Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


ЕМУ ЖЕ


Будьте общительны, мой друг: общение с людьми придает уму гибкость и непринужденность, делает нас скромней и уступчивей, подавляет тщеславие, приучает к естественности и откровенности и в то же время вооружает благоразумием, основанным не на умозрительных иллюзиях, а на неоспоримых уроках опыта. Те, что не выходят за рамки собственной персоны, как бы деревенеют: они избегают и боятся людей, ибо не знают их, таятся от общества и от самих себя, и душа их всегда замкнута. Дайте ей побольше свободы и не опасайтесь последствий: люди — так уж они устроены — не замечают половины того, что им показывают, а другую незамедлительно забывают. Со временем вы увидите, как круг, в котором вы провели молодость, постепенно распадается, а те, что его составляли, расходятся все дальше, и общество вокруг вас обновляется. Тогда в очередной его круг вы войдете уже подготовленным, и если судьба забросит вас туда, где общительным быть опасно, у вас будет довольно опыта, чтобы действовать самостоятельно и обходиться без поддержки. Вы научитесь получать от людей пользу и защищаться от них, вы будете их знать, словом, усвоите мудрость, которую люди замкнутые пытались обрести раньше времени и которая не принесла им никакой выгоды.

ЕМУ ЖЕ

Если вы стремитесь жить в мире с людьми, не отрицайте за ними свойств, которые они себе приписывают и ценят превыше всего: для них это жизненно важно. Итак, терпите, когда они ставят себе в заслугу утонченность, до которой вам якобы не подняться, привычку вкусно поесть, бессонницу или еще какую-нибудь причуду; не мешайте также им верить, что они приятны, обаятельны, остроумны, оригинальны, а если они в своих притязаниях метят еще выше, прощайте им даже это. Притязать на какое-либо достоинство — величайшая неосторожность, от которой проистекают все беды большинства смертных: я имею в виду нашу склонность создавать себе и поддерживать определенную репутацию — удачника, богача, умницы. Посмотрите на тех, кому охота выглядеть богачами: это вносит такой беспорядок в их дела, что их считают беднее, чем на самом деле, понемногу они действительно нищают и проводят всю жизнь в постоянном душевном напряжении, которое выдает незначительность их средств и непомерность тщеславия. Этот пример можно отнести к каждому, кто питает ка-кие-либо притязания. Если он идет на попятный и отрекается от них, свет презрительно наблюдает за его поражением, и, уязвленный в том, чем он пуще всего дорожил, такой человек делается беспомощной мишенью для самых язвительных насмешек. Будь на его месте другой, неудачу можно было бы объяснить леностью или нерадением, ибо он не кичился своими мнимыми преимуществами. Если же такой человек добился успеха, то стоит ли его хвалить? Он ведь сам придает своему успеху меньшую цену, нежели тот, кто этим успехом гордится. Вот мы и хвалим его не так рьяно, зато ждем от него особенной признательности за любую похвалу; люди надеются, что тот, кто не притязал на славу, воспримет ее как дар судьбы, тогда как тщеславец требует ее от нас как должное.

ЕМУ ЖЕ

Следует так обдумывать свои замыслы, чтобы даже неудача приносила нам известные выгоды,— гласит максима кардинала де Реца,— и надо сказать, превосходная максима.

В крайности — но только в крайности — можно принимать и рискованные решения. Великие люди идут иногда на это в тайной уверенности, что у них довольно находчивости, чтобы не погибнуть в самом отчаянном положении и с честью выйти из него. Однако пример подобных избранников судьбы не годится для простых смертных.

Людям свойственна общая ошибка — замышляя что-нибудь, думать о деле и не думать о себе. Мы предвидим трудности, связанные с осуществлением нашей затеи, но редко думаем о тех, что коренятся в нас самих.

Если, однако, крайние решения все же приходится принимать, делать это надлежит без страха и не советуясь с заурядными людьми, ибо последние не понимают, как можно так сильно страдать от заурядности, естественного их состояния, чтобы пробовать вырваться из него ценой столь большого риска, и так долго пребывать в напряжении, которого они себе и представить не могут. Опасайтесь робких. Даже если нахрапом или силой доводов вы сумеете вырвать у них одобрение, они, расставшись с вами, вновь подчинятся своей натуре, вернутся к прежним правилам и лишь станут вам еще более враждебны.

Запомните, в жизни всегда много такого, на что следует отваживаться, и такого, что следует презирать, и взвесьте при этом свой ум и силы.

Не рассчитывайте в несчастье на друзей. Возлагайте все упования на собственное мужество и силу собственного разума. Сами создайте себе, если можете, такой удел, который не зависел бы от доброты людей, слишком непостоянной и слишком мало им свойственной. Если вы заслужили почести, заставили свет ценить вас и по пятам за вами спешит слава, у вас не будет недостатка ни в верных друзьях, ни в покровителях, ни в почитателях.

Итак, хотите подчинить себе других, — начинайте с себя. Мужественному человеку не подобает ставить свой успех в зависимость от чьих-то милостей и капризов. Труд — вот единственный способ создать себе достойное положение.

ЕМУ ЖЕ

Я должен предостеречь вас кой от чего, дорогой друг. Иногда люди усиленно ищут общества друг друга, но это им быстро приедается, и только лень долго еще препятствует окончательному разрыву. Удовольствие, дружба, уважение — все эти ненадежные узы больше не соединяют их, зато привычка — порабощает. Избегайте такого бесплодного и недоверительного общения: оно ничему не учит, иссушает и развращает сердце, притупляет воображение и т. д.

Тем не менее оставайтесь со всеми кротки. Выработайте в себе терпеливость и привыкните уступать, повинуясь голосу разума, как уступают детям, еще неразумным, а потому не могущим вас обидеть. И главное, не препятствуйте тщеславцам выказывать смешное внешнее превосходство, за которое они так держатся: подлинное превосходство дают лишь талант и добродетель.

По возможности точно так же смотрите и на несправедливость друзей: даже если они перестают замечать ваши достоинства — то ли от долгой привычки, то ли из тайной зависти, эти достоинства все равно остаются при вас. Относитесь к таким вещам равнодушно: слуга иль фаворит, которым их повелитель позволяет быть с ним накоротке, согласны даже на то, чтобы их потом прогнали, лишь бы сейчас подняться над скромным своим положением. Люди так уж устроены, что, зная ваши недостатки, друзья будут считать себя как бы выше вас: мы всегда считаем себя выше тех, чьи изъяны подмечаем, почему в свете так сурово и судят чужие поступки, речи и сочинения. А вы несмотря ни на что прощайте друзьям все, даже если, изучив ваши слабые стороны, они попытаются извлечь из этого разные мелкие выгоды; не требуйте от них такого же совершенства, какого они требуют от вас. Бывают люди, не лишенные ума и доброго сердца, но утомительно щепетильные; они педантичны, капризны, недоверчивы, подозрительны, ревнивы; они вспыхивают из-за пустяков, стыдятся первыми пойти на мировую и боятся, как бы свет не вменил им в обязанность привносить в него то, что они привносят по доброй воле. Держите себя в руках и не отказывайтесь из-за тщеславия или нетерпения от дружбы с такими людьми, пока она может быть вам полезна или приятна, а уж когда решитесь на разрыв, поступайте так, чтобы прежний друг был убежден, что сам с вами порвал.

И наконец, никогда не жалейте, что посвятили друзей в свои дела или тайные слабости. Когда человеку доверяешься из тщеславия или по легкомыслию, в этом, действительно, приходится жестоко раскаиваться; но когда отдаешь себя в руки друга лишь с той целью, чтобы укрепиться в своих мыслях, внести в них поправки, прочесть в его сердце правду и с помощью доверия поставить себе на службу его разум, тогда вы заранее вознаграждены за все огорчения, которые это может вам принести.

ЕМУ ЖЕ

Как я ценю вас, дорогой друг, за ваше презрение к мелким хитростям, на которые пуска* ются люди, чтобы снискать уважение окружающих! Оставляйте их и впредь тому, кто боится, как бы к нему не заглянули в сердце, кто

тщится сохранить свое положение в свете с помощью расчетливой дружбы или обдуманной холодности и вечно ждет, что его обманут. Руководствуйтесь правилом, что нравиться людям следует прежде всего своими достоинствами, даже если вы при этом рискуете многим не понравиться: такая ли уж беда, если вы

ладите не с каждым или теряете друзей,

едва успев привязать их к себе? Нужно

примириться с тем, что к вам теряют вкус, как теряют его и к другим благам:

приятное сегодня уже неприятно завтра, хотя люди сами признают, что предмет их былой приязни отнюдь не стал хуже. Все, что я говорю, преследует одну цель — предостеречь вас от излишней самоуверенности. Любое преимущество над другими можно сохранить лишь ценой таких же усилий, какие положены на приобретение его.

ЕМУ ЖЕ

Если в вас живет страсть, которая облагораживает ваши чувства, делая вас великодушнее, сострадательней, человечней, — дорожите ею.

По той же в общем причине прощайте многие недостатки людям, которых поставили себе на службу и которые умеют вам угодить. Служить вам, вероятно, станут хуже, зато вы как хозяин станете лучше: те, что вышли из низов, должны побаиваться, как бы им не пришлось искать нового господина, который уже не столь щедро воздаст им за службу. Счастлив тот, кто может облегчить им трудности жизни, вытекающие из зависимого их положения!

В любом случае, когда вам хочется сделать несчастливцам добро и ваша благородная натура предстательствует перед вами за них, немедля воплотите в жизнь свое желание. Страшитесь, как бы время или чей-нибудь совет не охладили ваше благое намерение, не подвергайте свое сердце опасности поступиться собственной пользой. Не от вас, мой славный друг, зависит, сумеете ли вы разбогатеть, получить важную должность, добиться почестей, но ничто не властно помешать вам быть добрым, щедрым и мудрым. Ставьте добродетель превыше всего и никогда не раскаетесь. Может наступить день, когда люди, существа завистливые и непостоянные, дадут вам почувствовать всю их несправедливость. Презренные ничтожества узурпируют вашу славу, эту награду за достоинства, и станут без стеснения наслаждаться своей добычей. Это, разумеется, зло, но оно не столь велико, как кажется: добродетель дороже

славы.

ЕМУ ЖЕ

Не чувствуете ли вы, дражайший друг, тяжести на душе, не тесно ли вам в рамках вашего положения в обществе? Если да, это означает, что вы рождены для более высокой доли, следовательно, вам надлежит сойти с привычной стези, избрав себе иное, более широкое поприще.

Не утешайтесь сетованиями — это совершенно бесполезно, но первым делом посмотрите вокруг: нередко нужные средства — под рукой, а мы об этом и не подозреваем. Но даже не обнаружив ничего подобного, не сокрушайтесь и не печалуйтесь, а дерзните замахнуться на что-нибудь большее: смелый полет воображения часто открывает нам новые лучезарные пути. Кто понимает, на что способен человеческий разум, тот прибегает подчас к средствам, которые кажутся немыслимыми большинству людей. Конечно, пренебрегать обычными путями ради химер и риска способны только фантазеры, но, на мой взгляд, неправ тот, кто, умея сочетать и разом пускать в ход сильные и слабые средства, побоится непостоянства Фортуны, не говоря уже о мнении света, который отказывает обездоленным в праве на риск.

Не мешайте людям верить, будто трудности, сопутствующие великим замыслам, делают нас несчастными. Нет, добродетель страдает, когда она коснеет в праздности и ничтожестве, а робкое благоразумие, как путы, вынуждает ее жаться к земле, в то время как в крайности даже неудачи не лишены очарования, потому что борение с судьбой облагораживает смелую душу, заставляя ее напрягать все свои силы, остававшиеся доселе втуне.

ЕМУ ЖЕ

Любезный друг, мы редко судим о вещах по самим вещам: в краску нас вгоняет не порок, а бесчестье. Человек, который, не задумываясь, сплутует, боится прослыть плутом — пусть даже незаслуженно.

«Мы чувствуем себя униженными и опозоренными в собственных глазах, когда боимся, что именно такими нас видит свет». Свои ошибки мы мерим не истиной, но общим мнением. Мужчина, который, не любя женщину, соблазняет ее, а затем бросает, порой даже гордится этим; но если того же мужчину обманывает женщина, которая не любит его, хотя он влюблен в нее и почитает себя любимым, если он узнает правду и обнаруживает, что неверная по сердечной склонности дарит другому то, что ему доставалось дорогой ценой, его растерянность и подавленность не поддаются описанию, и он без видимой причины бледнеет, когда случайное слово за столом напоминает ему о его афронте.

Другой стыдится того, что любит свою добродетельную рабыню и хвастается на людях связью с недостойной особой, хотя даже не обладает ею. Вот так мы кичимся явными пороками, стесняясь выказать хотя бы небольшую и вполне простительную слабость.

Я делюсь этими размышлениями вовсе не затем, чтобы подбодрить людей низких: они и без того достаточно бесстыдны. Нет, я обращаюсь к тем гордым и щепетильным душам, которые преувеличивают собственнее слабости и не взносят пересудов о своих ошибках.

Убив Клита, Александр собирался наложить на себя руки22 — настолько его великая душа был* удручена этой роковой вспышкой гнева. В дальнейшем он справился с собой, и я хвалю его за это: ведь если бы он пал духом, утратил желание довершить свои великие начинания и не преодолел ужасной подавленности, в которую погрузился, раскаяние завело бы его слишком далеко.

Не забывайте, мой друг, мы ничем не застрахованы от множества ошибок. Знайте, что тот же самый высокий дух, который лежит в основе добродетели, порождает подчас великие пороки. Достоинство и самонадеянность, справедливость и жестокость, мудрость и сладострастие на тысячи ладов сочетаются, смешиваются, переходят друг в друга. Крайности в нас сходятся и сливаются в одно. Не будем же унывать из-за наших недостатков: им не победить присущих нам добродетелей, и сознание нашей слабости не должно заглушать сознания нашей силы. Заблуждаться — свойство разума; точно так же совершает ошибки и сердце. Прежде чем краснеть за свою слабость, дражайший друг, было бы куда разумней краснеть за то, что мы — люди.

КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О НЕКОТОРЫХ ПИСАТЕЛЯХ, ИСПРАВЛЕННЫЕ И ЗНАЧИТЕЛЬНО ДОПОЛНЕННЫЕ

Второе издание

ЛАФОНТЕН

Кто, наслышавшись о Лафонтене, прочитает его творения, тот будет поражен не столько даже его талантом, сколько свойством, именуемым у нас остротою ума, — остротою, какую не встретишь и в самом образованном обществе. Не менее удивительно, как глубоко он понимает особенности своего искусства, но всего более достойна восхищения естественность, которая наряду с тончайшим умом присуща этому писателю.

Не стану рассыпать похвалы гибкой и гармоничной легкости его стиха, оборотам фраз, изяществу, прелести, бесхитростному очарованию слога и шутливой болтовни. Отмечу лишь, что здравый смысл и простота — главные черты всего написанного Лафонтеном. Он — превосходный пример для тех, кто в погоне за изяществом и блеском утрачивает и вразумительность и натуральность. Простота сообщает изящество его здравомыслию, здравомыслие придает пряность его простоте: возможно, именно эти неразрывно связанные достоинства даруют особенный блеск произведениям нашего автора. Во всяком случае, такое предположение вполне правдоподобно: где сказано, что свойственное по натуре здравомыслие не может быть привлекательно? Разум лишь потому претит в иных людях, что он у них заемный. Врожденное здравомыслие почти всегда идет об руку с простотой, а мудрая простота обладает несравненным обаянием.

Я воздаю хвалы достоинствам писателя, наделенного таким разумом не для того, чтобы утаить его недостатки. Слог Лафонтена, на мой взгляд, отличается скорее красотой, нежели новизною, скорей небрежностью, нежели точностью. Завязка и развитие действия в сказках мало занимательны, предметы, трактуемые в них, низменны.1 У Лафонтена немало длиннот, а некоторое любование плотскими утехами не так уж приятно. Он недостаточно совершенен в избранном им роде литературы, а избранный им род литературы недостаточно благороден.

БУАЛО2

Буало доказывает и собственным примером, и преподанными им правилами, что достойные похвал литературные произведения обязаны красотами своими живой выразительности и неуклонному следованию правде; но эта трогающая нас выразительность рождена не столько рассудком, склонным заблуждаться, сколько глубоко укоренившимся и глубоко верным пониманием природы вещей. У Буало разум неотделим от чувства, таково свойство его натуры. Оно-то и сообщает творениям нашего поэта увлекательность, необычную для дидактического рода литературы.

Это, мне кажется, проясняет и вопросы, только что затронутые мною в заметках о Лафонтене. Люди, притязающие на здравомыслие, потому, может быть, в большинстве своем чужды приятности, что здравый смысл, поселившись в их головах, живет искусственной жизнью, ибо он заимствован у других. К тому же высоким именем разума мы слишком часто удостаиваем заурядные чувства и заурядные таланты, которые охотно подчиняются общепринятым меркам и отвращают от великих дерзаний, этих обычных источников великих ошибок.

Мало того, что Буало сам хранил в своих писаниях верность правде и поэзии, он учил этому и других. Он просветил умы своих современников, излечил их от плохого вкуса3 — в той мере, в какой это вообще возможно. По-истине необыкновенным талантом должен обладать поэт, который, подобно Буало, не только не следует дурным примерам собратьев по ремеслу, но, напротив того, диктует им свои законы! Те, что пытаются свести достоинства его поэзии к одному лишь умелому, безукоризненному стихоплетству, видимо, просто не обращают должного внимания на то, как много в ней мыслей, живости, блесток остроумия и даже

новизны. Форма, в которую он облек свои идеи, на удивление ясные, правильные, основательные, отмечена теми же чертами, причем слог его полон огня и силы; это ли не свидетельство огромного дарования!

Я, разумеется, знаю, что иные весьма авторитетные люди единственным признаком поэтического гения считают новизну замысла.4 Они утверждают, что ни изящество и гармония стиха, ни образность слога, ни даже верное выражение чувств еще не дают права судить о таланте поэта. По их мнению, дело решают лишь мужественность и смелость мысли в сочетании с творческим гением. Исходя из этого пришлось бы признать величайшими поэтами Боссюэ и Ньютона, ибо кто ж усомнится, чтр^у обоих было предостаточно и мужественности, и смелых мыслей, и изобретательности. Дерзну возразить этим людям, что, рассуждая подобным образом, они стирают границы искусств. Добавлю, что величайшие поэты древнего мира — Гомер, Софокл, Вергилий — смешались бы с толпой посредственностей, когда бы их творения оценивались по слаженности частей и новизне замысла, а не по новизне слога, гармонии, стремительному течению стиха и, наконец, правдивости образов. в

Если уж упрекать Буало, то, на мой взгляд, отнюдь не в недостатке таланта. Скорее напротив — в том, что таланта у него было больше, чем широты или глубины, больше пыла и верности правде, чем возвышенности и тонкости разума, больше знания дела и язвительности в критике, чем остроумия и веселости, больше

внешней отделки, чем изящества; упрекают его также в несправедливости некоторых суждений, но я и не утверждаю, что Буало был непогрешим.

ШОЛЬЕ5

Шолье умел, не теряя благородной и трогательной простоты, сочетать в своих твррениях ум и чувство. Его стихи, небрежные, но полные непринужденности, выдумки, живости и грации, превосходят, по моему убеждению, его прозу, о которой чаще всего только и скажешь, что у автора умелое перо. Остается лишь пожалеть, что этот пленительный писатель оставил нам в наследие так мало сочинений, к тому же не всегда отделанных с одинаковым тщанием.

МОЛЬЕР6

Мольер, мне кажется, заслуживает некоторого порицания за слишком низменные темы своих комедий. Лабрюйер,7 почти столь же одаренный, живописал людские изъяны с не меньшей силой и правдивостью, но, на мой взгляд, его картины ярче и возвышенней.

Можно сопоставить Мольера и с Расином. Оба они были знатоками человеческого сердца, оба всегда блюли верность натуре. Расин передавал ее черты, описывая страсти людей с возвышенной душой, Мольер — нравы и чудачества людей заурядных. Один с редким обаянием забавляет нас ничтожными происшестви-

ями, другой волнует величавым и проникновенным изображением событий из ряда вон выходящих. Что касается диалогов, превосходство несомненно на стороне Мольера: они никогда не бывают у него вялыми, ибо неуклонная и меткая верность характерам придает интерес любой реплике. Тем не менее я считаю, что, сравнивая поэтический дар этих авторов, было бы несправедливо ставить их в один ряд. Дело тут даже не в превосходстве высокого рода литературы, в котором творил Расин, дело в самом Мольере, чей слог пестрит такими небрежностями, такими странными, неподобающими выражениями, что, осмелюсь сказать, немного найдется поэтов, грешивших столь же неправильными, дурными стихами.

«Думая разумно, он часто пишет невнятно, — говорит знаменитый архиепископ Камб-рейский 8 в послании «О красноречии». — Слог его столь же натянут, сколь ненатурален. Теренций 9 с изящной простотой изложит в нескольких словах мысль, которую наш автор будет расписывать, уснащая множеством метафор, граничащих с галиматьей. Я куда больше ценю его прозу, нежели стихи», и т. д.

Однако, по общему мнению, никто из наших драматических писателей не достиг таких высот, < как Мольер в избранном им роде, и объясняется это, вероятно, тем, что он более других верен натуре.

Весьма поучительный урок для начинающих " литераторов.

КОРНЕЛЬ И РАСИН

Немногими своими познаниями в поэзии н обязан тому, что вычитал из произведений г-на де Вольтера. Задумав написать о Корнеле и Расине, я поделился с ним мыслями об этих авторах, и он был так добр, что в опровержение моей критики показал мне пассажи у Корнеля, особенно достойные восхищения. Это побудило меня вновь прочитать лучшие его тра гедии, и я сразу обнаружил в них те удивительные красоты, о которых говорил г-н де Вольтер. Прежде я не обращал на них внимания, расхоложенный или предубежденный недостатками или скорее всего по самой своей природе менее чувствительный к особенностям его достоинств. Просвещенный г-ном де Вольтером, я стал бояться, что видел в неверном свете и Расина, и даже изъяны Корнеля, но, прилежно перечитав того и другого, своего мнения о наших прославленных поэтах не изменил и сейчас его изложу.

Герои Корнеля часто произносят речи о возвышенных чувствах, не рождая в нас никакого отклика; герои Расина рождают его, не произнося ни слова о них. Одни говорят — и всегда слишком длинно, — дабы проявить себя, другие проявляют себя уже тем, что заговорили. Корнель как будто вообще не понимает, что характер великих людей куда чаще сказывается в том, о чем они умалчивают, чем в том, о чем разглагольствуют.

Чтобы обрисовать натуру Акомата,10 Расин вкладывает в уста этого визиря следующую

реплику в ответ на слова Османа11 о любви к нему янычар:

Ты думаешь, Осман, моя былая слава

Сияет и досель все так же величаво?

Но если в памяти турецких войск я жив,

Откликнутся ль они сейчас на мой призыв?

«Баяаид», I, 1

Первые две строки показывают нам опального полководца, взволнованного воспоминаниями о былой славе и приверженности к нему воинов, третья и четвертая — мятежника, вынашивающего некий замысел: вот так люди невольно выдают себя. У Расина можно найти множество примеров, куда более убедительных, чем этот. В той же трагедии Роксана, уязвленная холодностью Баязида, делится своим недоумением с Аталидой,12 а когда та начинает уверять, что брат султана любит ее, бросает только:

Знай, жизнь царевича на волоске висит.

«Баязид», III, 6 *

Таким образом, султанша не тратит времени на объяснения: «У меня гордый и неукротимый нрав. Моя любовь ревнива и неистова. Я погублю царевича, если он мне изменит». Поэт опускает ее признания, но мы мгновенно все, угадываем, и образ Роксаны встает пред нами с особенной живостью. Гак Расин изображает своих героев и лишь в редких случаях отступает от этого правила; я привел бы еще немало блестящих примеров, если бы его творения не были так известны.

А теперь послушаем Корнеля и уясним себе, с помощью каких средств рисует характеры своих героев этот автор. Вот что в трагедии «Сид» говорит граф: 13

Для воспитания нужней пример живой:

Монарх по книггм долг не постигает свой,

И важно ли, что счет юдам вы потеряли,

Что все они затмят один мой час едва \и?

Вы были смельчаком, а я остался им.

Я—щит отечества; пред именем моим Трепещет Арагон, дрожит тайком Гренада.

Кастилье мой клинок надежная ограда.

Не будь меня, враги давно пришли б сюда,

И вы б под их ярмом согнулись навсегда.

Мне слава каждый день плетет венок лавровый И воздает хвалу моей победе новой.

Окреп бы духом принц, ведя на бой войска Под сенью моего всесильного к\инка,

И, подражая мне в искусстве ратоборства,

До срока проявил те смелость и упорство,

Без коих титул. . .

«Сид» ,!, 3

В наши дни не найдется, пожалуй, человека, который не чувствовал бы нелепую кичливость подобной речи — на это, кажется, указывали задолго до меня.

Вина за нее ложится не столько на Корнеля, сколько на тот век, когда он писал, и на множество дурных образцов, бывших у него перед глазами. Но вот стихи, до сих пор вызывающие хвалу; поскольку они менее ходульны, то и

впрямь могут ввести в заблуждение. Корнелия, вдова Помпея, обращается к Цезарю: 14

Пусть, Цезарь, рок меня в оковы ввергнул ныне, Но пленницу не мог он превратить в рабыню,

И я за жизнь свою так мало трепещу,

Что слово «властелин» к тебе ие обращу, Красс-младший и Помпей со мной делили ложе, Отец мой — Сципион, и забывать негоже Мне, римлянке, о том, что, как ни стражду я, Чураться слабости должна душа моя.

Я — римлянка, о чем тебя предупреждала,

А, значит, и в плену пребуду столь горда,

Что не взову к тебе с мольбою никогда.

Как хочешь поступай. Я лишь напоминаю,

Что я — Корнелия и слова «страх» не знаю.

«Помпей», Ш, 4

И вот еще одно место, где та же Корнелия говорит о Цезаре, карающем убийц Помпея:

Здесь чувство и расчет случайность так сплела,

Что я у Цезаря в долгу бы не была,

Когда б не верила, что об одной лишь мести Сама бы думала на Цезаревом месте И что, как каждому, в ком дух великий скрыт,

О ближнем по себе судить мне надлежит.

«Помпей», V, 1 *

«Мне сдается, — говорит г-н де Фенелон в том же послании «О красноречии», — что у наших авторов римляне изъясняются слишком выспренно... Как непохоже велеречие Августа в трагедии „Цинна* 15 на скромную простоту, с какой Светоний обстоятельно описывает его привычки. Тит Ливий, Плутарх, Цицерон, Светоний 16 в один голос говорят нам о римлянах как о людях, чьи сердца исполнены гордыни, но речи просты, естественны, скромны» и т. д.

Именно эта напыщенная величавость, которую мы приписываем римлянам, всегда каза-лась мне главным недостатком наших театральных пиес и камнем преткновения для поэтов. Разумеется, гордость внушает почтение неискушенным людям, но умам утонченным сразу становится очевидной вся натянутость, вся фальшь кичливых, высокопарных словоизлияний. Заурядным поэтам ничего не стоит вложить в уста своих героев надменные речи. Трудность состоит в том, чтобы возвышенные слова оказались уместными и правдоподобными. Преодолеть ее умел великий Расин, но мало кто обращал внимание на этот его удивительный дар. В репликах расиновских героев так мало искусственной приподнятости, что звучащая в них гордость проходит незамеченной. Поэтому когда Агриппина, взятая под стражу по приказу Нерона 17 и вынужденная оправдываться, начинает свою речь столь простыми словами:

Поближе сядь, Нерон. Все говорят, что надо

Мне оправдать себя. Вот только в чем? ..

«Бритаиик», IV, 2 *

— думаю, очень немногие понимают, что она как бы приказывает Нерону подойти к ней и сесть, хотя ей предстоит держать ответ за все соде-

янное и уже не перед сыном, а перед своим повелителем. Если бы она сказала, как Корнелия:

Нерон, пусть рок меня в оковы ввергнул ныне,

Но пленницу не мог он превратить в рабыню,

И я за жизнь свою так мало трепещу,

Что слово «властелин» к тебе не обращу —

несомненно, почти все нашли бы ее слова возвышенными и рукоплескали бы им.

Корнель слишком часто совершал эту ошибку — витийством подменял высокие чувства, декламацией — красноречие. Кое-кто из замечавших его склонность к ненатуральности оправдывали поэта стремлением показать людей такими, какими бы им следовало быть,18 то есть не отрицали, что во всяком случае он не списывал их с натуры — признание, разумеется, немаловажное. Корнелю, очевидно, мнилось, что, наградив своих героев ненатурально возвышенным характером, он превзошел натуру. Живописцы в этом отношении менее самонадеянны. Изображая ангелов, они придают им черты детей, отдавая тем самым должное природе, их бесконечно разнообразной модели. Хотя воображению тут есть где разгуляться, мастера кисти отлично знают — человеческая фантазия весьма изобретательна по части всяческих химер, но вдохнуть жизнь в собственные свои вымыслы она неспособна. Если бы Корнель задумался над тем, почему все хвалебные речи так холодны, он понял бы, что повинно в этом желание ораторов сообразовать человеческую суть со своим представлением о ней вместо того чтобы свои представления почерпнуть в самом человеке.

Заблуждение Корнеля меня ничуть не удивляет: хороший вкус — это всегда тонкое и безошибочное понимание прекрасной натуры и свойствен он лишь тем, чьи мысли исполнены натуральности. У Корнеля, жившего в эпоху жеманства, не могло быть верного вкуса: свидетельство тому не только его собственные творения, но и те, которые он взял за образец, отыскав их у напыщенных испанских и латинских авторов,19 чью страсть к грандиозному предпочел куда более благородной и трогательной простоте греков.

Отсюда его натянутые противопоставления, грубые небрежности, бессчетные вольности в обращении с языком, темноты, высокопарность и, наконец, фразы-повторы, в которых одна и та же мысль излагается на разные лады, словно в длинных периодах проповеди.

Отсюда же нескончаемые препирательства, которые иной раз портят самые сильные сцены, ибо невольно начинает казаться, что присутствуешь при публичном чтении философского трактата, где автор все запутал с единственной целью потом все распутать. При этом герои трагедий Корнеля излагают сложные и хитроумные доказательства, как заправские педанты, или позволяют себе играть мыслями и словами20 наподобие школяров или законников.

Но и эти хитросплетения меньше коробят меня, чем низменность некоторых сцен. Так, 8 замечательном в общем диалоге Куриаций го-

ворит Горацию перед тем, как тот уходит со сцены:

А мне ты все же свой — тем горше я страдаю,

Но мрачной гордости твоей не понимаю.

Как в наших бедствиях достигнут в ней предел,

Я чту ее, но все ж она не мой удел.

'ТорациА», И, 3

Гораций, герой трагедии, отвечает ему:

Да. мужества искать не стоит против воли.

Когда отраднее тебе стенать от боли,—

Что ж, облегчать ее гы можешь без стыда.

Вот и сестра моя рыдать идет сюда.*

Корнель, по всей видимости, хотел живописать неистовую доблесть, но подобает ли человеку даже в порыве неистовства так отвечать другу и сопернику, исполненному скромности? Гордость — страсть в высшей степени театральная, но, проявляясь без должных оснований, она низводит себя до уровня тщеславия и суетности. Дерзну сказать все до конца: на мой взгляд, замысел характеров у Корнеля почти всегда благороден, но воплощение слишком часто недостойно этого замысла, общий тон пие-сы неверен или неприятен. Героям Расина порою не хватает величия, зато слог его выдает руку мастера, ибо неизменно верен правде и натурален. Не удалось мне найти в характерах Корнеля и черт той простоты, которая свидетельствует о широте ума. Эти черты мы в изобилии находим у Роксаны, Агриппины, Иодая, Акомата, Гофолии.21 Поясню свою мысль: Корнелю было дано живописать добродетели су-

ровые, беспощадные, непреклонные, а Расин создавал характеры возвышенные, не прибегая к рассуждениям и нравоучительству, ибо в каждом слове истинно великих людей невольно запечатлевается их душа. .В особенно выгодном свете предстает перед нами Иодай, когда с величавой нежностью и простотой обращается к маленькому Иоасу, стараясь не подавлять ребенка слишком глубокомысленными речами; все это относится и к Гофолии. Корнель, напротив, желая показать возвышенный характер своих героев, нередко становится ходулен, и как тут не подивиться, что та же кисть иной раз живописует героизм столь энергичными и столь естественными чертами.

Тем не менее, когда сравнивают этих поэтов, Расина хвалят как будто лишь для того, чтобы возвеличить Корнеля. Пусть бы последнего славили за то, что он был несравненный мастер сочинять громкие фразы, — с этим я согласен; но если речь идет об искусстве Расина, об искусстве все ставить на свои места, метко характеризовать людей, их страсти, нравы, дарования, чураться темнот, излишеств, фальшивого блеска, быть верным натуре и при том вкладывать в свои творения пыл, изящество, высокое благородство, — возможно ли не признать, что подобное искусство присуще только гениям, что оно и есть тот образец, которому так усердно и так безуспешно подражают заурядные писатели? Чем одушевлены бесподобные речи Антония в трагедии «Смерть Цезаря»,22 как не великим умом и подлинным красноречием автора этой пиесы?

Даже лучшие трагедии Корнеля слишком часто страдают отсутствием помянутых свойств. Я отнюдь не отрицаю, что с точки зрения замысла и развития действия они, как правило, очень хороши. Более того, на мой взгляд, он как никто другой умел сталкивать и противополагать действующих лиц в своих пиесах. Но слишком частое пренебрежение искусством излагать мысль точными словами и хорошим стихом — а, может быть, неправильное понимание этого искусства, — принижает многие достоинства Корнеля. Ему словно неведомо, что драматическое творение только тогда дарует удовольствие читателю или же, будучи представлено на театральных подмостках, создает иллюзию правды у зрителей, когда с помощью неиссякаемого красноречия оно непрерывно владеет их вниманием; если же сочинитель допускает много мелких промахов, внимание публики ослабевает и рассеивается. С давних пор известно, что для любого произведения в стихах всего важнее выразительность слов. Таково убеждение великих поэтов, и оно не нуждается в доказательствах. Кто ж не знает, до чего неприятно не только читать плохие стихи, но и слушать плохое чтение стихов хороших. Если напыщенность актера уничтожает естественную прелесть поэтического сочинения, то могут ли дурно выбранные слова и напыщенность самого поэта не отвратить и от его вымысла, и от его идей?

Есть недостатки и у Расина. Любовная интрига в некоторых пиесах развивается вяло и медленно. Его трагедиям не хватает стремительности. Герои слишком часто бездействуют. Мы отмечаем в творениях этого поэта скорее возвышенность, нежели энергию, отделанность слога, нежели смелость. Владея искусством рождать сострадание в ущерб ужасу и восторг в ущерб удивлению,23 Расин не достиг вершин трагического, доступных некоторым авторам. Человеку не дано владеть всеми дарованиями без изъятия. Но будем справедливы и признаем, что ему одному удалось сообщить нашему театру такой блеск, придать словам такую возвышенность, наделить их такой прелестью. Вдумайтесь в его произведения непредубежденно: какие в них легкость и богатство, сколько поэзии, сколько выразительности! Кому удалось создать язык великолепнее, проще, разнообразнее, благороднее, гармоничнее, трогательнее? Кто более .верен правде в диалогах, в сравнениях, в характере героев, в изображении страстей? И такал ли уж дерзость утверждать, что никогда не было во Франции гения вдохновеннее и поэта красноречивее, нежели Расин?

У Корнеля, который застал на наших театральных подмостках пустыню, было то преимущество, что он образовал вкус своих современников, согласуясь лишь с собственной натурой. Расин пришел вслед за ним, и мнения публики разделились. Будь мы в силах изменить порядок их появления, возможно, изменилось бы и наше суждение об этих авторах.

Все это так, скажут мне, но Корнель пришел первый, и наш театр создал именно он. Согласиться с подобным утверждением я не могу. У Корнеля были великие образцы среди древних авторов; Расин ничего у него не заимствовал, он выбрал дорогу не просто иную, но, позволю себе сказать, прямо противоположную, и его оригинальность сомнению не подлежит. Если Корнель имеет право на славу открывателя, то в равной мере имеет его и Расин. Учители были у того и у другого, но чей выбор правильнее, и кто более умело им подражал?

Расина упрекают в том, что характеры его героев не отмечены чертами времени и нации, их породивших,24 но великие люди принадлежат всем векам и нациям. Придайте виконту де Тю-ренну и кардиналу де Ришелье характерные черты их века — и они оба станут неузнаваемы. Истинно высокие умы потому и высоки, что в какой-то мере выходят за рамки выработанных понятий и обычаев. Разумеется, следы тех и других остаются, но подобная малость затрагивает суть героя не больше, чем прическа и платье актера, который играет его на сцене, и поэт имеет право пренебречь этой малостью, все свое внимание сосредоточив на ярком живописании характера столь сильного и возвы-шенного, гения столь блистательного, что на него равно может притязать любой народ. Да и вообще я не согласен с утверждением, будто Расин погрешает против этих пресловутых правил, установленных для театральных пиес. Не будем говорить о его слабых трагедиях — об «Александре», «Фиваиде», «Беренике», «Есфири»,25 — где тоже немало красот. Судить автора следует не по первым пробам пера и не по тем пиесам, которых у него немного, а по тем, которые составляют большинство, по его шедеврам. Кто решится сказать, что Акомат, Роксана, Иодай, Гофолия, Митридат, Нерон, Агриппина, Бурр, Нарцисс, Клитемнестра, Агамемнон не принадлежат своему времени, не наделены чертами, приданными им историками? Если Баязид и Кифарес26 похожи на Брита-ника, если для игры на сцене их характеры слабы, хотя ничуть не надуманы, можно ли на этом основании обвинять Расина в том, что он вообще не умел создавать характеры, он, обладавший замечательным даром лепить своих героев так правдиво и благородно?

В заключение вернусь к Корнелю. На мой взгляд, он лучше, чем Расин, понимал, какую власть имеет занимательная интрига и противопоставление непохожих натур. Самые совершенные по слогу трагедии Корнеля, всегда, впрочем, уступающие трагедиям соперника, менее приятно читать, но иной раз интереснее смотреть на театре благодаря таким вот столкновениям противоположностей, искусной интриге, размаху страстей. Менее утонченный, чем Расин, он, может быть, и не столь глубок по сути замысла, но более силен в умении этот замысел развить. Корнель намного уступает Расину и в поэтическом даровании, и в красноречии, но мысль свою выражает порою с редкостной энергией. Никто не сравнится с ним в искусстве придать реплике смелость и возвышенность, напряженно и пылко вести диалог, изобразить силу и неколебимость, которую дух черпает в добродетели. Те самые словопрения, в которых я его упрекаю, озаряются иногда воистину ослепительными вспышками, переходят в потрясающие душу схватки страстей; короче говоря, пусть Корнель то и дело впадает в напыщенность, но как не признать, что у него есть сцены, где он живописует натуру просто и очень сильно — только они и впрямь достойны искреннего восхищения. Такова, мне кажется, должна быть беспристрастная оценка его дарования. Но, отдав должное таланту Корнеля, так часто опережавшего невежественный вкус своего времени, нам следует отвергнуть в его произведениях все, что носит печать этого дурного вкуса и что стремятся увековечить слишком горячие поклонники замечательного поэта.

Пишущая братия потому так снисходительна к указанным недостаткам, что всегда помнит о самобытных чертах мастеров, служащих ей образцами, и лучше кого бы то ни было знает цену новизне и таланту. Но все прочие, вынося приговор любому творению, исходят только из него самого, не делая скидок ни на время, ни на автора; поэтому полагаю, было бы весьма желательно, чтобы и литераторы взяли за правило отделять недостатки от достоинств даже самых великих писателей, ибо, смешивая под влиянием слепого преклонения подлинные красоты с погрешностями, они, возможно, добьются только одного: молодые люди начнут подражать недостаткам тех, кто служит им примером, — ведь дурному подражать легко, — но никогда не достигнут их великих свершений.

Ж. Б РУССО

Никто не станет отрицать, что Руссо отлично владел механикой стиха. Тут он, пожалуй, не уступал Депрео и мог бы занять место рядом с этим великим человеком, если бы последний, появившись на свет в пору пробуждения хорошего вкуса, не был учителем и самого Руссо, и всех современных ему поэтов.

Оба помянутые автора хранили неуклонную верность духу и строю французского языка, оба превосходно владели трудным искусством придавать стихам непринужденность и, более того, гармоничность, без которой не существует настоящей поэзии.

Правда, обоим ставили в вину неумение тонко и выразительно живописать чувство. Это обвинение кажется мне маловажным, когда речь идет о Депрео, ибо его занимала исключительно область разума, а для ее изображения у поэта хватало и живости, и пыла; умение правдиво выражать страсть ему было не нужно. «Поэтическое искусство» и некоторые другие произведения приближаются к возможному для данного рода литературы совершенству, и мы не ждем от них чувствительности, хотя, думаю, она всегда к месту и своей прелестью может украсить любые стихи.

Оправдать в этом отношении Руссо куда труднее. Поскольку ода, по его собственным словам, «истинное поприще для всего, что трогательно и возвышенно», мы ищем эти высокие чувства в его собственных одах; на деле же они всегда отмечены печатью благородства, но, сдается мне, отнюдь не всегда дышат страстью. Речь, разумеется, идет не о тех, чьи темы, почерпнутые из Священного писания, были уже разработаны славнейшими мужами. Что же касается од, подсказанных воображением самого Руссо, то, на мой взгляд, сильные образы, их уснащающие, оставляют читателя холодным, не будят в нем ни сострадания, ни удивления, ни страха, ни сумрачного трепета души, этих неизменных спутников подлинно возвышенного.

Уравновешенному уму чуждо бурное течение оды, тут надобна неподдельная восторженность. Поэт, который хладнокровно бросается в эту стремнину, сродственную лишь великим страстям, рискует остаться в одиночестве: читателя утомляют неоправданные переходы от темы к теме и множество натяжек, с помощью которых искусство силится — всегда тщетно — изобразить страсть. Автор кажется мне особенно беспомощным в тех пассажах, где ему надлежит быть особенно пылким; меж тем оды должны быть пронизаны чувством, потому что эти маленькие поэмы, как правило, не скреплены мыслью, а если их не скрепляет и подлинная взволнованность, они становятся просто скучными. Что касается Руссо, вряд ли про его оды можно сказать, что они пронизаны страстью. Наш поэт порою впадал в грех многих своих собратьев по перу, громоздивших один великолепный образ на другой ради самих этих образов, а не ради того чтобы возвышенными поэтическими фигурами рождать возвышенные чувства или живописать неистовство страстей.

Поклонники Руссо возразят мне, что он превзошел Горация и Пиндара,27 поэтов, прославленных своими одами и еще более укрепившими эту славу веками всеобщего восхищения. Если тут нет преувеличений, успех Руссо вполне понятен. Для большинства сравнение — мерило всех ценностей, и человек, в любой области опередивший других, всегда будет окружен почетом, ибо никто не дерзнет оспаривать правильность избранного им пути. Мне и подавно не пристало утверждать, будто Руссо не достиг вершины в искусстве сочинять оды, но, боюсь, если этот род литературы не обретет большей натуральности тона, он так и останется второстепенным.

Дозвольте мне быть честным до конца и признаться, что иные мысли даже в лучших одах Руссо, на мой взгляд, весьма сомнительны. Так, например, многие рассуждения в знаменитой оде «К Фортуне», почитаемой гимном разуму, я назвал бы скорее обманчиво блестящими, нежели правильными. Давайте послушаем поэта-философа:

За то, что Рим толкнул к могиле,

Ужель мне Сулле 28 лавры плесть?

Нет, разумеется, Сулле нельзя «плесть лавры» за то, что он «толкнул Рим к могиле», но, мне кажется, справедливость требует отнестись с уважением к человеку, наделенному необыкновенной мощью духа, которая одолела мощь самого Рима, помогла ему, когда он состарился, презреть ненависть сломленного им народа и научила то благодеяниями, то принуждением всегда брать верх над, казалось бы, непреклонным мужеством врагов.

А вот продолжение:

И то, что так претит в Атилле,29

Поставить Александру в честь?

Не знаю, какой нрав был у Атиллы, но я не могу не восхищаться необычайными талантами Александра, чей высокий гений в любой области — в управлении государством, военном искусстве, науках и даже в частной жизни — неизменно возносил его над всеми людьми и чье удивительное, непогрешимое чутье восполняло отсутствие добродетелей, не столь значительных. Я чту в нем героя, который, достигнув вершины доступного человеку величия, не презирал дружбы; будучи столь обласкан судьбой, умел ценить заслуги; шел на смертельный риск, лишь бы не заподозрить своего врача в преступном замысле, не оскорбить верность уважаемого подданного сомнениями, за которые его никто бы не осудил; в несравненной своей щедрости был готов раздать все, что имел, оставив себе лишь надежду; торопился загладить совершенную им несправедливость, но не спешил совершить новую; больше страдал из-за содеянных ошибок, нежели радовался победам; жаждал завоевать весь мир, потому что от природы обладал достоинствами истинного его по-велителя, и заслуживает некоторого снисхождения даже за требование почестей, подобающих лишь божеству, ибо жил во времена, когда люди поклонялись богам далеко не столь привлекательным. Руссо слишком несправедлив;

дерзая сказать об этом великом человеке еще и следующее:

Но выпали удел Сократа Завоевателю Евфрата,

Червем ничтожным стал бы он.

Руссо явно старался расправиться со всеми завоевателями — вот строки из той же оды:

Недальновидности Варрона,

Чьи сокрушил он легионы,

Обязан славой Ганнибал.30

До чего же поверхностны подобные рассуждения! Все на свете знают — именно в умении пользоваться ошибками неприятеля и состоит военное искусство. Знают, как велик был Ганнибал, равно одерживая победы и терпя поражения.

Если поэты, подобно прочим людям, считают, что в любом роде искусства нет красоты вне правды и даже поэтический вымысел лишь средство ярче живописать эту правду, то какой приговор следует вЫнести таким нападкам? Слишком ли я буд^ суров, назвав оду «К Фортуне» надутой декламацией, скопищем общих мест, энергически выраженных?

Обойду молчанием аллегории Руссо и некоторые другие его произведения. В особенности не считаю себя вправе судить об аллегориях, так как не имею к ним вкуса; зато отдаю должное эпиграммам, где простодушие, подобное простодушию Маро,31 сочетается с энергией стиха, которой у Маро нет. Горячо похвалю и те отрывки из «Посланий», где удивительным образом сквозит талант Руссо-эпи-грамматиста. Но, восхищаясь достойным восхищения, я не могу не восставать против невыносимой грубости, пятнающей те же «Послания». Желая заклеймить какого-то дрянного поэта, он в «Послании к музам» сравнивает того с гусенком, который так возгордился от льстивых похвал, что пению лебедя предпочитает свое собственное. Другой гусенок произносит длинную речь, уговаривая его что-нибудь спеть, после чего следуют стихи:

От этих слов взбодрившись в тот же миг,

Издал гусенок столь гнусавый крик,

Что, позабыв немедленно кормушки,

Все курицы, все гуси, все индюшки Сбегаются и, окружив певца,

Крылами бьют и хвалят без конца,

Неувядаемые лавры прочат,

Над Мактуэнским лебедем 32 гогочут.

Окончив песнь, наш Пиндар молодой,

Надувшись спесью, шествует домой Как торжествующий победу воин:

Восторгов птичника он удостоен.

Спору нет, написана картина довольно живо, но какие низменные в ней образы! И сколько еще в этом послании, сочиненном в форме диалога с музами, безвкусных и неприятных мест, сколько длиннот, как искусственны и однообразны переходы от темы к теме! Есть там, разумеется, и прекрасные штрихи, но они не искупают недостатков. Я намеренно выбрал «Послание к музам» и оду «К Фортуне», дабы меня не обвинили в том, что я критикую самые слабые творения Руссо, желая тем самым опорочить и лучшие. Смею ли я надеяться, что хотя бы своим выбором удовлетворил щекотливый вкус многих умнейших людей, готовых одобрить все без изъятия произведения нашего поэта? Но и опасаясь, что совершаю ошибку, не разделяя их чувств, да и чувств прочей читающей публики, я все же позволю себе еще одно замечание. Устарелые слова, которыми Руссо уснащает послания, не придают его тону простодушия и вообще недостаточно благородны для стихов. Окончательный приговор остается за людьми, которые сами занимаются этим искусством: я охотно отдаю на их суд критические разборы, которым дерзнул подвергнуть лучших писателей Франции. Беспредельно мое восхищение тем, что истинно прекрасно в творениях этих авторов. Быть может, я не смог распознать все достоинства Руссо, но не буду в обиде, если мне докажут, что погрешности, в которых я его упрекаю, вовсе не погрешности. Великого уважения достоин талант поэта, который, как оно повелось испокон века, славой своей навлек на себя неисчислимые беды и только тогда получил возможность насладиться заслуженной известностью у себя на родине, когда был уже обессилен бременем изгнан-

0 о О О

ническои жизни и унижении,00 когда непомерная длительность его несчастий обезоружила даже ненависть врагов и смягчила несправедливость завистников.

ФИЛИПП КИНО34

Невозможно остаться равнодушным к обаянию, неге, легкости, проникновенной и умягчающей душу гармонии стихов Кино. Немалой .похвалы заслуживают и некоторые из его опер пышной картинностью, умело подобранными и расположенными событиями, составляющими их основу, царящим в них духом чудесного и, наконец, трогательностью замысла, тем более нас волнующей, что ею проникнута и музыка.35 Отмечены эти необычные поэмы и чертами благородства, изящества» естественности. Диалоги почти всегда простодушны, а подчас исполнены чувства, в стихах немало прелестных образов и запоминающихся мыслей. Велико было бы восхищение таким изобилием красот, если бы не погрешности, которыми порою запятнаны отличные произведения Кино. Мне претит в его трагедиях фамильярность тона действующих лиц; досадно, когда в сценах, долженствующих рождать ужас и сострадание, герои, постигнутые несчастьем, обмениваются неподобающими репликами, которые не только уничтожают всю трогательность этих сцен, но, более того, делают их смешными. Я не могу закрывать глаза на то, что даже лучшие оперы Кино слишком бедны содержанием, слишком небрежны в отделке подробностей, а местами попросту пресны. В общем, думаю, правы те, кто сомневается в способности этого автора глубоко изобразить страсть. На мой взгляд, музыка Люлли превосходит поэзию Кино. Первый своей возвышенностью, трогательностью и выразительностью достигает подлинного величия, а заслуга второго лишь в том, что придуманные им положения и ход действия послужили отправной точкой для мелодий, отмеченных гением музыканта. Несомненно, этими недостатками и общей слабостью ранних произведений

Кино объясняется слепота Депрео к его достоинствам, впрочем, вполне простительная: будучи свидетелем зарождения оперы, драматической поэмы, допускающей такие вольности, такие отклонения от правил, Депрео полагал, будто она еще не достигла полного своего развития. А разве мы не считали бы каждый оперный спектакль не вполне удачным, когда бы тщетные усилия многих и многих известных авторов не убедили нас в некоем врожденном пороке этих пиес? Но я понимаю и тех, кто осуждает непреклонную суровость Депрео. Так как дарование Кино в высшей степени приятно и он славится как основатель оперного искусства, не следует удивляться многочисленности его поклонников, считающих даже недостатки поэта заслуживающими уважения. Вместе с тем чрезмерная снисходительность защитников как раз и объясняет крайнюю строгость критиков. Опыт говорит мне, что человек неспособен выводить свои суждения о других людях из совокупности их свойств: каждый рассматривает знаменитого писателя со своей ограниченной точки зрения и с равной видимостью правоты порицает или превозносит в зависимости от тех отличительных черт его творений, которые берет в расчет. Достоинства, присущие Кино, требуют снисхождения к его недостаткам, но, должен признаться, мне бы очень хотелось, чтобы подражатели обошлись копированием только достоинств. Меня печалит общая уверенность в безнадежности попыток придать операм больше страсти, последовательности, здравого смысла и силы, чем это удалось первому их творцу. Как я порадовался бы, если бы их перестали уснащать бесконечными повторами, детскими выдумками, способными испортить любую трагедию, словами, подлаженными под музыку, но бессмысленными! Лучшие отрывки из пиес Кино убеждают нас в том, что почти все поэтические красоты совместимы с музыкой и в унылых длиннотах стольких опер, сочиненных в спешке, плохо написанных и к тому же легковесных, следует винить самих поэтов, а не избранный ими род словесности.

ОРАТОРЫ

Можно ли не восхищаться торжественностью, пышностью, великолепием, вдохновенными порывами Боссюэ, огромным размахом его пылкого, неиссякаемого, великого таланта? Можно ли не испытывать изумленного трепета перед беспримерной глубиной Паскаля, перед его неотразимой логикой, сверхчеловеческой памятью, всеобъемлющими и столь рано приобретенными познаниями? Первый возвышает наш ум, второй потрясает и приводит в смятение. Один гремит подобно грому среди разбушевавшейся стихии, смелостью неожиданных своих сравнений превосходя всех, чей талант менее отважен; другой давит на наше сознание, повергает в трепет, срывает пелену с глаз, деспотически принуждая узреть истину, и, наделенный столь острым разумом, что, мнится, принадлежит к совсем иной, чем мы, породе, так объясняет все наши свойства, пристрастия, мысли, как будто ему дано взирать с высоты на шаткие людские понятия. Талант Паскаля, исполненный скромности и вместе мощи, сочетает в себе то, что на первый взгляд кажется несовместимым: горячность, вдохновенную порывистость, простодушие и одновременно владение всеми тайнами искусства, но такого искусства, которое, ни в чем не насилуя природу, само становится природой, только более совершенной, подлинником, вобравшим в себя все правила и предписания. Что еще я могу сказать? Боссюэ неистощимее, у Паскаля больше новизны; Боссюэ отличается большим размахом, Паскаль — глубиной мысли. Один восхищает неустанными взлетами красноречия, другой, всегда серьезный и основательный, своим лаконизмом, своей сдержанной силой доводит наше восхищение до вые* шего предела. Но ты, превосходивший Боссюэ и Паскаля36 изяществом и приятностью, ты, прославленная тень, чей талант так умягчал сердца, чьи кротость и благость укрепляли верховенство добродетели, могу ли я, говоря о красноречии, умолчать о благородстве и прелести твоих словоизлияний? Самой судьбой предназначенный взращивать мудрость и человечность в королях, ты, стоя у подножья трона, прямодушно твердил о бедственной участи людей, угнетенных тиранами, и, противоборствуя ухищрениям лести, защищал поруганные права народов. Какой добротой, какой искренностью пронизаны все твои писания! Какой блеск в сочетаниях слов и образов! Кто, кроме тебя, способен был так счастливо расцветить естественный, мелодичный, дышащий чувством слог, украсить разум столь чарующим нарядом? Сколько богатства, сколько сокровищ кроется в твоей великолепной простоте!

О имена, освященные любовью и уважением всех, кому дорога честь Литературы! Воскресители искусств, отцы красноречия, путеводные звезды человеческого разума, почему я лишен даже искры таланта, озарявшего ваши творения, и не могу достойно истолковать вас и отметить все присущие вам черты!

Когда бы возможно было соединить в одном человеке столь различные дарования, он, быть может, пожелал бы думать, как Паскаль, писать, как Боссюэ, говорить, как Фенелон. Но коль скоро различия в их слоге проистекали из различий в мыслях и чувствованиях, все трое много бы утратили, если бы мысли одного были переданы словами другого. И читая их, вовсе не испытываешь подобного желания, ибо каждый из троих употребляет именно те выражения, которые точно соответствуют его чувствам и мыслям, а это и есть признак подлинного таланта. Тот, кто наделен только умом, беспорядочно заимствует отдельные слова и обороты фраз: они не имеют характерных отличий и т. д.

ЛАБРЮЙЕР

В своих произведениях Лабрюйер почти до дна исчерпал запас словесных оборотов, характерных для ораторской прозы; если и можно в чем-то его упрекнуть, то отнюдь не в бедности слога — напротив, любая фраза выразительна, полна огромной силы, всегда уместна, всегда точно попадает в цель. Лабрюйера редко причисляют к мастерам красноречия по той причине, что его характерам не хватает последовательности. Мы слишком мало внимания уделяем совершенству его коротких отрывков, порою не только более содержательных, нежели длинные рассуждения, но и более гармоничных, искуснее написанных.

На всех творениях Лабрюйера лежит печать ума проницательного, возвышенного, порывистого, вдохновенного, способности и рассуждать, и чувствовать, изобретательности, говорящей о мастерстве и присущей только истинному таланту.

В своих «Характерах» Лабрюйер живописует каждую подробность с несравненным пылом, мощью, фантазией. Правда, в отличие от Паскаля и Боссюэ он чаще изображает страсти и пороки, свойственные отдельным людям, а не всему человеческому роду. Даже его лучшие портреты не идут в сравнение с величавостью портретов Фенелона и Боссюэ; происходит это главным образом из-за различия избранных этими писателями жанров. Мне кажется, Лабрюйер полагал, что какими бы ничтожными ни изображать людей, все будет мало, и старался подчеркнуть не их сильные стороны, а нелепые чудачества. И я считаю себя вправе сделать из этого вывод, что он не обладал ни возвышенностью, ни прозорливостью, ни глубиной, свойственными лишь немногим первостепенным умам. Но справедливость требует отдать должное его богатому воображению, подлинно своеобычному характеру и творческому таланту.

К читателю

Бывают люди, читающие лишь затем, чтобы выискивать в книге ошибки; поэтому предупреждаю каждого, кто прочтет мои размышления: если среди них найдется такое, которое можно истолковать в ущерб благочестию, автор отклоняет подобное истолкование и первым подписывается под любой возможной критикой. Он уповает, однако, на то, что непредвзятым людям не составит труда правильно понять его чувства. Утверждая, например: «Мысль о

смерти вероломна: 1 захваченные ею, мы забываем жить», — он льстит себя надеждой, что высказал просто мысль о смерти безотносительно к религии. А заявляя в другом месте: «Совесть умирающих клевещет на всю их жизнь»,2 — он отнюдь не отрицает, что такие угрызения совести часто не лишены оснований. Но ведь каждый знает, что из любого правила есть исключения. Если же автор не оговорил их, то лишь потому, что этого не позволял избранный им жанр. Достаточно вдуматься в намерения автора, чтобы удостовериться в чистоте его убеждений.

Уведомляю читателя и о том, что хотя мои максимы не вытекают одна из другой, в числе их немало таких, которые могут показаться темными, если их выдернуть из контекста или книги в целом. В данном издании они расположены иначе, нежели в первом. Из него изъято более двухсот максим, иные прояснены или расширены, а некоторые — правда, очень немногие — добавлены.

I

Легче сказать новое слово, чем примирить меж собой слова, уже сказанные.

К

Наш разум скорее проницателен, нежели последователен, и охватывает больше, чем в силах постичь.

III

Если мысль нельзя выразить простыми словами, значит, она ничтожна и надо ее отбросить.

IV

Ясность — вот лучшее украшение истинно глубокой мысли.

V

Где темен стиль, там царствует заблуждение.

VI

Вырази ложную мысль ясно, и она сама себя опровергнет.

VII

Как сильно заблуждаются подчас писатели, полагая, будто им удалось изобразить свой предмет так, как они его видят и чувствуют!

VIII

Мы были бы куда менее строги к мыслям автора, если бы сами мыслили так же, как он.

IX

Иная мысль кажется нам подлинным открыв тием, но стоит вникнуть в нее, и мы понимаем, что она не новей, чем дважды два — четыре.

X

Мы редко вдумываемся в чужую мысль; поэтому когда нам самим приходит такая же, мы без труда убеждаем себя, что она совершенно самобытна — столько в ней тонкостей и оттенков, которых мы не заметили в изложении ее автора.

XI

Много говорят лишь о тех мыслях и книгах, которые интересны многим.

XII

Неизменная скупость в похвалах — верный признак посредственного ума.

XIII

Слишком быстрый успех почти всегда преходящ: он — детище случая, а не таланта. Плоды размышления и труда не бывают скороспелыми.

XIV

Надежда одушевляет мудреца, но ослепляет человека самонадеянного и беспечного: он слишком доверчиво полагается на обещания.

XV

Сколько раз все мы обманывались и в наших опасениях, и в наших надеждах — даже самых законных!

XVI

Пылкое честолюбие с самой юности изгоняет из нашей жизни всякую радость: оно хочет править единовластно.

XVII

Успех одаряет очень многим, только не друзьями.

XVIII

Порою цепь долгих успехов обрывается в одно мгновение, словно летние знойные дни: налетает гроза, и разом холодает.

XIX

Лучшая опора в несчастье не разум, а мужество.

XX

Ни мудрость, ни свобода не совместны со слабостью.

XXI

Война — и та приносит меньше вреда, чем рабство.

XXII

Рабство унижает человека до того, что он начинает любить свои оковы.

XXIII

Благоденствие дурного правителя — бедствие для народа.

XXIV

Разуму не дано исправить то, что по самой своей природе несовершенно.

XXV

Прежде чем ополчаться на зло, взвесьте, способны ли вы устранить причины, его породившие.

XXVI

Неистребимо зло, которое коренится в законах природы.

XXVII

Мы не вправе делать несчастными тех, кого бессильны исправить.

XXVIII

Нельзя быть справедливым, не будучи человечным.

XXIX

Иные писатели прилагают к нравственности ту же мерку, с какою мы подходим к зодчеству наших дней: здание прежде всего должно быть удобным.

XXX

Одно дело смягчать правила добродетели во имя ее торжества, другое — уравнивать ее с пороком ради того чтобы свести на нет.

XXXI

Все наши заблуждения и разногласия в вопросах нравственных нередко объясняются тем, что мы считаем человека либо воплощением добродетели, либо воплощением порока.

XXXII

Нет, пожалуй, ни одной истины, которая не толкнула бы ложно направленный ум на путь заблуждения.

XXXIII

Правила нравственности, как и люди, меняются с каждым поколением: они подсказаны то добродетелью, то пороком.

XXXIV

Мы не понимаем, сколь притягательны сильные страсти. Нам жаль людей, живущих в вечной тревоге, а они презирают нас за то, что мы не знаем тревог.

XXXV

Мы не любим, когда нас жалеют за совершенные нами ошибки.

XXXVI

Грозы юности всегда чередуются с погожими днями.

XXXVII

Молодые люди плохо знают, что такое красота: им знакома только страсть.

XXXVIII

Женщины и молодые люди умеют ценить лишь тех, к кому питают склонность.

XXXIX

Привычка — все, даже в любви.

XL

Постоянство в страсти встречается редко, искренность — часто. Так было всегда, но люди ставят себе в заслугу то постоянство, то равнодушие — смотря чего требует мода, которая всегда все преувеличивает.

XLI

Разум стыдится склонностей, в которых не смеет признаться.

XLII

Даже наималейшее наслаждение, даруемое нам природой, — это тайна, непостижная уму.

XLIII

Лишь мелкие люди вечно взвешивают, что следует уважать, а что — любить. Человек истинно большой души, не задумываясь, любит все, что достойно уважения.

XLIV

Уважению, как и любви, тоже приходит конец.

XLV

Стоит нам почувствовать, что человеку не за что нас уважать, — и мы начинаем почти что ненавидеть его.

XL VI

Кто нечестен там, где речь идет о наслаждении, тот и в делах лишь прикидывается честным. Если даже наслаждение не делает вас человечнее, значит, вы по натуре жестоки, как зверь.

XLVII

Наслаждение учит государя чувствовать себя просто человеком.

XL VIII

Торгуя честью, не разбогатеешь.

XLIX

Тот, кто требует платы за свою честность, чаще всего продает свою честь.

L

Совесть, честь, душевная чистота, любовь, уважение ближних—всему есть своя иена. Щедрость умножает преимущества, которые дает богатство.

LI

Тот, чья щедрость идет на пользу людям, бережлив в высоком и благородном смысле этого слова.

LII

Люди глупые никогда не поймут умных.

LIII

Глупец всегда убежден, что никто ловчей его не проведет умного человека.

LIV

Мы нередко пренебрегаем теми, над кем природа дает нам известную власть, а ведь именно их нам следует привязать к себе и как бы слить с собой: всех остальных влечет к нам лишь корысть — чувство, самое непостоянное на свете.

LV

Жестче всех тот, кто мягок из корысти.

LVI

Корысть редко приносит успех.

LVII

Только про того можно сказать, что он добился успеха, кто сумел воспользоваться его плодами.

LVIII

Славолюбие народа — порука его великих успехов.

LIX

Людям так мало свойственна добродетель, что даже славолюбие кажется им смешным.

LX

Светская карьера требует усилий. Нужно быть изворотливым и нескучным, нужно уметь интриговать, со всеми ладить, принимать участие во всех забавах и серьезных делах, нравиться женщинам и людям высокопоставленным, хранить свои секреты, целую ночь скучать за столом и метать три кадрили,3 не вставая со стула, но и это не дает никакой уверенности в успехе. От скольких огорчений и неприятностей избавили бы себя люди, осмелься они добиваться славы лишь с помощью своих достоинств!

LX1

Несколько болванов, усевшись за стол, объявляют: «Где нет нас, нет и хорошего общества». И все им верят.

LXII

Игроки в большем почете, нежели люди умные: они имеют честь представлять людей богатых.

LXIII

Умные люди были бы совсем одиноки, если бы глупцы не причисляли к ним и себя.

LXIV

Нет еще восьми часов утра, а человек уже одет. Он спешит в суд, чтобы послушать речи; в Лувр, чтобы посмотреть новые картины; в ге*

атр, чтобы посидеть на репетиции очередной пиесы. Он считает себя судьею в любом деле, и недостает ему обычно всего-навсего — ума и вкуса.

LXV

Нас оскорбляет не столько презрение глупцов, сколько пренебрежение людей умных.

LXVI

Хвалить человека так, что похвала как бы ставит предел его достоинствам, значит наносить ему оскорбление: на свете мало людей, настолько скромных, чтобы не обижаться, когда называют их настоящую цену.

LXVII

Нелегко ценить человека так, как ему хочется.

LXVIII

Пусть человек, не имеющий больших талантов, утешается той же мыслью, что и человек, не имеющий больших чинов: сердцем можно быть выше и тех, и других.

LXIX

В разумности и сумасбродстве, в добродетели и пороке тоже бывают удачники. Самодовольство — еще не признак больших достоинств.

LXX

Ужели душевное спокойствие — лучшее подтверждение добродетели? Оно ведь дается и здоровьем!

LXX1

Стоит ли людям жалеть о счастье, если его не дают ни слава, ни заслуги? Разве мало-мальски мужественная душа согласится на высокое положение в свете, душевное спокойствие или умеренность, если ради них придется пожертвовать пылкостью чувств или принизить полет своего гения?

LXXII

Умеренность в великих людях ограничивает лишь их пороки.

LXXI1I

Умеренность в слабых — это посредственность.

LXXIV

Чванливость в слабых — это возвышенность в сильных, равно как сила больных — это неистовство, а здоровых — твердость духа.

LXXV

Сознание своей силы умножает ее.

LXXV1

Наше суждение о других не так изменчиво, как о самих себе.

LXXVII

Заблуждается тот, кто считает, будто бедняки всегда лучше богачей.

LXXVIII

Беден ли человек, богат ли, вовек ему не стать добродетельным и счастливым, если волей фортуны он окажется не на своем месте.

LXXIX

Дабы сохранить бодрость духа, нужно поддерживать бодрость тела.

LXXX

Не следует ждать больших услуг от стариков.

LXXXI

Люди лишь до тех пор охотно оказывают услуги, пока чувствуют, что это им по ,силам.

LXXXII

Скряга втайне твердит себе: «Разве я поставлен печься о благе нищего люда?». И гонит прочь докучное сострадание.

LXXXIII

К людям, которые возомнили, будто больше ни в ком не нуждаются, уже никому нет подступа.

LXXXIV

Реже всего нам помогают те, р ком мы осо* бенно нуждаемся.

LXXXV

На одном лишь хитроумии далеко не уедешь.

LXXXVI

Нет покровителей надежнее, чем наши собственные способности.

LXXXVI I

Всякий человек мнит себя достойным самых высоких должностей, но если от природы он к ним неспособен, та же природа награждает его талантом довольствоваться должностями самыми ничтожными.

LXXXVI II

Кто неспособен к великим свершениям, тот презирает великие замыслы.

LXXXIX

Велики людские притязания, а цели — ничтожны.

ХС

Великий человек берется за великие дела, потому что сознает их величие, глупец — потому что не понимает, как они трудны.

XCI

Иной раз проще создать новую партию, чем постепенно добиться главенства в уже созданной.

XCII

Легче всего уничтожить ту партию, в чьей основе лежат доводы благоразумия. Прихотливые создания природы куда прочнее даже самых совершенных творений искусства.

XCIII

Господства можно добиться силой, но его никогда не достичь с помощью одного лишь хитроумия.

XCIV

Кто наделен только хитроумием, тот ни на каком поприще не займет первого места.

XCV

Сила легко берет верх над хитроумием.

XCVI

Предел хитроумия — умение управлять, не применяя силы.

ХС VII

Лишь самые заурядные хитрецы не брезгуют надувательством.

XCVIII

Та самая честность, которая заурядным людям преграждает путь к цели, для хитроумных — лишний способ добиться успеха.

XCIX

К тем, кто не умеет извлекать пользу из других, чаще всего невозможно подступиться.

С

Истинно хитроумный человек никого не станет отталкивать.

CI

Чрезмерная осмотрительность не менее пагубна, чем ее противоположность: мало проку от людей тому, кто вечно боится, как бы его не надули.

СИ

От людей и от времени можно ожидать любых сюрпризов и любых козней.

CII1

Дурных людей всегда потрясает открытие, что и добропорядочные способны на хитроумие.

CIV

Равно слабодушны и те, что окружают свои дела непроницаемым покровом тайны, и те, что все о них выбалтывают.

CV

Непринужденная беседа — лучшая школа для ума.

CVI

Мы знаем за собой много такого, о чем люди всегда умалчивают, и угадываем в них то, о чем умалчиваем сами.

С VII

В жизненных правилах человека сказывается вся его суть.

CVII1

Двоедушные люди легко меняют свои правила.

CIX

Легкомысленные люди склонны к двоедушию.

СХ

Лжецы угодливы и кичливы.

CXI

Почти нет таких правил, которые были бы годны на все случаи жизни.

С XII

Редко случается высказать здравую мысль тому, кто всегда тщится быть оригинальным.

CXIII

Глупо ласкать себя надеждой, будто мы способны убедить других в том, чему и сами не верим.

CXIV

Чужое остроумие быстро прискучивает.

CXV

Даже лучшие писатели слишком многословны.

CXVI

Кто неспособен выдумывать небылицы, у того один выход — рассказывать были.

CXVII

Холодность чувств — плодородная почва для лени.

CXVII1

Кто постоянно обедает и ужинает в гостях, тот мнит себя занятым человеком. А кто утром долго полощет рот и совещается со своим зо-лотошвеем, тот обзывает бездельником собирателя сплетен, который каждый день отправляется перед обедом на прогулку.

CXIX

Немного нашлось бы на свете счастливых людей, когда бы выбор наших занятий и развлечений зависел от других.

СХХ

Следует пренебрегать советами людей, которые стараются отвратить нас от поступков, не причиняющих нам вреда.

CXXI

Дурные советы куда влиятельнее, чем собственные наши прихоти.

CXXII

Не будем принимать на веру ходячее мнение, будто все заложенные в природе вещей удовольствия порочны. Что ни век, что ни народ, то новый набор воображаемых пороков и добродетелей.

СХХШ

Разум вводит нас в обман чаще, нежели наше естество.

CXXIV

Разуму не постичь надобностей сердца,

cxxv


Страсть потому заглушает порою советы рассудка, что она дает больше сил для исполнения желаний.

CXXVI

Страсти чаще впадают в ошибки, нежели здравое суждение, по той же причине, по какой правители чаще ошибаются, нежели подданные.

CXXVII

Самые высокие мысли подсказывает нам сердце.

CXXVIII

Добрые порывы не нуждаются в оправдании рассудка, напротив того, они сами его оправдание.

CXXIX

Мы дорого расплачиваемся за любые блага, обретенные с помощью одного лишь рассудка.

СХХХ

Великодушие не обязано давать отчет благоразумию в причинах своих деяний.

CXXXI

Всего больше ошибок делают люди, которые действуют по зрелом размышлении.

СХХХИ

Мало кому удавалось совершить великое деяние по чужой подсказке.

CXXXIII

Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью.

CXXXIV

Лицемеря, совесть не сознает, что она лицемерит.

CXXXV

У сильных натур совесть самонадеянна, у слабых и несчастливых — робка, у неуверенных в себе — беспокойна и т. д.; она — орудие владеющих нами чувств и правящих нами предрассуждений.

CXXXVI

Совесть умирающих клевещет на всю прожитую ими жизнь.

CXXXVI I

Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу.

CXXXVI II

Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья.

CXXXIX

Иных людей недуг лишает мужества, у других убивает не только страх смерти, но даже любовь к жизни.

CXL

Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти.

CXLI

Справедливо ли требовать от человека, измученного и сломленного приступами гибельного недуга, чтобы он оставался так же крепок душой, как в былые времена? Мы ведь не дивимся тому, что больной не в силах ходить, бодрствовать, держаться на ногах. Разве не было бы удивительнее, когда бы он ничем не отличался от себя здорового? Если, проведя из-за головной боли бессонную ночь, мы днем неспособны сосредоточиться, нам это легко прощают и отнюдь не делают вывода, что нерадивость заложена в нашей натуре. Так неужто мы откажем умирающему в праве, которым пользуется каждый, у кого болит голова, неужто станем дерзостно утверждать, что если человек не проявляет мужества перед лицом смерти, значит, он и здоровый был малодушен?

CXLII

Только тот способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен.

CXLIII

Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить.

CXLIV

Мне случается порою думать: «Жизнь так коротка, что не стоит малейшего моего неудовольствия». Но если докучный гость принудит меня сидеть дома, помешает вовремя переодеться, я уже вне себя, я не способен' терпеливо проскучать каких-нибудь полчаса.

CXLV

Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе.

CXLVI

Если даже предусмотрительность не может сделать нашу жизнь счастливой, то что уж говорить о беспечности!

CXLVII

Людям не свойственно, проснувшись поутру, думать: «Не успеешь оглянуться, как дня будто не бывало и снова наступит ночь». Напротив того, они еще накануне начинают изобретать, что будут делать завтра. Им было бы нестерпимо предоставить на волю обстоятельств и докучных посетителей один-единственный день. Даже несколько часов люди и то не решаются вверить прихоти случая, и они правы: кто поручится, что не изноет от скуки в этот заранее не заполненный по своему усмотрению час? Но, заботясь о столь коротком промежутке времени, они порою весьма беззаботны, когда речь идет обо всей их жизни. «До чего же глупо забивать себе голову мыслями о будущем!»— твердят они. Иными словами — до чего же глупо, воспрепятствовав случаю вершить наши судьбы, самим обдумать, как и чем заполните срок, отделяющий нас от смерти.

CXLVIII

Отвращение к еде не признак здоровья, хороший аппетит не признак болезни, напротив того. Так думают люди, когда речь идет об их теле. А вот о душе они судят, исходя из совсем других начал. Считается, что душа только тогда и сильна, когда ей чужды страсти, а поскольку молодость исполнена пыла и куда деятельнее, нежели преклонный возраст, то на нее взирают как на пору лихорадки, а расцвет человека относят ко времени его увядания.

CXLIX

Рассудок придает душе зоркость, но отнюдь не силу. Силу дарует ей сердце, иными словами — скрытые в нем страсти. Самый ясный разум не может подвигнуть нас на поступок, не порождает воли. Довольно ли для ходьбы хорошего зрения? Не требуются ли еще и ноги, а также воля и способность их передвигать?

CL

Разум и сердце советуются друг с другом и друг друга дополняют. Тот, кто внемлет одному, а другим пренебрегает, необдуманно отказывается от одной из опор, дарованных ему, дабы он уверенно шел по назначенному пути.

CLI

Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями.

CLI1

Если бы люди меньше ценили славу, у них не хватило бы ни ума, ни доблести ее заслужить.

CLIII

Не владей нами страсти, разве стали бы мы заниматься искусствами? Разве могли бы с помощью одного лишь рассудка познать все наши скрытые возможности, нужды и таланты?

CLIV

Мыслить человека научили страсти.

CLV

В пору детства любого народа, равно как отдельного человека, чувство всегда опережает мысль; оно-то и становится первым ее наставником.

CLV1

Изучая жизнь одного человека, изучаешь историю всего рода человеческого, по-прежнему несовершенного, несмотря на все усилия науки и опыта.

CLVII

Если порок и впрямь неискореним, искусность правителей проверяется их умением принудить и его служить общему благу.

CLVIII

Молодые люди меньше страдают из-за своих оплошностей, чем от благоразумия стариков.

сих


Советы старых людей — как зимнее солнце: светят, да не греют.

CLX

Люди обычно мучают своих ближних под предлогом, что желают им добра.

CLXI

Несправедливо требовать от людей, чтобы из уважения к нашим советам они делали то, чего никогда не стали бы делать ради самих себя.

CLXII

Пусть люди совершают любые ошибки себе во вред, лишь бы им избегнуть худшей напасти — подчинения чужой воле.

CLXIII

Кто карает суровее, чем даже закон, тот тиран.

CLXIV

Не подлежит суду поступок, который не нанес ущерба обществу.

CLXV

Карать без нужды значит бросать вызов милосердию господню.

CLXVI

Безжалостная мораль подтачивает бодрость духа, как разрушает телесное здоровье отпрыск

Эскулапа,4 когда пытается уничтожить гнездящуюся в крови порчу — чаще всего воображаемую.

CLXVI1

Милосердие предпочитательнее справедливости.

CLXVIII

Мы щедры на осуждение обездоленных, как бы малы ни были их проступки, и скупы на жалость к ним, как бы тяжек ни был их удел.

CLXIX

Нашу снисходительность мы приберегаем для праведников.

CLXX

Никто не сострадает глупцу на том лишь основании, что он глуп, и это, пожалуй, резонно; но до чего же нелепо считать, что в своей глупости повинен он сам!

CLXXI

По доброй воле никто не бывает слабодушен.

CLXXII

Мы укоряем обездоленных, дабы не обременять себя состраданием.

CLXXII I

Великодушие терзается чужими бедами, словно оно в ответе за них.

CLXXIV

Если говорить о неблагодарности, то всего отвратительнее, но и всего обычнее древняя как мир неблагодарность детей по отношению к родителям.

CLXXV

Мы не слишком признательны друзьям за их высокое мнение о наших достоинствах, если при этом они не вовсе слепы к нашим недостаткам.

CLXXVI

Можно, от всего сердца любя человека, все-таки понимать, как велики его недостатки. Было бы глупой дерзостью мнить, будто нашего расположения достойно одно лишь совершенство. Порою наши слабости привязывают нас друг к другу ничуть не меньше, чем самые высокие добродетели.

CLXXVI I

Сильные мира сего потому плодят неблагодарных, что могли бы в щедрости своей быть куда щедрее.

CLXXVI II

Ненависть пересиливает дружбу, но пасует перед любовью.

CLXXIX

Когда друзья оказывают нам услуги, мы принимаем это как должную дань дружбе, но нам невдомек, что они вовсе не должны одаривать нас дружбой.

CLXXX

Не рожден для славы тот, кто не умеет це-нить время.

CLXXXI

Неустанная деятельность скорее приведет к богатству, нежели осмотрительность.

CLXXXII

Кто рожден покорствовать, тот и на троне будет покорным.

CLXXXIII

Судя по всему, человек от природы неспосо-бен к независимому существованию.

CLXXXIV

Чтобы избавиться от гнета силы, люди принуждены были подчиниться закону. Избрать властелином либо силу, либо закон — другого нам не дано: по самой своей сути мы неспособны жить свободно.

CLXXXV

Зависимость — порождение общества.

CLXXXVI

Стоит ли дивиться уверенности людей, будто все живые твари созданы им на потребу, если того же взгляда они держатся и на себе подобных? Если сильные мира сего привыкли брать в расчет только самих себя?

CLXXXVII

Сильный всегда подминает под себя слабого — это правило равно относится к государям, к целым народам и к отдельным людям, к любым тварям, одушевленным и неодушевленным. Таким образом, во всей вселенной властвует насилие, и в этом порядке вещей, который мы с некоторой видимостью справедливости осуждаем, как раз и проявляется самый общий, неизменный, изначальный закон природы.

CLXXXVIII

Обделенные силой ищут, кому бы им подчиниться, ибо нуждаются в защите. Страх пред людьми — вот источник любви к законам.

CLXXXIX

Кто способен все претерпеть, тому дано на все дерзнуть.

СХС

Иные оскорбления лучше проглотить молча, дабы не покрыть себя бесчестием.

CXCI

Благо тому, кто тверд по натуре и гибок по здравому рассуждению.

СХСИ

Слабодушному порою хочется прослыть дурным человеком, а вот дурной человек всегда хочет казаться хорошим.

CXCIII

Если род человеческий все же блюдет некий порядок, это лучшее доказательство того, что верх в сознании людей берут разум и добродетель.

CXCIV

Дух человека, точно так же как его плоть, не может существовать без постоянной пищи.

CXCV

Когда мы истощены наслаждениями,5 нам кажется, что это мы их истощили и что человеческое сердце никогда и ничем нельзя заполнить.

CXCVI

Мы так многое в жизни презираем, чтобы не исполниться презрением к самим себе.

CXCVII

Нам хочется верить, что пресыщенность говорит о недостатках, о несовершенстве того, чем мы пресытились, меж тем как на деле она лишь следствие истощения наших чувств, свидетельство нашей немощи.

CXCVIII

Огонь, воздух, разум, свет не могут существовать в бездействии. Отсюда — взаимная связь и сообщность всех тварей, единство и гармония вселенной. Тем не менее мы осуждаем людей, когда видим, что и над ними властен этот столь плодотворный для всей природы закон, мы обзываем их непоседами, если они неспособны спокойно предаваться безделью.

CXCIX

Человек потому мечтает о покое, что ему не терпится сбросить гнет подневольной работы, однако радость он обретает только в деятельности, только ею он и дорожит.

СС

Сладчайший из плодов — плод нашего собственного труда.

CCI

Где господствует зависимость, там не может не быть владыки: человек и воздух принадлежат друг другу, все в мире связано обоюдной связью, ничто не существует само по себе.

ССИ

О солнце! О небеса! Что вы такое? Мы проникли в тайну и порядок вашего движения. Достоин ли нашего почитания мир, над которым вы царите, вы, слепые орудия, бесчувственные, быть может, рычаги в дланях творца всей твари? Крушение держав, изменчивые лики времени, народы-завоеватели и люди, решавшие судьбы этих народов, главенствующие предрассуждения и обычаи, что водоразделами легли меж различных вероучений, нравственность, искусство, наука — чего все это стоит? Ползающий по земле еле зримый атом, именуемый человеком, чья жизнь вмещается в короткий миг, — этот атом способен единым, можно сказать, взглядом охватить зрелище, какое являет собою вселенная во всех ее нескончаемых переменах!

CCIII

Люди широко образованные, равно как и невежды, мало чем восхищаются. Восхищение говорит лишь о степени нашей просвещенности и служит свидетельством не столько совершенства сущего, сколько несовершенства нашего разума.

CCIV

Живость ума не слишком красит человека, если ей не сопутствует верность суждений. Не те часы хороши, что ходят быстро, а те, что точно показывают время.

CCV

Неблагоразумные речи и речи смелые — понятия, почти всегда совпадающие, и все же можно говорить без оглядки на благоразумие и при этом высказывать правильные мысли: остережемся утверждать, что неспособен к здравому суждению тот, кого смелость натуры илл пылкость страстей неволит произнести вслух опасную истину.

CCVI

Основательность более свойственна нашему разуму, нежели легковесность. Пустыми острословами редко бывают от природы, чаще ими становятся из подражания — этакими бездушными копиистами натуральной живости и веселости,

CCVII

Кто осыпает насмешками склонность к вещам серьезным, тот серьезно привержен к пустякам.

CCVIII

Своеобычное дарование — своеобычный вкус. Отнюдь не всегда один автор принижает другого только из зависти.

CCIX

О творениях человеческого разума судят как о ремесленных поделках. Выбирая у ювелира перстень, люди говорят: «Этот мне велик, а этот мал», — пока не найдут себе по руке. Но и отвергнутые не залежатся у мастера, ибо тот, что мал одному, другому придется как раз впору.

ССХ

Если два автора равно преуспели в изящной словесности, но в разных ее видах, мало кто думает о том, чье же дарование все-таки возвышеннее, и Депрео идет об руку с Расином; это несправедливо.

CCXI

Мне по душе такой писатель, который мысленным взором охватывает все времена, все страны и выводит многие следствия из немногих причин; умеет сопоставить предубеждения н нравы разных веков; примерами, почерпнутыми из области живописи или музыки, помогает постичь красоты ораторского искусства и вообще тесную связь между искусствами. О писателе, способном вот так сближать все, что касается рода человеческого, я скажу, что он обладает великим талантом — разумеется, если его выводы верны. Если же ошибочны, я приду к заключению, что он плохо разбирается в предметах, о которых взялся судить, или недостаточно зорок, чтобы сразу их объять во всей совокупности — короче говоря, что его разуму не хватает широты либо глубины.

CCXII

Истинную широту разума легко отличить от мнимой, потому что обладающий ею умеет любой предмет показать как бы в увеличенном виде, в противном же случае постоянные отклонения в сторону и щегольство образованностью только все затемняют.

CCXIII

Примеры, немногочисленные, лаконичные и приведенные к месту, сообщают рассуждению блеск, глубину и убедительность, но оно становится невразумительным, если примеров и подробностей чересчур много. Длинные или частые отступления нарушают единство излагаемого предмета и утомляют внимательного читателя, который, не желая отвлекаться от этого предмета, прилагает немалые усилия, чтобы не увязнуть в бесконечных доказательствах и перечислениях фактов. Чем больше общего мы найдем в самых разных предметах и чем быстрее придем к заключению, тем лучше. Следует, не мешкая, сделать очевидным главное докаэатель* ство правильности суждения и сразу же изложить конечный вывод. Кто наделен проницательным умом, тот избегает побочных тем, предоставляя умам посредственным то и дело останавливаться и рвать цветочки, попадающиеся им по пути. Пусть себе развлекают ту публику, что читает без цели, без смысла и без удовольствия!

CCXIV

Если у глупого человека хорошая память, голова у него набита всевозможными случаями из жизни и мыслями, но сделать из них вывод он неспособен — а ведь в этом вся суть!

CCXV

Ум проницательный умеет найти связь между различными явлениями. Ум обширный находит ее между множеством явлений важнейших. Таким образом, проницательность это как бы первая и необходимая ступень к истинной широте ума.

CCXVI

Ум большинства ученых правильнее всего, пожалуй, уподобить человеку прожорливому, но с дурным пищеварением.

CCXVII

Я отнюдь не одобряю утверждения, которое гласит, что «порядочный человек должен знать всего понемногу». Знание поверхностное, без твердых основ, всегда бесплодно, а порою и вредно. Пусть нельзя отрицать, что люди в большинстве своем неспособны к глубоким знаниям, но нельзя отрицать и того, что от подобной нахватанной и весьма ценимой ими учености прок невелик: она льстит их самолюбию — и это все. Ну, а для людей, обладающих недюжинными способностями, она просто губительна, ибо, невольно отвращая от истинной цели, понуждает тратить силы на пустяки, на предметы, чуждые их подлинным стремлениям и талантам, и в довершение всего вовсе не свидетельствует, как они ошибочно полагают, в пользу широты их разумения. Во все времена существовали люди посредственного ума, но при этом знавшие пропасть всяких вещей, и другие, обладавшие умом незаурядным, но весьма ограниченной ученостью. Отсутствие знаний не говорит о малоумии, равно как их преизбыток не есть доказательство великих дарований.

CCXVIII

Как события улетучиваются из памяти, так истина ускользает из нашего сознания. Живой ум, поочередно схватывая разные стороны явления, то отказывается от прежних своих воззрений, то снова к ним возвращается. Столь же непостоянен и наш вкус: он остывает даже к тому, что было ему всего приятнее, и прихотей у него не меньше, чем у нашего нрава.

CCXIX

Наверное, всем людям в равной степени присуща способность познавать истину и заблуждаться, творить добро и вершить зло, радоваться и страдать, но каждый человек в отдельности тщится очернить человеческую природу, чтобы как-нибудь да возвыситься над нею и присвоить те высокие достоинства, в которых отказывает себе подобным. Мы так самонадеянны, что убеждены, будто наши собственные стремления отличны от стремлений всего рода человеческого, словно, клевеща на него, мы сами остаемся незапятнанными. Это нелепое тщеславие и лежит в основе тех выпадов против нашей натуры, которыми пестрят философские трактаты. Человек нынче в немилости у племени умствующих, они словно состязаются, кто больше его опорочит. Но, возможно, мы сейчас подошли к той поворотной точке, за которой начнется пора, когда ему вернут все добродетели, ибо философия не менее подвластна моде, нежели наряды, музыка, архитектура и пр.

ССХХ

Довольно какому-нибудь мнению стать общепринятым, как все уже спешат отказаться от него во имя прямо противоположного, — опять-таки до тех пор, пока не устареет и оно и не явится нужда щегольнуть новинкой. Следовательно, не стоит удивляться, что, достигнув вершины в любой области науки или искусства, люди торопятся сойти с нее в погоне за славой открывателей неведомого; этим отчасти и объясняется столь быстрый упадок самых блистательных эпох и погружение их во тьму варварства.

CCXXI

Великие люди, научив слабодушных размышлять, наставили их на путь заблуждений.

CCXXI1

Истинное величие мы признаем даже против собственной воли. Славу завоевателей всегда принижали, народам она всегда несла беды — и всегда внушала почтение.

CCXXIII

Созерцатель, покоясь на ложе в обитой штофом опочивальне, честит поносными словами воина, который, стоя в зимнюю пору на берегу реки, с оружием в руках ночи напролет безмолвно охраняет безопасность отчизны.

CCXXIV

Славу свою герой полагает не в том, чтобы нести чужеземцам голод и разорение, а в том, чтобы самому их терпеть во имя родины, не в том, чтобы сеять смерть, а в том, чтобы смело смотреть ей в глаза.

CCXXV

Порок сеет раздор, доблесть бросается в бой; не будь на свете доблестных людей, мир никогда бы не нарушался.

CCXXVI

Первыми среди людей добились богатства либо самые умные, либо самые ловкие. Неравенство состояний лишь следствие неравенства одаренности или мужества.

CCXXVI I

Утверждать, будто равенство — закон природы, значит заблуждаться. Все творения природы неравны меж собой. Подчинение и зависимость — вот ее верховный закон.

CCXXVIII

Сколько ни ставить преград самовластию государя, все равно никакой закон не воспрепятствует тирану злоупотреблять своим верховенством.

CCXXIX

Люди волей-неволей почитают природные дарования, потому что ни ученость, ни богатство, не помогут их обрести.

ССХХХ

Большинство людей до того ограничено условиями своего существования, что даже в мыслях не дерзают выйти за пределы очерченного круга; пусть порою и можно встретить человека, который в силу долгих размышлений о сути великого сам словно бы стал неспособен к ничтожному, но насколько больше таких, что из-за вечной занятости ничтожным уже неспособны даже отличить его от великого!

ССХХХ I

Самые безрассудные, самые немыслимые чаянья приводили порою к разительным успехам.

ССХХХИ

Подданные льстят государям куда как с большим пылом, чем те эту лесть выслушивают. Жажда что-то добыть всегда острее, чем наслаждение уже добытым.

ССХХХШ

Мы делаем вид, будто нам лень завоевывать славу, и при этом лезем из кожи ради ничтожной корысти.

CCXXXIV

Нам приятны порою даже такие похвалы, которым мы сами не верим.

CCXXXV

Чтобы выслушивать горькие истины, не обижаясь, или высказывать их, не оскорбляя, потребно немалое благородство ума и сердца. Редкий человек способен, не дрогнув, стерпеть правду или сказать ее в глаза.

CCXXXV I

Иные люди, сами того не сознавая, видят свою внешность такой, какая льстит главенствующему в них чувству. Потому, наверное фату всегда мнится, будто он красавец.

CCXXXV11

Кто может похвалиться умом и только умом, тот отдает должное великому и питает страсть к ничтожному.

CCXXXVI1I

Люди в большинстве своем доживают до старости, так и не выйдя за пределы узкого круга мыслей, к тому же заимствованных. Бесплодные умы встречаются, пожалуй, еще чаще, нежели судящие вкривь и вкось.

CCXXXIX

Наши отличия друг от друга в общем ничтожны. Что такое красота или уродство, здоровье или немощь, ум или тупость? Едва заметная разница в чертах лица, чуть больше или чуть меньше желчи и т. д. Меж тем для всех нас это «больше» или «меньше» имеет решительное значение, а кто думает иначе, тот глубоко заблуждается.

CCXL

Когда на старости лет мы утрачиваем дарования и красоту, заменить их могут, и то с трудом, лишь доброе имя и богатство.

CCXLI

Мы терпеть не можем фанатиков, которые проповедуют презрение ко всему, что мы ревниво превозносим, а сами превозносят то, что еще больше достойно презрения.

CCXLII

Пусть нас и корят за тщеславие, все равно нам порою просто необходимо услышать, как велики наши достоинства.

CCXLIII

Люди редко примиряются с постигшим их унижением: они попросту забывают о нем.

CCXLIV

Чем скромнее положение человека в свете, тем безнаказанней остаются его проступки и незаметнее — заслуги.

CCXLV

Когда фортуне угодно унизить человека, она застигает его врасплох, в тех обыденных обстоятельствах, когда он не помнит об осторожности и не думает о защите. Будь этот человек хоть семи пядей во лбу, малейший его промах в подобных случаях влечет за собой тягчайшие беды и за ничтожную ошибку он расплачивается добрым именем или всем своим состоянием: вот так можно сломать себе руку, расхаживая по собственной спальне.

CCXLVI

В натуре любого человека всегда заложено какое-нибудь свойство, которое становится постоянным источником его провинностей, и если ему не приходится за них расплачиваться, благодарить он должен только фортуну.

CCXLV11

Мы горестно недоумеваем, обнаруживая, что вновь и вновь впадаем все в те же грехи и что даже несчастья не исцеляют нас от наших недостатков.

CCXLVI II

Неизбежность облегчает даже такие беды, перед которыми бессилен разум.

CCXLIX

Неизбежность отравляет те наши горести, которые не может исцелить,

CCL

Даже несчастья, постигшие у нас на глазах баловней славы или фортуны, не в силах отвратить нас от честолюбия.

CCL1

Терпение есть искусство питать надежду.

CCLII

Отчаяние довершает не только наши неудачи, но и нашу слабость.

CCLIII

Ни удары судьбы, ни ее дары не идут в сравнение с тем, что припасла для нас природа: она превосходит первую и суровостью, и добротой.

CCLIV

Посредственность равно нечувствительна и к высшим благам, и к наигоршим несчастьям.

CCLV

В так называемом свете, пожалуй, больше легкомыслия, чем в сословиях, менее взысканных судьбой.

CCLVI

Светские люди не говорят о таких мелочах, о каких судачит народ, но и народ не интересуется таким вздором, каким заняты светские люди.

CCLVII

История знает великих людей, которыми двигали сладострастие или любовь, но я не помню таких, которые были бы волокитами. Что составляет главное достоинство одних, немыслимо в других даже как слабость.

CCLVIII

Иногда мы обхаживаем людей, поразивших нас своим внушительным видом, как те молодые люди, что не сводят влюбленных глаз с маски, которая мнится им прекраснейшей из женщин, и не отстают до тех пор, пока не заставят ее открыть лицо и не убедятся, что это смуглый и бородатый недомерок.

CCLIX

Глупец, позволяющий себе вздремнуть в приличном обществе, похож на человека, который вырван любопытством из привычной стихии и теперь не может ни дышать, ни жить в разреженном воздухе.

CCLX

Глупец подобен простолюдину, который, имея самую малость, мнит себя богачом.

CCLXI

Не желая ни скрывать свой ум, ни тратить его на пустяки, мы обычно лишь портим себе репутацию.

CCLXII

Иные авторы, писавшие о возвышенном, не упускали возможности первенствовать и в приятном, стремясь заполнить пространство между двумя крайностями и охватить всю сферу деятельности человеческого ума. Однако вместо того чтобы рукоплескать их таланту, публика решила, что они просто не в силах удержаться на высотах героического: никто не отваживается поставить их вровень с теми великими людьми, которые, замкнувшись в единственном роде прекрасного, как бы сочли недостойным себя сказать то, что они обошли молчанием, и предоставили талантам второго разряда область, где не нужно большого дарования.

CCLXIII

Что одним кажется широтой ума, то для других всего лишь хорошая память и верхоглядство.

CCLXIV

Критиковать автора легко, трудно оценить.

CCLXV

Я не намерен умалять достоинства прославленного Расина, изящнейшего и тончайшего из поэтов, за то, что он отказался от многого, в чем мог бы отличиться, и проявил все богатство и всю возвышенность своего ума лишь в одном жанре. Но я чувствую себя обязанным воздать должное другому гению,6 смелому, плодовитому, высокому, проницательному, безыскусному и неутомимому; столь же изобретательному и приятному в чисто развлекательных произведениях, сколь искреннему и волнующему в других; наделенному могучим воображением, мгновенно охватывающим и постигающим весь диапазон человеческих отношений; гению, который не обошел вниманием ни чистую науку, ни искусства, ни политику, ни нравы народов, ни воззрения их на историю, ни даже языки и почти ребенком снискал себе известность величавостью и мощью своей обильной мыслями поэзии, а вскоре и очарованием мудрой самобытной прозы; замечательному философу и художнику, богато украсившему свои произведения всем, что есть великого в уме человека, мощными и яркими мазками изображавшему страсти и обогатившему театр новыми красками; умеющему благодаря несравненному размаху своего дарования передавать характер и улавливать дух Лучших творений любой нации, но так, что, подражая им, он их еще и совершенствует; человеку, который блестящ даже в ошибках, якобы подмеченных в его книгах,7 который неизменно волнует своим творчеством как друзей, так и недругов и который еще смолоду укрепил среди иноземцев славу нашей словесности, раздвинув перед ней все границы.

CCLXVI

Знакомясь с отдельными произведениями даже превосходного писателя, поддаешься искушению судить о них свысока. Оценить их по справедливости можно, лишь прочтя все.

CCLXVI I

О людях надо судить не по тому, чего они не знают, а по тому, что знают — и насколько глубоко.

CCLXVIII

He следует требовать от авторов недостижимого совершенства. Думать, будто их произведения, особенно те, что живописуют страсти, не могут нравиться, если отступают от правил, значит делать слишком много чести человеческому уму. Не нужно большого искусства, чтобы выбить самые сильные умы из привычной колеи и скрыть от них изъяны смелой и трогательной картины. Совершенной правильности, недостающей авторам, недостает и нашим собственным суждениям. Строгий порядок не свойствен человеческой природе. Не следует предполагать за чувством такую тонкость, какая приобретается только размышлением. Вкус наш куда легче удовлетворить, нежели ум.

CCLXIX

Легче навести на себя лоск всезнайства, чем приобрести немногие, но прочные знания.

CCLXX

Пока не открыт секрет, как просветить наш ум, никакие шаги, приближающие к истине, не помешают нам рассуждать ложно, и чем дальше мы выходим за пределы обыденных понятий, тем больше рискуем впасть в заблуждение.

CCLXXI

Стоит литературе и логике стать достоянием целой нации, как с изящными искусствами и философией происходит то же, что с народоправством, при котором могут появиться на свет и найти сторонников любое ребячество и любая выдумка.

CCLXX1I

Заблуждение, примешанное к истине, не подкрепляет ее. Мириться со второсортным в искусстве значит не расширять область последнего, а портить вкус, ослаблять у людей, столь падких до новизны, способность к суждению и приучать их путать истинное с ложным, вследствие чего они в своих произведениях перестают подражать природе и скудеют дарованием из-за тщеславного стремления к выдумкам и отхода от древних образцов.

CCLXXIII

То, что мы именуем блестящей мыслью, обычно представляет собой лишь ловкую, но лживую фразу; будучи сдобрена малой долей истины, она утверждает нас в заблуждении, которому мы сами дивимся.

CCLXXIV

Говорят, кто властен в большом, тот властен и в малом; но это ошибка. Как ни всемогущ король Испании, в Лукке он бессилен.3 Границы наших дарований еще более нерушимы, чем государственные границы: легче захватить всю Землю, чем присвоить себе наималей-ший талант.

CCLXXV

Большинство великих деятелей были красно-речивейшими людьми своего века. Творцы самых глубоких философских систем, вожди партий и сект, те, кто во все времена пользовался наибольшим влиянием на умы народов, обязаны самыми громкими своими успехами лишь прирожденному красноречию и живости души. Не думаю, что они были бы столь же удачливы и в поэзии: она требует, чтобы человек целиком посвятил себя только ей; к тому же, столь высокое и столь трудное искусство редко совместимо с сумятицей дел и житейской суетой, тогда как красноречие необходимо повсюду и привлекательностью своей обязано в первую очередь атмосфере изворотливости и уступок, в которой формируются государственные мужи, политики и т. п.

CCLXXVI

Сильные мира сего совершают ошибку, полагая, что могут безнаказанно бросаться обещаниями и заверениями. Люди не терпят, когда их лишают того, что они мысленно уже считали в некотором роде своим. Их нельзя долго обманывать там, где речь идет о выгоде; особенно же они ненавидят оказываться в дураках. Вот почему плутовство редко увенчивается успехом. Прельщать — и то невозможно без искренности и прямоты. Те, кто вводил в заблуждение народы касательно каких-либо общих интересов, оставались честны с каждым частным лицом в отдельности. Ловкость их сводилась к умению овладеть умами с помощью надежды на подлинные выгоды. Кто знает людей и хочет заставить их служить его намерениям, тот не уповает на такие легковесные приманки, как речи и посулы. Точно так же великие ораторы — да простится мне сопоставление двух столь разных предметов! — не пытаются добиться своего сплетением лести и обмана, постоянной ложью и словесными ухищрениями. Чтобы доказать свою мнимую правоту в главном, они не скупятся на искренность и достоверность в подробностях, потому что ложь слаба по своей природе — она должна таиться. А если им все же случается убедить в чем-либо посредством искусных речей, то удается это не без труда. И мы оказались бы решительно неправы, заключив, что к такому именно искусству и сводится красноречие. Не разумней ли, напротив, заключить, что если уж видимость истины так могущественна, то сама истина бесконечно красноречивей и выше всякого искусства?

CCLXXVII

Лжец—человек, не умеющий обманывать; льстец — тот, кто обманывает обычно лишь глупцов. Считать себя ловким вправе лишь человек, способный толковать истину по своему произволу и знающий, сколь она красноречива.

CCLXXVIII

Верно ли, что наша господствующая черта подавляет все остальные? У кого воображение сильнее, чем у Боссюэ, Монтеня, Декарта, Паскаля? А ведь они великие философы! Кто рассудительней и мудрей Расина, Буало, Лафонтена, Мольера? А ведь они великие поэты!

CCLXX IX

Декарт мог заблуждаться в отдельных своих положениях, не заблуждаясь или редко заблуждаясь в их следствиях; неверно поэтому, думается мне, заключить на основании его ошибок, что изобретательность и воображение несовместны с точностью ума. Люди, лишенные воображения, чванятся тем, что считают рассудительными только себя. Им невдомек, что ошибки Декарта, творческого гения, подобны ошибкам нескольких тысяч философов, людей без воображения. Второразрядные умы не самобытны и в своих заблуждениях: они не в силах ничего выдумать, даже собственных ошибок, и, сами того не подозревая, следуют чужим заблуждениям. А если они, что случается — и нередко, все же обманываются сами по себе, без чужой подсказки, то лишь в частностях и выводах. Однако заблуждения их не настолько похожи на истину, чтобы ими заражались другие, и не настолько серьезны, чтобы поднимать из-за них шум.

CCLXXX

Тот, кто красноречив от природы, часто излагает великие мысли так ясно и сжато, что большинство людей не замечает, как глубоки его слова. Тугодумы и софисты не признают философии, коль скоро красноречие делает ее общедоступной и она дерзает живописать истину сильными и смелыми мазками. Они называют мишурным и поверхностным блеск изложения, который служит убедительнейшим доказательством великой мысли. Им подавай дефиниции, дискуссии, подробности, доводы. Когда бы Локк писал живым слогом и всего на нескольких страницах изложил все мудрые истины, содержащиеся в его сочинениях, такие люди не решились бы причислить его к философам своего века.

CCLXXXI

На свое несчастье человек не может обладать талантом, не испытывая желания принижать другие таланты. Тонкий ум чернит ум сильный, геометр или физик ополчается на поэзию и красноречие. А светские люди, воображая, что тот, кто отличился в своей области, не станет принижать чужое дарование, принимают подобные приговоры на веру. Вот почему, когда в моде метафизика и алгебра, репутацию поэтам и музыкантам создают метафизики и алгебраисты, и наоборот. Господствующий дух навязывает умам свои суждения, а чаще всего — заблуждения.

CCLXXXI I

Кто может похвастаться тем, что с равным успехом судит, выдумывает и воспринимает в любое время суток? Человек наделен лишь каплей ума, вкуса, таланта, добродетели, веселости, здоровья, силы и т. д., но и этой малостью не волен распоряжаться в любом возрасте и тогда, когда ему это необходимо.

CCLXXXI II

«Не хвали человека, пока он жив», — вот правило, изобретенное завистью и слишком поспешно подхваченное философами. Напротив, я утверждаю, что человека нужно хвалить при жизни, если, конечно, он того заслуживает. Отважиться воздать ему должное надлежит именно тогда, когда зависть и клевета ополчаются на его добродетель или талант. Похвалить от души не опасно, опасно незаслуженно очернить.

CCLXXXIV

Зависть не умеет таиться: она обвиняет и осуждает без доказательств, раздувает недостатки, возводит в преступление незначительную ошибку. Язык ее полон желчи, преувеличений, оскорбительных слов. Она с тупой яростью накидывается на самые неоспоримые достоинства. Она слепа, неуемна, безумна, груба.

CCLXXXV

Чтобы развить человеческий гений, следует воспитывать в людях благоразумие и сознание собственной силы. Тот, чьи речи и писания служат одной цели — без разбора и пощады выставлять на показ смешные и слабые стороны человеческой природы, — тот не столько просвещает умы и учит рассуждать, сколько потворствует дурным наклонностям.

CCLXXXVI

Я отнюдь не восторгаюсь софистом, оспаривающим славу и мудрость великих мужей. Открывая мне глаза на слабости самых блистательных гениев, он учит меня определять истинную цену ему самому и он — первый, кого я вычеркиваю из списка знаменитых людей.

CCLXXXVII

Мы глубоко ошиблись бы, допустив, что бывает такой недостаток, который исключает какую бы то ни было добродетель, и усмотрев в сочетании добра со злом некое уродство или загадку. Мы малопроницательны, потому так редко и постигаем связь явлений.

CCLXXXVIII

Лжефилософы тщатся снискать славу, выискивая в нашем сознании противоречия и неувязки, которые ими же и выдуманы; это уподобляет их людям, потешающим детей карточными фокусами и тем самым подавляющим в них способность к здравому суждению, хотя в фокусах нет ничего сверхестественного и магического. Кто все запутывает, чтобы потом хвастать умением все распутать, тот шарлатан от нравственности.

CCLXXXIX

В природе нет противоречий.

ССХС

Противоречит ли разуму и справедливости любовь к самому себе? И почему нам так хочется, чтобы себялюбие всегда считалось пороком?

CCXCI

Бывает себялюбие, от природы готовое услужить и сострадать другому, и себялюбие бесчеловечное, несправедливое, безграничное и лишенное оснований. Но так ли необходимо путать первое со вторым?

CCXCII

Будь люди и впрямь добродетельны только по велению, разума, что от этого изменилось бы? Если справедливо хвалить нас за наши чувства, то почему бы не похвалить и за разум? Разве он менее наш, нежели воля?

CCXCIII

Предполагается, что тот, кто служит добродетели, повинуясь рассудку, способен променять ее на полезный порок. Да, так оно и было бы, если бы порок мог быть полезен — на взгляд человека, умеющего рассуждать.

CCXCIV

В человеческом сердце есть семена доброты и справедливости. Конечно, в нем царит личный интерес, но я не побоюсь сказать, что это не только согласно с природой, но и не противно справедливости, лишь бы от подобного себялюбия никто не страдал и общество не столько теряло, сколько выигрывало.

CCXCV

Кто ищет славы на пути добродетели, тот лишь требует награды по заслугам.

CCXCVI

Я всегда находил смешными попытки философов выдумать добродетель, несовместную с природой человека, а выдумав ее, холодно объявить, что добродетели вовсе не существует. Пусть же они разглагольствуют о своей химерической выдумке, пусть отрекаются от нее или ее отрицают — она их собственное творение. А та подлинная добродетель, которую они не желают величать этим именем, ибо она не подходит под их определения, та, которая создана природой и состоит прежде всего в доброте и силе духа, — такая добродетель не зависит от их фантазии, и образ ее никогда не сотрется.

CCXCVII

У тела свои прелести, у души свои таланты. Неужто сердцу свойственны только пороки? Человек способен быть разумным; неужто он неспособен к добродетели?

CCXCVIII

Мы восприимчивы к дружбе, справедливости, человечности, состраданию и разуму. Не это ли и есть добродетель, друзья мои?

CCXCIX

Неужто прославленный автор «Размышлений» 9 заслуживал бы нашего уважения и бурных восторгов своих последователей, будь он сам таким, каким тщится изобразить людей?

ССС

Нравоучительные книги в большинстве своем нелепы, и причина тому — неискренность их авторов. Слабые перепеватели друг друга, они не смеют открыто высказать свои правила и тайные чувства. Поэтому не только в вопросах нравственности, но и в любых других почти каждый до самой смерти говорит и пишет не то, что думает. А тот, у кого осталась еще капля правдолюбия, навлекает на себя гнев и предубеждение публики.

CCCI

Крайне редки умы, способные разом охватить все стороны предмета. В этом, как мне сдается, и заключен обычно источник человеческих заблуждений. В то время как большинство нации прозябает в бедности, унижении, непосильном труде, те, кому нет отказа в почестях, удобствах и удовольствиях, без устали упиваются политикой, всевластию которой искусства и торговля обязаны своим процветанием, а государства — своей грозной мощью.

СССИ

Наиболее великие создания человеческого ума в то же время наименее совершенные его создания. Законы — прекраснейшее изобретение разума, но, обеспечивая народам покой, они умаляют их свободу.

CCCIII

Сколько подчас слабости и непоследовательности в людях! Мы дивимся грубости наших отцов, которая, однако, доныне господствует в народе, а это самая многочисленная часть нации, и мы презираем словесность и образованность, единственное свое преимущество перед народом и нашими предками.

CCCIV

В сердце вельможи жажда наслаждений и чванство берут верх над корыстью: наши страсти приспосабливаются обычно к нашим потребностям.

CCCV

У народа и вельмож все разное — и добродетели, и пороки.

CCCVI

Расставлять наши желания по степени важности надлежит сердцу, руководить ими — разуму.

CCCVII

Лень и посредственность порождают больше философов, нежели размышление.

CCCVIII

Никто не бывает честолюбив по велению разума и порочен по глупости.

CCCIX

Люди всегда проницательны там, где на ставке их выгода: никакие ухищрения не отвратят их от нее. Дипломатическое искусство Австрийского дома долго вызывало восхищение, но это было в пору безмерного могущества династии Габсбургов, а не после. Самые хитроумные договоры — воля того, кто сильнее, и только.

СССХ

Торговля — школа обмана

CCCXI

Иногда, глядя на людские поступки, невольно думаешь, что наша жизнь и мирские дела — серьезная игра, где дозволены любые уловки, лишь бы, рискуя своим, отнять чужое, и где удачник без ущерба для чести грабит того, кто менее удачлив и ловок.

CCCXII

Какое это изумительное зрелище — наблюдать, как люди, втайне порываясь вредить друг другу, тем не менее помогают один другому наперекор своим склонностям и намерениям!

СССХШ

У нас нет ни сил, ни случая сотворить все добро и зло, которое мы собирались сотворить.

CCCXIV

Наши поступки менее добры и менее порочны, чем наши желания.

CCCXV

Вместе с возможностью творить добро мы обретаем возможность дурачить ближних, которые из кожи лезут, стараясь провести нас. Вот почему высокопоставленной особе так легко разгадать маневры тех, кто ниже его, а несчастным так трудно внушить уважение к себе. Кто нуждается в людях, тот как бы предупреждает их: «Не доверяйте мне». Человек, от которого никому нет проку, поневоле честен.

CCCXVI

Наше безразличие к нравственной истине проистекает из нашей решимости следовать своим страстям, к чему бы это ни привело. Вот отчего мы не колеблемся, когда нужно действовать, как бы сомнительны ни были наши побуждения. «Зачем знать, где истина, когда знаешь, где наслаждение», — рассуждают люди.

CCCXVII

Люди больше полагаются на обычай и традиции предков, чем на собственный разум.

CCCXVI11

Сила или слабость нашей зеры зависит скорее от мужества, нежели от разума. Тот, кто смеется над приметами, не всегда умнее того, кто верит им.

CCCXIX

Самых хитрых — и тех нетрудно обмануть в делах, превосходящих их разумение, но затрагивающих сердце.

СССХХ

В чем только не убеждают человека страх и надежда!

CCCXXI

Стоит ли дивиться заблуждениям древних, если даже сегодня, в самом философском из столетий, немало очень умных людей не решаются сесть за стол, накрытый на тринадцать приборов?

CCCXXII

Никакое бесстрашие не избавит неверующего от известной тревоги, стоит ему подумать перед смертью: «Я тысячи раз ошибался в самых животрепещущих для меня вопросах, значит мог заблуждаться и насчет религии. А теперь у меня нет ни сил, ни времени поразмыслить над этим — я умираю...».

СССХХШ

Вера — отрада обездоленных и бич счастливцев.

CCCXXIV

Жизнь кратка, но это не может ни отвадить нас от ее радостей, ни утешить в ее горестях.

CCCXXV

Те, кто осуждает предрассудки народа, убеждены, что сами они — отнюдь не народ. Римлянин, посмеявшийся над священными цыплятами,10 тоже, наверно, мнил себя философом.

CCCXXV I

Нелицеприятно взвесив доводы враждующих сект и не примкнув ни к одной, люди, по-видимому, ставят себя в .некотором смысле выше партий. Попросите, однако, этих беспристрастных философов избрать какую-нибудь точку зрения или выдвинуть собственную, и вы увидите, что они окажутся в неменьшем затруднении, нежели все остальные. В мире полно холодных умов, которые, не будучи в силах что-нибудь придумать сами, утешаются тем, что отвергают чужие мысли и, для виду многое презирая, тщатся тем самым умножить уважение к себе.

CCCXXVII

Кто те люди, что уверяют, будто мир стал порочен? Я готов им поверить. Честолюбие, слава, любовь, словом, страсти молодых лет уже не производят прежних потрясений и прежнего шума. И дело тут не в том, что страсти эти не столь жгучи, как прежде, а в том, что мы отрекаемся от них и боремся с ними. Поэтому я утверждаю, что мир похож на старика, который сохранил вожделения юности, но стыдится и скрывает их: он то ли разочаровался во многом, то ли хочет казаться разочарованным.

CCCXXVIII

По слабости или ив боязни навлечь на себя презрение люди скрывают самые заветные, неискоренимые и подчас добродетельные свои наклонности.

CCCXXIX

Искусство нравиться — это умение обманывать.

СССХХХ

Мы слишком невнимательны или слишком заняты собой, чтобы изучать друг друга. Кто наблюдал, как запросто танцуют на балу и держатся за руки незнакомые меж собой маски, хотя уже через минуту они расстанутся, не увидятся больше и не пожалеют об этом, тот легко составит себе представление о нашем обществе.

ДОПОЛНЕНИЯ

ТЕКСТЫ,

ИЗДАННЫЕ ПОСМЕРТНО ФРАГМЕНТЫ

НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ К ВЕЛИКИМ ЛЮДЯМ

Признаем, что наш век несправедлив: если правда, что заблуждением варварских времен было суеверное преклонение перед великими людьми, то нельзя отрицать, что просвещенные столетия заблуждаются отнюдь не меньше, йся-чески унижая тех, кому мы обязаны знаниями и цивилизованностью. Ни в одной области нет выдающегося человека, которого не чернили бы и раньше, и теперь. Одни внушают нам, что Вергилий был посредственный ум; другие свысока взирают на почитателей Гомера; встречал я и таких, что уверяли, будто г-н де Тюренн был трус, кардинал Ришелье — глупец, а кардинал Мазарини — недалекий плут.1 У любой самой нелепой выдумки находятся защитники. Попадаются даже люди, без всякой враждебности или иных личных причин считающие долгом своим сокрушать великие репутации и опровергать общее мнение с единственной, пожалуй, целью — отвести от себя подозрение в том, что они разделяют его, и выставить напоказ независимость собственных суждений. Желание быть на виду побуждает их к утверждениям, на какие не отважилась бы самая низкая зависть, но они обманываются, надеясь снискать уважение столь странным способом. На мой взгляд, они похожи на тех слабодушных чудаков, которые из боязни показаться безвольными упорно отвергают самые разумные советы и совершают сумасбродства, только бы доказать свою независимость. Во все времена бывали недоумки, вынужденные искать славы единственным доступным им путем — оспаривая чужую славу, но когда люди такого сорта начинают задавать тон, это означает, что век вырождается, ибо подобные вещи могут происходить лишь там, где вывелись великие люди.

НЕ СЛЕД ВСЕ ВАЛИТЬ НА СУДЬБУ

В любой области довольно людей, горько жалующихся на судьбу, и объясняется это тем, что нередко им приходится заниматься не своим делом. Не берусь даже приблизительно сказать, сколько офицеров, неспособных выстроить в бсегой порядок полсотни солдат, могли бы блистать в суде, дипломатии, финансах. Они чувствуют в себе талант и удивляются, почему этого не замечают другие, ибо, увы, не видят, что их способности остаются втуне при их ремесле. Случается также, что власть имущие пренебрегают весьма даровитыми людьми, поскольку те не пригодны для мелких должностей, а большие им давать не желают. При заурядных способностях выдвинуться куда легче: их обладателям везде найдется местечко.

О ЛЮДСКОЙ ЧЕРСТВОСТИ

Беседовать с людьми о том, что их заботит, куда как легко: они слушают и слышат только тогда, когда с ними говорят о них самих. Допустим, что крупная провинция захвачена и опустошена неприятелем, а жителям ее, разоренным военной неурядицей, грозят самые страшные несчастия; 2 меж тем свет и об этом событии рассуждает точно так же, как о новой опере, кончине вельможи, чьей-либо свадьбе или неудачной и выплывшей наружу интриге Разве злоключения стольких людей трогают кого-нибудь всерьез? Разве на время общественного бедствия прекращаются любовные свидания, балы, игра? Или редеет публика на спектаклях? Или смягчается деспотизм моды и роскоши? Но если страдания целой нации производят столь слабое впечатление на людское сердце, то как его могут тронуть наши приватные горести?

— Тем лучше! — скажет иной философ.— В жизни столько скорби, что если бы мы убивались из-за чужих бед, на земле царил бы вечный траур. Вот природа и наделила людей черствым сердцем: это облегчает им страдание, заложенное в их естестве. Но ежели так, значит, следует, не рассчитывая на жалость ближних, возлагать все упования на себя и собственное мужество.

О ТВЕРДОСТИ ПОВЕДЕНИЯ

Задавшись великой целью, мы вправе идти к ней любыми путями, лишь бы они были самыми короткими: цель облагораживает средства. Человек тщеславный и неумный встает на дыбы перед малейшим препятствием: ему, видите ли, нестерпимы заносчивость вельмож и самовлюбленность глупцов; он всю жизнь ведет себя так, словно не знает, что такое свет; все его удивляет, все его возмущает, и он, хотя пользуется теми же в общем приемами, к каким, добиваясь своего, прибегают остальные, неизменно применяет эти приемы не к месту и без успеха. А кто умеет подняться над подобной мелочной щепетильностью, тот при нужде склоняется перед велениями судьбы, обстоятельств и момента; несправедливость власть имущих, возвышение недостойных, происки врагов, чванство богачей — ничто не властно унизить его в собственных глазах; не ослепляясь уважением и лестью немногих друзей, он пробивает себе дорогу в толпе и схватывается с противниками и соперниками, не боясь приблизиться к тем, кто в чем-нибудь выше его, а напротив, примериваясь к ним и изучая их сильные стороны, чтобы нащупать слабое место, а значит побороть их или по крайней мере сравняться с ними. Слишком гордый, чтобы считать себя униженным теми преимуществами, коими судьба взыскала его конкурентов, он умеет переносить несчастья; оставаясь ровен и в процветании, и в неудаче, он явственно показывает, что успех всегда был лишь побочной иелыо его усилий, главная же состояла в том, чтобы следовать своему призванию и сосредоточивать всю энергию души на нескончаемом движении вперед.

РАЗУМ НЕ СУДЬЯ ЧУВСТВУ

Считается, что о творениях искусства следует судить не умом, а чувством; почему бы не распространить это правило на все, что неподвластно рассудку, например на честолюбие, любовь и прочие страсти? Я поступаю именно так и редко выношу на суд разума то, что связано с чувством: мне слишком хорошо известно, что хладнокровие и пыл взвешивают вещи на разных весах, обвиняя при этом друг друга в безграничной предвзятости. Поэтому, раскаиваясь в каком-нибудь поступке, совершенном под влиянием чувства, я стараюсь утешаться мыслью о том, что сужу себя по законам разума, значит, сужу плохо и вопреки всем своим рассуждениям вновь совершу такой же поступок, если мной овладеет та же страсть — и, может быть, это даже хорошо: мы ведь часто несправедливы к себе и напрасно себя осуждаем.

ОБ УЧТИВОСТИ

Что расхолаживает супругов, разъединяет семьи, разобщает друзей? Разумеется, неучтивость. Учтивость — связующее звено всякого общества: без нее оно быстро бы распалось. Правда, учтивость всегда искусственна и притворна, но цель оправдывает все. Притворство, служащее лишь ко благу ближних и поддерживающее мир в обществе, — это по сути своей сдержанность, тогда как откровенность, вредящая такому благу и такому миру, оборачивается грубостью, гневливостью, неосмотрительностью. Светское общение зиждется исключительно на учтивости и умении сказать приятное; лишить его этой основы — значит свести на нет. Люди вечно жалуются на фальшивость себе подобных, а сами неспособны спокойно выслушать правду.

О ТЕРПИМОСТИ

Так ли уж суровость необходима законодателю? Это вопрос, обсуждаемый издавна и весьма спорный, поскольку многие могучие народы процветали под сенью довольно мягких законов; но как бы то ни было, никто еще не сомневался, что для частных лиц терпимость — прямой долг. Именно она сообщает добродетели привлекательность, возвращающую к добру самые закоснелые души, смиряет обиды и гнев, поддерживает мир и лад в городах и семействах, составляет главную прелесть общественной жизни. Разве мы прощали бы друг другу различие не то что во мнениях, а хотя бы в житейских правилах, если бы не умели терпеть то, что нам не по сердцу? И кто смеет присваивать себе право судить ближнего? У кого довольно бесстыдства воображать, будто сам он не нуждается в снисходительности, в которой отказывает другим? Беру на себя смелость утверждать, что люди меньше страдают от пороков дурных своих собратьев, нежели от надменной и безжалостной суровости реформаторов, и я заметил, что строгость почти всегда имеет источником незнание законов природы, чрезмерное себялюбие, скрытую зависть, словом, душевное ничтожество.

ОБ ОСТРОУМИИ

Остроумцу незачем глубоко знать какое-ли-бо искусство: ему надо лишь рассуждать об искусстве других. От него не требуют успехов ни в каком деле: довольно и того, что он лезет во все дела и обладает видимостью всех талантов. Он обязан уметь писать в прозе и стихах о любом предмете; ему даже надлежит читать много лишнего, потому что он редко говорит о нужном и образованность его сводится к одному — к привычке шутливо излагать легковесные мысли. Кому охота ломать себе голову, как правильно рассуждать и жить? Да и кто вообще знает, что есть истина? Ум, стоящий выше предрассудков, приемлет все мнения, но не придерживается ни одного; он видит сильные и слабые стороны любого принципа и давно понял, что человеку дано выбирать лишь между своими заблуждениями. О снисходительная философия, равняющая Ахилла с Терситом3 и дарующая нам свободу безнаказанно коснеть в невежестве, праздности, бездумье! Вот мы и видим, сколь быстрые успехи она делает: еще вчера она была тоном, принятым в маленьком кружке; сегодня стала модой у целой нации.

О СОВРЕМЕННЫХ АРМИЯХ4

Мужество, которое наши предки почитали наипервейшей из добродетелей, рассматривается ныне чуть ли не как примета невежественного простонародья, и хотя никто не дерзает высказать подобные взгляды вслух, они явственно обнаруживаются в нашем поведении. Служба отечеству слывет отжившей модой, предрассудком; среди военных царят отвращение, скука, небрежность, дерзкое и бесстыдное неповиновение; изнеженность и роскошь выставляют себя напоказ во время войны столь же беззастенчиво, как во время мира, а те, чья власть могла бы пресечь зло, лишь усугубляют его собственным примером. Молодые люди, не по таланту и возрасту вознесенные протекцией, выказывают откровенное презрение к должностям, которых они по сути дела не заслуживают; начальники же, которым хотя бы из уважения к своему чину надлежит воспитывать в войсках любовь и доверие к ним, не только — скажем прямо — прячутся и отсиживаются в тылу, но даже в лагере живут маленьким обособленным обществом, где по-прежнему рассуждают о хорошем тоне и вспоминают о праздности и удовольствиях Парижа. Этим господам скучен образ жизни, неизбежный в походе, да и как могут они свыкнуться с ним, если не отличаются пи военными талантами, ни славолюбием и не пользуются любовью своих солдат? Загляните в их палатки. Кто постоянно там околачивается? Если в армии есть нелюбимый и презираемый сотоварищами невежда или хлыщ с сомнительной репутацией, то здесь их терпят, а порой и привечают за постыдную угодливость, здесь они глумятся над всяким, кто, невзирая на свои заслуги более скромен, нежели эта публика, и не пытается оспаривать у нее унизительные милости. Тем временем офицеры изнемогают под тяжестью расходов, на которые их обрекает роскошь, насаждаемая и поощряемая начальниками, и вскоре денежные затруднения или невозможность продвинуться и найти применение своим талантам вынуждает их подавать в отставку, потому что мужественные люди не склонны долго терпеть явную несправедливость, а тем, кто трудится ради славы, нет смысла посвящать жизнь такому делу, которое сулит ныне лишь бесчестие.

ЧУВСТВА ВАЖНЕЕ ПОСТУПКОВ

Одно из ярчайших доказательств незаурядности Суллы — его слова о том, что в Цезаре, тогда еще мальчике, сидит несколько Мариев,5 то есть таится дух еще более честолюбивый и гибельный для свободы. Мольер явил себя не менее замечательным провидцем, угадав по небольшому стихотворению, которое показал ему Расин, только что вышедший из коллежа, что этот молодой человек станет величайшим поэтом своего века. Говорят, он дал ему сто луи, чтобы подбодрить его и убедить взяться за трагедию.6 Такое великодушие небогатого комедианта трогает меня не меньше, чем щедрость завоевателя, раздающего города и царства. Людей следует мерить не по их поступкам, слишком зависящим от богатства, но по чувствам и одаренности.

ПРОТИВ ПОДРАЖАТЕЛЬНОСТИ

Очень многие умники говорят, рассуждают, понимают, действуют на удивление плохо и невпопад, а происходит это оттого, что ум их подражателен: вставными зубами не очень-то пожуешь, хотя на вид их не отличить от настоящих. Бывают люди, от рождения обладающие способностью подхватывать чужие мысли и образы: бойкий ум сочетается у них с обширной памятью; они как бы набиты фразами, блестящими выражениями, остротами и сентенциями, которые и пускают в ход с наибольшей для себя выгодой, вызывая при первом знакомстве восторг собеседника. Мы только удивляемся, почему они, способные придумать или выразить такие полезные истины, столь неумело применяют последние и почему их суждениям всегда чего-то недостает. Эти люди сведущи во всех науках и подчас рассуждают об искусстве с большей уверенностью, нежели самые известные художники; они физики, они геометры и уж во всяком случае могут изложить вам любую точку зрения на любой предмет; у них один только недостаток — сами они не в силах додуматься до того, о чем говорят. Бывают другие— те судят правильно, но медленно; им можно предложить самый простой вопрос, и они не поймут, о чем идет речь; это изумляет всех, в том числе их самих: они полагают, будто им свойственна сообразительность, а они всего лишь наделены здравым смыслом.

ЕЩЕ ОДИН СОВЕТ МОЛОДОМУ ЧЕЛОВЕКУ.7 СПОСОБНОСТИ ДОЛЖНЫ СООТВЕТСТВОВАТЬ РОДУ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Способности, дорогой друг, должны соответствовать роду деятельности; в противном случае его надо менять. Вы родились дворянином, и вот вы военный, хотя болезненны, нетерпеливы, непредприимчивы, ненаблюдательны, то есть лишены качеств, необходимых при подобном ремесле. Вы родились в судейской семье, и вот вы адвокат, хотя не отличаетесь красноречием, не разбираетесь в людях и не склонны к изучению законов. То же — в любом роде деятельности. Если у нас притом есть способности, пусть к иным занятиям, мы не понимаем, почему нам не удается пробить себе дорогу, называем свое ремесло неблагодарным и проникаемся отвращением к нему. Человеку вашего возраста, обуреваемому страстями и не любящему мелочничать, скучны низшие должности, через которые надлежит пройти каждому, кто не рожден под звездой протекции; ему противны пустые, но хлопотные обязанности, которые неизбежны на службе; он не хочет учиться даже тому, что есть значительного в его профессии, ибо видит, как огромна дистанция между теорией и ее претворением в жизнь, и предпочитает сухой науке более приятные и широкие познания. Тем самым он дает право власть имущим обходить его производством, как обходит он сам свой служебный долг. Одним словом, не следует быть к себе слишком снисходительным: военных наград достойны лишь те, у кого есть военное дарование, а люди, не желая это понимать, считают несправедливыми министров и генералов, на которых и перекладывают собственную вину. Если ваше ремесло вам не по плечу, выберите такое, которое позволит вам до конца выполнить свой долг.

КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

О НЕКОТОРЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ Г-НА ДЕ ВОЛЬТЕРА

Полагаю, что, поговорив о Руссо и крупнейших поэтах минувшего столетия, уместно будет сказать несколько слов о человеке, который делает честь нашему веку и не уступает ни в даровании, ни в известности никому из предшественников, хотя слава его, отчетливей предстающая нашим взорам, навлекает на него более злобные нападки зависти. Критический разбор всех его произведений не мое, разумеется, дело: оно непосильно для моих скудных познаний, слишком выходит за их пределы, и браться мне за него не подобает хотя бы уже потому, что бесчисленное множество куда более просвещенных людей давно сказали об этом писателе все необходимое. Итак, я обойду здесь молчанием «Генриаду»,1 которая, несмотря на все ей приписываемые и даже подлинные недостатки, остается бесспорно величайшим творением века и единственной нашей национальной поэмой в подобном роде. Немногое скажу я и про его трагедии: любая из них ставится самое меньшее раз в год, и каждый, кто наделен хо-тя бы намеком на хороший вкус, без меня заметит самобытность автора, обилие больших мыслей и украшающих эти мысли великолепных поэтических подробностей, а также силу, с какой живописуются страсти в этих пиесах, богатых блестящими и смелыми речениями.

Я не стану привлекать внимание читателя ни к «Магомету»,2 этому величественному образцу трагедии ужасов, возможности которой, как считалось, были до конца исчерпаны создателем «Электры».3 Я не упомяну ни о нежности, разлитой по всей «Заире», ни о драматизме образа Ирода, ни о небывалой и благородной новизне «Альзиры»,4 ни о цветах красноречия, рассыпанных в «Смерти Цезаря», ни, наконец, о стольких других разнообразных пиесах, вызывающих восторг перед гением и плодовитостью их создателя. Но поскольку мне представляется, что трагедия «Меропа» 5 еще более трогательна, естественна и лучше написана, нежели остальные, я без колебаний и отдам ей предпочтение. Меня восхищают в ней величественные характеры, правдивость, отличающая чувства и словесное выражение их; возвышенная простота роли Эгиста,6 единственного в своем роде характера на нашем театре; неистовость Меропы и ее прерывистая речь, пламенная и полная то гнева, то высокомерия. Я не могу сохранять спокойствие на представлениях пиесы, которая вызывает столь сильное волнение, и невозмутимо взвешивать, не нарушены ли в ней правила и строго ли соблюдено правдоподобие; с самого начала она берет меня за сердце и до самой развязки не дает перевести дух. Одним словом, если и найдется человек, который дерзнет утверждать, будто действие в этой трагедии построено не совсем правильно, а г-н де Вольтер вообще не слишком удачлив в замыслах своих пиес и сценическом их воплощении, я, не входя в суть вопроса, требующего чрезмерно долгого обсуждения, отвечу одно: тот же недостаток, который находят у г-на де Вольтера, вменялся — и справедливо— в вину множеству превосходных драматических произведений, однако нисколько им не повредил. Да, Мольеру редко удаются развязки, а его «Мизантроп», шедевр в этом роде словесности, представляет собой комедию, где нет действия, и все же он вызывает восхищение, вопреки, а нередко и благодаря вышеназванным недостаткам, — это привилегия людей, подобных Мольеру и г-ну де Вольтеру.

Вернемся к «Меропе». В ней меня восхищает и другое: действующие лица там всегда говорят то, что надобно сказать, они величавы, но чужды аффектации. Чтобы убедиться в этом, довольно заглянуть во второе явление второго действия, которое я и позволю себе привести здесь, хотя не так уж трудно выбрать пассаж еще более прекрасный.

Э г и с т

Тщеславье ложное меня с дороги сбило.

Родителям, когда их старость убелила,

В трудах обыденных я помогать не стал,

Проступок первый мой начало многим дал,

И правый гнев небес беды моей причина:

В ловушку угодив, я обвинен безвинно.

Меропа

Невинен он — не то б естествен не был так:

Лжи простота в речах несвойственна никак,

И руку помощи должна подать ему я.

Я нашу встречу с ним как знак небес толкую. Довольно мне того, что он гоним судьбой.

Сдается, вижу я Эгиста пред собой.

Они в одних годах, да и обличьем схожи.

А вдруг, как он, изгой, мой сын бездомен тоже И доведен в своих несчастьях до черты Презреньем, спутником извечным нищеты?

Калечит душу срам и смелости лишает.

Последняя фраза Меропы естественна и возвышенна: любая мать в подобной беде испытывала бы совсем другие опасения, Меропа тем не менее искренна в своих переживаниях. Вот как сентенции обретают в трагедии подлинную глубину, и вот как следует вводить их в нее! Именно такое умение облекать страсть в простые слова характерно для больших поэтов; именно в нем, на мой взгляд, величие Расина, и именно к нему перестали стремиться многочисленные преемники последнего, то ли потому, что оно было им не свойственно, то ли потому, что им легче довольствоваться напыщенными тирадами, преувеличивая естественные душевные движения. Сегодня драматург мнит, будто действительно лепит образ, вкладывая в уста действующих лиц то, что, по его мнению, о них должны думать, хотя это как раз то, о чем им следовало бы молчать: удрученная мать сообщает, как она удручена; герой уведомляет, что он герой. Необходимо же, чтобы все это понимала публика, а сами они говорили о себе по возможности редко, но они чаще всего поступают наоборот. Великий Корнель был несвободен от указанного недостатка, и это портит все его образы, ибо, думается мне, характер действующего лица определяется не отдельными смелыми, сильными, возвышенными чертами, но всей совокупностью этих черт в сочетании с высказываниями, пусть даже самыми короткими. Внимая герою, который носится со своим тщеславием, вечно выставляясь на показ и смешивая низкое с высоким, я восхищаюсь меткими наблюдениями талантливого автора, но испытываю презрение к его герою, характер которого не удался. Красноречивый Расин, хоть его и упрекают в неумении создавать характеры, был единственным писателем своей эпохи, у которого вообще есть характеры, а люди, восторгающиеся разнообразием великого Корнеля, выказывают, по-моему, излишнюю терпимость, прощая однообразную хвастливость его героев и окостенелость воспеваемых им добродетелей.

Вот почему, критикуя образы Ипполита, Баязида, Кифареса, Британика, г-н де Вольтер не затрагивает, насколько мне известно, Гофо-лию, Иодая, Акомата, Агриппину, Нерона, Бур-ра, Митридата и т. д. Но поскольку это вынуждает меня коснуться «Храма Вкуса»,7 я с удовольствием воспользуюсь случаем упомянуть, что глубоко чту содержащиеся в этом произведении приговоры. Правда, я делаю исключение для отзыва о Боссюэ, «единственном красноречивом писателе, среди столь многих его собратий, бывших всего лишь изящными»,8 поскольку г-н де Вольтер сам слишком искушен в красноречии, чтобы усмотреть только такое малое достоинство, как изящество, в творениях Паскаля, которому нет равного на земле в умении обнаруживать прекрасное в истинном и сообщать небывалую силу своим рассуждениям. Я беру на себя смелость восстать на авторитет г-на де Вольтера и в защиту добродетельного автора «Телемака»,9 который был воистину рожден учить государей гуманности, человека, чьи кроткие и убедительные слова проникают в сердце, а рисуемые им благородные и правдивые картины, равно как трогательная чистота слога, без труда искупают чрезмерно частые поэтические общие места и несколько декламаторский тон. Но чем бы ни было продиктовано подчеркнутое пристрастие г-на де Вольтера к Боссюэ, в полной мере, кстати, разделяемое и мною, ибо он безусловно остается самым блестящим из ораторов, я должен сказать, что все остальное в «Храме Вкуса» поразило меня меткостью суждений, живостью, разнообразием и изысканностью слога, и я не могу понять, почему о столь веселом произведении, являющем собой образец приятности, судят с такой суровостью.10

В ином, довольно далеком от предыдущего роде мне хотелось бы отметить две прелестные вещи — «Памяти Женонвиля» и «На смерть мадмуазель Лекуврер»,11 где печаль, дружба, красноречие и поэзия изъясняются с самой непринужденной грацией и трогательной простотой. Я ставлю два подобные небольшие стихотворения, гениально написанные и дышащие страстью, выше многих длинных поэм.

Закончу с произведениями г-на де Вольтера несколькими словами о его прозе. Нет ни одного мало-мальски существенного достоинства, которого бы ей недоставало. Если вам хочется увидеть весь блеск учтивости нашего века в сочетании с неподражаемым умением отстаивать правду в вопросах хорошего вкуса, вам надлежит лишь прочесть предисловие к «Эдипу», с неповторимой деликатностью направленное против г-на де Ла Мота; 12 если вы ищете чувство и гармонию, подкрепленные редким благородством, загляните в предисловие к «Альзи-ре» и в «Послание г-же маркизе дю Шатле»; 13 если, интересуясь всемирной литературой, вы ищете автора, обладающего способностью постигать характер многих наций и передавать манеру самых различных великих поэтов, вы найдете все это в «Размышлениях об эпических поэтах» 14 и в отрывках из английских стихотворцев,15 переведенных г-ном де Вольтером так, что они, пожалуй, превосходят оригинал. Не говорю уже об «Истории Карла XII», критики которой оказались настолько несостоятельны, что книга завоевала непререкаемый авторитет, поскольку она, на мой взгляд, написана с силой, точностью и образностью, достойными ее автора. Но если даже вам знакомы у г-на де Вольтера лишь «Опыт о веке Людовика XIV» 16 и «Размышления об истории»,17 этого достаточно, чтобы счесть его не только первоклассным писателем, но и гениальным художником, который, живописуя любой предмет крупным и быстрым мазком, являет глазам нагую истину. Вы признаете за ним могучее воображение, сближающее между собой самые отдаленные стороны человеческого бытия, и, наконец, дух, который стоит выше предрассудков, сочетая учтивость и философскую глубину нашего столетия со знанием былого, его обычаев, политики, верований и вообще всего, чем жило человечество.

А если найдутся все же пристрастные люди, упорно стремящиеся выискивать в его созданиях ошибки и слабости и требующие от столь универсального дарования такой же отделанно-сти и безупречности, как от тех, кто замкнулся в одной, часто второстепенной области литературы, то стоит ли возражать подобным неразумным критикам? Я могу лишь надеяться, что немногие нелицеприятные судьи одобрят прямоту, с которой я высказался здесь, ибо таково мое мнение, а я больше всего на свете дорожу правдой. Эти заметки — дань уважения, которое любовь к словесности обязывает меня выказать человеку, не занимающему важной должности, не вельможе, не фавориту, почему он и может ожидать от меня, равно как от любого, только одного — справедливости, сколько бы ни тщились воспрепятствовать этому невежество и зависть.

О ФЕНЕЛОНЕ

Повторения у Фенелона 18 нисколько меня не отталкивают. Мне кажется, они вполне уместны в его слоге, благородном и трогательном, но в то же время разговорном и простом. Подобные повторения — своего рода прием, позволяющий показывать истину в разном свете и в разных образах, дабы глубже запечатлеть ее в умах. Не ставлю я под сомнение и его роман «Телемак», потому что мне там не по душе только одно — изобилие поэтических общих мест и отдельные случаи слабого подражания великим творениям древности: если подража-ние несовершенно, оно неизбежно вырождается в декламацию. Мне думается, что избыток истинной пылкости крайне редко приводит к напыщенности, но последняя — почти неизбежный недостаток автора, вдохновляемого лишь заемным пылом. Вот это, видимо, и происходит порой с прославленным писателем, о котором я веду речь; однако такая случайная подражательность не мешает мне признавать за ним подлинную самобытность, нежную, открытую, красноречивую душу, щедрое и красочное воображение, светлый, изящный, пленительный талант, правдивость образов, неисчерпаемость приемов, гармонию и богатство выразительных средств и неизменное умение волновать читателя. Фене-лон — единственный, кто придал возвышенность сдержанности и без высокопарности заговорил о добродетели, украшая ее и внушая любовь к ней простотой и красноречием.

О ПАСКАЛЕ И БОССЮЭ

Я люблю Буало за его слова о том, что Паскаль был одинаково выше и древних, и новых; я сам не раз думал, хотя так и не отважился сказать, что он обладал задатками гениального оратора не в меньшей степени, чем Демосфен. Если бы мне довелось набраться смелости и высказать свое мнение о великих людях, я добавил бы, что Боссюэ величавей и возвышенней, нежели любой из римлян или греков. И было бы, пожалуй, небесполезно, чтобы те, у кого испытанный хороший вкус сочетается со знанием древних языков, соблаговолили принять во внимание наше мнение на сей счет.

О ПРОЗАИКАХ XVII ВЕКА

На мой взгляд, при правлении Людовика XIV было четыре гениальных прозаика 19 — Паскаль, Боссюэ, Фенелон, Лабрюйер. Разумеется, это очень малое число, но при всей его ничтожности иные столетия не поднимались даже до него: в любом роде литературы великие писатели всегда редки. Г-н де Вольтер, чьи приговоры в вопросах хорошего вкуса пользуются заслуженным авторитетом, признает, насколько мне помнится, дар красноречия за одним лишь Боссюэ.20 Если это так, можно заключить, что гениальные ораторы встречаются еще реже, чем гениальные поэты.

О ДЕКАРТЕ

Декарт отправлялся от ложных посылок, поэтому ему требовалось много выдумки и хитроумия, чтобы возвести целую систему на столь зыбком фундаменте. Он великолепен даже в своих заблуждениях, которые как бы подпер бесчисленными механизмами и пружинами, однако само обилие и разнообразие подобных средств доказывает, что он не постиг истину: она по природе своей такова, что ее легко выразить и понять, — представая нашим глазам, она сама себя доказывает.

О МОНТЕНЕ И ПАСКАЛЕ

Монтеня отличают сила, непринужденность, смелость мысли; он сочетает неисчерпаемое воображение с неодолимой жаждой размышлять. Его произведения восхищают самобытностью, обычной приметой глубокой души; он получил в дар от природы острый и меткий ум, который присущ людям, опережающим век. В свою варварскую эпоху Монтень был настоящим чудом, тем не менее никто не дерзнет утверждать, что он свободен от недостатков, свойственных его современникам; были у него и собственные, притом значительные, которые он защищал весьма ловко, но безуспешно, потому что подлинные недостатки защитить невозможно. Он не умел ни связывать мысли воедино, ни ограничиваться в рассуждениях разумными пределами, ни успешно сопоставлять различные истины, ни выводить из них следствия. Восхитительный в подробностях, беспомощный в целом, он искусно ниспровергал, но плохо строил; отличался многоречивостью в цитатах, размышлениях, примерах; делал рискованные заключения на основе расплывчатых и сомнительных фактов; портил порой серьезные доказательства пустыми и ненужными догадками; в противовес принятым взглядам часто склонялся на сторону заблуждения; слишком обобщал сомнение и оспаривал очевидное; чересчур много, что там ни толкуй, говорил и о себе, и обо всем прочем; не отличался гордой и неукротимой страстностью, которая и являет собой почти что единственный источник возвышенного; оскорблял безразличием и вялостью властные и решительные души; нередко оказывался темен и утомителен из-за отсутствия методы; короче, несмотря на очаровательное простодушие и образность, был плохим оратором, потому что не владел искусством составлять речь, давать определения, зажигать страстью сердца и делать выводы.

Паскаль не превзошел Монтеня ни простодушием, ни плодовитостью, ни воображением, но затмил его глубиной, тонкостью, возвышенностью, страстностью, довел до совершенства красноречие слога, вовсе незнакомое Монтеню, и не знал себе равных в том гениальном искусстве, которое требуется для того, чтобы сопоставлять предметы и подвоДить итог рассуждениям, но пылкость и живость пламенной и беспокойной души толкали его к ошибкам, в которые никогда бы не впал твердый и сдержанный гений Монтеня.

О ФОНТЕНЕЛЕ21

Г-н де Фонтенель заслуживает, чтобы потомство признало его одним из величайших философов на свете. Его «История оракулов», небольшой трактат «О происхождении сказаний», значительная часть «Диалогов» и «Множественность миров» — это непреходящие творения, хотя их слог во многих местах холоден и неестествен. Создателю этих вещей нельзя отказать в том, что он пролил новый свет на многие свойства человеческого рода: никто до него не раскрыл так ярко тягу людей к сверх-естесгвенному, их крайнюю приверженность к старым традициям и авторитету древних. Ему мы в значительной мере обязаны тем философским духом, который учит презирать напыщенность и авторитеты, а истину называть точным именем. Стремление свергнуть древних с пьедестала, заметное во всех его книгах, помогло ему обнажить их ложные суждения, вымыслы, приукрашивание истории и пустоту философии. Вот почему спор древних и новых, сам по себе не столь уж важный, навел его на размышления о традициях и сказаниях древности, размышления, которые, выяснив природу разума, разрушили суеверия и расширили наши взгляды на нравственность. Преуспел г-н де Фонтенель и в критике слабости и тщеславности человеческого разума; именно здесь, равно как в понимании древней истории и суеверий, он кажется мне подлинно самобытным. Его тонкий и глубокий ум заблуждался лишь там, где речь шла о чувствах; в остальном г-н де Фонтенель безупречен.

О ПЛОХИХ ПИСАТЕЛЯХ

Писать следует тому, кто мыслит, или проникнут каким-то чувством, или осенен какой-то полезной истиной. Этому правилу, однако, не следуют, почему на нас и льется поток холодных, поверхностных и тяжеловесных опусов. Нередко человек, решивший сочинить книгу, садится за стол, не зная, что сказать, а то и вовсе об этом не думая; в голове у него пусто, вот он и тщится чем-нибудь заполнить бумагу — пишет, зачеркивает, нагромождает мысли и факты, как каменщик, накладывающий раствор, или самый последний поденщик, механически выполняющий грубую работу. Его вдохновляет не сердце, им руководит не размышление, и повсюду у него проглядывает стремление блеснуть остроумием, равно как усталость, которую влекут за собой подобные потуги. Неизгладимый и докучный их отпечаток лежит на каждой его строке, ибо вымученность произведения скрыть невозможно. Читатель все время видит перед собой автора, который потеет, выдавливая из себя мысли, потеет, пытаясь придать им удобопонятную форму; который, высидев несколько идей, всегда несовершенных и скорее замысловатых, нежели глубоких, старается убедить в том, во что не верит, дать почувствовать то, чего не чувствует, научить тому, чего не знает; который, развивая свои сумбурные и темные положения, приводит в их защиту такие же доводы, ибо то, что мы отчетливо понимаем, не нуждается в комментариях, а то, о чем мы лишь догадываемся и что смутно представляем себе, мы все равно не объясним, а только растянем. Ум выражается в слове, оно — образ его, и длинноты изложения — это примета бесплодного ума и хаотического воображения; вот почему в книгах так много «затычек» и так мало полезного. Попробуйте сократить длинное сочинение до основных его посылок, и оно сведется к ничтожно малому количеству мыслей, выраженных чересчур многословно и повсюду перемешанных с ошибками; этот недостаток, свойственный книгам, наполненным рассуждениями, не менее ощутим и в тех, где речь идет исключительно о чувствах: нас отвращает от них бесплодное изобилие, бесцельное излишество в словах, которое не в силах скрыть отсутствие мыслей, вялость чувств, напыщенность слога, фальшивость красок, неправдоподобие и натяжки в развитии действия. Поэтому мы редко встречаем произведения, которые читались бы легко, и нам приходится по-настоящему потрудиться, чтобы докопаться до смысла у философа, который уверен в своей логике, или понять связь между мыслями поэта и образами, их облекающими, или уследить за излияниями оратора, не умеющего ни прямо идти к цели, ни убеждать, ни трогать. Если судить по таким вот сочинениям, книга — это все что угодно, только не цепь мыслей, вытекающих одна из другой; не картина, которая приковывает к себе глаза, жадно впитывающие в себя сильные и правдивые образы; не плод изобретательности человека, как бы обязавшегося помочь нам без лишней траты сил ознакомиться с чем-то новым. Нет, тут все поставлено с ног на голову: читатель, давясь от скуки, вынужден выискивать крупицы полезного в произведении, которым его обещали развлечь, а так как нам трудно поверить, что толстый том может заключать в себе ничтожное содержание или быть лишен-ньш каких бы то ни было достоинств, поскольку на создание его затрачено, по-видимому, много труда, то мы готовы признать, будто сами виноваты в том, что чтение не позабавило нас и ничему не научило.

Сделаем из сказанного вывод: чтобы писать, нужно мыслить, чтобы волновать — чувствовать, чтобы убеждать — отчетливо понимать самому; все старания выглядеть тем, кем на деле не являешься, лишь яснее обнажают нашу сущность. Мне хотелось бы, чтоб те, кто пишет, — поэты, ораторы, философы, авторы в любом роде словесности — спросили на худой конец у самих себя: «Да прониклись ли мы теми мыслями, какие выдвигаем, чувствами, какие жаждем вызвать, знаниями, стремлением к истине, пылом, энтузиазмом, какие пытаемся вселить? Короче, обладаем мы всем этим или только притворяемся, что обладаем?». Мне хотелось бы, чтоб они убедились, сколь бесполезно расходовать на сочинительство ум, не подкрепленный способностью учить и нравиться. Я попросил бы их, наконец, запомнить и высечь большими буквами у себя в кабинете следующую максиму: «Автор создан для читателя, а

вот читатель создан отнюдь не затем, чтобы восторгаться автором, от которого ему нет проку».

ОБ ОДНОМ НЕДОСТАТКЕ,

СВОЙСТВЕННОМ ПОЭТАМ

Самый большой и самый распространенный недостаток, свойственный многим поэтам, — неумение передать дух языка и естественность чувства. Они не задумываются над тем, что автор, обделенный этим проникновением в дух языка, обделен также поэтическим и ораторским дарами. Во всех искусствах и науках талант проявляется прежде всего в способности схватывать истину, и кто способен уловить ее и выразить в великом произведении, тот, несомненно, подлинно талантлив. Слова же, употребляемые без разбора, рифмованные мысли, обилие образов, которые ничего не живописуют, потому что использованы не к месту, ложные и вымученные чувства — все это достойно именоваться не поэзией, а невыносимым варварским жаргоном. Мне хотелось бы, чтоб люди, дерзающие писать стихи, приняли во внимание, что там, где поэтические трудности не преодолены, публика не обязана делать скидку на труд, затраченный бездарным автором на сочинительство.

ОБ ОДЕ

Не знаю, превзошел ли Руссо в своих одах Горация и Пиндара, но если да, я заключаю, что ода — дурной род словесности или, по крайней мере, такой, который еще далек от совершенства. Я представляю себе оду чем-то вроде бреда, неким пароксизмом воображения, но этот бред, этот пароксизм, если они естественны, а не искусственны, должны преисполнять оду чувством, ибо не бывает так, чтобы воображение поистине кипело, а душа оставалась невозмутима. Следовательно, нет ничего холодней, чем прекрасные стихи, примечательные лишь благозвучностью, и образы, не согретые теплом и восторгом. Восхищаются же Руссо, несмотря на его бесстрастность, потому, что большинство поэтов, сочинявших оды, будучи не более пылки, нежели он, не достигли изящества, гармоничности, простоты и богатства его поэзии. Итак, им восхищаются не из-за подлинной красоты его произведений, а из-за ничтожности его подражателей. Люди так уж устроены, что могут судить лишь путем сравнения, и покуда какой-нибудь род словесности не достиг совершенства, не замечают, чего ему недостает, не замечают даже, что идут неверной дорогой и не улавливают дух избранного искусства, поскольку им неизвестно, каков этот дух и какая дорога верна. Вот почему плохие писатели, первенствовавшие в своем веке, слыли безусловно великими людьми: сочинителю, делающему свое дело лучше, нежели его предшественники, никто не дерзает сказать, что он идет ложным путем.

О ПОЭЗИИ И КРАСНОРЕЧИИ

В своих произведениях г-н де Фонтенель неоднократно и категорически заявляет, что красноречие и поэзия — пустяки и т. п. Мне кажется, защищать красноречие нет особой нужды. Кому как не г-ну де Фонтенелю знать, что большинство людских дел — я имею в виду такие, где природа предоставила распоряжаться человеку — неотделимы от известного соблазна? А красноречие не только убеждает людей совершить то, что оно им внушает, но и подогревает в них охоту к этому, почему и оказывается движущей пружиной их поступков. Разумей г-н де Фонтенель под красноречием всего лишь пустую напыщенность, благозвучие, выбор слов, образность, хотя все это также способствует убедительности, он, действительно, мог бы пренебрежительно относиться к этому искусству, поскольку подобные ухищрения слабо воздействуют на столь тонкие и глубокие умы. Однако г-н де Фонтенель не может не знать, что настоящее красноречие предполагает не только воображение, но и значительность мысли, которую отстаивает либо с помощью искусного и, в особенности, ясного изложения, либо за счет пылкого порыва, увлекающего самые неподатливые души. Красноречие обладает еще и тем преимуществом, что делает истину общедоступной, дает ее почувствовать самым тупым, словом, приспосабливает ее ко всем уровням; наконец, — я думаю, что имею право это утверждать, — оно наибесспорнейшая примета сильного ума и могущественнейшее орудие человека... Что до поэзии, я не усматриваю существенной разницы между нею и красноречием. Один большой поэт называет ее «гармоническим красноречием»,22 и я имею честь разделять его мнение. Мне известно, что для иных, менее значительных видов поэзии достаточно живости воображения и версификаторского мастерства; но разве можно объявлять физику пустяком, потому что иные разделы ее малы и не особенно важны? Большая поэзия по необходимости требует богатого воображения, сильной и пламенной души, а богатое воображение и могучая душа немыслимы без обширных знаний и пылкой страстности, которая озаряет все, что связано с областью чувств, то есть подавляющее большинство предметов, ближе всего знакомых человеку. Дар, присущий подлинному поэту, есть в то же время способность постигать человеческое сердце. Мольер и Расин преуспели в изображении человеческой натуры главным образом потому, что оба отличались мощным воображением: тот, кто не умеет правдиво живописать людские страсти и людскую природу, не заслуживает имени великого поэта. Разумеется, это достоинство при всей его важности не избавляет от необходимости обладать и другими: великий поэт обязан правильно рассуждать, оставаться здравомыслящим в любом своем произведении, тщательно обдумывать сюжет и с блеском его развивать. Кто не знает, что удачно построить стихотворение труднее, пожалуй, чем законченную систему в какой-нибудь второстепенной области философии? Предвижу, мне возразят, что Мильтон, Шекспир23 и даже Вергилий были не слишком удачливы в том, что касалось развития замысла; это доказывает, что талант может и обходиться без особой правильности, но это еще не доказывает, что он ее исключает. Как мало у нас философских и нравоучительных книг, в которых царила бы безупречная логика! Стоит ли удивляться, что поэзия так часто отклоняется от здравомыслия в погоне за волнующими положениями и картинами, если даже продиктованные рассудком произведения, чьи авторы стремятся лишь к истине и методизму, в большинстве своем чужды обоих?

Следовательно, иным стихотворениям недостает здравомыслия вследствие естественной слабости человеческого разума, а вовсе не потому, что оно несовместно с поэтическим даром. Я сожалею, что такой выдающийся ум, как г-н де Фонтенель, соизволил поддержать своим авторитетом предубеждения толпы против столь приятного искусства, талант к которому дарован весьма немногим. Любой вид творчества, помогающий полнее постичь природу человека, — а в этом поэзии не откажешь, — должен распространять новые знания; я понимаю, что речь здесь идет о познании с помощью чувства, не всегда годящемся для ученых споров, но разве познавать можно только с помощью последних? И можно ли отрицать справедливость умозаключений, о которых бесполезно спорить? И что, в конце концов, наиболее ценно в человеке? Знания о внешнем мире 24 и разум, способный их приобретать? А почему следует отдавать предпочтение именно таким знаниям? Почему разум, когда он помогает понять, что такое он сам, в меньшей степени заслуживает уважения, чем когда медленно и неуверенно исследует причины физических явлений? Величайшее достоинство людей заключается в их способности к познанию и, может быть, к наиболее совершенному и полезному из всех видов такового — к познанию самих себя. Покорнейше прошу тех, кто уже давно убежден в перечисленных мною истинах, извинить меня за доводы в защиту столь бесспорного положения: они отнюдь не лишни, поскольку большинство человечества их не знает, а крупнейший философ нашего века поощряет подобное невежество.

Я понимаю, что великие поэты могли бы направить свой ум на что-нибудь более полезное для рода людского, нежели поэзия; понимаю и то, что их дар — непреодолимый соблазн, мешающий заниматься чем-нибудь другим; но разве это не роднит их с теми, кто посвящает себя наукам? И много ли среди бесчисленных философов найдется таких, кто открыл бы нечто полезное для общества и чей ум не нашел бы себе лучшего применения, будь это для них возможно? Да и нужно ли, чтобы все без исключения люди занимались политикой, моралью и науками, пусть даже самыми полезными? Не бесконечно ли лучше, что таланты оказываются разными? В этом залог процветания всех искусств и наук одновременно, в этом соперничестве и многообразии дарований истинное богатство общества. Немыслимо и неразумно, чтобы все люди трудились на одном и том же поприще.

О ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТИ СЛОГА

До чего же бесплодны любые правила, если и сегодня мы встречаем литераторов, которые под предлогом заботы о содержании, а не о словах без всякого уважения относятся к подлинной красоте и выразительности слога! Меня не восхищает изящество, маскирующее убогость мысли и не подкрепленное красноречием сердца и образов: ведь даже самые зрелые мысли могут быть переданы только с помощью слов, и я не знаю ни одного произведения, которое осталось бы жить в веках, если бы не отличалось красноречивой выразительностью. Так вправе ли пренебрегать ею тот, кто пишет хуже Боссюэ и Расина? При отсутствии таланта следует иметь хотя бы хороший вкус.

О ТРУДНОСТИ ПЕРЕДАЧИ ХАРАКТЕРА

У народа сплошь легкомысленного,25 нравы которого лишены какого бы то ни было величия, человек, дерзающий изображать нечто возвышенное, должен казаться пустым мечтателем. Его холстам недостает правдоподобия, потому что он не видит подходящих моделей в обществе: людское воображение ограничено настоящим, и мы лишь тогда создаем правдивые образы, когда в них воплощен наш собственный опыт. Следовательно, вознамерясь быть возвышенным в своих картинах, художник должен строить их на исторических событиях, подлинных или хотя бы вымышленных, но дающих ему право ссылаться на них, как на истинно происшедшие. Это остро чувствовал Лабрюйер; он был достаточно одарен, чтобы живописать великие характеры, но редко отваживался на это. Портреты его кажутся мелкими рядом с героями «Телемака» или «Надгробных речей»,26 но у него были веские основания писать именно так, и его можно лишь хвалить за это. Однако вынуждать всех сочинителей замыкаться в рамках нравов своего времени и страны значило бы проявлять чрезмерную строгость. Мне кажется, что современным художникам не худо бы предоставить несколько большую свободу, дозволяя им иногда выходить за пределы своего века при условии неизменной верности натуре.

РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

331

От простодушия как бы исходит свет; при нем обретают осязаемость предметы столь неявные, что большинство прошло бы мимо, их не заметив.

332

Простодушие умеет все объяснить куда более внятно, чем самые точные определения: оно говорит на языке чувства, более совершенном, нежели язык воображения и разума, ибо он и красивей, и доступней людям всех званий.

333

На свете мало кто ценит простоту и не старается прикрасить природу. Дети надевают шляпы кошкам, натягивают перчатки на лапы щенкам, а ставши взрослыми, обдумывают свои жесты, писания, речи. Однажды мне довелось проезжать деревню, где крестьяне согнали на площадь мулов, чтобы по случаю какого-то праздника их окропили святой водой; я стал свидетелем того, как на спины бедным животным навязывали банты. Люди так любят всяческие покровы, что навешивают их даже на четвероногих,

334

Я знаю людей, которым простодушие претит не меньше, чем, скажем, иным деликатным натурам — вид голой женщины: они жаждут нарядить ум, как наряжают тело.

335

Лишь воодушевление помогает нам постичь великие истины: хладнокровие рассуждает, но ничего нового ему не открыть. Истинному философу пыл души столь же, быть может, необходим, как и верность суждения.

336

Уму только порывами дано взлетать к вершинам великого.

337

Лабрюйер был великий художник, но, пожалуй, не слишком великий философ; герцог де Ларошфуко был философ, но не художник.

338

Локк был великий философ, но слишком умозрительный или расплывчатый, а порою и малопонятный. В его книге глава «О власти» 27 изобилует темными местами и противоречиями, она скорее вносит путаницу в этот вопрос, нежели помогает нам познать истину.

339

Если автору пеняют на непонятность его книги, пусть он не вздумает обороняться. Начните только доказывать, что это вина не ваша, а читателя, попробуйте защищать свой слог, как немедленно откроют огонь по вашим мыслям. Я вас отлично понял, скажут вам, но мог ли я допустить, что именно таков смысл ваших фраз?

340

Человек разумный не станет придираться к прямому смыслу слов, если ему понятно, что хотел ими сказать автор.

341

Перескажите кому-нибудь вычитанную в книге мысль, и вам ответят, что она не нова; спросите тогда, а верна ли эта мысль, и выяснится, что вот об этом ваш собеседник не думал.

342

Если хотите высказывать серьезные мысли, отучитесь сперва болтать вздор.

343

Почему называют достойной члена Академии речь цветистую, изящную, остроумную, благозвучную, но никогда так не говорят о речи, полной глубоких мыслей, сильной, справедливой, простой? Где же взращивать подлинное красноречие, если в Академии его разбавляют водою?

344

В наши дни под дурным слогом многие люди разумеют простое, без шуточек, острот и прикрас изложение истины.

345

Некто написал письмо на тему, имеющую капитальное значение, причем написал с горячностью, ибо стремился убедить своего адресата; перед отправкой письма он показал его приятелю, человеку несомненно умному, но приверженному моде. «Почему, — сказал тот, — вы не сдобрили ваши доводы солью остроумия? Мой вам совет, возьмите и все перепишите».

346

В какой-то книге рассказывается,28 будто некий народ попросил оракула научить способу удерживаться от смеха во время публичных прений: наша глупость еще не достигла таких высот благоразумия.

347

Не удивительно ли, что почти все наши поэты то и дело повторяют выражения Расина, меж тем как Расин ни разу не повторил ни одного своего выражения?

348

Мы восхищаемся Корнелем, самыми примечательными своими красотами обязанным Сенеке и Лукану,29 которыми мы отнюдь не восхищаемся.

349

Хотел бы я знать, не считают ли люди, знающие латынь, Лукана более великим поэ* том, нежели Корнель?

350

Кто пишет прозой, тот не поэт, тем не менее в прозе Боссюэ больше поэзии, чем во всех стихах де Ла Мота.30

351

Среди множества вояк мало храбрецов, среди множества стихоплетов мало поэтов. Целые толпы людей хватаются за почитаемые в обществе ремесла, хотя все их призвание ограничивается тщеславием или, в лучшем случае, славолюбием.

352

Буало судил о лирических стихах Кино только по их недостаткам, а поклонники этого поэта — только по их достоинствам.

353

Музыка Монтеклера в знаменитом хоре «Иеффай»31 возвышенна и прекрасна, а слова аббата Пеллегрена не более чем красивы. Я пеняю не на то, что в парижском оперном театре танцуют вокруг гробницы или умирают с песней на устах — смешным это кажется лишь очень неразумным людям; нет, меня печалит, что стихи в операх всегда слабее музыки, что выразительность они заимствуют у композитора. Это большой недостаток; вот почему меня удивляет утверждение, будто Кино достиг совершенства в избранном им роде поэзии,32 и хотя я не считаю себя знатоком в этом вопросе, подписаться под таким приговором никак не могу.

354

Не всякий человек, умеющий рассуждать последовательно, способен при этом рассуждать правильно: он исходит из какого-то свойства предмета, не замечая других его свойств и особенностей, иначе говоря, судит односторонне и впадает в заблуждение. Чтобы рассуждать всегда правильно, нужен ум не только ясный, но и обширный, меж тем мало кто умеет, сразу охватив предмет со всех сторон, сделать затем все нужные выводы: вот и получается, что люди, обладающие истинной верностью суждения, так малочисленны. Одни последовательны, но узколобы, поэтому ошибаются всякий раз, когда необходим широкий охват; другие умеют многое схватить, но стройные заключения даются им с трудом, поэтому там, где нужна последовательность, они теряют нить рассуждений.

355

Размышляя о нелепостях людского поведения, убеждаешься, что в их основе всегда лежит либо глупое тщеславие, либо какая-нибудь страсть, которая слепит нам глаза и делает непохожими на самих себя: глядя на человека, совершающего глупые поступки, я всякий раз думаю, что он не помнит в эту минуту ни кто он такой, ни какая ему дана сила.

356

Все нелепости людского поведения говорят об одном-единственном пороке — о тщеславии, а так как именно этому недостатку подчинены страсти светского человека, становится понятным, почему так мало естественности в его манерах, нравах, удовольствиях. Тщеславие, столь натуральное в светских людях, чаще всего заставляет их вести себя ненатурально.

357

Самая убедительная на первый взгляд критика отнюдь не всегда справедлива: Монтень упрекал Цицерона за то, что, совершив так много великих деяний на благо республики, он пожелал прославиться еще и своим красноречием, но Монтеню не пришло в голову, что эти великие деяния, которыми он так восхищается, Цицерон совершил с помощью слова.

358

Правильно ли утверждение, что нашу мысль ничем не удовлетворить, а вот натура довольствуется малым? Но тяга к наслаждениям, но жажда славы, но жадность к деньгам, короче говоря, все страсти — разве их можно насытить? А что дает размах нашим стремлениям, что ставит пределы нашей мысли или, напротив того, подстегивает ее, как не натура? И не натура ли понуждает нас пренебречь этой самой натурой, как рассуждения иной раз сметают наставленные разумом преграды, уподобляясь стремительным рекам, прорывающим плотины и выходящим из берегов?

359

Катилина понимал, какие опасности подстерегают заговорщика, но мужество твердило ему, что он их преодолеет; мысль управляет лишь слабыми душами, а надежда вводит в обман даже самых сильных.

360

На все есть свой резон, все происходит, как и должно произойти, мы действуем в согласии со своим чувством или натурой. Я себя понимаю, так какое мне дело, понимают ли меня другие?

361

Женщине не следует притязать на ум, королю — на красноречие или поэтический дар, воину — на тонкость чувств или обходительность — таков общий суд: неумение видеть

дальше собственного носа умножает эти правила и законы, ибо чем ограниченней ум, тем больше он стремится всему поставить пределы. Но натура смеется над нашими ребяческими требованиями, она вырывается из теснин предрассуждений и творит ученых женщин и коро-лей-поэтов, невзирая на все возведенные нами преграды.

362

Детей учат страху и повиновению; жадность, гордыня или малодушие отцов воспитывают в детях скопидомство, кичливость или раболепие. Мало того, что ребенок сам по себе склонен к подражанию, его еще и принуждают к этому: никому в голову не приходит взращивать в нем самобытность, мужество, независимость.

363

Если бы к детям приставляли учителей красноречия и здравомыслия, а не только языков; если бы развивали в них не одну лишь память, но и бодрость духа, а также природные способности; если бы вместо того чтобы притуплять их ум, старались придать размах высоким порывам души, каких свершений могли бы мы ждать от натур с хорошими задатками! Но родители отнюдь не считают, что мужество, равно как любовь к истине и славе, так уж необходимы их отпрыскам; напротив того, детей стремятся нравственно поработить, дабы они усвоили, что залог процветания — это умение покорствовать и идти на сделки с совестью.

364

Дети только потому наследуют отцам, что так установлено законом; по той же причине из рода в род переходит и знатность: сословные различия — одна из основ, на которой покоится власть государей.

365

Кто чтит законы, тот уважает права знати, и это уважение еще возрастает от сознания, что своими привилегиями она владеет уже много веков. Собственность — вот единственное мерило людских ценностей: на ней зиждутся все международные установления, все государственные границы, благосостояние частных лиц и даже величие королей. Кто берет на себя труд исследовать начальные времена, тот обнаруживает, что из-за всего этого некогда шли ожесточенные распри, а следовательно, собственность и впрямь достойна высочайшего уважения: она обеспечивает нам мирную жизнь.

366

Не во внешнем мире, а в самих себе черпаем мы большую часть наших знаний; дураки почти ничего не знают, потому что голова у них пуста, а сердце невместительно, меж тем как возвышенные души обретают в собственных глубинах понимание многих внешних вещей: им не нужно ни читать, ни путешествовать, ни слушать, ни работать, чтобы постичь высочайшие истины, им довольно погрузиться в самих себя и — да не посетуют на меня за такой образ —. перелистать свои мысли.

367

Мы не способны заподозрить чувство в лицемерии.

368

Когда прославленный автор «Телемака» внушает королям, что не следует назначать на высокие должности людей пусть к ним и способных, но при этом честолюбивых, не отдает ли его совет робостью? Истинный властелин не боится своих подданных и не ждет от них ничего дурного.

369

Государь, который не умеет подчинить себе тех, кто ему служит, либо неумен, либо малодушен.

370

Когда правит добродетель, ее венчает такая слава, какой не стяжать благоразумию: великодушие — вот первая примета монаршего сана.

371

Отсутствие честолюбия у сильных мира сего становится порою источником хмногих пороков — таких, например, как пренебрежение долгом, заносчивость, трусость, вялость. Именно честолюбие побуждает их к благожелательности, трудолюбию, честности, готовности прийти на помощь и т. д., учит добродетелям, от природы им не присущим и поэтому более похвальным, чем добродетели врожденные, ибо они, как правило, говорят о сильном духе.

372

Следует без устали вдалбливать в головы людей, что любое преимущество мало чего стоит, если у его обладателя нет задатков, без которых это преимущество не обрести: богатство надо беречь, чтобы оно не истощилось, славу — поддерживать, чтобы она не потускнела; любой высокий сан — пустой звук, когда ему не сопутствует честолюбие: оно одно способно сохранить за этим саном должное значение и должный вес.

373

Нечего сказать, достойное Боссюэ положение — быть капелланом в Версале! Фенелон — тот по крайней мере был на своем месте, по-

и о М

тому что он прирожденный наставник королей, а вот Боссюэ пристало быть первым министром при честолюбивом государе.

374

Я всегда дивился тому, что государям и в голову не приходит проверить — может быть, сочинители великих творений способны и на великие деяния? Объясняется это, видимо, тем, что государям некогда читать.

375

Если венценосец добр, если он любит своих слуг, министров, домочадцев, своего фаворита, это еще не значит, что он привержен к своей стране: нужно быть великим государем, чтобы любить народ.

376

Венценосец, который не любит свой народ, может быть великим человеком, но он никогда не станет великим государем.

377

Венценосец лишь тогда велик и достоин любви, когда ему присущи добродетели истинных государей и недостатки простых смертных.

378

Людовик XIV был слишком уж преисполнен сознанием своего величия; мне в нем не хватает доступности. Он написал г-ну де . . .: «В качестве вашего друга я рад, что в качестве вашего повелителя могу сделать вам этот подарок». Он ни на минуту не забывал, что повелевает людьми. Да, Людовик XIV великий король, я им восхищаюсь, но не хотел бы родиться его подданным.31

379

В восемнадцать лет Люин был уже произведен в коннетабли.05 Милость королей — вот кратчайший путь к блистательной карьере, это отлично знает любой придворный. Ну, а кому не дано привлечь к себе благосклонный взор венценосца, тот старается расположить к себе министра или, на худой конец, его лакея. Все они заблуждаются: втереться в доверие сильных мира сего необычайно трудно, для этого нужно обладать достоинствами совсем особого рода. Неужто при дворе Людовика XIII не было других восемнадцатилетних юнцов, на которых король мог бы остановить свой выбор?

380

Человек с заурядными способностями вполне может сделать блестящую карьеру, но его старания и заслуги тут не при чем.

381

Порядочный человек может возмущаться теми, кто незаслуженно, на его взгляд, возвысился, но он неспособен им завидовать.

382

Наши крестьяне любят свои селения, древние римляне отличались страстным патриотизмом, пока их родиной был всего лишь небольшой городишко, но по мере его роста все больше охладевали к нему: город, ставший владыкой мира, уже не вмещался в их сердца. Людям не присуща любовь к великому.

383

Безумства Калигулы 36 меня ничуть не удивляют: многие мои знакомцы, случись им стать римскими императорами, тоже, наверное, назначили бы консулами своих коней. Совсем по другим причинам я прощаю Александру требование воздавать ему почести, подобающие лишь богам, — воздавали же их Гераклу и Вакху,37 людям, как и он, только менее достойным. В слово бог древние вкладывали иной смысл, чем мы, потому что богов у них было много, при чем очень далеких от совершенства, а поступки людей следует судить по законам их времени. Храмы, возведенные римскими императорами в память своих умерших друзей, были частью посмертных почестей, и эти дерзновенные памятники надменности властителей земли не оскорбляли ни верований, ни обычаев на-рода-идолопоклонпнка.

384

Однажды мне привелось сидеть в Опере рядом с человеком, который широко улыбался всякий раз, когда публика в партере начинала рукоплескать. Этот человек сказал мне, что в юности страстно любил музыку, но с годами люди ко многому остывают, ибо научаются хладнокровно судить о вещах. Тут я заметил, что он глух, и подумал: <'Вот что люди называют умением судить хладнокровно!». Старики и мудрецы заблуждаются: лишь пылкая юность имеет право судить, особенно когда речь идет о наслаждениях.

385

Хладнокровного человека лучше всего уподобить тому, кто объелся за обедом и с отвращением взирает на самые утонченные блюда: кто в этом виноват — кушанья или его желудок?

386

И мои страсти, и мои мысли умирают, но лишь для того, чтобы воскреснуть; я сам еженощно умираю у себя в постели, но лишь для того, чтобы вновь обрести бодрость и силы. Этот мой опыт умирания помогает мне спокойно принимать телесный распад и постарение; ощущая, как деятельная сила моей души оживляет угасшую было способность мыслить, я начинаю понимать, что сотворивший меня тем паче может вновь одухотворить мою плоть. Глубоко потрясенный, я говорю себе тогда: «Что ты сделал с легкокрылыми созданиями твоей мысли? Вернитесь, о быстролетные, по вашим собственным следам!». Я произношу эти слова, и моя душа пробуждается, и подвластные смерти образы слышат меня, и лики былого покорно возвращаются ко мне. Бессмертная душа мироздания, твой милосердный глас вот так же потребует возврата сотворенного тобою, и устрашенная земля отдаст то, что было ею по-хищсно.

387

Жестоко и низко оскорблять человека обесчещенного, особенно если он несчастен: какой бы низменный проступок ни совершил этот человек, души, исполненные кротости, будут сострадать его несчастью.

388

Постыдные поступки иных людей скорее следствие бедственного их положения, нежели порочности: срам—всегдашняя участь бедняков.

389

Превратности судьбы и всеобщее презрение часто связаны друг с другом: позор сопутствует не столько пороку, сколько бедности.

390

Бедность так принижает людей, что они стыдятся даже своих добродетелей.

391

Порок и добродетель не всегда исключают Друг друга; в особенности мы не должны брать, на веру, что приятное во всех случаях порочно: иной раз правильнее поддаться влечению сердца, чем покориться запрету разума.

392

Меня приводит в содрогание непреклонная суровость, и я не верю, что она может принести пользу. Так ли уж непреклонны были римляне? Не они ли послали в нзгн«нне Цицеро-

на за то, что он предал смерти Лентула, хотя тот был изобличен в измене? И не помиловал ли сенат остальных сообщников Катилины? Так отправлял правосудие самый могущественный и самый грозный народ, меж тем как мы, жалкое варварское племя, жаждем все новых виселиц и пыток!

393

Разве не чудовищна та добродетель, которая только и хочет, что ненавидеть и вызывать к себе ненависть, мудростью же почитает не помощь немощным, а наведение страха на слабых и обездоленных, добродетель, в безумном своем самомнении забывающая, что главные обязанности людей основаны на их беззащитности друг перед другом!

394

Попробуйте в разговоре с человеком непреклонно суровым сказать доброе слово о милосердии и вы услышите в ответ: «Если закон не будет безжалостен, вас удавят в собственной постели». О кровавая трусость!

395

Памятуя о великой слабости людей, о несоизмеримости их удач с притязаниями, об их несчастьях, всегда более тяжких, нежели пороки, и добродетелях, всегда более легковесных, нежели обязанности, я делаю вывод, что единственно справедливый закон это закон человеколюбия, единственно справедливое чувство — снисходительность к себе подобным.

396

Дети бьют стекла и ломают стулья, когда поблизости нет их наставника; солдаты, покидая место постоя, поджигают его, несмотря на запрет командира: им нравится вытаптывать посевы, сулящие урожай, сметать с лица земли великолепные здания. Что побуждает их везде и всюду оставлять за собой неизгладимые следы варварства? Просто ли удовольствие разрушать? Или же уверенность всех слабодушных, что разрушение — верный признак смелости и могущества?

397

Солдаты потому полны такой вражды к народу, на чьей земле воюют, что им нельзя грабить в свое удовольствие и что мародеров наказывают: люди всегда ненавидят тех, кому причиняют зло.

398

Если вы постигли некую возвышенную истину и глубоко ее прочувствовали, не бойтесь поведать о ней, даже если у вас были предшественники: всякая мысль нова, когда человек выражает ее на свой лад.

399

На свете есть много такого, что мы плохо усвоили и что нам следует без конца повторять.

400

Полна самобытности и новизны та книга, которая пробуждает в нас любовь к старым истинам.

401

Говорил ли уже кто-нибудь, что подлинной смелостью обладает лишь тот живописец, который, избрав возвышенную тему, ограничивает себя правдой, изображает природу, как она есть, ничем ее не прикрашивая? Если и говорил, повторение будет не лишним: судя по всему, люди начисто об этом забыли и вкус их так испорчен, что смелостью они именуют даже не правдоподобие, не наибольшее приближение к правде, а, напротив того, наибольшее от нее удаление.

402

Природа создала немало людей с задатками дарований, но не соблаговолила завершить начатое. Эти слабые побеги талантов сбивают с толку пылких юношей, приносящих им в жертву все радости, все прекраснейшие дни своей жизни. Я гляжу на таких молодых людей и думаю, что они подобны женщинам, видящим в своей красоте верный залог успеха: презрение и нищета — вот суровая кара, которая постигает их за подобные надежды. Свет безжалостен к несчастным, так и не стяжавшим славу.

403

Будем спокойно выслушивать просвещенную и беспристрастную критику на людей и произведения даже самые почитаемые: меня коробит от запальчивости тех, кто из себя выходит, если их кумирам отказывают в совершенстве, если видят не только их достоинства, но и не* достатки.

404

Осмеливаемся ли мы думать о некоторых весьма именитых людях, чей ум отточен знанием света и беспорядочным чтением, что приятные свойства этих людей, чарующие нас сегодня, когда-нибудь перестанут казаться пленительными, а достоинства, внушающие такое уважение, отнюдь не всегда считались почтенными? Человек, который умеет блеснуть ненужными или поверхностными знаниями, тщится прослыть оригиналом, к месту и не к месту умничает, думает и говорит наперекор здравому смыслу, в былые времена назывался просто-напросто педантом.

405

Политика — вот величайшая из всех наук.

406

Настоящие политики лучше разбираются в людях, нежели те, что подвизаются на поприще философии; другими словами, именно политики — настоящие философы.

407

Большинство великих политиков, подобно великим философам, имеет разработанную систему взглядов, поэтому они так тверды в своем поведении и умеют идти прямым путем к намеченной цели. Люди легкомысленные презирают их последовательность, утверждая, что действовать нужно сообразно обстоятельствам; тем не менее человек, способный в каждом данном случае поступать наилучшим образом, будет держаться принятых им правил, но при необходимости делать из них исключения.

408

У того, кто правит людьми, немалые преимущества перед тем, кто их наставляет, так как он не обязан давать отчет всем и во всем; ну, а если его порою несправедливо бранят за поступки, смысл которых пока еще скрыт, то, возможно, и хвалят за многие благоглупости.

409

Управлять одним человеком иной раз куда труднее, чем целым народом.

410

Следует ли рукоплескать такой политике, чья главная цель — осчастливить немногих ценою покоя большинства? И так ли уж мудры те хваленые законы, которые, пройдя мимо стольких укоренившихся зол, принесли так мало добра?

411

Если бы люди открыли секрет, как навсегда

о OQ и

искоренить воины, умножить род человеческий и всем обеспечить верный кусок хлеба, до чего варварскими и тупыми показались бы наши самые просвещенные законы!

412

Любое насилие, любой захват чужой земли всегда опирается на какой-нибудь законный акт, но даже если бы государи перестали заключать между собой договоры, сомневаюсь, чтобы в мире стало после этого больше несправедливостей.

413

Мы удостаиваем названия «мир» то короткое перемирие, когда более слабый отказывается от своих притязаний — неважно, справедливых или несправедливых, — только для того, чтобы до зубов вооружиться и при первом удобном случае снова их предъявить*

414

Возвышая и ниспровергая империи, одаривая неизмеримым могуществом одни народы и порабощая другие, природа всего лишь прихотливо шутит, забавляется. Трудится же она, создавая свои, так сказать, шедевры, то есть тех немногочисленных гениев, которые порою появляются на земле и озаряют ее ярким светом: пусть при жизни ими часто пренебрегали, посмертная их слава с ходом времени все растет, занимает все больше места в памяти человечества, оттесняя государства,39 которые были родиной этих людей и пытались присвоить хотя бы долю воздаваемых им почестей.

415

Случилось так, что над возведением величественного храма трудилось несколько зодчих, один вслед за другим, причем каждый из них сообразовался лишь со своим вкусом и талантом, не помышляя о единстве целого, и вот некий молодой человек, увидев это великолепное

здание и заметив его недостатки, но не оценив, пусть даже неправильных, а все же красот, уверовал в свое превосходство над помянутыми знаменитостями, пока ему самому не поручили пристроить к этому храму еще один придел; тут он впал в те же ошибки, которые отлично разглядел у своих предшественников, но не смог сотворить ничего равного по красоте уже созданному ими.

416

Сочинитель, у которого нет дара живописания, должен решительно избегать всяких подробностей.

417

Не существует столь заурядных людских характеров, которым искусное перо не придало бы некоторой прелести: пример тому — любитель цветов у Лабрюйера.40

418

Авторы, чье главное достоинство — изящество и стройность фразы, приедаются особенно быстро.

419

Те же достоинства, которые побуждают подражать иному произведению, ведут к тому, что оно быстро устаревает.

420

Меж тем произведения великих мастеров, сколько их ни изучают, сколько ни копируют, хранят, побеждая время, свою самобытную кра-

соту, ибо заурядным людям не дано с такой точностью увидеть и изобразить даже самые знакомые им предметы. Именно эта непогрешимая способность видеть и изображать отличает в любом роде искусства людей гениальных: стоит им прикоснуться к самой простой, самой обыденной теме, как она обретает вечную молодость.

421

Язык великих людей так же прост, как язык самой природы; их простота, равно как твердость в принципах, внушают уважение к ним, и когда они начинают поучать, народ им верит. Те, кто не столь слаб, чтобы покоряться, и не столь силен, чтобы покорять, чаще всего склоняются к пирронизму.41 Невежды превыше всего ставят сомнение, ибо любая наука кажется им пустой болтовней, меж тем как умы подлинно возвышенные и ясные редко примиряются с неуверенностью, особенно если им в спутники дано воображение, ибо они первые подпадают под власть придуманной ими системы и становятся страстными ее последователями.

422

Человек, одаренный в какой-нибудь области талантом, отличается от всех прочих тем, что умеет, как никто другой, живо и всесторонне представить себе интересующий его предмет; вот почему у хороших писателей мысли выражены так ярко и отчетливо, что в первую минуту они кажутся читателю совершенно неожиданными.

423

Чем бесспорнее изречеиие, тем больше опасность, что оно станет общим местом.

424

Люди потому любят смешные рисунки, что видят в них своего рода месть обществу, зараженному смешными пороками, но еще больше они любят искусное высмеивание высоких душевных свойств, им недоступных. Меж тем истинно порядочный человек презирает художника за столь низменное потакание недоброжелательству черни, равно как своему собственному, и за попытки принизить то, что достойно уважения.

425

Пишущая братия в большинстве своем весьма ценит искусства и нисколько не ценит добродетель: статую Александра эти люди предпочитают его благородству, восхищаются изображением, но холодны к подлиннику. Они не желают, чтобы их считали ремесленниками, а меж тем кто, как не они, ремесленники до глубины души, до мозга костей?

426

Великие, лежащие в основе основ правила слишком возвышенны для людей и не только в области искусств и изящной словесности, но даже в том, что касается религии, нравственности, политики, и почти всех наших обыденных обязанностей; особенно же они недоступны заурядным писакам, не то понудили бы их отказаться от бумагомарания.

427

Вы утверждаете, что Гораций и впрямь некогда жил на свете? Вы твердо верите, что в Венгрии и впрямь есть королева? 42 Ну, а я берусь доказать, что философам случалось отрицать факты куда более очевидные. Следовательно, нельзя считать, что такое-то событие выдумано или такой-то принцип сомнителен только на основании досужих домыслов; напротив того, эти домыслы следует отвергнуть; наши умники удостаивают оспаривать лишь то, что все прочие считают неоспоримым.

428

Кто сомневается в незыблемых принципах, тот тем более должен чтить красноречие: если не существует реальности, видимость обретает особенную ценность.

429

Вы считаете, что все на свете гадательно, не видите ничего незыблемого, ни во что не ставите искусства, честность, славу, тем не менее считаете нужным писать и при этом такого плохого мнения о людях, что убеждены — они станут читать ваши пустые выдумки, в которые вы и сами не верите. К тому же вам нужно доказать им, что вы умны, не так ли? Значит, на свете все же существуют неоспоримые истины, и вы избрали из их числа самую великую и важную для людей: состоит эта истина в том, что изысканностью и тонкостью чувств вы превосходите всех на свете. Вот главная мораль,

которую они извлекут из ваших писаний; вопрос лишь в том, не надоест ли людям читать их?

430

Процветание придает особую проницательность здравому смыслу.

431

Блюсти свою выгоду — вот жизненное правило здравого смысла.

432

Все жизненные правила следует черпать только в мужестве.

433

Подлинного величия в области политики, равно как и нравственности, достигает лишь тот, кто старается совершить все доброе, что ему под силу, и не посягает на большее.

434

Главное правило мудрого правителя — руководствоваться господствующим направлением умов.

435

Не во всякое время можно следовать всякому хорошему примеру и руководствоваться всяким хорошим правилом.

436

Людские нравы куда легче портятся, нежели исправляются.

437

Если некое новшество трудно приживается, это означает, что в нем нет необходимости.

438

Перемены, необходимые государству, обычно происходят независимо от чьей-то воли.

439

Пытаться изменить нравы и обычаи, укоренившиеся в большом государстве, значит до некоторой степени посягать на права всевышнего; тем не менее некоторым людям это удается.

440

Насилием добродетель не насадить.

441

Человеколюбие — вот первейшая из добродетелей.

442

Добродетели не под силу осчастливить дурных людей.

443

Если воцарение мира ставит предел развитию талантов и расслабляет волю народа, такой мир нельзя считать благотворным ни для нравственности, ни для политики.

444

Любовный порыв — первый творец рвда человеческого.

445

Нет искуса тяжелее для целомудрия, нежели одиночество.

446

Одиночество необходимо разуму, как воздержанность в еде — телу, и точно так же гибельно, если оно слишком долго длится.

447

Камень преткновения для посредственностей — это их старания подражать имущим; нет фата нестерпимее, нежели остряк, который пыжится прослыть светским человеком.

448

Даже у молодой женщины меньше поклонников, чем у богача, который славится хорошим столом.

449

Хорошая кухня — вот что крепче всего связывает между собой людей «хорошего тона».

450

Хороший стол исцеляет раны, нанесенные картами и любовью, и примиряет людей друг с другом перед тем, как они отходят ко сну.

451

Карты, богомольство, светская болтовня — вот прибежища женщин не первой молодости.

452

Олухи останавливаются перед умным человеком, точно перед статуей Бернини,43 а уходя, награждают его дурацкой похвалой.

453

Преимущества, которыми одаривает ум и даже сердце, не менее хрупки, чем дары Фортуны.

454

Люди идут и по пути успеха, и по пути добродетели, пока достанет сил, а постигнет неудача — находят утешение в разуме и все в той же добродетели.

455

Почти любое несчастье можно преодолеть: отчаянье обманывает чаще, нежели надежда.

456

Для человека, твердого духом, который всегда хранит мужество, единоборствуя с сильнейшим гнетом обстоятельств, — для такого человека почти не существует безвыходного положения.

457

Мы нередко ’: лим людей за их слабость и осуждаем за г силу.

458

Никак нельзя считать пороком способность иных людей сознавать собственную силу.

459

Нередко люди уважают нас тем больше, чем больше уважаем мы самих себя.

460

Тщеславие уравнивает вельможу с плебеем.

461

Мы проявляем не разум, а слабость, когда стыдимся, что чего-то лишены, и в этой слабости — корень множества низменных поступков.

462

На мой взгляд, всего благороднее в человеческой натуре способность мириться с тем, что ей не дано достичь совершенства.

463

Мы можем отлично сознавать собственное несовершенство и при этом не чувствовать себя униженными.

464

Сильные мира сего не только не понимают простой народ, но и не желают его понять.

465

Просвещенность — главнейшее преимущество знатного происхождения: она помогает нам постичь, что истина — величайшее благо в жизни.

466

На свете всего долговечнее истина.

467

Только человеку с сильной и прозорливой душой дано сделать истину средоточием всех своих страстных помыслов.

468

Истина менее изношена, чем слова, потому что не так доступна.

469

Людским мыслям не хватает точности и определенности в еще большей мере, чем истинности. Думая о чем-нибудь, мы редко полностью заблуждаемся, но еще реже умеем целиком и полностью выразить в словах ничем не замутненную истину.

470

Мы невольно соглашаемся с любой истиной, если она вся целиком выражена в словах, доступных нашему пониманию.

471

Нет идей врожденных в том смыслеч в каком это понимали картезианцы,44 но любая истина существует независимо от нашего согласия с ней и притом существует вечно.

472

Доказывает истину только ее очевидность, а убедить в этой очевидности можно только путем рассуждения.

473

Истина говорит языком столь характерным, что его заимствует порою даже ложь, и эту характерность можно, на мой взгляд, определить как истинно хороший вкус: красноречие не имеет ничего общего с жаргоном умствования.

474

Ум не может подменить собой знание.

475

Ум вбирает в себя все черты натуральной простоты, дабы потом кичиться ими как своей принадлежностью.

476

Лишь одна страсть всегда изъясняется нелепо и неубедительно — это страсть к умствованию.

477

Подлинный и основательный ум всегда коренится в сердце.

478

Ум редко когда способен придать остроту беседе.

479

Беседе сообщает остроту не ум, а чей-то затронутый ею интерес; на мой взгляд, ум только тогда вносит в нее свой вклад, когда разжигает страсти, если только не он сам — предмет страсти собеседников.

480

Нам скучны многие люди и приятны некоторые только из-за нашего тщеславия.

481

Бедность ставит преграды нашим желаниям, но она же их ограничивает; богатство умножает наши потребности, но и дает возможность их удовлетворить. Человек счастлив, лишь когда он — на своем месте.

482

Иные люди живут совершенно счастливо, хотя и не подозревают об этом.

483

Любая страсть, владеющая человеком, как бы открывает прямой доступ к нему.

484

Если мы хотим обмануть людей насчет наших корыстных интересов, не следует пускать в ход обман, когда дело касается их собственной корысти.

485

Иных людей надо брать нахрапом, пока они не успели охладеть к вам.

486

У посредственных писак больше поклонников, чем завистников.

487

У самого дрянного бумагомарателя всегда найдется хоть один горячий поклонник.

488

Не войдет в милость к эконому человек, который добивается ее подарками.

489

Расположения сильных мира сего скорее добьется тот, кто помогает им пустить по ветру их добро, нежели тот, кто пытается научить, как его приумножить.

490

Мы не очень печемся о благополучии тех, кому помогаем только советами.

491

Великодушие щедро не на советы, а на помощь.

492

Философия нынче не в моде, и люди делают вид, будто склонны к ней с той же целью, с какой иные носят красные чулки, — чтобы иметь право смотреть на всех прочих свысока.

493

Нам недосуг обдумывать все наши поступки.

494

Слава стала бы главной приманкой наших вожделений, если бы надежда на нее не была так сомнительна.

495

Слава полнит мир множеством добродетелей и, подобно благотворному солнцу, украшает землю цветами и плодами.

496

Слава украшает героев.

497

Непреходяща лишь та слава, которая подтверждена силой оружия.

498

Желание славы говорит о том, как мы самонадеянны и в то же время — как неуверены в себе.

499

Мы не так домогались бы всеобщего уважения, когда бы твердо знали, что достойны его.

500

У веков просвещенных лишь то преимущество над всеми прочими, что их заблуждения небесполезны.

501

Мы ничуть не превосходим так называемых варваров ни в мужестве, нп в человечности, ни в здоровье, ни в умении наслаждаться; короче говоря, мы не стали ни мудрее, ни счастливее этих народов, а меж тем твердо верим, что куда как разумнее их.

502

Огромная разница, которая, по нашим понятиям, существует между нами и дикими народами, сводится к тому, что мы чуть-чуть менее невежественны.

503

Мы весьма осведомлены в пустяках и невежественны в насущно необходимом.

504

Столкнувшись с извечно простым, мы отдыхаем от глубокомысленных рассуждений.

505

Пожалуй, на свете не существовало писателя, довольного веком, в котором ему привелось жить.

506

Даже если считать, что древняя история с начала до конца — вымысел, все равно она за-служивает внимания как привлекательная картина, изображающая нравы столь возвышенные, сколь это вообще доступно для человечества.

507

Разве это не безрассудство — считать тщеславием ту самую любовь к добродетели и славе, которой мы восхищаемся у древних греков и римлян, таких же людей, как мы, только менее просвещенных?

508

У каждого сословия свои заблуждения и высокие понятия, у каждого народа свои нравы и особый, сообразный его истории, дух; мы превосходим греков утонченностью, они превосходили нас простотой.

509

Как мало высказано правильных мыслей! И сколько еще среди них непонятных, ожидающих, чтобы их разъяснили нам истинно глубокие умы!

510

Какой бы темы ни касались писатели, они всегда слишком немногословны для большинства и чересчур болтливы для людей осведомленных!

511

Слабости писателя особенно очевидны, когда слабым своим пером он берется трактовать великие темы.

512

Великое не терпит заурядности.

513

Одни ждут от писателя подтверждения своих мыслей и чувств, другие восхищаются лишь таким произведением, которое опрокидывает все их прежние понятия, не щадя ни единого принципа.

514

Мы ни за что не откажемся от тех благ, которыми твердо рассчитываем завладеть.

515

С особенным пылом мы почитаем и отстаиваем тех, чьи громкие имена делают честь партии, в которую входим мы сами.

516

Великие короли, полководцы, политики, замечательные писатели — все они люди; пышные эпитеты, которыми мы себя оглушаем, ничего не могут прибавить к этому определению.

517

Несправедливость всегда оскорбляет наши чувства — разве что она приносит нам прямую выгоду.

518

Как бы робок, или кичлив, или корыстен ни был человек, всей правды, идущей ему во вред, он скрыть не сможет.

519

Притворство — это уловка человеческого разума, а не порок человеческой натуры.

520

Ложь не сродни человеку, который, если и лжет, то лишь имея на то веские причины.

521

Все люди рождаются правдивыми, а умирают обманщиками.

522

Человек словно рожден для того, чтобы дурачить других и самому оставаться в дураках.

523

Отвращение к обманщикам чаще всего вызвано страхом остаться в дураках; именно поэтому люди не слишком проницательные таг: ополчаются не только на хитроумные уловки, но и на скрытность и осторожность людей дальновидных.

524

Кто легко дает слово, тот легко и нарушает его.

525

Как трудно заниматься выгрдным делом, не преследуя при этом собственной выгоды!

526

В любом деле так называемые порядочные люди выигрывают не меньше всех прочих.

527

Два человека жаждут разбогатеть. Один добивается своего откровенным обманом, другой — честным путем, и оба достигают цели. Забавно, не правда ли?

528

Выгода — двигатель светского человека.

529

Бывают жесткие люди, к которым совсем уж не подступиться там, где они гонятся за выгодой.

530

Обойти высокопоставленного человека с помощью лести — нетрудно, но еще легче обольстить себя упованиями на него: надежда обманывает чаще, нежели хитрость.

531

Вельможа слишком дорого продает свое покровительство; поэтому никто и не считает себя обязанным платить ему признательностью.

532

Вельможа слишком низко ценит людей, чтобы привязывать их к себе благодеяниями.

533

О потере тех, кого любят, отнюдь не всегда сожалеют.

534

Корысть утешает нас в смерти близких, как приязнь утешала в том, что они живы.

535

Мы пеняем порой людям за то, что они слишком сокрушаются, как браним других за

чрезмерную сдержанность, хотя прекрасно знаем истинную цену их чувствам.

536

Тратить красноречие на соболезнования, когда заведомо известно, что горе притворно, значит бесстыдно* ломать комедию.

537

Какую бы нежность ни питали мы к друзьям и близким, их счастья все равно мало, чтобы осчастливить и нас.

538

В старости друзей не заводят, поэтому любая потеря — невосполнима.

539

Древние смотрели на обыкновенную человеческую нравственность более разумно, да и более практически, нежели наши нынешние философы.

540

Изучение нравов не помогает узнать человека.

541

Когда здание подведено под крышу, остается лишь украшать его или менять мелочи отделки, не трогая фундамент. Точно го же в вопросах нравственности: кто не способен выдвинуть новые принципы, которые были бы шире и основательней прежних, позволяя вывести больше следствий и открыть простор для размышлений, тому остается лишь топтаться в колее старых правил.

542

Новизна — единственная неоспоримая примета гения.

543

Чтобы научить людей истинным наслаждениям, надо отнять у них ложные блага: доброе зерно не взрастет, если не выполоть вокруг плевелы.

544

Ложных наслаждений не бывает — уверяют нас. Прекрасно! Зато бывают наслаждения низменные и презренные. Предпочитаете их?

545

Живейшие радости духа — это как раз те, что приписывают плоти, ибо плоть не должна знать, когда именно она становится одухотворенной.

546

Высочайшее совершенство души проявляется в способности к наслаждению.

547

Тщеславие — первая забота и первая радость богачей.

548

Когда панегиристы наводят скуку, это вина либо их самих, либо их героев.

549

Надо уметь ставить себе на службу и снисходительность друзей, и суровость врагов.

550

Бедняк поглощен заботами, богач — удовольствиями; у людей любого звания свои обязанности, трудности, забавы, и переступить через все это дано лишь гению.

551

Я от всего сердца хотел бы, чтобы люди любых званий были равны; мне куда как приятнее думать, что я никого не попираю, нежели сознавать, что кто-то стоит выше меня. В теории нет ничего прекрасней равенства, на деле же нет ничего неосуществимей и фантастичней.

552

Великие люди бывают подчас велики даже в малом.

553

У нас не всегда хватает смелости высказать людям свои взгляды, но мы обычно так плохо схватываем чужие мысли, что, может быть, меньше проигрывали бы в общем мнении и уж во всяком случае не казались бы такими скучными, если бы говорили то, что думаем.

554

Справедливо замечено, что плод воображения никогда не выглядит так самобытно, как плод ума.

555

Редко кто говорит и пишет, как думает.

556

Как разнообразны, новы, интересны стали бы книги, когда бы их авторы писали только то, что думают!

557

Мы без особого труда прощаем вред, причиненный нам в прошлом, и бессильную неприязнь.

558

Отваживаясь на великое, неизбежно рискуешь добрым именем.

559

Стоит удаче отвернуться от человека, как злоба и слабость разом смелеют, а это — словно сигнал, призывающий наброситься на того, кто пошатнулся.

560

Люди не выставляют напоказ свои господствующие черты, а, напротив, стараются скрыть, ибо этими чертами являются страсти, которые и определяют подлинный наш характер, а в страстях не принято признаваться, если только они не так пусты, чтобы их можно было извинить модой, и не так умеренны, что разум может их не стыдиться. Пуще всего прячут честолюбие: оно — нечто вроде унизительного признания в превосходстве сильных мира сего, в ничтожности нашего положения или в чрезмерном нашем самомнении. Обнаруживать свои притязания подобает лишь тому, кто в силах осуществить их или хочет совсем уж немногого. В основе всего, над чем смеется свет, всегда лежат наши притязания — либо непомерные, либо кажущиеся беспочвенными; а поскольку слава и богатство мало кому даются в руки, они также делают смешным человека, который их не добился.

561

Если человек рожден с высокой и мужественной душой, если он работящ, горд, честолюбив, чужд низкопоклонства, а ум его глубок и скрытен, я могу смело сказать, что у него есть все необходимое, чтобы его не замечали вельможи и высокопоставленные особы: они

больше, чем остальные, боятся тех, кем не могут помыкать.

562

Наградить человека честолюбием, не наделив талантом, — вот самое большое зло, какое может причинить ему судьба.

563

Нет людей, довольных своим положением из одной лишь скромности: обуздать честолюбие властны только религия да сила обстоятельств.

564

Посредственные люди боятся подчас высоких должностей, но если они их не ищут или отказываются от них, из этого следует лишь одно: они сознают свою посредственность.

565

Даже самый добродетельный человек иной раз, как и простолюдин, невольно преклоняется перед дарами Фортуны, потому что чувствует силу и выгоду власти; но он скрывает это чувство, как порок и признание в собственной слабости.

566

Если бы высокое положение зависело от заслуг в той же степени, в какой зависит от удачи, не нашлось бы человека, который не предпочел бы первые второй.

567

Удачников больше, чем талантов.

568

Уменью блюсти свою выгоду в переговорах нет нужды учиться долго: вся наша жизнь — непрерывная цепь хитростей и расчета.

569

Высокий пост — лучший учитель для высокого ума.

570

Ум нужней дипломату, чем министру: высокая должность избавляет иногда от необходимости иметь еще и дарование.

571

Когда войска побеждают, а страна в упадке, винить следует министра и только его — если.

конечно, это он выбирает плохих генералов и мешает хорошим.

572

Ограничивать полномочия дипломата следует так, чтобы не ставить его способностям слишком узкие рамки или, по крайней мере, не стеснять его в выполнении данных ему инструкций. Он ведь вынужден вести переговоры не по своему разумению, а по воле министра, говорящего его устами и часто в разрез с его собственными взглядами. Разве так уж трудно найти достаточно верных и ловких людей, которым можно открыть тайную цель переговоров и доверить ведение их? Или, быть может, министры хотят быть душой всего и вся, не делясь ни с кем своими прерогативами? Кое-кто из них зашел в ревнивом властолюбии столь далеко, что пробует из своего кабинета направлять военные действия на самых отдаленных театрах, и приказы двора до такой степени закрепощают генералов, что тем почти невозможно использовать благоприятный поворот событий, хотя ответственность за неудачу по-прежнему ложится только на них.

573

Любой трактат — это как бы памятник вероломству государей.

574

В любом трактате проглядывает подчас немало двусмыслицы, а это доказывает, что каждая из договаривающихся сторон сознательно намеревалась нарушить его, как только представится возможность.

575

Войны меж европейскими народами ведутся нынче так гуманно, так ловко и приносят так мало выгоды, что их, отнюдь не ради парадокса, можно уподобить гражданской тяжбе, где судебные издержки превышают спорную сумму и действовать приходится не столько силой, сколько хитростью.

576

Какие услуги ни оказывай людям, им все равно не сделаешь столько добра, сколько, по их мнению, они заслуживают.

577

Приятельство и дружба плодят много неблагодарных.

578

Чем выше добродетель, тем злее зависть, чем щедрее великодушие, тем глубже неблагодарность: нам не по карману справедливость к выдающимся достоинствам.

579

Бедность не властна принизить сильную душу, богатство — возвысить низкую: славу сохраняют и в безвестности, позор постигает и на вершинах величия. Удача, почитаемая столь всемогущей, почти бессильна там, где нет природных дарований.

580

Влияние на людей дороже богатства.

581

Бывает, что и самая крупная выгода не в силах заставить нас отказаться от самых ничтожных благ.

582

Так ли уж важно для честолюбца, навсегда упустившего свое счастье, умрет он чуть более бедным или чуть более богатым?

583

Удержаться на высоте своего успеха или на уровне своего богатства — вот на что нужно больше всего ума.

584

Бывают весьма порядочные люди, которые умеют веселиться лишь на один манер — зло потешаясь над собеседниками.

585

Кое-кто заводит разговоры с кем попало так же панибратски и бесцеремонно, как мы оперлись бы в церкви на соседа, если бы нам стало худо.

586

Не иметь ни одного достоинства так же невозможно, как не иметь ни одного недостатка.

587

Довольствуйся добродетель сама собой, она была бы свойством не человеческим, но сверхъестественным.

588

Сила души проявляется обычно в том, что в человеке господствует одна гордая и мужественная страсть, которой подчинены остальные, хотя они тоже отнюдь не слабы, но я вовсе не заключаю отсюда, что души, раздираемые несколькими страстями, всегда слабы: правильнее всего, пожалуй, предположить, что подобные души менее тверды.

589

Человек не бывает ни совершенно добрым, ни совершенно злым, но не всегда по слабости своей, а потому, что в нем перемешаны добродетели и пороки. Противоположные страсти, сталкиваясь, поочередно влекут его то в сторону добра, то в сторону зла. Дальше всех как в добре, так и в зле заходит не тот, кто мудрей или безрассудней других, а тот, кем движет могучая страсть, которая не дает ему свернуть с пути. Чем больше в человеке сильных, но разноречивых страстей, тем меньше он способен первенствовать в чем бы то ни было.

590

Люди от природы настолько склонны подчиняться, что с них мало законов, управляющих ими в их слабости, им недостаточно повелителей, данных судьбой, — им подавай еще и моду, которая предписывает человеку даже фасон башмаков.

591

Я согласился бы жить под игом тирана при условии, что буду зависим только от его прихотей и свободен от деспотизма моды, обычаев, предрассудков: законность — самая легкая форма рабства.

592

Необходимость избавляет нас от трудностей выбора.

593

Высшее торжество необходимости — поставить на колени гордыню: добродетель — и ту легче сломить, нежели тщеславие. Возможно даже, что тщеславие, когда оно противостоит силе судьбы, само становится добродетелью.

594

Кто осуждает деятельность, тот осуждает способность созидать. Действовать всегда значит производить: каждое действие порождает нечто новое, что возникает только теперь и чего не было раньше. Чем больше мы действуем, тем больше производим и тем больше живем. Таков уж удел всего человеческого: воспроизведение — непременное условие нашего существования.

595

Иные полагают, что в основе всех физических явлений лежат одно первичное начало и одна общая причина, но это не так: мне, а я — существо свободное, — довольно дохнуть на снег, чтобы изменить картину вселенной. Какое забавное заблуждение — думать, будто природой управляет единый закон, в то время как Земля кишит мириадами крошечных деятелей, которые по своей прихоти сводят на нет его власть!

596

Кто станет работать для театра, писать портреты и сатиры? Кто осмелится поучать и развлекать? Сотни людей, стремясь к этому, лезут из кожи, и никогда еще не было такого множества артистов, как в наши дни, но увы, люди ценят лишь то, что ново или редко. У нас уже есть совершенные произведения любого рода, все великие сюжеты уже разработаны, но даже если у кого-нибудь достанет таланта придерживаться образцов, я все равно сомневаюсь, что он добьется такого же успеха и что самые умные люди далеко уйдут по такому пути.

597

Даже самое лучшее, став общим достоянием, набивает оскомину.

598

Самое лучшее — всегда самое доступное: мысли Паскаля можно купить за одно экю; еще дешевле стоят удовольствия тем, кто способен им предаваться. Редко и малодоступно лишь то, что служит излишеству и причудам, но, к несчастью, именно оно возбуждает любопытство и вожделение толпы.

599

Кто нынче станет тешить себя надеждой, что ему удастся блеснуть в философии или словесности, судить о которых способны столь немногие, если находятся чернители и слепцы, оспаривающие даже славу политиков, столь всем очевидную и полезную?

600

Люди презирают изящную словесность, потому что судят о ней, как о ремесле, — действительно ли она способствует житейскому успеху.

601

Рассудительным нужно родиться: мы мало что извлекаем из опыта и знаний ближних.

602

Нельзя быть рассудительным и в то же время неумным.

603

Если афоризм нуждается в пояснениях, значит он неудачен.

604

У нас достаточно хороших правил, но мало хороших наставников.

605

Маленький сосуд скоро наполняется: хороших желудков куда меньше, нежели хорошей пищи.

606

Ремесло воина приносит меньше житейских благ, чем отнимает.

607

Военных отличают согласно их чинам либо талантам; это два предлога, которыми всегда можно скрасить несправедливость.

608

Бывают люди, чьи таланты никогда бы не обнаружились, не будь у них еще и недостатков.

609

Писатели берут у нас и перелицовывают то, что нам принадлежит, а мы получаем удовольствие, узнавая наше собственное достояние.

610

Читатель не должен угадывать, что ему собираются сказать: его нужно навести на эту мысль, и он будет благодарен вам за то, что вы думаете так же, как он, но не обгоняя его, а следуя за ним.

611

Искусство нравиться, искусство мыслить, искусство любить, искусство говорить! Сколько прекрасных правил и как мало от них проку, если они не преподаны самой природой!

612

Мы действуем лучше, нежели мыслим.

613

Человек, избавленный от горестей нищеты, не избавлен от горестей гордыни.

614

Гордыня — утешительница слабых.

615

Подчас, намереваясь сделать глупость, мы долго обдумываем ее, созывая друзей и советуясь с ними, подобно тому, как государи тщательно блюдут все формальности правосудия, когда уже твердо решили попрать его.

616

Остроумцы вымещают презрение к ним богачей на тех, у кого есть покуда одни заслуги.

617

Умы нынче в такой низкой цене лишь по одной причине — развелось слишком много умников.

618

Шутки философов так серьезны, что их не отличить от рассуждений.

619

Пьяный отпускает иногда более забавные шутки, чем записные остроумцы.

620

Кое-кто был бы немало изумлен, узнай он, за что его ценят окружающие.

621

Тело не всегда в одиночку расплачивается за суровые требования души — она сама иссыхает вместе с ним.

622

Бывает, что злополучное тело становится многострадальной жертвой неугомонной души, беспощадно терзающей его до самой смерти. В подобных случаях мне рисуется огромное государство, которое один человек потрясает и разрушает своим непомерным честолюбием, пока оно не распадется и не погибнет.

623

Солнце после ненастья — и то не так ослепительно, как добродетель, торжестующая после долгих и злобных гонений.

624

Мрачные и холодные осенние дни — вот картина наступающей старости. Природа всегда прообраз человеческого бытия, потому что оно само прообраз всего сущего и вся вселенная подчиняется одним и тем же законам.

625

Дети начинают испытывать любовь и тщеславие еще до того, как научаются понимать, что это такое; взрослые — и те поддаются чувствительности, еще не зная, на кого изольют свое чувство, и часто сами обрекают себя на поражение, прежде чем им представится случай потерпеть его.

626

Тот, кто вечно злословит, не опасен: он задумывает больше зла, чем может сделать.

627

Предисловие — это обычно та же речь адвоката в суде, где никакое ораторское искусство не властно повлиять на ход дела: если произведение удачно, его оценят и так; если неудачно — его все равно не оправдать.

628

В известном смысле недостатки любого произведения сводятся к одному — оно слишком длинно.

629

Многие литераторы скрывают все хорошее, что думают друг о друге, и вот почему: они боятся, что тот, кого они похвалят, не похвалит их в свой черед и ему поверят, полагаясь на авторитет, который он приобрел благодаря их похвалам.

630

Буало писал как подлинный гений, хотя им не был; напротив, писания иного никак уж не назовешь гениальными, а меж тем он наделен истинным гением — кардинал Ришельё, к примеру.45

631

Слогу Руссо недостает изобретательности, мыслям — размаха. В его стихах мало содержания, они искусно отшлифованы, но холодны.

632

Кто написал больше, нежели Цезарь, и кто свершил больше великих дел, нежели он?

633

Уму, как и телу, можно придать живость и гибкость; для этого нужно только упражнять первый, как упражняют второе.

634

Красноречив тот, кто даже непроизвольно заражает своей верой или страстью ум и сердце ближнего.

635

Неспособен хорошо писать человек, который говорит плохо даже тогда, когда оживлен и чувствует себя уверенно.

636

Стоит человеку начать распространяться о каком-нибудь громком процессе, цитировать законы, применять их к данному случаю, и собеседники уже считают его хорошим юристом; стоит другому завести речь о траншеях, гласисах, скрытых подступах или набросать перед женщинами план сражения, где его самого и в помине не было, и все говорят, что он знает свое дело, а слушать его — одно удовольствие. Люди кокетничают пренебрежением к знаниям и неизменно принимают на веру видимость их.

637

Зачем судейскому знать, как берут крепости? К чему финансисту изучать механику стихосложения? Довольствуйся человек знаниями, которые ему нужны и соразмерны его способностям, у него было бы время углублять их, но нынче модно быть сведущим во всех науках. Тот, кто умеет говорить лишь о своем ремесле, не решается и помыслить, что у него тоже есть ум.

638

Я восхищался бы всеобъемлющим знанием, будь люди способны к нему, а пока что предпочитаю столяра, знающего свое дело, болтуну, который мнит, будто знает все, хотя ни в чем ничего не смыслит.

639

Никогда еще наш ум не отягощали столькими ненужными и поверхностными знаниями, как ныне; былая образованность сменилась показной и чисто словесной нахватанностью. Что мы от этого выиграли? Не лучше ли уж быть педантами вроде Юэ 46 и Менажа? 47

640

У светских людей своеобразная образованность: они обо всем знают ровно столько, чтобы обо всем судить как бог на душу положит. Что за охота выходить за пределы нашего разума и потребностей, перегружая память такой массой ненужного хлама? И по какой иронии судьбы, исцелившись от чрезмерного почтения к подлинной образованности, мы так увлеклись образованностью мнимой?

641

В дуэли было и нечто хорошее — она обуздывала высокомерие сильных мира сего; вот почему я дивлюсь, как это они не нашли способа начисто запретить ее.

642

Простой народ по пустякам доводит дело до рукоприкладства, но споры судейских и духовенства никогда не решаются подобным непристойным способом. Неужели дворянство не может подняться до такой же учтивости, коль скоро это удается двум столь почтенным сословиям? И почему не может?

643

Если кто-нибудь найдет, что я сам противоречу себе, я отвечу: «Я уже обманулся один, а то и несколько раз и отнюдь не желаю обманываться всегда».

644

Когда я вижу человека, превозносящего разум, я готов держать пари, что он неразумен.

645

Я составляю себе хорошее мнение о молодом человеке, когда вижу, что рассуждает он здраво, но тем не менее не слишком рассудителен. В таких случаях я говорю себе: «Вот сильная и смелая душа. Ее часто будут обманывать страсти, но по крайней мере свои собственные, а не чужие».

646

Родиться гордым — вот самое прискорбное для того, кто не родился богатым.

647

Люди вечно удивляются, как это недюжинный человек может иметь смешные слабости или впадать в серьезные заблуждения, а я был бы крайне изумлен, если бы сильное и смелое воображение не толкало на очень большие ошибки.

648

Я провожу весьма серьезное различие между глупостями и безумствами: посредственность может не творить безумств, но непременно делает много глупостей.

649

Глупее всех тот, кто предается безумствам из тщеславия.

650

Мы презираем предания своей страны и учим детей преданиям древности.

651

Мы пренебрегаем преданиями своей страны,48 многие вовсе их не знают, но, надеюсь, настанет день, когда им начнут учить детей. Они станут достоянием наших потомков, и это справедливо: может ли быть иначе, если мы сегодня так старательно изучаем предания древности?

652

Дело прозы говорить о доподлинном, а вот что касается поэзии, глупцы полагают, будто единственная забота ее — рифма, и коль скоро в стихах положенное число слогов, таким людям уже кажется, будто плод их трудов заслуживает того, чтобы другие потрудились познакомиться с ним.

653

Почему молодой человек приятней нам, нежели старик? Мало найдется людей, способных объяснить себе, за что они любят или уважают ближнего и боготворят самих себя.

654

Философ — человек холодный, а то и просто лживый; поэтому его можно лишь мимоходом выводить в трагедии, призванной дать подлинную и страстную картину жизни.

655

Большинство великих людей провели лучшую часть жизни среди тех, кто не понимал, не любил и не слишком ценил их.

656

Не странно ли, что даже в искусстве пения нельзя быть первым, не вызывая зависти и споров?

657

Бывают люди, которые, мня, будто они стоят на вершинах духа, уверяют, что любят безделушки и пустяки, что их забавляют проделки арлекина, что им нравится фарс, комическая опера и пантомима. Меня лично это нисколько не удивляет, и я верю таким людям на слово.

658

Когда я вступил в свет, меня поначалу изумляла быстрота, с какой мои собеседники скользили в разговоре от одного важного предмета к другому, и я говорил себе: «Эти умные люди, вероятно, находят, что есть много мыслей, которые им не стоит развивать, потому что они заранее видят суть вопроса. Что ж, они правы». Потом я понял, что ошибался, и уразумел, что в хорошем обществе, как и всюду, можно распространяться о любом предмете, лишь бы вы умели правильно его выбрать.

659

У меня был молоденький слуга. Как-то, путешествуя, я отужинал с одним знакомцем, и мой слуга заявил, что это очень умный человек. Я спросил, по каким признакам он судит об уме человека.

— Умный человек всегда говорит правду.

— То есть никого не обманывает?

— Нет, сударь, не обманывает сам себя.

Я тут же заключил, что юноша, пожалуй, поумней Вуатюра49 и Бенсерада.50 Во всяком случае, ни один остроумец не ответил бы лучше.

660

В сущности, почти все, что люди считают зазорным, совершенно невинно. Мы краснеем от того, что не богаты, не знатны, что у нас горб или хромая нога и еще по множеству поводов, о которых не стоит даже упоминать. Унижения, которым подвергают из-за этого обездоленных, умножая тем самым их беды, — самое убедительное доказательство нелепости и варварства наших взглядов.

661

Я не могу презирать человека, если только не имею несчастья ненавидеть его за причиненное мне зло; я не приемлю бесстрастного презрения к людям, которое питается равнодушием к ним.

662

Побывав в Пломбьере 51 и увидев, как лица любого пола, возраста и звания купаются в одной и той же воде, я мгновенно уразумел то, о чем мне столько толковали и чему я не хотел верить, — что слабости и несчастья сближают людей, делая их общительнее. Больные более человечны и менее высокомерны, нежели прочие люди.

663

Еще на этих водах я заметил, что нагота не производит на меня впечатления: я ведь тоже был болен. С тех пор, встречая человека, которого не трогает ничем не прикрашенная природа, я повторяю себе: «У него больной вкус».

664

Разрабатывать великие темы и рассуждать о всеобщих истинах — значит подчас попусту тратить силы. Сколько томов уже написано о бессмертии души, о природе тела и духа, о движении и пространстве и пр.! Конечно, великие темы влекут к себе воображение, а трактуя материи, непостижные уму светских людей, можно снискать уважение последних, но от подобных рассуждений редко бывает много проку. Лучше браться за предметы подлинно по учительные и полезные, чем предаваться подобным выспренным разглагольствованиям, из которых все равно не сделать разумных и окончательных выводов. Человеку необходимо знать кучу мелочей — вот им-то и следует учить в первую очередь.

665

Произведение не должно страдать чрезмерной утонченностью. Книга — общественный памятник, а памятнику подобает быть величественным и прочным. Утонченности следует добиваться столь простыми средствами, чтобы ее, так сказать, чувствовали, но не замечали. На мое разумение, выражаться утонченно можно только там, где нельзя говорить просто.

666

Бывают умы непринужденные, порывистые, плодовитые, торопливые, которые начисто отвергают лаконичный, сжатый, побуждающий к размышлению слог; им бы не читать, а как бы бежать без остановки по книгам: они походят на человека, которого утомляет слишком медленная прогулка.

667

Когда вы перестаете понимать читаемое, надо не упрямиться и не тщиться вникнуть в текст, а напротив, отложить книгу: пройдет час, пройдет день, вы снова возьметесь за нее и во всем без труда разберетесь. Вдумчивость, равно как находчивость или любая другая человеческая способность, не может служить нам ежеминутно: мы не всегда расположены усваивать чужую мысль.

668

Если писатель никогда не позволяет себе шутить и к тому же во всем покорствует предрассудкам, этого довольно, чтобы люди говорили, будто он мыслит правильней любого поэта. Убежден, что многие считают Роллена 52 более великим философом, нежели Вольтера.

669

Софисты не ценят Фенелона, находя, что он недостаточно философ, а я предпочитаю сборнику тонких мыслей книгу, пробуждающую во мне возвышенные чувства.

670

Иные авторы высказывают глубокие мысли, но сразу видно, что этих мыслей у них в голове не было, они их отыскали у других и как бы инкрустировали в нее; вот почему, как ни возвышенны такие мысли, они все равно кажутся нам мелкими.

671

Баяра53 прозвали Рыцарем без страха, по его образцу создано большинство героев наших театральных пиес. Иное дело герои Гомера: Гектор обычно мужествен, но подчас испытывает и страх.

672

Гордость, без сомнения, страсть весьма театральная, но проявляется она, лишь когда ее к тому побуждают; фат заносчив без всякого повода, а вот сильная душа не обнаруживает, сколь она высока, пока ее не вынудят.

673

Ошибки в средствах порождаются ошибочностью суждения. Когда, например, в драматическом произведении действующие лица говорят то, о чем им следовало бы молчать, когда их поступки не соответствуют характерам, когда они роняют свое достоинство низменными, длинными или ненужными речами, — все это плоды неразборчивости. Если автор, обдумав план произведения в целом, погрешил в частностях, он заблуждается отнюдь не меньше, нежели тот, у кого нет ошибок в частностях, но не продуман план.

674

Когда в трагедии плохо обдуманы частности, внимание публики неизбежно слабеет, и она настолько охладевает, что никакие красоты в дальнейшем не привлекут ее внимания и пройдут незамеченными. Разве человека, приехавшего в театр к пятому действию, трагическая развязка взволнует так же сильно, как того, кто внимательно прослушал всю пиесу и проникся чувствами действующих лиц?

675

Будь возможна мудро устроенная республика, это была бы, на мой взгляд, республика литераторов: она целиком состояла бы из умных людей; но сказать «республика» все равно, пожалуй, что сказать «дурно устроенное государство». Думаю, именно поэтому в таких государствах встречаются люди, исполненные высочайших добродетелей: 54 человек совершает больше всего великих дел там, где ему позволено безнаказанно делать глупости.

676

Честолюбие — примета дарования, мужество — мудрости, страсти — ума, а ум — знаний, или наоборот, потому что в зависимости от случая и обстоятельств любое явление то хорошо, то дурно, то полезно, то вредно.

677

Любовь сильнее самолюбия: женщину можно любить, даже когда она презирает вас.

678

Мне жаль влюбленного старика: юношеские страсти губительно опустошают изношенное и увядшее тело.

679

Не следует ни учиться танцам, когда у вас седые волосы, ни вступать в свет слишком поздно.

680

Неглупые дурнушки часто злы: их гложет досада на свое безобразие, ибо они видят, что красота восполняет любой недостаток.

681

У женщин обычно больше тщеславия, чем темперамента, и больше темперамента, чем добродетели.

682

Тот, кто не любит ни женщин, ни карт, заблуждается на свой счет, утверждая, что любит бывать в обществе.

683

Кто легкомысленней, нежели француз? Кто еще поедет, как он, в Венецию лишь затем, чтобы увидеть гондолы?

684

Человеку так свойственно все тащить и присваивать, что он подчиняет себе даже волю своих друзей, превращая их любезность в право деспотически властвовать над ними.

685

Что порождает столько злых, плоских и смешных остряков — глупость или недоброжелательность? Или та и другая вместе?

686

Между ловкостью и ложью такая же разница, как между откровенностью и грубостью: человек лжив или груб по недостатку ума. Ложь — это грубость людей фальшивых, донная муть фальши.

687

Несовершенство — составная часть любого порока, совершенство же едино и неделимо.

688

Я нахожу вполне извинительным, когда люди, неспособные добиться подлинной славы, создают себе ложную, но просвещенный человек, транжирящий время и силы на пустые занятия, представляется мне похожим на богача, который просаживает состояние на безделицы. И он — самый неразумный из смертных, если даже на склоне дней надеется преуспеть за счет тех достоинств, что помогали ему в лучшую пору жизни: приятнейшие свойства юноши постыдны в старике.

689

Старость может прикрыть свою наготу лишь подлинной славой: она одна способна заменить дарования, обветшавшие за долгую жизнь.

690

Надежда — единственное благо, которым нельзя пресытиться.

691

Одна мода исключает другую: человеческий ум слишком узок, чтобы одновременно ценить многое.

692

Кто мог бы извлечь выгоду из обаяния, тот его лишен; у кого оно есть, тот неспособен им воспользоваться. То же самое относится к уму, богатству, здоровью и т. д.: дары природы и Фортуны более часты, чем умение поставить их себе на службу.

693

На мой взгляд, лучшим способом воспитания принцев было бы поближе познакомить их со многими людьми разного нрава и положения: незнание своего народа — извечная беда государей. Стоит им взойти на трон, как все вокруг прячут лица под масками: властелин видит подданных, а не людей. Отсюда — дурной выбор фаворитов и министров, позорящий монархов и губящий народы.

694

Воспитайте принца воздержным, благонравным, богобоязненным, милостивым, и вы много сделаете для него, но мало для отечества: вы не научили его быть государем. Научить его любить свой народ и славу — значит привить ему все добродетели сразу.

695

Мелким людям следует давать мелкие должности: здесь они трудятся по склонности и с достоинством, не только не презирая своих заурядных обязанностей, но даже гордясь ими. Иным нравится раздавать солому, сажать под арест солдата за дурно повязанный галстук или рассыпать на плацу палочные удары. Они грубы, заносчивы, самонадеянны и вполне довольны своим скромным положением, тогда как человек более одаренный считал бы для себя унижением то, что им по душе, и, вероятно, стал бы пренебрегать своими обязанностями.

696

Солдаты идут на врага, как капуцины к заутрене. Сегодня армию ведет на войну не жажда наживы, не любовь к славе и отечеству, а барабан, который гонит войска вперед и назад, как колокол пробуждает или отправляет ко сну иноков. Правда, монахами становятся из набожности, а солдатами — из нечестия, но затем те и другие исполняют свои обязанности почти всегда по необходимости или по привычке.

697

Приходится признать, что зло иногда неизбежно: чтобы пресечь дезертирство из армии, человека расстреливают под звуки груб и барабанов, и без подобного варварства не обойтись.

698

Все, что слишком длинно, приедается, даже жизнь; однако ее любят.

699

Сожалеть о жизни позволительно, но лишь из любви к ней, а не из страха смерти.

700

Ах, как трудно решиться умереть!

ТЕКСТЫ ИЗЪЯТЫЕ ИЗ ИЗДАНИЯ 1747 г.

РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

701

У самых первых на земле писателей еще не было никаких образцов, они все черпали из самих себя, поэтому их сочинения неровны, порою слабы и вместе с тем исполнены поистине божественной гениальности. Пришедшие им на смену достигли успеха, пользуясь открытиями предков, вот почему они куда ровнее; никто уже не ограничен собственными глубинами.

702

Пусть тот, кто умеет мыслить самобытно и преисполнен благородных идей, откинет страх и по мере сил заимствует слог, равно как манеру изложения, у былых мастеров: все сокровища словесного искусства по праву принадлежат людям, способным правильно ими распорядиться.

703

Тем более не следует бояться ни повторения давно известной истины, если благодаря счастливому изложению удалось сделать ее более понятной, ни соединения ее с другой истиной, которая, проясняя первую, образует с нею новое звено доказательств. Изобретательность как раз и состоит в умении сопоставлять вещи и распознавать их связь: открытия древних авторов принадлежат не столько им, сколько тем, кто сделал эти открытия полезными.

704

Если у светского человека есть талант и вкус к писательству, он становится всеобщим посмешищем. Как тут не спросить у людей здравомыслящих: ну, а те, что не пишут, чем заняты они?

705

Если у человека возвышенная душа и хоть сколько-нибудь проницательный ум, он неизбежно будет склонен к писательству. Искусства живописуют прекрасное в природе, науки открывают истину. Искусства и науки охватывают все, что в предметах, занимающих наши мысли, содержится прекрасного или полезного: таким образом, на долю тех, кто презрительно отворачивается и от искусств, и от наук, остается лишь недостойное живописания и изучения.

706

Вы хотите разобраться в своих мыслях, прояснить, связать их воедино и вывести потом некие принципы? Набросайте эти мысли на бумаге, и даже если бы они сами при этом нисколько не выиграли, чего, разумеется, быть не может, как много вы обретете в умении их излагать! Не обращайте внимания на тех, кто считает подобное занятие ниже своего достоинства. Кто сравнится с кардиналом де Ришелье проницательностью ума, разносторонностью и возвышенностью талантов? Кто был обременен делами столь же многочисленными и важными? Однако этот замечательный государственный муж оставил нам в наследие свои «Контроверзы» и «Политическое завещание»; более того, он не пренебрегал, как мы знаем, и поэзией. Да и не мог столь честолюбивый ум презирать самую неотъемлемую, зависящую лишь от нас самих славу! Пример этого знаменитого человека говорит сам за себя, нет нужды подкреплять его именами других знаменитостей: герцога де Ларошфуко, самого искусного интригана и утонченного человека своего времени, автора книги «Максимы»; всем известного кардинала де Реца, или кардинала д’Осса,55 или сэра Уильяма Темпла 56 и множества других, чьи книги, равно как бессмертные деяния, у всех на языке. И пусть нам не дано сравняться с этими прославленными людьми своими свершениями, докажем хотя бы выраженными в словах мыслями, да и вообще всем, от нас зависящим, что мы были не вовсе неспособны проникнуться их духом.

707

Прилежного изучения достойны лишь истина и красноречие: истина — чтобы дать прочную основу красноречию и помочь нам правильно устроить жизнь, красноречие — чтобы наставлять других людей и защищать истину.

708

Почти все важные дела люди решают путем переписки, следовательно, одного умения говорить недостаточно; все второстепенные надобности — наши связи, удовольствия, обязательства светской жизни — требуют владения речью, следовательно, одним умением писать не обойтись. Что ни день, мы нуждаемся и в том, и в другом, но ни тому, ни другому не научимся, если не умеем думать, а умение думать дается только людям, у которых твердые, основанные на истине принципы. Бессчетны доказательства этого правила: сперва следует глубоко постигнуть истину, потом — научиться красноречиво излагать ее.

709

По ложному пути идут женщины, избравшие своим оружием кокетство. Они мало в ком способны зажечь великую страсть, и не потому, что они, как принято считать, легкомысленны, а потому, что никто не хочет остаться в дураках. Добродетель побуждает нас презирать лицемерие, а самолюбие — ненавидеть его.

710

Считать ли способность человека к великим страстям знаком его силы или изъяном и слабостью? Считать ли бесстрастие знаком величия души или заурядностью? А может быть, во всем есть своя сила и слабость, свое величие и ничтожество?

711

Что полезнее для общества, состоящего из людей слабодушных и объединенных этим слабодушием, — мягкость или непреклонная строгость? И то, и другое. Пусть закон будет суров, а люди снисходительны.

712

Суровость закона говорит о его человеколюбии, а суровость человека — о его узости и жестокосердии. Оправдание суровости — лишь в ее насущной необходимости.

713

Замысел уравнять сословия всегда был лишь прекрасной мечтой: закону не под силу уравнять людей наперекор природе.

714

Если бы законная власть действовала всегда справедливо, нам не в чем было бы упрекать дурных государей.

715

Будьте осторожны с человеком, который внимательно входит во все ваши дела, но о своих делах помалкивает.

716

Самое убедительное свидетельство нашей беспомощности в том, что всем и всегда самовластно распоряжается случай. Кому даны высокие добродетели и талант, тому реже всего

достаются высокие должности. Фортуна не. столько несправедлива, сколько пристрастна.

717

Люди не в силах устоять перед лестью, и даже понимая, что им льстят, все равно попадаются на эту удочку.

718

Таинственность, которой мы окружаем все свои дела, говорит порою о еще большей слабости характера и причиняет еще больше вреда, нежели болтливость.

719

Те, чьи занятия гнусны, — воры, например, или падшие женщины, кичатся своими низменными делами и каждого порядочного человека держат за дурака: большинство людей в глубине души презирает добродетель и плюет на славу.

720

Лафонтен, по его собственным словам, считал аполог57 вершиной словесного искусства, но, полагаю, ни один подлинно великий человек никогда не убивал времени на сочинение басен.

721

Дурное предисловие еще больше растягивает дурную книгу, но хорошо задуманное задумано хорошо, а хорошо написанное написано хорошо.

722

Сокращать следует только дрянные сочинения; мой опыт говорит — если книга хороша, предисловие к ней не может быть скучно.

723

Напыщенная гордость в любых случаях смехотворна: основанная на вымышленных достоинствах, она нелепа, на слишком легковесных — низменна; правомочную гордость можно узнать уже по одному тому, что она всегда к месту.

724

Мы не ждем от больного, чтобы он был полон сил и бодр, как здоровый, удивляемся, если этот человек до последней минуты хранит здравый разум, ну, а если не утрачивает и твердости духа, мы говорим, что в подобной кончине есть что-то искусственное, настолько она необычна и мало кому по плечу. Но если кто-то, умирая, теряет эту твердость или изменяет правилам, которых держался всю жизнь, если, будучи во власти самой неодолимой слабости, проявляет слабость. . . О слепая злобность человеческой души! Никакие самые очевидные противоречия не смутят недоброжелательство, лишь бы очернить ближнего!

725

Не призван к великим достижениям в области государственных дел, науки, искусства или на поприще добродетели тот, кому не дорого избранное им дело само по себе, независимо от даруемого этим делом почета; такому человеку напрасно и браться за него: ни ум, ни тщеславие не заменяют таланта.

726

Женщины неспособны постичь, что существуют мужчины, к ним равнодушные.

727

Светский человек просто не смеет не быть волокитой.

728

Как ни велики преимущества юности, молодой человек только тогда начнет пользоваться успехом у женщин, когда они превратят его в фата.

729

Соблюдение целомудрия вменяется в закон женщинам, меж тем в мужчинах они превыше всего ценят развращенность. Ну, не забавно ли?

730

Как ни восхваляй женщину или заурядного писаку, сами себя они восхваляют еще больше.

731

По утверждению одного писателя, женщина, уверенная в изысканности своей манеры одеваться, даже не подозревает, что когда-нибудь над ее нарядом будут подсмеиваться, как над прической Екатерины Медичи: все наши излюбленные моды устареют еще раньше, быть может, чем мы сами и даже чем так называемый хороший тон.

ПАРАДОКСЫ А ТАКЖЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

КНИГА I

732

Наши знания почти всегда поверхностны.

733

Если человек пишет не потому, что думает, ему незачем думать, чтобы писать.

734

В мысли, с самого начала рассчитанной на обнародование, всегда есть оттенок фальши.

735

Ясный слог — знак честности философа.

736

Стройность изложения — это последний глянец, наводимый рукою мастера.

737

Стройность изложения помогает избежать длиннот и служит доказательством правильности мыслей.

738

Правильность изложения лучше всего подтверждается тем, что и в случаях запутанных в нем нет двусмысленности.

739

Великие философы — гении е области разума.

740

Чтобы убедиться в новизне мысли, достаточно облечь ее в самые простые слова.

741

Мыслей, совпадающих по сути, мало, близких — много.

742

Если человек с трезвым умом считает какую-нибудь мысль бесполезной, есть все основания думать, что она ошибочна.

743

Нас порою осыпают великими похвалами прежде, чем мы успеваем заслужить хотя бы умеренную похвалу.

744

Лучи денницы не так радуют душу, как впервые обращенные к нам взоры славы.

745

Добрая слава, приобретенная нечестным путем, быстро сменяется презрением.

746

Надежда — самое полезное или самое губительное из всех жизненных благ.

747

Превратность судьбы повинна во многих дурных поступках и безрассудствах.

748

Мужество — светоч в превратной судьбе. Верно ли это?

749

Заблуждение — это мгла, окутывающая разум, и ловушка для невинных душ.

750

Горе-философы, превозносящие заблуждение, тем самым невольно воздают хвалу истине.

751

Бесстыдно дерзок человек, который пытается всех уверить, будто у него так мало иллюзий, что он уже не может быть счастлив.

752

Кто искренне жаждет иллюзий, тот с избытком получает желаемое.

753

У политических сообществ с ходом времени неизбежно появляются те же слабости, которые присущи разным возрастам человеческой жизни. Кто убережет старость от недугов? Смерть и только смерть.

754

Мудрость — тиран слабодушных.

755

Благосклонность взгляда красит лицо венценосца.

756

Своенравие потакает и всем порокам, и всем добродетелям.

757

Мирная жизнь осчастливливает народы и расслабляет людей.

758

Первый вздох ребенка — это вздох по свободе.

759

Леность — знак дремоты ума.

760

Самые пылкие страсти рождает в людях как раз то, что всего им доступнее, например: карты, женщины и т. д.

761

Красота, завладевая нашими взорами, завладевает, надо думать, и всем прочим.

762

Даже подпав под власть красоты, люди все равно не понимают своей повелительницы.

763

Только женщинам простительны слабости, свойственные любви, ибо ей одной обязаны они своей властью.

764

Наша невоздержанность щедра на похвалы наслаждениям.

765

Постоянство — вот тщетная мечта любви.

766

Люди простые и добродетельные, даже предаваясь наслаждениям, сохраняют и тонкость чувств, и безукоризненную честность.

767

Если человек уже не нравится женщинам и знает это, он быстро излечивается от желания нравиться.

768

Даже первые вешние дни не так пленительны, как добродетели, расцветающие в сердце юноши.

769

Польза, которую приносит добродетель, так очевидна, что и дурные люди в корыстных целях совершают добродетельные поступки.

770

Больше всего пользы приносит нам доброе имя, а доброе имя чаще всего даруют наши заслуги.

771

Слава — свидетельство добродетели.

772

Скаредность чаще оставляет людей в дураках, нежели расточительство.

773

Расточительство уничижает лишь тех, кто с его помощью не стал знаменит.

774

Если человек, обремененный долгами и бездетный, все же обеспечивает себе пожизненную ренту и благодаря этому ведет беспечальное существование, мы обзываем его глупцом, промотавшим свое добро.

775

Дураков всегда удивляет, что одаренный человек способен блюсти свой интерес.

776

Ни щедрость, ни любовь к изящной словесности еще никого не разорили, тем не менее рабы Фортуны твердо уверены, что добродетель слишком дорого им обойдется.

777

Кто равнодушен к древностям, тот считает старинную медаль бросовым товаром; точно так же тот, кто пренебрегает высокими заслугами, ни во что не ставит одаренных людей.

778

Великое преимущество таланта в том, что незаслуженная милость Фортуны, как правило, не идет на пользу.

779

Люди чаще всего пытаются добиться удачи с помощью талантов, которых лишены.

780

Лучше пренебречь своим званием, нежели талантом: было бы чистым безумием ценою богатства или славы хранить место в ряду посредственностей.

781

Любой порок причиняет только вред, если ему в спутники не дан ум.

782

Сколько я ни старался, мне так и не удалось изобрести способ добиться милостей Фортуны, ничем их не заслужив.

783

Чем меньше у человека желания оправдать заслугами чаемую удачу, тем больше ему приходится прикладывать стараний, чтобы добиться ее.

784

У завзятых остряков есть постоянное место в хорошем обществе — и всегда последнее.

785

Дураки употребляют умных людей с той же целью, с какой мужчины-недоростки носят высокие каблуки.

786

Об иных людях лучше промолчать, чем похвалить их по заслугам.

787

Пустое дело — пытаться угодить завистникам.

788

Презрение к человеческой натуре — одно из заблуждений человеческого разума.

789

Чашечка кофе после обеда — и наше самоуважение возрастает; точно так же достаточно порою небольшой шутки, чтобы сбить большую спесь.

790

Молодых людей понуждают так беречь свое состояние, словно заранее известно, что они доживут до глубокой старости.

791

По мере того как возраст умножает надобности нашего естества, он все больше сводит на нет наше воображение.

792

Кто только ни старается завладеть волей больного: священники, врачи, слуги, посторонние, друзья и т. д.; даже сиделка — и та считает себя вправе помыкать им.

793

Старым людям следует прихорашивать себя.

794

Скаредность возвещает приближение преклонных лет и поспешное бегство наслаждений.

795

Скаредность — последняя и самоуправнейшая из наших страстей.

796

Больше всего права притязать на важные должности имеют люди, одаренные талантами.

797

Самыми лучшими министрами были те люди, которые волею судьбы дальше всего стояли от министерств.

798

Планы нужно строить с умением, а состоит оно в способности предотвращать трудности на пути их воплощения в жизнь.

799

Многие дерзкие замыслы не удалось воплотить в жизнь из-за слишком робкого их исполнения.

800

Самый великий из замыслов это замысел сбить вокруг себя партию сторонников.

801

Люди готовы наобещать горы, чтобы избавиться от необходимости дать хотя бы крохи.

802

Корысть и лень сводят порою на нет даже искренние обещания тщеславия.

803

Не следует жить в вечном страхе, что вас одурачат.

804

Терпением можно порою добиться от людей того, что они не собирались отдавать: обстоятельства иной раз принуждают даже самых заядлых обманщиков исполнять лживые обещания.

805

Корыстный дар всегда в тягость.

806

Даже если б и было возможно давать, ничего при этом не теряя, все равно нашлись бы люди, к которым не подступиться.

807

Закоренелый нечестивец вопрошает Господа: «Зачем ты создал обездоленных?».

808

Как правило, скупцы мало на что притязают.

809

Обычная глупость удачников — мнить себя ловкими умниками.

810

Насмешка — испытание для самолюбия.

811

Остроты — порождение веселья.

812

Изречения — это остроты философов.

813

Тугодумы всегда упрямы.

814

Наш язык совершеннее наших понятий.

815

И язык, и ум ограничены; истина неисчерпаема.

книга и

816

Природа одарила людей самыми разнообразными талантами: одни рождены, чтобы создавать новое, другие — чтобы украшать; но труд позолотчика всегда пользуется большим вниманием, нежели труд зодчего.

817

Немного здравого смысла — и от глубокомыслия ничего не остается.

818

Отличительная черта лжеума — блистать за счет разума.

819

Чем умнее человек, тем больше он склонен к непонятному безрассудству.

820

Уму нужна постоянная деятельность: поэтому люди так много говорят и так мало думают.

821

Когда человек неспособен занять и развлечь себя, он берется занимать и развлекать других.

822

Мало сыщется таких ленивцев, которых не тяготило бы безделье: зайдите в любое кафе и вы увидите, сколько народу играет там в шашки.

823

Ленивцу всегда хочется что-нибудь делать.

824

Разум должен не управлять добродетелью, а дополнять ее.

825

Мы чересчур беспристрастно судим о жизни, когда нам приходится расставаться с ней.

826

Сократ знал меньше, чем Бейль: 58 на свете мало полезных знаний.

827

Будем опираться на дурные побуждения, пусть они укрепляют нас в добрых намерениях.

828

Наиболее полезны те советы, которым легко следовать.

829

Советовать — значит развивать в человеке такие побуждения, которых раньше у него не было.

830

Мы не доверяем даже умнейшим людям, когда они советуют, как вести себя, но не сомневаемся в непогрешимости собственных советов.

831

Дает ли возраст право управлять разумом?

832

Мы считаем себя вправе осчастливливать человека за его собственный счет и не желаем, чтобы он был счастлив сам по себе.

833

Если болезненный человек съест вишню, а назавтра сляжет с простудой, ему непременно скажут в утешение, что он сам во всем вино-ват.

834

На свете больше суровости, чем справедливости.

835

Щедрость бедняка именуется расточительством.

836

Следует прощать нам по крайней мере такие проступки, в каких виноваты не мы, а несчастные обстоятельства.

837

Подчас мы менее несправедливы к своим врагам, чем к своим близким.

838

Ненависть слабых менее опасна, нежели их дружба.

839

В дружбе, браке, любви, словом, в любых человеческих отношениях мы хотим всегда быть в выигрыше, а поскольку отношения между друзьями, любовниками, братьями, родственниками и т. д. особенно тесны и многообразны, не следует удивляться, что в них ждет нас больше всего неблагодарности и несправедливости.

840

Ненависть столь же непостоянна, сколь и дружба.

841

В сострадании меньше нежности, чем в любви.

842

Тверже всего мы знаем то, чего не заучиваем.

843

Мы любим, когда за неимением оригинальных мыслей нам излагают такие, которые кажутся оригинальными.

844

Разум обостряет изначальную простоту чувства, чтобы хвалиться этой простотой как своей заслугой.

845

Мы перелицовываем свои мысли, как выношенную одежду, и снова пускаем в ход.

846

Нам льстит, когда мысль, непроизвольно родившуюся у нас, кто-то преподносит нам как откровение.

847

Философов читают не очень охотно и вот почему: они слишком мало говорят о том, что нам знакомо.

848

Честность в спорах порождена ленью и боязнью выставить себя в смешном свете.

849

Пренебрегать высокими должностями весьма похвально, но еще, пожалуй, похвальней хорошо их отправлять.

850

Мечты о великом обманчивы, зато они раз* влекают нас.

851

Любой сочинитель куплетов мнит себя выше Боссюэ — тот ведь всего лишь прозаик. Уж так заведено от природы, что никто не мыслит менее здраво, нежели несостоявшийся гений.

852

Для виршеплета нет достойного судьи его писаниям: если человек не сочиняет стихов, он ничего в них не смыслит; если сочиняет — он соперник.

853

Кто плохо владеет языком людей, тот воображает, будто изъясняется на языке богов. Он — словно дрянной актер, который не умеет декламировать так же естественно, как другие говорят.

854

Дурная поэзия отличается тем, что она длиннее прозы; хорошая — тем, что короче.

855

Нет человека, который, прочитав прозаическое произведение, не подумал бы: «Постара-

юсь — напишу и получше». А я посоветовал бы многим: «Придите сперва хоть к одной мысли, достойной лечь на бумагу».

856

Не все, что мораль объявляет недостатком, является таковым.

857

Мы подмечаем в людях много пороков, но признаем мало добродетелей.

858

Человеческий разум ограничен даже в заблуждениях, а ведь считается, что его удел — заблуждаться.

859

Нередко одна-единственная злополучная страсть держит в плену все остальные; разум тоже влачит ее оковы и не в силах разорвать их.

860

Бывают слабости, неотъемлемые, если можно так выразиться, от нашей природы.

861

Кто любит жизнь, тот боится смерти.

862

Слава и глупость прячут от нас смерть, но отнюдь не побеждают ее.

863

Предел отваги — твердость даже перед лицом неизбежной смерти.

864

Благородство — памятник в честь добродетели, нетленный, как слава.

865

Когда мы стараемся сосредоточить мысли, они разбегаются; когда хотим прогнать — осаждают нас и целую ночь не дают нам сомкнуть глаза.

866

Чрезмерная ветреность и чрезмерное прилежание равно истощают и обеспложивают; напряженный и усталый разум неспособен к находкам ни в одной области.

867

Бывают ветреные души, в которых поочередно царят различные страсти, равно как и живые, но неустойчивые умы, которые поочередно дают себя увлечь различным мнениям и разрываются между ними, так и не решаясь выбрать какое-нибудь одно.

868

Герои Корнеля щеголяют блестящими фразами и величаво рассуждают о самих себе, и эта их высокопарность сходит за добродетель у тех, в чьем сердце нет мерила, помогающего отличать высоту души от бахвальства.

869

Ум не помогает нам постичь, что такое добродетель.

870

Нет человека, у которого хватило бы ума никогда никому не прискучить.

871

Самый увлекательный разговор — и тот утомляет слух человека, поглощенного страстью.

872

Иногда страсть отделяет нас от общества, возвращая нам весь наш разум, столь ненужный в свете, что и мы сами становимся ненужными для жаждущих развлечься.

873

В свете полно людей, чья репутация или состояние внушают уважение к ним, но стоит познакомиться с ними поближе, как любопытство наше разом сменяется презрением. Вот так же за одну минуту исцеляешься подчас от любви к женщине, которой пылко домогался.

874

Обладать умом, — и только, — отнюдь еще не значит быть обаятельным.

875

Ум не спасает нас от глупостей, совершаемых под влиянием настроения.

876

Отчаяние — величайшее из наших заблуждений.

877

Неизбежность смерти — наитягчайшая из наших горестей.

878

Не будь у жизни конца, кто отчаивался бы преуспеть в ней? Смерть — венец наших неудач.

879

Как мало полезны наилучшие советы, если даже собственный опыт так редко учит нас!

880

Наиболее мудрыми почему-то считаются советы, которые менее всего соответствуют нашему положению.

881

Мы придумали для театральных произведений такие мудрые правила, что они превосходят, пожалуй, возможности человеческого разума.

882

Если пиеса написана для сцены, нельзя судить о ней, лишь прочитав ее.

883

Бывает, что переводчику нравятся даже изъяны оригинала 59 и он объясняет глупости последнего варварством века, в который жил автор. Ну, а если я наравне с красотами постоянно подмечаю у писателя все те же промахи, мне представляется более разумным заключить, что ему присущи как выдающиеся достоинства, так и серьезные недостатки, например богатое воображение и скудость мысли, большая сила и слабое мастерство и т. д. И хотя мне не свойственно чрезмерно преклоняться перед человеческим умом, я все-таки слишком его уважаю, чтобы именовать перворазрядным гением сочинителя столь неровного, что его создания то и дело противоречат здравому смыслу.

884

Мы силимся отрицать за родом людским какие бы то ни было добродетели, чтобы, развенчав их, поставить на их место и оправдать собственные пороки. В этом мы уподобляемся бунтовщикам, восстающим против законной власти, но не затем, чтобы дать людям свободу и, следовательно, равенство, а чтобы узурпировать ту самую власть, которую они чернят.

885

Капелька образованности, хорошая память, известная смелость в суждениях и нападках на предрассудки — и вы уже прослыли человеком широкого ума.

886

Не следует высмеивать общепринятые взгляды — это лишь раздражает, но вовсе не обескураживает их защитников.

887

Самая заслуженная насмешка никого не убеждает — настолько все привыкли считать, что насмешливость вдохновляется ложными правилами.

888

И у безбожия, и у суеверия есть свои фанатики. Мы видели и ханжей, отрицавших за Кромвелем60 даже здравый смысл, и вольнодумцев, почитавших глупцами Паскаля и Боссюэ.

889

Г-н де Тюренн,61 мудрейший и отважнейший из смертных, чтил религию, а вот тысячи безвестных ничтожеств мнят себя равными людям высокой души и гениального ума на том лишь основании, что презирают ее.

890

Вот так мы кичимся нашими слабостями и глубочайшими заблуждениями. Дерзнем сказать прямо: философом делает разум, героем — славолюбие, мудрецом — только добродетель.

книга ш

891

Написав что-нибудь в поучение самому себе или для того чтобы излить душу, мы можем надеяться, что наши размышления окажутся небесполезны и для ближних, ибо нет человека, который не был бы в чем-то похож на других, а мы особенно искренни, сообразительны и пылки, когда обдумываем предмет для собственной пользы.

892

Когда душа полна чувств, разговор полон интереса.

893

Искусная ложь захватывает нас врасплох и ослепляет, правда — убеждает и обуздывает.

894

Гениальное не подделаешь.

895

Чтобы зажарить цыпленка, не нужно много ума; тем не менее бывают люди, которых до самой смерти этому не выучить. Каждое ремесло требует призвания — особой врожденной способности, как бы независимой от разума.

896

Чем больше мы размышляем, тем больше знаем и больше заблуждаемся.

897

Те, что придут после нас, будут, может быть, знать больше и считать себя умнее, но станут ли они счастливей и мудрей? Разве мы сами, знающие так много, лучше наших отцов, знавших так мало?

898

Мы настолько поглощены собой и нам подобными, что не обращаем никакого внимания на все остальное, хотя окружены им и оно постоянно у нас перед глазами.

Й99

Как мало вещей, о которых мы судим здраво!

900

Мы не в силах пренебречь презрением окружающих: у нас слишком мало самолюбия.

901

Никто не порицает нас столь же сурово, сколь мы подчас осуждаем самих себя.

902

Любовь менее щепетильна, нежели самолюбие.

903

Мы обычно приписываем себе свои успехи и неудачи, хваля или порицая себя за прихоти Фортуны.

904

Никто не может похвалиться тем, что ни разу в жизни не стал предметом презрения.

905

Далеко не все наши хитрости удаются, а промахи причиняют нам вред: в жизни столь немногое зависит от нас самих!

906

Сколько добродетелей и пороков так ни в чем И не проявились!

907

Мы недовольны своей предприимчивостью, если люди не замечают ее: чтобы похвастаться ею, мы часто жертвуем плодами, которые она может принести.

908

Тщеславные люди — плохие дипломаты: они не умеют молчать.

909

Умение дипломата убедить, что он и не помышляет об интересах своего государя и советуется лишь с собственными страстями, нередко может сослужить ему немалую службу: оно мешает разгадать его замыслы и побуждает тех, кто жаждет поскорей завершить переговоры, жертвовать своими притязаниями. Самые ловкие — и те порой считают себя обязанными уступить человеку, который не внемлет рассудку и уклоняется от всех попыток прийти к соглашению.

910

Узнать, насколько ловок человек,— вот иногда и вся польза, которую можно извлечь из назначения его на высокую должность.

911

Для того чтобы стать ловким, нужно меньше усилий, чем для того чтобы им казаться.

912

Для высокопоставленного человека нет ничего легче, нежели присваивать себе знания окружающих.

913

На видной должности полезнее, пожалуй, хотеть и уметь пользоваться услугами просвещенных людей, чем самому быть таким.

914

Быть подлинно здравомыслящим уже означает многое знать.

915

Как живо ни интересуйся политикой, вряд ли найдется чтение скучней и утомительней, нежели договор между государями.

916

Всякий мир по сути своей должен заключаться навеки, однако не было еще ни одного поколения, которое прожило бы всю жизнь без войны, и почти ни одного государя, при котором бы она многократно не возобновлялась. Но стоит ли удивляться, что те, кому нужны законы, чтобы соблюдать справедливость, особенно склонны нарушать эти законы?

917

Политика для государей то же, что суд для частных лиц: несколько слабых объединяются против сильного, вынуждая его умерить свои вожделения и бесчинства.

918

Во времена греков и римлян было легче покорить целый великий народ, чем сегодня удержать за собой небольшую по праву завоеванную провинцию 02 — столько вокруг завистливых соседей и наций, не меньше нас искушенных в политике и военном деле и, несмотря на разделяющие их границы, связанных между собой обоюдными интересами, искусствами и торговлей.

919

Г-н де Вольтер видит в Европе всего-на-всего республику,63 состоящую из отдельных самостоятельных государств. Так широкий ум на первый взгляд уменьшает предметы, сочетая их в некое целое, где каждый низводится до своих истинных размеров; на самом же деле подобный ум возвеличивает их, проясняя отношения между ними и образуя из множества разрозненных частей единую великолепную картину.

920

Ограничиваться сегодняшним днем и предпочитать риску надежную, хотя и не столь славную выгоду — политика полезная, но бескрылая: таким путем не возвыситься ни государству, ни даже частному лицу.

921

Люди от рождения враждуют с себе подобными и не потому, что полны взаимной ненависти, а потому, что не могут возвеличиться иначе, как за счет ближнего; поэтому благоговейно соблюдая законы этой молчаливой войны, которые именуются приличиями, люди — осмелюсь заявить — почти всегда несправедливы, когда обвиняют друг друга в несправедливости.

922

Частные лица ведут переговоры, вступают в соглашения и союзы, заключают договоры, объявляют войну и подписывают мир, словом, делают то же самое, что государи и могущественные народы.

923

Говорить только хорошее обо всех и вся — плохая и мелкая политика.

924

Злость подменяет собою ум.

925

Отсутствие сердца восполняется самодовольством.

926

Кто уважает себя, того уважают и другие.

927

Судя по тому, что природа не уравняла людей в одаренности, она не может и не должна уравнивать их и в благосостоянии.

928

Трусу приходится глотать меньше оскорблений, нежели тому, кто честолюбив.

929

Тот, кто завоевал себе положение, всегда найдет предлог забыть былого друга или благодетеля: в таких случаях мы неизменно припоминаем, как долго скрывали обиды, которые они невольно причиняли нам.

930

Какое бы добро и какой бы ценой нам ни сделали, стоит принять его под именем благодеяния, как мы уже считаем себя обязанными отплатить за него. Это, так сказать, условие невыгодной сделки, которое приходится соблюдать, коль скоро она заключена.

931

Нет обиды, которой мы не простили бы, отомстив за нее.

932

Претерпев оскорбительный афронт, мы так прочно забываем о нем, что своей наглостью напрашиваемся на новый.

933

Наши радости кратки, это правда, но горести чаще всего — тоже.

934

Самая великая сила духа утешает нас медленней, нежели слабость его.

935

Нет утраты болезненней и кратковременней, чем утрата любимой женщины.

936

Лишь немногие из людей, постигнутых горем, умеют изображать его так долго, как того требует честь.

937

Утешения в горе — лесть тому, кто им постигнут.

938

Если бы люди не льстили друг другу, общества, вероятней всего, не существовало бы.64

939

Нам следовало бы восхищаться той поистине религиозной искренностью, с какой наши отцы учили детей приканчивать ближнего, если тот уличает нас во лжи. Подобное уважение к истине у варваров, знавших лишь закон природы, лестно для человечества.

940

Мы не слишком сильно страдаем от обид, причиняемых нам из добрых чувств.

941

Иногда, солгав, мы убеждаем себя в собственной правоте, чтобы нас не опровергли, и сами обманываем себя, чтобы обмануть других.

942

Истина — солнце ума.

943

В то время как одна часть народа поднялась до вершин цивилизованности и хорошего вкуса, другая состоит, на наш взгляд, из варваров, но даже эта странная картина не может вытравить в нас презрение к образованию.

944

Все, что особенно льстит нашему тщеславию, основано на образованности, которую мы презираем.

945

Опыт, показывающий, насколько ограничен наш разум, учит нас покоряться предрассудкам.

946

Мы многому верим без доказательств, и это естественно, но мы сомневаемся во многом, что доказано, и это тоже естественно.

947

Убедиться умом еще не значит убедиться сердцем.

948

Дураков меньше, чем думают: люди просто не понимают друг друга.

949

Разглагольствуйте о вере, о злосчастном уделе человека и без труда прослывете человеком выдающегося ума.

950

Люди, неуверенные в себе и дрожащие из-за каждого пустяка, любят делать вид, будто не боятся смерти.

951

Если уж малейшая угроза нашим интересам вселяет в нас пустые страхи, в какой неописуемый ужас должна повергать нас смерть, когда речь идет о самом нашем существовании и мы уже не в силах ни сберечь, ни подчас даже понять то единственно важное, что нам еще осталось!

952

В цвете разума и лет Ньютон, Паскаль, Бос-сюе, Расин, Фенелон, то есть наиболее проспе-щенные люди из всех, кто жил на земле в самый философский из веков, верили в Иисуса Христа, и великий Коиде,60 умирая, твердил: «Да, мы узрим бога, каков он есть, sicuti est, facie ad faciem».4

953

Болезнь тормозит на время и наши добродетели, и наши пороки.

954

Молчание и размышление умеряют страсти, как труд и воздержание сглаживают неровности характера.

955

Деятельные люди больше устают от скуки, чем от работы.

956

Подлинно хорошая живопись чарует нас до тех пор, пока ее не начнут хвалить другие.

957

Образы украшают разум, чувство убеждает его.

958

Красноречие стоит предпочесть знанию.

959

Мы ценим — и совершенно справедливо — ум больше знания, поскольку то, что понимается под этим неудачным словом, обычно менее полезно и обширно, нежели сведения, почерпнутые нами из опыта или приобретенные путем размышлений. Кроме того, мы считаем ум причиной знания и ставим причину выше следствия, что опять-таки верно. Однако тот, кто познал бы все, обладал бы всеобъемлющим умом, ибо самый сильный ум на земле равнозначен всеведению или способности до него подняться.

960

Человек не настолько ценит себе подобных, чтобы признавать за другими способность отправлять высокую должность. Признать посмертно заслуги того, кто с нею успешно справлялся, — вот и все, на что мы способны. Но предложите на подобную должность самого умного человека на свете, и вам ответят, что он подошел бы, имей он больше опыта, не будь так ленив, капризен и т. д., ибо предлог отклонить искателя всегда найдется, а если ему совсем уж нечего вменить в вину, можно просто сказать, что он слишком честен. Все это начисто опровергает известную истину: «Легче казаться достойным высокой должности, нежели достойно ее отправлять».66

961

Кто презирает людей, тот обычно считает себя великим человеком.

962

Мы куда усердней подмечаем у писателя противоречия, часто мнимые, и другие промахи, чем извлекаем пользу из его суждений, как верных, так и ошибочных.

963

Считать, что автор противоречит сам себе, следует лишь тогда, когда мысли его невоз* можно согласовать между собой.

ВОЛЬТЕР

НАДГРОБНОЕ СЛОВО В ПАМЯТЬ ОФИЦЕРОВ, ПОГИБШИХ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ 1741 г.

Ты тоже покинул сей мир, унеся с собою сладчайшую надежду моих преклонных лет, о добрый мой друг, возмужавший в том доблестном королевском полку, — его всегда возглавляли герои! — который так отличился в траншеях под Прагой, в сражении при Фонтенуа, в Лауфельдской битве,1 где он и решил победу. Отступление от Праги, эти тридцать лье по обледенелым дорогам, заронили в твою грудь смертоносные семена; глядя, как разрастаются их побеги, глаза мои омрачались скорбью, меж тем как, привычный к виду смерти, ты ожидал ее прихода с тем бесстрастием, которое некогда пытались обрести или хотя бы выказать философы, и, лишившись зрения, каждый день утрачивая частицу себя, терпя телесные и душевные муки, отнюдь не чувствовал себя несчастным благодаря беспримерной своей добродетели, к тому же не стоившей тебе никаких усилий. Ты всегда представал предо мной и самым обездоленным, и самым безмятежным из смертных.

Люди не ведали бы, какую они понесли утрату в твоем лице, если бы красноречивый человек не воздал от всего сердца должной хвалы твоему сердцу в сочинении, посвященном дружбе и украшенном трогательными стихами.2 Я ничуть не был удивлен, что среди треволнений воинской жизни ты находил время для занятий изящной словесностью и философией — таких примеров у нас немало. Ты презирал пустое чванство, питал отвращение к тем, кого даже к дружбе побуждает одно лишь тщеславие, но не так уж редки благородные, чистые души, преисполненные теми же чувствами. Возвышенный строй твоих мыслей не позволял тебе снисходить до чтения порочных книжонок, этой мимолетной услады сбившихся с пути юнцов, которым нужна только занимательность, а не суть; ты пренебрегал подобными писаниями, во множестве порождаемыми безвкусием, и ни в грош не ставил завзятых острословов, но не так уж редки люди, столь же твердо защищающие разум от нашествия дурного вкуса, предвестника полного упадка. Но каким чудом ты в двадцать пять лет овладел подлинной философией и подлинным красноречием, не имея иных наставников, кроме нескольких хороших книг? Как удалось тебе в наш век низменности так высоко взлететь? И при такой поистине гениальной глубине и силе мысли сохранить простодушие застенчивого ребенка? Долго будет отдаваться во мне горькой болью воспоминание о твоей бесценной дружбе, прелесть которой я едва успел вкусить — не о той, что рождена суетными удовольствиями и вместе с ними улетучивается, оставляя по себе одно недовольство, но о дружбе мужественной и неколебимой, этом редчайшем даре добродетели. Под влиянием такой потери и созрел во мне замысел воздать посильную дань почтения праху стольких защитников Франции, дань, в которой была бы увековечена и память о тебе. Всем сердцем, полным тобою, я жаждал этого утешения, никак не предвидя, какой цели послужит моя речь, как обойдется с нею людское недоброжелательство, которое, надо сказать, обычно щадит мертвых, но порою позволяет себе глумиться и над их останками, если тем самым обретает возможность лишний раз больно уязвить живых.

Июнь 1748 г.

N* В*

Эти слова, исполненные столь оправданной печали, посвящены памяти г-на де Вовенарга, совсем еще молодого человека, много лет служившего в чине капитана в королевском полку. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что во втором издании его книги читатель найдет более ста мыслей, в которых отразилась прекраснейшая душа, проникнутая подлинно философским отношением к миру и подлинно свободная от любых злободневных интересов.

Пусть задумаются над этими изречениями люди, склонные размышлять.

«Разум вводит нас в обман чаще, нежели наше естество».

«Страсти чаще впадают в ошибки, нежели здравое суждение, по той же причине, по какой

правители чаще ошибаются, нежели подданные».

«Самые высокие мысли подсказывает нам сердце».

(Сам того не подозревая, он этими словами рисует свой портрет).

«Совесть умирающих клевещет на всю прожитую ими жизнь».

«Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависит от того, какой недуг сводит человека в могилу».

(Позволю себе дать совет прочитать нижеследующие изречения, бросающие свет на приведенные выше).

«Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить».

«Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе».

«Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями».

«Не подлежит суду поступок, который не нанес ущерба обществу».

«Кто карает суровее, чем даже закон, тот тиран».

Мне кажется, эти немногочисленные мысли не дают основания упрекнуть их автора в грехе, в котором один из самых блистательных умов нашего времени упрекнул философов, приверженных лишь к интересам своего кружка, сих новоявленных стоиков, умело сбивающих с толку слабые души:

Они, измыслив человека,

Нам преподносят сей фантом,

Увы. не ведая о том,

Каким он сотворен от века.

Среди многих трудов, написанных теми, кто полагал себя призванным поучать людей, я не знаю ни одного, мудростью своей превосходящего главу о нравственном добре и зле из книги, о которой идет речь. Пусть в этой книге не все одинаково удалось автору, но либо я ослеплен дружбой, либо и впрямь никогда не читал ничего столь же полезного для правильного развития души, наделенной хорошими задатками и способной совершенствоваться. Сочинение, оставшееся после г-на де Вовенарга, содержит замечательные мысли — в этом меня лишний раз убеждает пренебрежение к нему любителей звонких фраз и пустопорожнего острословия.

МАРМОНТЕЛЬ1

ПИСЬМО ГОСПОЖЕ Д’ЭСПАНЬЯК 6 ОКТЯБРЯ 1796 Г.

Книгоиздатель, которому поручена новая публикация бесценных сочинений г-на де Вове-нарга, уже прислал мне письмо с просьбой дать заметку о жизни этого Сократа наших дней; я ответил ему, что, к сожалению, не располагаю никакими сведениями сверх сообщенных мною в объяснениях к посланию, в котором посвящаю свою трагедию «Тиран Дионисий» г-ну де Вольтеру. У него-то я и познакомился с г-ном де Вовенаргом, по примеру нашего хозяина одарившим меня своим расположением. Я был тогда еще совсем юнцом. С жадностью я внимал обоим, их беседы были несравненно интересны, но никогда не касались того, о чем меня сейчас спрашивают, поэтому могу лишь повторить уже мною написанное. Позволю себе, сударыня, добавить только одно: хотя г-н де Вольтер был куда старше своего собеседника, он питал к нему истинное уважение, смешанное с нежностью, и впрямь трудно представить себе человека, чье красноречие и обаяние, присущие единственно добродетели, так непререкаемо и вместе кротко подчиняли бы своей власти равно умы и сердца. Немногие оставшиеся после него сочинения были плодами возвышенных и глубоких раздумий — предаваясь им, он забывал о своих мучительных недугах. Книги, прочитанные г-ном де Вовенаргом, были немногочисленны, но зато отборного, безукоризненного вкуса, и он постоянно к ним возвращался. Особенно близки ему по духу были Расин и Фе-нелон, и г-н де Вовенарг не уставал ими восхищаться. Это сразу чувствуется в том, как он живописует обоих. Портрет каждого исполнен в манере, характерной для этого автора. Его собственный характер живо и точно отражается во всем, им написанным. Читая сочинения г-на де Вовенарга, я как будто слышу его голос, но мне кажется, что говорил он еще изящнее и одушевленнее, нежели писал. Я всегда сожалел, что г-н де Вольтер не сделал для увековечения его памяти того, что сделали для увековечения памяти Сократа Платон и Ксенофонт. А ведь речи г-на де Вовенарга, собранные воедино, были бы не менее интересны. На этот раз не люди, а, увы, сама природа поднесла ему полный кубок цикуты, и я видел, с каким неизменным спокойствием он ее пил. В то время как его плоть разъедали недуги, душа хранила полную безмятежность, которой наслаждаются чистейшие духом. Он являл собой лучший пример того, как пристало и жить, и умирать.

Кровь его словно оледенела на морозе во время отступления от Праги; в своем Надгробном слове, посвященном памяти офицеров, погибших во время этой кампании, г-н де Вольтер отвел ему почетное место. Там, сударыня, г-ну де Вовенаргу воздана честь по его достоинствам. А я по-прежнему храню в душе живое и глубокое чувство, которое способна внушить одна лишь добродетель.

ВОСПОМИНАНИЯ,

КНИГА III

(Отрывок)

Как раз в это время я познакомился у него с человеком из светского общества, который сразу необычайно привлек меня к себе — с благожелательным, исполненным добродетелей, мудрым г-ном де Вовенаргом. Жестоко обделенный природой телесно, он по душевным своим свойствам был одним из самых совершенных ее созданий. Мне чудилось, передо мною искалеченный и недужный Фенелон. Он приязненно отнесся ко мне, и я без труда получил дозволение навещать его. Какая получилась бы превосходная книга, когда бы я мог точно воспроизвести беседы с ним! Кое-что из затронутого в них попало в сборник мыслей и рассуждений, оставшийся после него, но как ни красноречив, как ни умен г-н де Вовенарг в своих писаниях, мне кажется, что еще больше красноречия и ума он выказывал в разговорах с нами. Я говорю «с нами», потому что обычно заставал у него человека, сердечно ему преданного и этим быстро завоевавшего мое уважение и доверие. Речь идет о том самом Бовене,2 который потом подарил французскому театру трагедию «Херуски», человеке умном и с отменным вкусом, но склонном к безделью; эпикуреец по натуре, он, однако, бедствовал почти так же, как я.

Чувства наши к г-ну де Вовенаргу во всем сходствовали, и на этой почве между нами возникла обоюдная симпатия.

А главное, какая это была школа для меня — длившееся два года ежедневное общение с двумя самыми просвещенными людьми своего времени, чьей дружбы я был удостоен! Беседы, которые вели Вольтер и Вовенарг, блистали неслыханным богатством и плодотворностью мыслей; первый был неистощим по части интереснейших фактов и глубоких прозрений, второй отличался обаятельным, полным изящества и мудрости красноречием. И сколько ни с чем не сравнимой мягкости, терпимости и остроумия вносили они в свои споры! Но особенно пленяло меня, с одной стороны, почтение Вовенарга к гению Вольтера, а с другой —нежное восхищение Вольтера добродетелями Вовенарга: они не льстили друг другу, не опускались до угодливых восхвалений, не шли на лицемерные уступки и еще больше вырастали в моих глазах благодаря той свободе, с которой излагали свои мысли, при том что она нисколько не нарушала гармоничного согласия их взаимной приязни. Но в тот период, о котором я сейчас веду речь, одного из этих прославленных

друзей уже не было в живых, а другой находился в отъезде. Я оказался слишком предоставленным самому себе.

ПРИЛОЖЕНИЯ

ВОВЕНАРГ И ЕГО РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ

Имя Вовенарга обычно упоминается в ряду великих французских моралистов и мастеров афористического жанра — Ларошфуко, Паскаля, Лабрюйера, Шамфора. Но упоминается скупо, с оговорками. Чаще всего его избранные максимы и размышления фигурируют в смешанных сборниках этого жанра как явление уже вто* ричное, как запоздалый всплеск классической традиции, неоущий на себе печать спада. Да и сам отбор материала в таких изданиях ориентирован на то, чтобы максимально сблизить Вовенарга с его предшественниками, подчеркнуть как тематическое, так и стилистическое сходство. Именно в таком контексте он впервые предстал перед русским читателем в издании начала нашего века, появившемся по инициативе Л. Н. Толстого.5

Между тем литературное наследие Вовенарга, не очень обширное по объему, занимает своеобразное место на перекрестке различных течений просветительской мысли первой половины XVIII в. И хотя связь его с предшествующей традицией классического XVII века не подлежит сомнению, она отнюдь не носит эпигонского характера — ученичество и порою преклонение перед великими мэтрами на поверку оборачивается полемикой, критическим анализом и преодолением с позиций нового просветительского мировоззрения.

Короткая и нелегкая жизнь Вовенарга — он умер, не дожив до тридцати двух лет, — лишь в последние годы была заполнена литературным творчеством. При жизни вышла только одна небольшая книжка, да и го без имени автора. Но ее высоко оценили те, кто составлял его непосредственное окружение, — а среди них был Вольтер. Надеждам, которые они возлагали на Вовенарга, не суждено было сбыться. Но по мере того как обнаруживались и появлялись в печати не опубликованные при жизни фрагменты, значение писателя представало во все более значительном масштабе. #

На протяжении двух столетий интерес к Вовенаргу исследователей и публикаторов переживал, естественно, периоды спада и подъема. Уже в 20—30-х гг. нашего века появился ряд серьезных работ о нем как общего, так и более частного характера. Заметно продвинулось текстологическое изучение наследия писателя, крайне осложнившееся в результате недобросовестной работы основного издателя XIX в. Жильбера 2 и пожара Луврской библиотеки в 1871 г., уничтожившего все рукописи Вовенарга. И хотя до сих пор остаются не до конца решенными вопросы авторской атрибуции некоторых сочинений, общие контуры его творчества и то место, которое он занимает в системе литературного и фило софского развития эпохи Просвещения, приобретают более отчетливый характер.

1

О жизни Вовенарга мы знаем немного, но и то, что известно, в ряде случаев оказывается недостоверным или, во всяком случае, не подтвержденным документально. По существу мы имеем дело с двумя параллель-но идущими версиями — скупой канвой бесспорных фактов и выстроенной из них легендой, сложившейся вскоре после смерти писателя, а, может быть, еще и при жизни. Как это нередко бывало в истории литературы. возникает своего рода обратная связь—творчество бросает отсвет на жизнь автора, конструирует модель его личности а эта жизнь и эта личность, со своей стороны, осмысляются современниками, а затем и потомками как прямой источник творчества, ключ к его объяснению. Такого рода «мифологизация» (классический ее пример — /уегендарные биографии трубадуров) чаще сопутствует писателям с выраженно сюжетным творчеством или с драматически насыщенной биографией. Но нельзя сбрасывать со счета и другой фактор — культурное сознание эпохи, которое может обнаруживать большую или меньшую склонность к созданию мифологизированного портрета писателя. Объективный и классический XVII век такой склонности не обнаруживал, хотя и накопил немало «строительного материала» в своем нижнем этаже — во второ* степенных мемуарах и собраниях занимательных анекдотов. В XVIII в., когда личная судьба писателя приобретает более выраженное общественное значение, а его контакты становятся более активными и разветвленными, создание литературной и моральной репутации — истинной, ложной или легендарной — органически входит в общий социально-культурный процесс. Элементы стилизации и преувеличения, неизбежные при создании биографического портрета, — это не деформация конкретной личности, а ее обобщенное и нередко идеализированное осмысление в контексте эпохи.

Сегодня, когда новейшие архивные разыскания многое поставили под сомнение, традиционные связные жизнеописания Вовенарга, страдавшие порою избытком чувствительности, уступили место скупым хронологическим сводкам бесспорно засвидетельствованных фактов.

Люк де Клапье де Вовенарг родился 5 августа 1715 г. в Эксе в Провансе и был старшим ребенком в семье. Его отец Жозеф де Клапье принадлежал к старинному дворянскому роду, еще в XVI в. получившему во владение поместье Вовенарг. Предки писателя неизменно занимали высокие административные должности в Эксе. Однако титул маркиза, который обычно сопровождает имя Вовенарга на заглавном листе его сочинений, не был наследственным. Поместье Вовенарг получило статус маркизата лишь в 1722 г. в награду за мужественное поведение Жозефа де Клапье, тогда первого консула в Эксе: во время чумной эпидемии 1720—1721 гг. он был единственным из высоких должностных лиц, кто не покинул город и остался на своем посту. Хотя обычно титул маркиза переходил к старшему сыну лишь после смерти отца, в письмах родственников им называются оба — Жозеф и Люк.

Мы практически ничего не знаем о детстве Вовенарга, о его воспитании и семейной атмосфере. Известно, что у него были два брата, поступившие, как и он сам, на военную службу. Один был убит в 1741 г. на Корсике, другой дожил до глубокой старости, стал консулом в Эксе и скончался в 1801 г., когда уже шли активные и заинтересованные поиски и собирание рукописного наследия Вовенарга. Мы знаем имя и дату рождения его сестры, С1авшей монахиней, но были ли еще сестры, — неизвестно. Во всяком случае он сам ни словом не обмолвился об этом в своих письмах к друзьям. Не сохранилось ни одного подлинного портрета писателя. Тот, который был помещен в изданиях XIX в., признан апокрифическим — скорее всего, он изображает одного из его братьев.

Неясным остается, где и как он обучался. Биографическая традиция глухо упоминает о том, что некоторое время он учился в коллеже в Эксе, но тщательное обследование списков • учащихся не позволило обнаружить гам его имя.6 Очевидно одно: Вовенарг не получил того систематического образования (даже в его провинциальном варианте), которым обладали в ту пору молодые люди его общественного круга, прошедшие выучку в иезуитских коллежах, — хорошего знания латыни, древней истории, литературы и философии. Он был типичным автодидактом — ив этом одна из точек его схождения, при всем различии социального уровня и судьбы, с Жан-Жаком Руссо, о котором еще придется говорить ниже. Те знания, которые он приобрел путем самостоятельного чтения, по-зидимому, накоплены не в юные годы. По его собственному признанию, единственный писатель, которым он «до безумия» увлекался в возрасте 15—16 лет, был Плутарх — еще одно совпадение с Руссо. Из других античных авторов он упоминает Сенеку и письма Брута к Цицерону.

В 1735 г. Вовенарг поступил на военную службу в Королевский пехотный полк. В чине лейтенанта принимал участие в итальянской кампании в ходе войны за польское наследство. По возвращении из похода для него начались унылые будни гарнизонной службы в разных провинциальных городах. По его письмам и скупым фрагментам на эту тему мы можем себе представить, что Вовенарг плохо вписывался в эту атмосферу бездуховной и беспорядочной жизни с ее отупляющими каждодневными служебными обязанностями, примитивными развлечениями, отсутствием интеллектуального общения. Он первый, быть может, обнажил эту изнанку военной службы, противопоставив ее парадной и иллюзорной героизациц.

К этому времени относится начало его дружбы и переписки с маркизом Виктором де Мирабо (отцом известного трибуна Французской революции), в ту пору тоже военным, а впоследствии автором сочинений на общественные и экономические темы, в том числе нашумевшего труда «Друг людей» (1758). Эта переписка до некоторой степени приоткрывает нам внутреннюю жизнь Вовенарга и — весьма скупыми штрихами — намечает ее внешние контуры.

К 1737 г. относится его первый литературный опыт — «Рассуждение о свободе», в дальнейшем развернутое в «Трактате о свободе воли». Однако, несмотря на поощрения Мирабо и совет заняться всерьез литературой, Вовенарг в эти годы еще целиком мыслит свою жизнь в сфере деятельности практической. Условия мирного времени позволяли ему отлучаться со службы на более или менее продолжительные сроки.

Он проводит несколько недель в Париже, потом более полугода в Эксе, в родительском замке. Судя по лако* ничным намекам в письмах к Мирабо, Вовенарг тяготился провинциальной жизнью в родном городе не меньше, чем гарнизонной службой. Для него не существовали ни живописный ландшафт Прованса — ибо чувство ландшафта возникнет в литературе лишь четверть века спустя; ни культурно-исторические реминисценции — время для них также еще не настало. По-видимому, он находился там все в том же духовном вакууме, но об этом приходится только умозаключать, ибо собственные признания его немногословны и уклончивы.

То же относится и к материальной стороне его жизни. Биографическая легенда рисует нам картину хронического безденежья, финансового террора со стороны скупого отца, скудного, чуть ли ни нищенского существования в последние годы жизни в Париже. Скорее всего, здесь действует все та же инерция преувеличения, создания трогательного и героического образа гордой и независимой бедности на фоне безудержной роскоши людей его сословия. Современные исследователи отмечают, что в XVIII в. люди, близко знавшие Вовенарга, охотно стилизовали его образ под героев его любимого Плутарха, — речь идет прежде всего о Мэрмонтеле, оставившем краткую биографию Вовенарга и более развернутые суждения о нем в своих мемуарах.7 XIX век пытался романтизировать его образ по контрасту с фривольным духом XVIII в. и стилизовал его иод персонажей поэзии Альфреда де Виньи.8

По-видимому, здесь требуется некоторая осторожная корректировка: семья Вовенарга была достаточно состоятельной. Во всяком случае у кредиторов были все основания ссужать его деньгами в счет гарантированного будущего наследства. Но в отличие от нравов-золотой молодежи того времени Вовенарг не хотел злоупотреблять этими возможностями и старался, насколько мог, ограничивать свои расходы.

С конца 1730-х гг. в письмах его все чаще звучат жалобы на плохое здоровье, на ухудшившееся зрение. Тем не менее пока еще и речи нет о том, чтобы оставить военную службу. В 1741 г., с началом войны за австрийское наследство, его полк выступил в поход в Чехию и участвовал в занятии Праги. Вовенарг, находившийся уже в чине капитана, проделал с армией рискованный прорыв через неприятельское окружение и тяжелое отступление в зимних условиях, имевшее для него, как утверждали его первые биографы, роковые последствия — обморожение ног.

Весной 1743 г. он вступил в переписку с Вольтером, сыгравшую решающую роль в его литературной судьбе: лестные, порою даже восторженные отзывы

Вольтера о литературных опытах Вовенарга, общение с ним давали активные импульсы для самостоятельного творчества. И все же Вовенарга по-прежнему не' покидало желание применить свои силы и способности на государственном поприще. Испытания последнего похода, ухудшение физического состояния, бесперспективность дальнейшего продвижения по службе, наконец, хорошо постигнутая им изнанка войны заставили его задуматься над другими возможностями практической деятельности. Он обратился к своему прямому начальнику герцогу де Бирону, а через его посредство и к самому королю с просьбой принять его на дипло-

матическую службу. Не получив ответа ни на это, ни на повторное обращение, Вовенарг в начале 1744 г. подал в отставку и покинул свой полк. Вольтер обещал ему содействие в получении дипломатической должности, пока же под нажимом семьи (возможно, по мотивам материального порядка) Вовенарг вернулся в Экс. Там его постиг новый, быгь может, самый тяжкий удар — оспа, обезобразившая его лицо, резко ослабившая и без того плохое здоровье и почти лишившая его зрения. Думать о дипломатической карьере уже не приходилось. Единственным его прибежищем осталась литература. Он продолжает переписку с Вольтером, посылает ему свои сочинения, юношеские стихи. В 1745 г. он поселяется в Париже, пишет сочинение на конкурсную тему, объявленную французской Академией, «Рассуждение о неравенстве богатств» и готовит издание своей книги ^Введение в познание человеческого разума, сопровожденное Размышлениями и максимами на разные темы». Видимо, из-за небольшого объема издание пришлось задержать и дополнить «Парадоксами и новыми размышлениями и максимами». В таком виде книга появилась в феврале 1746 г. В мае Вольтер писал Вовенаргу: «Я воспользовался вашим разрешением,

любезнейший мой философ, и исчеркал карандашом одну из лучших книг, написанных на нашем языке, предварительно перечтя ее с самым пристальным вниманием».9 Этот экземпляр, тщательно изученный автором при подготовке второго издания, хранится в библиотеке Экса, и к нему неоднократно обращались исследователи Вовенарга.

Осенью того же года австрийские и сардинские войска, вытеснив французов из Италии, вторглись в Прованс. Вовенарг намеревался вступить в местное ополчение, чтобы участвовать в сопротивлении неприятели^ но командование отказалось от помощи местных сил.

С начала 1747 г. здоровье Вовенарга заметно ухудшилось. Усилились боли в ногах (биографы объясняли это последствиями обморожения). 28 мая 1747 г. его не стало.

Заключительный эпизод биографической легенды, всплывший через 27 лег после смерти писателя, призван был расставить акценты в спорном вопросе о его религиозных позициях. По сообщению Кондорсе, умирающий Вовенарг отказался принять иезуита, явившегося напутствовать его на смертном одре, и успел рассказать об этом друзьям, воспользовавшись цитатой из «Баязида» Расина: «Этот раб явился, предъявил

свой приказ и ушел ни с чем». Сообщение Кондррсе вызвало оживленную полемику, в особенности после повторной публикации. Писатели консервативной ориентации (в частности, известный литературный критик Лагарп) высказывали серьезные сомнения по поводу этого эпизода, обнародованного с таким запозданием. С другой стороны, издатель сочинений Вовенарга Сюар в своем предисловии (1806) подтвердил рассказ Кондорсе ссылкой на д’Аржанталя, близкого друга Вольтера, часто посещавшего Вовенарга.

Сегодня для нас не столь важна фактическая достоверность этого рассказа, по-видимому, все же апокрифического. Но даже если признать его вымыслом, он логически вписывается в модель «кончины вольнодумца», многократно представленную в культурно-идеологической атмосфере XVIII в. И сам анекдот, и споры по его поводу симптоматичны как показатель той борьбы, которая велась вокруг философско-рели-гиозных воззрений Вовенарга и того места на обширной шкале просветительского вольномыслия в религиозных вопросах, которое отводили ему современники уже на исходе века, когда философская мысль Просвещения реализовала себя в своих высших свершениях.

2

Философские воззрения Вовенарга, определившие содержание и жанровую природу его творчества, складывались в атмосфере радикальной идеологической ломки, характерной для начального этапа Просвещения. Рационализм, прочно утвердившийся в XVII в. в различных сферах духовной культуры, подвергся серьезной критике и пересмотру с позиций сенсуалистической философии. Для французской мысли этого времени два влияния были определяющими — публициста и философа материалистического толка Пьера Бейля и Джона Локка. Основные вопросы, дискутировавшиеся в философских сочинениях тех лет, касались теории познания (альтернатива ^врожденных идей» или воздействия опыта), свободы и необходимости, соотношения чувства и разума в сложном феномене человеческой природы и, наконец, роли прогресса в развитии человечества. Все они так или иначе оказались в поле зрения Вовенарга.

Выше уже говорилось, что его интеллект формировался в относительно зрелом возрасте (по понятиям того времени) путем очень избирательного чтения и на фоне накопившегося жизненного опыта. Немаловажную роль играло пристальное самонаблюдение. Отсутствие школьной выучки и систематической начитанности явственно ощущается в неустойчивом и вариативном употреблении терминов, которым он явно не придавал значения, в ограниченном круге авторов, на которых он ссылается или с которыми спорит, наконец, в самом жанрово-композиционном принципе, насквозь фрагментарном. Даже во «Введении в познание человеческого разума», единственном цельном и претендующем на систематичность произведении Вовенарга, эта фрагментарность дает себя знать.

В своих рассуждениях Вовенарг идет не от фиАо-софских построений своих предшественников, а от собственного опыта, нужно признать, довольно необычного на фоне стереотипов светской жизни того времени. В этом смысле Вовенаргу не могла не импонировать эмпирическая теория познания, открывшаяся ему в трудах Локка (он знал их не только по изложению Вольтера, но и по французскому переводу сочинений английского философа). Компилятивная эрудиция не вызывает у него сочувствия: «Сократ знал меньше, чем Бейль: на свете мало полезных знаний» (№ 826). «Маленький сосуд скоро наполняется; хороших желудков куда меньше, нежели хорошей пищи» (№ 605). Настороженное отношение к книжной премудрости, которой он противопоставляет непосредственные наблюдения, отчасти предвосхищает идеи Руссо. Однако Вовенарг не занимает в этом вопросе таких крайних позиций. Он предостерегает против двух опасностей, которые угрожают тем, кого одолевает страсть к литературе: «дурной выбор и чрезмерность». Но за чтением должно следовать практическое приложение усвоенного: «Знание правил танца не принесет пользы человеку, никогда не танцевавшему» (с. 45).

Итак, познание мы черпаем из опыта и потом возвращаем его тому же опыту, но возвращаем уже обогащенным, пропущенным через разум. Вопрос об истин-

ности и достоверности эмпирического познания приводит Вовенарга к полемике с «пирронистами», т. е. скептиками, сомневающимися в том, что за пределами нашего воображения существует некое «измышленное нами общество». «Источник наших чувствований, — утверждает Вовенарг, — лежит вне нас: их порождаем не мы сами; следовательно, вне нас должно быть нечто, порождающее их» (с. 80); «...несовершенство

наших познаний отнюдь не более очевидно, чем их подлинность, и если их недостаточно для доказательства с помощью рассудка, этот недостаток с лихвой восполняется чутьем».

При всей своей неискушенности в спекулятивные метафизических построениях Вовенарг уверенно прокладывает себе путь между двумя полюсами теории познания: концепцией Декарта о «врожденных идеях» и агностицизмом «пирронистов», получившим в ту пору распространение в английской философии после выхода сочинений Беркли (нет никаких указаний на то, что Вовенарг читал их, но он несомненно знал «Трактат о метафизике» Вольтера (1734), в котором содержалась развернутая полемика с берклеанством). Он пишет: «Нет идей врожденных в том смысле, в каком это понимали картезианцы, ко любая истина существует независимо от нашего согласия с ней и при том существует вечно» (№ 471).

Центральное место в философии Вовенарга занимает все же не теория познания, а его предмет. Этот предмет — человеческая природа, которую он толкует в новом свеге, приближаясь к будущим концепциям Жан-Жака Руссо. Вовенарг по-новому решает проблему чувства и разума, занимавшую такое важное место в философских построениях XVII в. Новейшие исследователи его творчества отводят ему видное место в ряду первых провозвестников «эпохи чувствительности» — не в расхожем бытовом понимании этого слова, а в смысле того обширного идейного и культурного пласта, который определял европейское сознание последней трети XVIII в. Первые симптомы его проступают в годы; когда происходит духовное формирование Вовенарга, в драматургии (так называемая «слезная комедия» Лашоссе), в романе, но пока еще занимают периферийное место в общем балансе нравственной и художественной культуры. Да и сам Вовенарг, кочевавший со своим полком по французской провинции, явно стоял в стороне от этих впечатлений. Свое понимание чувства, «жизни сердца» он вырабатывает самостоятельно, исходя из доступных ему наблюдений — прежде всего над самим собой.

«Система Вовенарга состоит в противопоставлении чувства разуму, в утверждении превосходства чувства и <. . .> в поисках примирения чувства и разума», пишет один из самых авторитетных исследователей этой эпохи.10

Исходной точкой человеческих чувств, инстинктов, импульсов поведения служит природа, с которой Вовенарг связывает представление об исконной доброте человека. Тем самым он вступает в спор с ортодоксальной религиозной догмой о первородном грехе и исконной порочности человека. Одновременно это и спор с концепцией Паскаля, к которой он не раз возвращается в своих размышлениях. Но та же природа — источник разума. (По-видимому, на этом пункте кончается или, вернее, останавливается движение мысли, совпадающее с Жан-Жаком Руссо). Тем самым Вовенарг

пытается преодолеть дуализм и антагонизм разума и чувства, лежавший в основе мировоззрения «классиче ского» XVII века. «Разум и сердце советуются друт с другом и друг друга дополняют. Тот, кто внемлет одному, а другим пренебрегает, необдуманно отказыва ется от одной из опор, дарованных ему, дабы он уве-ренно шел по назначенному пути» (№ 150). И все же эти две категории неравноправны. Баланс отчетливо склоняется в пользу чувства (страсти, сердца, души — эти подстановки в текучем словоупотреблении Вовенарга довольно обычны). В этом проступает приверженность автора к сенсуалистической философии его собственного времени. «Мыслить человека научили страсти» (№ 154); «Самые высокие мысли подсказывает нам сердце» (№ 127); «Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями» (№ 151). И напротив: «Разуму не дано исправить то, что по ... своей природе несовершенно» (№ 24). Разум пасует перед неуловимой жизнью сердца. Развивая мысль Паскаля, Вовенарг приходит к выводу: «Разуму не постичь надобностей сердца» (№ 124). Но вывод этот не носит у него пессимистической окраски, ибо сфера чувств, «надобностей сердца» естественна, оправданна и благостна. Именно чувство и страсть составляют индивидуальную ценность личности, тогда как разум нивелирует и обезличивает, — и вот мы снова в орбите будущего учения Руссо.

Особенно показательно в этом плане рассуждение «О таланте и разуме» в I книге «Введения в познание человеческого разума». Вовенарг считает, что талант подразумевает сочетание разнообразных страстей, склонностей — «это многие достоинства ума и сердца... неразрывно связанные между собой». «. . . природе легче создать человека с блестящим умом: он ведь не нужда-^

ется в таком наборе способностей, какой требуется для таланта».

Страсти подробно рассматриваются во второй книге «Введения», которая начинается со ссылки на Локка; страсти берут саое начало в наслаждении или страдании. «Познавая на опыте эти две противоположности, мы приходим к понятию добра и зла» (с. 35). Отсюда Вовенарг делает важный вывод об относительности этих понятий и их индивидуальном отражении в сознании разных людей. Тем самым он порывает с метафизическим представлением об абсолютном добре и зле, а следовательно, и с религиозной догматикой.

Помимо впечатлений, доставляемых чувствами, Вовенарг выделяет «страсти, порождаемые органом мысли». В них сочетается любовь «к бытию или совершенству бытия «с чувством» своего несовершенства и тленности» (с. 36). По существу Вовенарг проецирует тезис Паскаля о двойственной природе человека («мыслящий тростник») на новую сенсуалистическую ее модель и в отличие от Паскаля приходит к оптимистическому выводу: «Из двух этих чувств, то есть сознания своей силы и сознания своего ничтожества, родятся самые великие страсти: сознание своего ничтожества побуждает нас вырваться за рамки собственной личности, а чувство своей силы поощряет в этом и ободряет надеждой» (с. 36).

Страсти движут нашими поступками, да:ют импульсы к действию, в этом их смысл и оправдание. Именно в страстях проявляете» человеческое «я». Спонтанный порыв чувств, не контролируемый разумом, порождает великие подвиги и выдающиеся личности, тогда как хладнокровно взвешенные и обдуманные поступки — удел безликой посредственности. «Рассудок придает душе зоркость, но отнюдь не силу. Силу дарует сердце, иными словами — скрытые в нем страсти. Самый ясный разум не может подвинуть нас на поступок, не порождает воли» (№ 149). Мы видим, как далеко ушла мысль Вовенарга от классической антитезы разума и страсти, в которой воля была непременным следствием и порождением разума. При этом Вовенарг не связывает понятия силы, величия души с моральной оценкой порождаемых ими поступков. Сильную страсть он при всех условиях ставит выше вялой посредственности.

С этой точки зрения он подходит и к героям древности, порою вступая в полемику с историческими источниками. Так, он пишет о Катилине: «Сколько благих дел совершил бы такой человек, вступи он на путь добродетели, но несчастные обстоятельства толкают его к преступлению» (с. 71). Страсти как таковые не несут на себе печати добра или зла — то или другое рождается из совокупности или, вернее, из пересечения страсти с обстоятельствами — благоприятными или неблагоприятными. Однако чувства и страсти бесплодны, если не приводят к поступкам. «Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе* (№ 145). Нет необходимости доказывать, что здесь, как и в ряде других размышлений, Вовенарг протестует против аскетической религиозной морали (см. также

№ 296).

Приверженность Вовенарга к активности, характерная для нею как для истинного сына эпохи Просвещения, заставляет его отвергать приоритет намерения над действием — а это уже прямое выступление против католической догмы, и в частности против морали иезуитов с их апологией «благих намерений».

Проблема активности и ее импульсов получает и свое практическое развитие (впрочем, вся философия Вовенарга устремлена в практике человеческого поведения и общественного бытия). В особенности она важна для воспитания: «Детей учат страху и повиновению .. Мало того, что ребенок сам по себе склонен к подражанию, его еще и принуждают к этому: никому в

голову не приходит взращивать в нем самобытность, мужество, независимость» (№ 362). «. . . детей стремятся нравственно поработить, дабы они усвоили, что залог процветания — это умение покорствовать и идти на сделки с совестью» (№ 363). Быть может, здесь звучат реминисценции собственного детства? Мы знаем из биографии писателя, как долго и упорно он боролся с неблагоприятными обстоятельствами, стремясь реализовать свою собственную жажду активной деятельности.

Проблема действия в моральном учении Вовенарга приобретает особое значение в связи с его интерпретацией стоической философии. По его собственному признанию, прочитав в юные годы в числе двух или трех древних авторов Сенеку, он стал «убежденным и яростным стоиком». Испытания его военных лет и последующего периода жизни должны были, казалось бы, укрепить его в этой позиции, а чтение французских авторов — Монтеня, моралистов XVII в. — завершить формирование его взглядов в этом направлении. На самом деле все обстоит гораздо сложнее.

Основной комплекс нравственных идей Вовенарга обнаруживает принципиальные расхождения с философией стоицизма. Стоики осуждают страсть, Вовенарг ее возвеличивает и оправдывает. Стоицизм проповедует резиньяцию и пассивное мужество, Вовенарг — борьбу, сопротивление враждебным обстоятельствам, активность

Не приемлет он и самоубийства — этого традиционного прибежища стоиков, конечного разрешения конфликта внутреннего или внешнего.11 В ряде максим Вовенарг снимает хрестоматийную героику добровольной и мужественной смерти: «Мысль о смерти вероломна: захваченные еюу мы забываем жить» (№ 143). «Только то; способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен» (№ 142). Истинное мужество состоит не в самоуничтожении, а в преодолении своей судьбы.

Вместе с тем Вовенарг почерпнул в стоической философии ее позитивное, динамическое и воспитательное значение: мысль о тем, что испытания и бедствии

возвышают душу, закаляют мужество и волю, мобилизуют внутреннюю силу человека. Следуя стоическому учению в его исконном, античном варианте, Вовенарг приходит к выводу, что человек черпает силу в себе самом, а не в поддержке свыше — в этом еще один пункт его полемики с католической моралью (в том числе и неостоического голка).

О смерти Вовенарг размышляет не как кабинетный философ, замкнутый в абстрактном мире метафизических построений. Он видел ее вблизи, лицом к лицу, она ежечасно грозила ему самому, уносила его товарищей. Он трезво судит о пределах человеческих возможностей, не впадая в патетические преувеличения и проявляя истинно просветительскую терпимость к слабости человеческого естества. «Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу» (№ 137). «Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум

утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья» (№ 1 53).

«Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти» (№ 140). Стоический стереотип корректируется сен

суалистическим пониманием человеческой природы.

3

Третья книга «Введения...», посвященная проблеме добра и зла «как нравственных понятий», с особой силой подчеркивает относигельность этих категорий. Вовенарг скептически относится к различным моральным и философским системам, претендующим на универсальное решение проблемы добродетели и порока. Сам он в качестве критерия выдвигает их полезность. Одни и те же страсти могут обернуться своей положительной и отрицательной стороной, да и само понятие полезности меняется в зависимости от конкретного' индивида и обстоятельств. «Честолюбие — примета дарования, мужество — мудрости, страсти — ума, а ум — знаний, или наоборот, потому что в зависимости от случая и обстоятельств любое явление то хорошо, то дурно, то полезно, то вредно» (№ 676). А поэтому: «Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью» (№ 133).

Относительность и подвижность понятий добра и зла Вовенарг обосновывает их эмпирической природой, наслаждением или страданием, которые они нам доставляют. Он отвергает в эгом вопросе и апелляцию к высшей религиозной истине, и к традиции установившихся мнений, которые ведь, в свою очередь, проистекают из опыта отдельных людей, преходящего и текучего. По существу весь ход его мысли в области морали прочерчивает ту же линию, которую мы видим у Монтескье применительно к религии, праву, государственному устройству. Итак, понятия добра и зла относительны сами по себе, вдвойне относительны когда мы прилагаем их к страстям, и втройне — к такому сложному феномену, как отдельная человеческая личность. «Человек не бывает ни совершенно добрым, ни совершенно злым, но не всегда по слабости своей, а потому, что в нем перемешаны добродетели и пороки. . . Чем больше в человеке сильных, но разно речивых страстей, тем меньше он способен первенство вать в чем бы то ни было» (№ 589).

Подход Вовенарга к соотношению добра и зла в мире и в отдельном человеке отмечен все той же просветительской терпимостью и носит безусловно оптими стический характер. В этом смысле он подлинный сыч своего времени. Для него неприемлема ни трагическая раздвоенность Паскаля (перед которым он преклонялся, хотя многое оспаривал в его философии), ни, в особенности, скептический пессимизм Ларошфуко. Многие его максимы представляют прямую полемику с тезисом Ларошфуко о корыстной основе человеческих побуждений и прежде всего с трактовкой одного из ключевых понятий его философии— «себялюбия». Вовенарг различает две разных по своей природе и последствиям страсти — самолюбие и себялюбие, которым посвящен довольно обширный раздел во II книге «Введения. . . ». Первое направлено целиком на себя, замкнуто в пределах собственной личности, ее наслаждений. Второе носит более широкий характер (условно говоря, более «альтруистический»). Оно может быть направлено на других людей, и само понятие наслаждения, к которому неуклонно стремится человек (как истинный сенсуалист Вовенарг признает за ним это право), трактуется более широко и неоднозначно. Так, честолюбие может быть и добродетелью и пороком, в зависимости от того, что является его непосредственной целью. Таким образом, моральная оценка общих понятий поставлена на конкретно эмпирическую основу.

Анализируя последовательно разные человеческие чувства — отцовской любви, приязни, дружбы, жалости, Вовенарг полемизирует с теми, кто мотивирует чувство жалости эгоцентрической подстановкой себя на место страдающего лица (презумпция, широко представленная, в частности, в трудах по теории трагедии как развитие аристотелевой теории «катарсиса», — см. примечание к с. 133). Свое рассуждение он заключает выводом, направленным против концепции Ларошфуко: «разве наша душа неспособна к бескорыстному чувству?» (с. 55). Несогласие с общей концепцией Ларошфуко отразилось и на оценке его как писателя: признавая остроту ума и отточенность стиля, Вовенарг тем не менее не включает Ларошфуко в ту четверку «гениальных прозаиков», которой отмечена литература

XVII В.

Итак, проблема добра и зла, пороков и добродетелей в полемике с Ларошфуко и отчасти Паскалем решается у Вовенарга в плане преимущественно морально-психологическом Современные учения показывают ему ее социальный аспект. Речь идет о «Басне

о пчелах» Бернарда Мандевиля (1714 г.; Вовенарг, по-видимому, мог читать ее французский перевод 1740 г.). Переходя к его обсуждению, Вовенарг подчеркивает особую важность этого вопроса — о пользе «частных пороков» для общества в целом. Однако решение, предложенное Мандевилем, не встречает у него сочувствия. По его мысли, «польза, приносимая пороками, всегда смешана с великим вредом...»; «...пороки идут на пользу лишь благодаря нашим добродетелям — терпению, воздержанности, мужеству и т. д. Народ, наделенный одними пороками, был бы неизбежно обречен на гибель» (с. 65—66). Таким образом, хотя моральная философия Вовенарга широко оперирует понятием «пользы», его утилитаризм остается в кругу понятий более отвлеченного порядка, нежели развитие коммерции и ремесел. Можно сказать, что в этом вопросе стоицизм Вовенарга служит ему опорой в полемике с тезисом Мандевиля: испытания и трудности больше идут на пользу нравственной природе человека, нежели процветание, порожденное развитием пороков.

Проблема, поставленная «Басней о пчелах», при' водит нас к одному из узловых вопросов Просвещения — вопросу о прогрессе, его смысле и ценности для человечества. Позиция Вовенарга не может быть определена однозначно. С одной стороны, он верит в исконную доброту человеческой природы. Однако в отличие от Руссо он рассматривает ее как единство, без различия времени и места, не противопоставляет первозданную природу современному цивилизованному обществу, не возводит в культ примитивное состояние человечества.

Тем не менее проблема прогресса и его последствий, как для всего человечества, так — в малом масштабе — и для отдельной личности, не раз подвергается обсуждению в сочинениях Вовенарга. Способна ли к совершенствованию человеческая природа вообще и насколько эффективны попытки ее совершенствовать? В плане прогресса отдельной личности Вовенарг дает отрицательный ответ. Воспитание не улучшает человека и вообще уступает по силе и значению врожденным склонностям души. В обширном фрагменте «О натуре и привычке» Вовенарг решительно утверждает: «то, что остается в нас от первоначальной натуры, неукротимей

и сильней того, что приобретается учением, опытом и размышлением, ибо всякое искусство ослабляет даже тогда, когда исправляет и отделывает. Следовательно, в приобретенных нами качествах больше совершенств и в то же время недостатков, нежели во врожденных, а помянутая выше слабость искусства проистекает не только из упорного сопротивления натуры, но также из несовершенства принципов самого искусства. . .» (с. 81). Здесь совершенно очевидно последователь

Локка превращается в предшественника Руссо.

В более широком масштабе Вовенарг ставит эту проблему в одном из своих восемнадцати «Диалогов мертвых», опубликованных посмертно. Спор о прогрессе ведется между американцем (то есть американским индейцем — традиционная для Просвещения модель «естественного человека») и португальцем как представителем современной цивилизации. Американец утверждает, что искусства и воспитание испортили нравы и природу, португалец настаивает на преимуществах прогресса. Вовенарг явно склоняется на сторону первого, но он далек от того, чтобы идеализировать ретроспективную «аркадскую» идиллию. Да и сама полемика не носит того острого и напряженного характера, который обнаружится несколько лет спустя в «Рассуждении о науках и искусствах» Жан-Жака Руссо.

Итак, мы видим, что в суждениях Вовенарга присутствует основной комплекс будущего учения Руссо, и комплекс этот сохраняет внутреннюю логическую связь между отдельными положениями. Ыо в нем отсутствует едва ли не самый существенный элемент — социальный пафос Руссо, его плебейский протест против общественного неравенства, который придает такую остроту всем его утверждениям. Вопросы социального порядка ставятся Вовенаргом гораздо более камерно, на ограниченной шкале — светского общества, военного сословия, сильных мира сего, в салонном интерьере, а главное — в относительно второстепенных социальных проявлениях. Он остается по преимуществу моралистом

4

Особое место в сочинениях Вовенарга занимают литература и литературная критика. По-видимому, именно эти опыты послужили поводом для его переписки с Вольтером. Круг обсуждаемых авторов очерчен очень точно: это классическая литература ушедшего века — Корнель и Расин, Мольер и Лафонтен, «четыре гениальных прозаика»—Лабрюйер, Паскаль, Боссюэ и Фенелон; Буало и Филипп Кино; из более близких по времени — Жан-Батист Руссо, Фонтенель и, конечно. Вольтер.

Суждения Вовенарга о литературе носят более кон сервативный характер, чем его морально-философские концепции. Они определяются в целом установками классицистической доктрины, частично дополненной и осмысленной в свете литературных споров его времени. В панораме литературы великого века центр тяжести для Вовенарга совершенно очевидно смещается к концу — это проявляется и в его литературных при-страстиях и в самой точке зрения. Ставшее традиционным сравнение Корнеля и Расина безоговорочно решается в пользу второго. В своих упреках Корнелю Вовенарг отчасти следует по пути, намеченному еще Буало. Они касаются тех сторон поэтической манеры Корнеля, которые мы сегодня связываем с барочными тенденциями его творчества, т. е. с отступлениями от требований строгой классицистической поэтики. В этом смысле показательны ссылки на неудачно избранные образцы — Лукана, Сенеку, испанских авторов (см. примечание к с. 129). Вовенарга отталкивает в Корнеле преувеличенная риторичность, гипертрофия характеров и страстей, которой он сам всячески избегал в своих моралистических размышлениях. Сложную диалектику чувства и разума, механизм которой он пытался раскрыть, он находит не у Корнеля, а у Расина. Принимая как исходную классическую формулу Лабрюйера (Корнель изображает людей, какими они должны были бы быть, Расин — такими, каковы они на самом деле), Вовенарг не склонен истолковывать ее как оправдание преувеличений Корнеля (см. с. 128). Для него ближе Расин, ибо и сам он видит свою задачу не в идеализированном изображении человека, а в непредвзятом анализе его нравственного мира.

Избирательность литературных вкусов Вовенарга диктуется, с одной стороны, жанровой иерархией классической поэтики, с другой — направлением и принципами собственного творчества. Так, признавая высокие достоинства Мольера, он ставит его ниже Расина, ибо Мольер изображает повседневных и заурядных людей, которые мало привлекательны для Вовенарга-моралиста, Расин же — людей с «возвышенной душой». Итак, критерием здесь выступает самый объект изображения. Но, сопоставляя великого комедиографа с Лаб-рюйером, запечатлевшим в своих «Характерах» отнюдь не «возвышенные души», Вовенарг ориентируется на способ изображения, нд жанровую форму. Абстрактно обобщенная манера Лабрюйера явно импонирует ему больше, чем конкретная и образная у Мольера. Этим, по-видимому, объясняется и двойственная оценка Лафонтена.

Среди «четырех гениальных прозаиков» его особенно привлекает Фенелон, которого он берет под защиту в споре с Вольтером. В этом смысле Вовенарг разделяет пристрастия своего времени, находившего в «При ключениях Телемака» и катехизис «просвещенного мо нарха» и школу нравственной мудрости (по подсчетам А. Шереля, роман Фенелона издавался на протяжении XVIII в. 150 раз!). Отношение к Паскалю было, как мы видели, более сложным: споря с ним по важным, стержневым моментам его философии, Вовенарг не переставал изумляться его писательскому мастерству.

В противовес моралистической и ораторской прозе роман оценивается безоговорочно отрицательно. Отчасти здесь сказалась все та же устойчивость классицистических табу, зафиксированных в «Поэтическом искусстве» Буало. Но дело не только в этом. Главным пороком романов Вовенарг считает неправдоподобие, «лживость» по отношению к изображаемой в них действительности (т. е. опять-таки человеческой натуре). Скорее всего, говоря о «небылицах», Вовенарг имеет в виду широко вошедшие в моду псевдофантастические и псевдовосточ-ные романы, наводнившие книжный рынок в 30—40-х гг.

XVIII в.12 Мы знаем, что за этой условной декоративностью и занимательностью скрывалась достаточно верная, хотя и социально суженная картина современных нравов. Но в такой форме она не представляла для Вовенарга интереса и привлекательности: социально-психологический типаж романов, весь строй царящих в них отношений — поверхностный дилетантизм суждений, легковесность чувств, обращенность к чисто внешним формам успеха, дешево купленные репутации — все это вызывало у него резкое неприятие в жизни и в литературе. Об атом достаточно красноречиво говорят его собственные беглые зарисовки светской жизни и светских людей. Что касается крупных мастеров романного жанра той поры, которые могли оказаться вполне созвучными его идеям (мы имеем в виду прежде всего Прево), то мы не располагаем никакими данными— читал ли он их или нет.

В своих критических размышлениях о литературе Вовенарг не мог не откликнуться на главную дискуссию, занимавшую умы начиная с последнего десятилетия

XVII в. — Спор древних и новых.13 Правда, в 1730-х гг. Спор в целом уже исчерпал себя — последним его отзвуком было выступление Вольтера против одного из самых последовательных сторонников «новых» — Удар де Ла Мота (Вовенарг упоминает о нем в своем эссе о Вольтере, см. с. 232 и примечания). Ряд попутных замечаний, сделанных Вовенаргом в разной связи, показывает, что он верно уловил самый уязвимый пункт в концепции «новых» — отождествление познавательной («информативной») ценности литературного произведения и ценности художественной. Этот чисто механистический подход сказался еще на первых этапах Спора, в 1680-х jr., и получил практическое претворение в литературной деятельности Бернара де Фонте-неля, одного из самых активных защитников позиции «новых». О Фонтенеле Вовенарг пишет дважды — в коротком эссе, ему посвященном, и в фрагменте «О поэзии и красноречии». Кроме того, не называя его прямо, он недвусмысленно полемизирует с ним в очерке

о Буало (с. 119 и примечания). Вовенарг признает иаучно-просветительные заслуги Фонтенеля, много еде лавшего для популяризации точных наук и борьбы с «суевериями», но ставит ему в вину безразличие к поэтической форме и недооценку самой поэзии: если признать решающим критерием литературы наши знания

о внешнем мире и новизну мыслей, то к величайшим поэтам следовало бы причислить Ньютона. Сухому и плоскому рационализму Фонтенеля, его культу здравого смысла Вовенарг противопоставляет жизнь сердца, чув ства, которую способна раскрыть не логика холодного разума, а поэзия. Фоьтенель, вступивший в литературу за тридцать лет до рождения Вовенарга и переживший его на десять лет, несмотря на всеобщее признание и феноменальную продуктивность, представлял в ту пору уже вчерашний день литературы. Вовенарг намечал в своем творчестве тенденции литературы будущей.

Из современных авторов главное внимание Вовенарга привлекает, конечно, Вольтер, в котором он видел своего духовного наставника. В обширном эссе, изданном через много лет после его смерти, он останавливается на главных поэтических произведениях Вольтера — трагедиях, поэме «Генриада», стихотворениях, «Храме Вкуса», касается и его исторических сочинений. При всем преклонении перед гением и авторитетом учителя Вовенарг сохраняет самостоятельность суждений. Его разногласия с Вольтером, получившие отражение в их переписке, касаются как более частных оценок (Боссюэ, Фенелон, Корнель), так и принципиальных (Паскаль). Самое удивительное — это то, чго Вовенарг не только умеет отстоять свою точку зрения, но и повлиять на суждения своего корреспондента (а ведь в годы, когда велась переписка, Вольтеру было уже пятьдесят!). Основания для этого утверждения дает сопоставление «Храма Вкуса», с ксторым по некоторым вопросам спорит Вовенарг, и «Века Людовика XIV» (1751). Многие оценки здесь изменены или дополнены в духе замечаний, сделанных Вовенаргом. В частности, введен пассаж о Лабрюйере, который в «Храме Вкуса» вообще не упоминался. Особенно показательно изменение в оценке Паскаля.14

5

Жанровые и композиционные особенности прозы Вовенарга идут от классической традиции XVII в. В особенности это относится к его афористическим размышлениям и максимам, которые во многих случаях построены по модели афоризмов Ларошфуко с их заостренными антитезами и неожиданными концовками. Однако у Вовенарга явно намечается тенденция к распространению мысли, число лаконичных максим отно' сительно невелико. Попытка развить традицию Лабрюйера сказалась е серии «Характеров» (они не вошли в наше издание), которые, однако, значительно уступают образцу. Некоторые из них представляют собой результат самоанализа, опыт «объективации» собственной личности — именно в этом плане они интересны. Но Вовенарг слишком прочно еще связан с классицистическими принципами, чтобы прийти к «исповедальной» прозе, как эго сделает четверть века спустя Руссо. С другой стороны, от Лабрюйера Вовенарга отличает отсутствие (или ослабленность) социальной характеристики. Да и в моральных рассуждениях она выражена довольно суммарно, и социальные контуры изображаемых им проявлений человеческой природы обозначены

весьма расплывчато. Социум Вовенарга в тех случаях когда он приобретает сколько-нибудь конкретные черты, замкнут в сравнительно узких рамках его личного опыта: военная среда и светское общество, которое

он знал скорее издали. Порою создается впечатление, что истинный его «социум» — это выдающиеся государ ственные деятели и мыслители разных эпох, с которыми (или от чьего имени) он спорит, за которых «проигры вает» несостоявшисся в жизни судьбы и роли, сталки* вая их в самых неожиданных комбинациях. Это ясно выступает в его «Диалогах» — жанровой модели, идущей от Лукиана и очень популярной в конце XVII в.: ей отдали дань и Фонтенель в нескольких сериях «Диалогов мертвых», и столь почитаемый Вовенаргом Фе-нелон.

В восемнадцати диалогах у Вовенарга одни и те же персонажи нередко выступают дважды и трижды — каждый раз с другим собеседником: Фенелон со своим постоянным реальным антагонистом Боссюэ, с кардиналом Ришелье (умершим до его рождения), с Паска лем; Ришелье, в свою очередь, — с Корнелем, Фенело-ном и Мазарини; Брут — с Цезарем и с «молодым римлянином»; Боссюэ — с Фенелоном и с Расином. Это позволяет автору создать своеобразное «изменение оптики», раскрыть разные аспекты личности великого человека, ибо новый собеседник означает новую тему, новую ситуацию и соположение. Видимо, несмотря на структурные различия, в сознании Вовенарга присутствовали и «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. И хотя «Диалоги» нельзя причислить к лучшим сочинениям моралиста, они демонстрируют его поиски новых возможностей в рамках устойчивой литературной традиции.

Место Вовенарга в литературе французского Про-свещения оживленно дискутировалось уже младшими его современниками — Мармонтелем, Кондорсе, Лагар-пом: спор шел о том, можно ли причислить его к партии «философов» (ь том специфическом значении, которое это слово получило в середине XVIII в.), или же он был добрым христианином, или, на худой конец, «философом-христианином» (формула Мармонтеля в его краткой биографической заметке о Вовенарге). Не подлежит сомнению, что первая из названных версий — наиболее соответствует реальному положению вещей, хотя в силу обстоятельств своей биографии Вовенарг близко соприкасался только с Вольтером. В его сочи-нениях мы не находим нигде тех антиклерикальных выпадов, критики церкви как института и реальной практики ее служителей, которыми пестрит литература того времени, — мы видели, что реалии общественного бытия редко попадают в поле его зрения. Однако его религиозно-философские позиции несут на себе недвусмысленную печать деизма, вольномыслия, но не в его светски-фривольном, <игровом» варианте, который был так распространен в литературе XVIII в., а в глубоком и серьезном. И неудивительно, что в ряде статей «Энциклопедии *> обнаруживаются текстуально точные отрывки из его сочинений,15 а неопознанная работа («О достаточности естественной религии») приписывалась попеременно тс ему, то Дидро (см. ниже: «Текстологические принципы издания»).

Жизненный путь Вовенарга прервался в момент, когда просветительская мысль стояла на пороге решительного сдвига в философских, политических и социальных вопросах. Позднейшие исследователи XIX в. пытались гипотетически сконструировать его путь на завершающем этапе эпохи — в годы революции.16 Не будем повторять эту наивную игру, не будем делать из Вовенарга ни Андре Шенье, ни генерала Оша. Он был самим собой — значительным и своеобразным мыслителем, тонким наблюдателем человеческой натуры, мастером слова.

Н. Жирмунская

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ИЗДАНИЯ

Сочинения Вовенарга впервые увидели свет в начале 1746 г., без имени автора, под названием «Введение в познание человеческого разума, сопровожденное размышлениями и максимами» («Introduction a la connais-sance de Г esprit humain, suivie de reflexions et de maxi-mes»). Второе издание под тем же названием, исправленное в основном по замечаниям Вольтера, вышло в июне 1747 г. через две недели после смерти автора. Современные текстологи затрудняются определить, все ли исправления принадлежат самому Вовенаргу, тогда уже тяжело больному. Возможно, что часть из них была внесена издателями книги — аббатами Трюбле и Сеги, но также по правленному экземпляру первого издания. Как бы то ни было, издание 1747 г. считается каноническим последним прижизненным. В последующие десятилетия XVIII в. в журналах и сборниках время от времени появлялись новые публикации сочинений Вовенарга, не вошедших в издание 1747 г. Некоторые из них уже в конце XVIII в. вызывали сомнения в смысле авторской атрибуции. Так, чрезвычайно важное в философском плане сочинение «О достаточности естественной религии» появилось в печати сначала под именем Вовенарга, а вскоре после этого — под именем Дидро (к тому времени уже умершего) и в дальнейшем включалось в собрания его сочинений, хотя и с оговорками.

В 1797 г. появились одно за другим два двухтомных собрания, впервые под заглавием «Сочинения» и «Полное собрание сочинений». Второе из них, подготовленное А. Фортиа д’Юрбеном, включало кроме предшествующих публикаций также новый материал по рукописям, полученным от родных и друзей Вовенарга, и было снабжено примечаниями и предметным указателем. В 1806 г. вышло новое двухтомное и расширенное издание, подготовленное Сюаром: Oeuvres completes de Vauvenargaes, nouvelle edition, augmentee de plusieurs ouvrages inedites et de notes critiques et gram-maticales, пвслуяедвшее поводом для судебного процесса между издателями этого и предыдущего собраний. Издание Сюара при всех его несовершенствах учитывается новейшими исследователями и комментаторами.

Наиболее полным считается до сих пор издание Жильбера в двух томах, на котором базировались все последующие, вплоть до 30-х гг. нашего века: Oeuvres de Vauvenargues и Oeuvres posthumes et inedites de Vauvenargues. Paris, 1857. Тем не менее, как убедительно показали в недавнее время А.-М. Руссо и Жером Веркрюс, оно ни в какой мере не отвечает требованиям современной текстологии. Подлинно научно-критического издания сочинений Вовенарга пока еще не существует (см.: Vercruysse J. Vauvenargues trahi : Pour une edition authentique de ses oeuvres 11 Studies on Voltaire and the eighteenth century, 170, 1977; Rousseau A.-M. L’exemplaire des Oeuvres de Vauvenargues annote par Voltaire ou l’imposture de l’edition Gilbert enfin devoilee// The Age of Enlightment: Studies presented to Theodore Besterman. London, 1967).

Настоящий перевод, впервые знакомящий русского читателя с основными произведениями Вовенарга, выполнен по новейшему изданию Дажана: Vauvenargues. Oeuvres / Publ. avec concours du Centre National des Let-tres. Chronolo&'ie, inUod., notes et index par Jean Dagen. Paris: Gamier—Flammarion, 1981. Издание это не претендует ни на полноту, ни на статус научно-критического, однако составитель принял во внимание критические замечания и предостережения, содержащиеся в статье Веркрюса, Книга включает все «классические» и не вызывающие текстологических сомнений произведения Вовенарга, которые могут представить интерес для современного читателя. За ее пределами остались религиозно-философские сочинения, письма, ?Диалоги» и некоторые второстепенные фрагменты.

Мы сохраняем расположение материала, принятое Дажаном в первом разделе книги, которое точно следует изданию 1747 г. (исключены нами только два небольших сочинения, которые ввели в него Трюбле и Сеги). Посмертно изданные тексты, составляющие у Дажана второй раздел, вынесены нами в Дополнения и даются выборочно. Фрагментарный принцип, характерный для писательской манеры Вовенарга, позволил отобрать наиболее интересные для нашего издания тексты, не разрушая цельности материала. В Дополнения вошли также размышления и максимы, исключенные автором при переработке первого издания; они составляют третий раздел книги Дажана. Все максимы и размышления в Дополнениях продолжают нумерацию основного раздела (с № 331 по 963 арабскими цифрами). В статье отсылки к максимам для удобства обозначены арабскими цифрами. Тексты Вольтера и Мармонтеля (Дополнения) переведены также по изданию Дажана. Весьма скупые и лаконичные примечания Дажана частично учтены нами, но существенно расширены и дополнены за счет историко-литературного и философского материала, требук-щего пояснений с точки зрения современного читательского восприятия.

Впервые на русском языке избранные мысли Вовенарга появились в книге: Избранные мысли Лабрюйера с прибавлением избранных афоризмов Ларошфуко, Вовенарга и Монтескье / Пер. с франц. яз. Г. А. Русанова и Л. Н. Толстого. С предисл. Л. Н. Толстого. Москва: Посредник, 1908. Вовенарг представлен здесь двумя разделами, содержащими соответственно 104 и 91 афоризм. Нумерация не совпадает с авторской. Остальные сочинения Вовенарга на русский язык не переводились.

ПРИМЕЧАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА

1 . . . сказал Паскаль. — Блез Паскаль (1623— 1662) — французский философ, математик, писатель. Его главное философское сочинение «Мысли» неоднократно цитируется Вовенаргом. Приведенное изречение стоит под № 380 (здесь и далее нумерация дается по французскому изданию: Pascal. Pensees. Paris: Garnier, 1964). Подробнее об отношении Вовенарга к Паскалю см. в статье.

2 ... на которые мне указали. . . — Значительная часть поправок внесена по совету Вольтера.

3 Ж.-Б. Руссо — все упоминания Руссо у Вовенарга относятся к поэту Жану-Батисту Руссо (1671—1741), широко известному в те времена автору од, посланий, эпиграмм и других стихотворений.

4 Кино Филипп (1635—1688) — автор трагедий в галантно-слащавом духе и оперных либретто. Подробнее см. с. 143.

5 . . . физическую природу этих свойств. . . — Это место свидетельствует о сенсуалистических основах мировоззрения Вовенарга.

6 ... не называя вещи своими именами. . . — Эта особенность, приписываемая Вовенаргом французскому характеру и духовному складу, присуща прежде всего культурной атмосфере его времени и социальной среды, особенно ярко проявившейся в литературе стиля рококо. Полунамеки, граничащие с двусмыслицей, становятся одной из характерных примет этого стиля.

7 Хороший вкус состоит в умении чувствовать прекрасную природу. . . — Вовенарг противопоставляет новое сенсуалистическое понимание «вкуса традиционному рационалистическому (вкус диктуется законами разума), выдвинутому поэтикой классицизма.

8 ... со старинными песнями и прочей чепухой. .. — Пренебрежительное отношение к старинным песням, стоящим за пределами высокой литературы и «хорошего вкуса», характерно для французской эстетической мысли XVII—XVIII вв. Интерес к старинной национальной поэзии пробуждается во Франции значительно позже, чем в Англии и Германии.

9 . .. исключительно с помощью опыта. . . — Эти мысли почерпнуты Вовенаргом у английского философа-сенсуалиста Джона Локка. Подробнее см. с. 35, примеч. и статью.

10 Монтень Мишель (1533—1592) — французский писатель-гуманист. Его книга «Опыты» (1588) оказала значительное влияние на Вовенарга, хотя в ряде случаев он полемизирует с Монтенем и критически отзывается о нем.

11 Лафонтен Жан (1621—1695) — французский поэт, автор басен, стихотворных сказок, романа «Любовь Психеи и Купидона». Подробнее см. с. 117 и примеч.

12 Декарт Рене (1596—1650) — французский философ, математик, физик, крупнейший представитель философского рационализма. В начале XVIII в. в связи с развитием сенсуализма влияние философии Декарта заметно ослабевает. См. ниже, примеч. к с. 37.

13 Маро Клеман (1496—1544) — французский поэт эпохи раннего Возрождения. Говоря о подражании ему Ж.-Б. Руссо, Вовенарг имеет в виду прежде всего использование тех же поэтических жанров.

14 Корнель Пьер (1606—1684)—французский драматург, основоположник классической трагедии во Франции. Подробнее о нем Вовенарг пишет в специальном очерке, с. 123.

15 Лукан Марк Анней (39—65) — римский поэт, племянник Сенеки Его историческая поэма «Фарсалия, или О гражданской войне» пользовалась большой популярностью у французских поэтов XVII в., тяготевших к стилю барокко. Для поэтики Лукана характерна патетическая риторика и нагнетение ужасов в описании сражений.

16 Сенека Луций Ан^ей (ок. 4 г. до н. э.—65 г. н. э.) — римский философ-стоик, писатель, государственный деятель. На Корнеля оказала влияние общая манера Сенеки, тяготение к изображению ужасного, напряженного и исключительного в трактовке драматических характеров. Более конкретно это влияние проявилось в первой трагедии Корнеля «Медея» (1635), образцом которой послужила одноименная трагедия Сенеки.

17 Боссюэ Жак Бенинь (1627—1704) — придворный проповедник Людовика XIV и воспитатель его сына, автор ряда сочинений на моральные, политические и исторические темы (главное из них — «Рассуждение о всеобщей истории», 1681), надгробных речей и проповедей, считавшихся классическими образцами риторических жанров во французской прозе XVII в. Консервативные политические взгляды и религиозная ортодоксия Боссюэ встретили резкую критику со стороны писателей эпохи Просвещения, обычно противопоставлявших ему Фенелона (см. ниже, с. 233 и примеч.), его постоянного антагониста в моральных, политических и религиозных вопросах.

18 Расиь Жан (1639—1699) — великий французский трагик. Подробнее о нем см. ниже, с. 123 и примеч.

19 . . . обезьянничать и подражать. — См.: «Опыты», кн. 3, гл. 5.

20 Локк Джон (1632—1704)—английский фило

соф-сенсуалист. Разработанная им эмпирическая теория познания оказала решающее влияние на философские взгляды просветителей (в частности Вольтера и Дидро). Его главный труд «Опыт о человеческом разуме» (1690) был издан на французском языке в 1700 г. Вольтер писал о Локке в «Философских письмах» (1734, письмо 13): «Столько философов создавали

романы о человеческой душе, и вот явился мудрец, скромно написавшим ее историю».

21 ... от о? животных духов... — Термин этот принадлежит Д.'кар*у, который в трактате «О страстях» (1649, гл. 10) пытался объяснить физиологический махяни?м воьдсгствия кровообращения на мозг: «Лишь самые подвижные и легкие частицы крови проникают в мозг, в то время как остальные расходятся по другим частям тела. Эти-то очень легкие частицы образуют «животные духи». Таким образом, то, что я здесь называю «духами», есть не что иное, как тела, не имеющие никакого другого свойства, кроме того, что они очень малы и движутся очень быстро. . .» (Декарт Р. Избранные произведения. М., 1950. С. 600).

22 Кое-кто из философов. . . — Имеются в виду Паскаль, Франсуа де Ларошфуко (1613—1680), автор знаменитых «Максим и моральных размышлений» (1665), с которым Вовенарг часто вступает в полемику, а также некоторые другие моралисты XVII в. Идея о своекорыстной природе любви и других человеческих чувств особенно последовательно проведена в «Максимах» Ларошфуко.

23 ... отдельными писателями. — Имеется в виду философ-рационалист Мальбранш (1638—1715), развивавший идеи Декарта, и некоторые другие.

24 . . . например, оспины, болезненная худоба и пр. — Замечание, возможно, автобиографического характера: Вовенарг перенес оспу, обезобразившую его лицо.

25 ... разве наша душа не способна к бескорыстному чувству? — Снова полемика с Ларошфуко.

26 Мюре — По-видимому, имеется в виду композитор Жан-Жозеф Муре (1682—1738), автор комических опер, уроженец Прованса, как и Вовенарг.

27 Существует мнение, что большинство пороков в той же мере идут на пользу обществу. . . — Вовенарг имеет в виду концепцию английского писателя и врача Бернарда Мандевиля (1670—1733), высказанную в его стихотворной «Басне о пчелах» (1714, французский перевод вышел в 1740 г.).

28 О чем же думают те люди. .. — По-видимому, подразумевается пессимистическая концепция человеческой природы, представленная у Ларошфуко и у некоторых янсенистских теоретиков из окружения Паскаля.

29 Представьте себе Катилину, чуждого предрассудкам своего сословия... — Луций Сергий Катилина (ок. 108—62 до н. э.) — римский претор, пытавшийся захватить власть. Заговор Катилины был раскрыт с помощью Цицерона, выступившего против Катилины с четырьмя разоблачительными речами. Характеристика

Катилины как выходца из развращенного нобилитета почерпнута Вовенаргом из книги римского историка Саллюстия (ок. 86—35 до н. э.) «Заговор Катилины».

30 Октавиан (63 до н. э.—14 н. э.) — первый римский император, принявший в 27 г. вместе с императорским титулом имя Август. Вовенарг стилистически играет противопоставлением этих двух имен, отражающих особенности личности Августа в разные периоды его жизни.

31 Брут Марк Юний (85—42 до н. э.) — возглавил заговор против Юлия Цезаря и участвовал в его убийстве. В литературной и исторической традиции выступает как обобщенный образ мужественного и верного своим убеждениям республиканца. Потерпев поражение в битве с войсками Второго Триумвирата, покончил с собой.

32 Круза Жан-Пьер (1663—1738)—швейцарский математик и философ. В своих сочинениях эклектически сочетал разные философские учения. Вовенарг имеет в виду его «Трактат о прекрасном» (издан в 1715 г.).

ФРАГМЕНТЫ

1 Пирронизм — философский термин, равнозначный скептицизму. Восходит к древнегреческому философу Пиррону (360—ок. 270). В XVIII в. применялся к различным философским течениям, заключавшим элементы агностицизма. Вольтер в «Трактате о метафизике» (1734) в главе, посвященной полемике с «пиррониста-ми», выступает против субъективно-идеалистического учения английского философа Джорджа Беркли (1685— 1753) и его последователей. Им же адресован и данный полемический фрагмент Вовенарга.

2 . . . кто мыслит, тот существует. . . — Перефразированное известное положение Декарта: «Я мыслю,

следовательно, существую».

3 . . . вне нас должно быть нечто, порождающее их. — Признание объективной реальности внешнего мира, существующего независимо от наших ощущений, сближает позиции Вовенарга с концепцией Дидро.

4 Другая. более смелая мысль, принадлежит Паскалю. . . — См. «Мысли», № 92. Вовенарг достаточно

точно передает основной тезис Паскаля, получивший у автора более развернутое изложение.

... сильней тою. что приобретается учением. . . — Здесь, как и во многих других вопросах, Вовенарг отчасти предвосхищает идеи, высказанные впоследствии Ж.-Ж. Руссо.

6 ... не приемлют внезапных переходов восточных авторов. . . — Современники Вовенарга, отмечая особенности «восточного» слога, связывали их с нравами и темпераментом восточных народов, обусловленными «климатом».

7 О несомненности принципов — Весь фрагмент развивает полемику против агностицизма, начатую в первом фрагменте.

8 О романах — Фрагмент отражает скептически отрицательное отношение к жанру романа, идущее еще от классицистической поэтики XVII в. (Буало) и получившее в 1730-х гг. широкий общественный и официальный резонанс (подробнее см.: Разумовская М. В. Становление нового романа во Франции и запрет на роман 1730-х гг. Л.: изд. ЛГУ, 1981. С. 5—8).

9 Против посредственности существования — Весь фрагмент, в особенности его концовка, носит явно автобиографический характер.

10 . . . по утверждению Монтеня. . . — См. «Опыты», кн. 1, гл. 4 и кн. 3, гл. 10.

11 Паскаль говорит... — См. «Мысли», № 366.

12 . . . он, вторя Монтеню, замечает. . .Паскаль. Мысли, № 417; ср. Монтень. Опыты, кн. 2, гл. 1.

13 Колиньи Гаспар де (1519—1572) — крупный военачальник, с 1552 г. адмирал. В конце 1550-х гг. перешел в протестантство и стал одним из вождей партии гугенотов. По указке Екатерины Медичи был злодейски умерщвлен во время Варфоломеевской ночи. Возможно, что упоминание Колиньи в ряду других выдающихся людей (совершенно иного толка) навеяно поэмой Вольтера «Генриада», где в патетических тонах описано убийство Колиньи.

14 Тюренн Анри де Латур д’Овернь (1611— 1679) — маршал Франции, прославленный многими победам» в период Трндцатилетней войны и в последующих походах Людовика XIV в 1660—1670-х гг. Был известен простотой и скромностью в обращении, пользовался популярностью среди солдат.

15 Боссюэ — См. выше, примеч. на с. 416.

16 Ришелье Арман-Жан дю Плесси (1585—1642) — кардинал, министр Людоьика XIII, фактический правитель Франции в 1624 —1642 гг.ь способствовавший укреплению централизованной королевской власти.

17 Фенелон Франсуа де Салиньяк де ла Мот (1651 —1715) — архиепископ Камбрейский. Писатель-моралист, занимавший критическую позицию по отношению к нравам и политике двора Людовика XIV. Автор дидактического романа «Приключения Телемака» (1699). Моральные и политические взгляды Фенелона сочувственно воспринимались французскими просветителями, особенно в начальный период Просвещения.

18 Кардинал де Рец — Жан-Франсуа-Поль де Гонди (1613—1679) — с детств.э был предназначен семьей к духовной карьере, тем не менее активно участвовал в политических интригах и заговорах против кардинала Ришелье, потом в движении Фронды (1648—1650). Его мемуары, изданные посмер/но в 1717 г. (первоначально в неполном виде), получили высокую опенку Вольтера; в дальнейшем не раз служили источником для исторических романов о XVII в. (Дюма, Виньи).

19 . . . его жиънеописат ель... — Ги Жоли, состоявший на службе у Реца и давший ему суровую оценку в своих «Мемуарах».

20 Народ и сведущие люди. . .Паскаль. Мысли, № 327.

21 Советы молодому человеку — Обращены к молодому офицеру, восемнадцатилетнему Ипполиту де Сейт-ру, служившему в полку под началом Вовенарга и погибшему во время кампании в Чехии в 1742 г. Вовенарг питал к нему отеческую привязанность и посвятил ему надгробное слово.

22 Убив Клита, Александр собирался наложить на себя руки. . . — Александр Македонский убил своего приближенного Клкто, некогда спасшего ему жизнь в бою; это произошло во время пира, когда оба были разгорячены бином, и Клит осыпал царя оскорблениями.

Придя в себя, Александр хотел пронзить себя тем же копьем. См. Плутарх. Сравнительные жизнеописания, Александр, гл. 50—51.

КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

О НЕКОТОРЫХ ПИСАТЕЛЯХ

1 . . . предметы, трактуемые в них, низменны. — Стихотворные сказки Лафонтена написаны в традициях ренессансной новеллистики, нередко с использованием ее сюжетов. Вольная трактовка эротических тем навлекла на автора обвинения в фривольности и безнравственности.

2 Буало-Депрео Никола (1636—1711) —главный теоретик французского классицизма, автор стихотворного трактата «Поэтическое искусство» (1674), сатир, посланий, эпиграмм, героикомической поэмы «Налой» и др.

3 . . . излечил их от плохого вкуса. . . — Понятие «хорошего вкуса» составляет одно из основных положений литературной теории Буало и нормативной поэтики классицизма.

4 . . . иные весьма авторитетные люди считают новизну замысла. — Имеются в виду сторонники новой литературы в «Споре древних и ног?.ы\», разгоревшемся в 1687 г. после выступления Шарля Перро против преклонения перед авторитетом древних авторов. Настаивая на преимуществах более богатой в познавательном отношении новой литературы, ее сторонники недооценивали, а порою и зовсе игнорировали рол?> поэтической формы. На стороне «древних» были Буало, Расин, Лафонтен, Лабрюйер, на стороне «новых» — Перро, Фонтенель и некоторые писатели начала

XVIII в. (Удао де Ла Мот).

5 Шолье Гийом-Амфри (1639—1720) — поэт эпикурейского направления, автор галантных стихов.

6 Мольер Жан-Батист Поклен (1622—1673)—великий французский комедиограф. В своей оценке Мольера Вовенарг исходил из иерархических принципов классицистической поэтики, считавшей комедию низким жанром. Этим объясняется предпочтение, отдаваемое Ра* сину и Лабрюйеру.

7 Лабрюйер Жан (1645—1696) — французский писатель-моралист, автор книги «Характеры и нравы ны-неынего ьека» (1688). Вовенарг в своих сочинениях несомненно опирался на жанровую традицию, заложенную этой книгой.

8 архиепископ Камбрейский — Фенелон (см. выше, примеч. на с. 420).

9 Теренций Публкй (ок. 190—159) — римский комедиограф, создатель «серьезной» комедии нравов. Классицистическая теория считала его пьесы высоким образцом комедийного жанра Буало, критикуя Мольера за элементы народной фарсовой традиции в его творчестве, противопоставлял ему Теренция. В эпоху Просвещения на Теренция опирались теоретики и создатели новой буржуазной драмы (Дидро).

10 Акомат — великий визирь султана Мурада в трагедии Расина «Баязид» (1672).

11 Осман — наперсник Аксмата.

12 . . , Роксан с со с Аталидой. . . — Роксана — султанша, пылающая страстью к младшему брату своего мужа Баязнду. Аталида — возлюбленная Баязида.

13 ... в трагедии «Сид» говорит граф. .. — «Сид» Пьера Корнеля (1637) положил начало трагедии французского классицизма. Цитируемая сцена — ссора между графом Гормасоги и доном Диего, отцом героя, служит источником драматического конфликта.

14 Корнелия ое обращается к Цезарю. . . — В трагедии Корнеля «Помпей» (1642) заглавный персонаж так и не появляется на сцене, хотя все действие вращается вокруг его гибели от руки коварных убийц. Главными драматическими антагонистами пьесы выступают вдова Помпея Корнелия и его политический противник Юлий Цезарь.

15 «Цинна» (1640) — трагедия Корнеля, главным действующим лицом ее является император Август.

16 Тит Ливий оэ Светоний — Тит Ливий (59 до н. э.—17 н. э.) и Ган Светоний Транквилл (ок. 75— 150) — римские историки. Главный труд Светония «Жизнь двенадцати цезарей» (ок. 120). Сочинения обоих авторов наряду с «Сравнительными жизнеописаниями» Плутарха (46—120) служили основными источниками сведений о древней истории.

17 Агриппина оэ по приказу Нерона. . . — Нерон и его мать Агриппина — главные персонажи трагедии Расина «Британик» (1669).

18 показать людей такими, какими бы им следовало быть. . . — Вовенарг цитирует здесь суждение Лабрюйера («Характеры, или Нр осы нынешнего века», гл. 1. «О творениях человеческого разума», 54). Оно дословно повторяет то, что Аристотель говорит в «Поэтике»

о Софокле и Еврипиде. Современники Расина охотно сравнивали его с Еврипидом, а Корнеля с Софоклом. Сопоставлекие обоих французских трагических поэтов стало после Лабрюйера традиционным и в основных линиях следовало его концепции.

19 . . . напыщенных испанские и латинских авторов. . . — Корнель не раз обращался в своих пьесах

к исианским источникам («Юность Сида» Гильен* де Кастро, ньесы Кальдерона, Лопе де Вега, Аларкона).

В этом проявилось, в частности, его тяготение к барочным принципам драматургии. Из латинских авторвв имеются в виду Св-кека и Лукан (см. выше, примеч. к с. 29), также весьма привлекавшие приверженцев барочной драмы.

20 . . . играть мыслями и словами. . . — Классицисти

ческая эстетика в огличие от стилистических принципов литературы барокко требовала точного и однозначного словоупотребления; игра слов, основанная на двусмыслице, считалась приемом безвкусным, недостойным высокой поэзии. Эта стилистическая установка имела

и свой морально-общественный подтекст: двусмыслен

ное словоупотребление прочно связывалось с иезуитской казуистикой, способной придать высказыванию прямо противоположный смысл. Ср. у Буало:

У слова был всегда двойной коварный лик.

Оружьем грозным став судьи и богослова,

Разило вкривь и вкось двусмысленное слово.

(Поэтическое искусство, (I п.)

Полемика против иезуитов сохраняла свою актуальность и в годы, когда писал Вовенарг.

21 . . . Иодая со Гофолйи. — Персонажи последней трагедии Расина «Пофолия» (1691), написанной на библейскую тему.

22 . . . речи Атония в трагедии «Смерть Цезаря»...— Имеется в виду трагедия Вольтера (1735), написанная им пос\е возвращения из Англии, где он увидел на сцене «Юлия Цезаря» Шекспира. Вольтер дал вольную интерпретацию — перевод-переделку трагедии Шекспира, ограничив ее первыми тремя актами. Речь Марка Антония над телом Цезаря (у Шекспира акт III, сц. 2, у Вольтера акт III, сц. 8) в целом довольно близко воспроизведена Вольтером.

23 ... рождать сострадание в ущерб ужасу и восторг в ущерб удивлению. . . — Согласно Аристотелю («Поэтика», VI), сущность трагедии заключается в том, чтобы очищать душу, вызывая страх и сострадание («катарсис»). В переводах на новью европейские языки варьировались понятия «страх» и «ужас», что в XVIII в. послужило предметом специальной полемики. Из двух названных Аристотелем аффектов Расин и Буало выдвигали на первый план сострадание как средство этического оправдания трагического героя. Корнель в своих теоретических трудах попытался дополнить теорию Аристотеля, введя третий аффект — «восхищение» величием героя, независимо от его моральной оценки.

24 ... характеры ею героев не отмечены чертами времени и паиии, и* породивших. . . — Этот упрек был брошен Расину еще Корнелем по поводу «турецкой» трагедии «Баязид». В эпоху Просвещения пробуждается интерес к национальной и исторической специфике в изображении экзотических народов, однако эта специфика проявляется в чисто условных, декоративных элементах. Вовенарг придерживается здесь классицистического понимания человеческой природы как единой и универсальной и гребует ее максимально обобщенного изображения.

25 ... об «Александре», «Фиваиде», «Беренике», «Есфири». . . — «Александр Великий» (1665) и «Фи-ваида» (1663) — первые трагедии Расина, во многом еще подражательные; «Береника» (1670) названа в числе «слабых», видимо, че без влияния Вольтера, критиковавшего ее э<? отсутствие напряженного драматического действия. «Есфирь» (1689) — трагедия на библейскую тему, также лишенная острого драматического конфликта.

26 Кифарес — персонаж трагедии «Митридат» (1673), сын заглавного героя.

27 Пиндар (ок. 518—442) — древнегреческий лирик, в своих одах воспевал Олимпийские состязания.

28 Сулла Луций Корнелий (138—78) — римский полководец, консул, захватив власть, проводил массовые жестокие репрессии, казнил много тысяч людей.

29 Аттила (ум. 453) — предводитель гуннов, его имя стало синонимом варварства и жестокости. Следующий за этими строками портрет Александра Македонского совершенно очевидно навеян «Сравнительными жизнеописаниями» Плутарха, книги, которую Вовенарг высоко ценил.

30 Недальновидности Вдррона со обязан славой Ган-нибал. — Теренций Bappon (III в. до н. э.) — римский консул; по его вине была проиграна битва при Каннах (216 до н. э.), в которой карфагенский полководец Ганнибал одержал победу над Римом.

31 Маро — см. выше, примеч. на с. 415.

32 .. . Мантуанским лебедем. . . — Имеется в виду Вергилий, родившийся в Мантуе.

33 . . . обессилен бременем изгнаннической жизни и унижений... — Жан-Батист Руссо, известный своими язвительными эпиграммами, был в 1710 г. обвинен в кощунственных нападках на религию и на высокопоставленных лиц и приговорен к изгнанию. Долгие годы скитался за границей, существовал на средства, получаемые от влиятельных поклонников его таланта. Попытки Руссо вернуться в Париж и добиться реабилитации не увенчались успехом. Он умер в 1741 г. в Брюсселе.

34 Филипп Кино — См. выше, примеч. на с. 414.

35 .. . трогательностью замысла со проникнута и му-зыка. — Кино писал либретто для опер композитора Ж. Б. Люлли. В 1670-х гг. при дворе резко возросла популярность оперного жанра (в особенности опер Кино—Люлли), грозившая оттеснить на второй план высокую трагедию. С резкими нападками на Кино выступили Расин и Буало, видевшие в опере чисто развлекательный жанр. Защитниками ее стали братья

Перро, будущие поборники «новой» литературы и ее жанров в «Споре древних и новых».

36 . . . ты, превосходивший Боссюэ и Паскаля. . . — Имеется в виду Фенелон (см. выше).

РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

1 «Мысль о смерти вероломна.. . » — См. максиму

CXLIII.

2 Совесть умирающих клевещет на всю их жизнь. ..» — См. максиму CXXXVI.

3 Кадриль — здесь: карточная игра с участием четырех игроков.

4 Отпрыск Эскулапа — врач.

5 Когда мы истощены наслаждениями.. . — По структуре варьирует 192 максиму Ларошфуко: «Когда пороки покидают нас, мы стараемся уверить себя, что это мы покинули их».

6 . .. воздать должное другому гению. . . — Имеется в виду Вольтер,

7 ... в ошибках, якобы подмеченных в его книгах. . . — Критики Вольтера указывали на ряд фактических ошибок и неточностей в его исторических трудах.

8 ... в Лукке он бессилен. — В 1737 г. Испания захватила это североитальянское герцогство, что вызвало сопротивление местных жителей.

9 . . . прославленный автор «Размышлений». . . — Имеется в виду Ларошфуко.

10 Римлянин, посмеявшийся над священными цыплятами. . . — Имеется в виду рассказ Цицерона в трактате «О дивинациях» (I, 77): римский полководец Гай Фламиний пренебрег предостережением авгура — не начинать сражения, пока священные куры отказываются клевать предложенное им зерно. Фламиний дал сражение, потерпел поражение и был убит в бою.

ДОПОЛНЕНИЯ

ФРАГМЕНТЫ

1 . . . кардинал Мазарининедалекий плут. — Джу-лио Мазарини (1602—1661) с 1642 г. до смерти — министр и фактический правитель Франции в период малолетства и юности Людовика XIV. Гибкий политик, одержавший победу над оппозиционным движением аристократов и парижской буржуазии (Фронда), он упрочил приоритет Франции на европейском континенте. Характеристика Мазарини, приводимая Вовенаргом, восходит к временам Фронды. Аристократы-фрондеры видели в нем — человеке безвестного происхождения, к тому же итальянце, — всего лишь ловкого выскочку и искусного интригана.

2 ... грозят самые страшные несчастия. . . — Вероятнее всего, Вовенарг имеет в виду вторжение австрийцев в Прованс в квнце 1746 г.

3 Терсит (Ферсит) — персонаж «Илиады» (кн. II, с<г. 212), самый безобразный воин ахейского войска, трусливый и наглый демагог. Стал синонимом низких моральных качеств и физического уродства.

4 О современных армиях — Весь отрывок продиктован горьким личным опытом Вовенарга.

5 .. . его слова о том ос сидит несколько Ма-риев.. . — Гай Марий (157—86) — римский полководец, консул, политический противник Суллы (см. выше, примеч. к с. 139), одержавшего над ним верх в 88 г. Высказывание Суллы приводится Плутархом в жизнеописании Цезаря (1Л. 1).

6 . . . взяться на трагедию. — Этот анекдот рассказан в несколько ином варианте Луи Расином в его «Мемуарах о жизни и творчестве Жана Расина», послуживших основным источником для последующих биографий драматурга. Однако Луи Расин говорит, что Мольер дал его отцу деньги взаймы.

7 Еще один совет молодому человеку — см. примеч. к с. 102.

КРИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

1 «Генриада» (1723—1728) — эпическая поэма Вольтера, воспевающая в лице Генриха IV идеал «просвещенного монарха». Основная идея поэмы — обличение фанатизма и религиозных распрей, конец которым положило воцарение Генриха IV в 1594 г. Вольтер попытался создать национально-героическую эпЬпею по образцу «Энеиды» Вергилия. Однако в «Ген-риаде» отчетливо выступает несовместимость актуальной политической идеи и хронологически близкого материала с условно-обобщенным стилем и канонической структурой классической эпопеи. Тем не менее поэма Вольтера на протяжении всего XVIII в. пользовалась большим успехом.

2 «Магомет» (1741) —антирелигиозная трагедия Вольтера, в которой основатель мусульманства выступает как сознательный обманщик и политический честолюбец.

3 ... до конца исчерпаны создателем «Электры». — Имеется в виду Проспер-Жолио де Кребийон (Старший) (1674—1762), автор трагедий, пользовавшихся большим успехом в первом десятилетии XVIII в. «Электра» поставлена в 1708 г. Кребнйон тяготел к поэтике ужасов, охотно изображал в своих трагедиях жестокие страсти и кровавые события. С 1735 г. состоял в должности цензора и был особенно придирчив к произведениям Вольтера, с которым находился во враждебных отношениях. В свою счер.дь, Вольтер начиная с конца 1740-х гг. намеренно обращался в своих трагедиях к сюжетам пьес Кребийона, тем самым бросая ему вызов.

4 . . . разлитой по всей «Заире», ни о драматизме образа Ирода, ни о небывалой оэ новизне «Альзи-ры». . . — «Заира» (1732) — самая знаменитая трагедия Вольтера; Ироц — персонаж его трагедии «Мариамна» (1724); «Альзира» (1736) —трагедия на тему о жестокостях и фанатизме испанских завоевателей в Перу.

5 «Меропа» (1743) — эдна из немногих трагедий Вольтера, не ставящих откровенно политических или антирелигиозных проблем, а трактующих простые человеческие чувства. Богатая напряженными драматическими ситуациями, она была наряду с «Заирой» самой «репертуарной» трагедией Вольтера.

6 Эгист — сын царицы Меропы, воспитанный вдали от родины под чужим именем и являющийся ко двору матери неузнанным.

7 «Храм Вкуса» (1733) — поэма с обширными прозаическими встатжами, построенная по схеме «путешествия на Парнас». Вольтер дает в ней критический обзор французской литературы прошедшего века и современной. Именно здесь содержится критика упоминаемых Вовенаргом персонажей Расина, которые, по мнению Вольтера, «все на одно лицо: нежные, галантные, кроткие и скромные; и Амур, следующий за ними, принимает их за французских придворных» (Voltaire. Роётев et discours en vers. Paris, an VIII (1800). P. 109).

8 . . . «бывших всего лишь изящными». . . — В последующих изданиях «Храма Вкуса» Вольтер снял эту фразу, видимо, согласившись с замечанием Вовенарга.

9 ... в защиту дсбродетельного автора «Телема-ка». . . — Имеется в виду Фенелон (см. примеч. на с. 420), которому Вольтер ставит в вину повторения и ненужные подробности, «Защита» Вовенарга заключается в том, что он в отличие от Вольтера ставит Фенелона выше Боссюэ.

10 . . . судят с такой суровостью. — По мнению издателей первого полного собрания сочинений Вольтера, ни одно из его произведений (даже на гораздо более острые общественные темы) не создало ему столько врагов, как «Храм Вкуса».

11 ... «Памяти Женонвиля» и «На смерть мадмуазель Аекуврер». .. — Первое написано в форме лирического послания (1729) и посвящено памяти близкого друга Вольтера, советника парламента де ла Фалюэра де Женонвиля; второе (1730) — одна из самых острых в публицистическом отношении од Вольтера, обличает мракобесие и нетерпимость католической церкви, отказавшей в погребении знаменитой трагической актрисе Адриенне Лекуврер (1692—1730) по причине ее «греховной» профессии. Во\ьгер ставит в пример своей нации англичан, почтивших великих актеров, писателей и ученых погребением в Вестминстерском аббатстве рядом с прахом королей.

12 ... предисловие к Эдипу» оэ против г-на де Ла Мота. . . — Предисловие к своей первой трагедии «Эдип» (1718) Вольтер написал в 1730 г. Оно является развернутым теоретическим рассуждением о принципах трагедии и полемически направлено против поэта и драматурга Удар де Ла Мота (1672—1731), пытавшегося утвеодить во Франции трагедию в прозе.

13 . . . «Послание г-же маркизе дю Шатле». . . — Габриель-Эмилия де Тонел'ье де Дюртейль, маркиза дю Шатле (1706—1749), — многолетняя подруга Вольтера, была одной из самых умных и образованных женщин своего времени; автор «Трактата о счастье» и некоторых других сочинений на естественнонаучные темы. Вольтер прожил в ее замке Сире 15 лет до самой ее смерти. Ей посвящено множество его стихотворений, в том числе несколько поэтических посланий. Однако Вовенарг имеет в виду прозаическое, предпосланное трагедии «Альзира» (1736).

14 ... в «Размышлениях об эпических поэтах». . . — Имеется в виду «Опыт об эпической поэзии», сопровождавший издание «Генриады» и содержащий очерки

об эпических поэтах древности и нового времени (Гомере, Вергилии, Данте, Тассо, Камоэнсе, Мильтоне). Первая глава называется «О различных вкусах народов».

15 . . . отрывках из английских стихотворцев. . . — Переводы из Шекспира, Драйдена, Александра Попа содержатся в «Философских письмах» (1734, письма

18 и 22).

16 «Опыт о веке Людовика XIV» (1739)—включал Введение и 1-ю главу будущего фундаментального труда «Век Людовика XIV» (1751), в котором Вольтер дает развернутую картину политической, экономической и духовной жизни Франции в эпоху правления Людовика XIV (1643—1715). «Опыт» был сразу же запрещен французской цензурой.

17 . . . «Размышления об истории».. . — Имеются в виду «Заметки об истории» (1742) и «Новые соображения об истории» (1744), в которых содержится в краткой форме общая концепция исторического процесса, развернутая в обширном труде «Опыт о нравах и духе народов» (1756).

18 Повторения у Фенелона. . . — См. примеч. на с. 420.

19 ... четыре гениальных прозаика. . . — Для литературных взглядов Вовенарга характерно, что он принимает во внимание только моралистическую прозу, игнорируя роман во всех его разновидностях (в том числе и классический роман г-жи де Лафайет «Принцесса Клевская», 1678). Симптоматично также, что в перечень «гениальных прозаиков» не вошел Ларошфуко.

20 .. . за одним лишь Боссюэ. — См. примеч. на с. 416.

21 О Фонтенеле — Бернар де Фонтенель (1657— 1757), племянник Пьера Корнеля, плодовитый писатель, работавший в разных жанрах (трагедия, комедия, литературная критика, сатирическая проза, научно-популярные сочинения). Пользовался большим авторитетом в литературных и научных кругах. Активный участник «спора древних и новых» на стороне «новых», в частности сторонник преимущества прозы над поэзией. С этой позицией Фонтенеля Вовенарг полемизирует в фрагменте «О поэзии и красноречии», с. 243. Наиболее известные произведения Фонтенеля — сатирические «Диалоги мертвых — древних и новых» (1683) и «Беседы о множественности миров» (1686).

22 Один большой поэт называет ее «гармоническим красноречием». . . — Вольтер в «Философских письмах», письмо 25: «О мыслях г-на Паскаля». Цитируемая фраза содержится в толковании 57 Мысли (по нумерации Вольтера), где Паскаль рассуждает о возможности «геометрической красоты» и «медицинской красоты» наряду с поэтической.

23 Мильтон, Шекспир. — Джон Мильтон (1608— 1674) — поэт и публицист, участник английской буржуазной революции. Его поэма «Потерянный рай» (1667) начиная с середины XVIII в. приобрела большую популярность во Франции, в частности описание райского сада оказало заметное влияние на развитие описательной поэзии. Знакомством с Мильтоном и Шекспиром французская публика обязана Вольтеру.

О Шекспире он подробно говорит в 18-м «Философском письме», о Мильтоне — в «Опыте об эпической поэзии» (см. выше, примеч. к с. 232), хотя в обоих случаях сочетает похвалы с довольно резкой критикой. Вслед за Вольтером и другие поэты (в частности, Луи Расин, сын драматурга) провозгласили Мильтона «новым Гомером».

24 Знания о внешнем мире. . . — Исходная позиция «новых» в «споре дрезних и новых» заключалась в приоритете современных научных знаний о мире, определяющем и поэтическое превосходство новых авторов над древними. Фонтенель, сам весьма посредственный поэт, уделял много внимания популяризации естественнонаучных теорий нового времени (см. выше, примеч, к с. 237).

25 У народа сплошь легкомысленного. . . — Вовенарг имеет в виду французов.

26 ... редко отваживается на это «Телемака» или «Надгробных речей». . . — Книга Лабрюйера «Характеры, или Нраьы нынешнею века» проникнута обличительным духом и рисует морально-общественные явления современной жизни на всех социальных уровнях. «Надгробные речи» Боссюэ посвящены выдающимся личностям или высокопоставленным лицам, поднятым на уровень истерии, «Приключения Телемака» Фенелона — высоким проблемам воспитания образцового монарха.

27 ... глава «О власти». . . — Из сочинения Локка «Опыт о человеческом разуме» (кн. 2, гл. XXI).

28 В какой-то книге рассказывается. . . — Имеются в виду «Новые диалоги мертвых» Фонтенеля, диалог Парменисха и Феокрита Хеосского.

29 Сенека и Лукан. — См. примеч. на с. 416 и 415.

30 Де Ла Мот — Удар де Ла Мот (см. примеч. на с. 429).

31 «Иеффай» (1732) — опера композитора Монтекле-ра на библейскую тему, либретто Пелегрина.

32 ... в избранном им роде поэзии. . . — В опере, см. примеч. на с. 414.

33 . . . прирожденный наставник королей. . . —- Фене-лон был воспитателем внука Людовика XIV, герцога Бургундского, будущего наследника престола.

34 ... не хотел бы родиться его подданным. — Вовенарг родился за месяц до смерти Людовика XIV.

35 ... Люин уже был произведен в коннетабли.— Шарль д’Альбер Люин (1578—1621) — фаворит Людовика XIII. Коннетабль — высший военный чин, главнокомандующий войсками (упразднен в 1627 г.).

36 Калигула Гай Цезарь Август Германик (12— 41)—римский император с 37 г., известный своим деспотизмом и самодурством. Собирался назначить консулом своего любимого коня.

37 Геракл и Вакх — сыновья Зевса от смертных

женщин; согласно мифологическим представлениям древних, относились к разряду героев, а не богов.

38 . . . навсегда искоренить войны. . . — Идея «вечного мира» широко дискутировалась в эпоху Просвещения, в особенности после выхода труда Шарля-Ирене Кастель де Сен-Пьера (1653—1743) «Проект вечного мира» (1713).

39 .. . посмертная их слава оо оттесняя государства. . . — Такое понимание истории восходит к Вольтеру («Опыт о веке Людовика XIV»).

40 . . . любитель цветов у Лабрюйера. — См. «Характеры», гл. 13. «О моде», 2.

41 Пирронизм — См. примеч. на с. 418.

42 ... в Венгрии и впрямь есть королева} — Подразумевается Мария-Терезия, с 1740 г. эрцгерцогиня австрийская, с 1745 — германская императрица.

43 Бернини Лоренцо (1598—1680) — итальянский скульптор и архитектор, создатель колоннады собора св. Петра в Риме.

44 Нет идей врожденныхсо картезианцы. . . — Учение Декарта и его последователей (картезианцев)

о врожденных идеях, заложенных в человеке божественной силой, было решительно оспорено в эпоху Просвещения философами-сенсуалпстами под влиянием идей Локка, в частности Вольтером в «Трактате о метафизике» (1734).

45 . . . кардинал Ришелье, к примеру. — Кроме собственно политических сочинений («Политическое завещание»), Ришелье написал трагедию «Мирам», весьма слабую в художественном отношении.

46 Юэ Пьер-Даниель (1630—1721) — епископ д’Ав-ранш, эрудированный литератор, математик, эллинист, автор «Опыта о происхождении романов» (1678), в котором выступает защитником этого жанра, отвергаемого классицистической поэтикой.

47 Менаж Жиль (1613—1692) — поэт и ученый-филолог, знаток древних языков, высмеянный Мольером в комедии «Ученые женщины».

48 Мы пренебреьаем преданиями своей страны. . . — Пробуждение интереса к национальной старине, прежде всего к национальной истории, в эпоху Просвещения срязано с новадм пднимзнцем исторического процессу

и с более широким сопоставлением обычаев и традиций разных народов (например, в «Духе законов» Монтескье).

49 Вуатюр Венсан (1597—1691) — поэт, пользовавшийся большим авторитетом и известностью в аристократических салонах. Буало критиковал его за манерность и вычурность.

50 Бенсерад Исаак (1612—1691) — популярный поэт, автор галантных стихов и балетных спектаклей, написанных по заказу двора.

51 Пломбьер — курорт в Вогезах, известный своими целебными минеральными водами.

52 Роллен Шарль (1661 —1741)—историк античности, профессор Королевского коллежа, Сорбонны, других учебных заведений. Автор обширного компилятивного труда «Древняя история» (1730—1738) и ряда сочинений о методах и системе преподавания.

53 Баяр Пьер Террайль (1475—1524) — прославленный военачальник, участвовал в итальянских походах Карла VIII, Людовика XII и Франциска I.

54 . . . исполненны высочайших добродетелей. . . — Вовенарг, почти не касавшийся в своих сочинениях вопросов государственного устройства, разделяет предубеждения многих современников, считавших республиканский строй пригодным только для небольших государств (например, для Женевской республики). Выдвинутая Вовенаргом парадоксальная мотивировка высоких добродетелей, свойственных жителям республики, может быть сопоставльиа с совсем иной трактовкой этого вопроса у Монтескье («О духе законов», кн. Ш, гл. 3. «О принципе демократии»). Труд Монтескье вышел в 1748 г., уже после смерти Вовенарга.

55 Кардинал д’Осса Арно (1536—1604) — юрист, дипломат, выходец из низов, сумел благодаря блестящим способностям и любознательности приобрести образование и стать одним из самых эрудированных людей своего времени. Большую часть жизни провел на дипломатической службе в Риме. Способствовал примирению папы с Генрихом IV по окончании религиозных войн во Франции. Его «Письма», вышедшие посмертно в 1624 г., неоднократно переиздавались.

56 Сэр Уильям Темпл (1628—1699) — английский государственный деятель, дипломат, покровитель Свифта, который в молодые годы состоял у него секретарем. Оставил ряд сочинений на разные темы — эссе о садоводстве, «Введение в историю Англии», «Опыт о древней и новой образованности» (1690) и др. В последнем вопросе занял сторону древних.

57 Аполог — жанр, близкий к басне, нравоучительный рассказ с аллегорическим изображением животных и растений. Все рассуждение, как и некоторые другие, свидетельствует о сдержанно-критическом отношении Вовенарга к Лафонтену.

58 Бейль Пьер (1647—1706)—французский публицист и философ-материалист, оказавший значительное влияние на развитие просветительской мысли во Франции, в частности на Вольтера. Его главный труд — «Исторический и критический словарь» (1695—1696) — послужил образцом для Энциклопедии и для «Философского словаря» Вольтера. По словам Маркса, Бейль подготовил почву «для усвоения материализма и философии здравого смысла во Франции» (Маркс /С., Энгельс Ф. Соч. Т. 2. С. 141).

59 . . . переводчику нравятся даже изъяны оригинала. . . — Комментаторы сочинений Вовенарга расходятся в истолковании этого места. Сюар относит его к переводчице Гомера Анне Дасье (1654—1720), выступив-щей с его защитой от критики «новых» (Удар де Ла Мота). Жильбер полагает, что речь идет о Шекспире, драмы которого начали появляться в переводе Лапласа начиная с 1745 г.

60 Кромвель Оливер (1599—1658)—английский политический и государственный деятель, возглавил буржуазную революцию. В 1653 г. объявил себя лор-дом-протектором республики.

61 Тюренн — см. примеч. на с. 419.

62 . . . небольшую, по праву завоеванную провинцию. . . — По-видимому, имеется в виду Лотарингия, с трудом полученная Францией в 1737 г. после войны за польское наследство для экс-короля Польши Станислава Лещинского, тестя Людовика XV.

63 Г-н де Воаьтер видит оэ республику... — В «Опыте о веке Людовика XIV».

64 Если бы люди со не существовало бы. — Этот афоризм близко перекликается с 87 максимой Ларошфуко: «Люди не могли бы жить в обществе, если бы не водили друг друга за нос».

65 Великий Конде — Луи II де Бурбон, принц Конде (1621—1686), выдающийся полководец, участник Фронды; покровительствовал писателям, в частности Буало и Расину. Дом Конде состоял в близком родстве с королевской династией.

66 . . . нежели достойно ее отправлять. . . — Неточная передача 164 максимы Ларошфуко.

ВОЛЬТЕР.

НАДГРОБНОЕ СЛОВО В ПАМЯТЬ ОФИЦЕРОВ, ПОГИБШИХ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ 1741 г.

1 .. . под Прагой, в сражении при Фонтенуа, в Лау-фельдской битве. . . — Французская армия, заняв в 1742 г. Прагу, была осаждена в городе и с трудом вырвалась из окружения. Во время отступления Вовенарг обморозил ноги. В сражении при Фонтенуа (1745) французские войска под командой маршала Мориса Саксонского одержали победу над силами австрийцев и англичан. Вольтер посвятил этому событию поэму. Битва под Лауфельдом (в Голландии, вблизи г. Мастрихта) в 1747 г. была так же, как и предыдущая, одним из крупных сражений в войне за австрийское наследство. Французская армия под командой Мориса Саксонского одержала победу над англичанам». Потери с обеих сторон были очень значительны.

2 ... в сочинении, посвященном дружбе и украшен-ном трогательными стихами. — Имеется в виду стихотворное Послаьие Мармонтеля к Вольтеру, предпосланное его трагедии «Тиран Дионисий» (1748). Вовенаргу посвящен в нем обширный отрывок, к Посланию приложена краткая биография Вовенарга, составленная Мармонтелем. Трагедия «Тиран Дионисий» трактует известный сюжет, использованный Шиллером в балладе «Порука», о самоотверженной преданности двух друзей.

МАРМОНТЕЛЬ.

ПИСЬМО ГОСПОЖЕ Д’ЭСПАНЬЯК

1 Мармонтель Жан-Франсуа (1723—1799) —плодовитый писатель, автор нравоучительных сказок, рассказов, романов, комических опер, литературно-критических статей. С 1771 г. — официальный историограф Франции, с 1783 г. — после смерти Даламбера — непременный секретарь Французской Академии.

2 Бовен Жан-Грегуар (1714—1776) — второстепенный литератор, сотрудничал в журналах; автор трагедии «Херуски» (1772), поставленной в Комеди Франсез, но успеха не имевшей.

Мармонтелъ. Письмо госпоже д’Эспаньяк 6 октября 1796 г.............

370

372

377

410

414

Люк де Клапье де Вовенарг РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

Утверждено к печати Редколлегией серии «Литературные памятники»

Редактор издательства Е. А. Смирнова Художник Л. А. Яценко Технический редактор М. Э. Карлайтис Корректоры Л. М. Бова, А. 3. Лакомская, К. С. Фридлянд

ИБ № 33180

Сдано в набор 27.03.87. Подписано к печати 5.07.88. Формат 70Х907з2. Бумага М 1 типографская. Гарнитура академическая. Печать высокая. Уел. печ. л. 16.08. Уел. кр.-от. 17.08. Уч.-изд. л. 15.45.

Тираж 100 000. (1-ый завод 1—50 000).

Тип. зак. 1429, Цена 2 р. 30 к.

Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Наука». Ленинградское отделение.

199034, Ленинград, В-34, Менделеевская лин., 1.

Ордена Трудового Красного Знамени Первая типография издательства «Наука». 199034, Ленинград, В-34, 9 линия, 12.

1

Перевод А. С. Бобовича.

(обратно)

2

Перевод Э. Липецкой*

(обратно)

3

Перевод Э. Аинеикой

(обратно)

4

Каков он есть, липом ь лицу (лаг.).

(обратно)

5

Избранные мысли Лабрюйера с прибавлением избранных афоризмов Ларошфуко, Вовенарга и Монтескье / Пер. с франц. яз. Г. А. Русанова и Л. Н. Толстого. С предисл. Л. Н. Толстого. Москва, 1908.

(обратно)

6

См. Hof A. Etat present des «incertitudes» sur Vau-venargues 11 Rev. d’histoire litteraire de la France. 1969. No 6. P. 935.

(обратно)

7

Ibid.

(обратно)

8

См.: Ehrard J. Le XVIlIe siecle. Paris, 1974. I. 1720-1750. P. 132.

(обратно)

9

Voltaire. Les oeuvres compl. Geneve, 1970. Vol. 94 (Correspondance, X). P. 20: D 3386.

(обратно)

10

См.: Trahard Р, Les maitres de la sensibilite fran-

9aise au XVIIIе siecle. Paris, 1932. T. 2. P. 34.

(обратно)

11

Подробнее см.: Vial F. Une philosophie et une morale du sentiment: Luc de Clapiers, marquis de Vauvenar-gues. Paris, 1938. P. 179.

(обратно)

12

См.: Разумовская М В. Становление нового романа во Франции и запрет на роман 1730-х годов, л.: Изд. ЛГУ, 1981.

(обратно)

13

Материалы его см. в кн.: Спор о древних и новых. / Сост. и вступ. статья В. Я. Бахмутского. М.: Искусство, 1985.

(обратно)

14

См.: Vial F. Vauvenargues et Voltaire//Romanic Rev. 1942. 33.

(обратно)

15

См.: Vercruysse J. Vauvenargues trahi. P. 114.

(обратно)

16

См.: Paleologue М. Vauvenargues. F>aris, 1890. Р, 137—139. (Les grands ecrivains fran^ais).

(обратно)

Оглавление

  •   ЕМУ ЖЕ
  •   cxxv
  •   сих

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно