Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Анатолий Алёхин
Мыслить мышление
[предисловие]

Новая книга Андрея Курпатова излагает результаты дальнейшей разработки проблемы мышления в Высшей школе методологии. Основные направления этого исследования были заданы предыдущей работой автора «Методология мышления. Черновик», где предложен общий абрис теории мышления, размечена структура объекта исследования и сформулирован терминологический аппарат для фиксации элементов этой материи. Условно говоря, «Черновик» предъявил «морфологию мышления», где этот процесс был схвачен в основном, а элементы его описаны и зафиксированы в надлежащих концептах. В нынешней работе мышление анализируется уже как самостоятельный процесс, отграниченный в объёме интеллектуальной активности, имеющий собственный генез, историю и функции. Это, опять же условно, в большей степени описание «физиологии» мышления, здесь оно исследуется как результат развития, подчинённого закономерностям врастания человека в культурно-историческую среду по мере его взросления.

Это развитие, которое определяют собственные движущие силы, проходит определённые этапы и венчается формированием матрицы интеллектуальных объектов разного уровня сложности, среди которых и «я» человека.

Методология мышления – то есть подход, лежащий в основе проводимых изысканий, – принципиально новый тип исследовательской практики, который точнее было бы назвать мета-методологией. В общеупотребимом значении методология – учение о методах, способах познания действительности. В истории научного познания известно немало методов, притязавших на особый уровень достоверности – это и материализм, и идеализм, и функционализм, и феноменология, и структурализм, и энактивизм и т. д. Однако последовательное проявление любого метода-подхода-способа познания, как об этом свидетельствует короткая история методологии, всегда приводит к вопросу об основаниях тех или иных умозаключений, лежащих в основе метода, – проще говоря, к человеческому мышлению, порождением и выражением которого любой заявленный метод и является. Мышление, таким образом, всегда оказывается исходным механизмом интеллектуального взаимодействия человека с действительностью, результатом которого может становиться знание о ней и соответствующие этому знанию практики. Задачей мета-методологии, следовательно, является анализ самого мышления и его достоверности.

Думать о мышлении, «мыслить мышление» – задача совершенно недоступная в традиционной системе представлений. Мышление, существующее до всего разнообразия знаний, остаётся прозрачным, а мы всегда имеем дело лишь со следами мышления – с представлениями об этой действительности. Сделать прозрачное видимым, увидеть за состояниями процесс, а под разнообразием представлений – то, что происходит в действительности, это и есть задача мета-методологии, или методологии мышления. Основной вопрос мета-методологии формулируется так: что происходит на самом деле? Ответ на этот вопрос невозможен в привычной парадигме, поскольку всё, что может быть высказано, уже не то, что есть. Следовательно, мышление о мышлении подразумевает нечто принципиально иное, и А. Курпатов всей своей теоретической и практической деятельностью настойчиво развивает такой – иной – способ думания. Детальное описание и именование этого метода – актуальная задача мета-методологии.

В предыдущих работах А. Курпатова («Начало психософии», «Философия психологии», «Психософия») был заявлен «метод принципа» – тот, что основан на проявлении собственных оснований, лежащих под любым формируемым человеком знании о действительности. Поскольку единственным объектом, доступным для познания, метод постулирует психологический опыт человека, философский, в смысле мета-предметный, анализ его позволил усмотреть систему таких оснований – «принципы», которые предопределяют организацию и динамику самого психологического опыта. Так новая методология обрела имя – «Психософия». Своё предельно концентрированное воплощение она на шла в «Психософическом трактате» А. Курпатова, где воплотились в форме текста процесс и результат «несодержательного мышления». Необходимо пояснить, что «Психософия» как новая методология («Философия психологии») не имеет никакого отношения к мистическим учениям с греческим корнем «софия» в названиях. О семантической слабости привычного языка мы писали ещё в «Началах психософии», и изобретение или изыскание концептов, позволяющих адекватно обозначить сущность исследуемого явления, самостоятельная и чрезвычайно сложная задача мета-методологии, последовательно решаемая в представленных изданиях. Отыскиваемые концепты должны, с одной стороны, означать, схватывать собой суть исследуемых явлений, с другой – должны быть свободны от множества иных значений, которыми со временем обременяется любое слово. Используя новую методологию в качестве технологии мышления, А. Курпатов конструирует знания о человеке, которые поразительным образом оказываются доступны как для людей неискушенных, так и для специалистов. Внимательный читатель мог бы усмотреть во всех его работах – и в популярных, и в строго научных – почти технические алгоритмы, определяющие эффект от их прочтения: ощущение цельности, ясности и понятности, а, нередко, и стойкую иллюзию того, что и «сам всегда так думал, просто сказать не мог».

«Психософический» метод разрабатывался строго аналитически, когда еще не были доступны современные данные нейрофизиологии, способные иллюстрировать установленные фундаментальные принципы интеллектуальной деятельности человека. Но вот уже и в науке о мозге за последние десятилетия произошла настоящая революция, а полученные результаты позволяют по-новому рассмотреть и интеллектуальные прозрения философов, и научные теории. Современные исследования человеческого мозга «in vivo» предоставляют недостающие элементы в основания теории познания, а факты об организации и функциях мозга позволяют наполнить конкретным содержанием те аналитически постигаемые принципы, которые положены в основу «несодержательного мышления». Таким образом, новая методология, благодаря успехам нейронаук, обретает дополнительное измерение, придающее ей статус естественно-научного подхода. И увиденная именно так нейрофизиология живого мозга, открывает возможности для аналитического исследования процесса, сохраняющего свою «прозрачность» при любой другой точке зрения – собственно мышления.

Работа «Что такое мышление? Наброски» является замечательной иллюстрацией разрешающей способности представленной методологии мышления.

Стоит предупредить читателя, что ответа на вопрос: «Что такое мышление?», то есть сформулированного определения, он в этой книге не найдёт. В данном случае текст – это подробный протокол мысленного анализа общепринятых представлений, которые нами не критично, но привычно считаются мышлением. В ходе последовательного и настойчивого разоблачения этих представлений становится очевидным, что ответом на этот вопрос не может быть ни знание, ни представление. Ответом становится особого рода состояние озадаченности, войти в которое можно, принимая иллюзорность любого окончательного ответа. Создать у читателя такое состояние и предполагает представляемый текст.

* * *

Книга содержит четыре части, в каждой из которых четыре параграфа. Это отнюдь не каприз автора – организация содержания текста последовательно, как это только и возможно в тексте, воплощает те «симультанные» (целостные) реконструкции мышления, которые становятся доступны упомянутому «несодержательному мышлению». В книге, которая неслучайно названа «Наброски», прорисованы контуры открытой системы, задающие возможные дальнейшие направления теории и практики мышления. Хочется посоветовать читателю так следовать за автором, будто вместе они ищут некую вещь, которая точно существует, но о которой ничего неизвестно и нельзя ничего толком сказать. Ощущение того, что это «нечто» есть, заставляет внимательно вглядываться в сложное переплетение разных вещей, перебирая их, убеждаться, что это не то и это не то… И только так, сосредоточившись, можно обнаружить то, что ищется. И дальше обнаруженное следует рассматривать, «ощупывать» с разных сторон, соотносить с другими вещами. Если делать это внимательно и сосредоточенно, обязательно наступит момент, когда искомое предстанет во всей своей определённости и полноте.

На этом, конечно, процесс познания не заканчивается: предстоит еще уяснить, как это нечто устроено, из чего оно складывается, каково назначение составных частей в общем механизме, что из чего происходит и что на что воздействует. Предстоит еще всему распознанному присвоить имена, тогда достигнутое понимание может стать инструкцией по использованию придуманного. Такое движение мысли можно уподобить микроскопическому анализу, когда, увеличивая разрешающую способность зрения, благодаря познанным законам оптики, мы способны увидеть в комке вещества другие вещи, дотоле не различаемые. Познание любого явления разворачивается по этой естественной схеме: определение границ исследуемого, анализ элементов, его составляющих, исследование функциональных отношений между элементами, уяснение структуры, организуемой этими отношениями и т. д. Сообразно этому и разворачивается текст книги.

Автор начинает с того, что, анализируя различные явления интеллектуальной активности, осуществляемой человеческим мозгом, проводит отграничение пространства, в котором интеллектуальная активность обладает качественной спецификой («Интеллектуальная активность, мышление и тот, кто думает»). Такая специфика усматривается в том, что мозг не только «потребляет» информацию, но ещё и производит её. Реакции мозга на раздражители действительности сами являются сигналами для наличных систем распознавания, сформированных в мозге. То есть эти реакции сообщают (при наличии «наблюдателя») что-то ещё, кроме самих себя, приобретают значения. В производстве информации можно различить и сугубо нейрофизиологические (генетически детерминированные механизмы работы мозга), и психологические (приобретенные в результате воспитания и обучения) алгоритмы обработки сигналов, и алгоритмы взаимодействия различных систем распознавания сигналов. Таким образом, в психическом пространстве различаются сферы интеллектуальной активности, в которых циркулируют интеллектуальные объекты разной сложности. В этом, в производстве сложных интеллектуальных объектов, как представляется, состоит существенное свойство мышления, выделяющее его на фоне прочей интеллектуальной активности. Существенное, но недостаточное.

Привычным ходом для определения мышления на фоне прочей интеллектуальной активности является привнесение в психическое пространство некоторого «деятеля» – субъекта мышления, якобы управляющего динамикой «мыслительного процесса». Иллюзия «субъекта» мышления настолько психологична, что усомниться в реальности «я», равно как в реальности собственных представлений, самостоятельно невозможно. Более того, представление о субъекте мышления прочно вошло во все научные психологические представления. Однако тщательное прояснение места и роли «я» в пространстве мышления показывает, что оснований для приписывания личностному «я» особых функций нет. По всем своим свойствам личностное «я» – не что иное, как сложный интеллектуальный объект, и собственная динамика интеллектуальных объектов отнюдь не предполагает того, что есть некто, кто управляет ею, думает. Такая динамика вполне объяснима спонтанной активностью мозга, когда в фокусе внимания оказываются различные интеллектуальные объекты безо всякого целесообразного побуждения того, кто мог бы думать.

В действительности «я» актуализируется тогда, когда возникает необходимость рассказа о чем-то. В нарративе «я» выступает некоторым центром, вокруг которого разворачиваются означенные представления. Таким образом, и здесь можно выделить уровни, на которых осуществляется интеллектуальная активность. Есть уровень, где динамика интеллектуальных объектов определяется нейрофизиологическими механизмами и происходит безо всякого сознательного участия (все те процессы гомеостатического регулирования, которые реализуются мозгом). Есть уровень состояний, которые являются откликами распознающих систем на изменения состояния, и, в свою очередь, сами на эти состояния воздействующие – апперцептивные процессы. Но можно фиксировать и уровень интерпретации переживаемых состояний – значений – в системе языков описания. На любом из этих уровней интеллектуальная активность сводится к динамике интеллектуальных объектов разной сложности. Таким образом, ни морфологический, ни функциональный анализ интеллектуальной активности не дают оснований для фиксации того, что можно полагать собственно мышлением.

В следующей части книги – «Интеллектуальная активность, мышление и другой» – автор смещает точку зрения в направлении генетических аспектов того, что принято считать мышлением. Исследование становления интеллектуальной деятельности в индивидуальном онтогенезе позволяет прояснить, как формируется пространство мышления, какую роль имеет в этом процессе взаимодействие ребенка со взрослым, являющимся для него проводником в «мир интеллектуальной функции». Эмпирический, а потом и научный опыт воспитания и образования человеческого существа фиксируют определенные закономерности развития мышления человека. В частности, то, что мышление интимнейшим образом связано с речью и предполагает диалог, разговор с другим, известно от начала времен. Собеседник, хотя бы и вымышленный, является необходимым условием мышления, как в его статическом, так и в генетическом аспекте. Только благодаря речи биологически предопределенная стайность человеческого существа становится социальностью взрослого человека. И фундаментальный труд Л.С. Выготского, заложившего основания культурно-исторического метода в науках о человеке, так и называется: «Мышление и речь». Кризис трёх лет, феномен эгоцентрической речи, этапы формирования понятий и особенности детского мышления, описанные Л.С. Выготским, указывают возможные направления исследования мышления. И в этой части автор прослеживает сам процесс врастания человеческого существа в мир взрослых и их отношений.

Эта часть книги может показаться излишне автобиографической, но соответствующие примеры приведены здесь лишь для иллюстрации важных вещей.

Усваивая язык во взаимодействии со взрослыми, ребенок обретает возможность связывать слова с собственными переживаниями, которыми до тех пор ограничивался его опыт. Таким образом в интеллектуальной активности ребёнка формируется плоскость мышления, слой, в котором эволюционируют новые интеллектуальные объекты. Поначалу это всего лишь комплексы, связывающие непосредственные переживания ребенка со словами. По мере взросления и расширения репертуара взаимодействия ребенка со взрослыми эти комплексы насыщаются значениями, зафиксированными в культуре. Ребенок усваивает их, переживая ситуации социального взаимодействия со значимыми взрослыми. Постоянное усложнение и обогащение психологического опыта ребенка сопровождается его реорганизацией, когда сложные интеллектуальные объекты приобретают собственные конфигурации в плоскости мышления (автор называет их «тензорными метриками»), вбирая в себя следы значений культуры, символические значения вещей. Вместе с обогащением «плоскости мышления» расширяется и спектр представлений такого интеллектуального объекта, как личностное «я» ребёнка, которое мало-помалу становится своеобразной виртуальной осью переживаемого и называемого.

Дальнейшая эволюция системы мышления, организация его пространства и консолидация личностного «я» выпадают в известной нам культуре на подростковый период онтогенеза. Анализу процессов, знаменующих формирование привычных нам форм мышления, посвящена третья часть книги «Сопротивление в мире интеллектуальной функции и личностное “я”». Здесь главным условием системогенеза мышления видится такое взаимодействие подростка с другими людьми, при котором нарождающееся желание близости наталкивается на сопротивление этому желанию со стороны другого человека. Сопротивление желания другого собственному создаёт условия – переживания, когда объектом проблематизации становится личностное «я», или то множество личностных «я», которые оформились на предыдущем этапе развития. Важным условием для такой проблематизации становится приобретенный объем психологического опыта, который делает возможной реконструкцию «другого» в собственном пространстве мышления. Подобные переживания, когда личностные «я» обездвиживаются сопротивлением другого, становятся «точками сборки», консолидации личностного «я», которое и станет позже мнимым центром интеллектуальной активности.

Таким образом, формирование мышления представляется процессом вхождения в актуальное культурно-историческое пространство, или, с другой точки зрения, погружения в «мир интеллектуальной функции», психологического инварианта социальной организации сообщества, в котором осуществлялось развитие. В результате такого погружения интеллектуальная активность смещается в сферу фиксированных в культуре значений вещей и подменяет собой опыт реального взаимодействия с действительностью. Этой эволюции посвящена четвёртая часть книги «Социальная структура и пространство мышления».

* * *

Любое знание имеет ценность лишь в том и тогда, когда оно становится практикой. Представленная работа, как и предупреждалось, не дает ответа на вопрос, что такое мышление. Но вот так представленное мышление, и в этом безусловная ценность работы, приоткрывает возможности для практики мышления, его целенаправленного формирования и тренировки. Разработка дидактики мышления, включающей конструирование развивающих социальных ситуаций, обучение, способствующее созданию интеллектуальных объектов высокого уровня сложности, и, главное, создание условий для поддержания состояний озадаченности вопросом «Что происходит на самом деле?», представляется теперь наиболее перспективным направлением изысканий Высшей школы методологии.

доктор медицинских наук, профессор Алёхин Анатолий Николаевич

От автора
[что следует считать собственно "мышлением"]

Наивно было бы полагать, что мы можем дать удовлетворительное определение понятию «мышление». Следуя этим путем, мы в лучшем случае сформулируем лишь некое непрактичное представление «о мышлении». Но от подобного определения, даже если мы им, в конце концов, удовлетворимся, будет мало проку.

Нам необходим инструмент, точнее даже – инструкция к инструменту, который мы уже, очевидно, как-то имеем, но не вполне понимаем, как же им правильно (с максимальной эффективностью) пользоваться.

Без этой инструкции само мышление (мышление как инструмент) не является еще мышлением в строгом смысле этого слова. Так что эта инструкция – не просто «правила пользования» мышлением, она, по существу, должна буквально создать мышление в качестве инструмента, придать мышлению статус собственно мышления.

Более того, по всей видимости, в результате этого исследования мы получим не одно «мышление», а несколько разных типов мышления. Точнее говоря, нам предстоит понять, каким образом нечто, что следует называть собственно «мышлением», может работать в разных режимах – то есть с использованием разных дополнительных средств (языка, образов, схем, инвариантов и т. д.).

Впрочем, прежде нам нужно выделить мыслительный процесс (в строгом смысле этого слова) из всех иных форм психической деятельности, которых, судя по всему, немало, – показать, что на самом деле мышлением не является. Мы таким образом должны очертить область, где происходит то, что следует называть собственно «мышлением». Не определить ее, а именно показать это от противного – показать, почему нечто не является мышлением и должно быть отставлено, если мы хотим думать мышление как таковое.

В конечном счете мы отвечаем на вопрос: что есть «мышление» на самом деле? Что есть собственно «мышление»? Как думать свое мышление?

Часть первая:
Интеллектуальная активность, мышление и «тот, кто думает»…

§ 1

1. Мышление, конечно, является интеллектуальной активностью, однако лишь малая и лишь весьма специфическая часть интеллектуальной активности может считаться собственно мышлением.


2. Интеллектуальная активность – это, строго говоря, любая работа интеллектуальной функции с любыми интеллектуальными объектами (что бы это ни значило).

Интеллектуальные объекты – есть нечто, что психика (или любой другой агент, работающий с информацией) определяет в качестве некой целостности (как целое), годящейся для того, чтобы с ней могла работать интеллектуальная функция.

Интеллектуальная функция – это любые операции, которые психика (или любой другой агент, работающий с информацией) способна совершать с интеллектуальными объектами: производство, соотнесение, преобразование, использование в моделировании и т. д.


3. Интеллектуальная активность – это любая работа с информацией.

Однако слово «информация», полагаю, не самое удачное, поскольку само по себе нуждается в каком-то внятном определении, получить которое весьма затруднительно. Мы будем для простоты понимать под «информацией» всякое состояние материального мира, способное сообщать реципиенту информации о чем-то другом, кроме непосредственно себя самого.


4. За скобками, понятно, остается вопрос о том, кто и как способен это сообщение (информационное сообщение) считывать – этот загадочный «реципиент информации». Тогда как именно этот вопрос и является, по существу, ключевым: ведь сама эта способность видеть в чем-то одном свидетельство чего-то другого – и есть, собственно, производство информации.

Информация, иными словами, не является информацией как таковой до тех пор, пока она не стала информацией для кого-то. Она в такой ситуации – лишь какое-то состояние материального мира и не более того.


5. Само же по себе это «состояние материального мира» (могущее быть информацией лишь при наличии того, кто способен ее в таком качестве воспринять) ни в каком «субъекте» совершенно не нуждается[1].

Более того, с этими «состояниями» могут происходить любые изменения и тогда, когда за этими изменениями «никто не следит».

Причем это касается не только «внешней» по отношению к нам информации (если мы говорим о человеке), но и, например, наших собственных воспоминаний, которые изменяются со временем под влиянием тех или иных обстоятельств, более поздних опытов и переживаний.


6. Отсюда возникает вопрос: можем ли мы считать результатом интеллектуальной активности те изменения в информации, которые происходят без всякого участия этого «некто» (кем бы он ни был)?

Условно говоря, если сегодня информация (определенное наблюдателем состояние материального мира) одна, а завтра она станет другой (то есть данное состояние материального мира изменится), и это произойдет без участия наблюдателя (то есть он зафиксирует одно состояние, а затем другое, но не сам процесс изменения состояния материального мира) – будет ли это изменение результатом интеллектуальной активности?

Фиксируя отдельные точки графика, а не саму линию графика (то есть не предельно все его точки), мы будем иметь лишь какие-то точки одного графика, через которые можно построить и другой график.


7. Таким образом, мы не должны думать об интеллектуальной активности как о некоем сквозном процессе. Образно говоря, мы (или кто-либо другой в качестве наблюдателя) лишь схватываем своей интеллектуальной активностью различные состояния материального мира в разных точках.

Это как с отдельными кадрами кинопленки: каждый из них дан нам в качестве фиксированного изображения, а метаморфозу перехода из одного изображения в другое наш психический аппарат просто придумывает. При этом мы находимся в полной уверенности, что имеем динамичное изображение, видим «процесс изменений»[2].

Уверенность, что интеллектуальная активность свидетельствует «процесс», а не череду состояний, ошибочна. Наивно думать, таким образом, что интеллектуальная активность (на всех ее уровнях организации, любой степени сложности и в любых ее возможных режимах) способна предложить нам непротиворечивую картину реальности.


8. По существу, любой агент, работающий с информацией (будь то биологический мозг или компьютер), осуществляет интеллектуальную активность.

Однако если в случае компьютерных систем мы хорошо понимаем, какого рода интеллектуальная функция (программа) работает с интеллектуальными объектами (целыми информации) и как именно она это делает[3], то вот в случае биологического мозга наше понимание интеллектуальной функции пока прояснено недостаточно.


9. Более того, пока не вполне понятно – можем ли мы вообще уподобить феномен интеллектуальной функции, присущий нашему биологическому мозгу, компьютерной программе как таковой? И та, и другая, по всей видимости, представляет собой некий алгоритм. Но вопрос в логике работы этого алгоритма.

Можно предположить, что особенность биологического мозга состоит в том, что компьютерная программа работает с состояниями материального мира как таковыми, а он на каком-то уровне своей организации имеет дело и с самими состояниями материального мира, и с ними же, но уже в качестве информации (когда эти состояния материального мира сообщают нам о чем-то еще, кроме себя самих)

Этим я хочу сказать, что биологический мозг несет в себе некое состояние материального мира (сам по существу является этими состояниями)[4], но одновременно с этим производит и некую информацию об этих состояниях материального мира. При этом и то и другое – то есть и сами эти состояния, и информация о них – непосредственно и «одновременно» участвуют в создании им интеллектуальных объектов. Они участвуют как бы, в каком-то смысле, «на равных».

Иными словами, я не думаю, что дело может обстоять так, что вот есть уровень состояний материального мира (определенное состояние биологического субстрата нервной системы), а вот есть «информация» – некая производная от этих состояний, которая существует в своем регистре реальности, как бы сама по себе. Вероятно, нам только так кажется (удобно так думать), что это два разных – «параллельных друг другу» – уровня, а на самом деле никакой границы между ними нет.

С другой стороны, в некотором смысле «качественно», несмотря на отсутствие границы, они могут быть совершенно отличны, что, впрочем, не будет мешать им взаимодействовать, оказывать какое-то взаимовлияние, но так, что об этом нельзя знать.

Точнее, об этом можно будет знать как-то, если анализировать это «удвоение» с позиций состояний материального мира, и как-то, если анализировать его с позиций информации о состояниях материального мира, но каждому такому «анализу» будет чего-то недоставать, что-то всегда будет оставаться упущенным.


10. То есть в работе интеллектуальной функции биологического мозга происходит своего рода весьма специфическое «удвоение» содержания (что, впрочем, нельзя понимать строго математически, а скорее, качественно). Собственно, эта, условно говоря, удвоенная структура интеллектуальных объектов биологического мозга и определяет, вероятно, специфику его интеллектуальной функции.

Когда я говорю, что такое «удвоение» нельзя понимать просто математически (арифметически?), я думаю о двух следующих вещах.

Во-первых, далеко не все (а вероятно, лишь их мала я часть) состояния материального мира биологического субстрата мозга так «удваиваются», превращаясь еще и в информацию (поскольку для этого удвоения необходим какой-то условный «наблюдатель» – этот «кто-то», см. п. 4).

То есть что-то может «удваиваться» в нашем мозге, становясь еще и информацией о состояниях его материального мира, а что-то – нет. При этом это «что-то» не перестает оказывать влияние на возникающие области «удвоения», на характер этого удвоения – и на соответствующее состояние материального мира, и на «наблюдателя», для которого оно является еще чем-то, кроме себя.

Во-вторых, поскольку функционирование мозга организовано не линейно, мы никогда не можем быть уверены, что этот «кто-то», «удваивающий» то или иное состояние материального мира моего мозга, один. Вполне возможно, что одно и то же состояние материального мира биологического мозга может «удваиваться» одновременно и неоднократно – многими «кто-то» (производными других «удвоений», например).

Таким образом, в каждом «отдельном» уравнении такого рода может оказаться большее число элементов, чем кажется (если думать о понятии «удвоения» формально), а именно – само данное состояние материального мира и информация о нем от каждого из «наблюдателей», вовлеченных в этот процесс, чье число нам неизвестно. Причем «в следующее мгновение», возможно, составляющие «уравнения» («формулы»?) будут уже другими, а потому и «итог» этого «удвоения» будет иным.


11. Таким образом, не существует жесткого, определенного отношения между тем, каково в действительности какое-то материальное состояние (из множества) нашего биологического мозга, и тем, какую информацию об этом состоянии имеет «кто-то» (в этом же мозге), для кого это состояние является и еще чем-то, кроме него самого.

Иными словами, интеллектуальная функция биологического мозга всегда имеет дело с чем-то (специфическим интеллектуальным объектом), что может быть в этот же самый момент и еще чем-то, причем эти «два» содержания данного интеллектуального объекта могут быть ничем более не связаны между собой, кроме как этой установленной, привнесенной мною (кем бы я ни был) сюда связью.


12. Сама эта специфическая двухмерность интеллектуальных объектов биологического мозга – это не просто «еще одно измерение», «такое же, но еще одно». Учитывая характер производства указанной связи, это может быть и совсем (условно говоря, качественно) другое измерение. Предельно образно – связь мокрого с круглым, веселого с тяжелым, абстрактного с дробным.

При этом, очень условно говоря, ситуация выглядит не так, что, мол, когда я говорю «это», я подразумеваю «вот это». А скорее, так – когда я говорю «это», то думаю я «вот это», или же – когда я актуализирую «это», то актуализируется еще и «вот это». То есть тут не однозначная связь, а скорее, некая специфическая зависимость.


13. С другой стороны, произвольность этой связи «двух» измерений интеллектуальных объектов, специфичных для биологического мозга, не может быть бесконечно произвольной. Она, по всей видимости, тоже продиктована чем-то, а именно – соотнесением содержаний тех «вторых» измерений разных интеллектуальных объектов друг с другом.

Таким образом, если мы говорим, что интеллектуальные объекты в «первом» их «измерении» могут быть организованы интеллектуальной функцией по определенному программному алгоритму, то вероятно, что в этом «втором измерении» тоже есть какая-то своя «программная» логика. И по всей видимости, особенность интеллектуальной функции биологического мозга и состоит в том, что она способна одновременно «просчитывать» эти два различных, но как-то соотнесенных друг с другом уровня.


14. Вряд ли можно говорить, что мы здесь имеем дело с некой программой программ, это было бы странным упрощением. Скорее, мы должны говорить о двух самостоятельных как бы программах с разными содержаниями, которые как-то координируются между собой и не существуют отдельно друг от друга (по крайней мере, «вторая» без «первой» точно существовать не может).

Возможно, именно воспроизведение этого принципа позволит разработчикам искусственного интеллекта действительно уподобить его (в принципиальном строении) интеллектуальности биологического мозга, смоделировать, так сказать, его специфическую интеллектуальную функцию[5].


15. Интеллектуальная функция биологического мозга, вероятно, создаёт что-то вроде еще одного – условно говоря, «третьего» – измерения в этой системе:

• программа, обуславливающая отношения содержаний состояний материального мира («первое измерение»);

• программа, обуславливающая отношение содержаний того, что эти состояния материального мира значат для наблюдателя («реципиента информации»), кроме себя самих («второе измерение»);

• и программа, обуславливающая взаимоотношение этих двух первых программ («третье измерение»).

Впрочем, надо всегда подчеркивать, что понятие «измерение» в данном случае – это скорее дополнительные регистры, нежели некая «еще одна плоскость». Если мы говорим «плоскости», то начинаем думать про проекции некоего объекта на дополнительные поверхности, но у нас нет интеллектуального объекта, который проецируется куда-то, у нас есть несколько областей, проекции откуда и сходятся в нем, этим его, по сути, и образуя.

Сам он – этот интеллектуальный объект – является производным этих проекций из разных областей, чем-то, что возникает на пересечении этих, образно говоря, «излучений» из разных сфер. Не он проецируется на экран, а несколько плазменных экранов кинотеатра образуют какую-то игру света в зале – там, где сидит зритель.

§ 2

16. Мы вряд ли будем возражать против утверждения, что компьютер осуществляет некую интеллектуальную активность (именно в этом смысле мы и говорим про «искусственный интеллект»). Однако сказать, что он «думает», нельзя (если, конечно, это не метафора, которой любят пользоваться программисты).

Мы не можем (по крайней мере, пока) признать, что компьютер «мыслит». Мы скажем, что он «считает», «просчитывает», следуя определенным правилам, программам, которые придуманы за него, но это не он сам так «думает».


17. Впрочем, разве мы можем быть уверены, что наш биологический мозг всегда «думает» сам, а не понуждаем к этому определенными предустановленными в нем «программами»? Очевидно, что большая часть его интеллектуальной активности запрограммирована – генетически и научением.

То, как биологический мозг, например, собирает единичные раздражители в некий визуальный образ (видимый мною предмет), – это, по сути, программное действие. По крайней мере, я об этом сознательно не «думаю», это происходит, образно говоря, «в обход меня».

Оборонительная реакция на громкий звук – это тоже программа в том смысле, что эта реакция не является «моим действием», это действие моего мозга – предустановленная в нем генетически программа. Рефлекторное одергивание руки от горячего предмета – это не моя реакция, даже чувство боли я почувствую позже, нежели одерну руку. Это просто элементарный рефлекс, который я, конечно, могу затем осмыслить, но могу и не осмыслять.

Декапитированная лягушка способна плыть, если вы бросите ее в воду, но она уже никогда не узнает об этом.


18. То, что я различаю буквы, которые появляются сейчас на экране моего компьютера, так, а не иначе (букву А, например, как букву А, а букву Б как букву Б), это тоже программа, хотя и выученная. Я не задавался соответствующим вопросом сознательно и целенаправленно, я просто увидел это (эти раздражители) так.

Впрочем, я постоянно совершаю и куда более сложные действия (по существу, конечно, интеллектуальные) как бы «на автомате», то есть совершенно над этим не задумываясь (например, когда выравниваю колеса автомобиля, перестраиваясь на нем из одного ряда в другой).


19. И даже если я задумываюсь над какими-то своими действиями, например, умножая 12 на 12, разве не реализует в этот момент мой мозг уже имеющуюся в нем «программу» умножения? То есть насколько это действие является собственно моим? Мог бы я совершить его сам, если бы соответствующая «программа» в моем мозге отсутствовала?


20. Вопрос, соответственно, стоит таким образом: чем будет в данном случае принципиально отличаться компьютер, реализующий определенную программу, от биологического мозга, который решает ту или иную задачу, используя предустановленные в нем, посредством генетической детерминации или научения, алгоритмы?

Думает ли наш биологический мозг в данных случаях «сам», или за него «думают» эти алгоритмы?


21. При этом понятно, что алгоритмы, конечно, не могут «думать», они лишь актуализируются под действием некоего стимула и, так сказать, проворачиваются, используя соответствующее содержание и производя, по существу, уже имеющийся результат.

Субъективно мне может казаться, что это «я так подумал». Но если это сделал собственно я, а не эти алгоритмы, то я, соответственно, должен иметь способность совершить это же действие другим способом. Но, как выясняется, это зачастую абсолютно невозможно.


22. Если я сам понимаю буквы родного мне языка, а не соответствующие алгоритмы (программы) моего мозга, то почему бы, например, мне не понять знаки или предложения китайского языка, который мне неизвестен? Очевидно, что я не могу этого сделать, потому что во мне нет соответствующей программы (алгоритма).

То есть я могу даже знать, что это буквы, а то, во что они складываются, – слова или предложения, что это язык. Но пока во мне не сформирована программа, которая позволит мне знать, что эти знаки значат, я смотрю на них лишь как на определенные состояния материального мира, и не более того.

Хотя, конечно, то, что я узнаю в иероглифах «буквы» («нечто вроде букв»), – это, конечно, тоже такая специфическая и выученная мною программа.


23. Впрочем, я даже вряд ли смогу отличить китайские иероглифы от японских, пока меня этому не научат. Но когда меня этому научат, буду ли это знать я, или это будет знать мой мозг, или просто какая-то его часть, которую я называю здесь «программой» или «алгоритмом»?

И что такое «мозг, который знает», если он не «тот, кто думает», а тот, кто просто механически выполняет какие-то программы? И что может знать сама «программа»?


24. На входе системы – раздражитель (может быть, какой-то внутренний стимул), далее включается программа, и эта программа дает мне некое знание, которое она же и превратила из информации одного вида в информацию другого вида. То есть она механически, по заданному алгоритму, преобразовала одно состояние материального мира (например, воспринятый моим мозгом раздражитель) в другое (активизация нейронных ансамблей, которые отвечают в моем мозге, например, за понимание языка). Где здесь мышление?

Не считаем же мы, что лист растения думает фотосинтезом и зеленеет. Нет, в нем просто происходит то, что происходит. Да, мы, наверное, можем счесть этот процесс информационным, но таковым он будет только для того, кто способен так воспринять эти состояния материального мира – мол, увеличивающаяся зелёность листа свидетельствует о процессах фотосинтеза в нем. Но это в любом случае не будет иметь отношения к тому, что произошло на самом деле.


25. Итак, вполне очевидно, что некие действия с интеллектуальными объектами (целыми информации) могут осуществляться (и в большом количестве осуществляются) без моего участия как сознательного и сознающего свое поведение существа.

В таком случае это как бы не мое действие (например, какой-то не зависящий от моего сознательного контроля психический автоматизм). Мы же вряд ли можем признать возможность существования мышления без кого-то, кто это мышление производит (без того, кто думает).


26. Нет сомнений, что во сне я утрачиваю сознательный контроль над своим поведением. Однако это совершенно не мешает моему мозгу создавать сновидения, которые, конечно, являются результатом работы моей интеллектуальной функции.

Более того, это могут быть сновидения, в которых я являюсь активным действующим лицом, переживаю определенные эмоции, что-то думаю и т. д. Но сложно будет признать всё это мышлением – это интеллектуальная активность, и немногим более того.


27. Впрочем, мы вряд ли сможем найти существенные отличия между своими сновидениями и тем состоянием «потока сознания», в котором мы пребываем большую часть времени, пока бодрствуем.

В момент, когда мы не озадачены решением какого-то конкретного и определенно поставленного вопроса (возможно, и нами самими), работа нашей интеллектуальной функции не останавливается – мы продолжаем «думать», хотя это «думать» опять-таки сложно считать собственно «мышлением».

Поток подобных неконтролируемых нами «размышлений», по существу, являет собой игру ассоциаций, подталкиваемых изнутри нерешенностью (незавершенностью) каких-то ситуаций, а извне – случайной, в сущности, внешней стимуляцией.

Фокус нашего внимания переключается с одного психического содержания на другое не потому, что мы так решили, а потому, что сам наш мозг оказался сейчас в состоянии, когда одно психическое содержание оказалось для него существеннее другого[6].


28. Наличие «того, кто думает», несомненно, важный факт (важное условие определения мышления), но он вовсе не так уж очевиден и точно недостаточен.

Неочевиден он потому, что граница, отделяющая мое сознательное и мое же неосознанное действие, условна и подвижна (многое зависит от фокуса внимания, актуальной доминаты и т. д.), а недостаточен он потому, что кёлеровская обезьяна, например, является, очевидно, мыслящим агентом (тем, кто думает), но мы все-таки не готовы признать ее мыслящей в полном смысле этого слова.


29. Представим себе кёлеровскую обезьяну.

Методом проб и ошибок она пыталась достать банан, подвешенный экспериментатором на недосягаемую для нее высоту. Она перепробовала множество предметов: перещупала и попередвигала ящики, поразмахивала палками и другими подручными инструментами.

Далее она отстраняется, смотрит какое-то время на эти предметы со стороны – и потом вдруг резко встает, составляет ящики в правильной для достижения желаемого результата последовательности, берет палку, забирается на эту пирамиду и сбивает банан.

Внутри ее психического пространства палка, ящики, банан и т. д. представляют собой некие интеллектуальные объекты, которые она свела с помощью своей интеллектуальной функции в некий новый интеллектуальный объект, в некую схему и реализовала ее на практике.

Она сделала это, в некотором смысле, вполне сознательно и уж точно целенаправленно, то есть вроде как «думала». Но мы не соглашаемся с тем, что у нее есть наше мышление.

§ 3

30. Не меньшей проблемой оказывается для нас и «мышление» ребенка, который еще не обладает самосознанием и собственным «я» (то есть примерно до возраста трех лет). Должны ли мы отказать ему в способности «думать»?

Очевидно, что он совершает огромный объем интеллектуальной активности. Очевидно, что он в значительной части случаев действует целенаправленно и, надо полагать, в каком-то смысле осознанно.

Очевидно, наконец, что ребенок есть как действующее лицо, а его мозг является активным деятелем, и вся его интеллектуальная активность соотносится с ним самим, притом что никакого «я» (в привычном для нас понимании) у него пока еще нет.

Кто является действительным агентом его «мышления»? Является ли его интеллектуальная активность (чрезвычайной, надо сказать, интенсивности) действительным мышлением?


31. Отсутствие полноценного самосознания и отсутствие во внутреннем пространстве ребенка понятия о собственном «я» совершенно не мешают ему производить сложнейшую интеллектуальную деятельность. Более того, уже в этот период он не только активно осваивает язык, но и вполне осмысленно, заметим, им пользуется.

Впрочем, мы не можем быть уверены, что язык, которым на данном этапе пользуется ребенок, – это тот же язык, каким его знаем мы. Однако нет сомнений, что именно благодаря языку (даже такому, весьма примитивному и специфичному) ребенок получает возможность целенаправленно и в каком-то смысле сознательно оперировать интеллектуальными объектами внутри пространства своей психики.

То есть его интеллектуальная активность уже не является в полной мере спонтанной, движимой лишь валом внешних и внутренних раздражителей. Он действует от себя, по существу, однако себя еще не осознавая. Он, по факту, активный деятель, который, впрочем, не может определить себя в качестве такового. Он просто деятель, и всё.


32. Но кто тогда – в случае ребенка до трёх лет – в нем мыслит? Или мы должны отказать ему в мышлении, основываясь на том факте, что в нем, вроде как, еще нет «того, кто думает»? То есть оно должно, вероятно, появиться у него позже? Но если позже, то когда – в 7 лет, в 10, в 18 или 21 год? И чем это появление будет ознаменовано? Как мы узнаем, что он начал делать что-то – «думать» – принципиально иначе, нежели он делал это прежде?

И в чем же будет состоять на деле то существенное «дополнение» к интеллектуальной деятельности ребенка, которое даст ему последующее появление у него рефлексирующего самосознания и представление о собственном «я»?

Каким образом появление этих «нечто» в пространстве его психики (наравне с массой других «нечто» в ней уже существующих) превратит его интеллектуальную активность в подлинное мышление? Произойдет ли это на самом деле?


33. При этом, вероятно, следует уточнить, что и «рефлексирующее самосознание» и представление о собственном личностном «я», когда они все-таки в голове ребенка образуются, будут на деле представлять собой просто «ещё какие-то» интеллектуальные объекты, сосуществующие здесь – в его голове – наравне с огромной массой других, по существу, совершенно идентичных интеллектуальных объектов[7].

Появившиеся у ребенка «самосознание» и «я» неспособны произвести в его голове никакой революции. Они ничего специфическим образом в его мозгу не объединят, ничто ни к какому центру не стянут. Вся перемена по большому счету только в присвоении этому личностному «я» уже существующих функций: то, что раньше было просто «лучом осознанного внимания», станет «лучом его осознанного внимания».


34. Итак, не переоцениваем ли мы значение появления во внутреннем пространстве нашей психики этих специфических, как нам кажется, интеллектуальных объектов: «я», «самосознание», «рефлексия» и т. д.?

Механизмы «обратной связи», например, существовали в психике и до этого, а то, что теперь эта «обратная связь» апеллирует и к каким-то понятиям, работает между этими понятиями – что это, в сущности, нам дает? Или, например, «я». Всегда же был тот, кто действует – какая разница, сознавал он себя или нет, если в его внутреннем психическом пространстве всё равно происходила какая-то работа с интеллектуальными объектами?

Является ли, на самом деле, «добавка» этих специфических – «личностных» – интеллектуальных объектов к общей массе других столь значительным событием? Иными словами, такое ли уж большое значение имеет для нашего мышления то, что в нем вроде как обнаружился «тот, кто думает, что он думает»?


35. У Людвига Витгенштейна есть такой образ: «Предложения, которые для меня несомненны, я не заучиваю специально. Я могу обнаружить их потом, как ось, вокруг которой вращается тело. Эта ось не фиксирована, то есть не закреплена жестко, но движение вокруг нее определяет ее неподвижность»[8].

Например, когда мне говорят, что Наполеон столько-то лет назад что-то делал под Аустерлицем, я не думаю о том, что Земля в этот момент уже существовала, поскольку знание этого факта уже как бы имплицитно включено мною в утверждение о Наполеоне.

Однако, в действительности, это включение моего знания о существовании Земли в мое знание о проделках Наполеона, несмотря на всю его кажущуюся имплицитность, происходит постфактум. И то лишь только в том случае, если я окажусь каким-то образом этим вопросом озадачен, например, если кто-то спросит меня: «А разве Земля в это время уже существовала?».


36. Кажется, что мое знание о существовании Земли предшествует всякому моему знанию о том, что на этой Земле произошло. Но это иллюзия. Для того чтобы рассуждать о том, что случилось на Земле, мне вовсе не нужно думать о том, что она сама по себе вообще имеет какую-то историю. У меня и вовсе может не быть такой идеи – мол, была она когда-то или не была.

Однако если меня спросят, то я, вероятно, скажу, что да, я знаю о том, что Земля очевидно существовала и до того, как данное событие на ней произошло. Но знал ли я (точнее – думал ли) об этом до того, как меня спросили? Вероятно, нет. Уж точно я не думал об этом факте в связи с проделками Наполеона.


37. Так же и с нашим «я»: оно как бы имплицитно присутствует в нашем мышлении, но в большинстве случаев, на самом-то деле, вносится в него постфактум.

«И когда это случилось, я подумал, что…» Слово «я» в данном случае может оказаться вовсе не смысловой конструкцией, а сугубо техническим приёмом, помогающим мне создать в голове моего собеседника соответствующий нарратив. Или больше того, помогающий мне самому создать нарратив о себе – увидеть ту «ось тела», которой на самом деле нет.


38. Остановите вращающееся тело – что вы скажете о его оси? Сама эта ось – лишь иллюзия, существование которой обусловлено фактом вращения тела. Вполне возможно, что мы считаем свое «я» существующим лишь потому, что вокруг него вращается «тело» событий, действий и мыслей.

А ребенку просто требуется определенное время, чтобы накопить достаточную массу этого внутреннего тела, вращающегося вокруг этой воображаемой оси его «я»… Но есть ли оно само – его или наше «я» – в действительности? Как это можно проверить?

Посмотрите на эту картинку:



Уверен, что вы, как и я, вполне отчетливо видите на этой картинке треугольник, которого на самом деле нет. Положение других объектов создает у нас иллюзию существования этого – отсутствующего в действительности – треугольника.

Теперь попробуйте убедить себя в том, что этого треугольника действительно нет, хотя вы очевидно его видите. И чем отличается от этого отсутствующего треугольника наше «я» – тот, кто, как нам кажется, думает?


39. Вообще говоря, этот «тот, кто думает» – вещь абсолютно неверифицируемая. Нам может казаться, что мы знаем, кто думает, но это никаким образом нельзя определить точно.

Думаю ли сейчас именно «я», или просто какие-то интеллектуальные объекты, находящиеся в пространстве моей психики и достигшие определенного состояния (определенной «массы», «силы», «сложности» и т. д.), сами собой складываются в нечто новое (в новый интеллектуальный объект)? Ответить на этот вопрос невозможно.


40. То, что интеллектуальные объекты в пространстве моей психики складываются так, как они складываются, зависит, по всей видимости, и от того, каково состояние материального мира моего мозга (условно говоря, от его нейробиологических характеристик), и от того, о чем эти состояния материального мира будут свидетельствовать для меня как того, кто эти состояния воспринимает (о чем они меня «информируют»).

То есть буду ли я их – эти свои состояния – чувствовать как напряжение, как необходимость, как тяжесть, как угрозу, как удовлетворение, как что-то приятное или, напротив, дискомфортное, мешающее, раздражающее – не зависит непосредственно от моего личностного «я». Более того, все это я буду чувствовать вне зависимости от того, есть у меня мое личное «я» или нет.

Я буду это чувствовать в любом случае, потому что эти состояния материального мира имеют, грубо говоря, еще одно измерение, изменения в котором (изменения в этом «втором» измерении), из-за постоянно меняющегося состояния материального мира, будут приводить к изменениям в самих состояниях материального мира моего мозга.


41. Уже на самом примитивном уровне организации нервной ткани, то есть при наличии уже одной, единичной нервной клетки, как, например, у кораллового полипа, происходит элементарное оценивающее действие: раздражение этого нейрона значит для полипа, что необходимо произвести мышечное сокращение.

У медузы, чья нервная система характеризуется двухзвенной нейронной цепочкой (нервные клетки специализированы у нее на сенсорные нейроны и мотонейроны), уже возможен выбор между разными мышечными сокращениями – то есть разные раздражители как бы значат для нее разное.

С появлением же трехзвенной цепочки нейронов – наличие «вставочного нейрона» (он есть у всех живых организмов от кольчатых червей до Homo Sapiens), – значение раздражителя и вовсе начинает определяться состоянием данного вставочного нейрона (или миллиардов вставочных нейронов), то есть он становится абсолютно субъективным.

Иными словами, в случае трехзвенной нервной цепи мы уже вполне можем говорить и о состоянии материального мира мозга, и значениях этого состояния для меня. И если думать, что мышление – это способность видеть в состояниях материального мира что-то другое, помимо них самих, то нам придется признать, что мышлением обладает и круглый червь. Но мы вряд ли сможем с этим согласиться.


42. Теперь необходимо понять, кто тот наблюдатель, для которого эти изменяющиеся состояния материального мира свидетельствуют о чем-то еще, кроме себя самих? Кто тот, кто чувствует, что что-то изменилось в нем самом?

Мы традиционно пытаемся выдумать какого-то гомункулуса внутри самих себя, который и должен, как нам представляется, быть этим наблюдателем (нам сложно представить себе наблюдателя без глаз, ушей или чего-то еще в этом роде).

Но представлять себе следует не какого-то специального «человечка внутри головы», а просто неравновесную систему: изменение состояний материального мира мозга, поскольк у они значат д ля этого же мозга что-то кроме себя самих, приводит к обратным изменениям в самих его материальных состояниях.

И эта система, как бы она ни усложнялась, совершенно не нуждается ни в каком личностном «я», более того, когда она уже была – например у кольчатых червей – ни о каком «я» еще не могло идти и речи. А у человека, который воспитывался вне человеческого социума, это «я» с определенного момента и не может возникнуть, даже если его вернуть в мир людей и применить все возможные усилия к формированию у него соответствующего представления о себе.


43. Очевидно, что всё, что я знаю о себе, – это какие-то истории (нарративы), пусть зачастую и содержащиеся во мне в свернутом виде.

Например, я знаю, что я пишу этот текст. Как я об этом знаю? В ответ на это я могу лишь рассказать соответствующую историю: мол, у меня бы ла мысль, я ее думал, а потом решил записать, чтобы сообщить ее другим. Это история, которая, впрочем, ничего толком не проясняет. Разве отвечает она на вопрос, почему я сижу сейчас за компьютером? Она объясняет мне то, что происходит, таким образом, чтобы мне самому не казалось это странным.

Впрочем, странно как раз то, что я вообще могу об этом задумываться. Но я и не задумываюсь – не думаю по крайней мере, пока меня об этом не спросят.

Или другой пример: я знаю о себе, что я мужчина. Как я это знаю? В ответ на это я могу только рассказать какую-то историю, собранную из множества известных мне «фактов». Что, мол, вообще все люди бывают или мужчинами, или женщинами, и что определить это можно анатомически – по «половым признакам». Еще я могу сказать, что меня воспитывали как мальчика, что я «ощущаю себя мужчиной», а «это значит так-то и так-то», что это не я выносил и родил своего ребенка, а это сделала моя жена.

Замечательная история, в ответ на которую, кстати сказать, Делёз рассказывает свою, что мы вообще не являемся ни мужчинами, ни женщинами, а лишь производимся в качестве таковых. Но, в конце концов, почему бы не рассказать и такую историю.


44. Мне кажется, что я имплицитно присутствую во всех своих историях – ведь это истории обо мне.

Но строятся соответствующие интерпретации положения вещей не от меня, а от того, что я знаю о мире вокруг меня, от того, как я его понимаю. То есть хоть мне и кажется, что все эти истории крутятся вокруг моего «я», на самом деле они вовсе не крутятся вокруг чего-то, они это «что-то» создают.

Попробуй я сделать что-либо просто «от себя», не используя этих историй о себе, что бы я вообще мог из этого положения сделать? Но я делаю массу вещей, и в огромных количествах, а затем, судя по всему, лишь приаттачиваю себя (свое «я») к этим своим действиям.


45. Иными словами, здесь также определяется несколько уровней:

• во-первых, то, что происходит во мне независимо от моего сознательного участия, – собственно изменение состояний материального мира моего мозга (все, что относится к нейробиологии мозга);

• во-вторых, те состояния, в которых я оказываюсь из-за этих изменений (последние значат для меня что-то ещё, кроме того, что они есть сами по себе);

• в-третьих, как я объясняю себе эти состояния, как я их интерпретирую – то есть какие истории создаю о себе.

Вопрос в том, на каком из этих уровней случается само мышление?

§ 4

46. Понятно, что интеллектуальная функция работает постоянно. Понятно также и то, что я могу как-то направлять ее работу. Но является ли это «подруливание» моей интеллектуальной активности – собственно мышлением?

На самом-то деле, это обычно происходит вне какого-то моего сознательного решения – просто наличная ситуация (включая внешние и внутренние факторы), складывающаяся так, требует от меня решения того, а не другого вопроса.

Я испытываю определенный, хорошо известный мне дискомфорт, смотрю на часы, обнаруживая, что уже не ел достаточно долгое время, и задумываюсь над тем, где и чем бы мне перекусить. Конечно, это интеллектуальная активность, направленная на решение определенной задачи.

Но вряд ли стоит относить эту интеллектуальную активность к мышлению в строгом смысле этого слова. В данном случае я скорее сознательно сопровождаю свою интеллектуальную активность, нежели сознательно ее произвожу.


47. И даже если в этот момент я задумался о том, что лучше сначала, наверное, дописать какую-то часть текста и лишь затем заняться поисками еды c последующей трапезой, я не делаю это совсем уж осознано. Нет, просто сейчас во мне сильнее доминанта работы над соответствующей частью текста, нежели доминанта голода.

Озадаченность текстом пока побеждает усиливающийся голод, а я, если задумаюсь над этим, являюсь лишь свидетелем этой борьбы сил различных интеллектуальных объектов, актуализированных сейчас в пространстве моей психики – озадаченностью текстом и чувством голодом. В какой-то момент озадаченность текстом ослабнет, а чувство голода станет невыносимым, и я «подумаю», что пора все-таки отправиться за едой.

Первично ли, так сказать, в приведенном примере мое мышление – то, что я «подумаю», или оно лишь объясняет мне самому, что со мной происходит, выполняя функцию регистратора (что-то вроде церковного освящения чего-либо уже случившегося)? И мышление ли это, если мы подходим к определению этого феномена со всей строгостью?


48. В каком-то смысле, сопоставляя меня из приведенного примера с обезьяной из опыта Вольфганга Кёлера, можно, наверное, заключить, что задумалась она даже посильнее меня. В конце концов, я – в предложенном примере с выбором между едой и текстом – оперирую чрезвычайно тривиальными, привычными для меня интеллектуальными объектами, тогда как интеллектуальной функции кёлеровской обезьяны пришлось создать и сочленить интеллектуальные объекты крайне нетипичные для психического пространства среднестатистической обезьяны.


49. Или вот, например, интеллектуальная деятельность другого рода – потребление так называемого «развлекательного» контента (интертеймент и даже инфотеймент). Это просмотр телевизора, компьютерные игры, серфинг по интернету, скроллинг по социальным сетям и в интернет-магазинах, разглядывание демотиваторов, просмотр коротких видеороликов и просто бесчисленных фотографий? Сюда же, впрочем, можно отнести постоянную «проверку» новостных сайтов и собственной электронной почты.

То, что подобная практика давно превратилась в своего рода зависимость, теперь уже вполне очевидно [Г.Г. Аверьянов]. Судя по всему, мозг человека, «залипающего» на подобной интеллектуальной активности, извлекает из этой своей деятельности своеобразную «вторичную выгоду»: она позволяет человеку отвлечься от решения фактических задач (или просто от более сложных интеллектуальных задач) и при этом обеспечивает ему активное и деятельное интеллектуальное времяпрепровождение.

Восприятие этой информации не составляет никакого труда (сложная для понимания информация, нуждающаяся в некотором ее осмыслении, мгновенно отсюда вымывается). Кроме того, само потребление этой информации сопровождается массой приятных переживаний, обусловленных, по большей части, множественными и даже каскадными ага-эффектами от бесконечного узнавания образов и неожиданными, но понятыми (узнанными) мною развязками сюжета. Очевидно, что дофаминовые всплески, сопровождающие эти реакции узнавания[9], крепко фиксируют привычку подобного времяпрепровождения.

Впрочем, тут не так важен аспект зависимости как таковой. Хотя очевидно, что сам факт этой зависимости свидетельствует о том, что сознательное «я» уже никаким образом этот процесс не контролирует, а если и участвует во всём происходящем, то только на вторых ролях. Так что говорить здесь о «том, кто думает», очевидно, бессмысленно.

Думаю ли я в процессе этого потребления информации в принципе?


50. Нет сомнений, что те, кто осуществляют подобную интеллектуальную активность – например, потребляют «развлекательный» контент – считают, что они в этот момент «думают». Но на деле происходит лишь бесконечное распознавание уже известных мозгу образов. Сама эта информация практически не запоминается, что со всей очевидностью свидетельствует о том, что она не прорабатывается мозгом, но лишь актуализируется в пределах кратковременной памяти и тут же забывается.

Распознавание образов, конечно, не может оставить равнодушным наше «я» – те высокие уровни апперцепции, которые связаны с условной инстанцией нашей «личности» (системы наших отношений с миром, другими людьми, с самим собой). Но вовлеченность нашего личностного «я» в это восприятие образов не меняет существа дела – происходит лишь восприятие, пусть и более сложное, нежели реакция на элементарный раздражитель.

Но восприятие – это всё равно, по существу, лишь спонтанная реакция, а вовсе не некое мыслительное действие, предполагающее какую-то мою целенаправленную (и видимо, какую-то еще) работу с интеллектуальным объектом.


51. Впрочем, к «развлекательному» контенту относятся также фильмы и сериалы. Предполагает ли этот контент какую-то особую и специфическую мыслительную деятельность потребителя? На самом деле здесь, как мне представляется, имеет место идеальная имитация мыслительной деятельности.

Та типичная интеллектуальная активность, которую мы привычно считаем своей мыслительной деятельностью, представляет собой постоянное создание новых и новых нарративов (перманентное формирование внутри нашего психического пространства неких историй).

В рамках этих «историй» (нарративов) разрозненные факты действительности (явленные нам случайно, по случаю и/или тенденциозно подобранные нашим мозгом) сводятся нами в единый, более-менее стройный рассказ – с завязкой, развитием и развязкой.

Когда история закольцовывается, она вполне может быть нами забыта или, по крайней мере, заархивирована, что снижает и само психическое напряжение, и затраты мозга на поддержание элементов этой истории в активном состоянии (в быстром доступе к рабочей памяти). В общем, механизм здесь вполне понятный и эволюционно оправданный.

Что же происходит с нами в процессе просмотра фильма или сериала? Нашему мозгу предлагается одновременно и что-то вроде набора «фактов действительности», и исчерпывающая инструкция того, как они должны быть собраны в историю. По существу, нам соответствующий нарратив в нашей же голове и складывают. То есть всё как в обычной жизни – есть факты, надо упаковать их в историю и заархивировать.

Однако в обычной жизни эти факты еще нужно как-то втиснуть, впихнуть в создаваемую нами историю (никто не подбирает нам их так, чтобы они складывались друг в друга подобно добротно сделанным матрёшкам). Для этого нам приходится с ними что-то делать, как-то их дополнительное продумывать – подпилить, переформатировать, сортировать, что-то выкидывать, а что-то, наоборот, добавлять.

В общем, это определенного рода работа – «объяснение», «анализ», «интерпретация», «переозначивание» и т. д.

В случае же фильма или сериала подобная работа за нас уже сделана сценаристом и режиссером. Нам остается только распознать эти элементы и связки (каскадные ага-эффекты), а затем насладиться явленным нарративом, который мы, скорее всего, тут же и забудем (надо только покинуть кинотеатр или выключить телевизор).

Иными словами, нам может казаться, что мы думаем, потребляя фильмы или сериалы, но на самом деле думаем не мы, а думают за нас: за нас собирают факты, за нас их докручивают и за нас же укладывают, причем идеальным образом, в фабулу соответствующего нарратива. Главное, чтобы у фильма не было «открытого конца» и сам по себе он не был слишком «сложен» – и в том, и в другом случае возникнут проблемы с завершением нарратива, а следовательно, и с его последующей архивацией.

Как бы там ни было, когда все движения интеллектуальных объектов совершают в моей голове, по существу, за меня, это хоть и приятное для нашего ленивого мозга развлечение, интеллектуальная игра, но точно не мышление как таковое. Хотя у меня будет полное ощущение, что весь фильм (или сериал) я о чем-то думал…

Все это, впрочем, не исключает возможности смотреть фильмы и сериалы не без участия мышления – так поступают, например, кинокритики и, конечно, специалисты индустрии, для которых разгадывание способов создания подобного интеллектуального фастфуда является неискоренимым профессиональным навыком.


52. Или, например, другие расхожие случаи интеллектуальной активности, которые мы ошибочно, как мне представляется, принимаем за мышление: феномены «прогнозирования», «требований» и «объяснений», которые я описываю в рамках системной поведенческой психотерапии[10].

Когда мы боимся или радуемся, наша психика реализует своего рода автоматизм «прогнозирования» – мы начинаем непроизвольно представлять себе свое будущее, связанное с этим страхом или этой радостью («прогнозирование»).

Когда мы раздражены или фрустрированы, наша психика переключается на автоматизм, формулирующий определенные «требования» (обращенные, как правило, к другим людям или окружающей нас действительности в целом).

Когда же мы совершили некое действие, а затем были поставлены в ситуацию необходимости почему-то его оправдать (или собираемся совершить некое действие, в оправданности которого не уверены), мы формируем в своем сознании соответствующие «объяснения».

Да, во всех этих случаях есть «тот, кто думает», но думает ли он в собственном смысле этого слова? Не скрывает ли он просто таким вот образом – с помощью автоматизмов «прогнозирования», «требований» и «объяснений» – некие «разрывы», возникшие в нем по внутренним и, по существу, не зависящим от него самого причинам?

То, что все эти «интеллектуальные реакции» (некая «внутренняя речь» по Л.С. Выготскому или буквально – «автоматические мысли» по А. Беку) являются, по существу, универсальными для всех нас автоматизмами, не позволяет признать их мышлением в собственном смысле этого слова.

В противном случае нам бы пришлось признать «мышлением» и работу мозга, которую он постоянно осуществляет, поддерживая равновесие нашего тела – тоже задача, тоже непростая и также обеспечивающая нам некоторую стабильность, пусть и несколько иного рода.


53. Вероятно, ровно то же самое мы должны сказать и обо всякой прочей апперцептивной активности нашего психического аппарата. Процессы апперцепции происходят вне моего сознательного контроля и, соответственно, думающего участия.

То, как я воспринимаю мир, является результатом работы моего психического аппарата, «запрограммированного» таким образом. Гены тому виной или какое-то научение – не имеет никакого принципиального значения: он запрограммирован так.

Я могу пытаться переучить свой психический аппарат – изменить какие-то нюансы своего восприятия и шаблоны реагирования, что очень непросто. И если я собираюсь делать это целенаправленно, осознанно, осуществляя, как я говорю в системной поведенческой психотерапии, «поведение в отношении поведения», мне действительно потребуется мышление, по крайней мере – какая-то специфическая озадаченность.

Впрочем, в подавляющем большинстве случаев, даже если такое переучивание и происходит, то без участия мышления, а просто под воздействием каких-то внешних факторов по условно-рефлекторным механизмам – посредством весьма нехитрого положительного и отрицательного подкрепления.


54. Апперцептивное поведение является, по существу, универсальным свойством нашего психического аппарата и может быть обнаружено на подавляющем большинстве уровней психической организации (исключая, быть может, лишь самую первичную афферентацию): ни один из раздражителей, из тех, что восприняты нами и превращены в интеллектуальный объект, не даны нам сами по себе и не являются фактическим слепком действительной реальности.

То есть во всяком интеллектуальном объекте всегда присутствует некая прибавочная «масса» – то, что мы производим с исходным раздражителем, отправляя его «внутрь» своего психического пространства (то, как мы его трансформируем, оцениваем, то, какое значение он приобретает для нас). Собственно, эта прибавка и делает его информацией, а не просто неким состоянием материального мира.

Понятно, что данное преображение, изменение изначального раздражителя, по мере его продвижения по разным уровням психической организации, находится вне нашего сознательного контроля. Это не мышление, хотя, по механике, речь, разумеется, должна идти всё о той же формуле интеллектуальной активности – то есть об образовании одних интеллектуальных объектов из других посредством интеллектуальной функции.

То, что получается в результате этой интеллектуальной деятельности, может стать интеллектуальными объектами, доступными мышлению, но само их производство – это еще и вовсе не мышление.


55. Представим себе набор «социальных установок» (как их понимает социальная психология) любого из нас. По сути, мы имеем дело с некими клише, которые директивно и безапелляционно определяют то, почему какие-то явления мы воспринимаем так, а какие-то иначе (относимся к ним так или иначе).

Мы, например, как-то воспринимаем всех мужчин и как-то – всех женщин, но то, что мы объединили столь разных людей в эти группы и определили таким образом свое отношение к каждому из них в отдельности, не есть мыслительная работа. Это восприятие (отношение) не является сознательным выбором, это выученная программа.


56. Думает ли расист, что чернокожие хуже белых? Думает ли гомофоб, что гомосексуалы больны, ущербны и вообще извращенцы? Думает ли среднестатистический европеец, что мусульмане представляют собой угрозу?

Мы, конечно, считаем, что они так «думают». Но находятся ли эти мысли под их сознательным контролем? Или же их само их мышление определяется тем, что они так воспринимают некие факты из-за соответствующих, сформированных в них прежде программ?

Если расист не знает, что он общается (например, это может быть в случае общения через социальную сеть) с чернокожим, гомофоб не знает, что его друг гомосексуален, а среднестатистический европеец не догадывается, что его коллега мусульманин, их поведение (в частности, то, что они думают об этих людях) будет не таким, как в ситуации, когда эти факты вскроются.

Реальность, таким образом, всегда была такой (условно говоря, одной и той же), но данные субъекты не были в курсе соответствующих ее обстоятельств. Мы можем заключить, что новые, обнаруженные «нашими героями» факты заставляют их думать об этой же реальности иначе. Но ведь эти факты ничего не изменили в наличной реальности, вся «добавка» случилась внутри их собственного психического пространства.

Таким образом, является ли эта их «мыслительная деятельность» фактической мыслительной деятельностью, или же здесь просто запускается некий почти автоматизированный процесс внутреннего согласования противоречащих друг другу установок?

Допустим, они узнали эту «страшную тайну» про своего визави. Что происходит дальше – они начинают осмыслять возникшее противоречие, думать об указанном парадоксе? Или же, что скорее всего, попытаются как-то нивелировать обнаружившийся конфликт этих двух стереотипов восприятия – того, что они думали об этих, конкретных людях раньше, и того, что они думают о чернокожих, геях и мусульманах вообще?

Но начали ли они в этот момент думать над обнаружившимся парадоксом или стали придумывать, как избавиться от дискомфортного состояния возникшего когнитивного диссонанса?

Является ли эта интеллектуальная работа по устранению указанного дискомфорта мыслительной деятельностью в собственном смысле этого слова? И более того, были ли фактической мыслительной деятельностью те стереотипы восприятия, которые и сделали эту ситуацию возможной?

Если бы «наши герои» действительно задумались над обнаруженным противоречием, то они, вероятно, должны были бы прийти к выводу, что их представления о «чернокожести», «гомосексуальности» и «мусульманстве», как минимум не слишком и не всегда состоятельны. Но подобного в большинстве случаев не происходит.


57. Тут надо оговориться, что приведенные примеры – расизма, гомофобии, исламофобии – очевидно, из числа исключительных, ярких, даже вопиющих. Мы же ежедневно сталкиваемся с подобными когнитивными диссонансами – наши социальные установки (пусть и более частного характера, ситуативные) постоянно входят в противоречие с реальностью.

Однако, если даже в подобных – «из ряда вон выходящих» – случаях мы способны с легкостью нейтрализовать обнаруженное противоречие каким-нибудь нелепым «объяснением», то как же просто, надо полагать, наша психика умеет отмахиваться от других, менее очевидных, быть может, противоречий такого рода? Не то чтобы мы над ними не задумывались, мы их просто не замечаем – подобные проблемы снимаются автоматически, то есть вне какого-либо фактического сознательного контроля. Нейтрализуем и идем дальше.

При этом нам продолжает казаться, что мыслительная деятельность – это для нас что-то обыденное, привычная практика, нечто, что в порядке вещей. И это уже само по себе является очевидным противоречием. Впрочем, кто из нас об этом задумывается в рамках своей повседневной жизни?


58. Теперь рассмотрим еще один «классический» пример из социальной психологии: противоречивость «сознательных установок» и наличного поведения человека, оказавшегося в реальной ситуации, когда эти установки должны быть исполнены.

Нет ничего удивительного в том, что человек говорит нам, что он добр и придет на помощь всякому, если ему эта помощь потребуется. Он так, как ему кажется, «думает». Однако известно, что лишь малая часть из тех, кто говорит и «думает» так, в наличной ситуации будет действовать в соответствии с этими своими установками. Скорее всего, они не придут на помощь бездомному или даже человеку, которому просто стало плохо на улице.

Известно также и то, что если вы, например, хотите собрать деньги на лечение больному ребенку, то вы должны воздействовать на чувства потенциального жертвователя, а не просто информировать его о проблеме. Если он воспримет эту информацию и будет просто «думать» о необходимости оказать помощь этому ребенку, то он, скорее всего, не раскошелится. Однако если заставить его сочувствовать – то есть воздействовать не на его мышление в строгом смысле этого слова, а на какие-то эмоциональные комплексы (программы), то он «подумает», что он должен оказать помощь, и, возможно, даже окажет её.

Так действительно ли эти люди думают о себе как о «добрых», «всемилостивых» и «всемилосердных»? Или им только кажется, что они так думают, а на самом деле это просто такой автоматический, выученный ответ на стандартный вопрос?


– Петя, ты хороший мальчик?

– Да, я хороший мальчик.


59. При этом, тренируя ответы на подобные вопросы, мы ведь даже не задумывались над тем, что, собственно, понимается под соответствующим самоопределением – «хороший», «добрый», «щедрый», «справедливый», «честный», «благородный», «благодарный», «настоящий друг»… Это просто «правильный» ответ, который требуется от нас при возникновении соответствующего вопроса.

И всякому человеку, скорее всего, придется сильно потрудиться, чтобы ответить на вопрос, а почему и в самом деле он считает себя «хорошим», «добрым», «справедливым», «честным» и т. д.? Ему нужно будет продумать и то, что в принципе эти слова должны значить, и то, какие аспекты его поведения подтверждают его соответствие данным определениям. Если бы он действительно уже думал о себе так, то, вероятно, эти уточняющие вопросы не застали бы его врасплох.


60. Одним из первых моих научных исследований был тест «Кто Я?». Покойный Олег Николаевич Кузнецов дал мне задание собрать с однокурсников ответы на этот «простой вопрос» – «не больше десяти-пятнадцати» с человека.

Надо признать, что моим однокурсникам – представителям солидного по тем временам учебного заведения с хорошим вступительным конкурсом – легко давались только три-четыре первых пункта (например, «военнослужащий», «мужчина», «человек»), а дальше наступал самый настоящий ступор, и все последующие ответы приходилось получать от них буквально под пыткой.

Интересно, насколько можно считать продуманной «концепцию индивидуального “я”», если человек неспособен ответить на элементарный по существу вопрос: «Кто я?». И можно ли считать, что это «я», которое не продумано даже само по себе, действительно «тот, кто думает» во всех прочих случаях?

Часть вторая:
Интеллектуальная активность, мышление и «другой»…

§ 1

61. Прежде всего необходимо обратить внимание на тот эмпирический факт, что мышление, достигающее своих высших форм, словно бы требует, несмотря на всю нелепость этой формулировки, наличия других людей.

Сократ практикует мышление, проводя долгие дискуссии с простолюдинами на агоре и с аристократией в домашних симпозиумах. Не отстает от него и Диоген, хотя в приличные дома его и не особо пускают. Платон создает свою Академию, Аристотель – Ликей, Эпикур – Сад, Зенону потребовался портик Стоа Пойкиле. Перечислять можно до бесконечности.

Научное мышление Средних веков культивируется в монастырях, а затем первых университетах. Все философы Нового времени состоят в постоянной переписке друг с другом, читают работы коллег и реагируют на них самым страстным образом. Даже будучи в изгнании, как, например, Декарт или Спиноза, они продолжают общение, извещая своих друзей по переписке о том, над чем они сейчас работают, чем озадачены, как продвигается их исследование и т. д. и т. п.

Это бесконечное общение. Ницше находился в постоянной внутренней дискуссии с Вагнером, грезил об интеллектуальных коммунах, которые расплодятся по всей Германии, и постоянно искал общения с людьми, которые временно становились его друзьями. Гегель царит на своих лекциях, Шопенгауэр изводит себя мыслями об отсутствии признания, Кьеркегор невыносимо страдает от одиночества.

Эйнштейн буквально выговаривает свою теорию во время прогулок с Бессо, которого называл «лучшим резонатором новых идей». И то же самое во время долгих совместных прогулок делает Канеман с Тверски, не дожившим до своей половины их нобелевской премии. Таковы же дискуссии Монтеня и Боэси, Рассела и Уайтхеда, Уотсона и Крика.

Витгенштейн умоляет своих адресатов отвечать на письма незамедлительно и параллельно с этим доводит до белого каления всех без исключения своих собеседников, начиная с Рассела и Мура и заканчивая всем несчастным Этическим обществом Кембриджского университета, присовокупляя к этой дискуссии даже кочергу.

Фрейд создает кружок, перерастающий затем в Психоаналитическое общество, а Шлик – Венский кружок, заложивший основу современной американской философии. Гуссерль, Хайдеггер, Кожев, Батай, Лакан и все прочие творцы идей и мировоззрений ведут бесчисленные авторские семинары, публичные лекции, создают закрытые общества и организуют другие формы интеллектуальной коммуникации.


62. Наконец, многие великие математики, логики, физики: Ньютон, Фреге, Кантор, Гёдель, Тьюринг, Гротендик, Нэш и др. – страдали различными психическими расстройствами с параноидным содержанием. Тут и мания преследования, и бесконечные теории заговора, и неустанный поиск врагов, похитителей идей… Короче говоря, они вели предельно насыщенную социальную жизнь! Хотя зачастую исключительно и внутри своих собственных голов.


63. Вообще говоря, эта склонность к паранойе, так часто встречающаяся у великих умов (что, впрочем, вовсе не означает, что всякая паранойя свидетельствует о великом уме), весьма примечательна.

Дело в том, что все наши собеседники являются вымышленными, поскольку мы не имеем никакого прямого контакта с сознаниями других людей. Всякое «чужое сознание», о котором я имею, как мне кажется, некое представление, является всего лишь моей реконструкцией сознания другого человека.

Так что параноик не совершает в своем сознании ничего такого, что бы не делал любой нормальный человек. За тем лишь исключением, что он воспроизводит «чужие сознания» в себе предельно умозрительно. Но по сути это тот же механизм реконструкции «чужих сознаний».

В общем, всё это не столько удивительно, сколько закономерно. В конце концов, даже знаменитую теорию «значимого другого», исторически предшествующую современной теории «theory of mind», создал Гарри Салливан, которому в детстве ставили диагноз шизофрении (судя по всему, это была просто какая-то форма аутизма).


64. Итак, что мы, приступая к теме мышления, должны уяснить о природе «социального»? Проводя очень условное разделение, можно сказать, что в нас есть «первичная социальность», обусловленная спецификой нашего стайного поведения как представителей своего биологического вида, и «вторичная социальность», обусловленная нашим врастанием в процессе воспитания в культурно-историческую реальность [Л. С. Выготский].

По большому счету эти две «социальности» вообще два разных процесса, которые, однако, сочетаются друг с другом и оказывают взаимное влияние, поскольку связаны, по существу, с одним аспектом деятельности человека – его существованием в социуме.


65. Многочисленные этологические исследования не позволяют нам сомневаться в том, что значительная часть интеллектуальной активности приматов (например, шимпанзе и горилл) направлена на решение задач внутригруппового выживания – адаптации данного животного к своей группе (установление прочных социальных связей с ее членами, демонстрация поведения, соответствующего положению данного животного во внутригрупповой иерархии и т. д. и т. п.).

Однако совершенно очевидно, что вся эта работа по внутригрупповой адаптации носит у приматов автоматизированный (то есть запрограммированный генетически и сформированный научением) характер.

Впрочем, примерно то же самое мы можем сказать и о человеческом ребенке, встраивающемся в социальную структуру своей «стаи». Он точно так же демонстрирует свою потребность в лидерстве и точно так же (получив от ворот поворот или, напротив, «всех победив» своими капризами) сообразует эту свою потребность с реальными возможностями. Он точно так же пытается установить с домочадцами эмоциональные отношения, позволяющие ему получить от этих отношений максимальный объем личной выгоды.

Так что «первичная социальность» нам, мягко говоря, не чужда, и на этих дрожжах в процессе взросления можно ехать достаточно долго.


66. «Первичная социальность» не такая уж простая штука и очевидно имеет мощную нейробиологическую основу. У приматов есть широкая сеть зеркальных нейронов (на обезьянах они и были открыты), более того, они способны строить – какую-никакую – модель другого («theory of mind»), по крайней мере в разрезе модели намерений другого.

Так, например, в экспериментах показано, что шимпанзе могут обманывать, лгать, а также распознавать ложь и обман. Они способны, кроме прочего, идентифицировать «плохих людей» (людей с плохими намерениями) и пытаются предупредить собратьев о том, что кто-то «плохой человек» и от него надо держаться подальше. Наконец, у них даже есть задатки «чувства справедливости» – они радуются, когда «плохой человек» несет наказание.

Надо признать, что и не всякий больной аутизмом человек с подобными задачами справится.


67. «Вторичная социальность», с одной стороны, очевидно, развивается на нейрофизиологическом базисе первичной социальности, но с другой стороны, принципиально от нее отличается. Последнее замечательно показано в исследованиях Л. С. Выготского, и, по существу, вся его культурно-историческая психология, в своих ключевых аспектах, как раз этой вторичной социальности и посвящена.

К сожалению, Лев Семенович умер, не успев достроить грандиозное здание своей теории до конца. Многие считают, и, вероятно, оправданно, что он, как никто другой, был близок к ответу на наш вопрос «Что есть мышление?». Но его ранняя смерть оставила нам лишь несколько блестящих интуиций и остов будущей теории мышления – детально изученный механизм формирования личностного «я» ребенка.

И возможно, ключевыми пунктами этого остова являются знаменитый «кризис трех лет» в интерпретации Выготского, а также сделанные им указания относительно механизмов «перерастания внешней речи во внутреннюю».


68. Перерастание внешней речи во внутреннюю происходит через этап так называемой «эгоцентрической речи», когда ребенок начинает говорить «для себя» – то есть он говорит вслух то, что, по существу, начинает думать как некий самостоятельный субъект, которого он, впрочем, определяет пока в третьем лице. Постепенно этот разговор с самим собой, происходящий вслух, полностью перерастает во внутреннюю речь.

Как раз в возрасте трех лет, когда мы наблюдаем соответствующий кризис (негативизм, упрямство, строптивость, своеволие), сопровождающий формирование личностного «я» ребенка, относительный объем его эгоцентрической речи достигает своего максимума (до 75 % в общем объеме речевой деятельности).

Иными словами, некая первичная кристаллизация личностного «я» ребенка, с одной стороны, и процесс мыслительного моделирования действительности – с другой – определенным образом взаимообусловлены.


69. Способность трехлетнего ребенка к построению «theory of mind» еще ничем по существу не отличается от «theory of mind», которую строит нормальный человекообразный примат о другом примате. Никакого особого представления о «бытии других» у ребенка в этом возрасте нет и быть не может. Прежде ему еще нужно научиться ощущать своё собственное «бытие», и даже более того – его создать, нарративизировать.

Переживая «кризис трех лет», ребенок пытается, если так можно выразиться, нащупать самоощущение себя, выделить свое нарождающееся «я» из массы прочих впечатлений, представлений и иных сил, бурлящих на просторах его внутреннего психического пространства.

Используя терминологию, принятую в методологии мышления, следует говорить, что на подходе к «кризису трех лет» ребенок представляет собой некое «внутреннее психическое пространство», в котором посредством интеллектуальной функции преобразуются и организуются многочисленные интеллектуальные объекты. Пока здесь нет ни слов, ни их значений в привычном для нас понимании. С точки зрения будущего мышления это пока лишь некое подобие «первичного бульона».


70. Что же происходит с психикой ребенка непосредственно в самом «кризисе трех лет»?

Все классические симптомы этого кризиса – негативизм, упрямство, строптивость и проч. – направлены на то, чтобы противопоставить себя всякому внешнему воздействию, чужой воле (которая, конечно, пока им как таковая даже не осознается). Образно говоря, пока я не сказал «нет», меня как бы и самого нет. Соглашаясь с другим, я, в некотором роде, проявляю свое отсутствие (точнее, не сообщаю обратного).

Именно поэтому ребенок трех лет частенько говорит «нет» даже в тех случаях, когда хочет сказать «да». И сильно, надо признать, по этому поводу расстраивается: ведь если бы ему дали принять это решение самому, а не предложили бы с этим решением согласиться, то ему бы и не пришлось отказываться от того, чего он и в самом деле хочет.

Проблема в том, что в силу ряда причин, о которых мы и будем говорить дальше, ребенок узнает о том, чего же именно он хотел, лишь после того, как это решение ему дано взрослым.


71. Сделаем шаг в сторону и обратимся к феномену «эгоцентрической речи».

Трехлетка постоянно проговаривает вслух то, что взрослый на его месте думал бы про себя – во внутренней речи, мысленно. Но пока ребенку это «внутреннее» не дается. Он проговаривает свои желания, намерения, чувства, состояния и отношения, как бы вынуждая себя принять их, словно бы пытаясь сделать их действительно своими, собственными, исходящими от него самого. Он как бы вменяет свои состояния, намерения, мысли и чувства самому себе.

Некоторый парадокс состоит в том, что все эти желания, намерения, чувства и т. д. у него и так уже есть. Не берет же он их с потолка, они идут у него изнутри. Но они еще им не поняты, не осознаны. Его только нарождающееся личностное «я» еще не достигло мощности достаточной, чтобы присвоить эти состояния себе. То есть он существует как бы в параллели к самому себе, постоянно наблюдая себя как бы со стороны: и вот это со мной происходит, и вот это.


72. Скажем другими словами: проговаривая себя вслух, во внешней речи, ребенок пытается присвоить себе то, что уже и так является его неотъемлемой частью, но не обладает еще искомым статусом – принадлежности к его личностному «я».

Это присваивание себе того, что и так у него уже есть, происходит посредством слов (весьма примитивных еще понятий). Последние не производятся ребенком, а получены им от других людей, и теперь ему предстоит сопрячь эти слова с соответствующими своими значениями в его внутреннем пространстве, заставить себя понимать эти слова как обозначение этих его фактических значений (состояний). Они должны стать его личностными значениями.


73. Ребенок постепенно учится различать как бы два уровня происходящего: то, что с ним и в нем фактически происходит, с одной стороны, и то, что всё это – в каком-то, теперь другом смысле – должно для него значить – с другой.

Одно дело, когда животное просто испытывает голод и начинает соответствующую поисковую активность, и другое дело, когда я начинаю осознавать свой голод как проблему, которую мне же и надлежит решать.

Образно говоря, ребенок как бы вынимает себя из себя самого, достраивает некий дополнительный уровень внутренней конструкции. Думаю, эту практику можно назвать «косвенной рекурсией».

Если представить себе барона Мюнхгаузена, который просто пытается вытащить себя из болота, то, наверное, соответствующая процедура могла бы называться «простой рекурсией». Но здесь нет того плеча (в смысле рычага), которое необходимо ребенку, чтобы поддеть конструкцию своих значений, сдвинуть ее.

Но вот уже барон пытается вытянуть себя из болота за волосы (то есть предполагается как бы, что эти волосы не являются частью его самого), и эта рекурсия становится «сложной» или «косвенной», то есть не «А» обращается к «А», а «А» обращается к «А» через «Б», которое обращается к «А».

И вот это «Б» – нечто по существу совершенно бессмысленное, необходимое лишь как рычаг, как плечо рычага, и есть нарождающееся личностное «я» ребенка.


74. Таким образом, именно «косвенная рекурсия» впервые задает некое первичное пространство нашего мышления. Но поскольку о «пространственно-сти» тут еще говорить сложно, оправданно обозначить этот этап онтогенеза мышления как появление «плоскости мышления», где есть лишь некие мои состояния и некое мое их восприятие.

Это не какая-то кристаллическая решетка, определяющая системную взаимообусловленность элементов, а скорее, жидкость на плоскости, по которой новоявленное личностное «я» ребенка, подобно деду Мазаю, гребет, обозревая отдельные интеллектуальные объекты, словно зайцев на кочках.

Осуществляя косвенную рекурсию, я получаю возможность оперировать своими «значениями» – у меня появляется своего рода прихват в виде «слов», с помощью которых я могу воздействовать на свои же «значения». Да, я обладал ими и прежде, но они существовали для меня в другом качестве, и я не мог их понять.


75. С помощью знаков, которые сливаются потихоньку в единые комплексы с моими значениями («мои значения», «значения меня»), я могу теперь осознавать и даже схватывать их. Более того, с помощью дополнительных действий я даже могу теперь целенаправленно их – эти «мои значения» и «значения меня» – преобразовывать. Появляется своего рода управляемость – я могу что-то делать со своими состояниями.

Без этой штуки я, вполне насытившись, уже есть не буду. Но пользуясь «знаками» как рычагами, я могу, образно говоря, подтащить к этому своему состоянию насыщения дополнительные «значения», которые не актуализированы во мне наличной ситуацией, и изменить свое поведение. Например, понимая, что после этой трапезы у меня долго не будет возможности перекусить, я могу заставить себя съесть больше, чем мне хочется.

Впрочем, мы слегка забегаем вперед. Да, косвенная рекурсия сделала свое дело, но толку от этого, честно говоря, пока еще почти никакого. Даже в приведенном примере, когда я принуждаю себя есть больше того, чем это нужно для моего насыщения, я очевидно пользуюсь знанием, расположенным еще по какому-то дополнительному вектору, которого у ребенка, даже прошедшего кризис трех лет, пока нет.

§ 2

76. «Плоскость мышления», которую мы получили, благодаря механизму косвенной рекурсии, лишена внутренней структуры, а личностное «я» ребенка потому не может быть той точкой опоры, с помощью которой он бы действительно мог управлять своими «значениями» (состояниями).

Какое-то подобие этой опоры мы замечаем во взаимодействии ребенка со старшими, которые принуждают его к тому, что он, как он теперь понимает, делать не хочет. Но все, что ребенок может в ответ на это предложить, это начать бунт, внутренне сопротивляться. Он скользит по своим состояниям, словно в ботинках по гладкому льду.


77. Иными словами, весь фактический «прибыток» от этого усложнения внутренней организации ребенка пока состоит лишь в том, что он начинает осознавать свои действия как принадлежащие его личностному «я», слова – в качестве слов, а значения – в качестве собственных состояний. И это, собственно, всё.

78. Над «внутренним пространством психики» появился еще один уровень (больше, правда, напоминающий прослойку) – «плоскость мышления», где, по существу, воспроизводится модель, сходная с той, о которой говорит методология мышления. Только роль «интеллектуальных объектов» выполняют здесь ассоциируемые со словами («знаками») «значения» (состояния), а роль организующей и преобразующей их «интеллектуальной функции» – слова («знаки»), сопряженные с активно действующим личностным «я» ребенка.


79. Главной особенностью этого «плоскостного мышления» является, в первую очередь, нарочитая, можно сказать, предметно-конкретность, буквальность. То есть слова, что бы они ни значили в действительном языке, здесь являются именами собственными, а вовсе не теми абстракциями, какими мы привыкли их знать. Каковы в такой ситуации «значения», наполняющие плоскость его мышления, и вовсе трудно себе представить.

Благодаря «плоскостному мышлению» ребенок получил возможность прогуливаться по пространству своих состояний («значений»), созерцая их как зверей в зоопарке. И теперь подобно Адаму (причем всякий из нас проходил через этот этап взросления) нарекает им свои имена[11].


80. Итак, ребенок уже один раз побился своим негативизмом о стену под названием «другой», чем подви?г себя на косвенную рекурсию, приведшую в конечном итоге к формированию его первичного личностного «я» и «плоскости» его мышления. Что ж, само по себе уже неплохо, но пока он имел дело с «другим» лишь на уровне «первичной социальности».

Теперь ребенку предстоит встреча уже со вторым – культурно-историческим – «другим». И именно это позволит ему добавить еще один вектор к его пока еще плоскостному мышлению. Впрочем, здесь снова не обойтись без еще одной косвенной рекурсии, но уже на новом уровне организации.


81. Фокус в том, что зеркальные нейроны, сколь бы значительным «социальным» завоеванием они нам ни казались, на самом деле, ничего не говорят мне о каком-то другом. Эти нейроны одинаково хорошо возбуждаются не только в тех случаях, когда кто-то, за кем я наблюдаю, совершает некое действие, но и в тех случаях, когда я сам совершаю это действие.

То есть, на самом-то деле, работа зеркальных нейронов, активизирующихся в тот момент, когда я наблюдаю за кем-то, не является для моего мозга информацией о другом «субъекте» и его действиях, а скорее, информацией обо мне в связи с этими действиями данного «субъекта». Его закинутая вверх рука – это для моего мозга и его зеркальных нейронов не его рука, а мой страх получить удар.


82. Тут надо понять эту механику: когда я воспринимаю что-то и вспоминаю это же, у меня активизируются одни и те же нейронные комплексы – в нашем мозгу нет отдельных нервных клеток для памяти и отдельных для восприятия одних и тех же вещей. Но я по каким-то причинам знаю, что это – воспоминание, а это – то, что происходит здесь и сейчас.

У маленького ребенка, впрочем, с подобным различением проблемы возникают. Возникнут они и у взрослого, если раздражать ему эти самые нейроны, например, во время операции на открытом мозге. Тот же эффект продемонстрирует и банальная интоксикация LSD, и алкогольный делирий. Так что граница тут очень тонкая.


83. Так или иначе, «зеркально-нейронный другой», относящийся к сфере «первичной социальности», это еще не «культурно-исторический другой» «вторичной социальности», который сможет существовать во мне лишь в случае наличия у меня соответствующего «культурно-исторического» ландшафта. Впрочем, и этот «культурно-исторический другой» может быть для меня и «другим», и «Другим».

Но о «Другом», с большой буквы, нам пока точно говорить рано – ребенку до соответствующего «инсайта» еще расти и расти. Однако и первый «культурно-исторический другой» (с маленькой буквы) пока представляет собой гигантскую проблему вследствие естественной бедности соответствующего культурно-исторического пространства в голове ребенка.


84. Итак, перво-наперво ребенок должен как-то умудриться воспринять другого человека не просто как некое физическое лицо с набором определенных характеристик, в отношении которого ему приходится предпринимать некие действия (используя его таким образом для удовлетворения своих нехитрых нужд), а каким-то особенным образом – как того, с которым возможна какая-то еще, кроме элементарной зеркально-нейронной, коммуникация. И на один этот шаг уходит колоссальное время, что, по всей видимости, свидетельствует о действительной сложности указанной задачи.


85. Немного рассуждений, относящихся к сути вопроса.

Для каждого из нас «другой человек» со всеми его мыслями, чувствами, представлениями, переживаниями, хотениями, терзаниями, мечтами и т. д. по сути своей и в любом случае что-то вроде голограммы, воссоздаваемой нами внутри нашей же головы.

Попробуем использовать голограмму как образ. Голографический эффект обеспечивается сложением в определенной области пространства двух волн: одной, отраженной от объекта записи (эту волну называют «объектной»), и второй, которая является по сути эталонной, идущей, через отражающее зеркало, от источника света («опорная волна»).

Грубо говоря, чтобы создать объемное изображение объекта, я должен сопоставить не только отраженный им свет, но и эталонный свет самого излучателя, то есть, в каком-то смысле, тот свет, который определяет меня самого, который – я сам.


86. Теперь, если уж совсем вольно продолжать эту аналогию, представим себе, что этот «я сам», то есть источник света (и одновременно эталонный луч), это, например, какие-нибудь хилые два с половиной фотона. Какое изображение «объекта» я получу? Ну, не ахти.

Иными словами, чем лучшее изображение объекта мы хотим получить, тем более мощным должен быть наш источник света, наш излучатель, то есть – мы сами. Понятно, что ребенок пока не обладает структурой, достаточной для создания полноценной голограммы взрослого, да и взрослым – по крайней мере, в этом смысле – всегда есть куда стремиться.


87. И еще одно, что нужно понять про «другого человека» со всем его «внутренним содержимым». Он – в этом своем качестве «внутреннего содержимого» – существует вовсе не в объективной реальности, к жизни в которой наш мозг более-менее подготовлен (или по крайней мере, легко этому обучается), а в измерении тех самых представлений, мыслей, чувств, знаний.

Это «измерение» я в свое время назвал, может быть не совсем удачно, «миром интеллектуальной функции» (точнее, возможно, следовало бы говорить о «пространстве мышления», но в рамках того определения, которое нам еще только предстоит сформулировать). И понятно: для того чтобы опознать кого-то в этом мире интеллектуальной функции, этот мир прежде должен для меня во мне возникнуть.


88. Погруженный в словесную среду с момента своего рождения, ребенок три года тратит на то, чтобы распознать слова в качестве таковых. Однако, будучи с рождения в среде людей, то, что это действительно другие люди – со своими чувствами, желаниями, мыслями, представлениями и, например, секретами, неврозами, «комплексами», ребенок начинает понимать в лучшем случае к десяти годам, а в некотором смысле и значительно позже.


89. Таким образом, сложности как минимум две:

• во-первых, необходимо сформировать «пространство мышления», в котором этот «другой» со всем своим «внутренним содержимым» сможет разместиться, то есть необходимо добиться адекватной размерности (проекция объемного объекта на плоскость будет уже радикально иным объектом, а мы хотим получить тот же самый);

• во-вторых, уже обзаведясь этим «пространством мышления» (а не просто «плоскостью мышления»), ребенку-подростку необходимо будет сделать ещё кое-что – породить в себе ту самую, из нашего образа с голограммой, свою собственную «опорную волну» («другой» станет для меня «Другим» – объемным, полноразмерным – только в том случае, если я могу соотнести его в себе со структурой сходной размерности).


90. Итак, миру «плоскостного мышления» ребенка, возникшему благодаря первичной косвенной рекурсии, предстоит сначала наполниться неким критическим объемом содержания культурно-исторического свойства (грубо говоря, его личным опытом мира), то есть хоть сколько-то осознанными чувствами, желаниями, мыслями, знаниями и представлениями, а затем как-то преобразовать эту «творожную массу» в некую осязаемую структуру.

Надо признать, что при всей этой внешней простоте и понятности, незамысловатости обеих задач, они отнюдь не так уж очевидны, как кажется, а средства их реализации и вовсе выглядят фантастическими. По существу, это всё тот же барон Мюнхгаузен в том же болоте, только теперь у него под ногами не физиологический фундамент «первичной социальности», а, и в самом деле, подвижная и вязкая жижа «слов» и «значений», где и «слова» пока не «понятия», и «значения» – не осмысленные пока «концепты».

Так что сначала поговорим о «наполнении» будущего «пространства мышления», а затем уже перейдем к превращению этой массы в соответствующую – пространственную – структуру.

§ 3

91. Ни один из феноменов, которые мы привыкли называть «процессом развития», нигде в конкретной точке не начинается и нигде же в конкретной точке не заканчивается.

Само понятие «развитие» предполагает некое перерождение, превращение чего-то одного во что-то новое и другое, а потому тут, как и в случае биологической эволюции, нет никаких фиксированных переходных форм, а есть лишь одна сплошная переходная форма.

Где-то на точках потенциальной бифуркации некие линии расходятся, но каждая продолжает оставаться продолжением той, у которой нет ни очевидного начала, ни четких зон перехода.

92. То есть, да, мы можем говорить о «кризисе трех лет», о «кризисе семи лет», «десяти» и так дальше – хоть до кризиса осознания нарастания когнитивного дефицита при Альцгеймере. Но все это лишь точки потенциальной бифуркации, на которых обозначается что-то, что при определенном стечении обстоятельств превратится во что-то еще.

И нам не следует ждать, что сегодня ребенок был одним, завтра станет другим, а послезавтра – третьим, хотя, по сути, именно это и будет происходить. Однако же, поскольку все структуры модифицируются параллельно, а не просто отмирают, освобождая место чему-то новому и другому, мы этих переходов и не видим.


93. Итак, что же происходит где-то в интервале между тремя и десятью годами взросления человеческого детёныша?

У него уже есть «плоскость мышления», которая активно пополняется новыми элементами благодаря тому, что ребенок последовательно сцепляет собственные, условно говоря, «значения» с усваиваемыми им «знаками». То есть не просто присваивает состояния своего внутреннего психического пространства своему личностному «я», но именно спаивает эти состояния и их обозначения в функциональные образования, позволяющие ему как-то себя организовывать.


94. Но зачем ему вообще нужна эта организация собственного поведения?

А она ему, собственно, и не нужна вовсе, но он вынужден ее тренировать. Взрослые включают его в огромное количество различных социальных игр[12], которые ребенок, по причине того, что они задевают его за живое – за те самые «состояния» («значения»), просто не может игнорировать.

То есть «культурно-исторический другой» активно втягивает ребенка в эту новую для него реальность социальных игр, суть которых ребенок еще даже при всем желании (которого вдобавок и нет) совершенно не способен понять.


95. Когда мы объясняем ребенку, что к нему «приедет бабушка», «которая живет далеко», и едет она «в такую даль», «только чтобы его повидать», нам кажется, что мы рассказываем ребенку такую «понятную» историю, что дальше некуда.

Конечно, если понять эту историю так, как понимает ее рассказчик (родитель), то никаких проблем, разумеется, возникнуть не должно – ребенок просто обязан кинуться на шею бабушке, причем с криками: «Господи, какое же превеликое счастье, что ты приехала, бабулечка-красотулечка дорогая! Я так по тебе скучал, хотя мы и не виделись никогда!».

Проблема в том, что ребенок ничего в этой «истории», которую мы столь, как нам кажется, красочно ему живописуем, так не понимает. Более того, он вообще не видит в наших словах никакой «истории» – на плоскости нет «историй», там лишь простые, ничем не примечательные отрезки. И с его плоскости обзора все это выглядит, мягко говоря, совсем иначе.


96. Ребенок, наверное, мог бы засвидетельствовать следующее: мы говорим какую-то бессвязную чушь, но как-то очень серьезно (спасибо зеркальным нейронам – они позволяют ребенку хотя бы это понять), а потом является странная, возможно неприятно пахнущая, женщина, которая начинает его мацать, тискать и заставляет есть несъедобные конфеты. Никакой радости тут быть не может. Но надо играть в эту игру… Почему? Потому что над ребенком висит «культурно-исторический другой» в лице родителя-«историка», и есть риск нарваться на большие неприятности, если уж совсем послать «бабушку» куда подальше (хотя очень хочется).

Если бы у нашего ребенка было мышление чуть более заковыристое, то он, вероятно, в какой-нибудь момент задался вопросом, а чего, собственно, эти инопланетяне-взрослые пытаются добиться? Что за спектакль-то? Из-за чего сыр-бор? Может, я чего-то не понимаю? Но у ребенка и возможности задаться таким вопросом попросту нет.

Единственное, что он знает с достаточной определенностью, так это то, что, если он вмененную ему социальную игру проигнорирует, мало ему не покажется. Иными словами, угроза, исходящая от «значимого другого» [Г. Саллигман], от «культурно-исторического другого», заставляет ребенка зубрить правила социальных игр, пополняя тем самым массу своих личных опытов о мире.


97. Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и положительное подкрепление за деятельное участие в такого рода играх. Ведь ничто так не радует взрослых, когда малыш изрекает что-нибудь вроде: «Каждый человек должен нести ответственность за свои поступки!» или «Я буду учиться хорошо, чтобы радовать маму!».

Это всё, конечно, невероятно прекрасно и умилительно, только вот ребенок в действительности не понимает ничего из того, что слышит в его словах взрослый. Но взрослый радуется, а ребенок получает положительное подкрепление и знает, какие мантры ему следует повторять, чтобы его любили.


98. Иными словами, сам того не понимая, ребенок долго и вопреки собственному желанию, повинуясь внешнему социальному давлению «другого», заполняет плоскость своего мышления некими образованиями – массой инородных пока тел.

Он последовательно, год за годом, осваивает что-то вроде культурно-исторической метрики или даже логики – социальные правила, господствующие представления, объекты веры и т. д.

Но по большому счету это пока для него мартышкин труд, потому что он в действительности ничего не понимает из того, что взрослые, со всеми своими бесчисленными историями, так настойчиво пытаются ему донести. Не понимает и понять не может – у него еще нет соответствующего органа понимания.


99. До определенного момента ребенок, на самом деле, не знает, что обманывать нехорошо, земля круглая, а бумажки, которыми расплачиваются в магазине, представляют какую-то особую ценность. Да, сообщить нам эти и подобные «знания», повторяя их как попугай, может и трехлетка, но произносить соответствующие слова и понимать то, что они на самом деле значат в мире взрослых, – совсем не одно и то же.

Ребенок может знать, что такое Земля и что такое круглая, но представить себе круглость данной конкретной планеты – нет. Для этого он должен пережить что-то вроде столкновения с этим «знанием». И происходит это в каком-то смысле нетривиальным образом: когда некое знание, которое ребенок, как ему кажется, знает (некое бессмысленное умозрение наподобие «хрюкочущих зелюков», «мюмзиков в мове» и «Земля круглая»), как выясняется, для кого-то другого значит что-то совершенно другое.


100. Допустим, ребенок четырех лет находит родительский кошелек, режет купюры и делает из них весьма себе недурную аппликацию. Обычно его аппликации вызывают у родителей массу положительных эмоций, так что он весело бежит показывать им свою милую поделку. Дальше происходит то, что происходит, чего ребенок, разумеется, никак не ожидал… То, что он сделал что-то ужасное, он понимает, но почему это ужасно – нет.

Однако то отношение к этим бумажкам, которое демонстрируют ему в этот момент его родители, с очевидностью свидетельствует для него о том, что это не просто какие-то бумажки, а какие-то особенные бумажки (не те, как он о них думал). В общем, выясняет ребенок, «зелюки» кусаются (по крайней мере, способны приводить в движение грубую физическую силу). И кусаются они через других людей.

То есть отношение к чему-либо других людей начинает определять мое отношение к этому «чему-либо». Это «что-либо» начинает значить для меня что-то похожее на то, что оно значит для других. Объекты реальности, образно выражаясь и памятуя ту же голограмму, начинают интерферировать.


101. Впрочем, всё это происходит не где-то вовне меня, а непосредственно во мне – в двумерном пока пространстве моего мышления. И собственно эти сходящиеся лучи – от «других» (которых, впрочем, я пока не слишком осознаю в качестве таковых) и от меня самого (то, что я раньше думал о соответствующих вещах и явлениях) – приводят к появлению в нем – в пространстве моего мышления – некого объема моих значений.

То есть «плоское» пространство моего мышления начинает, образно выражаясь, набухать, превращается в некотором смысле в своего рода тензорное поле.


102. Здесь важно понять, что ребенок не усвоил в результате данной «операции» собственно родительского отношения к деньгам (что невозможно, потому что наши сознания не коммуницируют).

Но он и он не просто изменил к ним свое отношение – нет, он увидел возможность других измерений объекта, отсутствующего на самом-то деле в объективной действительности, но действительного для культурно-исторического поля («мира интеллектуальной функции»), которое ребенок только начинает осваивать.

Ребенок увидел принципиально новые для себя напряжения в системе, существование которых он прежде не предполагал. Это, образно говоря, как если бы он, впервые оказавшись на море, понял, что в самом деле значит то, что оно «соленое», распластавшись на поверхности воды или как следует ее хлебнув. Нечто, бывшее для меня одним, становится другим – тем же самым, но как бы осязаемым.


103. Деньги не существуют в объективной действительности – существуют бумажки, железяки и цифры на счете, но не «деньги». А собственно деньги, какими мы их знаем, существуют в «мире интеллектуальной функции» (грубо говоря, в массовом представлении), в «пространстве мышления».

Таким образом, в момент этого специфического отношения с «другим» (пусть еще и не понимаемом так) этот объект («деньги»), по существу, буквально возник в индивидуальном культурно-историческом «мире интеллектуальной функции» данного ребенка как некая выпуклость на «плоскости» его «мышления».


104. «Массовое представление», о котором мы тут говорим, разумеется, отсутствует в действительности. Нет такого феномена. Есть большое количество людей, которые имеют схожие представления о чем-то, потому что эти представления в них схожим же образом были сформированы. Как, например, в приведенном случае с денежной аппликацией, но аналогичных, хотя содержательно и совершенно отличных способов, конечно, превеликое множество.


105. В моем личном опыте было как минимум три ситуации, заставивших меня увидеть тензоры интеллектуального объекта «деньги». В одном случае бабушка сделала мне выговор, что, мол, рано мне еще иметь собственное мнение, потому что я «пока хлеб в дом не приношу». После чего я, дело было в возрасте неполных четырех лет, вышел из квартиры через незапертую почему-то дверь (это стало потом предметом особого разбирательства), спустился с пятого этажа, прошел два квартала до булочной, отстоял в очереди, и, когда попросил у продавщицы хлеб, она спросила меня: «А деньги?».

Из интеллектуальной прострации, в которую я тогда впал, меня вывели крики перепуганной мамы, которая, обнаружив мою пропажу, всё это время металась по улице в поисках «маленького мальчика». Добрые прохожие рассказали, что верно это тот, что в булочной…

Другой случай также связан с бабушкой, которая опять-таки попрекнула меня тем, что я кормлюсь даром, на что я достал из кармана припасенную копейку и был с позором выгнан из-за стола: во-первых, «на копейку ничего нельзя купить», во-вторых, «откуда, интересно, я ее взял?» – «явно не заработал». В общем, это был еще один опыт интеллектуальной прострации, связанный в моей жизни с «деньгами».

И третий случай произошел уже с моей мамой, когда я вытащил из ее кошелька все деньги, чтобы «быть богатым». Факт пропажи (и, как выяснилось потом, «кражи») обнаружился в кафе-мороженице, куда мама меня торжественно повела, но не смогла оплатить мое же мороженое, поскольку я же ее кошелек и опустошил. В результате я получил не только интеллектуальную прострацию по поводу «денег», но еще и массивную воспитательную процедуру по поводу «кражи».

Наконец, сейчас я вспомнил и четвертый случай, который, видимо, был как-то связан с первым. На вопрос одного из родственников, кем я хочу работать, я ответил, что буду кассиром. На что мне было с предельной конкретностью объяснено, что продавец (или кассир), получающий от покупателя деньги (а именно это мне в данной профессии и нравилось), не является их собственником – «они не его». Помню, что тогда объектом моей интеллектуальной прострации стали даже не столько сами «деньги», а то, куда они деваются из кассы. Это, впрочем, так и осталось для меня тогда загадкой.

Все эти примеры я привожу с целью демонстрации того факта, что мы, надо полагать, даже в общих чертах не представляем себе, какое огромное количество напряжений по различным векторам нам пришлось испытать, чтобы вытолкнуть всякий такой несуществующий в объективной действительности объект в нарождающееся пространство своего мышления.

Причем это, как я думаю, всегда происходит посредством воздействия со стороны «значимого другого», и, скорее всего, ситуация должна быть конфликтной, чтобы конфронтировать нас с нашим же иллюзорным представлением о «понятности» всего происходящего.

§ 4

106. Вообще говоря, «понятность», о которой мы здесь ведём речь, является по-своему удивительным, глубоко ошибочным, но одновременно и неистребимым свойством всякой психики, включая человеческую.

Поскольку весь мир, с которым мы имеем дело, это не та действительная реальность, что находится по ту сторону нашего рецепторного аппарата, а множество интеллектуальных объектов, образованных нашей психикой и находящихся в ней же, мы никогда не считаем (и не можем считать!) свое знание о мире недостаточным (только если не гипотетически-умозрительно, что есть, по большому счету, сплошное пустословие).

Всё, что есть мир для нас, – это то, что уже есть в нас. Если слегка переосмыслить знаменитую фразу Витгенштейна о «границах языка» и «границах моего мира», то и в самом деле – границы моих представлений о мире (вся масса моих интеллектуальных объектов) определяют и границы моего мира, а язык дает моему личностному «я» доступ к этим представлениям.


107. Мы всегда можем так сложить имеющиеся в нас интеллектуальные объекты, что у нас возникнет полное ощущение понятности, даже при абсолютном непонимании реального существа дела.

В одном из примитивных племен существует «ясная» концепция, что если началось солнечное затмение, то надо начать немедленно пускать в него стрелы. Нам это, конечно, кажется пределом глупости, но поскольку представители этого племени считают, что затмение связано с тем, что ягуар начал пожирать солнце, их поведение может даже рассматриваться как вполне разумное.

Иными словами, любого наличного материала (любых интеллектуальных объектов, причем и в любом их количестве) оказывается достаточно, чтобы мы могли объяснить себе все что угодно. Мы в каком-то смысле не можем испытывать дефицит знаний, если те знания, которыми мы обладаем, считаются в нашей культурно-исторической среде исчерпывающими.


108. Только «другой» (с другой, отличной от моей культурно-исторической средой внутри себя) может вытолкнуть меня из этого состояния благодушного «понимания» всего и вся.

Впрочем, это, надо полагать, будет непросто. И добьется он этого только в том случае, если создаст ситуацию, в которой у него (с этими его знаниями) окажется ощутимо больше шансов взять надо мной верх. Если же он просто примется меня «образовывать» – объяснять, «как дела обстоят на самом деле», толку от этого не будет никакого.

Всё, что он, будучи со мной в такой диспозиции, способен мне сказать, в пространстве моего мышления (а случае малолетнего ребенка на плоскости его мышления) будет полностью деформировано моими представлениями в ту логику, которую эти же мои представления в моем мышлении и задают. Я переварю это все без остатка и даже не поперхнусь, не озадачусь.


109. Конечно, у нас постоянно появляются новые интеллектуальные объекты, но они тут же органично встраиваются в общую систему. И происходит это естественным образом, без малейших усилий с моей стороны.

Дело в том, что сами эти «новые» интеллектуальные объекты производятся не где-то вне нас, а непосредственно самой нашей психикой из других интеллектуальных объектов, которые в ней уже есть и которые уже создают некую индивидуальную «кривизну» в ней, о чем пойдет речь ниже.

Да, мы можем оказаться в ситуации, когда что-то будет нам сильно непонятно или мы не будем знать, как решить тот или иной вопрос – что делать, как приноравливаться и т. д. и т. п. Но у нас всегда есть выход. Мы, например, можем счесть данный вопрос просто нерешаемым или вопросом «не в нашей компетенции». Почему бы и нет?


110. Но чаще всего проблема снимается куда проще – она просто не возникает. Скорее всего, мы подобную ситуацию почти автоматически проигнорируем – не заметим непонятное, не обнаружим в вопросе вопроса.

Если я не знаю о существовании чего-то, это «что-то» не может быть для меня осознаваемой проблемой.

Когда вы общаетесь с маленьким ребенком, вы используете огромное количество слов, которые он совершенно не понимает – даже близко, даже из контекста! Выражает ли он по этому поводу недоумение? Нет.

Ему вполне привычно и понятно, что кто-то производит бессмысленные с его точки зрения звуки – электронные игрушки, например, или животные и, конечно, люди. В нем не возникает страха или неловкости в связи с неизвестными ему словами взрослого – мол, «боже мой, а ведь, наверное, прозвучало что-то очень важное, а я этого совершенно не понял!». Ничего подобного – пропустить непонятное ему куда легче, чем как-то сильно над ним задумываться.


111. Если же ребенок закидывает вас своими «почему», то вовсе не от того, что он обнаружил что-то «непонятное» и ему стало «дико интересно». Нет, он задает свои «почему», когда встречает какое-то ваше сопротивление.

Например, он что-то хотел сделать и не видел никакой проблемы, но вы вдруг сказали, что этого делать нельзя, а проблема имеет место быть. Ребенок удивляется не тому, что столкнулся с чем-то непонятным, а из-за того, что ему запретили нечто, что он не считал запретным.

«Почему?» ребенка – это вовсе не проявление желания «понять», «разобраться», «вникнуть в суть дела». Он на самом деле спрашивает, а почему, собственно, «нет», когда вполне может быть «да»? По крайней мере, фактический подтекст его «почему?» всегда именно такой.


112. Удивленное «почему?» ребенка не несет в себе и тени эпистемологической озабоченности. Скорее, это даже не «почему?», а «с какой стати?». Не «почему», а «с какой стати я должен мыть руки?», не «почему», а «с какой стати нельзя сладкое перед обедом?», не «почему», а «с какой стати земля круглая?».

С последним, впрочем, лично у меня в детстве не было никаких проблем: мне сказали, что «земля круглая», и я представил ее себе такой – круглой, как блин. Так что в моем мире это знание вообще не вызвало никакой озабоченности. Да, круглая, в чем проблема-то? А взрослые, вероятно, радовались, как быстро я «такие сложные вещи» схватываю.

Или вот еще – в детстве меня очень удивляло, что мама постоянно отчитывала меня словами: «Ну почему нельзя было сначала спросить?!». Я смотрел на нее и недоумевал – «спросить что?». Всякий раз, когда я делал что-то, о чем, как потом выяснялось, «сначала надо было спросить», я делал это с полным ощущением понятности – что, куда, зачем и как. То, что я что-то не понимал, а имел лишь некое ощущение понятности, я, конечно, понять не мог.

Но в том-то вся и штука, что нам в принципе всё и всегда понятно. А если уж нам по каким-то причинам странным образом что-то непонятно – например, почему у нас болит за грудиной, то мы на худой конец всегда знаем, у кого спросить.

Впрочем, прежде чем обратиться к врачу, мы еще долго будем пребывать всё в том же парадоксальном ощущении понятности – мол, я не знаю, что это, но думаю, что ничего страшного… И буду с этим «не знаю, но думаю» ходить, пока совсем не припрёт.


113. Иными словами, внутри той замкнутой сферы наших представлений, в которой мы перманентно находимся (не имея никакой возможности знать о чем-то, кроме самих этих представлений, которые, собственно, и определяют границы этой сферы), мы не можем испытать никакой действительно озадаченности.

Кто-то, образно выражаясь, должен сильно ударить по этой сфере, чтобы мы подумали, что, возможно, мы чего-то не учли. Причем важно понять, что эти удары сыплются на нас не от «объективного мира», а только от «других», потому что только они – другие люди – сопринадлежат той же реальности представлений (миру интеллектуальной функции), в которой все это действо и происходит.

И да, получив такой «удар», мы, разумеется, всеми силами пытаемся изнутри залатать возникающие пробоины: как-то все это себе так объяснить, как-то все это у себя внутри так склеить, чтобы парадокс и непонятность перестали быть таковыми.

Мы не исследуем неизвестное вне нас, мы «наводим порядок» внутри. И только предельная невозможность решить проблему таким образом – внутренней переконфигурацией – может заставить нас увидеть что-то, что пока не находится в сфере наших представлений, усложнить систему, которая и без этого казалась нам практически идеальной.


114. Итак, действительное понимание и ощущение понятности – это две совершенно разные вещи. При этом ощущение понятности сопровождает нас постоянно, а действительное понимание практически недоступно.

Однако «другие» все-таки способны, местами, выбивать нас из колеи этого «ощущения понятности» и наращивать потенциал нашего действительного понимания. По крайней мере, понимания того, что им кажется понятным, а нам пока – нет.


115. Прежде чем двигаться дальше, я хочу пояснить, зачем было вводить сложный и неочевидный термин «тензорного поля» там, где, казалось бы, вполне можно было обойтись и куда более простыми, «человеческими» словами.

Примеры с «деньгами», которые я приводил, как мне кажется, показывают не только то, как мы осваиваем сложные объекты из «мира интеллектуальной функции», но и то, в каком разнообразии измерений (контекстов, ситуаций, смыслов, положений, моих отношений с другими людьми и т. д.) должен был оказаться этот по существу элементарный интеллектуальный объект, чтобы я смог в своем индивидуальном развитии приобщиться к «массовому представлению» о том, что такое «деньги».

• В первом случае я лишь понял, вероятно, что «деньги» зачем-то нужны. Точнее сказать, озадaчился этим вопросом.

• Во втором – что они бывают разными (одна копейка – это мало), а также то, что они должны быть «заработаны». Полагаю, что оба аспекта тогда не были мне понятны, потому что ни математики я тогда не знал, ни что такое «заработать» знать не мог.

• В третьем случае мне открылось, что деньги всегда кому-то принадлежат, а взять у кого-то деньги – значит совершить тяжкое преступление.

Конечно, нюансы этих открытий тогда еще не были мною прояснены сколь-либо четко, просто возникли и такие дополнительные опции, некие напряжения.

• Наконец, четвертая ситуация заставила меня задуматься о каком-то еще, более сложном аспекте владения деньгами, который, впрочем, я тогда так и не осилил.


116. Иными словами, количество «измерений» и моих напряжений по каждому из этих измерений, даже навскидку (а помню я, очевидно, лишь самые «позорные» моменты), оказывается огромным.

Таким образом, чтобы понять «деньги» как «деньги», мне необходимо было открыть в них огромный объем этих самых измерений, которые с течением моей жизни, надо признать, только прирастали.

Так, например, я узнал, что такое не задолжать денег или давать деньги в долг, что такое, когда у тебя «совсем нет денег» или когда их «совсем чуть», когда их «много» и «очень много», а также что такое деньги, находящиеся в твоем управлении как у менеджера и генерального директора, и что такое деньги глазами собственника, инвестора, партнера по бизнесу, жертвователя, благотворителя и т. д. и т. п.


117. На самом деле мне, чтобы раскроить «значение» денег в пространстве моего мышления, потребовалось бы подробно изложить всю мою жизнь, потому что этот пустяшный, казалось бы, интеллектуальный объект искривляет саму структуру моего мира интеллектуальной функции – создает в нем ту самую «кривизну» пространства моего мышления. А потому мне бы пришлось описывать каждый фрагмент этого мира, попутно рассказывая о том, какое именно «искривление» вызвано в нем данным интеллектуальным объектом, например, «деньгами».

То есть мы действительно имеем дело с неким подобием тензорного поля, которым обладает, надо полагать, всякий интеллектуальный объект, находящийся в пространстве моего мышления. Только вот «масса» каждого из этих интеллектуальных объектов, «лежащих» на просторах моего мира интеллектуальной функции, разная, а соответственно, и искривление, которое вносит в этот мир тот или иной интеллектуальный объект, тоже разное.


118. Впрочем, само понятие «интеллектуального объекта» теперь уже, на этом уровне анализа, кажется недостаточным. Понятие «интеллектуального объекта» в методологии мышления является инвариантом, то есть всякий объект, возникающий в нас в рамках нашей психической деятельности, называется нами «интеллектуальным»[13].

Однако, когда мы говорим – в рамках методологии мышления – о разных уровнях организации психики (применительно к мышлению как таковому), мы должны говорить и об особых свойствах интеллектуальных объектов, относящихся к соответствующим уровням, акцентируя тем самым их специфику – принадлежность к тому или иному уровню.

Так, например, когда мы говорили о «внутреннем психическом пространстве», мы вряд ли могли сказать об интеллектуальных объектах, его наполняющих, что-то большее, чем просто «интеллектуальный объект».

Когда же нам удалось выявить уровень «плоскости мышления», о котором сейчас по большей части и идет речь, мы были вынуждены сказать, что интеллектуальными объектами здесь уже являются некие «значения» (состояния), которые возможно подцепить (означить) с помощью «знаков» (слов) и некой фикции «личностного “я”» (причем это «подцепить», «означить» – уже некое специфическое проявление другого инварианта, принятого в методологии мышления, – интеллектуальной функции).

Теперь же, подходя в своем исследовании всё ближе к уровню «пространства мышления», мы видим, что интеллектуальные объекты здесь обладают какими-то еще свойствами, которыми они не обладали на предыдущих уровнях «внутреннего пространства психики» и «плоскости мышления».

Соответственно, нам нужно найти подходящий термин для этого типа интеллектуальных объектов. И пока мне кажется, что наиболее удачным термином для этих целей может стать и понятие «пропозиции», и понятие «факта» в зависимости от того, в каком контексте об этом интеллектуальном объекте идёт речь.


119. Оба этих понятия – «пропозиция» и «факт» – восходят к «Логико-философскому трактату» Людвига Витгенштейна.

Если мы называем некий интеллектуальный объект «пропозицией», то это значит, что имеется в виду такой интеллектуальный объект, относящийся к «пространству мышления», который связан с языком (и тут необходимо помнить всё то, о чем мы говорили применительно к «плоскости мышления»), а также его «значением-для-меня», где «меня» – это усложненное спецификой «пространства мышления» мое «личностное “я”», о чем нам, впрочем, еще только предстоит сказать.

Если же мы называем некий интеллектуальный объект «фактом», то это значит, что мы имеем ввиду такой «интеллектуальный объект» «пространства мышления», который, с одной стороны, сопринадлежит «миру интеллектуальной функции» (то есть не является фактом реальности как таковой, которая в силу особенностей нашей психической организации нам всегда недоступна), однако, с другой стороны, является своего рода «следом» этой фактической реальности в нашем внутреннем пространстве – то есть как бы представляет нам ее для нас[14].


120. Вот, собственно, поэтому и приходится прибегать к образу «тензора», «тензорного поля», «тензорной метрики»: сам по себе «тензор» – это, по большому счету, есть лишь такой способ представления некоего объекта.

Но уникальность этого способа, насколько я понимаю понятие «тензора», состоит в том, что он позволяет, во-первых, полностью сохранить этот объект в реальности разных типов измерений, а во-вторых, в любом из этих измерений продолжать учитывать все напряжения, которые данный объект испытывает (и которыми он на самом-то деле образован) параллельно во всех этих разных реальностях измерений.

Представьте себе на секунду, в реальности каких измерений находится любой данный нам «факт». Давайте, иными словами, очень обобщенно и грубо посчитаем «следы», создающие этот отпечаток: фактическая реальность, мир интеллектуальной функции, внутреннее пространство психики, плоскость мышления, пространство мышления, а далее – бессчетное количество моих «я», поскольку данная фикция всегда будет разной в зависимости от того, какой частью (областью) пространства мышления, плоскости мышления или внутреннего пространства психики она (эта фикция, это мое «я») создается.

Иными словами, это невообразимое по сложности поле напряжений с гигантским количеством векторов. Однако объект, который существует в этом, с позволения сказать, поле, всегда – тот самый, а не «свой» для каждой из этих областей. Впрочем, мы с вами можем говорить лишь о тензорном поле пространства мышления, поскольку это то единственное измерение, в котором мы находимся и «смотрим» в рамках нашего анализа (что, впрочем, совершенно не значит, что мы, в этот же самый момент, не являемся участниками всех прочих этих «измерений», хотя и не можем об этом знать).

Часть третья:
Сопротивление в «мире интеллектуальной функции» и личностное «Я»…

§ 1

121. Каким же образом в моем пространстве мышления накапливается (формируется) «масса» тех или иных интеллектуальных объектов?

Если бы речь шла о психическом пространстве, а не о мышлении, порождаемом в нас культурно-исторически, то, вероятно, мы могли бы прибегнуть к объяснению в рамках бихевиорального подхода – мол, всё зависит от частоты предъявляемого стимула и силы его подкрепления.

Однако речь идет об интеллектуальных объектах, существование которых не связано напрямую с материальной действительностью, так что оказаться в пространстве мышления они могут только через определённое взаимодействие с другими людьми – носителями этого культурно-исторического содержания.

Поскольку же сами наши сознания (индивидуальные культурно-исторические миры) не коммуницируют, это, судя по всему, возможно лишь в ситуации актуальной и фактической конфронтации с другими людьми.


122. Как часто взрослым нужно было предъявлять мне утверждение «Земля круглая» и как сильно нужно было его подкреплять, чтобы я согласился с тем, что «Земля круглая»? Думаю, что с того момента, как я стал понимать, что такое «Земля» и что такое «круглость», это вообще не было для меня проблемой.

Однако то, что на вопрос: «Андрюша, а что ты знаешь про Землю?», я в своем детстве отвечал: «Она круглая!», вовсе не означает, что я понимал действительный смысл произносимых мною слов. Точнее говоря, я, надо полагать, вполне понимал, что такое «Земля», что такое «круглое», и даже что «Земля круглая». Но из этого ровным счетом ничего не следовало, и дело вовсе не в игре слов, о которой я уже упоминал.

Да, сейчас нам может казаться, что всестороннее понимание мироздания было у нас чуть ли не с самого рождения. И конечно, нам кажется, что и тогда – в своем детстве – мы понимали круглость Земли ровно так же, как мы понимаем ее теперь. Но все это, очевидно, является заурядной аберрацией нашей памяти.


123. Вы узнаете эти картинки?



Если мы всё так хорошо поняли с первого раза о «круглости Земли», то почему на освоение этого материала затрачивается такая уйма учебных часов в средней школе? Только вдумайтесь, сколько времени и сил потребовалось нашим учителям по физике и географии, чтобы вся эта «теория» о круглости Земли влезла нам в голову?

Нам может казаться всё что угодно, включая и то, что узнавание соответствующих слов обеспечивает нам мгновенное понимание сути вещей. Но это не так. И у Галилея, надо полагать, не было бы проблем, если бы понимание достигалось таким способом, да и знания о круглости земли Аристотеля не сгинули бы на тысячи лет, если бы произнесение фразы «Земля круглая» имело магическое свойство сразу становится понятным.


124. Впрочем, «круглость Земли» – это только пример. А ведь было еще и долгое вникание в то, что такое, например, «буква», что такое «число» или музыкальная «нота», а также «сложение», «умножение», «корень», «вектор», «бесконечность», «дробь», «парабола», понятия «глагола», «спряжений», «химической связи» и «периодического закона», феномены «иностранного языка», «всемирного тяготения» и «теории эволюции»…

Быть понятыми просто так, за здорово живешь, у всех этих вещей не было ни малейшего шанса. И правда состоит в том, что решался этот вопрос вовсе не за учебной партой как таковой. Это понимание достигалось исключительно за счет совершенно другой системы координат – вовсе не эпистемологической, а социальной.


125. Только массированное, направленное, даже агрессивное воздействие на нас «пропаганды» образования и связанного с ней психологического давления со стороны взрослых и привело нас в конечном итоге к соответствующему пониманию указанных понятий и многих других вещей.

Сам факт образования совершенно неслучайно обставляется самым невероятным образом – от бесконечных расспросов: «Ты уже пошел в школу?», «А ты хочешь пойти в школу?» до «Учиться, учиться и учиться! В. И. Ленин» на большом красном плакате и «Первоклассник, первоклассник, у тебя сегодня праздник…» из каждого репродуктора.

Необходимо было давление авторитета, нужен был страх получить двойку, чувство стыда, когда ты не понимал того, в чём другие дети вроде как уже разобрались… В общем, если бы не весь этот огромный массив социального давления – тех «других», что производили его, разве бы мы дошли до понимания круглости Земли? Зачем бы это вообще было нам нужно?!

Вероятно, и собаку можно научить играть на пианино, но как заставить ее понять, что значит этот забавный фокус для сидящей в зале публики? Сама-то собака исполняет его исключительно механически, не умея даже понять, что это музыка (они и вправду этого не могут), и причем исключительно за кусочек сладкой подкормки, обещанной дрессировщиком.


126. Конечно, каждый ребенок обладает своим порогом социального давления, необходимого ему для перевода подобных культурно-исторически прививаемых понятий в его собственное пространство мышления.

Мне, например, до восьми лет было непонятно, зачем обучаться чтению, хотя давление на меня оказывалось немилосердное. А то, что алгебраические формулы, которые я заучиваю, имеют самое непосредственное отношение к математическим упражнениям, которые дают нам во время контрольных работ, я и вовсе понял должным образом лишь в девятом классе. И не просто так – от того, понимаю я это или нет – стала зависеть возможность оказаться дома после шестидневки в казарме Нахимовского училища.

До этого момента мне вся эта математика казалась в высшей степени странным и бессмысленным делом – какие-то «а плюс b в квадрате»… Но в увольнение хотелось очень, а потому понять все-таки пришлось, через силу. И как только я это понял – понял, как «это работает», – стать по математике одним из лучших в классе не составило никакого труда.

А вот с химией я, например, так и не разобрался – всё время, судя по всему, удавалось как-то водить преподавателей за нос. Но вот тройка по этому предмету (и то полученная лишь после пересдачи из-за обнаруженной у меня шпаргалки) буквально на первой же сессии в ВМедА заставила меня вздрогнуть. Так что остальные дисциплины я изучал уже с куда большим ощущением необходимости действительно понимать то, что мне преподают. И в последующем экзаменаторы, открывая мою зачетку, всегда с некоторым недоумением взирали на результаты той первой, почти провальной сессии.


127. Впрочем, до «массы» мы пока так и не добрались. Ведь одно дело просто понять нечто, повинуясь социальному давлению, вытолкнуть, так сказать, интеллектуальный объект в тензорное поле пространства своего мышления, и совсем другое – почувствовать «массу» того или иного интеллектуального объекта, влияющую на все, что ты думаешь и понимаешь об этом мире.

Конечно, огромное значение имеет пережитый опыт, однако же и его необходимо понимать правильно. Так, например, окончательно и бесповоротно я понял, что Земля и в самом деле круглая, только тогда, когда впервые оказался в Америке. Но что на самом деле стало моим «опытом» в этой поездке? Только ли сам по себе джетлаг? Или все-таки то, что всю ночь мне постоянно звонили сотрудники, занятые дневными заботами на производстве, тогда как «утром», то есть буквально через пару-тройку часов, я должен был оказаться на переговорах и с ясной головой на плечах?

И до этого я менял часовые пояса, но лишь в праздничные дни, а потому ничего подобного никогда не испытывал. Но сейчас – в будни, в разгар рабочей недели – произошло то, что произошло. Смену часовых поясов можно легко пережить, но только если «другие», с которыми ты находишься в постоянной коммуникации, поменяли ее вместе с тобой. Если же для «других» ты должен оставаться на связи, хотя у тебя ночь, а потом быть на переговорах, когда у тебя снова ночь, но уже в другом, джетлаговском смысле – это то, что заставляет тебя осмыслить «хорошо понятные» и до этого вещи по-новому.

Находясь фактически на другом конце земного шара, за тысячи километров, я был вынужден быть со своими «другими» и там и тут, и это было полным абсурдом той шарообразности, которую мы привыкли воспринимать как невинную и абстрактную причуду природы.

Впрочем, это же: наверное, глупо… Надо было просто выключить телефон – и бог с ней с шарообразностью Земли. Но проблема в том, что телефон выключить можно, а вот мозг, не применив каких-то «запрещённых приемов», нельзя. А в этом мозгу мои «другие» в тот момент, когда мне нужно было спать, бодрствовали и решали производственные задачи. Они бодрствовали не где-то там, с другой стороны земного шара, а непосредственно в моей голове.

Собственно, это и объясняет «массу» (или «тяжесть») моих «пропозиций/фактов».


128. Исследователи интеллекта, проводя тестирование среди представителей племени майя [Greenfield P., 1996], столкнулись с неожиданной проблемой: экзаменуемые никак не могли взять в толк сам смысл процесса тестирования. Им было непонятно, зачем человек задает вопрос, если очевидно знает на него ответ? И даже если он не знает ответа, недоумевали майя, то почему он не спросил сначала у своих родственников?

Насколько я могу судить, достопочтенные майя не предполагали, что кто-то интересуется не знанием как таковым, а тем, что происходит у них в голове. Возможно, такое поведение представителей этого народа кажется нам странным и даже забавным.

Однако я почти уверен, что большинство подростков нашей культуры, если бы практика тестирования не была для них столь привычным и даже рутинным делом (учитывая бесчисленные домашние задания, контрольные работы и зачеты), продемонстрировало бы в этой ситуации ровно такое же недоумение.

Мы с детства приучены к тому, что окружающие интересуются уровнем наших знаний – нас спрашивают, а мы отвечаем. Но значит ли это, что мы с детства понимали, что взрослых интересует то, что происходит у нас в голове, то, что мы думаем на самом деле? Боюсь, мы не вполне осознаем это и до сих пор.

Более того, я почти уверен, что очень немногие взрослые действительно озадачены соответствующим вопросом – им вполне достаточно думать, что они знают, что думают другие люди. Фактическое положение дел в этом отношении интересует немногих.


129. То есть речь идет о крайне сложном и специфическом навыке – реально задумываться над тем, что происходит в голове собеседника, а также предполагать, что он в этот же самый момент, возможно, осуществляет ту же самую работу – пытается понять, что происходит в нашей голове.

Часто для пациента на приёме у психотерапевта самым сильным потрясением оказывается именно тот факт, что его вдруг поняли. Поняли не в том смысле, что «поняли, что он говорит», а в том, что «поняли его самого». То есть это переживание не является тривиальным, несмотря на то что мы все, вроде как, живем среди людей, которых, как нам кажется, мы хорошо понимаем.

Нет, это отнюдь не аналог банального теста на аутизм в духе Саймона Барона-Коэна, когда больной ребенок приписывает другому человеку то же знание, которым обладает он сам. Это вещь куда более сложная: здесь необходимо отвлечься от наличной ситуации и усложнить ее дополнительными планами – мышлением другого, которое стоит за его словами, а также нашим собственным мышлением, которое мы в процессе коммуникации (да и вообще в процессе жизни), как правило, не осознаем, не рефлексируем (по крайней мере, не осознаем как собственное и субъективное).


130. Классические ошибки коммуникативного поведения, на которые психотерапевт регулярно указывает своему пациенту (клиенту), касаются именно этого механизма. Психотерапевт просит пациента задуматься над тем, что в тот или иной момент думает, чувствует другой человек, что для него могут значить те или иные слова – странная, казалось бы, просьба, поскольку кажется, что мы и так всегда это делаем.

Кроме того, психотерапевту приходится постоянно подчеркивать, что и сам пациент должен осознавать, что его собственное поведение влияет на ситуацию: то, что он думает, как он реагирует, что он делает, происходит не в пустом пространстве, а что-то особенное значит для других людей и как-то на них влияет. Этот очевидный, казалось бы, факт тоже, как выясняется, отнюдь не так очевиден, как мы привыкли о нем думать.


131. Иными словами, даже если мы теоретически понимаем, что это наше и других людей «внутреннее содержание» имеет значение, в своем фактическом поведении – принимая решения, оценивая ситуацию, формируя суждение, осуществляя коммуникацию, – мы вовсе его не учитываем, удовлетворяясь недостоверными фантазмами собственного, в каком-то смысле неосознанного и автоматизированного производства.

То есть, как правило, мы исходим из того, что кажется нам некой «наличной ситуацией» – из некой картины, некоего представления, из того, как нам эта ситуация видится, представляется, – без учета указанных дополнительных «планов».

Мы думаем, не понимая, что думаем, и мы взаимодействуем с другими, не отдавая себе отчета в том, что они тоже что-то думают, и это «что-то» – не то, что, как нам кажется, они думают.


132. Впрочем, соответствующий навык у большинства из нас точно есть, но он или недостаточно развит, или используется лишь в отдельных, особенных случаях. Зачатки этого навыка – озадачиваться «другим» – появляются, вероятно, не раньше возраста десяти-одиннадцати лет. Наверное, его можно было бы назвать и «theory of mind», хотя точнее, мне кажется, говорить о «реальности Другого».

Под понятие «theory of mind» попадет всякий, кто понимает, что он функционирует в некоем социальном поле, то есть учитывает потенциальные действия других социальных агентов. Однако функционирование в этом поле может быть разным: вы можете понимать, что вокруг вас живые люди – это уже неплохо (по крайней мере, вы не страдаете аутизмом), но вы еще можете понимать и то, что эти – другие – люди переживают и думают то же самое, что и вы, но по-своему, как-то иначе.

Может показаться, что эти определения почти тождественны, но это не так. Разница есть, и она весьма существенна. Попробую ее изъяснить.


133. Когда подросток сталкивается с тем, что его интересы не принимаются родителями в расчет, он испытывает злость и совершенно не интересуется тем, чем руководствуются его родители, например запрещая ему поздно возвращаться домой.

Теоретически он может даже себе это как-то представлять – мол, да, они чего-то боятся, думают себе всякую ерунду и т. д. Но он неспособен войти в положение родителей так, чтобы воспринять их чувства, позицию и мысли как действительный факт реальности.

Для него это – вся их внутренняя мотивация – не реальность, а просто какая-то «блажь», «глупость», «старорежимность» и т. д. Мол, они отстали от жизни, не понимают, что у меня у самого голова на плечах, придумывают себе всякое и т. д.

При этом он вполне, может быть, прав – и про «глупость», и про «старорежимность», – дело не в этом. Дело в том, что он не видит реальности, фактичности этих родительских переживаний. Для него это как бы что-то наигранное, ненастоящее, просто поза. Нет, всё это для него реально, но лишь потому, что с этим приходится иметь дело, но нереально на самом деле.

134. Возможно, впервые подросток по-настоящему сталкивается с этой непреодолимой, неустранимой «внутренней мотивацией другого» только в рамках сексуально-эротических, любовных отношений. Подросток хочет вызывать симпатию у сексуально привлекательных для него персон – это естественно. Однако такая симпатия, как известно, далеко не всегда взаимна.

И даже при наличии взаимности она – эта симпатия – вовсе не всегда имеет то продолжение, на которое подросток тут же и рассчитывает (пусть и не вполне понимая, чего именно он ждет от партнера). Молодой человек хочет, условно говоря, скорой близости, девушка – ухаживания и романтики. В общем, вполне традиционный конфликт двух разных сексуальностей.

Возникающая ситуация неопределённости приводит наконец подростка к некоторой озадаченности – «другой» не хочет того, что я хочу, чтобы он хотел.


135. Формально это, казалось бы, очень похоже на то, что происходит и в его отношениях с родителями, но ситуация все-таки сильно отличается, потому что родители вроде как должны его понять (они же все-таки родные люди!), а тут эта «персона» даже и не должна. То есть если на родителей можно злиться, устраивать скандалы – в общем, продолжать добиваться своего, даже не особенно рассчитывая на результат, то тут вроде как даже странно – меня не хотят, и всё тут.

Если взаимная симпатия с предметом сексуального влечения хотя бы есть – это еще куда ни шло, даже если не «всё сразу». Но если она и вовсе отсутствует или представлена другим регистром – дружбой, уважением и т. п.? В такой ситуации внутренний конфликт ощущается ещё острее, и главное в нём – внутреннее непризнание подростком самого факта, что такое может быть. Мол, я-то люблю, я-то хочу, почему нет ответной реакции?

То, что её может и не быть, подростку пока непонятно. Нет, теоретически (то есть на уровне представлений, абстрактных соображений) он, конечно, может понимать, что оно так, но его нутро активно сопротивляется – его внутренние состояния (значения) против. Как в «Братьях Карамазовых»: мол, понять-то – да, но я принять этого не могу. И соответствующая настойчивость в этом «принять не могу», как известно, вещь серьёзная: юноши могут проявлять агрессию, девушки – устраивают суициды на почве «неразделённой любви».

В общем, ситуация, которая, казалось бы, элементарна, превращается в неразрешимую драму: понятно, что другой может хотеть, а может не хотеть, может влюбиться, а может и не влюбляться – это нормально, но для этого надо понимать, что он реален, что он не действует как-то, потому что нам этого хочется, а исходит из своего желания, которое нами не управляемо, которое не подчиняется нашему желанию.

§ 2

136. Действительно, если мы встречаемся с «реальностью Другого», то лишь осознавая тотальную неподконтрольность его желания нашему желанию [Ж. Лакан, Р. Барт]

Причем здесь важны, как мне представляется, и привнесённые в ситуацию культурные запреты, культурно-исторические представления. Если бы речь шла просто о сексуальном желании, никак не усложненном культурными наслоениями, то ситуация вряд ли бы выглядела так.

Вполне возможно, что всё бы ограничилось неприятием такой ситуации и дальнейшим «правом сильного», однако романтизация любовных отношений табуирует такое поведение. Мы должны вызывать ответное желание, мы должны быть желанны.

137. Потому здесь, вероятно, и происходит новая модуляция нашего иллюзорного личностного «я». До этого момента оно существует как бы имплицитно, по умолчанию – мы действуем от себя, но не думаем специально, что это действуем именно мы. Если нас спросить, кто это сделал, мы ответим, что, мол, да, это сделали мы – мы как бы явим, обнаружим себя.

В ситуации же, когда мы начинаем осознавать, что наше «я» может быть отвергнуто, мы вынуждены иначе к нему присмотреться, мы оказываемся как бы принуждены к тому, чтобы его проблематизировать, нарративизировать. В каком-то смысле поставить это свое личностное «я» как бы прежде действия, в котором оно обычно имплицитно скрыто[15].


138. Молодые люди – и мужского, и женского пола – начинают с большим тщанием следить за собой и своим внешним видом, стараются стать более привлекательными, красивыми, то есть совершают действия, которые должны – теоретически, как им чувствуется – увеличить их сексуальность, желанность.

При этом молодые люди начинают продумывать свои чувства, то есть превращать свои состояния (значения) в предмет проблематизации, нарративизации. Те или иные значения (внутренние состояния) означиваются и переозначиваются, включаясь в сложные понятийные структуры.

Подростки складывают свои состояния (значения) в объёмные истории, некие структуры самих себя для самих себя. Если прежде ребенок отвечал на вопросы других людей о себе, то теперь подросток начинает сам задаваться вопросами о себе и приходить к неким «выводам».


139. При этом «другой человек» всё еще не существует для него как фактическая реальность, а лишь как сложное представление. Однако культура – культурно-историческая реальность, «мир интеллектуальной функции» – начинает приобретать для молодого человека действительно новое звучание – как структурная совокупность фактов, которую необходимо учитывать.

Мир начинает восприниматься подростком как сложный, хотя на самом деле усложняется само пространство его мышления. Те «выпуклости», которые возникали прежде на плоскости мышления молодого человека, образовывают сложные взаимные связи, порождая внутреннюю, взаимоувязанную структуру – пространство мышления.


140. Здесь мы впервые можем наблюдать эффект «сверхценности». Если раньше ребенок мог быть легко переориентирован с одной цели на другую, или, по крайней мере, ни одна из них не подминала под себя все остальные, ни одна не была постоянной, неотступной, навязчивой, то сейчас ситуация меняется: возникает эта сверхценность, предельная желаемость чего-то, зачастую не вполне определенного[16].

Собственно, это столкновение с обладающим неподконтрольным нам желанием Другим, пусть пока и недостаточно реальным, и есть та провокация, которая заставляет пространство мышления внутренне структурироваться вокруг проблематизируемого личностного «я». Эта перемена радикальна, так что замыленное понятие «переходный возраст» слишком легковесно для определения этого внутреннего конфликта, учитывая всю фактическую сложность происходящей в данный момент в психике подростка трансформации.


141. Здесь следует сделать один шаг в сторону, чтобы прояснить некоторую неизбежную трудность понимания рассматриваемой проблемы. Дело в том, что любой другой человек является для нас точно таким же интеллектуальным объектом, как и любой иной интеллектуальный объект нашего внутреннего психического пространства (на плоскости мышления или в пространстве мышления).

У интеллектуальных объектов, которыми являются для нас другие люди, нет никакого качественного отличия, некой привилегированности, в сравнении с другими нашими представлениями.

Например, у меня есть некоторые представления о планете Земля – меня учили этому на природоведении, географии, биологии, физике, астрономии и т. д. Земля представляется мне… – и тут я могу затянуть долгую историю про то, что я знаю (думаю) о Земле. Но на самом деле ровно такую же долгую историю я могу рассказать и о любом другом человеке: где мы познакомились, как его зовут, какие у него интересы и личностные особенности, чем он мне приятен, а что меня в нем раздражает. И то и другое является некой системой представлений, то есть обычным, хотя и разной степени сложности, интеллектуальным объектом.

Короче говоря, у меня есть представления о разных интеллектуальных объектах, которые – эти представления (состояния, значения, нарративы) – по существу, во мне эти объекты и создают. И в этом смысле любой человек, о котором я имею некоторое представление, живет в моем внутреннем психическом пространстве, на плоскости моего мышления или уже в пространстве моего мышления на правах такого вот интеллектуального объекта.


142. У меня нет непосредственного контакта с сознанием «другого человека». Да, я играю в некие социальные игры в отношении с ним, я даже, как мне кажется, общаюсь с ним, но на самом деле я в этот момент разговариваю с тем интеллектуальным объектом, который есть у меня в голове: я говорю с тем, кого понимаю, потому что сам сделал его с помощью своей интеллектуальной функции.

Думать, что другие люди для нас – это что-то особенное, не то, что всё остальное, о чем мы знаем, как о своих интеллектуальных объектах, по сути неверно. Да, у других людей, как интеллектуальных объектов нашего внутреннего пространства, есть какие-то специфические черты. Да, они включены в определенный набор специфических социальных игр, в которые мы с ними играем, у нас есть с ними определенная взаимозависимость и т. д.

Но суть от этого не меняется: для меня любой другой человек – это интеллектуальный объект моего внутреннего психического пространства, а не некий «субъект», находящийся по ту сторону меня, хотя я и понимаю, что он находится не внутри моей головы, а вне ее. Но точно так же я думаю и о земле, или о стуле, например – все они снаружи, но то, с чем я имею дело, в действительности находится внутри меня.


143. Именно в этом «понимании», что мир, с которым я взаимодействую, находится «снаружи», и кроется ошибка: на самом деле и весь этот мир, и другие люди, конечно, являются лишь представлениями, находящимися «внутри» моей головы. И другой человек в ней сделан мною таким, каким я его себе представляю. И в ней, конечно, не он сам, но только это мое представление о нем, и общаюсь я именно с этим представлением.

Когда я говорю с другим человеком, я, как мне кажется, говорю с ним, но на самом деле я говорю с тем интеллектуальным объектом, который существует в моей голове. Именно по этой причине я могу долго и содержательно «общаться» с человеком внутри моей головы, хотя он будет совершенно не в курсе этих – наших с «ним» – столь бурных зачастую дискуссий.


144. Причем сам факт проведения подобных «дискуссий» имеет огромное значение для формирования нарождающегося пространства мышления.

И здесь обнаруживается сущностное сходство с феноменом «эгоцентрической речи». Только если в раннем детстве ребенок говорит вслух, чтобы как бы «всунуть» эту речь внутрь себя самого, перевести ее в регистр «внутренней речи», образовав тем самым плоскость своего мышления, то в ситуации подростка он, пусть поначалу и комкано и рвано, начинает вести аналогичные, только внутренние диалоги с другими людьми, находящимися внутри его головы. Они превращаются в некие «общающиеся с ним» его же собственные интеллектуальные объекты.

Он что-то им – в этом своем внутреннем диалоге – объясняет, как-то оправдывается, уговаривает, «обводит вокруг пальца». Подросток как бы тренируется в этом бесконечном «внутреннем диалоге» для будущего, фактического общения, к которому еще, надо сказать, не готов в полной мере, не умея ни выразить себя, ни свою позицию, ни свое отношение, понимание или видение.


145. Для того чтобы развить в себе этот навык, подросток должен научиться стягивать, применительно к соответствующему интеллектуальному объекту, различные внутренние содержания, организуя плоскость своего мышления в некие общности. Пока это, конечно, никакая не целостная структура, но уже объёмные агрегации, продуманные так – во внутреннем диалоге (отношения с родителями, друзьями, другими значимыми персонажами).

Таким образом, занимая в этих отношениях с «другими людьми» (интеллектуальными объектами своего психического пространства) разные положения, подросток формирует разные аспекты своего личностного «я», конденсирует их вокруг этой воображаемой личностной «оси».


146. Прежде его поведение определялось в основном ситуативно, мнение могло легко измениться, интересы чередовались, социальные игры отыгрывались в порядке поступления соответствующих раздражителей (то есть без какой-то внутренней логики). Теперь, по мере структурирования нарождающегося пространства мышления вокруг усиливающегося личностного «я», у него появляются новые опции.

Да, пока подросток еще не готов к формированию осмысленных стратегий своего поведения, поскольку его собственное личностное «я» ему неведомо. Это такой интеллектуальный объект его внутреннего пространства, который функционирует как бы по умолчанию, а высказывается по случаю, будучи принужден к высказыванию.

Однако эта «диалогическая речь» имеет потенциал, будучи как бы вторично интроецированной, вытолкнуть его личностное «я» (как самостоятельный, самодеятельный интеллектуальный объект) в пространство его собственных размышлений.


147. По существу, в процессе этого своего «внутреннего диалога» с «другими людьми» (соответствующими интеллектуальными объектами его психического пространства) молодой человек на самом деле проговаривает самого себя – тот интеллектуальный объект его же собственного пространства мышления, который потом и станет им – его осознанным личностным «я».

По сути, когда мы говорим о высоком уровне рефлексии, мы говорим как раз об этом – о способности человека воспринимать себя как интеллектуальный объект своего же собственного пространства мышления.


148. Но вернемся к встрече с «реальностью Другого» и проблеме желания чужого желания. Собственно здесь и формируется главное противоречие, принципиально меняющее нарождающееся пространство мышления подростка.

С одной стороны, другой человек является интеллектуальным объектом пространства его мышления, с другой стороны, он, как теперь выясняется, обладает специфическим свойством – обладает собственным желанием, которое необходимо принимать в расчет.

До сих пор никакие интеллектуальные объекты в пространстве мышления подростка не демонстрировали этого загадочного свойства. Только теперь перед ним возникает «некто» (некий интеллектуальный объект), который, будучи, по сути, внутри его головы, не подчиняется его воле.


149. Конечно, нам может казаться, что ничего экстраординарного в этом нет. Например, погода не подчиняется нашей воле, да и учительница в младших классах не делала того, чего мы, возможно, от неё ждали – например, не ставила нам пятерки «просто так».

Но тут важно понять: ни у погоды, ни у учительницы (даже если мы и приписывали им какие-то желания) фактического желания нами не обнаруживалось. То, что они как-то действуют и это не согласуется с нашим желанием, скорее было неким их специфическим свойством, неким неприятным, но неизбежным функционалом, который мог быть нам сам по себе и неприятен, однако у нас не возникало сомнений, что к этому придется просто приноравливаться.

Да, можно было расстраиваться, протестовать, но мы ведь и не выбирали этих «героев своего романа», то есть не требовали от них – внутренне, – чтобы они были какими-то. Какие есть, такие есть, а дальше, даже если недоволен раскладом, ищи решение – минимизируй минусы и максимизируй плюсы.


150. С влюбленностью и желанием всё совсем иначе: тут мы (по крайней мере, нам так кажется) действуем сами, по внутреннему позыву. Не нам всё это выдали – как погоду, учительницу, Землю или стул, но мы сами – своим чувством – выбрали этого человека. Выбрали, а оно не работает.

То, что на самом деле выбрали не мы сами (не наше сознательное, личностное «я»), а наши внутренние состояния, значения (наше, так сказать, «неосознанное»), мы не понимаем. То, что этот, осуществленный как бы нами самими выбор, нам-то как раз и не подчиняется, этого мы не знаем и знать не можем.

§ 3

151. С другой стороны, тяжесть, массивность нашего личностного «я», параллельно с представленными только что процессами, лишь растет. И потому мы, напротив, всё больше считаем, что всё то, что с нами (и внутри нас) происходит, есть «мои решения», «мой выбор», «мои чувства». Таким образом, проблематизация становится лишь сильнее, а в нас формируются всё более сложные нарративы.

Но любит ли другого человека именно наше «я» как наше представление о нас самих, как такой вот интеллектуальный объект, каковым мы для себя являемся? Или это лишь результат совпадения определённых внешних раздражителей с нашими неосознанными сексуальными фиксациями и предпочтениями?

Да, затем всё это обрастает массой представлений, которыми мы раскрасим это своё состояние «влюбленности», но по сути речь, конечно, идет о сексуальном влечении, которое происходит вне нашего личностного «я» и каких-то его сознательных решений.


152. Если бы мы осознанно и прагматично выбрали себе «объект любви», потом побудили бы себя что-то к нему испытывать, а он бы не ответил нам взаимностью, стали бы мы сокрушаться по этому поводу? Возможно, но это бы не привело нас ни к какому парадоксу или внутреннему противоречию.

Дети практикуют подобную игру: выбирают друг друга, а потом изображают из себя «жениха и невесту, тили-тили тесто». Они воспроизводят социальные игры, их желание – это играть «в свадьбу», «в семью», «в любовь». Это вовсе не желание чужого желания, причем требующего еще и физиологического удовлетворения, а просто имитация некого социального поведения.


153. Конфликт как раз происходит на этой вязкой почве: мы считаем это своим личным выбором – мы выбрали этого человека и любим его, однако эта «любовь с первого взгляда» (даже если и не с первого), конечно, не является нашим сознательным выбором, а наше сознание лишь поставлено в известность о случившемся выборе.

При этом сам «выбранный», вполне возможно, вовсе необязательно заинтересован в нас. В нем встречного «выбора» могло и не случиться, что нам, в свою очередь, не понять – почему он/она не отвечает нам взаимностью, почему он/она нас не хочет, не радуется счастью обрушившейся на него/нее нашей любви? Как нам все это загадочное безобразие согласовать внутри своей головы?


154. Продумаем это ещё раз. В своё время мы встретились с «другим» в возрасте своих трёх лет. В целом это-то и встречей трудно было назвать – так, почувствовали черную кошку в черной комнате. Но по крайней мере, оно – это чувство – стало толчком к тому, что мы как-то, косвенной рекурсией, обнаружили собственное «я».

У нас возникло, по существу, конечно, ложное, чувство, что мы можем как-то управлять окружающим нас миром. Зародившаяся тогда в нас плоскость мышления создала эффект некой нашей отстраненности: есть мир (наши состояния, значения), а есть то, что мы о нем думаем (наши представления, знаки).

Тогда это все тоже проходило через сопротивление, хотя мы и не понимали, кому и почему мы сопротивляемся. По большому счету нам это было нужно лишь затем, чтобы самих себя (свои состояния) взять хоть под какой-то контроль, начать что-то делать со своими состояниями.

С одной стороны, присутствует внешнее давление, с другой – мы пытаемся выразить собственное отношение. Отсюда негативизм, сопротивление, протесты: нам хочется, чтобы нам хотя бы не мешали, и без них ведь сложно – значения со знаками не спаиваются, а тут еще и под руку толкают. Наконец, мы по наивности требуем, чтобы мир был таким, каким мы хотим его видеть, а он не слушается.

Ситуация, какой мы ее видим в подростковом возрасте, сходная, хотя и происходит все это на другом уровне организации.


155. В подростковом возрасте наши состояния (значения) уже в достаточной мере спаяны с нашими представлениями (знаками), мы научились приноравливаться к внешним требованиям, как раз управляя собственными состояниями через мышление.

Не то чтобы мы ими реально управляли собой или как-то сознательно себя меняли, организовывали. Скорее, с помощью этого ресурса управления, еще, конечно, очень слабого, мы научились лавировать, подстраиваться, адаптироваться. Благо социальные игры, в которые мы были включены, еще не требовали от нас никакой сверхъестественной ответственности или осознанности.

Однако этот социальный слалом (дома, в школе, в референтной группе) – с бесконечным увертыванием, обхождением препятствий, подстройкой под требования, поиском обходных путей, чтобы получить желаемое, достаточная практика для формирования нашего личностного «я».

156. Причем это «я», конечно, является абсолютной фикцией – это лишь воображаемая ось, вокруг которой вращается все это действие, а лыжник наматывает свои круги. Но чем обильнее эта практика, тем иллюзия фактического наличия у нас некоего «я» становилась сильнее.

Всё происходившее с нами присваивалось теперь этому нашему личностному «я»: это же «я» расстраиваюсь, обижаюсь, плачу, радуюсь, смеюсь, злюсь, ругаюсь, дерусь, хочу того или другого.

Конечно, нам и в голову не приходит, что все эти состояния не имеют к нашему личностному «я» никакого причинного отношения. Попробуй объяснить ребенку, что он расстроился не из-за того, что ему не дали конфету, которую он заметил в буфете, а из-за того, что он просто ее увидел, у него возникло желание ее получить, но на самом деле ему это и не нужно, и не хотел он никакой конфеты, а просто так случилось – спровоцировали, и вот реакция. Не увидел бы, не знал бы о существовании этой конфеты – и проблемы бы не было. Ребенок вряд ли поймет. Взрослые – и те не понимают.


157. Итак, в подростковом возрасте мы приписываем своему личностному «я» те состояния, которые и составляют содержание нашего психического пространства (если, конечно, луч нашего осознанного внимания на эти состояния падает).

Но в отличие от ребенка трех лет, у молодого человека эти состояния достаточно крепко увязаны с понятийной сеткой (структурной организацией значений), а потому языковые конструкции, которые живут уже, по существу, по своим правилам (по социальным правилам, на освоение которых мы затратили такое количество времени и усилий)[17], напрягаются, когда их значения (располагающиеся «под ними» состояния) оказываются во взаимном противоречии.


158. Представим себе, что у нас нет всей этой понятийной надстройки – не повезло нам. Дальше мы достигаем половозрелого возраста и испытываем известное влечение к потенциальным сексуальным объектам.

• Во-первых, очевидно, что мы испытываем его без всякого участия нашего «я» (которого у нас в таком случае и нет) – оно для этого дела совершенно и не требуется.

• Во-вторых, поскольку никакого «я» у нас нет и соответствующих когнитивных конструкций тоже нет, то понятно, что и всей романтической лирики – мол, люблю не могу – также ожидать не приходится.

• И в-третьих, можем ли мы в такой ситуации желать желания другого – желание желанного нами сексуального объекта?

На самом деле, да. Но это совсем другая штука – животное ищет желания другого без всякого намерения найти само это «желание» (того, что располагается по ту сторону поведения), ему вполне достаточно определенных реакций.

Одно животное провоцирует у другого животного необходимое поведение: павлин пушит перед невзрачными павлинихами хвост, крыса-самка задирает крысу-самца, парнокопытные бодаются, хищники и приматы дерутся с конкурентами.


159. Когда влюбленный человек ищет «желания» другого, он также в основе своей действует инстинктивно, но вот отказ со стороны сексуального объекта, если такой происходит, разворачивается уже в другой плоскости, в плоскости мышления, и адресуется нашему личностному «я».

Так что эту фрустрацию, это в каком-то смысле «фиаско желания» терпит само наше личностное «я». То есть это вовсе не просто какой-то поведенческий акт, который не привел к разрядке.


160. Русалочка и Свинопас Ганса Андерсена фрустрированы отсутствием ответного желания объектов их любви, которое, по их мнению, не могло не возникнуть. Причем именно это «не могло не» и есть здесь ключевое противоречие.

На уровне состояний (значений) этот отказ прошел бы естественным образом, на уровне одних только абстрактных представлений – тоже. Но то, что эти мои состояния увязаны с представлениями – и не позволяет этому противоречию разрешиться: «Как так?», «Почему?» и то самое, уже известное нам: «С какой стати?!».

Там, где раньше всегда можно было увильнуть, перестроиться, адаптироваться, наконец, просто тешить себя иллюзиями, теперь мы вдруг наталкиваемся на непробиваемую стену реальности – «реальности Другого».

Как говорил Гераклит: «С сердцем бороться тяжело, ибо исполнения чего оно вожделеет, то покупает ценою жизни». Очень образно, но суть конфликта указана верно, причем настолько давно, насколько мы вообще можем проследить существование нашей цивилизации. И понятно, что подобные глупости – «покупать ценою жизни желаемое» – это порождение культурно-исторического пространства, а не биологической эволюции.


161. Не знаю, есть ли другой механизм подобного столкновения с «реальностью Другого». Возможно, что да – серьезное социальное давление, принуждение, унижение, последовательность каких-то фрустраций и разочарований.

В любом случае принципиальным здесь является не какой-то конкретный инициирующий фактор – что именно заставило меня ощутить в себе указанное противоречие, а сама та предуготованность, которая возникает в системе.

По сути, это некий базовый конфликт: нарастающей структурированности моих представлений, с одной стороны, и плотности связи этих представлений с моими фактическими состояниями (значениями), которые организованы и функционируют по каким-то своим правилам – с другой.

Впрочем, каким бы ни был повод, благодаря которому это системное противоречие заявляет о себе, это, как мне представляется, всегда связано с «Другим» – с тотальной неподконтрольностью его желания.


162. Допустим, что мы принимаем это условное разделение психического пространства человека на уровень знаков (наших суждений, сознательных представлений) и уровень значений (тех наших собственных состояний, которые этими знаками означиваются).

Очевидно, что «уровень значений» является в этой системе базовым и определяющим, а потому на «уровне знаков» мы всегда можем ожидать предельный уровень конформности: стремясь к достижению консенсуса с фактическими состояниями (переживаниями, ощущениями, интенциями), они создают «подходящие» объяснения возникающим в системе противоречиям.

И потому, видимо, только «Другой», существующий в нас одновременно на этих двух уровнях, способен проявить конфликт фактических содержаний нашего психического пространства (значения) и их интерпретаций (знаки).

По сути, мы взаимодействуем с «другим человеком» на обоих этих уровнях – и наших состояний, и нашего сознания. Если мы сознательно думаем о нём (о наших с ним отношениях) что-то, оно в принципе должно соответствовать тому, что мы в отношении него ощущаем и чувствуем, то есть тем состояниям, которые в нас в связи с ним – этим «другим» – возникают.

Если же на уровне наших представлений (знаков) у нас возникает одна «картинка» наших отношений с «другим», а на уровне состояний (значений) – какая-то иная, сильно отличающаяся, мы можем оказаться не в состоянии согласовать «ситуации» («картинки») этих двух уровней.


163. Как в таком случае будет ощущаться это противоречие? Это парадоксальная ситуация – понятности и одновременного непонимания. Как будто бы неизвестен какой-то секретный ингредиент, который, если его добавить в систему, всё объяснит.

Но этот ингредиент как раз и не обнаруживается, создавая в наших отношениях с Другим этот странный зазор, эту неопределенность. Причем именно этот «зазор» и превращает другого человека (как интеллектуальный объект нашего внутреннего пространства) в неподконтрольную нам силу, живущую в нас же, но как бы по своим, неизвестным нам правилам.


164. Обычно, если речь идет о стандартных, привычных для нас ситуациях, мы не сталкиваемся с проблемой – как согласовать наши, условно говоря, мысли и чувства. Мы всегда находим какое-то решение, которое устроит нас, наше личностное «я», позволит нам всё происходящее как-то себе объяснить.

Однако когда возникает ситуация, что мы не можем совладать с Другим – например, мы ждем его желания, а оно не возникает – любое наше «объяснение» натыкается на нерешенность этой нашей внутренней проблемы, на реальность нашего желания (желания желания Другого), и таким образом Другой заявит нам о себе как о реальности, которую нельзя отрицать, но нельзя и определить.


165. По существу, то, с чем мы имеем здесь дело, это процесс внутрипсихического формирования интеллектуального объекта нового типа.

Если прежде другие люди имели в моём психическом пространстве тот же статус интеллектуального объекта, как и любой другой, сходный с ним по сложности, то сейчас вдруг у этого интеллектуального объекта, представляющего в нас «Другого», обнаруживается принципиально новое свойство.

Если все прочие объекты, как мы уже сказали, были детерминированы непосредственно нашим собственным психическим содержанием, то есть по большому счету, являясь нашими собственными производными, были в рамках нашего внутреннего психического пространства (плоскости мышления, нарождающегося пространства мышления) нам предельно понятными, то этот новый тип интеллектуального объекта демонстрирует, находясь в нас же самих, высокую степень собственной, неподвластной нам, активности и неопределенности.

§ 4

166. Теперь на феномене «понятности» надо остановиться еще раз. Поскольку все интеллектуальные объекты, с которыми мы имеем дело, произведены нашей психикой внутри нее же самой, они априори являются для нас чем-то понятным.

Дело не в том, что мы понимаем соответствующие этим интеллектуальным объектам эффекты реальности правильно или что мы действительно что-то понимаем так, как это, возможно, следовало бы, если учитывать «мир интеллектуальной функции» («культурно-историческую среду»), в котором мы находимся.

Нет, дело в нашем собственном «чувстве понятности», которое точно так же включает и нормальное понимание непонимания. То есть, например, я могу прекрасно понимать, что не понимаю химию, что, впрочем, не оставляет мне никакого зазора для состояния озадаченности – мол, да я понимаю, что не понимаю химию, и что с того? Не всё же мне понимать!


167. Речь, иными словами, идет не о том, что я понимаю или не понимаю «объективно», а о том, есть ли во мне соответствующая озадаченность, некое специфическое недоумение, или же мне все «понятно», пусть даже «мне понятно, что мне непонятно».

Дело не в некой «истине», дело в том, как я ощущаю этот интеллектуальный объект. Если я ощущаю его как сложный, или скучный, или неинтересный, мне этого вполне достаточно, чтобы не чувствовать никаких внутренних напряжений. Ну не знаю я, как отличить китайские иероглифы от японских, и что с того?

168. Иными словами, нам следует отличать «непонятность» от действительной «озадаченности». «Непонятность» – это, в каком-то смысле, констатация факта, нечто, что финализирует процесс, замыкает круг, закрывает гештальт – я хотел понять, но у меня не получилось, «видимо, не мое» (отрицательный результат, как говорится, тоже результат).

«Озадаченность» – состояние иного рода, и она всегда зиждется на некоем странном противоречии, когда существует своего рода конфликт между разными «понятностями». Это состояние может быть выражено лишь парадоксальным образом: «мне понятно, но мне непонятно», «я вроде бы понимаю, но не понимаю», «вроде бы всё понятно, но почему-то не работает».

То есть, даже если какое-то понимание возникает, народившийся гештальт не схлопывается, сама ситуация, в которой я оказываюсь, словно бы не имеет решения.


169. Состояние возникающей здесь неопределённости, очевидно, некомфортно. Причем, возможно, такого рода состояния возникают в нас регулярно, однако мы используем целый арсенал каких-то уловок для нейтрализации подобной озадаченности.

Соответствующие противоречия могут или просто игнорироваться (отбрасываются как несущественные), или рационализироваться с помощью выведения ситуации в другой контекст, или усложняться с помощью дополнительных интеллектуальных объектов до неразличимости базового парадокса.


170. Впрочем, это не так интересно, куда важнее то, почему вообще такие ситуации – ощущаемого нами противоречия и последующей озадаченности – возникают?

Вся эта «драма» разворачивается в нашем внутреннем психическом пространстве и является, по сути, нашей собственной «игрой» (в конечном счете мы все-таки сами создаем соответствующие интеллектуальные объекты и мы же ими оперируем), поэтому возникновение ситуаций подобного фактического непонимания, ощущаемой нами озадаченности, кажется чем-то очень маловероятным.


171. По всей видимости, здесь необходимо все-таки различать те ситуации, которые в подростковом возрасте приводят нас к состоянию подобной озадаченности (и являются, по сути, тем инструментом, который организует в конечном итоге пространство нашего мышления), и ту озадаченность, которую следует считать характерной, специфичной для эффективного мышления уже на базе существующего пространства мышления.

Сейчас мы говорим о первом случае. И тут, судя по всему, принципиальное значение играет несогласованность позиций, которые по проблемному вопросу, если так можно сказать, занимают совокупности наших значений (состояний), с одной стороны, и знаковые конструкции (представления) – с другой.


172. Желая желание другого человека, мы не делаем это сознательно, благодаря некой концептуальной схеме, которая понятийно для этого нами разработана. Здесь действует, по существу, тот усложненный когнитивными схемами инстинктивный порыв, который свойственен человеку биологически.

Однако он, в силу описанных выше причин, не может быть не реализован нами биологическими же средствами или снят как невозможный к реализации.

При этом то, что «другой» может нас отвергнуть, не укладывается, так сказать, у нас в голове. Мы вроде бы и понимаем, что такое теоретически возможно, более того, мы вполне отчетливо наблюдаем очевидные признаки того, что нас отвергают, а ожидаемое нами желание у «другого» не возникает. Но как это принять, если наше собственное желание его желания сохраняется? Как убедить себя в том, что ты не голоден, если ты действительно испытываешь голод?


173. Причем долгое время наши сознательные установки играют как раз на стороне этого, условно говоря, «чувства голода»: мы романтизируем объект своей привязанности, представляем себе, как было бы прекрасно, если бы мы могли быть вместе и провели бы так всю оставшуюся жизнь.

Но это когнитивное достраивание не помогает нам приблизиться к заветной цели – предмет нашей страсти продолжает нас игнорировать, демонстрируя тем самым неуместность наших фантазий на заданную тему.

Мы боремся с этим противоречием собственных фантазий и обнаруживающей себя реальности насколько хватает сил. Мы – так долго, как возможно, – отказываемся эту реальность принимать и настаиваем: «Люби меня!», «Ты не понимаешь, эта любовь будет нашим счастьем!».

Впрочем, эта стратегия закономерно терпит фиаско – реальность не думает меняться в угоду нашему желанию и требованиям. Что, в свою очередь, противоречит нашей когнитивной конструкции – у нас же все так хорошо сложилось в голове, у нас же такой прекрасный план!


174. В какой-то момент данная стратегия неизбежно приводит к кризису: мы вынуждены признать очевидное – «другой» (этот объект нашей страсти) отказывается идти нам навстречу и влюбляться в нас так, как бы нам того хотелось.

И тут уже обозначившаяся озадаченность достигает своего максимума – это невозможно взять в толк, с этим невозможно согласиться. Наши значения, так сказать, «выступают против» (не желают принимать реальность такой, какой она, очевидно, себя демонстрирует), а понятийно, на уровне знаков – осмысления этой ситуации – у нас уже и ресурса нет выдавать желаемое за действительное.


175. Что же в этот момент происходит в нарождающемся пространстве нашего мышления?

Конечно, теперь это уже не та прежняя плоскость, которая вполне удовлетворяла задачам детского возраста. Впрочем, уже тогда она начала заполняться сложными, многовекторными интеллектуальными объектами, приводящими к возникновению ее специфической «кривизны».

Кроме того, мы к этому времени уже участвовали во множестве социальных игр, которые вынуждали нас диалогически рефлексировать свое личностное «я» (соответствующий интеллектуальный объект нашего психического пространства), а это, в свою очередь, формировало его сложность. Таким образом, наше личностное «я» уже обрело некоторую массивность.


176. Чего же нам не хватает, чтобы разрешить это тягостное состояние неопределенности?

Теоретически какая-то сторона этого нашего внутреннего конфликта должна в обозначившемся противостоянии победить. Раньше в подобных конфликтах всегда и закономерно побеждал «уровень значений», а «уровень знаков» лишь формировал «красивое объяснение», призванное дезавуировать проигрыш нашего личностного «я», чтобы он просто таковым не казался.

Но сдаться в подобной ситуации, когда сформировалась сверхценность, содержание «когнитивной карты» полностью стянуто к проблемной ситуации, то есть всё, по существу, поставлено на карту, личностное «я» не может. Это будет равносильно виртуальному самоубийству.


177. Единственный выход – изменить правила игры. Наше личностное «я» должно впервые взять на себя ответственность за все, что с нами происходит, задушить требования «уровня значений» и, встав на сторону «здравого смысла» (по существу, знаков и дискурсов), согласиться с реальностью – с вопиющей о себе «реальностью Другого».

С одной стороны, я терплю поражение – я соглашаюсь с тем, что, возможно, не так хорош, чтобы вызвать ответное желание со стороны «Другого» (именно такое, какое бы я хотел видеть). Конечно, это удар, которого мое личностное «я» еще никогда не испытывало. С другой стороны, я выигрываю в большем: я спасаю свое личностное «я» от разрушения – отступаю, чтобы сохраниться.


178. Впрочем, необходимо понимать, что вся эта игра, в которой наше личностное «я» так активно задействовано, не осознается нами хоть сколько-нибудь отчетливо.

Все, что осознает субъект в такой ситуации, это высочайшую степень внутреннего напряжения: с одной стороны, его состояния, которые продолжают желать невозможного («уровень значений»), с другой – необходимость принимать рассудочное решение, что раз уж реальность такова и ответного желания не дождаться, необходимо отказываться от объекта страсти («уровень знаков»). Сам субъект не понимает и того, что «конфета», замеченная им в буфете, но так ему и не доставшаяся, – это еще не конец света.

Однако, как бы там ни было, соответствующее «решение» принимать нужно – придется согласиться с реальностью такой, какая она есть, вопреки слепому сопротивлению внутренних состояний (ожиданий, желаний, чувств и т. д.). Нашему личностному «я» предстоит как бы перетянуть одеяло на себя, перенести на себя центр тяжести и назначить себя центром принятия решения.

То есть, по сути, нам предстоит своеобразная кристаллизация нашего личностного «я». Из условной функции, каковой наше личностное «я» до сих пор являлось, присутствуя в нас лишь для того, чтобы приписывать кому-то всё то, что с нами происходит, оно превращается в «инстанцию производства поступка» – «я не тварь дрожащая, я право имею».


179. Конечно, всё это если и происходит, то с минимальной степенью осознанности – никто толком не понимает, что с ним в этот момент происходит. Но то, что он непременно чувствует, – это то, что его личностное «я» вдруг обретает какое-то внутреннее существо.

В этот момент, например, обретают смысл такие бессмысленные фразы, как надо «быть собой», надо «верить в себя» и быть «верным себе». Кто это «собой», «себя», «себе»? Что значит им «быть»? Во что, собственно, предлагается «верить»?

Впрочем, никто ответы на эти вопросы и не ищет, просто наше личностное «я» стало так самоощущаться. И это «самоощущение» своего личностного «я» – новое, специфическое свойство данного привилегированного интеллектуального объекта, обязанное своим появлением столкновением с «реальностью Другого».

Как мы уже говорили, рассуждая о «голографическом эффекте», увидеть сложность «другого человека» можно лишь в том случае, если смотрится в него столь же сложное образование – наше личностное «я». От интенсивности «опорной волны» зависит и то, насколько объемным будет голографическое изображение объекта на пластине. Но это, конечно, только аналогия, и понятно, что сложность нашего личностного «я» сама, в значительной степени, обязана эффекту столкновения с «реальностью Другого», с его непонятной нам, но ощущаемой в нем сложностью.


180. При этом, конечно, всё это возникающее здесь самоощущение нашего личностного «я» – лишь психологические эффекты, то, как мы внутренне переживаем это кризис. И ничего радикального в нас, по крайней мере именно в этот момент, разумеется, не происходит. Но изменяется в некотором смысле наша внутренняя диспозиция – наше личностное «я» осознается нами как некий самостоятельный, сильный, сверхценный интеллектуальный объект.

Британского монарха коронуют в Вестминстерском аббатстве. Теперь уже он – это наше личностное «я» – несет в рамках нашего собственного представления ответственность за то, что с нами происходит. Теперь для нас именно это личностное «я» есть «тот, кто думает», «тот, кто чувствует», «тот, кто принимает решения». А наши фактические состояния – то, что образует базовый уровень нас (уровень значений), теперь рассматриваются нами как подчиненные нашему личностному «я».

На деле, конечно, этот «монарх» (наше личностное «я») фигура слабая и скорее формальная. Конечно, ему придется принимать в расчет всё, что будет происходить в нас на уровне состояний (значений), и, конечно, он будет скорее следовать им, нежели реальности, которая находится за границами его мира (мира наших представлений). Однако это все-таки некий новый статус самоощущения, новая позиция отношений с тем, что происходит с нами и в нас самих.

Часть четвертая:
Социальная структура и пространство мышления…

§ 1

181. Теперь нам предстоит снова вернуться чуть-чуть назад и заново осмыслить роль социальных отношений и тех социальных игр, осваивая которые мы проводим свое детство и «трудный» подростковый возраст.

Прежде всего необходимо указать на тот факт, что характер наших взаимодействий с другими людьми по мере нашего взросления последовательно менялся. По сути, сами эти «другие люди» на разных этапах нашего развития были разными интеллектуальными объектами – интеллектуальными объектами того или иного типа.

Базовая функция «другого» – это, конечно, включение нас в культурно-исторический контекст, приобщение нас к знаковому и правилообразующему «миру интеллектуальной функции». Ребенок изначально представляет собой набор состояний – всех тех состояний, которые он испытывает. Задача «другого» на этом этапе – дать нам язык как средство обозначения этих наших состояний.

Изначально, впрочем, это не столько означивание, сколько возникновение «временных связей» [И.П. Павлов]: какие-то раздражители, ответные реакции и звуковые (языковые) сигналы, сопровождающие эти состояния, связывались в нас в единые комплексы. По сути, слова (знаки), которые мы так усваивали, были лишь «составляющими ситуации», ее дополнительным свойством.

Ребенок уже может использовать эти звуки как инструмент приближения, провоцирования соответствующих состояний. Он воспроизводит эти звуки, как бы настраивая мир под себя. Когда же другие люди произносят соответствующие слова, это свидетельствует для ребенка о приближении соответствующих состояний.

Таким образом, это по сути просто достаточно сложные условно-рефлекторные комплексы, где соответствующие звуки (слова, знаки) играют роль «условного» компонента того или иного динамического стереотипа.


182. К возрасту трех лет психика ребенка – его внутреннее психическое пространство – созревает настолько, что его состояния, усложненные этим знаковым компонентом, все больше и все чаще входят в противоречие с наличной ситуацией.

Постепенно у ребенка формируется ощущение, что с помощью соответствующих звуков (слов, знаков) он может вызывать, создавать те или иные ситуации окружающего его мира. Однако этот механизм по понятным причинам не всегда срабатывает – «другие люди» отказываются в этом участвовать, и ожидаемые, желанные состояния у ребенка не возникают.

Это именно тот период и тот возраст, когда ребенок впервые входит в своего рода «личностный конфликт» с «другими людьми». Конечно, никакой «структуры личности» у ребенка пока еще нет, а потому и «личностным конфликтом» назвать эти инциденты можно лишь с большой натяжкой. Однако противостояние возникает: определенные состояния (желания, потребности, чувства, ощущения) ребенка, с одной стороны, и «другие люди», которые не готовы делать то, что этими состояниями предполагается, с другой.

То есть, по сути, это и есть точка первичного столкновения ребенка с некой реальностью, которая заставляет его обратиться на себя самого, отрефлексировать (пусть и очень примитивно пока) собственные состояния. Используя все те же звуки (слова, знаки), он начинает интроецировать свою эгоцентрическую речь в речь внутреннюю.


183. Во время «кризиса трех лет» ребенок впервые ощущает «других людей» не просто как «такие же» интеллектуальные объекты в ряду множества других, но как специфические интеллектуальные объекты особого типа, на чье поведение можно оказывать влияние самыми разными средствами: криком, плачем, капризами, улыбкой, какими-то действиями.

Почему здесь можно говорить, что «другие люди» стали во внутреннем пространстве ребенка интеллектуальными объектами нового типа? Прежде всего потому, что появление таких – усложненных и специфичных – интеллектуальных объектов в психическом пространстве ребенка открывает ему новые способы взаимодействия с реальностью.

Осваивая навыки социальной коммуникации – формируя такие отношения с этими интеллектуальными объектами своего внутреннего психического пространства («другими людьми»), ребенок получает возможность идентифицировать и собственные состояния (ощущения, переживания, потребности) как самостоятельные интеллектуальные объекты его внутреннего психического пространства.

Если прежде он просто переходил от одного своего состояния (переживания, потребности, ощущения) к другому, то есть они последовательно завладевали им, то теперь они начинают выделяться в его внутреннем психическом пространстве в качестве отдельных фигур общего фона.


184. Благодаря «другим людям», этим интеллектуальным объектам нового типа, с которыми ребенок входит (своими же состояниями) в специфические отношения, его состояния теперь уже не просто связываются с соответствующими звуками (знаками, словами) по механизму «временной связи», а фактически означиваются этими знаками (звуками, словами), то есть превращаются в значения данных знаков.

Пусть эти связи между знаками (словами) и значениями (состояниями) пока некрепкие, «прикидочные», однако они уже дают ребенку возможность как-то воздействовать на собственные состояния (значения), рефлексировать их.

Хотя возникающая социальная коммуникация не всегда приводит к должному эффекту, сами по себе эти социальные взаимодействия и изменения, которые происходят в этот момент в самом ребенке, заставляют его занимать по отношению к «другим людям» (этим интеллектуальным объектам нового типа) какие-то специфические положения в его собственном внутреннем психическом пространстве.

Таким образом, начинается процесс своего рода разделения уровней его психической организации: диффузная среда его внутреннего психического пространства разделяется на два уровня: уровень состояний (значений) и уровень представлений (знаков, слов). Именно это разделение и приводит к формированию того, что мы называем здесь первичной «плоскостью мышления».


185. Если мы возьмем на этом этапе содержание психики ребенка (его внутреннего психического пространства) в целом, то не обнаружим там никакой простроенной внутренней структуры – разные ситуации (продиктованные внешними раздражителями или внутренними импульсами) актуализируют в нем разные состояния, запускают разные динамические стереотипы. И все они пока никак жестким образом не связаны между собой, а обозначения этих состояний теми или иными знаками лишь сопровождает эти состояния, следует за ними.

В каждой такой ситуации только народившееся личностное «я» ребенка присутствует как бы по умолчанию, то есть это личностное «я» еще не является неким комплексом представлений о себе. Это, скорее, некая точка опоры, позволяющая ему как-то центрировать свою деятельность и делать ее более целенаправленной. Если у ребенка и есть уже какие-то представления о себе, то пока они аморфны, диффузны и не имеют какой-то внутренней силы.

Как и «другие люди» пока не представляют собой цельные и самодеятельные интеллектуальные объекты его внутреннего психического пространства, так и множественные представления ребенка о себе являются глубоко ситуативными, создающимися ad hoc – «по случаю».

Ситуация начинает меняться, когда, врастая в культурно-историческую среду, приобщаясь всё больше к «миру интеллектуальной функции», ребенок оказывается способен идентифицировать социальное поведение как особый тип взаимодействия, и в нем запускаются, если так можно сказать, механизмы собственно социального научения.


186. Хотя плоскость мышления ребенка и не обладает пока какой-то серьезной структурной организацией, однако в ней уже возможна специфическая языковая игра, позволяющая ему проводить пусть и минимальные пока, но уже обобщения.

Навык этот долго тренируется, и постепенно определенные знаки начинают обозначать для ребенка не просто какие-то отдельные интеллектуальные объекты его внутреннего психического пространства, но определенные совокупности интеллектуальных объектов.

Теперь «одежда» для него – это не только то, во что его одевают, но и то, во что он одевает свою игрушку, а сама «игрушка» – это больше не та вещь, которую он считал «игрушкой», но разные предметы, которые даются ему в безраздельное пользование.


187. В этой способности к обобщению, формирующейся у ребенка трех лет, и заключается возможность перехода от социальной имитации и подражания к собственно «социальному научению».


В сущности, это два разных процесса:

• когда ребенок просто воспроизводит какое-то поведение взрослых – это, вполне возможно, лишь инстинктивное отзеркаливание, своего рода сложный импринтинг;

• когда же ребенок оказывается способен воспроизвести некую модель социального поведения – это уже действительное «социальное научение».

Просто «качать ляльку» и «играть в семью», просто «сделай мне укол» и «играть в доктора» – это операции с интеллектуальными объектами разного типа.

«Качать ляльку», «сделать укол» есть простое повторение некоего действия, в случае же целенаправленной «игры» во что-то – «в семью», «в доктора» – это уже воспроизводство неких абстрактных моделей по правилам.

И понятно, что прежде чем воспроизводить такие модели, ребенок должен их, хотя бы в общих чертах, в своем внутреннем психическом пространстве создать.


188. Да, пока ребенок не вполне понимает, что воспроизводит реальные модели социального поведения (таких моделей у него еще не может быть). Пока он лишь выполняет некие социальные правила, инструкции, как бы примеряя их на себя.

Играя, например, в «жениха и невесту», он может и не ассоциировать это действо со свадьбой, которую, возможно, даже толком себе и не представляет, но он уже «знает» (усвоил соответствующее социальное правило), что «когда мальчик и девочка целуются, они становятся женихом и невестой».

Точно так же, занимаясь производством «куличиков», ребенок вовсе не анализирует фактическую работу повара, а лишь повторяет зафиксированную им модель – где-то делается еда, и затем она кому-то передается. Соответственно, он и воспроизводит эти элементы игры: «делает» куличики и «передает» их взрослому, а тот должен «скушать». При этом для ребенка это уже полноценная модель социального правила, обеспечивающая ему «полное понимание» того, что делает взрослый, когда готовит еду и кормит его.


189. Таким образом, «другой человек» как интеллектуальный объект опять-таки обретает новые свойства – наделяется поведенческой структурой, и становится таким образом во внутреннем психическом пространстве ребенка еще более усложненным интеллектуальным объектом нового типа – причем, цельным, самодеятельным и с определенным поведенческим арсеналом, то есть с определенным набором свойств и функций.

Соответствующие изменения фиксируются и в речи – ребенок теперь не просто озвучивает собственное поведение, не просто пытается как-то влиять на мир с помощью привлечения каких-то слов (знаков), но и структурирует в языке поведение других людей.

Этой же задаче служат и детские сказки («Про репку», «Колобок» и т. п.), которые как раз позволяют ребенку проговаривать определенное поведение социальных агентов.


190. Теперь ребенок начинает определять и самого себя, свое личностное «я» таким же – более сложным – способом. Да, это пока не система неких представлений о себе, а скорее набор функционалов: «мальчик», «ходит в детский сад», «знает буквы».

Но число этих функционалов, по мере того как ребенка погружают во всё новые и новые социальные игры, стремительно разрастается, увеличивая тем самым содержательное наполнение его плоскости мышления.


191. В процессе наполнения плоскости мышления ребенка соответствующими представлениями о «функционале других людей» и увеличения его собственных представлений о себе он начинает всё точнее понимать специфику определенных социальных ролей.

«Социальная роль» – это уже новый уровень моделирования интеллектуальных объектов, находящихся в регистре «другие люди». Выявленная ребенком «социальная роль» позволяет ему значительно более эффективно ориентироваться в сложном культурно-историческом пространстве (мире интеллектуальной функции).


192. Соответствующая модель обобщает для него целый набор признаков, свойственных данным интеллектуальным объектам, и делает для него социальный мир куда более предсказуемым. Он знает, что такое «воспитательница», «няня», «дворник», «продавец», «водитель», «учительница», «врач» и т. д. Но главное, что для каждой такой роли у него появляется и своя роль: с «воспитательницей» – одна история, с «дворником» – другая, с «родителями» – третья.

То есть структурность нарастает не в самой плоскости его мышления, а в отношениях, которые, конечно, в действительности представляют собой не отношения двух (и более) людей, а отношения соответствующих интеллектуальных объектов. Последние же частью являются состояниями ребенка (уровень значений), а частью – обозначением определенных социальных норм и правил (уровень знаков)[18].

Параллельно идет и структурная организация специфического интеллектуального объекта, которым является само личностное «я» ребенка, отражающееся во всех этих социальных играх теми или иными состояниями (уровень значений), обрастающее когнитивными конструктами (уровень знаков). Ребенку может нравиться одна воспитательница и не нравиться другая, какой-то дворник может его пугать, а другой, наоборот, всегда ему улыбается, одна бабушка – «любимая», а другая – «не люблю».


193. Впрочем, и «другие люди» – эти специфические интеллектуальные объекты внутреннего психического пространства ребенка – вследствие сепарации уровней его психической организации также обретают специфическую двухмерность.

• Во-первых, возникает расхождение между тем, что ребенок испытывает по отношению к человеку (его состояния, значения), и тем, как это означивается «другими людьми» (знаки, объяснения).

• Во-вторых, возникает расхождение между тем, как «должно быть» (поведение, предписываемое правилами), и тем, как есть (фактическое поведение тех или иных лиц).

• Наконец, в-третьих, возникает расхождение между тем, что ребенок ожидает от других людей (соответствующие его ожидания и представления), и тем, какое поведение они демонстрируют в действительности.


194. По существу, эти «конфликты», эти несовпадения локализуются пока или на уровне значений, или на уровне знаков, или строго вертикально – между соответствующими значениями и знаками. Поскольку же в плоскости мышления ребенка нет структуры, которая бы могла кооперироваться с совокупностями значений, какие-то серьезные кризисы невозможны.

Однако одна особенность проявляется уже со всей очевидностью: наличие этих конфликтов и несовпадений создает ситуацию возможной многовариантности – пусть и примитивные пока, но целые ансамбли поведенческих альтернатив.

Если раньше ситуация вызывала у меня соответствующие состояния и ничего с этим поделать было нельзя, то теперь за счет этих несовпадений появляется возможность продумывать разные варианты: как еще может быть, что лучше, а что хуже, к чему в данном случае апеллировать, а к чему – в другом.


195. Наконец, всё это очень важно и с точки зрения языка – оказывается, что одни и те же вещи значат для разных людей разное.

Например, если я скажу «плохое слово» при родителях – они меня накажут, а если при бабушке, то она рассмеется. Мальчики готовы со мной обсуждать одни вещи, а девочкам интересны другие. Если в классе сидеть смирно, то меня не накажут, а если сидеть смирно в гостях, то похвалят.

Таким образом, здесь закладываются основы очень сложного и важного механизма, позволяющего мне строить на плоскости моего мышления некую социальную карту – карту (модель) взаимоотношений с «другими людьми» и между «другими людьми».

§ 2

196. В какой-то момент у ребенка возникает ощущение, что он может прогнозировать поведение «других людей», определять его, вызывать нужные ему реакции.

При этом он уже всегда может как-то объяснить себе поведение этих «других людей» в ответ на свои действия. Например, бабушка смеется, потому что «она добрая», девчонкам это не интересно, потому что они «девчонки», если сидеть смирно в гостях – «родители будут мною гордиться».

Иными словами, ребенок строит в своем пространстве мышления целый мир социальных отношений, но пока он очень напоминает карту из книжки про Винни-Пуха: объекты гротескны, соразмерность объектов не соблюдена, а их взаимное расположение на плоскости относительно произвольно.

Впрочем, весь фокус в том, что ребенка пока все эти несоответствия не смущают. Его мир исчерпывающе полон и предельно понятен, а если какая-то новая информация, которую необходимо учесть, и обнаруживается, она уже не просто падает на плоскость его мышления, а как бы встраивается в нее – домысливается, оформляется, «доводится до ума» в рамках самой этой плоскости. Возможность парадоксов, казалось бы, исключена.


197. Однако определенные сложности все-таки возникают, но не из-за того, что какие-то одни представления не уживаются в голове ребенка с какими-то другими его представлениями, а из-за того, что его состояния – то, что он иногда чувствует, воспринимает, испытывает (уровень значений) – в каких-то ситуациях или не согласуются с его представлениями, или вовсе ими не ухватываются.

Да, в нем есть уже эти два уровня: один – приобретенный культурно-исторически, другой – по существу, биологического генеза. Но поскольку связи между этими уровнями пока крайне слабы и не структурированы, это, с одной стороны, сильно упрощает ребенку жизнь, а с другой – вызывает ситуации дискомфорта, которые он пока не в силах ни осознать, ни объяснить.


198. Именно этот нарастающий дискомфорт и заставляет ребенка со всё большей скрупулёзностью моделировать ситуации, и то, что он постоянно ошибается, не имея достаточного объема знаний о социальной реальности, ничуть его не смущает. Его способ структурной организации социального пространства, его модели социальных отношений становятся от этого лишь сложнее и изощрённее.

Он учится обманывать, производить ложное впечатление, списывать, шантажировать и т. д. и т. п. И хотя всё это ему удается только в том случае, если взрослые просто не проявляют достаточного интереса к его «проделкам», ему кажется, что он вполне способен управляться с действительностью.

Если же «проделки» не удаются, то это лишь подогревает его изобретательский талант, он старается больше предусмотреть, но не больше узнать. В целом для самого себя он идеальный «интеллектуальный объект».


199. Постепенно ребенок входит в фазу сложной и постоянно продумываемой им социальной игры. Впрочем, здесь нужно понимать особенности этой «социальности» ребенка предпубертатного возраста.

«Другие люди» – это специфические интеллектуальные объекты его плоскости мышления, действия которых необходимо постоянно предсказывать. Нужно предсказывать вероятность того, что мама купит (или не купит) ему что-то в магазине, а учительница, взяв школьный журнал, пройдет мимо его фамилии и вызовет к доске какого-то другого (или не пройдет и вызовет именно его).

Вероятно, главное, чего сейчас не понимает ребенок, это того, что поведение других людей определено их внутренними мотивациями. Пока ребенок находится в полном ощущении, что он способен предсказывать поведение «других людей».

Не то чтобы он считал себя ясновидящим, но поскольку в представлении ребенка другие люди не имеют какого-то своего внутреннего измерения, то и их поведение по умолчанию воспринимается им как следствие тех или иных обстоятельств, особенностей, причуд, функционала.


200. То есть поведение «других людей» кажется ребенку предсказуемым. Конечно, он постоянно ошибается, но это не меняет его подхода.

Можно даже сказать и так: «другие люди» кажутся ребенку предсказуемыми не потому, что их поведение предсказуемо, а потому, что у него нет причин думать о них как о непредсказуемых.

Понятность – это то, к чему он стремится, то, что его по-настоящему заботит, а поэтому надо выявлять и фиксировать правила, объясняющие ему что к чему.


201. Именно это «социальное поведение» учит ребенка базовым «логическим» структурам: «если – то», «хорошо/плохо», «правильно/неправильно».

По сути, на этих интеллектуальных объектах, которыми представляются ребенку «другие люди», он осваивает, конструирует саму логику своего плоскостного мышления.

Постоянная зависимость от «других людей», включенность во множество сложных социальных процессов: семейную ситуацию, отношения в классе, с разными учителями, отношения с друзьями в референтной группе (во дворе, на даче, в кружке) – заставляют ребенка постоянно продумывать свои ходы.

Это для него своего рода «социальные шахматы»: ход и ответный ход, рокировка, съели фигуру, шах, отдали фигуру, перешли в ферзи, снова шах и так далее до бесконечности.

Да, ребенок играет сразу на множестве досок: с родителями, родственниками, одноклассниками, друзьями, учителями, тренерами и т. д. И всё это разные пока игры – сама ситуация задает ему соответствующий формат той или иной игры.

Впрочем, одни и те же «логические правила», которые ребенок применяет на разных содержаниях, постепенно формируют и специфическую метрику его социального пространства.


202. Было бы ошибкой считать, что «логические правила», к созданию которых тяготеет ребенок в препубертате, имеют в своей основе собственно когнитивную, знаковую природу.

Делая те или иные прогнозы относительно поведения «других людей», объясняя себе их поведение, принимая соответствующие решения, ребенок, конечно, пользуется некой понятийной сеткой (уровень знаков), но опирается он, прежде всего, на возникающие у него состояния (уровень значений).

Именно поэтому, видимо, общая формула его суждений пока так проста и представляет собой, по сути, бинарный код, основанный на чрезвычайно усложнившихся положительных и отрицательных раздражителях: «удовольствие/неудовольствие», «нравится/не нравится», «хочу/не хочу», «буду/не буду».


203. В его «суждениях» нет ни объема, ни полутонов. Его интеллектуальные объекты просты, а их качество определяется лишь его субъективным отношением. Впрочем, это отношение, в свою очередь, продиктовано лишь тем, какие состояния (значения) те или иные ситуации вызывают у ребенка.

Всё, что происходит в плоскости мышления ребенка, есть накопление различных содержаний: у него все больше опыта социальных отношений (значения), у него все больше слов и конструкций (знаки), которыми он эти свои опыты обозначает. Да, некая структура в плоскости его мышления формируется, но это лишь структура базовых – бинарных – правил, и никакого качественного приращения здесь не происходит.


204. Иными словами, количество интеллектуальных объектов может увеличиваться, однако их сложность растет вовсе не так стремительно, поскольку интеллектуальная функция, которая и отвечает за сборку этих интеллектуальных объектов, пока не получила никаких дополнительных ресурсов для качественного изменения. Система растет вширь, но структурируется лишь локально, увеличивая объем обобщений.

В целом, несмотря на значительное увеличение объёма представлений, которыми теперь располагает ребенок, пока он владеет лишь очень скупым на инструментарий понятийным аппаратом. И именно этот аппарат ребенок использует, осваивая те или иные несоциальные знания, например в рамках школьных дисциплин. Здесь он воспроизводит ровно те же алгоритмы мышления, которые он наработал в рамках своих социальных отношений.

205. Интеллектуальные объекты еще только нарождающегося пространства мышления обладают соответствующими специфическими чертами.

Из-за того, что связь между уровнями психического пространства ребенка (уровень значений и уровень знаков) пока еще недостаточно жесткая, а плоскость мышления не обладает взаимосвязанной структурой, интеллектуальные объекты, которые у него формируются, могут восприниматься им самим по-разному – в зависимости от ситуации, социальных обстоятельств, актуальной в настоящий момент потребности.

Взрослый человек привычно говорит о таких вещах, как «теория» или «концепт», но «теория» и «концепт» – это не что-то, что мы понимаем сугубо теоретически, «просто умом», это для нас уже некие наши собственные состояния (значения), определяющие наше отношение к тому или иному содержанию, наше восприятие этого содержания.

При необходимости объяснить ту или иную «теорию» («концепт»), мы опираемся на некое ощущение, из которого как бы вынимаем необходимые нам слова. Если же нам необходимо прежде найти относящиеся к делу слова, а потом попытаться сложить из них некое «понимание», то это уже нельзя в полной мере признать знанием соответствующей «теории» или «концепта» (ну или это будет очень абстрактным пониманием, формальным).


206. То есть, грубо говоря, «теория» или «концепт», в случае развитого мышления взрослого человека, являются уже в каком-то смысле определенными состояниями (уровень значений) его пространства мышления.

Они связаны с понятийной сеткой вовсе не одним только формальным набором правил, механически усвоенным под зубрежку (уровень знаков). Да, знаки (понятия) позволяют нам как бы фиксировать движение нашей мысли, но само это движение мысли происходит на уровне значений, а вовсе не в ограниченных рамках понятийной схемы.

Когда Л. С. Выготский предлагает свою знаменитую метафору, он говорит про «облака мысли», «дождь слов» и мотивы, что подобно «ветру» гонят эти облака. Собрав «дождь слов» (знаки) в тазик, мы получим лишь косвенное представление об «облаках мысли», которые эти слова пытаются выразить, а понять мотивы этих мыслей лишь по словам и вовсе не представляется возможным.


207. С другой стороны, очевидно, что эти «облака мысли», по крайней мере в таком качестве – собственно «мыслей», – не могут возникнуть просто посредством мотивов («ветра»), они сами являются производными неких связей, которые возникают в нас между знаками и значениями. Но пока именно эти связи во внутреннем пространстве мышления ребенка слабы, условны, часто случайны и малофункциональны.

По существу, интеллектуальная функция ребенка пока работает в некотором смысле локально и ситуативно – она связывает воедино те элементы, которые «здесь и сейчас» оказываются в фокусе его внимания. Пока для ее эффективной работы во внутреннем психическом пространстве ребенка нет необходимой – целостной, по-своему единой – сетки[19].


208. Особенную сложность для интеллектуальной функции ребенка представляет объединение элементов, находящихся на разных этажах его психической организации. Знаки объединяются у него с другими знаками, состояния (значения) – с другими состояниями (значениями), но агрегации знаков не схватываются в нём с агрегациями состояний (значений). Отдельно, локально – да, такие связи, безусловно, есть, но те или иные системы, принадлежащие разным уровням его психической организации, не «схватываются».

Именно поэтому ребенок может быть в некотором смысле умнее того, что он понимает в рамках школьных дисциплин. В случаях когда ребенок по тем или иным причинам имеет сложный и многогранный социальный опыт[20], вся эта его наработанная способность к сборке сложных интеллектуальных объектов может и не переноситься напрямую на школьную успеваемость. Пока между уровнями организации его внутреннего психического пространства связь весьма условная.


209. Такой ребенок может производить на преподавателей двойственное впечатление: с одной стороны, он кажется смышленым (он ведь умеет выстраивать социальные связи, в том числе и с преподавателями), но, с другой – в школьных заданиях он очевидно плавает.

Этим, вероятно, объясняется и тот факт, что многие значительные в будущем умы не демонстрируют блестящих результатов в рамках школьной программы. По всей видимости, их интеллектуальная функция, неплохо работающая на уровне значений (состояний), не зацепляет понятийную сетку (уровень знаков). В результате такой ребенок тратит свои интеллектуальные усилия на социальное приспособление, а не на обучение формальным дисциплинам.


210. Иными словами, проблема, возможно, заключается в том, чтобы вытолкнуть эту интеллектуальную функцию из области состояний (с уровня значений) в пространство знаков – туда, где располагаются заученные, но непонятые (не имеющие под собой действительных значений), абстрактные пока для ребенка понятия.

Или, возможно, интеллектуальной функции необходимо просто как-то связать эти два уровня, обеспечить присвоение соответствующим понятиям (уровень знаков) соответствующих значений (состояний) – как бы поддержать их значениями «изнутри», «снизу».

§ 3

211. Что если рассматривать «интеллектуальную функцию» – сам способ создания нами интеллектуальных объектов – как некое отражение специфики наших отношений с «другими людьми»?

Конечно, есть те аспекты работы интеллектуальной функции, которые имеют собственно биологическую природу – то, как она формирует в нас, например, зрительные образы или обуславливает субъективное восприятие тех или иных объектов после позитивных или негативных подкреплений.

С другой стороны, приобщение нас к культурно-историческому пространству имеет несколько иную природу, здесь мы включаемся в «мир интеллектуальной функции» другого – символического – порядка.

И «символичность» этого «порядка» обусловлена двухуровневостью формирующейся в нас структуры, которая возникает очевидно не просто так, а только потому, что наши отношения с «другими людьми», соответствующие «социальные игры» требуют от нас возникновения этого второго – знакового, символического – уровня.


212. В целом ничто не может сподвигнуть ребенка к формированию такой двухуровневой структуры его собственной психической организации, кроме представителей культурно-исторической среды, активно вовлекающих его в сложные социальные игры, состоящих сплошь из этих «символических» переходов.

Нечто начинает значить для нас в этой «игре» что-то ещё, кроме себя самого, именно потому, что оно значит это для другого, для «других людей», и мы должны понять – что именно.

По всей видимости, это очень сложный переход – начать воспринимать знаки этого общего для нашей культуры «мира интеллектуальной функции» как нечто реальное.

С другой стороны, мы воспринимаем «других людей» так, как мы их воспринимаем, не потому что они просто вызывают у нас соответствующие состояния, а потому, что они значат для нас именно это в том символическом аспекте социальной игры, участниками которой мы оказались.

То есть, возможно, что именно данная «социальная игра», порождающая в нас двухуровневость нашей психической организации, и есть основа этого нового качества интеллектуальной функции, специфичной для человека, выросшего и воспитанного в культурно-исторической среде.


213. Давайте попытаемся представить себе, что еще может заставить нашу психику провести внутри неё самой эту демаркационную линию между состояниями (значениями) и представлениями (знаками)?

В этом для психики – самой по себе – нет никакой нужды. То есть внутренние причины необходимо исключить. Странно было бы думать, что она просто решила так поступить. Она должна была прежде и как-то (в рамках какой-то подходящей для этого практики) отработать навык такого разделения, навык формирования «символического».

Что это может быть за игра, если не социальные отношения, практикуемые в том культурно-историческом пространстве, к которому нас приобщают в процессе нашего воспитания?

При этом совершенно очевидно, что, будучи стайным животным, а тем более с таким длительным периодом детства (когда ребенок неспособен самостоятельно позаботиться о своем выживании), он оказывается предельно мотивирован к тому, чтобы обучиться соответствующим социальным играм с «другими людьми».


214. «Другие люди» активно втягивают нас в то культурно-историческое пространство (мир интеллектуальной функции), которому сами они сопринадлежат.

Впрочем, освоение этого «пространства» и «мира» является для нас все-таки следствием этих отношений с «другими людьми», а не их целью. Основная же, главная и первая цель – это как-то организоваться в отношениях с этими «другими людьми», чтобы они продолжали заботиться о нас – делали то, что нам нужно и хочется.

Впрочем, «другие люди» в нашем психическом пространстве – «такие же» интеллектуальные объекты, как и все прочие. Однако по мере нашего взросления эти интеллектуальные объекты существенно и качественно усложняются, причем в рамках наших с ними отношений. Они как интеллектуальные объекты представляют собой как раз агрегации наших состояний (то, что мы чувствуем и переживаем в отношении с этими людьми) и тех концепций, представлений, которые мы относительно них формируем.


215. То есть «другие люди» для нас – это такие интеллектуальные объекты, в которых два уровня нашей организации – уровень значений и уровень знаков, – несмотря на их разделенность, оказываются максимально спаяны в самом существе этих интеллектуальных объектов.

Так что, по всей видимости, это и есть то принципиальное усложнение нашей интеллектуальной функции «символическим», обуславливающее в нас этот специфический навык, который мы затем можем перенести и на другие области реальности.


216. Усложненная таким образом интеллектуальная функция оказывается способна к организации сложных интеллектуальных объектов, объединяющих в себе разнородные связи: и связи между состояниями, которые являются существом нашей мысли, и связи между представлениями, подчиняющимися уже своей – «символической» – логике, и связи между этими связями.

Это, в свою очередь, обуславливает и усложнение самих наших социальных отношений (наших отношений с «другими людьми»), формируя их многомерную матрицу.


217. Существенным обстоятельством, обеспечивающим указанную трансформацию интеллектуальной функции, является и тот факт, что знаки (слова, озвучиваемые представления) значат для каждого что-то своё – у каждого человека под соответствующим знаком находятся свои значения (состояния). Обмениваясь с «другими людьми» какими-то словами, я не обмениваюсь с ними своими состояниями, а они не обмениваются со мной своими.

Для каждого из нас те или иные слова значат что-то свое, и здесь невозможно абсолютное взаимопонимание, а в детском возрасте – и вовсе его нет. Ребенок не знает, что имеет в виду «другой», когда использует то или иное слово, он может это только угадывать, тренируя таким образом символический аспект своей интеллектуальной функции.


218. Впрочем, ребенку ведь и не так важно, что именно «другой» говорит, ему важно то отношение, которое в этот момент между ним и этим «другим человеком» возникает, те его собственные состояния, которые он переживает в этих отношениях, включая понимание, узнавание и т. д.

Таким образом, символический аспект интеллектуальной функции оказывается связан не только с уровнем знаков и представлений, но постоянно подтягивает под себя и уровень значений (состояний). Сами значения обретают для него статус «символического».


219. Здесь же необходимо отметить, что такое новое качество «символического» было бы невозможно, если бы эти отношения с «другим человеком» были единственными и безальтернативными.

Важно иметь много разных отношений с «другими людьми», чтобы усложнять каждое из них в отдельности.

В этом случае интеллектуальная функция обучается удерживать одновременно несколько интеллектуальных объектов с таким символическим свойством и порождать системные взаимосвязи между ними.

В конечном итоге все это приводит к усложнению интеллектуальных объектов внутреннего психического пространства ребенка и, соответственно, новому усложнению отношений между ними.

То есть речь идет об образовании огромной массы перекрестных связей (отношений) и составляющих данные интеллектуальные объекты. И именно за счет этих перекрестных связей интеллектуальные объекты накапливают свою массу, становясь таким образом всё более и более сложными моими состояниями (значениями).


220. По всей видимости, весь этот взаимосвязанный процесс создания специфических интеллектуальных объектов («другие люди»), отношений внутри них и отношений их друг с другом («социальные отношения», «социальные игры»), включая при этом и усложнение специфического интеллектуального объекта, представляющего наше собственное личностное «я», сотканного из связей между отображениями этих («социальных») отношений на наше представление о себе, и есть та максимальная сложность нашей интеллектуальной функции, которую мы в принципе можем продемонстрировать на пространстве символического, о какой бы области знаний ни шла речь.


221. Необходимо продумать это ещё раз. Что является для ребенка реальностью? Изначально те состояния, которые составляют его внутреннее психическое пространство. Знаки (звуки, слова), которые он осваивает, являются для него реальностью настолько, насколько плотно они увязаны с этими его состояниями.

Однако значительная часть тех знаков, которые он усваивает, а тем более когнитивных конструкций, которыми он пользуется, не спаяны еще у него еще должным образом с теми или иными его состояниями.

И если для нас «знаки», «понятия», «теории» и «концепты» – это уже часть реальности, хоть и специфической, интеллектуальной природы (мира интеллектуальной функции), то для ребенка все они – условности.

Они могут им легко забываться, отменяться, радикально могут меняться и их значения. Пока понятийная сетка представляется ребенку чем-то дополнительным к тому, что он чувствует, переживает, ощущает, воспринимает, думает.

Поэтому период усвоения ребенком социальных правил, некой сложной и неоднозначной логики социальных отношений, является, по существу, не просто процессом сочленения его состояний (значений) с понятийной сеткой (знаками), но и превращением её для него в реальность.


222. По сути, у ребенка возникают как бы две реальности – то, что он ощущает (реальность его состояний), и то, что он по этому поводу может сказать. Но пока это скорее некая псевдореальность, потому что приоритет ребенок, безусловно, отдает тому, что он чувствует, ощущает (уровень состояний, значений).

Понятийные конструкты пока не являются для него тем, что необходимо принимать в расчет с той же серьезностью, с какой он относится к своим состояниям. Здесь сохраняются невероятные степени свободы – можно легко представить себе летающий автомобиль, волшебную палочку и что-то еще в этом роде.


223. Возникает ситуация, когда он может думать и «думать»: думая, он решает фактические задачи, например выстраивая какие-то отношения с другими людьми, а «думая», он играет в слова, создавая различные их комбинации, в которых вполне возможно и невозможное.

Это невозможное он может легко себе представить, но очевидно, что не может таким «знанием» воспользоваться – реальность снова отбрасывает его к уровню состояний (значений), где реальность такова, какова она на самом деле, и не согласовывается с тем, что ребенок себе воображает.

Таким образом, все чаще возникают зоны конфронтации между тем, что происходит на самом деле, и тем, какие истории может сочинить ребенок, пользуясь сложной системой знаковых конструкций. И эти несоответствия, эти зоны конфронтации с реальностью, по сути, приводят его когнитивные конструкты в некое соответствие с уровнем значений.


224. Очевидно также, что «с небес на землю» ребенка возвращают именно «другие люди». Это они заставляют его соотносить высказывания с реальностью и разрушают его «воздушные замки», и это вопреки им он принужден строить новые конструкции, подбирая для них все более и более надежные «основания». То есть ему приходится обращаться к уровню значений, как бы вытаскивая их в пространство своих знаковых игр.

Таким образом, опять же именно «другие люди» заставляют ребенка не просто выучивать некие знаки их взаимной коммуникации, но и подразумевать под ними то, что соотносится с «общими представлениями». Именно «другие люди» являются тем ограничителем, который вынуждает ребенка строить когнитивные схемы, согласующиеся с действительными значениями соответствующих знаков.


225. То есть на этом этапе своего развития ребенок сталкивается пока не с «реальностью Другого», а с реальностью через «других людей».

Они требуют от него приведения в соответствие его значений и используемых им знаков. Они обладают знанием того, как устроена социальная реальность и как «должно быть». Именно через них ребенок начинает воспринимать знаки как нечто реальное, что нельзя просто так отбросить, проигнорировать или иначе истолковать.

Однако, как мы видим, это в определенном смысле насильственный процесс – ребенку самому по себе это не нужно, он пока готов играться знаками, но не испытывает интереса к тому, чтобы их каким-то специальным и строгим образом организовывать.

Его личностное «я» еще всецело принадлежит уровню значений, он себя, так сказать, ощущает, а не думает о себе как о «личности» (хотя, впрочем, «в порыве» что-то такое и может заявить), обладающей «мировоззрением», «жизненной позицией» и т. д. и т. п. К этому осознанию он подойдет, только по-настоящему радикально переосмыслив свои отношения с «другими людьми», точнее столкнувшись с «реальностью Другого».

§ 4

226. Теперь, вероятно, мы лучше можем понять значение уже указанного нами столкновения «созревающего сознания» с «реальностью Другого».

К этому моменту подросток представляет собой достаточно сложную и противоречивую структуру: с одной стороны, он уже всецело приобщен к миру интеллектуальной функции, вполне органично чувствует себя в культурно-историческом пространстве, куда он был вовлечен плотностью своих отношений с «другими людьми», с другой – существует целый ряд трудностей.


227. Во-первых, связь между уровнями организации его внутреннего психического пространства – уровнем состояний (значений) и представлений (знаков) – пока достаточно зыбкая. Да, он вполне умело пользуется словами, строит сложные конструкты, но то, что он переживает и чувствует (его состояния), пока сложнее, чем то, что он может об этом думать.


228. Не в последнюю очередь это происходит от того, что «другие люди» являются для него просто такими – сложными, самодеятельными, с объемным функционалом, – интеллектуальными объектами в ряду других. Он находится с ними в отношениях, и эти отношения для него реальны и ощутимы, однако то, как он выстраивает с ними коммуникацию, не учитывает их внутренней мотивации. Это во-вторых.


229. В-третьих, и это вытекает из второго, его собственное личностное «я» пока больше исходит из уровня значений (из состояний, в которых обнаруживает себя подросток), нежели из неких представлений подростка о себе как о личности. Чтобы воспринять себя в этом качестве, ему как раз и нужно будет столкнуться с «реальностью Другого».


230. Свою «личность» подросток обнаружит, лишь ощутив неподвластность «Другого» собственному желанию. Поскольку же его личностное «я», образно выражаясь, располагается пока «этажом ниже» понятийно-когнитивной сетки, то и реалистичность его представлений (уровень знаков) пока еще очень условна. Она не может быть для него действительной опорой в мышлении.


231. Отсюда, в-четвертых, мышление подростка пока парадоксально «нелогично». Он думает параллельно как бы в двух самостоятельных регистрах: условно говоря, то, как он что-либо чувствует, ощущает, переживает, и то, как он способен это проблематизиро-вать (тут в ход идет присваиваемый им себе культурно-исторический фон – множество культурных нарративов, которые он постепенно усваивает и примеряет на себя, из книг, кинофильмов, рассказов других людей, из опыта социального научения и так далее).


232. Впрочем тут же возникает и в-пятых: несмотря на то, что продукты этих уровней психического не слишком совпадают друг с другом, подросток всё больше опирается как раз на свои понятийные конструкты, поскольку только понятийная проблематизация его состояний позволяет молодому человеку как-то стабилизировать противоречивость и нарастающую сложность его собственной организации на уровне состояний (значений).


233. Из-за всё усложняющейся интеллектуальной функции интеллектуальные объекты в психическом пространстве подростка становятся все сложнее, а потому, пытаясь справиться с нарастающим внутренним напряжением, он максимально упрощает, обобщает определения своих чувств. Именно в связи с этим он производит зачастую такой объем категорических и безальтернативных суждений.

Само его понятийное мышление пока нечувствительно к полутонам и нюансам, а связь между понятиями и значениями не фиксирована жестко, так что для подобной радикализации есть масса причин, и ничего, что бы было против.

Против, впрочем, выступает сама реальность, но это как раз та «часть мира», принимать которую подросток уже не хочет – он слишком устал от нее: требования есть, а как действовать, чтобы добиваться желаемых результатов, всё равно непонятно.

Лучше скрыться в системе абстрактных, несоотносимых с реальностью представлений, уйти в бинарные когнитивные схемы и спрятать этот внутренний конфликт куда подальше.


234. Собственно, здесь и возникает неизбежная встреча с «реальностью Другого». У молодого человека появляется тот/та, к кому, как сказал бы Платон, он «прилепляется душой». На уровне инстинкта подросток, возможно, просто ищет сексуального партнера или свою стаю, но на уровне представлений, нарастающих проблематизаций этот человек обретает для него свойство сверхценности.

Соответствующий интеллектуальный объект проблематизируется, насыщается массой свойств, вполне возможно реальному субъекту и не свойственных, а все это, вместе взятое, распаляет у подростка желание близости того или иного рода.

Это ожидание встречного желания, которое может и возникнуть, но точно не будет таким, каким оно ожидалось (ожидания подростка всегда завышены, нерациональны и неадекватны), а может и не случиться вовсе.


235. Так или иначе, к этому моменту молодой человек собственным желанием спаивает в себе уровень значений с уровнем знаков. Собственно, именно этот эффект и достигается серьезной внутренней проблематизацией, связанной с возникшим у него чувством, на которое ложится обильно сдобренная различными нарративами, соответствующими моменту, культурно-историческая масса содержаний.

Таким образом, внутреннее психическое пространство спаивается, плоскость мышления радикализует идею сверхценности этих проблематизированных отношений, а реальность, на которую молодой человек неизбежно наталкивается, выводит на поверхность его, находившееся до сих пор на уровне значений, личностное «я».


236. Подросток начинает думать о своих чувствах, переживаниях, состояниях, отношениях. Не думать ими, как было до сих пор, а думать их. Именно эти мысли и конституируют его мировоззрение, его представление о себе, его личностное «я». Подросток осознает себя «личностью», как Маугли, который в какой-то момент осознает себя «человеком».

Всё это, конечно, может быть и не столь романтично (да и не столь драматично), как у Киплинга или в этом тексте, но финальный результат сообщает о себе: есть «я», а есть «Другой», и этот «Другой» с его желаниями моему «я» неподвластен, потому что его желания – это его внутренняя мотивация (то измерение интеллектуальных объектов «другие люди», которое пока не принималось подростком в расчет, а теперь вот обнаружилось).


237. Возможно, не вполне очевидно, почему мы должны учитывать эти личностные трансформации, которые, казалось бы, относятся к процессу формирования личности, а вовсе не к мышлению.

Подобное недоумение вполне объясняется тем, что мы традиционно считаем формирование личности одним процессом, а развитие навыков мышления – другим. Но это разделение корректно, если мы понимаем под мышлением не деятельность всего внутреннего психического пространства человека, а лишь какую-то узкую, локальную функцию: использование понятий, построение суждений и т. д.

Однако такой подход очевидно ущербен, поскольку мы всегда имеем целостное поведение, где процессы, которые могут казаться нам различными (хотя бы потому, что мы пользуемся для их называния разными словами), в действительности представляют собой достаточно сложную систему, которую, возможно, в рамках подобных концептов представить нельзя.


238. Если мы понимаем, что мышление – это просто такой интегральный ракурс рассмотрения целостной системы, которую представляет собой внутреннее психическое пространство человека, то мы не можем не учитывать то значение, которое «другие люди» имеют в формировании этого мышления.

Наконец, наше мышление по существу изначально социально, причем на разных уровнях – начиная с того, что приобщение ребенка к культурно-историческому пространству осуществляется через «других людей» и заканчивая тем, что для специфического объединения (спаивания) уровней значений и знаков нам необходима та сверхценность, которую нам задаёт «Другой» своей неподвластностью нашему желанию его желания.


239. Но самое важное, вероятно, кроется в другом…

• Во-первых, именно в этих, сложносочиненных социальных отношениях мы осознаем реальность наших представлений, и именно они теперь, а не наши состояния, становятся для нас как бы фактическими представителями реальности. Последнее, впрочем, является лишь заблуждением, но крайне существенным, если не сказать роковым, и возникает оно именно здесь. • Во-вторых, именно в этих социальных отношениях у нас возникает и другая иллюзия – что наше личностное «я» и является «тем, кто думает». Впрочем, иного и не дано – с нас спрашивают, как с «я», да и всё то радикальное переустройство, которое мы сами претерпеваем, разворачивается для нас в пространстве отношения «личностей»: взаимной борьбы желаний, честолюбий, субъективной правоты и т. д.

• Наконец, в-третьих, если мы представим себе мышление как сложный процесс оперирования интеллектуальными объектами с помощью интеллектуальной функции, то увидим, что на протяжении всей этой многоактной пьесы нашего врастания в культурно-историческое пространство и организации вокруг себя социального мира наш мозг тренировал навык создания сложных интеллектуальных объектов с «символической» компонентной. Усложнявшаяся в этом процессе наша интеллектуальная функция научилась этот «символический» компонент производить, что радикально изменило саму ту реальность, в которой мы пребываем, войдя в «мир интеллектуальной функции».


240. По сути, в процессе становления нашей «социальности» в нас возникла матрица интеллектуальных объектов разного уровня сложности, а также специфическая интеллектуальная функция, полностью адекватная миру интеллектуальной функции нашего культурно-исторического пространства.

Сама же наша «личность» была как бы перенесена в этот мир интеллектуальной функции, где слова и понятия зачастую значат больше, чем действительная реальность – то, что, казалось бы, происходит на самом деле.

Собственно всё это и финализирует процесс формирования той формы мышления, которая является обычной, стандартной, нормативной для взрослого человека нашей культуры. Впрочем, очевидно теперь и то, что эта столь привычная нам форма мышления не является лучшим способом взаимодействия с действительной реальностью. В ней как бы зашит тот радикальный разрыв между реальностью и представлениями о реальности, который не позволяет нам напрямую обращаться к тому, что происходит на самом деле.

Наши представления о реальности оказываются куда более весомым аргументом в рамках нашей мыслительной деятельности, нежели то, что происходит на самом деле. Нам начинает казаться, что они полно и точно описывают реальность, что они ее «объективно отражают», и мы не видим, не можем осознать того факта, что реальна в этой реальности только логика наших социальных отношений, выработанная нами, нашим мозгом и использованная им для «понимания» реальности как таковой.

Заключительные наброски

241. «Информационное удвоение» само по себе, конечно, очень сложная штука, но вряд ли оно может быть признано собственно мышлением. Производство информации, то есть ее производство во внутреннем пространстве соответствующего наблюдателя (а именно в этом в случае «информационное удвоение» и происходит), есть производство интеллектуальных объектов и некая игра с ними, но не более того.

Когда же мы говорим о мышлении (о мышлении, которое следовало бы называть так), мы должны думать о нем в неразрывной связи с реальностью – с тем, что происходит на самом деле, хотя мы и не можем это «самое дело» доподлинно знать.

Однако сама по себе интеллектуальная активность имеет весьма условные, и я бы даже сказал сомнительные, отношения с реальностью. Интеллектуальный аппарат создавался эволюционно и вовсе не для целей познания реальности или понимания ее нами, как она есть.

Задачами интеллекта всегда было обеспечение конкретных нужд конкретных биологических видов, соответствие их потребностей актуальным для них же аспектам реальности, что, на самом деле, очень узкая задача, которая может быть решена с почти полным пренебрежением к реальности как таковой.


242. Кроме того, если не соблюсти достаточной строгости, нам придется заключить, что «думающими» в каком-то смысле являются и все биологические существа, обладающие как минимум трехчленной нейронной цепью, и компьютеры, которые способны (если они это могут) приписывать состоянию материального мира какие-то дополнительные свойства, свидетельствующие о чем-то другом, кроме самих этих состояний.

Соответственно, «думающими» мы будем считать и человекообразных обезьян, и малолетних детей, а также сновидцев, невротиков, производящих бесчисленные внутриречевые автоматизмы, расистов, гомофобов и прочую публику, придерживающуюся тех или иных стереотипов социального восприятия, а также тех из нас, кто не прочь сутками напролёт скролить социальные сети, просиживать штаны за компьютерными играми или даже наслаждаться просмотром сериалов.

Да, всю подобную интеллектуальную активность, наверное, можно было бы назвать «думанием», «мышлением». Но, как я показал (недостаточно, впрочем, скрупулёзно), подобная интеллектуальная активность, даже если она нами осознана, целенаправленна и, возможно, хоть и приписывается нами нашему же несуществующему личностному «я», в действительности является лишь работой автоматизмов нашего мозга, его программ, его собственной спонтанной или как-то инициированной активности.

В нас так «думает» всё: отдельные нейроны и их совокупности в кортикальных колонках, рефлекторные дуги и функциональные системы (материальный мир моего мозга), отдельные психические автоматизмы и даже наши собственные истории (нарративы). Все они могут воспринимать состояние материального мира как свидетельство чего-то другого, кроме него самого, то есть производить это специфическое «удвоение», и они это делают.

Причем все эти как бы «думающие» элементы нашего мозга (анатомические, рефлекторные, функциональные и т. д.) «думают» то, что они «думают», одновременно и параллельно (симультанно), но при этом каждый сам по себе. Мы же воспринимаем лишь два-три таких «думания» в единицу времени лишь потому, что таков радиус луча нашего сознания.


243. На самом деле объемы нашей осознанности выше, чем три-четыре интеллектуальных объекта поскольку за счет кратковременной памяти количество объектов в оперативной памяти может быть субъективно больше. То есть единовременно в нашей оперативной (рабочей памяти) может находиться и, соответственно, осознаваться не более трех-четырех интеллектуальных объектов, однако в течение 30 секунд (это ограничение обусловлено возможностями кратковременной памяти) они могут несколько раз меняться.

В результате у нас будет возникать субъективное ощущение, что мы способны одновременно удерживать в своем сознании существенно большее количество интеллектуальных объектов, нежели те три-четыре которыми ограничена наше оперативная память. Хотя конечно, в любом случае количество одновременно осознаваемых интеллектуальных объектов невелико.

По всей видимости, этот эффект напоминает тот, который достигается в зрительном анализа торе за счет постоянного движения глаза по объекту Конечно, когда мы смотрим в лицо человека, нам кажется, что мы видим его лицо целиком, однако это не так.



На приведенных выше картинках лица изображены так, как нам кажется, мы их видим, а справа – то, как наш глаз, совершая постоянные микродвижения, создает эти «видимые» нами образы.

Примерно в таком же режиме, надо полагать, существует и наша осознанность. Только скользит по пространству нашего мышления, конечно, не глаз, а условный луч сознания или, точнее, область оперативной памяти. В результате нам кажется, что мы одномоментно сознаем некое значительное пространство смыслов, а на деле просто разные интеллектуальные объекты постоянно сменяют друг друга в пределах нашей оперативной памяти, но за счет кратковременной памяти эффект присутствия объектов в оперативной памяти субъективно выше.


244. Когда мы говорим о том, что в нашем мозге существует множество, условно говоря, «элементов» (в данной ситуации неважно, в каком, так сказать, разрезе мы их берем)[21], каждый из которых в некотором смысле что-то себе «думает», мы говорим о том, что наш мозг содержит в себе как материальный носитель.

И каждый из этих элементов работает сам по себе, точнее говоря, они работают все вместе, производя при этом некий совокупный эффект, который я имею в виде своего поведения (включая все возможные его аспекты), разглядывая которое, я уже не могу сказать, что там на самом деле откуда. Все эти многие силы (действующие симультанно) слипаются, склеиваются в некий результирующий эффект, видимо как-то взаимо-влияя, взаимо-усиливаясь и взаимо-поглощаясь.

Образно говоря, в измерении поведения я уже не вижу всего того, что в это измерение напроецировалось из различных мест моего мозга. Обратно этот фарш через мясорубку не провернуть, а по речи президента страны нельзя понять, что в точности происходит в этой стране, хотя он, как мы видели в соответствующем примере, именно это происходящее в стране и транслирует, но, правда, через себя.

Когда же я говорю о пространстве мышления и моём индивидуальном мире интеллектуальной функции, речь, конечно, идет о том же самом, о тех же самых условных «элементах». Однако в данном случае используется иное измерение (нежели, например, наличное мое поведение) и иной способ извлечения этих данных.

И если наличное поведение – это действительно набор разных штук, решающих разные задачи[22], то в случае пространства моего мышления я всегда решаю одну задачу – задачу, актуальную для моего личностного «я».

Впрочем, то, что я решаю «одну задачу», не значит, во-первых, что она не может быть комплексной, а во-вторых, что я решаю ее всем своим мышлением. Однако именно то, в каком стоянии находится мой мозг (учитывая всё то поведение, которое он производит здесь и сейчас симультанной работой своих условных «элементов»), определяет и то, к какой области в пространстве моего мышления получает доступ, грубо говоря, мое личностное «я» для решения данной конкретной задачи.


245. При этом, впрочем, надо полагать, что все, что составляет мир моей интеллектуальной функции, продолжает оказывать то или иное влияние на все «элементы» системы, даже если я произвожу сейчас некие операции в рамках какого-то одного её блока (если взять за аналогию «блочную модель вселенной»).

То есть, даже находясь своим личностным «я» в рамках какого-то одного определенного «блока» этой своей интеллектуальной «вселенной» (например, ведя психотерапевтический прием конкретного пациента), я тем не менее продолжаю испытывать влияние всей той «интеллектуальной массы» своих «интеллектуальных объектов», которые «кривят» мир моей интеллектуальной функции в целом.

И если мое личностное «я» переключится вдруг на решение какой-то другой задачи (например, начнется пожар, и мне уже будет не до психотерапевтического приема), то и тогда, и в этом блоке, на который переключится в данный момент фокус внимания моего личностного «я», я буду испытывать влияние кривизны, заданной «интеллектуальной массой» моих «интеллектуальных объектов», которые искривляют мир моей интеллектуальной функции в целом.

Однако то, что я, в зависимости от решаемой мною задачи, нахожусь в разных «блоках» этой своей интеллектуальной вселенной, а потому мне доступны разные (по крайней мере, не одни и те же и точно не все) ее составляющие, я заметить не могу. Потому что тот, кто замечает (кто способен заметить), – это мое личностное «я», натренированное косвенной рекурсией, всегда считает, что он видит всё.

То есть то, что оно (это мое личностное «я») представляет собой в каждый конкретный момент времени, не является одним и тем же (грубо говоря, это разные «личностные “я”»), потому что само это мое личностное «я» есть лишь виртуальный эффект, производимый тем, что на данный момент в моем мозгу актуализировано.

Однако это всегда буду тот же «я», если смотреть на это дело, понимая, что речь идет лишь о специфической кривизне пространства моих интеллектуальных объектов, которую они формируют своими «массами» в моем индивидуальном мире интеллектуальной функции, а не о каком-то принципиально ином пространстве с другими интеллектуальными объектами.


246. При этом задача, которую мое личностное «я» решает в данный конкретный момент, может, как я уже сказал, быть комплексной, то есть сложносоставной.

Например, я почти не понимаю американский акцент, поэтому, когда я общаюсь с человеком, который нормальные английские слова (как мне представляется) не может сказать нормальным английским языком, мое личностное «я» решает сразу кучу всяких разных задач.

Во-первых, я пытаюсь понять, что же говорит этот прекрасный американец, и голова моя пухнет, перебирая варианты. Во-вторых, я пытаюсь не раздражаться на то, что он говорит непонятно, хотя, казалось бы, что ему мешает – он уж точно знает английский язык лучше меня! В-третьих, я думаю, как мне выйти из этого дурацкого положения, поскольку я вроде бы дал понять моему собеседнику, что говорю по-английски, но категорически ничего не понимаю в том звуковом безобразии, которое он производит, полагая, что он говорит на этом самом языке.

И вообще я думаю в этот момент об огромной массе не относящихся к делу вещей, поскольку, вопреки обыкновению, как бы говорю с человеком, не имея при этом ни малейшей возможности (не смотря, надо признать, на большое усердие) построить внутри своей головы хоть какие-то интеллектуальные объекты, которые должны были бы данному разговору вроде как соответствовать.

То есть обычно, разговаривая с человеком, я прекрасно располагаюсь внутри собственной головы и с удовольствием кручу там свои интеллектуальные объекты в ответ на соответствующие раздражители, подаваемые мне моим собеседником. Причем я даже не отдаю себе отчет в том, насколько мало, в действительности, я слежу за тем, что происходит вокруг.

Но в примере с американцем я уйти в мир своей интеллектуальной функции не могу категорически, потому что интеллектуальные объекты, соответствующие нашей с ним беседе, в моей голове просто не формируются. В результате я замечаю, какие у него (или у неё) глаза, брови, нос, губы, как звучит голос и т. д. и т. п. То есть мое личностное «я» тут же находит для себя задачи в задаче.

Впрочем, веер подзадач, которыми может заниматься мое личностное «я» в конкретной ситуации, – именно веер, то есть они, по существу, всё равно имеют некий центр, связаны между собой, представляют некое очерченное, хотя иногда и сложносочиненное множество. В целом же для моего личностного «я» всегда есть одна задача.


247. В общем, возможность сложносоставных задач не является для моего личностного «я» чем-то чрезвычайным, но они – вся их совокупность – есть весь мир моего личностного «я» на данный момент и всегда порождены наличной ситуацией, как ее себе это личностное «я» понимает. А то, что я ассоциирую свое личностное «я» с самим собой, это, конечно, неправильно или, по крайней мере, совершенно некорректно.

Наш мозг – огромный, шумный, пестрый и разноязыкий ветхозаветный Вавилон. И хотя нам может казаться, что всякая наша мысль порождена работой всего нашего мозга в целом, некой организованной вертикальной структурой, в действительности никакого единства в производстве наших «мыслей» нет, мы же просто услышали кого-то – одного, двух или трех говорящих – из этого бесчисленного их множества. Говорящих одновременно, по-разному и о разном.

Всякие представления о централизованном управлении нашей психикой, её вертикальном – сверху вниз – устройстве глубоко ошибочны. Нервная система изначально развивалась по периферии, использовалась для решения локальных задач, и лишь затем стали появляться новые, более высокие уровни организации и управления, которые должны были как-то эту разрозненную деятельность отдельных периферических центров координировать. И даже не столько координировать, сколько просто согласовывать, по мере возможности (весьма ограниченной) распределяя возникающие потоки.

То, что теперь высшие отделы нервной системы выступают как бы в качестве официальных представителей всей нашей психики в целом и в некотором смысле ведут с нами переговоры от её лица, – это лишь условность, некий технический компромисс, своего рода политес.

Ни один лидер государства – возьмем это как образ – не может говорить то, что думает, и делать то, что ему вздумается. Он всегда вынужденно оглядывается на то, как его слова и поступки будут восприняты внутри страны. При этом его электорат – это не просто какие-то отдельные граждане, а политические партии, общественные организации, национальные общины, другие меньшинства, религиозные организации, финансовые круги, бизнес-лобби, просто мужчины и женщины, наконец.

Однако и сами эти политические партии, общественные организации и социальные группы тоже оглядываются, уже на конкретных граждан. А сами граждане оглядываются на свои настроения… Это бесконечное, каскадное оглядывание вниз по подобной «вертикали» и составляет суть этой псевдоцентрализованной организации системы.

Лидер ведет со своим разношёрстным электоратом сложную, многоходовую и, по сути, лишенную какого-либо действительного смысла игру. И ведет ее лишь для того, чтобы удержаться на своем месте, он должен найти способ учесть максимальное число непротиворечащих друг другу интересов разных электоральных групп. У него нет и не может быть своей политики, вся его политика – то, что он вынужден делать, имея такие вводные. Так является ли он действительным лидером и фактическим представителем, управляет ли он своим государством, или оно управляет им?

Тогда с кем же мы говорим, когда думаем, что говорим с ним? Что вообще будет значить то, что он говорит нам?

248. Думать, что возникновение языка или личностного «я» каким-то принципиальным образом изменило саму логику работы интеллектуальной активности нашей психики, наверное, не совсем корректно.

Да, конечно, язык и личностное «я» стали средством ее существенного усложнения, и без них мышление вряд ли было бы возможным. Однако объяснение мышления исключительно (или даже просто преимущественно) данными феноменами было бы неверным ходом:

• во-первых, это разорвало бы цепочку производства интеллектуальных объектов, которая значительно массивнее «области спектра», заданной феноменами языка и личностного «я»;

• во-вторых, это бы ограничило и исказило понимание нами интеллектуальной функции, которая очевидно определяется более глубинными механизмами, нежели язык и личностное «я»;

• в-третьих, необходимо правильно удерживать акценты, ведь проблемы мышления – это проблемы отношения нас и реальности (того, что происходит на самом деле), а язык и личностное «я» возвращают нас как бы внутрь психического пространства, которое, конечно, так же реально, как и всё реальное, но все-таки слишком локально по сравнению со всей прочей действительностью.


249. С другой стороны, конечно, язык использовал и развил нашу способность к «информационному удвоению».

Речь, понятно, идет о концептуальной схеме отношений «знак-значение», где «знаки», воспроизводя эту формулу, выполняют в некотором смысле роль состояния материального мира, а «значения» соответствуют тому, что это – «знаковое» – состояние материального мира для меня значит. То есть в каком-то смысле феномен «информационного удвоения» вышел благодаря языку на новый уровень сложности.

Кроме того, язык модифицировал и некоторые аспекты работы интеллектуальной функции. Например, именно благодаря языку мы получили возможность к созданию абстракций – сложных интеллектуальных объектов, как бы вмещающих в себя предельно большой объем конкретных содержаний.

Именно язык позволил нам освободиться (в некотором смысле, разумеется) от детерминирующего влияния того способа существования в пространстве, времени и области модальностного восприятия, который директивно задан нам нашей нервной системой. Благодаря языку мы из «здесь», «сейчас» и «так» получили протяженности (пространственную, временную, логическую) и смогли конвертировать модальности для работы с абстракциями («тяжелое решение», «мощность множества», «темное валовое чувство» и проч.).

Кроме того, с помощью языка мы формализовали некоторые способы работы нашей интеллектуальной функции с интеллектуальными объектами. Сходство, различие, противопоставление, тожество и прочие способы организации содержания – все эти интеллектуальные практики стали доступны нам именно благодаря языку, приручившему, если так можно выразиться, интеллектуальную функцию.

Наконец, именно язык развил нашу способность к формированию сложных нарративов, обуславливающих появление и существование нашего виртуального личностного «я».


250. Это виртуальное, то есть не существующее в действительности, личностное «я», в свою очередь, несмотря на всю мою предшествующую «критику» этого феномена, также сыграло огромную роль на пути к мышлению. Судя по всему, именно благодаря своему личностному «я» мы смогли решить целый ряд задач, например:

• поднялись на доступный нам сейчас, более высокий уровень моделирования реальности, натренировав механизмы рефлексии с куда большими степенями свободы;

• получили модель отношений между этим «я» и «реальностью», находящейся по ту сторону наших представлений;

• наконец, именно благодаря появлению личностного «я» в нашем психическом пространстве возникли те специфические «Другие», без отношений с которыми оно само не приобрело бы организации, обеспечивающей наше мышление в строгом смысле этого слова.


251. Впрочем, возможно, подведение итогов этих «Набросков» следовало бы начать не с рассуждений об «информации» и «личностном “я”», а с так и не осознанного нами парадокса: с вопроса, которым мы по странности совершенно не задаемся – а почему вообще у нас возникает мышление?

Не почему оно вообще возникло у представителей нашего вида (тут мы можем строить только немощные догадки), а почему оно возникает у нас в онтогенезе – в рамках индивидуального развития конкретного человеческого существа?

Мы настолько привыкли к этой «данности», считаем этот процесс «индивидуального омышливания» настолько тривиальным делом, что совершенно не замечаем уникальности и даже некоторой странности этого феномена.

252. Допустим, что знаки нашего языка усваиваются ребенком условно-рефлекторно. Этому фокусу, как известно, и обезьяну можно обучить. Но почему обезьяна дальше не обучается, а человек совершает этот фундаментальный скачок – от слов к мышлению? Что заставляет его интроецировать эти знаки, превратить их в специфические внутренние комплексы – интеллектуальные объекты с символической функцией?

Думаю, при всем желании мы не найдем другого объяснения этой загадке, кроме как в сочетании специфического социального давления, заданного культурно-исторической матрицей, с одной стороны, и попыток ребенка как-то самому воздействовать на эту социальную матрицу, управляя (манипулируя) поведением взрослых (после того, как он в нее встроился) – с другой.

Именно использование знаков, связанных с определенными внутренними состояниями, позволяет ребенку так организовывать себя, чтобы добиться желаемого поведения взрослых. Именно этой «организации себя» взрослые требуют от ребенка, и именно эта «организация себя» ребенком позволяет ему сделать то, что нужно взрослому, и получить за это ожидаемое «подкрепление».

Интроецированные нами знаки усложняют сами наши состояния (значения), рисуют богатую палитру возникающих возможностей социальной коммуникации, включают ребенка в социальную игру, из которой он пока исключен, и, по сути, выталкивают его личностное «я» на поверхность осознания.

Впрочем, и вся дальнейшая история становления мышления в онтогенезе – это социообусловленный процесс. «Когнитивен» он только по формальным признакам, а сущностно это всё те же социальные отношения, преломлённые в нас так.


253. Следующий вопрос, на который необходимо здесь ответить: зачем вообще вводить такие абстрактные сущности, как «внутреннее пространство мышления», «плоскость мышления», «пространство мышления»?

Думаю, что это необходимо из дидактических соображений, ведь в онтогенезе мышления мы, по сути, имеем несколько разных мышлений (хотя все формы мышления, надо полагать, сохраняются в нас и при возникновении более сложных форм, но они просто неочевидны, скрыты от нас).

• Когда мы говорим о «внутреннем психическом пространстве» (в узком смысле этого термина), мы говорим о мышлении, которое, даже при наличии усвоенных ребенком знаков (слов), происходит на уровне состояний, актуальных для него «здесь и сейчас» – они наплывают на него, овладевают им и решают.

• Когда мы говорим о мышлении в рамках «плоскости мышления», это мышление в каком-то смысле разорванное (или, точнее, еще не сшитое): связи между знаками (словами, представлениями) и значениями (состояниями, означаемыми) устанавливаются, но они условны, подвижны.

Знаки работают, скорее, как метки, но не как крючки, способные ухватить те или иные состояния и удерживать их[23]. То есть знаки дают здесь ребенку возможность не столько управлять собственными состояниями (превращая их в некие более сложные комплексы отношений, ощущений и переживаний), сколько просто отслеживать и фиксировать их.

То мышление, которое здесь демонстрирует ребенок, это что-то вроде «игры в слова», а базовый процесс идет глубже и лишь как-то обозначается в рамках этой «игры». Ребенок при всем желании не может рассказать, что с ним происходит на самом деле, что он и в самом деле думает, хотя говорит он бойко и внятно.

То есть используемые им знаки вроде бы и связаны со значениями, но эта связь пока нефункциональна. Впрочем, данный уровень развития мышления достаточен для того, чтобы ребенок мог эффективно усваивать те или иные социальные правила, модели отношений, создавать сложные интеллектуальные объекты.

Но сам мир ребенка пока плоский. Дело в том, что тот действительный мир, в котором мы и представлены как социальные существа, это пространство социальных отношений. Однако ребенок пока не способен различить фактические внутренние мотивации «других людей», он в лучшем случае какие-то мотивации им приписывает.

Но отсутствие этого фундаментального внутреннего измерения – «других людей» – превращает весь его социальный мир в плоскую фикцию. Что, впрочем, не отменяет того факта, что этот «плоский социальный мир», будучи предельно некорректным, иллюзорным, воспринимается ребенком объемно, эмоционально и никаких сомнений в его достоверности у ребенка не возникает.

• Когда же мы, наконец, говорим о «пространстве мышления», ситуация здесь опять же в корне меняется. Здесь наши знаки (означающие) уже, казалось бы, неразрывно увязаны со своими значениями (означаемыми).

Впрочем, главный, возможно, фокус в том, что теперь мы не только можем создавать нашим мышлением сложные интеллектуальные объекты, но у них – у наших интеллектуальных объектов (не у всех, конечно) – появляется и внутреннее измерение, нечто неопределенное, вариативное в них, нечто нам никак не доступное. Некое «нечто», которое мы можем только предполагать, реконструировать, но которое никогда не может быть дано нам таким, каково оно есть на самом деле.


254. Возможно, главным таким объектом, если не считать «Других», сподвигших нас к такому объемному, пространственному мышлению, является для нас наше собственное личностное «я», которое представляет собой массу сложным образом организованных состояний (значений), увязанных со знаками, их обозначающими, но живущих, хотя мы этого и не осознаем, в своей собственной логике.

И тут возникает странное ощущаемое нами противоречие: с одной стороны, наши знаки достаточно плотно схватываются со своими значениями (и, по сути, уже и представляют для нас реальность, с которой, как нам кажется, мы имеем дело), но с другой – имея эту способность схватить объект знаком, мы обнаруживаем его загадочную «семантическую слабость». Казалось бы, мы все теперь можем высказать словами, но зачастую остаемся совершенно непонятыми или понятными неправильно.

Если же перед нами поставят задачу определить самих себя через знаки, то мы, уверенно взявшись за дело, быстро обнаружим, что затея эта совершенно гиблая. То есть мы начали полностью доверять знакам, которые, как нам кажется, объективно отражают реальность, но фактически совершенно этого отражения в себе не имеем, а имеем скорее отражение знаков в знаках, с одной стороны, плюс так и не определенную, хотя теперь и чрезвычайно массивную, но почти недоступную нашему сознательному личностному «я» реальность собственных состояний (значений) – с другой.


255. Впрочем, нельзя забывать, что данные трансформации мышления не являются произвольными, а происходят они именно благодаря тому, что я могу с помощью своей развивающейся интеллектуальной функции, а также усваиваемого мною постепенно понятийного аппарата (формирующийся уровень знаков) строить всё более и более правдоподобные модели «других людей».

То есть в любом случае речь идет о своего рода «социальном мышлении» – мышлении, решающем задачи социальной адаптации на разных этапах индивидуального развития человека. И эти модели, конечно, являются просто какими-то моими состояниями (уровень значений), все более и более сложными в зависимости от того, насколько сложным оказывается моё взаимодействие с теми или иными «другими людьми».


256. Отдельной проблемой, с которой мы здесь сталкиваемся, является проблема «понимания».

Вообще говоря, это удивительное свойство по-своему универсально: нам, кем бы мы ни были, жуком или человеком-разумным на любой стадии его развития, мир всегда кажется понятным. Да, чего-то в данной конкретной ситуации мы можем и не понимать, но мы понятно это не понимаем. Само же состояние действительной озадаченности нам вроде как абсолютно несвойственно.

Однако же мы достаточно регулярно в нём оказываемся, но удивительным образом совершенно не рефлексируем его как состояние «непонимания». При этом это действительно состояние активного, целенаправленного и озадаченного поиска: мы в этот момент интенсивно думаем, перебираем варианты, пытаемся вникнуть в суть происходящего. Эта практика чем-то очень напоминает биологически обусловленную ориентировочную реакцию, но разворачивающуюся в пространстве мышления.

И большинство этих ситуаций фактической озадаченности возникает в рамках сложных социальных отношений (когда мы уже имеем опыт «Другого», к чему, конечно, тоже еще нужно прийти). Но возникая здесь, они практически не транслируются нами на другие области знаний (или же они возникают здесь крайне редко). Мышление как психический процесс естественным образом тяготеет к стандартизации, сведению всего возможного разнообразия ситуаций к стереотипным схемам, привычкам мыслить так-то и так-то.

Поскольку состояние неизвестности чрезвычайно тягостно, мы всячески стараемся объяснить себе непонятное понятным, сложить конструкцию и успокоиться. Вместо того чтобы развивать в себе этот навык озадаченности, мы накапливаем в рамках своих представлений массивы знаний, желая «успокоиться пониманием», чтобы по возможности меньше думать – то есть действительно озадачиваться, обнаруживая новое понимание и новые решения. В конце концов, озадаченное мышление – процесс куда более энергозатратный, нежели применение стандартизированных – «понятных» – схем.

Думаю, что в действительной озадаченности мы вместе с тем имеем не какую-то, как можно было бы, наверное, подумать, растерянность, а как раз высокую степень собранности, когда искомый ответ уже как бы предчувствуется, как-то схвачен на уровне состояний, но сопротивляется своему означиванию, потому что в рамках когнитивных (знаковых) конструкций у нас еще нет походящей формулы. И, собственно, этот противоречие, которое здесь возникает – наличие ощущаемого, но еще не означенного означающего, – и подталкивает наше мышление к новому прочтению реальности, к какому-то новому способу ее реконструкции.


257. Первым и, по всей видимости, образующим пространство нашего мышления парадоксом является осознание нами «реальности Другого». Действительно, всё становление нашего мышления происходит в перманентной конфронтации с «другими людьми». Это они соударяют нас с реальностью «мира интеллектуальной функции», которую мы изначально и увидеть-то не можем – она вся насквозь «символична».

Однако же постепенно, по мере того как мы врастаем в пространство социальных отношений, тренируем соответствующие этим задачам свойства своей интеллектуальной функции, черты этого «мира» в нашем внутреннем психическом пространстве проступают.

Хотя до определенного момента это все еще, конечно, своего рода 2D – плоскостное мышление. У нас есть ощущение «объема», но объем этот – как эффект перспективы на картине, как эффект наблюдаемого пространства на плоском телеэкране. То, что в этой «картине» что-то не учтено, а реальность куда сложнее, нас до поры до времени совершенно не заботит. Мир таков, каким мы его воспринимаем, что тут может быть непонятно?

Но вот появляется «Другой» с его внутренними мотивациями, которые, как выясняется, нам неподконтрольны. Тут-то мы и переживаем крушение прежней определенности. Оказывается, что за всеми нашими представлениями о социальной действительности, что казались нам такими правильными, точными и «умными», находится целый, не объятый нами «мир Других», которые, как мы вдруг понимаем, не только так же сложны, как и мы сами, но еще и другие – у них есть собственное внутреннее измерение, которое не только неподконтрольно нам, но и имеет свои, непонятные нам критерии оценки, способы переживания, мысли.

«Другой», таким образом, оказывается для нас, по существу, первым опытом нового, пространственного 3D-мышления. А вслед за этим переживанием и весь мир демонстрирует нам свою сложность, противоречивость, неоднозначность, что открывает нам и последующую способность к озадаченному мышлению. Что, впрочем, не значит, что мы воспользуемся этим опытом и этими новыми возможностями своего психического аппарата в полной мере.


258. Процесс становления нашего мышления, конечно, отражен здесь очень схематично, и происходящие в психике ребенка изменения случаются не мгновенно, а чередой почти незаметных переходов. Сначала мы приготовляемся к очередной трансформации собственной структуры: к восприятию социальных отношений, «реальности Другого», осознанию собственного личностного «я» и т. д., а затем переживаем долгий процесс изменений.

Так что предложенная схема, конечно, условна. Она отражает переходы, которые нельзя фиксировать с той же точностью, с которой мы отмечаем рост ребенка на дверном косяке. Однако отсутствие «переходных форм» не свидетельствует об отсутствии эволюции – как биологической, так и психической, – но только, как мы теперь знаем, ее подтверждает. Точно так же и наше личностное «я» возникает и трансформируется в течение всего этого процесса усложнения нашего мышления.

Важно, мне кажется, понять ключевые точки: ту, где личностное «я» потребовалось нам, чтобы найти своего рода опору, для некой, пусть и условной, центрации своего желания и своего места в социальном пространстве, а также ту, когда мы передали своему личностному «я» функцию «мыслителя» в нашем психическом пространстве. На самом деле это «коронование» нашего личностного «я», конечно, фиктивно, и оно никоим образом не изменило радикально устройство нашей психики.


259. Точно так же и наше «сознание» – лишь луч осознанного внимания, направленный на интеллектуальные объекты, оказавшиеся в пространстве рабочей памяти, а вовсе не всё содержание нашей психики, которое мы, казалось бы, можем осмыслить.

Само же наше мышление разворачивается не на уровне понятийных (когнитивных) схем, а на уровне значений, наших состояний, пусть и существенно усложненных призмой знаков и представлений.

Наконец, все наши представления о собственной «личности» – лишь набор нарративов, кружащихся вокруг воображаемой оси, которую мы считаем своим личностным «я».

На деле, конечно, и наше «сознание», и наша «личность», и наше личностное «я» – не более чем удобные фикции, облегчающие нам функционирование в социальном пространстве, развернутом, кстати сказать, нами же внутри нас же самих.

И конечно, эти фикции не мыслят, не решают и не имеют собственных структур, но служат задачам «представительства», то есть обеспечивают нам представление для нас же самих куда более сложных процессов, которые мы не можем рефлексировать иначе, чем через такие представления.

С другой стороны, сложность наших представлений о собственном личностном «я» (как интеллектуальном объекте нашего внутреннего психического пространства) определяет и сложность тех социальных отношений (отношений с «другими людьми», также являющимися интеллектуальными объектами нашего внутреннего психического пространства), которые мы смогли в рамках этого своего «отношения» создать.

То есть организация нашего личностного «я» в каком-то смысле вторична по отношению к тем структурам социальных отношений (конфигурации интеллектуальных объектов, которыми являются в пространстве нашего мышления «другие люди»), что мы способны построить с условным – по умолчанию – участием нашего же личностного «я».


260. Говоря, что наше мышление воспроизводит ту логику, которую наша психика нарабатывала в отношении с другими людьми, я не утверждаю, что формируемая нами матрица социальных отношений соответствует реальности, адекватна или объективна. То, что мы строим какую-то модель социального пространства, организуя определенным образом соответствующие интеллектуальные объекты («другие люди»), не значит, что мы делаем это правильно.

Важно, что у нас в принципе есть эта реальность, относительно которой мы имеем возможность построить столь сложный интеллектуальный конструкт. И вполне оправданно, что мы пользуемся этими наработками – соответствующими схемами и моделями – применительно к другим областям знаний, выстраивая их, по существу, по образу и подобию этой, сформированной нами вокруг нашего иллюзорного личностного «я», модели социальной реальности.

Корректность этой модели в данном случае совершенно не важна, имеет значение только её сложность. Вполне возможно, что великие математики, которых я упоминал, строят ее и некорректно, вследствие свойственного им аутизма или других психических особенностей. Но совершенно очевидно, что они не обошлись без создания некой и, вероятно, очень сложной модели социального пространства. И конечно, создание такой модели весьма непростая для психики задача, и её решение так или иначе совершенствует и развивает потенциал нашей интеллектуальной функции.


261. Формируя свою модель социального пространства, мы решаем, вероятно, наиболее сложную из задач в рамках чрезвычайно сложной системы, полностью развернутой в пространстве «символического», с параллельным вовлечением в нее и уровня значений, и уровня знаков. Так что неудивительно, что создание такой модели не может не развивать нашу интеллектуальную функцию и ее способность к организации сложных интеллектуальных объектов.

Практика означивания (уровень знаков) тех или иных наших состояний (уровень значений) неизбежно приводит к усложнению структуры последних. Игра знаков, спаянных с их значениями, позволяет нам сводить вместе и преобразовывать собственные состояния (уровень значений), образуя все более сложные интеллектуальные объекты.

Таким образом, я говорю (решаюсь говорить) о том, что интроецирование нами социального, по существу, и является тем, что радикально отличает нашу интеллектуальную функцию от той интеллектуальной функции, которая была дана нам изначально как интеллектуальная функция нашего психического аппарата до появления этого «символического» измерения.


262. Когда я говорю о «символическом», я имею в виду всё то же определение информации – нечто, свидетельствующее о чем-то еще, кроме самого себя. Только в случае «символического» это правило работает в усложненном виде – это как бы информация следующего порядка, информация информации.

Нечто может свидетельствовать о чем-то, кроме себя самого, лишь при наличии наблюдателя – того, кто способен это свидетельство считать. В случае «символического» речь идет о том, что наблюдатель не видит того собственно, что свидетельствует о чем-то еще, кроме себя самого, но только само это свидетельство.

Так, например, когда вы видите некое слово, вы видите или то, что это слово, или то, что оно значит – что оно вам сообщает. Вы не можете осуществлять оба действия одновременно, это для вас или такой объект – слово (набор букв, их начертание и т. п.), или то, что оно значит. И вот когда мы перестаем видеть то, что несет информацию, будучи само по себе чем-то, но воспринимаем только его значение – то, что это для нас значит, мы оказываемся в пространстве «символического».

Соответственно, «символическое» – это не некое новое явление, а таким образом воспринятая нами информация (информация, воспринимаемая нами без носителя соответствующей информации). Этот носитель как бы теряется по дороге, мы же видим лишь некое значение, которое как бы существует для нас само по себе, что, конечно, тоже является иллюзией.

Впрочем, это точно такая же иллюзия, как и наше личностное «я», или как то, что мы думаем «сознательно», и прочие тому подобные иллюзии, призванные упростить нам восприятие реальности до тех схем, которые мы способны осмыслить в рамках более-менее непротиворечивых представлений.

По большому счету, всё, что мы называем «представлением», есть такое «символическое», когда значение нам кажется очевидным, а то, чем оно нам дано (а носитель у информации есть всегда), нам неочевидно.


263. Следующий важный вопрос: является ли условностью разделение уровней психической организации на уровень значений (состояний) и уровень знаков (слов)?

Разумеется, да. Не может быть никаких сомнений в том, что для психики и «знак», и «значение» являются некими идентичными в своем существе нейрофизиологическими комплексами. Вопрос лишь в том, в каких отношениях эти комплексы друг с другом состоят.

То есть знаки становятся «знаками», только будучи в специфических нейрофизиологических отношениях со значениями, а те, в свою очередь, становятся «значениями» только тогда, когда образуют специфические нейрофизиологические связи со «знаками». Поэтому именно эта связь «знаков» и «значений», пусть лишь структурная, а не нейрофизиологическая, и является предметом рассмотрения в рамках нашей «теории мышления».

Действительно, в каком-то смысле и то и другое – это определенные нейрофизиологические явления (комплексы), но особенности связи между ними и создают для нас возможность представить их отношения в рамках такой структуры. И очевидно, что это вовсе не такая уж простая для психики задача – понудить одну совокупность своих элементов (нейрофизиологических комплексов) оказаться в каком-то специальном отношении с другими своими нейрофизиологическими комплексами (очевидно, что без серьезного внешнего давления и внутренней, сопротивляющейся этому давлению мотивации это было бы невозможно).

Учитывая данные обстоятельства, вряд ли можно было бы ожидать, что мы обойдемся без трудностей, описывая процесс отношений между «уровнями» психической организации. Однако, пытаясь описать это дело иначе, особенно с привлечением таких запрещенных и откровенно испорченных слов, как «сознание», «подсознание», «неосознанное», «бессознательное», «кора», «подкорка», «первая сигнальная система», «вторая сигнальная система» и т. п., мы рискуем оказаться в непроходимой терминологической чаще.

Схема, предлагающая нам ограничиться данными понятиями – «уровень знаков» и «уровень значений», позволяет сохранить структурный компонент, но избавляет от необходимости динамической оценки. Понятно, что, если речь идет о мышлении, мы всегда имеем дело с целостным психическим процессом, и максимально правильно говорить о том, что мыслится и как это представляется.

То есть мы должны думать об интеллектуальных объектах (образуемых и движимых интеллектуальной функцией) и о том, как мы их воспринимаем (представляем), – о знаках (представлениях) и значениях как некой реальности мышления, данной нам в знаках (представлениях).

Собственно эту схему я и пытался воспроизвести здесь, лишь изредка злоупотребляя ее четкостью для обеспечения большей понятности излагаемых соображений.


264. В конечном итоге разговор о мышлении сводится к тому, какие интеллектуальные объекты мы способны создать, как работает интеллектуальная функция и насколько наши модели функциональны для решения задач реконструкции отдельных фрагментов реальности.

По существу, это всегда своего рода танец вокруг действительной реальности, который мы исполняем так или иначе, в зависимости от сложности организации пространства нашего мышления, а его эффективность определяется фактическими результатами, то есть достижением тех целей, которые были поставлены.

Главный навык мышления – это построение сложных интеллектуальных объектов, где «сложность» интеллектуального объекта – это включенность в него максимального количества фактов. И мы учимся этому именно посредством создания своего рода симулякра реальности – «мира интеллектуальной функции». Сам он, конечно, тоже реальность, хоть ее и не увидеть, и не пощупать, и с помощью МРТ не измерить. «Мир интеллектуальной функции» есть, он реален, и мы можем на нем тренироваться.

Формирование навыков существования нашего личностного «я» в реальности «мира интеллектуальной функции» – это и есть тренировка наших отношений с реальностью, хотя в этом случае данной нам так. В конечном счете мы должны понимать, что реальность – это не то, что можно пощупать, а то, что так или иначе (и способ ее существования здесь не так важен) действительно есть.

Таким образом, тренируясь на «мышах» нашего символического «мира интеллектуальной функции», мы развиваем универсальный инструмент мышления, необходимый для реконструкции реальности как таковой. И если мы сможем дотянуться до нее – существующей очевидно иначе, другим способом, – этот инструмент будет вполне функционален.


265. Всё это свидетельствует о том, что с мышлением мы, по существу, имеем ту же ситуацию, что и с квантовой теорией – эта реальность непредставима, а то, как мы ее себе представляем, лишь возвращает нас к пониманию ее неопределенности.

С некоторой долей условности мы можем говорить о том, что мышление есть способность человека, сформированного культурно-исторической средой, позволяющая ему собирать интеллектуальные объекты разной степени сложности и новизны.

Методологии мышления надлежит изучать способы развития интеллектуальной функции человека, благодаря которой в процессе пролонгированной озадаченности он получает возможность создавать наиболее эффективные с практической точки зрения реконструкции действительной реальности.

И возможно, главными направлениями работы, которые сейчас кажутся наиболее перспективными, являются:

• создание технологий обучения формированию социального пространства, позволяющего обнаруживать интеллектуальные объекты максимальной сложности и строить сложные взаимосвязи этих объектов друг с другом;

• создание технологии работы с интеллектуальными объектами – тренировка состояния пролонгированной озадаченности, конфронтация с реальностью, интеллектуальные игры («мысленные эксперименты»);

• и поскольку работа интеллектуальной функции не может быть эффективна при недостатке содержаний по соответствующей проблематике, задача состоит и в создании технологий, обеспечивающих образовательный процесс, адекватный возможностям и потенциалу развитой интеллектуальной функции.

Примечания

1

Подумай, например, о генетической информации или физической основе радиоуглеродного анализа.

(обратно)

2

Подумай, как в него вписывается «25-й кадр», и вписывается ли он в него вообще.

(обратно)

3

Впрочем, не уверен, что то же самое можно сказать о самообучающемся искусственном интеллекте

(обратно)

4

Под «состоянием материального мира биологического мозга» можно понимать разные вещи в зависимости от исповедуемых теоретических концептов: например, возбудимость нервных клеток, кортикальные колонки, нейронные ансамбли, динамические стереотипы, доминанты, функциональные системы акцептора результата действия, гетерохимические генераторы паттернов поведения и т. д. и т. п.

(обратно)

5

Впрочем, тут встает вопрос: правильно ли вообще создателям искусственного интеллекта пытаться воспроизводить именно эту модель интеллекта, учитывая представленную здесь значительную степень неопределенности и случайности в действиях системы при принятии ею решений? Множественные и неизбежные ошибки конкретного человеческого интеллекта ограничиваются деятельностью других носителей интеллекта, то есть отбор результирующего решения осуществляется уже на уровне социального взаимодействия, и это своего рода внешний предохранитель от последствий ошибочных решений конкретного человеческого интеллекта. В случае же искусственного интеллекта такого естественного ограничителя может и не обнаружиться.

(обратно)

6

Это такая спонтанная игра доминант по А. А. Ухтомскому, обусловленная актуальными внешними и внутренними влияниями.

(обратно)

7

«Идентичных», в данном случае – в смысле самого устройства и свойств интеллектуальных объектов как таковых.

(обратно)

8

Витгенштейн Л., «О достоверности», п. 152.

(обратно)

9

Речь идет о формировании интеллектуальных объектов в ответ на внешнюю стимуляцию, образы которой, как правило, имеют преувеличенные характерные черты [В. Рамачандран].

(обратно)

10

В рамках «Системной поведенческой психотерапии» производится различение «апперцептивного поведения», оперирующего «значениями», и «речевого поведения», оперирующего «знаками». Именно это поведение «знаков» и укладывается в представленные формы – «прогнозирование», «требования», «объяснения».

(обратно)

11

Причем, если он наречёт тигра «ручным», то, что бы ни говорил потом по этому поводу Дж. Мур, в мире плоскостного мышления такой объект появляется, даже не предполагая возможности какого-либо парадокса.

(обратно)

12

Речь идет о самом широком спектре социальных взаимодействий ребенка с миром взрослых.

(обратно)

13

Неважно, идет ли речь о формировании элементарного визуального образа или о философском концепте «дискурса», например.

(обратно)

14

При этом, говоря здесь про «след», я имею в виду, что мы постоянно контактируем с реальностью, но, не имея возможности ее схватить, получаем на выходе лишь некий следовой эффект – след реальности в нас. Наблюдая чей-то след на заснеженной дороге, мы не видим ни той ноги животного, которая этот след оставила, ни ботинка человека, который выдавил в снегу этот след. Мы получаем только некое состояние снега, по которому мы, впрочем, можем судить – с разной степенью достоверности – об обладателе той ноги или собственно о том ботинке, который этот след оставил.

(обратно)

15

Обычно наше личностное «я» требуется нам не для принятия решения, а для объяснения, обоснования уже принятого нашим психическим аппаратом решения [Б. Либет]

(обратно)

16

Вспомним подростковую анорексию, например. Суть здесь не в том, что сила желания подростка становится какой-то чрезвычайной, суть в том, что на это его желание начинает работать вся структура его нарождающегося пространства мышления.

(обратно)

17

По существу, мы оказываемся заложниками усвоенных нами дискурсов культурно-исторической среды, которые выполняют роль и ориентиров, и даже неких императивов на пространстве мира интеллектуальной функции.

(обратно)

18

Например, «воспитателя надо слушаться», «с дворником здороваться и не мусорить», а «родители всегда знают, как правильно».

(обратно)

19

Сетки наподобие той, что создает мобильный оператор, расставляя в определенном порядке свои вышки сотовой связи по всей территории, следуя при этом множеству определенных правил, учитывающих рельеф местности, возможные нагрузки, потенциальное количество абонентов и т. д. и т. п.

(обратно)

20

По причине, например, его усиленной социальной чувствительности или если травматичные столкновения с «другими людьми» вынуждают его искать сложные схемы ответного взаимодействия.

(обратно)

21

Рефлекторные дуги, функциональные системы, анализаторы, различные динамические стереотипы, конкурирующие доминанты, нейронные комплексы, отвечающие за поддержание моего тела в пространстве, отдельные мои воспоминания, знания, привычки, представления, социальные установки и т. д. и т. п.

(обратно)

22

От поддержания положения моего тела в пространстве до той доброжелательной улыбки, которой я сопровождаю свою социальную коммуникацию (и которую в то же время, возможно, совершенно не считаю милой).

(обратно)

23

Наверное, их еще можно уподобить здесь некой палке-рогатине, которую ребенок может использовать, чтобы как-то расталкивать свои состояния (значения), подталкивать их друг к другу, но не связывать одно с другим для формирования новых, более сложных интеллектуальных объектов. Например, знаменитый «зефировый текст», который как раз свидетельствует о задатках мышления, диагностирует именно эту способность ребенка – лишь удерживать состояние (желание немедленно съесть зефир) такой понятийной палкой-рогатиной (сознательная установка на выжидание в целях получения большего приза).

(обратно)

Оглавление

  • Анатолий Алёхин Мыслить мышление [предисловие]
  • От автора [что следует считать собственно "мышлением"]
  • Часть первая: Интеллектуальная активность, мышление и «тот, кто думает»…
  •   § 1
  •   § 2
  •   § 3
  •   § 4
  • Часть вторая: Интеллектуальная активность, мышление и «другой»…
  •   § 1
  •   § 2
  •   § 3
  •   § 4
  • Часть третья: Сопротивление в «мире интеллектуальной функции» и личностное «Я»…
  •   § 1
  •   § 2
  •   § 3
  •   § 4
  • Часть четвертая: Социальная структура и пространство мышления…
  •   § 1
  •   § 2
  •   § 3
  •   § 4
  • Заключительные наброски

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно