роль и откудова она родом, и давно ли сии плутни промышленны. Повидайтесь с нею и весьма серьезно скажите ей, чтоб она опомнилась». Голицын перешел к угрозам, обещая применить к арестантке «крайние способы для узнания самых ея тайных мыслей». Какие «крайние способы» применяли в России, знали все, и только это существо не понимало, о чем идет речь, даже вынуждая Голицына объяснять «разницу между словесными угрозами и приведением их в исполнение». Но все было бесполезно. Тогда Екатерина предписала Голицыну: «Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы наконец ее образумить».

Поэтому больную, беременную женщину лишили одеял, теплой одежды, более не пускали к ней служанку, на обед стали давать грубую пищу. Особенно тягостен был для самозванки «крепкий караул». Сутки напролет в камере, при свечах, находились офицер и несколько солдат, которые, сменяя друг друга, не спускали с нее глаз. Все естественные надобности женщине приходилось совершать тут же, и, как писала узница, «с ними я и объясниться не могу». Да что тут объясняться! Непрерывного наблюдения от стражи требовал устав – отвернешься, а злодейка возьмет и лишит себя жизни!

А она слабела день ото дня и как-то написала Екатерине: «Ваше императорское Величество! Наконец, находясь при смерти, я исторгаюсь из объятий смерти, чтоб у ног Вашего императорского Величества изложить свою плачевную участь. Ваше священное Величество, не погубите меня, но напротив, прекратите мои страдания. Вы увидите мою невинность. Мне говорят, что я имела несчастие оскорбить Ваше императорское Величество, то я на коленях умоляю Ваше Величество выслушать меня лично… Мое положение таково, что природа содрогается». Опять за свое! Будто не было с ней долгих бесед князя Голицына, будто ее всячески не «утесняли».

Наконец Екатерине стало известно, что «утеснение строгостью» приближает не истину, а лишь смерть арестантки. Тогда, чтобы окончательно сломить волю преступницы, к ней приходил Алехан, от которого она, возможно, и была беременна. Он рассказывал ей всю правду о гнусной ливорнской затее с фальшивой свадьбой на борту корабля «Три иерарха». Не помогло! Когда императрице стало известно о приближении смерти, последовал новый указ князю Голицыну: «Узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причастья перед смертию… Пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтоб он довел ее увещеваниями до раскрытия истины». Как известно, с петровских времен в России тайны исповеди не существовало. Для русских неведом святой Иоанн Непомук – чешский священник, который отказался открыть королю тайну исповеди королевы, за что его бросили во Влтаву. В России было иначе. Закон 1722 года принуждал православного священника – во имя государственной безопасности – нарушать таинство исповеди своего духовного сына. Священник рассматривался властью как должностное лицо, которое служит прежде всего государству, а потом уже Богу, и наряду с другими чиновниками обязан принимать изветы и писать доносы. В практику Тайной канцелярии Петра Великого входит особый, невиданный термин – «исповедальный допрос». Он применялся к умирающему от пыток узнику, которого исповедует священник, а рядом сидит секретарь с бумагой и пером. «Исповедальный допрос» считался сыском абсолютно достоверным, ибо на смертном одре человек не может лгать. Два дня вел «исповедальный допрос» призванный к самозванке священник, но «принцесса» так себя и не назвала и вины за собой никакой не признала. В отместку за это поп не отпустил ей грехи и ушел из камеры… А потом пришла смерть. 4 декабря 1775 года в 7 часов пополудни она умерла. Не было наводнения, не было омерзительных крыс, которые лезли на койку, как мы привыкли видеть на картине Флавицкого. Была тишина, наверное, лишь потрескивали свечи, и под взглядами солдат умирала эта незнакомка, унося в могилу и неродившееся дитя, и свою тайну.

А была ли вообще тайна? В те времена по Европе кочевало немало авантюристов и проходимцев вроде Калиостро или Казановы. У них не было родины, дома, семьи. Эти безродные космополиты были талантливы, умели легко втираться к людям в доверие. От бесконечного повторения своего вранья они уже сами верили в то, что другим плели о себе. Голицын прав, когда пишет: «Увертливая душа самозванки, способная к продолжительной лжи и обману, ни на минуту не слышит голоса совести. Ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают ее от выполнения того, что связано с ее личной выгодой. Природная быстрота ума, ее практичность в некоторых делах, поступки, резко выделяющие ее среди других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых…» А ведь это можно сказать о многих, в том числе о самой Екатерине II…

Сохранился рапорт коменданта Петропавловской крепости от 1775 года: «Декабря 4-го числа означенная женщина от показанной болезни волею Божиею умре, а пятого числа в том же равелине, где содержана была тою же командою, которая при карауле в оном равелине определена, глубоко в землю похоронена. Тем же караульным сержанту, капралу и рядовым тридцати человекам о сохранении сей тайны от меня с увещеванием наикрепчайше подтверждено».

И все же, все же… Перейдя по гулкому и крутому деревянному мостику Кронверкскую протоку и вступив на землю Алексеевского равелина, невольно смотришь под ноги – где-то здесь ночью 5 декабря 1775 года солдаты зарыли странную женщину, которая затеяла и проиграла опасную авантюру на русский сюжет…

Осталась опись вещей покойной, и мы можем, как будто вживе, потрогать их:

...

«Три розовые мантильи, из коих одна атласная,

две круглые шляпы, из коих одна белая с черными, а другая черная с белыми перьями,

восемь рубах голландского полотна,

одна простыня и две наволочки полотняные,

осмнадцать пар шелковых чулок,

десять пар башмаков шелковых, надеванных,

платков батистовых тридцать четыре,

один зонтик тафтяной кофейный,

лент разных цветов десять кусков целых и початых,

двадцать пять пар новых лайковых перчаток,

веер бумажный,

ниток голландских пятнадцать мотков,

в ящике одни перловые браслеты с серебряными замками, серьги в футляре перловые, два небольших сердолика, пятнадцать маленьких хрустальных красных камешков, серебряный чеканный футлярец для карманного календаря,

три камышовые тросточки: две тоненькие, а одна обыкновенная с позолоченною оправою,

солонка, ложка столовая и чайная, ножик и вилка серебряные, с позолотою…»


Григорий Потемкин: великолепный князь Тавриды

Спору нет, личность светлейшего князя и фельдмаршала Григория Александровича Потемкина необычна, даже фантастична. Граф Сегюр писал о нем: «Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не бывало царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе с тем нерешительного… В нем, – продолжал французский дипломат, видевший, как Потемкин в халате и без панталон принимал польское посольство, – непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность… Этого человека можно было сделать богатым и сильным, но нельзя было сделать счастливым; то, чем он обладал, ему надоедало, чего он достичь не мог – возбуждало его желание».

Традиции гедонистического XVIII века, вся предыдущая история его жизни, оригинальный психологический склад личности и длительная, безграничная, развращающая даже самых строгих постников власть – все это и, вероятно, многое другое определило экстравагантное поведение и шокирующие повадки Потемкина. Но, справедливости ради, скажем, что Григорий Потемкин вошел в русскую историю не как чудак без штанов, а как имперский деятель исполинского масштаба, не уступающий самому Петру Великому.

Как все это началось? Говорят, что Григорий Потемкин обратил на себя особое внимание Екатерины II умением невероятно смешно шевелить ушами и подражать голосам ближайших сподвижников императрицы. Это было уморительно видеть и слышать. Впрочем, Потемкин не только шевелил ушами, но и выполнял различные поручения царицы. Однако быть шутом при дворе честолюбивому молодому человеку не нравилось, и он вдруг резко изменил свою судьбу…

Так в его жизни бывало не раз. Гриц, как его звали дома, родился в 1739 году под Смоленском в бедной дворянской семье. Его детство и отрочество были безрадостны – отец обладал тяжелым нравом и жестоко тиранил жену и детей. После смерти отца и переезда семьи в Москву юноша стал проявлять необыкновенный интерес к наукам, засиживаясь за книгами по ночам. В итоге он легко поступил в только что открытый Московский университет и после первого курса, в 1757 году, получил золотую медаль за успехи в учебе. Его отвезли в Петербург в числе лучших студентов и представили императрице Елизавете как нового Ломоносова. Но вскоре юного гения с позором выгнали из университета за прогулы – наука ему вдруг смертельно наскучила. Он решил служить не Афине, а Марсу в Конной гвардии, поступил в полк, быстро достиг успехов в воинском деле и при неизвестных обстоятельствах окривел – потерял один глаз. Двадцатидвухлетний вахмистр отличился в дни переворота 28 июня 1762 года, и Екатерина II отзывалась о нем как о смелом и деятельном унтер-офицере. Был Потемкин и среди убийц Петра III в Ропше. За все это он получил от государыни щедрые награды, а потом весьма неожиданно для многих был назначен помощником обер-прокурора Синода. Это был очередной поворот его судьбы. Потемкин решил попробовать себя на этом новом поприще, ибо увлекся богословием. Нужно отдать ему должное – богословие, история церкви всегда очень интересовали будущего фельдмаршала, и он был в этих вопросах человеком весьма образованным. Как пишет современник, «поэзия, философия, богословие и языки латинский и греческий были его любимыми предметами, он чрезвычайно любил состязания… Он держал у себя ученых раввинов, раскольников и всякого звания ученых людей… призывал их к себе и стравливал, а между тем сам изощрял себя в познаниях».

Неизвестно, как бы дальше сложилась служба Потемкина в Святейшем Синоде, но и богословие быстро приелось ему. И вот тут Потемкин вновь переломил судьбу об колено. Неожиданно он отпросился у императрицы на начавшуюся в 1768 году войну с турками, поступил в конницу, оказался на передовой, под турецкими пулями. Делал он это осознанно, ради карьеры и чтобы обратить на себя внимание императрицы. В письме к Екатерине он писал: «Ревностная служба к своему государю и пренебрежение жизни бывают лучшими способами к получению успехов… Вы изволите увидеть, что усердие мое к службе Вашей наградит недостаток моих способностей, и Вы не будете иметь раскаяние в выборе Вашем», то есть не пожалеете, сделав своим доверенным лицом. Из этого также видно, что Потемкин хотел сменить свое, привычное в глазах императрицы, амплуа шутника и богослова-самоучки на занятие, более достойное его талантов, и тем самым добиться расположения Екатерины.

Это Потемкину в полной мере и удалось. На войне он быстро сделал карьеру, отличился как храбрый кавалерийский генерал в сражениях при Фокшанах, Ларге, Кагуле, а также при Силистрии. Императрица, которая поддерживала с ним секретную переписку, хвалила горячее усердие Потемкина («ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите»), просила зря не рисковать жизнью и выражала при этом ему свое особое благорасположение. Короче, 1 марта 1774 года он был определен в генерал-адъютанты и стал фаворитом императрицы.

Роман Екатерины и Потемкина был бурным и… недолгим. Вообще в их отношениях есть своя тайна. По мнению некоторых историков, они тайно обвенчались и провели медовый месяц в 1775 году под Москвой. Именно тогда Екатерина купила так понравившееся им обоим село Черная Грязь, ставшее знаменитым Царицыном. К этому времени относится и адресованная Потемкину «Чистосердечная исповедь» – рассказ императрицы о своих прежних романах. Заканчивая свои интимные признания, Екатерина пишет: «Напрасно я сие пишу, ибо после того… не захочешь в армию ехать, боясь, что я тебя позабуду, но, право, не думаю, чтоб такую глупость сделала, а естьли хочешь навек меня к себе привлекать, то покажи мне столько дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».

Создается впечатление, что после нескольких лет упоительной и горячей любви между императрицей и Потемкиным произошел разлад и супруги заключили своеобразный пакт о сотрудничестве, причем оба предоставили друг другу полную свободу. Это видно из писем Екатерины к Потемкину, пестрящих приветами от очередного фаворита. Злые языки утверждали даже, что фаворитов этих для императрицы отбирал сам Григорий Александрович, причем старался выбрать юношу поглупее – чтоб тот не был для него опасен. Сам же Потемкин не уступал государыне в любострастии и открыто возил с собой небольшой гарем из смазливых девиц и чужих жен, без боязни писавших своему «милюшечке Гришатке» призывные записочки. Таков был век, таковы нравы. Потемкина же и Екатерину связывали вещи «поважнее амуру», они составляли семью «тружеников империи».

Оба тянули тяжкий воз имперских дел, занимались беспокойным российским хозяйством. Именно это стало сутью их отношений, это нашло отражение в стиле и содержании писем Екатерины, рачительной хозяйки, «матери» – к Потемкину, своему доброму хозяину, «батиньке», «папе»: «Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я признательна, вот и все тут… Дай Боже, чтоб полки, идущие на Украину, могли скорее степь перейти; прикажи-тко, барин, когда тебе удобно будет, по степи на каждыя двадцать верст сделать сарай ли корчму».

Потемкин был коренником в этой упряжке, без него имперский воз двигаться не мог. Все остальное в их отношениях казалось обоим не таким уж и важным. А благодарность «матушки», «хозяйки» (так он называл ее в письмах) «бате» за усердие в делах не знала границ: «Нет ласки, мой друг, которую бы я не хотела сказать Вам, Вы очаровательны за то, что взяли Бендеры без потери одного человека». Постоянный лейтмотив в письмах государыни – забота о здоровье Потемкина: «Здоровье твое в себе какую важность заключает, благо империи и мою славу добрую, поберегись, ради самого Бога, не пусти мою просьбу мимо ушей, важнейшее предприятие на свете без тебя оборотится ни во что». И еще один рефрен: «Не опасайся, не забуду тебя», в том смысле, что врагам твоим не верю, кредит твой надежен и за будущее будь спокоен.

К этому времени Потемкин ввязался в грандиозное, невиданное со времен Петра Великого дело. На Юге он открыл для себя Новороссию – отвоеванное у турок Северное Причерноморье – и отдал этой земле свое сердце. Многие годы он руководил и военными действиями против турок, и грандиозной стройкой на берегах Черного моря. В Новороссии и Тавриде (Крыму) Потемкин нашел свою новую родину, тот простор, те «нераспаханные земли» (слова Екатерины), где легче дышалось, где было вдоволь места строить, создавать новое, непривычное. Этого всегда жаждала его беспокойная душа. Как некогда Петр I рвался из душной Москвы на вольный балтийский простор, так и Потемкин спасался здесь, на Юге, от душного мира придворных интриг, утомительного для него, сибарита и лентяя, официального ритуала. В степях Новороссии он нашел вожделенную новизну – спасение от сплина и тоски, которые преследовали его всю жизнь.

В делах и начинаниях Потемкина (как и в петровских) было много поспешности, много жесткости, капризов и самодурства, но был и русский размах. Если уж возводить собор в Екатеринославе, то чтоб не меньше собора Святого Петра в Риме, если уж создавать оркестр, так чтобы в капельмейстеры выписать из Вены самого Моцарта! Это не шутка. В 1791 году ему писал посланник России в Вене граф Андрей Разумовский: «Хотел было я отправить к вам первого пианиста и одного из лучших композиторов в Германии именем Моцарт. Он недоволен своим положением здесь и охотно предпринял бы это путешествие. Теперь он в Богемии (Моцарт ставил там «Волшебную флейту». – Е.А. ), но его ожидают сюда обратно. Если ваша светлость пожелает, я могу нанять его ненадолго, а так, чтобы его послушать и содержать при себе некоторое время». Но встреча Потемкина и Моцарта не состоялась – оба вскоре умерли.

В 1787 году Екатерина II отправилась в Крым, в Новороссию, чтобы убедиться в достижениях Потемкина и освятить своим присутствием новые завоевания империи. Как мы упоминали ранее, императрица осталась чрезвычайно довольна успехами Потемкина. Поездка эта прославилась «потемкинскими деревнями», ставшими нарицательным обозначением фиктивных, дутых достижений власти. На пути следования императорского кортежа виднелись (в некотором отдалении) красивые деревни, которые были искусными декорациями, а толпы ликующих поселян, как и тучные стада, перегонялись за ночь – пока путники отдыхали – вперед, к новым декорациям. Что правда, то правда! Но при этом как-то забывают, что прекрасный белый Севастополь и другие города Новороссии, построенные Потемкиным, не были декорациями! Не были ряжеными и потемкинские войска. Он покровительствовал Суворову, да и мысли их о военном деле были схожи. Вот как Потемкин критикует старую манеру одеваться в армии: «Завивать, пудриться, плесть косы – солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же букли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал и готов». Не из фанеры был сделан и юный Черноморский флот, стоявший на рейде Севастополя. Но Потемкин любил театральность – этого у него не отнять! Вот как увидела государыня Черноморский флот. Один из современников писал: «В Инкермане к приезду императрицы был построен дворец. Во время обеда вдруг отдернули занавес, закрывавший вид с балкона, и таким образом совершенно неожиданно для всех открылся вид прекрасной Севастопольской гавани. На рейде стояли три корабля, двенадцать фрегатов, двадцать мелких судов… Открылась пальба из всех пушек. Эффект был ошеломительный».

Под командой отважного адмирала Федора Ушакова – «русского Нельсона» – этот флот одержал вскоре блистательные победы. И все это благодаря организаторскому гению Потемкина, который умел руководить сотнями тысяч людей, умел воодушевить, заставить, поощрить их… до тех пор, пока не впадал в хандру и не заваливался в одном халате на любимый диван, где лежал порой месяцами.

Екатерина была необыкновенно довольна успехами Потемкина на Юге. Она писала ему по возвращении из своей поездки: «Ты оправдал мое о тебе мнение, и я дала и даю тебе аттестат, что ты господин преизрядный… В какое бы время ты ни приехал, увижу тебя с равным удовольствием». Она действительно ждала Потемкина в Петербурге. Нужно было переговорить с ним о множестве государственных дел. А такие разговоры не были простыми, не всегда они могли найти общий язык. Камердинер Потемкина вспоминал: «У князя с государыней нередко бывали размолвки. Мне случалось видеть, как князь кричал в гневе на горько плакавшую императрицу, вскакивал с места и скорыми, порывистыми шагами направлялся к двери, с сердцем отворял ее и так ею хлопал, что даже стекла дребезжали и тряслась мебель».

В 1791 году светлейший приехал в столицу и устроил государыне грандиозный праздник в своем новом дворце – Таврическом. Дворец построил архитектор Иван Старов – один из блестящих мастеров классицизма. Денег ему велено было не жалеть. Каких только редкостей не было в новом дворце: роскошная мебель, золотой слон-часы, который шевелил хоботом и ушами. За вестибюлем находился огромный восьмиугольный Купольный зал (этот купол виден и сейчас). Грандиозным, как античные храмы, был Екатерининский зал. За белыми стволами колонн пели птицы и мелькала листва зимнего сада. «При первом взгляде через колонны на зимний сад, – писал Державин, – представляется, что это живопись, иллюзия, но в действительности раскрывается настоящий сад с деревьями, холмами, долинами, травой». А за огромными окнами виднелся уже настоящий Таврический сад. К тому же система искусно расставленных вокруг зеркал расширяла пространство. Под звуки полонеза «Гром победы, раздавайся!» появилась Екатерина. Ее встречал, в малиновом фраке, усыпанный бриллиантами, Потемкин…

Это был последний визит светлейшего в Петербург. Потом он вернулся в любимую Новороссию. По дороге его мучили скверные предчувствия. На Украине он присутствовал на панихиде по умершему накануне принцу Вюртембергскому. После отпевания Потемкин вышел из церкви, приказал подать карету и тут же с ужасом отпрянул – по ошибке к паперти подали гробовые дроги. Это был плохой знак, а Потемкин был страшно мнителен. Вскоре он заболел и 5 октября 1791 года умер прямо на степной дороге. Последнее, что он увидел в жизни, – это яркие звезды Юга, земли, на которую при нем и благодаря ему Российская империя встала твердой ногой.

С глубоким чувством написал Гаврила Державин свой «Водопад» – эпитафию Потемкину:

Се ты, отважнейший из смертных!

Парящий замыслами ум!

Не шел ты средь путей известных,

Но проложил их сам – и шум

Оставил по себе в потомки,

Се ты, о чудный вождь Потемкин!

Увы! – и громы онемели,

Ревущие тебя вокруг,

Полки твои осиротели,

Наполнили рыданьем слух,

И все, что близ тебя блистало,

Уныло и печально стало.

Потух лавровый твой венок,

Гранена булава упала,

Меч в полножны войти чуть мог,

Екатерина возрыдала!

Полсвета потряслось за ней

Незапной смертию твоей!

Действительно, постаревшая Екатерина была в отчаяньи – обрушилась главная опора ее царствования. Но потом тоска прошла. Старость почти равнодушна к смерти, да и новый фаворит Платон Зубов был забавен. Тело светлейшего даже не повезли в Петербург, а похоронили в Херсоне. Могила его давно потеряна – нашествие невежд бывает подчас страшнее нашествия врагов. Но мы твердо знаем, что прах его навсегда слился с землей, водой и небом бесконечно любимых им Новороссии и Тавриды…


Петр Румянцев: Петр, сын Петра

Рано утром 19 августа 1757 года русские войска впервые столкнулись на поле боя с прусской армией. Это произошло в начале Семилетней войны, в Восточной Пруссии, у деревни Гросс-Егерсдорф. Начало этой битвы было ошеломляюще неудачным для русской армии. Как только ее первые полки вышли на опушку леса, густой белый туман вдруг рассеялся – и русские солдаты увидели обширное поле и на нем уже построившуюся армию пруссаков. Загрохотали барабаны, и прусская кавалерия пошла в стремительную атаку. Повезло тем, кто не оказался на пути прославленных прусских черных гусар. Страшное дело! Сомкнутая масса тысяч всадников, лошадь к лошади, стремя к стремени, плечо к плечу, резко взяв с места, разгонялась все быстрее и быстрее. Издали они казались сплошной движущейся стеной. Земля содрогалась под топотом десятков тысяч копыт, солнце меркло от поднятой ими пыли, рев и гиканье всадников заглушали грохот пушек, и вскоре этот черный вал обрушивался на противника!

Поражение русской армии казалось неизбежным, первые поспешно построенные у кромки поля полки ее были сразу же смяты. Но тут, как сообщает современник, с четырьмя полками резерва к опушке «продрался через лес» молодой генерал-майор Петр Румянцев. Он так стремительно и дерзко ударил во фланг пруссакам, что те дрогнули и побежали. В первый раз сверкнуло золотом славы имя Петра Александровича Румянцева. Раньше оно сверкало иначе, и не золотом…

Дело в том, что о Румянцеве шла дурная молва. Все считали его бездельником и шалопаем, как тогда говорили, шалуном… Когда Румянцева отправили в Берлин учиться, то он отличился там таким «мотовством, леностью и забиячеством», что пришлось его срочно возвращать в Россию и пристраивать в 1740 году в Кадетский шляхетский корпус. Да и там он проучился только четыре месяца и был с треском изгнан как бездельник и повеса. Этим и ограничилось образование будущего фельдмаршала. Тем не менее карьера его стремительно развивалась. Императрица Елизавета Петровна сделала девятнадцатилетнего юношу командиром полка, полковником прямо из подпоручиков. Но и тогда Румянцев не угомонился. Он продолжал потрясать общество своими постыдными проделками. Даже степенный официальный биограф Румянцева вынужден признать: «Он удальством превосходил товарищей, пламенно любил прекрасный пол и был любим женщинами, не знал препятствий и часто, окруженный солдатами, в виду их торжествовал над непреклонными [дамами]; обучал батальон в костюме нашего прародителя (то есть голым. – Е.А. ) перед домом одного ревнивого мужа…» Такие дерзости возмутили государыню, и она отослала развратника в домашнюю ссылку… Ненадолго!

Причина безнаказанности, как и служебных успехов Румянцева, крылась в том, что он приходился императрице… братом! Известно, что Румянцев родился в 1725 году, накануне смерти Петра I. Мать его, девятнадцатилетняя красавица Мария Андреевна, урожденная Матвеева, была любовницей великого царя. В 1724 году неожиданно Мария была выдана замуж за царского денщика Александра Румянцева, который получил от государя к свадьбе чин бригадира. Впрочем, жену свою муж, занятый служебными поездками, видел редко. Она же любила повеселиться и была расточительна. Графиня на сорок лет пережила супруга, была одной из знатных дам двора Екатерины II «и в глубокой старости с беззастенчивой откровенностью рассказывала интимные подробности грехов своей юности».

Вот и весь секрет безнаказанности шалуна-полковника при Елизавете… Впрочем, не все ему сходило с рук. Его биограф рассказывает, что как-то раз А.И.Румянцев, узнав об очередной провинности сына, велел принести пук розог, чтобы высечь юношу. «“Я полковник”, – сказал ему сын. “Знаю, – отвечал отец, – и уважаю мундир твой, но ему ничего не сделается, я буду наказывать не полковника”. Граф Петр Александрович повиновался, не дозволив, однако, конюхам прикасаться до него. Потом, как сам рассказывал, когда его порядочно припороли, закричал: “Держите! Держите! Утекаю!”» Сохранилось немало и других легенд о «шалостях» будущего российского героя.

И вот на поле Гросс-Егерсдорфа тридцатидвухлетний генерал, поротый когда-то «за шалости», проявил себя как герой. Так сказать, свое отгулял и взялся за ум. В страшном сражении при Кунерсдорфе в 1759 году он командовал русской кавалерией и разбил могучую армию прусского короля Фридриха II. В 1761 году его, молодого, честолюбивого и горячего, бросили командовать осадой прусской приморской крепости Кольберг, которую не могли взять многие русские полководцы. Три года осады не принесли никакого успеха. Осада Кольберга – малоизвестная и печальная страница русской военной истории. Скольких солдат погубили здесь наши горе-полководцы, сколько своих кораблей потопили наши горе-адмиралы, сколько наворовали наши интенданты-молодцы – ни в сказке сказать, ни пером описать! Досидев до зимы, прусский гарнизон мог быть уверен, что русские скоро уйдут на зимние квартиры. Так делали испокон веков – не в окопах же зимовать!

У Румянцева под Кольбергом поначалу тоже вышел конфуз. Сперва провалилась идея морского десанта – русские корабли боялись свежего ветра больше чем противника. Во время шторма одиннадцать из двадцати семи кораблей с десантом канули на дно. Потом самовольно бросил осаду и ушел с эскадрой в родные порты адмирал Мишуков. Как писал фаворит императрицы Елизаветы Иван Шувалов, это был «поступок, делающий стыд нашему оружию. Впрямь думают, что только умеем города жечь, а не брать». Затем прямо через лагерь Румянцева в крепость прорвался большой корпус прусских войск, резко усилив оборону гарнизона. Позже, когда стало ясно, что приближается зима, а осада затягивается, этот корпус, ставший нахлебником для гарнизона крепости, благополучно прорвал русскую блокаду и вырвался на стратегический простор. Немцы язвительно шутили, что они могли бы пронести мимо русских крепостные сооружения Кольберга. Раздосадованный Румянцев решил стоять насмерть, несмотря на холода. При этом он угрожал крепости кровавым штурмом. В общем, он переупрямил коменданта. Немцы сдались 5 декабря 1761 года, и ключи Кольберга, как годом раньше ключи Берлина, поехали в Россию.

В декабре 1761 года к власти пришел Петр III, который тотчас же заключил мир с Фридрихом II и назначил Румянцева командующим армией в предстоящей войне с Данией. Этот авантюрный поход не состоялся – Екатерина II свергла мужа и захватила престол. Румянцеву она попеняла на то, что он медлил присягать ей. Петра Александровича можно понять, ведь, вероятно, в Копенгагене он хотел найти свой маршальский жезл, да затея сорвалась из-за «пустяка» – жена с мужем власть не поделили!

Через некоторое время Екатерина назначила Румянцева главнокомандующим Малороссии, то есть генерал-губернатором, сместив последнего гетмана Украины графа Кирилла Разумовского. Назначение Румянцева в Малороссию не было случайным. Свое детство он провел на Украине, и в его речи на всю жизнь остался неистребимый украинский выговор. Даже став фельдмаршалом, он, как пишет современник, «только заслышав украинскую речь, устремлялся обнимать земляка, радуясь как дитятя».

Екатерина II считала, что необходимо уничтожить национальное своеобразие Украины, сделать ее простой губернией. Она писала: «Малая Россия, Лифляндия и Финляндия – суть провинции, которые называть чужестранными и обходиться с ними на том же основании есть больше, нежели ошибка… Сии провинции… надлежит легчайшими способами привести к тому, чтобы они обрусели и перестали бы глядеть, как волки к лесу». Румянцеву и поручалось осуществлять в Украине волю государыни. Но он в этом не очень преуспел. Петр Александрович поселился в роскошном имении недалеко от Киева и оттуда управлял Украиной, во всем полагаясь на секретарей. Своими вальяжными повадками и нравом он мало отличался от соседа – крымского хана. Для своих врагов и завистников он был неуязвим и, обладая редким литературно-бюрократическим дарованием, мог легко отписаться от любых наветов. Как писал один из его бывших секретарей, Румянцев «быстрейший имел бег мыслей и величайший дар слова». Впрочем, вряд ли мы бы вспомнили об одном из наместников в Украине, если бы не феерический 1770 год, на века прославивший Петра Румянцева.

« Не рогатки, а огнь и меч – единственная защита ваша», – так писал Румянцев в приказе по армии, выступившей в поход против турок. Эта война (1768—1772) оказалась, как и все наши войны на Юге, тяжкой. Тут важно заметить, что у русской армии за сто предыдущих лет сложился своеобразный комплекс неполноценности – она постоянно терпела поражения в войнах с турками. Вспомним Чигиринские, Крымские, Прутский походы, не совсем удачную по результатам войну 1730-х годов. Турки же вообще привыкли думать, что кого-кого, а русских они будут бить всегда. И как не бить этих олухов, которые, окружив себя гигантскими рогатками (длинными копьями), построившись в огромный четырехугольник – каре, посредине которого скрипели тысячи фур, медленно двигались по выжженной степи, мимо отравленных источников. Во время похода фельдмаршала Миниха в Крым в 1730-е годы множество русских солдат умерло от дизентерии, голода. Десятки тысяч трупов лошадей вдоль степных дорог, брошенные орудия и амуниция ясно говорили – с этим противником справятся своими силами даже татары с луками и саблями. Румянцев переломил судьбу – он сумел победить турок в жару, в июле, в степи.

Что нового внес Румянцев в военное искусство, почему он так прославился? Во-первых, он отказался от сплошного, огромного каре. Он разбил войска на несколько подвижных небольших каре, командиры которых, зная общий план битвы, действовали самостоятельно. Во-вторых, он произвел отбор в армии. Из каждого полка выбрал самых сильных, умных, толковых солдат, сделал их гренадерами, а лучшие из лучших стали егерями, которые должны были поступать в зависимости от ситуации. Их учили ползать, маскироваться, прикидываться убитыми. В-третьих, Румянцев не боялся грозной татарской и турецкой конницы и не прятался от нее за рогатками. Опыт Семилетней войны сгодился ему на Юге. Он реформировал конницу, снял с нее тяжелые кирасы, которые ни от чего не спасали, а лишь мешали в бою. Сплоченный удар русской конницы сметал рассыпную лаву кочевников. В-четвертых, он приучил артиллеристов быстро менять позицию, сосредоточивая огонь на вражеской артиллерии и скоплении неприятеля. Наконец, он учил солдата действовать смело и инициативно.

Вот и весь секрет! И пошли одна за другой победы. Сначала 17 июня 1770 года при Рябой Могиле, потом 7 июля при реке Ларге. Наступательный темп, атака стали главным оружием Румянцева. После победы при Ларге Румянцев, всегда любивший роскошь, устроил молебен в великолепном шатре только что бежавшего крымского хана. Наконец, 21 июля – сражение при Кагуле. Тяжелое, кровопролитное, с превосходящими силами фанатичного, отважного противника. Причем Румянцев не медлил, не ждал, что будет делать неприятель, а смело атаковал его сам. Когда он увидел, что одно каре расстроилось, то вскочил на коня, сказав: «Ну, теперь мое дело». Криком «Стой!» он остановил отступление войск и сдержал натиск янычар. Как вспоминает современник, после пяти часов боя под Кагулом Румянцев схватил ружье со штыком и крикнул: «Товарищи! Вы видите, что ядра и пули не решили дело, не стреляйте же более из ружей, но с храбростью примите неприятеля в штыки! Ура!»

За победу при Кагуле Румянцев получил чин фельдмаршала, а в парке Царского Села был сооружен победный обелиск в честь этого подвига. Никто еще в России не удостаивался при жизни подобной почести – это напоминало времена Древнего Рима. Да и писал он императрице, как Цезарь: «Армия Вашего императорского Величества не спрашивает, как велик неприятель, а ищет только, где он»; «Я прошел все пространство степей до берегов Дуная, сбивая пред собой в превосходящем числе стоящего неприятеля, не делая нигде полевых укреплений, а поставляя одно мужество и добрую волю Вашу во всяком месте за непреодолимую стену».

В начале 1773 года Екатерина II потребовала, чтобы Румянцев переправился через Дунай и атаковал турецкую крепость Шумлы в предгорьях Балкан. Румянцев, гордившийся тем, что сбивал врага с ходу, на этот раз медлил. Он не был уверен в успехе дела. Но все же после некоторой заминки 11 июня армия Румянцева переправилась через Дунай. Это был исторический момент. Екатерина писала Вольтеру: «Целые 800 лет, по преданию летописца, русское войско не было на той стороне Дуная». Переправа через Дунай открывала путь на Балканы, Румянцев получил за нее титул «Задунайский». Однако через три дня он вдруг повернул назад. Получилось, что он как будто сплавал на тот берег исключительно за почетным титулом. Екатерина была этим так огорчена, что даже не ответила на пояснительное письмо Румянцева. А наш герой на том берегу титул-то нашел, но при этом будто потерял мужество. Сник, скис, писал, что противник очень силен, а его армия очень мала, что его вынудили на переправу, чтобы опорочить, ибо придворные недруги жаждут его крови. Императрица резко отвечала ему, что на Кагульском обелиске в Царском Селе написано ясно: Румянцев с 17 тысячами героев победил турецкую армию в 150 тысяч воинов, «что весьма во мне утвердило правило, до меня римлянами выдуманное и самим опытом доказанное, что не число побеждает, но доброе руководство командующего, совокупно с храбростью, порядком и послушанием войск». Это письмо было обидным щелчком по носу полководцу, который гордился тем, что воевал не числом, а умением.

Все же войну с Турцией удалось закончить блестящим миром, заключенным в 1774 году в Кючук-Кайнарджи. Но Румянцев был недоволен. Полученные награды казались ему недостаточно щедрыми, а главное – появился Потемкин, который стал соперничать с ним на поле славы. Румянцев писал Екатерине: «Во удовлетворение зависти посягающих на мя я рад пожертвовать моею собственною [славой], охотно я такового желаю увидеть на своем здесь месте». На самом деле Румянцев никому не хотел жертвовать своей славой, не желал никого видеть на своем месте. Поэтому он постоянно капризничал, жаловался, писал пространные витиеватые письма императрице. За всем этим скрывались зависть и недоброжелательство к Григорию Потемкину, который как раз развил бурную деятельность на Юге: осваивал Новороссию, Крым, строил флот, Севастополь, Одессу. Многие забыли о сидевшем под Киевом Румянцеве и иногда спрашивали: «Что он там делает?» А фельдмаршал еще больше раскисал и жаловался: «Я несчастлив в благоволении к себе публики… Век провождая в поте и трудах, не вкусил я той радости, что ощущаем, получа воздаяние своим заслугам…»

Впрочем, во многом это была поза. Румянцев был опытным царедворцем и интриганом. Из своего украинского поместья он, как паук, дергал за паутинки, которыми оплел весь Петербург и двор. Всюду у него были сторонники, соглядатаи, друзья, обязанные ему своим возвышением люди вроде фаворита императрицы Екатерины II Петра Завадовского и Александра Безбородко. Жена Румянцева, подросшие дети и мать находились в столице, при дворе и обо всех придворных пасах и интригах сообщали фельдмаршалу. С годами Петр Румянцев стал главой могущественного клана, нажившим огромный «придворный капитал» и умело им распоряжавшимся.

Когда в 1787 году началась еще одна Русско-турецкая война, Румянцев новой славы не снискал. Богиня победы уже нашла себе другого любимца – быстрого, смелого Суворова. Петр Александрович опять забился в свой украинский угол, где и прожил до самой смерти, наступившей в 1796 году. Но Россия не забыла своего дерзкого героя, научившего ее побеждать на Юге. В 1799 году на Марсовом поле, близ Мойки, ему поставили обелиск работы Винченцо Бренны. Но вот ирония судьбы: с Марсова поля обелиск Румянцева «согнал» на Васильевский остров памятник Суворову, открытый там в 1801 году. Некоторые историки примиряюще пишут, что это, мол, справедливо. Теперь румянцевский обелиск стоит рядом с Кадетским корпусом, где полководец учился. Сколько и как он там учился, мы уже знаем. Словом, узнав о перетаскивании своего обелиска, Румянцев, наверное, обиделся бы, опять усмотрел бы происки своих врагов, а зря: Россия поступает без почтения со многими своими героями.


Станислав Август Понятовский: история любви короля

Великая княгиня Екатерина Алексеевна, будущая императрица Екатерина II, и Станислав Август Понятовский, будущий польский король, познакомились на балу в Ораниенбауме случайно. Впрочем, не совсем случайно. Судьба и политический расчет вели их к этой встрече в загородном дворце наследника престола, великого князя Петра Федоровича и его супруги Екатерины Алексеевны.

Сюда в Петров день, 29 июня 1756 года, на празднование именин наследника собрались придворные и дипломаты. Среди них выделялся новый английский посланник при русском дворе сэр Хенбери Уильямс, верный слуга своего короля. Больше всех из присутствующих ему была интересна хозяйка бала Екатерина Алексеевна, личность яркая, фигура очень перспективная в политическом отношении. Уильямс постарался оказаться за ужином соседом великой княгини и сделал несколько тонких комплиментов ее уму. Это был самый верный путь понравиться Екатерине:

с юных лет она была падка на нетривиальную лесть, ее хлебом не корми – только вырази восхищение ее умом. А потом посланник представил великой княгине молодого человека, приехавшего с ним в свите…

Станислав Август Понятовский был необычайно, по-иностранному красив, ловок, элегантен, умен и ироничен. Он был выходцем из не очень знатного польского рода. В его жилах текла не только польская, но и итальянская кровь прадеда – авантюриста Джузеппе Торелли, женившегося в 1650 году на дочери помещика из белорусского местечка Понятов. Отсюда и пошла фамилия Понятовских. Станислав Август получил отличное образование. Он долго жил в Париже, посещал там знаменитый салон мадам Жоффрен, знался с королями и министрами, был истым англоманом, в общем – столичная штучка, покоритель женских сердец.

В день знакомства с Понятовским Екатерина была тоже красива и свежа. Позже Понятовский писал: «Ей было двадцать семь лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом только может мечтать женщина, наделенная от природы красотой. Черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза навыкате, многое говорившие, очень длинные черные ресницы, острый носик, рот, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы, средний рост – скорее высокий, чем низкий, походка на редкость легкая…»

Стоит ли говорить, что он не случайно оказался в свите Уильямса на балу в Ораниенбауме. Уильямс сразу определил его в друзья Екатерины. Это были, так сказать, происки английской разведки. Еще до знакомства с великой княгиней Понятовский быстро вошел в петербургский свет, сблизился с придворными, втерся в дом Нарышкиных, сдружился с приятелем Екатерины, Львом Нарышкиным. Через него Понятовский и вошел во дворец Екатерины, точнее – в ее спальню. Сделано это было остроумно и изящно. Как-то раз Лев Нарышкин заболел и, не имея возможности навестить свою госпожу, слал ей письма. Екатерина быстро поняла, что письма эти пишет не сам больной Нарышкин, а какой-то его секретарь. «Я отвечала, – вспоминала Екатерина. – Он просил у меня в этих письмах то варенья, то других подобных пустяков, а потом забавно благодарил меня за них. Эти письма были отлично написаны и очень остроумные… А вскоре я узнала, что роль секретаря играл Понятовский». Так через письма они ближе узнали друг друга. Остальное было делом ловкости мужчины и женщины, страстно желавших встретиться без свидетелей, словом, как писал Понятовский в мемуарах, «я позабыл о том, что существует Сибирь»…

«Под предлогом, что у меня болит голова, я пошла спать пораньше… – вспоминала об упоительных ночах Екатерина. – В назначенный час Лев Нарышкин пришел через покои… и стал мяукать у моей двери, которую я ему отворила, мы вышли через маленькую переднюю и сели в его карету никем не замеченные, смеясь как сумасшедшие над нашей проделкой. Мы приехали в дом [Нарышкина] и нашли там Понятовского…»

Это была яркая, пылкая любовь, они так подходили друг другу. Но внешне, со стороны, все выглядело весьма пристойно и церемонно. Иначе было нельзя, ведь на престоле сидела императрица Елизавета Петровна – строгая хранительница нравственности своих подданных. Впрочем, случались и проколы. Как-то раз во время приема Екатерина показывала свои покои во дворце шведскому посланнику графу Горну, которого сопровождал Понятовский. «Когда мы пришли в мой кабинет, – пишет Екатерина, – моя маленькая болонка прибежала к нам навстречу и стала сильно лаять на графа Горна, но когда она увидела графа Понятовского, то я подумала, что она сойдет с ума от радости… Потом Горн дернул графа Понятовского за рукав и сказал: “Друг мой, нет ничего более предательского, чем маленькая болонка. Первая вещь, которую я дарил своей любовнице, была собачка, и через нее-то я всегда узнавал, пользуется ли у нее кто-то большим расположением, чем я”».

В самый разгар любовного романа Понятовский по делам службы уехал в Польшу. Екатерина страдала без «нетерпеливого человека» – так она зашифровывала возлюбленного в своих письмах. Но вскоре он вернулся в Россию на коне – в качестве посланника Речи Посполитой при русском дворе. Успех в России и у Екатерины вскружил ему и его польским родственникам голову. Варшаве показалось, что можно использовать эту близость и получить для Польши что-то вещественное. Да и чем черт не шутит – ведь в начале XVII века чуть-чуть не стал русским царем польский королевич Владислав!

Роман развивался, но из-за высокого дипломатического статуса любовника он становился рискованным, а потому еще более сладким. Понятовский писал: «Она никак не могла постичь, каким образом я совершенно реально оказывался в ее комнате, да и я впоследствии неоднократно спрашивал себя, как удавалось мне, проходя мимо стольких часовых и разного рода распорядителей, беспрепятственно проникать в места, на которые я, находясь в толпе, и взглянуть-то толком не смел. Словно вуаль меня окутывала». Екатерина подтверждает: «Граф Понятовский для выхода от меня брал обыкновенно с собою белокурый парик и плащ, и, когда часовые спрашивали его, кто идет, он называл себя: музыкант великого князя!»

Но музыка эта была опасной, особенно если учесть, что вскоре императрица Елизавета Петровна заподозрила Екатерину и канцлера Бестужева-Рюмина в заговоре и за великой княгиней стали следить придворные шпионы. Но «нетерпеливый человек» не унимался… Кончилось все это плохо. Как-то раз ночью во дворце стража захватила чрезвычайного и полномочного посланника польского короля графа Понятовского в тот момент, когда он крался в покои супруги наследника. Его приволокли к Петру Федоровичу, который приказал вытолкать его взашей, да так, чтобы тот еще и скатился по лестнице… История получилась позорная, некрасивая, и вскоре Понятовский вынужден был покинуть Петербург, даже не получив отзывной грамоты у императрицы Елизаветы Петровны. Екатерина была в отчаянии…

Но душевная рана постепенно перестала ныть, жизнь побеждала. Пошли густой чередой важные исторические события: смерть Елизаветы Петровны на Рождество 1761 года, начало царствования Петра III, заговор, а потом и свержение императора. Екатерина стала самодержицей. Узнав в Варшаве о ее вступлении на престол, Станислав Август начал складывать чемоданы. Ему казалось, что теперь перед ним открываются невиданные перспективы. Он будет другом, может, даже супругом русской императрицы, ведь как она его любила, как любила! Но Екатерина почему-то не горела желанием видеть Понятовского. Через пять дней после переворота государыня писала ему: «Убедительно прошу вас не спешить с приездом сюда потому, что ваше пребывание при настоящих обстоятельствах было бы опасно для вас и очень вредно для меня. Переворот, который только что совершился в мою пользу, похож на чудо… Я всю жизнь буду стремиться быть вам полезной и уважать и вас, и вашу семью, но в настоящий момент все здесь полно опасности и чревато последствиями… Прощайте, будьте здоровы».

Позже, 2 августа 1762 года, новое ее письмо: «Правильная переписка была бы подвержена тысячам неудобств, а я должна соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени писать опасные любовные записки… Я очень стеснена… Я не могу рассказать вам все, но это правда. Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей и вместе с тем чувствую все бремя правления… Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам, что сам Петр III слывет за такового».

Намек более чем понятный: я на троне, у всех на виду, меня окружают враги, ко всем прочим проблемам мне еще недостает любовника-иностранца… И последнее: «Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте в этом твердо уверены… Пишите мне как можно меньше или лучше совсем не пишите без крайней необходимости». В сущности, это был конец, разрыв. Он в отчаянии, он хочет приехать во что бы то ни стало, он жаждет упасть к ногам возлюбленной. Самовлюбленный Понятовский был уверен, что их воссоединению мешают только внешние обстоятельства, что она его любит по-прежнему. Но он ошибался. Екатерина была уже далека от него, у нее начался новый упоительный роман, появился другой непревзойденный мужчина – Григорий Орлов, а главное, перед ней открывалось грандиозное поприще – так сладко и страшно быть государыней России.

Но все же она чувствовала некоторую вину перед Понятовским за невольное предательство их любви. Екатерина ждала момента, чтобы отблагодарить Понятовского, искупить свою вину. И этот подарок-отступное, который она вручила Понятовскому, оказался ослепительно великолепен, но и чрезвычайно опасен для обоих: отступным стал польский трон. Это произошло после смерти короля Августа III в октябре 1763 года. Через год русские дипломаты и генералы с помощью угроз, насилия и кровопролития посадили Станислава Августа на престол Польши.

Все сановники Екатерины были против этого шага. Все считали, что государыня сошла с ума, предаваясь воспоминаниям старой любви. Но никто не знал истинных, весьма далеких от сентиментальности, политических целей начатой игры. Зато это сразу же понял Понятовский. Узнав о своем уделе пленника на троне, он впал в отчаяние: «Не делайте меня королем, призовите меня к себе». Тщетно. Екатерина уже все решила – Понятовский должен был помочь ей укротить Польшу…

Екатерина знала своего возлюбленного и сознательно сделала его марионеткой. Красивый, мужественный любовник, Понятовский по своей натуре был слабым, безвольным, легко управляемым человеком. 2 ноября 1763 года он писал Екатерине: «Вы часто мне повторяли, что человек без честолюбия не мог бы нравиться вам. Вы вскормили его во мне… Мои стремления, впрочем, всегда ограничивались обязанностями подданного… Я точно не знаю, что вы хотите сделать из меня при настоящих обстоятельствах, но вы достаточно знаете меня, чтобы понять – такой престол с теми пределами власти, которыми вы хотите его ограничить, с тою моею посредственностью (если не сказать хуже) не есть положение, в котором бы я приобрел славу».

Императрица знала, что он, в сущности, тряпка и не отважится на решительный поступок. А еще она знала, что, как человек честолюбивый и тщеславный, Понятовский никогда не откажется от престола, не вырвется из своего золотого капкана. Императрица думала и писала о нем цинично и расчетливо: «Из всех искателей престола он имел меньше всех прав и, следовательно, больше других должен был чувствовать благодарность к России».

Так Станислав Август стал «своим» королем для России. Отныне защита короля от его внутренних и внешних врагов была объявлена долгом России. Все это открыло печальную страницу в истории Польши. Недаром Станислава Августа называли «соломенным королем». Всеми делами в государстве заправлял русский посол Репнин. Потом в Польше началось восстание, шляхта объединилась в Барскую конфедерацию, которая свергла короля. Следом идет привычный для русско-польских отношений XVIII века сюжет: ультиматум Петербурга, подкуп членов сейма, русский карательный корпус, кровь, смерть или Сибирь для поляков-конфедератов. Понятовский во всем, что происходило в его стране, играл самую жалкую роль.

В ноябре 1771 года с ним произошло постыднейшее происшествие. На одной из варшавских улиц на его карету напали конфедераты и похитили короля. Но потом они, один за другим, разошлись по каким-то своим неотложным делам, и последний из них вообще бросил короля на произвол судьбы, как ненужную трость…

Прошли годы. Король царствовал, но не правил, настала эпоха разделов Польши. Они проходили на глазах короля, и он ничем не мог помочь ни родине, ни себе – словом, слабый, безвольный человек. «Государыня, сестра моя! – писал он Екатерине. – Невзирая на то, что меня огорчает молчание, которое Вашему императорскому величеству угодно хранить по поводу моих последних писем, невзирая также на то, как поражен я был, когда ваш посол во время нашего последнего с ним разговора заявил мне в резких выражениях, что судьба четверых моих министров, двое из которых являются моими близкими родственниками, может стать судьбой преступников… Но ведь не для того же, чтобы меня ненавидели, пожелали вы сделать меня королем? Не для того же, чтобы Польша была расчленена при моем правлении, угодно было вам, чтобы я носил корону?» Как раз для того, чтобы он не мешал делить Польшу, Понятовского и сделали королем, горячие же его слова ничего уже не значили для Екатерины…

К тому же она знала, что Понятовский, страдая от своего бессилия, унижения, тем не менее живет на широкую ногу, делает миллионные долги, которые приходится оплачивать ей, российской императрице. Скорбя о судьбе Польши, он не отказывал себе ни в безумной роскоши, ни в изысканных утехах, ни в любовницах и дорогостоящих развлечениях. Его знаменитые «четверги» собирали во дворце всех выдающихся интеллектуалов, и ярче всех на них блистал король. Знаменитый ловелас Казанова, посетивший двор Станислава Августа, писал: «Король, пребывавший, как и всегда в присутствии гостей, в прекрасном настроении и знавший итальянских классиков лучше, чем какой-либо другой король, завел речь о римских поэтах и прозаиках. Я вытаращил глаза от восхищения, услышав, как его величество цитирует их… Мы болтали о чем угодно с ним, и каждый раз, как я вспоминаю поистине достойные уважения качества, коими обладал этот великолепный государь, я не могу понять, каким образом мог он совершить столь грандиозные промахи – суметь пережить свою родину не было единственным из них».

В 1787 году, воспользовавшись путешествием Екатерины на Юг, в Крым, Понятовский попытался поправить свои безнадежные дела. Встреча была назначена на Днепре, в Каневе. Прошло уже четверть века с того момента, как расстались горячие влюбленные. Все придворные и дипломаты с нетерпением ждали: как они увидятся и что из всего этого будет? А ничего и не произошло. Последние угли костра пылкой любви давно уже угасли, и оставался только пепел. «Мы, – пишет бывший при встрече французский дипломат Сегюр, – обманулись в наших ожиданиях, потому что после взаимного поклона, важного, гордого и холодного, Екатерина подала руку королю, и они вошли в кабинет, в котором пробыли с полчаса. Они вышли, черты императрицы выражали какое-то необычайное для нее беспокойство и принужденность, а в глазах короля виднелся отпечаток грусти, которую не могла скрыть его принужденная улыбка». Потом были обед, иллюминация, король давал бал, но императрица не поехала на него…

Статс-секретарь Храповицкий вел дневник, куда записывал все высказывания государыни. Вот запись этого дня: «Была довольна, что избавились от вчерашнего беспокойства. Князь Потемкин ни слова не говорил, принуждена была говорить беспрестанно, язык высох… Король торговался на три, на два дня или хотя бы до обеда на другой день». Но Екатерина спешила дальше – государственные дела были важнее воспоминаний забытой любви… Сегюр писал: «Так минуло это свидание, которое при всей великолепной театральности займет место скорее в романе, нежели в истории…»

Встреча эта не принесла облегчения ни Станиславу, ни Польше. И тут слабый, изнеженный король, которого ненавидели многие на родине, все-таки показал, что и он поляк. В 1791 году он подписал Конституцию, которая в корне меняла судьбу Польши. Страна становилась конституционной монархией, у нее впервые появлялась регулярная армия, был учрежден новый воинский орден. Словом, Польша как государство получила шанс возродиться к жизни. Но, увы, мужества королю хватило ненадолго. «Сестра» из Петербурга прикрикнула на него, велела отменить Конституцию, уничтожить учрежденный орден и явиться в Гродно. И он все послушно и привычно исполнил.

В Гродно его арестовали, и он утвердил своей подписью Второй раздел Польши. Начавшееся вскоре восстание, которое возглавил Тадеуш Костюшко, утопил в крови Суворов, и Польша перестала существовать. 15 ноября 1795 года последний польский король отрекся от престола. Ему предписали жить в Гродно, русское правительство оплатило все его долги, три миллиона золотых, он был официально взят на содержание разделившими польские земли Россией, Пруссией и Австрией.

До самой смерти Екатерина не хотела видеть своего бывшего возлюбленного и короля. Павел I, вступив на трон в 1796 году, вызвал Понятовского в Петербург. Этого требовало тщеславие русского царя, окруженного блестящей свитой, в которой хорошо смотрелся и импозантный польский король. Так некогда, в годы Смуты, польский король Сигизмунд II увез в Варшаву свергнутого русского царя Василия Шуйского и показывал его иностранным посланникам и придворным как экзотический трофей.

Нет, польский король не был, как Шуйский, пленником в цепях. Император предоставил ему великолепный Мраморный дворец. Здесь Понятовский устраивал балы и обеды, на них бывали видные сановники и ученые, ценившие компанию остроумного, образованного экс-короля. Он стал писать мемуары. Его родственник Адам Чарторижский как-то ранним утром 1797 года навестил Понятовского в Мраморном дворце и застал лежебоку за письменным столом. Станислав Август оторвался от бумаг – в его глазах стояли слезы. Бледный, растрепанный, он будто вернулся из прошлого, в котором, как в катакомбах, никак не мог найти выход, возвращаясь вновь и вновь на то же самое место – к первому свиданию в Ораниенбауме в Петров день 1756 года.

Мемуары эти дошли до нас. Конечно, Понятовский оправдывается как может. Он считает себя жертвой вечной любви к необыкновенной женщине, ради которой он совершил массу неприглядных поступков. Но не будем иронизировать. Он действительно глубоко любил Екатерину и никогда не завел семьи. Вместе с тем он так же глубоко любил и родную Польшу. Совместить эти два чувства в те времена было невозможно. Ему не было суждено спасти ни свою любовь, ни свою родину. Да и пожертвовать собой ради одной из этих святынь Станислав Август не смог. В этом состояла трагедия короля и Польши, но в этом же заключался триумф Екатерины II и Российской империи…

Он умер в феврале 1798 года в том самом Мраморном дворце на берегу Невы. Последнее, что видели его глаза, – белое ледяное поле Невы, каменные стены мрачной Петропавловской крепости. Станиславу Августу устроили пышные королевские похороны. Согласно легенде, император Павел I возложил на голову покойного позолоченную серебряную корону. Его похоронили в церкви Святой Екатерины на Невском проспекте, в самом центре имперской столицы. Но праху изгнанника не было покоя. Гробницу вскрывали несколько раз, и в 1858 году произошло ужасное происшествие.

Тогда к праху Понятовского было решено подхоронить маленький гробик с останками другого польского короля-изгнанника – Станислава Лещинского. Его судьба так же трагична, как и судьба Понятовского. Дважды избранный королем (в 1704 и 1733 годах), он был дважды свергнут с трона русскими войсками – вначале Петра I, потом Анны Иоанновны. Укрывшись во Франции, он стал тестем Людовика XV, выдав за него свою дочь Марию. Станислав погиб в 1766 году от ожогов – он задремал в кресле у горящего камина, и огонь охватил его одежды. Его похоронили в Нанси. В 1793 году французские революционеры разграбили могилу и разбросали кости экс-короля. Часть из них удалось собрать в маленький гробик и вывезти в Польшу. Но в 1830 году этот гробик стал трофеем русских войск, подавивших польское восстание, и его привезли в Петербург. И только в 1858 году было решено в присутствии великого князя Константина Николаевича (брата Александра II) захоронить останки Станислава Лещинского в склепе Станислава Августа.

Когда вскрыли склеп, то «для удовлетворения любопытства присутствующих» подняли гроб Понятовского и открыли его. В этот момент, как описывает свидетель, голова короля в позолоченной короне выпала из истлевшего гроба «и в тишине с грохотом покатилась по каменному полу. Под впечатлением этого ужасного происшествия все онемели. Тогда князь Константин упал на колени и начал читать “De profundis”, и все последовали его примеру. Крышку положили на место, и оба гроба спустили вниз».

Незадолго до Второй мировой войны большевики закрыли храм Святой Екатерины, а прах польских королей в 1938 году передали полякам. Но Польша, похоронив патриота Лещинского в Кракове, не хотела знать короля-предателя Станислава Августа. Его прах погребли в скромном костеле местечка Волчин, где когда-то родился красивый мальчик, в котором пенилась горячая итальянская кровь первого любовника самых прекрасных женщин Европы. Но и на этом не закончились злоключения несчастного Станислава Августа. В 1939 году по пакту Молотова–Риббентропа Волчин отошел к СССР, могила была вновь вскрыта и ограблена. Исчезла позолоченная корона, гербы и большая часть костей. И только в 1995 году, почти двести лет спустя после смерти Понятовского, прах последнего польского короля был с почестями перезахоронен в Варшаве. Наконец он обрел покой – Родина-мать приняла и простила его…


Братья Панины: прогулки по осенним аллеям

Портрет одного из братьев – Петра Панина.

В начале истории братьев Паниных есть то, что можно назвать происшествием, неким стечением обстоятельств, когда судьба подставила братьям подножку и вся их жизнь с того момента резко переменилась. Поначалу в жизни братьев не было ничего неожиданного. Они родились (Никита в 1718, а Петр в 1721 году) во вполне благополучной семье не особенно богатых дворян, которые, по семейному преданию, уходили своими корнями в Италию, в город Лукку. Отец их был комендантом эстляндской крепости Пернов (Пярну).

Родители дали сыновьям довольно хорошее домашнее образование. Поначалу оба пошли по военной стезе. Петр стал гвардейцем-измайловцем, служил в столице. И вот однажды с ним произошло трагикомическое происшествие, перевернувшее его жизнь.

На дворе было суровое время правления Анны Иоанновны. Измайловец Петр Панин стоял на посту во дворце, и мимо него проходила государыня. И надо же было так случиться, что, отдавая ей честь, молодой человек вдруг зевнул. Точнее сказать, он с трудом подавил зевательный рефлекс, но зоркая императрица боковым зрением увидела, как лицо юноши исказилось. Она подумала, что часовой ей вослед скорчил рожу, и рассердилась. За эту немыслимую вину Петр Панин был исключен из гвардии и отправлен в армейский полк, в действующую армию фельдмаршала Миниха, на турецкую войну, под Очаков. Такова была цена одного зевка… Война есть война. За короткое время из изнеженного гвардейца, проводившего дни и ночи в гульбе (отчего он, верно, и недосыпал), Петр превратился в воина, хлебнувшего фунт лиха. И эти испытания оказались важны для карьеры будущего генерала Петра Ивановича Панина…

В жизни старшего брата Никиты произошел другой судьбоносный казус. Он тоже был гвардейцем, стоял на постах во дворце, но уже не Анны Иоанновны, а воцарившейся в 1741 году Елизаветы Петровны, которая, прыгая с одного бала на другой, приметила пригожего гвардейца. Но вспомним Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь». Согласно легенде, после этого в одно мгновение Никита Панин оказался в… Копенгагене, а потом в Стокгольме, причем на высокой дипломатической должности. При этом никаких заслуг и даже образования и склонностей к дипломатии у него не было. Просто кому-то потребовалось выслать молодого человека подальше с глаз императрицы-кокетки, чтобы Панин, пользуясь благосклонностью государыни, не зарился на чужое место возле нее. Она поспрашивала о нем раз-другой, да и влюбилась в мальчика еще более молодого и красивого – Ванечку Шувалова.

А Панин засел в Стокгольме на долгих двенадцать лет. Это произошло в 1747 году. Стокгольм тех времен – это не нынешний веселый и удобный город, этакий скандинавский Париж. Тогда было скучно, сыро, холодно. Но зато у Никиты Ивановича было много времени, чтобы читать, изучать политическую жизнь Швеции – а она-то в стране ограниченной монархии и развитой парламентской системы была очень интересна. Так с годами Никита Панин стал образованным, тонким мыслителем, опытным, умным политиком и дипломатом. Вот так… Два случая и две судьбы…

Пока Никита сидел посланником в Стокгольме и изучал политический строй Швеции, Петр Панин маршировал со своей ротой, потом долгие годы командовал полком и к началу Cемилетней войны в 1756 году дослужился до генерал-майора. Он блестяще проявил себя в Гросс-Егерсдофском сражении, но особенно хорош оказался в битве при Цорндорфе в Пруссии в 1758 году. В истории русских войн, пожалуй, не было более страшного, кровопролитного сражения: число убитых превышало число раненых – такого почти никогда не бывает. Из двадцати одного русского генерала пятеро попали в плен, а десять были убиты. В строю осталось только шесть генералов. И среди них был Петр Панин. Благодаря его мужеству русская армия удержала позиции и не была разбита. Панина ранило пулей в грудь, его вынесли из боя, но он вновь вернулся в строй.

Битва закончилась вничью. Утром, построившись в две колонны, поместив между ними раненых, трофейные пушки и прусские знамена, русская армия двинулась с окровавленного поля битвы. Несколько часов, растянувшись на семь верст, русские полки шли мимо позиций Фридриха II, но он не посмел напасть на противника, отдавая дань его стойкости и мужеству. Петр писал Никите об этой битве: «Несколько дней до сей баталии наижесточайше мучился подагрою и в баталии велел себя встащить на лошадь, и до самой ночи на ней в должности был… Неприятель атаковал нас наижесточайшим образом, невзирая на то, храбрым и преизрядным постоянством, терпением и послушанием наших войск он всегда с великим уроном и расстройкою отбит был». О своих подвигах – ни слова, зато он с похвалой отозвался о великодушии подчиненных: «Солдаты наши своим хлебом и водою, в коих сами великую нужду тогда имели, с неприятелями делились».

И в других сражениях – при Пальциге, Кунерсдорфе – Петр Панин проявил себя настоящим героем. В 1762 году он был назначен генерал-губернатором Восточной Пруссии. Тут как раз в результате переворота пришла к власти Екатерина II. Она была довольна Петром Паниным, который тотчас привел к присяге вверенные ему войска, а ведь мог заупрямиться, встать на сторону Петра III! Новая государыня отметила усердие Панина – он стал полным генералом.

По внешности и повадкам это был военный человек со всеми достоинствами и недостатками кадрового военного. Война была его главным делом: «наши жены – пушки заряжены». Впрочем, семья у него была, и притом весьма многочисленная. После смерти первой жены, родившей ему семнадцать детей, он женился вторично и приобрел еще пятерых отпрысков. Но на свою семью он смотрел, как полководец с вершины холма на поле боя. Уговаривая брата жениться, он писал о семейной жизни так, что мог вызвать у Никиты только отвращение к браку: «Жизнь с женою, я по практике вас могу уверить, не так страшна, как философские рассмотрения быть ее представляют. А в ней есть все тож, что и в других жизненных смятениях: [главное] – прилежное ко всему и неупустительное просвещенное наблюдение к благополучному спокойствию приводит». Иными словами, наблюдай за ней, чертовкой, внимательнее, дабы упредить нечаянное наступление.

При всей прямолинейности, негибкости своей натуры Петр всецело подчинялся старшему брату, шел за ним, как послушный могучий вол, и речи Никиты воспринимал как указания к действию. А к моменту завершения Россией Семилетней войны судьба Никиты довольно резко переменилась. В 1760 году он был отозван с должности посла в Швеции и вскоре назначен воспитателем цесаревича Павла Петровича, сына Петра III и Екатерины II.

Место воспитателя наследника почетно всегда – ведь в его руках будущее России. Вспомните поэта Жуковского, воспитателя великого реформатора Александра II. Но место, которое занял Никита Панин, оказалось не только почетным, но политически важным, если не сказать ключевым. Дело в том, что в конце 1750-х годов, когда Елизавета Петровна стала все чаще болеть, взгляды многих политиков устремились на семилетнего Павла Петровича и стоящего за его спиной воспитателя. Придворные не хотели видеть на престоле взбалмошного Петра III. Группировка братьев Шуваловых желала, чтобы к власти пришел Павел – малолетний император. Его родителей, считали они, необходимо отстранить от престола и выслать за границу. Мать же Павла, Екатерина, уже связала свою судьбу с Россией и хотела править сама, пусть даже как регентша при малолетнем сыне. Когда Елизавета Петровна умерла и на престол вступил Петр III, накал подковерной борьбы за власть усилился, и мальчик-наследник был в ее фокусе, как и влиявший на него Никита Панин. Но при этом Панин не хотел рисковать ни ребенком, ни своей карьерой. Он договорился с Екатериной и согласился поддержать именно ее претензии на власть. Тем самым он обеспечил себе безбедную жизнь в будущем.

По характеру Никита Иванович Панин был точной противоположностью своего прямого, цельного, как кремень, брата Петра, похожего на римского центуриона. Никита был сделан из другого теста. Гаррис, английский посланник, так писал о нем: «Добрая натура, огромное тщеславие и необыкновенная неподвижность – вот три отличительные черты характера Панина». Почти все современники отмечают эти особенности его личности. На самом известном его портрете кисти художника А.Рослина улыбающийся, умиротворенный Никита Иванович изображен выглядывающим из какой-то нарядной рамы, больше похожей на дачное окошко. Добрый от природы, он не трясся над богатством. Известно, что он раздал девять тысяч подаренных ему государыней крепостных душ своим секретарям, среди которых был драматург Денис Фонвизин. Вообще Никита Иванович любил жизнь во всех ее проявлениях, обожал приударить за симпатичной дамочкой и особенно любил сладко покушать.

Учитель великого князя Павла Порошин вел дневник, и, читая его, так и видишь сладострастную натуру Панина. 9 августа 1765 года: «Никита Иванович между прочим изволил рассказывать о некоем министре, который такое обоняние имел, что, вошедши в свою столовую, мог носом слышать, которое кушанье недосолено и которое пересолено». «10 октября 1764 года Никита Иванович приказал поставить перед собой канфор и варил устерсы с английским пивом, и прожег себе манжету. Великий князь… с великим примечанием и веселием глядел, как этот суп варится, также и хлеб крошил для супу…» «5 ноября… Никита Иванович подчивал всех бужениной». «5 октября 1765 года. Никита Иванович нездоров… вчерась был. Причиною тому полагали, что его превосходительство вчерась за ужином у его высочества кушал много арбуза».

Современники Панина как один сообщают нам о его медлительности, лени. Екатерина II в шутку писала, что Панин обязательно умрет, если куда-нибудь поспешит. Но не будем обольщаться. Крокодил тоже порой кажется ленивым… Это была форма внешней жизни Панина, его маска. Французский посланник Корберон писал о нем: «Величавый по манерам, ласковый, честный с иностранцами, которых очаровывал при первом знакомстве, он не знал слова “нет”, но исполнение редко следовало за его обещаниями… В характере его замечательна тонкость… соединенная с тысячью приятных особенностей, она заставляет говорящего с ним о делах забывать, что он находится перед первым министром государыни, эта тонкость Панина может также заставить потерять из виду предмет посольства и осторожность, которую следует наблюдать в этом увлекательном и опасном разговоре».

Из этого описания хорошо видно, что ленивый по повадкам и очаровательный, как коала, Панин был замечательным дипломатом. Неопытная, только что пришедшая к власти после переворота 1762 года Екатерина II тотчас же ухватилась за Никиту Ивановича, сделала его руководителем внешней политики. Она сразу поняла, что Панин как дипломат незауряден – умеет мыслить системно, глобально, у него есть чему поучиться. Не менее десятка лет бок о бок с государыней он определял внешнюю политику страны, стал создателем так называемой Северной системы – союза северных государств во главе с Пруссией и Россией.

Так силой политических обстоятельств Екатерина II и братья Панины оказались в одной лодке. Младший, генерал, был уважаем в армии, старший умело вел дела внешние, да и во внутренних отлично разбирался. Когда подпоручик Мирович попытался освободить из Шлиссельбургской крепости бывшего императора Ивана Антоновича и начал мятеж, Никита Иванович отреагировал мгновенно. Императрица была тысячу раз благодарна Панину за его быстрые и точные распоряжения по водворению прежнего порядка.

Все это время Никита Панин был воспитателем наследника. Хорошим или плохим? Некоторые ученые считают, что он был плохим воспитателем: не держал мальчика в ежовых рукавицах, возбуждал его чувственность, говорил в его присутствии о своих любовных романах, рассказывал ему о похождениях Казановы, читал фривольный роман о Жиль Блазе… Кто знает? Чувственность в молодые годы даже монастырское воспитание не может обуздать. Кроме того, это была эпоха Просвещения, эпоха Руссо, когда считалось, что ребенок должен развиваться на свободе, в гармонии с миром и собой. И в этом смысле Панин был хороший воспитатель, он не мучил мальчика назойливым надзором. Из дневника Порошина: «9 октября… Говорил граф Григорий Григорьевич Орлов, не изволит ли его высочество посетить фрейлин. Они живут тут, в близости. Государю цесаревичу хотелось туда идти, однако же в присутствии Ея Величества не знал, как ответствовать. Государыня сомнения решила, изволила сказать, чтобы [он] туда шел. Никогда повеление ее с такою охотою исполняемо не было, как сие. За государем были Никита Иванович и граф Григорий Григорьевич… У всех фрейлин по комнатам ходили. Возвратясь к себе, изволил с особливым восхищением рассказывать о своем походе… После рассказов вошел в нежные мысли».

Но у Панина-педагога была мечта, о которой поначалу мало кто догадывался. Он хотел вложить в душу Павла дорогие ему политические принципы и идеалы. Ведь это такой уникальный шанс – воспитать будущего русского царя, тем более что цесаревич Павел очень любил Никиту Ивановича, дававшего ему свободу и не мучившего его наставлениями. Простой, доброжелательный, немного потешный, но необыкновенно умный и тонкий, как змей, да еще с целым ворохом забавных, поучительных, смешных историй на всякий случай жизни, он заменял Павлу отца и мать…

По мысли Панина, Павел должен был стать необыкновенным императором, который ограничил бы собственную власть, в корне изменил политический строй России, раз и навсегда избавил страну от самодержавия, точнее – от самовластия, когда «сила персон действует более, чем власть мест государственных». Попытка достичь этого через Екатерину, предпринятая Паниным в ходе реформы Сената в 1763 году, провалилась. Государыня не желала ограничения своей власти даже во имя благих, так ценимых ею же целей. Никита Иванович был огорчен, но не очень. У него был козырный туз – наследник, юноша, который доверял ему и был искренне привязан к своему воспитателю.

…Вдвоем – старый, опытный царедворец и подросший цесаревич – засиживались за разговорами, гуляли и вели доверительные беседы. О чем они говорили, нам узнать не суждено, но негромкий, мягкий голос Никиты Ивановича слышен в его завещании, которое он, умирая в 1783 году, оставил для своего воспитанника. Оно названо «Рассуждение о непременных законах». «Верховная власть, – сказано там, – вручается государю для единого блага его подданных. Государь – подобие Бога, преемник на земле высшей его власти, не может равным образом ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как постановляя в государстве своем правила непреложные, основанные на благе общем и которых не мог бы нарушить сам, не престав быть достойным государем. Без сих правил, без непременных государственных законов непрочно ни состояние государства, ни состояние государя». Хорошие, правильные, но неисполнимые в России идеи. Почему? Это уже другой вопрос…

Павел рос, впитывая, как губка, идеи Никиты Ивановича. Направленность этих идей, да и само влияние Паниных на юношу не нравились Екатерине, ее фавориту Григорию Орлову и его братьям. Орловы всюду говорили, что Никита и Петр Панины сами желают прийти к власти, как только цесаревич достигнет совершеннолетия. После этого время Екатерины, захватившей престол в 1762 году, формально закончится – сын может быть полноценным государем… И на Никиту Панина началась охота. А так как он сам был большой мастер интриги, то завязалась упорная подковерная борьба… Фонвизин, секретарь Никиты Ивановича, писал, что главные усилия Орловых состоят в том, чтобы тотчас, как Павлу исполнится семнадцать лет, отстранить от него воспитателя. Так и произошло: в 1771 году Екатерина дала Панину отставку и удалила его от двора.

Павел болезненно пережил историю низвержения Панина. «Великий князь, – писал Фонвизин, – тужит очень, видя худое положение своего воспитателя… Брата своего он (Панин. – Е.А. ) в Петербург привезти боится, чтоб еще скорее ему шею не сломали, а здесь ни одной души не имеет, кто бы ему был истинный друг».

Действительно, у Никиты Ивановича единственным, лучшим, довереннейшим другом оставался его брат Петр. Как уже сказано, братья поразительно отличались друг от друга темпераментом, характером, да и внешностью: один – суровый, высокий, военный, другой – мягкий, круглый, домашний. Но при этом они были удивительно дружны, относились друг к другу с нежностью и любовью, которую пронесли до конца своей жизни. В ранней юности Никита писал брату: «Всеконечно себя почитаю быть вам братом и другом на то, чтоб все хорошее и худое делить пополам».

Тут-то и пришло время делить все пополам. У Петра Ивановича в начале 1770-х годов тоже начались большие проблемы. Тогда он жил в Москве, в отставке… В комедии «Недоросль» Дениса Фонвизина есть место, которое прямо относится к истории отставки Петра Панина. Стародум рассказывает Правдину о своей истории: «Вошед в военную службу, познакомился я с молодым графом, которого имени я и вспомнить не хочу. Он был на службе меня моложе, сын случайного отца, воспитан в большом свете и имел особливый случай научиться тому, что в наше воспитание еще не входило».

«Сын случайного отца» – это сын человека «в случае», то есть фаворита. Имелся в виду Петр Румянцев, сослуживец Панина, в молодости известный гуляка и бездельник. И дальше банальная история: раненный в боях Стародум получает известие, «что граф, прежний мой знакомец… произведен чином, а обойден я – я, лежавший тогда от ран в тяжкой болезни. Такое неправосудие растерзало мое сердце, и я тотчас подал в отставку».

Строго говоря, дело обстояло иначе. И Румянцев, и Панин, равные в чинах, приняли участие в Русско-турецкой войне во главе армий и добились громких побед. Панин с огромными потерями взял сильную крепость турок Бендеры, а Румянцев одержал две блестящие победы при Ларге и Кагуле. На фоне этих подвигов Румянцева, «сына случайного отца», успех Панина показался в Петербурге неблестящим. Соответственно были распределены и награды: за Кагул Румянцев получил чин генерал-фельдмаршала, а Петр Панин за Бендеры удостоился ордена Георгия 1-й степени. Этот орден Румянцев уже имел за победу у Ларги. Словом, для кого как, а для Петра Ивановича война закончилась со счетом 2:1 в пользу «выскочки». Да еще императрица прислала ему сухой рескрипт, без сердечности, а при этом изволила сказать сквозь зубы: «Чем столько потерять и так мало получить, лучше бы совсем не брать Бендер». В гневе Панин ушел в отставку, уехал в Москву, где повел себя довольно резко…

Москва в то время была большой деревней, в которой оседали все уволенные от двора сановники, словом, недовольные, оппозиционеры. Петр Панин, человек резкий и откровенный, стал центром московской фронды, вел себя вызывающе, открыто критикуя политику Екатерины, а главное – нравы при дворе и поведение ее сподвижников. Постоянно получая из старой столицы рапорты о высказываниях и выходках Петра Панина, Екатерина начала кипеть, сочла генерала «первым своим врагом», «персональным оскорбителем, дерзким болтуном» и даже велела учредить за ним негласный надзор. Главнокомандующий Москвы князь М.Н.Волконский доносил государыне: «Повелеть изволите, чтоб я послал в деревню Петра Панина надежного человека выслушать его дерзкие болтания… Подлинно, что сей тщеславный самохвал много и дерзко болтал, и до меня несколько доходило, но все оное состояло в том, что всё и всех критикует».

Все это, конечно же, было хорошо известно Никите Ивановичу в Петербурге, и он старался притушить пожар. И однажды, когда императрица и ее ближайшие советники обсуждали, кого направить вместо опозорившегося генерала Кара на подавление вспыхнувшего восстания Пугачева, Никита Иванович предложил кандидатуру брата в главнокомандующие карательными войсками. Екатерина согласилась. Петр Панин действовал против Пугачева столь же жестко, решительно, как и говорил. Бунт был подавлен, Панин отличился, но… тотчас был уволен со службы. Императрица была злопамятна… Панин забился снова в свою московскую нору.

Никита Иванович брату помочь ничем не мог. Отстраненный от Павла, потерявший доверенность императрицы, он был почти съеден до шкурки своими завистниками. Он хандрил и в 1783 году тихо скончался, задвинутый и лишенный всякой власти и влияния. В том же году умер и главный гонитель Панина, Григорий Орлов. Его тоже к этому времени отставили от дел и от государыни. Екатерина писала своему приятелю Гримму о смерти обоих: «Они были совсем разных мнений и вовсе не любили друг друга… И оба они столько лет были моими ближайшими советниками! И, однако, дела шли, и шли большим ходом. Зато часто мне приходилось поступать, как Александру с гордиевым узлом, и тогда противоречивые мнения приходили к соглашению. Один отличался отвагою ума, другой – мягким благоразумием, а ваша покорнейшая услужница следовала между ними укороченным скоком (коротким галопом), и ото всего этого дела великой важности принимали какую-то мягкость и изящество. Вы мне скажете: “Как же теперь быть?” Ответствую: “Как сможем”. Во всякой стране всегда есть люди, нужные для дел, и как все на свете держится людьми, то люди могут и управлять».

Из этого письма хорошо видно, что Екатерина была великим политиком. Она обращалась с людьми как с материалом, умело извлекая пользу из них, была расчетлива и хладнокровна, когда речь шла о ее власти. Без Орлова она не взошла бы на престол, без Панина не смогла бы стать великой императрицей. Вот и скакала она между ними «коротким галопом». Но когда острая нужда в них миновала, она рассталась с обоими. У нее уже появился новый опорный столб империи – Потемкин, и государыня была спокойна за будущее.

А что же одинокий Петр Иванович? Он жил в Москве, вдали от дел, тоскуя о брате. Умирая, Никита Иванович просил брата передать наследнику русского престола свое политическое завещание – проект конституционной реформы. До самой своей смерти в 1789 году генерал Панин вел переписку с цесаревичем Павлом, однако не отослал ему проект, не исполнил воли брата, как свято ни чтил ее. Почему? Из писем Павла он понял, что рассуждения наследника на любимую братом тему кажутся «больше одним желанием к доказательству превосходности своей в авторских мудрствованиях, нежели существительным сердечным примышлением к истинному благу». Панин был умным человеком, он наблюдал, как менялся Павел, как течение жизни истребляло в душе прежде восторженного сторонника либерализма семена, некогда посеянные братом Никитой. Им не было суждено взойти.

И вскоре Петр отправился к любимому брату – туда, откуда нет возврата. Наверное, они теперь мирно гуляют по неведомой аллее, как некогда гуляли в осеннем Петергофском парке: один – низенький, толстый, с округлыми, мягкими движениями, другой – высокий, резкий, решительный. Они о чем-то говорят-говорят, и их уже ничто и никогда не разлучит…


Емельян Пугачев: тайна ночной аудиенции

Достоверно известно, что в августе 1774 года, в разгар Пугачевского бунта, некий яицкий казак Астафий Трифонов сумел ночью попасть в… личные покои императрицы Екатерины II, что само по себе кажется невероятным. Этот языкастый старик-проходимец так заморочил голову фавориту государыни Григорию Орлову, что тот провел казака в царскую опочивальню, и государыня благосклонно разговаривала с сим нахалом. Дело в том, что Трифонов, похваляясь личным знакомством с Пугачевым, обещал заманить самозванца в западню и выдать его властям. Но для этого он требовал паспорт, много денег и – самое главное – благословения государыни. Так и состоялась эта тайная, невиданная в придворной жизни аудиенция простолюдина у императрицы в личных ее покоях…

А вообще-то он был вовсе не Трифонов, а Долгополов, и не яицкий казак, а купец – поставщик сена ко двору Петра III. Когда в 1773 году началось восстание Пугачева, сказавшегося «анпиратором» Петром III, Долгополов вознамерился поправить свои финансовые дела. Он составил дерзкий план, решив одурачить и Пугачева, и государыню. В июне 1774 года он явился в лагерь Пугачева, представился самозванцу московским купцом Ивановым, посланцем от цесаревича Павла Петровича, и сказал, что тот-де прислал «батюшке» подарки: шляпу с позументом да желтые сапоги. Потом «Иванов» заявил «анпиратору», что тот остался должен ему за поставленные в Ораниенбаум сено и овес полторы тысячи рублей. Смущенный и раздосадованный самозванец обещал долг вернуть…

Конечно, Пугачев сразу смекнул, что перед ним обманщик-вымогатель. Однако «государь» виду не подал и стал ему подыгрывать. Лже-Иванов же всем говорил, что император подлинный, не сумлевайтесь! Два проходимца какое-то время дружно дурачили окружающих, но вскоре Долгополов, так и не получив свой «должок» с самозванца, поехал якобы к Павлу Петровичу с ответом «от батюшки». На самом деле нахал решил получить деньги с Екатерины II. В Петербурге он представил Григорию Орлову список из 324 «заговорщиков» и потребовал, чтобы каждому было выдано по сто рублей. Тайная аудиенция завершилась полным триумфом: проходимцу выдали паспорт, две тысячи рублей награды и затем с командой капитана Галахова и 32 тысячами рублей отправили в район восстания. Там Долгополов выпросил у Галахова еще три тысячи рублей и… скрылся.

…Екатерина известна как человек проницательный, хорошо знающий людей, но тут она просчиталась и поддалась на обман. Ее понять можно: в тот момент государыня была близка к отчаянию. Пожар восстания разгорелся не на шутку, и в борьбе с ним были хороши все средства. Ведь свержение с трона, а потом таинственная смерть Петра III произвели сильнейшее впечатление на общество. Народ внешне смирно воспринял весть о кончине императора якобы от «геморроидальных колик», но не поверил этому, решил, что власть его обманывает. И эта глубинная, тайная народная мысль стала той основой, на которой возник феномен Пугачева. Да к тому же, по мнению народа, налицо была явная несправедливость: родного внука Петра Великого свергла немка, баба, хотя у нее, как известно, «волос долог, а ум короток»! Надо сказать, что Пугачев был не первым самозванцем. Самозванчество, или, как писали в старину, «воровство имени государева», было довольно распространено на Руси. На такое смертельно опасное дело решались люди сумасшедшие, отчаянные, авантюристы, которым терять было нечего. После смерти Петра III появилось более десятка лже-Петров. Простые люди, легковерные и доверчивые, жившие в мире слухов и сказок, верили рассказам всяких перехожих калик и странников – главных разносчиков слухов о чудесном спасении государя.

Пугачев был авантюристом, яркой личностью. Смелый и волевой, он был при этом умным и хитрым человеком. Он добился успеха потому, что нашел общий язык с яицкими казаками, недовольными властью. Они его поддержали, видя в нем вожака, который в случае неудачи возьмет всю вину на себя. Начало мятежа было ошеломляюще успешным. Слабые гарнизоны, состоявшие из инвалидов (вспомним «Капитанскую дочку»), сдавались сразу. Как по высохшей степи, огонь восстания пошел низом по всему Заволжью. Народ со всех сторон стекался к «государю», и он всех жаловал «волей, землей и бородой», то есть «старой верой». Пиком успехов Пугачева стало взятие Казани. Всюду пугачевцы громили дворянские усадьбы, пытали и убивали помещиков, их жен и детей. Шел разнузданный грабеж. Не избежали разорения и православные церкви. Русский бунт, действительно бессмысленный и беспощадный, охватил огромную часть страны.

Из Петербурга Екатерина с тревогой следила за происходящим на востоке империи. Положение властей было трудным – в это время шла война с Турцией, войска и боевых генералов отзывать с фронта было невозможно. Летом 1774 года Екатерина даже опасалась, что Пугачев может двинуться на Москву. Ее не успокаивали бодрые рапорты генерал-губернатора старой столицы. Она писала ему: «Смотрите, как бы злодей, как черт из табакерки, не выскочил посредине Москвы!»

При этом императрицу мучили сомнения: не стоял ли кто из ее знатных недругов за спиной Пугачева? Странно, как это неграмотный мужик сумел так отлично организовать дело? Нет, без высокопоставленных покровителей здесь не обошлось! Государыня подозревала в интригах братьев Паниных, которые почти открыто ратовали за вступление на престол ее сына Павла. За генералом Петром Паниным был установлен негласный надзор, и его «болтания» агенты записывали. А потом Екатерина распорядилась послать Панина подавлять мятеж. В этом тоже был свой скрытый смысл: или Панин перекинется к «анпиратору», или выкажет свою верность. Оказалось – второе. Поэтому Панин был особенно жесток с мятежниками.

Несколько раз правительственным войскам удавалось разбить мятежников. Но стоило Пугачеву бежать от преследователей, как вокруг него тотчас стихийно возникало новое войско, и опять начиналась кровавая вакханалия. Наконец, осенью 1774 года, разгромленный в очередной раз под Царицыным, Пугачев бежал в Заволжье, и его сподвижники-казаки собрали круг и решили сдать «государя». К величайшей досаде А.В.Суворова, отозванного с турецкой войны и мчавшегося что есть мочи, чтобы доблестно расправиться с бунтовщиком, великий полководец опоздал и получил лишь сомнительную честь сопровождать Пугачева в Москву в специально скованной для преступника клетке. Это шествие было торжественным и долгим. Все должны были видеть, к чему приводит самозванство. В Симбирске Петр Панин в присутствии несметной толпы горожан допрашивал Емельку, а потом стал бить его по лицу и драть ему бороду. Пугачев упал на колени и просил у генерала прощения. Так, полагал Панин, все увидели уничижение самозванца. Но народное сознание устроено как-то иначе, по другим законам. Народная легенда изобразила сцену на площади Симбирска с точностью до наоборот: будто бы вывели Пугачева на площадь, а генерал Панин, как его увидел, да в ноги повалился, да закричал: «Государь, прости! Не признал тебя!» С досадой читала запись этого слуха Екатерина.

В дороге Пугачев простудился и заболел. Охрану это сильно обеспокоило, ведь от государыни был строжайший указ: довезти самозванца до Москвы живым, чтоб волос с его головы не пал! Его нужно было обязательно судить и публично казнить, чтобы сомнений ни у кого не осталось – самозванец уничтожен и нигде уже не объявится. В каком-то доме была устроена постель, и Пугачева на нее уложили. Ночью он подозвал сопровождавшего его майора Рунича и, как пишет тот, «прерывчатым голосом, со вздохом, сказал: “Если не умру в сию ночь или в дороге, то объявляю вам, чтобы доведено было до Ея императорского величества государыни императрицы, что имею ей одной открыть такие тайныя дела, кои, кроме Ея величества, никто другой ведать не должен, но чтоб был к ней представлен в приличном одеянии донского казака, а не так, как теперь одет”».

Пугачев решил воспользоваться известным с древнейших времен правом человека донести самое секретное, «верхнее» дело самому государю. Это была типичная уловка томящегося в ожидании казни преступника, и обычно такие просьбы не удовлетворяли, хотя тюремщики и не имели права скрывать их от царя – а вдруг варник что-то знает из дел секретных, государственных? Несколько раз Петр Великий выслушивал такие сверхсекретные доносы приговоренных к смерти узников. Вероятно, и Пугачев хотел потянуть время, а самое главное, недаром он попросил, чтобы его переодели в красивый казачий кафтан. Он хотел, представ перед государыней, произвести на нее впечатление – мужчина он был видный.

Но извещенная о просьбе Пугачева императрица от свидания с ним благоразумно уклонилась – ей было достаточно истории с Долгополовым. И кроме того, она понимала, что в народе тотчас пойдут разговоры о ее трогательной встрече с чудесно воскресшим «супругом».

Пугачева привезли в Москву, и он-таки попал в Большой Кремлевский дворец, правда, в кандалах. Он предстал перед судебной комиссией, которая решала судьбу самозванца и его сообщников. Накануне Екатерина из Петербурга в письмах к генерал-прокурору А.Вяземскому настаивала, чтобы приговор мятежнику не был особенно жестоким. В одном из своих писем она высказывала опасение, что «Европа подумает, что мы еще живем во времена Иоанна Васильевича Грозного». Но не только мнение Европы ее беспокоило. Как мудрый государственный деятель Екатерина понимала, что жестокость вообще не приносит пользы и мира обществу и при наказании нужно обходиться минимумом насилия. Она даже очертила контуры будущего приговора: «При экзекуциях чтоб никакого мучительства отнюдь не было и чтоб не более трех или четырех человек» казнили; «Не должно быть лихим для того, что с варварами дело имеем». Однако судьи, вопреки воле государыни, приговорили Пугачева к особо жестокой смертной казни через четвертование: «Единодушно приговорили и определили: за учиненные злодеяния бунтовщику и самозванцу Емельке Пугачеву в силу прописанных божеских и гражданских законов учинить смертную казнь, а именно: четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по частям города и положить на колеса, а после на тех же местах сжечь».

В январе 1775 года тысячи людей собрались на Болоте – площади у Москвы-реки, чтобы поглазеть на казнь Пугачева. Его везли на высоких черных санях, в руке он держал свечу и кланялся бесчисленным толпам, собравшимся, как тогда говорили, «на праздник», «любопытствовать, как Емельку будут казнить». В те времена было принято, чтобы преступники молились на кремлевские златоглавые соборы и просили прощения у народа: «Простите, братцы!» И добродушный, отходчивый народ, еще вчера жаждавший крови злодея, плакал и прощал ему прегрешения. Когда Пугачев взошел на помост, суетливо снял белый заячий тулупчик, то зрители, толпившиеся у помоста (каждый норовил подойти поближе, чтобы насладиться «спектаклем» этого грандиозного театра казни), поразились. Как? И этот мужичонка с кривой бороденкой, похожий на маркитантишку, мелкого лавочника, и есть страшный злодей, «враг всего рода человеческого», «лютый зверь» царских манифестов?! Это его-то как огня боялись боевые царские генералы? Невероятно, каким могучим богатырем сделали его молва и страх!

Екатерина оставалась в Петербурге, но мысленно она была в Москве. Узнав, что суд, вопреки ее воле, приговорил Пугачева к мучительной казни четвертованием, то есть к поочередному отсечению рук и ног, а потом уж головы, она отдала тайный указ обер-полицмейстеру Архарову предписать палачу, вопреки приговору, отсечь Пугачеву сначала голову, а уже потом члены. Это была огромная милость. И когда палач повалил Пугачева на эшафот и сразу отрубил ему голову, то Архаров разыграл сцену гнева, якобы возмущаясь самоуправством палача.

Между тем императрица, несмотря на свой гнев и раздражение, не хотела мстить Пугачеву. Как истинный государственный деятель, Екатерина была выше личной мести. Она думала о том, как скорее восстановить гражданский мир, как утихомирить страсти. Из страшной трагедии мятежа Пугачева она сделала важный вывод: стране нужны реформы, необходимо менять внутреннюю политику, нужно предоставить больше прав дворянству и горожанам на местах, нужно развивать самоуправление и правосудие.

А что же Долгополов, дерзкий старик, обманувший мудрую государыню? Екатерина была очень раздосадована всей историей с ночной аудиенцией и требовала, чтобы обманщика случайно не повесили под горячую руку, а непременно доставили бы в Тайную экспедицию. А между тем у проходимца ума хватило только на обман. Бежав с деньгами, он не нашел ничего лучшего, как заявиться домой, во Ржев. А там его уже ждали и на следующий день арестовали. Проводивший расследование генерал Вяземский, отдавая должное жулику, писал Екатерине, что Долгополов – «человек не только коварный, но и весьма дерзкий и не робкий». Его приговорили к битью кнутом, заклеймили литерами «ВОРЪ» и отправили на каторжные работы в Балтийский порт в Эстляндии. Он и там, видно, устроился неплохо, во всяком случае, Екатерину пережил. О судьбе денег, полученных от государыни, он не сказал никому. Может, они так и лежат где-нибудь, зарытые в землю… Ищите!


Александр Безбородко: «алмаз в коре»

Вспомним «Мою родословную» А.С.Пушкина, в которой поэт подчеркивает благородную ординарность дворянских своих предков:

Не торговал мой дед блинами,

Не ваксил царских сапогов,

Не пел с придворными дьячками,

В князья не прыгал из хохлов.

Первый – это Александр Меншиков, хотя, как повествует легенда, он торговал не блинами, а пирогами с зайчатиной. Второй – это турок Кутайсов, камердинер и брадобрей Павла I. Третьим заклеймен бывший придворный певчий Алексей Разумовский – тайный муж императрицы Елизаветы Петровны. Ну а «прыгающий в князья хохол» – это светлейший князь и канцлер России Александр Андреевич Безбородко, ярчайшая политическая звезда XVIII века.

Он родился в Глухове в 1747 году, был малороссом, или, как тогда говорили вполне официально, – хохлом, из украинской шляхты. Фамилия же Безбородко произошла от одного из его предков, который был ранен в бою и лишился подбородка. Мальчик получил домашнее образование и, по одной из версий, учился также в Киевской духовной академии. Перед поступлением в нее отец заставил его трижды вслух прочитать Библию. После этого Александр Безбородко мог цитировать Библию с любого места – такая феноменальная память была у будущего грешника-сластолюбца.

Службу он начал в украинской армии в 1765 году и, благодаря счастливому случаю, сделал выдающуюся карьеру. Этим случаем стало знакомство с графом П.А.Румянцевым, который был назначен в Украину в качестве наместника Екатерины II. Будущий фельдмаршал очень нуждался в инициативных, умных чиновниках, знающих Украину. Сам-то он был довольно ленив и в дела вникать не хотел. Безбородко оказался для Румянцева незаменим. Наместник таскал секретаря повсюду с собой и был премного доволен им – никто лучше Безбородко не мог так легко, на ходу, да так ловко сочинить нужной бумаги или вспомнить, что на сей счет говорил Петр Александрович три месяца тому назад.

Когда в 1770 году, с началом турецкой войны, Румянцев отправился навстречу своей славе, громил турок, то и Безбородко не отсиживался в обозе. В битве при Ларге в 1770 году, принесшей блистательную победу русскому оружию и бессмертную славу Румянцеву, он сражался в передовом отряде, вел себя как смельчак. Тут проявилась еще одна сторона натуры Безбородко – отчаянная, веселая храбрость внутренне раскованного человека, каким он и остался на всю жизнь. Но не только храбрость была замечена и оценена в Безбородко его благодетелем. Румянцев скоро убедился, что и дипломатические задания этот круглолицый хохол исполняет блестяще. Фельдмаршал стал давать Безбородко секретные поручения по дипломатической части – ведь Украина была приграничной территорией. И тут выяснилось, что осторожный, умный Безбородко в тайной дипломатии – как рыба в воде… Поразительно, откуда пришло это к вчерашнему бумаговодителю! Словом, он был признан человеком перспективным…

В 1775 году Александр Безбородко оказался в Петербурге благодаря блестящим рекомендациям Румянцева, который хотел иметь в столице своего доверенного человека, да еще вблизи государыни, при дворе. Знакомя с ним Екатерину II, Румянцев сказал: «Представляю Вашему величеству алмаз в коре (то есть неограненный. – Е.А. ): Ваш ум даст ему цену». И действительно, вскоре государыня убедилась, что новый статс-секретарь по приему челобитных обладает прямо-таки необыкновенными дарованиями: феноменальной памятью, изощренным и тонким умом, умением доложить о труднейшем деле кратко, ясно и толково, а потом понять, развить и точно выразить только еще забрезжившую в голове повелительницы мысль или угадать ее скрытые желания.

Безбородко обладал поразительной работоспособностью и умел быстро, без единой помарки составлять важные государственные бумаги. Вот самый известный анекдот о нем. Говорят, как-то раз он загулял и забыл написать для государыни проект указа. А тут его срочно вызвала императрица и велела прочитать подготовленную им бумагу. Статс-секретарь прочел проект без запинки. Каково же было изумление государыни, решившей внести какую-то правку, когда выяснилось, что недавно протрезвевший Безбородко во время доклада держал перед собой… чистый лист бумаги.

…Загуливал Александр Андреевич Безбородко постоянно. С молодых лет он славился как любитель застолий, развлечений в кругу легкомысленных дам, проявляя крайнюю ненасытность и неутомимость в любовных утехах. Вечный холостяк, он был завсегдатаем петербургских публичных домов. Вечерами он, переодевшись в простую одежду и взяв толстый кошелек, отправлялся к девочкам в бордель у Казанского моста, где его встречали визгом и поцелуями. Утром слуги обливали вельможу ледяной водой, одевали и везли к государыне. По дороге он трезвел и входил в ее кабинет уже ясным как стеклышко… Еще ему помогало традиционное тогда средство лечения – кровопускание.

Императрице не нравились его кутежи и загулы. Вот краткая запись в дневнике ее статс-секретаря Храповицкого: «Недовольны, что граф Безбородко на даче своей празднует, посылали сказать в его канцелярию, чтоб по приезде своем пришел, он почти не показывается, а до него всякий час дело». Безбородко в ответ, отвлекаясь от развлечений, ворчал. Это видно по следующей записи Храповицкого: «Граф Безбородко с неудовольствием принял… говоря, что не ему одному за всех писать, никто ничего не делает».

Но в целом Екатерина хорошо относилась к Александру Безбородко. Исповедуя свой принцип «живи сам и давай жить другим», она прощала ему многие его слабости и грехи. Зато на него всегда можно было положиться – он был ее сподвижником, помощником, поверенным, умевшим держать язык за зубами. Это он был возле нее в тот момент, когда доктор Рожерсон пускал государыне кровь, и слышал, как Екатерина – бывшая немецкая принцесса, – шутя, сказала по-русски: «Теперь все пойдет лучше – последнюю немецкую кровь выпустила!»

Безбородко был автором тысяч проектов законов и деловых писем Екатерины II. Без него не было бы обширного законодательства великой императрицы. Екатерина, высоко ценя дарования Безбородко, рано начала двигать его по служебной лестнице, назначила членом Государственного совета. Постепенно от внутренних дел Безбородко перешел к внешнеполитическим и достиг здесь больших успехов. Он фактически руководил Коллегией иностранных дел и по совместительству почтовым ведомством. Безбородко провел реформу почтовой службы, организовал заново систему почтовых станций. По его идее от Почтамтской улицы в Петербурге во все концы страны зашагали верстовые столбы. Первый из них с цифрой «0» стоит до сих пор прямо в зале построенного им Главного почтамта.

Безбородко проявил себя не просто как опытный и осторожный дипломат, но и как конструктор внешнеполитических концепций России на Юге. Это стало особенно заметно, когда был уволен в отставку и потом умер Н.И.Панин и Безбородко стал ведать важнейшими вопросами внешней политики. Он руководил деятельностью русских послов, обеспечил средствами дипломатии довольно опасную для империи акцию присоединения к России Крыма, а также разделы Польши. Подлинным виртуозом Безбородко был за столом переговоров. Победить его в тонкой игре ума не мог никто – так великолепно разбирался он в национальной и персональной психологии партнеров, так ловко умел убеждать противников. После смерти Г.А.Потемкина он заключил с турками выгодный для России Ясский мир 1791 года. В переговорах с турецкими визави он ловко сыграл свою партию, сочетая льстивую восточную мягкость с грубыми угрозами победителя возобновить войну, чего турки больше всего боялись. В итоге выгоднейший мирный договор был подписан, а Безбородко получил высший орден Андрея Первозванного, деньги и пять тысяч душ своих крепостных земляков из Украины. А еще он удостоился почетного права носить масличную веточку на шляпе как символ заключенного мира.

Есть много свидетельств дипломатической незаурядности нашего героя. Как-то раз граф Комаровский, отправляясь в Вену, решил посоветоваться с ним, какие подарки привезти сановникам венского императорского двора. Безбородко начал, вспоминал Комаровский, «рассказывать мне, как будто читая в книге, родословную всех вельмож венских, кто из них чем прославился», потом написал список подарков – кому что лучше всего преподнести. Посол Разумовский в Вене, посмотрев этот список, воскликнул: «Граф Безбородко совершенный гений, он лучше это знает, никогда не выезжавши из России, нежели я, который с лишком пятнадцать лет живу здесь».

В основе феноменальных служебных успехов Безбородко сокрыта тайна, и не одна. Несомненно, первая из тайн – от Бога. На лысом его челе лежал золотой отблеск гениальности. Его аналитические способности, его изощренный ум были даны ему свыше. Таких людей вообще крайне мало, а у власти – тем более. Француз граф Сегюр писал: «В теле толстом Безбородко скрывал ум тончайший». Н.М.Карамзин авторитетно подтверждал: «Он был хороший министр, если не великий… Вижу в нем ум государственный, ревность, знание России». Во многом благодаря своему божественному дару этот хохол сумел пробиться на самый верх, чтобы потом вальяжно «подсесть» к подножью Екатерины II на знаменитом памятнике в Екатерининском сквере у Невского проспекта.

Но секрет успехов Безбородко состоял не только в его ярких дарованиях государственного деятеля и дипломата. Он был необыкновенно обаятелен, его любили окружающие, как мужчины, так и, особенно, женщины. Внешне неуклюжий и тучный, небрежно одетый, он вызывал симпатию людей блеском своего ума, мягким украинским юмором, щедростью, добротой, незлобивостью, жизнелюбием и отчаянным эпикурейством.

Популярность Безбородко была огромна. Среди друзей его – немало государственных деятелей, выдающихся писателей и художников. Власть, ум и доброта – вот что влекло их к Александру Андреевичу. В большом собрании он был неловок и угрюм, как медведь, зато в узком кругу друзей и особенно дам – изящен, приветлив, добродушен. Он был поклонником русских песен и мог слушать их бесконечно. Любимцем его был тульский купец Рожков, певший как соловей. К тому же купец был гуляка и озорник, под стать Александру Андреевичу. Как-то раз на спор Рожков въехал верхом на коне по лестнице на четвертый этаж к любовнице Безбородко, балерине Каратыгиной, выпил там, не слезая с коня, бутылку шампанского и так же верхом спустился вниз…

Безбородко любил деньги, награды и роскошь. Как писал о нем приближенный Павла I Растопчин, «я встретил в нем ненасытную страсть к наживе и приобретению. Он не брезгал никаким добром… у него один эполет стоил 50 000 рублей». Впрочем, часть своих сокровищ он передал для основания в Нежине гимназии. Там впоследствии учился Гоголь. И за это спасибо стяжателю Безбородко!

Дом Безбородко недалеко от Почтамта (точнее, это часть здания почты, построенного его другом архитектором Николаем Львовым) был одним из самых роскошных в столице. Неизвестно откуда – наверное, от Бога! – у Безбородко был непревзойденный вкус. В его доме были изумительные картины и скульптуры, редчайший китайский фарфор, кресла Марии-Антуанетты, севрские сервизы – все это поражало воображение гостей. В ответ на похвалу его вкусу Безбородко дурашливо говорил, передразнивая татар-тряпичников: «Чек акча вирды» – «Много денег отдал». А какие там бывали праздники! Они отличались необыкновенной щедростью и изысканным вкусом хозяина – меломана и гурмана.

Скандально славна была и его дача на Неве – ее ограду со множеством львов, держащих во рту цепь, на нынешней Свердловской набережной знают все. Это шедевр работы В.И.Баженова и Дж. Кваренги. А львов в ограде делал Львов Николай. А какой парк был при даче! Там Безбородко и гулял со своим гаремом, составленным из итальянских и русских актрис. Современник записал в дневнике: «Четвертого дня возвратился сюда из Италии певец Капаскини и привез для графа Безбородко двух молодых итальянок, проба оным сделана, но не знаю, обе ли или одна из них принята будет в сераль». Историк М.И.Пыляев божился, что видел в доме Безбородко большую картину, изображавшую канцлера, лежащего на софе в окружении десяти одалисок… За дачей, в лесу, был источник железистых вод, этой водой поили скотину крестьяне Безбородко. Теперь эту водичку пьем с удовольствием мы все – ведь это «Полюстрово»! Государыня с раздражением слушала рассказы о кутежах на даче Безбородко, расположенной на берегу Невы как раз напротив знаменитого своей целомудренностью Смольного института, и раз даже пошла на невиданную для нее, либералки и гуманистки, меру. Узнав, что какой-то иностранной актриске Безбородко подарил за ночь любви целое состояние, предписала выгнать распутницу за пределы империи в 24 часа! Но отказаться от своих сомнительных развлечений Александр Андреевич не мог. Лукулловы пиры, гарем, роскошь были остро необходимы ему для ощущения полноты бытия. Он будто спешил насладиться жизнью, пока она так благосклонна к нему, бедному украинскому шляхтичу, вознесенному на вершину власти и почета.

Еще одним достоинством Безбородко был его талант царедворца. Он был настоящим придворным, никогда не раздражал государыню, в отличие от Г.Р.Державина, а во всем угождал ей. Вместе с тем он ладил с самыми разными людьми, даже такими, как непредсказуемый и своенравный Потемкин. Возле великих он точно знал свое место, мог подать идею, помочь осуществить ее, а потом, не дожидаясь похвалы и хитро посмеиваясь, отходил в сторону: «Нехай, с меня хватит!» Мысль об организации пышной поездки государыни на Юг и оформлении ее разными «чудесами», среди которых были всем известные «потемкинские деревни», подал именно Безбородко. Но он вовремя отошел в тень, оставляя всю славу предприятия светлейшему князю Потемкину. Он как будто знал, что эта слава станет сомнительно-нарицательной.

Безбородко многие годы успешно отбивался от нападок своих недоброжелателей, которые у него все-таки были, и умел cохранять в неизменности расположение Екатерины II почти до самого конца ее жизни, когда из первых докладчиков он был вытеснен последним фаворитом государыни П.А.Зубовым. Впрочем, Безбородко не был бы самим собой, если бы от этого закручинился. Он нашел общий язык и с Зубовым, который «плавал в делах» и, как писал современник, «хмурил тщетно лобик над бумагами». И тогда Александр Андреевич стал ненавязчиво помогать советами неопытному в делах молодому человеку.

Безбородко был одним из немногих, кто сумел удержаться на плаву при воцарении в 1796 году Павла I. Расположение нового императора он купил, согласно слухам, тем, что передал ему знаменитый конверт, перевязанный черной лентой. В нем лежало завещание Екатерины II в пользу внука – великого князя Александра Павловича. Павел I тотчас бросил конверт в горящий камин и похвалил верного подданного. Все это похоже на правду – милости нового государя к столь близкому сподвижнику его матери оказались весьма щедрыми: Безбородко стал канцлером, светлейшим князем. Он получил огромные поместья и другие богатые награды, вроде большого креста Святого Иоанна Иерусалимского, усыпанного бриллиантами.

Впрочем, служить новому императору, учитывая его нрав и взгляды, было очень трудно, но опытный Безбородко делал это с успехом, хотя здоровье его к пятидесяти годам было сильно подорвано. Некоторые считают, что ранняя смерть Безбородко отразилась на судьбе Павла I – канцлер был лучшим помощником императора, умевшим примирить в указах вздорность и разумность павловских желаний.

Сумасшедший образ жизни в сочетании с колоссальной напряженной работой приблизили конец Безбородко, не дожившего до 52 лет. Его разбил инсульт, и он умер в апреле 1799 года, оставив после себя огромное богатство, кучу незаконнорожденных детей, добрую память о себе как об умном, уживчивом, забавном, но одновременно – деловом, незаурядном человеке, утвердившем величие екатерининской империи.


Гавриил Державин: на брегах реки времен

Общеизвестно, что человек – сам творец своего счастья и может самую заурядную фамилию сделать знаменитой. Но все-таки я убежден: не мог не прославиться человек, носивший фамилию Державин – такую прекрасную, гордую, звучную, знаковую для России. И действительно, Гавриил Романович Державин прославился уже первым произнесенным им словом…

Появился Гаврюша на свет в 1743 году крошечным недоноском, и его спасли от гибели варварским дедовским способом: обмазали ржаным тестом и положили в теплую печь – в сущности, запекли в хлебе. Когда младенцу был год, родители его со страхом смотрели в окно на огромную комету в небесах. И тут малыш ткнул пальчиком в небо и произнес свое первое слово: «Бог!» А в зрелые свои годы он написал оду «Бог», и до сих пор нет в русской поэзии более сильных, страстных и в то же время философских и величественных стихов о Создателе…

Впрочем, Бог долго не смотрел в сторону бедного дворянина. Державин начал службу при Петре III рядовым Преображенского полка. Он жил в солдатской казарме и подрабатывал тем, что красивым почерком и с выдумкой писал за солдат письма, сочинял куплеты. Это и были его первые стихотворные опыты. А потом произошел дворцовый переворот 1762 года. Державин участвовал в походе Екатерины II на Петергоф, куда она двинулась, чтобы арестовать свергнутого ею Петра III.

Герои переворота получили награды, а Державин по-прежнему служил в солдатах, украдкой писал стихи, бегал с поручениями по столице. Как-то раз он принес из роты пакет князю Козловскому, довольно известному тогда стихотворцу. Тот принимал другого пиита – Василия Майкова, который читал хозяину свои стихи. Державин отдал пакет и заслушался у дверей. Хозяин посмотрел на солдатика и сказал: «Поди, братец служивый, с Богом, что тебе попусту зевать, ведь ты ничего не смыслишь!» Это потом, когда загремела слава Державина, они с Майковым смеялись над сим казусом, а тогда, выходя на холод из дома Козловского, солдатик загрустил: шли годы, казалось, что жизнь все еще писалась как черновик. Чтобы переломить судьбу, надо было что-то предпринять!

В характере Державина была заложена страсть к риску, он любил дергать черта за хвост. Делал он это за карточным столом, много раз и порой даже с успехом. Поначалу ему вредили упрямство и горячность, он проигрывал, и помногу (как тут не вспомнить других игроков – Пушкина и Достоевского). Как-то раз он проиграл деньги, собранные матерью на покупку имения. Истинное горе! Собрав волю в кулак, Державин сумел отыграться, вернул потерянное, да еще сверх того выиграл астрономическую по тем временам сумму в 40 тысяч рублей. В конце концов, как пишет его биограф Владислав Ходасевич в своей великолепной книге «Державин», десятая муза – муза карточной игры, которая требует от игрока и вдохновения, и умения, и смелости, улыбнулась ему. Державин стал выигрывать и даже, благодаря выигрышам, поправил свое материальное положение.

Карты приносили деньги, ощущение полноты жизни, но не открывали пути к чинам, ко двору. Не приносили успеха и поручения, которые Державин рьяно выполнял, но в этом ему мешали строптивость, упрямство, негибкость… Помощь пришла неожиданно… с небес. Муза поэзии, наслушавшись от музы карточной игры о достоинствах гвардейца, помогла ему в 1782 году написать оду, которая оказалась пропуском во дворец и на долгие годы стала охранной грамотой Державина. Это была знаменитая ода «Фелица», в которой поэт обращается к Екатерине II как к некой мифической киргизской княжне Фелице и хвалит ее за разные достоинства:

…Не дорожа твоим покоем,

Читаешь, пишешь пред налоем

И всем из твоего пера

Блаженство смертным проливаешь;

Подобно в карты не играешь,

Как я, от утра до утра…

Все сразу в стихах узнали императрицу, а самое главное – ей самой ода очень-очень понравилась. Государыня сказала, что никто ее так не понял, как Державин. В награду Екатерина послала поэту золотую табакерку с надписью на пакете: «Мурзе Державину от киргиз-кайсацкой княжны». Лишенное юмора начальство Державина даже поначалу заподозрило его во взятках от инородцев.

В оде «Фелица» есть юмор, свежесть искреннего чувства, точнее – чувства любви, но не обычной, плотской, а возвышенной, государственной. Так любят властителя за одно только то, что он властитель. С любовью же Державина к Екатерине сложнее. Он полюбил государыню за «Наказ» для Уложенной комиссии по созданию нового свода законов. В «Наказе» было столько правильных мыслей: спасение России – в самодержавии, самодержец обязан править по закону, закон должен быть справедлив, и ему должны подчиняться все. Там же дано определение свободы. Это – «право делать все, что позволено законом». Державин думал, что вот наконец наступила новая эпоха и с такой государыней исчезнут зло, несправедливость…

Но увы! От деклараций до реальной политики – дистанция огромная. Екатерина была женщина умная, гуманная, но политик опытный, осторожный. Она считала, что крепостное право бесчеловечно, но знала, что стоит ей упомянуть о его отмене, как ее закидают камнями, словом, еще не время. В святом деле борьбы с высокопоставленными ворами и взяточниками тоже есть нюансы. Конечно, с ними нужно вести борьбу, но не беспощадную. Ведь вор понятен, предсказуем, послушен потому, что знает свой грех. Только честные и неподкупные независимы и строптивы. А нужны ли такие в управлении, исходя из пользы дела? Как-то, глядя из окна на толпы дворцовых служителей, тащивших узлы и сумки с провизией из дворцовой кухни, государыня со вздохом сказала: «Господи, хоть бы мне что-то на ужин оставили!» Чтобы управлять Россией, нужно воспринимать ее пороки как данность, иначе нельзя. И у Екатерины появился девиз, с которым она правила тридцать четыре года: «Будем жить и дадим жить другим!»

Державин же этого не понимал. Ода «Фелица» открыла ему путь наверх, его заметила и выделила государыня. Благодаря ей он стал губернатором Олонецкой, затем Тамбовской губернии, а потом статс-секретарем императрицы. Но нигде он не мог удержаться подолгу потому, что пытался реализовать принципы «Наказа» буквально и в итоге завоевал звучную славу чудака, скандалиста и склочника. Но Екатерина умела ценить и такие черты его характера, как прямоту, принципиальность, честность. В 1791 году она сделала его своим статс-секретарем по жалобам. В деле защиты справедливости он, исполняя свой долг, не знал сомнений. Это было не всегда приятно императрице – ведь она была самодержицей и порой с законом мало считалась. Как-то раз они сильно заспорили. Державин даже накричал на императрицу, а когда она пыталась уйти, схватил ее за мантилью. Прибежавшему секретарю государыня сказала: «Василий Степанович! Побудь здесь, а то этот господин много дает воли своим рукам».

Почти два года был Державин статс-секретарем Екатерины. Они дружили и ссорились. За это время он хорошо узнал необыкновенную женщину. Она уже стремительно приближалась к старости, но не сдавалась. Не раз она делала Державина участником своих розыгрышей и затей. Она ценила его талант и очень надеялась, что Державин напишет новую «Фелицу», но задуманная ода у поэта никак не получалась. Муза поэзии каждый раз, лишь он садился за стол, трепеща крыльями, улетала, как испуганный голубь. Дело в том, что предмет прежней любви и восторга изменился. Державин ближе узнал Екатерину, многие иллюзии в отношении ее рассеялись. Да и поэт надоел государыне своими прямолинейностью и упрямством. Как-то раз он заболел, а когда выздоровел, то узнал, что императрица уволила его из статс-секретарей и сделала сенатором – типичное «понижение вверх».

А между тем жизнь шла своим чередом. Державин стал богат и вальяжен, купил большой дом на Фонтанке. Там умерла в 1794 году его жена Екатерина Яковлевна, которую он очень любил и на которой женился по страсти неимоверной. Впрочем, после ее смерти он жил в одиночестве недолго, с полгода, и вновь женился на молодой и гордой красавице Дарье Алексеевне Дьяковой. Она не была такой доброй и мягкой, как Пленира, – так звал Державин первую жену. Двадцативосьмилетняя Дарья была строга к пожилому по тем временам пятидесятидвухлетнему супругу, не раз поругивала его за резкость суждений и поступков.

Но не нужно упрощать Державина – он не был донкихотом. Конечно, когда-то взятая на себя роль правдолюбца, который режет правду-матку в глаза, вошла в его плоть и кровь. Эта роль отвечала его импульсивному характеру, но все-таки это была во многом игра, маска. На самом же деле он знал меру в обличениях и умел, когда нужно, помалкивать. Да иначе и быть не могло – Державин был и слыл необыкновенным жизнелюбцем. Любовью к жизни, еде, телесному удовольствию буквально пышут его стихи. Он так смачно, зримо описывает обед, что слюнки текут:

Я обозреваю стол – и вижу разных блюд

Цветник, поставленный узором:

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-желт пирог, сыр – белый, раки – красны,

Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером

Там щука пестрая – прекрасны!

В своем доме на Фонтанке в одной из комнат он сделал настоящую восточную беседку с мягкими пуховыми диванами. Как было хорошо всхрапнуть здесь после обеда! Он обожал и свою Званку – имение на берегу Волхова. Какое это наслаждение – выйти утром на балкон. Простор, благодать, душистый ветер с полей, «двор резвыми кишит рабами», в реке плещутся молодицы. До глубокой старости его волновали деревенские девы с их «остренькими глазками беглянок и смуглянок». К женскому полу Державин был всегда слаб. В 1799 году он написал вполне эротическое стихотворение «Русские девушки», а уж «Шуточное пожелание» вошло даже в оперу П.И.Чайковского «Пиковая дама»:

Если б милые девицы

Так могли летать, как птицы,

И садились на сучках,

Я желал бы быть сучочком,

Чтобы тысячам девочкам

На моих сидеть ветвях…

К концу XVIII века Державин достиг многого: он был сенатором, министром, он спорил с царями. Но министров, сенаторов было много, а он все же был один – поэт Державин. Как-то само собой получилось, что все признали в нем гения уже при жизни.

Конечно, Державин был прежде всего царедворец, карьерист. В его глазах орден был поважнее оды. Но с годами Гаврила Романович понял, что именно в литературе, поэзии – настоящий ключ к будущему бессмертию. А этого всегда желала его гордая, честолюбивая душа, мечтавшая «блеснуть на вышине». Не случайно он переложил с латыни на русский язык «Памятник» Горация со словами: «И слава возрастет моя, не увядая // Доколь славянов род вселенна будет чтить». Тогда он верил, что его стихи станут вечным памятником ему…

Но шли годы, поэт слабел, терял зрение, и постепенно его взору открывалась вечная и печальная истина, которая недоступна была ему молодому. За два дня до смерти, 6 июля 1816 года, он начертал ее формулу на грифельной доске:

Река времен в своем стремленьи

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.

И если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы.

Но он ошибся! Имя Державина не забыто Россией. Оно будет жить, пока звучит на свете русская речь, пока думают по-русски и пишут на русском языке стихи.

Запах столетнего меда,

слова и золота вязь…

Оды державинской мода

снова в цене поднялась.

Сколько ценителей тонких,

сколько приподнятых крыл!..

Видишь, как зреет в потомках

имя твое, Гавриил?

Будто под светом вечерним

встало оно из земли…

Вот ведь и книжные черви

справиться с ним не смогли.

Стоит на миг оглянуться,

встретиться взором с тобой —

слышно: поэты клянутся

кровью твоей голубой.

Булат Окуджава


Митрополит Арсений: инквизитор и мученик

Он всегда слыл жестким, непреклонным и суровым инквизитором. В 1738 году Арсений отправил на костер перешедшего в иудаизм капитан-лейтенанта Возницына вместе с его «совратителем» Лейбовым. Это был последний костер в России, на котором сожгли живых людей. Но Арсений был готов жечь еретиков и отступников и дальше.

Со страстью и крестом Александр Мацеевич, поляк по происхождению, сын униатского священника с Волыни, родился в 1697 году блестяще закончил Львовскую, а потом и Киевскую духовную академию, и был пострижен в монахи под именем Арсения. Он был одним из тех церковников – поляков по происхождению, которых призвал Петр I реформировать русскую церковь, подчинить ее светской власти, усилить ее просветительскую функцию. Одни, такие как Феодосий Яновский и Феофан Прокопович, стремились держаться поближе к трону, другие – ехали в Сибирь и самоотверженно вершили миссионерскую работу. Так митрополит Филофей в неимоверно трудных условиях, с огромным риском для жизни проповедовал среди туземных народов, приплывал на лодке к их стойбищам и, как сказано в его отчете, «выходил на берег и по три дня… терпеливо препирался» с шаманами. Однажды его ранили стрелой в руку, в которой митрополит держал над головой крест.

Таким же был и молодой монах Арсений. Он тоже отправился в Сибирь, где обращал язычников в православие, беспощадно – как истинный крестоносец – расправлялся с шаманами, разоряя святилища язычников. Потом он участвовал в экспедициях Беринга, терпел вместе с моряками трудности плавания по морям и тяжко болел цингой.

Уже в те годы он прослыл яростным, фанатичным миссионером и полемистом, стал признанным авторитетом в борьбе с раскольниками-старообрядцами, в которых церковь видела даже больших врагов, чем язычники или иноверцы. Ошибаются те, кто считает, что в России не было инквизиции. Она была, хотя так и не называлась. Арсений как раз и стал известен как твердокаменный инквизитор, жестокий и беспощадный. Ему мало было засадить старообрядца в темницу, подвергать его пыткам. Ему нужно было разбить в личной полемике доводы раскольника, одержать над ним нравственную победу. Как-то раз Арсений ради этого даже поехал на Соловки, где в каменном мешке сидел особо «заледенелый» расколоучитель игумен Иоасаф. Из материалов политического сыска мы знаем, как происходили такие религиозные диспуты в казематах. Один из участников полемики, плотно пообедав чем Бог послал, тепло одетый, сидел в удобном кресле, а перед ним в цепях, иногда прикованный к стене стоял, а то и висел второй дискутант – измученный, истощенный, в рубище, с ранами от пыточных инструментов. Не факт, что победа в споре с Иоасафом осталась на стороне высокоученого Арсения: вожди раскола были высокообразованны, умны, а главное – тверды и увертливы в своей вере. Иоасаф погиб в заточении, а Арсений написал книгу – пособие по борьбе с раскольниками.

Нетрудно предположить, что он не был ни человеколюбивым, ни кротким. Гордый, убежденный в своей вере и превосходстве над другими, он был самонадеян и груб и ни перед кем не склонял головы. Где бы он ни служил, нигде он не уживался с местными властями. И все это сходило ему с рук, даже когда он, назначенный в 1742 году митрополитом Ростовским, отказался присягать императрице Елизавете как высшему судье Синода. И опять непокорность сошла ему с рук – Елизавета разрешила этих слов не произносить. На ростовской кафедре Арсений оставался таким же суровым и жестоким, как в Сибири. Он строго следил за соблюдением «благочиния и чистоты» в среде духовенства, беспощадно расправлялся с раскольниками, даже сносил часовни, которые использовали с виду примерные прихожане, а на самом деле – скрытые старообрядцы. Они его боялись – всю свою жизнь митрополит оставался аскетичным и неподкупным, а это была тогда большая редкость среди церковников.

Если многие из иерархов – коллег Арсения по Синоду – поддерживали его по принципиальным вопросам, то в целом жил он с ними немирно – каждый приезд его в Петербург был отмечен ссорами и несогласиями. В Синоде усматривали в поступках митрополита не праведность, а безмерную гордыню – уж очень дерзко он себя вел, неподобающим образом оспаривал решения светских властей. Особенно острое столкновение с властью вышло у Арсения из-за того, что государство использовало монастыри для заключения в них преступников и превращало монастыри в дома престарелых отставных солдат. Арсений писал Синоду, что «монастыри устроены и снабдены награждением для богоугодного пребывания честных, беспорочных и неподозрительных лиц, вечного спасения желающих… места святые и освященные на всегдашнюю службу Богу, а не для содержания сумасбродов, воров и смертных убийц-колодников». За употребление таких поносительных выражений Синод объявил Арсению выговор, хотя все там понимали, как он прав: ведь власть совсем не считалась со статусом монастырей, даже не ставила в известность Синод и настоятелей, кого и за что привозят из Тайной канцелярии в монастыри для вечного заточения. Так, императрица Елизавета собиралась поселить на Соловках, где устав запрещал находиться не только женщинам, но и безбородым мужчинам, а также скотине женского пола, свергнутую правительницу Анну Леопольдовну с ее фрейлинами и их женской прислугой. И поселила бы, если бы не ранний ледостав на Белом море.

Другие времена для Арсения наступили с приходом к власти императрицы Екатерины II в 1762 году. Воспитанная на Вольтере и просветительской литературе, она мало верила в Бога и видела в церковниках ретроградов и реакционеров. Конечно, как православная государыня, она исполняла все необходимые ритуалы, но в церкви старалась сесть где-нибудь на балконе и там часами раскладывала пасьянс. Поэтому неудивительно, что она могла только приветствовать идеи секуляризации церковных владений, которую власти и начали осуществлять в 1763 году.

Арсений, не менявший своих взглядов, не мог молчать в такой обстановке. Он, как и раньше, твердо стоял за самостоятельность церкви и неприкосновенность ее владений. Видя, как приехавшие гвардейские офицеры описывают имущество его епархии, он послал в Синод протест, где писал, что даже татарские ханы почитали имущество церкви, а теперь власть действует хуже «иностранных неприятелей». В итоге с началом секуляризации Арсений оказался единственным из всех церковных иерархов, кто открыто выступил против реформы. Екатерина II крайне болезненно восприняла протесты Арсения, сочтя их вызовом лично ей, самодержице. В 1763 году Арсений был арестован и ему был устроен допрос в присутствии императрицы. И это окончательно решило его судьбу. Он, как всегда, вел себя дерзко, вызывающе, и в какой-то момент императрица в гневе вскочила, зажала уши, а Арсению «закляпили рот» и поволокли в тюрьму. Синод единогласно лишил Арсения сана и сослал его в дальний монастырь как простого чернеца. В архангельском Николо-Корельском монастыре Арсения поместили в каземат. Он вызывал уважение своим аскетическим, праведным образом жизни даже у солдат охраны, которые видели, как старец сам носил воду и колол дрова. И тут он был верен себе: сурово укорял монахов в беспробудном пьянстве. Они написали донос, и в 1768 году Арсения расстригли и тайно, «в мужичьем платье», отвезли в Ревельскую крепость. Там поначалу он пользовался некоторой свободой – его водили в церковь, разрешали прогулки. Но потом условия заточения резко ужесточили. В присланной инструкции говорилось об Арсении как о «некотором мужике Андрее Бродягине». Потом Екатерина «переименовала» Бродягина во «Враля».

С тех пор по всем документам он проходил под позорным именем «Андрея Враля».

Зная талант Арсения-проповедника, императрица предписала, чтобы солдаты «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка…» и держали наготове кляп, чтобы заткнуть ему рот. Опасения властей были так велики, что ни охрана из немцев, ни кляп не казались надежным способом заставить Арсения молчать. Он был «заложен», то есть замурован в каземате, и еду ему подавали на веревке. Но как бывало не раз, слава затворника поневоле росла сама собой. По стране расходились приписываемые ему предсказания, в нем видели невинного страдальца, что признавала сама Екатерина II: «Народ его очень почитает исстари и привык считать его святым, а он больше ничего как превеликий плут и лицемер». Между тем именно гонения властей, заточение делали из него мученика.

Но, как бы то ни было, в толще стены таллинского Вышгорода, в замурованной камере, Арсений принял истинное мученичество, там он и скончался в 1772 году. С тех пор среди церковников не было ни одного мужественного пастыря, который бы возвысил голос в защиту церкви. В 2000 году Арсений был канонизирован как священномученик.


Александр Суворов: петушиный крик гения

Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукою» – так написал Суворов из села Кончанского Новгородской губернии своему петербургскому приятелю поэту Хвостову поздней осенью 1798 года. И теперь Кончанское – место, удаленное от столиц, а тогда это был медвежий угол, в котором особенно печально осенью и зимой…

Впрочем, Суворов нечасто жил в столицах и легко переносил удаление от них. В Кончанском же было другое – он был здесь в ссылке. Гнев нового императора Павла I не затихал, и старый фельдмаршал это чувствовал. Не будем забывать, что для Суворова, человека служилого, как и для всех в России, была актуальна пословица: «Царев гнев – посланник смерти». Между тем Суворов привык к царевой ласке, ведь каждому подданному только царская милость давала уверенность в завтрашнем дне. Не было у него в Кончанском и свободы: каждое письмо вскрывалось, за ним во все глаза следили шпионы, а главное – полководец был оторван от любимого дела, от своих солдат и воздуха войны, которым он только и мог дышать. Жизнь двигалась к концу. Суворову шел шестьдесят девятый год, и он все больше и больше падал духом. В декабре 1798 года он написал императору Павлу о своем желании уйти в монастырь. Это было так не похоже на него, человека жизнерадостного, веселого, волевого, настроенного на борьбу.

Да, вся его жизнь прошла в борьбе с самим собой, своим слабым, хилым телом, со своей судьбой. Это началось еще в детстве. Он родился в 1729 году в семье Василия Суворова, сенатора, ставшего генералом при Екатерине II. Суворов-отец был скряга, экономил каждый грошик, а поэтому пожалел денег на учебу слабенького, болезненного сына, решил обучить его дома и сделать из него чиновника. Поэтому он даже не записал Александра в гвардию, как было принято тогда в дворянских семьях.

Однако отец не ожидал, что в слабом теле Александра заключен такой могучий дух. Известно, какую большую роль в жизни ребенка играют мечты, они преображают даже самую скучную, обыденную обстановку. Хилый мальчик увлекся чтением, он бредил подвигами античных героев и полководцев. Мы знаем, что часто все это кончается ничем – детская мечта гаснет, как костер, залитый дождем.

Но дух Суворова уже получил пищу – он хотел быть военным, полководцем, героем, упорно тренировал и закаливал свое хилое тело так, что впоследствии оказался более выносливым и терпеливым, чем его сильные товарищи. Решающей стала встреча с Абрамом Ганнибалом – прадедом Пушкина. Как-то раз тот приехал в гости к старому приятелю Василию Суворову, поговорил с его сыном и сказал, чтобы отец не валял дурака и отдал бы Сашу по военной части. И тот был записан в Семеновский полк.

В 1745 году шестнадцатилетний юноша был зачислен в гвардию, стал осваивать солдатское дело. Он прошел все ступеньки военной профессии, педантично и точно, как и должно быть в армии. Годы, проведенные в солдатской массе, были для Суворова настоящими университетами. На скудные деньги, получаемые от отца, он покупал книги и читал, читал. Устав был для него истинной Библией. Как-то раз в Петергофе императрица Елизавета подошла к стоящему на посту Александру и протянула ему, понравившемуся ей солдатику, серебряный рубль. Суворов деньги не взял, сказал, что делать это на посту устав запрещает. Тогда императрица похвалила часового, положила рубль на землю у его ног и сказала, чтобы при смене караула он деньги забрал.

Уже тогда будущий фельдмаршал не только читал, он изучал русского солдата. Не нужно представлять Суворова этаким лубочным, народным полководцем. Он относился к солдатам так, как и каждый военачальник: не колеблясь, посылал их на смерть, в огонь тысячами и потом хладнокровно переступал кровавые ручьи, текшие по полям его победных сражений. А как же иначе на войне!

Однако по-своему он берег русского солдата, знал и понимал его, умел с ним обращаться. Известно, что победитель Наполеона герцог Веллингтон на поле боя воодушевлял своих солдат словами: «Вперед, сволочи! Вперед, ублюдки, негодяи, висельники!» Все они были навербованы из отребья по кабакам и притонам и иных слов не понимали. Он же говорил, что если сегодня солдата похвалить, завтра он надерзит тебе. Но в России с солдатом – вчерашним помещичьим крестьянином – обращаться следовало по-другому. Мужик приносил в армию из деревни патриархальность, артельность, дух общины. Для него командир – отец-помещик, строгий, справедливый, может пошутить, а может и прибить. Суворов сумел найти нужный и удобный ему свободный тон отношений с солдатами так, что его любили как своего, но на шею не садились.

Как ни парадоксально, блестящие успехи Суворова связаны с его неудачами в начале карьеры. При движении по служебной лестнице он явно отставал от прочих. В двадцать пять лет он стал офицером, в то время как Петр Румянцев был генералом в двадцать два года, а победитель Фридриха II Семен Салтыков – в двадцать пять лет! Потом Суворову долго не давали чина полковника. И когда он наконец получил этот чин и стал командиром Суздальского полка, то оставался в полковниках долгих шесть лет! А в это время все его товарищи давно «ушли» в генералы. Суворов болезненно переживал эти служебные неудачи. Вот почему, став в 1791 году генерал-фельдмаршалом, он поставил в своей комнате несколько стульев и начал через них перепрыгивать, называя при этом имена генерал-аншефов, которых он таким образом обскакал.

Но, таща лямку рядового пехотного полковника, Суворов не терял времени зря. За эти годы он заложил основы своей оригинальной воинской науки, отточил свой лаконичный стиль. И когда началась война – а без войны Суворов просто страдал, – он «выстрелил» собой. Его яркая звезда взошла на небосклоне России мгновенно. В 1768 году он беспощадно и быстро расправился с польскими повстанцами, стал генералом и был послан на только что начавшуюся Русско-турецкую войну. И сразу же одержал две блестящие победы: под Козлуджи и Туртукаем. Тут он получил рану и славу удачливого полководца. Когда внезапным ударом он захватил турецкую крепость Туртукай, то послал своему командиру Салтыкову доклад: «Ваше сиятельство, мы победили. Слава Богу, слава вам». Потом в легенде этот рапорт было переделан в двустишье:

Слава Богу! Слава Вам!

Туртукай я взял и там!

А потом пришли и другие победы, одна славнее другой: Фокшаны, Рымник, Кинбурн, Измаил, знаменитый Италийский поход против французов и беспримерный переход через Альпы.

В чем же секрет военного гения Суворова? Почему до сих пор никто в России не смог сравниться с ним по величине военного таланта? Он считал, что основа военного успеха – смелость, решительность. Он развивал в подчиненных чувство превосходства, нравственной силы – матери бесстрашия: «Сикурс (помощь. – Е.А. ), опасность и прочие вообразительные в мнениях слова служат бабам, кои боятся с печи слезть, чтобы ноги не переломить». В сражении под Фокшанами австрийцы – союзники Суворова – были поражены, когда в самый ответственный момент боя суворовские солдаты вдруг дружно чему-то засмеялись. Этот хохот под огнем врага показался австрийцам смехом из ада, а на самом деле он говорил о воспитанном Суворовым у русских солдат самообладании.

Суворов считал, что самый верный способ приучить человека смело смотреть опасности в глаза – это не пережидать ее, а идти ей навстречу. Поэтому такое внимание он уделял наступлению, непрерывным маршам, особенно ночью. Даже теперь трудно представить, как могли его солдаты проходить в день по восемьдесят верст! «Это еще ничего, – шутил Суворов, – римляне двигались шибче, прочтите Цезаря».

Суворов был сторонником штыковой атаки. И дело не в несовершенстве тогдашнего стрелкового оружия, просто он хорошо изучил своего солдата. Склонность русского человека к рукопашной всегда была инстинктивной, она заложена в национальном характере. Шапку оземь! Раззудись, рука, пропадай все пропадом! Этот порыв удальства Суворов уснастил воинскими навыками, превратил в орудие победы. Поражает простота принципов, заложенных в суворовской системе. Он считал, что в бою многосложность действий забывается, порождает нерешительность, робость. Больше своего главного маневра рядовому знать не нужно и даже вредно. Добивайся всеми средствами, чтобы солдат был уверен в себе, тогда он будет храбр! Суворов требовал на поле боя сосредоточенности, как на священнодействии, где «совершается кровавая жертва любви к Отечеству». Воин должен весь принадлежать долгу, нет колебаний, сомнений, нет мысли, которой можно поделиться с товарищем, мысль у всех одна: победить или умереть!

Не было в армии более популярного полководца, чем Суворов. Уже само его появление в полках воодушевляло солдат и удручало врагов. С годами он стал настоящим любимцем армии – отважным, смелым, суровым к трусам и бездельникам и в то же время добрым и простым. О его непритязательности ходили легенды. Действительно, с детства приучив себя к аскетизму, он в походах спал на соломе, скудно питался. Однако надо сказать, что легенды о неприхотливости Суворова – человека богатого, но скупого – так перемешиваются с реальными фактами, что разделить их трудно, тем более что сам полководец плодил легенды о себе. Как пишет французский посол, на вопрос, верно ли, что Суворов спит одетый, на соломе и даже в ботфортах со шпорами и никогда не расслабляется, тот отвечал, что это неправда: иногда расслабляется – одну шпору отвинчивает! Эта неприхотливость полководца воодушевляла войска, приучала солдат терпеть неудобства и голод.

Суворов – личность во многом загадочная, сложная, в ней несколько слоев. Когда читаешь его письма, то кажется, что их писали несколько разных людей – так поразительно меняется стиль. То это простой, незатейливый солдат, не привыкший держать в руке перо, который режет правду-матку в глаза. То тонкий интеллектуал, знаток литературы, истории, уснащающий свои писания сонмом античных образов. То прижимистый помещик, который напоминает своему управляющему, чтобы тот для экономии бумаги писал письма мелким почерком с двух сторон листа и сам относил на почту. То – типичный царедворец, готовый к унижению, к льстивым словам… И все это один человек – Суворов.

Долгие годы он был «верным слугой» Потемкина, заверял фаворита Екатерины, что «милости Ваши превосходят мои силы, позвольте посвятить остатки моей жизни к прославлению столь беспредельных благодеяний». Однако после взятия Измаила Суворов, видя, как Потемкин теряет влияние, позволил себе дерзость. На вопрос светлейшего, какую награду он желает за взятую турецкую крепость, Суворов отвечал, что он не купец и торговаться не намерен, его могут наградить только государыня и Бог. Это была несправедливая пощечина Потемкину – ведь тот необычайно высоко ценил полководца и всегда хлопотал перед Екатериной II о наградах для него. Увы! Дело в том, что Суворов уже повернул нос в другую сторону – он хотел понравиться новому фавориту государыни, Платону Зубову, надеялся угодить ему хамским обращением со своим прежним благодетелем.

Со многими людьми у Суворова были тяжелые отношения, особенно с генералами – товарищами по оружию. Он часто показывал им свой вспыльчивый, необузданный и склочный характер. Всех поголовно он считал бездарностями и ничтожествами и не скрывал этого. В то же время он выпрашивал, клянчил, требовал награды, вечно считая себя обиженным врагами, обделенным: «Вашему сиятельству и впредь служу, я человек бесхитростный… лишь только, батюшка, давайте поскорее второй класс» (из письма к И.П.Салтыкову с требованием о награде орденом Святого Георгия 2-й степени).

Популярный, попавший в рекламу банка «Империал» исторический анекдот – «Звезду Александру Васильевичу!» – очень близок к истине. Известно, что 24 декабря 1781 года, то есть накануне Рождества, Екатерина пожаловала ему бриллиантовую звезду ордена Александра Невского, приказав снять ее со своего парадного платья.

Очень много писалось о чудачествах Суворова в присутствии царственных особ. Он сам говорил, что шутит, как шут Балакирев, чтобы говорить царям правду. Это не так. В чудачествах Суворова иное. Что именно? В словаре Владимира Даля читаем: «Чудак – человек странный, своеобычный, делающий все не по-людски, а по-своему, вопреки общего мнения и обыка». В вызывающем, шутовском поведении великого полководца – соединение множества комплексов. Комплекс неполноценности и одновременно чувство превосходства, уверенность победителя и боязнь поскользнуться на придворном паркете. Чудачества Суворова – это его система защиты, стремление скрыть свою стеснительность, неловкость, неумение вести себя в непривычной обстановке, боязнь показаться смешным.

У Суворова была семья, но жизнь семейная не удалась – не было более разных людей, чем он и его жена. Когда они обвенчались, ему было сорок три года, ей – княжне Варваре Прозоровской – двадцать три. Они были как будто из разных миров: он стар, она молода, он мал, некрасив, она – русская дородная красавица, он – чудак-воин, она – аристократка с массой светских предрассудков, он богат и скуп, она – мотовка, любящая жить на широкую ногу. И при этом родственные характеры – оба вспыльчивые, неуступчивые. Кончился этот брак плохо: долгий развод, скандалы. От него остались только сын и любимая дочка Наталья – Суворочка, которой отец слал из походов нежные письма: «Кинбурн, 29 мая 1788 года. Любезная Суворочка, здравствуй!.. У нас уже давно поспели дикие молодые зайчики, уточки, кулички… Недосуг много писать. Около нас 100 корабликов, иной такой большой, как Смольный (дочь воспитывалась в Смольном институте. – Е.А. ); я смотрю на них и купаюсь в Черном море с солдатами, вода очень студена и так солона, что барашков можно солить, коли буря, то нас выбрасывает волнами на берег. Прости, душа моя! Отец твой Александр Суворов». Отец хлопотал, как бы устроить дочь получше, выдал ее за брата Платона Зубова, Николая, и был рад породниться с фаворитом.

Но вот умерла Екатерина II. Пришедший ей на смену Павел I с трудом терпел Суворова – потемкинского генерала, а потом сослал его в Кончанское… Жизнь в Кончанском тянулась медленно. Суворов занялся хозяйством, устроил в имении театр из крепостных: «Васька комиком хорош, а трагиком лучше будет Никита, только должно ему поучиться выражению, что легко по запятым, точкам, двоеточиям, вопросительным и восклицательным знакам… В рифмах выйдет легко…» Прогуливаясь по имению, помещик все примечал: «Дворовые парни как дубы выросли, купить [им] девок… Лица не разбирать, лишь бы здоровы были. Девиц отправлять… на крестьянских подводах, без нарядов, одних за другими, как возят кур, но очень сохранно». Потом построил парней и привезенных девок в две шеренги по росту, одна напротив другой, скомандовал одной «Налево!», другой «Направо!» и так образованные пары повел венчаться в церковь.

Сохранился словесный портрет Суворова тех лет: небольшого роста, худощав, морщинист, редкие седые волосы, небольшие бегающие голубые глаза проницательны, светятся энергией. Взгляд, движения отличались необыкновенной живостью. Он не знал покоя. Веселый, общительный, Суворов не вел жизнь анахорета, любил потанцевать – как он говорил, «попрыгать», выписывал из Москвы анчоусы, цветную капусту, вина пил мало, любил английское пиво – так кто же его не любит? Дома коротал время за ломберным столиком, играл в карты, шашки, домино. Вставал со светом, ходил много, рьяно молился в церкви. На зиму устраивал подобие зимнего сада – «птичью горницу»: кадки с деревьями, снегири, щеглы, синицы перепархивали с ветки на ветку. Здесь он прогуливался меж деревьев, принимал гостей. Весной, на Святой неделе, птиц выпускали. Правда, тогда люди не знали, что все эти птицы немедленно погибали на воле.

И вот однажды, в 1799 году, покой ссылки нарушил гонец из столицы: император вызывает фельдмаршала. Суворов кинулся к столу и написал короткий и выразительный ответ: «Тотчас паду к ногам Вашего Величества». А потом был славный Италийский поход, победы над французами, героический переход через Альпы, чин генералиссимуса и… новая опала государя. Суворов приехал в Петербург, но его не встречали как триумфатора. Обиженный высочайшим невниманием, он сник, заболел. Когда его навестил Гаврила Державин, то Суворов спросил поэта, что тот напишет на его надгробии. Державин подумал и сказал: «Напишу просто: “Здесь лежит Суворов”». Умирающий был доволен – это было в его стиле!


Степан Шешковский: хозяин русской Бастилии

Петропавловская крепость… Здесь в XVIII веке располагалась Тайная экспедиция – центральный орган политического сыска времен Екатерины II. Сюда три десятилетия подряд каждый день приезжал скромный, незаметный господин. Между тем это был один из могущественнейших людей своего времени – Степан Иванович Шешковский, начальник Тайной экспедиции. Само его имя, окутанное мрачной таинственной славой, внушало ужас современникам, а уж те, кому доводилось с ним встречаться, помнили об этом до конца своих дней…

Не без приключений попал он на службу в сыскное ведомство. Сын московского подьячего, с юных лет Степан был пристроен родителем в Сибирский приказ. Многие мечтали тогда попасть в это связанное с несметно богатой Сибирью учреждение – сущие «серебряные копи» для чиновников. Однако юноша там не прижился, не прельстили его сибирские «златые горы и реки, полные вина». Как-то раз его командировали в Тайную канцелярию для переписывания срочных бумаг, а затем, после окончания работы, вернули обратно в Сибирский приказ. Но шестнадцатилетний канцелярист вдруг совершил неожиданный поступок: самовольно отправился в Петербург и вскоре вернулся в Москву с указом Сената о переводе его в Тайную канцелярию. Что же стояло за этим? Только одно – зов сердца, призвание, великая страсть к сыскной работе, к романтике застенка, а главное – стремление к необыкновенному ощущению тайного могущества, всезнания и особой доверенности власти. Это всегда влекло и влечет в «органы» молодых людей.

И Шешковский стал делать карьеру. Он усердно писал протоколы, допрашивал арестантов, делал доклады. И начальство было им довольно. Шеф Тайной канцелярии времен Елизаветы Петровны А.И.Шувалов дал ему такую характеристику: «Писать способен, и не пьянствует, и при делах быть годен». Можно ли лучше аттестовать русского чиновника? Сам Шувалов был человеком занятым – служил камергером, а к тому же был еще предпринимателем, владельцем заводов, так что многие дела по Тайной канцелярии он поручал Шешковскому, которого даже поселил у себя в доме в роли своего «домашнего человека». К 1762 году тридцатипятилетний Шешковский уже набрался большого опыта сыскной работы и дослужился до асессора. А потом Екатерина II сделала его начальником Тайной экспедиции, реорганизованной из упраздненной Тайной канцелярии предшествующей поры. С годами Шешковский превратился не только в дворянина, но в важного вельможу: стал обер-секретарем Сената. К концу жизни он состоял в чине тайного советника «при особых порученных от Ея И. В. делах», имел ордена, награды, стал богат.

По примеру своих предшественников на троне Екатерина II придавала политическому сыску, как одной из важнейших сторон своей государственной работы, особое значение. При этом она знала толк в сыскном деле, увлеченно вникала во все тонкости того, «что до Тайной касается». Императрица сама возбуждала сыскные дела, писала «вопросные пункты», ведала расследованием важных преступлений, выносила или утверждала приговоры. Словом, государыня действовала как азартный профессионал, а Шешковский был ей в этом деле незаменимым, верным помощником.

Несомненно, Степан Иванович пользовался особым доверием императрицы, так как имел право внеурочного доступа к ней. Порой срочно и тайно его вызывали во дворец по каким-нибудь безотлагательным делам. Темными потайными переходами Шешковского проводили в личные апартаменты Екатерины, где она выслушивала его доклады. Авторитет начальника Тайной экспедиции у императрицы был высок. Она считала его непревзойденным мастером своего дела. Именно его в 1774 году она послала в Москву допрашивать Пугачева. В рескрипте Екатерина писала: «Шешковский… особливой дар имеет с простыми людьми разговаривать и всегда весьма удачно разбирал и до точности доводил труднейшия разбирательства». Во время следствия Шешковский так старался, что даже спал в соседней с Пугачевым камере. А задание ему государыня дала сложнейшее: узнать, кто из русской знати стоял за спиной самозванца. Шешковский уверенно доложил Екатерине: «Никого!» И она ему безоговорочно поверила. И потом многие годы верной и усердной службой он неизменно оправдывал доверие государыни. Как? Это был фирменный секрет Степана Ивановича.

Конечно, императрица и начальник Тайной экспедиции были разными людьми. Образованная, пропитанная духом Просвещения, терпимости и гуманности, Екатерина была сторонницей права, закона, противницей насилия. Шешковский же был человек необразованный, жестокий и недалекий. Но вместе с тем самодержица понимала, что в России идеи либерализма, терпимости и законности приходят в противоречие с режимом неограниченной личной власти – ее власти, как и с желанием эту власть удержать во что бы то ни стало. Поэтому и при Екатерине II оказались возможны, допустимы многие неприглядные и «непросвещенные» методы сыска и репрессий, начиная с бесстыдного чтения чужих писем и кончая тайными казнями. И в этом деле достижения «покоя и тишины» трудно было найти соратника лучше Шешковского.

Начальник сыска тихо и обстоятельно докладывал государыне о том, что он узнал из допросов в Тайной. Что-то из этого Екатерине было слушать неприятно, но она и звала Шешковского совсем не для приятных бесед. Мы же не принюхиваемся к мяснику, хотя мясо-то любим! За долгие годы властвования государыня «принюхалась» к запаху застенка. С ней произошло то, что всегда происходит с правителем, один на один беседующим с шефом своей Тайной полиции. Между ними возникает довольно тесная и очень своеобразная деловая связь, некое сообщничество, о чем я уже писал в очерке об Андрее Ушакове и Анне Иоанновне. Как два опытных врача, знающих суть болезни и свойства организма больного, они понимают друг друга без слов, с первого взгляда. С точки зрения постороннего, они излишне прагматичны, даже циничны. Из доносов, допросов, пыточных речей самодержица и начальник Тайной узнавали страшные, неведомые простым смертным тайны. Они ведали, о чем думают и что говорят люди разных сословий, как они грешат и обтяпывают свои тайные делишки. Там, где иному наблюдателю видится лишь неприглядный эпизод из жизни отдельного человека или множества людей, им открывается грандиозное зрелище страстей человеческих, общества, погрязшего во грехе. Императрица и глава сыска были соучастниками в этом почти всегда нечистом, но необходимом деле политики.

При этом императрица была убеждена, что в ведомстве Шешковского, этого искусного мастера сыска, людей не пытают. И не раз писала об этом своим просвещенным корреспондентам. Но другие современники думали иначе: Шешковский «исполнял свою должность с ужасною аккуратностью и суровостью. Он действовал с отвратительным самовластием и суровостью, без малейшего снисхождения и сострадания».

А как же было на самом деле? Нет сомнений, в эпоху Екатерины II российские нравы несколько смягчились, свирепые пытки исчезли, хотя суть сыска не изменилась. Да и сам Шешковский далеко не напоминал ражего кнутобойца прежних времен. Наоборот, «как теперь помню, – говорил один ветеран екатерининских времен, – его небольшую мозглявую фигурку, одетую в серый сюртучок, скромно застегнутый на все пуговицы и с заложенными в карманы руками».

Но все же тихого, вежливого голоса Степана Ивановича боялись все – болтуны и светские дамы, либералы и картежники, масоны и должники. Все имели грехи, и все были убеждены, что Шешковский об этих грехах знает. Как писал тот же современник, Степан Иванович «везде бывал, часто его встречали там, где и не ожидали. Имея, сверх того, тайных лазутчиков, он знал все, что происходило в столице: не только преступные замыслы или действия, но и даже вольные и неосторожные разговоры».

И в самом деле, всеведение Шешковского опиралось на сеть доносчиков и агентов сыска, а благодаря докладам Степана Ивановича императрица была в курсе всех происшествий, замыслов и сплетен. Поэтому она, к изумлению придворных, так хорошо знала подноготную их жизни, все слухи и тайны высшего света. Уж Степан Иванович не упускал случая выискать что-нибудь интересное в грязном белье ее подданных. Но даже не это внушало такой ужас светской публике.

Среди «екатерининских орлов» Шешковский был личностью легендарной. За ним упрочилась слава жутковатого моралиста, блюстителя нравов. Он имел обыкновение приглашать в гости болтунов, позволявших себе молоть языком о государыне. Отказаться от приглашения было нельзя. Что же было дальше? Побывавшие в гостях у Степана Ивановича об этом помалкивали, но молва гласила, что «в кабинете Шешковского находилось кресло особого устройства. Приглашенного он просил сесть в это кресло, и, как скоро тот усаживался, механизм замыкал гостя так, что он не мог ни освободиться, ни предполагать того, что ему готовилось. Тогда, по знаку Шешковского, люк с креслом опускался под пол. Только голова и плечи виновного оставались наверху, а все прочее тело висело под полом. Там отнимали кресло, обнажали наказываемые части и секли. Исполнители не видели, кого наказывали. Потом гость приводим был в прежний порядок и с креслами поднимался из-под пола. Все оканчивалось без шума и огласки». А во время экзекуции Шешковский внушал гостю правила поведения в обществе.

Легенда эта весьма правдоподобна. Сама техническая идея была хорошо известна в те времена – уже давно вошли в моду подъемные столы. Подобное кресло вполне могло существовать, Кулибин придумывал механизмы и посложнее. Поставить же снизу палача с плетью и, как тогда говорили, «разрумянить» или «поздравить с праздником задницу» светского болтуна было еще проще…

Екатерина II, при всей ее терпимости и гуманности, иногда выходила из себя, слыша от Шешковского вздорные сплетни о своей царственной особе. Она даже издала особый «Указ о неболтании лишнего», в котором категорически запрещалось распространять сведения и слухи, как сказали бы теперь, порочащие честь и достоинство государыни. Но порой и это не помогало обуздать языки. И тогда государыня, согласно легенде, посылала за Шешковским. Снова приведем рассказ современника: «Раз досадила государыне генеральша Кожина – болтает невесть что! Вызвала [императрица] Степана Ивановича и говорит: будьте, мол, так любезны, поучите особу сию хорошим манерам. Она всякое воскресенье бывает в публичном маскараде, поезжайте за ней сами, возьмите ее оттуда, слегка телесно накажите и обратно туда доставьте со всякою благопристойностью. Так он и сделал – высек, да и назад в маскарад, да велел еще контрданс оттанцевать. Долго генеральша кушала стоя!»

«Профилактическими беседами» с повесами и светскими кумушками работа Шешковского, конечно, не ограничивалась. Его коньком была работа с мятежными дворянами, смутьянами, масонами. В застенках Петропавловской крепости, где самовластно хозяйничал начальник Тайной экспедиции, человек оказывался полностью в его власти, и уже ничто не могло его спасти. «Увещевая» узника, попавшего к нему, Шешковский страшно ругался, угрожал, а случалось, отвешивал преступнику тумаки. Дворян екатерининской поры, защищенных законом от побоев, уже привыкших к личной неприкосновенности, такое унижение ошеломляло, выбивало из колеи, они начинали каяться и, прощаясь с жизнью, писать малым детям завещание, как это произошло с арестованным писателем А.Н.Радищевым.

Шешковский же, выбившийся тяжким трудом из простых подьячих в могущественные советники государыни, не без наслаждения измывался над оробевшими столбовыми дворянами, либералами, «нашалившими» светскими повесами, писаками-литераторами, от которых, как считали в политическом сыске, всегда один вред и разврат. Эти нежные, избалованные люди никогда прежде не нюхали зловонного воздуха казематов. «Мозглявый» начальник сыска казался им грозным исчадьем ада, символом страшной для частного человека слепой силы государства, которая могла сделать с каждым все что угодно, как сказали бы позже – «стереть в лагерную пыль».

Порой Шешковского распирало от собственной значимости, того особого влияния, которым он пользовался при дворе. Он хорошо понимал, как его боятся окружающие. Даже если за человеком не было тайных грехов и грешков, возражать начальнику сыска было опасно. Сенатор и поэт Г.Р.Державин так описывает свою стычку с ним при обсуждении одного из дел: «Шешковский был в отличной доверенности у императрицы и у [генерал-прокурора] Вяземского по делам Тайной экспедиции. Как и сие дело следовало прежде Сената в страшном оном судилище… то [Шешковский], взяв на себя важный присвоенный им… таинственный, грозный тон, зачал придираться к мелочам… “Слушай, Степан Иванович, – сказал [я] неустрашимо… – Ты меня не собьешь с пути мнимою тобою чрезвычайною к тебе доверенностью императрицы и будто она желает по известным тебе одному причинам осудить невиновного. Нет, ты лучше мне скажи, какую ты и от кого имел власть выставлять своею рукою примечания… осуждающия строже, нежели существо дела и законы [требуют]?” Шешковский затрясся, побледнел и замолчал».

На этот раз он уступил Державину, но отрывок из мемуаров Гаврилы Романовича хорошо передает манеру поведения Шешковского и то, как было непросто возразить всесильному инквизитору. Ведь неробкому Державину для этого потребовалась неустрашимость – свойство воина, более пригодное в бою, чем за канцелярским столом.

Вряд ли от умной императрицы были скрыты те способы, которыми Шешковский достигал результата в своих изысканиях. Об этом выразительно говорится в анекдоте о начальнике сыска и мужике. Рассказывают, что как-то раз к государыне явился странный челобитчик из провинции. Он просил, умолял сурово наказать его за убийство, которое он себе приписал. Он жаловался, что якобы убитая им помещица является к нему каждую ночь и мучит его. Невиданного челобитчика в уезде выпороли раз, другой, но помещица все являлась ему в сонных видениях, вот он и отправился искать правды в столице. Екатерина позвала Шешковского и спросила у него совета, что делать со странным просителем. Степан Иванович якобы сказал: «Позвольте, мол, мне, Ваше величество, взять крестьянина с собою. Уверяю Вас, он навсегда забудет свою барыню». Государыня засмеялась: «Знаю тебя, Степан Иванович, не токмо барыню, но и русский язык оный челобитчик забудет! Отправь его лучше в монастырь на покаяние».

Шешковский дожил до 1794 года и умер, окруженный почетом и всеобщим страхом. Как часто бывает с людьми, засидевшимися на своем месте, дела конторы он с годами сильно запустил. Пришлось после его смерти преемнику разбирать завалы нерассмотренных дел, выпускать из каземата людей, много лет просидевших без суда и следствия по неизвестным причинам, точнее – по причинам, известным только Шешковскому, который, конечно, в это время уже горел в аду.


Александр Радищев: последствия одного путешествия

Когда в 1789 году во Франции началась революция, то поначалу события в Париже не вызвали особой тревоги у императрицы Екатерины II. Даже наоборот, государыня не скрывала своего злорадства: «Так им, Бурбонам, и надо! Потребно было им давно пресечь придворный разврат, больше думать и хлопотать о благе государства, как это делаю… я, например!»

Но постепенно, по мере того как все мощнее разгорался революционный пожар, Екатерина тревожилась все сильнее. Ее беспокоила судьба идей, которые легли в основу революции. Ведь, как ни парадоксально, это были и ее идеи… И Французскую революцию, и Екатерину как политика вызвали к жизни идеи Просвещения – равенства, человеческого достоинства, свободы. Мыслями Монтескье, Вольтера были пронизаны многие реформы Екатерины. Но они же породили и кровавую гидру революции. Екатерина яростно защищала своих кумиров. Она писала, что не философы виноваты в злодеяниях революции, а ловкачи-политики, которые этими идеями спекулируют. Поэтому она опасалась, как бы и в России не завелись Робеспьеры и Мараты, начавшие, как известно, с критиканства старого порядка в газетках, листовках, пьесках.

Вот тут-то, в этой обстановке опасений и подозрительности, и возникло дело Радищева. Вообще само явление Радищева было тоже вызвано просветительской политикой Екатерины II. Именно она, беспокоясь о развитии законности в стране, отправила учиться праву в Лейпциг двенадцать лучших пажей. Среди них был и шестнадцатилетний Александр Николаевич Радищев. Жизнь у юношей выдалась трудная, но учеба была интересной, и через пять лет Радищев вернулся в Россию взрослым человеком, умудренным знаниями и опытом. При этом уже там, за границей, жизнь обернулась к Радищеву своей грустной стороной.

В Саксонии он особенно сдружился с Федором Ушаковым. Они были друзья не разлей вода: веселы, молоды, гуляли, кутили вместе. Но Ушаков внезапно заболел, да так тяжко, что у него началась гангрена. Ушаков кричал от боли и просил, чтобы друг достал ему яду – столь ужасны были мучения. Радищев долго раздумывал, да так и не решился помочь приятелю, умершему в тяжких страданиях. Эта смерть близкого человека, которому он не помог, страшно потрясла Радищева, стала некоей зарубкой в его душе…

Радищев вернулся в Россию хорошим специалистом, он стал юристом высокого класса, но его назначили протоколистом в Сенат, на канцелярскую должность. Учиться в европейском университете для этого было вовсе не нужно! Но даже не это печалило Радищева. Оказалось, что за годы, проведенные в Германии, он совершенно забыл родной язык, и ему пришлось срочно брать уроки русского. Эта забавная история еще больше подчеркивает остроту восприятия Радищевым того, что он увидел на родине по возвращении. Ему, как человеку со свежим взглядом, бросались в глаза страшные контрасты рабовладельческой империи, ее блистательная роскошь и невероятное убожество. Обычно на эти контрасты обращали внимание иностранцы, приезжавшие в Россию; они заставляли содрогнуться каждого гуманного и доброго по натуре человека. Таким и был Радищев. Особенно его ужасало рабство, царящее повсюду. Международный авантюрист и развратник Казанова купил себе для утехи молоденькую девушку за ничтожную для него сумму, причем на вопрос, когда можно оформить свою покупку, его русский спутник ответил: «Хоть сейчас, коли хотите, а вздумай вы набрать себе целый гарем, так стоит лишь молвить одно слово, в красивых девушках недостатка здесь нет». Человеку из Западной Европы были непривычны толпы дворни, жившей в богатых домах помещиков, отвратительные сцены дворянского быта с постоянным унижением людей и мордобоем. В помещичьих домах, в подвалах или на конюшнях, были настоящие камеры пыток для «хамов» и «хамок».

Все это Радищев, дитя Просвещения, воспринимал остро и болезненно. Шли годы, он служил, выделялся как чиновник деловой, умный, а самое главное – необыкновенно честный. Он был назначен начальником Петербургской таможни и не стал богат, а на этом месте тотчас богатели все его предшественники и преемники. Радищев рассказывал, что обманывать и воровать при этом и не нужно было. Как-то раз в углу таможни он нашел пакет, а в нем полтора миллиона рублей – нигде не учтенных денег. Пакет можно было спокойно переложить в свой стол и навсегда обеспечить себе безбедную жизнь. Но Радищев был другой человек. До наших дней на улице Грязной, ныне Марата, сохранился скромный дом Радищева. За ним был прекрасный сад, березовая аллея. И там возвышался мраморный памятник, который Радищев поставил своей рано умершей любимой жене Анне Рубановской, которая оставила ему двух сыновей и дочь. Горю Радищева не было предела. Он всегда считал, что по-настоящему счастлив лишь тот человек, у кого хорошая, добрая жена. На обелиске он написал трогательные стихи:

О, если то неложно,

Что мы по смерти будем жить,

Коль будем жить, то чувствовать нам должно,

А если чувствовать – нельзя и не любить…

Но жизнь продолжалась. Сестры жены воспитывали детей, Радищев служил и писал – любовь к сочинительству пришла к нему с тех самых пор, как он заново выучил русский язык и понял, сколь он могуч и прекрасен.

И вот летом 1790 года над головой в общем-то благополучного чиновника разразилась страшная гроза. Он внезапно был арестован и отправлен в Петропавловскую крепость. Там Александра Николаевича заковали в кандалы и заключили в каземат. Страшно было то, что делу дала ход сама императрица Екатерина, которая взяла в руки невинное с виду сочинение «Путешествие из Петербурга в Москву», прочитала тридцать страниц и впала в ярость: «Это рассеяние заразы французской, вредное умствование, автор – бунтовщик хуже Пугачева!» Найти и арестовать писаку!

И вот Радищев в крепости. Это было серьезным испытанием для психики человека, особенно если он был не из простонародья. Как описывает современник Радищева, его посадили в темную, зловонную камеру на несколько дней. И когда он, с недельной щетиной, в одежде со срезанными пуговицами, появился перед столом начальника Тайной канцелярии Степаном Шешковским, его мысли были в беспорядке, из него можно было вить веревки. А если писака упорствовал, ему следовало дать тростью в зубы – пардон, случайно зацепил, как же, знаем-с, дворян у нас не порют!

Сохранились письма и завещание Радищева, написанные им в первые дни ареста. Из них видно: Радищевым в крепости владел страх, истерическая паника. Он не был трусом, но, по-видимому, Шешковский сломал его волю. В застенке человек обычно особенно остро чувствовал свою беззащитность. Здесь его не спасали ни дворянские привилегии, ни законы. Ждать помощи из-за стен крепости было бессмысленно. Шешковский мог сделать с арестантом все, что ему было угодно. Нужно было только сохранить остатки мужества и не позволить мучителям «сшить» коллективное дело, заговор. И Радищев, при всем его страхе, сумел отстоять себя в этом неравном состязании.

На все попытки узнать, для чего он сочинил крамольную книгу и кто его сообщники, Радищев отвечал, что писал книгу, дабы «быть известным в свете сочинителем и прослыть остроумным писателем», а сообщников у него не было – честолюбие товарищей не любит.

Дело Радищева было предрешено уже с самого начала. Вообще, ему страшно не повезло – не вовремя он сочинил свое «Путешествие». Уже в Сибири он признавался, что если бы издал книгу лет десять назад, то его бы еще наградили как автора – разоблачителя российских пороков. А тут наградой стали кандалы и Петропавловка. Книга его была сожжена палачом, а пепел ее развеян. Радищева же за «умствования, разрушающие покой», признали государственным преступником, приговорили к смертной казни, замененной ссылкой в Сибирь. В первый раз в новой истории России общегражданский суд выносил суровый приговор автору художественного произведения, которое было признано призывом к бунту. В качестве главного доказательства судьям вслух читали страницы «Путешествия», удалив на время из зала судебных чиновников – не дай бог, услышат крамолу! Суд был формальностью – все решили пометы императрицы на полях книги…

Как говорили в старину, «Сибирь – та же Россия, но только пострашнее». Пять лет провел в ссылке, в Илимске, Радищев. Он жил там несравненно лучше, чем другие сибирские узники, собирал гербарии, охотился, совершал дальние прогулки по окрестностям. С ним были дети, он даже женился на сестре покойной жены, которая привезла детей в Сибирь, к отцу. Да и сидел Радищев сравнительно недолго. Придя к власти в 1796 году, Павел I сразу же освободил Радищева, а уже Александр I, став императором, вызвал его в Петербург, возвратил орден, чин и дал работу.

Но жизнь и судьба Радищева были безвозвратно сломаны могучей силой государства. Он очень сожалел, что некогда не помог ядом своему другу Ушакову. Он считал, что если мучения от жизни превосходят меру, то жизнь нужно оборвать. 11 сентября 1802 года утром Радищев выпил стакан азотной кислоты. Придворный медик Виллие пытался его спасти, но безуспешно. Уезжая от умирающего, Виллие, совсем не знавший Радищева, сказал: «Видно, что этот человек был очень несчастлив».


Федор Каржавин: преисполненный русским неунывающим духом

 На иллюстрации – В.Бирч. Паром на Арк-стрит. Филадельфия. 1800. Фрагмент.

Он был истинным сыном своего XVIII века, века Просвещения, но жизнь его сложилась так, что свои знания Федор Каржавин использовал исключительно «прокормления ради»: «Человек ведь животное, которое не может жить одним воздухом, без хлеба и вина любовь хладеет и мерзнет, говорит латинская пословица».

Дед Каржавина, ямщик, происходил из московских старообрядцев. Отец, Василий, стал купцом, переселился в Петербург и передал сыну Федору, рожденному в 1745 году, свои познания, но не в коммерции, а в… латинском языке, который выучил самоучкой, в географии, а самое главное, как писал позже Каржавин, «вродил охоту к наукам», любовь к знаниям, которая не оставляла Федора всю жизнь. В 1752 году Василий отправился в Лондон и захватил с собой семилетнего сына, потом сам с товарами вернулся в Россию, а Федора поручил попечению своего брата Ерофея, который «по самовольному отлучению из России» учился… в Сорбонне (в дальнейшем в 1773 году Ерофей Каржавин перевел на русский язык и издал книгу «Путешествий Гулливеровых» Д.Свифта). Очевидно, что Каржавины были семейством удивительным и незаурядным, в укладе которого странным образом сочетались патриархальность и консерватизм старообрядчества с космополитической открытостью и даже вольнодумством.

Известно, что вернувшегося с «аглинским товаром» Василия арестовали по доносу, который пришел из Лондона: Каржавин в присутствии соотечественника-купца позволил себе осуждать российские порядки и нравы императрицы Елизаветы. Несколько лет он был под следствием, и из-за этого брат его и сын Федор оставались в Париже без содержания. Но они не унывали, благо и Ерофей, и Федор проявляли такие способности, что находили помощь у многих выдающихся ученых Франции. Федор несколько лет проучился в лицее, причем каждый год заканчивал курс первым учеником. А потом, вслед за дядей, он поступил в Сорбонну, где тоже учился блестяще. Русский посол в Париже князь Д.М.Голицын писал в Петербург, что «из этого молодого человека может быть со временем искусный профессор». Зная интеллектуальную жизнь предреволюционного Парижа, нетрудно себе представить, в каком густом «просветительском бульоне» формировался юный Каржавин и какие вольнолюбивые идеи он впитывал. Федор писал отцу, что тратит деньги только на книги: «Чтение – моя страсть. Вы мне поверите, насколько я люблю хорошие французские книги» – по физике, ботанике, химии, медицине, архитектуре. Тринадцать лет провел Федор в науках, даже забыл русский язык, но с нетерпением рвался в Россию, куда и вернулся в 1765 году на одном корабле со своим новым другом архитектором Василием Баженовым.

Холодно встретила родина ученого юношу – история таких выучившихся за границей людей схожа: в России их знания не были востребованы. А еще хуже отнесся к Федору родной отец, надеявшийся передать сыну свое торговое дело. Между тем сам Федор мечтал приложить силы «к служению обществу по знанию». Батюшка был крут и самолюбив, пытался поучать сына по-старинному – езжалой плетью и поленом, но тут нашла коса на камень: Федор восстал против отцовской тирании и бежал из дома. Позже он писал отцу, вспоминая подходящее к его случаю библейское жертвоприношение Авраама: «Авраам, проснувшись, говорит сыну, что Бог ему во сне приказал заколоть его и сын шею свою протянул на бревно потому, что он должен не только повиноваться отцу, но и любить его, когда он ему шею хочет перерезать. Чудный закон! Чудная любовь! Во дни Авраама людям все то грезилось, а во дни Екатерины людям не грезится, но они видят и просвещаются светом, излиянным на их разум из престола… Итак, милостивый родитель, прости бедного Исаака, что он шею свою от вашего ножа скрыл». В общем, бунтарь устроился учителем в Троице-Сергиевом монастыре. Работа там была скучна и монотонна, Каржавин пристрастился к переводам и между делом перевел византийский трактат «Книга богословии Магометовой во увеселение меланхоликов», но и это любимое занятие Каржавина его не утешало. Он подался в Москву и был принят в ведомство своего друга Василия Баженова, который в это время строил Большой Кремлевский дворец. Умный, образованный Федор оказался дельным помощником и даже соавтором: вместе с Баженовым они переводили книги по архитектуре и писали статьи. Опять же, как бы между делом, Федор принял участие в конкурсе на должность преподавателя французского языка в Московском университете и с блеском победил всех своих конкурентов – природных французов. Однако места в университете он не занял – видимо, купеческому сыну Каржавину был важен сам факт этой победы. Впрочем, она позволила ему открыть при университете школу, в которую он принимал способных детей из купечества. Потом, когда для Федора Васильевича наступили тяжелые времена, его ученики не оставили его вниманием и помощью.

Вообще, судя по документам и письмам, Федор Каржавин был человеком не просто выдающимся, талантливым, ярким, но и необыкновенно симпатичным, располагавшим к себе самых разных людей, от высокопоставленных русских вельмож, французских ученых с мировым именем до простых солдат и колонистов в Америке. Каржавин, по словам его знакомых, был «очень горячий, говорящий все напрямик», но при этом обладал твердыми принципами, был добр, щедр, честен, и люди чувствовали это, ценили его, доверяли ему. Много раз и в разных странах Каржавину поручали большие деньги, принимали в дело, и никогда он не подводил друзей и компаньонов. У него всюду было множество друзей, они его помнили и хранили привязанность к нему до конца жизни. И еще: за всю жизнь Каржавина за ним не потянулось ни одного грязного следа – а жизнь его была куда как непроста!

Каржавин жил в России, но постепенно в нем крепло желание «ехать в чужие края и искать счастия». В 1773 году он согласился сопровождать внука известного богача П.А.Демидова за границу. Это был хороший повод уехать. Паспорта были получены, но тут поперек дороги вновь стал отец, который так и не смирился с тем, что Федор ответил на отцовскую заботу черной неблагодарностью. Василий заявил в полицию, что сын бежит за границу с фальшивым паспортом, что обокрал его и даже хотел убить. С большим трудом, почти тайком Федор сел на голландский корабль и уплыл из Кронштадта. А с берега ему грозил кулаком неумолимый отец. Дело было не в том, что Федор не хотел заниматься коммерцией – за границей он при случае пускался в торговые дела. Здесь другое: глотнув воздуха свободы, Каржавин не хотел повторять судьбу предков: «Да какая вам радость, – писал он потом грозному батюшке, – что за утеха, если бы вы узнали во мне рабский дух и подлость человека, рожденного под игом холопства?». Вот каким языком теперь заговорил купеческий сын! Истинный последователь Вольтера, он был равнодушен и к вере, и к различиям конфессий: «Один Бог и один закон божественный и одни крестины… Для брачных наслаждений нужна любимая женщина, а не религия».

В Париже Федор встретил много старых добрых знакомых и приятелей, хорошо приняли его и в русском посольстве. Там помнили курьез: в 1764 году его не взяли на службу в посольство, как писал князь Голицын, из-за… «незнания российского языка». Каржавин посещал гостившего в Париже И.И.Шувалова, быстро втянулся в жизнь французской столицы, опять пошел в Сорбонну, с увлечением слушал новые курсы, занимался переводами с французского языка, а когда денег на жизнь не хватало, то применял университетские знания по химии на практике – делал помаду для модниц и продавал ее.

К этому времени у него самого завелась модница: Федор женился на бедной девушке – сироте Шарлотте Рамбур, ученице модистки, причем венчался и оформил брак в посольской церкви. История этого брака укрыта неким туманом тайны. В своей биографии Каржавин цветисто и туманно писал, что «вздумал суровость жребия своего умягчить женитьбою», но не умягчил, ибо «в брачном состоянии не нашел я истинного спокойствия». Почти сразу же после свадьбы жена охладела к нему, хотя он долгие годы сохранял нежное к ней отношение, не искал ей замены, а по возвращении домой после всех странствий даже выписал Шарлотту в Россию.

Но тогда, в 1776 году, он решил уехать из Франции и попытать счастья в Америке: там только что образовалось новое государство – Североамериканские Соединенные Штаты, об этом много писали французские газеты, Франция была союзницей Соединенных Штатов против англичан. Каржавин как-то пристроил жену к делу, а сам под вымышленным именем (Лами) отправился во французскую колонию – на остров Мартинику. Несомненно, ошеломляющая катастрофа в семейной жизни и безденежье толкнули его на этот шаг. Но была и другая причина: несмотря на свои незаурядные способности, выдающиеся знания, по природе Федор Каржавин не был ученым, исследователем – необычайно яркий темперамент и живой непоседливый характер гнали его все к новым впечатлениям. Поэтому много лет путешествуя по Америке, живя в самых экзотических местах, куда никогда не ступала нога русского человека, он собирал там не научные наблюдения, не коллекции, а приключения.

И приключений в Новом Свете у Каржавина хватало: он попал в самое пекло войны колонистов с англичанами. Чем только не занимался Федор в Америке! Унаследованные от предков оборотистость, практическая жилка, умение приспособиться к обстоятельствам много ему помогали. Для начала он продал привезенные с собой книги, основал с каким-то новым приятелем-креолом с Мартиники торговую компанию, нанял корабль и, бегая от английских каперов, торговал контрабандой на побережье Вирджинии. Когда же англичане в конце концов захватили и угнали его корабль в Нью-Йорк, то Каржавин, без копейки денег, с куском хлеба за пазухой, пешком дошел из Вирджинии в Бостон, к французскому консулу, но не застал его там и двинулся в Филадельфию. При этом наш герой, «исполненный русским неунывающим духом», попадал в расположение то англичан, то колонистов. И те и другие хватали его, подозревая в нем шпиона, но всякий раз Федор выходил сухим из воды. Потеряв свои капиталы, он работал в разных местах мелочным разносчиком, аптекарем, переводчиком, лекарем на испанском фрегате, пытался стать табачным фабрикантом, был приказчиком в крупной торговой фирме. Порой его охватывала тоска, и тогда он писал жене. В 1777 году она попросила его вернуться. В ответ, порассуждав о дороговизне переезда через океан, он писал: «Я потерял 2 корабля и все, что имел в Новой Англии, более 20 раз в течение этого времени я рисковал жизнью и после всего этого… впереди мне не видно исхода из этого тяжелого положения. Из-за чего все это? Все из-за одного рокового “Нет”, сказанного той, которая хотела быть девицей Лами и не соглашалась сделаться мадам Каржавиной». Дальнейшее говорит о том, что Федор читал немало французских романов: «Но прочь все гордые мечты о счастии! Помни, бедняк Лами, что ты надолго потерял ее гордое сердце, что ты больше ничего, как несчастный аптекарь, и вари свои лекарства для храбрых солдат, которые отмстят англичанам за твое разорение, не мечтай же о счастии, которое не для тебя существует на свете… А теперь, когда ты уехал за 1500 лье, можешь ли ты поверить в возможность этого счастья? Вместо того чтобы лететь по первому призыву за ним и по приезде встретить, может быть новый отказ, который убьет тебя. Живи в покое да делай свои пластыри, оно вернее…»

Но это была лишь поза. Может быть, неприступная ученица парижской модистки и верила, что муж ее бежал за океан, палимый безответной любовью, но на самом деле ветер дальних странствий все гнал и гнал Каржавина в неведомую даль, к новым приключениям с надеждой на возможный коммерческий успех. Порой скитания его прерывались, и он где-нибудь оседал на некоторое время. Так, два года он прожил в Гаване, благословенном месте, где «сыскал себе хорошее пропитание своим знанием: лечил больных, составлял медикаменты для аптекарей, делал разные водки для питейных лавок и домов и учил по-французски». Потом он опять странствовал по «разным местам горячей и холодной Америки» от Карибских островов и Нового Орлеана до Бостона – учил, лечил, торговал, порой неудачно, а порой успешно: какой-то французский купец из Вильямсбурга на время своего отъезда во Францию даже доверил ему свой дом и торговое дело. Каржавин мог достичь и большего: американский конгресс хотел даже послать его дипломатическим представителем в Россию, чтобы просить помощи против Англии, подобно тому как Бенджамин Франклин был командирован во Францию. Но Каржавин благоразумно отказался от этой почетной миссии, опасаясь, как бы его, «самовольно отлучившегося из России в Париж», на родине не послали в Сибирь «ловить соболей», невзирая на дипломатический статус.

Бурная жизнь в Америке продолжалась двенадцать лет, до 1788 года, когда он вернулся во Францию. Из Гавра на первом корабле, отплывающем в Россию, Федор отправился в Петербург, увы, без гроша в кармане. Отец к тому времени умер. Каржавин ссорился с родными из-за наследства, бедствовал, жил по углам, у друзей. Наконец его пристроили переводчиком в Коллегию иностранных дел, а потом в Адмиралтейскую коллегию. В Петербург к нему приехала было жена, но вскоре она нашла место гувернантки в Москве, и они расстались сначала надолго, а потом навсегда. Два с лишним десятка лет после своих умопомрачительных странствий по свету Каржавин, по сути дела, прозябал в Петербурге, как будто в нем кончился завод, гнавший его по свету. Словом, эта необычная, начавшаяся так феерически жизнь, в сущности, не удалась. Может быть, дело было в нем самом – при всей его невероятной одаренности и темпераменте, при всех многогранных знаниях и навыках ему как будто недоставало некоего внутреннего стержня. Он потерялся среди своих многочисленных талантов, не сумев по-настоящему развить ни один из них. Каржавин, подававший в молодости столько надежд, не стал ни уважаемым ученым, ни удачливым коммерсантом, ни крупным переводчиком, ни известным литератором, ни знаменитым путешественником. Он не сделался ни французом, ни американцем, а оставался русским, не нашедшим места на родине и снова рвавшимся за границу. Кстати, такова участь многих возвращенцев из заграничных странствий – их жизнь не получается ни здесь, ни там. На склоне дней несколько раз он порывался уехать из Петербурга в Париж, но не находилось денег на дорогу или заедала лень. Кончилось все это плохо: весной 1812 года Каржавин свел счеты с жизнью – покончил с собой.


Платон Зубов: последний фаворит

Неожиданная смерть Григория Потемкина осенью 1791 года стала важной вехой в истории царствования Екатерины II. Выяснилось, что вся тяжесть правления ложится теперь на нее одну и смерть светлейшего невосполнима. Уход Потемкина из жизни совпал с процессом, неизбежным для каждого политика, даже самого умного и опытного. Пройдя период подъема и расцвета, талант его тускнеет, и он вступает в период гниения, распада и гибели. Как ни была умна, властна, дальновидна императрица, в старости ей также стали изменять разум, воля и чувство меры. Символом последнего периода царствования Екатерины стало постыдное господство при дворе братьев Платона и Валериана Зубовых.

Платон Зубов – двадцатиоднолетний шалопай, конный гвардеец, молодой, невежественный, но красивый, мускулистый, с высоким лбом, прекрасными глазами. Он был выдвинут врагами Потемкина в пику ему. Ведь до этого почти все молодые фавориты императрицы были креатурами светлейшего и опасности для него не представляли.

Летом 1789 года Зубов упросил начальство разрешить ему командовать конвоем, сопровождавшим Екатерину II во время ее поездки из Петербурга в Царское Село. Он так красовался возле кареты государыни, что был замечен ею, попал к ней на обед, удостоился благожелательной беседы. Несколько дней спустя один из придворных занес в свой дневник: «Захар (камердинер Екатерины. – Е.А. ) подозревает караульного секунд-ротмистра Платона Александровича Зубова… Он начал ходить через верх», то есть через личные покои государыни. Через две недели Зубов был пожалован полковником и флигель-адъютантом и занял покои предыдущего фаворита, Дмитриева-Мамонова. Молодой человек стремительно вошел в фавор к стареющей императрице, и та стала писать о нем Потемкину как о «новичке», «ученике», который появился у нее.

Потемкин поначалу не особенно встревожился. Он полагал, что хоть новый фаворит и не получил, как все прежние, его одобрения, он не представляет особой опасности. Более того, Зубов стремился польстить Потемкину. Екатерина писала светлейшему: «Мне очень приятно, мой друг, что вы довольны мною и маленьким новичком, это очень милое дитя, не глуп, имеет доброе сердце и, надеюсь, не избалуется. Он сегодня одним росчерком пера сочинил вам милое письмо, в котором обрисовался, каким его создала природа». Платон стал корнетом кавалергардов и генералом. Потемкин не возражал, но все же насторожился. Он стал убеждать Екатерину, что ее фаворит – человек-то дрянной, не стоящий. Обычно она прислушивалась к мнению Потемкина. Как потом писал Зубов, «императрица всегда шла навстречу его желаниям и просто боялась его, будто взыскательного супруга. Меня она только любила и часто указывала на Потемкина, чтобы я брал с него пример». Но тут она уперлась и бросить «маленького новичка» отказалась.

В августе 1789 года Екатерина сообщает светлейшему нечто интересное: у Платона «есть младшой брат (Валериан, восемнадцать лет. – Е.А. ), который здесь на карауле теперь, на место его; сущий ребенок, мальчик писаной, он в Конной гвардии поручиком, помоги нам со временем его вывести в люди… Я здорова и весела и как муха ожила…» Надо понимать, что и «младшой» тоже стал императрицыным «учеником». Через неделю Екатерина отправляет Потемкину курьера с рассказом о братьях Зубовых: «Я им (очевидно, Платоном. – Е.А. ) и брата его поведением весьма довольна: сии самыя невинные души и ко мне чистосердечно привязаны: большой очень неглуп, другой – интересное дитя». Из письма Екатерины от 6 сентября Потемкину стало известно, что «дитя» поразительно быстро избаловалось: «Дитяти же нашему не дать конвой гусарской? Напиши, как думаешь… Дитяти нашему девятнадцати лет от роду, и то да будет вам известно. Но я сильно люблю это дитя, оно ко мне привязано и плачет, как дитя, если его ко мне не пустят». Не успел Потемкин решить судьбу гусарского конвоя, как уже 17 сентября его поставили в известность: «Дитя наше, Валериана Александровича, я выпустила в армию подполковником, и он жадно желает ехать к тебе в армию, куда вскоре и отправится».

Час от часу не легче! Причина срочной командировки «дитяти» прозаична: старшой приревновал к меньшому, и не без причины. С тех пор «чернуша» и «резвуша» Платон остался во дворце один… Потемкин недолго держал при себе Валериана – светлейшему шпион был не надобен. Он отослал его в Петербург с известием о взятии Суворовым Измаила, при этом, согласно легенде, просил передать государыне следующее: «Я во всем здоров, только один зуб мне есть мешает, приеду в Петербург, вырву его». Намек был более чем прозрачный. Но вырвать мешавший ему «зуб» светлейший не успел, смерть его опередила, к немалой радости братьев Зубовых.

Что же произошло с Екатериной? Ведь мы же знаем, что она не была Мессалиной или Клеопатрой. Да, конечно, под влиянием возраста в психологии императрицы, по-видимому, произошли какие-то изменения. Но не это главное. Ее вечно молодая, жаждущая любви и тепла душа сыграла с ней скверную шутку.

Любопытна история, которая случилась в Эрмитажном театре 12 октября 1779 года. Весной этого года Екатерина «отпраздновала» за рабочим столом болезненное для нее пятидесятилетие. И вот в тот день, 12 октября, она смотрела вместе со всем двором пьесу Мольера. Героиня пьесы произнесла фразу: «Что женщина в тридцать лет может быть влюбленною, пусть! Но в шестьдесят?! Это нетерпимо!» Реакция сидевшей в ложе государыни была мгновенна и нелепа. Она вскочила со словами: «Эта вещь глупа, скучна!» – и поспешно покинула зал. Спектакль прервали. Об этой истории сообщал, без всяких комментариев, поверенный в делах Франции Корберон. Мы же попробуем ее прокомментировать.

Реплика со сцены неожиданно попала в точку, болезненно уколола пятидесятилетнюю императрицу, которая никак, ни под каким видом не хотела примириться с надвигающейся старостью и сердечной пустотой. Мальчики были нужны ей не сами по себе. Из переписки Екатерины, в которой шла речь о разных ее молодых фаворитах, видно, что в сознании императрицы они сливаются в некий единый образ, наделенный несуществующими достоинствами – теми, которые она сама хочет видеть, воспитывать в них, теми, которые государыне нужны для искусственного поддержания ощущения молодости и неувядающей любви.

Екатерина как-то сказала: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей». А между тем все было как раз наоборот: каждый новый фаворит наносил государству огромный ущерб, ибо государыня не скупилась для своих «учеников» на подарки и пожалования и не имела привычки их отбирать после отставки очередного любимца. Все родственники нового фаворита тотчас впадали в состояние непроходящей эйфории – перед ними открывался бездонный государственный карман, из которого можно черпать злата без меры. Вот примерная смета расходов на Александра Ланского, так и не получившего, по причине своей смерти: 100 тысяч рублей на гардероб, собрание медалей и книг, помещение во дворце, казенный стол на двадцать человек стоимостью в 300 тысяч рублей. Все его родственники получили повышения и награды. Если бы не ранняя смерть, чин генерал-аншефа, а то и генерал-фельдмаршала с соответствующим содержанием был, почитай, у «Саши» в кармане. За три года своего фавора он получил от государыни 7 миллионов рублей, не считая прочих подарков, бриллиантовые пуговицы на парадный кафтан (стоимостью в 80 тысяч рублей), два дома в Петербурге. Все эти цифры нужно сложить и умножить минимум на семь – по приблизительному числу «учеников» Екатерины. Платон Зубов все свое тоже получил, и даже больше, чем его предшественники.

Еще при жизни Потемкина Екатерина стала приучать Платошу к делам. Это у него получалось не очень хорошо. Петр Завадовский ядовито писал о нем: «Изо всех сил мучит себя над бумагами, не имея ни беглого ума, ни пространных способностей, бремя выше его настоящих сил». Зубов не был совершенным глупцом, более того, умел создать вид умника, ловко и много говоря по-французски. После смерти Потемкина голос его все крепчал, он даже стал покрикивать на вельмож. Его титул был таким пышным, что казалось, будто он его украл у Потемкина: «Светлейший князь Римской империи, генерал-фельдцейхместер, над фортификациями генерал-директор, главнокомандующий флотом Черноморским и Азовским, и Воскресенскою легкою конницею, и Черноморским казачьим войском, генерал от инфантерии, генерал-адъютант, шеф Кавалергардского корпуса, Екатеринославской, Вознесенской и Таврических губерний генерал-губернатор, член государственной Военной коллегии, почетный благотворитель императорского Воспитательного дома, любитель Академии художеств».

Он сочинял проекты, довольно дикие и неисполнимые: о захвате Стамбула русским флотом, о завоевании Берлина и Вены, об образовании новых государств, вроде некоей Австразии. По своему характеру Зубов был типичным приспособленцем: при Екатерине негодовал против ужасов революции, при Александре I ходил с конституцией в кармане. Дела же государственные он решал таким образом: «Делайте, как было прежде».

При Зубовых мудрая дотоле государыня как будто поглупела. Она согласилась отправить «любезного мальчика» Валериана Зубова в поход на Восток, в Персию и дальше в Индию. В 1796 году он прошел по пути Петра Великого и взял Дербент, а потом Баку. Екатерина писала, что Валериан сделал за два месяца то, что Петр Великий сделал за два года, встретив сопротивления больше, чем встретил его великий император. Словом, один стыд и позор!

С влиянием Зубовых на императрицу связывают жестокое подавление польского восстания, Третий раздел Польши и окончательное уничтожение Польского государства, борьбу с масонами, гонения на Новикова, Радищева. Конечно, суть дела была не столько в Зубовых, сколько в самой государыне, которая раньше говорила: «Пусть один ограничен, другой ограничен, но государь от этого не будет глупее». Увы, к концу жизни она стала утрачивать свой гений, ту самоиронию, которая всегда спасала ее, позволяла посмотреть на себя со стороны и исправить сделанную ошибку. Ведь раньше, когда к ней обратились с проектом завоевания Индии, она с юмором отвечала: «У России довольно земель, чтобы не иметь нужды отправляться для завоевания в Индию». Когда же ей предложили сделать «приращения» государству в Северной Америке, она отвечала, что у России немало своих забот и лучше предоставить индейцев Америки их собственной судьбе. А теперь она отправила в эту авантюру Валериана Зубова. Только указ вступившего на престол Павла I остановил химерический поход. Еще бы месяц – и корпус Зубова несомненно погиб от голода и трудностей пути.

С фавором «резвуши» к власти полез весь клан Зубовых. Зубов-отец брал взятки, служебные успехи братьев Платона поражали наблюдателей, все перед ними пресмыкались. Знаменитый Суворов с радостью отдал любимую Суворочку за старшего брата фаворита, Николая. Только цесаревич Павел пытался огрызаться. Как-то за обедом Екатерина сказала сыну: «Я вижу, что вы согласны с мнением князя Зубова». На что Павел отвечал: «Ваше величество, разве я сказал какую-нибудь глупость?» Все стремились понравиться фавориту. Державин посвящал ему стихи, генерал Кутузов варил ему по утрам какой-то особый восточный кофе. Один из дипломатов хорошо сказал: «Все ползали у его ноги, поэтому он считал себя великим».

А вот наиболее яркое описание Платона Зубова: «По мере утраты государынею ее силы, деятельности, гения он приобретает могущество, богатство. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждают его двери, наполняют прихожую и приемную. Старые генералы, вельможи не стыдились ласкать ничтожных его лакеев. Видели часто, как эти лакеи в толчки разгоняли генералов и офицеров, кои долго теснились у двери и мешали их запереть. Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек, с лицом холодным и надутым, едва удостаивал обращать внимание на окружающих. Он забавлялся дурачествами своей обезьяны, которая скакала по головам подлых льстецов, или разговаривал со своим шутом. А в это время старцы, под началом которых он начал служить сержантом, – Долгорукие, Голицыны, Салтыковы и все остальные – ожидали, чтобы он низвел свои взоры, чтобы униженно приникнуть к его стопам. Из всех баловней счастья ни один, кроме Зубова, не был так тщедушен и наружно, и внутренне».

В день смерти Екатерины 6 ноября 1796 года Платон проявил необыкновенную трусость и растерянность. Смерть императрицы как будто выпустила из него весь воздух. Как писал современник, «не было заметно пустоты, когда Зубов исчез со своего места». Вступивший на трон Павел не тронул фаворита своей матери, но отослал его за границу. Однако вскоре государь узнал, что Зубов начал переводить деньги из России за рубеж, и предписал арестовать его имения. Платон вернулся и тотчас влился в число заговорщиков, задумавших избавиться от Павла. Он вместе с братом Николаем был среди убийц императора 11 марта 1801 года. Когда той ночью заговорщики ворвались в спальню Павла I в Михайловском замке, впереди всех бежал Платон Зубов. По одной из версий, вскочивший с постели Павел спрятался за каминную ширму. «Мы входим, – писал участник покушения, – Платон Зубов бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: “Он убежал!” Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император». Потом вдруг Платон неожиданно вышел из спальни, а затем вернулся с братьями Валерианом и Николаем. Один из участников убийства, Бенигсен, вспоминал: «Павел поглядел на меня, не произнося ни слова, потом обернулся к князю Зубову и сказал ему: “Кё фет ву, Платон Александрович? – Что вы делаете, Платон Александрович?” “Больше ты не император. Александр наш государь!” – сказал Зубов». Тут Павел оттолкнул Николая, тот ударил императора, все повалились на пол. Конец.

При Александре I Платон Зубов рассчитывал занять видное место, стремясь угодить новому государю, исполненному благих намерений провести политическую реформу. Зубов строчил проекты государственного переустройства и даже сочинил отважный проект отмены крепостного права. Но, как и другие заговорщики, он не пользовался никаким влиянием у Александра. От него и его товарищей государь постарался избавиться.

После этих событий Платон Александрович прожил почти четверть века. Он поселился в Литве, в селении Янишки у него было обширное поместье с замком посередине. Вскоре он прославился как необыкновенно скаредный помещик. Его крестьяне были самыми бедными в округе, князь ходил по имению в самом затрапезном виде. Между тем он был одним из богатейших людей России. Известно, что образ Скупого рыцаря, который чахнет над златом, Пушкин списал с реального человека – Платона Александровича Зубова. За крепкими замками в подвалах скряга хранил множество сундуков с золотом и серебром и часто спускался вниз, чтобы ссыпать в еще не полный сундук скопленную горсть монет. Всего в подвале у него было более 20 миллионов рублей. Самое большое наслаждение ему доставляло открывать сундуки и любоваться блеском золота. Правда, однажды он все-таки вынес один из этих сундуков. На сельской ярмарке он случайно увидел девятнадцатилетнюю девушку неземной красоты. Это была дочь местного шляхтича Фекла Игнатьевна Валентинович. Она не хотела идти за старого, уродливого скрягу. И тогда Зубов фактически купил ее у отца, отдав ему миллион рублей золотом.

Он умер в другом своем замке в Курляндии в 1822 году, оставив после себя красивую вдову и полное равнодушие современников, уже забывших о некогда могущественном фаворите Екатерины Великой. Его похоронили в семейной усыпальнице Зубовых – высокой голубой церкви в Троице-Сергиевой пустыни, что в Стрельне, рядом с дорогой, по которой он ездил с государыней в Петергоф. В годы революции церковь была разорена, и прах последнего фаворита великой императрицы давно уже развеян по ветру…


Прасковья Жемчугова: последняя роль

Третьего февраля 1803 года графиня Шереметева, знаменитая Прасковья Ивановна Жемчугова, родила сына Дмитрия, и тотчас ею овладел панический страх. Она страшно боялась, что новорожденного могут похитить или убить…

Прасковья Ивановна тревожилась, когда из соседней комнаты, где лежал малыш (роженица была при смерти), не был слышен его плач. А потом, охваченная паникой, она потребовала от мужа, чтобы тот выставил у дверей детской охрану… Это не было истерикой. Параша знала, как поступают с выблядками – детьми помещиков от крепостных девушек. Их выносят на задний двор и отдают какой-нибудь крестьянке из дальней вотчины, и вскоре они умирают без ухода или – если выживают – сливаются с серой массой крепостных. Возможно, так поступали и с прежними детьми Параши от графа Николая Петровича Шереметева. Но на этот раз она не молчала – ее брак с графом был тайным, но вполне законным, и родившийся сын Дмитрий по праву был его единственным наследником. Так что Жемчуговой было чего опасаться…

Время Екатерины II стало эпохой расцвета крепостного театра – таких театров было более двухсот! Подобного в Европе не было никогда – наоборот, актерские труппы, как цыганские таборы, скитались по городам и весям и являлись символами творческой свободы. В России – наоборот, крепостные театры и оркестры стали чудовищным и циничным символом рабства. У каждого господина была своя причуда. Так, граф Каменский обожал свой крепостной театр, но во время спектакля записывал ошибки и оговорки актеров, и в перерыве зрители могли слышать, как вопит «Гамлет» или «Цесарь», наказуемый собственноручно графом. Крепостных актеров обычно держали в театральных флигелях и казармах, под мелочным надзором крепостных смотрителей, которым за «несмотрение» за рабами-актерами грозило суровое наказание и ссылка в «дальние деревни». В любой момент их могли послать работать на конюшню или поставить на запятки кареты в роли ливрейных гайдуков, а то и продать. В «Санкт-Петербургских ведомостях» можно было прочитать объявление, что продается живописец, музыкант или певица. Как-то раз А.Г.Разумовский продал Г.А.Потемкину целый оркестр (пятьдесят человек), причем брал недорого для такого живого образованного товара – всего по 800 рублей за голову, не делая различий между скрипачами и барабанщиками. Выдающийся живописец Василий Тропинин – крепостной графа Моркова – был высоко ценим хозяином как художник, но иногда его посылали красить заборы, колодцы, а иногда – прислуживать за столом господину в качестве лакея. А уж для любителей «актерок» разницы между труппой и гаремом не было никакой.

Муж Параши граф Николай Петрович Шереметев был другим господином, добрым и гуманным. Он без ума любил театр, музыку, сам преподавал актерам мастерство, подчас с виолончелью сидел в оркестре, среди своих музыкантов. Актеров у него кормили лучше, чем у других меломанов, они получали жалованье, приличную одежду. Николай Петрович был самым богатым помещиком России: так случилось, что его отец Петр Борисович – наследник несметных богатств петровского фельдмаршала Б.П.Шереметева – удачно женился на богатейшей княжне Черкасской. Два гигантских владения слились в необъятное крепостное государство.

Вообще же Николай Петрович был личностью необыкновенной. Он оказался плохим наследником своих напыщенных, честолюбивых предков. От звона оружия и рева медных труб у него болела голова. По своему характеру Шереметев был добрым и скромным человеком. Как-то раз он сказал: «Чувствую, что нет моих никаких заслуг, я уже и сам позабыл, что предки наши делали». Николай Петрович был убежден в суетности, непрочности земных богатств, хотя от них и не отказывался.

Неизвестно, когда Параша стала любовницей Шереметева. В народе была известна сочиненная, возможно, самой нашей героиней песня, называвшаяся в песенниках начала XIX века так: «Песня кусковской крестьянки Параши Кузнецовой-Горбуновой» о романтической встрече молодого красивого барина с прелестной девушкой-крестьянкой вечером у лужка. Если заменить лужок сценой, то это и есть история любви Шереметева и Параши Жемчуговой. Но, вероятно, все началось, как обычно бывало в те времена: проходя, барин бросал платок под ноги понравившейся ему сенной девушке или актрисе, и она обязана была принести его в спальню. До Параши в роли такой же фаворитки была певица Анна Изумрудова, да, наверное, были и другие девушки.

Но увлечение Шереметева Парашей было особым. В основе его лежало восхищение Шереметева – музыканта талантливого, но не великого – божественным даром этой певицы. Им двигало невольное и вполне понятное желание быть причастным этому гению, видеть, чувствовать, как возникает волшебство ее голоса, как преображается в своей сценической роли эта худенькая девушка. Отсюда и желание быть с ней ближе, а лучше уж – обладать ею. А потом он, часто разговаривая с Парашей, оценил и ее личность. Позже Шереметев писал о несравненных человеческих достоинствах жены: «Разум, искренность, человеколюбие, постоянство, верность, привязанность к святой вере и усерднейшее богопочитание». Все вместе это называется одним словом – любовь. Она полностью завладела его сердцем, и поэтому Николай Петрович на долгие годы для света оставался холостяком, отвергал все предложения о женитьбе, которым, естественно, не было конца. Ему удалось даже отклонить предложение самой высокопоставленной свахи – Екатерины Великой, которая хотела выдать за него свою внучку великую княжну Александру. Не стала его женой и Анна Орлова-Чесменская. Этого брака очень желал отец девицы, знаменитый Алехан – граф Алексей Орлов-Чесменский…

История Параши вполне типична для крепостных актрис. Выделилась она благодаря своей природе, данному от Бога дарованию. Необыкновенные вокальные способности и артистический дар дочки крепостного Ивана Степанова – ярославского деревенского кузнеца-горбуна (отсюда ее фамилии: Горбунова-Ковалева, Кузнецова, Ковалевская) – проявились в семь лет (она родилась в 1768 году). Она пела на деревенских посиделках, крестьянских свадьбах и была замечена тогдашними «селекционерами»: известно, что еще императрица Елизавета Петровна посылала по украинским селам и церквам своих агентов, чтобы отбирали для придворной капеллы самых голосистых хлопцев. А поскольку в обширных владениях Шереметевых знали о театральных причудах господ, то неудивительно, что маленькая Параша была замечена и вместе с семьей оказалась в Кусково, где девочку отдали в уникальную по тем временам театральную школу, которая работала уже много лет в имении Шереметевых. Там Парашу учили грамоте, письму, дикции, пению, игре на инструментах (арфа, гитара), танцам, хорошим манерам, языкам. Девочка сразу же выделилась из стайки своих подруг: она была прилежна, умна, много читала, а главное – в ней светился необыкновенный дар. Кроме французского языка Парашу учили итальянскому – а как же петь, не зная языка почти всех тогдашних великих опер мира? К тому же пением с Парашей занимались итальянские учителя.

И все это делалось, чтобы в один прекрасный день вывести девушку на подмостки кусковского крепостного театра. Он был основан еще отцом Николая графом Петром Борисовичем и славился на всю страну, ибо там выступали настоящие профессионалы: с актерами работали лучшие артисты вроде Ивана Дмитревского и танцмейстеры, и композиторы, подобные Дж. Сарти.

На кусковской сцене одиннадцатилетняя Параша и дебютировала в 1779 году в комической опере «Опыт дружбы», а в тринадцать лет ей уже стали поручать и заглавные роли в других оперных спектаклях. А потом, года через четыре, она стала примой Шереметевского театра Прасковьей Жемчуговой. Эту фамилию, кстати, ей придумал сам барин. Как-то раз он взял список актрис и переменил им «природные» фамилии на более благозвучные. Так появились Бирюзова, Гранатова, Жемчугова, Изумрудова, Яхонтова. А то было все как-то некрасиво: Шлыкова, Ковалева, Буянова, Калмыкова… Это тоже было в манере русского барства и безбрежного самовластия: ученые до сих пор недоумевают, почему царю Алексею Михайловичу понадобилось на одном из дворянских смотров изменить имена множеству дворян. Был Петр – стал Иваном, был Иван – стал Петром. Зачем это было сделано? Неведомо!

Вот тогда-то и начался долгий роман Шереметева с Парашей. Увлеченный ею граф музицировал, ставил все новые и новые спектакли, строил и перестраивал театры: вначале на манер версальского театра он перестроил театр в Кусково, а потом основал новый театр – в имении Останкино. И все ради нее, во имя ее гения. Мы не знаем, как звучал ее голос, – такова судьба певцов далекого прошлого. Мы знаем, что она пела почти двадцать лет, исполнила около пятидесяти оперных партий и успех ее у зрителей (включая самых требовательных, музыкально образованных) был ошеломляющий. Все признавали, что Параше особенно удавались роли в итальянских операх.

Все признают также, что Параша не была красавицей. Худенькая, болезненная, слабого сложения, она не отличалась от своих подруг до тех пор, пока не начинала петь.

«В минуту обаяния, которое невольно охватывает вас, – писал современник, – приобретают весь смысл и значение эта казавшаяся неправильность в овале лица, эти глаза – сильные и нежные во взоре глубоком и влажном». Но Параша не была лишь прекрасным живым инструментом. Она была личностью – кроме доброты люди видели в ней «твердость воли и силу натуры». Люди замечали также, что драматизм, с которым она играет на сцене, имеет глубокие корни в ее личной судьбе – женщины талантливой, образованной, умной, с болью осознающей себя рабыней, фавориткой господина. Как известно, в этом-то и заключалась главная трагедия образованных рабов, будь то Шевченко, Тропинин или Жемчугова. Ведь вольную она получила от своего господина только в 1798 году.

И дело не в жестокости Шереметева. Как часто бывает с подобными достойными, но очень богатыми людьми, Шереметев жил в своем мире. Крепостное право было для него естественным, мирообразующим элементом. Некоторым он казался «избалованным и своенравным деспотом, незлым от природы, но глубоко испорченным счастием», которое он получил от рождения. Но кажется главным, что ему было непонятно значение свободы для других людей. Вообще в то время были, наверное, только двое, кто понимал это: императрица Екатерина II да сосланный ею же в Сибирь Александр Радищев. Екатерина, вспоминая Москву 1750-х годов, писала в мемуарах: «Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить цепи без преступления… Мало людей в России даже подозревали, что для слуг существовало другое состояние, кроме рабства». И далее она пишет как будто о Николае Петровиче Шереметеве: «Когда посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями… разве мы не видели, как даже граф Александр Сергеевич Строганов, человек самый мягкий и в сущности самый гуманный, у которого доброта сердца граничит со слабостью, как даже этот человек с негодованием и страстью защищал дело рабства, которое бы должен был изобличать весь склад его души».

Как-то раз крепостной архитектор Шереметева Миронов попросился на свободу, и Николай Петрович пришел в несвойственный его гуманной натуре гнев. Он потребовал от приказчика «вразумить его [Миронова], что таким наглым и безумным способом от господина просить ничего не дозволено», да еще приказал (все-таки гуманизм есть гуманизм!) «покричать на него, но не наказывать телесно». А ведь мог бы, как граф Каменский, собственноручно высечь своего Палладио. Забегая вперед, отметим, что по завещанию Шереметева (а он умер в 1809 году) из 123 тысяч крепостных вольную получили только двадцать два человека. Среди вольноотпущенников не было ни одного актера. Когда же в 1800 году Шереметев решил распустить театр и переехать в Петербург, в тот самый знаменитый Фонтанный дом, всех актеров по его воле «распределили»: мужчины были определены в швейцары, лакеи, конторщики, а девушки-актрисы были срочно выданы замуж за простых крестьян… Никто из всего блистательного театра Шереметева не получил вольную и не продолжил актерскую карьеру.

Долгие годы Параша жила в общем для всех трехсот актеров флигеле, примыкавшем к барским хоромам. В каждой комнате было по четыре кровати. За всеми девушками был строгий надзор специально назначенных надзирательниц, которые «неусыпно смотрели, дабы здоровье и честь сохранены были». Особенно пеклись, чтобы мужчины «случайно» не попадали в женские комнаты, чтобы девушки содержались в чистоте, «то есть всякое утро умывать лицо, перед обедом и перед ужином, в всякую неделю водить в баню и смотреть, чтобы ни у кого шелудей не было, платье чтобы было чисто». Им покупали дорогие вещи, заказывали у известных портных платья, шляпки, шубы. Кормили их также хорошо, разнообразно, особенно это касалось примадонн. Актеры рангом пониже получали похлебку дворовых. Иногда под присмотром надзирательниц девушкам разрешали прогуляться по улицам города. Мужчин за провинности и дерзости секли розгами, женщин сажали в карцер на хлеб и воду, а тогдашних «звезд» лишали чая и сахара (а давали на день немало – чая черного по 1,5 золотника да сахару по 12 золотников!). Что это не наказание, а благо для блюдущих фигуру танцовщиц, люди поняли позже. Зорко смотрели надзирательницы, чтобы бойкие зрители не лезли за кулисы и не заводили шашни с актрисами, «не портили» помещичью собственность. Особенно опасны были для актрис неотразимые усатые гвардейцы и гусары, которые неистовствовали в ложах и партере и были готовы штурмом брать театральные кулисы. Когда же самому господину была нужна Параша, ее вызывали в барские покои. Что это: тюрьма, закрытый пансион, гарем? Нет, это – русский крепостной театр. Впрочем, театр Шереметева был первым в России крепостным театром, в котором актерам платили деньги за работу на сцене. Параша начала с 300 рублей, а в 1800 году получала 1500 рублей. Но она была гений и фаворитка, другие же актеры получали значительно меньше: оперный певец – 1 рубль в месяц, просто актеры – 60 копеек. В других театрах вообще не давали ни гроша!

В 1790 году Шереметев наконец-то решил построить новый дом и поселиться в нем с Парашей. Там она впервые стала жить как жена состоятельного человека. Но то, что она была по-прежнему метрессой, угнетало ее: Параше был закрыт доступ в общество, в котором вращался Шереметев, отвергнута она была и миром, из которого она вышла, – сплетни, намеки, смех за спиной на деревенской улице и в приходской церкви были ее уделом.

В середине 1790-х годов Шереметев охладел к Кускову. Он стал чаще уезжать с Парашей в Петербург и поспешно строил новую усадьбу и театр в Останкине. И тут Параша сверкала в опере на актуальную тогда тему «Взятие Измаила». Весной 1797 года ее слушал новый император Павел Петрович. Он восхищался гением Параши и знал, что это не просто крепостная девушка, а давняя возлюбленная хозяина дворца и театра. И в этот момент, как считают некоторые наблюдатели, Шереметев струсил, не рискнул заговорить с царем о легализации его отношений с Парашей. Наверняка растроганный государь пошел бы навстречу просьбе своего подданного, и Параша стала бы графиней, законной женой.

В останкинском театре начался закат Параши как актрисы, точнее, как певицы. По-видимому, она стала терять голос, и это решило судьбу театра. В 1800 году Шереметев закрыл театр, который без Параши ему был не нужен. Он дал Параше вольную, а осенью 1801 года тайно обвенчался с ней, «девицей Прасковьей Ивановной Ковалевской», в Москве, в церкви Симеона Столпника, в присутствии только нескольких свидетелей – близких людей. Кажется, эта церковь до сих пор сохранилась – многие помнят это скромное, чудом уцелевшее здание с зелеными куполами на Новом Арбате. А потом супруги переехали в Петербург.

Была ли счастлива тогда Параша как законная супруга? Думаю, что не особенно. Сам Шереметев писал, что основа их семьи – «двадцатилетняя привычка друг к другу». Брак был законным, но оставался тайным до самого конца, и Параша так никогда и не вышла к гостям в роли графини Шереметевой, полноправной хозяйки Фонтанного дома или Останкина. При этом она знала, что у нее много недоброжелателей – как среди света (еще бы: кто против сожительства господина с рабыней, но брак такого человека с холопкой – страшный мезальянс!), так и в среде родственников Шереметева, которым было обидно терять надежду на получение невероятно богатого наследства. Поэтому, когда Параша забеременела и родила мальчика, то она опасалась, как бы чего с ее ребенком не случилось.

Рождение сына Дмитрия совпало, а может быть, обострило давнюю болезнь Параши. В то время ее называли чахоткой. Видя, как истаивает его жена, Николай Петрович решил действовать. Он обратился к государю (тогда на престоле был уже император Александр I) с прошением, в котором сообщал о том, что было известно всему свету и Александру: он законно женат на Прасковье Ковалевской; она родила от него сына Дмитрия; сама же она умирает. Зачем было нужно это послание? Дело в том, что люди такого масштаба, особенно с придворными чинами, были обязаны испросить у государя разрешения на брак. Этого Шереметев, венчаясь в Москве осенью 1801 года, не сделал. Поэтому ответ государя, переданный через одного из придворных, был равнодушно-примиряюще холоден: «Граф Шереметев властен жениться когда угодно и на ком угодно». Явно, что государь был обижен, но, по свойственной ему гуманности, не возражал против признания брака законным, а главное – тем самым он косвенно признавал Дмитрия законным сыном и наследником графа Шереметева, а не бастардом. Это была победа. Неизвестно, узнала ли об этом Прасковья Ивановна. Она умерла 23 февраля 1803 года и, может быть, до последней минуты жизни боялась, как бы ее сына не похитили и не отдали в дворовые в дальние деревни…


Император Павел I: судьба русского Гамлета

Во время посещения Вены наследником русского престола цесаревичем Павлом Петровичем в 1781 году было решено устроить парадный спектакль в честь русского принца. Был выбран «Гамлет» Шекспира, однако актер отказался играть главную роль: «Вы с ума сошли! В театре будет два Гамлета: один на сцене, другой в императорской ложе!»

Действительно, сюжет пьесы Шекспира очень напоминал историю Павла: отец, Петр III, убит матерью, Екатериной II, рядом с ней всесильный временщик, Потемкин. А принц, отстраненный от власти, сослан, как Гамлет, путешествовать за границу…

И в самом деле, пьеса жизни Павла разворачивалась как драма. Он родился в 1754 году и был тотчас взят у родителей императрицей Елизаветой Петровной, которая решила сама воспитать мальчика. Матери дозволялось видеть сына только раз в неделю. Сначала она тосковала, потом привыкла, успокоилась, тем более что пришла новая беременность. Здесь мы можем усмотреть ту первую, незаметную трещинку, которая впоследствии превратилась в зияющую пропасть, навсегда разделившую Екатерину и взрослого Павла. Разлука матери с новорожденным ребенком – страшная травма для обоих. У матери с годами появилось отчуждение, а у Павла никогда не возникло первых ощущений теплого, нежного, может быть, неясного, но неповторимого образа матери, с которым живет почти каждый человек…

Конечно, ребенок не был брошен на произвол судьбы, его окружали заботой и лаской, в 1760 году рядом с Павлом появился воспитатель Н.И.Панин, человек умный, образованный, который сильнейшим образом повлиял на формирование его личности. Вот тут-то и поползли первые слухи о том, что Елизавета хочет воспитать из Павла своего наследника, а ненавистных ей родителей мальчика вышлет в Германию. Такой поворот событий для честолюбивой, мечтающей о российском троне Екатерины был невозможен. Незаметная трещинка между матерью и сыном, опять же против их воли, расширилась: Екатерина и Павел, пусть гипотетически, на бумаге, а также в сплетнях, стали соперниками, конкурентами в борьбе за трон. Это отразилось на их отношениях. Когда Екатерина в 1762 году пришла к власти, она не могла, глядя на сына, не испытывать беспокойства и ревности: ее собственное положение было ненадежным – иностранка, узурпаторша, мужеубийца, любовница своего подданного. В 1763 году иностранный наблюдатель отметил, что при появлении Екатерины все умолкают, «а за великим князем всегда бежит толпа, громкими криками выражая свое удовольствие». Ко всему прочему, были люди, которые с радостью вбивали в трещину новые клинья. Панин, как представитель аристократии, мечтал об ограничении власти императрицы и хотел использовать для этого Павла, вкладывая в его голову идеи конституции. При этом он незаметно, но последовательно настраивал сына против матери. В итоге, твердо не усвоив конституционных идей Панина, Павел привык отвергать принципы правления своей матери, а поэтому, став царем, так легко пошел на низвержение фундаментальных основ ее политики. Кроме того, юноша усвоил романтическую идею рыцарственности, а с ней – любовь к внешней стороне дела, декоративности, жил в мире далеких от жизни мечтаний.

1772 год – время совершеннолетия Павла. Надежды Панина и других на то, что Павел будет допущен к управлению, не оправдались. Екатерина не собиралась передавать власть законному наследнику Петра III. Она воспользовалась совершеннолетием сына, чтобы удалить Панина из дворца. Вскоре императрица нашла сыну невесту. В 1773 году по воле матери он женился на принцессе Гессен-Дармштадтской Августе Вильгельмине (в православии – Наталье Алексеевне) и был вполне счастлив. Но весной 1776 года в тяжких родовых муках великая княгиня Наталья Алексеевна умерла. Павел был безутешен: его Офелии больше не было на свете… Но мать излечила сына от скорби самым жестоким образом, похожим на ампутацию. Найдя любовную переписку Натальи Алексеевны и Андрея Разумовского – придворного, близкого друга Павла, – императрица передала эти письма Павлу. Он тотчас излечился от скорби, хотя можно представить себе, какая жестокая рана была тогда нанесена тонкой, неокрепшей душе Павла…

Почти сразу же после смерти Натальи ему нашли новую невесту – Софию Доротею Августу Луизу, принцессу Вюртембергскую (в православии Мария Федоровна). Павел неожиданно для себя сразу влюбился в новую жену, и молодые зажили в счастье и покое. Осенью 1783 года Павел и Мария переехали в подаренное им государыней бывшее поместье Григория Орлова Гатчину (или, как тогда писали, Гатчино). Так началась долгая гатчинская эпопея Павла…

В Гатчине Павел свил себе не просто гнездо, уютный дом, но возвел для себя крепость, противопоставив ее во всем Петербургу, Царскому Селу, «развратному» двору императрицы Екатерины. Образцом же для подражания Павлом была избрана Пруссия с ее культом порядка, дисциплины, силы, муштры. Вообще же гатчинский феномен проявился не сразу. Не будем забывать, что Павел, став взрослым, не получил никакой власти и мать сознательно держала его подальше от государственных дел. Ожидание очереди на трон длилось для Павла свыше двадцати лет, и ощущение своей никчемности не покидало его. Постепенно он обрел себя в военном деле. Доскональное знание всех тонкостей уставов вело к строгому следованию им. Линейная тактика, построенная на регулярном, строгом обучении слаженным приемам движения, требовала полного автоматизма. А это достигалось непрерывными упражнениями, разводами, парадами. В итоге стихия плаца полностью захватила Павла. Эта специфическая форма жизни тогдашнего военного человека стала для него главной, превратила Гатчину в маленький Берлин. Небольшое войско Павла было одето и вымуштровано по уставам Фридриха II, сам наследник жил суровой жизнью воина и аскета, не то что эти развратники из вечно что-то празднующего гнезда порока – Царского Села! Зато тут, у нас в Гатчине, порядок, труд, дело! Гатчинская модель жизни, построенная на жестком полицейском надзоре, казалась Павлу единственно достойной и приемлемой. Он мечтал распространить ее на всю Россию, за что и принялся, став императором.

Под конец жизни Екатерины отношения между сыном и матерью разладились непоправимо, трещина между ними стала зияющей пропастью. Характер же Павла постепенно портился, росли подозрения, что никогда не любившая его мать может лишить его наследства, что ее фавориты хотят унизить наследника, следят за ним, а нанятые злодеи пытаются отравить – вот, однажды даже стеков (стекла. – Е.А. ) в сосиски наложили.

Наконец, 6 ноября 1796 года умерла императрица Екатерина. Павел пришел к власти. В первые дни его царствования казалось, что в Петербурге высадился десант иностранной державы – император и его люди были одеты в незнакомые прусские мундиры. Павел тотчас перенес в столицу гатчинские порядки. На улицах Петербурга появились черно-белые полосатые будки, привезенные из Гатчины, полиция с остервенением набрасывалась на прохожих, которые поначалу легкомысленно отнеслись к строгим указам о запрете фраков и жилетов. В городе, жившем при Екатерине полуночной жизнью, был установлен комендантский час, множество чиновников и военных, чем-то не угодивших государю, в мгновение ока лишались чинов, званий, должностей и отправлялись в ссылку. Развод дворцовых караулов – привычная церемония – вдруг превратился в важное событие государственного масштаба с присутствием государя и двора. Отчего же Павел стал таким неожиданно суровым правителем? Ведь молодым он когда-то мечтал о воцарении в России закона, хотел быть правителем гуманным, царствовать по неотменяемым («непременным») законам, содержащим в себе добро и справедливость. Но не все так просто. Философия власти Павла была сложна и противоречива. Как и многие правители в России, он пытался совместить самодержавие и человеческие свободы, «власть личности» и «экзекутивную власть государства», словом, пытался совместить несовместимое. Кроме того, за годы ожидания своей очереди к трону в душе Павла наросла целая ледяная гора ненависти и мести. Он ненавидел мать, ее порядки, ее любимцев, ее деятелей, вообще весь созданный этой необычайной и гениальной женщиной мир, названный потомками екатерининской эпохой. С ненавистью в душе править можно, но не долго… В итоге, что бы ни думал Павел о праве и законе, во всей его политике стали преобладать идеи ужесточения дисциплины, регламентации. Он начал строить только одно «экзекутивное государство». Наверное, в этом корень его трагедии… Борьба с распущенностью дворян означала прежде всего ущемление их прав; наведение порядка, порой необходимого, в армии и государственном аппарате вело к неоправданной жестокости. Несомненно, Павел желал своей стране хорошего, но тонул в «мелкостях». А их-то как раз более всего и запоминали люди. Так, все смеялись, когда он запретил употреблять слова «курносый» или «Машка». В погоне за дисциплиной и порядком царь не знал никакой меры. Его подданные услышали множество диких указов государя. Так, в июле 1800 года было предписано все типографии «запечатать, дабы в них ничего не печатать». Отлично сказано! Правда, вскоре это нелепое распоряжение пришлось отменить – нужны были этикетки, билеты и ярлыки. Запрещалось также зрителям аплодировать в театре, если этого не делал сидящий в царской ложе государь, и наоборот.

Общение с императором становилось тягостным и опасным для окружающих. На месте гуманной, терпимой Екатерины оказался человек строгий, нервный, неуправляемый, вздорный. Видя, что его пожелания оставались неисполненными, он негодовал, наказывал, распекал. Как писал Н.М.Карамзин, Павел, «к неизъяснимому удивлению россиян, начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг, отнял стыд у казни, у награды – прелесть, унизил чины и ленты расточительностью в оных… Героев, приученных к победам, учил маршировать. Имея, как человек, природную склонность к благотворению, он питался желчью зла: ежедневно вымышлял способы устрашать людей, и сам всех более страшился; думал соорудить себе неприступный дворец и соорудил гробницу». Словом, добром это не кончилось. Против Павла в офицерской среде и среди аристократии созрел заговор, 11 марта 1801 года произошел ночной переворот, и в только что построенном Михайловском замке Павел был убит ворвавшимися в царскую спальню заговорщиками.


Императрица Мария Федоровна: девушка из поместья Этюп

В XVIII веке Россия Романовых, как большая лодка, раз за разом вторгалась в зеленое тихое пространство тогдашней Германии, вызывая волнение в ее заводях, где, как дюймовочки в кувшинках, созревали немецкие принцессы-невесты. Одной из них стала София, будущая императрица Мария Федоровна.

Невесту для наследника престола великого князя Павла Петровича его мать императрица Екатерина II искала по всей Германии, и София была замечена русским эмиссаром, но тогда она не подошла по возрасту: ей не исполнилось и тринадцати лет, – и Екатерина остановила свой выбор на Августе Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадтской, ставшей в России великой княгиней Натальей Алексеевной. Ее судьба оказалась несчастливой – Наталья умерла при родах в 1776 году. Тогда-то вновь всплыла кандидатура Софии. Екатерина II, видя, как страдает ее сын Павел, как-то показала ему портрет прелестной принцессы, которая очень понравилась молодому человеку.

София Доротея Августа Луиза (таково ее полное имя) родилась 14 октября 1759 года. Как раз в это время вернулся домой ее отец, принц Фридрих Евгений, генерал прусской армии. В победном для России сражении при Кунерсдорфе 1 августа 1759 года он был ранен в ногу и от этой раны впоследствии страдал многие годы. Ему вообще здорово не везло в битвах с русскими, зато как повезло потом его дочери! В рождении Софии была своя символика, многозначительная улыбка фортуны – ведь София родилась в Штеттине, то есть там, где за тридцать лет до этого родилась другая София – Екатерина II. Когда девочке исполнилось девять лет, семья переехала в свое родовое владение Монбельяр. Теперь это территории Франции, да и раньше там жили французы, там веяло французским духом…

Отец не был черствым солдафоном, хотя рана его, как и обычная для немецких князей бедность, угнетала Фридриха Евгения. Сохранилась его переписка с Жан-Жаком Руссо о том, как нужно воспитывать детей. Это очень важно. В семье Фридриха Евгения (а семья была велика – восемь сыновей и три дочери!) была удивительная атмосфера. Родители не хотели, чтобы из их детей выросли пустые кокетки и светские прощелыги. Поэтому идеи Руссо о воспитании природой, в тесной дружбе с ней стали главными. Сень сада, запахи цветов, мирная, тихая жизнь в загородной усадьбе, простые, сердечные отношения, минимум церемонности и этикета. Родители не бросали детей на руки гувернанток и отставных офицеров, а воспитывали их сами. Тогда это было редкостью.

И девочка Софи расцветала среди уютных холмов и садов Монбельяра, точнее, возле деревни Этюп, где ее отец построил загородный дом, великолепную копию которого Мария Федоровна потом возвела на берегах Славянки, в Павловске. Копию не по форме, а по существу, ведь люди всегда, если есть возможность, воспроизводят впечатления и мечтания детства…

«Обожаемая моя мама! Могу ли я просить у вас известия о вашем драгоценном здоровье и прошли ли у моего дорогого папа страдания от раны на ноге? Я желаю этого от всего сердца потому, что бываю очень несчастлива, когда знаю, что страдает кто-нибудь из моих дорогих родителей». В таких аккуратных, без помарок письмах девятилетней девочки много искреннего чувства, но много и поразительной педантичности, любви к точности и порядку – что русская душа выносит с трудом, видя в этом лишь проявления бессердечия. Но это, конечно, не так.

Почти сразу же после смерти Натальи Екатерина II дала знать, что русский двор желает видеть принцессу Софию. Правда, были проблемы: София к тому времени была уже обручена с одним немецким принцем, но на него надавили, выплатили ему столько денег, что он тотчас забыл свою избранницу и вернул обручальное кольцо. Софию ждала другая судьба – стать императрицей, а потом матерью двух русских императоров…

Словом, в июне 1776 года Павел, очарованный показанным ему матерью портретом Софии, спешно поехал в Берлин, где познакомился со своей невестой и ее родителями. Он писал матери: «Я нашел невесту свою такову, какову только желать мысленно себе мог: недурна собою, велика, стройна, незастенчива, отвечает умно и расторопно» – и тут же приписал, что и ей он понравился.

Потом Павел уехал домой, и теперь в Россию собиралась уже невеста. Брак царственных особ – дело важное, государственное. Екатерина прислала девушке ряд требований, довольно суровых: «Во-первых, не показывать никакого лицеприятия, но со всеми сохранять ласковое, ровное обращение, во-вторых, иметь ко мне доверие, в-третьих, иметь уважение к моему сыну и ко всей нации, не слушаться внушения чужих дворов и еще менее разных наушников». Екатерина явно опасалась повторения истории первой жены Павла Натальи Алексеевны, подпавшей под влияние посторонних людей. К тому же родителям Софии было запрещено приезжать в Россию. Они провожали дочь до самой границы Пруссии и из Мемеля, не дождавшись пробуждения дочери, уехали – прощание с ней было для них непереносимо.

София согласилась на все условия – ведь она уже любила своего избранника. Павел Петрович был тогда прекрасен – хрупкий, стройный, добрые карие глаза, даже форма носа его не портила. Он был умен, гуманен, образован, возвышенная, чистая душа. Многие неприглядные черты Павла тогда видны еще не были, они проявились потом. Словом, девушка ехала в Россию с открытым сердцем. И поначалу все складывалось прекрасно. При дворе она всем понравилась. «Сознаюсь вам, – писала Екатерина Гримму, – я пристрастилась к этой очаровательной принцессе, пристрастилась в буквальном смысле этого слова. Она именно такова, какую хотели: стройна, как нимфа, цвет лица белый, как лилия, с румянцем наподобие розы… высокий рост с соразмерной полнотою и легкость поступи. Кротость, доброта сердца и искренность выражения на лице. Все от нее в восторге…»

В сентябре 1776 года невеста перешла в православие, стала Марией Федоровной уже навсегда. Семейная жизнь ее была прекрасна. Когда стало известно, что Мария беременна, Екатерина подарила молодым 362 десятины недалеко от Царского Села. Там были построены два охотничьих домика «Крик» и «Крак» – как в поместье Этюп. Так начался Павловск, который застраивался и хорошел, став главной летней резиденцией Марии.

Но чем дольше жила Мария в России, чем больше она узнавала окружавший ее мир, тем сложнее становилось ее положение. С удивлением она узнала, что императрица, эта, можно сказать, стоящая на краю могилы пятидесятилетняя старуха, имеет молодых любовников, что двор ее – настоящий вертеп. Затем она узнала, что между Павлом и Екатериной нет согласия. Трепетной Марии, принесшей в Россию воспоминания о своей добропорядочной семье, где все так любят и заботятся друг о друге, такое казалось невозможным, ужасным…

И вот здесь очень важный момент. Мария была доброй, милой, но не особенно умной женщиной. Нет, не так! Точнее сказать, она не обладала государственным умом Екатерины II. Их объединяло только то, что обе носили имя София, родились в одном городе и были немками. Но этого мало, чтобы прослыть в истории Великой. За деревьями Мария не увидела леса – для нее императрица Екатерина была не великой государыней, реформатором, деятелем, возведшим Россию на вершину славы, а порочной, вредной, лишенной добросердечия особой – думаю, что больших ругательств ни на каком языке Мария не знала. К тому же Мария не могла простить Екатерине более всего то, что императрица отобрала у нее первенца Александра и родившегося вторым Константина и стала воспитывать их по своей методе.

«Россия от вашей душевной красоты и от доброты вашего сердца ожидает, что вы, меняя отечество, будете относиться с чувствами самой живой и глубокой привязанности к отечеству, которое вас принимает, дав выбором свое предпочтение». Так Екатерина писала невесте своего сына. Но все напрасно – второй Фике, ставшей великой государыней, из Марии не могло получиться. Конечно, она прилежно изучала русский язык, как и все остальное делала старательно, но присущий ей педантизм не мог заменить любви к стране, куда ее забросила судьба. Екатерина, меряя с себя, ошиблась, когда писала: «Убеждения и любовь к России придут позже». Не получилось. Французский дипломат Масон писал: «Мария Федоровна не льстила русским, как Екатерина, усвоением их нрава, языка и предрассудков. Она не хотела снискать уважения этого народа, показывая презрение к своему отечеству и краснея за свое происхождение… У нее всегда лежит на сердце память о ее многочисленных родственниках». Так получилось, что и в России она навсегда осталась немкой.

Да и русский язык она так до конца и не выучила. В день открытия знаменитого Царскосельского лицея, как вспоминает Иван Пущин, «императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечо, чтоб он не приподнимался, и спросила его: “Карош суп?” Он медвежонком отвечал: “Oui, monsegnier!” Сконфузился ли он, или не знал, кто его спрашивает, или дурной русский выговор, которым был сделан вопрос, неизвестно… Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов».

Мария была создана из другого человеческого материала. В ней не было страстного честолюбия свекрови, которая огнем горела от мысли о своем великом поприще, которая писала, что успеха можно добиться только тогда, когда любишь дело со страстью, отдаваясь ему всем существом. Мария на всю свою жизнь осталась Герой, богиней очага, а не Афиной Палладой, какой стала Екатерина. Несколько жестоко, но справедливо писал о ней известный литератор Николай Греч: «Женщина добрая, благотворительная, недальновидная и ограниченная, немка в душе (по-бюргерски практичная), пропитанная всеми династическими и аристократическим и предрассудками, так обостренными нередко у людей, попавших из мелких княжеств к большому двору». Опять же снимем шляпу перед вышедшей из такого же мелкого княжества Екатериной Великой! Воспитанная в маленьком, уютном местечке, Мария Федоровна не только не порвала со своим прошлым ради великого будущего, но тосковала по Монбельяру, готова была променять всю роскошь Петербурга на уют своего гнезда, только бы рядом был ее возлюбленный муж.

Поэтому с таким нескрываемым удовольствием она покидала каждую весну Зимний дворец, ехала с мужем в Царское Село, затем у них появилась прелестная Гатчина среди озер, а потом уже можно было поселиться в Павловске. Здесь она разводила невиданные красивые цветы, которые никогда раньше не цвели на русской земле, гуляла с детьми по выращенному ею же парку, заходила в придуманные ею павильоны, фермы, любимые уголки.

Не будем забывать, что с 1777 по 1798 год, то есть за двадцать лет, она родила четверых сыновей и шесть дочерей. При этом она оставалась замечательной хозяйкой дома, в котором Павел находил свое спасение и утешение. Она предавалась домашним заботам, рисовала, принимала редких храбрых гостей – не каждый отваживался приехать в загородный дом полуопального наследника. И еще она много писала своим родственникам и друзьям. Почти всю свою жизнь в России она вела дневник и, умирая, просила своего сына, императора Николая I сжечь эти бесценные для истории бумаги в камине. Николай писал, что, когда он бросал в огонь тетради, ему казалось, что он хоронит матушку во второй раз.

Отношения Марии с Павлом долгие годы были почти идеальными. «Мой дорогой муж – ангел. Я его люблю до безумия, люблю в тысячу раз больше, чем самое себя», – писала она в одной маленькой записочке по-французски. Желая угодить своему супругу, она пишет иногда по-русски, красиво выводя буквы с завитками: «Сбереги только меня, люби только меня, и ты будешь мною доволен. Машенька». Их объединяло противостояние с окружением Екатерины, которая одной частью души любила и Павла, и Марию, а другой – выносила их с трудом, называла семью сына «тяжелым багажом». И особая правильность, чистота и бюргерская порядочность Марии казались Екатерине тупостью, ограниченностью, вызывали у нее сарказм: «Ну конечно, главное – держать себя прямо, заботиться о своем стане и цвете лица, есть за четверых, благоразумно выбирать книги для чтения». Как скучно!

Однако с годами мир стал утекать из прежде дружной семьи Марии и Павла. Нет, никаких ссор никогда не было – кротость Марии была безмерна. Дело в том, что Павел менялся, и то дурное, что не было заметно в молодости на его лице, в его повадках, резко обнаружилось, когда он подошел к своему сорокалетию. Подозрительность, нетерпимость, капризность с трудом утишались, смягчались Марией. Постепенно она перестала быть ему остро нужна, как это было в первые годы их брака… Появилась другая женщина, которой увлекся Павел. Это была фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, маленькая, некрасивая, но живая, остроумная. В окружении семьи Павла она появилась в 1782 году и пришлась к молодому двору, внеся в его размеренную жизнь веселье, изящество, хороший вкус. Отношения в любовном треугольнике Нелидова – Павел – Мария были непростые. Когда в 1790 году Павел серьезно заболел, то он писал Екатерине, что в обществе дается ложное представление о его отношениях с Нелидовой. «Клянусь торжественно и свидетельствую, что нас соединяла дружба, священная и нежная, но невинная и чистая. Свидетель тому Бог!» Позже, в 1801 году, Нелидова, развивая эту идею, писала Павлу будто для того, чтобы письмо читали другие: «Разве я когда-либо смотрела на вас как на мужчину? Клянусь вам, что не замечала этого с того времени, как к вам привязана». Но это замечали другие. Офицер Саблуков вспоминал, как он стоял на карауле у царских дверей и вдруг стал свидетелем живописной картины: открылась настежь дверь, из нее поспешно вышел император, и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову Его Величества, чуть ее не задев. Затем вышла Нелидова, «спокойно подняла свой башмак, надела его и вернулась туда же, откуда пришла». После этой сцены уже никто, естественно, не сомневался, что Павла и Нелидову связывала исключительно дружба, «священная и нежная, но невинная и чистая».

Сама Мария Федоровна была обеспокоена тем, что эта чернявая «de la petite» (малявка) отнимает у нее Павла, выдвигается на роль фаворитки. Она даже решилась пожаловаться самой императрице, с которой у нее были сложные отношения. Растроганная Екатерина подвела плачущую невестку к зеркалу и сказала: «Посмотри, какая ты красавица, а соперница твоя petite monsterе, перестань кручиниться и будь уверена в своих прелестях». Но Мария такой уверенности не испытывала. Конфликт вроде бы разрешился в 1793 году, когда Нелидова добровольно переехала жить в Смольный, однако Мария Федоровна, зная, что Павел по-прежнему поддерживает с Нелидовой отношения, считала этот переезд не более чем комедией, вызванной желанием «сделаться более интересной».

И кажется, что в этой тревожной, дискомфортной атмосфере Мария нашла спасение в поддержании очень строгого этикета. Ее дочь, будущая голландская королева Анна, вспоминала, что как только мать входила в детскую, все в испуге замирали, русские няньки, специально затянутые в корсеты и фижмы, стояли по стойке смирно, и всем сразу становилось легко и просто, когда Мария выходила из детской. Это было так не похоже на прежнюю Софи – ведь в их доме в Монбельяре все было просто и сердечно. Но тогда, в конце XVIII века, не было уже никакого Монбельяра, началась эпоха революций, французы захватили княжество, нищие родители были изгнаны навсегда из родного гнезда…

А что же касается до этикета, то ведь он по-своему хорош, это ведь правила игры, а значит, зная их, можно избежать оскорблений, фамильярностей, бестактностей. Кроме того, после вступления Павла на престол в 1796 году она вошла в высокую роль российской императрицы – супруги фигуры особой, исключительной, – поэтому шутки, ласки казались ей неуместными. Когда же она пыталась выйти из своей роли, получался «карош суп».

В отношениях Марии и Нелидовой постепенно наметились изменения. Началось с того, что в 1793 году Екатерина устроила пышную свадьбу своего внука Александра с Елизаветой Алексеевной. Павел, знавший подоплеку всей этой затеи (а именно: желание императрицы сделать теперь уже женатого, остепенившегося Александра наследником престола, а его, Павла, задвинуть на второй план), категорически отказывался идти на свадьбу. Для Марии Федоровны, столь приверженной ритуальной стороне придворной жизни, это была бы катастрофа. Поэтому она обратилась за помощью к Нелидовой. Та приехала из Смольного и все уладила – Павел Петрович послушался совета Нелидовой и явился на свадьбу сына. Ее сближение с Марией Федоровной облегчалось тем, что у Павла появились другие женщины, а следовательно, предмета для соперничества у этих двух дам уже не было. Более того, с восшествием Павла на престол в 1796 году Нелидова и Мария Федоровна часто объединялись, чтобы повлиять на Павла. Обе любили его и, каждая по-своему, интуитивно чувствовали опасности, которые грозили императору. Они сознавали, что главной причиной всех несчастий Павла был его характер – неуравновешенный, вспыльчивый, непредсказуемый. Все разговоры с ним об умеренности, гуманности в обращении с людьми ни к чему не приводили. Павел писал Нелидовой: «Вы вправе сердиться на меня, Катя. Все это правда, но правда также и то, что с течением времени сделаешься слабее и снисходительнее. Вспомните Людовика XVI: он начал снисходить и должен был уступить. В конце концов его повели на эшафот». Марии он и такого не говорил – он раздражался, замечая в жене мелочность, педантизм, отсутствие у нее государственного ума. В Михайловском замке, куда царская семья переехала накануне переворота 11 марта 1801 года, император отселил супругу, разместив ее спальню подальше от своей, но зато сам устроился поближе к апартаментам новой фаворитки – Лопухиной.

Некоторые историки считают, что в ночь убийства ее мужа, 11 марта 1801 года Мария, услышав шум борьбы, вскочила с кровати, пробежала несколько залов и не просто стучалась в запертую дверь спальни мужа, а якобы пыталась захватить власть, стать второй Екатериной. В это трудно поверить. Все, что нам известно о Марии, говорит о другом. Кажется, что вся ее жизнь была направлена на другие цели, далекие от стяжания власти и удовлетворения честолюбия. Кажется примечательным почитаемое ею сочинение «Отеческие советы моей дочери», в котором сказано: «Бог и человечество хотели, чтобы женщина зависела от мужчины, чтобы она ограничила круг своей деятельности домом, чтобы она признавала свою слабость и преимущество мужа во всяком случае и снискала бы его любовь и приязнь скромностью и покорностью».

А потом было вдовство – после гибели Павла она прожила двадцать семь лет. Мы не знаем, как она смирилась с убийством мужа, к которому был причастен ее старший сын Александр. Впрочем, был один малолетний свидетель – четырехлетний Николай. Он вспоминал потом, что в полуоткрытую дверь он видел валявшегося в ногах Марии Федоровны и рыдавшего Александра. В таком случае мы можем точно сказать – он просил прощения. Как бы то ни было, император Александр и другие дети почитали ее и не раз слово или совет вдовствующей императрицы становились фактом политики, особенно если это касалось ее дочерей, устраивать которым выгодные партии в эпоху войн и революций было особенно трудно.

Впрочем, большую часть своей вдовьей жизни она посвятила благотворительности, и созданное ею попечительское ведомство получило впоследствии ее имя, стало символом милосердия и любви к ближнему… При этом Мария Федоровна не превратилась в благостную старушку. Сильная, свежая, для своего возраста красивая, она никогда не болела и не знала, что такое усталость, слезы и уныние. С привычным для нее педантизмом, усердием и неумолимостью она делала свои добрые дела, как раньше вела семью Павла, рожала и воспитывала детей… Словом, как писал Бенкендорф, Мария была «живым уроком всех добродетелей… Важнейшие, как и самые мелкие, подробности надзора за воспитанием принятых ею под свое попечение нескольких тысяч детей и за устройством множества больниц занимали ее ежедневно по нескольку часов, и всем этим заботам она посвящала себя со всем жаром и увлечением высокохристианской души. Уже в весьма преклонных годах императрица никогда не отходила к покою, не окончив всех своих дел, не ответив на все полученные ею в тот день письма, даже самые малозначащие. Она была рабой того, что называла своим долгом…».

Мария Федоровна часто жила в Елагином дворце и, конечно, в любимом ею Павловске, где дворец, каждый поворот аллеи, каждый цветок значили для нее так много, как ни для кого другого на свете… Ее душа, несомненно, и до сих пор обитает в аллеях Павловского парка. Смерть пришла к ней неожиданно 24 октября 1828 года: неизвестная болезнь была скоротечной, и почти до конца Мария не верила, что ей, всегда бодрой, подтянутой, дисциплинированной, а главное – такой здоровой, предстоит последнее испытание. Когда Николай увидел, что мать умирает, он попросил ее причаститься. «Как, – спросила она, – разве я в опасном положении? Я сделаю это завтра!» – «Зачем откладывать», – осторожно сказал сын. И она подчинилась, как всегда подчинялась судьбе…


Екатерина Нелидова: преданное сердце одной малявки

Она была в первом, самом знаменитом выпуске Смольного института, который был любимым детищем Екатерины II и ее сподвижника Ивана Бецкого. Как уже сказано выше, им казалось, что только в этом закрытом женском учебном заведении можно начать осуществление грандиозной программы «воспитания матерей будущих граждан России» – женщин образованных, проникнутых идеями Просвещения и добра.

Каждую воспитанницу с момента их приема государыня знала и каждую по-своему любила. Катеньку Нелидову, принятую в шесть лет из бедной семьи артиллерийского поручика, она особенно выделяла, видела в ней необыкновенные артистические способности, особенно в танцах, восторгалась, как писала Екатерина, «живостью ее движений во время игры на сцене». Неслучайно именно поэтому на знаменитом портрете Левицкого в память потомкам прелестная Нелидова замерла в позе менуэта из оперы Перголезе. Она закончила Смольный в 1776 году с малой золотой медалью и была пожалована во фрейлины двора цесаревича Павла Петровича и его молодой жены Натальи Алексеевны, а после ранней смерти Натальи стала фрейлиной второй жены Павла – Марии Федоровны.

Все современники как один отмечали, что Нелидова не была красива, но при этом обладала необыкновенным обаянием и кокетливой грацией. Маленькая («малявка», по словам Екатерины II), чернявая, она была живой и подвижной. В ее выразительных черных глазах светились ум и жизнерадостность. Образование и воспитание, полученное в Смольном, выдвигало ее из числа прочих фрейлин, а ее артистические способности делали без нее невозможным ни один праздник или домашний спектакль при дворе цесаревича – Нелидова была музыкальна, остроумна, обладала изящным вкусом. Как вспоминает Н.А.Саблуков, он как-то раз танцевал менуэт в паре с тогда уже немолодой Нелидовой: «Какую грацию выказывала она, как великолепно выделывала па и производила обороты, какая плавность была во всех движения прелестной крошки». Это было двадцать лет спустя после появления Катеньки Нелидовой при дворе.

Все эти качества Нелидовой привлекли внимание Павла Петровича, который стал уделять ей больше внимания, чем требовали тогдашние приличия придворной жизни. Естественно, многие стали думать, что это обычный придворный роман. Причину его видели в том, что в семейной жизни с Марией Федоровной Павлу не хватало некоей остроты, эмоций, огня. Почти непрерывно беременная, Мария, имея массу достоинств, не обладала ни живостью ума, ни глубоким умом вообще. Добрая, милая, безобидная, она, как истинная немка, была пунктуальна, церемонна, правильна, тяжеловесна и тем самым невольно вызывала у мужа зеленую тоску, скуку и зевоту. Но важнее другое: хотя Мария была сентиментальна, ей была чужда тяга к мистицизму, всему, так скажем, «готическому», таинственному. Павел, склонный в ранние годы к рыцарственному, подернутому флером тайны и мистики, нашел в Нелидовой единомышленника, жившего с ним как бы на одной эмоциональной волне. Он сделал ее своей дамой сердца, которой стал, как истинный рыцарь, поклоняться. Вместе с тем она была умна, изучила характер Павла, понимала его с полуслова. Своим участием, склонностью к уверенным советам Нелидова вносила в его полную сомнений и страхов душу успокоение и столь важную для него гармонию. Была ли между ними интимная связь – наверняка сказать трудно, оба в своих письмах категорически отвергали такие предположения. Конечно, можно этому не верить, но нужно признать, что их отношения заметно отличались от тех, которые можно назвать любовными. С цесаревичем, а потом и императором Нелидова вела себя необычайно для «ординарной» фаворитки. Ее любовь к Павлу явно не укладывалась в принятые трафареты. Она была бескорыстна, не использовала свое влияние для обогащения себя и своей семьи или для создания своей придворной «партии», была откровенна, упрямо отстаивала перед государем свое мнение. Порой, не скрывая своих эмоций, Нелидова поступала с ним резко, даже дерзко, не дорожа своим влиянием, не заботясь о своем будущем и мнении окружающих. Но при этом оставалась преданным Павлу человеком, изобретя для себя некую особую роль ангела-хранителя души Павла, взяв на себя миссию «утишения» этого доброго, отходчивого по своей природе, но страшно неуравновешенного, вспыльчивого человека. Каждый раз она как бы хватала его, устремлявшегося к пропасти, за полу, удерживала от непродуманных поступков и взрывов необузданного гнева.

Естественно, что возросшее влияние Нелидовой на Павла беспокоило Марию Федоровну, которая опасалась как раз того, что «малявка» метит, как она писала в одном из писем «во вторую мадам Ментенон». Первая, как известно, когда-то держала в своих руках душу Людовика XIV, а тело короля-солнца уступала ординарным фавориткам. Мария жаловалась на Нелидову даже нелюбимой ею свекрови – императрице Екатерине II, выражала всячески негодование (сколько могла при своей несомненной кротости) дерзким поведением «малявки», нарушавшей даже этикет – крепость, в которой укрывалась императрица. Конфликт обострился к 1793 году, и тогда Нелидова покинула двор и поселилась в Смольном институте. Лишь постепенно, с годами Мария поняла важность миссии Нелидовой при Павле и была вынуждена прибегать к ее помощи, чтобы сдержать бешеные, необдуманные порывы мужа.

С приходом Павла к власти в 1796 году Нелидова вновь оказалась при дворе и стала первейшей подругой императрицы Марии, которой писала пространные письма, начиная их словами: «Добрая и дорогая моя подруга!» Их обширная переписка посвящена, в сущности, той же теме: как удержать Павла от опрометчивых поступков, которые настраивали против него окружающих. Конечно, можно сказать, что Нелидова при этом «варила свою придворную кашу», интриговала, но можно также утверждать, что она не особенно искала для себя «дворских польз». Множество писем Нелидовой к государю наполнены просьбами помиловать опальных, простить виновных. Тут и безвестные майоры, и придворные, и Платон Зубов, и фельдмаршал Суворов. «Когда я, – писала Нелидова царю, – вижу глубоко прочувствованное горе, я жду вас, и пока я буду видеть подданных, почитающих за счастье служить вам, я буду мучить вас для того, чтобы не отвергали их службы. Прощайте, будьте добры, будьте собою, ибо истинное расположение ваше – доброта».

Нелидова жила в мире эмоций, она не обладала государственным умом, не могла дать Павлу дельного совета, плохо разбиралась в людях, но при этом интуитивно, эмоционально она верно улавливала главное, чего недоставало Павлу-правителю: «Государи еще более всех прочих людей должны упражняться в терпении и умеренности. Чем выше поставлены, тем более имеем мы необходимых отношений к людям и тем чаще приходится нам оказывать терпение и умеренность, ибо все люди несовершенны». Увы! Так думала только она, да еще императрица Мария. Пожалуй, во всей стране только два эти существа искренне переживали за него: остальные взбалмошного царя ненавидели, а более боялись и ждали, когда он свалится в пропасть. При этом в поведении Нелидовой не было никакой двусмысленности, изощренной интриги против императрицы. Даже враги Нелидовой признавали, что Мария, «будучи в полном согласии с m-lle Нелидовой, составляют с ней, так сказать, одну душу».

Но голос Нелидовой все слабее отражался в душе Павла, ставшего капризным тираном. Как писал в июне 1797 года лейб-медик Рожерсон, «все производится здесь случайно, по первому впечатлению. Когда он чего-либо ХОЧЕТ, не осмеливаются делать ему возражения, так как на каждый совет он смотрит как на ослушание. Иногда на следующий день императрица, а еще чаще Нелидова, в особенности когда они действуют совместно, успевают приостановить его решение, но это случается очень редко. Нелидова сейчас очень дружна с императрицей, и нужно сознаться, что по своим качествам, по своему характеру, по своей умеренности она стоит выше всех прочих фаворитов и министров».

Павел, несмотря на усилия этих двух близких ему женщин, был искренне убежден в том, что в России может быть только «экзекутивное государство», что нужно людей не гладить по головке, а бить, бить и бить. Он часто ошибался в людях и доверял тем, кого следовало опасаться. Как известно, свой эшафот Павел обрел ночью в спальне Михайловского дворца 11 марта 1801 года, когда его убили заговорщики. Начало конца Павла некоторые относят к 1798 году, когда он решил освободиться от влияния этих – и Марии, и Нелидовой. На их место пришла «ординарная» фаворитка, юная Анна Лопухина. Марии было отказано в ложе, а Нелидову фактически сослали на полтора года в Лифляндию.

Две слабые женщины были бессильны против судьбы – Павел уже шагнул в пропасть. Вернувшаяся накануне его убийства Нелидова поселилась в Смольном, император не желал ее видеть, и она только наблюдала агонию царствования человека, которого так любила. После его смерти Нелидова разом поседела, как писал ее знакомый, «лицо ее покрылось морщинами, цвет лица сделался желтовато-свинцовым, и глубокая печаль отражалась на этом прежде столь улыбавшемся лице».

Ей же судьба подарила долгую жизнь – она умерла в 1839 году, в возрасте восьмидесяти двух лет, всеми совершенно забытая в своем Смольном, и была похоронена на Охтинском кладбище, которое она с детства видела из своего окна через Неву, равнодушно несущую к морю свои воды.


Монах Авель: русский Нострадамус

На иллюстрации – Соловецкий монастырь. 1827. Неизвестный гравер. Фрагмент.

12 марта 1901 года император Николай II с императрицей Александрой Федоровной (по другой версии – с министром двора Фредериксом) приехали в Гатчинский дворец, подошли к заветной шкатулке, сломали печати с гербом императрицы Марии Федоровны, прапрабабки Николая, вытащили лежавшую там бумагу. Император углубился в чтение…

Имя монаха Авеля окружено шлейфом легенд и слухов, во многом недостоверных. Но точно известно, что судьбой скромного монаха занимались самые высокопоставленные лица Российской империи – министр духовных дел времен Александра I князь А.Н.Голицын, синодальный обер-прокурор князь П.С.Мещерский и др. и, конечно, российские государи от Екатерины II до Николая I. Достоверно известно, что в 1826 году по личному указу императора Николая I Авель был заточен «для смирения» в Спасо-Ефимьев монастырь, где он и умер осенью 1831 года.

Сразу скажем, что для знающего человека того времени название этого суздальского монастыря бросало в дрожь. Это был только с виду мирный монастырь, а в сущности – одна из самых страшных тюрем России, где под видом «смирения» в узких каменных мешках навечно заключали самых страшных преступников империи: сексуальных извращенцев, сумасшедших с опасным «антигосударственным бредом» («безумствующих колодников»), позже – некоторых из декабристов. Там и оказался монах Авель, который не был ни извращенцем, ни сумасшедшим, ни революционером. Но он слыл ясновидцем и пророком, а это расценивалось властью как опасное для госбезопасности страны преступление.

Точнее, власть и, прежде всего, органы тогдашней госбезопасности двояко смотрели на различного рода провидцев и экстрасенсов. К таким людям следователи политического сыска подходили сурово и без всякой пощады – сыск во все времена отличался цинизмом и прагматизмом. Обычно провидцев волочили в пыточную камеру, подвешивали на дыбу и задавали три роковых вопроса, на которые обычно не было вразумительного ответа: «Зачем ты это говорил?», «Кто тебя подучил этому?», и «Кому ты это еще рассказывал?». Не проходило и двух «сеансов откровенности», как ясновидец вдруг «прозревал» и признавался в том, что он «с недомыслия все наврал». Если же пророчество исполнялось или чудо было несомненно, а следовательно, необъяснимо (а такие случаи иногда бывали), то дело о необъяснимом явлении попросту уничтожали, а виновника волнений власти ссылали куда подальше.

Будущий узник суздальской тюрьмы родился в Тульской губернии в 1757 году, в крестьянской семье. Звали его Василий Васильев. До 1785 года он жил в своей деревне как обычный семейный крестьянин, но потом внезапно оставил семью и постригся в удаленном от мира Валаамском монастыре. Там он, став иноком Адамом, и обрел свой необыкновенный дар, происхождение которого он, естественно, связывал с божественным откровением, с пребыванием на небесах и чтением книг пророчеств, которые потом он пересказывал и излагал в своих трех брошюрах. (То, что Авель был грамотен и хорошо владел слогом, видно из его сочинений и писем.)

Беда же Авеля как прорицателя состояла в том, что Господь не только наградил его способностью видеть будущее, но и внушил ему, чтобы он делился своими знаниями не просто со всеми встречными-поперечными, а только, по современному говоря, с vip-персонами, точнее – исключительно с государями. Между тем любопытствующих узнать свое будущее вокруг Авеля всегда было много, но он нещадно гнал от себя всех назойливых просителей, желавших узнать виды на урожай и будет ли удачен брак их дочерей. Даже высокопоставленным дамам вроде графини Потемкиной он отказывал, вежливо отписываясь: «Мне запрещено пророчествовать имянным указом. Так сказано: ежели монах Авель станет пророчествовать вслух людям или кому писать на хартиях, то брать тех людей под секрет и самого монаха Авеля и держать их в тюрьмах или в острогах под крепкими стражами. Видите, Прасковья Андреевна, каково наше пророчество или прозорливство – в тюрьмах ли лучше или на воли, размысли убо». Наверняка такого указа не было в природе, но то, что Авелю дорого обходились его способности, – это уж точно. Отмеченная эксклюзивность дара Авеля, с одной стороны, вызывает недоверие к нему и заставляет подозревать, что он, подобно многим проходимцам (вспомним Распутина), хотел пристроиться ко двору в роли придворного прорицателя, волхва, быть в компании людей знатных, сидеть с ними за одним столом (что и было не раз). Как известно, в древности без обращения к прорицателям и волхвам не обходился ни один государь, и такие люди были на все золота, а их слово устрашало самых могучих правителей. Известно, что царь Борис Годунов многократно умолял прорицательницу Олену Юродивую предсказать его будущее, а она каждый раз гнала царя вон из своей убогой хибарки – видно, ничего хорошего она сказать ему не могла. И после этого Борис отравился.

Но справедливости ради отметим, с другой стороны, что вообще-то ради теплого местечка обычно говорят повелителям что-нибудь приятное, но такая уж была наша неоптимистичная история, а Авель врать не мог – гнева Божия боялся и, в отличие от Олены, не стеснялся своим багрянородным «клиентам» такие говорить страшные вещи, что после каждого откровения инока немедленно упекали в глухой монастырь или тюрьму, из которых он не вылезал и в которых провел треть жизни (как писал Авель в 1826 году о своих страданиях: «Был в трех крепостях и в шести тюрьмах, содержался всего времени двадцать один год»). Лишь к концу жизни, после предсказанного им «бунташного», кровавого вступления на престол Николая I в декабре 1825 года, Авель решил замолчать навсегда. В своем сочинении «Житие и страдание отца и монаха Авеля» он так писал: «Я согласился ныне лучше ничего не знать, да быть на воли, а нежели знать, да быть в тюрьмах и под неволею… буди мудр, да больше молчи».

В 1826 году Авель даже бежал из серпуховского Высотского монастыря, где жил с 1823 года, когда узнал, что архимандрит хотел его послать в Петербург к новому государю Николаю. Об этом Авель писал 20 июля 1826 года своему духовнику отцу Дормидонту. В письме духовнику он указал адрес, где он скрывается от теплых объятий власти. Тут она его и взяла под микитки и повезла в Суздаль…

Да что же такого он предсказывал, что так с ним неласково обращались власть имущие? Начал Авель с того, что в середине 1790-х годов сочинил первую свою рукописную книжку, в которой предрек скорую смерть императрицы Екатерины II, указал точно дату ее внезапной кончины и предсказал, что престол перейдет к ее сыну Павлу. Последнее не было для всех очевидным, ибо государыня готовилась передать трон после себя любимому внуку Александру и даже – по некоторым сведениям – подготовила завещание в пользу внука, в обход нелюбимого ей сына. Рукопись со своими откровениями Авель подарил настоятелю монастыря, который тотчас переправил ее в консисторию и оттуда в столицу. По одной из версий, старца бил по сусалам сам обер-прокурор Синода, стращал лютыми казнями, но императрица – истинная дочь Просвещения – «бреду старца» значения не придала, а указала его расстричь (т. е. извергнуть из монахов) и посадить в Шлиссельбургскую крепость. Там уже сидел подобный «артист». Это был мелкий чиновник, который, естественно, в умопомрачении, зашел как-то в Сенат, сел за стол присутствия, взял в руки перо и бумагу и начал строчить указы от имени «государя Павла Петровича». Его сразу же, по воле возмущенной государыни, повезли в Шлиссельбург.

После этого можно понять, почему Павел I, вступивший на престол после скоропостижной смерти матери в указанный Авелем день 6 ноября 1796 года, так ласково принял и поговорил с расстригой-провидцем. Было это в декабре 1796 года. И на этот раз старец ничем не порадовал нового государя. По одной из версий, пророчество его было страшно для Павла: якобы его ждет краткое царствование и лютый конец на день Софрония Иерусалимского 11 марта «от неверных слуг… в опочивальне удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди». Но Павел не топал на него ногами и не сослал тотчас в Сибирь, а, сдержавшись, стал выспрашивать у него о том, что ждет его потомков. Возможно, государем двигало присущее людям любопытство – в персидском языке есть слово «надидэ», обозначающее праправнука, и переводится в старых словарях это слово как «тот, кого не увидишь» или (в современных словарях) «неувиденный».

Из речи монаха царь узнал, что при его наследнике Александре I будет большая война, русские возьмут Париж. Но императору «тяжек покажется венец царский, и подвиг служения заменит он подвигом поста и молитвы». Потом у власти окажутся не дети Александра I (которых не будет) и не следующий брат Константин, а Николай I, чье царствование «дракой зачнется». После него придет на престол внук Павла Александр II, который даст волю крепостным крестьянам, освободит славян Балкан, бунтари начнут за ним охоту и однажды убьют днем, посредине столицы.

Правнуком Павла будет Александр III, в короткое царствование которого наступит затишье, а потом придет к власти тот самый надидэ – император Николай II, который «на венец терновый сменит корону царскую». При нем начнется великая война и люди будут, как птицы, по небу летать и под водой, как рыбы плавать, и будут друг друга душить серой зловонной, и уже накануне победы в этой войне рухнет царский трон и «мужик с топором возьмет в безумии власть». Наступит царство безбожия, придет новая страшная война и «новый Батый на западе поднимет руку» на Россию.

Все эти пророчества cтарца Павел собственноручно (возможно, не без усмешки) записал на бумаге как «Письмо к потомку» (не отсюда ли идет обычай советских времен всюду замуровывать «послания к комсомольцам 2017 года»?), запечатал его в конверт и надписал, что конверт вскрыть надлежит через сто лет после его, Павла, смерти.

В 1801 году, в день, указанный прорицателем, жена Павла императрица Мария Федоровна стала вдовствующей государыней. Она положила «Письмо к потомку» в кипарисовый ларец, который и вскрыл 11 марта 1901 года император Николай II…

Павел отпустил старца, разрешил ему заново постричься в Александро-Невском монастыре под именем Авель, с которым он и вошел в историю. В мае 1800 года его, по указу императора, заключили в Петропавловскую крепость, как писал один историк, «дожидаться 11 марта 1801 года».

В ночь с 11 на 12 марта заговорщики из ближнего окружения задушили Павла в его спальне Михайловского замка. Естественно, Авеля из крепости тотчас освободили, чтобы послать еще дальше – в Соловецкий монастырь, место далекое и суровое. Но глас с небес не дает Авелю покоя, и в 1802 году он пишет новую книгу, в которой предрекает нашествие французов и пожар Москвы. Пророчество докладывают государю Александру, и он поступает совсем неоригинально, как его предшественники: указывает посадить Авеля в монастырскую тюрьму, «пока не сбудутся его предсказания». На этот раз Авелю пришлось ждать десять лет, пока пожар Москвы не осветил его выход из темницы. Есть, правда, более гуманная версия – пророчество было оглашено за год до начала войны, и сидел Авель в тюрьме только год. Впрочем, гуманности тут тоже мало – не дай бог вам, читатель, хотя бы год попариться на нарах. В декабре 1812 года, после пожара Москвы, Авеля отпускают на волю – факты, как известно, упрямая вещь.

Авель был помилован, замечу – не реабилитирован, а помилован. Но все-таки Авеля уважали – по предписанию обер-прокурора Голицына ему выписали паспорт «для свободного пропуска, предоставляя также ему избрать для своего пребывания монастырь, какой сам пожелает». Конечно, никто перед ним не извинился за потерянные в заточении годы – такие сантименты и гуманитарные глупости российская власть никогда не признает, – иди, мол, старец, поскорей отсюда, да радуйся, что еще в пыль не стерли!

А Авелю нужна была свобода, и он отправился по святым местам в толпе таких же «очарованных странников», шедших от одной святыни к другой, от одного монастыря до другого. В эти благословенные для Авеля два года старец много чего повидал, он побывал в Константинополе, Иерусалиме, молился на знаменитой горе Афон. Но в 1814 году с ним произошла неприятность – он потерял паспорт и за дубликатом обратился к обер-прокурору, который донес об этом государю Александру. Читатель может обратить внимание на высочайший уровень принятия решения о выдаче обычного паспорта (которых полиция выдавала тысячи) какому-то простому монаху. Оказывается, что государь был недоволен тем, что Авель «еще продолжает скитаться по России». Это непорядок! Пусть Голицын объявит ему, Авелю, чтобы тот избрал непременно монастырь и водворился в нем. Но Авель как-то вяло исполнял волю монарха и продолжал скитаться по монастырям и по знакомым богомольцам, которые с радостью брали себе на содержание такого знатного старца. В конце концов с воцарением Николая I он вернулся на родину, поселился у родственников в деревне Акуловке, где его и нашли николаевские жандармы, чтобы увезти в Суздаль.

Внимательный читатель, вероятно, заметил, что я с известным юмором и недоверием отношусь ко всему, рассказанному выше, – уж слишком ненадежны наши источники относительно пророчеств Авеля, сколько вокруг них напущено таинственного тумана и недомолвок. Трактовки пророчеств даются самые разные, а интерпретации обычно созвучны тому, что происходит в обществе в момент комментирования. Обычно профессиональные историки стараются избежать этих тем – пусть в этом деле упражняются авторы «Каравана историй» или иных гламурных изданий! И я бы не сел писать этой статьи, если бы не одна поразившая меня странность.

Всем известный гусар, поэт и герой войны 1812 года Денис Давыдов в своих мемуарах писал об Авеле, что тот «был одарен способностию верно предсказывать будущее». Далее Давыдов пересказывает отчасти приведенные выше слухи и факты из жизни и пророчеств Авеля. Но в конце он пишет: «Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая, он тогда сказал о нем: «Змей проживет тридцать лет».

Я бы – внимание! – не стал приводить этот отрывок из мемуаров Давыдова, если бы не две поразительные даты: Давыдов внес пророчество Авеля в свои записки и умер в 1839 году, а Николай I действительно прожил ровно 30 лет с момента предсказания и умер в 1855 году. Подлог невозможен! Конечно, можно сказать, что это совпадение, случайность. Но слишком уж много совпадений и случайностей вокруг имени одного скромного старца – последнего из прошедшей перед нами толпы героев восемнадцатого века. Авель, уходя вслед за остальными в безбрежную даль прошлого, будто оглядывается на нас и грозит кривым пальцем…


Оглавление

  • Евгений Викторович АнисимовТолпа героев XVIII века
  • Предисловие
  • Царевич Алексей Петрович: неумолимый рок и нелюбимый сын
  • Кронпринцесса Шарлотта: из России без надежды
  • Императрица Екатерина I: жар поздней любви
  • Царица Евдокия Федоровна: необыкновенная живость глаз
  • Царица Прасковья Федоровна: царственная приживалка
  • Александр Меншиков: проделки неверной фортуны
  • Мария Гамильтон: прелестная головка в банке со спиртом
  • Цесаревна Анна Петровна: жизнь и смерть шкиперской дочки
  • Павел Ягужинский: неистовый генерал-прокурор
  • Архиепископ Феодосий: смерть в замурованной камере
  • Борис Шереметев: российский кунктатор
  • Яков Брюс: секрет «живой» и «мертвой» воды
  • Роман Брюс: размышления у отверстого склепа
  • Михаил Голицын: прямой сын Отечества
  • Петр Толстой: история старого лиса
  • Корнелий Крюйс: любовь к Сенеке
  • Витус Беринг: командор, посланный за бессмертием
  • Абрам Ганнибал: история знаменитой натурализации
  • Император Петр II: царь-охотник
  • Наталия Долгорукая: подвиг сострадания
  • Эрнст Иоганн Бирон: обожаемый обер-камергер
  • Андрей Ушаков: преимущества «секретного зрения»
  • Бурхард Христофор Миних: солдат удачи
  • Балакирев со товарищи: маленький трактат о смехе
  • Алексей Черкасский: «мешочек смелости» за пазухой
  • Архиепископ Феофан Прокопович: лукавый поп
  • Андрей Остерман: мнимый больной
  • Правительница Анна Леопольдовна: не из волчьей стаи
  • Император Иван Антонович: железная маска русской истории
  • Алексей Разумовский: тайный муж императрицы
  • Кирилл Разумовский: последний гетман
  • Ванька Каин: московский оборотень
  • Наталья Лопухина: куда подует самовластье
  • Иван Шувалов: идеальный фаворит
  • Алексей Бестужев-Рюмин: секрет бестужевских капель
  • Михайло Ломоносов: «Я делаю честь Отечеству»
  • Петр Шувалов: отец русского единорога и рынка
  • Императрица Екатерина II: сотворение себя
  • Александр Сумароков: грозный бич пороков
  • Иван Бецкой: жар последней любви
  • Софья Делафон: «наша добрая старая мама»
  • Екатерина Дашкова: просвещенность и гордыня
  • Денис Фонвизин: гений и тщета человеческая
  • Алексей Бобринский: свой-чужой сын
  • Григорий Орлов: долгое прощание с «кипучим лентяем»
  • Николай Львов: русский Леонардо
  • Алексей Орлов: ропшинский и чесменский герой
  • Княжна Тараканова: история красавицы-побродяжки
  • Григорий Потемкин: великолепный князь Тавриды
  • Петр Румянцев: Петр, сын Петра
  • Станислав Август Понятовский: история любви короля
  • Братья Панины: прогулки по осенним аллеям
  • Емельян Пугачев: тайна ночной аудиенции
  • Александр Безбородко: «алмаз в коре»
  • Гавриил Державин: на брегах реки времен
  • Митрополит Арсений: инквизитор и мученик
  • Александр Суворов: петушиный крик гения
  • Степан Шешковский: хозяин русской Бастилии
  • Александр Радищев: последствия одного путешествия
  • Федор Каржавин: преисполненный русским неунывающим духом
  • Платон Зубов: последний фаворит
  • Прасковья Жемчугова: последняя роль
  • Император Павел I: судьба русского Гамлета
  • Императрица Мария Федоровна: девушка из поместья Этюп
  • Екатерина Нелидова: преданное сердце одной малявки
  • Монах Авель: русский Нострадамус
  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно