Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Вместо предисловия

Дорогой Фоско!

Я только что прочел вашу книгу о поездке в Тибет. Я читал книги многих путешественников, писавших о Крыше Мира и неприступных подступах к ней в горах и пустынях. Даже моим любимым путешественникам, французу Эваристу Гюку сто лет назад и японцу Экаи Кавагути недавно, не удалось, как удалось вам, заставить меня забыть о том, что я не рядом с вами. Только «Покинутая Аравия» Даути, «Долина убийц» Фрейи Старк и «Пустыня Гоби» Милдред Кейбл так же увлекали меня за собой, как ваша книга. Я промокал насквозь, промерзал до костей, меня воротило от вони и тошнило от еды, я падал от усталости, вдыхал свежий, полный озона утренний воздух и радовался теплу летнего дня. Но в первую очередь я был вместе с вами, когда вы говорили с тибетцами, мирянами и духовенством, мистиками, учеными, богословами, скоморохами, лавочниками, нищими, ремесленниками и художниками, священниками-пролетариями и монахами, крестьянами и пастухами. Как и вы, привыкнув к их великолепным одеяниям, их грязи, их лохмотьям, их вони, я встретил собратьев, необычайно похожих на нас самих.

В культурном смысле это наилучшая рекомендация для путешествия. Очень трудно преодолеть укоренившееся убеждение, почти что аксиому, что мы – единственные в мире есть рациональные люди и что никакой иностранец, даже из западной страны, не похож на нас. Нужен готовый на сопереживание и продолжительный контакт, чтобы мы поняли, что есть люди такие же добрые, верные и умные, какими, несомненно, мы считаем себя.

Для этого необходимо путешествовать, как странники, как вы путешествовали по Тибету, а не так, как все чаще делаем мы сейчас, словно письма в плотно запечатанных конвертах, так называемых «скорых поездах» или, того хуже, самолетах, не видя и не слыша ничего, кроме лязга и свиста транспортного средства, доставляющего нас от одного делового или любовного предприятия к другому в фальшивой одинаковости – одинаковости, рассчитанной на то, чтобы если и не отвергать, то игнорировать духовные запросы или простое любопытство какого бы то ни было рода.

Хотелось бы ожидать, что путешествие в старинном смысле слова не закончится для молодых обнищалых наследников культуры, которые ходят в походы, «зачарованных странников», которые ночуют в хостелах и под открытым небом, смотрят и видят, наслаждаются, и слушают, и учатся.

Как хорошо вы пишете! Как удается вам передать всевозможные сведения, и ощущения, и ответную реакцию! Вы смогли внушить мне желание пофлиртовать с молодой сиккимской принцессой, наполовину европеизированной, но при этом с тоской стремящейся в Лхасу не как в священный город, каким он предстает для европейцев, а как в модный, предающийся удовольствиям Париж. А ваш обратный полет из Индии в Италию, из Калькутты в Рим, какие ассоциации, чего стоят одни только названия мест, над которыми вы пролетали!

До сей поры расстояние придавало прелесть названиям стран и городов, рождало тоску – dahin, туда – по дальнему, почти недостижимому, недоступному, добраться до которого потребовалась бы смелость, сноровка, большие средства и удача, а еще и хитрость. Да и время – этот Шива, хранитель и разрушитель всего сущего, – сейчас все больше и больше и еще больше не принимается в расчет, только что не отменяется, современным транспортом.

Как-то Итало Бальбо сошел с самолета в Гадамесе и спросил у шейхов, которые собрались оказать ему почести, сколько времени уходит на путь до Триполи. «Двадцать восемь дней». – «Я прилетел сюда за три часа». – «А что же ты делал остальные двадцать семь дней?» Они жили в пути. Он только совершил перелет.

Есть, пожалуй, значительная разница между прошлым и настоящим. Сейчас мы живем не как условие независимое от сознательных действий, то только, если вообще, в промежутках между действиями.

Это не ваш случай, и позвольте мне еще раз поздравить вас и поблагодарить за все те интереснейшие наблюдения и указания, которые дала мне ваша книга.

Искренне ваш,


Бернард Беренсон, Вилла Татти, Сеттиньяно, Флоренция

Глава 1
Из Неаполя к йогам

Неапольская гавань: перепахивая книги

На набережной у небольшого судна большая суматоха.

Из Рима прибыл грузовик с багажом для экспедиции, и повсюду сложены ящики, мешки и коробки с ярлыками «Экспедиция профессора Туччи в Тибет». Кран поднимает все это на борт, а один из помощников профессора, вооруженный очками, карандашом и блокнотом, внимательно все проверяет с видом человека, который разбирает тохарские глаголы в какой-нибудь древней рукописи или расшифровывает редкие китайские иероглифы.

Мы с женой приехали туда в последний момент в машине Пьеро Меле. Мать Пьеро попрощалась с ним в гостинице. Как это разумно! Прощаться на вокзале – еще куда ни шло, но прощаться в порту – это просто ужас. Когда покидаешь любимых людей, гораздо лучше попрощаться раньше, не дожидаясь бесконечно, пока отойдет корабль. Именно в таких обстоятельствах я в последний раз видел свою мать, давным-давно в 1938 году, когда уплывал из Бриндизи в Японию и она осталась стоять на набережной. Разошлись уже последние любопытные зеваки, последние таможенники вернулись в свои конторы, но она все стояла, маленькая, тонкая, одинокая фигурка на берегу. Почти стемнело, а она все стояла. Я смотрел на нее, она смотрела на меня, и потом я больше уж ее не видел. Я больше никогда ее не видел.

Тем временем собрались поднимать трап. Весь багаж на борту. У Джузеппе Туччи, известного итальянского исследователя, осталось две минуты. Он, как подобает, появляется, прощается со своими ассистентами, приехавшими из Рима его проводить, с сыном, который машет ему платком, с несколькими неаполитанскими друзьями, которые спустились в гавань ради такого случая. Он невысок, ему лет пятьдесят пять, у него странная голова философа с буйной шевелюрой и усами. По правилам, он должен быть одет в манере больше напоминающей восьмидесятые, но внешность не очень его интересует. Под мышкой у него, как всегда, книга. Я готов поклясться, что через пять минут он пристроится где-нибудь в уголке и станет ее читать. Читать? Неправильное слово. Чтобы верно описать процесс, нужно какое-нибудь другое слово, вроде «перепахивать». Да, Туччи перепахивает книги. Я часто наблюдал за ним. Он усеивает их карандашными заметками, подчеркивает абзацы, читает вслух заголовки глав, приходит в ярость, когда автор допускает какую-нибудь глупость, или восклицает «Черт возьми!», если фраза вызвала его искреннее одобрение. Потом, когда книга отдаст все, что может, как пшеничное поле после жатвы, она падает на палубу, выжатая и истощенная.

В море: Вильдо и начало всего

Вильдо наскакивает на меня и лижет руки.

Этот Вильдо – из тех собак, которые чем уродливее, тем больше от тебя требуют ими восхищаться. О его масти, какой-то блеклой буро-фиолетовой, чем меньше говоришь, тем лучше; что касается густой шерсти, которой снабдила его природа, то ножниц избегли только хохолок на макушке, кисточка на хвосте и носочки на лапах. Выражение морды в некотором роде жалкое; то и дело он как будто восклицает: «Что они со мной сотворили?» Но вскоре выясняется, что Вильдо глуп. А глупая собака, если она не красива, – это непростительно. Хозяин и хозяйка Вильдо американцы, муж с женой, очень богатые и столь же замкнутые. Они везут с собой автомобиль, длинный, как линкор. Они живут в капитанской каюте. Они производят впечатление людей, принадлежащих к миру большой моды. Они плывут в Индию.

В бар то и дело входят пассажиры, как это бывает на корабле вскоре после того, как он покинет порт. Скоро зазвонит колокол, они уйдут, и снова будет тихо. И все равно любопытно отметить, как удается сосредоточиться на самых малопонятных предметах – тибетцах, например, – когда со всех сторон происходит какое-то движение. Я только что нашел прекрасное и глубокое выражение – кунши, – что означает изначальный источник, первопричину всего. Это не бог, как можно было бы подумать, а душа, разум, начало осознания. Мы на Западе всегда представляли себе ум в качестве некоего зеркала внешнего мира, в то время как тибетцы (наследники Индии) с незапамятных времен были крайними идеалистами. Это именно «я», которое творит мир, и любое другое предположение просто нелепо. Разум – не зеркало, внешний мир – иллюзия.

Пока я потягиваю виски в баре вместе с Пьеро, который пришел составить мне компанию, снова появляется Вильдо. Что касается этого животного, то позвольте мне сказать, что я могу почти все принять как проекцию своего «я», но только не Вильдо. Для меня Вильдо – это нетварное, вечное существо, и я отказываюсь создавать такие ужасы даже в самых бессознательных глубинах своего бессознания. Я возвращаюсь к изучению тибетского языка. Пассажиры ходят взад-вперед, несколько мальчишек с гвалтом носятся вокруг. В воздухе витает возбуждение. Тибетский – приятный язык; у него нет ни единственного, ни множественного числа, ни рода, ни артиклей, не говоря уже о других грамматических сложностях, как в более привычных языках. Зато в тибетском есть формы почтения, эти ужасные формы почтения. Например, если говоришь об обычном человеке, то «умереть» будет «шакпа», а если умирает важный лама, то это «кушинг лашпхеп-па», а если далай-лама, то уже «кушинг-ла чипгью нангва», что означает «с честью телесно вознестись в рай».

Опять Вильдо, в третий раз. Кажется, его имя – это Довиль задом наперед: Довиль, Вильдо. Нет, Вильдо, мы никогда не будем друзьями; ты слишком безобразен и слишком глуп. Или, может, мы будем друзьями только потому, что ты такое жалкое маленькое чудище?

Мы точно уже оставили Неаполь позади. Время сменило темп. Мы видели Капри; потом наступила ночь. В первую ночь на борту всегда испытываешь особенное чувство: кто не выглядывал в иллюминатор, чтобы полюбоваться на последний вечерний луч над стальным морем? «Расставанье – маленькая смерть» и т. д. Новая жизнь еще не началась. Однако, когда ты принимаешь участие в «экспедиции», это первая возможность со вздохом откинуться на спинку кресла и подумать: «Ну, во всяком случае, начало положено».

Все еще в море

В эти первые несколько дней мне удалось кое-что выяснить. Я выяснил, например, кто самый важный пассажир на судне – пассажир, с которым надо подружиться, как сказал бы последователь принципов Макиавелли. Это Вильдо. Американская пара – король и королева корабля, окружающие внимают каждому их слову; а Вильдо – это король американцев, и мельчайшее его желание немедленно исполняется. Когда Вильдо спит, везде стоит тишина. Когда Вильдо хочет поиграть или побегать, поднимается суматоха. Вильдо не любит рыбу, и поэтому рыбу не подают. Вильдо испугался – пожалуйста, стойте смирно! Вильдо торопится – прошу уйти с дороги! Короче говоря, Вильдо наш повелитель. Когда он играет, как он человечен! Когда он бежит, как он проворен! А когда стоит на месте, какое божественное совершенство!

Между тем мои уроки тибетского принесли любопытные результаты. Например, «который час?» по-тибетски будет «чуцо кацо», что буквально означает «сколько на водяном мериле?» – воспоминание о той поре, когда для измерения времени пользовались клепсидрой. В друк танг чека – то есть в половине седьмого – первый гонг. Я спускаюсь и переодеваюсь, потом возвращаюсь в бар, чтобы, как обычно, выпить коктейль с Джейн и Пьеро.

Странная штука, у Джейн, хозяйки Вильдо, молодое лицо, хотя волосы уже седые. У нее свежее лицо, ясные глаза, а улыбка одновременно добрая и коварная. Она определенно ближе к пятидесяти, чем к сорока, или, может быть, ее пятидесятый день рождения уже в прошлом. Кожа на руках явно принадлежит пожилой женщине, но щеки и выражение лица как у девушки. Она остроумна, повидала мир, восхищается Торнтоном Уайлдером, верит в переселение душ, знает всех модных парижских портных и презирает нью-йоркскую богему.

Ее муж в полном рабстве у Вильдо. Джейн относится к собаке, как если бы это был человек. Она нежна с ним, но никогда не сюсюкает. Но поведение мистера Миллисента по отношению к Вильдо ничем иным, кроме сюсюканья, не назовешь. Достаточно только упомянуть при нем его звереныша, как он тут же становится слащавым. Это высокий мужчина с левантийской внешностью, с длинными пальцами, похожими на тонкую спаржу. Я ошибаюсь или он носит золотой браслет? Еще у него длинные, тонкие, чрезвычайно белые ноги с черными волосками, крупные бедра и искусственные зубы, и он носит с собой неимоверное количество кино– и фотокамер.

Александрия: греческие гностики и проститутки-негритянки

Сначала нам не давали сойти на берег. «Итальянский паспорт? Ни в коем случае!» – сказал египетский полицейский, настолько же грубый, насколько упитанный. Но, в конце концов, благодаря вмешательству итальянских властей нам позволили ступить на terra firma[1].

Александрия – это город, о котором можно сказать, что у него великолепный фасад. Фасад Александрии выходит на море и состоит из великолепного променада Королевы Назли. Внешний вид классической Александрии в течение тех веков, когда она оставалась одним из главных городов мира, всегда, если верить археологам, оставался явно эллинистическим, и в новой Александрии, которая приросла в последние сто лет широкими оживленными улицами, большими современными зданиями, изящными магазинами и площадями, где можно свободно вздохнуть, есть что-то фундаментально европейское. Высокие негры-портье в отеле «Сесил» с их белыми рубашками и красными фесками производят такое впечатление, будто они там ради того, чтобы добрый путешественник мог воскликнуть: «Тут львы!»[2]

Однако нигде поблизости нет никаких львов. Единственное, что есть экзотического в Александрии, – это фески, в которых ходят практически все мужчины. Это самый уместный головной убор, он должен придавать солидности осанке и уверенности тем, кто его носит. Настоящий носитель фески – это полный левантинец среднего возраста, умудренный опытом, чуть зловещий, если смотреть только на его глаза, но вполне дружелюбный, если смотреть на губы и щеки. Феска также идет всем худым юношам с фанатическим блеском в глазах и всем мудрым бородатым старикам в золотых очках. Эстетика фески сложна и полна нюансов. Мистер Миллисент тут же купил себе феску. Поскольку у него левантийская наружность, она прекрасно ему подошла.

Вчера вечером мы ужинали в «Паструдисе», превосходном ресторане, куда захаживают все лучшие люди Александрии. Лучше люди Александрии состояли из необычайного скопления нордических блондинок с видом уверенным, как у восклицательных знаков, в сопровождении дородных пожилых пашей. Еще там были люди из провинций, просто толстые, и буржуазные семьи, которые с жадностью уплетали изысканные блюда. Джейн трепетала от волнения. «Вы только посмотрите на шляпку на той девушке там, в углу!» – восклицала она; или: «Вы заметили Красавицу и Чудовище?» Между тем еда была превосходная. Турнедо оказался выше всяких похвал.

Красавица и Чудовище сидели рядом с нами. Это была парочка нуворишей. Должно быть, они так недавно разбогатели, что и часу не прошло. На мужчине был темно-синий костюм и пара кричаще-желтых туфель, а на женщине зеленоватое платье, которое явно шилось для дамы нормальных пропорций, а не для ее монументальных выпуклостей, которые как будто пытались вырваться из платья одновременно во все стороны. На губах у нее был килограмм помады и вагон жемчуга на шее и запястьях. Наверное, перемены в их жизни случились так внезапно, что они еще не успели оправиться от шока. Они сидели молча и неподвижно в каком-то блаженном тумане.

После ужина мы с Джейн и Пьеро отправились бродить по Александрии. Не знаю как, но к нам привязался грек, говоривший на всех языках ужасно быстро и ужасно плохо. Он был человек образованный, но при этом грязный, постоянно пускал слюни и ковырял в носу самым бесстыдным образом. Со временем мы перешли от респектабельных мест к менее респектабельным и, наконец, к совсем не респектабельным. Между тем грек продолжал быстро что-то говорить мне, понизив голос, как будто мучительно признавался в чем-то перед смертью. Он говорил о классической Александрии и о библиотеке Птолемеев. Потом процитировал несколько стихов из Каллимаха и рассказал несколько историй, показывающих утонченность ума и воображения. В конце концов, он заказал какие-то зеленые напитки.

Мы пошли по кривой дорожке, сойдя с улиц, где было просто темно, в узенькие проулки с вонючими канавами, проложенные прямо посередине, и грек преобразился. Прежде всего он заверил меня, что расстояние между Землей и Солнцем было известно в Александрии две тысячи лет назад, а потом поднялся в эмпиреи гностицизма. Мы вошли в отвратительный притон, где нас окружили жуткие проститутки-негритянки – Джейн объяснила, что ей хотелось посмотреть на жизнь в нестерильном, непреукрашенном виде и на вещи, которым миллионы лет, – но грек как будто совершенно не осознавал, где находится, настолько его увлек разговор о Бездне.

– Каким воображением, какой отвагой обладали отцы гностицизма Василид и Валентин! – восклицал он. – Бога, источник всего, ключ к вселенной, они называли Бездной! Здесь, в Александрии, даже песок освящен великими деяниями духа. Дамы и господа, я с гордостью провозглашаю себя гностиком; мое единственное желание – быть достойным достославной пыли, по которой мы ступаем, пыли разрушенных шедевров, рассыпавшихся папирусов, куртизанок, ученых и мучеников, цариц и поэтов…

Тем временем две жалкие женщины стали танцевать, и притом очень плохо. Они были обнажены или почти обнажены и танцевали под печальное и монотонное пение огромной женщины в черном, которая била в барабан, лежавший у нее на коленях. Никто, кроме этой женщины, по-моему, не проявлял к происходящему ни малейшего интереса. Ее монументальная грудь вздымалась и перекатывалась под покрывалом из черного хлопка, а глубоко посаженные, словно булавки в шляпке, свинячьи глазки блестели все более непристойным угаром. Грек продолжал свой монолог с неумолимостью граммофонной пластинки. Он говорил такие поразительные вещи, что я почувствовал, что должен хоть на минуту подойти к окну, чтобы взглянуть на звезды и вдохнуть ночного воздуха.

– Бездна оплодотворяет Вечное Молчание, разве вы не понимаете? – сказал он. – Именно так все и рождается. Она, вы, я, они, старуха с барабаном, даже то существо, которое там танцует, все мы дети Бездны и Молчания. Бездна – наш отец, Молчание – мать. Именно в них мы и возвратимся…

Зловещего вида негр сверкнул ножом: он решил, что ему дали мало чаевых. Джейн закричала, и мы позорно бежали. Грек-гностик остался с проститутками.


Сегодня Джейн, ее муж, Пьеро, Вильдо и я поехали в Каир. Откуда взялась эта совершенно новая американская машина? Это не та машина, которую Джейн с мужем везли с собой, та темно-синяя; а эта светло-серая. Джейн с мужем прелестно загадочны. Я никогда не думал, что американцы могут быть загадочными, потому что тайна – признак древних цивилизаций. Мне кажется, тут открываются новые пути для размышлений и теорий.

После обычных убогих окраин мы выехали в пустыню. Вокруг Александрии нет сельской местности. Ты выезжаешь из городской застройки прямо в пустыню, из толпы в одиночество. Перед нами лежали двести, если не больше, километров асфальтовой дороги, черной, как река гудрона, протянувшейся по желтому песку, насколько мог видеть глаз. На закате мы на минуту остановились и вышли, чтобы размять ноги и пофотографировать. После нескольких дней на корабле, а потом в людном городе это был драгоценный миг наедине с природой. Длинные синие тени лежали на оранжевом песке, а небо покрылось зелеными прозрачными лоскутами. Солнце, красный огненный шар, садилось на горизонте без ореола, без какой-либо дымки.

Каир: гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок

Мы в Каире. Прежде чем рассказывать дальше, я должен кое-что добавить. Прошлой ночью, после захода солнца, когда мы снова сели в машину и поехали, наш водитель-мусульманин включил радио, потому что хотел послушать какие-то молитвы на какой-то станции, какой, не знаю. Так что мы пересекали пустыню под речитатив потрясающего, глубокого баса. Мы ехали километр за километром, слушая Коран. В небе висел тонкий полумесяц.

Но я продолжаю. Сегодня мы увидели пирамиды. Всегда любопытно в первый раз увидеть то, с чем ты знаком по картинкам с детства. Например, когда впервые приехал в Японию, я с изумлением увидел, что Фудзияма, которая казалась такой гладкой и приветливой на иллюстрациях, оказалась изрезанной, мрачной и скалистой. Пирамиды тоже оказались не такими, как я ожидал. Во-первых, они цветные. Черно-белые фотографии и рисунки в школьных учебниках географии дают такое впечатление, будто они сероватого цвета, что совершенно не так. На самом деле они коричневатые, цвета обожженной глины, или даже темно-желтые. При первом взгляде издалека они внушительны, как горы, и голубоватые между вершинами.

К тому же они не гладкие; их грани изборождены настолько, что когда ты рядом, кажется, будто они построены ступеньками. Это потому, что люди и время лишили их древней облицовки. Я поднялся по лестнице на вершину самой большой пирамиды, Великой пирамиды Гизы, без всякого труда.

Наверху я сидел и осматривал окрестности, как осматривают панораму с вершины горы. Я увидел Нил и другие пирамиды вдалеке, целое месторождение пирамид. Я не знал, о чем думать, то ли о древних царях, то ли о таинственных силах природы. Но я сидел не на горе, а на рукотворной груде из двух миллионов каменных блоков, каждый из которых весит две с половиной тонны. Гора может внушить удивление или ужас при мысли о подземных силах, вытолкнувших ее к небу. Пирамиды наполняют тебя непрестанным изумлением при мысли о постоянном упорстве, с которым руки человека возводили эти гигантские сооружения; о тонком математическом, астрономическом, геомантическом остове, который, словно скрытая паутина, своим немым и прочным кружевом невидимо удерживает колоссальный вес; о похороненных и забытых людях, о страданиях которых могли бы рассказать эти камни, если бы вспомнили те дни, когда руки, груди и плечи рабов переносили их, поднимали и устанавливали на место, которое спустя тысячи лет они занимают посейчас.

За мной на вершину поднялся нечистый и докучливый араб, от которого несло чесноком («Я провожай на пирамиды, господин дай мне бакшиш?»), и я никак не мог от него отвязаться. Он шел за мной всю дорогу вниз и в комнатку в самом сердце пирамиды, которая служила гробницей для фараона. Мы на четвереньках ползли по темным туннелям, пока не добрались до погребальной камеры в центре грандиозного сооружения. Стояла жуткая тишина. Гранит, саркофаги, тысячелетия и чеснок.

Красное море: «Я, к примеру, ненавижу науку»

Мы снова сели на корабль в Порт-Саиде и вскоре уже были в Суэцком канале, еще одном величественном произведении человеческих рук: бескрайние песчаные просторы по обе стороны и полоска синей воды, прорезающая их насквозь.

Джейн, сидя в шезлонге, расчесывала Вильдо. Разговор зашел о достоинствах Суэцкого и Панамского каналов.

– Я предпочитаю Суэц, – сказала Джейн. – Он более величественный. Ты каждую минуту осознаешь, как потрудился человек. Это один длинный, непрерывный, поразительный разрез, отграничивающий Азию от Африки. Это не канал, а разрез скальпелем хирурга.

– Значит, море – это кровь земли? – напыщенно воскликнул я и рассмеялся.

– Да. Это банально? В банальностях часто кроются великие истины. Может быть, вы слишком молоды. Во второй половине своей жизни вы возвращаетесь к банальным вещам с нежностью… Вильдо, не вертись, мой малыш!

Вильдо скакал, как дракончик, пытаясь поймать муху; каждый раз, как он промахивался, его зубы щелкали с таким стуком, как будто захлопывалась крышка на шкатулке из слоновой кости.

– Соглашусь насчет банальностей, – ответил я. – Но я предпочитаю Панамский канал. Он извилистый, по пути ты проходишь сквозь настоящие леса. И потом, там все эти озера и островки. В Панамском канале стоит постоять на палубе и посмотреть, потому что ландшафт постоянно меняется. А здесь ты уже через пять минут знаешь, что все будет точно так же еще сотни километров; на самом деле до завтрашнего дня.

На следующий день мы вышли в Красное море, синева которого была достойна Средиземного. Было еще довольно прохладно; настоящая жара начнется только через два дня, когда мы приблизимся к Массауа.

В тот вечер я долго сидел на палубе, беседуя с Джузеппе Туччи.

– Мне нравится только то, в чем есть тайна, – сказал он мне, пока свирепое металлическое солнце катилось по горизонту.

Гора Синай виднелась вдалеке навязчивым фиолетовым призраком, наводящим на мысли о божественных явлениях и инфернальных ужасах в этой земле отшельников, мощей, камней и кипарисов.

– Мне интересно все, что необъяснимо, запутанно, неясно, – продолжал Туччи. Потом он прибавил, как будто испугался, что выдал себя: – Я ненавижу определенность и ясность. Я, к примеру, ненавижу науку!

Джузеппе Туччи обожает парадоксы; от них он счастлив. Но это потребность его интеллекта, а не всей его личности. Если бы Джузеппе Туччи действительно ненавидел науку, он не был бы Джузеппе Туччи и не оставил бы потомкам ряд образцовых исследований как памятник своему огромному труду и исследованиям. Возможно, он не хочет, чтобы ему верили, когда он говорит; что очаровывает и стимулирует его, это звук его собственного голоса, сцепление логических тезисов в странные силлогизмы, окончательные умозаключения из каждой посылки.

Чтобы как следует узнать Джузеппе Туччи, надо увидеть его таким, каков он сейчас, в путешествии. Его каюта превращена в библиотеку, в кабинет ученого, в святилище. Стюард, который убирает его кровать каждое утро, должен двигаться с особой осторожностью, чтобы не тронуть стопок его бумаг и книг. Поверх гранок книги, которая должна скоро выйти, наверняка лежит какой-нибудь бенгальский трактат о логике или немецкая диссертация о древнекитайской поэзии; везде машинописные листы вперемешку с толстой мраморной бумагой с тибетским сочинением о йоге, а всю стопку венчает томик Валери или перевод Хейзинги.

Джузеппе Туччи – почти уникальный современный пример нового гуманизма, в котором китайские философы, как Чжуан-цзы, тибетские поэты, как Миларепа, японские драматурги, как Тикамацу, не просто экзотические орнаменты далеких цивилизаций, а живые голоса, звучащие в мыслях, как традиционно звучали Платон, Лукреций или Плавт на протяжении веков. В этом Джузеппе Туччи на два или три века опередил современную Европу.

– Вы верите в науку, – заключил профессор. – Иными словами, вы жертва иллюзии. Наука постулирует, что «я» и «не-я» связаны неразрывными отношениями. Какая детская выдумка!

Солнце скрылось за пиками Синая. Туччи потер ладони и продолжил опустошать содержимое не-я.

Maccaya и Джибути

В Массауа стоит адская жара, обычная для этих мест. Над нами наконец нависла тяжелая, влажная духота тропиков. Здесь тоже у нас возникли трудности, прежде чем нам позволили сойти на берег. Но когда наконец ступили на землю, мы очутились в совершенно итальянском городе с обычной рекламой «фиатов», пива «Перони» и оранжада «Сан-Пеллегрино» и с людьми, говорившими с сицилийским, пьемонтским или венецианским акцентом.

Многие итальянцы, плывшие на нашем корабле, сошли накануне вечером, и теперь на борту осталось совсем мало пассажиров: несколько шведов и швейцарец, американская пара и мы сами. Я поговорил кое с кем из местных. Они говорили с печалью, это было естественно, но мне кажется, они все-таки надеялись, что их труд не окажется напрасным, что что-нибудь останется, должно остаться, и в любом случае они справятся, проявив терпение и энергию, типичные для жителей итальянской глубинки. Меня тронуло, с какой приязнью местные говорили об итальянцах.

Из Массауа мы двинулись в Джибути – короткий путь, совершенно неинтересный. В Джибути было большое волнение. Мы прибыли около полудня и сошли на берег. Вернувшись на корабль к ужину, увидели, что все – во всяком случае, в первом классе – в страшной суматохе. Когда я смог реконструировать факты, оказалось, что случилось следующее. Часа в три дня Вильдо, по-видимому, вышел из каюты в одиночку и пошел гулять по палубе. Там был открыт люк, и маленькая псинка упала в него, никто не видел как, и сломала лапу. Когда мистер Миллисент вернулся из Джибути и нашел Вильдо с таким видом, как будто тот умер, его до такой степени захлестнули чувства, что он упал в обморок. На добрых десять минут воцарилась полная паника. Никто не знал, за что взяться сначала – то ли позаботиться о бедном Вильдо, то ли приводить в чувство его незадачливого хозяина. Джейн разрывалась, она то дула в лицо мужу, то баюкала на руках бедную собачку.

К тому времени, как явились мы, худшее уже закончилось, и мистер Миллисент почти совсем оправился.

– Как же я перепугался! – воскликнул он. – Когда я увидел Вильдо, я решил, что он умер! Умер!

К Джейн вернулось спокойствие и остроумие. Вильдо, замотанный бинтами, кажется, был на седьмом небе от счастья.

Позднее тем же вечером мы с Пьеро Меле опять сошли на берег. У нас был забавный разговор с одним сомалийцем, который долго рассказывал нам о том времени, когда «здесь были итальянцы». «Тогда все было очень хорошо, – сказал он. – Ни с кем так не поешь, как с итальянцами». Он имел в виду, что, когда там были итальянцы, ему хватало еды, а сейчас он бедный голодный малый.

Аден: чудеса, Мексика, кочевники, пластырь

Во время короткого перехода из Джибути в Африке в Аден на берегу Аравии весь корабль был мобилизован в пользу Вильдо: медсестры для уколов, кухня для особых блюд, буфет для льда. Вильдо в бинтах и с абсолютно довольным выражением восседал на шезлонге, как на троне, со всем величием старого, подагрического махараджи. Мистер и миссис Миллисент по очереди ходили есть, и кто-то один оставался с драгоценным пациентом. Джейн уходила первой, быстро глотала еду и исчезала. Через несколько минут приходил ее муж с выражением мучительного страдания на лице. По ночам они, видимо, по очереди сидели с Вильдо. Казалось, даже Джейн теряет свое обычное чувство юмора.

За коктейлем Пьеро предложил тост.

– За здоровье Вильдо! – сказал он.

– Да, и за мое поражение, – заметила Джейн. – Скоро, пожалуй, потребуется маленькое чудо.

– Или нянька?

– Мой муж никогда этого не позволит. Доверить Вильдо няньке! Вы с ума сошли?

Слово «чудо» дало начало разговору за нашими спинами. То и дело до нас долетали его обрывки.

– Мы так мало знаем о мире, что я позволяю себе верить в чудеса – настоящие чудеса, я имею в виду, когда приостанавливаются законы природы или когда нарушаются законы природы, или назовите как хотите.

– С этим я никак не могу согласиться. Это значило бы полностью отказаться от разума. Мы называем чудесами то, чего не понимаем. Есть столько вещей, которые были чудесами для первобытных народов, но уже не для нас – молния, землетрясения, кометы, например. По сравнению с будущим, с человечеством на более высоких ступенях развития, мы все еще дикари. Наши чудеса будут частью их науки.

Между тем Джейн рассказывала нам о Мексике.

– Вы обязательно должны побывать в этой стране, – сказала она. – Это единственная цивилизованная страна во всем Западном полушарии.

– Цивилизованная, потому что там цивилизации успешно ведут гражданскую войну?

– Может быть; или, может быть, потому, что у людей есть смелость иметь веру; а еще потому, что она, как Александрия, в том смысле, в каком говорил ваш греческий друг; где пыль художников, императоров и тому подобное.

Утром мы прибыли в Аден. В семь часов мистер Миллисент был готов и ждал, одетый во все белое, хотя обычно он целый день ходил в шортах, пока не наступало время переодеться к обеду. Он заказал моторный катер и спустился на берег, чтобы договориться насчет операции для Вильдо у лучшего местного ветеринара. Через час он вернулся, чтобы забрать Вильдо на берег. Мы позднее узнали, что на операции он не присутствовал. «Я бы умер, если б увидел, как он страдает», – сказал Миллисент.

Мы тоже сошли на берег. Базар в Адене – это самое живое, самое калейдоскопическое зрелище из всех портовых городов Востока. Пастухи, кочевники и бродяги из Йемена и Хадрамаута приходят в город, чтобы посмотреть, купить, удовлетворить свое любопытство и получить удовольствие, и смешиваются с толпой сомалийцев, индийцев, евреев, негров. Ты часто видишь высоких, худощавых молодых людей с необычайно изящными чертами и длинными волосами, с кожей цвета старой бронзы, в одеяниях экзотических цветов, с ятаганами и кинжалами.

Мы отплывали в полдень и вернулись на борт. Корабль был готов, все ждали. Кого? Ну конечно, Вильдо. Операция, видимо, оказалась сложнее, чем ожидалось. Наступил час дня, половина второго, а Вильдо все не было видно. Капитан ходил мрачный. В конце концов показался чудовищно ревущий катер. Мистер Миллисент стоял на носу катера с Вильдо на руках, на корме сидела Джейн под зеленым навесом от солнца.

Как только все трое поднялись на борт, Джейн урегулировала довольно деликатную международную ситуацию. Со всем очарованием и естественностью она пригласила капитана и офицеров на коктейль. Кто бы в данных обстоятельствах мог обижаться на такую леди, как миссис Миллисент? Вильдо весь был обмотан пластырем и, по всей видимости, чувствовал себя важным, как никогда. Похоже, он не замечал, какие взгляды бросали на него то и дело. К счастью для него, он глуп. Умная собака сдохла бы от стыда.

У врат Индии: как сбежать от майи

Мы приближались к Бомбею. Вплоть до Адена расстояния между портами были небольшие; после Адена мы несколько дней пересекали Индийский океан. В это время года – в марте – на море штиль или еле заметная рябь, синяя гладь под ясным небом; через несколько месяцев начнется сезон муссонов, и оно будет в постоянном волнении, ужасного зеленоватого или желтушного цвета под низким белым небом, которое одновременно и удушает, и слепит.

Вильдо решительно поправляется; он бегает по палубе, прихрамывая на залепленную пластырем лапу, и Миллисенты снова обедают вместе. Я свел дружбу с молодым сицилийским врачом, который едет в Индию, чтобы работать при католической миссии, но он говорит мне, что настоящая его цель – изучать йогу.

– Понимаете, – заключает он свою длинную тираду, – я всегда очень интересовался тем фактом, что определенные состояния ума могут влиять на состояние тела. Как получается, что больной может исцелиться под влиянием психологического импульса? Может быть, йога многому меня научит.

Слова, которые дома показались бы дикими или фантастичными, уже начинают казаться осмысленными. На самом деле на горизонте уже видны очертания Гхат, поднимающихся позади Бомбея; мы фактически уже у врат Индии. Ничто не может лучше йоги выразить внутренний дух страны, к которой мы приближались. Йога символизирует Индию во всей ее философской глубине, в ее метафизических полетах, ее нравственном дерзании, ее извечном взгляде на человека как на неразделимую тождественность ума и тела, ее уверенность в себе посреди тайн, ее доверительные отношения со смертью и достойный восхищения символизм.

Йога предлагает мудрецу способ спастись от майи (иллюзии, в которой пребывают преходящие существа, которым суждена погибель) и войти в полноту бытия, которое выходит за рамки становления. Долгими и упорными усилиями он получает возможность преодолеть одну за другой восемь стадий, ведущих к освобождению. В процессе он не может сделать передышку; не может быть никакого перемирия ни для единого аспекта его бытия. Он медленно тренирует свое тело продолжительными аскетическими практиками, чтобы оно превратилось в нечто вроде музыкального инструмента, способного вибрировать в ответ на скрытые импульсы, управляющие дыханием вселенной. Его интеллект должен быть очищен при помощи последовательного отказа от всех ложных стремлений, пока он не приобретет осознание жизни за рамками форм и идей; а его подсознание должно пройти через длительную подготовку, пока мыслящий индивид не сможет по-настоящему уничтожить себя, исчезнуть в объекте своей мысли, в вечном, бесконечном, в Абсолюте.

Джейн присоединилась к нашей компании с Вильдо на руках. Мы все с удовлетворением отметили, что во внешности собаки появился некоторый намек на философскую глубину. Так что же, псинка, страдание идет во благо? По крайней мере, в этом ты похож на человека!

Бомбей уже чуть-чуть виднеется белой полоской на залитом солнцем индийском берегу. Через час мы будем в порту.

Глава 2
Индоготический стиль и невидимые джунгли

Бомбей: познавая мир собственным носом

Британцы всегда гордились Бомбеем, и в общем-то не зря. Это по-прежнему индийский город, где лучше всего чувствуется западное влияние. У него широкие улицы, обрамленные деревьями площади, парки и дорожки вдоль берега. Кроме того, в некоторых его особенностях трогательно проявилась ностальгия по Лондону, которую испытывали викторианские архитекторы, построившие большую его часть.

Определенно это город без истории. С этой точки зрения по сравнению с Дели или Бенаресом он малоинтересен. В 1661 году король Англии Карл II получил остров, где теперь стоит город, в качестве приданого за Екатериной Браганской. Все, что там было, – это несколько хибар и, может, пара португальских факторий. Бомбей занял свое выдающееся положение только около века назад, когда британские банки начали открывать там филиалы и были построены первые железнодорожные линии в глубь страны. Количество жителей быстро выросло с двухсот тысяч до миллиона, а потом и до полутора миллионов.

Сто лет Бомбей был фасадом британской индийской империи. Когда ты подходишь к нему с моря, одно из первых сооружений, которое бросается в глаза, – это Врата Индии, что-то вроде триумфальной арки, в которой неудачно соединились двадцать разных стилей. На самом деле весь Бомбей уродлив, но это уродство того типа, который скоро может стать интересным. Вполне можно себе представить, что через сто лет туристы будут серьезно рассматривать этот город как жемчужину фантастического индоготического стиля. Наше поколение еще слишком близко к тому, что создало эти гибридные чудовища, рожденные от союза между Реймсом, Кельном и Упсалой, с одной стороны, и Гвалиором, Джодхпуром и Танджавуром – с другой. Но наши внуки, может быть, будут взирать на дворцы телефонной компании и банка, протестантские церкви, вокзалы и гостиницы, на все храмы библейско-промышленно-железнодорожной цивилизации XIX века с тем же искушенным и слегка извращенным удовольствием, с которым мы посещаем дорическо-барочный собор в Сиракузах или тосканско-мавританскую виллу Панчатики в Валь-д'Арно.

Мы остановились в «Тадж-Махале», гостинице, которую прославил роман Луиса Бромфилда «Ночь в Бомбее». Так назвать гостиницу в Индии – это то же самое, что назвать итальянский отель «Ка д'Оро» или «Вилла д'Эсте»[3]. Он напоминает одну из прекраснейших архитектурных жемчужин Индии, мавзолей, который император Великих Моголов Шах-Джахан построил в Агре в память о возлюбленной жене Мумтаз-Махал. Своей архитектурой отель, видимо, по большей части обязан итальянцу Джеронимо Веронео. На полковника Мойза, который очутился в стенах отеля со всеми этими знаменитыми романтическими вещами, всеми этими экзотическими словами и величественными воспоминаниями, они произвели большое впечатление, и он больше ни о чем не хотел говорить. Спускаясь на обед, мы прошли мимо парсянки необычайной красоты, закутанной, словно богиня, в парчовое платье, и добрый очарованный полковник все бормотал про себя: «Ну просто как в романе, ну просто как в романе!»

«Тадж-Махал» – просторное здание, построенное таким образом, чтобы сделать невыносимый климат чуть менее невыносимым. Бомбейский климат не только чрезвычайно жаркий, он еще чрезвычайно влажный и потому изнуряющий. Когда-то говорили, что человек в Бомбее может пережить только два муссона. Это было в те времена, когда тропические болезни властвовали безраздельно. Сегодня, при строительных и санитарных усовершенствованиях, пословица уже не верна. Но зной остается прежним – гнетущим до изнеможения. Вот почему бесчисленные вентиляторы «Тадж-Махала» непрерывно гоняют воздух по просторным коридорам. Все открыто и проветривается, так чтобы даже самый мимолетный сквозняк смог найти поддержку и испарить еще один миллиграмм влаги со вспотевшей кожи гостя.

Вентиляция также гоняет и духи, не говоря уже о других запахах. Некоторые из них агрессивны, к которым ты не привык; они терзают нос, как восточная музыка уши. Я утверждаю, что именно посредством носа чувствительный человек может в первую очередь распознать величие Бомбея как мегаполиса. За дверями «Тадж-Махала», на улице Хорнби, у базара Боран или в запутанных аллеях Каматипуры ты живее всего ощущаешь этот феномен. Ты оказываешься в окружении афганцев и бенгальцев, крестьян из Декана и гималайских горцев, парсов и индийцев, таинственных, маленьких, смуглых тамильцев и больших сикхов в тюрбанах, с длинными бородами и одухотворенным взглядом. Там на тебя тоже нападают запахи – сбивающий с толку, ошеломляющий океан запахов. Но в «Тадж-Махале» по-другому. Здесь, удобно сидя в кресле с полузакрытыми глазами, ты можешь за полчаса различить десять разных цивилизаций во всем их обонятельном великолепии, каждая не похожа на другие, и можно изучать свойства каждой и проводить тонкие классификации.

Вот идет девушка-индианка в белых шароварах, в туфлях на каблуках и сари. У нее алые ногти, в руках сумка – европейское влияние. Она оставляет за собой аромат дешевого одеколона, но под ним оттенок сандалового дерева и непонятных пряностей и, может быть, чеснока. Потом проходит высокий, изможденный индиец, вытянутый шарж на господина Неру. От него пахнет чистотой, отточенной тысячелетиями омываний и вегетарианской диеты, но он тоже что-то оставляет за собой – слабый намек на гвоздику. Какое-то время ничего не происходит. Потом проходит североевропеец, которого можно опознать по сигаре, поту и запаху масла для волос. Потом идет группа бизнесменов-мусульман с усами, напомаженными волосами и уверенным, потенциально воинственным, загадочно-агрессивным видом, но, как ни странно, со сладковатым, женственным запахом.

Бомбей: как сделать так, чтобы тебя поняли

Какая реальная основа для объединения может быть у четырехсот миллионов человек разных рас, культур и вероисповедания, порой невероятно далеких друг от друга? Индостан – это географическое единство[4], но там нет никакого демографического единства. Для подавляющего большинства его жителей сама идея Индии сравнительно нова. Она такая хрупкая, что, когда британцы ушли оттуда, она тут же развалилась надвое: Индию и Пакистан.

Самая серьезная проблема – языковая. В одной только Индии пятьдесят миллионов человек говорят на бенгальском – высокоразвитом языке с выдающейся литературой, шестьдесят миллионов – на хинди, двадцать миллионов – на маратхи, двенадцать миллионов – на ория и больше шестидесяти миллионов – на дравидийских языках, и этот факт дает некоторое представление о проблеме, стоящей перед властями.

Лингвистическая карта Индии ярко иллюстрирует ее многовековую историю. На север расширяется компактная группа языков, связанных с позднейшими завоевателями – арийцами, которые говорили на языке, родственном европейским. В то время как на Западе латынь эволюционировала в итальянский, французский, испанский и так далее, на Востоке из санскрита и параллельно санскриту развивались хинди, бенгали, гуджарати, патхани и многие другие языки и диалекты. В течение тысячелетий эта группа распространялась на Восток за счет южных языков, принадлежащих к дравидийской семье, которая не имеет ничего общего с индоевропейской. То, что на дравидийских языках когда-то говорили по всей Индии, доказывает тот факт, что до сих пор есть народы, например брагуи, в изолированных и глухих районах севера, которые говорят на дравидийских диалектах.

В Индии люди всегда приходили с севера. Последовательные волны шли по пятам друг за другом с интервалом в несколько веков. Поэтому юг представляет самый древний, туземный уровень, субстрат, лежащий подо всем остальным. По-настоящему автохтонный уровень или самый старший, мунда-полинезийский уровень, полностью рассеялся. Сначала дравидийское, потом арийское вторжение оставило только маленькие группы людей, разбросанные по Деканскому плоскогорью, которые все еще говорят на своих диалектах.

В целом в Индии говорят на более чем двухстах более-менее разных языках; в Европе едва найдется пятьдесят. Перед Индией стоит и другая трудность, не знакомая Европе. Помимо всех этих разных языков у нее несколько разных алфавитов. Говорящие на урду и языках северо-запада пользуются алфавитом персидского происхождения. Говорящие на хинди и родственных языках используют деванагари; а языки юга записывают тамильским алфавитом.


Сегодня я весь день занимался тем, что организовывал разгрузку экспедиционного багажа и его транспортировку в Калькутту. Багаж состоит из ста шестидесяти восьми отдельных предметов, включая разнообразные ящики, коробки и мешки. Дипломатические ухищрения Джузеппе Туччи просто восхитительны. Он точно знает, когда надо подняться на национальный уровень и говорить об «итальянской экспедиции», а когда свести ее на уровень частной поездки простого ученого в поисках самосовершенствования и говорить об «экспедиции профессора Туччи на Тибет». Стоит заметить, и без какой-либо укоризны, что одна из главных трудностей, стоявших перед всеми исследователями от Марко Поло до Стэнли, – это их отношения с правительствами и другими властями, которые подозревали и ревниво следили друг за другом. В этом смысле хороший исследователь являет собой триумф индивидуализма над неизменной мелочностью властей. Часто он играет роль защитника науки и человеческих ценностей перед предрассудками и реакцией.

На бомбейских вокзалах интересно наблюдать за повседневной жизнью в Индии. В тамошней сутолоке можно увидеть людей со всех частей огромного полуострова. Возвращаясь к языковому вопросу, я заметил, что служащие и пассажиры часто пользуются английским. На определенном уровне образованности английской действительно превратился в койне, общий язык. Необразованные люди выкручиваются, как могут, на своем языке, дополняя его по необходимости выразительными жестами.

Элефанта: лицо, Абсолют

Море – как человеческое тело. Оно может быть красивейшим в мире или ужаснейшим. Средиземное море с его прозрачной водой, скалистыми мысами, которые погружаются от голубого неба в голубые, чистые глубины, напоминает о бронзовой коже молодых мужчин и женщин, привычных к открытому воздуху и дыханию ветра на их здоровых телах. Но море в Бомбее – старое море в состоянии гниения, желтое, смердящее, покрытое грязью. Мысль о том, чтобы нырнуть в него, вызывает отвращение. От него несет отходами, канализацией и экскрементами.

Такова была полоска гнилостной воды, которую мы пересекли под белым, ослепительным небом на видавшей виды старой лодке с видавшим виды старым мотором, из которого изо всех щелей сочилось масло, до острова и пещер Элефанты. Но малоприятное начало часто усиливает последующее удовольствие. Когда мы высадились на заросшем островке, он сразу же поразил нас своею красотой. Мы медленно поднялись по ступенькам – было очень жарко – и прошли по аллее из цветущих деревьев. Разноцветные птицы с любопытством смотрели на нас с ветвей. Холм стал круче и в конце концов почти отвесным. Мы дошли до пещер.

Эти пещеры с невероятным трудолюбием вырезаны из живого камня; невозможно взирать на них без изумления. На первый взгляд их можно сравнить с некоторыми пещерами из серого песчаника в Монте-Чечери в окрестностях Флоренции или с пещерами Кордари в Сиракузах, но пещеры Элефанты совершенно правильные, гораздо глубже и гораздо загадочнее. Кроме того, это не природный, а рукотворный храм духа. Веками их использовали как храм. Паломники до сих пор собираются в них каждый февраль, а памятные скульптуры, украшающие стены, говорят о великом для человечества – о мифах, космологиях, жизни, жертвенности, поэзии, красоте и смерти.

Мы прошли между монолитными колоннами в конец самой большой пещеры, где стоит колоссальный бюст Шивы с тремя головами, слабо освященный далекими отсветами. Точный смысл этой великолепной статуи индийского бога был предметом долгой дискуссии. Лицо слева от наблюдателя, видимо, изображает бога в его свирепом аспекте разрушителя, справа – в аспекте созидателя, а среднее представляет его в виде Абсолюта. Известно одно: нигде в мире нет такой большой статуи, так же пропитанной духовным величием. Кажется, Джеймс Джойс сказал, что в произведении искусства главное – глубина, из которой оно вырастает. Думая об этой статуе, ты чувствуешь глубину, которой в нашей цивилизации достигли лишь немногие (один из них Леонардо да Винчи). В этой возвышенной красоте силуэта, намеренной, космической, слегка ироничной безмятежности, как и пристало богу, ибо вселенная в первую очередь ужасна – огонь и лед, боль и разрушение, – именно образную концепцию Абсолюта в виде самого человека никогда не мог превзойти человеческий ум.

Элефанта: мир как собор и как утроба

Индия – это азиатская Греция. Индия была для Востока тем, чем Греция была для Запада, для нас; то есть местом рождения всех философских идей и всех влияний в искусстве и поэзии, которые в течение тысячелетий определяли и в какой-то степени до сих пор определяют интеллектуальную жизнь миллионов людей. Кроме того, Индия была и чем-то иным. Греция не дала западной цивилизации религию, которая впоследствии стала самой кровью жизни, но в буддизме Индия подарила Азии ее самое поразительное цивилизующее влияние.

В связи с параллелью между Грецией и Индией и чтобы подчеркнуть разный характер этих двух цивилизаций позвольте мне вспомнить фразу Груссе: «Индия – это чрезмерная Греция». В Греции все стремится к гармонии. Парфенон – символ искусств, и можно сказать, что «Федон» Платона и теория Птолемея сыграли одинаковую роль для мысли. Греческая математика и геометрия сосредоточивались на измеримом и конечном, сторонясь, как интеллектуального греха, таких исследований, которые вели к бесконечно большому или бесконечно малому.

С Индией, этой «чрезмерной Грецией», все по-другому. Все в ней гипертрофированное, гигантское, кишащее, возвышенное и ужасное. Аналоги Илиады и Одиссеи можно найти в Махабхарате и Рамаяне, этих поэтических материках в десятки тысяч стихов. Индийская архитектура предлагает нам Танджавур (джунгли в камне), индийская живопись – пещеры в Аджанте, индийская скульптура – изобилие фантастического символизма. Индийская философия с возвышенным безумием исследует субъективные универсалии, а индийская математика находится в плену неизмеримо большого и неизмеримо малого. В Индии ты знаешь иногда, с чего начинаешь, но никогда не можешь знать, к чему придешь. В Греции мир всегда сводился к масштабу человека; у греков была тенденция делать из вселенной удобное жилище – теплый, приветливый, разумный, понятный дом для человека. В Индии человек стремится приспособиться к фантасмагории вселенных, убегающих от него за горизонты ума к таинственным горизонтам бессознательного с его неизвестными силами.

Культ Шивы – один из самых ярких и своеобычных продуктов индийского разума. Он сплавил арийскую Индию с ее потребностью в логике, системе и свете и ночную, женственную, подземную дравидийскую Индию с ее интуицией, языком символов, фантазией, магией и чувственностью. Культ Шивы представляет нам мир как собор и мир как утробу одновременно. Мы находим в нем одновременно кристальный, минеральный простор огромного каменного нефа, изощренно сформированного согласно математическим силовым линиям, и сумерки алькова, плодородную, таинственную, теплую, непостижимую и желанную тьму утробы.

Как можно коротко изложить философию, связанную с Шивой? В мире своих переживаний мы осознаем, с одной стороны, свет, красоту, счастье – все, что понимаем под добром; с другой стороны, в нем есть мрак, уродство, страдание и смерть – все, что мы понимаем под злом. Таким образом, в жизни есть два аспекта, и каждую религию и философию можно определить в зависимости от той позиции, которую она занимает по отношению к этой дихотомии. Вселенную, например, можно понимать как вечную борьбу между противоположными принципами добра и зла; либо ее можно понимать как основанную на добре. Если принять вторую позицию, возникает серьезная проблема – проблема происхождения зла. Эпикур лаконично выразил эту сложность более двух тысяч лет назад. Если, сказал он, Бог хочет устранить зло, но не может, он не всесилен;

если он может устранить зло, но не хочет, он не благ. Наконец, если он может и хочет устранить зло, почему же тогда мы видим, что зло существует? Индийская школа мысли, о которой мы говорим, решает проблему зла тем, что приписывает Верховному Существу (Шиве) полную личность не только за пределами добра и зла, но внутренне одновременно и добрую и злую. Он одновременно и Шива (Благой), и Бхава (Процветающий), но он же и Кала (Время), великий разрушитель, или Бхайрава, олицетворение ужаса и смерти.

Таким образом Шива олицетворяет дикие и неукротимые силы природы, одновременно безжалостные и прекрасные, уничтожающие жизнь и рождающие жизнь в одно и то же время; он есть жестокость и свирепость законов, управляющих жизнью, но в то же время и неуничтожимый импульс, который всегда заставляет жизнь, подобно Фениксу, восставать из пепла и руин. Шива является на кладбищах, в пристанище смерти и разложения, обнаженным аскетом, но его можно найти и везде, где распускается и расцветает юность. Лингам, фаллос, означает его присутствие, так же как и цветок или счастливый ребенок. Уничтожение и созидание, жизнь и смерть, добро и зло, крайнее страдание, безмятежность и крайнее удовольствие – все это в итоге упокоивается в нем. Каждое очевидное противоречие разрешается в милостивом и ужасном, свирепом и любящем, жестоком и нежном, но прежде всего в вечно таинственном Абсолюте.

Слова, которыми взывают к Шиве в Харивамше, выражают глубокое вдохновение: «Я преклоняюсь пред тобой, отец вселенной, по которой ты странствуешь невидимыми путями, ужасный бог с тысячей глаз и сотней доспехов. Молю тебя, о существо различных свойств, то совершенное и справедливое, то ложное и несправедливое. Защити меня, единственный бог, сопровождаемый дикими зверями, ты, который есть восторг, прошлое и будущее… кто обязан рождением одному себе, о вселенская сущность!»

Колоссальный бюст Шивы в Элефанте – художественное выражение этой философии. Три головы изображают не три личности, а три разных аспекта единого существа; он является таинственным и священным Шивой (Абсолют), свирепым и неумолимым Бхайравой (зло, разрушение и смерть), безмятежным и улыбающимся Вишну (жизнь, красота, безмятежность, радость). Художественный катарсис свершился; черты отдельных лиц передают внутренний мир чувств легчайшими намеками.

Еще одно выдающееся произведение скульптуры в этих пещерах изображает Шиву в танце тандава, танце, в котором индийская мысль попыталась символизировать вечный процесс творения вселенной, сохранения и разрушения. Грандиозный барельеф, к несчастью, был когда-то изувечен; все, что осталось, – это торс, и замысел скульптора едва различим. Печально думать, что вандализм, причинивший вред этой и другим скульптурам в Элефанте, в основном был делом рук белых людей. Остров с пещерами – увы! – слишком близко от Бомбея. В отличие от других памятников индийского искусства, открытых Западом не в такие тревожные времена, Элефанта известна нам еще с конца XVI века, и всего через несколько лет португалец Диогу ду Коуту написал свой труд «О чрезвычайно удивительной и достопримечательной пагоде Элефанта».

Легко себе представить, как отнеслись грубые и узколобые европейские торговцы к этим колоссальным памятникам цивилизации, кардинально отличающейся от их собственной цивилизации. Должно быть, некоторые испытывали презрение; другие наверняка пребывали в заблуждении, что совершают очистительное действие, разрушая то, что они, безусловно, приняли за идолов. Другие могли быть движимы простым капризом. Несомненно, были и другие мотивы, которые соединились с этими, чтобы заставить их разбить и расколотить эти древние каменные фигуры. Так или иначе, нет необходимость забираться в такое глубокое прошлое, чтобы найти примеры близорукого фанатизма. Вплоть до недавних лет официальный путеводитель по Музею Виктории и Альберта в Лондоне, говоря об индийском искусстве, гласил: «Чудовищные фигуры пуранических божеств не соответствуют высшим формам художественного изображения». Любой человек, даже поверхностно знакомый с индийским искусством, способен понять невероятную абсурдность такого заявления.

В то же время нужно признать, что научиться ценить искусство иноземной цивилизации – это долгая и трудная задача. В течение нескольких лет я имел возможность наблюдать за тем, как трудно было японским студентам понять западную живопись и скульптуру. Тогда я поделился с ними противоположным опытом, тем, как я, в свою очередь, тоже постепенно проникал в атмосферу чужеродной цивилизации. К этому опыту надо готовиться с открытым разумом, смирением и с уверенностью в общей сути всего человечества.

Кроме того, несколько десятилетий назад было практически невозможно проникнуть за внешние формы в мысли людей, создавших художественные метафоры, отличные от наших. Отсутствовали всякие элементы для понимания. Было мало известно об их истории и внутренней жизни, выраженной в литературе, религиях и песнях. За три поколения ориенталисты потихоньку открыли целые континенты, поучительные для нас, целые царства мыслей и стремлений и показали, что европейская цивилизация – не единственная, тогда как разные девиантные и экзотические квазицивилизации лишь подражают ей, как самоуверенно полагали наши отцы, а всего лишь одна цивилизация из многих. Сейчас появилась возможность подойти к искусству иной культуры изнутри, следуя тем путем, которым шли его создатели, и таким образом подойти хотя бы к частичному их пониманию.

В будущем мы, быть может, достигнем нового, поистине универсального гуманизма и будем говорить об Ассизи и Элефанте, Боттичелли и Ли Лун-Мьене, о танце тандава и Снятии с креста как о храмах, личностях и стремлениях, одинаково важных в жизни человеческого духа.

В поезде между Бомбеем и Калькуттой: поезда для мужчин и поезда для евнухов

Если верить психоаналитикам, видеть во сне спешащий поезд – это знак подсознательного беспокойства о мужской потенции. Для такого открытия не нужно особое воображение. Что более мужественно, молодо и безумно, чем поезд, с грохотом пролетающий мимо вокзалов и ныряющий в горы в стремительном, возбуждающем лязге металла в духе непреодолимой силы и воли? Самый мужественный отрезок железной дороги в этом смысле, несомненно, идет вдоль Лигурийского побережья; поезд спешит вдоль крутых склонов Апеннин и каменистого берега, скашивая дома, холмы, утесы, мосты, стены, деревья, неожиданные толпы, церкви и рынки, и от этого возникает чувство эйфории, граничащее с опьянением.

Однако самый немужественный поезд, на котором мне доводилось ездить, – этот самый, который везет нас по равнинам Индии. Он идет медленно, пыхтит, останавливается, потом снова немного набирает скорость, но пространство такое широкое, мир такой огромный, что тебе кажется, будто ты никуда не движешься. Между тем в купе полно пыли и дымы. Туччи умудряется читать, но он герой печатного слова и исключение. Трое остальных пассажиров, включая меня самого, смотрят в окно, дивясь на бескрайний ландшафт сухих деревьев, черных камней (базальта, которым усыпан Декан), крестьянских лачуг и коров.

Калькутта: «Не желаете мальчика для массажа?»

Бенгалия размером с две трети Италии, и населения в ней больше. В поезде до Калькутты можно получить приблизительное впечатление от этой безграничной людской массы, этом плотном населении. Ранним утром кустарник сменяется рисовыми полями. Сразу же видно, что каждый квадратный сантиметр земли эксплуатируется до предела и дает пропитание максимальному количеству людей. Теплый, влажный воздух, вода, которая везде, гарантируют, что единственные ограничения жизненной силы и воспроизводства – это те, которые налагает доступное пространство.

Пока едет наш поезд, у нас на глазах разворачивается вся сельская жизнь. Мы видим, как начинается работа в одной деревне и как она заканчивается в следующей. Вот мужчина выходит из дому с двумя буйволами; в соседней деревне мы видим точно такого же мужчину, тоже с двумя буйволами, он идет к рисовым полям; в третьей деревне такой же мужчина уже приступил к работе. То же самое и с женщинами, которые идут стирать на канал, с мальчишками и их рыболовными сетями, с девочками и их коробками, и молодежью, которая едет на велосипедах по берегам канала. Одна огромная равнина простирается вплоть до горизонта, и на ней бесконечно повторяются рисовые поля, каналы, деревни и пальмы; и так она продолжается за один горизонт к следующему и дальше на протяжении тысяч деревень и тысяч километров. Человечество словно плотная ткань; жизнь как песок; анонимная вещь. Но если поезд остановится и мы выйдем и проведем каких-нибудь пару дней в первой же попавшейся деревне, сколько характеров мы обнаружим, сколько историй и интриг! (А между тем для человека за плугом, глядящего на нас, мы – набитый людьми поезд, всего лишь один из многих, проезжающих за день, – человечество течет, словно река, безымянная река лиц.) Калькутта в британско-индийской империи всегда была на хорошем счету. Англичане приезжали в Калькутту, чтобы сколотить состояние. Бомбей предлагал тихую жизнь для не слишком честолюбивых администраторов, но у Калькутты всегда был припрятан в рукаве козырь. Вдобавок у обоих городов совершенно разная история. Бомбей поднялся и расцвел, будучи успешным портовым городом, где процветает бизнес. Его единственными врагами были микроорганизмы: бациллы и вирусы тропических болезней. О Калькутте можно сказать, что она родилась как крепость, много раз была штурмована, разграблена (в 1756 году) и отвоевана и ее судьба много раз менялась посреди крови и резни. «Калькутта была настоящим правительственным центром, а Бенгалия – базой, откуда англичане между 1757 и 1859 годами распространяли свою власть, воюя с индийскими властями», – писал историк Данбар. Калькутта знала заговоры и предательство и безграничную коррупцию. Даже британцы, часто безжалостные в колониальных войнах и жесткие в управлении, но несклонные двурушничеству, поддались местному влиянию, и Клайв[5] подготовил две разные версии договора с Мир-Джафаром, одну настоящую, а другую фальшивую, чтобы использовать его в сложных интригах с местными властелинами.

Физически Калькутта возникла постепенно, примерно концентрическими кругами появившись из болот в дельте Ганга. В далекие времена весь регион, видимо, покрывал тропический лес, зеленая путаница буйной растительности, разжиревшей на непрерывной смерти и разложении. Дерево падает и сгнивает; тысячи растений и животных немедленно окружают его, нападают и овладевают им, тоже расцветая в свою очередь. Этот цикл безумен, яростен, ненасытен, он пропитан всепроникающей чувственностью, выраженной в сочных цветах животной жизни и триумфальной, великолепной, извращенной роскоши плодов и цветов. Сегодня джунгли исчезли, но они не были побеждены.

Из соединения подобного физического окружения с людьми столь умными, столь восприимчивыми к красоте и воображению, столь чувственными, вдумчивыми и разносторонними, как бенгальцы, появились самые барочные черты позднего индуизма; преклонение перед женскими энергиями, кодификация магического и оккультного в эротических формах, жестокие жертвоприношения злым силам вселенной. Так древние джунгли, постепенно уничтоженные рукой человека, вновь появились в неосязаемой, но тысячекратно более роскошной форме. Я думаю, что нет другого великого города, который больше был бы джунглями, чем Калькутта – мегаполис клыков и когтей, тирании и шантажа, страдания, зла и аскетизма. Ты чувствуешь это в воздухе, что-то неосязаемое, но очень явное. Лианы, орхидеи, змеи, лес с его леденящими душу криками и сочащимися зелеными тайнами, невидимо выживает под древесиной, бетоном и асфальтом и между рельсами железных дорог.

Сегодня утром мы с Пьеро пошли купить кое-какие вещи, которые требовались для экспедиции. Главный вход «Большого Восточного», известнейшего отеля Калькутты – он, конечно, очень восточный, но не очень большой, – вывел нас на грязную, людную улицу, полную грохочущих трамваев и всевозможных человеческих типов. Как только мы оказались за дверями, к нам подошел мальчик. Мы знали, что он хотел нам предложить, но прогонять его смысла не было, потому что к нам тут же привязался бы другой и более настойчивый. («Не желаете девушку? Может, мальчика для массажа?») Единственным способом отвязаться от них было запрыгнуть в такси с почтенным бородатым сикхом за рулем.

Не знаю почему, но все калькуттские таксисты – сикхи. Даже перед лицом феномена современной жизни разные группы в Индии предпочитают держаться вместе, а не рассеиваться. Сикхи происходят из Пенджаба на северо-западе Индии. В вонючих джунглях Калькутты они прочны и надежны, как скалы. В отличие от бенгальцев, они всегда носят тюрбаны, часто нежных пастельных тонов а-ля Франсуа Буше или Мари Лорансен. Поскольку они похожи на ветхозаветных пророков или горных старцев, пастельные оттенки поражают своей несоразмерностью. Сикхам запрещено бриться, и поэтому у них огромные бороды, угольно-черные в юности и белоснежные в старости.

Наш пророк отвез нас в магазин «Кодак» на Парк-стрит. Парк-стрит – маленький, аккуратный оазис в кишащем мегаполисе. Там несколько прекрасных магазинов, и ты видишь, как няньки толкают коляски с детьми. В Парк-стрит есть некоторое чувство простора и благополучия, во всяком случае на первый взгляд. Но достаточно пройти лишь несколько метров в сторону Нового рынка, чтобы опять погрузиться в глубины джунглей. Ты видишь самое бесстыдное богатство бок о бок с самой безнадежной нищетой и убожеством. Каждые несколько метров натыкаешься на жертву какой-нибудь ужасной болезни или на нищего, который старается как можно зрелищнее привлечь внимание прохожих. В это утро на Чоуринги, на главной улице, мы увидели почти голого безрукого человека, как видно, с парализованными ногами, который катился по тротуару, и от этого у него на груди, животе, ногах и спине отпечатывались пятна от красных плевков, так как многие жуют бетель. Издалека казалось, будто он весь в порезах и крови. Его сопровождала голая и неописуемо грязная девочка лет восьми-девяти, которая то шла перед ним, то за ним с жестянкой для подаяния. Они оба пели или, скорее, кричали дуэтом. Мужчина пел один куплет, девочка второй. Все куплеты были одинаковые, медленные и неотвратимые. Это была ужасающая музыка, хотя не без какой-то своей прелести. Высокая, элегантно одетая светлокожая женщина с крашеным деревянным конем под мышкой вдруг вышла из магазина и чуть не споткнулась о туловище человека, который перекатывался по тротуару и пел.

Посреди всего этого убожества и порока, богатства и нищеты, оргиастических культов и жестоких жертвоприношений, посреди этого мира смерти, танцев и эпидемий выживает, как и должно быть, могу даже сказать, как неизбежно бывает, чудесная традиция образования. Я не буду сейчас рассуждать о музее (кстати, чрезвычайно интересном), разнообразных университетах, больницах и ботаническом саде; я упомяну только о том, как мы обедали с Чаттерджи. Чаттерджи – бенгалец, старый друг Туччи, он преподает филологию в Калькуттском университете. Это человек лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, но не полный, темнокожий и темноволосый. Он одевается по-индийски и носит очки. Сразу бросается в глаза его широкий лоб и умные глаза. У него приятная внешность ученого. Сегодня он приехал в отель, пока Туччи не было, так что встретил его я; мы сидели в салоне и разговаривали.

Чаттерджи прекрасно говорит по-английски. Как часто бывает с людьми, которые всю жизнь посвятили гуманитарным наукам, он начал говорить сразу же, как будто мы были старыми друзьями, и вспоминать людей, книги, места и события.

– Да-да, Рим, – сказал Чаттерджи. – У меня когда-то был в Риме друг, он был женат, кажется, на польке или на ком-то в этом роде. Он основал литературное обозрение под названием… не помню, как оно называлось, но это и не важно. На обложке у него были нарисованы звезда и волна. Мне это очень понравилось. Когда я был в Риме, я сказал другу, что это просто замечательные символы. Звезда напомнила мне Эмерсона: «Толкай свою повозку к звездам…» Есть стихотворение у Тагора, знаете – оно меня трогает каждый раз, как я его читаю, – сейчас не помню его название, но это и не важно, а важно вот что. Это разговор между звездой в небе и маленькой масляной лампой в обычном индийском доме. «Ты, маленькая лампа, звезда в доме. Я, маленькая звезда, лампа в небе» и так далее. Такие вещи могут показаться несколько риторическими, но индийцы находят их очень трогательными.

Рядом с нами за соседним столиком сидели толстые, лощеные, подозрительного вида личности с улыбками на лицах и бегающими глазками. На них была европейская одежда; когда говорили, они наклонялись вперед в своих креслах, чтобы их не подслушали. Что это были за люди? Валютные спекулянты? Торговцы живым товаром? Наркодилеры?

– В каждом индийском доме, – продолжал Чаттерджи, – лампу каждое утро зажигает хозяйка, сразу как только проснется. Это чудесный ритуал, древний и поэтический. Лампу приносят в семейное святилище, потом от нее зажигают другие лампы. Это интимная домашняя церемония, которая очень понравилась моему итальянскому другу – как там его звали? Впрочем, это не важно… Я рассказал ему о ней по-английски, и это ему так понравилось, что он сказал, что переведет ее на ваш язык.

За соседним столом началось какое-то движение. Прибыл человек, который производил впечатление главаря шайки. Это был уже немолодой коротышка, очень тщательно одетый, похожий на китайца. Толстяки тут же встали при его появлении и потом снова сели. Никто не заговорил. Казалось, что они составляют какой-то заговор. Наконец один из мужчин достал из бумажника пачку фотографий и раздал их по кругу.

– Символы очень важны в жизни, – продолжал Чаттерджи, протирая очки уголком дхоти. – Звезда и волна! Но человек важнее символов, так же как живые важнее мертвых. Я помню, как однажды присутствовал на званом обеде во Флоренции. Я сидел рядом с одной американкой, которая непрерывно восхищалась старинной итальянской музыкой и старинной итальянской поэзией. В конце концов молодой человек, ваш соотечественник, засмеялся и сказал: «Моя дорогая леди, современные итальянцы тоже существуют!» Я вспомнил этот маленький эпизод недавно, когда меня пригласили приехать в раджпутанский Удайпур с лекцией. Знаете, Удайпур похож на Флоренцию, это город, знаменитый великими художниками и воинами и разными героями, которые защищали нашу страну от исламских захватчиков пятьсот лет назад. В Удайпуре на каждом шагу встречаешь священные напоминания о достопамятных событиях…

Наши соседи закурили сигареты и заказали напитки (лимонад и содовую, так как сегодня был день запрета на алкоголь). Фотографии продолжали циркулировать. Похожий на китайца коротышка, по-видимому, особенно заинтересовался одной фотографией, на которую все смотрел и смотрел. То и дело он бормотал что-то на ухо одному из сидевших рядом. Остальная шайка продолжала перешептываться и что-то замышлять, оглядываясь вокруг и попивая лимонад и содовую.

– Дорогой Чаттерджи! – произнес хорошо знакомый голос за моей спиной.

Это был профессор Туччи, который наконец-то пришел. Поздоровавшись, мы снова сели, и на несколько минут разговор возобновился. Потом пришли полковник Мойз и Пьеро, и мы смогли пойти пообедать. Тем временем наши соседи ушли. Поднимаясь, я заметил, что они выронили одну фотографию. Я не мог не поддаться искушению, подобрал ее и посмотрел. Это была фотография модельной женской туфли. (Тем же вечером я пересказал эту историю Пьеро. «Не будь дураком, – сказал он. – Ясно же, что они нарочно уронили фотографию. Для отвода глаз!» Поразмыслив об этом деле, я решил согласиться с интерпретацией Меле, так как она больше соответствовала духу места.)

Наш обед в большом кондиционированном ресторане, пристроенном к отелю, через несколько минут разговора на общие темы превратился в диалог между двумя учеными мужами. Это был интеллектуальный пир такого рода, шанс попасть на который выдается редко, и я изо всех сил старался не упустить ничего из сказанного. Замечание об общеупотребительных словах навело разговор на языки мунда, а оттуда был только один шаг до дравидийских языков. Они упоминали работы, написанные их коллегами.

– Я согласен со Шмидтом, но только в общих чертах…

Туччи был более научным в немецкой традиции, Чаттерджи более гуманистичным в классическом смысле. Вспоминая какого-нибудь коллегу, он всегда рисовал какой-нибудь явственный и живописный образ, который ярко вставал перед мысленным взором.

– Такой-то проезжал через Калькутту года два-три тому назад, – говорил он. – Это высокий, бледный, молчаливый человек с маленькой круглой женой, всегда одетой в белое, как теннисный мячик, к тому же она все время прыгала вокруг него!

Потом он возвращался к цитированию Калидасы или Кангьюра, сравнивая старинную и современную литературу, и делал умозаключения, которые воссоздавали историю Азии.

Официантов в ресторане было около пятидесяти. Они были одеты в белую униформу, как халифы, и то ли красные фески, то ли тюрбаны на макушке. Они ходили бесшумно босыми ногами. Обед больше походил на какую-то церемонию – коронацию или что-нибудь в этом роде. Торжественный дож с маленькими белыми усами поставил передо мной суповую тарелку с почти невидимым супом, в котором плавал (или летал) зеленый листик. За соседним столом была компания парсов, женщины довольно красивые, а мужчины довольно толстые. В нескольких столиках от нас сидела семья европейцев, все они смотрелись полинялыми и иссушенными в ведьминском котле муссонов. Муж, видимо приличный профессионал лет тридцати пяти, казался полинялым, жена с ее до отвращения белой кожей казалась полинялой, как и их дочка, девочка лет семи или восьми. Как печально смотрятся белые дети в этой части света!

Ученые мужи продолжали беседу. Оба они были в великолепной форме. Просто потрясающи. От языков мунда они перешли к Тибету, уйгурам и несторианскому христианству Центральной Азии. Они упомянули сэра Ауреля Стейна, Марко Поло и фон Лекока, прошлись по Бактрии и Персии, разобрались с манихейством, древними вымыслами и неопубликованными текстами, найденными в гималайских монастырях. Они следовали за греческими мотивами по степям и оазисам Центральной Азии. Они разложили всю Азию перед нами, разъяли ее на кусочки, рассекли и снова составили вместе во времени и пространстве. Они раскрыли связи и родство, неожиданные взаимоотношения, факты, проливающие свет на целые порядки других фактов. Они наполнили карту Азии жизнью и движением и превратили историю в сияющий источник. С глазами богов, играя веками и народами, как игрушками в своих всесильных руках, мы смотрели, как разворачивается огромная процессия прошлого.

Чаттерджи говорил о том, как изменялось название Рима в его продвижении по Азии.

– В Сирии, – сказал он нам, – его называли Хрим. Китайские купцы, которые отваживались выбраться на крайний запад азиатского мира, встречались с купцами, которые отваживались выбраться на крайний восток средиземноморского мира. Они говорили об империи Хрима, но китайцы не могли правильно произнести название. «X» превратилось в «Фу», и Хрим превратился в Фу-рим, а потом, еще больше адаптировавшись к артикуляции китайцев (которые умеют произносить звук «л», но не «р»), превратился в Фулинь. Так в Китае до сих пор называют Рим.

Чаттерджи был в упоении. Он говорил и говорил, забыл про еду, потом безумно заторопился, чтобы успеть съесть невидимый суп. Всякий раз, когда что-то его восхищало, он совершенно забывал обо всем, что вокруг. Но он отнюдь не слеп. Когда поднялась парская красавица из-за соседнего стола, он обласкал ее взглядом знатока и потерял нить аргумента. В целом проще и человечнее, чем Туччи, но определенно не менее учен. У него первоклассный интеллектуальный багаж, и Туччи слушал его с большим вниманием. То и дело Чаттерджи доставал из-под своего белого хлопчатобумажного дхоти экземпляр «Деяний азиатского общества Бенгалии» и отмечал карандашом на обложке названия книг или статей, процитированных в разговоре. Возвращая документ на место, он открыт первобытный ландшафт обширного волосатого живота прямо на высоте бесплотного супа.

Силигури: у подножия Гималаев

Прошлой ночью мы отправились из Калькутты в Силигури. Мы ехали всю ночь на даржилингском почтовом экспрессе, который идет на север, пролетая через бесчисленные вокзалы с громким металлическим лязгом. Мы пересекли две границы: из Индии в Пакистан и снова из Пакистана в Индию. Теперь, когда мир склонен к объединению, разве этот раздел полуострова не есть шаг назад? Но нужно признать, что, как мы ни привыкли видеть мир через призму политики, мы не в том положении, чтобы судить людей, которые по-прежнему видят мир почти исключительно через призму религии.

Глава 3
Из папоротников на ледник

Сикким: из папоротников на ледник

Мы прибыли в Силигури и теперь уже совсем рядом с Гималаями, которые отвесными стенами возвышаются над равнинами Бенгалии. Через несколько дней пути, меньше чем через неделю, можно попасть из страны пальм и древовидных папоротников в страну снега и льда. На следующих страницах я собрал записки, написанные в разное время в штате Сикким между Индией и Тибетом, чтобы дать представление об одной из красивейших дорог в мире от долин, погруженных в туман и дождь, к вершинам гор, мерцающих в ярких лучах солнца.

Между Дикчу и Мангеном. Мы идем вдоль огромного оврага, по которому течет Тиста. По характеру Тиста – горный поток, по размеру – большая река. Представьте себе Адидже или По в половодье, которые текут по извилистому ущелью, неся вырванные с корнем деревья и крутя их по дороге, словно ветки. Мы в нескольких сотнях метров над уровнем моря, стоит удушающая жара. Воздух потеет и плачет; все как будто растекается жидкостью. Если бы не пиявки и комары, можно было бы идти голышом, но из-за них приходится хорошенько закрываться, и одежда прилипает к телу. Мы со всех сторон окружены зеленым влажным лесом, и туман размывает все, что мы видим, – скользкую перегнойную землю, листья, пни, деревья, близкие и далекие, – в однообразную, таинственную серость, которая отнимает у всего индивидуальность и все заливает смутной похотью. Зеленые усы растений и балдахин плотной листвы деревьев скрывают зловещие провалы в растительности, в которые я заглядываю так же, как дилетант разглядывает рану. То и дело мы натыкаемся на купы белых орхидей, которые свисают на сучьях. Она прекрасны, но зловещи – цветы с ядовитым ароматом, такие, которые посылают врагу. Потом там змеи, которые останавливаются и молча ускользают прочь, и мягкие плоды, которые с хлюпаньем падают в текучей тишине. Лес живой; по отдельности и целиком он живой. Он живой в стволах деревьев, покрытых лишайником и мхом и одетых в папоротник, в бабочках, в постоянном писке и уханье, в каждом внезапном необъяснимом шорохе. Ты чувствуешь, что у леса своя собственная личность, свои желания и капризы, свои неприязни, свой голод, усталость и истома, свои скрытые глаза. Как только ты проник в него, ты уже не можешь их избежать. Его зеленые щупальца заключают тебя в мучительном объятии.

Как описать странное возбуждение, которое внушают буйная растительность, чудовищные стволы, покрытые каплями лишайника, ласка этих огромных, блестящих деревьев на твоей руке, ощущение от коры, опьянение запахами и ароматами? И в то же время как выразить отвращение, которое внушает эта кишащая, скользящая, ползущая, необузданная жизненная силы? Кто может выразить словами страх смерти, который прячется повсюду? Не смерти от какой-то конкретной опасности, а смерти в трудноуловимом, всепроникающем смысле. Нигде еще жизнь и смерть так тесно не переплетаются и не сливаются. Тут упавшее дерево дает прокорм тысячам живых существ, которые питаются его распадающейся плотью; целая популяция грибов, насекомых, червей, папоротников, мха, лишайника и плесени; там змея скользит бесшумно между хищными цветами; там бабочка летит торжественно и капризно и наконец усаживается на желтом скелете зверя; тут засада, ловушка – тайное, пронзительное зло; тут и великолепие, и ужас. Бодлер пришел бы от этого в восторг.

У нас в мозгу кишит рой демонов безумный
Как бесконечный клуб змеящихся червей…

И сразу бы провел заметную параллель между тропическим лесом и сердцем человека.

Манген. Слава и освобождение сегодня утром? На миг облака разошлись, и после многих дней мы снова увидели голубое небо, и там, на невероятной высоте, в семи с лишним километрах над нашими головами, пугающе далеко и близко одновременно, нам открылась та божественно чистая и невещественная вещь, состоящая только из формы и света, – искрящаяся пирамида Канченджанги.

Приближаясь к Сингхику. Вчерашнее незабываемое зрелище длилось всего миг. Когда снова туман спустился, погрузив нас в удушающий подземный мир зелени, моросящей полутьмы, чреватой агрессивными запахами леса. Деревья, деревья, миллионы деревьев. Тем вечером, когда день медленно превращался в ночь, я услышал, как вдалеке поют синие голуби. Их курлыканье музыкально и изысканно печально, со странными транспозициями в минорном ключе, они повторяют свой мотив через долгие интервалы с такой изящной интонацией, которая восхитила бы Дебюсси.

Между Сингхиком и Тонгом. Люди, населяющие эти долины, – лепча – маленькие, незаметные и молчаливые. Изобилие природы в этих краях – грозные реки, разрушительные, прожорливые леса, окованные льдом пики, исчезающие в синем небе, – кажется, совершенно одолели и подчинили тех, кто пришел жить сюда в древности. Или они смогли приспособиться только ползком, прячась, уклоняясь? Сегодня я услышал едва различимый шорох за спиной, и из плотного подлеска появились двое босых мужчин. Это были отец и сын. У обоих были длинные волосы, все еще обычные в этих местах, но не было ни следа бороды. Юноше по имени Гулунг было девятнадцать лет, но он вел себя как тринадцати– или четырнадцатилетняя девочка, робел, стеснялся и краснел. Сейчас лепча осталось лишь несколько тысяч, большинство из них живут в окрестностях Мангена, Сингхика и в долине Талунг.

Власть в Сиккиме находится в руках небольшого правящего класса тибетцев, завоевавших эту землю с севера несколько веков назад. В целом это энергичные, предприимчивые люди. Однако в большинстве своем население Сиккима состоит из недавно иммигрировавших непальцев. Как и лепча, это люди небольшого роста, но они чрезвычайно активны и разбегаются повсюду, как муравьи в человеческом облике. Они чем-то похожи на японцев. (Непал – индийская Япония!) Они постепенно распространяются на восток и запад. Они трудолюбивы, помогают друг другу, организуются, умножаются и всегда говорят по-непальски. За городом они всегда ходят с кривым ножом, который называется кукури. Я купил такой вчера у двух непальцев, которые неприязненно посмотрели на меня. Я подумал, что, если куплю у них оружие, это позволит мне отдохнуть в полном спокойствии. Кукури вместе с ножнами, дополнительным кинжалом, кремнем и кресалом и прочим весит около двух с небольшим килограммов.

Идя по нашей каменистой ослиной дороге, мы то и дело натыкаемся на жилища лепча. Они живут в хижинах, типичных для всей Юго-Восточной Азии, но построенных на сваях разной высоты. От Японии до Явы, от Бирмы до Бенгалии детали меняются, но общая конструкция одна и та же.

В какой-то момент мы повстречали у ручья нескольких тибетцев. Они поставили шалаш, искупались и сели есть и пить. Когда я поздоровался с ними по-тибетски, они уговорили меня выпить вместе с ними чанга. Разница в характере между группами людей, обитающих в этих долинах, самая примечательная. Лепча маленькие, робкие, молчаливые, как дети; они всегда прячутся и знают все секреты леса. Непальцы тоже маленькие и молчаливые, но они активные и энергичные, постоянно шевелятся, как муравьи. Тибетцы большие, шумные, экспансивные и наименее восточные из всех восточных людей, созданные, чтобы шагать, как великаны, по своим бескрайним плато, всегда готовые пить, петь или поверить в чудо; купцы, разбойники, монахи и пастухи.

У Цунтанга. Мир, казалось, состоит исключительно из воды и зелени. Камни и валуны настолько заросли растениями, что их совсем не видно. Только там, где есть проточная вода, обнажается горный камень. Сегодня ненадолго вышло солнце, и я спустился к Тисте, чтобы искупаться. Воздух все такой же жаркий, но вода, стекающая прямо с ледников, очень холодная. Течение страшно сильное, плавать было невозможно. Можно было только окунуться между двумя большими валунами у берега, где поток не такой быстрый. Недалеко оттуда над оврагом протянулся веревочный мост, типичный для этих мест. Он очень пугающе раскачивался, и только лепча могут уверенно ходить по нему. Изобилие воды в долинах Восточных Гималаев – это что-то жуткое. Везде там водопады, потоки, омуты, родники. Создается смутное впечатление, что эти горы все еще сказочно молодые, что процесс роста все еще очень активен, что все движется, плюхается, скользит и съезжает под гору. На самом деле вода уносит фантастическое количество земли и песка и перекатывает массы камня, таким образом понемногу каждый день разрушая колоссальные горы.

Лачунг. Последние туманы и первые ели. Внезапно мы оказываемся в другом, более знакомом мире, в обстановке, которая напоминает Альпы, Италию, прекрасную и далекую Европу. Даже хижины уже не на сваях и покрыты соломой. Если бы не некоторые характерные признаки, показывающие, что мы в буддийской стране, эти домики перед нами вполне могли бы находиться в Бернском Оберланде или в Валле-д'Аоста.

После Лачунга. Мы снова посреди густого и, кажется, нескончаемого леса, но как он отличается от леса, в котором мы были всего два или три дня назад! Теперь мы забрались на высоту 2700 метров, и вместо чужой и экзотической, поразительной и ужасающей растительности мы оказываемся среди хвойных деревьев и рододендронов. Невозможно представить более разительный контраст. Единственное препятствие, которое ограничивает кишащую жизнь в бесконечной жаре и влаге внизу, – это нехватка физического пространства. Каждая форма жизни вынуждена проделывать свой путь за счет других форм жизни; жизнь процветает на смерти, воры и паразиты, кровососы и ловкачи жиреют и размножаются. Здесь борьба за жизнь другая. Это меньше борьба видов между собой, скорее борьба всех видов против сил природы – ветра, мороза, камня, лавины, бурь. Поэтому основной характер двух лесов диаметрально противоположен. Лес, где мы сейчас, высокий и сухой. Здесь хитрые и ловкие уже ни на что не годны, потому что для выживания нужна сила, стойкость, внутренняя энергия. На человеческом языке нижний лес как большой город, где процветают ловкачи и вымогатели, но здесь нас окружает жизнь, существующая в солнце и ветре, больших вещах, перед лицом которых ложь бесполезна.

Вверх по боковой долине. Рододендроны! В Гималаях рододендроны – деревья высотой с липу или грецкий орех. Это отнюдь не маленькие кустики, как в Альпах, они образуют чащу, покрывающую целые горные склоны. С мая по июль они цветут великолепными розовыми, сиреневыми или ярко-желтыми цветами, цветами изящными чуть ли не до декадентства. Сегодня утром я ушел с тропы, с дороги, с последнего следа человека и несколько часов карабкался по боковой долине, затерянной в лесу. В такой дали от всех обитаемых мест природа нетронутая, дикая, полная тайны. Мне пришлось перебираться через стволы деревьев, недавно поваленных бурей, и других, лежавших там годами, заросших мхом и лишайником. То и дело испуганная птица вспархивала из-под листвы и улетала. Сухие листья, сосновые иголки, бурелом трещали, когда я наступал на них. Наконец в этих альковах первобытного леса, подходящего для битв между медведями и великанами или для криков дикарей, я наткнулся на сады роскошных рододендронов, пышных, бесконечно утонченных и томных, с текстурой, похожей на нечто среднее между плотью и шелком, с тонкими оттенками – праздник, который тихо готовился каждый год в течение веков, совсем ни для кого.

За Юмтангом. Мы среди последних деревьев, и вдалеке видно первый снег. Сегодня утром мы вышли на рассвете. На деревьях в лесу свисали странные лишайники в жемчужинах росы в лучах раннего утра.

Приближаясь к Самдонгу. Деревья вдруг исчезли. Чащобы рододендронов провожали нас некоторое время, а потом мы вышли на открытые пространства, к высоким горам. Но что это за персонажи цвета серы, которые карабкаются по горам? Они были похожи на жрецов, собирающихся на торжественную встречу на какой-то далекой вершине. Это чукар, странное растение из семейства гречишных, которое растет в одиночестве вплоть до невероятной высоты, до четырех с половиной километров и выше, на моренах, за последними скудными пастбищами, где выживают только трава, осока да крошечные горные растения. Носильщики сказали мне, что сердцевину чукара можно есть сырой. Я попробовал, она освежала. Кто же занес тебя сюда, великолепное, экзотическое растение, достойное оранжереи? Может быть, ты последнее приветствие из Индии.

Себу (5250 метров). Наша первая настоящая встреча с Центральной Азией: як, большое, лохматое, смирное, медлительное, умеренное и симпатичное вьючное животное Тибета. Он мирно пасся у подножия колосса высотой 6400 метров и чувствовал себя как дома. Потом мы встретились с первым снегом и первый раз переночевали на морозе. Мы отправились к перевалу Себу вчера на рассвете, и вскоре солнце осветило ледяные дворцы Чомбу, последней большой горы в этих местах, еще не покоренной человеком. Прошлой ночью мы расположились на ночлег у небольшого озера, в спокойных водах которого великолепно отражались неизвестные и безымянные пики. Странно, что озеро не замерзало; возможно, его питают теплые источники. В Самдонге, недалеко отсюда, есть несколько таких озер.

Мы лишь в нескольких милях от долины Тисты, где провели последние несколько дней в пути, но каким невозможно далеким кажется мир, который мы оставили внизу! Там нас угнетали огромные нависающие горы, буйство зелени, низкий потолок облаков, который давил на нас, словно ужасная кара. Здесь мы вдыхаем открытое небо и нам видны гиганты Восточных Гималаев: Канченджанга (8586 метров), Кангченджхау (6920 метров), Паухунри (7128 метров), Джомолхари (7134 метра) и очень далеко Джомолунгма (8848 метров), сияющие, как возвышенные ослепительные острова в бескрайнем море пространства. Здесь можно обернуться и сказать: вот Тибет, вот Непал, а там огромное пространство Индии. Мы на короткой ноге с дыханием континентов.

Долины внизу были жаркие и влажные, полные прожорливых, властных или хитрых, агрессивных или вкрадчивых жизненных форм. Здесь мы в царстве льда и ясности, полной и исконной чистоты. Как велика разница между ночью и смертью здесь и там, внизу! Внизу ночь еще живее дня. Ночь превращает долину в огромную утробу. Тебя как будто окружают странные секреции; ты чувствуешь прикосновение странного дыхания; невидимые желания и ужасы обвивают себя плотной тканью ветвей, листьев и почвы. Но здесь ночь не более чем свет и простор. Все лежит недвижно в великом холоде, только звезды светят или луна скользит по ледяным каналам или ярко-синим покровам. Время и материя как будто больше не существуют. Здесь смерть сразу же означает вечность. Внизу смерть – это разложение, мелкая, незначительная фаза в цикле жизни; состояние, которое постоянно дает пищу круговороту новых жизней. Здесь у ночи торжественное, кристальное достоинство великих истин; это разум, Бог.

Носильщики, которые идут с нами, – это бхутия (тибетцы) из Лачунга. Сильные, простые, жизнерадостные малые, полностью приспособленные к этим местам. Они встречают подъем без жалоб; наоборот, они смотрят на поход и его трудности как личный вызов, который с радостью принимают. Вечером они поют вокруг костра, поют на перевалах, громко, хором. Долины далеко внизу закрыты туманом, который сверху похож на море облаков. Какой внезапный переход! Несколько дней назад мы могли остановиться, чтобы полюбоваться отсветом луча на крыле бабочки. В тот вечер один из носильщиков взял пригоршню снега и дал ему упасть снежинка за снежинкой на землю. Кристаллы легко отлетали прочь, отражая свет солнца, садившегося между горными пиками в отблесках зеленого, розового и золотого цветов.

Гангток: обед с махараджей

В этом гималайском пейзаже с его головокружительными крайностями и перехлестами вполне ожидаемо, что, по контрасту, у него будет игрушечная столица с игрушечным базаром, игрушечными садами и игрушечными домиками среди древовидных папоротников и диких орхидей на горном склоне, теряющемся в облаках. Гангток, столица Сиккима, действительно таков. Мы добрались до Гангтока несколько дней назад. С остальным миром его соединяет телеграфная линия, он в самом конце автомобильной дороги (113 километров от Силигури), там есть почтовое отделение, больница и дворец махараджи. Все равно у тебя такое ощущение, что ты вне мира. Все кажется сказочным.

Вчера нас пригласили во дворец. Нас приняли без всяких формальностей, и это было очень приятное событие. Сегодня вечером нас пригласили снова, только в этот раз на ужин. Я смотрел, как махараджа, маленький, худенький, пожилой, хрупкий, как птичка, и благородный, как дворянский герб, величественно задрапированный в тибетское одеяние из коричневого шелка, склонился над своей тарелкой, вглядываясь сквозь толстые очки, и ловит на вилку – с замечательной ловкостью, этого отрицать нельзя, – несколько горошин, которые пытаются сбежать.

Весь Гангток присутствовал на ужине в честь профессора Туччи и его спутников: начальник британского политдепартамента с женой, личный секретарь махараджи и главы разных благородных семейств, в чьих руках бразды правления крошечного государства Сикким. То и дело махараджа поворачивался и говорил с миссис Хопкинс, женой начальника политдепартамента при индийском правительстве. Думаю, предметом их разговора были бабочки. Бабочки в Сиккиме невероятно красивы и разнообразны. Его высочество господин Таши Намгьял, сиккимский махараджа, хотя и имеет тибетское происхождение, как вся правящая каста Сиккима, является идеальным представителем маленького, скрытного народа, населяющего долины у подножия гималайских великанов. Он любит изящные вещи, редкие камни, лаковые изделия и нефрит, который он ласкает тонкими пальцами благородного аскета и так тихо ходит из комнаты в комнату по своему дворцу, как будто летает по воздуху. Я не мог отвести от него глаз, пока он охотился на горошины; это была изысканная микроскопическая борьба; нечто между шахматной партией и мучительной работой миниатюриста; нечто между тайным обрядом и придворным церемониалом. Но наконец борьба окончилась. Последняя горошина, побежденная и насаженная на вилку, поднялась к монаршим губам, которые красиво раскрылись, чтобы принять ее, как будто чтобы принять или подарить поцелуй.

Обеденный зал был невелик. Большой овальный стол и двадцать шесть обедающих практически заполнили его. На стенах висели танки (тибетские картины на ткани) со сценами из легенд о Будде. Они относились к серии под названием Цепа Чуни («Двенадцать деяний Будды») и были замечательно красивы, хотя и не шедевры. Великолепное чувство цвета тибетцев выражалось не только в картинах нашего хозяина, но и в их одежде. На махарадже, помимо шелкового халата, завязанного на поясе оранжевым кушаком, были бархатные монгольские тапочки с зелеными завитушками. Принцессы Пема Чоки и Сёнам Палден, не говоря уже о жене Лачага Таринга, были одеты в тибетском стиле с богатыми золотыми кау (шкатулки для амулетов) на шее. Все мужчины были в шелковых халатах разных цветов, и все подпоясаны красными, оранжевыми или желтыми кушаками.

Среди всего этого великолепия и восторга для глаз мы, европейцы, выглядели как пингвины. Когда западный вкус возвратится к тому, чтобы выражать себя в богатстве и полноцветии картин Бронзино или Гольбейна? Черно-белая официальная одежда XX века – это мрак и ужас. В обществе неглупых азиатов в великолепных традиционных костюмах ты испытываешь только острое чувство стыда от нашего глупого самоотречения. Говорят, что разноцветная одежда глупа и женоподобна. Тогда можно сказать, что и любовь тоже женоподобна.

Во дворце говорят по-тибетски и по большей части живут на тибетский манер. Титул махараджи, которым называют Дренджонги Гьялпо («король Сиккима» по-тибетски), – одна из нескольких уступок индийским обычаям. Лхаса, столица Тибета, – это, несомненно, местный Париж, диктующий моду, этикет и обычаи.

Напротив махараджи сидела принцесса Пема Чоки, его вторая дочь (старшая дочь замужем за тибетским чиновником и живет в Лхасе). Поскольку махараджа расстался с махарани, Пема Чоки была за хозяйку. Ей двадцать два, ее имя означает «Лотос Блаженной Веры», и она так же прелестна, как и ее сказочное имя. Она умна, горда и нервозна. Ее черные волосы, собранные в косу по-тибетски, обрамляют тонкое, бледное лицо с глазами то настойчивыми и пронзительными, то неожиданно томными. У нее небольшой и выразительный рот, он всегда в движении: от улыбки к разочарованию, от серьезной задумчивости к смеху из-за недоразумения с быстрой переменой настроения живого и активного ума.

После ужина Пема Чоки поднялась, и мы обратили внимание, что она невысокого роста. Но в своем азиатском платье она казалась выше. Кроме того, она сложена так пропорционально, что, только стоя рядом с ней, можно определить ее настоящий рост. На ней было платье из фиолетового шелка с кушаком на поясе и блестящим передником ярких цветов. Ее золотое кау было сплошь усыпано бриллиантами. Характер Пемы Чоки со вкусом выражался в нескольких новшествах, тут же заметных внимательному наблюдателю. Вместо традиционных лхам (цветные матерчатые тапочки), например, на ней были элегантные французские босоножки из черной кожи, а на ее ногтях был красный лак.

После обеда мы пошли в гостиную, и я оказался рядом с Пемой Чоки, которая прекрасно говорит по-английски. Она знает о Западе по книгам и учебе, но никогда не выезжала за пределы Азии. В школе она учила наизусть английские рассказы и стихи (она ходила в школу в Калимпонге), а теперь читает «Лайф», «Вог» и «Ридерс дайджест». Она путает Кольбер (Клодет) с Флобером (Гюставом) и Аристотеля с Мефистофелем. Но тибетскую культуру она знает досконально. Она обожает буддийские церемонии и особенно почитает Миларепу.

– Только представьте себе, – сказала она, как будто рассказывая о какой-то катастрофе, случившейся не далее как вчера, – Миларепа [который, кстати говоря, умер тысячу лет назад] круглый год жил в пещере в Гималаях среди снега и льда. Я иногда сама хожу в горы, но мне бы не хотелось остаться там навсегда! Все имущество Миларепы состояло из одного только кувшина для воды. Однажды кувшин упал и разбился на тысячу осколков. Вместо того чтобы жаловаться или приходить в отчаяние, Миларепа стал петь. Он сказал кувшину: «Кроме тебя, у меня ничего не было. Теперь ты разбит и стал ламой и прочел мне превосходную проповедь о недолговечности вещей!» Божественно, не правда ли?

Слуга, одетый лесным джинном, прошел мимо с подносом. Принцесса предложила мне выпить и продолжила:

– Через несколько дней состоится чудесная церемония в монастыре, вы обязательно должны прийти! Из Тибета приехал новый лама. У него такой красивый голос! И к тому же он сам очень красив. Это глупо с моей стороны предполагать, что красивому ламе легче приводить умы к вере?

Пема подняла рюмку с ликером, который мы привезли с собой в подарок из Италии, и засмеялась. Она хорошо понимала, что ее последнее замечание восхитительно фривольно. Не зная того, она повторила вопрос, который тысячи лет назад задала в своем дневнике японка Сэй-Сёнагон, придворная дама Фудзивары.

Потом принцесса рассказала о своей поездке в Лхасу два года назад: великолепные процессии буддийских лам и настоятелей, пение, благовония и музыка.

– Представьте себе важную церемонию в храме, – сказала она. – Представьте себе собрание всех высоких сановников религии и все главные семейства Лхасы. И вот, прямо посреди благословения входит слуга и уводит меня, или, вернее, я вдруг замечаю, что он делает мне знаки с другого конца храма. А так как я сидела практически в первом ряду, я чуть не провалилась сквозь землю при мысли, что мне надо встать и пройти прямо по ногам всех великих дам Тибета. Там были жены нескольких шапе (министров) и несколько родственников далай-ламы. Ужас, правда? К тому же я не была уверена, что мои волосы не растрепались. Но слуга все делал мне настойчивые знаки, и я подумала, что, наверное, дома случилось что-то страшное – может, дом горит или туда ломятся воры. Бог знает, что там могло случиться!

– И что же оказалось?

– И вот, после того, как я отдавила ноги нескольким важных людей, оказалось, что мою собачку стошнило рисом, которым ее накормили за час до того. Я думаю, там были какие-нибудь акульи плавники, которые она ненавидит! Какая неприятность! Все, что мне осталось делать в тот момент, – это запереть ее в единственном доступном месте – в гонканге!

Слово «гонканг» резануло мне слух. Пока я слушал рассказ принцессы, мне представлялась сцена в освещенном лампами храме с золотой парчой, пением псалмов, облаченными в шелк ламами, облаками фимиама, позолоченными статуями, толпой сановников во всем великолепии священнического и феодального Тибета, Тибета, который до сих пор принадлежит Азии времен Марко Поло. Однако гонканг – это темная крипта, какую можно найти в любом монастыре; это обиталище йидамов, богов-хранителей, – таинственное, глухое место, где вонь прогорклого масла от приношений на алтаре еще тошнотворнее обычного. У входа висят разлагающиеся туши медведей, диких собак, яков и змей, набитые соломой, для отпугивания злых духов, которым вздумается преступить через порог. Туши распадаются, и все это место настолько отвратительно, насколько был бы нам отвратителен чулан под лестницей, забитый хламом, затянутый паутиной, где свалены древние прадедушкины зонтики и обрывки замызганной горжетки, которую когда-то носила покойная тетушка. И в довершение всего, разумеется, прогорклое масло. О портретах богов на стенах вы с первого же взгляда сказали бы, что это демоны, чудовища, адские твари. Однако это добрые духи, защитники, которые принимают эти кошмарные формы, чтобы сражаться с невидимыми силами зла.

Сопоставление Пемы Чоки и гонканга я счел уголовным преступлением. Невозможно представить себе что-либо более прелестное, чем принцесса в тот момент с ее румянцем, драгоценностями и молодостью, и что-либо более мерзкое, чем гонканг, темная, пыльная яма с затхлым воздухом, смердящая прогорклым маслом, с жирными ободранными тушами, с кошмарными богами на стенах верхом на чудищах, в коронах из черепов и ожерелий из человечьих голов, держащими в руках вместо чаш окровавленные черепа.

Принцесса еще раз поднесла прозрачную рюмку к губам, отпила, улыбнулась и продолжила:

– Но вы ведь даже не знаете, что такое гонканг!

Тогда она мне его как следует описала. Она рассказала о костях и плясках, о дридуге – священном ноже, о дордже[6] – молнии, о гирляндах из черепов, о скипетрах с насаженными на них людьми. В ней был Тибет, тайный и непереведенный Тибет; Тибет, страна экзальтации, красоты и ужаса, край открытого неба, каменных пустынь и зловонных гонкангов, высоких пиков, сверкающих на солнце, и холмов, где мертвые тела разрубают на куски и оставляют на прокорм хищным птицам; край простоты и жестокости, чистоты и оргий.

Чангу: Верлен и ветряные люди

Пема Чоки и ее брат принц Тхондуп решили ехать с нами до Тибета, чтобы покататься на лыжах в горах. Подниматься к Чангу вместе с Пемой Чоки было пленительным и радостным процессом постоянных открытий. Она уже не была сказочной принцессой в игрушечном дворце среди тибетских картин, нарисованных на драгоценной ткани, среди нефрита и кресел в худшем английском колониальном духе. Теперь это была простая и выносливая спутница, вдыхающая разреженный воздух на высоте 3700 метров и смеющаяся в лучах солнца, с меховой шапочкой на голове, какую носят на высоких плато зимой. Кто мог бы подозревать, что в ее жемчужно-фарфоровом теле столько силы и упорства?

Сегодня шел снег на протяжении всего пути до вершины горы, откуда ветер все уносил мелкие кристаллики, блестевшие на солнце. Мне до сих пор время от времени вспоминалась история с гонкангом. Как совместить божественную чистоту и безмятежность этих гор, бесконечную сладость неба и простора с вонючим, кровожадным ужасом ламаистской фантасмагории? Однако же и то и другое принадлежит Тибету. Как совместить этих чудовищных богов-хранителей с изяществом Пемы Чоки? Может быть, тайна Пемы Чоки – в какой-то степени тайна и Тибета, и, может быть, она могла дать мне ключ к ее разгадке.

Тем вечером мы несколько часов сидели возле огня, потягивая чанг, сиккимское пиво, которое варят из проса, разлитый в высокие бамбуковые стаканы, которые называются паип. Мы говорили о Верлене и Китсе. Я восхищался тем, как принцесса знает западную культуру, хотя то и дело и смеялся вместе с нею над какой-нибудь ошибкой. Разве храм с греческой статуей для нее не то же самое, что китайский павильон или пагода для нас, – а именно чрезвычайная экзотика?

Потом, не знаю как, Пема Чоки заговорила о том, что ей намного ближе; о лунгпа («ветряных людях»), например, – монахах, которые многолетним крайним аскетизмом и упорной подготовкой добиваются почти полной свободы от тяжести человеческого тела и потому способны преодолевать сотни километров за один день.

– На самом деле они могут облететь Тибет целиком за неделю, – заверила меня Пема.

Она еще рассказала мне, что если бросить камень в определенное озеро, поднимется буря, и о ведьме, которая похоронена у лхасского монастыря.

– Хотя она умерла уже давным-давно, – сказала принцесса, – ее макушка до сих пор каждый день высовывается из-под земли. Только представьте себе, у нее в волосах блохи! Ламы изгоняют ее каждый день, но она сильнее их!

Вот это, а не маленькие храмы с имитацией греческих статуй или гипсокартонные сады, раскрашенные английской гувернанткой, есть почва, в которую действительно уходят корни мировоззрения Пемы Чоки; почва, насыщенная древними мертвецами, где эзотерические стихи и чудотворные откровения могут появиться в каждый божий день, где есть боги, которые занимаются любовью посреди огня.

Естественно, что разговор перешел на яды.

– Будьте осторожны в пути, – сказала принцесса. – В Тибете никогда нельзя знать наверняка. Есть яды, которые убивают так, что никто и не заметит. В Тибете считается, что если отравить человека, которому везет или который богат и влиятелен, то его удача, богатство или власть перейдет к отравителю. Иногда причина отравления еще тоньше. Таким образом люди пытаются унаследовать святость. Великий мудрец рискует тем, что какой-нибудь сумасшедший попытается его отравить в надежде получить бесценное преимущество святого перед обычными людьми – его высокое положение в цикле рождений и смертей. Моего дядю несколько раз пытались отравить по этой самой причине!

– Что? Знаменитого чудотворца, о котором я столько слышал?

– Да.

Я пошевелил угли, и мы выпили еще чанга.

Пема Чоки продолжала:

– Яды, понимаете ли, они почти живые существа. Вам смешно? Вы не верите? Ах, но вы же не знаете, какие странные вещи творятся в этих местах. Я знаю одного колдуна, который приготовил какой-то яд, чтобы убить соперника. Но так уж вышло, что этот соперник заболел и умер собственной смертью всего за день-два до срока, который указали звезды, когда яд будет готов и должен сработать. В общем, у колдуна не было выхода. Когда яд готов, его надо использовать. Колдун должен был либо дать яд кому-нибудь, либо умереть сам. Яд уже был готов и ждал. Он был голоден, разве вы не понимаете? Тогда колдун дал его своей дочери. Яд – он как живое существо. Он живой, у него собственная воля. Страшно? Но в Тибете все страшно!

В Тибете все страшно! Эта фраза в устах прелестной Пемы Чоки пробудила в моем уме воспоминания и отзвуки. Это правда. Молчание, простор, храмы с богами, как корабли, набитые безумцами, выброшенные на безумный берег… Но тайна Тибета начала приоткрываться. Я начал видеть вещи не только снаружи, но и изнутри. Я стал способен чувствовать их, а когда ты начинаешь чувствовать, разве ты не ближе к пониманию?

Пема снова заговорила о своем дяде.

– Он был самый необычный человек, которого я знала. Помню, когда я была маленькой, он жил в совершенно пустой комнате и летал…

– Вы действительно это видели?

– Да. Он делал то, что вы назвали бы упражнением в левитации. Я приносила ему немного риса. Он сидел неподвижно в воздухе. Каждый день он поднимался чуть выше. В конце концов он поднялся так высоко, что мне было трудно передать ему рис. Я была маленькая, и мне пришлось встать на цыпочки… Есть вещи, которые не забываются!

Чоукидар (сторож) постоялого двора бросил полено в огонь, и он ярко вспыхнул. Теплые и все еще полные света, мы вышли на минуту, чтобы вдохнуть ночного воздуха. Огромная луна катилась по ночному небу. Вокруг нас было только звездное серебро снега. Когда мы шли по льду, дорожка похрустывала под нашими ногами. Казалось, что кто-то кричит в тишине.

Глава 4
Метафизические приключения принца Гаутамы

Перевал Нашу: вход в Тибет

Один из перевалов, по которым можно попасть в Тибет, – это Нату в нескольких километрах от Чангу. Надо перейти мрачную, каменистую седловину в окружении унылых зазубренных гор. Наверху перевала горка из камней, несколько шестов и сотни маленьких разноцветных флажков, на которых методом гравюры по дереву отпечатаны буддийские молитвы. Когда мимо проходит караван, все добавляют по новому камню к горке и кричат «Со-я-ла-со!».

Когда мы добрались до камня, небо слегка потемнело, приближался закат. Розово-коричневые обрывки облаков плавали над нами, как на картинах XVII века. Воздух был холодный. Впереди в стороне Тибета небо было ясное, обычное в этих местах вдали от Бенгалии; сырость, облака, дождь и снег в эти горы приносит ветер из Индии. Пьеро Меле добрался до вершины раньше меня и уже надевал лыжи. Стоял апрель, вокруг еще лежал снег, и мы хотели войти в Центральную Азию торжественно и спортивно. Прежде чем продолжить путь, я на миг оглянулся на долину, из которой мы пришли. Ее уже скрывал фиолетовый туман вечера. До свидания, Сикким! До свидания, милая Пема Чоки!

Я не могу сказать, что мне понравился спуск. Я страдал от приступа горной болезни и то и дело был вынужден останавливаться. Пьеро постоянно подшучивал надо мной, но, как только снег кончился, он помог мне – понес мои лыжи. Мы прошли добрый отрезок пути по грязной каменистой ослиной тропе, и потом стемнело. Первые маленькие заросли сменились большими, а потом мы набрели на силуэты каких-то хвойных деревьев; то есть мы снова были достаточно низко, где растут деревья. До Чубитанга, где собирались заночевать, мы дошли очень поздно. Туччи и полковник Мойз уже были там, грелись у великолепного костра из хвороста.

Каждый раз, пересекая Нату, я вспоминаю Палджора и его стоячие трупы, случай, который был самым подходящим введением в эту отдаленную часть Азии. Он произошел несколько лет назад. Мы дошли до перевала в густом тумане. В воздухе витало ощущение неясной угрозы. Искривленные, побитые ненастьем камни нависали в сером тумане, как очертания таинственных существ, которые остановились, поджидая нас. Это было очень неприятно.

– Похоже на роланги, – сказал Палджор, который нес мешок с моими фотоаппаратами.

Он улыбнулся с видом знатока, желая убедить меня, будто в самом деле он не верит ни в каких ролангов, но я уверен, что в душе он все-таки в них верил. Роланг – это значит «стоячий труп» – ужасная выдумка, характерный продукт больного и зловещего тибетского воображения, которое наслаждается скелетами, кровью и смертью – всеми удовольствиями скотобойни. Больше всего ему нравятся войска демонов, совершающих ритуалы среди расчлененных человеческих трупов, используя черепа в качестве священных символов. Тибетская фантазия обожает макабрическое, с восторгом относится к отвратительному, опьяняется пытками, которые описывает со сладострастием и реализмом. В каком-то смысле эпизод с ролангами был самым подходящим приветствием, которым встретил нас тайный Тибет.

Однако как все это удивительно и неожиданно! Путешествуя по Тибету, по открытым всем ветрам плато, где солнце с эскортом блеска и блаженных облаков господствует над простором, где все ясно, прозрачно и кристально, где нет таинственных лесов и долгих северных сумерек, ты ожидаешь встретить народ, чей внутренний мир находится в более очевидной гармонии с природным окружением. Ты ожидаешь встретить безмятежный разум греков, культ красоты в дорической простоте, отважный дух светлого анализа, южные, солнечные эмпиреи, мифологию, в которой боги так же величественны, как Гималаи, наслаждаются метафизической гармонией, суть которой крайняя абстракция. Ты ожидаешь, чтобы Тибет рождает в человеческом разуме смелость высочайших полетов западной математики.

Есть теория, такая же древняя, как первое рассуждение человека о его окружении, согласно которой ландшафт и климат страны в какой-то мере объясняют не только физическую внешность обитателей, но и их характер, философию, религию, искусство. От Гиппократа (по-гречески) до Ретцеля, от Полибия до Тейна это считалось самоочевидным тезисом, даже не стоящим обсуждения.

Невозможно отрицать, что на человека влияет среда, но понять, как влияет, – совсем другое дело. «Век анализа на час синтеза!» – воскликнул Фюстель де Куланж. Время синтеза еще далеко, хотя, кажется, никто не сознает этого. Я наугад открываю исторический труд и нахожу фразу: «Вполне закономерно, что Парфенон мог возникнуть только на земле и под небом Аттики» (X. Берр). Это утверждение можно интерпретировать так: если мы имеем народ с развитым интеллектом, в стране, одаренной ясным небом и ярким солнцем и сильно изрезанным побережьем, с климатом, в котором у всего четкие очертания, где все отчетливо и вся атмосфера поощряет объективность и не поощряет туманную мечтательность и безудержный поток фантазии, то естественным результатом будет Парфенон. Парфенон – это плод спонтанного расцвета цивилизации, ведомой ясными и блестящими идеями к гармоничным и простым целям. Не следует ли ожидать от аналогичной среды культа рационализма в философии, культа обнаженной натуры в искусстве, культа измеримого в геометрии? А что касается богов, лишь естественно ждать, что они будут понятными, разумными, антропоморфными… Аргумент идеальный. Слишком идеальный.

Проблема в том, что весь этот аргумент можно применить к Тибету. Тибет – это обширная скалистая страна, царство неба и солнца, где ветер дует днями без препятствий, кроме закованных в лед, безлюдных хребтов кангри, «снежных гор», где дождь редок, а туман исключителен, где нет лесов, где все кажется блистательной эмблемой самого кристального рационализма, безмятежной и гармоничной мысли. Разве внутренняя жизнь обитателей такой страны напоминает природу вокруг них? Хитроумный и заблуждающийся теоретик, твои воздушные замки логики падут от удара за ударом при каждом последовательном контакте с тибетской землей и в конце концов будут безжалостно разрушены.

– Откуда берутся роланги? И кто становится ролангом? – спросил я у Палджора.

– Если в тебя ударит молния и убьет, иногда ты становишься ролангом, – ответил молодой человек. – Твое тело стоит с закрытыми глазами и ходит. Оно идет прямо вперед, и никто не может его остановить или заставить повернуть. И вообще, любой, кто коснется роланга, заболеет и умрет. Роланги ходят по горам. Они остановятся, только если бросить в них башмак…

Последняя ремарка сломала напряжение, и я от души рассмеялся. Но и это типично для страны. Внезапный переход от мрачного, гротескового, непристойного к комическому, внезапный взрыв смеха – это нечто преимущественно тибетское. Палджор тем не менее хранил серьезность. Для него бросок башмака был магическим действием, актом экзорцизма, ритуалом, а не нелепым антиклимаксом, каким он кажется нам.

В Чубитанге: намеки и объяснение

На каждом этапе караванного пути до Лхасы можно найти книгу для посетителей. В Чубитанге, перевернув страницы, я увидел имена многих людей, которых встречал в Тибете или Сиккиме: Грейнджера, например, здоровенного англичанина, огромного, как полуостров. Я встретил его в Гьянце, где он командовал ротой индийских солдат, когда британское правительство получило право расквартировать там ее для охраны караванного пути. (Право перешло к индийскому правительству 15 августа 1947 года.) Я познакомился с ним однажды утром и примерно в три часа того же дня нашел у своего дома двух лошадей. На одной из лошадей сидел грозный, чернобородый сикх в фиолетовом тюрбане (такой же, как пророки, которые водят калькуттские такси); другая лошадь была для меня.

– Мистер Грейнджер приглашает сыграть в поло.

Сыграть в поло? Я в жизни ничего подобного не делал. Естественно, я обеими руками ухватился за эту новую возможность. Правда, на высоте 3700 метров даже лошади вскоре начинают тяжело дышать, и нам приходилось время от времени отдыхать. Но это была не игра, а эйфория.

Грейнджера одолело внезапное и огромное восхищение профессором Туччи.

– Этот ваш профессор, он же гигант, правда? – воскликнул он.

Грейнджер провел два года в Тибете, не интересуясь страной, но теперь вдруг у него появился страстный интерес к буддизму. В разгар игры в поло, когда наши лошади сходились, он криком задавал мне вопросы: «Эй, а что ж такое бодхисатва, а?» или «Эй, а сколько будет стоить копия Кангьюра?».

Кангьюр – это писание тибетского буддизма, как правило, оно состоит из ста восьми томов. Тангьюр, который представляет собой комментарии к писанию, состоит из двухсот двадцати пяти томов. Вместе они составляют малую толику печатных трудов. Это напоминает мне один случай десятилетней давности, когда мы с профессором Туччи карабкались по перевалу Нату, и с нами не помню сколько мулов, нагруженных учеными трудами. Бедные твари, привыкшие перевозить шерсть, покорно поднимались по горе со всеми этими историями о мириадах богов, магическими формулами для посвященных, тонкими различиями и видениями огня и кровопролития. Тангьюр, пролежав некоторое время в утробе корабля между коробками с пряностями и тюками хлопка, в конце концов прибыл в Рим. Кто из миллионов жителей итальянской столицы знает, что там, в сердце города, лежит немая и глухая фантастическая вселенная беспримерного образного богатства? Но что есть книга, которую практически никто не читает? Бумага – красивая, захватывающая, примитивная бумага Тибета с неровными волокнами, широкими, как вены.


Мистер и миссис Наланда, должно быть, проехали этим путем несколько дней назад. Какая странная пара! Он – церемонный немецкий еврей, уже в годах, который приехал на Восток лет двадцать назад. Он принял буддийское имя и буддийскую веру и носит что-то вроде усредненного индо-тибетского одеяния очень яркого желтого цвета. На запястье у него четки, седые волосы чуть растрепаны, делая его похожим на скромного учителя музыки, который не позволяет себе полностью отдаться условностям. Его жена намного моложе; она отнюдь не уродина и порой даже весьма хорошенькая, белокожая, черноглазая и черноволосая, совсем как бомбейские парсы. Она тоже одевается в тибетском стиле. Они бродят от монастыря к монастырю, копируют картины и питаются жареной ячменной мукой. Это, можно сказать, героические люди, довольно нелепые и очень необычные. Они не ищут для себя чрезмерной славы, и это значит, что они искренни, но они изменили Западу, что печально.

Изучать Восток и любить его – это не обязательно значит обратиться в него и отказаться от собственной цивилизации. Слава Запада – это наука, не просто наука в обычном смысле слова, а в более глубоком – знание окружающего мира. Это правда, что Запад должен рассечь Восток, как он рассекает концепции правды, добра и времени или строение растений и химию звезд, и, делая это, предан себе и последователен. Европа – это Леонардо, Декарт, Лейбниц, Бах: мир как мысль и собор; это Сервантес, Тициан, Шекспир: мир как активность, цвет и страсть. Но во всех своих аспектах западный мир – это мир объяснения, тогда как восточный мир – мир скрытого смысла. Запад центробежен, он существует в нестабильном, динамическом равновесии; Восток центростремителен, вовлекает в себя. Поэтому он, вероятно, надолго нас переживет. Но истинный европеец не должен оставлять свое место в своей цивилизации, несмотря на то, каким сумасшедшим, метеорическим путем она идет.

Год назад Пема Чоки проезжала этой дорогой через Чубитанг по пути из Лхасы. Она ехала одна с пятью слугами. Какой крошечный караван! Она рассказала мне о своем путешествии прошлой ночью, сидя у огня, на постоялом дворе в Чангу. Было бы здорово встретить ее в первый раз в настоящем Тибете, на Танг Пун Сум, например, на том бесконечном плато, открытом, словно громадная чаша под небом, у подножия Джомолхари, где ее зеленоватые пики льда выступают на фоне ярко-фиолетовых скал. Сначала я бы заметил караван в виде крохотных точек вдалеке; постепенно точки превратились бы в людей, лошадей и яков. Потом я услышал бы колокольцы животных и голоса слуг; наконец, я бы в первый раз увидел Пему Чоки, Лотос Блаженной Веры, верхом на лошади, ее глаза устремлены вдаль, ее голова освещена солнцем; прекрасную, сильную и хрупкую, как нефрит. Потом она бы исчезла на бескрайней равнине. Напоследок я бы услышал голоса мужчин, для которых она была тонкой и драгоценной вещью, которую нужно защищать и охранять и доставить через Гималаи.

Приближаясь к монастырю Кагью: символизм чортенов

Перейдя по перевалу Нату в Тибет, мы спустились на монастырь Кагью. «Спустились на» – правильное выражение. Дорога внезапно стала крутой, и, обходя отроги горы, мы увидели в сотнях метров под нами монастырскую крышу, увенчанную позолоченным павильоном (кенчира), сверкавшую на солнце. Еще ниже мы увидели Амочу, большую гималайскую реку, которая стремительно текла, вспениваясь белыми бурунами.

Это прелестное место в альпийском духе – отличном и от печального, туманного одиночества первых гималайских аванпостов, и от желтого, солнечного, эпического Тибета высоких плато. Эта долина Тромо, как многие похожие места в Бутане, Верхнем Сиккиме и Непале, восхитительно напоминает Итальянские Альпы. Потоки извиваются между крутыми, поросшими лесом горами, и то и дело землю прорезают пропасти, где опытный взгляд может различить следы, оставленные сползанием древних ледников. Но мы не в Альпах. Даже в своих малых аванпостах мир Гималаев имеет фантастический масштаб. Есть что-то первобытное, эпическое и чрезмерное даже в этом обычном, заросшем соснами склоне. Там чувствуется присутствие гигантов-восьмитысячников, как будто тебе это шепнули или намекнули.

Чуть выше монастыря стоят несколько чортенов, придающих месту типично тибетский вид. Чортен – название обнесенных стеной башен высотой от двух до пятнадцати метров, которые так же типичны для Тибета, как тории для Японии или большие распятия для многих альпийских долин. Все три имеют религиозное происхождение и поэтический смысл. Может, они и кажутся маленькими и незначительными перед лицом грандиозной окружающей природы, но их достаточно, чтобы придать форму и атмосферу всему ландшафту.

В Альпах христианской Европы распятие на перекрестке двух дорог придает значение горам и помещает их в историю. Распятие говорит о целом мировоззрении: оно напоминает о космической драме, на которой Запад воспитывался две тысячи лет, – драме сотворения человека Богом, восстания и падения человека, принесении Богом в жертву собственного Сына, чтобы страданием искупить грехи Его творений.

Так же и тории, простые врата из дерева и камня, которые стоят у входа в парки дзиндзя, японские синтоистские святыни, могут своими грубо срубленными балками и каменными колоннами придать нотку поэзии тому, что иначе было бы всего лишь купой деревьев на равнине или небольшой рощей в горах. Тории косвенно, за счет отдаленной ассоциации, намекают на неясный и загадочный мир, невразумительный для интеллекта, но полный эмоционального содержания, мира Ками, Высших; они также напоминают мир предков (которые тоже являются Высшими). Они символизируют непрерывность, союз с невидимым, архаичным, далеким, с мифом и самой душой мира, которая открывается прежде всего в деревьях, высокой кроне криптомерии, где ветер шепчет секреты и звезды останавливаются на ночлег.

Так и в Тибете, чортен дает жизнь всему горному склону, каменной впадине или пустоши у подножия ледяного пика, продуваемой ветрами на высоте пять километров. Очень редко чортен является последним пристанищем почтенного ламы, иногда в него помещают пепел и кости, но обычно его содержимое – священные картины и писания. Для тибетцев чортены, мимо которых они проходят в дороге, – причем они всегда стараются пройти так, чтобы чортены были слева, – символизируют саму их религию. Чортены напоминают им о другой грандиозной космической драме, такой отличной от христианской: драме мириад живых существ, которые, проходя через циклы перерождений, плывут по мучительной и беспокойной реке жизни и смерти и направляют свои шаги, сначала с сомнением и нерешительностью, на ощупь во тьме, а потом сознательно и решительно, к просветлению, состоянию Будды. Чортен – главным образом символ, нечто наполняющее долину безмятежностью, как присутствие любимого человека духовно освещает дом.

В Тибете можно найти чортены любой давности; новые, с еще свежей побелкой, и старые, разваливающиеся, разоренные и разрушенные течением веков. Старый, побитый погодой чортен, возвышаясь на бесконечном фоне охряных, желтых и красных гор, исчезающих в голубой дали и сверкающих снегом, – это чистая поэзия. Может быть, это поэзия, которая всегда живет в трудах человека, если они воплощают мечту или миф; в храмах (мечты о богах), крепостях (мечты о славе), дворцах и садах (мечты о красоте и удовольствии). В этих гималайских долинах у чортенов особое очарование, которым не обладают чортены в стерильном климате высоких плато. С годами они покрываются растениями и цветами; часто какой-нибудь куст находит приют между камнями. Так они превращаются в восхитительно романтические места, достойные азиатского Пиранези, одаренные тонкой жилкой меланхолии, которая присутствует всегда, когда природа исподволь одолевает труд человеческих рук.

Но что такое чортен? Само тибетское слово означает буквально «вместилище приношений», это тибетский эквивалент санскритского «дхатугарбха», которое исказилось до «дагаба», откуда и берется наше слово «пагода». Так ее происхождение, как и происхождение практически всех духовных мотивов тибетской цивилизации, нужно искать в Индии. В Индии с незапамятных времен существовал обычай хоронить тела особо почитаемых буддистов и важные реликвии в каменных мавзолеях, называвшихся ступами. В Тибете ступа удлинилась и постепенно приняла теперешнюю характерную форму. Ее цель и смысл также претерпели трансформацию. Она стала меньше гробницей и реликварием и больше кенотафом и строилась, «чтобы ознаменовать какой-либо особый факт либо для спасения того, кто возвел ее, или его родных, либо в качестве приношения по обету или выражения благодарности» (Г. Туччи).

Вдобавок чортен – символическая конструкция, точно изображающая в миниатюре всю ламаистскую космологию. Каждая ее часть изображает один из элементов, из которых состоит всё и на которые снова распадаются тела после смерти. Основание конструкции изображает землю, башня – воду и так далее. Наверху два предмета, похожие на солнце и полумесяц, но полумесяц означает воздух, атмосферу (опрокинутый свод небес), а солнце – это пламя, оно символизирует пространство, эфир, последний и самый тонкий из элементов.

Восточная любовь к символизму – или скорее неотъемлемая восточная потребность в символизме – подразумевает, что в чортене часто можно и нужно прочитать и другие вещи. Таким образом, это не только непосредственная идеограмма, но и эзотерическая, из которой знание выводится в форме тайны и ритуала, трудный для понимания процесс, передаваемый от учителя к ученику в узком привилегированном круге посвященных. Больше того, интерпретации варьируются в зависимости от разных школ, и всегда остается возможность для еще более трудных и скрытых интерпретаций; эзотерика эзотерики. Что один ум задумал (или узнал через откровение), веками передается нескольким адептам, немногим избранным ученикам. Таков Восток; мир как созвездие отдельных и изысканных садов для элиты, элиты, которая живет на жалких кореньях и пригоршне поджаренной муки в чаше в виде полого черепа, элиты, одетой в лохмотья, ночующей в холодных кельях в окружении опасных гор и мрачных ущелий.

Монастырь Кагью: несколько заметок о тибетском буддизме

Сейчас я хотел бы описать, что представляет собой гомпа (монастырь). Он не очень большой, не очень старый, не знаменитый объект паломничества, его настоятель не является особо важной политической фигурой (есть монастыри в Тибете, чьи настоятели являются важными политическими фигурами). Но то, что это обычный, средний монастырь, такой же, как сотни других в Тибете, может быть, делает его еще интереснее. В нем живет около шестидесяти монахов, из них около тридцати послушников. Он не очень богат, хотя имеет несколько источников дохода (вложения, паства, пожертвования), и стены его храмов и часовен украшены фресками или рельефными изображениями примерно двухсот восьмидесяти разных божеств.

Если описать этот небесный сонм, где все так необычны с виду, но притом так похожи, в голове у читателя создастся невыносимая путаница. Поэтому я подожду с описанием и вместо этого в нескольких деталях расскажу о тибетской религии.


Ламаизм представляет собой важный философско-религиозный комплекс внутри гораздо более широкой сферы буддизма. С одной точки зрения, учитывая его ритуализм и структуру, во главе которой стоит, как римский папа, далай-лама, можно сказать, что в христианстве он соответствует католичеству. Однако в других отношениях он гораздо больше похож на протестантские церкви. Ламаизм, в отличие от католичества, сравнительно недавнее развитие нескольких буддийских сект, датируемое VII и последующими веками нашей эры; также в большой степени это «реформированный» вариант буддизма. Но все эти сравнения, даже внешние и поверхностные, неточны, и провести настоящую аналогию невозможно.

Буддизм как исторический феномен представляет собой одно из самых грандиозных творений человеческого духа. Достаточно посмотреть на то влияние, которое он оказал за две с половиной тысячи лет на столь разные регионы, как Индия, Цейлон, индо-греческие царства маршалов Александра Македонского, Центральную Азию, Китай, Японию, Тибет, Монголию, Индокитай, Сиам, островные государства Юго-Восточной Азии и части Сибири. Он служил источником вдохновения для литературы и искусства, которым мы обязаны некоторыми благороднейшими и вдохновеннейшими созданиями человека. Только задумайтесь, какая это была бы обширная и сложная задача – написать общую и всеобъемлющую историю христианства, прослеживая ее влияние во всех видах человеческой деятельности, все его мистическое и философское развитие, рост и распространение его религиозных общин и организаций, его влияние в искусстве, политической и социальной истории, в обычной жизни людей всего континента. Материал для изучения буддизма не менее обширен и в количественном, и в универсальном смысле.

Следовательно, если мы хотим понять ламаизм, нам придется начать с того, кто инициировал великое движение, только частью которого является ламаизм; то есть с Гаутамы Будды, Пробужденного. Он родился в Северной Индии в VI веке до н. э. и жил, проповедовал и умер в предгорьях Гималаев, там, где теперь граница между Непалом и Бихаром. Самые древние документы, написанные в Пари, дают возможность реконструировать историю его жизни довольно подробно. Здесь не то место, где стоит обсуждать расхождения между учеными относительно того, какие эпизоды его жизни являются историческими, какие выдуманы, а какие просто вероятны. В отдельных случаях легенда обладает особыми правами, которых никто не станет отрицать. Поэтому я буду рассказывать историю его жизни так, как ее сохранила тибетская традиция, дополняя некоторыми сведениями, открытыми современными исследователями.

Двенадцать случаев из жизни Будды – одна из тем, которые чаще всего вдохновляли тибетских художников. Они разрабатывают эту тему в двенадцати фрагментах, обычно деля их на две большие фрески или группируя в одну большую, где можно увидеть следующие эпизоды:


1. Будущий Будда временно решает покинуть небесное жилище, чтобы воплотиться на земле.

Таким образом мы с самого начала погружаемся в миф. Позднее мы увидим, что по мере развития буддизма он не смог противостоять соблазну обожествить своего основателя. Здесь он предстает как сверхъестественное существо с самого начала.


2. Царице Майе во сне является белый слон.

Маленький белый слон – эмблема нежности, и в течение многих веков Будду-ребенка изображали исключительно этим прелестным символом. Согласно биографии царицы Майи (ее имя означает «восхитительная добродетель»), которой было тогда сорок пять и она не имела детей, она зачала чудесным образом. Видение маленького слона было своего рода Благовещением. Гаутаме предстояло начать свою земную жизнь. Где, как, в каком слое общества должен был он родиться? По легенде, его отец был великим царем. Но кажется гораздо более вероятным, что он был мелким раджой (слово, соответствующее латинскому rex) из рода Шакьев (Шакья означает «могущественный»), которые занимали небольшую территорию у подножия непальских Гималаев. Его звали Шуддходана, и он жил в Капилавасту. Майя, будущая мать Будды, и одна из ее сестер стали женами Шуддходаны. Они были дочерями знатного человека, который жил недалеко от Капилавасту. Когда царица Майя почувствовал, что приближается ее срок, она отправилась в родительский дом, но, когда она достигла парка Лумбини, у нее родился сын.


3. Шакьямуни (по-тибетски Шакьятхупа, «аскет из рода Шакьев») рождается, пока его мать подбирает оливковую ветвь.

Новорожденный, по легенде, тут же встал на ноги и сделал семь шагов в каждую сторону света, восклицая: «Это мое последнее воплощение!» Его назвали Сиддхартха («Тот, Кто Достиг Цели»). Царица Майя умерла всего через семь дней после того, как дала рождение сыну, поэтому его вскормила вместе с маленькими двоюродными братьями тетя и приемная мать Праджапати. Легенда говорит, что его отцу было предсказано, будто бы маленькому Сиддхартхе суждено совершить великие деяния: стать завоевателем империй или Буддой. Царь Шуддходана, боясь последнего, растил сына в изоляции от жизни в изящной, роскошной, золотой клетке дворца.

С рождением царевича Сиддхартхи мы доходим до важного момента в истории, где традиция, исторические документы и археологические исследования подтверждают друг друга. В 1895 году в Лумбини (сейчас Румминдей) была найдена памятная колонна, возведенная царем Ашокой в 249 году до н. э., то есть чуть больше чем через двести лет после смерти Будды, когда предание было еще очень живо. Надпись на колонне гласит, что царь освобождает деревню Лумбини от податей, потому что «здесь родился Будда».


4. Молодой Сиддхартха повергает учителей в замешательство исключительными для своего возраста познаниями и побеждает ровесников в борьбе и спорте.


5. Царевич Сиддхартха женится на Яшодхаре.

Гаутаме тогда было девятнадцать. Яшодхара была его двоюродной сестрой, дочерью дяди с материнской стороны. Через несколько лет у них родился ребенок Рахула. Все биографы говорят о том, что молодой царевич вел роскошную жизнь, изолированную от мира, и, свободный от всяческих забот, проводил дни в покое тенистых садов и в удовольствиях любви. Но, видимо, постепенно Сиддхартхой завладело глубокое неудовлетворение бессмысленностью подобного существования и мысль, что действительность должна сильно отличаться от того, на что она похожа из-за стен дворца. То, что наверняка было долгой внутренней борьбой, предание синтезировало в три эпизода, составившие шестую картину.


6. Царевич Сиддхартха, прогуливаясь по парку, видит бедного старика на грани смерти, труп, больного человека и нищенствующего аскета.

Этот опыт принес свой плод в уме чрезвычайно восприимчивом, от природы склонном смотреть на мир философски. Царевич узнал, что жизнь не такая, какой казалась из золотой клетки дворца, в тени деревьев, среди благоухания цветов в большом саду или в объятиях Яшодхары. За пределами дворца был мир, полный слез и боли, уродства и упадка, страдания и смерти. Здесь проявилась природа человека, одновременно мудреца и святого, Бхагавы (Несравненного). Он не попытался убежать в нереальный мир, в котором родился, сделать из него оазис в пустыне страданий. Он увидел, что реальность не в тенистых приютах, шелковых одеждах, роскоши, удовольствиях беззаботности, молодости и любви, а в ранах и язвах, болезненной, синюшной плоти, бедности и заботе, старости, болезни и смерти. Он решил уединиться и медитировать, отрезать себя от мира, соединиться с высшей истиной и найти способ освободить человечество от страданий.


7. Царевич Сиддхартха покидает отцовский дворец и нищим отправляется в лес.

Это было великое самоотречение, первое из краеугольных деяний, которые подтвердили, что Гаутама – будущий Пробужденный. Предание взяло этот трогательный эпизод и превратило его в прекраснейшие шедевры человеческой поэзии. Сиддхартха покидает дом среди ночи. Он на цыпочках подходит к сыну, чтобы обнять его, но мальчик прижимается к матери, и царевич не может прикоснуться к нему так, чтобы не разбудить жену. Он долго глядит на этих двух созданий, которые все так же бесконечно дороги ему, и безмолвно уходит. Чанна, его верный возница, и Канихака, его белый иноходец, ждут его снаружи. Сиддхартха вскакивает на коня, и боги выстилают на земле ковер из своих ладоней, чтобы он смог уехать из города неслышно и незаметно. На рассвете в открытом поле принц отдает Чанне свою надушенную одежду, все драгоценности, которые были при нем, надевает рубаху нищего и с несколькими движениями сабли обрезает волосы. Великое отречение свершилось. Сиддхартхи больше нет. Вместо него Гаутама, аскет из рода Шакьев.


8. Шакьямуни ищет истину через аскетизм.

После великого отречения Гаутама отправился искать учителя. Сначала он стал учеником одного знаменитого аскета, потом другого, но их учения не вели его к цели, которую он поставил перед собой. Поэтому он уединился с пятью верными спутниками в лесу на юге от Патны, где жил в течение долгих шести лет, умертвляя плоть самыми жестокими лишениями – он ест одно зернышко риса в день, – пока не превратился в скелет. Однажды он лишился чувств и оставался без сознания много часов. Придя в себя, он понял, что этот путь не ведет к истинной мудрости, и пошел в соседнюю деревню, ища пропитания. Спутники назвали его трусом, слабаком, который бросает борьбу, и покинули его. Это огорчило Гаутаму, но он не отказался от своих убеждений. Он сел под священным фикусом, и в нем начало выкристаллизовываться высшее и окончательное просветление.


9. Мара искушает Будду в последний раз.

Гаутама оставался под фикусом много, много часов. Как часто бывает непосредственно перед наивысшим кризисом, он прошел через период огромной муки и страха. Снова попробовав простое удовольствие от миски с рисом, он спросил себя, действительно ли стоило отказываться от жизни ради цели, которая, возможно, недостижима и наверняка далека. Он думал об оставленной семье, о прошлой беззаботной жизни, об удобствах, к которым он мог вернуться в любой момент, если бы отказался от цели, которую поставил в своем сердце. Когда Мара увидел, что эти простые формы искушения напрасны, поскольку Гаутама достиг полного просветления и вышел за пределы цикла перерождений, он тщетно пытался искусить его мыслью о том, чтобы раствориться в нирване и оставить человечество во мраке невежества и греха. Но Мару снова постигла неудача, ибо Будда решил принести просветление миру. Эта интенсивная внутренняя борьба, которая делает Гаутаму непосредственным, реальным человеком для нас, таким же, как мы сами, в полном смысле, а не смутной иератической фигурой, принадлежащей иному континенту и иному веку, была преобразована преданием и приобрела вид последнего нападения на Гаутаму с целью сломить его волю, которое предпринял Мара и его демоны в их бесчисленных формах, одни ужасающие, другие чудовищные, третьи неотразимо сладострастные. Художник изображает Гаутаму в этой сцене недвижным и безмятежным, тогда как вокруг него бушует водоворот иллюзорных форм.


10. Гаутама окончательно становится Пробужденным.

Мудрец, одержав победу в своей последней, наивысшей битве, осознал бесконечный покой; он стал Пробужденным. Причины страданий теперь раскрылись перед ним с ужасной ясностью, и он увидел путь, по которому нужно идти, чтобы достичь освобождения.


11. Первая проповедь в Оленьей роще в Бенаресе.

Проведя еще некоторое время под деревом, Будда решил объявить свое учение бывшим учителям. Но они уже умерли. Тогда он отправился в Бенарес на поиски пяти оставивших его спутников. Он нашел их в Оленьей роще, объявил им свое учение и обратил их. С тех пор жизнь Будды была непрерывной апостольской миссией. В течение сорока пяти лет, кроме ежегодного сезона дождей, когда он медитировал и наставлял общину, он путешествовал с постоянно растущей толпой учеников, обращенных, последователей и почитателей.


12. Смерть Будды.

В возрасте почти восьмидесяти лет Будда почувствовал приближение конца. Он собрал учеников и провел с ними последние часы, а затем наконец перешел в нирвану.

* * *

Есть два возможных отношения к жизни, и о каждом человеке можно сказать, что он основывает свою жизнь на компромиссе между ними. С одной стороны, есть то, что можно назвать языческой позицией, согласно которой мир – этот мир, которому принадлежит добро, истина, красота (или когда-нибудь будут принадлежать, если не сейчас); солнце, время урожая, толпа на рынке и нос корабля, взрезающий волну, девушка у окна, ремесленник у себя в мастерской, плуг, молот и меч. С ней контрастирует духовная позиция, согласно которой истинный центр вселенной, истинная причина жизни, наслаждения, страдания, любви и ненависти невидима и находится где-то еще; наш мир – всего лишь перевалочный пункт, и жизнь есть испытательный срок, проверка, которую нужно пройти, или иллюзия, или сбивающая с толку идеограмма, или, может быть, жестокий фарс; мы дышим среди теней и для теней, то, что кажется самым реальным, есть наименее реальное, истинная правда не различима чувствами, но принадлежит далекому, будущему, вечному. Учение Будды, как и учение Христа, определенно относится ко второй категории. Жизнь – это боль и слезы, мир – не более чем иллюзорная сцена для скоротечных эпизодов с участием недолговечных, изменчивых совокупностей, которые участвуют в нескончаемой драме.

Будда, как Сократ, Христос и многие другие «великие посвященные» (если воспользоваться знаменитой формулировкой Шуре), не оставил трудов, написанных его собственной рукой, но объяснял свое учение словами перед учениками и толпами. Поэтому у буддизма есть своя проблема писаний. Какие из множества книг, написанных века спустя, достоверно отражают слова учителя? А если выбор сделан, сколько там может быть интерполяций, сколько фантазий, сколько поэтических украшений? Чтобы реконструировать учение Будды в его оригинальной форме, нужно обратиться к канону, сохраненному буддистами Цейлона. Он написан на пали (язык, родственный санскриту) и называется Трипитака. Само название относит нас к сельской эпохе, когда мудрецы спорили о метафизике в тени деревьев и ходили босыми по полям из деревни в деревню. Трипитака значит «три корзины», потому что все писания в книгах из пальмовых листьев можно было уложить в три вместилища.

Первая – Виная-питака – «Корзина дисциплины», содержит правила монашеской общины и тому подобное. Вторая – Сутта-питака – «Корзина наставлений», вероятно, содержит самый древний материал, который наиболее прямым образом был вдохновлен учителем; третья и последняя – Абхидхамма-питака – «Корзина метафизики», содержит философские трактаты и является наименее древней из трех.

Чтобы понять учение Будды, которое, как все возвышенные вещи, действительно повлиявшие на историю мира, очень просто – его суть содержится в Четырех благородных истинах, Восьмеричном пути и Двенадцатичленной формуле бытия, – нужно иметь в виду самое важное. Будда не возник внезапно из ниоткуда; он не явился колоссальной фигурой мысли из умственной пустоты. Он принадлежал к богатой философской традиции Индии. Термином «Будда» почтительно называли ученых и провидцев еще до него. Так же как Христос говорил на языке, понятном его слушателям и пользовался западными терминами и идеями – душа, творение, рай, – так же и Будда говорил с учениками о карме, архате и нирване. Идея души была обычной для греко-римской философии и христианства; это была часть общего наследия всей цивилизации. Таким же образом термины «сансара», «карма» и другие использовались не только буддистами, но и джайнами, и философами школы санкхья, дуалистами своего времени.

Сансара означает перерождение, но у нее гораздо больше смыслов, чем только этот. Она подразумевает теорию переселения душ и «круговерть жизни» (Туччи), в которой происходит переселение. Сансара, таким образом, является сложной, иррациональной, нестабильной вселенной в состоянии постоянного становления, царство страдания и смерти; это царство материи и разложения, эфемерных удовольствий и ослепляющих страстей. Человек, да и все живые существа связаны с сансарой циклом перерождений, невежеством (авидья) и привязанностями (упадана). Все усилия мудреца должны быть направлены на освобождение человека от сансары, от всех иллюзорных надежд.

Архат – это тот, кто достиг освобождения и «растворился в нирване» (Туччи). Есть тонкое различие между архатом и Буддой. Они оба вышли из цикла перерождений, но из двоих Будда стоит на гораздо более высокой ступени. Это активная сила, одновременно просветленная и просветляющая, тогда как архат – тот, кто лишь пользуется учением, освобожденный, но лишь как последователь, идущий по следам Будды в том, в чем Будда предшествовал ему. Он освободился от бремени кармы и находит покой в нирване, исчезая со сцены жизни.

Что такое карма и нирвана? Это тонкие концепции, изрешеченные, словно готическими шпилями, веками споров. Слово «карма» первоначально означало «действие», но потом приобрело значение «следствие действия», в том числе заслуги или наказания, которые каждый человек набирает в ходе своего существования в этом или ином мире. Освобождение от сансары означает окончательное уничтожение своей кармы; хорошие или плохие изменения кармы определяют прогресс или регресс человека в будущих рождениях.

Когда карма исчерпана, остается только нирвана. Этот термин теперь имеет для нас некоторые ассоциации; он означает чувство мечтательного забытья или неясного, экстатического погружения в пустоту. Индийское толкование термина, хотя и противоречивое, гораздо точнее. Онтологически это всего лишь предел. Это то, что остается после уничтожения психической активности; полное освобождение от сансары. Как бесконечность, ее можно определить только через отрицание. В Трипитаке она используется, чтобы показать совершенно другие психологические состояния. Иногда она подразумевает истинное уничтожение, иногда это что-то неопределимое, превосходящее весь опыт и мысль, а иногда она описывается более материалистически как состояние неописуемого покоя и умиротворения. Будда, мудро озабоченный гораздо более человечными и непосредственными проблемами страдания и путей освобождения человечества от привязанности к жизни, не заботился об этих или многих других эсхатологических и метафизических проблемах и не оставил своего мнения о них. Заботился ли Иисус о том, чтобы установить чины и иерархии ангелов?

Однако нужно иметь в виду, что это резюме дает представление только о некоторых аспектах каждого принципа. Ничто так не чуждо восточному духу, как кодификация и окончательность в философских и религиозных вопросах. Есть тысячи путей к правде, так же как дорог к вершине горы. Действительно, есть огромное разнообразие школ и множество отличных и противоречащих друг другу интерпретаций. Кстати сказать, представьте себе, с каким обескураживающим богатством материала столкнется, скажем, китайский студент, если задумает написать о концепции души на Западе. Какое расстояние от атомистов до Платона, от святого Павла до Декарта, от Данте до Фрейда! Но по существу, каждый мыслитель на Западе, то ли он отрицает душу, то ли идеализирует ее или разлагает на атомы, договорился о терминах. Разные философии и мировоззрения имеют такое же отношение к культурным основам цивилизации, из которой черпают, какое отношение законы народа имеют к обычаям этого народа.


А сейчас позвольте Будде самому провозгласить истинные основания его доктрины, Четыре благородные истины о страдании, как он сделал это, проповедуя в Бенаресе. Первая истина гласит, что существование есть страдание; вторая говорит о происхождении страдания; третья о возможности прекращения страдания; а четвертая – о пути, который ведет к прекращению страдания.

«1. А вот, монахи, благородная истина о страдании: рождение – страдание, старость – страдание, болезнь – страдание, смерть – страдание, горе, стенания, уныние, отчаяние есть страдание. Связь с неприятным – страдание, не получить того, чего желаешь, – страдание…

2. А вот, монахи, благородная истина о происхождении страдания: влечение, которое ведет к перерождению, соединенное с наслаждением и похотью, ищущее удовольствий здесь и там, то есть влечение к страстям, влечение к существованию, влечение к несуществованию.

3. А вот, монахи, благородная истина о прекращении страдания: полное прекращение влечения, отречение, оставление, освобождение, отказ от привязанности.

4. А вот, монахи, благородная истина о пути, ведущем к прекращению страданий: это благородный Восьмеричный путь, а именно правильный взгляд, правильное намерение, правильная речь, правильное действие, правильные средства к жизни, правильное усилие, правильная осознанность, правильное сосредоточение.

Это благородная истина о страдании. Так, монахи, среди неслыханных прежде учений во мне открылось видение и знание, открылась мудрость, открылось ведение, открылась ясность».

Последняя из четырех истин дает представление о Восьмеричном пути, который есть основание и руководство праведной жизни буддиста. Правильный взгляд – значит не впадать в ересь. Ересь может принимать три главные формы; человек может сомневаться в реальности страдания или думать, что это отрицательная сторона удовольствия или наслаждения; может принимать преходящее за постоянное, изменение за стабильность, эфемерное за вечное; либо может поддаться иллюзиям о существовании души как чего-то индивидуального, которое сохраняется и передается. Это последнее есть самое противоречивое и трудное во всей буддийской доктрине. Но нет никаких сомнений; совершенно ясно и неоднократно утверждается, что так называемая душа – всего лишь нестабильное соединение пяти элементов, из которых состоит вселенная, и что после смерти оно распадается и возвращается к тому, откуда появилось. Только карма остается и продолжает действовать, давая ядро, вокруг которого соберутся элементы нового существа – а в течение веков элементы бесчисленных новых существ. Но карма не есть сознание, это не есть «я»; она – чистая иллюзия. В многовековом пути в колесе сансары к освобождению карма дает только нить личной идентичности.

Правильное намерение подразумевает желание не приносить вред другим живым существам, освободиться от рабства чувств и любить ближнего. Правильная речь, правильное действие, правильные средства к жизни, правильное усилие касаются непосредственно поведения. Здесь можно вспомнить буддийский декалог из пяти заповедей для мирян (не убивай, не грабь, не прелюбодействуй, не лги, не пей спиртного) и пяти дополнительных для монахов, которым запрещено принимать еду в неположенные часы, посещать музыкальные представления, песни и танцы, использовать гирлянды, благовония, помады и духи, спать на высоких и широких кроватях и принимать золото и серебро. Для монахов также предполагается воздержание от сексуальных отношений.

Правильная осознанность предписывает сознание фундаментальных истин, о которых каждый человек должен никогда не забывать. Наконец, правильная сосредоточенность касается высшей деятельности духа; медитация должна достичь высшей точки отказа от чувствительности и сознания посредством разных экстатических состояний. Этих последних степеней совершенства можно достичь, конечно, только аскетической жизнью мудреца.

Последнюю важную теорию изначального буддизма можно считать выполнением и объяснением второй истины о страдании. Это Двенадцатичленная формула бытия (пратитья самутпада), которая в сложной и несколько малопонятной манере объясняет фундаментальные причины, почему сохраняются желание, привязанность к жизни и, как следствие, страдание.

Если в общих чертах рассмотреть этот первичный буддизм, становится понятно, что это, по существу, не религия, а пессимистическая философия. Жизнь и вселенная – исключительно зло, страдание и безобразие. Правда, упоминаются и боги, но в качестве поэтических, декоративных фигур, обладающих величественной, холодной и кристальной безличностью принципов, управляющих вселенной. Первичный буддизм дает научный, беспристрастный анализ причин страдания и беспристрастный, научный поиск средства от него.

Что так радикально отличает его от брахманизма того времени, это его настойчивое утверждение, что свободы нельзя достигнуть посредством умилостивительных ритуалов, богослужений, таинств, которые не являются путем к добродетели и простоте; освобождение достижимо только за счет сознательного внутреннего развития самого себя. Бесполезно молиться, рыдать, приносить жертвы, умертвлять себя или испытывать магические практики, ибо все это безрезультатно; единственное, что дает результат, – это правильное мышление и правильное действие. Нравственная подлость и зло не оскорбляют никаких богов, а только причиняют вред тому, кто им поддается. Это метафизика, основанная на морали, в которой человеческая личность и ее тяга к добродетели и очищению возвышаются до вершины и оказываются помещенными в центр Всего.

На практическом уровне первичный буддизм тоже скорее философия, чем религия. Он разрешает и даже поощряет монастырскую жизнь, но не допускает института священства. Ни образы, ни профессиональные посредники не должны вставать между человеком и истиной. Жизнь монаха в обители, удаленного от искушений мира и свободного от семейных уз, лучше всего подходит для медитации и обретения понимания, но монах – избранный воин, а не экзорцист или владетель тайных знаний.

В заключение, если мы хотим понять основные принципы буддизма так, как их, вероятно, понимал Гаутама, нужно иметь в виду такие фундаментальные положения, как Четыре благородные истины, Восьмеричный путь и концепции сансары, кармы, архата, Будды и нирваны.


Своей великой движущей силой буддизм обязан не новизне и оригинальности, поскольку почти все его составляющие можно найти в современной ему индийской мысли. Его сила скорее берется из высокого нравственного смысла, универсальности его проповеди, безмятежной философской интонации, презрения к пристрастию к чудесам, театральным крайностям, аскетизму и, прежде всего, из личности царевича-аскета Гаутамы Шакьямуни, такой сильной, такой человечной и такой пленяющей.

Как нам известно, он противостоял учреждению «церкви» или священства, и в результате после его смерти множество учеников, которых он собрал вокруг себя за долгую жизнь наставлений, очень скоро разделилось на группы в зависимости от того, как они интерпретировали слова учителя. Как это случается, когда духовное движение сильно и глубоко трогает сердца людей, буддизм раздробился и усложнился, появилось множество вариаций. Правда, несколько веков соблюдалась преемственность патриархов, числом двадцать восемь, вплоть до Бодхидхармы, который побывал в Китае в 526 году н. э., но их авторитет, по-видимому, признавался только в очень общем смысле. Каждые три-четыре поколения более ответственные представители напрасно старались собрать совет, чтобы обсудить и урегулировать противоречия: в Раджагрихе вскоре после смерти Будды, в Вайсали около 370 года до н. э., в Паталипутре в 246 году до н. э. Между тем стала проявляться медленная, но неизбежная тенденция по преобразованию первоначальной философии в религию, первоначального порядка в церковь, учителя в бога, нирваны в рай и духа в душу. Также появилась заметная тенденция считать, что карму можно изменить при помощи молитвы.

После обращения в буддизм царя Ашоки (269–232 до н. э.) философия Гаутамы начала свой триумфальный путь как религия масс. В 261 году Агдока провозгласил буддизм государственной религией, поставил памятники и надписи, учредил монастыри и храмы по всей Индии, заставил ученых людей составить первый канон (именно из него возникла Трипитака) и сам стал монахом. Буддизм времен Ашоки уже значительно отличался от первоначального буддизма. Во главу угла были поставлены этические и нравственные добродетели, правильная жизнь; осталось гораздо меньше пессимизма и ненависти в отношении жизни, гораздо меньше говорилось об идеале нирваны. Буддизм прошел через процесс очеловечивания и стал более благосклонно относиться к жизни и живым существам. Постепенно появились процессии и церемонии, зачатки священства, практиковался экзорцизм, благословения, толкование снов и гороскопы.

После падения империи Ашоки буддизм откровенно отошел от агностицизма или атеизма Гаутамы к метафизическому политеизму. В народном воображении, всегда восприимчивом к сверхъестественному, Будда неизбежно превратился из учителя в Господа, и солярные мифы, культы огня, древние автохтонные фантазии, легенды незапамятных времен внесли свой вклад в его идеализированную фигуру. Из Просветленного он превратился в Просветлителя, распространителя света, иными словами, в бога. Параллельное развитие произошло и в теориях философов. В конечном итоге они стали меньше интересоваться самим Буддой, чем бодхи, состоянием будды. Из отдельной личности он превратился в категорию, и Гаутама стал одним из многих будд. История Гаутамы уступила место учению о том, как быть буддой. Гаутама как индивид исчез, чтобы его место занял символ, проявление Абсолюта.

В этом времени относится фундаментальное разделение буддизма на две большие ветви: хинаяну, или «малую колесницу», и махаяну, или «большую колесницу». Хинаяна выступала за верность первоначальному учению Будды, противостояла теистическим тенденциям и не отступала от идеала архата; это была правая рука буддизма. За века она добилась гораздо меньшего успеха, чем махаяна. Она дожила до сегодняшнего дня, хотя и в сильно модифицированной форме, на Цейлоне, в Бирме и Сиаме. Махаяна с готовностью, почти с энтузиазмом, восприняла теистические, магические, эзотерические тенденции, не сопротивлялась введению буддизма как государственной религии и заявляла, что спасение доступно не только нескольким избранным аскетам, но всем (отсюда ее название «большая колесница»). Махаяна заменила агностицизм Гаутамы поклонением обширному сонму богов. Она снова усвоила символизм и придавала большее значение повторению священных формул, чем совершению добродетельных поступков.

Одновременно она отказалась от философской строгости первоначального буддизма ради религиозности более распространенного типа. Но при этом она стала более человечной, более благосклонной к людям, их помощницей; она уже не поворачивалась к жизни спиной, как мизантроп, хотя бы и по возвышенным мотивам. Так идеал архата («достойный»), занятого индивидуальным спасением, собственным бегством из мира сансары в нирвану, уступил место активному, сочувственному, сердечному принципу бодхисатвы («тот, чья суть просветление»). Бодхисатва – это существо, которое достигло состояния совершенства и готово навсегда уйти из круга сансары, но намеренно отказывается от нирваны, чтобы остаться среди своих ближних, которые по-прежнему пребывают в цепях невежества, желания и привязанности к чувственному и иллюзии, чтобы помочь им достигнуть конечной цели.

Что касается писаний, то буддизм махаяны всегда придерживался положения о множестве откровений. Разные люди, разные времена. То, что годится для одного человека в одной социальной среде с одним уровнем образования, может быть бесполезно для другого сто лет спустя или за тысячу километров. Традиционные писания (принятые хинаяной), несомненно, подлинные, но Будда приберег более глубокие или сложные учения для других времен и гнозис, то есть непосредственное знание духовных тайн (праджня), для избранных. Именно поэтому труды Нагарджуны или Васубандху (два величайших мыслителя Азии) смогли оказывать такое влияние и пользоваться такой широкой поддержкой в течение нескольких веков. Принятие этого прогрессивного принципа, открывшего дорогу всяческому развитию мысли, безусловно, дало махаяне метафизическую жизнеспособность, устойчивую способность видеть новые откровения, заново погружаться в сферу психологической интроспекции, в то время как хинаяна осталась изолированной, консервативной, традиционалистской в остановившемся времени.

К первым векам христианской эры буддизм махаяны, можно сказать, стал совершенно неузнаваем. Многочисленные небесные будды вместе с демонами, великанами, героями и святыми соревновались за симпатии верующих. Количество бодхисатв невероятно разрослась за счет новых и «снизу» (люди, достигшие божественности), и «сверху» (земные проявления небесных будд). Так, переход от агностицизма к теизму завершился дальнейшим переходом к политеизму, идолопоклонству и демонологии. Каждая буддийская доктрина радикально трансформировалась – в том числе, к примеру, и доктрина кармы. Вселенную теперь населяли боги со всеми человеческими качествами. У них были желания и чувства, их можно было растрогать или оскорбить, они могли изменить мнение, наказать или простить. Значит, их можно было умилостивить, и так молитвы и жертвоприношения стали важными. Карма уже не была бесстрастным, неизменным законом, почти законом природы, как в первоначальном буддизме. Возникли доктрины благодати и прощения. В конце концов стало считаться, что карму можно передать, появилась концепция коллективной кармы, в которой заслуги бодхисатвы могли искупить проступки грешников.

Короче говоря, в то время как хинаяна отправляется непосредственно от мира страдания и перемен (сансара) и поднимается к Абсолюту (нирвана), махаяна отправляется от Абсолюта, сонма вечных будд и архетипических идей и спускается в сансару, мир, который бледен, тускл и нереален в свете сверхземного совершенства. Вследствие этого махаяна содержит целую серию промежуточных состояний между Абсолютом и непосредственным миром повседневного опыта. Каждый небесный будда, в ком отражается единство и неизменность Абсолюта, имеет три главные проявления. У него есть идеальная форма в качестве Логоса (дхармакая); форма познаваемого совершенства (самбхогакая) и, наконец, земное, феноменальное тело (нирманакая).

В этот момент состоялся третий и последний этап эволюции буддизма под влиянием философии, изложенной в тантрах – священных книгах культа Шивы, которые датируются VI и VII веками н. э. Махаяна постепенно выросла из хинаяны, и теперь из махаяны подобным же образом выросла ваджраяна («алмазная колесница»). Тантры – последний плод санскритской литературы; плод такой перезрелый, такой обремененный запахом и сладостью, что он едва не превращается в яд и гниль. Можно сказать, что это окончательный триумф автохтонной Индии, темной, таинственной Индии джунглей и змей, женских божеств и оргий, фаллических культов и магических практик, над умиротворенной арийской Индией, гималайской Индией пастбищ, скота, эпоса и патриархов.

По форме тантры состоят из диалогов между Шивой и его женской энергией, у которой множество имен, одно из них Друга («недоступная»). Номинально они рассматривают Пять великих тем (создание миров, разрушение миров, религия, приобретение сверхъестественных способностей и соединение с Абсолютом). На самом деле они в основном посвящены ритуальным вопросам, мистическим и магическим способам приобретения оккультных способностей, применению и смыслу формул и заклинаний, букв алфавита, эзотерических диаграмм и талисманов и символизму жестов (мудра).

Философия тантр – преимущественно пантеистический монизм. Ее главный постулат – идентичность «я» и Абсолюта. Говоря как можно проще, вселенную пронизывает и пропитывает единый дух, единая тайна и глубокая сила. Поэтому задача аскета – превратить это в свое преимущество. Здесь возникает связь между философией и йогой. Тождественны не только духовное «я» и вселенная, но и тело как микрокосм и вселенная как макрокосмом. Истина не то, что познается, а то, что проживается; она должна стать внутренним физическим опытом, трансом. Поэтому аскет нацелен не только на пробуждение и овладение тайными силами, управляющими вселенной, но и на соединение самого себя с ними. Долгие и сложные ритуалы, переводящие его с одного мистического уровня на следующий, дают ему возможность в конце концов на краткое время отождествиться с пробужденным божеством.

Типичная идея тантр – энергия, которую излучает бог; она становится чем-то внешним и объективным и в итоге воплощается в женском теле (шакти). Метафизически шакти – это линия силы, по которой проявляется и действует Единый, Абсолют. Шакти, как правило, изображается в плотских объятиях с богом, который ее породил и стал ее супругом. Этот оргиастический символизм получил огромную популярность, и посвященные находят в нем бесчисленные смыслы. Возможно, самое распространенное и известное толкование – что мужское божество символизирует каруну, сочувствие, а женское – праджню, гнозис, или идеальное знание. Гнозис означает молниеносное интуитивное познание истины, которая ведет к освобождению, но есть ничто, если она не находится в тесной связи с активной, альтруистической силой сочувствия, которое подвигает того, кто знает и видит, идти на жертвы и самоотречение ради того, кто не знает и не видит. Такое единство можно адекватно представить только символическим изображением любовного соития. Вот что взгляд посвященного читает в любовном объятии, видя его на алтаре.

Еще одно, что подчеркивается в тантрах, – это ужасная форма, которую принимают милостивые боги, чтобы сразиться с силами зла и победить их. Многие ламаистские божества не менее часто предстают в их ужасных формах (трово), как и в мирных (шиво).

Итак, наш путь завершен. Именно этот буддизм «алмазной колесницы» проник в Тибет и по сию пору неоспоримо правит им. Это делает несколько более понятным глубокий контраст между внутренним миром тибетцев и кристальным великолепием их природной среды. Тибет – словно живой музей. Во тьме тибетских храмов до сих пор сохраняется Индия, пересаженная туда более тысячи лет назад. Это невидимые джунгли духа, невидимо окаменевшие среди льда.


Таким образом я попытался очень кратко изложить жизнеописание Будды и его учения, насколько можно его восстановить, а также тех трансформаций, через которые оно прошло, прежде чем оказалось в Тибете. (Буддизм был введен в Тибете в основном благодаря усилиям Падмасамбхавы в VIII веке н. э.) Сейчас я попробую изобразить картину вселенной, какой ее представляет тибетец, ограничившись важнейшими фигурами ламаистского пантеона. Эта картина – упрощение, и верования, которые я описываю, не надо воспринимать как догму. Есть тибетская пословица:

Лунгпа ре ре, келу ре,
Лама ре ре, чолу ре.
В каждой деревне свой говор,
У каждого ламы свое учение.

Каждый учитель, каждая школа имеет собственную точку зрения на все эти вопросы.

Первый порыв буддизма в сторону все более и более теистических форм проявлялся в течение нескольких веков в двух существенно различных видах. С одной стороны, существовала распространенная тенденция постоянно принимать и включать новых богов-защитников, новых демонов, новых фурий и мифы. С другой стороны, существовала философская тенденция, которая так или иначе обязательно достигала апогея в виде абсолютной, несозданной, изначальной сущности. Мне кажется это удивительным, что окончательное завершение этого процесса случилось лишь в X веке н. э., когда до него наконец дошли несколько непальских школ. Возможно, это показывает, как глубоко укоренен в буддизме агностицизм – вера, что конечная реальность вселенной находится в физической природе кармы.

Непальские школы в конце концов дали имя Единому, Внешнему, Несозданному, Сваямбху (Самосущее существо). Они назвали его Ади-будда, или первый будда. Ади-будду, как правило, принимают в современном Тибете, но в каждой из трех основных сект приписывают ему иную личность, во всяком случае, иную поверхностную личность.

Школа Гелуг («добродетельные») – «желтая вера», получившая название из-за цвета их головных уборов, – отождествляет Ади-будду с Ваджрадхарой («Держатель ваджры»; по-тибетски Дордже Чанг), «неуничтожимый господь всех тайн, хозяин всех секретов». Ваджрадхара изображается сидящим в драгоценном венце и одежде молодого индийского принца. В качестве символов он держит ваджру – по-тибетски дордже, молнию, – и мистический колокольчик, а его руки находятся в положении, которое называется ваджрахумкара. Его часто изображают в союзе с его шакти Праджняпарамитой («Совершенная мудрость»).

Согласно ламам школы Кагью («Передача устной традиции»), Ади-будда – это Ваджрасаттва («Тот, чья сущность свет»; тибетский эквивалент – Дордже Семпа), метафизическая личность, очень похожая на Ваджрадхару и очень похоже изображаемая в искусстве. Однако школа Ньингма («Школа старых переводов») считает, что Ади-будда – совсем другая фигура, а именно Самантабхадра («Всеблагой»), который изображается совершенно голым, синекожим, в объятии с шакти, тоже обнаженной, но белой.

Это поистине поразительный опыт – проникнуть в душный и благоговейный мрак храма, где тишина кажется реальной вещью, имеющей плотность и последовательность, и там, в самых дальних глубинах, на золотом алтаре среди драконов, цветов лотоса, парчи, павлиньих перьев, мерцающих огоньков масла, горящего в маленьких чашах, и масла, вырезанного в замысловатых формах и узорах для приношения, оказаться лицом к лицу с Абсолютом, Конечным, Первым, Вечным, Бесконечным и Всепроникающим в форме облаченного в драгоценности принца, сладострастно обнимающего свою супругу. Какое фантастическое воображение, какая метафизическая смелость – изобразить самую абстрактную концепцию, концепцию, определяемую только через отрицание, как математическую бесконечность, в таком самом что ни на есть конкретном, самом плотском образе, который только можно себе представить; сделать символом того, что не имеет ни начала, ни конца, то, что, как правило, эфемерно и мимолетно; отождествить предельную умиротворенность с предельной страстью, кристальный свет звезд с пламенем любви, невидимое и неосязаемое с опьянением всех чувств; и напомнить о единстве вселенной, осознания которого разум достигает очень редко во вспышке озарения в результате наивысших усилий, изображением того момента, когда все мысли теряются и полностью уничтожаются!

С одной стороны, перед нами алмазная чистота Ади-будды, с другой – сансара, преходящий, ненадежный, мучительный, иррациональный мир. Но между двумя этими крайностями есть промежуточные, переходные фазы. Первый шаг между Единым и множеством, между бытием и становлением, – это разделение Ади-будды на пять его проявлений, или аспектов, пять Дхьяни-будд («будды Высшей мудрости»). Они существуют неподвижно, медитируя, почти как платоновские идеи, архетипы реальности, в их «сущностном теле» (дхармакая) в совершенно нематериальной форме.

Каждый Дхьяни-будда возглавляет одну из пяти эпох мира (калпа). Каждая из этих калп продолжается тысячи лет; количество лет варьируется в зависимости от школы. Три калпы уже прошли, и теперь мы живем в четвертой. Каждый из пяти Дхьяни-будд эманирует один из пяти цветов, один из пяти элементов, одно из пяти чувств и одну из пяти гласных. Каждый возглавляет сторону света, сидит на своем мистическом животном, имеет свой мистический символ и свой мистический цветок, и руки у него сложены в своем мистическом жесте. Все элементы, согласно индийской мысли, составляющие вселенную, все неизменные зачатки изменения и становления происходят от одного из пяти Дхьяни-будд. Цвета и физические элементы так же важны, как чувства и слоги; макрокосм и микрокосм оказываются взаимозаменяемыми, проекциями друг друга, фазами, моментами идентичного Всего.

Дхьяни-будды изображаются в виде аскетов, монахов, без украшений, без венцов и драгоценностей; они сидят неподвижно в положении самой глубокой медитации. Очень редко они изображаются в союзе со своими шакти. В таких случаях они уже в богатых украшениях и со всеми полагающимися атрибутами царского достоинства.

Дхьяни-будды представляют первую стадию космического процесса дифференциации; они статичны и символизируют мысль и порядок в основе множественных вселенных. Следующая стадия – стадия динамического творения, которое представляют Дхьяни-бодхисатвы. Каждый Дхьяни-будда порождает Дхьяни-бодхисатву, а каждый Дхьяни-бодхисатва творит вселенную, вселенную сансары, над которой он восседает. Дхьяни-бодхисатвы существуют в «телах блаженства» (самбхогакая) и поэтому изображаются в украшениях со всеми атрибутами, орнаментами и роскошными одеждами принцев. У каждого своя шакти, но они редко изображаются с ними. Дхьяни-бодхисатвы часто принимают ужасный вид, что совершенно согласуется с их натурой. Дхьяни-бодхисатва – это будда в действии; его ужасная форма указывает, что он полностью участвует в сансаре в роли воинственного героя, побеждающего зло. В своей мирной форме он сам каруна, благосклонное сочувствие и сочувственная благосклонность; рука, протянутая на помощь всем живым существам, чтобы вести их к освобождению.

Последняя стадия, самая важная, – та, на которой Абсолют облекается в плоть и кровь и спускается, чтобы жить и страдать среди людей. Один раз в каждую калпу каждый Дхьяни-будда порождает Мануши-будду, земного будду, который появляется среди людей как добрый, но великолепный защитник веры и своими вдохновенными словами и поразительным примером собственной жизни дает просветление тем, кто еще не видит, обращает еретиков и освобождает рабов желаний и пристрастий от тирании их собственного «я». Мануши-будда, по одному древнему учению, не более чем внешность, так как его тело есть нирманакая, «феноменальное тело», иллюзия; его настоящая сущность – истина, несокрушимая натура Ади-будды. Это учение отчетливо напоминает доктрину докетов, которые в первые века христианства утверждали более-менее то же самое о теле Христа.

БУДДЫ ЧЕТВЕРТОЙ ЭПОХИ, В КОТОРОЙ МЫ ЖИВЕМ

Так каждая из великих эпох, на которые якобы делится история вселенной, задумана в разуме Дхьяни-будды, создана Дхьяни-бодхисатвой и благословлена апостольской миссией Мануши-будды. Изображения Дхьяни-будды, Дхьяни-бодхисатвы и Мануши-будды нашей четвертой эпохи, в которой мы живем, помещены выше. Стоит запомнить их, потому что они встречаются в Тибете снова и снова, куда бы вы ни шли, – в искусстве, литературе, религии, ежедневной жизни, истории прошлого и современной политике.

Самое поразительное в этом – странная судьба Гаутамы Будды. Все исторические свидетельства указывают на тот факт, что на протяжении своей земной жизни он проповедовал смелую, строгую философию агностицизма, основанную на пессимистическом диагнозе внутренней природы человека, отрицая душу и привязывая все, что человек ощущает как самое человечное и самое святое, все добро и зло, на которое он способен, к таинственной нити кармы. Всю жизнь он стремился лишить людей иллюзий и снова привести их к тому, чтобы они посмотрели на самих себя и почувствовали, что они сами хозяева своей судьбы. Однако мы видим, как он превратился в эманацию эманации эманации – бога в фантастически сложной и замысловатой системе других богов, небесное действующее лицо в поразительной космической драме, в которой были действующие лица и до него и после.

Глава 5
Прогорклое масло и экзотика наоборот

Монастырь Кагью: что увидел лама Тонгье?

Гомпа Кагью состоит из нескольких зданий, построенных на небольшой ровной площадке на склоне горы. Там растут несколько лиственных деревьев, остаток леса, который, наверное, когда-то рос на этом месте. Оно было священным уже несколько веков, но монастырь здесь построили недавно.

Напротив входа находится источник, куда животные ходят на водопой. Надо помнить, что в буддийской вселенной животные – семчан, «живые существа», – такие же, как человек, и между миром животных и человека нет категорического разделения. Конечное спасение доступно всем; все потенциальные святые. Животное – это всего лишь более ограниченное существо, чем человек, менее индивидуальное, всецело поглощенное элементарными, грубыми потребностями питания, сна и размножения. Но искра, суть, которая сегодня дремлет в воле или муле, завтра загорится в человеке или осветит всю вселенную в будде. Таким образом буддийский мир в корне оптимистичен. Не существует окончательного разделения между избранными и отвергнутыми, нет ни следа кальвинистского предопределения; или, скорее, предопределение есть, но только в том смысле, что в конечном итоге, после тысяч и тысяч лет, все существа достигнут просветления, станут буддами и растворятся в Абсолюте.

Вода бежит и вращает молельное колесо, и при каждом обороте молельного колеса звенит колокольчик; у него резкая и радостная нота. Колесо состоит из барабана высотой в полметра, на котором золотом написаны санскритские буквы. Внутри огромное количество плотно скрученных листков бумаги с тысячами отпечатанных на ней текстов. Самый частый – знаменитое «Ом мани падме хум», которую обычно переводят так: «О» (ом), «драгоценность» (мани), «в цветке лотоса» (падме), «слава» (хум). Драгоценность, в современном толковании, – это Ченрезиг, далай-лама. То есть при каждом обороте колеса мантра как бы проговаривается вслух столько раз, сколько она написана внутри. А раз вода крутит молельное колесо сутки напролет, можно посчитать, сколько священных мантр «произносится» за месяц или год.

Гениальные применения этого принципа механической молитвы можно найти в Тибете повсюду. Прежде чем смеяться над ним, нужно вспомнить, что это незначительное народное проявление ламаизма. Любая религия, которая оставляет глубокий отпечаток в душах мужчин и женщин, не очень привыкших думать и анализировать, обязательно будет иметь подобные моменты. Нужно ли осуждать христианство из-за того, что итальянская крестьянка вознесла молитву святому Антонию, прося у него помощи, чтобы найти потерянную иголку?

У входа в монастырь нас встретил хорошо упитанный лама, похожий на управителя преуспевающей тосканской усадьбы. Это был Юлгье («Завоевавший страну»), омце – ректор монастырской школы, и он, как видно, ждал нас. Это был высокий, сильный, энергичный и довольно грубый человек в возрасте около пятидесяти.

Смеялся он весело, а когда он двигался, было похоже, как будто он собирается залезть на гору или схватить за горло демона. Он наверняка внушал страх монастырским ученикам. Он улыбнулся мне, потому что я был иностранец, у которого водятся рупии. (Опасаясь лишиться его благосклонности, я своевременно сунул ему серебряную монету. Кажется, в жизни в принципе следует быть таким же крутым, как он.) Когда я посмотрел на него, пока он думал, что я не вижу, я заметил, что его лицо ожесточилось, и мысленно отметил, как похож его квадратный подбородок и на его большой узловатый кулак. Мальчики-ученики наверняка тоже подсознательно это заметили. Тем временем они крутились возле нас, не зная, то ли поддаться страху перед омце и уйти, то ли удовлетворить желание подойти и поближе посмотреть на белого человека.

Некоторые европейские писатели создают такое впечатление, что ламы – это категория людей, состоящая исключительно из сказочных мудрецов и аскетов, способных на самые необычайные сверхъестественные подвиги. Это самое что ни на есть ложное представление. Монашеский мир Тибета живой и разнообразный, в нем полно личностей всякого калибра, силы и характера. По существу, он так похож на мир католических священников, что это сходство поразило миссионера Эвариста Гюка еще в 1845 году. Действительно, там можно найти и аскета, который умертвлял свою плоть до тех пор, пока она не превратилась в тонкий инструмент скрытых психических сил, эдакую чувствительную антенну, протянутую в сверхчеловеческое и сверхъестественное. Но можно найти и прозорливого, упитанного настоятеля, который в мгновение ока решит ваши психологические и экономические проблемы, и кислого, малоприятного педанта, и добродушного простака, и ученого доктора, наизусть знающего Кангьюр и Тангьюр, но лишенного какой-либо внутренней искры; можно найти и блаженного, который напивается, поет, играет, занимается любовью и все-таки обладает мудростью в своей глупости. Но разве так не в тысячу раз лучше? Кого интересуют абстракции, когда есть люди из плоти и крови, с которыми можно познакомиться? Ламы не то, чем мы хотели бы их видеть; не музейные экспонаты, не фантастические фигуры, вырезанные из слоновой кости или нарисованные на пергаменте, а люди с их недостатками и свойствами, каждый со своей индивидуальностью, окрашенные чуть отличным светом цивилизации, основанной на чужих для нас посылках.

Мы прошли под аркой входных ворот и оказались в залитом солнцем дворе, где между немногими неровно посаженными деревьями росла зеленая трава. Он был полон того восхитительного ощущения покоя, который типичен для этих древних, освященных веками мест. Много трап (трапа – это обычный монах, в отличие от ламы, учителя, который учился и сдал какие-то экзамены) вышло и стояло у входа на кухню – огромное, дымное, закопченное помещение со сказочными котлами и громадными, совершенно черными балками, которые исчезали во тьме крыши. Другие трапы вышли на лестницу. Все они улыбались, большинство застенчиво, ожидая, что я скажу что-нибудь или подам приветственный знак. Тибетцы – настоящие ксенофобы, но самые неординарные. Их ксенофобия исключительно абстрактная и теоретическая. Они закрывают свою страну от иностранцев, и в Лхасе издаются самые строгие законы, чтобы не допускать туда чужих, но, когда среди них появляется белый человек, его встречают с энтузиазмом и поднимают страшный шум.

Для тибетцев белый человек – представитель мира увлекательнейших тайн. Для них мы – носители экзотики наоборот, экзотики самолетов, фотоаппаратов, часов, пенициллина, мира управляемых и воспроизводимых чудес. (Лама может научиться подниматься в воздух при помощи левитации, но только после многолетней подготовки и суровейших аскетических испытаний, и даже тогда он может потерпеть неудачу. Однако любой может летать на самолете.) Что делает нас экзотическими в глазах тибетцев – это наше магическое управление стихиями. Мы – мифический народ, заключивший союз с надземными и подземными демонами, которые дают нам сверхчеловеческие силы в исполнение бог знает какого дьявольского пакта. Омце оставил нас на минуту, конечно же чтобы предупредить настоятеля о нашем приходе. Ученики тут же окружили нас, все хотели посмотреть и потрогать мою камеру. Я еле сумел пробраться сквозь толпу. При этом я полными легкими вдыхал foetor tibeticus[7].

Foetor tibeticus состоит из разных ингредиентов, основа которых – страшная грязь тибетца и тибетской одежды. Повсеместный запах прогорклого масла придает ей последний лирический штрих. Грязь эта древняя, чудовищная и трехмерная. Руки, бедра, ноги и спины тибетца месяцами и годами покрывались коростой грязи. Такое впечатление, что каждый человек с любовью культивирует свою оболочку грязи, быть может, для того, чтобы сделать из тела более долговечный памятник или изучать геологию грязи в ее медленно аккумулирующейся и сложной стратификации. В конце концов грязь должна приобрести индивидуальность, собственный характер; у тебя должно появиться ощущение, что вас двое во внешней оболочке и что придет пора, когда она, эта штука, корка, превратится в форму, в негатив, из которого ты однажды ночью потихоньку вылезешь, оставив ее прислоненную к стене, безобразную и жирную, как роланг.

Масло (так же как кости и тишина) – одна из самых характерных черт Тибета. Кажется невероятным, что самки яков, пасясь между камнями и песком, могут давать такое огромное количество масла. Но на Тибете его полным-полно. Оно продается даже в самых глухих деревнях; его используют для жертвоприношений богам во всех храмах и личных молельнях; из него умело вырезают статуи и сложные орнаментальные узоры, а потом раскрашивают с необычайным изяществом; его жгут в лампах, им платят налоги; женщины мажут им волосы, а часто и лицо; его всегда принимают в подарок; его смешивают с пампой (жареной ячменной мукой) для еды и с чаем для питья. В Тибете масло повсюду. Оно используется все время, с любой возможной целью, и ты никогда не можешь скрыться от него.

Кости в Тибете так же повсеместны, как и масло. Там больше животных умирает своей смертью, чем их убивают в других странах; но нигде в мире, насколько мне известно, ты не найдешь столько туш, черепов, бедренных костей, позвонков и ребер, разбросанных по дорогам, за домами, вдоль горных перевалов. Для этого нет никаких причин в природе вещей; это просто странная культурная особенность. Кости животных не зарывают, не прячут с глаз долой и не уничтожают; их просто оставляют, словно камни, на дороге и у порога. Дети играют с ними или кидаются друг в друга. Я полагаю, что должна быть какая-то активная сторона в этой видимой пассивности; нетибетцам положительно должно нравиться, когда вокруг лежат кости. Похоже, для них кости что-то вроде цветка, украшения, удобства, удовольствия. Может быть, это напоминание об иллюзорной природе временного мира, из которого человек должен сбежать, если он хочет спасения? Кто знает!

Третья характерная черта Тибета после масла и костей – это невероятная тишина. Современная физика говорит о четырехмерном пространственно-временном континууме. Тибет состоит из четырехмерного пространственно-временного континуума. Есть желтая, охряная тишина камней, сине-зеленая тишина ледяных пиков, тишина долин, над которыми ястребы кружат высоко в солнечных лучах, и есть тишина, которая очищает все, высушивает масло, распыляет кости и оставляет в уме невыразимую, мечтательную сладость, как будто ты достиг какого-то древнего отечества, потерянного в начале времен.

Омце вышел на балкон и крикнул:

– Кушог-сагиб (господин-сагиб)! Драгоценный вас ожидает!

Услышав его голос, ученики, восторженно толпившиеся вокруг меня, чтобы посмотреть в видоискатель фотоаппарата, исчезли, как по мановению волшебной палочки. С омце впереди и в сопровождении других монахов я наконец дошел до зала, где вскоре должен был появиться Ринпоче («Драгоценный») Нгедруп Дордже («Благословенная молния»). На самом деле он был не настоящим главой монастыря. Настоящим главой был некий Тхупден Оден («Вечный свет учения Будды»), который жил примерно сто лет назад. Его земной путь был отмечен такой святостью, такой дальновидной мудростью, столькими очевидными признаками того, что он приблизился к окончательному просветлению, что после смерти его сочли бодхисатвой. Какая великая и замечательная вещь для монастыря, когда его возглавляет настоящий бодхисатва! Это все равно что приютить у себя посланника Абсолюта или иметь собственного представителя в несокрушимых чертогах космоса – надежная и отрадная связь с тем, что бесспорно и вечно.

Каким образом Тхупден Оден вернулся к людям? Вскоре после смерти он воплотился в другом теле, в теле ребенка. Его перерождение, пребывание в новом телесном образе, было обнаружено после ряда чудесных событий. Ребенок рос и был с особой тщательностью образован при монастыре и в Лхасе. Он достиг зрелости, много лет управлял общиной и в конце концов умер.

В 1937 году Тхупден Оден воплотился в третий раз, снова явившись в теле ребенка. Конечно, речь не идет о рождении и смерти в привычном для нас смысле слова, а только о переходе одной и той же духовной сущности, одного и того же бодхисатвы Тхупдена Одена, из одной плотской оболочки в другую. Так что сейчас он смотрит на мир глазами худенького, задумчивого мальчика девяти лет. Пока он не достигнет совершеннолетия, общиной временно управляет регент Ринпоче Нгедруп Дордже. Позднее мы увидим, как все это повторяется в несравнимо более широком и грандиозном масштабе далай-ламы и правительства самого Тибета.

Пока мы ждали Драгоценного, молодой лама по имени Тонгье («Высокая цель») показывал мне разные молельни. Я редко видел в Тибете такое совершенное воплощение идеала монашеской красоты, как Тонгье (см. фото 35). Черты его лица были красивы и выразительны, его длинные черные волосы были тщательно собраны на затылке. Его безбородое лицо отличалось безмятежной мифологической красотой, отчего-то напоминающей южные моря. Он был застенчив и торжествен, смущен и царствен. Его монашеское одеяние, похожее на тогу, ниспадало классическими волнами.

Мы вернулись в комнату. За соседней дверью слышались торопливые шаги, взволнованный шорох халатов и накидок, краткое многозначительное молчание, предвосхищающее приход важной и долгожданной священной особы. Вошел омце, велел мне стоять на своем месте и приготовить пояс. В Тибете есть обычай при посещении важного человека делать ему подарок в виде белого шелкового пояса (ката). В ответ он дарит тебе такой же пояс. Обмен сопровождается множеством поклонов и улыбок, а также подчеркнутыми и четко рассчитанными знаками почтения, которые так любят на Востоке.

Через несколько мгновений я услышал медленные шаги старика в сандалиях, и в дверном проеме появился Драгоценный. Это был энергичный богатырь восьмидесяти четырех лет, настоящий дуб, чья жизненная сила и не тронутые старостью умственные способности светились в его живых, умных, проницательных глазах. На нем было шелковое одеяние песочного цвета с простыми цветными полосками, из ткани, очень красивой старинной красотой, и тюрбан из искусственных волос, какой носят монахи школы Кагью.

Задержавшись на минуту на пороге, достаточно, чтобы дать почувствовал всю эффектность его появления, Драгоценный торжественно приблизился ко мне. Я сразу же понял, что стою перед законченным мастером хореографии, и, предлагая ему пояс, постарался со своей стороны выступить как можно лучше. Но, как видно, я допустил какое-то страшное нарушение этикета, потому что все расхохотались. Чтобы спасти положение, я произнес приветствие в самых почтительных выражениях, и, кажется, это удовлетворило старика, который что-то пробормотал и пошел и сел на свой лакированный стул. Для меня были приготовлены ужасный европейский стул, как будто из дешевого кафе, и маленький стол, оба чудовищно дисгармонировавшие с тибетской атмосферой места. Как печально, что Запад всегда предстает в Азии дешевым, уродливым и тривиальным!

– Откуда вы родом? – спросил меня Драгоценный.

– Из страны, которая называется Италия, Италия-юл.

– Это хорошо, потому что если вы из Италия-юл, то я смогу свободно говорить с вами на нашем языке!

Удивительно, как расходятся вести по этим долинам. Европейцы и белые люди вообще бывают здесь так редко, что всегда становятся объектами любопытства и внимания. Это таинственные существа, представители еще более таинственного и далекого внешнего мира, наполненного волшебными, ужасными и в то же время желанными вещами. Поэтому за белым человеком в Тибете пристально наблюдают и изучают даже его самые интимные и незначительные качества. Люди в далеких деревнях, куда ты никогда не ступал ногой, знают, сколько тебе лет, что ты любишь есть, грубый ты или вежливый, скаредный или щедрый, уравновешенный или вспыльчивый, нравится ли тебе спать, или много читать, или ты любитель выпить, уважительно ли посещаешь монастыри, нравятся ли тебе местные девушки, ходишь ли ты на охоту и даешь ли хорошие чаевые. Благодаря профессору Туччи итальянцы пользуются в Тибете репутацией ученых и знатоков всех сторон тибетской цивилизации, и, естественно, они приходят к выводу, что все итальянцы так же превосходно говорят по-тибетски, как блестящий геше (доктор) из Рима. Однако Драгоценный переоценил мое владение тибетской лексикой и грамматикой, и мне пришлось попросить его говорить медленнее и проще.

– Но откуда именно в Италия-юл?

Отпивая из чашки тибетский чай, я постарался объяснить Драгоценному положение Италии относительно других, более известных мест в мире. Это была трудная задача, потому что он имел самые туманные представления о географии.

– А где же Америка? – воскликнул он после моего длинного объяснения, пересыпанного жестами и наглядными демонстрациями, когда я использовал чашку, чтобы показать, где находится Индия, и чайник, чтобы показать, где находятся Британские острова.

– Америка в другой стороне, – объяснил я.

– Значит, Италия рядом с Рипин (Японией)?

– Нет, Ринпоче, она здесь, гораздо ближе Англии.

– Так или иначе, это очень далекое и очень странное место.

Мне вспомнился тибетский трактат о географии под названием «Дзамлинг гьеше мелонг» («Зерцало полного описания мира»), который еще использовали в школах до недавнего времени. Там есть любопытный пассаж о Сицилии. В Сицилии «есть высокая гора; меж ее камней исходит большое пламя. Оно течет в океан и возвращается в гору. Оно не сжигает траву и деревья, но сжигает золото, серебро, медь и человеков. И есть там особая трава, которая больше нигде не растет. Если человек съест ее, он умрет от смеха». Может быть, это далекое эхо не только Этны, но и виноградников, которые с такими превосходными результатами возделывают у ее подножия?

В разговоре наступила пауза, и я почувствовал, что из вежливости обязан съесть одну из предложенных мне жирных, масляных лепешек, покрытых какой-то шерстью и пылью. Должно быть, они несколько месяцев пролежали на какой-нибудь полке в монастыре, и я нашел их невыразимо гадкими. Я старался не думать о них (хотя мне пришлось заставить себя проглотить пару кусочков) и между тем наблюдал за лицом Ринпоче. Какой характер был в его глазах! Определенно это был не лама аскетического толка, возвышающийся надо всеми существами мира, а успешный прелат, с удовлетворением завершающий блестящий жизненный путь, знаток людей, их слабостей и тайных мотивов.

Тут в комнату вошел монах с письмом. В монастырь только что доставили почту из Индии, а остальная отправилась дальше по своему пути на север, в Лхасу. На письме была индийская марка, а адрес явно написан рукой европейца. Драгоценный долго рассматривал конверт снаружи, распечатал его чрезвычайно твердой для восьмидесяти четырех лет рукой и увидел, что письмо написано почерком, который он не мог разобрать; тогда он повернулся ко мне и попросил меня прочесть и перевести его. Это было письмо от старых знакомых, от Наланда. Несколько месяцев тому назад они провели пару недель в монастыре и теперь писали, чтобы сказать, что у них все хорошо и что они уехали из Калькутты в Западный Тибет. Они спрашивали, что нового у ламы такого-то и трапы такого-то и как поживает Драгоценный и маленький бодхисатва. Все в комнате, по-моему, пришли в восторг от письма и тут же стали называть упомянутые в нем имена.

Подняв глаза в этот момент, я заметил, что молодой лама Тонгье казался чрезвычайно взволнованным, почти вне себя. Когда я взял конверт, чтобы убрать в него письмо, из него выпали лицом вниз две или три фотографии, которых я не заметил раньше. Лама Тонгье молниеносно бросился к ним, схватил, быстро взглянул, спрятал в складках одеяния и вышел. Остальные улыбнулись. Я так и не узнал, что это были за фотографии. Может быть, фотографии Тонгье, сделанные миссис Наланда, или портреты темной, загадочной, тантрической деви Наланда с ее полунасмешливой, полупечальной улыбкой?

Когда мой визит в Драгоценному подошел к концу, омце повел меня посмотреть на Тхупдена Одена, маленького живого бодхисатву. Напротив монастыря было еще одно небольшое здание, где жил мальчик, его наставник и ученики. Меня принял крупный, моложавый лама, похожий на китайца, который энергично жевал бетель. Из-за бетеля весь рот у него был красный, как будто кровоточил. Этот порок, на следствия которого так страшно смотреть, хотя они совершенно безобидны, быстро распространяется среди тибетцев, живущих у караванного пути из Индии в Лхасу. Крупный лама любезно пригласил меня выпить чаю у него комнате. Это была очень приятная комната, настоящее святилище ученого.

Вдоль стены лежали большие квадратные подушки (ден) толщиной двадцать с лишним сантиметров, которые тибетцы используют вместо стульев. Может быть, лама спал на них ночью. Днем он сидел на них, скрестив ноги. В конце комнаты около окна было его рабочее место – маленький, низенький квадратный стол с уймой книг и бумаг, чернильницей и перьями. Тибетские книги длинные и узкие и отпечатаны вручную.

Страницы переплетены между двумя деревянными досками и обернуты в кусок ткани. Гораздо больше книг было свалено на другом столе в углу. Еще там был небольшой алтарь с приношениями из риса и масла. На стенах висело несколько картин на ткани, из которых одна была очень красивая: ужасная форма Палдена Лхамо, нарисованного золотом на черном фоне. Это был великолепный шедевр дьявольской метафизики, выраженной в символах.

Поговорив с ламой, я сразу же обнаружил, что он человек ученый, настоящий кладезь информации. Жалко, что мне пришлось уйти слишком рано. Комната у него тоже была замечательная. В ней чувствовалась безмятежная, оторванная от жизни атмосфера, характерная для комнат тех людей, которые живут ради знания и учения. Она напомнила мне о похожих комнатах, которые я видел в других частях света; о комнате Джордже» Пасквали, греческого ученого, «берлоге» в Лунгарно, во Флоренции, и о маленьком доме Хиромити Такеды в Киото. Хиромити было двадцать четыре года, он окончил университет с дипломом по философии и работал там ассистентом. Он лишь недавно женился и жил вместе с женой Намико в двух комнатах. Одна из них была до потолка забита книгами, и книги начали вторгаться и в другую; только крохотная кухня была еще свободна от них. Я проводил целые дни с Хиромити, разговаривая обо всем, что ни есть под солнцем, на смеси японского, французского и немецкого. Мы решили вместе написать биографию Леонардо да Винчи для японцев. Потом началась война.

Диктаторы, которые считают, что такие неряшливые комнаты, набитые книгами и бумагами, являются рассадниками самых худших преступлений против их тирании, совершенно правы. Именно в таких местах зарождаются первые ростки новых идей, которые через книги устанавливают контакты и симпатии за тесными границами стран. Тот, кто тихо жил среди своих книг, часто выходит из четырех стен своего кабинета с большей внутренней силой, чем тот, кто всю молодость кричал на рынке; и именно в таких местах человек, пожалуй, лучше всего осознает всеобщую людскую солидарность, даже если они принадлежат к далеким друг от друга цивилизациям.

– Кушонг, может, пойдем посмотрим на маленького Драгоценного?

Мы молча пошли через комнаты. Ребенка не предупредили (или, может быть, все это было заранее тщательно подготовлено?).

Мы нашли его в квадратной комнате без мебели, но со множеством золотых украшений. Он сидел на подушке перед крошечным резным столиком, раскрашенным в разные цвета, и читал древнюю книгу с большими страницами. Это был худенький мальчик хрупкого сложения, бледный, некрасивый, скорее печальный, одетый в простой красно-коричневый халат монаха. Не знаю почему, но мне стало его бесконечно жалко.

– Ему едва исполнилось девять, – сказал лама, когда мы снова спустились, – но он уже очень учен. Он определенно знает больше меня, хотя я его наставник, и больше многих монахов, которые провели всю жизнь в учении. Вам не кажется, что это еще одно доказательство, что он Драгоценный Тхупден Оден, который снова вернулся к нам?

В улыбке гуманиста и толкователя писаний была едва заметная ирония, и его сходство с классическим типом китайского ученого еще явственнее бросалось в глаза.

– Осторожно, лестница крутая, – продолжил он.

По правде говоря, я на миг перестал смотреть под ноги, потому что хотел посмотреть ему в глаза.

Мы снова спустились во двор. Странный шум донесся до моих ушей, что-то вроде скрипа и скрежета колеса на старой мельнице. При каждом повороте звенел колокольчик под ритм вздохов и стонов древесины. Я пошел к небольшой часовне в углу двора, вошел и увидел, что звук идет от большого деревянного барабана не меньше трех метров высотой и, видимо, очень тяжелого, который поворачивала бедная слепая старуха, сидя на земле и ритмично дергая за две веревки.

Вышел омце и присоединился к нам. Он сказал мне, что в барабане содержится написанная много миллионов раз мантра (магическая молитва).

– Это мантра Дордже Семпа, – сказал он. – Слова такие: «Ома сва сато хум». Что это значит? Точно никто не знает, но повторять ее полезно. Каждый раз, когда поворачивается барабан, она как бы повторяется бесчисленное количество раз. Она приносит добро, а старуха зарабатывает себе ужин на кухне, ха-ха-ха! Устала, бабуля?… Ничего, справляется… Трапы накормят тебя ужином, бабуля!

Своими огромными костлявыми руками омце дважды энергично толкнул барабан, который ненадолго закрутился быстрее. Старая женщина отодвинулась назад, выпрямив спину. Она улыбнулась в пустоту, как делают слепые.

Мой визит в гомпу Кагьюр случайно совпал с одним из больших буддийских праздников. В главном храме на первом этаже я увидел учеников (цун-чунг), которые в два ряда по-турецки сидели на своих высоких подушках. В концах каждого ряда стояло по ламе, один с барабаном, другой с трубой; там был даже староста (учо), чтобы руководить хоровым пением и чтением. Все было очень строго и торжественно. Совершенно отсутствовало небрежное, невнимательное чтение, которое часто можно наблюдать в других монастырях: сразу же чувствовалось присутствие омце. Как только он появился, юноши стали вести себя образцово.

Омце медленно ходил взад-вперед по храму, держа большие руки за спиной. Я вдруг вновь пережил страх, который внушал мне и моим товарищам, когда мы были флорентийскими мальчишками, некий Новелли по прозвищу Винодел, имевший некоторое сходство со святым отцом из ученого ордена. Бедные ребята, отнятые у матерей и вынужденные притворяться чудотворцами среди жутких символов и дьявольских масляных миниатюр! Я долго стоял и смотрел на них, как будто сам был одним из них.

Ритмичное чтение продолжалось. Староста низким звучным голосом произносил несколько фраз, остальные произносили ответ. В отдельные моменты могло показаться, что ты в католической церкви. Потом совершенно неожиданно лама протрубил в гьялинг (серебряную трубу), а один из учащихся подул в канглинг (трубу, сделанную из бедренной кости шестнадцатилетней девственницы), и вселенная распалась на тысячу осколков в самом безумном диссонансе.

Глава 6
Внутренняя жизнь тибетской деревни

Два способа путешествовать

Есть два способа путешествовать. Во-первых, преодолевать большие расстояния в короткое время, охватывая общие очертания гор и долин и самые заметные особенности народа. Во-вторых, остановиться, заглянуть поглубже, в каком-то смысле пустить корни и попытаться впитать из почвы невидимый духовный сок, который напитывает обитателей этого места. Оба имеют право на существование, оба могут приносить удовольствие, и оба могут дать полезные знания и полезные сопоставления.

Мы только что прибыли в Ятунг, который местные называют Шасима, возможно, это название идет из языка лепча. Видимо, мы проведем здесь некоторое время. Значит ли это, что у нас будет возможность для путешествия второго рода? Ятунг расположен почти в 2800 метрах над уровнем моря в точке, где долина Амочу, по которой поднимается караванный путь в направлении Лхасы, разделяется надвое. Это уродливая деревня без особых примет, но окружающая местность богата неожиданными красотами, а многие другие деревни выше или ниже Ятунга можно, не погрешив против правды, назвать древними центрами изолированной, неподвижной, горно-долинной цивилизации, какие часто можно найти в Альпах.

Шумный поток протекает по дну долины. Его источник недалеко – ледники Паухунри (7128 метров), – и в него впадают несколько притоков. Долина узкая, запертая между огромными утесами высотой больше 3000 метров – намного ниже линии вечных снегов. С виду похоже на Альпы. Есть ели, сосны, пастбища и рододендроны. Климат в общем влажный. Несколько месяцев в году (в летний муссон) довольно сыро, но и тогда солнце то и дело ярко сияет в чистом небе на этой большой высоте.

Как обычно для буддийских деревень в Гималаях, у входа в Ятунг стоит ряд тарчо (см. фото 57). Тарчо – это длинный шест с прибитым к нему хлопковым флажком, на котором отпечатаны бесчисленные священные фразы. Ветер треплет их, «произносит их» и наполняет воздух добром. Идея квазифизического распространения духовной ауры красива, и сами тарчо тоже очень красивы. Они стоят высокие, белые и ладные на солнце, и веселый свист ветра в них манит и бодрит путешественника.

Если ты хочешь поставить тарчо, для начала ты должен купить ткань для флажка. Хлопок выдается по карточкам, а другие материалы довольно дорогие. Потом ты относишь его в монастырь, где лама готовит деревянную матрицу, которые всегда есть в монастырях, мажет их чернилами и отпечатывает нужные молитвы на ткани заказчика за небольшую плату. Следующий шаг: вытесать шест и поставить его или попросить кого-нибудь поставить его в нужном месте с обрядом, который совершает лама. На все это требуются время и деньги; это «жертва», а «жертв» требует любая религия. Тарчо можно поставить по обету, чтобы попросить благословения или из набожности. Как правило, все жители участвуют в содержании длинного ряда тарчо при входе в деревню.

На первый взгляд Ятунг не представляет никакого интереса. Он состоит из четырех рядов полудеревянных домиков, покрытых дранкой, и разделяется на две продольные улицы, на большей из которых находятся лавки и базар. Товаров продается мало, они плохого качества, за исключением тибетской бумаги, прелестного материала из растительного волокна. Что касается древностей, то уже закончилось то время, когда за пару рупий можно было купить хорошую картину или статуэтку, тайком принесенную на рынок не слишком щепетильными монахами.

Тибет абсолютно феодальная страна; наследственная каста делит с ламами политическую и экономическую власть. Но в Ятунге элегантный мир феодального дворянства Лхасы, Шигадзе, Гьянце и Гангтока практически не представлен. Помимо нескольких чиновников в отставке, тамошние жители (их около четырехсот пятидесяти) – это мелкие торговцы, ремесленники, лавочники, погонщики мулов; есть несколько крестьян и лесорубов. Так кто здесь у нас есть возможность изучить повседневную жизнь тибетского народа.

Бывший чиновник Лобсанг: гордость и предубеждение

Но нет никаких сомнений, что мы в Тибете. Не только тарчо, но и флажки поменьше (лунгта) колышутся на ветру у всех дверей и домов и тут же бросаются в глаза, придавая своего рода праздничное настроение убогой деревушке. Больше всего флажков и вымпелов у дома Лобсанга, чьи флаги ярче и лучше содержатся, чем все остальные.

Итак, мы пробыли тут уже три недели. Время от времени я хожу в гости к Лобсангу. Это любопытный тип.

– Доброе утро, доброе утро!

Лобсанг, сидя на своей софе-кровати, не прекращает безмятежно и внимательно поворачивать свое модельное колесо. Мы с ним давно уже знаем друг друга, впервые мы встретились десять лет назад. В прошлый раз, когда я его видел, он был важным посредником между британцами и тибетцами; он работал переводчиком, и все важные «международные» дела проходили через его руки. Но теперь он удалился от общественной жизни, купил этот домик и немного земли. Не знаю, женат ли он; кажется, семьи у него нет. С годами он стал преувеличенно набожным; он полдня проводит в молитвах, назидательном чтении и бормотании мантр.

– Доброе утро, Лобсанг, как поживаете? Сколько тысяч миллионов молитв за сегодняшнее утро?

Лобсанг смеется и почти вызывающе продолжает поворачивать молельное колесо, состоящее из маленького латунного барабана, украшенного Восемью благоприятными символами (траши тегье); а именно золотой рыбой, зонтом, раковиной победы, бесконечным узлом, знаменем победы, драгоценным сосудом, лотосом бессмертия и колесом дхармы. Внутри барабана длинный, плотно скрученный свиток бумаги, на которой Лобсанг самолично десять тысяч раз (пером!) написал священную формулу «Ом мани падме хум». Маленький барабан применяется таким же образом, как и намного более крупные, которые можно найти в монастырях.

– Так как поживает Лобсанг?

– Так себе, так себе! А как еще может поживать бедный старик? – Потом он оживляется: – Завтра через Ятунг будет проезжать Воплощенный, Учитель Тромо, – счастливое событие для нашей затерянной в горах деревни!

– Пойдемте посмотрим на него вместе, Лобсанг. А я принес вам несколько фотографий, которые сделал еще десять лет назад.

– О, благодарю вас! Я схожу за очками. Вы же никуда не спешите, правда?

Мы оба засмеялись. Лобсанг – маленький и худой, скорее потрепанного вида и очень похожий на монгола.

Он носит длинные, тронутые серебром волосы в двух косах, обернутых вокруг головы. Он может сойти за заместителя директора школы на пенсии, или начальника вокзала, или какого-нибудь мелкого чиновника; за человека, который усердно работал всю свою жизнь, был довольно успешен, состарился и теперь начал задумываться над разными вопросами. Почему мы живем и почему мы страдаем? Но уже слишком поздно. Он никогда не отправится в путь за истиной. Бумаги, документы, официальное положение истощили его силы. Все, что осталось, – это четки и невразумительная вера. Кроме того, Лобсанг всегда был пессимистом. Теперь он качает головой и повторяет голосом, который кажется старше обычного, свое неутешительное мнение абсолютно обо всем.

– Как вы думаете, Лобсанг, нам удастся попасть в Лхасу?

– Пути тибетского правительства сложные и изощренные. В Лхасе у них свои страхи и антипатии, которых никто не понимает. Много золота за немного чернил, много чернил за немного золота. Надо смотреть по обстоятельствам. Таковы уж правительства! С другой стороны, разве вы не видите, как привязанность к вещам приводит к несчастью? Чем больше думаешь о Лхасе, тем несчастнее становишься. Запомните мои слова, все это иллюзия. Не позволяйте себе стать рабом чего бы то ни было!

Лобсанг, излагая свою личную интерпретацию буддийских Четырех благородных истин, кладет свое молельное колесо и начинает расчесывать длинные волосы с тщательностью чиновника, изучающего документ.

– Я мою волосы раз в неделю! – заявляет он с некоторой гордостью.

Он так долго находится в контакте с британцами, что приобрел несвойственную тибетцу привычку к чистоте. Сейчас он похож на деревенскую старую деву, одетую к ярмарке. Его лица не видно под волосами, которые падают вперед, как водопад, на колени, пока он педантично продолжает их расчесывать. Когда он считает, что уже достаточно их расчесал, то есть когда все волоски перпендикулярны земле и параллельны друг другу, он разделяет их надвое, и его лицо возникает посередине, как будто он выходит из палатки.

Потом с примирительной улыбкой монгола, которому что-то нужно, он спрашивает:

– Но в конце концов зачем вы вообще приезжаете в эти места? Зачем вы тратите столько денег и миритесь с такими неудобствами? Зачем?

Как часто мне задавали этот вопрос! Набожным людям достаточно ответить «паломничество»; образованным можно объяснить настоящие причины: сказать об изучении искусства, этнографии или филологии. Но что сказать такому человеку, как Лобсанг, который утратил природную невинность, но не приобрел достаточного образования, чтобы понять? Люди его типа всегда подозревают шпионаж, тайные сделки, международные интриги.

Дверь открывается, и появляется Сёнам. Сёнам – это парень из деревни лет двадцати, который готовит и убирает у Лобсанга. Войдя, Сёнам делает поспешное движение, пытаясь что-то спрятать. Но слишком поздно, мы заметили. Это окурок, который он выкинул на улицу. Лобсанг приходит в ярость.

– Разве я не говорил тебе уже сто раз, чтоб ты не курил? В следующий раз, если поймаю тебя с сигаретой, ноги твоей больше у меня не будет! Ты же знаешь, что я не позволяю курить! Что говорит наша святая религия, не говоря уж о твоем здоровье? Разве ты не знаешь, что портишь свои шансы на удачное перерождение? Перерождение? Да ты кончишь йидагом или, того хуже, пойдешь в ад!

Сёнам бросается в кухню, как ошпаренный кот, а Лобсанг все изливать на меня свои чувства по поводу мерзкого порока курения. Странно, что тибетцы так враждебны к сигаретам, в то время как маленькая китайская трубка вполне терпима для мирян, хотя и не пользуется особой благосклонностью. Само слово «шикре» (так тибетцы произносят «сигарета»), как говорят, приносит вред. «Шик» значит «уничтожать», а «ре» значит «разрывать», и таким образом это сочетание очень зловещих слов, которые обещают, что называемая ими вещь принесет зло и погубит страну.

– К тому же известно, что курение неприятно духам, а это очень серьезно, – продолжает Лобсанг, доплетая свою правую косу и начиная вторую.

Кроме того, есть недвусмысленные слова в знаменитой книге «Лохи Чоджунг» («Религиозная история Юга»):


«Есть один дурной обычай, предвестник самого Искусителя. Он распространяется среди обычных жителей, как и среди военных в гарнизонах… Это непрерывное употребление мерзкой, зловонной, ядовитой травы, называемой табаком. Дым от этой дурной привычки оскверняет священные предметы поклонения, Образы, Книги, Реликвии. Он ослабляет Богов наверху, вызывает раздоры между Духами Срединного Воздуха и причиняет вред Змеиным Духам внизу. От этого в людском мире возникает бесконечный цикл эпидемий, войн и голода».


Лобсанг не может примириться с курением Сёнама.

– Вы знаете, – говорит он, – Падмасамбхава предвидел курение тысячи лет назад. В своем великом прозрении он знал, что однажды люди поддадутся этому вопиющему и ужасно глупому пороку… он говорил о нем в термах.

Тем временем туалет Лобсанга упорно приближался к завершению. Одна коса была готова, вторая близилась к концу. Когда коса заплетена на три четверти, Лобсанг ловкими и быстрыми пальцами вплетают в волосы несколько шелковых ленточек розового, сине-зеленого и небесно-голубого цвета. Ленточки на обеих косах оканчиваются длинными разноцветными кисточками, и, когда он оборачивает косы вокруг головы, получается очень нарядно.

– В термах? – повторяет Лобсанг, замечая мое озадаченное лицо. – Термы – это книги, мысли, труды, которые великие мудрецы прошлого написали для просвещения будущих веков… Сёнам! Эй! Сёнам! Чай готов?… Вы хотите тибетского или индийского чая?

– Если вам все равно, то я предпочел бы тибетский.

– Сёнам! Сёнам! Поча кешо! (Принеси тибетский чай!) Великие люди прошлого предвидели все. У каждого века свои пороки, поэтому они написали книги, подходящие к каждому веку. Они написали книги, где дали способы избавления от всех пороков людей, и зарыли их в горах, под реками, среди ледяных пиков. Когда придет срок, кто-нибудь их обнаружит. Так мы узнаем, что надо думать обо всех новых вещах!

Лобсанг достиг кульминации в своей работе и начал оборачивать косы вокруг головы. Он поднимается, берет небольшое зеркало и снова садится. Он держит зеркало на коленях и начинает шпильками закреплять косы.

– В молодости, – говорит он, – я бы во все это не поверил. Но теперь я убежден. Нас всех окружают таинственные события. Наши предки знали больше нас, так почему бы нам не следовать за ними?

– А что будет, если терму найдут раньше времени? – спрашиваю я.

– Будет ужас, ужас!

У Лобсанга шпилька во рту, он держит руки за головой, последними штрихами заканчивая тщательную работу получаса. Как только он вынимает шпильку изо рта и вставляет в волосы, чтобы заколоть последний лоскут разноцветного шелка на нужном месте, он продолжает:

– Вы слышали про настоятеля Кенраба?

Между тем Сёнам приносит мне нефритовую чашку с крышечкой, как пагода, и любопытным серебряным блюдцем в форме лотоса. Я открываю ее, и юноша наливает напиток, который тибетцы называют чаем, из замысловатого латунного чайника.

– Настоятелю Кенрабу, – продолжает Лобсанг, – приснился голос, который ему сказал: «Иди к такой-то горе и сделай сто шагов от первого водопада. Там будет тебе откровение». Настоятель Кенраб сначала не обратил внимания. Тогда голос стал настойчивее, и в конце концов настоятель решил подчиниться. Он взобрался по кангри (снежной горе), сделал сто шагов от водопада и нашел гладкий плоский камень, как будто обработанный рукой человека, в таком месте, где определенно раньше никто не бывал. Его монахи подняли камень, а под ним увидели старинную деревянную шкатулку. Они открыли ее и нашли книгу… Когда-то я не верил в эти вещи – пейте чай, а то остынет, – а сейчас верю… Как только настоятель Кенраб собрался перелистать книгу, послышались жуткие вопли, и зеленое пламя вышло из дыры в земле, угрожая сжечь их заживо…

Я отхлебываю варево из масла, соды, соли, кипящей воды и чая, приготовленное в бамбуковом барабане, и принимаю жирную, покрытую мхом лепешку, которую с трудом глотаю.

– Но я не понимаю, – говорю я Лобсангу. – Почему же настоятелю снился этот сон?

– Вот именно, – отвечает Лобсанг. – В этом все дело.

Он поднимается и кладет зеркало на место. Его волосы теперь в идеальном порядке, и он может приступить к не менее замысловатой церемонии облачения в тибетскую одежду, которую он носит с величественным достоинством китайского ученого.

– В этом всио диело, – продолжает он на своем беглом, но плохом английском, надевая тонкий шелковый халат и брюки и завязывая на поясе шелковый кушак.

– Этот вопрос долго изучали, – наконец говорит он. – Совещались со многими ламами и многими известными предсказателями, и наконец было открыто – только представьте себе! – что один монах крал приношения и поэтому бог-хранитель монастыря долго было лишен алтарных приношений, которые принадлежали ему. Чтобы отомстить за себя, бог наслал настоятелю сон, чтобы он обнаружил терму для будущего. Боги-хранители иногда бывают очень злобными!

Говоря это, Лобсанг тщательно разглаживает рукой края своей чубы (халата), в которой он якобы заметил складку. Потом снова садится.

– Чтобы никто никогда не узнал, что в этой книге?

– Нет! Есть некоторые вещи, которые ты не должен знать. Может, хотите еще чаю? Даже вы, чужаки, должны относиться к богам с большим уважением, вы же не знаете, что может статься. Знаете, что сталось с Уильямсоном?

– Начальником политдепартамента, который умер в Лхасе в 1936 году?

– Да. Думаете, он умер из-за слабого сердца, для которого высота 3200 метров оказалась слишком большой? Чепуха, дорогой мой господин! Он умер, потому что сфотографировал богов в гонканге, в святилище богов-хранителей. Вы можете в это не верить, но это факт, известный всем в Лхасе и во всем Тибете… Пожалуйста, берите еще лепешки; они свежие. Сёнам их испек; он хороший мальчик… За несколько часов до того, как Уильямсон умер, совершенно черная фигура вошла в его комнату и забрала его душу… Не хотите еще чаю? Нет? Когда-то я в это не верил, но постепенно убедился. Слишком много фактов, чтобы можно было упорствовать. Ну, может, выйдем? Давайте прогуляемся до моста, если хотите.

Лобсанг готов к спокойному и набожному дню буддиста в отставке. У него мало общего с жителями Ятунга. Он знает, и он прав, что он один из немногих цивилизованных людей в небольшой общине, состоящей из людей всевозможного толка, кроме правильного. Он сидит дома или гуляет по саду. Раз в день, как по часам, он гуляет до моста, читая по дороге молитвы, держа каменные четки в руках за спиной. После одиннадцати часов утра он всегда готов, как если бы регент Тибета, или представитель иностранной державы, или один из пяти-шести важнейших лам во всей Центральной Азии собирались нанести церемониальный визит в его дом.

Живой бодхисатва

Вчера Лобсанг рассказал мне, что приезжает Воплощенный. Мне тут же стало ясно, насколько важно это событие, потому что все население деревни принялось ее убирать. Воплощенный едет! Великий учитель!

Сразу после полудня весь Ятунг вышел на улицы. Воздух был прохладен, и солнце ярко светило в горном небе. Все мальчишки радовались и носились вокруг быстрее обычного, а все девочки надели передники (пангден) ярких цветов. Вдоль улицы выложили два ряда белых камней, чтобы отогнать злых духов. Ветви кипарисов горели в медниках у каждой двери, наполняя воздух ароматным и удивительно голубым дымом.

Поэтому знаменитая особа вошла в деревню под дымовой завесой. Перед Воплощенным длинной вереницей ехали монахи на лошадях, слуги с ружьями и патронташами, упитанные настоятели, вьючные животные с мешками цампы, книгами, алтарями, священными картинами. Желтые халаты, алые шелковые шляпы, коричневые и черные меховые капюшоны выделялись взрывами цвета на фоне пахучего голубого дыма, висевшего над деревней, как будто там сложили костер из сигарет.

Вдруг раздались крики: «Вот он! Вот он!» Мальчишки бросились вперед, чтобы посмотреть, женщины опустились на колени, мужчины склонились, молельные колеса головокружительно завертелись. Великий учитель в широком желтом шелковом халате и головном уборе из позолоченного металла возник из голубой дымки на небольшой белой лошади. Ему было двенадцать лет. Он был прелестен.

Визит к живому бодхисатве

Я официально отдал дань уважению живому бодхисатве. Знаменитый маленький Учитель сидел по-турецки на некоем троне, покрытом шелками и китайской парчой, посреди храма (см. фото 15). Перед ним лежали приношения, а также двойной барабан (нгачунг), церемониальный колокольчик (трилбу) и бронзовая молния (дордже). Храм был темный, глубокий, загадочный. Люди молча проходили мимо маленького Учителя, кланялись и получали благословение. Те, кто делал достаточно большое приношение, в ответ получали белый шелковый пояс (ката). Ребенок всем возлагал руки на голову. На стенах были видны фрески с буддами, умиротворенно медитирующими в священном самообладании, и ужасающих богов, танцующих на озерах крови, пьющих амброзию из чаш, сделанных из человеческих черепов.

Полностью Учителя звали Нгаванг Лобсанг Гьялден Джигме Чоки Вангчук. Он был сыном Энче Качи из Гангтока. Вскоре он должен был завершить свое образование в одном из больших монастырей Лхасы.

Я предложил несколько рупий одному монаху и получил пояс из рук маленького живого бога. В красивых, блестящих глазах ребенка не было ни следа неуверенности, ни тени сомнения. Он знал, что он один из избранных. Он никогда и не думал по-другому.

Староста Мингьюр: экспорт кораллов

Мингьюр, гонгту (староста) деревни Ятунг, терпеть не может бывшего переводчика Лобсанга. Я так и не узнал, как возникла между ними эта вражда. Но образ жизни чиновника в отставке, то, что он жил замкнуто и отчужденно, словно оскорбленный король в изгнании, как специально был придуман с целью раздосадовать любого представителя власти в мелкой общине в любом месте мира. Лобсанг держится без гордости и превосходства, не напускает на себя важного вида, но его поведение как бы говорит о неудовлетворении, неудовлетворении человека, который оглядывается вокруг и видит, что ничто не стоит его внимания, что все настолько ниже его внимания, что ему не надо даже этого показывать. С другой стороны, жители деревни постепенно оказались под впечатлением и от уединенной жизни Лобсанга, и от все более заметных проявлений его набожности. Соответственно, авторитет Мингьюра пострадал. Часто бывает так, что спор заканчивается, как только кто-нибудь предлагает пойти и спросить, что насчет этого думает Лобсанг.

– Да кто такой этот Лобсанг? – кричит тогда Мингьюр, теряя хладнокровие. – Он ничего не делал всю свою жизнь, кроме как устраивал волнения и суматоху, а теперь, только потому что он строит из себя святошу, вы все кланяетесь и молитесь на него!

– Лобсанг есть Лобсанг, – отвечают люди.

Это заявление, каким бы глупым и нелогичным оно ни было, неопровержимо и окончательно.

Мингьюр – мудрый старик шестидесяти с лишним лет, но он сохранился гораздо лучше Лобсанга. По преимуществу его считают дураком, но я подозреваю, что на самом деле он единственный по-настоящему честный человек среди многочисленных контрабандистов и жуликов на караванном пути. Каждый день можно видеть, как он ходит по делам, по собственным и общинным. Он всегда одет по-тибетски, как простые люди: в шерстяную чубу, неотбеленную хлопковую рубаху и кожаные сапоги. Волосы стрижет коротко. Он, что называется, умеренный и разумный человек: традиционалист без крайностей, религиозен, но не чрезмерно, пьет, но умеренно, и так далее. Он, конечно, не такой образованный, не такой любознательный, не такой утонченный, не такой что угодно еще, как Лобсанг, но он проще и человечнее.

Я то и дело захожу к нему домой поболтать. Семья Мингьюра состоит из очень безобразной, но невероятно преданной и заботливой жены и, по-моему, бесконечного количества детей. Их там, наверное, человек девять или десять, но я точно не знаю; как бы то ни было, это очень много детей для такой отнюдь не многодетной страны, как Тибет. Две старшие девочки – Пема Чодрон и Пема Чандуп, которым лет пятнадцать или шестнадцать, – были бы очень милыми девушками, если бы могли забыть хоть на минуту, что они дочери старосты.

Дом Мингьюра более-менее типичен для сравнительно обеспеченного жителя Ятунга. Сначала ты попадаешь в комнату, которая используется под кладовую, в ней полно седел, инструментов, мешков с товарами и разных вещей, характерных для романтической феодальной жизни страны. Оттуда ты попадаешь в кухню, темное закопченное место, где Восемь благородных символов грубо намалеваны белым на стенах; оттуда ты наконец попадаешь в комнату Мингьюра, которая также служит гостиной и молельней. О роли гостиной свидетельствуют толстые подушки, на которых тибетцы сидят вместо стульев, разложенные вдоль стен, а также несколько лакированных столиков для чая и лепешек. О роли молельни свидетельствует прекрасный небольшой позолоченный алтарь из резного дерева с несколькими статуэтками (Падмасамбхава, Ченрезиг, Шакьятхупа); а на стене висят две или три танки (картины на ткани) и несколько фотографий лам, знаменитых храмов и вид Лхасы. Его молельня – гордость любого тибетца. Молельню в доме феодального господина часто можно сравнить с молельней в храме по богатству украшений, количеству статуй, картин, книг, драгоценных чаш и разнообразию приношений.

Мингьюр видит во мне как в европейце главным образом колдуна по механическим вещам. Каждый раз, когда я прихожу к нему, он просит меня то починить старый будильник, который перестал звонить, то старый замок, который не открывается, то старую лампочку, которая не горит. Несмотря на все мои возражения и неудачи, он никогда не сдается. Он всегда хочет, чтобы я попробовал еще раз. Еще у него всегда есть список английских слов, произношение которых он не знает, и он всегда неизбежно делает одни и те же ошибки, когда пытается их выговорить. Вчера мне наконец-то удалось починить будильник, после чего Мингьюр пригласил меня на обед.

Я настоял на том, чтобы обед был тибетский; иными словами, чтобы он состоял не из блюд, которые богатые подают в особых случаях и которые практически не отличаются от китайских, но из тех блюд, которые обычные тибетцы едят в обычные дни. Мы с Мингьюром ели в гостиной-молельне. То и дело входила его жена, чтобы обслужить нас, оставалась на несколько секунд, обмениваясь несколькими словами, потом снова исчезала на кухне; в коридоре толпились дети, подглядывая из-за двери. Им очень нравилось, они громко смеялись надо всеми нарушениями этикета, которые иностранец неизбежно допускает во время еды.

– Подите прочь! Прочь! – кричал на них Мингьюр, и на несколько минут в коридоре воцарялась тишина.

Но потом дверь снова незаметно открывалась, и детское лицо просовывалось в проем с выражением бесконечного любопытства в глазах.

Мингьюр учил меня наливать чай в цампу.

– Вы же хотели посмотреть, как мы, тибетцы, едим, так? Это самая обычная еда для каждого дня. Бедновато, да? Вы на Западе все богатые. А мы все бедные!

Я пытался убедить его, что это не так, но таково всеобщее убеждение, и с этим ничего не поделаешь.

Цампа – просто жареная ячменная мука. Каждая тибетская семья имеет запас цампы, и тибетские путешественники всегда берут ее с собой в небольшом количестве. Ты берешь пригоршню, кладешь себе в миску и заливаешь нужным количеством горячего чая; потом пальцами перемешиваешь до консистенции свежего марципана; а потом, разумеется, добавляешь масло и снова перемешиваешь все руками. И потом ешь все это маленькими порциями. Думаете, гадость? Это в тысячу раз вкуснее, чем то прискорбное безобразие со звучными французскими названиями, которое подают в индийских ресторанах. Правда, нужно как следует проголодаться и иметь определенную способность к адаптации. Но если ты путешествуешь, то первого у тебя и так хватает, а если у тебя нет второго, то ты не путешествуешь.

Мингьюр любит поговорить о бизнесе. Как у всех тибетцев, у него полно разумных коммерческих идей.

– Почему бы вам не ввозить кораллы из вашей страны? – спросил он. – Говорят, итальянские кораллы лучшие в мире. В Лхасе все с ума сходят по кораллам. Вы там легко их продадите по высокой цене!

– Хорошая идея.

– А взамен могли бы взять бирюзу. Здесь она очень дешевая. Разве у вас в стране на нее нет спроса?

Глаза Мингьюра светятся от удовольствия. Хорошая сделка приносит почти физическое удовольствие истинному тибетцу.

Жена Мингьюра принесла нам блюда с мясом яка, жареным и порезанным на куски. Мясо яка, барана или козы, соленое, копченое и высушенное на солнце в стерильном воздухе на высоте 4000 метров, – это одно из главных блюд тибетцев. В стране, где скотоводство так распространено, а земледелие часто так затруднено из-за холода, сухости и бедности почвы, естественно, что мясо будет важным, если не исключительным, компонентом рациона.

Но в течение многих веков это ставило тибетцев перед серьезным моральным противоречием. Первейшая заповедь для всех буддистов гласит: не забирай жизнь. Как же тогда буддист может примириться с тем, что он забирает жизнь животного, пусть даже для того, чтобы накормить детей или родителей? Все монахи, кстати, утверждают, что они вегетарианцы, и в какой-то степени так и есть. Но миряне не притворяются вегетарианцами, и для большинства мясо представляет собой важную часть рациона. Конечно, обычай – это практически неизменяемый фундамент, на котором основаны отличительные черты цивилизации. Буддизм не сделал японцев менее воинственными, христианство не сделало латинян менее чувственными. Так же и ламаизм смог лишь частично изменить отношение тибетцев к мясу.

Тем не менее соблюдаются определенные базовые правила и предрассудки. Мясники составляют своего рода отдельную касту; они считаются низшими и «нечистыми» в разных смыслах. Но, к счастью для них, грех, плохая карма, накопленная в результате их действий, делится между всей общиной. Если разделить ее между всеми, доля каждого мала, ничтожна – практически ноль. В лхасском квартале Вапалинг нанимают мясников-мусульман (китайского происхождения). Для этих людей забой животных не является грехом.

Это всегда напоминает мне о японских монахах, которые называют диких кабанов ямакудзира (горный кит); таким образом они получает возможность есть их, как если бы это были морские животные. Другие настоятели и монахи совершают долгие религиозные церемонии, чтобы обеспечить перерождение убитых животных на более высоком эволюционном уровне, тем самым давая им возможность утверждать, что убийство на самом деле приносит животным пользу. Другое японское воспоминание – большая религиозная церемония, проводимая за счет Императорского университета, которая раньше проходила каждый год в Саппоро, в Хоккайдо, в одном из крупнейших храмов города, когда два монаха молились за всех животных, убитых для экспериментальных и других целей на медицинской и научной кафедрах университета. Я сопровождал профессора Кодаму (у которого я был ассистентом), и мы с большой торжественностью посещали службу, одетые в черное, и молились за лягушек, убитых нашим коллегой – физиологом, и за морских свинок, убитых нашим коллегой – патологом.

Возвращаясь к Тибету: там есть пословица, которая отражает общую точку зрения на эти вопросы:

Шади ньинг-дже-чен кьи са, ньинг-дже чангчуп лам не дрен. Если его плоть съест милосердный человек, он пойдет по дороге чистого и совершенного милосердия.

Человеческая природа всегда побеждала в борьбе, но ради оправдания себя обращалась к самому своему благородному свойству – великодушию.

Обед с Мингьюром подошел к концу. Я забыт сказать, что мы должны были есть руками, но хозяйка дома настояла на том, чтобы принести нам иностранные изобретения – ножи и вилки.

Полдень у реки

Природа, окружающая Ятунг, прекрасна настолько, насколько сама деревня безобразна. Долина похожа на типичную альпийскую долину. Те же крутые склоны поднимаются к небу, с такими же лесами из елей, лиственниц и сосен, те же полные цветов луга, те же реки, те же каменистые хребты, выступающие на фоне солнца. Но если узнать это место получше, окажется, что есть в нем и кое-что другое. Может быть, высота (мы на одной высоте с ливийским Феццаном); при ясном небе там гораздо больше солнца, чем в Альпах, – больше света в воздухе. Вдобавок все более грандиозно и первобытно. Леса больше похожи на первобытные леса, которые, наверное, покрывали Европу в мадлен (поздний палеолит); огромные потоки дико и шумно сбегают вниз; и тишина, и даль, и высота – все имеет эпический масштаб.

Весна кончилась, и с ней мифологическое цветение рододендронов. Началось лето, и распустился шиповник. Шиповник растет высокими, плотными зарослями в лепестках пастельных цветов, сливочно-белых или бледно-розово-красных. Ты видишь их повсюду, но особенно много у реки. А внизу в траве миллионы земляничек.

Лама Кагью: кордебалет из пальцев

Тибетские мужчины обычно носят длинные волосы. С короткими волосами ходят только монахи «желтой веры» и некоторые из «модернистов» у караванного пути. Монахи школы Кагью вдобавок к своим собственным волосам, и без того очень длинным, носят что-то вроде тюрбана из искусственных волос.

Несколько дней назад высокий, гладкий, чисто выбритый, загадочный лама, принадлежащий к этой школе, появился в Ятунге. Он ходит от деревни к деревне. Далеко в Восточном Тибете у него жена и пятеро детей, что кажется весьма скандальным нашему другу – ламе «желтой» школы Гелуг («Добродетельных»), который гневно обрушивается на развязность и безнравственность монахов Кагью, кого называет дешевыми фокусниками. Новичок, несомненно волшебник, как говорит народная слава и как подтверждает нечто такое в его особе, что неясно напоминает змею и фавна. А еще его руки. Длинные, мягкие руки, руки чудотворца или алхимика, и очень просто представить его занятым трансмутацией металлов или вызыванием духов из недр земли. Все его искусство состоит из заклинаний и изгнания духов, во власти над таинственными силами зла, которой он, по слухам, владеет, а силы зла, как известно, окружают каждого тибетца. Он ходит от дома к дому, предлагая свои услуги. Он знает, как снискать расположение женщин, ходит босиком, возникает как бы из ниоткуда, и ты никогда не знаешь, что у него на уме.

Сегодня он провел обряд барче-серва, который всегда совершают, отправляясь в путь. За отсутствием в деревне храма его школы он воспользовался домом знакомого по имени Сандхуп. Однако Сандхупа был в отъезде; он страдает ревматизмом и поехал в Пхари-Дзонг принимать горячие ванны, и эту честь взяла на себя его жена. Гостиная дома служила молельней, это была среднего размера комната со множеством жестких подушек для сидения, буфетом и алтарем, а также медными чайниками, фотографиями (тринадцатый далай-лама, регент, храм Бодхгая) и несколькими ружьями, седлами и мешками с зерном. В комнате было ощущение вековой тишины и воняло маслом. Церемония продолжалась много часов. То и дело нескончаемые распевы прерывались ударами барабана. Лама смешал тесто из цампы и масла и слепил приношения в виде странных фигур. Одни поставили на алтарь, другие бросили на улицу, чтобы задобрить духов.

Две вещи поразили меня, почти ошеломили, чего я никогда не забуду. Во-первых, глухой, пещерный, подземный голос, которым лама взывал к ужасным богам; во-вторых, его руки в разных мистических положениях, которые он складывал в зависимости от того, к каким божествам взывал. Его пальцы были то змеями, то кордебалетом. Все остальное в нем было забыто, отсутствовало, осталось снаружи в темноте, но эти его руки жили собственной жизнью в центре огромного, обезлюдевшего Тибета, такого же бесконечного, как пространство, и глубокого, как джунгли.

Портной Тобчен: привилегии для своих

Тобчен – ятунгский портной. Он еще и торговец древностями, автор, контрабандист, счастливый отец семейства, кузнец, столп всей округи, совратитель молодежи и покровитель местных монастырей. Порой он может сшить чубу или онджу (рубашку), но из-за своих обширных дел он постоянно ходит вверх-вниз по долине. Если вам нужно мясо, масло, бензин, сигареты, обращайтесь к Тобчену. По-моему, нет ничего в мире, чего он не мог бы достать, естественно, за соответствующую плату. Горе тому, кто попадет в черный список Тобчена! Он настолько подобострастен, смирен и обаятелен с теми, кто стоит выше, – богачами, ламами или теми, кто ему платит, – насколько он высокомерен, груб, заносчив и неприятен с бедняками, чужаками и должниками. Ему меньше сорока, он толстый, но не рыхлый, у него висячие усы, и он может в мгновение ока сменить свою заискивающую улыбку на иезуитское сожаление или ледяное спокойствие оскорбленного сановника. Он живет в доме у моста. У него некрасивая, мягкая и добродушная жена. Некоторым он нравится, другие его боятся, и, пожалуй, никто его не ненавидит. Но никто ему и не доверяет.

Если Лобсанг в какой-то степени представляет высший класс, во всяком случае своими манерами и некоторой широтой взглядов, и если о Мингьюре можно сказать, что он принадлежит к мелкой буржуазии, то Тобчен явно относится к народу; не к рабочему, честному народу сельской местности и гор, но народу портов, базаров и караванов. Сегодня я встретил его на улице. Он торжественно вышагивал рядом со спутником с обычным видом праведника, наслаждающегося процветанием, миром и покоем. Он был одет, как считает, по-европейски, иными словами, на нем была пара чудовищных американских желтых ботинок, фиолетовые носки, зеленые брюки чуть ниже колен, фиолетовый свитер и грязная белая рубашка. На макушке у него комически сидела желтоватая мягкая шляпа, из-под которой спускался неаккуратный пыльный хвостик, который он не трогал несколько месяцев.

Когда он приблизился, его улыбка из широкой стала просто неописуемой. С низким поклоном он сказал мне:

– Не хотите зайти ко мне и обсудить одно маленькое дельце?

Говорить с иностранцем в присутствии третьего лица, намекая на «маленькое дельце», и прочие мистификации – все это часть сложной поведенческой схемы, которая должна поставить его на пьедестал относительно других ятунщев.

У Тобчена типичный дом для этой части Тибета. Мы еще в Гималаях, а там нет недостатка в древесине. Стены из камня, но крыша, лестница, балкончики, полы и мебель из дерева. Я поднялся на несколько ступеней, прошел через так называемую мастерскую, где время от времени Тобчен шьет куртку, напевая за работой, прошел по длинному темному коридору, заставленному мешками, седлами, инструментами, предметами мебели, бурдюками с маслом, старыми ружьями и ящиками бог знает с чем и наконец добрался до кухни.

– Входите, входите! Нет, не ходите на кухню, там грязно! Поднимайтесь по лестнице! Вы извините мой скромный дом, да? Я всего лишь бедняк!

Но я остановился, завороженный. Кухня принадлежала миру сказок и ведьм. Она быта черная от сажи, с огромными котлами, сковородами и тазами. На закопченных стенах кто-то грубо, но выразительно нарисовал Восемь благородных символов. Хнычущий ребенок подошел ко мне и сказал что-то, что я не сразу разобрал. Но потом услышал слово очень четко. Это было слово «Бакшиш!».

Я поднялся по лестнице и вошел в святая святых Тобчена: его гостиную, молельню, кабинет, лавку древностей, кладовую с едой и опиумный притон. Я сел на одну из больших подушек. Тобчен стал рыться в сундуках, накрытых овечьими шкурами. Его жена принесла неизбежные чай и лепешки. Синий бодхисатва смотрел на меня с резного алтаря из лакированного и позолоченного дерева. По-моему, это был бодхисатва Цепаме («Бесконечная жизнь»). У него на лице было такое хитрое выражение, которое редко встретишь в тибетской скульптуре; из-за него он казался подходящим сообщником для Тобчена.

Как только жена вышла, Тобчен стал доставать из тюка шелковые платки. В конце концов он достал статуэтку Ченрезига, бодхисатвы милосердия, который воплотился в далай-ламе. Я видел ее несколько дней назад и узнал сразу же.

– Но, Тобчен, – воскликнул я, – я же видел эту статуэтку… в монастыре!

Тобчен знаком показал, что я должен говорить потише.

– Я уверен, вы поймете, – сказал он, – что время от времени бедным монахам приходится чинить балку или стену, а денег у них нет.

– Конечно! Но я всегда считал, что продавать монастырское имущество запрещено.

– Разумеется, запрещено. То есть запрещено дуракам. Но мы-то знаем тайные способы.

Сколько профессиональной компетенции было в этом «мы»!

– А как же боги?

– Они прикроют один глаз. В конце концов всем надо как-то жить! Разве вы не знаете тибетскую пословицу? Лха дре ми чонанг чиг (боги, демоны и люди – все поступают одинаково). Вы хотите сказать, что они не поймут и не простят?

Тобчен поднялся и зажег несколько масляных ламп перед статуэткой Цепаме.

Посещение отшельника: покой и пища в черепе

Высоко в каменистой твердыне над Ятунгом, в изрезанной долине, в тени елей, цепляющихся, как птичьи гнезда, за горный склон, находятся хижины-кельи скита – ритрё Чумби.

Я пошел туда сегодня вечером; золотые лучи заката освещали уже только верхушки деревьев; высокая гора на другой стороне долины погрузилась в тень. Место казалось безлюдным. Тропинка шла по траве между стволами деревьев. То и дело я видел маленькие хижины. Пустые или в них живет молчаливый отшельник? Вдруг я услышал голос и увидел прямо над собой лицо человека, выглядывавшее из окошка крошечной хижины, которая, казалось, практически висит на отвесной скале.

– Кушог-сагиб! – позвал он. – Идите сюда! Отдохните минуту, торопиться некуда; да и в ритрё никого нет.

Я поднялся еще на несколько метров и увидел, что у входа в хижину меня ждет молодой лама невысокого роста, манеры и внешность которого тут же внушали симпатию. Его хижина была очень маленькая, всего лишь деревянная коробка, одним краем стоявшая на сваях, а другим на каменном выступе. Я чуть не испугался, что своим весом заставлю ее перевернуться.

Лама Гедул принадлежал к одной из переформированных школ и потому носил длинные волосы. Он готовил скромный ужин – вареные травы и немного пампы, которую он потом будет есть из черепа. Череп стоял там, вырезанный в форме чаши, гладкий и чистый, как будто из старой слоновой кости. Еще было несколько книг, несколько богослужебных предметов и две или три картины. В окне виднелись далекие снежные пики.

Госпожа Йише: механические колдуны и святые фармацевты

Вернемся же в высшее общество Ятунга. Как мы видели, столп этого общества мужского пола – Лобсанг, а госпожа Йише – его аналог женского пола. Это вдова человека, который играл большую роль в отношениях между тибетцами и иностранцами; на самом деле он был начальником Лобсанга. Его вдова, величественная, похожая на матрону, в данное время верховный и непререкаемый общественный арбитр деревни. В отличие от Лобсанга, который замыкается в своей пессимистичной старости, миссис Йише – жизнерадостная и общительная пожилая дама и потому популярна у всех.

Мингьюр, деревенский староста, обихаживает европейцев ради их способностей к механическим чудесам (ремонту ржавых и развалившихся будильников, замков и перьевых ручек); но для госпожи Йише европейцы в первую очередь поставщики чудес химических (таблетки, порошки, уколы, кремы и лосьоны). Большинство азиатов фактически придерживаются либо взглядов Мингьюра, либо госпожи Йише. Мы не цивилизованнее, глубже или даже изобретательнее их. Но мы удивительнее, более дьявольские и везучие. Мы алхимики; мы нашли философский камень и связали себя тайными пактами со змеиными духами нижних миров. Цари и министры охотно аплодируют со своих мест в партере цирка акробатическим трюкам, которые не могут повторить. Но когда представление закончено, цари и министры остаются царями и министрами, а бедные акробаты, уходя с арены, становятся вообще никем. С этой точки зрения в восточном уме мы – бедные акробаты, а они – цари и министры. Данте, Бах, Римская империя, Ренессанс, Шекспир, Леонардо, готические соборы и святой Франциск не производят на них никакого впечатления. Но «кодак» – вот это чудо!

Мы сами виноваты. Мы посылали в Азию авантюристов, солдат, купцов, управленцев – людей либо невежественных, либо узколобых, либо нацеленных только на наживу, или, наоборот, держались сами по себе, не обращая никакого внимания на «туземцев». Единственные, кто занимался ими, были миссионеры, но их труд – хотя и совершаемый с большим самопожертвованием и часто героизмом – состоял в том, чтобы научить их универсальной религии, а не дать картину европейской цивилизации. Единственные, кто хоть что-то сделал в этом плане, – это французы.

Одним из немногих европейцев, осознавших эту проблему, был Марко Паллис, который пишет об этом книгу в Калимпонге, и его книга будет бесценной для тибетцев. Марко Паллис по происхождению грек, по образованию англичанин и прекрасно говорит по-французски. Поэтому он европеец в том смысле слова, который появится, когда так называемые сегодняшние нации прекратятся, как это и должно быть, в провинции большого всеконтинентального союза. Марко Паллис сначала познакомился с Тибетом, когда приехал несколько лет назад с альпинистской экспедицией. Он тут же влюбился в него и с того времени посвятил себя исключительно его изучению. Его книга «Пики и ламы» была очень успешна, и теперь он пишет небольшую книгу, которую переведет лама, чтобы показать суть европейской цивилизации тибетцам, чье знакомство с Западом ограничивается оружием, радио, фильмами и таблетками. Кто еще попытался сделать столько же для Европы в Азии? Очень немногие. Это светское миссионерство чрезвычайно важно для взаимопонимания народов и мира во всем мире; оно так же важно, как и религиозное миссионерство. Пока Восток и Запад считают друг друга варварами, у них не может быть основы даже для самого элементарного взаимопонимания.

Что же касается госпожи Йише, на самом деле ей не нужны никакие пилюли и лекарства. Ее большое, дородное тело создано так, чтобы провести ее по жизни к здоровой и достойной старости при минимуме неприятностей. Но для нее таблетки так же важны, как священный ритуал; что-то одновременно простое и таинственное, принадлежащее отчасти к миру магии (как экзорцизм), отчасти к миру научных чудес (как спички). Если болезни нет, нужно ее придумать. Таблетки и порошки необходимо принимать, а без уколов невозможно обойтись.

Госпожа Йише, благодарная за то, что ее осмотрел наш доктор полковник Мойз, и за все лекарства, предоставленные ей экспедицией, сегодня пришла навестить нас во всем своем великолепии бывшей знатной дамы из Лхасы, такого же далекого от Ятунга и сказочного города, как Париж или Рим для городка в Сицилии. Ее иссиня-черные монгольские волосы были подняты и завязаны на патруке – уборе из дерева, бархата и коралла, а на шее висело несчетное количество ожерелий. Золото и бирюза задавали тон. Бирюза в ее больших серьгах (элкор) была небесно-голубого цвета; они были яркие, живые, броские. Золотая коробочка для реликвий и благословений (кау) была усыпана драгоценными камнями и бирюзой. Все, что соответствует содержимому сумочки европейской женщины, висело у нее на левом плече – несколько серебряных косметических принадлежностей. Госпожа Йише имела при себе вещей стоимостью в несколько тысяч фунтов и была, естественно, очень этим горда.

Вначале разговор не клеился, часто повисали мучительные паузы, обычные в официальном общении между азиатами и европейцами, но потом госпожа Йише нащупала удачную тему. Тибетский ум постоянно занят гороскопами, которые приносят им бесконечную радость, надежду и страх. Гороскопы, конечно, отнюдь не являются для нас какой-то чужой или незнакомой вещью. Я знаю нескольких очень умных и знающих людей, которые часто советуются с астрологами и тому подобными перед принятием трудных решений. (Если читатель задумается на минуту, он и сам вспомнит нескольких человек, которые верят в астрологию.) У всех есть потребность опереться на что-то, что находится вне нас, и освободиться от бремени ответственности за решение. Но в Тибете все гораздо проще и естественнее, и никто этого не стыдится. Разговаривать о гороскопах – все равно что разговаривать о последней моде, или фильме, или вчерашнем футбольном матче.

При составлении западного гороскопа самое главное – дата рождения. Она устанавливает, какое созвездие было в асценденте и каковы были отношения между ним и планетами. В Азии гороскопы составляются по другому принципу. (Это может быть темой для увлекательного компаративного исследования!) Чтобы понять азиатскую систему, нужно объяснить, что в Тибете, как и в Китае, Японии, Корее и других восточных странах, календарь делится на шестилетние циклы. Каждый год цикла связан с одним из двенадцати животных и с одним из пяти элементов. Например, дерево – птица; собака – огонь; огонь – свинья; земля – крыса; земля – бык: железо – тигр; железо – заяц; вода – дракон; вода – змея; дерево – лошадь и так далее.

Животным и элементам придается реалистичный смысл, и рассчитываются пропорции, которые служат основой для составления гороскопа. Между некоторыми животными существует антагонизм, например между крысой и лошадью, зайцем и птицей, змеей и свиньей; а между элементами есть определенное родство. Например, есть «материнская» связь между водой и деревом, потому что дерево не растет без воды, которая, таким образом, является его «матерью»; есть и «сыновнее» родство (противоположное предыдущему), «дружеское» (огонь «дружит» с водой, потому что огонь нагревает воду) и «враждебное» (земля враждует с водой, потому что земля ограничивает воду) и так далее.

Другие факторы, которые надо учитывать, – это факторы времени (день и час), потому что есть время благоприятное и неблагоприятное. Второй, четырнадцатый, восемнадцатый, двадцатый и двадцать шестой дни неизменно дурные, а в девятый день хорошо отправляться в дальний путь, но не в короткий. Также надо учитывать определенные сочетания, которые можно рассчитать с помощью пятидесяти четырех гексаграмм (китайского происхождения), не говоря уже о влиянии созвездий и планет и отношении некоторых известных злых духов. Наконец, нужно справиться с волшебным квадратом (мева), рассчитать обратный возраст и учесть данные, связанные с «небесной веревкой» и «земным кинжалом». Итог потом рассчитывается под пятью заголовками: жизнь, тело, власть, удача и ум. Поскольку конечный результат зависит от такого количества переменных, тибетский гороскоп – дело очень сложное, и, естественно, ламы хотят, чтобы им за него очень хорошо платили.

Монастырь Пакджан: шесть добрых вещей и маленькая девочка с заячьей губой

Одна из особенностей древних, установившихся цивилизаций, которые долго развивались и достигли стабильности, по крайней мере относительной, – это особое значение, которое приписывается некоторым числам. На Западе классический мир придумал и передал нам семь мудрецов, три грации, семь чудес света, девять муз и так далее; христианство добавило десять заповедей, четырех евангелистов, семь грехов и семь добродетелей, не говоря обо всем остальном. На Востоке китайская цивилизация показывает нам целую вселенную, четко и неизменно организованную, словно товары в аптеке, с ее двумя принципами, четырьмя формами, восемью триграммами, четырьмя книгами, пятью канонами, тремя царствами, восемью классами духов, шестью династиями и так далее.

Но мы живем в мире постоянных перемен и эволюции. Все умирает и возрождается. Может быть, мы усвоили бергсонианский смысл времени и становления, но определенно потеряли парменидово чувство бытия и вечности. Поэтому числа потеряли для нас свое значение, и у нас нет причин находить новые. С этой точки зрения мы читаем Данте с чисто археологическим интересом. Единственное по-настоящему современное подобное число, которое всецело нам принадлежит, – это девяносто два элемента[8], но их слишком сильно модифицируют физики, чтобы они могли окончательно установиться и приобрести ту каменную стабильность, которую в прошлые века имели другие числа духовной и материальной природы.

Тибетская цивилизация (может быть, единственная цивилизация другой эпохи, которая нетронутой дожила до нашего времени), естественно, пронизана такими числами и символами. Я уже говорил о Четырех благородных символах (траши тегье), двенадцати животных и пяти элементах. Другие важные знаки и символы – это три драгоценности (кончок сум): сенге, чо, гедун (Будда, дхарма, община), а еще семь самоцветов; колесо, символизирующее симметрию и полноту кармы; самоцвет, который приносит все, что ни пожелаешь; яшмовая девушка, которая обмахивает веером спящего принца и остается с ним с постоянством рабыни; советник-драгоценность, который хитроумно устраивает дела царства; белый слон, символ верховной власти; конь, который, может быть, символизирует солнечную колесницу, то есть «царство, над которым не заходит солнце»; и полководец-драгоценность, который отбрасывает силы врага. Есть семь личных драгоценностей, восемь благородных приношений, пять чувственных качеств, пять удач, шестнадцать учеников Будды, десять сторон света, двенадцать деяний Будды, четыре благородные истины, пять Дхьяни-будд, с которыми связаны пять цветов, пять символов и пять гласных, – им нет ни конца ни края.

В этом, как и в других случаях, тот, кто возьмется изучать вопрос и дойдет до самой его сути, обнаружит элементы индийского происхождения, тесно связанные с элементами китайского происхождения. Тибет, высокая, далекая страна, лежащая в сердце крупнейшего континента, – это живой музей, и в этом его самое большое очарование. Бывать в Тибете, узнавать его – значит путешествовать во времени, как в пространстве. Это значит на короткий миг стать современником Данте или Боккаччо, Карла Орлеанского или Жана де Мена; вдохнуть воздух другой эпохи и узнать на собственном опыте, как наши предки думали, жили и любили двадцать или двадцать пять поколений тому назад.

Сегодня, посетив монастырь Пакджан возле Ятунга, я открыл существование числа, которого не знал: это шесть добрых вещей – мускат, гвоздика, шафран, кардамон, камфара и сандаловое дерево. Старый монастырский лама сказал о них, когда я пил тибетский чай, который всегда отвратительно отдает дымом.

Пакджан совсем рядом с Ятунгом – едва в часе дороги. Сначала нужно идти на север, подняться по караванному пути, потом перейти по мостику через реку и прудик, полный замечательных зеленых водяных растений; потом взобраться по крутому склону, и тогда ты увидишь над собой на маленьком ровной площадке группу домов, из которых состоит так называемый монастырь. Он был настолько не похож на все, что обычно бывает в Тибете в таких местах, что стоит его описать.

С первого взгляда кажется, что ты попал на ферму. Камни во дворе истерты годами шагов и молотьбы; там были овцы и козы, и коровы уходили и приходили с пастбища. Грабли, лопаты, колья прислонялись к стене. Большая тибетская собака на цепи все лаяла, пока кто-то из семьи не вышел и не велел ей сидеть тихо.

Да, кто-то из семьи. Монастырь относится к школе Ньингма («Древние»), и там живет только старый лама, его жена – маленькая женщина, вся из поклонов и улыбок, – и пять или шесть сыновей и дочерей, которые работают в поле и пасут животных. Всегда есть что-то трогательное в сочетании хозяйства и религии. Разве земледелие и животноводство – не продолжение божьего труда? Это может быть верно и в абстрактном смысле, но, когда попадаешь в Пакджан, лама производит отнюдь не возвышенное впечатление.

Я не говорю, что он плохой человек, но его морщинистое недовольное лицо выдавало давнюю и горькую обиду на жизнь. Быть может, у него было призвание, и он его потерял; или, быть может, у него никогда не было призвания и он стал ламой, как можно стать торговцем или служащим. Возможно, у него были амбиции, и теперь ему казалось, что он неудачник в этом далеком и недоступном месте. Не знаю. В мое первое посещение он принял меня холодно, но, после того как я дал ему денег, он стал подобострастен.

Ему, пожалуй, было около шестидесяти, он был высокий, грязный, распущенный и неуклюжий, с длинными, хищными руками и длинными, грязными ногтями. На нем был шерстяной засаленный, поношенный, заляпанный халат, и под складками халата на груди он хранил целый запас вещей. У него на лице было выражение страдающей упряжной лошади, у которой еще осталось духу, чтобы укусить. Как ни странно, его семья сразу же мне понравилась. Старший сын лет двадцати, крепкий на вид парень, почти что чистый, с высоким лбом и умными глазами, и хорошенькая старшая дочка. Была целая ватага других мальчиков и девочек вплоть до трехлетней малышки с заметной заячьей губой, что совершенно портило ее лицо. То и дело старик брал бедняжку на руки и прижимал к себе. Тогда его безжизненные глаза озарялись неожиданной нежностью.

– Можно посетить лхаканг? – спросил я.

– Конечно, конечно, сюда.

Старик повел меня. Мы поднялись по ступенькам, вошли в ворота и прошли в темный, сырой дворик, куда открывалась кухня. Лама исчез и через миг вернулся с какими-то очень красивыми тибетскими ключами в одной руке и пригоршней жареных семян в другой. Он предложил мне этот якобы деликатес.

– Угощайтесь, – сказал он. – Они полезные!

Может, они и были полезные, но они пахли затхлостью и прогорклым маслом. У меня не было иного выбора, кроме как взять немного семян из грязной руки, где даже в самые мелкие линии глубоко въелась грязь.

Лхаканг («дом бога», храм) представлял собой большое помещение рядом с кухней. Тяжелая деревянная дверь, заскрипевшая, когда ее открывали, могла быть дверью житницы или кладовой, где дозревают фрукты или хранятся оплетенные бутыли с оливковым маслом. Но когда лама зажег крошечную лампу, на другом конце огромного, похожего на пещеру зала засветилось золото пыльной статуи в ритуальных шалях, которые расползались на куски. Это была статуя Падмасандхавы, мудреца, привезшего буддизм на Тибет в VIII веке, которому особо поклоняется школа Ньингма. Кроме него были другие статуи и большие фрески на стенах с изображением аскетов с тиграми на поводке и эзотерических богов в мистических объятиях. С потолка свисали маски, пояса и картины на шелке.

Все в этом месте было старое, пахло прогорклым маслом и помещением, которое годами стояло закрытым. Все медленно разваливалось и превращалось в мелкую пыль, которая лезла в нос и рот и заставляла кашлять. Картины, едва освещенные крошечной свечой ламы, мысленно уводили в фантастические метафизические эмпиреи ламаизма, такие далекие от фермы снаружи, от кухни в соседней комнате, от коров, сельскохозяйственных орудий, обычных, простых, повседневных вещей, детей, которые играли и бегали вокруг (до нас доносились их голоса) между горками репы и копнами соломы. Но вот они, последние перезрелые плоды тысячелетий изощренного интеллектуального труда; Дордже Семпа («Тот, чья сущность молния»), персонификация изначального принципа вселенной, сидящий прямо и неподвижно в ритуальной позе медитации, а его женская энергия, держа в левой руке полный крови череп, одетая в летящую драгоценную одежду и сверкающая золотом и самоцветами, в бесконечном, божественном сладострастии бросается в его объятия, напряженные, как будто в танце…

– Папа! Папа! – захныкал малыш, который бесшумно приковылял в храм босыми ногами. – Мама говорит, что не может найти ключ от муки. Он у тебя на кольце. Мама его просит!

Усталый, старый лама с выражением несказанной скуки долго искал между халатом и грудью. Потом он нашел ключ и отдал ребенку, и тот исчез.

Подле мистической пары космических любовников было несколько весьма тантрических изображений Падмасамбхавы в форме окруженного пламенем аскета в состоянии медитации или в сопровождении диких зверей. Это были красивые картины со странной, опьяняющей силой; одни из лучших в долине.

– Можно сфотографировать? – спросил я.

Лама тут же понял, что я признал его прерогативу в этом вопросе и что поэтому он имеет возможность попросить у меня что-нибудь взамен. Его глаза загорелись, и длинные грязные пальцы оживились.

– Хорошо, – сказал он. – Но оставьте немного… шоме… для ламп.

Магниевая вспышка сильно его испугала. Миг он в ужасе молчал и вдруг с яростью набросился на меня.

– Вон! – кричал он. – Убирайтесь! Вы не понимаете, что оскорбили святых? Такая вспышка! Они, наверное, пришли в ужас и отомстят за себя! Но не вам, потому что вы будете далеко! Они отмстят нам… – Он стал говорить тише, чуть ли не плача. – Они отомстят за себя нам, и нам придется заплатить, все из-за вашей наглости… – Его голос стал совсем жалобным. – Вы должны мне еще две рупии из-за ваших огненных фотографий! – закончил он.

Весь гомпа, дом ламы, храм, почетные помещения наверняка знали куда лучшие времена. Может быть, из-за этого лама вел себя так грубо и алчно. Нет ничего более унизительного и разлагающего, чем постоянная нехватка денег. Любой человек, который осужден бессильно смотреть, как все медленно распадается, в конце концов деградирует и грубеет. Мы поднялись на второй этаж, где было несколько молелен и почетные помещения. Покровителем этого места был сиккимский махараджа, и все здесь было довольно ухожено. Пока я потягивал чай из нефритовой чашки, лама исчез. Скоро он снова появился, пряча что-то под халатом. С очень загадочным видом он достал резную деревянную маску, раскрашенную яркими красками. Она была уродливая, и вообще он запросил с меня безумные деньги, равные восьми фунтам, так что я даже и не подумал ее купить.

Некоторое время мы продолжали разговор. С узора на серебряной вазе мы перешли на семь сокровищ, а оттуда на шесть добрых вещей. Я видел, что старый лама так и думал, как бы еще выманить у меня немного денег. Такие сети можно расставлять элегантно и с достоинством, но у него не было ни того ни другого, и, кроме того, он был грязный, неряшливый, некрасивый и наводил тоску.

Дверь открылась, и вошла девочка с заячьей губой, держа зеленое яблоко. Старик взял ее на руки и прижал к груди, и его глаза повлажнели.

– Неужели нет у вас лекарства, у вас же столько лекарств, чтобы вылечить ее рот? – сказал он. – Сейчас почти не видно, но когда она вырастет, никто не захочет взять ее замуж, и она будет очень несчастной. Как это грустно, грустно!

Мы опять спустились вниз. Проходя мимо двери храма, лама завел меня внутрь и шепнул на ухо:

– Если дадите еще немного денег, можете еще сфотографировать с огнем.

Глава 7
Метафизика и политика в Верхней Азии

Монастырь Дунгкар: «Кто ваш дух-хранитель?»

Чампа – молодой монах, он изучает богословие. Он живет в монастыре Дунгкар («Белая раковина») чуть севернее Ятунга. Ему лет двадцать, он высокий и худой, а так как он принадлежит к школе Гелуг, то чисто бреет голову. Его кожа загрубела от вечной и повсеместной тибетской грязи. У него слабое здоровье, много интересов, он родился в Сиккиме, немного говорит по-английски и в молодости был христианином – не знаю, протестантом или кем. Он сильно напоминает мне некоторых японских студентов, с которыми я так долго прожил. У него такая же трогательная доброжелательность, такое же трагическое отсутствие цели и характера, такое же эмоциональное и интеллектуальное сумасбродство, такой же почтительный страх перед любым вышестоящим лицом.

Чампа то и дело заходит ко мне в гости с книгами. Мы вместе переводим тибетские песни, он объясняет мне тибетские пословицы и поговорки, рассказывает о своей жизни и прежде всего задает вопросы о внешнем мире, который вызывает у него робкое, но умное любопытство. Он не ограничивается вопросами вроде «Что вы едите?» или «Какие у вас дома?». Вчера он спросил меня: «Где люди более удачливы и счастливы (трашипа): у вас в стране или здесь?»

Трудно ответить на этот вопрос. Счастье, очевидно, не зависит о технических устройств, и можно быть счастливым, имея очень мало, и несчастным среди изобилия. В каждой цивилизации должен быть свой типичный, средний человек, как бы трудно ни было его определить, чтобы на его примере делать сравнения. Должен сказать без колебаний, что тибетцы из долины Тромо имеют тысячу причин считать себя более удачливыми и счастливыми, чем бедные обитатели больших европейских городов. Они не богаты, но они и не нищие. У них нет газет, радио и кинотеатров, но у них есть профессиональные рассказчики, странствующие певцы и народный театр, и в хорошую погоду они могут плавать по рекам, пить чанг и петь до поздней ночи. Наконец, они живут в совершенно стабильном обществе, где отношения между личностями, между людьми и общиной, между человеком и вселенной, есть прочная реальность, в которой никто не сомневается и которую никто не доказывает.

В другой день Чампа вдруг спросил меня: «Кто ваш йидам?» (божество-хранитель). В Тибете не только у каждой религиозной школы, каждого ордена, каждого монастыря есть один или больше хранителей, но и каждый человек живет под постоянной защитой личного хранителя. Он может сам выбрать себе йидама, но чаще всего йидама указывает ему гуру, или духовный наставник. («Гуру» – санскритское слово, возможно имеющее тот же корень, что и латинское gravis.) Вопрос Чампы поразил меня по двум причинам. Во-первых, у меня нет никакого йидама (хотя, если бы мне пришлось выбирать, пожалуй, мой выбор пал бы на Дукхора, Колесо Времени, потому что есть ли что-нибудь более загадочное, чем время? Вечность невразумительна, как и бытие, должен сказать. Но по-настоящему неразрешимые загадки – это время и становление, мир, множество и конечное). Во-вторых, вопрос заинтересовал меня, потому что он отражал взгляды Чампы на жизнь.

Человек в первую очередь вселенная, которую он носит внутри себя. У каждого из нас есть или, скорее, каждый из нас сам есть такая вселенная, большая или маленькая, простая или сложная, детская и образная или зрелая и аналитическая; никто не обходится без нее. Наша внутренняя вселенная постепенно принимает форму в детстве, в процессе воспитания и обучения, и она насквозь, до самой глубины, пронизана цивилизацией, которая нас взрастила. Нет такой вещи, как «естественный» человек, есть только «цивилизованный» человек. Мы европейцы не только потому, что пользуемся такими концепциями, как право, романтика или парламент, или потому, что определенным образом реагируем на изображение обнаженной натуры или учение о переселении душ, но и потому, что мы ходим по-европейски, приветствуем друга с другой стороны улицы по-европейски. На какое-то время я забылся из-за того, что мы с Чампой говорили одними и теми же словами на одном и том же языке, но его вопрос, словно внезапный луч света, осветил иначе невидимую пропасть.

Чампа часто приглашал меня побывать в монастыре Дунгкар, и сегодня я решил провести там день и пообедать с ламами. Это большой монастырь, построенный сравнительно недавно, он возвышается над разбросанными валунами древней морены, ограждающей долину Тромо. Наверное, над мореной когда-то было озеро, но оно исчезло, оставив после себя длинную зеленую равнину (Лингматанг), которая служит пастбищем для стад яков. Голые крутые горы поднимаются со всех сторон, а вдалеке видны сверкающие на солнце снежные пики. Короче говоря, это место очень романтичное и красивое, которое глубоко трогает душу.

Равнина Лингма: тайная жизнь бодхисатвы

В пятнадцати минутах ходьбы до монастыря я набрел на группу молодых монахов, которые собирали землянику; Чампа был с ними. Не знаю почему, но в компании других молодых людей он всегда выглядит слегка не к месту. Он собирал землянику с таким видом, как будто разбирал трудный текст.

– Как хорошо! – сказал он, приветствуя меня. – Как хорошо, что наконец-то вы пришли. Но мы сейчас не в гомпе; у нас неделя каникул, и мы пока живем здесь. Ринпоче (маленький живой бодхисатва) тоже здесь, он хочет вас повидать. Вы принесли лекарства? Здесь они многим нужны!

У начала равнины Лингма мы нашли целый лагерь из таких маленьких белых китайских палаток с узорами в виде больших синих завитков, в которых тибетцы обожают проводить теплое лето на природе, отдыхая, наслаждаясь едой, питьем и пением. Если это монахи, они также отводят несколько часов на чтение и медитацию; если миряне, они танцуют и флиртуют, пока дети бегают вокруг или бранятся из-за лепешек. Может быть, это пристрастие к «кемпингу» – остаток старых обычаев среди народа, который не так много веков назад был кочевым? Очень вероятно, что так. Должны пройти тысячи лет, прежде чем в конце концов исчезнет какая-то особенность цивилизации. Жители Средиземноморья были земледельцами и горожанами намного дольше, чем жители Северной Европы. Вот почему естественный центр жизни в южноевропейских странах – это агора, рыночная площадь, а в северных до сих пор очень жива необходимость часто соприкасаться с природой.

Как только мы дошли до лагеря, меня усадили на гостевом месте в палатке, открытой с одной стороны. Вскоре появился настоятель с тремя помощниками – настоятель, который будет управлять монастырем, пока маленький Воплощенный не достигнет восемнадцатилетия. После обычных приветствий принесли чай. Настоятель был уже пожилой, склонный к полноте. Лысый, с маленькими острыми глазами. Нижняя часть лица явно свидетельствовала о сильной воле и практической хватке. Он не был мистиком, но добросовестным управителем, который умеет эффективно поддержать монастырскую дисциплину.

Один из его помощников тут же бросился мне в глаза своим немонголоидным лицом. Как только появилась возможность в разговоре, я спросил его, откуда он. «Из Ладака», – ответил он. Иными словами, из Западного Тибета. У него в лице явно было что-то, так сказать, от белой касты; он вполне мог бы быть крестьянином из Южной Италии. Он был высокий, темноволосый, смуглый, с большим носом и большими глазами и, насколько я мог судить, долихоцефальным черепом. Коренное отличие между азиатским и европейским лицом – это то, что на первом ткани очень плотно облекают кости, тогда как на втором кожа свободнее, образует складки, впадины, долины. Пожилой азиат может быть очень морщинистым, но морщины – это впадины, а не выступы на его лицевом ландшафте.

Настоятель страдал от ревматизма и подробно описывал свои симптомы. К счастью, полковник Мойз осмотрел его несколько дней назад и выписал лекарства, которые я принес с собой. Неделя жизни в лагере на лугу, который днем сырой и мокрый ночью, едва ли ему поможет, я так ему и сказал. Но он сказал, что ничего не может поделать. «Мы на отдыхе, понимаете». Другие монахи с другими жалобами попросили разрешения войти. Они жаловались на несварение или зубную боль, у одного воспалилось колено – короче говоря, жалобы самые тривиальные. Полковник Мойз говорит, что в целом у жителей долины превосходное здоровье. Единственное заболевание, которое время от времени свирепствует среди них, – это оспа. Тибетцы ее очень боятся, но только начинают делать прививки.

Чампа, который ненадолго исчезал, вернулся в шатер и объявил, что Ринпоче готов меня принять. Мы вышли. Маленький бодхисатва сидел у палатки на небольшом троне из подушек. Перед ним был резной позолоченный столик с нефритовой чашкой, бронзовым дордже и разными другими богослужебными предметами. Настоятель сел рядом. У него тоже был трон из подушек и столик, но оба чуть ниже, чем у Ринпоче. Высота, на которой человек сидит, имеет в Тибете огромную важность. Никому, например, не разрешается сидеть выше далай-ламы. Только когда далай-лама еще ребенок, его наставнику в богословии позволено в отдельных случаях занимать место выше его. Я подарил Драгоценному шелковый пояс и сел на корточки рядом.

Несколько паломников пришли с равнин и гор, чтобы воздать почести Воплощенному, и принесли дары. Мужчины и женщины простирались перед маленьким троном, потом ползли вперед, поднимались, не глядя маленькому богу в лицо, и клали свои приношения – в основном деньги или масло – ему в руки. Ребенок тут же передавал все настоятелю.

В Нгаванге Лобсанге Чодене действительно было что-то божественное, хотя и в другом смысле, чем было для кочевников и пастухов, падавших ниц перед ним. Это была божественность рассвета, только что распустившихся цветов, всего того, что содержит красоту и загадочность расцветающей жизни. Я наблюдал за ним несколько минут. Его детское лицо, взгляд его глаз трогательно освещало несомненное сознание, что он бог, его незыблемая вера в миф, абсолютно уверенное знание, что он снизошел на землю с миссией милосердия, непрерывная радость оттого, что он играет роль в справедливой и чудесной сказке. Он не сделал ни одного вульгарного или нарочитого движения. Во всем, что он делал, не было ни искры сомнения или колебания. Все было совершенно естественно.

Как бы мне хотелось иметь возможность внимательно проследить за внутренним развитием ребенка, узнать о первых сомнениях, которые должны будут однажды смутить его разум, разделить боль, которая неизбежно будет сопровождать гибель этой восхитительной выдумки! Как это произойдет? Будет ли это единственный душераздирающий удар из-за любви к девушке, болезни, чтения книги? Или это будет медленный, неумолимый процесс? И что будет потом? Что останется? Может быть, оппортунизм. («Жизнь подарила мне это завидное положение, грех им не воспользоваться».) Или, может быть, истинно религиозное чувство. («Не мне судить, но все равно я могу принести пользу».)

Паломники ушли. Маленький бодхисатва надел на голову высокий головной убор из желтого шелка с подкладкой из разноцветной китайской парчи, и я торопливо сделал несколько снимков. Потом с полной естественностью он снял свою шляпу и отдал монаху, принявшему ее со знаками почти чрезмерного благоговения, спустился с трона, снял церемониальные одеяния, позвал сверстника и сам принес мяч.

– Пойдем, – сказал он мне. – Хочешь поиграть? Научи меня играть в мяч!

Я чужак, я не считаюсь, ему не надо сдерживаться передо мной. И мы играли в мяч. Нгаванг Лобсанг Чоден, который, сидя на троне несколько минут назад, был тысячелетним, имел за собой бесконечную череду жизней, отказался от нирваны и сознательно вернулся в мир, чтобы воплотиться на земле ради людского блага, превратился в веселого, живого мальчика, румяного и запыхавшегося от бега.

Заметка о тибетской теократии

Нгаванг Лобсанг Чоден, Трулку (фантомное тело) монастыря Дунгкар, принадлежит к главной тибетской религиозной школе – так сказать, государственной церкви Тибета – Гелуг. Что отличает эту школу от других ламаистских групп и как она получила политическую власть?

Тибет впервые появляется в истории в VII и VIII веках н. э. в виде монархии. Первые цари были язычниками (приверженцами религии бон). Потом, по преданию, царь Сонщен Гампо женился на дочери китайского императора и дочери царя Непала. Обе эти принцессы были буддистками и обратили мужа в свою веру. Эта древняя легенда, соответствует она действительности или нет, свидетельствует о постепенном проникновении буддизма в страну, а также символизирует двойное происхождение тибетской цивилизации из Индии, с одной стороны, и из Китая – с другой.

Сто лет спустя Падмасамбхава совершил свой великий миссионерский труд. Тибетцы называют его гуру Ринпоче (Великий Драгоценный Учитель), и буддизм укоренился на высоких плато. Царь Лангдарма (азиатский Юлиан Отступник) тщетно пытался снова возвратить народ к поклонению древним богам бона. Он царствовал совсем недолго и был убит переодетым монахом, а буддизм продолжил мирное проникновение в страну. После смерти Лангдармы царство распалось на несколько княжеств в западной части Тибета на границе с Кашмиром.

В течение долгого времени после распада царства история Тибета была беспокойной и смутной. Во многих районах вернул позиции древний шаманизм бона, в то время как буддийские монахи пытались хоть как-то цивилизовать в страну среди бесконечной борьбы и соперничества местных феодалов. XI век отмечен большим религиозным возрождением. Множество вдохновенных миссионеров (например, Атиша) прибыло из Индии, Ринчен Санпо проехал Западный Тибет вдоль и поперек, и аскеты, как, например, Марпа и Миларепа, горели внутренней жизнью в гималайских льдах.

Все эти люди положили начало отдельным движениям, на которых остался их личный отпечаток. Последователи одного стали отличать себя от последователей другого, и так возникли первые секты. Школа Кагью («устного предания») считает основателями Марпу и Миларепу; а от Атиши происходят реформаторы, современная школа Гелуг.

В XIII веке настоятель крупного монастыря Сакья в Центральном Тибете получил особое признание при дворе хана Хубилая. Хорошо известно соревнование, которое устроил монгольский император, который хотел выбрать «наилучшую» религию, чтобы дать ее людям. Император, будучи разумным, практичным человеком, вызвал представителей самых значительных верований, известных тогда в Центральной Азии: буддийских монахов, несторианских священников, мусульманских мудрецов – и велел им соревноваться в совершении чудес. По преданию, только настоятель монастыря Сакья смог совершить чудо: поднести чашу вина к губам императора, не дотрагиваясь до нее. После этого монголы приняли ламаизм, а настоятель получил политическую и светскую власть над Тибетом (1270 год).

Прошел век, и страна снова погрузилась в смуту; началась гражданская анархия и общее ослабление монастырской дисциплины. Однако страну удалось возродить неустанными трудами Цонкапы (1357–1419), который оставил след в жизни страны, видимый до сих пор в ее общем устройстве. С одной стороны, он ввел монастырскую дисциплину (безбрачие, воздержание от алкоголя и вегетарианство), а с другой – проделав огромный труд в области филологии и экзегеза, объединил доктрину и установил окончательный канон писаний. Также он велел построить несколько крупнейших тибетских монастырей – Галден, Сера, Депунг возле Лхасы и Ташилхунпо в Шигадзе. В конце концов он оставил школу Гелуг прочно стоящей на дороге к уверенному будущему.

Теоретические посылки в основе преемственности по принципу реинкарнации существовали много веков, но до той поры не были повсеместной практикой. Только после смерти Гедун Дула в 1475 году, племянника Цонкапы, второго главы Гелуг и первого великого ламы, его преемник Гедун Гьяцо стал считаться его воплощением. После этого порядок, который впоследствии распространится по всему Тибету, можно сказать, вошел в практику как один из самых характерных обычаев страны. Позднее было объявлено, что порядок имеет и обратную силу и Цонкапа вместе с древними тибетскими царями были реинкарнациями Авалокитешвары (Ченрезига).

Третий великий лама школы Гелуг обратил хана Алтана, монгольского правителя, и в 1517 году получил от него титул «далай» – «океан», означавший мудрость, которую будут нести его преемники. Вплоть до XVII века власть школы Гелуг, хотя и была очень велика, не признавалась ни одним из великих правителей (Монголия, Китай) и страстно оспаривалась тибетскими феодалами провинции Цанг у самых врат Лхасы. Случилось так, что в 1635 году далай-лама, крайне энергичный и чрезвычайно широких взглядов, по имени Нгаванг Лобсанг Гьяцо – Великий Пятый, как до сих пор с гордостью называют его тибетцы, – достиг совершеннолетия. Как только он смог найти предлог, он объединился с монголами, подчинил феодалов Цанга и установил светскую власть надо всем Тибетом (1640 год). Через несколько лет император Китая также признал его духовным и светским правителем обширной Страны снегов. Именно в этот период началось строительство Поталы, буддийского Ватикана, и тибетская цивилизация приобрела те общие очертания, которые сохраняет по сей день.

Смерть Великого Пятого несколько лет скрывал его способный, но беспринципный министр Сенге Гьяцо, который смог без помех завершить строительство Поталы. Сенге Гьяцо также выбрал преемника, который стал шестым далай-ламой. В этот момент начался один из самых увлекательных эпизодов в истории страны. Молодой далай-лама, блестящий, умный и красивый, очень скоро оказался преданным не аскетизму, учению и умертвлению плоти, а жизни и цветам, всему преходящему и смертному, женщинам, вину и песням. Он радостно и по-язычески служил сансаре изысканными стихами, которые позднее грубые цензоры тысячу раз пытались уничтожить. Но тибетский народ по-прежнему хранит их в своем сердце, и каждое поколение повторяет их в моменты восторга.

Естественно, нашлись люди, которые сразу же сказали, что допущена ошибка, что он не может быть истинным далай-ламой. Но были и другие, кто говорил тогда и говорит сегодня, что, напротив, он, несомненно, истинный далай-лама и его поступки – ловушка для испытания верных. Однако соперничающие секты, не согласные с тем, чтобы властью пользовалась школа Гелуг, заявили, что это позор. Они призвали монголов ввести войска в Тибет, и монголы убили далай-ламу-поэта. Китайцы воспользовались последовавшей смутой, чтобы утвердиться в стране, и китайский император Юнчжэн смог добавить обширную территорию Тибета к своим владениям в качестве вассального государства (1727 год).

На протяжении XVIII и XIX веков Тибет находился в полном подчинении у Поднебесной, и амбан (представитель) Китая в Лхасе надзирал за назначениями всех новых далай-лам. Между 1805 и 1874 годами было не меньше четырех далай-лам, которые умерли по неизвестным причинам на грани достижения совершеннолетия и вступления во власть. Однако тринадцатому далай-ламе Тупдену Гьяцо (1876–1933) удалось выжить в критический момент вступления во власть, и он стал еще одной заметной фигурой тибетской истории. Умело разыгрывая свою карту среди китайцев, русских и британцев, он де-факто смог восстановить независимость страны. Теперешний далай-лама родился 6 июля 1935 года в Восточном Тибете.

Механизм теократической преемственности

Порядок избрания нового далай-ламы уникален. Его не выбирают голосованием, его титул не передается по наследству; вместо этого считается, что прежний далай-лама неизменно перерождается в новом теле. Суть теории в том, что сначала «желтой верой», а потом и всем Тибетом управляли не четырнадцать разных далай-лама, а одно и то же духовное существо – бодхисатва Авалокитешвара (Ченрезиг по-тибетски), воплощение милости и сострадания, в четырнадцати последовательных перерождениях среди людей. Тела – всего лишь одежды, которые надевают, снимают и выбрасывают, когда в них больше нет нужды.

«Нам очень нравится такой порядок, – как-то раз объяснил мне Лобсанг. – Он сочетает преимущества принципа с преимуществами выборного. У него все преимущества наследования, потому что он гарантирует социальную стабильность. А все преимущества выборной системы, потому что каждый далай-лама начинает сначала и нет даже речи о том, что он может быть рабом какого-то класса. Представьте себе только, какое глубокое чувство единства эта система дала нашей стране! Драгоценный защитник (далай-лама) может родиться в доме любого человека, богатого и бедного, горожанина или крестьянина. Потенциально мы все участвуем в этом порядке. Ни у кого нет привилегий. Так мы сочетаем народную демократию с метафизической монархией. Отец Великого Пятого, например, был скромным крестьянином из Чунгье».

Хотя процедура преемственности на основе реинкарнации установилась относительно недавно – в XVI веке, – в ней выкристаллизовались древние тенденции и окончательное слияние обычаев, ритуалов и церемоний, элементов истинно классического буддизма и туземных, свойственных добуддийскому Тибету. Европейцы, как правило, считают, что, когда умирает далай-лама – у тибетцев на этот случай есть особое выражение, которое значит, что он с почестями телесно вознесся в рай, – дух Авалокитешвары сразу же воплощается на земле в теле новорожденного младенца. Это отнюдь не так. Максимальный срок реинкарнации обычного человека после смерти – сорок девять дней. Что касается бодхисатвы, на это может уйти намного больше времени, часто целых два года.

Однако в конце концов встает трудная задача поисков ребенка, в котором воплотился бодхисатва; и в этот момент в игру вступает типичный тибетский обычай, напрямую происходящий от институтов древнего шаманизма, который был религией Тибета до пришествия буддизма. Я говорю об институте предсказателей. После смерти далай-ламы самые важные ламы страны встречаются на торжественном конклаве и первым делом советуются с предсказателями. Фактически в монастыре Нечунг меньше чем в семи километрах от Лхасы живет официальный государственный предсказатель, чьи предсказания считаются бесценными. Однако с совещания с государственным предсказателем поиски только начинаются; это долгий и трудный процесс и может длиться годами. Интересно отметить, что он варьируется от случая к случаю и что всегда находятся разные чудесные знаки, которые приходится учитывать. Поиск отнюдь не заключается в прозаическом применении готовой формулы; скорее, это воплощение живой духовной реальности, в которой каждая новая ситуация выражается в разных внешних формах.

Что касается тринадцатого далай-ламы – то есть в 1878 году или позже, – нечунгский предсказатель впал в транс, как обычно в таких случаях, и ему открылись имена отца и матери ребенка. Но в Тибете имена особенно не помогут. Кроме знатных семей, тибетцы не пользуются фамилиями, и тысячи людей зовут Дордже или Дролма. Тогда предсказатель из Самье (один из старейших тибетских монастырей, по преданию основанный Падмасамбхавой в VIII веке) поведал, что «рядом с домом перерожденного Драгоценного Защитника есть гора в форме слона». Однако для устранения сомнений требовалась более точная информация. Как всегда бывает у людей, любая власть – денег, престижа или оружия – заставляет появляться разные группы, которые пытаются одержать верх. Так некоторые (настроенные прокитайски) заявляли, что перерожденный бодхисатва найдется на востоке. Другие (настроенные против Китая) утверждали, что он отыщется на западе. Третьи были уверены, что, вероятнее всего, это Такпо на юге Тибета. Тогда снова обратились к нечунгскому предсказателю, и он действительно обмолвился о Такпо. Однако он с таким же успехом мог дать и любую другую немного менее расплывчатую подсказку.

В Южном Тибете есть озеро под названием Чокоргье, где, как говорят, можно увидеть будущее. Тибетцы так описали Чарльзу Беллу тамошние видения:

«Вода в озере голубая. Ты смотришь в озеро с холма. Поднимается ветер и превращает воду в белую. Потом появляется яма в этой белой воде; яма сине-черная. Над ней образуются облака, и под облаками ты видишь образы будущих событий».

И тогда призвали влиятельного ламу из Гью (один из лхасских монастырей) вместе с докторами богословия, чтобы они изучили озеро. Кажется, сначала комиссия была разочарована; озеро замерзло, и ничего не было видно. К счастью, вскоре поднялся ветер и смел со льда снег. Лед засиял, как зеркало, и в нем появилось видение дома и цветущего персикового дерева. Той же ночью ламе из Гью приснился сон. Ему снилось, что он видит мать с ребенком около двух лет на руках. Через несколько дней лама, обходя озеро, увидел цветущее персиковое дерево (необычайная редкость в это время года) и рядом с ним дом. Внутри он нашел мать с ребенком, которая ему снилась.

Иными словами, новый далай-лама был найден. Но, конечно, ребенка надо было тщательно проверить; на его теле должны были найтись некоторые конкретные признаки. Бодхисатва Авалокитешвара всегда изображается с четырьмя руками, и ребенок, если он действительно воплощение божества, должен иметь мясистые выступы на плечах или лопатках. Конечно, у ребенка оказались такие выступы. Вдобавок у него должны быть уши длиннее обычного, поскольку такие уши – признак мудрости. Конечно, у ребенка оказались такие уши. Потом на ладонях его рук должны быть крошечные отпечатки в форме раковины. И этот знак нашелся. После первого осмотра ребенку предстояла вторая и окончательная проверка. Он должен был правильно отличить личные вещи, принадлежавшие ему в прошлой жизни: четки (тренгва), молельный барабанчик (нгачунг), колокольчик (трилбу), бронзовое дордже, платок, чайную чашку – от точных копий этих предметов. Только после того, как ребенок пройдет все проверки и нечунгский оракул подтвердит, можно будет объявить, что новый лама найден, и устроить его торжественное введение в сан.

Четырнадцатого далай-ламу искали и нашли совсем по-другому. В 1935 году, через два года после смерти тринадцатого далай-ламы и затянувшихся напрасных поисков, регент посетил озеро Чокоргье в надежде увидеть видение, которое сможет помочь. Результат оказался странный. Регент явственно прочел в озере три слога «а-ка-ма». Потом он увидел трехэтажный монастырь с позолоченной крышей и бирюзовой черепицей. Еще он увидел к востоку от монастыря извилистую дорогу на голый холм в форме пагоды. Лицом к холму стоял домик с необычной крышей. Смысл этого видения долго обсуждали самые ученые богословы Тибета и в конце концов пришли к выводу, что оно очень туманно указывает на вероятность, что новое воплощение случилось восточнее Лхасы. Между тем активно продолжались консультации и с государственным предсказателем, и с другими предсказателями рангом пониже (которые иногда считались более эффективными).

В этот момент случилось чудо из тех, которым тибетцы придают большое значение. Нужно сказать, что, хотя тела обычных смертных в Тибете обычно разрубают на куски на специальных погребальных холмах, чтобы птицы и звери могли ими питаться, тела далай-ламы и некоторых других важнейших лиц бальзамируют. Пока не был достроен особый мавзолей, тело тринадцатого далай-ламы положили на трон в зале храма Потала, где тысячи паломников, постоянно сходящихся в Лхасу, могут отдать почести тому, что пятьдесят девять лет было земной оболочкой Авалокитешвары. И вдруг несколько утр подряд смотревшие за телом монахи обнаруживают, что оно лежит головой на восток, хотя его клали головой на юг. Теория, что новый далай-лама появится на востоке от Лхасы, тут же приобрела поддержку.

Обнаружение других знаков, указывавших в том же направлении, весной 1937 года привело к тому, что несколько групп лам отправились на поиски в восточные районы Тибета. Каждая группа взяла с собой вещи прошлого далай-ламы и точные их копии для необходимой проверки. В конце концов осталось три ребенка-кандидата. Один умер еще до того, как его смогли проверить; другой с плачем убежал от ужаса при виде лам – очень плохой знак; и так остался только один. Как только глава депутации Трулку Кьицанг приблизился к дому, где жил ребенок, он сразу понял, что достиг цели. Он действительно обнаружил трехэтажный монастырь, который привиделся регенту на озере несколько лет назад. Он увидел и бирюзовую черепицу, извилистую дорогу и дом с необычной крышей; а когда ему сказали, что монастырь посвящен мудрецу Камапе, он понял значение двух слогов «ка» и «ма», которые регент прочитал в озере Чокоргье.

Прежде чем войти в дом кандидата в далай-ламы, Трулку Кьисанг притворился слугой. Подойдя к двери, он нашел там играющего ребенка. Мальчик тут же встал и побежал к нему с криком «Лама! Лама!» и схватился за ожерелье, принадлежавшее тринадцатому далай-ламе. Предположение стало превращаться в убеждение, но Трулку Кьицанг, желая всецело убедиться, так ничего и не сказал. Он вызвал остальных членов депутации и в их присутствии выложил перед ребенком, которому тогда было около трех лет, разные личные вещи тринадцатого далай-ламы и их копии. Ребенок каждый раз делал правильный выбор. Наконец осталась только трость и ее копия. Все оцепенели, когда ребенок взял неправильную трость, но он покачал головой и бросил ее. Потом схватил правильную и уже не хотел с нею расставаться. Конечно, на его теле нашлись нужные признаки. Так был найден четырнадцатый далай-лама.

По разным причинам эту важную новость держали в строгом секрете и объявили в Лхасе только в сентябре 1939 года, когда маленькое божество вот-вот должно было прибыть в столицу и несогласной политической фракции уже не хватило бы времени выставить другого кандидата. Встреча между эмиссарами правительства Лхасы и караваном, с которым ехал мальчик, произошла севернее Нагчуки перед рассветом 20 сентября. Маленькая группа монахов, министров, секретарей и солдат из Лхасы нашли мальчика спящим в паланкине в сопровождении родителей и группы китайских мусульман-паломников на пути в Мекку через Лхасу.

Шапе (министр) Бхондонг вложил церемониальный белый пояс в руки Трулку Кьицанга, чтобы он передал его маленькому ламе. Даже тибетскому министру не позволено предлагать пояс непосредственно великому правителю. Возле Нагчуки караван нашел лагерь и приготовленный трон. После пробуждения ребенка с большими церемониями посадили на трон. Министр Бхондонг простерся перед ним трижды, подал ему письмо регента, признающее его далай-ламой, и предложил символические дары, приличествующие такому случаю. Маленький живой бог продолжил путь в Лхасу в позолоченном паланкине далай-ламы, и в каждой встречной деревне его приветствовали толпы верных, простиравшиеся ниц. Путь проделали как можно быстрее, чтобы прибыть в Лхасу до восьмого месяца (по тибетскому стилю), который в тот год Земляного Зайца считался очень неблагоприятным.

Со дня его введения в Поталу у мальчика, выбранного судьбой, начинается совершенно новая жизнь. Вместо скромного сельского домика, кухни, двора, полей и цветов, игр с друзьями-сверстниками теперь он занимает целые покои в обширном комплексе дворцов, храмов, мавзолеев, темниц, залов, коридоров, библиотек и кухонь, из которых состоит Потала. Его родителям также предоставляют помещение, где они живут, его отцу присваивают титул кунга, герцога, но после нескольких месяцев он и его жена все реже видят своего сына. Новый далай-лама, как всякий монах, должен полностью отстраниться от мирской жизни; меняется даже его имя. При рождении четырнадцатого далай-ламу назвали Лхамо Дхондуп, но это скромное имя сменилось длинным рядом великолепных эпитетов, таких как Святой, Нежная слава, Красноречивый, Превосходный разум, Абсолютная мудрость, Поборник учения, Океан (мудрости) и так далее.

Первая важная церемония, в которой принимает участие новый далай-лама, – это церемония вступления на трон предшественника. Церемония называется «Молитва о силе Золотого Трона». Стоит отметить, что до интронизации рядом с троном каждый день накрывают небольшой стол с едой в положенное время, как бы помня и подчеркивая тот факт, что лама не умер, а отсутствует и что в нем ничего не изменилось, кроме такой преходящей и незначительной вещи, как тело. Суть церемонии в том, что ламы призывают далай-ламу снова занять трон, который он оставил несколько лет назад.

Церемония начинается до рассвета, как обычно для торжеств в Тибете, где ранние часы дня считаются самыми благоприятными. Разные участники начинают сходиться в зал Золотого Трона. Везде сверкает золото и резное дерево алтарей; шелковые картины, подушки и шерстяные ковры заглушают звуки. Постепенно зал наполняется. Вот шапе – три мирянина и один лама, вот регент (пойгьялпо, «царь Тибета»), вот настоятели главных монастырей – тощие аскеты с пытающим взглядом, полные, самоудовлетворенные сановники, сухопарые педанты, вот главы знатнейших семейств и иностранные делегации. Наконец водворяется тишина, и божественного ребенка в церемониальных одеждах вносят в зал, высоко поднимают и заботливо усаживают на «его» трон. Все падают ниц, теперь в Тибете официально есть новый далай-лама. Бэзил Гулд, который возглавлял британскую делегацию на церемонии Золотого Трона в 1940 году, рассказывает, что самообладание и серьезность ребенка, пока он бесконечными часами давал индивидуальные благословения, были очень трогательны. Надо вспомнить, что мальчику тогда едва исполнилось четыре с половиной года.

После того как новый далай-лама найден и возведен на трон, начинается его образование. Это очень суровый процесс, каждая деталь жестко регламентирована. С этого времени, помимо маленьких братьев, которые тоже обучаются в монастыре, его окружают только монахи. Конечно, он играет, как всякий нормальный, здоровый ребенок, но он должен привыкнуть к долгим часам учения, покаяния и публичных церемоний. Его обслуживают камердинер, эконом, который пробует всю еду до него, придворный «капеллан», который делает приношения богам от его имени, главный повар, главный врач, библиотекарь – короче говоря, целый двор с очень строгим и детальным этикетом, откуда полностью исключены женщины.

Юный далай-лама учится читать, писать и считать. Вскоре наступает время, когда он должен впервые удалиться в уединение в обществе наставника по богословию. Как только он достаточно подрастет, его начинают обучать теории и практике управления государством, но прежде всего он читает, перечитывает, толкует и комментирует религиозные книги, от бесчисленных томов Кангьюра до писаний Цонкапы. Он часто бывает на религиозных диспутах, которые происходят либо в Потале, либо в крупных монастырях Лхасы. Перед совершеннолетием он должен нанести побывать у одного из тайных озер Тибета, чтобы получить видение касательно будущих событий его «правления».

Принцип преемственности на основе реинкарнации приобрел в Тибете необычайную популярность. После того как его впервые применили к главам школы Гелуг, вскоре он стал применяться к настоятелям монастырей Ташилхунпо, то есть к панчен-ламе, которого европейцы часто неправильно называют таши-ламой. После далай-ламы панчен-лама есть самая главная фигура в духовной жизни Тибета. Оба главы связаны метафизической взаимозависимостью, которая объясняет многое в их взаимоотношениях. Далай-лама – это воплощение бодхисатвы Авалокитешвары, а панчен-лама – воплощение Дхьяни-будды Амитабхи. Но если мы вспомним, что говорилось в главе 4, станет очевидно, что духовный престиж далай-ламы должен быть ниже, чем панчен-ламы, от которого он духовно происходит, потому что в конечном итоге Авалокитешвара всего лишь эманация Амитабхи.

Надо вспомнить и коренное различие между Дхьяни-буддой и Дхьяни-бодхисатвой. Первый живет на уровне Логоса, то есть чистой мысли; второй представляет собой динамический момент творения, контакт с «круговоротом жизни». То же различие относится и к функциям далай-ламы и панчен-ламы на земле. Далай-ламы, что естественно, быстро разобрались, в чем дело. «Ты, о панчен-лама, мой духовный господин, – говорит далай-лама. – Это общепризнанная истина. Но твоя функция – пребывать в священной, безмолвной области невидимого. Поэтому оставайся в Ташилхунпо и наслаждайся невыразимым блаженством. Оставь мне, тому, кто всего лишь твоя эманация, мирские дела, которые слишком низкие, слишком мимолетные, слишком незначительные, чтобы быть достойными твоего внимания». Панчен-лама, разумеется, не хотел соглашаться с таким положением, особенно после того, как далай-ламе удалось избавиться от китайцев в 1912 году и стать по-настоящему независимым.

Вследствие этого отношения между двумя главами постепенно стали натянутыми вплоть до разрыва. С годами далай-лама стал отождествляться с пробританской политикой, а панчен-лама – с прокитайской. В 1923 году панчен-ламе даже пришлось уехать из Тибета и искать убежища в Кумбуме в Монголии. В 1935 году он умер, чтобы вскоре возродиться в новом «фантомном теле», десятом по порядку, и сегодня его представляет пятнадцатилетний мальчик.

Это серьезное несчастье для страны, когда в ней две силы с одинаковым или почти одинаковым влиянием. Наступает момент, когда происходит раскол, люди встают перед конфликтом интересов, и все погружается в хаос. Как в XIX веке европейцы играли на соперничестве между сегунами и императором в Японии, чтобы открыть страну для международной торговли, так же, можно предвидеть, когда иностранная держава захочет войти в Тибет, она воспользуется в качестве рычага соперничеством между двумя главами религии, далай-ламой в Лхасе и панчен-ламой в Ташилхунпо.

Кроме двух верховных светочей на тибетском небосклоне есть много других живых бодхисатв. За прошлые два века система преемственности на основе реинкарнации распространилась удивительно широко. Сейчас у каждого сколько-нибудь значительного монастыря свой собственный Воплощенный, собственное «фантомное тело». Их, наверное, несколько сотен. Есть еще и живая бодхисатва женского пола Палден Лхамо («Преславная богиня»), которая живет в монастыре на берегу озера Ямдрок. Когда молодой далай-лама приезжает на озеро Чокоргье за видениями, он останавливается в монастыре Палден Лхамо.

Палден Лхамо представляет одну из Восьми Ужасных. Она считается особой защитницей далай-ламы и панчен-ламы. Ее санскритское имя означает «адамантовая шлюха». Она всегда изображается в ее ужасной форме, как бешеный противник сил зла. Она сидит боком на белом муле, преодолевая море крови. Она чудовищно уродливая, обезумевшая от ярости и синяя. На ней гирлянда из черепов и корона из костей, у нее веер из пальмовых листьев, две игральные кости, чтобы играть человеческими жизнями, несколько змей, много драгоценностей, тигровая шкура, скипетр, чаша из черепа, до краев полная крови и дымящихся внутренностей, она подносит ее ко рту, искривленному диким оскалом. Однако ее теперешняя земная инкарнация, как говорят, симпатичная, бледная и, скорее, печальная девушка. Ее редко видно, и то только издалека, в таинственном полумраке храма.

Трудно представить себе встречу более странную и в каком-то смысле более трогательную, чем короткая, единственная ритуальная встреча далай-ламы и воплощения Ямдрок-цо – двух подростков, двух пленников суровых монастырских условностей, двух пленников разных мифов. Один из этих мифов грандиозный, красивый и благородный, а другой – ужасный, темный и первобытный. Оба просто символы, инциденты, «фантомные тела» в невероятной метафизической фантасмагории, в сумасшедшей игре символов. Оба позолоченные пленники церемониала и этикета дворов и монастырей. Но это два человека, и они молоды. Что они чувствуют на этой короткой встрече?

Монастырь Дунгкар: чудовищные связи защищают медитирующего доктора

На днях я хотел побывать в монастыре Дунгкар, но не дошел до него и остановился в Лингматанге, но «летние каникулы» маленького бодхисатвы долины Тромо уже закончились, и монахи вернулись в монастырь. В этом уверил меня Чампа, когда заходил за мной, так что в восемь часов утра мы вышли из Ятунга, оживленно разговаривая.

Дорога шла по дну долины, вдоль реки ослепительно цвели заросли шиповника. То и дело мы натыкались на тарчо, поющий на ветру, замечали чортен или менданг. Менданг – это священные стены, где лежит пепел мертвых лам, богослужебные объекты, разные реликвии или писания. Наверху длинные ряды камней с грубо вырезанными изображениями самых популярных богов: будды Амитабхи или будды Акшобхьи, бодхисатвы Авалокитешвары или бодхисатвы Манджушри, Мануши-будды Шакьямуни или Майтрейи, а также ужасные мужские и женские фигуры, самая частая из них – Ваджрапани, и довольно часто встречается Ваджраварахи.

Какое-то время дорога шла между вертикальными каменными стенами со священной резьбой (самая большая изображала Падмасамбхаву). «Ом мани падме хум» тоже было написано сотни раз яркими цветами. В Тибете никогда нельзя скрыться от религии. Практически у каждого встречного погонщика было при себе кау и небольшой талисман на шее, даже если он внаглую курил сигарету. Было видно много караванов, которые направлялись в Индию с грузами шерсти. Шерсть – главный тибетский предмет экспорта. Он дает правительству некоторое количество долларов, которое то использует на медленную (и пока что разумную) модернизацию страны. В Лхасе уже есть электростанция, проектируется больница и строятся мосты. Единственное, где они ставят предел, – это строительство нормальных дорог и ввоз автомобилей. Если допустить их сюда, говорят в Тибете, что станет с погонщиками мулов? Правда в том, что тибетцы предпочитают изоляцию и независимость коммуникациям и неизбежному подчинению. Учитывая, в каком состоянии сейчас находится мир, трудно их упрекать.

Мы дошли до развалин старого китайского военного гарнизона, который пришел в упадок после 1904 года, когда британская военная экспедиция под предводительством полковника Янгхазбанда проникла в Лхасу.

Китай кажется отсюда невозможно далеким, но каждый добрый китаец до сих пор уверен, что эти деревни принадлежат Китаю.

Мы оставили караванный путь справа от себя и спустились в деревушку Галиганг домов примерно из сорока, лежащую среди возделанных ячменных полей. У местной архитектуры много вариантов, которые привлекают своим сельским стилем (см. фото 18). Стены из камня и земли, большая деревянная крыша и большие окна в деревянных рамах. Стены беленые, и с течением времени древесина перекладин, крыш, окон и дверей приобретает добрую, честную, коричневую патину.

Из Галиганга мы продолжили спускаться к реке и потом стали снова подниматься по крутой тропинке, извилисто бежавшей между камнями и зарослями. Кругом росли земляника и шиповник в цвету. Чампа поднимался медленно; он слабого здоровья и не может переутомляться. То и дело мы останавливались, смотрели на долину и обменивались несколькими словами. Испуганная лошадь с ушами торчком пробежала мимо нас вниз по холму и пропала. Потом появился запыхавшийся мальчик с палкой.

– Твоя лошадь там! – крикнул Чампа.

Когда мы наконец дошли до монастыря, нас встретил яростный лай собак. Тибетские сторожевые псы огромные, свирепые звери; к счастью, днем они сидят на цепи. Мы прошли в ворота и очутились в большом дворе в окружении деревянных обителей. Двор к тому же служил для молотьбы, и в него открывались двери всех храмов. Один монах снимал с лошади мешки с зерном, рядом лежали сельскохозяйственные инструменты. Монастырь, как все монастыри «желтой веры», получает большие дотации из Лхасы, в основном натурой, и владеет собственной землей, которую монахи либо возделывают сами, либо сдают крестьянам.

Два ремесленника-мирянина работали у входа в самый большой храм. Один штамповал глиняные статуи разных божеств; после того как они высохнут, их покрасят и будут продавать верующим. Другой был художник, который заканчивал настенную роспись. В одном углу двора несколько плотников шумно пилили и сбивали столы. Из двери кухни вырывались клубы голубого дыма. Молодой монах в большом блестящем черном фартуке, неописуемо грязном, вышел оттуда с большой сковородой и повесил ее на стене на солнце.

Чампа исчез, так как пошел за смотрителем. Пока я ждал, несколько учеников окружили меня и стали возбужденно кричать «Пар! Пар!» («Фото! Фото!»). Чампа вернулся со смотрителем, и мы поднялись по небольшой лестнице на портик, который есть у каждого тибетского храма. Стены полностью покрывала роспись. Я узнал Четырех Небесных Царей, а также Двух Защитников Веры, Ваджрапани (Чана Дордже) и Хаягриву (Тамдрин) в их ужасной форме, они были нарисованы у двери. Четыре Царя (гьялчен джи) – мифические фигуры, связанные с легендой о Будде в самых древних известных документах. Их изображения в Индии, в великой ступе Санчи, уходят во II век до н. э. Тибетцы любят изображать их в виде воинов по образцам из Центральной Азии, у каждого из них свой цвет и свои символы. Кубера (север) желтый, он держит знамя в правой руке и мангуста в левой. Вирудхака (юг) либо зеленый, либо синий; его символ – меч, а на голове у него вместо шлема слоновья голова. Дхритараштра (восток) белый и играет на лютне, а Вирупакша (запад) красный и держит маленький чортен в руке. Эти фигуры редко отличаются индивидуальностью; обычно они теряются в лабиринте цветов, орнаментов и символов, что производит очень пестрый декоративный эффект, словно гобелен.

Каждый стиль – это язык, а каждый язык надо учить. Когда со временем ты привыкаешь к этому языку цветов и линий, превосходнейшие примеры росписи, где присутствуют Четыре Небесных Царя, кажутся выражением шумной радости среди красивых, роскошных, преходящих вещей мира. В общем, разумеется, у этих росписей либо чисто декоративная цель, такая же, как у короля, дамы и валета в колоде карт, либо они подчиняются гротеску – опасности, которая всегда присутствует в тибетской живописи. Но когда художник полностью следует традиционному образцу, Четыре Царя дают ему замечательную возможность выразить возвышенные, но сравнительно банальные темы, такие как сила, подвиг, изобилие, и не впасть в две тибетские крайности: ужас, с одной стороны, и аскетический мистицизм – с другой. Четыре Царя, уверенные повелители далекого золотого века, в блистающих доспехах сидят в цветистых садах среди флагов, музыкальных инструментов, оружия, даров, самоцветов, кораллов, шелков, драгоценностей, геральдических животных и символических лент, играя на лютнях, размахивая стягами, играя с экзотическими зверями.

Все мечты тибетских торговцев и разбойников выражены на этих стенах: мирское богатство и удовольствия, которые буддизм осуждает как бесполезные, вредные и греховные. Любопытно отметить, что японцы, которые во многом напоминают тибетцев, но более воинственны, всегда изображали Четырех Царей – которых они называют Тэнно – в виде скульптур угрожающего вида. Иными словами, они подчеркивают силу и действие, а не цвет и изобилие.

Внутри храм огромен и, как обычно, темен, загадочен, грозен; это место тайны, может быть, непристойной, может быть, жестоких и кровожадных церемоний. Но в тот раз там не было ничего подобного. Трое мальчишек бегали между длинными скамьями. У одного была лепешка, другие шумно пытались ее отнять. Смотритель, мудрый человек лет пятидесяти, с лицом в оспинах, крикнул: «Тихо!» – и мальчишки в ужасе убежали. В конце храма стояли какие-то огромные позолоченные статуи. В центре стоял Майтрейя (Чампа), будущий Будда, апостол пятой калпы, а рядом с ним Цонкапа (1357–1419), основатель «желтой веры» (Гелуг). Было несколько статуй поменьше, среди них статуя Тромо Геше (учителя Тромо), который десять лет назад воплотился в личности нашего маленького друга Нгаванга Лобсанга Чодена.

Вполне очевидно, что «желтая вера» – самая мощная религиозная организация в Центральной Азии. Ее храмы лучше ремонтируют, ее ткани поддерживают в хорошем состоянии, ее картины – слишком часто – не только ретушируют, но и полностью перерисовывают, и все богослужебные предметы у нее богатые. Здесь, например, были огромные литые серебряные лампы – чаши для горящего масла, и одна из них весила несколько килограммов. Из-под рук тибетских ювелиров выходят красивые, варварские и довольно мрачные вещи, с красноватыми отблесками; в золоте они были бы достойны сокровищ Агамемнона или нагрудника Теодориха. Они не имеют ничего общего с холодными, учеными, мерцающими золотыми украшениями, которые носят европейские дамы. Ты на самом деле чувствуешь, что это сокровище земли, и сразу понимаешь, почему в Тибете запрещено добывать золото. Где добывают золото, поля становятся бесплодны, говорят там. Рядом с главным храмом, в молельне, где светлее обычного – она новая, – лежало тело учителя Тромо, забальзамированное и положенное в высоком чортене, со всех сторон отделанном серебром. Картины на стенах были еще не окончены. В общем все это производило впечатление помпезное, мрачное и довольно вульгарное.

Картины в главном храме тоже были современные, но, по крайней мере, их писал художник с вдохновением. Если ты говоришь о тибетской живописи в Европе, в ответ обычно кривят рот, как если бы ты говорил о чем-то не старше XVIII века. Это ошибка. Старинная художественная традиция очень жива в Тибете; культурный контекст, на котором взрастает художественное выражение, так же силен и энергичен. На Западе движение романтизма привело нас к культу личности, часто нелепому поклонению личности, и потому мы с подозрением смотрим на художника, который пользуется не своим собственным языком, который придумал сам, а языком, который напитан и связан с вековыми традициями. Это наш предрассудок, и именно к нему мы должны относиться с подозрением, а не к способности живого художника выражать себя и создавать ценные произведения средствами анонимной грамматики и синтаксиса.

Две фрески особенно запомнились. Первая – большая роспись из серии Чокьонг (Защитников Веры); это чудовищные и жуткие поборники религии и добродетели, которые неустанно сражаются со злом среди крови и пламени. Там были изображены два скелета Шинкьонг (см. фото 6) в оргиастическом объятии. Мотив мистического объятия здесь изображен на примере двух скелетов – спутников Ямы, царя смерти и адских миров; чудовищная выдумка, в которой ламаизм, возможно, достиг апогея своих жутких фантазий. Художник вложил в свою концепцию свирепость ягуара и чувственность вакханки. Но он был сильнее выдумки, с которой работал, потому что он отнесся к ней отстранение, чисто по-научному, как если бы рисовал узор с акантами и лилиями, а не с костями и похотью.

Чампа и ученики – которые потихоньку пробрались назад в храм – следовали за мной, пока я фотографировал. Я попытался выяснить, вызывают ли эти картины у них какие-то чувства и если да, то какие. Оказалось, это не так просто. Они как будто были совершенно равнодушны. Мальчиков целиком занимал мой фотоаппарат, гораздо более загадочная штука для тибетца, чем тантрические эманации. Чампа объяснил мне значение картин, но тоном гида, который говорит: «Справа святой Иоанн с орлом, а ниже святая Екатерина с колесом и пальмовой ветвью мученицы». Возможно, они смотрят взглядом, который очень отличается от нашего. Мне всегда вспоминается, как меня поразило замечание одного японского друга, который как-то раз сказал мне: «Какая, должно быть, у вас кровожадная и жестокая религия, ведь у вас над каждым алтарем на деревянных досках висит этот измученный человек!» Европейцы и американцы, родившиеся в христианской среде и воспитанные так, чтобы воспринимать христианство как религию любви, веками отучались от того жуткого первого впечатления, которое производит распятие, и реакция моего японского друга-буддиста, для которого божество означало созерцательную безмятежность, совершенно застигает нас врасплох. Но услышать такую ошеломляюще иную точку зрения – это ценный и важный опыт.

Что еще примечательного было в этих росписях – это их часть со стилизованным и идеализированным портретом учителя Тромо, умершего более десяти лет назад. Мудрец в своем коричневом халате и желтой шляпе, держа два геральдических лотоса, из одного из которых вырастают лопата и книга, сидит в состоянии полной медитации, а в небе вокруг него танцуют тантрические божества в их ужасных формах, сжимая своих шакти в оргиастических объятиях и совокупляясь с совершенством метафизического ритуала, украшенные драгоценностями, облаченные в шкуры диких зверей, подпоясанные змеями, с ятаганами и дордже в руках, черепами, залитыми кровью трупами, сердцами, только что вырванными из живых тел, вспышками молний, веревочными петлями, скипетрами, четками и цветами.

Это были Дхармапалы, Чокьонги, защитники веры школы Гелуг. Слева стоял темно-синий Дукхор («Колесо времени») с двадцатью четырьмя руками и тремя головами. Его восьмирукая шакти была желтого цвета. Она тоже стояла, отдаваясь ему и запрокинув назад голову. Мистические возлюбленные топтали мертвые тела, символизируя в своем танце победу над страстями. Справа от них, тоже темно-синий, стоял Демчог («Обновленное счастье») с двенадцатью руками. Его шакти была нагая, но украшенная бесчисленными драгоценностями, и в руках держала ритуальный кинжал и череп. Еще правее, чуть ниже, был Дордже Джидже («Ужасная молния»), воинственный аспект Манджушри («Божественная субстанция мудрости») и лучшее, что смог придумать ламаизм, в смысле чудовищности. Он был изображен с шестнадцатью ногами, тридцатью четырьмя руками и девятью головами, топча зверей и одновременно прижимая к себе шакти, которая держала в левой руке чашу-череп с кровью. Среди леса его рук, священных предметов, ожерелий с черепами, ног, зверей, драгоценностей, половых органов и звериных шкур выступала его четкая, гротескная и жуткая центральная голова быка с языками пламени вместо волос, с третьим глазом мистической мудрости, а над его головой, как хохолок, виднелась маленькая голова Манджушри. Божественный учитель под защитой этого и других поборников веры, в ужасающем великолепии и кошмарной славе, ангельски медитировал, увенчанный ореолом белых облачков и радуг.

Ко мне подошел ученик и сказал, потянув в сторону за руку:

– Кушог, у настоятеля ревматизм. Он хочет, чтобы вы пришли и дали ему лекарство, которое обещали. И к тому же чай готов. Идемте быстрее!

Я спросил Чампу, почему бодхисатвы и небесные будды в их ужасной форме изображаются в интимном союзе со своими шакти; мне было любопытно услышать популярное толкование глубокого и сложного тантрического символизма.

– Они эффективнее, если поклоняться им в таком виде, – ответил он на своем забавном английском.

– Эффективнее, потому что им так больше нравится?

– Да, поэтому.

Я хотел сразу же пойти к настоятелю-ревматику, но Чампа настоял, чтобы я сперва посетил храм поменьше с другой стороны двора.

– Спешить некуда, – сказал он. – Он все равно не вылечится сразу же, он всегда болен.

В храме на стенах была изображена любопытная генеалогия лам, но с определенной точки зрения самой интересной в нем была полированная и лакированная деревянная статуя нового божества Намки Барзина в его ужасной форме. История этого нового, совершенно местного божества дает некоторое представление о том, насколько тибетский буддизм жив и по-прежнему полон творческой силы, даже в его менее возвышенной, более народной и суеверной форме. Примерно в 1920-х годах некий лама, получив плату за обучение в Сиккиме, отправился с деньгами обратно в Тибет. Но у Пхари его подстерегли разбойники. Лама отказался отдать деньги, последовала борьба, в которой злосчастный лама погиб. По тибетским верованиям, когда праведного человека убивают, он приобретает ужасную злую силу, и его нужно постоянно задабривать. Через несколько лет культ этого ламы распространился по всей долине Тромо, где часто встречаются его статуи и изображения. Еще он выступает одним из главных персонажей в танцевальных представлениях в разных местах, например в Киримце.

– Ну вы идете, кушог? – Ученик все хныкал и тянул меня за руку. – У настоятеля ревматизм.

– Вы еще должны посмотреть масляные фигуры, – сказал мне Чампа. – Да отстань ты, надоеда! – сказал он ученику. – Иди и скажи настоятелю, что мы сейчас придем!

Мы поднялись по скрипучей лестнице в гонканг, молельню богов – хранителей этого места. Среди разлагающихся ободранных остовов, блестящих статуй страшных богов, снедаемых метафизической яростью, загадочных, символических фресок, старых доспехов, масок, священных предметов и вонючих реликвий в неподвижном, бесшумном, затхлом воздухе стоял буфет с масляными скульптурами – маслом, которое было вырезано в форме сложных узоров, филигранного пламени, пейзажей, небосвода, группами святых, и все они были раскрашены (см. фото 50).

– Ну как вы не понимаете, что у настоятеля ревматизм? – причитал ученик.

У меня не осталось иного выбора, кроме как пойти за ним. Мы прошли к почетным покоям, где дожидался настоятель. Когда визит подошел к концу («Понимаете, когда я наклоняюсь, болит тут… а по ночам болит вот тут… а если я поворачиваю шею, что-то скрипит…»), мы пошли в комнаты маленького Драгоценного. Но сегодня он занимался медитацией, и повидать его было нельзя. Поэтому ученики повели меня в их жилище, в «класс», где несколько мальчиков читали вслух трактат о Дордже Джигдже («Дордже джигджегьи чога чатсанг…»). Учитель, пыльный монах лет тридцати с усталым видом, медленно читал фразу, потом ученики повторяли ее хором, и так продолжалось часами. Таков был их урок.

«Класс» представлял собой комнату с очень большими окнами, и зимой там, наверное, стоял адский холод. Ученики сидели по-турецки на полу, перед каждым лежала своя книга. Света было мало, и все, казалось, служило для того, чтобы умертвлять чувства. Везде вдоль стен на полках стояли сотни статуй Цонкапы, все одинаковые, все безобразные, все позолоченные и все пыльные. Посередине на почетном месте на алтаре-буфете под стеклом стояла большая статуя Цонкапы.

– Это чудотворная статуя, – сказал мне скучный учитель, его глаза чуть заблестели, когда он заговорил. – Видите голову? Каждый год она немного растет. Желтую шляпу пришлось увеличивать три раза. Мы не знаем, что это значит, но это великое чудо.

Мальчики, радуясь перерыву в уроке, с удовольствием наблюдали за этим необычным, экзотическим зверем – иностранцем, и то, что я пил тибетский чай, показалось им ужасно забавным. Наверное, живется им очень тяжело. Они встают на рассвете, потом час занимаются. Потом идут в храм, где пьют чай, едят немного цампы и молятся около двух часов, сидя на длинных холодных скамьях. После этого три часа чтения в классе, когда учитель произносит текст, а мальчики хором повторяют, – примитивный и глупый способ, но в конечном итоге он таки дает некоторый результат. В полдень они снова пьют чай и еще немного перекусывают, после чего отдыхают во дворе. После полудня снова чтение и, наконец, в шесть часов ужин.

Было как раз шесть часов, и я смог присутствовать на ужине. Мне было ужасно жалко бедных мальчиков. Они сидели рядами на полу в холодных темных коридорах. Перед каждым стояли две деревянные миски, одна для цампы с чаем, другая для овощного блюда – просто вареные овощи без каких-либо приправ. Не было ни ложек, ни палочек, они ели руками. Снизу тянуло холодным, сырым, затхлым воздухом; самые маленькие мальчики – лет восьми-девяти – кутались в свои халаты. Каждый мальчик брал цампу из своего мешочка. У одного мальчика мешочек почти опустел – видимо, он был из бедной семьи, – и другой мальчик, как видно, из семьи побогаче, отсыпал ему пригоршню своей цампы. Это было очень трогательно; эпизод длился лишь секунду, и никто его не заметил.

Ужин занял всего несколько минут. Ощущение было чего-то варварского, стоического, чрезвычайно аскетичного. И все-таки мальчики не казались несчастными. Они жадно проглотили овощи. Потом, отставив миски, с криками побежали играть во дворе. Я остался наедине со смотрителем. Он сказал мне, что у него сифилис. Не могу ли я достать ему лекарств для уколов?

Глава 8
Восстания, казни и черная магия

Чумби: нас посадят в тюрьму?

Ятунг – современная деревня; Чумби, которая лежит в нескольких километрах ниже и совсем не так процветает, – это бедное, но славное место старинной знати. Это всего лишь деревня, скромная деревушка, но там пять или шесть прекрасных, прочных, патриархальных домов. Постройки того же типа, что и везде в долине: крепкие стены, легка сходящиеся внутрь, большая и сложная деревянная крыша и широкие окна с прямоугольными деревянными наличниками, раскрашенными в разные цвета.

Резиденция цонгчи, местного представителя тибетского правительства, находится за пределами Чумби, за деревянным мостом, перекинутым через речку. Это своего рода длинная, низенькая, маленькая крепость. Повсюду в Тибете в таких постройках живут дзонгпоны, начальники крепости. Их всегда двое, начальник востока и начальник запада. В Тибете считают, что они должны приглядывать друг за другом. Однако здесь, ввиду особого положения долины Тромо и ее связи с Индией, вместо дзонгпонов живет цонгчи, который является торговым агентом. Торговый агент сейчас в отъезде – и где бы вы думали? В Америке. Какие-то предприимчивые молодые люди из лхасской знати, действуя по инициативе торговца Пангдацанга, убедили тибетское правительство, что оно может получить выгоды, если пошлет экономическую миссию в США, и миссия отправилась туда в начале 1948 года. Всем ее участникам вместо паспорта дали по здоровенному листу бумаги с красными печатями регента. Некий господин Тобванг остался в Чумби заместителем торгового агента.

Господин Тобванг послал за нами – вернее, не за профессором Туччи, а за полковником Мойзом, Меле и мной. Мы находились в двусмысленном и неопределенном положении. Нас отказались впустить в Лхасу. Профессор Туччи, будучи буддистом, единственный получил разрешение. А мы, остальные, хотя неоднократно обращались за разрешением сопровождать его, не получили даже обычного разрешения остаться на тибетской территории. Мы понятия не имели, чего хочет от нас Тобванг. Когда мы явимся к нему, он может даже бросить нас в тюрьму.

– Ты ничего не знаешь о Востоке, – сказал я Пьеро Меле, чтобы его напугать. – Здесь тебя приглашают на чай, беседуют с тобой полчаса об искусстве и поэзии, а потом делают бровью знак стражникам и говорят, что ты арестован.

– Ерунда! – ответил Пьеро. – Вот увидишь, ему только надо, чтобы ему починили будильник или перьевую ручку.

– Это ты так думаешь! Ну, может, ты и прав. Только я не могу не вспоминать о том, что случилось со мной в Киото в сорок третьем. После того как мы целый месяц просидели под домашним арестом, под постоянным полицейским надзором, в одно прекрасное утро в конце октября к нам пришел господин Ивами, начальник департамента иностранных дел, вместе с шестью-семью сопровождающими неприятного вида. «Доброе утро, господин Марайни, как поживаете? – спрашивает он меня этак вежливо. – Можно нам зайти на минутку?» Я их впускаю, они все садятся в гостиной. Мы разговариваем о том о сем пару минут, и тут господин Ивами замечает, что граммофон открыт и рядом лежат несколько пластинок; мы накануне вечером слушали музыку. Он берет пластинку в руки и говорит: «Вам нравится Моцарт?… Я его очень люблю, – говорит он дальше, не дожидаясь ответа. – К сожалению, жалованье позволяет мне мало удовольствий, но, когда удается, я откладываю немного денег и покупаю записи западной классической музыки. Я еще люблю Бетховена. Вы знаете Шестую симфонию?» Тем временем моя жена, которая услышала голоса, – японские дома сделаны из шерсти, и там все слышно, – встала и спустилась посмотреть, кто это к нам пришел. Ивами приветствует ее в самых цветистых японских выражениях, со всеми ритуальными годзаймасу, и продолжает говорить о музыке. Приходит горничная, подает чай. Беседа продолжается – правда, такие беседы обычно ведут в пять вечера, а не в восемь утра. «Видите ли, – заявляет Ивами, – в Шестой симфонии Бетховен напоминает мне нашего великого художника Кано Эйтоку» – и дальше разглагольствует об искусстве, о природе, об умиротворении. Допивает чай, но видит, что мы еще не допили свой, и ждет. И потом, не вдруг, а довольно медленно и твердо и совершенно другим тоном говорит: «Вставайте!» При этом он использовал фамильярное «кими» вместо уважительного «аната», когда обращался к нам. Мы встаем, и он продолжает: «С этой минуты вы больше не подчиняетесь своему посольству (иностранцы в Японии всегда «подчиняются посольству»), поскольку мы не признаем ваше правительство. Теперь вы подчиняетесь императорскому японскому правительству и обязаны выполнять наши приказы. Приготовьтесь к отъезду вместе с вашими детьми и минимальным количеством багажа». Потом он поворачивается к двоим из своих приятелей угрожающего вида и говорит: «Останетесь здесь! Не спускать с них глаз, это враги!»

Тем временем, пока я рассказывал эту историю, мы дошли до Чумби. Тут же нам в глаза стали бросаться всяческие дурные признаки. Солдат неряшливого вида, сидевший на корточках у входа в деревню, поднялся, увидев нас, и куда-то заторопился.

– Видел? – сказал я Пьеро. – Он сейчас предупредит, что мы идем. Там уже готовятся!

– Ерунда! – ответил Пьеро. – Он побежал за сломанным будильником или за теткой с ревматизмом!

Мы перешли через мост, пересекли широкое пространство, где около дюжины головорезов чистили оружие, подковывали лошадей или сидели и курили на солнышке, и вошли на двор. Большие ворота с огромным замысловатым замком захлопнулись за нами. Два вахлака вышли нам навстречу.

– Куцаб вас ждет. Идемте! – сказали они.

Мы поднялись по нескольким ступенькам и через большие ворота с разноцветными украшениями попали во второй двор, где жил куцаб. Другой слуга проводил нас в комнату, где для нас были приготовлены стулья; высокий для полковника Мойза и поменьше для Пьеро и меня. Мы находились в гостиной типичного представителя мелкого дворянства или буржуазии Тибета с диванами из подушек, низкими столиками у окна, буфетами у стен, несколькими тканевыми картинами, небольшим алтарем и мебелью из резного позолоченного дерева. В одном углу мы обратили внимание на стойку с примерно двадцатью ружьями, там еще были большие пистолеты и мечи с кинжалами.

– Помяните мои слова, – сказал я. – У них все готово! Будут полчаса заговаривать нам зубы цветами и поэзией, а потом бросят за решетку. Ты принес бумаги?

Пьеро покачал головой, он уже начал сильно раздражаться. Он посмотрел на полковника Мойза, который, однако, был, как обычно, совершенно невозмутим. В конце концов мы услышали шаги, и появился куцаб Тобванг. Он сердечно приветствовал нас и усадил у окна. Это был высокий, крепкий человек около сорока лет, с серьезным и, если хотите, двусмысленным выражением лица. Он был одет в тибетском стиле, носил длинные волосы и в левом ухе серьгу из золота и бирюзы, знак тибетского чиновника. Разговор начинался трудно, то и дело возникали неловкие паузы.

– Как вы находите Ятунг? – спросил Тобванг. – Это бедная деревня, там ничего нет. Очень жаль, что вас не пускают в Лхасу. Там вы бы увидели самые замечательные вещи, которые только есть в нашей стране.

Я посмотрел на Пьеро. Начало было плохое, комплименты звучали очень зловеще.

Полковник Мойз попросил меня сказать, что мы, со своей стороны, имеем самое горячее желание поехать в Лхасу, но многое зависит от него, от господина Тобванга, и от доклада насчет нас, которые он может отправить своему начальству. Тобванг заверил нас, что он уже отправил в Лхасу самые благоприятные доклады и что сделал все, что только мог.

Таким же образом разговор продолжался еще некоторое время. Два мальчика налили чай и предложили индийские лепешки, которые считаются большой роскошью. Потом Тобванг открыл ящик и достал навесной замок.

– Я уже долго никак не могу его открыть, – сказал он. – Может быть, вам удастся сотворить чудо?

Пьеро посмотрел на меня с торжествующей улыбкой.

Один за другим мы осмотрели упрямый замок. Между тем я заметил, что несколько головорезов, которых мы видели снаружи, потихоньку входили и собирались в темном конце комнаты. Тобванг продолжал говорить. Он, наверное, думал, что я знаю тибетский гораздо лучше, чем на самом деле, потому что после первых нескольких фраз, которые он произнес медленно и отчетливо, стал говорить быстро, и мне трудно было понимать его. Он держался немного отчужденным, но не принимал особо важного вида. Он все пел ту же песню. «Если бы это зависело от меня, вы уже были бы в Лхасе и отдавали почести регенту». Пьеро передал замок полковнику Мойзу. Повернувшись при этом, он заметил людей, загородивших вход. Он посмотрел на меня, и я ответил кивком, как бы отвечая: «Я же говорил». В конце концов, таковы восточные порядки, и для нас могло готовиться что-то неприятное. Вдруг Тобванг повернулся к банде головорезов.

– Пусть больные выйдут вперед, – сказал он. – Амчи-сагиб (господин доктор) их осмотрит!

Когда я перевел эту фразу, Пьеро бросил на меня торжествующий взгляд поверх чашки, которую подносил к губам. Замок и ревматизм! Он оказался совершенно прав, и у него были все основания злорадствовать.

Ятунг: феодальный властелин на мосту

Прошлым вечером к нам прибежал гонец от Мингьюра, старосты деревни, с известием, что сегодня этой дорогой будет проезжать лачаг Джигме Таринг. Так что утром мы с Пьеро пошли к мосту, чтобы дождаться, пока поедет караван лачага, и сделать несколько красочных фотографий. Весь день стояла прекрасная погода с сочно-голубым небом и маленькими радостными облачками, вечно плававшими в Гималаях от пика к пику.

Джигме Сумчен Вангпо Намгьял Таринг – тридцатисемилетний племянник сиккимского махараджи, он принадлежит к тибетской ветви семьи и живет в Лхасе. Он еще не достиг самого высокого ранга (он принадлежит к четвертому из семи рангов тибетского чиновничества), но он член одного из самых важных тибетских семейств и вращается в высшем обществе. Его отец Таринг-старший, старший брат сиккимского махараджи, умер несколько лет назад. Я помню его в Гьянце в 1937 году. Меня пригласили посетить его в Таринге (тибетская знать почти всегда берет фамилии по одному из своих поместий) по дороге в Лхасу. Я часами ехал по пустынной равнине на высоте 4000 метров, прежде чем увидел поля вдалеке и потом небольшой дворец-крепость в окружении множества домов пониже. Это и был Таринг. Между тем погода испортилась и началась сильная гроза. Для тибетцев град один из самых страшных бичей, потому что иногда он полностью уничтожает их скудные посевы. Крестьянин залез на крышу своего дома и, как Тритон, отчаянно дул в большую белую раковину, чтобы прогнать грозу. Но гроза, кажется, нисколько не убоялась этой процедуры, и вскоре загремел гром, и засверкала молния, и полил ужасный ливень, хотя без града.

Я вошел в Таринг, когда упали первые капли. Слуга взял мою лошадь, а другой проводил меня по нескольким дворам, в которых все свидетельствовало о преуспевающем фермерском хозяйстве – мешки, седла, инструменты. Мы поднялись по типичной деревянной лестнице (такой же, как в Японии), прошли по длинной веранде, где несколько женщин работали за ткацкими станками (они приветствовали меня высунутыми языками, таков обычай) и, наконец, попали в апартаменты «принца». До тех пор я как будто находился на ферме, но, переступив порог, я оказался в тибетских покоях, богатое барочное убранство которых напомнило мне гостиные Палермо XVIII века. Потолки опирались на колонны и архитравы, раскрашенные яркими, радостными красками Тибета – синими, зелеными, оранжевыми, желтыми; бесчисленные картины на ткани, некоторые необыкновенной красоты, висели на стенах;

мебель была резная и позолоченная, украшенная китайскими (драконами и пионами) и индийскими (лотосами, восемью благородными символами) мотивами; а перед небольшими позолоченными алтарями стояли чаши-лампы из массивного серебра для масла.

Тибетский стиль в обстановке замысловатый и роскошный; он легко может выродиться в тяжелый, громоздкий и перегруженный деталями. Но когда в нем есть вкус, в нем чувствуется смелое, варварское очарование, которое едва ли можно превзойти. Такой стиль кажется естественным для страны бескрайних плато, для народа, который отправляется верхом в 4000-километровые путешествия, как будто это самое естественное дело в мире, который привык к яростным порывам ветра и сильному морозу, который с легкостью переходит от сурового аскетизма к искреннему наслаждению жизнью, который смеется, играет, дерется, пьет, занимается любовью, убивает, кается, верит в чудеса и, короче, полон неистощимой жизненной силы. По большей части тибетский стиль обязан вкусу местных ремесленников, их любви к орнаментам, с одной стороны, и чувству цвета, материала, поверхности – с другой. Тибетские чайники, например, похожи на фантастические круглые крепости из меди и серебра с драконами, обвитыми вокруг носика или ручки, это всегда симфония разных металлов; то же относится и к кофейникам, пивным кувшинам, чашкам, походным фляжкам, кувшинам для воды, трубам, шкатулкам для амулетов и сотне других предметов обихода. Их картины и скульптура в индийском и иногда китайском стиле отчасти приобрели тибетские черты, но в интерьере тибетский дух выражает себя гораздо свободнее.

Я мало помню, о чем мы говорили с Тарингом в мое посещение, которое было очень коротким. Гроза шла над нами, и мы потягивали чай и ели лепешки и сухие фрукты под аккомпанемент грома и молнии. Потом я поехал в Гьянце и по дороге попал под еще один ужасный ливень.

Но вернемся к ятунгскому мосту. В одиннадцать часов прибежал мальчик с криком «Едут!». Тут, конечно, на дороге к Чумби появилось облако пыли, и вскоре мы смогли различить отдельных всадников; караван подъезжал. Облако пыли приблизилось, и сквозь него мы уже могли различить лица людей. «Вот они! Вот они!» Мальчишки вокруг нас прыгали от возбуждения и радостно хлопали в ладоши. Проезжая мимо, Джигме Таринг приветствовал нас. На нем была тибетская одежда, но, как обычно, европейская фетровая шляпа. За ним следовали жена и племянница лет двадцати, очень симпатичная девушка, и два охранника, оба с ружьями и большими металлическими кау на шее. Еще были разные другие слуги, несколько мулов с багажом – большими сундуками и ящиками под шкурами, мешками и алтарями.

Вот как путешествует тибетский феодал; медленным, торжественным, блестящим, сказочным обозом, как один из трех волхвов у Беноццо Гоццоли и Карпаччо. Я стоял среди валунов высохшего речного русла, высоко надо мной был мост. На фоне облаков и солнца проезжающие фигуры казались цветными взрывами. Я с грустью подумал, что через несколько десятилетий эти же самые люди будут проезжать по этой дороге на машинах, в уродливой одежде, созданной не для них, и все, что я вижу и чем восхищаюсь, останется лишь воспоминанием. Однако пока что тибетская цивилизация жива и сильна.

В Индии, Китае и Японии обычаи, привычки, местные особенности находятся под постоянным воздействием иностранных вещей – железных дорог, готовой одежды, механических игрушек, иллюстрированных газет, – которые современная промышленность вываливает на мир. Эти вещи оказывают дезориентирующее, дезинтегрирующее действие на древние культуры, от которого они быстро приходят в упадок. Мир находится в постоянном движении, которое сметает фундаменты. Да, в нем в изобилии жизненная сила, но в изобилии также и хаос и уродство. Несчастный наш переходный век. Повсюду мир проходит от векового равновесия, в котором медленно развивались нравственные и эстетические стандарты, к другим, будущим равновесиям, которых невозможно предвидеть. И они в конечном итоге найдут свой центр и приобретут свои идеалы и стандарты. Но к тому времени мы будем уже давно мертвы. И до тех пор Тибет – исключение. Сколько еще он сможет выстоять?

Заметка о тибетском правительстве

В Европе Тибет считается диковинной страной, которую населяют исключительно таинственные мудрецы, занятые совершением невероятных чудес в безграничных скалистых пустошах, где цветут редкие голубые маки. Он считается страной монахов под властью монахов. Однако надо помнить, что лишь десятая часть населения – большая часть, конечно, – связана родом деятельности с религиозными организациями и что, хотя далай-лама и является главой государства и правительства, а панчен-лама и трулку (фантомные тела) имеют голос в каждом важном решении, также есть миряне, которые играют важную роль в жизни страны.

Высшее управление над всеми духовными и светскими делами находится в руках далай-ламы. Сразу за ним идут два главных органа правительства – Священный совет (йикцанг), состоящий из четырех монахов, и Совет министров (кашаг), в котором трое мирян и один монах. Два премьер-министра выполняют функцию посредников между двумя советами и далай-ламой – премьер-министр духовного звания (чикьяп чемпо) по религиозным делам и премьер-министр из мирян (лончен) по гражданским делам. Однако эти два чиновника не так важны, как может показаться; настоящая власть у двух советов. Министры (шапе) светского совета (кашага) не имеют отдельных министерств, но осуществляют общее управление всеми политическими, судебными и финансовыми делами. Министерство иностранных дел находится под управлением чигье лончена – это учреждение сравнительно новое, но, кажется, обладает только совещательными функциями. Иностранные дела всегда находились под непосредственным контролем далай-ламы или регента.

Наконец, есть Национальные собрание (цонгду), которое собирается только ради исключительно важных и серьезных вопросов. В нем около пятидесяти членов, в числе которых многие важнейшие лица Лхасы. Надо помнить, что настоятели крупных монастырей – Сера, Депунг, Галден, так как они могут рассчитывать на всецелую преданность тысяч своих монахов, являются значительной политической силой и иногда проявляют свою независимость. Однако в конечном счете у Национального собрания совещательная роль. После того как оно обсудит резолюции, представленные кашагами, их передают далай-ламе или регенту для принятия окончательного решения. Таким образом, власть чрезвычайно централизована.

Страна делится на пять провинций: Уцанг (Лхаса и Шигадзе), Гарток (Западный Тибет), Кхам (Чьямдо, Восточный Тибет), Чанг (Нагчука, Северный Тибет), Лхока (Лходзонг, Южный Тибет) – и в каждой из них правительство представляет чиновник, называемый чикьяп. Дзонгпоны (начальники крепостей) подчиняются чикьяпам. Функция дзонгпона, с одной стороны, поддерживать порядок, а с другой – заботиться о том, чтобы как следует собирались налоги в казну (обычно их выплачивают натурой). Дзонгпоны пользуются большой самостоятельностью, кроме того, они могут оставить себе весь доход, который им удастся собрать сверх положенного государству. Поэтому должность дзонгпона продается на аукционе тому, кто больше заплатит. Я уже говорил, что на важные посты в далеких от Лхасы пунктах всегда ставят двух человек, с тем чтобы они смотрели друг за другом.

После монахов самое важное сословие – сословие гьерпов (землевладельцев), которые составляют крупное и мелкое дворянство. Интересно отметить, что теоретически земля не находится у них в безоговорочной собственности. Главное условие, чтобы семейство регулярно поставляло одного или нескольких своих членов на государственную службу. Молодые дворяне на несколько лет посылаются в специальную школу в Лхасе, где завершают образование, и затем их берут в одно из министерств. Они начинают карьеру чиновниками седьмого, самого нижнего, ранга, но, если у молодого человека есть нужные способности, он может быстро подняться до высокого положения (депон, шапе, чикьяп и так далее). Был один случай в тибетской истории, когда мирянин ненадолго стал регентом. Мальчик из более скромного сословия – крестьян или ремесленников, – который хочет сделать карьеру, всегда может пойти в религию. Если он поступит в монастырь и отличится, его могут послать в особую школу в Лхасе для чиновников-монахов. Правительственные чиновники, за исключением дзонгпонов, получают небольшое ежегодное жалованье, скажем 50–75 фунтов в год. Считается, что остальной доход чиновник получает от своей семьи или принимая подарки, которые обычны и даже обязательны, если имеешь дело с тибетскими чиновниками.

Высшее дворянство в Тибете включает в себя лишь несколько родов. Одна очень древняя и замкнутая группа состоит из потомков древних тибетских царей (VI и VII века н. э.). К ней принадлежат Лхагьяри, Ракашар и еще несколько родов. Главам этих родов оказывают светские и религиозные почести. Есть также знатные семейства, основанные людьми скромного происхождения, которые в разные времена оказывали разные услуги государству и получили в награду землю и титулы. Некоторые из них жили относительно недавно. Позвольте, например, рассказать историю Царонга Дзасы. Он родился в 1885 году в скромной семье и поступил на службу к далай-ламе обычным слугой. Он быстро привлек внимание своими исключительными качествами ума и воли и сопровождал далай-ламу в Монголию в 1903 году. Его великий час настал в 1913 году, когда далай-лама бежал в Индию, преследуемый китайскими войсками. С горстью солдат и монахов ему удалось удержать китайцев у парома Чаксам, дав таким образом далай-ламе время достигнуть безопасного места. Год спустя, когда далай-лама вернулся из Индии, он назначил верного слугу дзасой и главнокомандующим тибетской армией. Через два года он стал шапе. После 1925 года он ненадолго попал в опалу, но всегда оставался одной из самых влиятельных фигур тибетской политической жизни. Он придерживается явных прогрессивных взглядов, говорит по-английски, всегда дружелюбен к иностранным путешественникам и поддерживает политику постепенной модернизации.

Третья группа состоит из потомков семей далай-лам. Например, семейство Потранг происходит от брата седьмого далай-ламы (1708–1758), а семейство Пунканг от брата десятого далай-ламы (1819–1837); одно из самых влиятельных семейств Лхалус происходит от союза двух ветвей, одна из семьи восьмого, а другая из семьи двенадцатого далай-ламы. До сих пор только одно получило привилегии гьерпы – это семейство Пангдацанг, благодаря тому важному положению, которое оно стало занимать в коммерции. Пангдацанг можно назвать банкирами Тибета. Недавняя экономическая миссия в США – результат инициативы теперешнего главы семейства, и процветающий экспорт шерсти в большой степени находится в руках семьи.

После того как дворянский род укрепился, больше нет причин, чтобы он сошел на нет. Когда нет сыновей, чтобы продолжить род, дочери даже после брака могут сохранить имя отца. В таких случаях зятя принимают в дом тестя, как делают и в Японии. Так случилось и с Царонгом Дзасой, о котором я говорил раньше; сначала его звали Намьянг Дазанг Дамду, но он принял имя и звание семьи Царонг, когда женился на старшей дочери Царонга-шапе, важного чиновника.

Тибетская жизнь, если посмотреть на нее в целом, типично средневековая. Она средневековая по своей социальной организации – преобладание церкви и знати – и по экономической основе в виде сельского хозяйства и животноводства. Она отличается такой же цветистостью и невероятной суеверностью, как Франция и Бургундия, два идеальных примера европейского Средневековья; у нее средневековая вера, средневековые взгляды на вселенную как космическую драму, в которой земное перемешано с небесным, средневековая иерархия во главе с одним человеком, которая затем переходит в невидимое и метафизическое, словно огромное дерево, чьи корни среди камней, а крона теряется в голубизне небес; средневековые праздники и церемонии, средневековая грязь и драгоценности, средневековые профессиональные сказители и палачи, турниры и кавалькады, принцессы и паломники, разбойники и отшельники, дворяне и прокаженные; средневековые самоотречение, божественное безумие, менестрели и пророки.

Должен прибавить, что мне тибетцы кажутся по-настоящему счастливыми людьми – насколько люди могут быть счастливы на этой земле. Счастье не обязательно зависит от социальной структуры или системы власти, как думают наши современники. Мне кажется, что это в основном вопрос равновесия между миром, который окружает человека, и миром, который он несет в своем сердце. Мы живем в век ужасного неравновесия и одинаково несчастны при королях, президентах, папах или народных трибунах, организованные в республики или империи, советы или теократии. Наша наука предлагает нам одну картину вселенной, наша традиционная религия – другую. Физика и химия на тысячу лет обогнали социальные науки и воспитания воли. Европейский caput mundi[9] переживает агонию благородного упадка. Идеалы и критерии в состоянии постоянного изменения; профессиональные стандарты и идеалы, сексуальные, классовые амбиции, род жизни, к которому люди стремятся в разном возрасте, все важнейшие элементы стабильного общества подвергаются постоянной критике и ревизии; все меняется, становится, непрерывно течет. Новые, неизвестные нам равновесия, быть может, установятся, в которых будущие поколения, быть может, найдут покой. Но мы застряли между жерновами. Некоторым из нас удается спастись, но большинство они раздавят.

История Лунгшара

Проезд феодального властелина Джигме Таринга и его каравана продолжался только миг. Позднее мы навестили его, пока он находился в стране. Он познакомил нас с новыми людьми в Гангтоке и рассказал много интересных вещей о Лхасе. Мы попросили его поддержать нашу просьбу о допуске в столицу, и он сказал, что сделает все, что в его руках, но я знаю, что у такого обещания есть пределы. Разрешение на въезд в Лхасу выдают за особые заслуги, как Джузеппе Туччи; иначе это просто дело случая. Все зависит от того, как лягут политические карты. Если прибытие иностранца совпадает с ними, хорошо. Можно ли использовать это, чтобы победить соперника или как-то ему навредить? Можно ли использовать это для победы одной фракции над другой? Если да, то разрешение дают. Если нет, то нет.

Этот короткий контакт с миром лхасской знати напомнил мне про историю Лунгшара, недавний эпизод в истории Тибета, который проливает свет на многие стороны жизни этой необычайной страны. Тринадцатый далай-лама умер 17 декабря 1933 года после очень непродолжительной болезни. Эта смерть была такой непредвиденной, что вызвала страшное потрясение в Лхасе и по всей стране. Больше того, его смерть сопровождалась некоторыми дурными знаками. Атмосфера мрачного предчувствия и предвестия нависла над городом. Ходили слухи, что мертвый далай-лама чудесным образом воскрес на несколько часов; потом стали говорить, что дроньер ченпо (великий камердинер) совершил самоубийство, проглотив растолченное в порошок стекло, так как чувствовал себя ответственным за то, что не предвидел болезни далай-ламы. Между тем, пока люди прятались в домах или собирались в храмах на молитву, среди нескольких человек, которым принадлежали совместные бразды правления, началась ожесточенная борьба за верховную власть. Одна партия, состоящая из группы монахов при поддержке некоторых мирян, советовала кашангу назначить премьер-министром Кумпхел-ла, который несколько лет был любимцем покойного далай-ламы. Кумпхел-ла, молодой монах двадцати восьми лет, имел много последователей среди монахов младшего поколения и был известен как человек открытый, честный, хотя и вспыльчивый.

Однако этому плану сильно противилась вторая партия, чьего вождя, мирянина, звали Лунгшар. Дордже Цегьял Лунгшар, родившийся в 1880 году, отправился в Англию в 1913 году вместе с тремя тибетскими мальчиками, которым Чарльз Белл хотел дать западное образование. После его возвращения в Тибет он сделал блестящую карьеру, а в 1925 году сменил Царонга Дзасу в качестве главнокомандующего. Лунгшар первым из всех попытался осудить Кумпхел-ла на смерть за отравление далай-ламы. Ему не удалось доказать обвинение, но удалось отправить того в ссылку и посадить в тюрьму нескольких его сторонников.

Теоретически власть находилась в руках молодого регента, трулку монастыря Ретинг, и кашага, но Лунгшару удалось очень скоро занять главенствующее положение. Будучи умным человеком, который кое-что знал о западном мире, прожив год в Англии, он, вероятно, имел слишком революционные на монашеский вкус идеи и вскоре нажил много врагов. Его усилия в основном были направлены на укрепление цонгду, и он полагался на поддержку настоятелей трех великих монастырей Сера, Депунг и Галден, что позволило бы ему справиться с религиозной партией. Возможно, он представлял себе, что цонгду может стать своего рода парламентом; как бы то ни было, он попытался использовать его как инструмент против совета министров. Члены совета под руководством пожилого шапе Тимона, естественно, стали его смертельными врагами.

Очень скоро по Лхасе поползли слухи, что Лунгшар хочет установить какую-то совершенно незаконную форму власти и даже что он хочет свергнуть власть лам и сделаться царем Тибета или основать республику. Каковы были его настоящие цели, неизвестно. Может быть, он хотел ввести олигархическое правление, осуществляемое через главные фигуры Национального собрания, пока он будет тянуть ниточки за сценой. Если бы это ему удалось, он остался бы верен древним восточным обычаям и, может быть, этим бы и удовлетворился. Ясно одно, что он был тибетским националистом (что в каком-то смысле было новшеством). Он неоднократно показывал это твердостью своей позиции в отношении Чан Кайши и Китая.

Несколько месяцев в начале 1934 года казалось, что Лунгшар быстро идет в гору. Он постоянно старался укрепить цонгду за счет кашага. Но, может быть, он переоценил свое влияние в Национальном собрании, и 10 мая 1934 года, когда он представил серию предложений по укреплению позицию своих сторонников, цонгду сначала поддержал, а потом отверг их. Шапе Тимон увидел, что настал благоприятный момент, и организовал контратаку. От имени совета министров он пригласил Лунгшара в Поталу для беседы. Лунгшар отправился в Поталу с небольшой вооруженной охраной, но был тут же арестован и обвинен в попытке свергнуть правительство и установить большевистский режим.

В этот момент истории мы внезапно возвращаемся из XX века в Средневековье. В потасовке, пытаясь разоружить Лунгшара, с него сорвали сапог, и оттуда на землю полетело несколько листков бумаги. Лунгшар на миг вырвался на свободу, схватил один листок и проглотил его, но противники успели подобрать остальные. На листках были написаны имена шапе Тимона и других членов правительства. Это была черная магия. По мнению тибетцев, попирать ногами имя врага – это один из самых отвратительных, но эффективных способов причинить ему вред. Открытие стало роковым для Лунгшара; все его сторонники покинули его, услышав об этом. Шапе Тимон и совет начал репрессии. Последовало множество арестов, и Лунгшара приговорили к страшному наказанию; ему выкололи глаза и бросили в темную, сырую тюрьму в подвале Поталы. Несмотря на жуткие условия, крепкое здоровье позволило ему продержаться несколько лет. Его выпустили в 1938 году, но вскоре после этого он умер.

Самое трагическое в истории то, что человек, рисковавший жизнью ради модернизации Тибета, в конечном итоге погубил себя из-за архаичной веры в черную магию. Странные и сложные противоречия возникают в уме человека, разрывающегося между двумя цивилизациями. Мы часто думаем, что изменить взгляды человека на жизнь так же просто, как дать ему велосипед вместо осла, но трудно сделать более грубую ошибку. Можно ввозить мощные машины и выигрывать гонки, как принц Бира, открывать неизвестные бациллы, как Китасато, новые атомные секреты, как Юкава, или новые свойства света, как Раман, принадлежа к миру, совершенно не похожему на наш. Изменение фундаментального мировоззрения человека означает изменение внутреннего мира, которое личными корнями уходит в раннее детство, а общественными корнями – на тысячи лет в прошлое. Традиция в самом широком смысле – это гигантская, тайная и непреодолимая сила; она окрашивает, хотя мы редко это сознаем, все наши мысли, чувства, приязни и неприязни, и все наши решения и поступки. Личность, вырванная из духовной почвы цивилизации, в которой она родилась, очень похож на человека, потерпевшего кораблекрушение. Из того малого, что мы знаем о Лунгшаре, можно сказать, что он был трагическим примером одного из тех миллионов человек, которые были частично, но не целиком вырваны из своей почвы и не смогли пустить новые корни.

В результате этих перипетий, как часто бывает в таких случаях, власть получило осторожное, бесцветное правительство, которое год за годом сохраняло тщательное равновесие между китайским и британским влиянием. В последнее время на политической сцене не появлялось никаких значительных фигур. Молодой регент Тхупден Джампел Йише Гьяцен (родившийся в 1911 году), трулку монастыря Ретинг, несколько лет имел значительное влияние в прогрессивном смысле. Но он сталкивался с постоянной и упрямой оппозицией старших поколений и настоятелей нескольких великих монастырей. На него оказывали такое сильное давление, что в конце концов он был вынужден уйти в отставку. Его сменил пожилой реакционер Такта Ринпоче. В 1947 году был раскрыт заговор против нового регента, и вскоре настоятель Ретинга умер при невыясненных обстоятельствах. После этого Тибет разделился на партии сторонников и правителей Ретинга, и последовало настоящее кровопролитие. Монахи монастыря Сера, верные памяти настоятеля Ретинга, хотели идти походом на Лхасу. Правительству пришлось взять монастырь в настоящую осаду, чтобы восстановить порядок. Серу обстреляли из пулеметов и в конце концов подвергли артиллерийскому обстрелу.

Триумф коммунизма в Китае поставил Тибет перед перспективой прямых отношений еще и с третьим мощным соседом – Россией. Так будущее Тибета до некоторой степени связано с будущим мира. Главной заботой тибетцев стало сохранить свою религию и независимость.

Международный статус Тибета десятилетиями был предметом споров. По этому вопросу есть по крайней мере три конфликтующие теории. Самая простая – это теория собственно тибетцев. Они утверждают, что у них совершенно независимое, суверенное государство, не обязанное подчиняться никакой иностранной державе. В 1935 году кашаг категорически официально отверг, что когда-либо признавал верховную власть Китая – между прочим, восхитительный азиатский способ делать отрицательное заявление, которое нужно понимать в утвердительном смысле. В июле 1949 года китайской миссии в Лхасе было холодно предложено покинуть страну, и у нее не осталось иного выбора, кроме как уехать из столицы.

Тем не менее китайцы всегда утверждали, что Тибет входит в их владения и что не только внешние дела Тибета, но и его самые важные внутренние дела – в том числе поиск и введение нового далай-ламы – требуют надзора и ратификации со стороны китайского правительства. В 1943 году китайцы категорически отказались иметь какие-либо дела с новым тибетским министром иностранных дел. Китай при всяком удобном случае старался утвердить свою власть над Тибетом, который, как он утверждает, унаследовал от династии Чинь. Китайские послы и министры неоднократно пытались вмешиваться во внутренние тибетские дела. Например, вскоре после смерти тринадцатого далай-ламы генерал Хуан Мусун через подчиненного представил кашагу четырнадцать пунктов, в которых потребовал, среди прочего, чтобы в Лхасе разместили китайского советника при тибетском правительстве, чтобы тибетское правительство консультировалось с китайским, прежде чем вступать в отношения с другими странами, и чтобы оно советовалось с китайским правительством о назначении чиновников ранга шапе и выше. Кашаг ответил отрицательно на все эти пункты, несовместимые с тибетским суверенитетом, и так косвенно подтвердил свою абсолютную независимость.

Великобритания около тридцати лет поддерживала принцип внутренней тибетской независимости в «сфере» китайского протектората и по-разному и довольно непоследовательно интерпретировала эту концепцию. На практике же Британия относилась к Тибету как к независимому государству. В целом вплоть до 1948 года британское влияние было самым сильным и самым заметным из иностранных влияний в стране. От военного похода 1904 года под предводительством полковника Янгхазбанда и официальных визитов Чарльза Белла, полковника Бейли, мистера Уильямсона, Бэзила Гулда и соответствующих миссий вплоть до поселения мистера Ричардсона в Лхасе контакты между двумя странами были долгими и значительными. Британцы, всегда педантично уважающие религию и обычаи страны и относящиеся к тибетцам как к «джентльменам» (китайцы слишком часто выдавали свое презрение к ним), приобрели в Лхасе большую популярность. Но британские связи с Тибетом перешли к правительству Индии, которая, видимо, не понимает значение тридцатилетней работы по мирному и полезному проникновению в Тибет, оставленной ей в наследство Британией.

Глава 9
Принц отдает глаза нищему

Ятунг: деревенский праздник

Сегодня утром в Ятунге царила праздничная атмосфера, потому что там собирались ставить пьесу. Но «сцена» и игроки еще не были готовы; подготовка шла полным ходом. Перейдя через мост, я увидел трех человек, которые бежали ко мне. Это были Лосел, Палджор и Сёнам. Они явно выпили, особенно Лосел, и во всю глотку распевали популярную тогда песню: «Чанг тунг арак тунг…» («Пью чанг и пью арак…»).

– Кушог-сагиб! – прокричал Лосел. – Мы за вами! Сегодня у Кенраба день рождения. Он говорит, что познакомился с вами десять лет назад, когда вы первый раз здесь проезжали, и хочет опять вас повидать. Мы пьем и поем. Смотрите, какой замечательный, солнечный день! Разве вы не пойдете? Ну конечно, я так и знал, что пойдете! Я же вам говорил, что кушог-сагиб пойдет!

Мы шли немногим меньше километра вдоль реки. Стояло идеальное тибетское летнее утро, солнечное и тихое. Светлые, жемчужные галеоны плавали по небу. Не только деревня, но и вся вселенная, казалось, отмечает праздник; это чувствовалось в воздухе. Около реки мы нашли две палатки (в Тибете не бывает праздников без палаток) и целую толпу мужчин и женщин, мальчиков и девочек, детей и старух. Это был обычный деревенский праздник – такая сторона тибетской жизни, о которой мало кто из европейцев знает или подозревает о ее существовании. Он не был ни возвышенным, ни чудесным, ни иератическим, а просто веселым, языческим и невинным.

– Сагиб, сюда, присядьте, чувствуйте себя, как дома! – Для гостя расстелили ковер. – Чего хотите? Вы пьете чанг?

Конечно, я пью чанг. Это легкое молочное пиво, освежающее и очень умеренно пьянящее.

– Нет, спасибо, арака не надо.

Арак крепкий, но у него вкус бензина, и после него болит голова.

– Здравствуйте, Кенраб, как поживаете? Нет, вы ни на день не постарели! Что? Ах да, будем надеяться, что встретимся на этом месте еще десять раз через десять лет, лхо гья-тампа, сто лет дружбы!

Девушки сняли свои лхамы (цветные матерчатые тапочки) и по бедра залезли в ледяную воду реки. Они запели песню во весь голос, но через несколько куплетов прекратили, стали смеяться и брызгаться. Мужчины запротестовали, но девушки не обращали внимания. Тибетские женщины независимы и думают сами за себя. В конце концов одна девушка упала в воду, и ее вытащили мокрую насквозь. Она сняла ярко-зеленый жилет и осталась на солнце обнаженная по пояс. Это вызвало гвалт и смех, и казалось, что он никогда не кончится.

На траве накрыли пир. Мужчины продолжали разговаривать, а женщины сели и стали есть, подзывая мужей, братьев и женихов. Мужчины в конце концов позволили отвлечь свое внимание и тоже расселись на траве, каждый брал миску и клал в нее еду, которая лежала примерно в пятидесяти разнообразных и крошечных вместилищах – мисках, чашках, тарелках и горшках, – расставленных на чем-то вроде скатерти. Это был настоящий тибетский пир. Были китайская лапша, рис, фрикадельки, мясо, порезанное полумесяцем, квадратами, ломтями, множество овощей, вареных и жареных, цампа, масло – вечное масло, а также арак, чанг и чай.

Мы ели и пили. Подошел чудовищно грязный нищий, его лицо было искажено нелепой невыразительной улыбкой. Его покрывали лохмотья и болячки, он нес собой сковороду, четки и молельное колесо, а на голове у него была заношенная американская солдатская пилотка. Он то и дело дергано кланялся, высовывая язык и делая жесты большими пальцами. Старая женщина наложила в миску объедков и дала ему. Он поблагодарил ее, но потом что-то прохныкал. Он был не голоден, но хотел пить, он просил чанга. Это рассердило Кенраба, и он прогнал нищего, но старая женщина послала за ним мальчишку с бутылкой чанга.

К тому времени все уже слегка перепили. Девушки стали гоняться друг за другом среди зарослей шиповника, смеясь и визжа и производя адский шум. Младенцы плакали, матери кормили их грудью. Мужчина лежал навзничь на траве, как бурдюк для вина, который положили для просушки. Старухи намазали волосы остатками масла на тарелках.

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня день аче-лхамо. Кто-то крикнул: «Гьок по! Гьок по!» («Быстрей, быстрей!»).

Сначала никто не сдвинулся с места, но потом все поднялись, как по заклинанию, которое проникло в их онемевшие мозги. Через несколько секунд все уже спешили в деревню. Кенраб, который тоже проснулся, взял меня под руку и сказал:

– Кушок-сагиб, вы тоже должны пойти посмотреть аче-лхамо. Пойдемте! Пойдемте!

Вся долина качалась, горы падали, леса горели зеленым пламенем. Я съел миллион ягод земляники и окунул голову в реку. Когда мы дошли до моста, нам всем стало лучше.

Ятунг: легенда о Тримикундене

В Тибете театральные представления происходят под открытым небом. Священные мистерии (чам) дают во дворах монастырей, а народные пьесы (аче-лхамо) показывают на площади. Разница между двумя категориями совсем не четкая, и в основе сюжета всегда буддийская агиография. Священные пьесы всегда представляют монахи, а народные часто дают странствующие актеры, которые ходят из деревни в деревню. Часто их устраивают сами жители деревни. Раз или два в год они прекращают работу, закрывают свои лавки или прислоняют свои лопаты к стене и играют роли, поют и танцуют.

Ятунгские актеры, хотя и любители, очень хорошие. Нужно ли говорить, что главным актером, церемониймейстером и ведущим хора был Тобчен, портной. Пьеса началась в одиннадцать часов утра и должна была продолжаться до шести часов вечера, и, когда мы пришли, Тобчен, хотя он представлял уже три часа, не выказывал ни признака усталости. То и дело он останавливался, просил кого-нибудь из детей подать ему глоточек чанга, выпивал полную чашку и продолжал. Присутствовало все население Ятунга, а также много людей из окрестных долин, не говоря уже о некоторых случайных зрителях, путешественниках из Лхасы, Шигадзе или Гангтока, которые как раз проезжали мимо. Одни зрители сидели на земле на циновках, другие на коврах. Многие смотрели с крыш и из окон. Почетные места в таких случаях обычно в палатках, которые, я думаю, ставят за счет местных властей.

Зрители приходили, оставались какое-то время, расходились, возвращались, ели, пили и спали. Многие приносили с собой низенькие столики, на которые ставили чайники и чашки. Женщины вязали и кормили детей, старики курили и болтали. Пастухи с гор смотрели на все с восхищенным изумлением, а местные модники помоложе разговаривали, смеялись и спорили, показывая, что они уже сто раз видели театральные представления. Все, естественно, знали пьесу наизусть. Время от времени актер произносил несколько строк с особым чувством или пел особенно хорошо или танцевал с особым огнем и мастерством, после чего ему хлопали или смеялись. Стояла атмосфера отдыха, восхитительного и полного расслабления, какая может появиться только от многовековых традиций. Условности стали частью социального организма, рефлексами и инстинктами людей.

Я попросил Кенраба рассказать мне сюжет пьесы, но он был слишком пьян и заснул; тогда Мингьюр Дондуп, который немного говорит по-английски, подробно объяснил мне, что происходит.

Героем пьесы был благочестивый принц Тримикунден, действие происходило в Индии в незапамятной древности. Даже женские роли исполняли мужчины. На всех были красивые шелковые костюмы, на некоторых маски. Воображение аудитории должно было возместить полное отсутствие декораций; не было даже плаката, как в елизаветинской Англии, который бы говорил, что мы находимся в Индии.

Тримикундену («Безупречный») должен был родиться у царя Беты, но, когда пьеса началась, он еще не родился. Между тем царь, удачливый и могущественный монарх («у него пятьсот знатных жен, пятьсот богатых жен и пятьсот необычайно красивых жен, его нужды удовлетворяют три тысячи слуг, он правит шестьюдесятью вассальными землями и владеет гёдочонгджом, самоцветом, исполняющим все желания»), уже отчаялся от того, что никак не мог зачать сына. Предсказатели, к которым он обращался, посоветовали ему воззвать к Трем Драгоценностям – Сенге, Чо и Гедун (Будда, дхарма, община), – принести жертвы восьми классам демонов и раздать много милостыни. В один прекрасный день царице Гедун Цангмо («Добродетельная и добрая») приснился вещий сон, после которого она сказала, что:

Чистый и просторный дворец моего тела
Будет вместилищем сына бесконечно мудрого.

Так родился Тримикунден. Сразу же после рождения он воскликнул: «Ом мани падме хум!» В пятилетнем возрасте он уже знал писания, разбирался в астрономии и произносил вдохновенные речи о преходящей природе человеческих дел и всеобщей реальности страдания:

Увы! Я снова живу в бесконечных страданиях
Всей бездны перерождения.
Я страдаю за заблудших созданий,
Обманутых ложной жаждой наживы…
Я сострадаю тому, кто не знает, как освободиться
От своего эгоизма
В пылающих городах желаний…
Меня уязвляет горе мужей и жен,
Обманутых надеждой остаться вместе навечно.
Я жалею о тех, кого любовь к самому себе
Привязывает к земле;
Ибо их земля всего лишь
Временный приют в каменистой пустыне.

Но маленький Тримикунден не удовольствовался тем, что возглашал в возвышенных стихах истины буддийской философии. Он хотел действовать, помочь своему ближнему и потому горячо молил отца позволить ему раздать бедным и нуждающимся все сокровища царской казны, бесплодные и бесполезные, пока они праздно лежали, запертые в сундуках. Старика очень тронули слова сына, и он позволил ему поступать по-своему. Однако вмешался злой министр Тарадзе, напомнив царю, что, хотя раздавать милостыню – дело очень благое, все-таки предложение его сына в корне пагубное, потому что приведет к обеднению государства. Не стоит ли вместо этого приискать молодому принцу жену?

Женившись,
Он будет привязан к богатству…

Однако принцесса Менде Цангмо, которую выбрали ему в невесты, хотя и была очень красива,

Бела лицом и благоуханна… —

оказалась такой же благочестивой, как и сам Тримикунден. Вместо того чтобы уговорить его жить экономно, она поощряла его благотворительность. Очень скоро у счастливой четы родилось трое детей – два мальчика Леден («Добродетельный») и Лепел («Добрый и благородный») и девочка Лендзема («Добрая и красивая»). Маленькая семья была украшением всего царства.

Когда все так счастливы, естественно, где-то обязательно подстерегает зло. Соседний царь Чингтри Цангпо, завидуя могуществу Беты, стал замышлять, как бы ему заполучить самоцвет, исполняющий все желания. Услышав о безграничной щедрости Тримикундена, он решил ею воспользоваться; он послал брамина попросить у него драгоценность. Брамин шел через равнины и горы и наконец предстал перед Тримикунденом и обратился к нему с просьбой. Поколебавшись, принц отдал ему самоцвет.

Когда об этом услышал царь-отец, его гнев не знал границ. Тримикундена передали царским палачам, которые протащили его вместе с благочестивой Менде Цангмо и детьми по городу, стегая кнутами. Между тем министры собрались во дворце и обсуждали, следует ли содрать с виновного принца кожу, вырвать у него сердце или разрезать на маленькие кусочки. Но добрый министр Дева Цангпо взял слово; он уговорил царя простить сына и дать ему мягкое наказание. В конце концов принца приговорили к двенадцати годам изгнания на горе Дурихашанг, в диком, безлюдном месте, где жили демоны. Тримикунден приготовился к отъезду и трогательно попрощался со своей престарелой матерью.

Когда мы с Кенрабом и остальными дошли до маленькой площадки у моста, где проходил спектакль, Тримикунден с семьей были в руках палачей. Пятеро несчастных, связанные друг с другом, шли, согбенные и пристыженные, вокруг площади, пока палачи пихали их и делали вид, что стегают их плетьми. Любопытно было видеть в действии важный судебный принцип Востока – а именно что вся семья платит за преступление, совершенное главой.

Действие развивалось очень медленно. Вот почему пьеса продолжалась восемь часов. Актеры начинали каждую из бесчисленных сцен, формально представляясь публике. Потом они один или два раза обходили площадку под барабаны и тарелки. Наконец руководитель хора – наш приятель Тобчен – произносил длинный комментарий, полностью описывая происходящее, пока актеры изображали что-то вроде пантомимы, которая продвигала действие на один шаг вперед. Потом следовал еще танец, актеры представлялись по новой, следовала еще одна пантомима в сопровождении комментария и так далее до самого заката.

Место действия постепенно сменилось с царства Беты на заселенную демонами гору. Воображение зрителей должно было предоставить глубокие лесистые долины, где тишину нарушал только вой диких зверей, высокие, снежные пики, широкие реки, свергающиеся в бездны, поляны, где природа на минуту становилась мягче и караван устраивался на ночлег.

Тримикунден покинул отцовское царство с большой свитой, но очень скоро встретил людей, просивших подаяния. Он стал раздавать богатства, которые вез с собой, а когда они кончились, отдал и лошадей со слонами. Тогда царственным изгнанникам пришлось пешком идти по неприютным, безлюдным горам. Менде Цангмо испугалась, но потом оправилась, и, когда Тримикунден решил отправить ее домой, она отказалась покидать мужа. Дойдя до поляны с цветущими лотосами, Менде Цангмо пришла в восторг:

Вы, поднявшиеся из грязи, не тронутые грязью,
Радостно улыбаетесь, лотосы, украшенные тычинками…

Однако эта мирная интерлюдия продолжалась недолго. Щедрость Тримикундена была неотвратима, как погибель. «Только так заслуги, накопленные в прошлой жизни, приносят свой последний плод». В лесу появились новые нищие, и принц, не имея больше никакого имущества, отдал им детей. Каким бы абсурдным это ни казалось нам, тем не менее серьезность автора и то, что эпизод соответствует буддийскому мировоззрению, вполне доказывает выразительность прочувствованных слов, которые он вложил в уста своих персонажей. Он ярко изобразил горе отца, который пытался утешиться, повторяя религиозные истины (никакой союз не длится вечно), и ужас детей от того, что их отдают в рабство незнакомым людям, и муки матери. Она обратилась к своему мужу, словно раненое животное, и прокляла его за несгибаемую верность сверхчеловеческому идеалу. Но потом она попросила у него прощения и попыталась утешиться и согласиться с жертвой.

Пьеса очень увлекла зрителей; я увидел десятки оживленных лиц. Дондуп восхитительно ясно объяснял каждый этап действия. Я не знаю, что меня больше тронуло, пьеса или ее отражение в глазах детей, пастухов, женщин и стариков. Вся эта часть истории, затронувшая великие, вечные человеческие темы, была полна самой исключительной и самой глубокой поэзии. Прежде всего она обращалась к великой теме конфликта между небесной и земной любовью. Великодушные поступки совершались и мучительные прощания произносились в атмосфере непрерывных чудес и сверхъестественных явлений. Законы природы были нарушены; птицы говорили, реки приносили вести, цветы понимали, ветер давал советы. Наконец тибетское воображение отдалось одной из своих любимых тем – теме чудовищных, ужасных демонов, – и танцоры в масках стали скакать, крича и кружась по площади, а испуганные дети с визгом хватались за шеи матерей.

Кенраб проснулся на минуту от тяжелого забытья и посмотрел на демонов.

– Кушог-сагиб мне не поверит, – сказал он, – но кангчен ри ла, на больших ледяных горах, демоны танцуют именно так. Я видел их собственными глазами.

Потом он опять заснул. Я вполне убежден, что Кенраб видел демонов. Кто не проецирует внутреннюю вселенную на внешний мир?

Наконец съехались самые знатные дамы округи: жена начальника почты – маленькая женщина из Непала, увешанная золотыми ожерельями и браслетами, госпожа Йише и дочери старосты. Считается шикарным явиться после полудня, когда солнце не слишком жаркое и как раз начинаются самые волнующие эпизоды пьесы, и сказать: «Но, дорогие мои, видели бы вы прошлогоднее представление в Шигадзе!» или «Но это просто нелепо! Вот в Лхасе…». У женщин на плечах висели младенцы (как в Японии), и, когда младенцы просыпались, они их качали, не прекращая разговора (как в Японии). Тобчен, «царь» не сюжета, а постановки, в конце концов устал. Он то и дело присаживался, выпивал чанга и говорил свои слова, держа в руке шляпу, как старик, молящийся в церкви, думая о чем-то другом.

Драма приближалась к концу. Страдания Тримикундена отнюдь не уменьшались, но рано или поздно он снова отправился домой. Однако на этом этапе он встретился со своим самым суровым, самым возвышенным испытанием. Спускаясь с горы Хашанг, он повстречал нищего и не могу ему дать ничего, кроме собственных глаз. (Танец нищего с его подаренными глазами в руках незабываем.) И тут стали происходить чудеса. К Тримикундену вернулось зрение, и он снова нашел детей. Злой царь Чингтри Цангпо раскаялся и вернул самоцвет царю Бете, и все закончилось с большим великолепием.

Последние строчки пропели уже после того, как солнце село за ели на склоне горы. Актеры, измученные восемью часами поэзии и танцев, сняли свои костюмы и маски, и мальчишки смогли наконец-то бегать по площадке с криком и смехом.

Глава 10
Таинственный бон

Пемоганг: первая тибетская религия

Надписи на стенах раскрывают душу страны. Естественно, что в Италии, стране чрезвычайного индивидуализма, путешественник видит стены, сплошь разрисованные буквой W, что означает viva (да здравствует) то-то и то-то, и буквой М, что значит morte (смерть) тому-то и тому-то, и буквы W часто переделывают в М и наоборот, и все в конечном итоге превращается в неразборчивые каракули. Естественно, что в некоторых северных странах, дисциплинированных, путешественник находит надписи в парках со словами shon («красиво») и стрелкой-указателем; также естественно, что в Индии, где веками существовала вера в очищающую силу слов, на вокзалах встречаются такие плакаты: «Ведите себя хорошо, потому что только так можно заслужить доверие окружающих».

В Тибете можно встретить надписи любого рода, написанные мелом на стенах, нарисованные на дверях, выложенные рядами белых камушков на горах и вырезанные на каменных стенах. Но они всегда религиозные: «О сокровище в цветке лотоса», или «Долгой жизни нашему дорогому защитнику» (далай-ламе), или «Почитай Три драгоценности» (Сенге, Что, Гедун – Будда, дхарма, община). Свастики правые и левые тоже встречаются часто. Свастика – очень древний символ, который немцы взяли у Востока; в Китае, Тибете и Японии она ассоциируется буддизмом. Правую свастику использует Гелуг; «нереформированные» школы обычно используют свастику, указывающую в другую сторону.

Иногда, однако, можно увидеть левостороннюю свастику в деревнях или на дверях домов, которые не принадлежат ни к каким ламаистским школам. В таких случаях, вместо знакомой мантры «Ом мани падме хум», вы увидите «Ом матри салей ду». Там будут такие же менданги, такие же чортены, такие же тарчо, и, может быть, вы даже найдете небольшой монастырь в округе, но знайте, вы находитесь в районе, где сохранился первоначальный тибетский культ – религия бон.

Все связанное с боном чрезвычайно интересно. В течение многих веков буддизм сильно модифицировал его (и в свою очередь оказался под его влиянием). Буддизм полностью выжил его в некоторых районах и ограничил в других, но ему не удалось разделаться с ним до конца. Тут и там все еще находятся семьи, традиционно принадлежащие к бону, и целые районы и деревни, где придерживаются исключительно бона. Пемоганг («Коленный холм»), деревню недалеко от Ятунга, преимущественно населяют бонпо, приверженцы религии бон. Я пошел туда сегодня утром. Из Ятунга я немного прошел по караванному пути, оставил его на дне долины и несколько часов карабкался по каменистой ослиной тропке, которая извивалась среди сухих зарослей и скалистых пропастей. Внизу подо мной открывалась долина, становясь все более грандиозной с каждой минутой, а рев потока переходил в глубокий, непрерывный, но неразличимый рокот. Одновременно казалось, что горные пики на той стороне долины поднимаются и приобретают более величественные пропорции. Вдалеке виднелся Кундуганг, покрытый льдом и снегом. Я набрел на ельник и вышел на плато у подножия каких-то высоких гор. Здесь среди ячменных полей и пасущихся яков лежали три деревни: Киримце, Гангку и Пемоганг. Киримце и Гангку – обычные тибетские деревни с маленькими буддийскими храмами. Но Пемоганг – исключение; это приют бона.

Пока шло время, погода, сначала великолепная, постепенно портилась, и, когда я дошел до Гангку («Девять хребтов»), небо плотно затянули тучи. Пейзаж был мрачен. Пемоганг виднелся вдали, на другом конце плато. Это деревня примерно из двадцати домой, и все ее жители – крестьяне. Я подошел к ней по тропинке, змеившейся среди зарослей шиповника и полей ячменя, но она все равно казалась ужасно далекой.

Любой, кто пытается почувствовать скрытую душу мест, по которым путешествует, знает, как глубоко в нем поселились местные боги. Да, бог создал людей, но и люди тоже создали бога. На самом деле высшая и конечная цель каждой цивилизации – создать бога. В его личности сублимируются поэтические видения, соборы мысли воздвигаются в его честь, и самые возвышенные выражения красоты стремятся его изобразить. Наконец, бог возвращается к человечеству, наполняя долины, моря, леса и города жизнью и вдохновением.

Может быть, потому, что буддизм как религия имеет такое глубокое и широкое значение; может быть, потому, что буддийское искусство, как и христианское искусство, подарило человечеству некоторые из самых памятных свидетельств о том, до каких высот может подняться вдохновение; может быть, из-за многих великих личностей, которые наделили его простором, светом и метафизической гордостью, может быть, по этим и другим причинам, о которых мне неизвестно, я всегда чувствовал что-то знакомое и приятное в долинах Тибета, почти как если бы я родился и воспитывался там, а не во Флоренции. Но по дороге к Пемогангу я чувствовал, что это незнакомая цитадель, возможно, даже враждебной вселенной, возможно, глупой, злой или коварной. То малое, что я знал о религии бон, не вдохновляло. В древние времена они приносили человеческие жертвы. Были странные связи между манихейством и шаманизмом. Их мир населяли добрые и злые силы, занятые вечной борьбой. Как говорят в народе, они были некромантами и экзорцистами, заклинателями змей и специалистами по приготовлению ядов. Это были оккультные, демонологические этруски Азии.

Я испытывал похожие чувства, когда впервые приблизился к деревне айнов в Хоккайдо в Северной Японии. Я знал об этом первобытном туземном культе с его непонятной персонификацией огня, моря, гор, воды, разных болезней, хижин, в которых они живут, и, наконец, о культе медведя, которого заботливо растят во всех деревнях айнов, а потом убивают и поедают на ритуальных пиршествах, чтобы установить союз с невидимым, – дикая и варварская форма теофагии. Но потом я узнал айнов получше и познакомился с их легендами и миром, и постепенно долины и горы Хоккайдо начали говорить со мной собственными голосами. Это уже было не просто место на карте, и мое чувство неизвестности, моя подозрительность сошли на нет. Капуи – боги айнов – оказались, как и сами айны, простыми, вспыльчивыми и авантюрными, игривыми или свирепыми, но скорыми на прощение и в любом случае совершенно иррациональными. Они были братьями ветра, играющего среди листьев летом, шумных потоков весной, ревущих лавин зимой; неясные персонификации природы, памяти предков, первобытных философских прозрений, в центре которых была идея рамата (духа), тайной связи между сердцем человека и вещами.

Но передо мной был Пемоганг. Там жизнь не отличалась от жизни в Гангку или Киримце. Женщины работали в полях. Завидев меня, они сразу же принялись кричать: «Пар! Пар!» («Фото! Фото!»). Белый человек в этих местах – это, как правило, Хомо фотографикус. Там были две голосистые старухи – голосистые, как все старухи в Тибете, – и девушка лет пятнадцати-шестнадцати в лохмотьях, подпоясанных веревкой; каждое движение открывало ее свежее и здоровое, но страшно грязное тело. Вскоре прибежала обычная орда тибетских детей, которые не знают, что такое робость. Они прыгают на тебя, вырывают вещи из рук, тянут за одежду, просто от хорошего настроения и веселья.

Дома в Пемоганге были бедные. Дорожка, соединявшая их, состояла из грязи, камней и коровьего навоза. В деревне стоял характерный запах маленьких альпийских деревень. Виднелись развалины чортенов и много камней с надписями «Ом матри салей ду». Наконец-то я встретил мужчину. Он был похож на крестьянина, но в том, как он подошел ко мне, была какая-то скованность, и он посмотрел на меня, как бы говоря: «Что этот незваный гость тут делает?» Я спросил его, где деревенский храм, и он вдруг разулыбался и стал подобострастен, но в нем не чувствовалось внутреннего подобострастия; казалось, он ведет себя так в надежде получить выгоду. Он говорил со мной со снисходительным превосходством, плохо скрываемым презрением, которое я редко встречал среди лам.

Снаружи храм ничем не отличался от любого ламаистского храма. Это была квадратная постройка с большой бревенчатой крышей и маленьким позолоченным павильоном (кенчира) наверху. Вход находился под портиком, на стенах была обычная роспись. Я сразу же заметил Четырех Царей (гьялчен деши), таких же во всем, как и ламаистские Четыре Царя, и четырех богинь, которые главенствуют над временами года: синюю Яги Гьемо (царица лета), желтую Гунги Гьемо (царица зимы), зеленую Тонги Гьемо (царица осени) и красную Чиги Гьемо (царица весны). Эти четыре царицы, казалось, имеют особое значение в религии бон, но они были изображены в виде ламаистских богинь, то есть их внешний вид опять-таки целиком соответствовал внешности индийских богинь. Должен признаться, я питал смутную надежду, хотя таких оснований не давало мне ничто прочитанное или услышанное, что бонпо смогли изобрести хотя бы самый элементарный собственный язык искусства, но меня постигло разочарование.

На самом деле было неразумно ожидать чего-либо иного. Лишь очень немногие высшие цивилизации смогли создать поистине независимый художественный язык. Практически ничего не произвел, например, духовный мир добуддийской Японии и мир синтоизма (туземного культа японского архипелага). Художественные усилия нации в первую очередь были направлены на возвеличивание буддизма. Это вопрос более серьезный, чем можно предположить. Если только не учитывать принцип последовательного иконоборчества, как, например, в исламе, обычные люди, огромная масса верующих, за исключением философов, требуют, чтобы божество имело форму. Как и какую форму выберет цивилизация, это есть процесс с неисчислимыми следствиями.

Войдя в храм, я сразу же увидел, что каждая деталь архитектуры, иконографии и священной обстановки взята из ламаизма; я думаю, что и богослужение очень похоже. Были те же барабаны, те же трубы из бедренных костей человека (которые, по возможности, должны быть костями шестнадцатилетней девственницы), те же лампы для масла, тот же маленький трон для главного ламы, те же белые раковины, чтобы трубить в них, те же скамьи для монахов, те же деревянные маски для танцев – все, по сути, было то же самое. Если бы я не знал, что нахожусь в храме бона, мне было бы трудно в это поверить. Там даже был большой застекленный книжный шкаф с книгами, совсем как шкаф с буддийским Кангьюром. Но в этом шкафу лежали таинственные писания бонпо, которые Джузеппе Туччи исследовал одними из первых.

Мой спутник сказал мне, что он лама Юлгье – даже слово «лама» (учитель) взято у соперничающей религии, – и долго объяснял мне нараспев, как будто повторял стихи, выученные наизусть и неправильно понятые. Пемоганг, наверное, очень далеко от мира, потому что он смотрел на мой фотоаппарат с большим опасением. Он знал, что это такое, но, казалось, совсем не уверен, что мне можно разрешить фотографировать его богов. Наконец мои глаза привыкли к темноте, и я увидел, что стены полностью покрыты росписью и что в конце храма стоят какие-то большие и чрезвычайно уродливые позолоченные статуи.

Когда стал видеть лучше, я заметил некоторую разницу между ними и росписями и статуями в буддийских храмах. Все имена тоже были другие. Чаще всего встречалась фигура Тонпы Шенраба, учителя и основателя учения бон. Его положение в этой религии соответствует положению Гаутамы Будды в ламаизме. На одной большой фреске слева от входа он был изображен с шестнадцатью учениками в группе, что полностью повторяет знаменитый и распространенный мотив Будды с его шестнадцатью архатами.

Напротив нижней стены храма стояли какие-то огромные статуи в большом позолоченном святилище. Слева опять был Тонпа Шенраб, похожий на Будду, рядом с ним еще более внушительная и грозная статуя, заметно уродливая и неуклюжая, изображающая Пему Чунгне («Появившийся из лотоса»?). Она была покрыта позолотой и стояла наполовину в святилище, наполовину вне его.

– Тонпа Шенраб похож на Будду как две капли воды, – заметил я.

– Конечно, – ответил «лама» Юлгье. – У всех наших богов есть буддийский аналог.

На самом деле он не сказал «буддийский», такого слова нет в тибетском языке. Он сказал слово «чо», «вера». Юлгье говорил о буддизме, называя его «вера Гелуг». Я не знаю, всегда ли бонпо так называют буддизм, или Юлгье сказал так, чтобы мне было понятнее.

– Пема Чунгне, например, то же самое, что Чампа (Майтрейя), будущий будда, учитель любви, – продолжил он.

– Но ведь бон – это одно, а буддизм – совсем другое, разве не так, лама Юлгье?

– Да, – ответил он, – мы были первые.

Он сказал это таким тоном, как будто это был общеизвестный факт.

– Наша вера – настоящая вера Тибета, – продолжал он. – Буддизм пришел из Индии. Так или иначе, мы все стремимся к одной цели. Это все равно что я поехал бы в Лхасу через Пхари, а вы через Кампу. Дорога разная, а цель одна.

Это была очень тонкая аналогия, но если следует доверять первому впечатлению, то мне все-таки не нравится религия бон. Есть в ней что-то жутковатое, хотя это всего лишь впечатление, я повторяю. Может быть, чувство, что это первобытная религия, у которой только тогда появились настоящие храмы, писания, обряды и искусство, когда она вступила в контакт со своим соседом – буддизмом. Наконец, есть тот факт, что великий человеческий дух ни разу не выразился в ней – а это настоящий признак низшего качества. Ее пространства никогда не освещались – они оставались мрачными и темными.

У нас есть только скудная информация о древнем боне, в основном то, что содержится в «Кесаре» Линга, очень длинной, воинственной рыцарской поэме, датируемой V веком н. э. Точно известно, что там приносились жестокие человеческие жертвы, и, видимо, дух века был не только по-варварски здоровый, но и дикий до крайности. Там постоянно говорится о том, как вырывали глаза, пили кровь из черепов, как пытали врагов, брали трофеи в виде частей человеческих тел и приносили их царям-победителям и так далее. Когда солдат Линг захватывает шпиона из Хора, он злорадствует при мысли о пытках, которым его подвергнет:

Кровь из печени польется через рот.
Не повредив черепа,
Мы вытащим через рот все внутренности.
Человек будет жив, хотя его сердце будет вынуто через его рот.

Когда буддизм наконец пришел в эту страну, изменил обычаи диких горцев и пролил свет индийской цивилизации, бонпо пришлось отказаться от жертвоприношений людей и животных и вместо этого использовать тормы, маленькие статуи из теста из ячменной муки, масла и воды. Это очень похоже на то, что происходило в III веке н. э. в Японии, когда терракотовые статуи (ханива) заменили мужчин и женщин, которых раньше зарывали живьем, когда умирали японские правители.

Борьба между добрым и злым демиургами является фундаментальной в концепции вселенной бона. Таким образом бонская теогония определенно происходит из иранских и манихейских источников. Недаром бонпо согласны с тем, что их вера ведет происхождение из Западного Тибета. Их космогония, их ритуалы, однако, возвращают нас к примитивным и недифференцированным культам Центральной и Северной Азии, известным под общим названием шаманизма. Для бонпо, как и для шаманов, небеса представляют наивысшую важность. Небеса – это мудрость и сила, видимый аспект божественности. С небес – то есть с одного из девяти небес – спускается веревка (мутаг), по которой происходит обмен между этим и потусторонним мирами; мертвые поднимаются по ней к своей надземной цели.

Мифология бона чрезвычайно сложна; в ней бессчетное количество оккультных духов и божеств, почти все они враждебны человеку; эти духи ревниво относятся к своим владениям – земле, деревьям, рекам, – и их нужно задабривать постоянными жертвами. В том числе и по этой причине священники бона всегда были экзорцистами и некромантами и легко впадали в транс, когда, как считается, ими овладевают духи или когда они общаются с божественными духами. Возможно, тибетцы ведут свою любовь к маскам из шаманизма. Во многих местностях как в Тибете, так и за его пределами шаман, когда им овладевает дух или бог, закрывает свое лицо маской, что символизирует полное преображение его личности.

Выходя из храма, я заметил на росписях у входа четырех ужасных богов – лама не смог назвать мне их имена. Моим первым желанием было сказать, что разделение богов на ужасных и мирных тоже скопировано у ламаизма. Но, поразмыслив, я решил, что на самом деле может быть наоборот. В действительности древние тибетские легенды говорят, что, когда Падмасамбхава проповедовал буддизм в Тибете, он обратил не только людей, но и множество местных духов и демонов, которые затем перешли в буддизм, сохранив свои ужасные формы в роли его поборников и защитников. Во всем этом есть глубокая истина; иными словами, буддизм не вытеснил существовавшие до него религии в одночасье, но впитал многие их черты. Этим может объясняться все то дикое, кровожадное, варварское, сатанинское в тибетском искусстве, все то, что представляет собой сохранившиеся остатки древнего азиатского субстрата, важным элементом которого является бон. Так, рассмотрев картины во второй раз, я счел их единственными действительно автохтонными чертами, идеально настроенными на тайный дух мрачной, зловещей религии, целиком состоящей из змей, экзорцизма и заклинаний.

Мы вышли на воздух. Снова светило солнце. Красно-желтые цветочки росли между большими камнями, которыми была вымощена деревенская площадь. Я почувствовал освобождение. Вдалеке ледяная вершина Кундуганга сверкнула в ясном небе, а потом ее снова затянули тяжелые предвечерние тучи. Женщины пели, работая в полях.

Глава 11
Видения мертвых

Лама Нгаванг: «Вы такие же цивилизованные люди, как и мы»

Киримце – крошечная деревушка, лежащая на том же плато, что и Пемоганг. Но в Пемоганге храм бона, а в Киримце прекрасный буддийский храм, принадлежащей школе Ньингма («древние»). Можно было ожидать, что между двумя деревнями будет некоторая вражда, но я не смог заметить ни следа ее, во всяком случае на поверхности. Жители Киримце говорят, что жители Пемоганга придерживаются бона между делом, так же как жители итальянской деревни сказали бы о своих соседях, что они лозоискатели, или умеют прививать деревья, или что-нибудь в этом роде. Иными словами, они говорят о них как о соседях, которые случайно имеют некоторые особенности, но в принципе ничем не отличаются от них.

Только один человек слегка поморщился, когда я сказал ему, что иду в Пемоганг; это лама Нгаванг из Киримце. Но лама Нгаванг – человек особый и сам себе указ. Это старый ворчун, невероятно старый и с невероятно редкой бороденкой, которую даже сложно так назвать. У него всегда наготове свое мнение, ясное и четкое, и он всегда говорит напрямик.

Мне будет трудно забыть нашу первую встречу. Я спустился с гор, окружающих Киримце на западе. Погода в тот день из плохой стала кошмарной. Помню, как тучи становились все серее и серее, горы поднимались бесконечно, пока не исчезали в облаках, и наконец полился дождь, накрыв всю округу серой пеленой. В конце концов я понял, что заблудился. К счастью, я набрел на чортен. Остановился, услышал голоса и обнаружил, что неподалеку деревня. Я вышел прямо к монастырю-храму. Это было большое, прочное, беленое здание с высокими стенами вокруг двора, куда можно было попасть через деревянную дверь. Во дворе было пусто. Я промок, замерз, проголодался и устал. Я позвал кого-нибудь. На деревянном балконе появилась пожилая женщина.

– Входите! – сказала она. – Тут огонь.

Я поднялся по скрипучим ступенькам и оказался в дымной комнате, наполовину кухне, наполовину ризнице. Старый лама сидел в углу у окна. Его очки висели на кончике носа, и он вслух читал молитвы. То и дело он замолкал, чтобы отпить чаю, но не отвлекался. И даже не взглянул на меня.

– Лама Нгаванг читает писание, – прошептала женщина с большим и явным почтением. – Не отвлекайте его! Садитесь у огня и обсохните. Но откуда вы взялись? Что вы делали в горах в такое время? Разве вы не знаете, что там риигомпо (горные демоны), которые высасывают жизнь и оставляют человека пустым? Выпейте чаю! Лама скоро освободится.

Ее муж-лама – ламам в школе Ньингма разрешено жениться – продолжал бесстрастно читать. От моей одежды пошел пар, она высыхала, и с каждой минутой я чувствовал себя все лучше. Темнело, и кухня-ризница наполнилась тенями. Это была комната неправильной формы, черная от сажи. У одной стены стояли горшки и сковороды, четыре мешка, стопка поленьев, миски, седла, тибетские тапочки, чашки, статуэтки, маленький барабан, лампы, ручки из павлиньих перьев, масляные приношения, бронзовое дордже – короче говоря, все, что нужно благочестивому ламе для исполнения его обязанностей.

Вскоре, сжимая в руках чашку с чаем, чтобы согреть пальцы, я почувствовал на плече руку и услышал низкий, почти пещерный голос:

– Оэ! Оэ! Откуда же вы явились?

Это был лама Нгаванг, который встал и босиком подошел к очагу. Потом я узнал, что он практически каждое предложение начинал с «оэ, оэ!» таким тоном, каким говорят «Господи боже, да послушай же ты меня, наконец!». В первый раз, когда я его услышал, он показался мне грубым, и это на минуту внушило мне неприязнь к нему. Но вскоре я понял, что ошибся; лама был очаровательный старичок. Один из тех людей великой веры и великой прямоты, которые точно знают, чего хотят, а хотят этого потому, что это отражает их непоколебимое представление о том, что правильно и хорошо.

В следующий раз, когда я пошел навестить его, погода стояла прекрасная. Двор храма заливали теплые, яркие лучи. Везде вокруг я видел растущие в старых жбанах из-под бензина цветы. Кто знает, как они сюда попали? Двор, естественно, служил и молотильней, и там сохли разложенные травы и бобы.

Я поднялся к ламе Нгавангу. Он встретил меня широкой улыбкой, которая идет от сердца. Он не поверил мне в прошлый раз, когда я сказал, что вернусь. Но вот я вернулся. Он пришел в восторг.

– Не хотите чаю? Оэ! Оэ! Дролма! Принеси чаю для чилинг-па (иностранца). Но вы сошли с ума, что пришли так поздно, да еще в дождь! Кто знает, что встретишь в горах ночью! Вы читали «Ом мани»?

Лама твердо посмотрел на меня.

– Да, да, конечно, читал.

Ответить ему «нет» было бы невозможно. У кого хватило бы духу разочаровать старика с такой твердой и неуязвимой верой? Для ламы Нгаванга все было очевидно, ясно, бесспорно. Скоро он спросил меня о моей стране.

– Есть монастыри в тех местах, откуда вы родом? – спросил он. – Оэ! Оэ! Вы же не из варварской страны, правда?

– Нет, я не из варварской страны, лама Нгаванг, – ответил я. – В моей стране много монастырей.

– И много лам?

– Много лам.

– И вы читаете писания?

– Мы читаем писания.

– Молодцы, молодцы, тогда вы такие же, как мы, вы тоже культурные люди! Оэ! Дролма! Ты слыхала? Они такие же, как мы! Они тоже культурные люди!

Наверное, мне надо было объяснить разницу между нашими странами в религии и многих других вещах, но мне не хватило смелости. Счастье ламы от моих слов наполнило его лицо светом и теплотой. Я подумал, как, наверное, смотрелись христиане прошлых веков, когда торговцы из Центральной Азии рассказывали им о разрозненных общинах верных несториан в империи монголов. Лама Нгаванг – простой и прямой человек, который прожил в изолированной горной деревне больше семидесяти лет, и лишать его иллюзий было бы бессмысленно и жестоко.

Потом мы пошли вниз посмотреть на храм. На ступеньках нас остановила старая женщина из деревни, которая привела маленькую девочку. Старуха быстро заговорила с ламой. Дослушав, он повернулся ко мне.

– Оэ! Девочка больна, вы должны ее вылечить, – сказал он.

Я попытался объяснить, что не могу, потому что я не врач.

– Что? Вы не врач? Но вы же, чилинг-па, все врачи! Когда надо, мы тоже все врачи… А у вас столько необычайных лекарств! Оэ! Оэ! Посмотрите же на девочку и выпишите ей хорошее лекарство!

Мне пришлось сдаться и попробовать по-своему выяснить, что с девочкой не так. Увы, больших медицинских знаний не потребовалось. Она была тоненькая, бледная, с чахоточным румянцем и сказала, что у нее болит в груди. Я попросил ее плюнуть на листок бумаги, и она выплюнула кровь, яркую, багровую кровь. Бедняжка! Что можно было сделать для нее? Трудно найти воздух лучше, чем в Киримце. Я сказал, что она должна отдыхать и хорошо питаться.

– Я знаю, что с ней, – объявил лама Нгаванг. – Демон хочет ей зла. Я его изгоню. Дролма! Оэ! Дролма! Принеси мне дамару (маленький барабан)!

Экзорцизм продолжался какое-то время. Когда старуха и девочка ушли, лама Нгаванг встал у двери храма, расставив ноги, похожий на старое дерево, пережившее страшные бури. С угрожающим жестом он сказал что-то насчет «проклятых демонов, которые никогда не оставляют нас в покое». Из его слов всем на земле и на небе должно было стать ясно, что он, лама Нгаванг, и они, демоны, непримиримые враги.

Видения мертвых

В маленьком храме Киримце, как и во всех остальных храмах Тибета, много фресок. Две особенно любопытны. Одна изображает великий рай Падмасамбхавы; другая изображает «видения мертвых». Давайте рассмотрим картины «видения мертвых» и подумаем, как действует на цивилизацию то, что она приняла веру в единственную конечную жизнь, и сравним ее со следствиями веры в будущие перевоплощения.

Вера в единственную жизнь – западная вера – приводит к напряженному, возбужденному, лихорадочному мировоззрению. Время поджимает, наша единственная, неповторимая юность утекает сквозь пальцы, словно жемчужины, невозвратимо упавшие в пропасть. Любовь и ненависть разрастаются до размера недвижимых гор. Добродетель украшает душу, как пылающий меч, а грех отягчает ее, как гранитная глыба. Все уникально, окончательно, необозримо. Наконец, приходит смерть не как этап пути, а как конец, событие невероятного, ужасающего значения.

Таким образом, жизнь отдельного человека полна забот и ответственности. После творения следует жизнь во времени. Ты имеешь свободу действий, твои дела могут быть благотворны, или вредны, или даже фатальны для вечного внутреннего принципа. В итоге смерть обрезает процесс становления, и прошлое застывает, непоправимое. Грех неумолимо требует наказания. За земной жизнью следует суд, потом вечность. Мы вышли в свой единственный раз на сцену жизни, после которого нет возврата. «Живешь только раз», как говорится в народе. И умираешь тоже только раз.

Но вера в реинкарнацию, в последовательность жизней, приводит к мировоззрению более величественному и менее драматическому, к более широкой, но более бесстрастной картине вселенной; успокоительной, снимающей боль картине, где много времени и терпения. В такой вселенной некоторые жестокие вопросы утрачивают свое жало, в том числе и самый жестокий из всех: почему страдают невинные дети? В такой вселенной страдание детей входит в общий порядок; это следствие, наказание за зло, причиненное в прошлых жизнях. Вся картина более умиротворенная и логичная. Жизнь уже не столько эпизод, сколько состояние; вернее, это теоретически условное состояние, но условное состояние, которое длится несказанное количество веков. Космическая жизнь человека могла бы теоретически состоять из одной земной жизни, но обычно она состоит из бесчисленных последовательных перерождений. Поэтому смерть не трагическая высшая кульминация, единичное страшное событие, ключевой момент, после которого нет возврата, но, как и жизнь, всего лишь опыт, который повторяется через определенные интервалы, обычный переход, к которому надо привыкнуть, процесс такой же естественный, как закат в конце дня. Поэтому буддисты всегда были великими танатологами, великими учеными смерти. Занятые вопросом, как сбежать из потока становления, чтобы достичь невыразимой безмятежности бытия, они смогли изучить смерть с простотой и отстранением промышленника, изучающего фазу производства. Для них смерть не тайна, а задача.

Результаты их длительных и глубоких трудов в этой сфере разума и интуиции еще в XIV веке были собраны в книге, кардинально важной для духовной жизни Тибета. Это Бардо Тхёдол («Книга, приводящая к спасению промежуточной жизни единственным фактом слушания»). Словно путеводитель по иному миру, она дает поразительно подробные описания видений, возникающих в уме мертвого человека от первого до сорок девятого дня после того, как он покинул свое тело; то есть до момента, когда он на пороге вхождения в новую телесную оболочку. В этих видениях синтезировалась ламаистская концепция реальности и вселенной. От чистоты недифференцированного Абсолюта, отблески которого появляются на первых этапах этой временной жизни после смерти, со временем происходит постепенный переход к идеальной мысли, потом к персонализированной мысли и, наконец, к материи. Так же Запад, рассматривая жизнь с точки зрения биологии, видит, как развитие вида повторяется в развитии индивида, так и ламаизм, рассматривая жизнь с точки зрения космоса, видит в этом промежуточном состоянии жизни после смерти (бардо) повторение эволюции реальности от Абсолюта (Будда) к иллюзии (сансара).

Попробуем говорить конкретнее. После смерти, как уже говорилось, принцип сознания попадает в промежуточное состояние бытия сроком сорок девять дней. Из него он может либо освободиться (перейти в нирвану), либо вернуться в сансару, круговорот жизни. Бардо Тхёдол старается поставить его на путь эзотерического знания фундаментальных буддийских истин, позволяя ему «немедленно отвратиться от феноменального плана существования и воспринять толчок к сфере Абсолюта» (Туччи). Фундаментальная истина буддизма состоит в том, что сансара, круговорот жизни, не более чем пустая внешность и иллюзия, и что лишь Абсолют существует на самом деле, и, только отождествившись с ним – став Буддой, можно освободиться от сансары.

Ключевой этап в космической истории индивида происходит в первые дни после смерти. Принцип сознания начинает осознавать чистое, бесцветное свечение. Тот, кто признает в нем Абсолют и сможет слиться с ним, спасается и оканчивает свой цикл перерождений. В ином случае он спускается на шаг к множественному, к становлению, к иллюзии и страданию. В последующие дни принцип сознания постепенно переживает весь процесс космической эволюции в пространных символических видениях, отделяясь от тела. Открытые для него возможности представляются в виде последовательных дихотомий, альтернатив освобождения и порабощения. Если он поймет первое, то он войдет в цикл рождений на более высоком уровне; если победит привязанность ко второму, то он спустится еще ниже под действием кармы.

На стенах храма Киримце есть крупная фреска с ужасными богами, ужасными для принципа сознания, который еще окован иллюзиями жизни и верит, что действительно видит их, но они всего лишь тени для того, кто достиг достаточной зрелости, чтобы понять их бессодержательность. Эти картины изображают поразительное собрание фантастических форм, которые не являются плодом фантазий художника, но нарисованы в соответствии с подробными инструкциями в писаниях. Прежде всего это Херука, ужасные проявления Дхьяни-будд, танцующие в союзе с собственными шакти. Вокруг них бушует вихрь ведьм с головами ворон, тигров, скорпионов, собак и других фантастических, свирепых животных.

Лама Нгаванг поднял свою лампу – в храме было очень темно – и осветил картины. В неуверенном, дрожащем свете чудовищные фигуры как будто ожили.

– Оэ! Оэ! Рассмотрите их хорошенько! – сказал мне лама, поворачиваясь и глядя на меня поверх очков. – Разглядите получше, потому что однажды вы их увидите! Когда это случится, вы не должны бояться. Оэ! Это просто воображение, тени, фантазии. Если вы останетесь совершенно спокойны и не испугаетесь, то получите спасение.

– Но в глубине души я боюсь смерти, лама Нгаванг.

– Оэ! Вы дурак, кукла ду. – Он снова сурово глянул на меня поверх очков. – Все умирают, чего тут бояться! Кто знает, сколько раз вы уже умирали! Вы всегда должны быть готовы. Если вы умрете прямо тут, я прочитаю вам на ухо Бардо Тхёдол, и вы сами увидите, что он вам поможет. Оэ! Смотрите хорошенько на фигуры, они пустота, ничто, иллюзия!

Лама Нгаванг пошел в конец храма, взял кусочек благовония, поджег его от лампы, поставил перед статуей Падмасамбхавы, поклонился, и мы вышли.

Маски

Недалеко от храма Киримце стоял маленький гонканг, где хранятся маски для священных танцев. Когда я заикнулся о нем, потому что услышал о нем от крестьянина, с которым разговорился по дороге, лама Нгаванг оказался категорически против моего предложения зайти и посмотреть на них.

– Что? Вы хотите идти в гонканг? Нет, нет, это безумие! Оэ! Оэ! Боги не любят, когда их тревожат. Силы небесные! Гонканг? О чем вы говорите? Кроме того, это очень опасно, вы же не знаете, что может с вами статься. Вы можете заболеть, даже умереть. Оэ! Боги гонканга очень обидчивые; их даже пустяк может разозлить!

Я знал, что соблазнять его деньгами бесполезно. Лама Нгаванг – сама неподкупность. В первую нашу встречу я заметил тонкий рисунок на ткани в почетных покоях за кухней, портрет ламы, которому несколько монахов предлагают приношения. Я спросил ламу Нгаванга, не захочет ли он, случаем, его продать, но наткнулся на каменную стену.

– Оэ! Что я слышу? Что? Продать святого?

Сегодня я проявил большую настойчивость, и мне удалось уговорить его позволить мне войти в гонканг, чтобы посмотреть на маски и картины. Я надеялся, что смогу их сфотографировать. Получится ли у меня? Лама Нгаванг дал ключи крестьянину, который пошел со мной.

– Нет, нет, я с вами не пойду, – твердо сказал лама у монастырских ворот. – Я не желаю иметь к этому никакого отношения! Оэ! Тамошних богов очень легко рассердить. Разве у вас в стране нет богов-хранителей? Ну, тогда…

Крестьянин открыт большие замки на двери гонканга. За ней была другая дверь, на которой было очень эффектное изображение лица одного из страшных богов.

Мы вошли внутрь. Помещение было тесное, темное, древнее, с низким потолком, полное старых доспехов и скелетов животных. На стенах художник с настоящей силой нарисовал местных демонов, а в углу стоял золотой павильончик с несколькими статуями. Маски, штук тридцать, свисали с потолка, тщательно завернутые в хлопковые платки. Самым естественным тоном в мире я попросил крестьянина снять несколько штук, потому что я хочу их сфотографировать. Молодой человек что-то проворчал, но подчинился.

Когда грязные, посеревшие платки были сняты, фантастические персонажи с душой ветра и поверхностью дерева ожили в темноте храма. Это были ужасные боги, Намка Барзин (убитый и обожествленный лама), были маски, изображающие шитрё (загробные видения), озорные птичьи лица, морды мифических собак, лесных зверей. Крестьянин забыл ритуальные запреты, надел одну из масок и сделал несколько па ритуального танца. Это танцевал не он, а личина.

Не без труда я уговорил крестьянина вынести маски наружу и надеть их, чтобы я смог его сфотографировать. Вдруг я услышал чьи-то крики из угла за гонкангом. Это был лама Нгаванг, который пошел посмотреть, что делается, и «застукал» нас.

– Немедленно отнеси маски обратно! – закричал он. – Вы что, не знаете, что их нельзя выносить на свет? Оэ! Вы сошли с ума? Теперь зло падет на всю деревню! Если кто-нибудь заболеет, вина будет на вас! Если будет неурожай, вина будет на вас! Если животные перемрут, вина будет на вас!

Я попытался его успокоить.

– Лама Нгаванг, я вас уверяю, ничего не случится, – сказал я. – А если что-нибудь случится, это будет моя вина. Я беру все зло на себя!

Лама Нгаванг приблизился ко мне, очень серьезно посмотрел и ничего не сказал. Он понял. Он понял по тому легкомыслию, с которым я говорил, что я не верю. Я сразу же почувствовал, что обидел его. Мне было очень жаль, но я не имел никакой возможности исправить дело. Крестьянин прервал нашу молчаливую беседу:

– Вы слышали, лама Нгаванг? Вы слышали? Чужак берет все зло на себя! Не беспокойтесь!

Они засмеялись. Они посмотрели на меня, как будто я чумной, и они были рады.

Лама Нгаванг принял происшедшее. Он забыт о гневе, который он почувствовал, наверное, на миг. Он позволил мне убираться к чертям в качестве искупительной жертвы. Мне даже удалось сфотографировать его на фоне внутренней двери гонканга, рядом с лицом ужасного божества.

– Оэ! Не забудьте прислать мне фотографию! – сказал он, когда я прощался.

Но говорил он холодно. Я разочаровал его.

Искупление

Вечером, когда я вернулся в Ятунг, оказалось, что меня дожидается письмо от Пемы Чоки из Гангтока. Она пространно описывала праздники, которые там происходили, при дворе и в храме, в связи с освящением нового чортена. В ответе я описал мой визит к ламе Нгавангу и рассказал, как мне в конце концов удалось сфотографировать маски.

В десять часов сегодня утром опять пришла почта. Пема Чоки экспресс-почтой из дворца в Гангтоке прислала мне новое письмо. Она писала, что страшно беспокоится из-за того, что я осмелился фотографировать в гонканге и вынес маски на свет. «Иногда боги могут причинять зло, – писала она. – Я умоляю вас идти назад в Киримце и провести карсё, обряд очищения, пусть его проведет лама. Если вы не верите в эти вещи, все равно сделайте это ради меня. Я волнуюсь». Меня тронуло письмо принцессы. Помимо ее очевидного беспокойства за меня, это было все равно как если бы меня спросил ребенок: «Как это получается, что Санта-Клаус не пачкается, когда пролезает в дымоход?» или «А правда, что у маленького Иисуса были самые прекрасные игрушки во всем мире?».

Сегодня утром я проснулся дрожа и с сильной болью в спине. Наверное, приступ люмбаго. Пьеро выдвинул самое правдоподобное объяснение, напомнив мне, что накануне было очень холодно и сыро. Но я тут же вспомнил свои легкомысленные слова, сказанные несколько дней назад, что я беру на себя все беды, которые могут случиться из-за масок из гонканга. Потом я засмеялся. Потом мне стало страшно. Это было очень глупо. Но нас всех окружает неизвестное. Может, мое обещание действительно имело какой-то оккультный смысл? Мой разум сказал: «Чепуха». Но чего в конце концов стоит разум?

Так что я пошел в Киримце под полуденным солнцем (которое прогнало боль, и мне стало сразу же лучше). Я нашел ламу Нгаванга, который сидел на своем обычном месте у окна, читая, а Дролма, его жена, варила чукар в большой кастрюле, чтобы покрасить шерстяную ткань в красный цвет. Я выпил чашку чаю и ждал.

– Значит, вернулись? – наконец сказал мне лама. – Как поживаете? Оэ! Вы слышали, в Пемоганге сдох мул? К счастью, они там, в Пемоганге, бонпо. Иначе бы сказали, что это из-за масок. А вы? Почему вы не больны?

– На самом деле, лама Нгаванг, у меня побаливает спина.

– Я же говорил! Я же говорил! Вот так! Ели вы больны после вашего глупого поступка, мы можем быть уверены, что нам не придется страдать из-за последствий.

Лама стал относиться ко мне гораздо хуже. В первые визиты в нем чувствовалась радость человека, говорящего с далеким собратом, с которым его связывает одна вера, и у меня не хватило духу разубедить его, потому что я понимал, как много это значит для него, и не хотел портить ему удовольствие. Но теперь мы стали чужими. Единственное, что связывало нас, – это магическое взаимодействие. Я совершил некие действия, произнес некие слова, запустил в движение механизм причины и неизбежного следствия. Он лишь наблюдал. Я оставался интересным для него только как участник злосчастного инцидента с масками; я был пешкой в его шахматной партии с невидимым.

– Лама Нгаванг, – сказал я чуть погодя, съев одну из жареных лепешек, которые мне предложила Дролма, – я пришел сюда из-за того дела, когда мы вынесли маски. Я хочу попросить вас прочитать карсё, чтобы умилостивить богов гонканга, если они оскорбились… Я принес вам пять серебряных рупий.

Лама Нгаванг повернулся ко мне, наклонил голову, так что его очки сползли на кончик носа, посмотрел на меня, улыбнулся и раскрыт руки.

– Сделаем немедленно, – сказал он. – Оэ! Дролма! Принеси мне плащ, мы идем вниз!

Потом он снова посмотрел на меня, как будто говоря: «Значит, в конце концов я ошибся».

– Оэ! – сказал он. – Вы молодец, что пришли так быстро. Молодец! Молодец!

Наша бывшая дружба была так же крепка, как раньше. Я знал, что она основана на недоразумении, но все равно был рад.

Воспоминание о стрекозе

В буддийских странах любая жизнь священна. В Тибете, где нет опасных хищников, это просто значит, что животные в горах безбоязненно живут бок о бок с человеком. На моем пути в Киримце вчера я наткнулся на стадо диких овец (аргали). Они позволили мне приблизиться к ним на несколько шагов и потом спокойно отошли; они не убежали. Должен сказать, каким бы идиллическим я ни находил такое положение дел, у меня возникло инстинктивное желание подстрелить одну из них. Я не стреляю, но могу понять, что охота имеет глубокие корни в разуме человека. В основе своей она дает удовлетворение оттого, что ты получаешь нечто ценное – еду, шкуру, трофей, – быстро и, может быть, легко, без труда и терпения, которое нужно, чтобы все это произвести; важный элемент – удовольствие от соревнования между человеком и животным, и тут появляется спортивный элемент, подтверждение ловкости и силы; и, наконец, не может полностью отсутствовать и элемент садизма – удовольствие от кровопролития и причинения боли и смерти; и в этом охота часто напоминает любовь и всегда войну.

Путешествуя по буддийской стране, ты вспоминаешь о проблемах, которые никогда особенно не занимали нашу цивилизацию; одна из них – позволительно ли убивать животных, и другая, тесно, но не обязательно связанная с ней, – нужно ли быть вегетарианцем. Нужно признаться, есть что-то внутренне отвратительное в том, чтобы лишить жизни любое живое существо. Даже муха, которая сейчас жужжит у меня над головой и раздражает меня и которую я определенно убью, если сумею поймать, будет страдать, будет не хотеть умирать, будет бороться за свои неизвестные мне маленькие удовольствия, свой крохотный мир, и в моем почти бессознательном действии будет нечто предосудительное.

Однако достаточно оглядеться, чтобы увидеть, что жизнь устроена по принципу борьбы, агрессии и смерти, что равновесие среди особей поддерживается взаимным уничтожением; и мы, не будучи создателями жизни, не можем нести ответственность за присущие ей ужасы. Если бы все животные были травоядными, а человек единственный убивал бы, было бы ясно, как поступать. Но все не так. Достаточно вспомнить животных совершенно разных видов, чьи тела созданы быть эффективными машинами для убийства, которые не могут жить, если не будут убивать, чьи органы чувств – специализированные органы для поиска добычи, чьи зубы предназначены, чтобы разрывать плоть, а кишечник – чтобы ее переваривать. В таком случае нам остается только подчиниться.

В этой связи мне всегда будет вспоминаться инцидент, который случился со мной несколько лет назад в Японии. Одна из моих маленьких дочерей сидела рядом со мной на траве у рисового поля. Пейзаж перед нами радостно купался в солнце, а неподалеку стояла группа крытых соломой крестьянских домов в окружении бамбуковых зарослей. Более мирную картину не найдешь.

Между лезвий травы я заметил богомола, большое зеленое насекомое с обманчиво набожной и невинной внешностью. Через несколько секунд рядом с ним приземлилась стрекоза. Богомол прыгнул на нее и стал ее пожирать. Стрекоза боролась, отчаянно пытаясь спастись, но большой зеленый хищник обездвижил ее медленным, механическим движением; крылышки бедной стрекозы лежали раскрытые, как человеческие руки в позе безнадежной муки. Челюсти богомола систематически и с полным безразличием принялись поедать большой глаз жертвы. Богомол постепенно опустошил одну глазницу, потом другую. Смотреть на это было жутко. Зрелище омрачило долину, где мы сидели, как если бы бедная стрекоза могла кричать. Я подумал, не освободить ли ее, но какой был бы толк? Тысячи других богомолов точно так же пожирали тысячи других стрекоз в тысяче других мест. Этот конкретный случай не важен. Таков закон.

Моя малышка, которая играла, не видела, что творилось рядом с ней. Вдруг она подняла голову и сказала: «Папа, какой, наверное, хороший Бог! Все, что он сделал, такое красивое, правда? Он сделал для нас солнце, и рис, и цветы, даже солому на крышах. Он такой добрый, правда, папа?»

Она повернулась ко мне, ожидая подтверждения. Я поднялся и взял дочку за руку. Я хотел уйти, и мы ушли. Я не хотел, чтобы она увидела остатки стрекозы между лапами богомола, хотя я уверен, что это не потревожило бы ее невинной и по-прежнему антропоморфной веры.

«Да, милая, – ответил я ей. – Бог очень добрый».

Кроме того, достаточно даже коротко взглянуть на то, что творится на дне моря, чтобы тебя поразила свирепость разнообразных морских видов жизни. Мурена, лежащая в засаде среди камней, поджидая ничего не подозревающего сарга или морского карася, – это незабываемое зрелище. Кто не испытывал страха при виде осьминога, скользящего между камнями, готовясь схватить добычу своими щупальцами? Кто не видел раненую рыбу, на которую набрасываются ее невредимые спутники? С виду подводный мир мечтательного голубого цвета со сказочными отсветами и дрожащими, изящно оттененными бликами. В реальности же это яма, где никогда не прекращается борьба, где тишина царит только потому, что боль там не сопровождается криками и стонами.

Можно возразить, что человек – исключение в природе, что он должен создавать новый порядок событий, более благородную и возвышенную реальность. Да, но сначала давайте наведем порядок в собственном доме, прекратим войну и улучшим социальные условия, чтобы больше не было взрывов низких и яростных инстинктов; после этого будет время подумать о животных. В теперешнем состоянии цивилизации единственное, что мы можем сделать для наших меньших братьев, – это избавить их от ненужного страдания. Я должен с грустью отметить, что, несмотря на высокие идеалы, провозглашаемые в буддистских странах, животные там страдают не меньше наших. В каком-то смысле они страдают даже больше. Хотя, с одной стороны, находятся бесчисленные предлоги, чтобы оправдать мясоедение, с другой стороны, никто не будет рисковать и брать на душу «грех» убийства старого или больного животного. Как следствие, ты встречаешь животных в виде живых скелетов, душераздирающее зрелище. Их не убивают, но ими пренебрегают. Это касается не только Тибета, но и в меньшей степени Японии.

В облаках и внутренностях

В полдень я сидел на поле у каких-то огромных елей возле Киримце и ел чапати с маслом (индийские лепешки). Высоко в небе рядом с солнцем летало несколько ворон. Они то выделялись черным на фоне белых облаков, то исчезали в голубизне неба. Потом они приблизились. Они летели ниже, кружась, следуя друг за другом, задевая верхушки деревьев; их сиплые голоса не могли скрыть, что это выражение счастья. Какой завидной мне показалась их свобода от бремени веса, их свобода в воздухе!

Вдруг из ниоткуда появился орел и стал кружить над моей головой. Наверное, он что-то заметил среди деревьев. Он использовал ветер, чтобы оставаться в воздухе, только изредка взмахивая крыльями, и кружил торжественной, медленной спиралью. Потом он спикировал чуть ли не к земле, коснулся верхушек деревьев, внезапно изменил направление, задержался в полете и начал все по новой. Я увидел его голову и крючковатый клюв, который поворачивался из стороны в сторону плавными, решительными и гордыми движениями, и я услышал, как шелестит ветер в его крыльях. Вороны продолжали полет, не боясь его. Пока они были в небе одни, они казались квинтэссенцией изящества и легкости, но теперь по сравнению с орлом они выглядели тяжелыми и неуклюжими. У вороны большое тело и маленькие крылья; крылья орла по сравнению с его телом огромны. Вороне приходится сильно махать крыльями, чтобы набрать высоту, и она летит по воздуху с трудом, монотонно и скучно. Полет орла – воплощенный разум, изящество, подвижность и мощь. Он использует ветер, чтобы набрать высоту, совсем не двигая крыльями, а спускаясь, проявляет мастерство управления полетом в пространстве.

Было уже поздно, и мне пришлось вернуться в Ятунг. Вскоре после начала пути у меня случилась странная встреча. Крестьяне бросили мертвого мула посреди камней. Около дюжины больших белесых хищных птиц, настолько занятых едой, что даже не заметили меня, толпились на нем, вокруг него и даже внутри. Они дрались и отталкивали друг друга и все время кричали. Их движения и голоса были кошмарно человеческими. Самая умелая или самая удачливая птица умудрилась забраться прямо в живот бедного мула и яростно тюкала его своим клювом, чтобы отделить последние остатки брюшной полости и кишок. Вся туша тряслась и качалась, как будто у нее была своя жуткая посмертная жизнь. Наконец птицы, оставшиеся снаружи, сумели вытолкнуть птицу, забравшуюся внутрь, которая вылезла вся заляпанная кровью и с большим куском кишки, свисающим из клюва. Последовала жуткая битва, потому что остальные птицы попытались выхватить кишку. Они клевали друг друга, яростно каркали и свирепо били крыльями. Вонь от туши добралась до места, где я стоял. Две ближайшие птицы смогли забраться в брюхо мертвого мула, где произошла еще одна битва. Туша, которая неуверенно балансировала на склоне, так затряслась, что в конце концов перевернулась и упала. Оба хищника, бывшие внутри, вылезли в ужасе, пронзительно крича, измазанные кровью и обрывками разлагающейся плоти. Остальные отпрянули, но потом все снова набросились на тушу.

Прошло некоторое время. Одна из птиц, как видно, насытилась. Она казалась удовлетворенной и вышла из борьбы. Она была такой тяжелой, что, поднимаясь в воздух, напомнила мне авиалайнер, нагруженный пассажирами. Она взяла большой разбег с холма, чтобы набрать скорость, прежде чем раскрыта крылья. Когда она была в воздухе, она летела по медленной кривой, медленно набрала высоту и исчезла, как архангел, в эмпиреях среди облаков и солнечных лучей.

Последний день в Ятунге: подарок ламы Нгаванга

Пришло время уезжать из Ятунга, и сегодня день нашего отъезда. Приехали носильщики и взяли свою ношу. Многие знакомые вышли попрощаться. Куцаб прислал нам большую буханку и несколько бутылок арака из Чумби, и Мингьюр пришел с белым шелковым поясом.

Из Киримце прибежал человек.

– Лама Нгаванг послал вам подарок, – сказал он мне, передавая сверток.

Я открыл его. Это был портрет ламы, которым я так часто восхищался в монастыре и тщетно пытался его купить. У меня в глазах стояли слезы, когда я укладывал его среди своих вещей. Я всегда буду хранить его в память о старом ламе Нгаванге, прямом, несгибаемом, великодушном и справедливом человеке. Что значит вера, в которой ты рождаешься? Цивилизации предоставляют нам картины вселенной, так же как учат нас есть определенную еду, одеваться определенным образом, иметь определенные идеалы, когда мы ухаживаем за женщинами. Но в конечном итоге единственное, что имеет высшее значение, – это сердце и характер.

Глава 12
Дорога в Лхасу

Пхари: ветру нет дела до молитв

Пхари – городок из жалких домишек, построенных вокруг первой большой тибетской крепости, которую встречаешь на дороге с юга[10]. Он находится примерно в 4000 метрах над уровнем моря в середине желтоватой долины у подножия Джомолхари (7134 метра). Можно получить некоторое представление о масштабе этих невообразимых просторов, если посмотреть на извилистую дорогу, которая карабкается в сторону Лхасы, где вдалеке виднеются черные линии. Это не муравьи, а целые караваны яков и мулов на пути в Индию или пустыни Центральной Азии.

Иногда путешественник попадает в такое место, где говорит себе: «Тут нужно построить город». Неаполитанский залив был бы таким местом, если бы там уже не было Неаполя. Место, где нужно построить город, – это равнина Пхари. Конечно, в экономическом смысле ничто не оправдывает строительства большого города на высоте 4000 метров, но эстетически он был бы бесподобен. Ты не можешь не думать, как огромная равнина наполнилась бы проспектами, площадями, арками, башнями и садами на фоне одинокой, чудесной и прекрасной пирамиды Джомолхари; целый живой город у подножия красных скал и зеленовато-синего льда Джомолхари, мерцающего на солнце.

Однако вместо большого города первое, на что мы наткнулись, когда вчера вышли к долине, была палатка кочевника. Из-за нее окружающее пространство казалось даже еще более голым, ледяной собор еще более далеким, огромным и незыблемым. Более того, впечатление было таким неожиданным. После долгих часов утомительного карабканья по извилистой долине, зажатой между темными горами, мы свернули за угол и вдруг, даже не успев сообразить, оказались в совершенно новом мире. Вокруг не было границ, кроме неба; не было ревущих потоков, стояла полная тишина. Потом через несколько часов путь по открытому плато вдалеке показался Пхари («Свиная гора») с его квадратной крепостью. Но это было похоже на далекий остров или мыс в море. Ты его видишь и продолжаешь путь, видя его, но никак не можешь до него добраться.

Сегодня в Пхари мы сделали передышку. Я должен еще раз подчеркнуть ощущение пространства. После нескольких дней в глубинах гималайских долин какое чудесное чувство – оказаться на Крыше Мира. Определение «Крыша Мира» удивительно подходящее. Очень похоже, как будто взбираешься по бесконечным лестницам старого дворца в итальянском городе и наконец выходишь на террасу, и внезапно тебя окружает небо и море крыш под ногами. В окрестностях Пхари долина постепенно понижается в направлении больших оранжевых холмов в форме куполов. Их простая форма, когда ничто не нарушает их поверхность и очертания, не дает даже приблизительно прикинуть их размеры.

Джомолхари, как каждая высокая гора, все время в действии. Ее характер и внешний вид меняется от часа к часу, часто от минуты к минуте. Когда я вышел сегодня утром на рассвете, это была огромная черная глыба, выступавшая на фоне восходящего солнца; холодное великолепие ее ледяных пиков врезалось в мой ум, как меч. Маленькая звезда еще сияла в небе прямо над вершиной. Это был только штрих света в призрачном, нереальном зрелище замерзшей чистоты и простора. Днем гора как будто постоянно переодевается. Словно красивая, темпераментная женщина, которая то играет с тонкими завитками облаков, то надевает яркие накидки и вуали, то хмурится и прячется, то выходит и снова улыбается. Она может быть великолепной, возвышенной, загадочной, холодной и запретной, меланхоличной, злобной, великодушной, зловещей; или, как вчера на закате, она может стать дворцом из розового торта, украшенного завитками голубого шелка.

Серая каменная крепость находится в идеальной гармонии с долиной. Ее стены слегка сходятся внутрь, как будто это стоит варвар, расставив ноги. Портик и окна выкрашены в яркие цвета – красный, оранжевый, зеленый. Наверху золотой павильон сверкает на солнце. Но сам городишко ужасен. Наверное, это одно из самых грязных мест в мире. Лачуги, которые его составляют, построены (построены – слишком грандиозное слово, оно подразумевает план) из земли, и вокруг, в извилистых проулках, осталось лежать невероятно количество мусора – кости, экскременты, лохмотья, кухонные отбросы, старые жестянки, все это посреди бескрайних просторов черной грязи. Здесь круглый год холодно и ветрено, и вода обычно замерзает, поэтому люди никогда не моются. Общественные туалеты представляют собой деревянные рамы, открытые для всех ветров. Поскольку воздух такой сухой, холодный и стерильный, под ними собираются монолитные, остроконечные холмы из экскрементов.

Жалкие убогие домики Пхари украшают бесчисленные шесты и палки с тысячами флажков с молитвами и благочестивыми фразами. Ветер «читает» и «поет» их.

Есть молитвы на белом, красном, синем и желтом фоне, старые, рваные и заброшенные молитвы, молитвы о вещах давно ушедших и забытых и совершенно новые молитвы, полные тревоги и страха, о вещах, которые еще можно изменить или исправить. Ветер безразлично треплет их, рвет, изнашивает. Он дует и дует – кто знает куда? кто знает зачем? – в сторону огромного, голодного горизонта.

Некоторые дома из камня и более крупные, чем остальные, построены недавно. На крыше одного из них, еще не достроенной, работают множество женщин. Они ритмично сбивают грязь-цемент, уплотняя его, и, чтобы держать ритм, поют хором. Это все время один и тот же напев, красивый, полный странных полутонов. Ветер то доносит его ближе, то уносит прочь и делает почти неразличимым, то снова приближает. Кажется, он дает физическое ощущение бесконечности – песня, караваны, пустыня, небо.

Туна, Дочен: одни из самых красивых мест в мире

Давайте выясним, что мы имеем в виду, когда говорим «красивый». Если мы включаем сюда только сады, пригорки и виллы, фонтаны и клумбы, морские берега и зеленые, мягкие пейзажи, если, как Лоренцо Великолепному, нам нужен

Un verde praticel pien di b?' fiori
Un rivo cpy l'erbetta intorno bagni…[11]

если нам нужно это, то перевал Танг, безграничная равнина Трех Братьев, местность, окружающая Туну, озеро Дочен, ледяные стены Гималаев безобразны. Красота Тибета сильная, первобытная, возвышенная. Она ничего не уступает; она безжалостна.

Мы перешли перевал Танг (4200 метров) вчера в бурю и туман. Потом, когда спустились на его северную сторону, небо расчистилось, и весь день мы шли по пустынной равнине. Там не было ничего, кроме камней, камней, камней и нескольких листиков травы; и горизонта. С одной стороны возвышалась Джомолхари с ее красными обрывами во льдах и снегах. Вдалеке перед нами тянулись другие горы искаженной формы. Цвета были безумные: красный, желтый, охряный, оранжевый камней, песка и скал; нежно-зеленый травы, где спускались ледники; голубизна простора и неба; блестящая белизна снега. Еще был вечный ветер, постоянно гладивший лицо, руки и тело и неустанно шепчущий и поющий у тебя в ушах.

Туна – так называется группа из шести-семи домов, стоящих на границе неба. Там почти страшно разговаривать; топот копыт по камням, голоса мужчин исчезают, не оставив эха, в этой бескрайности. Гималайские хребты сегодня утром были незабываемым зрелищем. Все знают, что красивая вещь смотрится лучше, когда она одна. Любое произведение искусства смотрится менее выгодно, если его окружают и подавляют еще двадцать. В Альпах горы стоят толпой; ни одну из них, если только ты не стоишь рядом с ней, нельзя увидеть по отдельности. Но здесь Джомолхари возвышается на краю огромной равнины, величественная, великолепная, одинокая (см. фото 8). Между Туной и первыми холмами лежат километры и километры оранжевой пустыни. Потом вдруг земля выгибается и поднимается; начинаются какие-то желтые холмы, потом ледяные поля, потом красные камни возвышаются в великолепной, сверкающей раме снега. Гиганты Гималаев окружены бесконечностью воздуха и пространства.

Два самых грандиозных зрелища в природе – пустыни и лед – соединились здесь. Пустыня, вся в огне и красках, поднимается и растворяется во льдах. Сверкающий лед спускается, чтобы украсить камни. Кольцо зелени отмечает место, где они встречаются. Вода заставляет пустыню расцветать.

Дочен – день пути на север – совсем небольшая деревня из нескольких домов, некоторые из них похожи на крепости. Здесь холодно и дует ветер. Одиночество приникает в комнаты, проползает под одеяло ночью. Это не что-то плохое, простое отсутствие, но положительное существо, почти что с лицом и голосом. Деревня лежит на берегу озера Рхам. Тибет, помимо того что это страна огромных гор и безграничных пустынь, это страна со множеством замечательных озер. Рхам – это жидкое небо, упавшее среди сухих камней. Когда я сегодня шел по его берегам, ветер стих (редкий случай в этих местах) и горы отражались в воде необыкновенно четко. Я как будто шел по краю бездны света.

Самада: последнее искушение Будды

Через два дня пути после Дочена мы добрались до Самады. Плато уже не плоское. Мрачные, дикие, жуткие горы, подходящий фон для криков, мученичества и видений, разрывают долины – по-прежнему на высоте 3600 метров и выше над уровнем моря, – которые спускаются, пока наконец не достигают великой реки Цангпо, как называется гималайская часть реки Брахмапутра. Тут и там мы видели дома, появились первые скудные поля ячменя; мы приближались к владениям человека; владениям, священным для мысли и искусства более тысячи лет. В этом месте расположено несколько маленьких древних монастырей, очень интересных – например, Кьянгпху, построенный тысячу лет назад, и Иванг. Но они уже давно заброшены и почти совсем покинуты, и бесценные сокровища искусства разрушаются. Несколько таких монастырей почти всегда закрыты; ключ у крестьянина в деревне, который откроет дверь, если дать ему немного денег. Но лам, аскетов, ученых докторов, настоятелей там больше нет. Возможно, сильная «желтая вера», унаследовав эти храмы у других школ послабее, смотрела на них как на пасынков, которых достаточно держать едва живыми из благотворительности. Где раньше собирались учителя и ученики для философских диспутов, сейчас сидят вороны, сипло каркая, и дети играют среди сорной травы и диких цветов, растущих во дворах.

Монастырь Кьянгпху находится в часе пути от Самады. Когда мы добрались до него, началась дневная жара, и тихая прохлада места очень освежала. Там живут только какие-то крестьяне, присматривая за местом. Мешки с зерном сложены в зале, на стене картина, очень красивая, но позабытая. Мы ходили из молельни в молельню, и наши шаги эхом отдавались в пустых комнатах и коридорах. Старые двери скрипели, открываясь, и с них дождем сверзалась пыль. То и дело тантрические божества, слабо освещенные сквозь отверстие в крыше, возникали во всей своей метафизической жути. В первооткрывательском возбуждении мы с профессором Туччи и разошлись. Когда я поднимался по лестнице, ведущей бог знает куда, он крикнул:

– Идите сюда, идите, посмотрите!

Я спустился и нашел профессора Туччи в молельне.

– Вы когда-нибудь могли себе представить что-нибудь подобное?

Перед нами открывалась сцена поистине достопримечательная, но не своей красотой, а безумной фантазией художников, которые ее придумали. Сначала она показалась мне путаной и невразумительной. Мы находились в маленькой молельне, заставленной скульптурами, похожей на пещеру, забитую сталактитами. Это была адская пляска деревянных монстров, раскрашенных в яркие цвета.

– Это искушение Будды, – объяснил Туччи. – Мара искушает Будду в последний раз перед его окончательным просветлением.

Ну конечно, в глубине молельни была изящная статуя мудреца, безмятежного и торжествующего, который достиг плана Абсолюта и навсегда освободился от иллюзий вещественности и становления, в то время как Мара (любовь, привязанность, смерть) навивал вокруг него фантастические заклятия, вызывая из самых необузданных глубин воображения целое поголовье чудищ, полуживотных-полулюдей, одни нелепые, другие похотливые, третьи жестокие, другие обезумевшие; каждый из них дрожал от какой-то страсти или возбуждения, резко контрастируя с умиротворением, выраженным в чертах Будды (см. фото 44).

Эта тема широко распространена в буддийском искусстве, но такое ошеломляющее «искушение» редко изображали в скульптуре. Оно напоминало Иеронима Босха и чудовищ виллы Патагония в Сицилии. Диссоциативная техника была достойна восхищения. Многие современные художники полагали, что делают необычайное открытие, когда берут человеческое тело и разнимают его на отдельные элементы – глаза, носы, рты, конечности, – из которых, складывая, отнимая, ампутируя, залезая внутрь, можно было спаять новые гармонии и совокупности. Но здесь, вырезанные во всей невинности много веков назад, были торсы, превращенные в лица, глаза, привитые к деревьям, целые гирлянды глаз; были свиные сосцы, собачьи лопатки, существа с тремя телами или четырьмя головами, циклопы и гидроголовые чудища, целая ярмарка торжествующего уродства; формы, которые были бы только игрушками, если бы каждой из них художник не придал душу. Выражения их лиц часто были непостижимы для нас. Что ими движет? Что их волнует? Плачут они, смеются, орут, мычат, как скот, ухмыляются? В ужасе они или в бешенстве, в страсти или мести?

Самада и Ивана: истоки тибетского искусства

Самада и Иванг – два древних монастыря, полные художественных сокровищ.

Сцена искушения Будды в Самаде вчера поразила нас, как сцена из «Гран-Гиньоля»[12]. Но ее успех, давайте признаем, главным образом успех скандальный. Только потом мы начали обнаруживать поистине прекрасные вещи. Один ужасный бог вполне мог быть работой японского скульптора периода Нара, создавшего гигантские, мощные деревянные фигуры Нё[13]. Потом были многочисленные будды, расставленные вокруг фигуры Вайрочаны, безмятежного и погруженного в тот мистический мир, который нельзя описать нашими словами.

Сегодня в Иванге мы сделали не менее впечатляющие открытия. Это маленький монастырь, окруженный стеной из земли и камней, приют больших черных дроздов, стоящий на нижних склонах огромной, пустынной, красноватой горы, где растут синие тибетские маки. Он почти совсем заброшен, там живут лишь несколько пастухов. Старая женщина, которая вышла и впустила нас, была растрепанная и неописуемо грязная. Высокие, спутанные сорняки буйно разрослись в небольшом дворе и вдоль стен. Священная обстановка полностью исчезла. Ничего не осталось в молельнях, всегда открытых для гроз, кроме статуй и настенной росписи. Это было одно из тех мест, которые наполняют тебя удивлением и благоговением, как только ты туда входишь.

Запустение в монастыре, его отдаленность делает как будто еще ярче и ощутимее присутствие мудрецов, которые когда-то медитировали тут и вели аскетическую жизнь, древних художников, которые придавали форму и объем возвышенным идеям много веков назад. Мне вспомнились слова великого японского поэта:

Трава и ветер!
И здесь, посреди камней,
Тени мечтаний.

Эти строки подсказал Басё его визит к руинам крепости, но идеально подходили к Ивангу. «Тени мечтаний». Чувство, которое Паскаль считал таким ценным, что человек есть хрупкое, бренное, преходящее создание, крайне несчастное, хотя и великое; великое даже в тенях своих мечтаний.

В Иванге было две очень интересных молельни; одна в «индийском стиле» и другая в «центральноазиатском стиле». Это собственные описания художниками их работы, которая, как считается, относится к XIV веку. В обеих молельнях действительно очень тонкая работа. Статуи с тяжелыми драпировками (далекое эхо греческого влияния) покрыты зрелой патиной старого золота, странного золота с оттенком фиолетового цвета, и составляют целую изысканную и благородную панораму рассыпанных отблесков и красок; тогда как фрески с их теплыми, довольно примитивными и буйными цветами составляют варварский контраст, подчеркивая прелесть и утонченность статуй.

Самада, Дрегун, Иванг были неиссякаемым источником открытий. Никто не знал, что в этих монастырях великолепные произведения искусства, творения такой скоротечной и благородной красоты. Туччи сиял. Это были для него два незабываемых дня и два памятных дня для меня. В таких случаях Туччи весь наэлектризован. Время от времени он многозначительно и возбужденно бросает фразу, где все слова как мышцы и сухожилия, как математическая формула. Потом следует долгое молчание, и вдруг потоком льются неожиданные сравнения, воспоминания, полет воображения. Интеллект профессора похож на вспышки голубого пламени.

В те несколько часов искусство тысячелетий приобрело для меня смысл и глубину. Я мысленно следовал за древними паломниками, идущими из Индии, нес мешок с зерном и ношу с книгами, видел людей, исполненных странного рвения, на пути в кристальное одиночество высоты. Я следовал за караванами купцов по шелковому, золотому и шерстяному пути. Я следовал за крикливыми варварами из Хора, которые скакали на лошадях с севера, грабили, уничтожали, жгли и внезапно исчезали в пустынях, откуда пришли. Я следовал мыслью за вековыми скитаниями кочевников от горизонта до горизонта.

У всех этих людей, групп людей, в уме была картина мира и художественный язык для ее выражения. Так они принесли цивилизацию Индии на высокие плато с юга и цивилизацию Центральной Азии со слабым, дальним эхом Греции с севера, а позже вместе с китайцами проникла культура восточных долин. В итоге всех этих связей тибетское искусство, которое уже можно так называть, постепенно приняло форму и приобрело индивидуальность. Сегодня Тибет словно живой музей. Находясь в центре Азии, он, несмотря на свою отдаленность, в каком-то смысле отражает все духовные движения континента. Каждое такое движение отражается в эпизоде тибетской истории. Целые порядки фактов, исчезнувших везде в остальном мире, здесь остаются нетронутыми, окаменевшими, но живыми.

То и дело Туччи подзывал меня, приглашая словом, жестом или взглядом разделить его восторг от картины или статуи. Он настаивал, чтобы я фотографировал все, что только можно, а он в это время копировал надпись за надписью. «Смотрите! – восклицал он. – В этой фразе употреблены архаичные формы, как интересно, «мья» вместо «гна»!» Даже грамматика языка, понятная только ученому, в определенных обстоятельствах, в обществе некоторых людей может волновать, когда присутствует «творение», открытие веков истории, отзвуков, прогремевших от одного конца континента до другого.

Гьянце: золотые крыши вдали

Через несколько дней пути вчера после обеда мы добрались до Гьянце.

Еще до полудня долина, по которой мы ехали несколько дней, медленно расширилась и превратилась в открытую равнину. Сначала попадались лишь малочисленные изолированные жилища, но постепенно дома стали попадаться все чаще и в конце концов превратились в обычное свойство пейзажа, и нас со всех сторон окружили поля ячменя и других посевов. У подножия мрачных, скалистых, желтых гор, поднимавшихся вдали со всех сторон, зелень долины резко обрывалась, как будто это было озеро. После долгого путешествия по пустыне почва, которая дома показалась бы скудной и жалкой, здесь показалась нам чудом плодородия; говоря о низеньких тополях, скромных ивах тут и там, так и хотелось сказать про «пышную» растительность. Белые горечавки и эдельвейсы между возделанными участками казались такими же необыкновенными.

На дороге – она по-прежнему оставалась очень неровной ослиной тропой – появились люди. У нас возникло отчетливое чувство «приезда», чувство, что мы оставили позади далекий мир безбрежных одиночеств и входим в другой, непохожий мир, мир совершенно своеобразный, запертый, изолированный, архаичный мир. Хотя дорога стала людная, повозок не было. По ней шли крестьяне, маленькие караваны яков и мулов, время от времени ехал лама на лошади, закутанный в коричневый халат, в сопровождении младших монахов или слуг; потом мы проходили мимо группы странствующих актеров или местного феодала с его эскортом, или паломников, или пастухов, или купцов.

Дома стали чаще и красивее. Некоторые были загородными виллами или усадьбами знати. Вдалеке показались низкие холмы, среди которых засияли золотые крыши. «Гьянце!» – воскликнули люди. Мы продолжали ехать. Мы устали, было жарко, хотелось пить. Золотые крыши засверкали ярче. Теперь нам были видны белые стены монастырей, и вскоре мы различили городские стены, поднимавшиеся по холму, как Великая Китайская стена. Наконец ветер донес до нас низкий голос длинных труб, звучавших в монастырях. Мы перешли ручей. Тысячи маленьких белых «молитв» пели на ветру. Золотые крыши сияли, как капли солнца, упавшие между холмами. Это было все равно что выйти из пустоши в сказочный край и приближаться к сказочному городу. Звенели колокольчики на яках, и вокруг мужчины и женщины работали в полях.

В наш механический век средства быстрого передвижения лишили ощущение приезда былой важности. Не считая некоторых мест, куда прибываешь по морю – Неаполь, Нью-Йорк, Рио, – город разворачивает вокруг нас свои железные дороги, провода, трубы, прежде чем мы успеваем его увидеть. Правда, самолет вернул некоторое достоинство этому важнейшему ощущению, но оно длится всего лишь несколько минут; мелькают несколько панорам, короткий взгляд на головокружительно вращающиеся дома и площади, где копошатся люди размером с крохотные точки. Но никто, кто сам не испытал того, не знает, что это такое – прибыть на место самым примитивным транспортом, верхом или пешком; впервые заметить город на далеком горизонте, приблизиться и различить его самые знаменитые памятники и потом, вместо того чтобы быстро в него войти, позволить ему медленно и постепенно окружить и поглотить тебя со всем очарованием почти человеческой личности. Кто может сказать, чем было прибытие во Флоренцию для наших предков, которые спускались в экипажах с холмов Бивильяно в зачарованную долину? Гьянце сегодня оживил для нас эти изысканные, утраченные ощущения. Нужно прибавить, что он лежит в отдаленном, труднодоступном месте, в очень красивой долине и что мы прибыли туда в великолепный июльский полдень, и тогда вы поймете, что это переживание останется для нас одним из самым ярких и драгоценных воспоминаний.

Философская дуэль между Туччи и кхампо

Первым делом сегодня мы нанесли визит кхампо, главе большой группы монастырей, которые составляют священный город Гьянце.

Стояло замечательное утро; цвет неба невозможно описать словами. Не знаю, то ли дело в высоте (3600 метров), то ли в близости к тропикам, то ли в сухости воздуха (кстати говоря, причины, которыми физики объясняют голубизну неба, ужасно запутанные и непонятные); факт остается фактом, что в то утро небо имело непревзойденную яркость и красоту. Дневную гамму можно разделить на три уровня: кобальтовый и бирюзовый цвета неба, охряный и оранжевый цвета камней, стен, окружающих гор и зеленый цвет травы под ногами. Это цвета Тибета – голубой, оранжевый и зеленый.

Мы поселились в небольшом бунгало поодаль от города, где останавливаются проезжающие чиновники, начальник политдепартамента из Гангтока и некоторые другие иностранцы, которым случится проехать этим путем. Домик очень удобный. У профессора отдельная комната и кабинет, есть также комната, где я могу проявлять фотографии, – бесценная вещь для путешествующего фотографа, потому что пленки можно проявить в тот же вечер и на следующий день сфотографировать то, что не получилось.

Когда ты выходишь из бунгало, перед тобой чуть ближе километра дзонг, крепость Гьянце (см. фото 25). Она вырастает из большой желтой скалы в окружении крутых утесов; «вырастает из» – очень правильное словосочетание, потому что она похожа не на рукотворное здание, а на особую скалу, фантастический пример природной геометрии, новый тип горы. Ее цвет, поверхность и «ощущение» совершенно каменное.

Архитектура, пожалуй, тот род искусства, в котором дух этой страны нашел самый своеобразный выход. Определенно это аспект тибетской культуры, который больше всего гармонирует с окружающей средой. Ее отличительные черты – простота широких поверхностей, элементарные, вавилонские контуры, грандиозные и торжественные пропорции, ее колонны и слегка сходящиеся внутрь стены, похожие на человека с расставленными ногами, твердо стоящего на камне или земле. Это смелая и благородная архитектура, одновременно напоминающая и крепость, и монастырь. Она не просто выражает грубую силу, в ней ум, стремление к благочестивому одиночеству, высшее чувство прекрасного без следа какой-либо фривольности или вычурности. У нее та же красота, что и у горизонтов и красок этих высоких плато. Говорят, что Потала в Лхасе, буддийский Ватикан, в самой радостной и самой возвышенной манере сочетает все лучшие качества тибетского архитектурного стиля.

Обойдя каменное основание, на котором возвышается крепость, мы вдруг наткнулись на город Гьянце (см. фото 41). Магазины и дома мирян находятся на равнине, а полукругом среди холмов стоят храмы, монастыри, библиотеки, убежища и большой чортен под названием Кумбум («Сто тысяч» – подразумевается слово «картин»). Второй, священный, город отделен от светского города большой толстой стеной из земли и камня. Оба защищены большими стенами, которые поднимаются по холмам к северу.

Когда мы дошли до первых домов, нас снова, как и вчера, встретил звук труб, в которые дули монахи в монастырях. Трубы и горны в Тибете – примерно то же самое, что церковные колокола у нас. Как церковные колокола, они могут наполнить местность не просто звуком, физической вибрацией воздуха, но тем, что имеет эмоциональные обертоны. На менее возвышенном уровне нас встретила и атаковала обычная орда тибетской детворы. Так мы и попали в город, вместе с целой армией улыбающихся, смеющихся, скачущих и кричащих сорванцов перед нами, рядом с нами и позади нас. Жители толпились в дверях своих домов, потому что белый человек до сих пор необычное зрелище в этих местах. Почти у каждой женщины на голове был большой патрук из шерсти и кораллов (см. фото 26 и 32); все мужчины были с круглыми серьгами, из-за чего походили на пиратов. Тут и там мы видели непальцев и индийцев, а иногда девушку довольно подозрительной внешности, разрисованную, как куклу, было много нищих с молельными колесами, которые они крутили как угорелые.

Чтобы войти в священный город, нужно было пройти через огромные деревянные врата в стене. Монахи тут же вышли нам навстречу, потому что уже услышали о нашем прибытии. Сначала нам показали Великий Храм и Кумбум, потом отвели к кхампо, настоятелю-правителю священного города. Три разные школы – Сакья, Шалу и Гелуг – мирно живут бок о бок в священном городе Гьянце, каждая со своими храмами, монастырями и скитами, но кхампо, которого присылают прямо из Лхасы, неоспоримый властелин над всеми ними.

Нас повели по узким проходам через дворы, коридоры, крутые лестницы, пока мы наконец не добрались до покоев кхампо. Нас проводили в комнату, где мы сели на подушки и стали ждать сановника. Комната была маленькая, но примечательная. Потолок опирался на деревянные колонны, капители которых были раскрашены обычными яркими, но гармоничными цветами. На стенах висело много картин. В одном конце комнаты находился алтарь, книги, статуя, а в середине немного мебели. Столб ослепительного света, отраженный от белой стены напротив, падал в окно и освещал комнату со всей радостью летнего утра.

Когда кхампо вошел, шурша халатом, и занял место на своем маленьком троне, этот столб света осветил его лицо снизу. Это был мужчина лет сорока, толстый и невысокий; его черты свидетельствовали о сильной воле, не особой щепетильности и огромном самообладании. Возможно, ничто так явно не выдает характер ламы, как его манера садиться. Есть церемонные ламы, которые занимают свое место медленно и изящно, тщательно расправляя складки своих одеяний широкими, красивыми жестами; есть аскеты, чьи халаты как будто в силу какого-то тайного достоинства сами ложатся складками точно так, как изображено на статуях Будды. И наконец, есть сильные люди, прирожденные лидеры, как кхампо, которые входят быстро, садятся не глядя и быстро поправляют одежду, так чтобы руки оставались свободными, как будто для того, чтобы хватать за рога невидимые батальоны демонов или руководить строительством огромного дворца на вершине горы. Нужно добавить, что характер круглого и временами почти добродушного лица кхампо заметно изменяла существенная доля жира и что в нем чувствовалось спокойствие, которое наводило на мысль об азиатской привычке к притворству, а также внимательному наблюдению и ожиданию.

После обычного обмена любезностями Туччи и кхампо завели разговор, который быстро покинул землю и взлетел к высотам философии. Время от времени мне удавалось разобрать какую-нибудь фразу, но я был словно человек, заблудившийся в ночном лесу, который лишь изредка может хоть немного сориентироваться на месте благодаря случайному проблеску света. Я поймал себя на мысли, что в метафизике, как и в других вещах, кхампо скорее был полковником, а не философом. Так и видел по его лицу и жестам, что он направляет свои аргументы, как пешек и слонов в невидимой шахматной партии. Казалось, в них меньше мысли и наития, чем заученных правил логики и диалектики. Он напомнил мне одного доминиканца, который назубок знал все darii и ferio[14] и мастерски разворачивал свои схоластические силлогизмы. Кроме того, были и трудности с языком, который на таком уровне не шутка даже для профессора Туччи.

Принесли чай и лепешки, и ученый диспут прервался. Кхампо с профессором заговорили о вещах попроще: о нашем путешествии, о наших целях в Гьянце, о тибетских гастрономических привычках. Наконец мы ушли, получив разрешение кхампо фотографировать в священном городе все, что захотим, и унося с собой память о вкусе лежалых жареных лепешек во рту.

Греховность мяса

Недавно мы подружились с тибетским врачом из Гьянце (см. фото 21). Я не знаю его имени, но здесь все зовут его амчи, доктор, и мы тоже. Это человек лет сорока, высокий, худой и костлявый, он всегда наклоняется вперед при ходьбе, как будто вот-вот упадет или каким-то чудесным образом опирается на воздух. Обычно у него на лице такое выражение, как будто он покорно готовится принять неминуемое несчастье, но он часто улыбается, и тогда его внешность полностью меняется. Его лицо сразу же освещается, как комната, когда включают свет, и такое впечатление, что он умеет включать улыбку в любой момент по желанию.

Сегодня он зашел за нами, и мы вместе пошли «в город». Был рыночный день. Вдоль главной улицы у входов в монастыри выстроились прилавки, и собралась большая толпа. Я заметил, что мясо у мясника лежало открыто, практически напоказ. Должно быть, буддийская совесть так давно к нему приспособилась, что это вошло в кровь. Или там считают, что грех мясоедения только усилится из-за запретов? Если его строго запретить, не наделит ли это тарелку мяса всей сладостью запретного плода? Интересно заметить в связи с этим, что Европа с ее помешательством на целомудрии и сексе веками производила предметы искусства, которые азиаты находят шокирующими до глубины души; для китайца или японца, еще непривычного к нашим условностям, не только Рубенс, но и Джорджоне или Боттичелли – чистая порнография.

Хуэй Юн, мандарин четвертого ранга, 8 сентября 1900 года писал из западного города другу в Китае:

«Картины, развешанные для них во дворце, не будут приятны воспитанному уму моего достопочтенного брата. На них изображены женские тела, нагие и полунагие. У нас бы сочли такое нарушением приличий. Одна лишь доля эдакой непристойности на улице собрала бы толпу уличных стражей и вызвала бы общественный беспорядок. Во дворце можно изображать все, и девушки и дети наблюдают это… Нравственность этих странных людей подвижна и зависит от времени и места. Они ставят статуи из гипса и мрамора в общественных садах и во дворце, и большинство обнаженные. Зимой под снегом мне хочется их прикрыть. Художники не знают, как красиво выглядят роскошные струящиеся одежды»[15].

Но вернемся к рынку. Он мало что может предложить, кроме дешевых и низкопробных товаров из Индии и безделушек с китайских фабрик. Но время от времени там попадались удачные экземпляры тибетского ремесла – чайники и кувшины из Дерге, серебро из Лхасы и некоторые старинные вещи. На каждом прилавке лежали кучки необработанной бирюзы, многие камни были крупного размера, но редко по-настоящему красивого голубого цвета. Много женщин торговали за прилавками – не симпатичные девушки, нанятые для привлечения клиентов, а матроны с лицами, обезображенными слоями масла, которые показывали свой достаток кольцами с огромными камнями и тяжелыми, броскими коробочками для амулетов. Я смотрел, как они торгуются с покупателями. Их прямая и уверенная манера себя держать снова продемонстрировала, если это кому-то было еще неясно, столь характерное для Тибета равенство полов.

Индийские рупии ходят на рынке свободно, как тибетская транка. Больше того, рупии идут нарасхват. Тибетские монеты медные и серебряные; когда-то были и золотые монеты, но вышли из обращения. Серебряные монеты смотрятся красиво, по-старинному. Есть и бумажные деньги – банкноты в десять, пятьдесят, сто и пятьсот транка; это огромные банкноты, разрисованные фантастическими узорами ярких цветов с тибетским львом, горами, Восемью благородными символами, а также впечатляющими штампами и печатями.

Дом врача находится рядом с рынком; и это правильно, что такой важный человек живет в центре города. С нашей точки зрения, он дилетант, он основывается исключительно на опыте, но в Гьянце он главный врач. Он умный и развитый человек. Он все знает о местных растениях, из которых варит десятки разных настоев, а из корней извлекает разные активные вещества от многих болезней. Он очень уважает западную медицину и, как большинство тибетцев, слепо верит в уколы.

Он уже несколько лет вдовец и живет со старым слугой, двенадцатилетней дочерью и помощником. Он с большим достоинством ходит среди тысяч своих владений; амчи – один из тех, кто делают торжественным все, к чему прикасаются. Стоит только взглянуть на него, как загорается его улыбка. Должно быть, в душе он очень печальный человек. Сразу же видно, как он обожает дочку. Она ненадолго показалась, когда мы пришли, но ее отец затолкал ее наверх, чтобы она нарядилась покрасивее. У амчи много книг, некоторые из них заинтересовали профессора Туччи. Они долго разговаривали, листая книгу за книгой. На амчи все время была его большая ученая шляпа, он не снимал ее даже в доме. На Востоке шляпа – это скорее символ, чем головной убор. Потом он сел напротив маленького семейного алтаря, где лежали приношения, маленькие чашечки для святой воды, молельное колесо, несколько религиозных книг, обернутых тканью, искусственные цветы, ритуальные шелковые пояса и две большие картины на шестах. Трещины в деревянных перегородках между комнатами были заклеены старыми английскими газетами.

Нима Юсер, маленькая хозяйка дома, спустилась снова. Она переоделась и надела украшения покойной матери, пришла и села вместе с нами. Это была прелестная девочка. Она стеснялась, но не до такой степени, чтобы полностью скрыть удовольствие от того, что у нее такая важная роль. Когда слуга принес чай, она встала, расставила чашки и предложила нам лепешки. Потом она села опять, как маленькая статуя (см. фото 46), восхищаясь отцом, к которому она явно была очень сильно привязана.

Ужасы-защитники

Фотография – обоюдоострое оружие, опасная штука в этих местах. Сначала никто не соглашался фотографироваться, а несколько дней назад один человек сделал вид, что подбирает камень и бросает в меня, потому что я все пытался его сфотографировать. Но сейчас, когда я раздал несколько снимков, плохо напечатанных в бунгало, я заметил, что все переменилось. Люди не только позволяют мне фотографировать все, что я хочу, но многие сами находят меня и уговаривают их сфотографировать. Я предвижу, что очень скоро мне не будет покоя. Один из самых настойчивых среди тех, кто меня осаждает, – это молодой монах, который приходит нам по нескольку раз в день. К счастью, это приятный, дружелюбный и всегда добродушный юноша, и мы стали использовать его в качестве проводника. Его зовут Кумпхел, и ему, по-моему, года двадцать четыре или двадцать пять.

Сегодня мы с Туччи пошли посмотреть и сфотографировать гонканг при большом храме в священном городе. Как обычно, это была темная комната, полная ужасов. Черные статуи гневных богов стояли под пыльными тряпками, набитые соломой остовы на стенах разваливались на части. Везде стояли маски, древние мечи и алебарды вперемежку с приношениями из прогорклого масла. Жуткие, кровожадные фигуры были нарисованы на стенах. Через несколько минут в гонканге ты чувствуешь угнетение, как будто к тебе присосался инкуб, и тебе хочется выйти на свет и солнце, как тонущий человек хочет глотнуть воздуха. Но я часто замечал, что ламам даже нравится бывать в этих местах. Сегодня я спросил Кумпхела, не страшно ли ему среди всей этой жути.

– Наоборот, – сказал он. – В гонканге всегда чувствуешь себя хорошо, здесь ты под большей защитой, чем где-нибудь еще. Ужасные боги – наши защитники!

Меня всегда завораживается, когда видишь что-то с чужой точки зрения, особенно если она так отличается от нашей. Ответ Кумпхела показал, насколько вещи, в которые ты веришь, важнее вещей, которые ты видишь. То, что ты видишь или чувствуешь, ты сразу же вплетаешь в свой внутренний ландшафт. Западная мысль, на двадцать веков отставшая от восточной, теперь наконец-то в этом убедилась. Но мы по-прежнему уделяем слишком мало внимания тому, что именно культурная константа, а не индивидуальная переменная является решающим фактором в преображении, через которое проходит космос в душе. Иными словами, если бы мы родились и выросли в ламаистской среде, мы бы тоже, безусловно, считали гонканг самым уютным местом на свете. И наоборот, к примеру, то, что для нас приятное утопление в играх и спорте, для большинства жителей Востока либо просто безумие, либо вид наказания.

Все наши действия «культурные»; нет такой вещи, как «естественный» человек. Я не способен высморкаться или восхититься закатом, не раскрыв в этом всей традиции, всего отношения к обществу и миру. Но человек начинает осознавать это только тогда, когда выходит из теплицы собственной цивилизации – теплицы, где самые разные растения в конце концов становятся похожими на дуб Абсолюта.

Кумбум

Кумбум («Сто тысяч картин») – один из самых знаменитых храмов и один из самых интересных памятников Тибета. Если Потала – это Ватикан буддизма Верхней Азии, то Кумбум – это его Ассизи; это святое место не только для верных, для тех, кто верит в миф, но и для всего человечества, для людей всех времен и народов, которые верят в красоту и склоняются перед тайной вдохновения.

Кумбум поражает даже издалека. Вся верхняя его часть позолочена и сверкает на солнце, а остальное здание белое или ярко-разноцветное. Когда подходишь ближе, видишь два нарисованных на куполе больших, загадочных глаза; это придает ему личность и ощущение присутствия. Кумбум по сути своей чортен, пагода. Как произведению архитектуры, ему определенно не хватает тонкого, лирического качества японских пагод, их изящного деревянного кружева, ритмической поэзии крыш и спиралей. У Кумбума тибетский характер; то есть он статичен и массивен, как гора или пирамида. Он мог бы стоять в Египте или империи ацтеков; монолитный камень, вырезанный и раскрашенный рукой человека. Как и Потала, он чудесным образом выражает окончательное, неизменное, иерархическое чувство тибетской цивилизации.

Но архитектура стен и купола – только один аспект Кумбума. На самом деле имеет значение его невидимая архитектура. Как я сказал, это по сути чортен; иными словами, это разумный и систематический синтез буддийской вселенной; физика метафизического; экзотическая «Божественная комедия» в камне, пропорциях и цвете. Картины, которым украшены практически все стены семидесяти трех часовен, выходящих на четыре уровня Кумбума, берут, развивают и окончательно раскрывают основные темы, выраженные архитектурной конструкцией. Так в целом Кумбум скрывает сложность живых организмов. Лейбниц сказал, что разница между человеческими и природными механизмами в том, что первые – механизмы только на поверхности, а вторые даже в разобранном состоянии остаются механизмами. Кумбум, как природный механизм, даже в самых дальних нишах и самых мимолетных чертах есть космография, путеводитель по буддийским небесам и сверхнебесам. Поэтому он также называется Чоку, Воплощение веры.

Здание опирается на массивный фундамент в 108 локтей (108 – священное число; есть 108 томов Кангьюра, 108 знаков Будды, 108 ламп и т. д. и т. п.). Этот фундамент называется Лунный Лотос, потому что на нем покоится Дордже Чанг, Абсолют, изображенный в форме статуи, скрытой в самой высокой молельне Кумбума, и он «безмятежный, блаженный, лунный». Подвал «символизирует слияние двух элементов, из которых вырастает мысль просветления, то есть праксиса (упая) и гнозиса (праджня), или два аспекта бытия, блаженство и невещественность (махасукха и шуньята)» (здесь и дальше цитаты из Дж. Туччи). Следующая часть здания, стоящая на фундаменте, символизирует «четыре возвышенных состояния ума Будды», следующие этажи построены концентрически. У каждого пять фасадов с символом одного из пяти Дхьяни-будд: лев Вайрочаны (невозмутимость), слон Акшобхьи (десять мистических сил), конь Ратнасамбхавы (чудотворная сила), павлин Амитабхи (десять главных возможностей), орел Амогхасиддхи (сила непривязанности).

Символический контрапункт (на широту которого я только намекнул) продолжается, расширяется и отражается от основания конструкции до вершины. Он развивается, как танец или фуга. Картины, часто очень красивые (см. фото 17, 42, 49), отзываются на символы, измерения, пропорции, как группы инструментов отзываются на другие группы инструментов в оркестре, и так символическая конструкция поднимается к своей вершине, где на троне стоит Дордже Чанг, Абсолют, начало и конец, Все. Так вся вселенная воспроизведена в Кумбуме для назидания верующих; это одновременно и Библия, и планетарий, и энциклопедия, и музей, и храм; сумма тибетского знания. Благочестивый посетитель, поднимаясь с одного уровня на следующий, получает благоприятную возможность просветиться на каждом новом этаже.

Первый этаж символизирует «четыре коэффициента сознания», второй «четыре отказа» и третий «четыре элемента мистической силы». На четвертом этаже тантрические учения выражаются в священных узорах, которые называются мандатами и имеют такой же смысл для посвященного, какой сложные символы уравнения для математика. Наконец, картины в святилищах под самым куполом «предназначены для символического выражения тех тантрических переживаний, которые ведут к пониманию Абсолюта и недифференцированному единству коэффициентов верховного просветления; иными словами, практики и мистического знания» – к единству, которое, как мы знаем, представлено в священном объятии.

«На самом верху сооружения, в темной келье, стены которой тоже покрывают рисунки, однако сегодня уже неразличимые, статуя Дордже Чанга, символ Абсолюта в его существенной неизменности, улыбается своей таинственной улыбкой. Так, совершив восхождение по зданию и оказавшись в присутствии верховного принципа всего сущего, посетитель преодолел разные стадии феноменальной жизни и в процессе этого с помощью мистического знания воссоединился с тем космическим, бесцветным и недифференцированным сознанием, символом которого является Дордже Чанг. Мистик, в обратном порядке проходя эволюционный процесс, ведущий к рождению всего, таким образом уничтожает его тем, что осознает его, и сам сливается со светом, источником существования всего сущего» (Туччи).

Мы несколько дней неустанно изучали и измеряли Кумбум. Храм известен уже давно, и многие путешественники коротко описывали и даже фотографировали его, но никто ни разу не подумал рассмотреть его тщательно и подробно. Туччи взялся за эту задачу со своим упорным характером и внушительным багажом учености (санскрит, тибетский, китайский, знание истории Азии, символизма и художественных техник). Мы рано встаем, идем в Кумбум, без отдыха просматриваем молельню за молельней. Туччи копирует надписи, делает подробные заметки и время от времени просит ламу помочь ему истолковать художественный, символический или палеографический фрагмент; я тем временем фотографирую все, что можно сфотографировать, и тоже делаю заметки. После полудня работа продолжается. Вечером профессор переводит и организует свои заметки, а я проявляю снимки, сделанные днем. На высоте 3600 метров это изматывает. Но тебя постоянно подстегивает чувство открытия, интеллектуального приключения и удовольствие от того, что при твоем участии западная цивилизация познакомится с этим шедевром восточной.

– Оставайтесь в этой комнате, – сказал мне профессор Туччи сегодня утром, – и выберите какую-нибудь деталь из фресок для фотографии, которая бы отразила общий дух, а я пока пойду туда и буду дальше копировать надписи. Вы знаете, что они чрезвычайно интересны? Там встречаются имена художников, которые расписывали стены. Это первый пример отказа от анонимности в классическом тибетском искусстве. Мы сможем изучить, что на что повлияло и что от чего произошло. Возможно, удастся найти какую-нибудь личность, более живую, чем остальные.

Я остался один со своим фотоаппаратом, треножником, вспышкой и другой современной аппаратурой перед настенными росписями самой пронзительной красоты. Я находился в молельне Майрейи, будущего Будды, воплощения милосердия. Передо мной была целая толпа фигур богов и людей. Они изображали небеса, от которых должен отказаться бог, чтобы снова воплотиться среди людей и возобновить свою апостольскую миссию. Художник черпал гуманистический восторг в этой теме. Он стряхнул с себя схематический, иератический формализм, который часто присутствует в таких изображениях, и заставил фигуры двигаться и дышать. Он поместил их в реальный мир, под настоящее небо, среди настоящей весны. Сколько во всем этом было китайского влияния! В соседних молельнях доминировал индийский стиль – плоть и разум, чувственность и символизм, нагота, искажение, чудовищность; метафизическая филигрань сокровищ, сношений, ласк и крови для знатоков эзотерики. Но здесь во всей славе явился Китай. Здесь было не пространство, но земля и небо. Здесь было портретное сходство, пропорциональность и умиротворенность, человечность и торжество вместо криптограмм и силлогизмов. Здесь были люди как индивиды, а не как фазы, состояния или категории; и вселенная была им домом, местом, где ты живешь.

Пока я работал в молельне, куда упал теплый, яркий луч солнца, послышались шаги. Вошел согбенный старец с ветхой сумой. Он приветствовал меня улыбкой и, казалось, совсем не удивился, увидев меня там со всеми причиндалами. Он полностью был занят своими мыслями и смотрел на богов с мистическим чувством. Для него это были не стены и фрески, а окно. Я спросил его, откуда он. Он назвал мне место и прибавил: «Таринг по (далеко)». Потом попрощался и ушел.

Одиночество как яд, одиночество как пламя

Сегодня утром мы пошли в монашеский скит, группу хижин на склоне горы над Гьянце на высоте почти 4500 метров. Мы шли часами, окруженные одними только камнями и скалами, и время от времени видели голубые маки. По дороге мы остановились у одного небольшого погребального холма, на котором тела мертвых разрубают на части и оставляют птицам на прокорм. Тело оставили там всего лишь позавчера, и но к сегодняшнему утру от него ничего не осталось; птицы быстро прикончили свой мрачный пир.

После визита в молельню ритрё (скита) и короткого отдыха мы продолжили путь. Мы взбирались по безлюдному, ветреному склону горы, пока не дошли до жилищ отшельников. Представьте себе голую, неприютную гору, где ничего не видно, кроме скал и неба, и не слышно ни единого звука, кроме ветра. В таком месте мы нашли несколько крошечных хижин, расположенных недалеко друг от друга, каждый со своей маленькой кельей для медитации. Сегодня там не так много отшельников, как раньше. На самом деле мы нашли только одного – ламу Цампу Тендара (см. фото 37), который не выходил из своей тесной тюрьмы уже восемь лет.

Его домик походил на ящик. Перед ним был дворик в полтора квадратных метра, куда открывались дверь и окно кельи; отшельник не должен видеть внешний мир, ничто из того, что является просто иллюзией, переходным состоянием к несуществованию. Я на минуту присел рядом с ламой Тендаром. Кроме стен мне было видно только маленький треугольник неба с парой белоснежных облаков, между которыми медленными кругами кружила большая птица. Кто знает, смотрел ли когда-нибудь лама Тендар с тоской или сожалением в этот треугольник. Он показался мне самым восхитительным зрелищем, которое только можно представить в этой келье, похожей на гробницу. Возможно, именно для того, чтобы справиться с последней искрой искушения, лама во время медитации натягивал на глаза небольшую повязку, которую теперь натянул на лоб.

Уединение – такой мощный опыт, что оно оставляет неизгладимый отпечаток на тех, кто его испытал. На некоторых оно действует как стимул, оттачивая пламя их духа; но в обычных смертных пламя слабеет и даже гаснет. Оно как те виды яда, которые в определенной пропорции оказывают на некоторые организмы удивительно тонизирующий эффект, а для других та же доза оказывается смертельной. Кто не слышал о людях, которые «умерли от одиночества», – о европейцах, застрявших на краю света, или культурных и чувствительных людях, изгнанных в духовную пустыню провинциализма и невежества? Для этих людей человеческое общение становится неестественным, мучительным опытом, хаос и праздность разъедают их жизнь, как гангрена.

Но лама Тендар – великий и верховный повелитель белых океанов молчания. Ты инстинктивно чувствуешь, без доводов и доказательств, что уединение и аскетическая дисциплина оказали на него свое очистительное действие; что он вышел победителем. В любом случае наш визит к нему был очень коротким. Мы мало говорили и не трогали больших тем. Это правда, что наш контакт с людьми в большой степени происходит на уровне подсознания. Неясные намеки и наития подтверждают чувство приязни и неприязни, которое мы испытываем к людям, часто интуитивное мнение, что они плохи или хороши. Лама Тендар излучает покой и благодушие, почти как если бы это были физические качества; он излучает внутренний свет.

Несомненно, он самая сильная личность из тех, кого мы встречали в наших путешествиях. Он недаром пользуется репутацией святого, и в религиозные праздники люди долго поднимаются по каменистой горе в надежде получить его благословение. Мы тоже получили благословение, уходя, и оно оставило в нас чувство глубокого покоя. Надземные силы не уважают эмблем или иерархий. Любая религия может быть проводником между богом и человеком, так же как любая религия может выродиться в магические или коммерческие занятия или превратиться в инструмент мучения ближних.

Как бы мне хотелось иметь возможность свободно поговорить с ламой Тендаром без языковой преграды! Мне хотелось задать ему столько вопросов – о жизни, обо всех вещах, которые нас волнуют, о смерти и любви, о силах земли и о невидимом. Отчего-то я чувствовал, что его ответы были бы незабываемы и глубоки. Но я привез с собой только мысленный образ, и ощущения, и воспоминание об улыбке, которая отличалась от всех других улыбок.

В наше время, с нашей точки зрения, образ жизни отшельника кажется невероятным, практически ненормальным. Но когда-то отшельники играли важную роль на Западе, в истории христианства. Теоретическое оправдание жизни отшельника достаточно разумно. Если Бог есть все, а мир – тщета, почему бы не отказаться от тщеты и иллюзии и не посвятить жизнь вечному? Веками религия достигала невероятных высот в отшельниках от Фиваиды до Каппадокии, от Синая до Палестины. Святой Павел из Фив, святой Антоний и святой Иларий имели на Западе бесчисленных последователей и учеников. Из-за общественных тенденций на Западе отшельники почти исчезли. Сегодня их обычаи кажутся нам ненормальными, а отношение к жизни – неоправданным. Но будет ли удивительно, если после пятой или шестой мировой войны случится возрождение отшельничества? Может быть, единственный способ сбежать от безумия общества – это скрыться от него в пустыне.

Миларепа – колдун, отшельник и поэт

Тема отшельников не может не напомнить о Миларепе («Мила в хлопковом одеянии»), одной из самых выдающихся личностей, родившихся в Азии. Тибет дал истории как минимум два имени мирового значения – шестой далай-лама, живой бог и поэт, взрыв радостного язычества в позолоченной клетке, и Миларепа, колдун, отшельник, поэт, философ, грешник, буйная душа постоянно в муке или лихорадке, с безграничной способностью к добру и злу и неисчерпаемой духовной энергией.

Почти тысячу лет тибетцев глубоко трогала история жизни Миларепы, написанная его учеником Речунгом. Это своего рода мистический триллер, полный преступлений и видений, кулачных драк и метафизики, написанный тоном то эзотерической поэзии, то криминальной журналистики, то агиографии, но всегда с человеческим теплом и живостью, неотразимой даже для искушенного современного читателя. Раннее детство Миларепы было счастливым. Он родился примерно в 1030 году в состоятельной или даже богатой семье в гималайском Тибете. Но его отец умер, когда Миларепе было семь лет, и тогда начались его беды. В начале его жизни доминировала мать. Она была предана семье, но предавалась крайностям во всем, проклятиям, рыданиям, ненависти, угрозам самоубийства, и ее мстительность не успокоилась, даже когда ее сын магически убил не меньше тридцати пяти ее личных врагов в деревне.

А доводило ее до крайности следующее. Когда умер ее муж, он оставил имущество на попечение брата и невестки, чтобы они присматривали за ним, пока Миларепа не станет взрослым. Но брат относился к имуществу как к своему собственному и заставлял Миларепу, его младшую сестру и мать работать на него. «Летом, когда возделывались поля, мы были слугами дяди, – говорил Миларепа. – Зимой, когда чесали шерсть, мы были слугами тети. Они кормили нас, как собак, и нагружали, как ослов».

Однажды, когда Миларепе было уже пятнадцать, его мать продала небольшой участок земли и пригласила всех своих родственников на пир. Потом она прочитала завещание мужа и обратилась к деверю и его жене с тем, чтобы они вернули имущество Миларепе. Но ее бессовестный деверь заявил, что за много лет до того он лишь одолжил упомянутое имущество ее мужу и поэтому ничего не должен ни Миларепе, ни его матери. Не имея способа взыскать ущерб, вдова и двое ее детей были вынуждены уйти ни с чем и жить в крайней бедности, чаще испытывая на себе насмешки, чем жалость остальных жителей деревни.

Однажды Миларепа вернулся домой с пирушки пьяным. Его мать впала в ярость, бросила в лицо сыну горсть золы, ударила его палкой, призвала дух покойного мужа, чтобы и он полюбовался на пьяного сына, и упала в обморок на пол. Дочь поспешила к ней на помощь, и Миларепа протрезвел. «Тогда я тоже пролил много слез. Рыдая, мы терли руки матери и звали ее. Через миг она открыла глаза и встала». Это была только минутная слабость матери. К ней тут же вернулись силы. Она замыслила план. Ее сын должен стать колдуном и уничтожить окаянных родственников с помощью заклятий.

Тогда Миларепа отправился на поиски наставника, который научил бы его волшебству. Мать продала еще один участок земли и дала ему бирюзу и лошадь. «Ты должен иметь безжалостную волю, – сказала она ему на прощание. – Если ты вернешься и не покажешь в деревне свою магическую силу, я, твоя старуха мать, убью себя на твоих глазах». После долгих странствий Миларепа нашел колдуна, но тот не мог дать ему то, чего он хотел, и тогда он отправился дальше. Наконец после многих месяцев неустанного и утомительного обучения его посвятили в черную магию. Великий день настал. В родной деревне дядя Миларепы созвал целую толпу гостей на свадьбу сына. Заклятье Миларепы сработало издалека, и дом дяди рухнул. После этого мать Миларепы написала ему письмо, больше похожее на военное коммюнике: «Тридцать пять человек погибли под развалинами дома. Поэтому здешние люди ненавидят меня и твою сестру. Сделай так, чтобы пал град… тогда последнее желание твоей старой матери исполнится».

Миларепа вырос среди безжалостной ненависти и чрезмерной любви; он знал нищету и богатство, смерть, чернокнижие и месть. Потом он пережил замечательный опыт, который так часто оставлял неизгладимый отпечаток на исключительных характерах и на Востоке, и на Западе, – это феномен обращения, полного переворота личности, в результате которого силы ума, раньше преданные злу, успеху или славе на земном плане, вдруг направляются к добру и славе на вечном плане. «Я почувствовал, что полон раскаяния во зле, которое причинил волшебством и градом, – сказал Миларепа. – Мне не давало покоя учение (Будды), я даже забывал поесть. Если я двигался, я хотел быть неподвижным, если я был неподвижен, я хотел двигаться. Ночью я не мог спать».

Миларепа отказался от прежней жизни и отправился искать учителя, гуру, чтобы тот указал ему путь к мистической мудрости. После различных превратностей он встретился с Марпой, переводчиком текстов с санскрита. Как в первой части его жизни доминировала страстная и мстительная мать, так же во второй части доминировала гораздо более достопамятная фигура Марпы, ученого эзотерика, борца, страстного, задиристого, гордого, темпераментного человека, вечно недовольного из-за недостижимости совершенства, по временам предававшегося пьянству, обману или жестокости, в своем роде природного гения с духом молнии и великолепием бури. То и дело в повествовании возникает жена Марпы, хорошая, добрая, заботливая женщина, которая пыталась защитить бедного Миларепу от апокалиптических громов и молний ее мужа, ибо Миларепа подвергался самым жалостным испытаниям в ходе своей подготовки к инициации. В каком-то смысле жена Марпы стала матерью Миларепе, во всяком случае в более ласковом и утешительном смысле слова, потому что он никогда не колебался в своей безумной привязанности к настоящей матери, своей почти сексуальной любви к ней.

Марпу и Миларепу связывали отношения столь дорогие для Востока, отношения ученика и учителя. Марпа был гуру, проводником, и Миларепа подчинился ему телесно и духовно, в мыслях и делах. Марпа, который увидел в Миларепе большие способности, проверял, насколько он предан цели, подвергая его самым суровым испытаниям. Он заставлял его строить дом, потом приказывал сносить его, возвести башню и разрушить ее, еще не достроенную. Он обманывал его, бил его, проклинал его, отсылал прочь, приводил обратно, насмехался над ним, но иногда менял тон и хвалил его; хотя и это тоже, казалось, было насмешкой, когда он снова начинал его мучить. Наконец, после многих трудностей, после того, как Миларепа дважды убегал от жестокого учителя и дважды возвращался, пришло время его инициации. Марпа дал ученику изречение, которое он должен был всегда носить в сердце, как яркий светильник: «Будь пылким, подними знамя совершенства».

Связь двух таких сильных и решительных характеров, как Марпа и Миларепа, не могла длиться вечно. Поэтому после посвящения в тантрические тайны Миларепа оставил своего учителя. Их прощание, как естественно для друзей, между которыми было столько любви, ненависти и неистовства, было трогательным. В момент расставания двое почувствовали силу уз, связывающих их. Почтение ученика к учителю окрасилось новой привязанностью, уверенность учителя в ученике была обогрета новой дружбой.

Единственное, что еще связывало Миларепу с миром, было его желание еще раз увидеть мать. Поэтому он вернулся в родные места, но нашел дом разрушенным, а от его матери остались только кости. Сестра его исчезла. Дзесе, невеста его далекой юности, ждала Миларепу, но из-за его обращения в религию их жизненные пути разошлись так далеко, что не могло быть и речи о браке, поэтому Миларепа снова покинул деревню «с костями матери под одеждой на груди» и сочинил стихотворение о тщете жизни:

Страна, дом, отцовские поля,
Вещи, принадлежащие нереальному миру.
Тот, кто хочет их, может их иметь…
Я, отшельник, ищу освобождения.

Миларепа нашел приют в горной пещере и посвятил себя аскетической жизни со всем огнем, который освещал его страстную и мстительную юность. День ото дня он ел все меньше, пока в конце концов не стал питаться одной крапивой. Проходили месяцы и годы; его одежда обветшала, и он остался полуголым; его нестриженые волосы росли в диком беспорядке, у него выросли длинные ногти, и его тело превратилось в кожаный мешок с костями; он был уродлив, грязен и похож на привидение с «зелеными волосами и кожей», как сорная трава. Он удалился от мира и жил в царстве Абсолюта, но ему были знакомы несказанные опьянения ума.

Через много лет его сестре удалось его разыскать. Она добралась до его пещеры и с ужасом увидела, в каком состоянии он находится. Она попыталась отговорить его от такого безумного образа жизни и убедить снова вернуться к людям. Она предложила ему еду и попыталась одеть его, чтобы защитить от холода. Миларепа был тронут, но его жизнь была определена. Слова Марпы, его гуру, постоянно звучали в его ушах. Он ответил сестре стихотворением:

О сестра, создание, столь связанное с миром…
Это действительно берлога, пригодная для дикого зверья;
Любой, кто найдет ее, разгневается.
Моя пища – пища собак и свиней;
Любого стошнит при виде ее.
Мое тело словно скелет;
При виде его заплачет даже заклятый враг.
Мои поступки кажутся безумством;
Из-за них моя сестра пылает от стыда.
Но мой дух достигнул просветленья…

Прошло еще много лет в одиночестве и умерщвлении плоти, и Миларепа достиг такой степени господства над сгустком нервов, в который превратился его организм, что мог по желанию производить тепло и совершать чудо левитации. «По ночам в своих видениях я мог свободно и беспрепятственно исследовать целую вселенную, от бездн адских миров до самых головокружительных высот… Мое тело было как будто раскалено».

Однажды, когда Миларепа вышел из своей пещеры, чтобы переселиться в другое, более отдаленное убежище, он разбил сосуд, в котором варил свою крапиву. «Я утешался мыслью, что все сотворенные вещи по самой своей природе так же эфемерны. Это понимание тоже дало пищу для медитации… Я пел:

Миг назад у меня был кувшин, а теперь его уж нет!
Этот незначительный факт бросает свет
На весь закон недолговечности
И показывает нам
Состояние человека.
Кувшин, который был моим единственным богатством,
Стал ламой, когда разбился,
И прочел прекрасное наставление
О неизменной недолговечности вещей».

Пока Миларепа сочинял это стихотворение, какие-то охотники набрели на его пещеру и с изумлением увидели там человеческое существо в таком состоянии.

«Отчего у тебя такое худое тело, о отшельник, и этот зеленый цвет?» – спросили они. Они пожалели его, но Миларепа ответил: «В ваших глазах я, может быть, кажусь ужасно жалким. Но вы не знаете, что нет никого в мире счастливее меня». Потом он сочинил для охотников «Песнь лошади».

Лошадь, мой дух, летит, как ветер…

Миларепа, постоянно сочиняя стихи, распевая и переходя из пещеры в пещеру, наконец состарился. Каждое его слово и действие оставалось выразительным до самого конца. Известный ученый, который дал ему приют в пути, оскорбился оттого, что безумный старый отшельник не отдал ему дань мирского уважения, и напоил его ядом. Диалог ученого, который прочел все ученые трактаты и пользовался авторитетом, и голого отшельника, который не имел ни одной книги, иллюстрирует полное презрение Миларепы ко всем мирским формам и условностям:

Я обладаю преимуществом безразличия,
Моя дерзость не знает преград.
Болезни, злые духи, грехи, несчастье
Украшают отшельника, такого как я.

Наконец, окруженный учениками, он покинул «цикл перерождения», бормоча свои последние мысли:

Если хотите, делайте то, что может казаться грешным,
Но помогает живущим существам,
Потому что это и есть благочестие.
Безобразные сокровища дзонгпона

Иногда случается так, что ты просыпаешься ночью уже совсем под утро. В таких случаях, если ты не слишком сонный, лучше всего встать. Так и получилось у меня сегодня утром. Наверное, было часов пять. Я думал, что все спят, но, выйдя из дому, сразу же услышал монотонный распев голосов. Не было видно ни души, но в одной комнате Халиль, кашмирский слуга Туччи, читал свои мусульманские молитвы, а в другой Норбху, повар, читал буддийские молитвы. Мне, так называемому христианину, стало стыдно оттого, что я молчу посередине. Может быть, есть какой-нибудь коллективный способ разговаривать с Богом на разных наречиях и языках? Не знаю… При первых красных отблесках рассвета горы смотрелись поистине божественно.

Примерно в десять часов за мной пришел доктор из Гьянце. Он обещал отвести меня на гору, где «столько странных трав». Сначала мы зашли к нему, потому что он хотел показать мне свой запас «лекарств». Они находились примерно в ста восьмидесяти коробочках, содержавших самый бессвязный набор предметов: разноцветные камни, кристаллы, выдолбленные камни, выложенные кристаллами, необычной формы семена, сухие корни, волосы, кусочки кости, маленькие окаменелости. Лечебные свойства приписывались всему необычному. Самым редким экспонатом, если я правильно понял, была засохшая драконья кровь, но, на мой неуважительный взгляд, это был всего лишь кусочек сургуча.

Гора с необычными травами – это Цешен, холм, похожий на корабль, который возвышается почти в одиночестве посреди равнины, где стоит Гьянце. Большой монастырь «вырастает из него» с одной стороны. «Странные травы» растут на северной стороне, где почти вертикальные красные утесы, тень и сырость. Когда мы дошли до красных камней и амчи показал мне «странные травы», я увидел, что это всего лишь робкие папоротники. Я осторожно сорвал их для гербария, чтобы отдать в Университет Флоренции.

Наши поиски заставили нас разделиться. Через некоторое время я увидел амчи вдалеке, он бродил один по склону на фоне неба; пробежавшее облако как раз должно было закрыть его. Не знаю почему, но мне вспомнилось китайское стихотворение:

Хозяин ушел один
Искать растений в горах,
Скрытых среди облаков.
Куда? Я не знаю.

Я забрался наверх, чтобы найти амчи. Облако пропало так же внезапно, как появилось; это был всего лишь каприз изменчивой летней погоды. Амчи лежал на спине, наслаждаясь солнечным теплом. С вершины холма открывался превосходный вид на всю долину Гьянце. Таким просторным был пейзаж, что нужно было сравнивать и вычислять, чтобы оценить грандиозность масштаба. Насколько громадно пространство, лежащее перед нами, было видно по тому, что между нами и горизонтом был целый набор разных «погод». Там, где мы находились, стояла прекрасная погода, но поодаль было пасмурно, а вдалеке гремело около дюжины гроз на выбор; одна прямо здесь, в долине, другая в горах, третья на плато в направлении Лхасы; и каждая из них сопровождалась ливнем и потрясающей игрой света и тени. Между тем амчи нашел еще немного «странной травы», которую тщательно собрал.

По дороге в Гьянце мы увидели несколько групп палаток на берегу канала и небольших водоемов равнины. Стояло лето, время отпусков, экскурсий, пения, питья и пиров. Тибетцы наслаждаются летом, как дети. Повсюду люди раздевались и ныряли в воду; несколько дней их тела будут чистыми. Груди, ноги, плечи сверкали на солнце; стояли крики, шутки, смех; потом они будут пить, есть, спать и прежде всего проводить время совершенно беспечно. Спешить? Что за мысль! Секрет свободы в том, чтобы жить, как цветок или камень; укрываться от дождя в непогоду, наслаждаться солнцем в ясный день, вдыхать полноту полудня, сладость вечера, таинственность ночи с одинаковой радостью и мудростью. Может быть, поэтому везде слышалось пение, чудесная музыка, которая растворялась в пространстве, как будто рождалась произвольно; дрожащая вариация полутонов, оканчивающаяся протяжными нотами, выкрикнутыми на ветер, врученными ветру, растворенными в ветре.

Все знали амчи; его приветствовали, приветствовали нас обоих. Мы ненадолго задержались у палатки, где остановились его родственники. Они предложили нам чанг и приглашали нас остаться с ними до конца дня. Было бы здорово согласиться; нет ничего прекраснее, чем греться на солнце на природе, глядя, как приход вечера отражается в медленной перемене света, вдыхать запах земли и травы, слушать, как поет ветер в ветвях. Но нам нужно было возвращаться в Гьянце. Дзонгпон ждал меня, и я не мог обмануть его ожидания. До свидания! До свидания!

Дом дзонгпона стоял чуть в стороне от Гьянце, у подножия скалы, на которой стоит крепость. Это прочная постройка из серого камня, с фасада украшенная множеством штор веселой расцветки и навесов из яркой ткани, которые защищали двери и окна от чрезмерного света на высоте 3600 метров. За дверью я увидел классическую настенную роспись на удачу «Монгол с тигром на поводке» и прошел в веселый двор среди цветов в терракотовых вазонах.

Дзонгпону было лет тридцать, его жене двадцать пять-двадцать шесть. Оба были высокие, стройные, молчаливые и улыбчивые. Дзонгпон больше походил на джентльмена из дворца, чем на капитана крепости. Такими изящными были его манеры и такой элегантной внешность в длинной светло-голубой чубе, с его заплетенными иссиня-черными волосами, собранными на макушке в блестящий сложный узел, и серьгой из золота и бирюзы в левом ухе. Его жена как будто сошла со страницы одного из старинных дневников, которые вели дамы при японском дворе.

«Дама Косёсё благородна и очаровательна. Она будто плакучая ива во время расцвета. Ее стиль очень элегантен, и мы все завидуем ее манерам. Она так робка и скрытна, что, кажется, прячет свое сердце даже от самой себя. Она чиста по-детски до невозможности – если найдется низкий человек, который поступит с нею дурно или оклевещет ее, ее дух будет подавлен и она умрет. Такая деликатность и беспомощность заставляют нас за нее волноваться»[16].

Эта тибетская чета встретила меня с сердечным и изысканным гостеприимством. Попивая чай, я не мог не оглядываться вокруг. Гостиная-молельня, где мы сидели, содержала самую разнородную коллекцию предметов. Помимо тибетских вещей (чашек, чайников, картин), выбранных с самым развитым вкусом, там было несколько отвратительных европейских или квазиевропейских предметов; среди прочих, например, дешевая ваза с ангелочками и купидонам, часы на мраморной подставке с бронзовым львом и вид Лондона на фарфоре. Непосредственно передо мной тибетскую настенную роспись поразительной красоты закрывали какие-то современные китайские олеографии с рекламой не знаю какой марки сигарет; одна из них изображала улыбающуюся полуголую блондинку, непревзойденно вульгарную. Мебель, если она была не тибетская, тоже резала глаз; например, лакированные камышовые стулья и столик с шелковой серединой, на которой был вышит плывущий корабль нитками преступных цветов.

При этом тибетские вещи показывали единство и утонченность вкуса. Было видно, что каждую выбирали тщательно среди многих других, потому что она самая лучшая, самая красивая, самая элегантная и удовлетворяет требованиям самого развитого и культурного взгляда. Но в вещах европейского происхождения господствовала какая-то полная и неожиданная слепота, своего рода мысленный паралич. Жалко было смотреть, как дзонгпон с женой ценят свои безвкусные безделушки. Они показывали мне каждый предмет, как будто это был трофей или сокровище. Для них эти вещи были экзотическими произведениями пленительного и таинственного Запада, явившимися не из царства жемчуга и слоновой кости, нефрита и пряностей, но из не менее сказочного мира микроскопов, алюминия и самолетов. Я заметил мимолетный взгляд разочарования в глазах дзонгпона, оттого что не так кудахтал над этими вещами, как должен был бы, – видимо, они не сумели дать мне почувствовать себя «как дома». (Надо сказать, и это тоже, но моим главным чувством был стыд, что Европа всегда поворачивается к Азии своим самым банальным и негодным лицом.)

Я замечал тот же феномен в Индии, Японии и Китае, по сути везде. У нас он проявляется по-другому, в нашем отношении к восточным предметам. Он такой постоянный и распространенный, что подводит к более широким выводам о том, что нет такой вещи, как абсолютный стандарт красоты, и что стандарты имеют силу только в той цивилизации, в которой они установились. Поль Валери сказал, что красота – высшая степень внешности. Можно перефразировать его мысль и сказать, что красота – высшая степень того образа, в каком цивилизация проявляет себя, кульминация и плод веков, квинтэссенция, в которой дистиллированы мириады отдельных радостей и горестей, весна, в которой на поверхность выходят соки после тысячелетнего брожения под землей.

Красиво то, что объявляется таковым самыми компетентными судьями каждой эпохи и каждой цивилизации. А кто самые компетентные судьи? Это самые цивилизованные люди, те, кто принимает самое полное участие в невидимой жизни великого духовного организма, который их вскормил. Но и они, если отважатся выйти за пределы собственной цивилизации, сначала будут идти на ощупь в темноте. Требуется время, терпение, смирение и добрая воля, прежде чем человек сможет отличить прекрасное от безобразного в новой обстановке, которая еще не стала знакомой. Только так можно объяснить тот факт, что люди с живым и развитым вкусом в своей цивилизации оказываются варварами в другой.

Леопарди в сердце Азии

Представьте себе двух человек наедине в сердце Азии. Когда они закончили мучительно жевать жесткую курицу и недоваренную картошку и выпили индийский чай, который на вкус как помои, о чем им говорить? Что им делать, пока не настанет время идти спать? В какие-то вечера мы слишком устаем, чтобы заниматься чем-то, и просто падаем на наши походные кровати с закрытыми глазами. В другие Туччи бывал в ударе, и тогда вечер превращался в незабываемый. Иногда кажется, что высота возбуждает его, почти как вино, и его речь пересыпают блестящие идеи, непредсказуемые ассоциации, смелые парадоксы, тонкие сопоставления, огромные обобщения, которые выводили на свет и реконструировали фантастические города, пока Азия, вся вековая история Азии разворачивалась перед нашими глазами с ее бесконечной вереницей империй, поднимавшихся и падавших, и религий, возраставших и приходивших в упадок, ее огромными переселениями народов, развитием художественного и поэтического языка. Туччи переносил человека в царство мысли, поистине достойное бескрайних просторов тибетских равнин.

У нас бывали и приступы тоски по родине. Мы вспоминали экскурсии в горы Абруцци или деревушки Тосканы, дорогих нам людей и любимых итальянских поэтов. Однажды вечером я наткнулся на маленький томик Леопарди, который заблудился и оказался на дне сундука. Туччи выхватил его у меня, как человек, умирающий от жажды, выхватывает бутылку, и стал читать вслух «Канто Ноктурно», пока потрепанный томик лежал на страницах древнего буддийского трактата. Когда он закончил читать, у нас обоих в глазах стояли слезы. Мы вышли наружу – «посмотреть на лунный свет». Нам обоим было стыдно друг перед другом.

Глава 13
По ту сторону Гималаев: возвращение на запад

Долина Тангкар: неодобрение благородной веры

Превратности экспедиции привели к тому, что я остался один. Мне не остается ничего иного, кроме как отправиться домой.

Я двинулся из Ятунга рано утром с несколькими носильщиками. Мы оставили большую долину, по которой идет к Лхасе караванный путь, и добрались до таких мест, где практически не ступала нога белого человека. Тропа была узкая; она взбиралась, спускалась и пересекала болотистые места; нам приходилось перелезать через большие стволы поваленных бурей деревьев. Дорога шла вдоль ручья и взбиралась вверх по краю долины, избегая нависающих скал. Это типично для всех дорог в этой части Гималаев. Там были добротные, недавно построенные мосты из больших, обтесанных прямоугольных балок. Они еще пахли древесиной.

Погода, прекрасная утром, испортилась. В долине стемнело. Вершины гор скрылись в тумане, который сползал все ниже среди елей, росших на крутых и высоких горных склонах. Скоро пошел дождь. Мы остановились в заброшенной хижине. Носильщики зажгли огонь, чтобы обсохнуть и вскипятить воды, и началась пытка дымом в глазах. Снаружи становилось все темнее и темнее. Ночь постепенно сомкнулась вокруг нас, тихо и печально, с туманом и изморосью.

Со мной было пять носильщиков. Самого старого зовут Тамчо («Благородная вера»). Ему пятьдесят три года, он невысокий, но еще сильный. Он гораздо культурнее остальных. Он приветствует меня уважительно, кланяется и улыбается. Остальные называют его «апха», «отец», и я тоже. Он носит длинные волосы в косах вокруг головы. Он одевается полностью в тибетском стиле. На ногах у него тряпичные тапочки на кожаных подошвах (лхам), шерстяной халат (чуба), под ним длинная белая хлопковая рубашка; в левом ухе у него большая круглая серьга (алонг); на поясе он носит кинжал (три). У него хватает и религиозных предметов. На запястье четки (тренгва), тряпичный амулет висит на шее, а на поясе он носит ящичек для амулетов (кау) со священной статуэткой.

Дальше по возрасту идет Ситхар, которому около тридцати. Он высокий, сильный, с довольно приятными чертами, носит длинные волосы и умеет читать и писать, так как провел некоторое время в монастыре. Его одежда почти полностью тибетская, но иностранное влияние оставило свой след; он носит пару американских армейских ботинок. Остальные – Тензин двадцати семи лет, Цирин двадцати четырех и Дордже (сын Тамчо), которому восемнадцать. У Тензина длинные волосы, но остальные пострижены в соответствии с современным обычаем. Интересно отметить, что традиционная одежда (которая у Тамчо в полном комплекте) впервые смешивается с чужеродной у Ситхара (американские ботинки) и значительно больше у Тензина (американские ботинки, свитер и заплатки). У молодых все вверх дном; они носят ужасную мешанину индийско-гуркхско-американского секонд-хенда. Но на всех амулеты; то есть легче поменять моду, чем веру, и стиль одежды более подвижен, чем космология.

После ужина Ситхар, душа компании, достал бутылку арака, и мы выпили. Потом мы пели. Потом стали сплетничать о ятунгцах. Время медленно шло. Стоило кому-то упомянуть имя некоторых девушек, как тут же начинался хохот. Мема? С ней легко, но она страшная. Дролма? Симпатичная, но воображала; ей кажется, на ней свет клином сошелся. Я узнал, что тибетский идеал женской красоты по-прежнему «лицо круглое, как луна». Даже такие существа гибридной внешности, утратившие всякое чувство цивилизации, как Цирин и Дордже, бессознательно уважали образцы древней литературы.

Тамчо сидел в углу, повторяя: «Ом мани падме хум». Он презирал малоприличную болтовню.

Шатер кочевника

Сегодня утром я рано вышел из хижины. Небо еще затягивали белые облака, и туман неподвижно стоял на дне долины, но выше было видно, что погода будет прекрасная. Вскоре первые лучи солнца осветили камни на том берегу ручья. Весь лес окрасился; блестящие жемчужины росы прилипли к лишайникам и паутинам. Я пошел вперед в одиночку. Тамчо крикнул мне вслед, чтобы я опасался медведей.

Дно долины вдруг стало совершенно плоским. Я пересек болотистое место между огромными деревьями. Пришлось снять ботинки, чтобы пройти по лужам ледяной воды. Странно, что леса на ровной поверхности кажутся гораздо таинственнее, чем на склоне.

Когда засияло солнце, я остановился около ручья и подождал остальных. Бегущая вода странным образом напоминает о человеческой жизни. Сначала она появляется такая тоненькая, маленькая и слабая. В детстве она бежит, сверкая, среди лугов, цветов и блестящих камешков. Потом вода набирает силу и энергию и бросается вниз по склону; ее юность дерзкая и счастливая, время песен, танцев под солнцем, шумных свадеб с притоками, сумасшедших водопадов и ликующих озер. Все в ней радость и подъем. Но постепенно склон становится пологим, ручей растет и превращается в реку; юность превращается в зрелость. Ее течение более ровное; она уже больше не бежит безумно, а становится разумной и сильной. Она не так красива, но полезна для сельского хозяйства и промышленности. Сейчас она привлекает спокойствием, безмятежной зрелостью. Энтузиазм, любовь, страсть, красота уступили место спокойной, полезной целесообразности. Наконец она незаметно приближается к дельте, расширяется, как лагуна, с печалью и сладостью старости. И потом снова смешивается с изначальными водами.

Лес тоже напоминает многое; народ, например. Но не только по той простой причине, что это толпа растений; есть в нем что-то более глубокое и значительное. Деревья, которые блестят на солнце, или шепчут на ветру, или кажутся сосредоточенными и задумчивыми в печальном тумане, – это образ той части народа, которая живет на виду, при свете дня. Но всякий лес – двойной. Есть лес видимый и невидимый, лес корней, лес теснящихся стволов и ветвей, которые никогда не шевелит ветер, на которые никогда не светит солнце, который никогда не знал великолепия снега, пения птиц, криков дровосеков или детских голосов; подземный, недвижный, медленно растущий, таинственный лес, извивающий свой путь между камнями, как мириады змей. Именно этот лес первобытный; другой лес черпает свои соки, свою жизнь, от корней. То же самое и с народом. Под ним, скрытый от света, есть мощный, темный, ужасный, перевернутый лес первобытных импульсов, традиций, более сильных, чем разум, недвижных влечений, которые никогда не поднимаются на уровень сознания, но обусловливают действия, развязывают войны, приводят к жестокостям или, наоборот, к самопожертвованию и героизму.

«Кушог-сагиб! Сюда! Сюда!» Тамчо и остальные звали меня. Я встал и пошел. Мы продолжили путь среди больших елей. Два часа спустя деревья стали меньше, и через три часа мы вышли на открытое место. Мы находились примерно на высоте 3600 метров. Перед нами лежала только голая, высокая гора. Мы остановились поесть и вскипятить воду для чая, без которого тибетцы, кажется, не могут жить. «Но, кушог-сагиб, здесь же нет дерева, чтобы вскипятить воду» – этого замечания было достаточно, чтобы отмести любое место для привала независимо от прочих преимуществ, которые оно могло предложить. Кстати говоря, без чая не могут обойтись и в Японии. Во время войны, когда гражданское население терпело почти непереносимые лишения, мы часто слышали: «Тя мо най! (Даже чая не осталось!)», что фактически означало конец света.

Погода испортилась, как всегда бывает в определенный час после полудня. Облака сомкнулись над горами, и полился дождик. Примерно в четыре часа мы увидели вдалеке шатры кочевников Тангкаршимо. Как только мы подошли, послышался свирепый лай сторожевых собак. У входа на стоянку появилась женщина и потом вышла к нам навстречу. Это была сестра Ситхара, жена некоего Дондрука Дордже, совладельца стада, потому она приняла нас в шатре, как родственников.

Носильщики положили свою ношу, мы сняли мокрую одежду и уселись на овечьих шкурах, разложенных вокруг огня, горевшего в квадратной ямке посреди шатра. Снаружи шел дождь, а внутри в людной палатке было очень уютно. Казалось, там царит приятное, гостеприимное, больше чем просто физическое тепло. Наш хозяин Дондрук Дордже, правда, понимал гостеприимство по-своему. У него были умные глаза и наглое лицо. Он был один из тех людей, которые находят забавным дразнить незнакомцев шутками и неудобными вопросами, которых те не понимают, так чтобы все смеялись от смущения. И так мы развлекались, хотя и за мой счет. Тибетцы, в конце концов, довольно дикий горный народ, способный на большое великодушие и большую ярость с пятиминутным интервалом, всегда готовые на шутку, открытые и искренние, но склонные к розыгрышам; иногда быстрые на кулачную расправу, редко жестокие; эмоциональные, гостеприимные, суеверные, не дураки выпить, любители женщин, путешествий и великолепия.

К счастью, меня защитила Кандрон, сестра Ситхара и наша хозяйка. Это была не женщина, а кобылица, красивая какой-то варварской красотой. Каждый раз, когда ее муж заставлял всех смеяться над каким-то особо возмутительным замечанием, она извинялась, или морщилась, или наклоняла голову на бок, как бы говоря: «Не обращайте внимания», и предлагала мне молока. Это было прекрасное молоко дри (дри – это самка яка), сливочное, пахнущее горными цветами, как будто дистиллированная суть солнца, снега и лепестков.

Ситхар и остальные передавали по кругу вонючие сигареты и разговаривали. Дондрук Дордже начал сбивать масло, это долгий и утомительный процесс. Сначала Кандрон вылила примерно тридцать литров молока из нескольких глиняных кувшинов в большой бурдюк из коровьей шкуры, и ее муж начал долгую и тяжелую работу. Дондрук Дордже, сидя на земле, пихал бурдюк, катал его, таскал туда-сюда. Он делал так примерно полтора часа. Потом открыл бурдюк и вынул большой ком масла. Тем временем Кандрон варила снятое молоко с йогуртом, чтобы получился сыр. Это тоже был долгий и утомительный процесс. Она постоянно ворочала большие сковородки, носила мешки, двигала горшки, наполняла ведра, час за часом.

Погода стала получше, и пришло время дойки. Дондрук Дордже и Кандрон вышли из палатки. Муж направился к горе, чтобы собрать яков. Я смотрел на его крошечную фигуру вдалеке и слышал, как он кричит в великой тишине. Над ним поднимались огромные башни камня и снежные вершины, розовые на закате, четко очерченные на фоне неба. Тишина и цветы; жаворонки и цветы; колокольчики и цветы. Когда яки подошли ближе, Кандрон стала направлять их к шатрам, кидая камни из пращи. Она брала камень, клала его между веревками, наклонялась назад и, сильно уперевшись в землю ногами, разворачивала туловище от пояса и посылала свой снаряд, который со свистом летел по воздуху и падал ровно там, где она хотела, рядом с яком, с той стороны, где его нужно было напугать, чтобы заставить идти домой.

Когда стемнело и дойка кончилась, мы поужинали. Ужин был длинной и великолепной последовательностью молочных блюд: йогурт, сыворотка, реки молока, свежий сыр, сухой сыр, молоко настолько прекрасное, что оно почти пьянило, как вино. Когда мы сидели вокруг огня в середине шатра, на нас нашло какое-то блаженное оцепенение, и мы могли бы поклясться, что райское блаженство тихо спустилось на землю. Дондрук Дордже и остальные продолжали разговор. Я выхватывал из него только обрывки. Жизнь долины проходила перед моими глазами: почему сын Ише не хочет работать, почем Тензин продал своих телят так рано, почему цена масла не повысилась, хотя должна была. Какое замечательное чувство, когда ты начинаешь узнавать людей в далеком месте и чувствовать себя почти как дома.

В шатре Дондрука Дордже набилось слишком много народу, и там было невозможно спать. Кроме того, кто знает, сколько они еще проговорят? Тогда другой кочевник, у которого недалеко был шатер, который он делил с молодым человеком, своим работником, предложил мне гостеприимство. Я согласился и пошел с ним. Снаружи было холодно и мокро. Тьма казалась монолитной. В новой палатке мы разожгли большой огонь и выпили чаю, и Ритар, мой новый хозяин, рассказал мне о своих яках. У тибетцев такая же тесная связь с их яками, как у арабов с их верблюдами. Яки и дри – альфа и омега кочевой жизни в Центральной Азии. Из их шерсти ткут грубую ткань, из которой делают шатры, а молоко и сыр дают не только ежедневное пропитание, но и достаток.

«Я раз в неделю посылаю парня в Ятунг примерно с двадцатью килограммами масла, – сказал мне Ритар. – В этом году цена низкая».

Когда як умирает, его мясо съедают. То, что остается, либо сохнет на солнце, либо солится. Из рогов делают утварь, из копыт варят клей. На яках также перевозят грузы. То и дело я слышал звяканье колокольчика; это были яки и дри, которые ходили туда-сюда; они были привязаны за длинную веревку, протянутую по земле. Каждый раз, когда звякал колокольчик, Ритар поднимал голову и слушал. Он мог сказать по звуку, нормально двигаются животные или что-то не в порядке.

Костер потух, паузы стали дольше. Великое безмолвие внешнего мира проникло в шатер и спустилось на меня с чувством невыразимого покоя и умиротворения. Только ветер время от времени что-то бормотал.

Перевал Тангкар: Энтони Троллоп в Гималаях

Сегодня утром мы встали рано.

Как меняется мир, как только первые лучи рассвета ударят в глаза! Ночь кажется воспоминанием из далекой и другой страны; это словно переход не от тьмы к свету, а от одного мира к другому с другими законами и другой душой. Тот не знает ночь, кто на самом деле не переспал с нею. То есть тот, кто не спал на воздухе, где ночь правит неоспоримо. В дом даже с открытыми окнами ночь входит робко, она очеловечена и, скорее, становится однообразной материей тьмы. Чтобы на самом деле узнать ночь, надо переночевать в палатке или лагере. Тогда ты на самом деле слышишь ее дыхание и знаешь ее секреты, ее перемену настроения, ее шутки и любовь.

Когда я вышел утром из палатки, я ступил в новый мир; мир такой свежий и чистый, как будто он был создан полчаса назад. Резкость очертаний была почти болезненна. Вверху солнце уже пролило великолепие на лед – цвет между розовым и голубым, – но каменные стены еще были погружены во тьму. Мне хотелось пропеть песнь победы во славу всего, что есть великого и благородного, чистого и достойного жертвы в человеческой жизни. Вместо этого я торжественно выпил молока, предложенного мне Ритаром, снял пальцем сливки с края чашки и съел их.

Мне хотелось пойти посмотреть на горы, как желтые языки солнца ползут вниз и разжигают каналы льда, но Ритар не дал. Он взял меня под руку и настоял, чтобы я пошел вместе с ним осматривать яков одного за другим. Вот этот сильный, самый сильный среди всех; вон та дает столько молока, что можно затопить всю долину; этот маленький, но вырастет великаном; тот родился в год посвящения Великого Защитника (далай-ламы). Любовь кочевника к его животным, его гордость за них, забота, которой он их окружал, были трогательны.

Еще раз позавтракав молоком и сыром, мы вернулись в шатер Дондрука Дордже, где были носильщики, и скоро отправились в путь. Прощай, Ритар! Прощайте, Кандрон и Дондрук Дордже! Прощайте, счастливые кочевники, спутники дня в далекой твердыне Гималаев. Как прекрасна и безмятежна ваша жизнь, далекая от злых сует мира! Вы всегда останетесь живы в уме и сердце путника, который провел с вами так мало времени; Ритар, который показал мне своих лучших яков с такой гордостью, Сёнам, который зажег огонь утром, Кандрон, которая кидала камни, чтобы вести яков, и ты, Дондрук Дордже, который в последний раз прошелся на мой счет, когда мы уходили. Все засмеялись. Что он сказал? Что-то неприличное…

С равнины, где жили кочевники, мы медленно взобрались по нескончаемой долине с древними моренами. Мы начали чувствовать высоту и должны были то и дело отдыхать. Небо было сочного синего цвета. Казалось, оно лежит на вершинах гор, как прочная, металлическая крыша. Потом откуда ни возьмись появились облака. Сначала это были молодые, легкие облачка, потом они потяжелели, потемнели, наполнились угрозой. Я добрался до вершины перевала раньше носильщиков, как раз вовремя, чтобы увидеть противоположную сторону. Вскоре сомкнулся туман и пошел дождь. Носильщики пришли на два часа позже – они остановились, чтобы выпить чая, как делают по десять раз на дню.

Мы поужинали и немного поспали. Гроза с мелким снегом и порывами ветра завывала вокруг нас два часа. Когда мы наконец проснулись, она стихла. Я вышел. Солнце садилось, и небо расчистилось; не полностью, потому что злые облака еще угрожающе висели над головой, но достаточно, чтобы позволить нам мельком увидеть хребты гор. Это было мрачное, дикое место с изрезанными скалами, тонким зеленоватым покрывалом льда, высокими пиками, которые, казалось, стояли в предостерегающей позе; вся геология в становлении; голые кости мира, открытые ярости стихий; руины и пропасти, наполненные шлаком; и надо всем луна.

В конце концов я вернулся в палатку, пока Ситхар заваривал чай. Потом я немного почитал. Данте? Миларепу? Бхагавадгиту? Нет, это было бы чересчур. Когда ты живешь среди возвышенного, дышишь им, прикасаешься к нему, ходишь по нему, перевариваешь его, хочется немного отдохнуть от возвышенного в сладости и уюте. Нужно вернуться в обычную реальность. В этот раз моей защитой от возвышенного стал роман Энтони Троллопа. Я взял его в Ятунге, забытый каким-то проезжавшим путешественником; солидный английский роман, невинный и благожелательный, как незамужняя тетушка, – двести страниц до первого робкого поцелуя и еще сто до свадьбы и до конца. Еще там много разговоров о приходах, бенефициях, фиалках и загородных прогулках. Как восхитительны такие вещи на высоте 4500 метров в Гималаях!

Снаружи царило безграничное молчание Азии и гигантские вершины льда и камня, поднимавшиеся до звезд, а внутри палатки был прелестный уголок провинциальной Европы.

Лачунг: ведьмы Джампела

Спуск с перевала Тангкар казался бесконечным. Мы все шли и шли вниз, как будто спускались в недра земли. Сначала был лед, потом снег и морены, еще более древние и разъеденные стихиями. Потом мы вышли к большим рекам, лугам, первым зарослям рододендронов, первым деревьям. Потом мы спускались среди ельников и вышли к первым признакам тропической растительности среди постоянного тумана и дождя, причем пиявки кусали нас за щиколотки. Мы спустились с 5000 до 2300 метров и наконец-то добрались до Лачунга. Мы совершенно вымотались и спали как убитые.

Лачунг – единственная крупная деревня в этой части Сиккима. Самое примечательное, что в ней есть, – это, конечно, настенная роспись в местном монастыре. Она новая, работа художника, которого, как я узнал после долгих расспросов, звали Джампел Траши, и он умер около 1940 года. Танцующие ведьмы грандиозного видения мертвых (шитрё) отличаются не только феноменальным физическим восторгом с буйными и пульсирующими движения танца, но и волей, индивидуальностью, явным отношением к зрителю. Каждая наделена собственной душой, проклятой или насмешливой, свирепой или чувственной, жестокой или комичной.

Глядя на них, я как бы слышал рядом с собой ламу Нгаванга из Киримце, который говорил: «Оэ! Смотрите хорошенько! Однажды вы тоже их увидите! Но помните, что это всего лишь привидения, иллюзии, ничто, и вы спасетесь!»

Гангток: приветствие от Скарлатти

Из Лачунга мы спустились в Цунгтанг, в полудне пути по величественной долине с огромными водопадами по обеим сторонам и лесами, которые жались к вертикальным каменным стенам. Мы увидели лилии и первых бабочек и услышали первых сверчков. Мы прошли через последние деревни бхутия (тибетского народа) с яблоневыми садами и крытыми соломой домиками. Девушки там прекрасны, высокие, стройные, здоровые, сочные, как спелые персики. Потом мы постепенно спустились в район, населяемый лепча, робкими, скрытными людьми, которые почти никогда не ходят по ослиной дороге. Они прячутся среди деревьев или в кустарнике и потом осторожно переходят ее, как подозрительные пугливые животные.

Из Цунгтанга до Сингхика был еще день пути через лес, уже тропический. Мы оставили Сингхик сегодня утром, а вечером добрались до Гангтока – почти сорокакилометровый путь по ослиной дороге, который начинается на высоте 900 метров и поднимается почти до 1500 метров. Это был убийственный день под дождем, в проклятой сырой жаре леса. Тьма спустилась, пока мы еще были на дороге, но, когда мы добрались до Гангтока, как там было светло! Конечно, от электрического света, я почти его забыл!

Таким образом, в каком-то смысле это было настоящее возвращение на Запад, возвращение к «нормальной» жизни, переход из Средних веков в век спичек, бензина, угля и медной проволоки. К счастью, цивилизация, к которой я принадлежу, поворачивается не только, как это обычно бывает на периферии, своими мелкими материальными сторонами. Дойдя до бунгало, я нашел письмо от Пемы Чоки, которое ждало меня вместе с корзинкой фруктов, и граммофон с музыкальными пластинками. Какое удовольствие! Кто еще бы подумал о таком очаровательном приветствии? Отдыхая, я слушал Брамса, Моцарта, Скарлатти. Я словно искупался в свежей, ясной реке, вспотевший и усталый. Нет ничего в мире более успокаивающего и прелестного. Никогда я так живо не ощущал, что вернулся домой, не в Италию, где я по случайности родился, а в мой настоящий большой дом, в Европу.

Может быть, в будущем ученые будут ожесточенно спорить о том, превосходит ли искусство Востока искусство Запада. Глядя на них в целом, нужно признать, что в скульптуре и живописи Востока есть гораздо более тонкое и экзальтированное духовное качество, чем в соответствующих искусствах Запада, занятого, как всегда, мифами «истины». Но есть одно искусство, одно наивысшее исключение, и это музыка. В музыке превратности и борьба человеческой души передаются абстрактным, почти математическим языком, который тем не менее способен выразить их, как ничто другое. Что касается музыки, то нет сомнений; это преимущественно европейское искусство, и в ней дух всей цивилизации достигает самых головокружительных высот. Все мучение, страсть, сердце Европы содержится в ней, как и героический разум, гордый дух анализа, благодаря которому Европа воздвигает к небесам незримые дворцы.

Шартру, Кельну, Парфенону, Пизе можно противопоставить Хорю-дзи, Агру, Пекин, Ангкор-Ват. На трон Людовизи, Алтарь Мира, скульптуры Якопо делла Кверчи можно ответить Буддой в Сарнате, Майтрейей в Корю-дзи или барельефами в Боробудуре. На Помпеи, Сикстинскую капеллу и Боттичелли – Аджантой, работами Гу Кайчжи или Сэссю. Но музыка возвышается одна великолепным и несравненным цветком нашей цивилизации; невидимым цветком, который воспринимается самой аналитической, самой одинокой, самой благородной из способностей человека. Ничто нигде и никогда не было создано, что могло бы сравниться с незримыми соборами Моцарта, Вивальди, Бетховена.

Когда я читаю Данте или Блейка, когда меня трогает Пьеро делла Франческа или Мазаччо, я, конечно, горжусь тем, что я европеец. Но когда я слушаю Палестрину или Баха, к моей гордости прибавляется чувство изумления; сознание, что ни одна другая цивилизация никогда не достигала таких высот и не оставляла таких даров всем будущим векам и народам и что, даже если Европа пройдет через какой-то страшный катаклизм, музыка останется, чтобы сказать о ее величии.

Таиш-бабу: древности и революции

Весь сегодняшний день я ходил с визитами. После недель одиночества приятно находиться в обществе. С утра я пошел повидать начальника политдепартамента, который как раз собирался ненадолго уехать по делам в Калькутту. Я пошел его повидать не потому, что он начальник политдепартамента, а потому, что он мне нравился.

– Мой дорогой друг, – сказал он, когда мы шагали к деревне, – настали трудные времена для всех нас, и мне придется искать работу. Что можно сделать, когда тебе почти полвека и ты провел лучшие годы жизни среди официальных документов? Я знаю несколько индийских языков, я знаю тибетский, но что толку? Как вы думаете, у вас в Италии не найдется для меня место учителя английского, например? Только посмотрите, до чего нас довели, а ведь нам принадлежала половина мира! К тому же я чувствую себя старым. Понимаете ли, Индия – великая дама, но она высасывает из тебя всю жизнь; ты еще не успел заметить, а с тобой уже все кончено. Впрочем, так уж устроен мир. Ты приходишь в него, пляшешь под его дудку, а потом тебе пора убираться восвояси. Это касается и империй, и людей.

Прожив почти тридцать лет на Востоке, начальник политдепартамента приобрел широкий, спокойный и скромный взгляд на вещи, такой взгляд, который может быть у китайского мудреца. Он засмеялся, остановился и зажег потухшую сигару, ответил на приветствие каких-то проходивших мимо крестьян и продолжил:

– Работа? У меня больше нет никакого желания работать, вот в чем дело. Не потому, что это беспокойное дело – вообще-то мне это нравится, – но потому, что теперь все кажется относительным и бесполезным. По-настоящему я хотел бы уйти в отставку в восточном смысле слова. Вы понимаете, что я имею в виду?

– По-моему, да.

– На Западе, помимо всего прочего, какое-то помешательство на молодости. Даже Христос умер молодым, в тридцать три года; но мудрецы Азии – Будда, Конфуций, Лао-цзы – все они достигли старости перед тем, как ушли со сцены. На Западе стариков еле-еле терпят. Старики пытаются имитировать юность – дескать, в сорок жизнь только начинается и так далее. Только на Востоке понимают искусство жить. У каждого возраста свои идеалы, мифы и церемонии. Я не стар годами, но Индия состарила меня духом. Вы знаете, какой точный признак старости?

– Нет… Или это чувство, что в конце концов ничто не имеет особого значения?

– Точно. Когда ты начинаешь убеждаться, что мало что в мире имеет значение, добро пожаловать в ряды мудрецов. Но у нас не имеет смысла уходить в лес и медитировать под деревом. Про тебя скажут, что ты сошел с ума или струсил. У нас отшельники – комические персонажи, мизантропы или те, кто презирает мир. Но в Азии удалиться от жизни и провести последние годы за написанием стихов, сочинением религиозных гимнов, паломничеством по святым местам или к гробницам старых куртизанок – это общепризнанный обычай. Да, мне бы хотелось провести остаток дней вдали от суеты жизни, но не вдали от аромата жизни. Вы понимаете?

За этой беседой мы дошли до деревни. Почтовый поезд в Силигури уходил только через полчаса, поэтому мы зашли в лавку, где Таши-бабу продавал «Древности и предметы из Тибета». Таши-бабу – тибетец. Это человек лет пятидесяти, коренастый и сильный, он производит впечатление человека действия. У него стриженые волосы, хотя он не лама. Наоборот, он единственный коммунист в этой части света. Он возглавляет парады и демонстрации против махараджи и читает левые калькуттские газеты. Он революционер скорее по характеру, чем из материального интереса, потому что достаточно богат.

Он появился из задней комнаты, пока мы рассматривали и обсуждали тибетскую картину. После обычных приветствий он долго и неглупо расхваливал картину в надежде убедить одного из нас купить ее.

– Я предпочел бы видеть все это уничтоженным, – сказал он. – Это же чистый мусор, вот это все! Я даже не знаю, в чем тут смысл. Вы, кажется, понимаете в этом больше меня. Но я буду рад продать ее вам, потому что вы повесите ее на стену для украшения. Я бы ни за что на свете не продал бы ее этим идиотам в Гангтоке, которые верят в нее и понесут домой, чтобы жечь под ней масло… Ха! Священники, капиталисты и вы, англичане! Но вы же уезжаете, не так ли?

– Да, – сказал начальник политуправления со вздохом, очевидно думая о собственных делах. – Вы рады?

– Боже упаси! Против вас лично я ничего не имею! Разве мы когда-нибудь с вами ссорились за все эти годы?

– Кажется, нет… Или, может, мы ссорились пару раз из-за того, что вы безбожно дерете за ваши древности… Таши, старина, может, вы с виду и невинны, как младенец, но вы такой же прожженный хитрец, как…

– Ну, надо же как-то жить… К тому же у вас всегда есть деньги. Я ненавижу систему. Англичане поддерживают богатых, богатые поддерживают лам, и все они поддерживают друг друга… Пускай ламы идут и работают в полях, вместо того чтоб распевать молитвы с утра до ночи. Вы можете сказать мне, что сделали ламы за последнюю тысячу лет? Я верю в науку, а не во всю эту чепуху на картинке!

В это время одна из жен Таши позвала его, и он снова исчез в задней комнате. Не знаю как, но мы опять заговорили об отшельниках; может быть, потому, что рассматривали тибетскую картину, на которой несколько аскетов медитировали в горных пещерах среди воображаемых камней, нарисованных с самой восхитительной непосредственностью.

– Как жаль, что наш мир потерял традицию уединения, – посетовал чиновник. – Отшельник воплощает идеал индивидуального совершенства; он победитель, но в плане духа; он человек на короткой ноге с богом. Он противоядие, которое нам так нужно в этот век, помешанный на массах… Только посмотрите на эту изысканную отделку золотом, как она освещает пейзаж! Какое чувство волшебства и прозрения!.. Но о чем я говорил? Ах да, о массах. Человек в массе становится нулем. Конечный результат – человек-формула, как у Хаксли, альфа-плюс или бета-минус. Он отождествляет себя со своим положением. Честно говоря, малопривлекательная перспектива.

– Да лучше умереть.

– Не преувеличивайте, будьте разумны. Препятствия скорее внутри, чем снаружи.

Проводник почтового вагона появился в дверях лавки.

– Поезд отходит, сэр, – сказал он.

Тогда я попрощался с начальником политдепартамента и пожелал ему счастливого пути.

– Постарайтесь сфотографировать древовидные папоротники в саду резиденции, – сказал он. – Мне бы очень хотелось иметь снимок.

На обратном пути в деревню, когда я возвращался домой, я встретил молодого индийца, с которым недавно познакомился. Он сын индийского специалиста, который недавно здесь поселился, и изучает медицину в одном из больших университетов рядом с Дели. Его отличает вся ужасающая узость мышления варваров будущего века. Он отмахивается от любой традиции одним словом: «Чепуха!» С этого нулевого уровня (а это не нулевой уровень Декарта, такой чувствительный и живой и готовый уцепиться за самое несовершенное предложение) он реконструирует мир, используя в качестве материала механику XIX века. Как обычно бывает с теми, кто недавно обратился в новую веру, он делит все на черное и белое. Все, что связано с волшебным словом «индустриализация», – белое, а все, что связано с «феодализмом», – черное. Юноша говорит по-английски достаточно хорошо, и он, безусловно, может выразить себя, но постоянно сводит разговор к одному и тому же. Как индустриализация идет в Италии? Мусульмане не понимают индустриализацию. Тибет феодальный, поэтому он не цивилизован. Что касается Европы, то, по его словам, с ней все кончено.

Принцесса читает стихи отшельника

Поэтому записка от Пемы Чоки по возвращении в бунгало стала большим утешением. Она спрашивала, где я буду днем, потому что она хотела заскочить на минутку, чтобы привезти мне несколько книг. Мысль о ней – такой культурной, утонченной, готовой отозваться на красоту в любой форме – казалась почти священной в этом мире ненависти, расовой борьбы, религиозной нетерпимости, политической ярости и бесконечного нового варварства, блестящего варварства нашего атомного века, испускающего гамма-лучи, века, чьи драгоценные камни – уран и плутоний, века, который готовится к межпланетным боям и научному уничтожению целых народов.

Я сразу же послал помощника за цветами, пока прибирал комнату. Ровно в четыре длинный блестящий лимузин остановился у бунгало. Личный секретарь махараджи Цетен открыл дверцу, Пема наклонилась, чтобы выйти, высунулась крошечная ножка в сандалии – боже мой, ее ногти были выкрашены красным лаком! – и она выпрыгнула, маленькая, легкая и аккуратная. Ее также провожал Энче Каси, худощавый человек в очках, лет тридцати пяти, с умным лицом и ироничным взглядом наблюдателя; говорят, что он самый образованный человек в Гангтоке.

Мы вошли и сели кружком у открытого окна, глядевшего на долину. Пема в ее тибетской одежде и украшениях казалась невозможно хорошенькой. Некоторое возбуждение сияло в ее глазах и делало ее неотразимой. На ней была темно-синяя чуба, красный жилет и пангден (передник) таких цветов, которые могли бы ужасно диссонировать, если бы их не выбрали с воображением и глубоким вкусом. Ее черные волосы были собраны в обычную толстую косу, извилистую, как змея, у нее на плече. На ней были большие, круглые, плоские серьги и кольцо с бриллиантами на пальце; ее пальцы были как маленькие мясистые стебельки, на которых держался ярко-красный плод ее ногтей.

Сначала разговор был очень официальный, но не в плохом смысле. Формальность отвратительна, когда это пустая оболочка, но там, где за ней стоит настоящее чувство, оно может стать еще значительнее, если облачить его в формальную оболочку; так же, как движение можно сделать более значительным, если превратить его в танец, или звук, если превратить его в музыку. Нужно помнить, что мы в Гангтоке, где Пема Чоки – «принцесса» и что лишь несколько дней назад она обручилась с сыном тибетского сановника. В сопровождении своей небольшой свиты и отрицая многие предрассудки, она пришла нанести визит иностранцу, включив его в категорию проезжающих ученых, которых ей было можно навестить ради самообразования.

Она принесла мне в подарок несколько книг. Я принял их, по обычаю подняв ко лбу.

– В этой книге собрание стихов Миларепы и описание его жизни, – сказала она, тщательно расправляя складки своего пангдена.

Я поблагодарил ее. Потом она продолжила, теперь уже с полной естественностью, с которой говорила о волшебстве и ядах несколько месяцев назад в Чангу:

– В книгах, которые я вам отдаю, весь Тибет. Мы так отличаемся от того, что воображают о нас люди, вы знаете. Часто, когда я читаю книги, написанные о нас иностранцами, я думаю, что они совсем нас не понимают. Страна святых и аскетов, которым нет дела до мира, да уж! Ах, вы обязаны прочитать о жизни Миларепы, если хотите нас понять. Жадность, заклинания, месть, преступления, любовь, зависть, пытки… Кроме того, зачем нужно было бы проповедовать нам закон, если бы мы и так всегда были добрыми и благочестивыми?

– Но именно поэтому Тибет так и увлекает, – ответил я. – Были бы тибетцы такими интересными, если бы они остались только фигурами на гобелене или в литературной миниатюре? Что очаровывает в Тибете, это его восхитительная, убийственная, несокрушимая человечность. Может, когда-нибудь я напишу книгу и назову ее «Тайный Тибет». Тайной, которую она откроет, будут не странные, а обычные вещи – реальные люди, из плоти и крови, любовь, желание, раскаяние, гордость и трусость. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Да, но вы должны не забывать, что религия и боги имеют огромное значение в нашей стране.

– Боги никогда не обедняют народ, но всегда обогащают его. Невидимое придает видимому смысл и глубину. Человек живет по-настоящему, только когда живет в космической драме.

– Тогда, чтобы подвести итог, если нас так мало и мы создали так много красивых вещей, можно ли сказать, что тибетцы – самый великий маленький народ на свете?

Пема подняла голову и гордо засмеялась; она была в восторге от своей идеи. Потом она снова посерьезнела. Она развязала книгу, сняла ее лакированную и позолоченную «обложку», развернула ткань, которая защищала ее, и наконец раскрыла страницы. Ее нервные ухоженные руки с религиозным почтением коснулись грубой, старинной бумаги, напечатанной методом гравюры в каком-то далеком тибетском монастыре. Я попросил ее прочесть мне какое-нибудь стихотворение. Она стала листать книгу. Я видел, что она ищет. Я слышал, как она бормочет под нос какие-то фразы, но потом она снова стала переворачивать страницы. Она никак не могла решить и хмурила брови. Наконец она нашла что хотела и стала читать с текучей и плавной интонацией. Она выводила интонацию так выразительно и с такой змеиной непрерывностью, что тибетский язык у нее был очень похож на китайский. Потом мы вместе перевели стих, начинавшийся со слов:

Я старик, я как сундук со стихами…

То и дело Энче Каси помогал нам перевести какое-нибудь слово, предварительно шепотом посоветовавшись с Цетеном. Миларепа образно описывал свои ощущения отшельника в ночи, в холодной пустыне, и картины постепенно ожили передо мной.

– Чудесно, не правда ли? – воскликнула Пема. Потом она продолжила: – У вас есть такие поэты, как Мила? В школе нас заставляли читать Теннисона, но я его терпеть не могла. Такая скука! Полно сложных слов, никакого безумия… Я всегда слышала, что европейцы и американцы отлично управляются с машинами и лекарствами, но не очень хорошо со всем остальным. Скажите-ка мне по секрету, это правда?

Она улыбнулась, наклонила голову набок и полузакрыта глаза. Она отлично знала, что повторяет несправедливую банальность, в которую сама не верит, так же как она отлично знала, что часто ведет себя фривольно, тщеславно или зло, и это так и было; она была восхитительна, будучи такой и зная это.

Желая ответить ей, я подумал о Вийоне, Рембо, Блейке, Лорке, но в конце концов прочел ей одно из немногих стихотворений, которые знал наизусть:

Votre ?me est un paysage choise…[17]

– Наверное, виновата моя гувернантка, – продолжила Пема. – Годами она внушала мне мысль, что все люди на Западе целомудренные, хорошо воспитанные, неэгоистичные, набожные, исключительно преданные долгу, которым предназначено вывести нас, бедных, безбожных и некультурных варваров, к свету. Вы знаете, это стало для меня настоящим шоком, когда я первый раз посмотрела кино в Даржилинге! Я за один час узнала, что вы, можно сказать, хуже нас, тибетцев! Скажите, а в Италии интересно? Больше всего мне хотелось бы увидеть Египет, не знаю почему. И потом Грецию. Я обожаю греческие храмы. Я ни одного не видела, но они должны быть очень красивые. Это правда, что они белые, как сахар? Тогда мне хотелось бы увидеть и Италию. Когда брат услышал о вашей экспедиции, он сказал: «Ах, это итальянцы, ты услышишь, как они поют! У нас будет много музыки!» И вместо этого… вы знаете, вы нас по-настоящему разочаровали!

Тихий свист заставил меня выглянуть наружу. Это был Сёнам, помощник, который делал мне знаки. Я подал ему ответный знак, которым, как мы условились заранее, я покажу, что пора нести чай, сладости и угощение. Мы все подготовили очень тщательно, но я дрожал от опасения, что Сёнам что-нибудь забудет, или опрокинет чайник, или не сообразит, как подать лепешки. Однако он принес поднос в самой выдержанной манере и все сделал быстро, умело и молча. Он был босиком, но умудрился найти пару белых хлопковых перчаток – неслыханное дело! Молодчина, Сёнам!

Пока мы пили чай, Пема Чоки просмотрела несколько вещей, которые я привез из Тибета.

– Это красивое кау. Где вы его нашли? – спросила она. – Вы знаете, что это очень необычные кау, их благословил лама, который умер много лет назад, и они защищают от ножевых ран и даже от пистолетных выстрелов?

– У нас тоже, – не мог я не перебить ее, – есть некоторые изображения некоторых святых, которые считаются непробиваемой защитой от опасностей; от вулканической лавы, например.

– Правда? Потом вы обязательно должны мне рассказать о вулканах. Какие это, должно быть, ужасные горы! Но они, наверное, очень красивые! Может, чем вещь ужаснее, тем она красивее, или я ошибаюсь? Позвольте мне рассказать вам историю про чудотворное кау. Несколько лет назад жил один разбойник, которого никто не мог поймать. Он убивал, грабил и мародерствовал на дороге из Лхасы в Китай и творил все, что ему вздумается. В конце концов его секрет раскрыли. У него было очень сильное защитное кау – пули просто отскакивали от него, как от железного. Он стал таким самоуверенным, что однажды даже приехал в Лхасу, слез с лошади и пошел на рынок прямо в толпу. Его узнали, но никто не смел до него дотронуться. В конце концов кто-то попытался схватить его, но он защищался и стал стрелять. Другие тоже стали стрелять, но не могли причинить ему никакого вреда; пули только соскальзывали с него, как с ледяного. В конце концов один лама прочитал магическое заклятье. Бандит вдруг раскаялся и увидел безумие своих поступков. Он снял кау, поцеловал его и тут же упал, пронзенный уж не знаю сколькими пулями!

– А что сделалось с кау?

– За него случилась страшная драка. Многие были ранены или раздавлены в потасовке… Вот вам Тибет! Мы вам все еще нравимся? Ах, мы такой странный народ!

Солнце быстро заходило за лесистыми горами за Гангтоком. Я заметил, что Энче Каси и Цетен смотрят на часы. Пема встала, нам было пора прощаться.

– Не забудьте про танцы лам на следующей неделе. Мы будем вас ждать, – сказала она, садясь в машину, черную и торжественную, как мавзолей.

Я вернулся в комнату и поставил стулья на место. Маленький красный платок лежал на земле. Я подобрал его. В уголке я увидел написанное слово jeudi (четверг). Это была простая забывчивость, не послание. Но все равно это было очень мило.

«Зачем мне подписывать свою работу?»

Гангток – маленькая деревня, изолированная в горах, но, когда его узнаешь поближе, он оказывается гораздо интереснее, чем можно подумать при первом взгляде. Он находится на границе между Индией и Тибетом, и это значит, что там встречаешь самых разных людей. По утрам в праздничные дни базар представляет собой живую антропологическую галерею. Радостные крупные тибетцы, созданные для просторов своих огромных пустынных равнин, проходят, как кони, сквозь толпу крошечных непальцев и сталкиваются плечами с молчаливыми индийцами и мусульманами с северо-запада, тоже высокими и мужественными; но мусульмане такие гордые, что, кажется, готовы оскорбиться в любой момент.

Религии там, где встречаются две и больше цивилизаций, всегда дают много материала для наблюдений. Здесь Запад (латинский алфавит, механические изобретения, христианство, брюки и сутаны, моногамия, гигиена, художественный реализм и так далее) вступает в контакт со множеством других комплексов: с тибетским (буддизм, экономический и социальный феодализм, длинные волосы у мужчин и женщин, масло); с непальским, индуистским и другими. Как эти цивилизации взаимодействуют и реагируют друг на друга? На первый взгляд очевидно, что материальные заимствования – самые простые и быстрые, тогда как нравственное и духовное влияние проявляется гораздо медленнее или не проявляется совсем. Запад неоспоримо властвует над головами и ногами. В фетровые шляпы и кожаные ботинки переоделись почти все. Значки (британско-индийское военное влияние), сигареты, велосипед и перьевые ручки очень распространены. Кроме того, как мне говорят, все шире распространяется обычай жениться по романтической любви.

Ввиду больших культурных традиций азиатских народов в основном они стремятся перенять у Запада только его технические преимущества. Их отношение к нашему духовному посланию остается решительно критическим. В XIX веке Запад внушал уважение силой и успехом. От них осталась только жалкая тень, и теперь послание должно отвечать само за себя. Восток говорит на него, что, если за две тысячи лет христианство не сделало нас ничуть лучше их, не смогло принести нам мир даже в собственном доме, какие такие особые достоинства у этого учения, которые возвышают его над их учением? Отношение многих жителей Востока к нам превосходно выражено в одной из книг Линь Юйтана: «То обстоятельство, что у жителей Запада тоже организованная общественная жизнь и что лондонский полицейский поможет пожилой женщине перейти улицу, не зная конфуцианского учения об уважении к старости, неизменно становится для китайца большим или меньшим шоком» («Моя страна и мой народ»).

Игра влияний всегда особенно раскрывается в сфере искусства. Поэтому сегодня я с большим любопытством пошел посмотреть на Ригзина, лучшего тибетского художника южнее Шигадзе, во всяком случае по мнению Энче Каси и некоторых других людей в Гангтоке. Ригзин живет в доме лепча на холме за базаром. На самом деле он больше похож на лачугу, чем на дом; он стоит на сваях и построен из камня и дерева. Когда я пришел, двое его детей на улице лепили пироги из грязи, а жена сидела у окна и кормила ребенка грудью. Она поздоровалась со мной и проводила в студию мужа – крохотную комнатку, заставленную рамами, коробками, священными картинами и свитками ткани для живописи. Он работал над большим «Колесом жизни», которое заказал Пьеро Меле в апреле и которое он должен был передать мне через несколько дней. Он работал над картиной месяц, и ее осталось только слегка отретушировать. Это была большая картина в традиционном тибетском стиле; единственное личное нововведение Ригзина состояло в трех фигурах, которые он вставил в часть «Жизнь людей», которые изображали индийца, европейца и китайца. Кстати, эти три фигуры и по очертанию, и по композиции единственные не гармонировали с картиной, которая в остальном была поистине совершенна.

Ригзин – маленький человечек тридцати семи лет, не очень приятный, хотя в нем чувствовался характер и необычайно богатая личность. Он трудоголик; он не отложил кистей, но продолжил рисовать, пока мы говорили.

– Кто вас учил? – спросил я.

– Я несколько лет учился у чемо (главного художника) Вангду в Шигадзе, – ответил он, не поворачивая головы, но наклоняясь вперед, пока его голова чуть не коснулась ткани, как будто он старался сделать наилегчайший штрих кисти с как можно более близкого расстояния. – Вангду сейчас живет в Калимпонге, ему шестьдесят три. Он великий мастер. Вы слышали о нем? Но он уже старик, он очень мало пишет.

– И сколько картин вы пишете в год?

– Какая разница? Не знаю. Может, двадцать, может, тридцать. У меня много работы. Грех жаловаться. За мной присылают со всего Сиккима, из Даржилинга и из Гьянце и Шигадзе. В следующем месяце я собираюсь расписывать новый храм в Даржилинге. Если бы только меня не беспокоило зрение! Знаете, глаза устают, слезятся и болят. Может, вы посоветуете мне лекарство?

– Может быть. Я пришлю вам его завтра. Но скажите, когда вы пишете большую, трудную и сложную картину, как это «Колесо», вы делаете все по памяти?

– Я написал столько «Колес жизни», что могу писать их по памяти. Но сначала я учился у мастера. И еще есть книга, знаете, со всеми подробностями: отделами, персонажами, животными, святыми, демонами, даже с цветами. У каждого цвета есть значение.

– Значит, вы ничего не можете поменять?

– Кое-что могу. Фон, пейзаж, положения второстепенных персонажей, некоторые детали, некоторые цвета.

– Но есть очень красивые «Колеса», а есть очень плохие.

– Конечно. Можно отличить хорошего художника по тому, какую жизнь он вкладывает в фигуры. Они должны летать, прыгать, бегать! Вот что важно.

В конце концов Ригзин повернулся, снял очки и минуту смотрел на меня. Он человек полностью отданный работе; спокойный, тихий, упрямый, преданный. Когда он рассмотрел меня достаточно, чтобы измерить и классифицировать, то опять надел очки на нос и продолжил свою трудоемкую и кропотливую работу.

– А много времени уходит на картину? Как вы начинаете?

– Очень просто. Сначала берешь холст, разрезаешь его, расправляешь на раме. Потом тщательно покрываешь грунтовкой и свинцовыми белилами. Потом, когда фон готов, ты делаешь углем набросок. Потом разводишь краски, растворенные в смоле. В конце добавляешь света золотом, и картина готова. Вот и все!

– А потом что? Вы отдаете ее заказчику?

– Да, если он платит. Время от времени кто-нибудь не платит, но я все равно умудряюсь пристроить то, что написал.

– Скажите, вы когда-нибудь думали о том, чтобы подписывать свои картины?

– Писать на них мое имя? Что за мысль! Зачем мне подписывать свою работу? Это у вас такой обычай?

Ригзин на минуту прекратил работать и посмотрел на меня поверх очков. Я думаю, он передвинул меня на другое место в своей мысленной классификации. Потом продолжил писать.

Он поменял кисть, взял очень тонкую, подправил фоновый пейзаж и полностью ушел в свою микроскопическую работу. В комнате были другие его картины. В них неизменно было особое мастерство, спонтанная и убедительная жизнь, но иногда просто отвратительные цвета. Когда-то художники сами готовили себе краски, смешивая разные минералы. Сегодня они идут в магазин и покупают химикаты. Это не так хлопотно и дешевле, но результат преступен. Я так и сказал Ригзину.

– Вы правы, – сказал он. – Но что же делать? Надо иметь в виду: время – деньги. Мне надо содержать семью, понимаете.

Так что автор «Колеса жизни» сам попал в колесо современной жизни. Он зависел от промышленности в одежде, красках, кистях, во всем. Но его стиль остался нетронутым. На его картинах не было ни малейшего следа влияния индийских иллюстрированных газет, которые я видел в доме и в руках у его детей.

Любовь и многомужество: танец лам

Я предпринял долгие и сложные маневры, чтобы сесть рядом с Пемой Чоки, но в конечном счете добился успеха. Сначала дорогу мне преградил Вангчук, который непременно хотел поговорить со мной о фотоаппаратах. («У меня отличная цейссовская оптика, но я не знаю, как пользоваться затвором».) Потом был Джигме, который хотел поделиться со мной планом раздать лыжи почтальонам, которые ходят через Гималаи. («У нас должна быть экспресс-доставка круглый год».) В конце концов, большой лама как раз собрался что-то мне рассказать, но я заметил свободное место рядом с принцессой и прыгнул на него. Я занял его перед самым носом настоятеля Тумлонга.

Большие белые палатки с обычными синими узорами поставили накануне вечером напротив большого гангтокского храма. Центральная палатка предназначалась для гостей, и таких было много. Сзади стояли скамьи, стулья посередине, и диваны в первом ряду. Танец должен был вот-вот начаться. Оркестр из пяти-шести лам разместился в павильоне перед храмом. Два молодых монаха с сильными легкими должны были дуть в тунгчены, пятиметровые трубы, которые выдают ноты басом, как далекий гром, а двое других – в гьялинги, маленькие серебряные трубы с писклявым голосом. Еще были барабаны и цимбалы, чтобы задавать ритм.

На несколько минут тяжелые тучи, висящие над горами в это время года, разошлись, и, сверкая на солнце, показалась Канченджанга, третья высочайшая гора в мире. Все сочли это благоприятным знаком. На самом деле танец устраивался в честь бога Куберы, который живет на Канченджанге.

Кубера, по легенде, тысячу лет вел крайне аскетическую жизнь, после чего Брахма решил наградить его. Брахма наделил его бессмертием и сделал хранителем сокровищ земли и дал право раздавать их людям по своему усмотрению. Буддизм перенял Куберу у индуизма, и впоследствии он переселился в Тибет, пройдя через разнообразные метаморфозы и слившись в процессе с другими божествами. Он стал богом войны и военной силы, а также хранителем севера. Именно в этой сложной форме он также почитался как божество великой гималайской горы вместе с его спутником Махакалой («Великий Черный»), командиром Защитников веры. Так, по крайней мере, рассказал мне Энче Каси, который пришел и сел рядом с нами.

Гостевая палатка была битком набита. Собрались все местные шишки, а также некоторые индийцы и белые, приехавшие из Калимпонги и Даржилинга. Я также заметил нескольких жен, сестер и дочерей британских и американских туристов или местных жителей. По сравнению с Пемой Чоки они походили на вьючных лошадей рядом с чистокровным скакуном. В таких случаях Пема Чоки, оценив ситуацию одним взглядом, тут же принимает позу робкой скромности, как будто она лишь простой полевой цветок, который случайно забрел в оранжерею с орхидеями. Все, в том числе женщины, выискивали ее, звали ее, окружали ее, чувствуя, что они сделали редкое открытие, и хотели показать ее остальным и иметь удовольствие заботиться о ней. То и дело, пообщавшись с гостями, она возвращалась на место, и мы продолжали разговор. Она смеялась. Она знала, что я раскрыл ее маленькую игру.

– Вы когда-нибудь примеряли европейскую одежду? – спросил я ее.

– Папа ни за что не позволит, он очень строг насчет этого… Я меряла европейскую одежду один раз, тайком, в Даржилинге, но мне не понравилось. Папа слишком умен, чтобы сказать мне прямо, что одежда, которую я ношу, вырабатывалась веками, чтобы подходить к форме наших монгольских тел, скрывать наши слишком короткие ноги и подчеркивать шею и лицо, которые часто очень красивы…

Танец начался. Обязанности хозяйки снова увели Пему. Махараджа возлагал большие надежды на то, что прием окажется успешным, и очень рассчитывал на помощь дочери.

Между тем примерно тридцать монахов танцевали на площадке перед нами. Они были одеты воинами – воинами хана Хубилая, воинами, которые могли быть в конвое Марко Поло. Они ритмично крутились друг вокруг друга с размеренным и торжественным темпом, который называется дордже-дро, «шаг молнии». Это был не столько танец, сколько ритуал, величественная, чуть гротескная и немного печальная средневековая мистерия. Одетые воинами монахи разрубали воздух мечами, рассекали злых духов надвое, натрое, на тысячу кусков. Оркестр задавал ритм музыкой, которую Монтень назвал бы «мерной, строгой, выдержанной в спондейном ритме».

В какой-то момент вышел глашатай и медленно пропел воззвание к Кубере: «О, сокрушитель врагов, виновных в десяти тысячах грехов! О, принц хранителей этой благородной рисовой страны! О, господин всех духов, называемый Вершиной Джанги! О, воинственное божество военной юности…»

Махараджа, завернутый в парчовый халат в золотых цветах и в шляпе дожа на голове, сидел в довольно строгой позе на длинном голубом диване и следил за каждой фазой священной мистерии из-за темных очков. Он был геральдическим и точным, чем-то между лилией и научным инструментом. Рядом с ним сидела жена начальника политического департамента с видом достойным и чуть холодным, но исполненным характера, последнее прощание викторианской Англии с Азией мечты и выдумки.

В новом взрыве солнечного света Кубера лично появился в дверях храма, весь покрытый золотом, парчой и шелком, в красной маске, которая сверкала в ярком солнце; это было красиво, фантастично, метафизично. Это был момент чрезвычайно волнующий для всех сиккимцев. Дети завизжали, девушки захлопали, старики, спустившиеся с гор, затаили дыхание и изумленно не сводили глаз. Кубера, которого играл большой, сильный лама, превосходный танцор, спустился по ступенькам и начал долгую серию вращений и внезапных прыжков с многочисленными паузами и сложными балансирующими движениями, которые требовали многомесячной тренировки. Трубы длиной в пять с лишним метров взорвали тишину триумфальным грохотом.

Пема Чоки тихо вернулась и сидела между Энче Каси и мной.

– Посмотрите на маску! Разве не чудесно? – сказала она. – В этом году ее обновили. Красный лак великолепен… Кстати, как называется та помада, которую я просила вас прислать? Вы наверняка забыли, правда?

– Рив… Раб… Сейчас что-то не могу вспомнить.

– «Ревлон», «Холостяцкая гвоздика»… Даже не смейте опять забыть! Я же полагаюсь на вас, вы должны прислать мне ее из Калькутты. Вы же не забудете?

Теперь наступила очередь Махакалы, Великого Черного. Еще один глашатай вышел и пропел еще одно воззвание к главе Защитников веры. Слуга в красной униформе прошел мимо с подносом.

– Не хотите чаю? – спросила меня Пема Чоки. – Это не тибетский чай, обыкновенный; я вам его заказала.

Слуга налил нам чаю. Музыка кончилась славным взрывом диссонанса между храмом и небом. Комическая, ужасная, поразительная маска блестела на солнце.

– Мне нравится тибетский чай, – заметил я.

– Чепуха, это просто комплимент; или вы говорите так, чтобы выставить себя великим путешественником! Вы глотаете его, как лекарство, и говорите: «Хорошо! Ягпо!», но вы меня не проведете!

Пема засмеялась, ее белые зубы сверкнули на солнце. Через несколько минут она рассказала мне про своего жениха.

– Может, я его и не люблю, но мы все равно хорошо поладим, я уверена. Сначала семья хотела, чтобы я вышла замуж за другого человека из более древнего рода и очень богатого, но у него несколько братьев.

– Ну и что?

– Мы же в Тибете, у нас тут многомужество. Жена младшего брата – жена и старшего брата или братьев.

– А вам не понравился старший брат?

– Нет.

– А если бы понравился?

– Сколько вы вопросов задаете! Знаете, вы уж очень любопытны… Посмотрите на Махакалу, он уже готов и стоит в дверях храма! Подождите, сейчас кончат взывать. Тихо! Если будете хорошо себя вести, я вам переведу, что он говорит.

– А мне не интересно.

– «Свирепый, гордый, непобедимый Махакала, победитель всех, восстает сегодня, чтобы исполнить долг… Стрелы, копья, мечи и всевозможное оружие направлены во врага, сверкая и блеща. Горы трупов пожираются, словно пища, океаны крови льются, словно питье… Пусть тот, кто еще хочет жить, держится подальше от меня. Пусть тот, кто хочет умереть, приблизится. Я отрежу красный источник жизни и принесу его в жертву. Я уничтожитель, тот, кто утоляет жажду кровью. Слава Махакале, Кикихуху, Кикихуху!» Вам нравится? Вы видите, какое милое место Тибет? Вы знаете, мы как испанцы, только вместо быков у нас демоны; ужасные боги наши тореро. Я болельщица Куберы, того, кто танцевал первый. Он красивее, смелее, он вообще лучше!

Слуга снова прошел, на этот раз с ананасами и дынями.

– Вы не хотите кусочек ананаса? – спросила Пема. – Их привезли прямо из Рангпо сегодня утром. Две партии для далай-ламы отправляются сегодня. Ах, Лхаса! Какая красота! Какая жизнь! Праздники! Вы понятия не имеете, как можно там веселиться!

– А я думал, это город медитации и молчания, где живут исключительно монахи, настоятели и богословы.

– О да! Они там тоже есть, конечно, но там столько других людей, которые не имеют отношения к монастырям и хотят, чтобы жизнь была красивой… К тому же разве аскеты не ведут чистую жизнь и не приносят жертвы за нас? Это вроде банка. Они вкладывают деньги, а прибыть получаем все мы. А они получают вечную награду.

Танец подошел к концу. Накрапывал мелкий дождик. Пема взяла кусочек ананаса и аккуратно поднесла его к губам. Но капля сока упала на ее совершенно новый пангден из особой бутанской ткани. Она бросила ананас, позвала горничную, которая стояла с краю палатки, и прошептала ей что-то по-тибетски. Потом она засмеялась и повторила, как ребенок в восторге от необыкновенного торта: – Ах, Лхаса!

Лунная радуга

Это мой последний вечер в Гангтоке. Весь день шел дождь, но сейчас как будто развиднелось. Луна болезненно открывает дорогу, все еще очень темную, между тяжелыми, почти неподвижными облаками. Игра света в каплях дождя над долиной приняла форму странного и невыразимо красивого явления – лунной радуги.

Слабая, эфирная – мне хотелось бы назвать ее молчащей – дуга света неразличимо возникает из темной бездны леса и простирается поперек неба и так же неразличимо исчезает в отсветах, отраженных от крыш над храмом и дворцом, где Пема Чоки спит, разметав черные волосы по белой подушке. Это только призрак, воспоминание о радуге, слабейший намек на розовые и голубые тона, который скорее угадывается, подвешенный между пустотой и ничем во тьме ночи.

Глава 14
Механическая левитация

Азия исчезает внизу

Мы уехали; мы в небе. Выбраться из удушающего муссонного зноя Калькутты в чистое солнечное сияние на высоте 3000 метров было великолепно. Мы прошли через лес облаков в форме колонн, башен, громадных грибов, напоминающих атомные. То и дело мы пролетали близко от одного из этих великолепных белых монументов с огромными пухлыми выпуклостями или ныряли прямо в его середину, чтобы вдруг выйти из него с чувством, что выходишь в пустоту. Я напрягал зрение, стараясь разглядеть далекие Гималаи, но можно ли быть уверенным, что те далекие белые волны – это горы? Внизу между двумя массами облаков была местность со множеством озер и сотнями деревень, окруженных желтоватой гладью воды. Миллионы людей неделями не смогут выйти из домов; чтобы пройти несколько километров, нужно было тащиться по грязи; зажечь огонь было проблемой, спать в сухости затруднительно, сжигать мертвых совершенно невозможно. Может быть, кто-нибудь там поглядел наверх и заметил крохотный самолет в небе, крохотный самолет, который к следующему вечеру будет в Риме.

Мы добрались до Карачи очень поздно. Ночью снова вылетели в Ирак. То и дело наполовину во сне, наполовину наяву я говорил себе: «Внизу Персия; горы, пустыни, дельты, реки, города, мавзолеи, каменные скульптуры, караваны, разбойники». Наверху в отделении для багажа лежали тибетские книги и картины. Миларепа, который путешествовал с помощью левитации, конечно, не удивился бы такому новому опыту. Если бы он сейчас вдруг воскрес от тысячелетнего транса в пещере Гималаев и оказался здесь, может быть, он сочинил бы стихотворение о механической левитации. На какие мысли навели бы его эти изобретательные варвары с Запада, правители сансары, мира иллюзий?

С первым светом мы достигли Басры в пальмовых рощах у слияния Тигра и Евфрата, между двумя пустынями бескрайнего оранжевого песка. Потом опять пустыни и пустыни всю дорогу до Каира. Облаков уже было не видно; небо было абсолютно чистое во всех направлениях. В Каире мы остановились на час, чтобы поесть. После полудня мы пролетели Крит, а на рассвете добрались до каблука Италии. Пассажиры зашевелились, стали готовиться; у нас появилось чувство, что Рим всего лишь в нескольких метрах. Да так оно и было. Кажется, через миг мы уже увидели Капри, а потом, не дав нам даже времени сообразить, показались огни аэропорта Чампино.

«Вчера мы были в Калькутте…»

Примечания

1

Твердая земля (лат.).

(обратно)

2

Выражение Hie sunt leones, которым на средневековых картах подписывали неведомые земли на краю мира. (Примеч. пер.)

(обратно)

3

Ка д'Оро и вилла д'Эсте – венецианский дворец XV века и вилла в Тиволи XVI века, шедевры итальянской архитектуры. (Примеч. пер.)

(обратно)

4

Сравните с Италией. Гималаи – Альпы, долина Ганга – долина По, горы Гхат – Апеннины, Цейлон – Сицилия, Бомбей и Калькутта – Генуя и Венеция. (Примеч. авт.)

(обратно)

5

Клайв Роберт – британский генерал и чиновник, утвердивший господство британской Ост-Индской компании в Южной Индии и в Бенгалии. (Примеч. пер.)

(обратно)

6

Дордже (молния) – ритуальное металлическое орудие, нечто вроде жезла; санскритское название ваджра. (Примеч. пер.)

(обратно)

7

Тибетская вонь (лат.).

(обратно)

8

Имеются в виду химические элементы, которых на 2012 год известно 118, из них 94 обнаружено в природе. (Примеч. пер.)

(обратно)

9

Голова мира (лат.), т. е. центр вселенной.

(обратно)

10

В этой главе говорится о путешествии, которое было предпринято раньше. (Примеч. авт.)

(обратно)

11

Зеленый луг с прелестными цветами, ручей, который омывает травы… (ит.)

(обратно)

12

«Гран-Гиньоль» – парижский театр ужасов. (Примеч. пер.)

(обратно)

13

Нё – статуи стражей веры в Японии. (Примеч. пер.)

(обратно)

14

Модусы (виды) категорических силлогизмов. (Примеч. пер.)

(обратно)

15

Huwuy-ung. A Chinaman's Opinion of Us and His Own Country. London, 1927. P. 61.

(обратно)

16

Из дневника Мурасаки Сикубу.

(обратно)

17

Душа у вас – изысканный пейзаж (фр). Поль Верлен, «Лунное сияние».

(обратно)

Оглавление

  • Вместо предисловия
  • Глава 1 Из Неаполя к йогам
  • Глава 2 Индоготический стиль и невидимые джунгли
  • Глава 3 Из папоротников на ледник
  • Глава 4 Метафизические приключения принца Гаутамы
  • Глава 5 Прогорклое масло и экзотика наоборот
  • Глава 6 Внутренняя жизнь тибетской деревни
  • Глава 7 Метафизика и политика в Верхней Азии
  • Глава 8 Восстания, казни и черная магия
  • Глава 9 Принц отдает глаза нищему
  • Глава 10 Таинственный бон
  • Глава 11 Видения мертвых
  • Глава 12 Дорога в Лхасу
  • Глава 13 По ту сторону Гималаев: возвращение на запад
  • Глава 14 Механическая левитация

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно