Электронная библиотека




Алексей Колобродов
«Культурный герой. Владимир Путин в современном российском искусстве»
Публицистический сборник

ThankYou.ru: Алексей Колобродов «Культурный герой» Публицистический сборник

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Книга Алексея Колобродова — первое исследование на бесконечно важную тему: образ Путина в народном сознании. Искусство ведь — не более чем концентрированное выражение эпохи. А эпоха наша будет называться путинской вне зависимости от реального отношения историков к этому термину. Удивительная смесь насмешки, страха, презрения и подобострастия, с какой относится сегодняшняя Россия к своей власти, впервые стала предметом филологического анализа — точного, сдержанного, без тени предвзятости.

Дмитрий Быков

Алексей Колобродов написал о Путине и о времени так, как не писал вообще никто и неизвестно, когда соберётся. Больше даже о времени, чем о Путине. Читаешь эту книгу и понимаешь: насколько же мы отвыкли думать. Колобродов думает, наблюдает, подмечает и, что приятно, вовсе не ставит диагнозы. Надеюсь, что хотя бы с этим мы справимся сами.

Захар Прилепин

О том, что это книга нужная, своевременная, умная и т. д., скажут еще много. А мне кажется главным, что это книга интересная. Потому что автор умудрился посмотреть на механизмы сегодняшнего дня из вековой дали, рассказав нам про всех нас то, что мы понимали, но боялись назвать.

Михаил Веллер


От автора

Книжка эта появилась на стыке двух по-настоящему интересующих меня вещей — литературы и политики.

Я всегда был убежден, что любая власть в России была, пусть в разной степени, литературным проектом. Феномен Владимира Путина в том, что он, скорее невольно, попытался сломать эту тенденцию. И недобитый русский литературоцентризм принялся отчаянно защищаться.

А своеобразным крестным отцом книги стал мой знаменитый товарищ Дмитрий Быков.

Было так. С вполне утилитарной целью (где бы опубликовать), я как-то сообщил Быкову, что написал обзорное эссе о Владимире Путине как литературном прототипе и персонаже. Дмитрий Львович со свойственным ему читательским и производственным темпераментом заявил, что это дико интересно и он готов напечатать газетный вариант статьи у себя в «Собеседнике». В таких случаях последовательность действий принято передавать независимой фразой «отправил текст и забыл о нем»… Но я не забыл, и потому был немало удивлен, обнаружив через некоторое время в «Собеседнике» интервью с самим собой. Вместо статьи о литературном Путине.

Вступление Валерии Жаровой звучало эпически: «Алексей Колобродов — саратовский филолог и прозаик, а по совместительству политолог. Он работает сейчас над книгой, посвященной образу Путина в российском искусстве — литературе, кинематографе и театре. Ее предварительное название — „Околопрезидента“».

Я тогда написал в своем блоге оправдания внешне конфузливые, но не без внутреннего самодовольства:

«Меня тут прописали в „Собеседнике“, и контекст вышел совершенно хлестаковским.

Это бывает — при бесконтактной журналистике и когда отправляешь материалы, не особо рассчитывая на публикацию. Впрочем, грех жаловаться — лучше заранее избавиться от обвинений в нахальстве.

„Филолог“ в редакционном предуведомлении меня рассмешил, „прозаик“ — обрадовал, „политолог“ — привычно заставил отмахнуться.

Строго говоря, я, конечно, ни тот, ни другой, ни третий, и вообще с самоидентификацией у меня давние проблемы. Но, как говорит один мой приятель, нет хуже скромности, переходящей в кокетство. Филфаков, да, я не кончал, но академической феней вполне себе владею, знаю слово „гуссерль“ (чем гордился герой Натана Дубовицкого); мое, скажем, эссе „Молодая комсомолка“ написано на такой дерриде, что сам через годы с трудом продираюсь.

Статус „прозаика“ высок и обременителен, но по факту книжка вышла, рассказы печатаются, и даже периодически удостаиваются комплиментов от людей вполне уважаемых.

Вот только „политологом“ не люблю называться, и, подозреваю, не только я, ибо здесь помимо соответствующего диплома, нужна какая-никакая политика, а с нею в стране давно туго.

В „книгу“ у Валерии превратился мой очерк „Поэма без Медведа“. Я пару дней ходил, глупо улыбаясь, и не зная, как с этим жить дальше. Маяковский в подобном случае сетовал „пришлось писать“, вот, боюсь, и мне придется, тем паче что небольшого очерка про путинский образ в литературе и кино — явно мало, да и одной книжкой тему, пожалуй, не закрыть.

Словом, „Собеседник“ и Валерия Жарова придумали мне занятие как минимум на год, за что я им глубоко и сердечно признателен.

В конце концов, где им было найти Хлестакова, если не в Саратове?»

Ну а Дима Быков, эдаким иезуитствующим Давидом Бурлюком (идентичность анаграмм обоих имён — в тему), продолжал контролировать процесс и требовать новых глав.

Это было тем более ценно, что вдохновился идеей я далеко не сразу, а вот принцип «пацан сказал — пацан сделал» довлел надо мной изначально.

Я взялся изучать весь, обширный уже сегодня, корпус околопутинской кремлелогии — от его биографий до компиляторских трудов об окружении и движении и обнаружил в них — независимо от качества текстов и компетентности авторов — один системный изъян.

Они ничего не сообщали об эпохе. Или сообщали о ней самую малость.

Скудость биографических сведений (да и нет у Путина на сегодня, может, и не самой биографии, но ее беспристрастных свидетелей и свидетельств) и отсутствие точной информации о механизмах и мотивациях власти создали весьма бедный и однообразный канон. Официоз (по сути растянутые до абсурда пресс-релизы с разноуспешными попытками переложения канцелярита на человеческий язык). Плюс медийная хронология. Плюс авторская позиция — в диапазоне от государственно-апологетической (книга Роя Медведева в серии ЖЗЛ «Биография продолжается») до либерально-конспирологической («Корпорация: Россия и КГБ во времена президента Путина» Юрия Фельштинского и Владимира Прибыловского).

По сути, мы имеем многолетний дайджест первых полос «Коммерсанта» с бантиками тенденциозности там и сям. Справочную литературу, из которой удален, по выражению Мериме, «аромат эпохи». Ее краски и маски, звуки, голоса, язык братков и чиновников, ее типажи и песни, дискурс и гламур (по Пелевину и независимо от него), ее деньги и ее идеи, упорно не желающие конвертироваться друг в друга.

Конечно, серьезные авторы-кремленологи решали свою задачу и успешно с ней справлялись. Я, автор несерьезный, ставил перед собой задачу иную — попытаться описать и по возможности понять десятилетие Владимира Путина через его контексты — в литературе, кинематографе, музыке («музыка» здесь — неточный смысловой зонтик для шоубизнеса и отечественного рэпа).

Согласитесь: нет ничего более скучного, чем разыскивать по книжкам узнаваемые черты (а может, узнаваемые только тобою) общеизвестного типажа, чтобы вставить потом в свою. Да и не выйдет из этого никакой книжки…

Гораздо интереснее открыть для себя, что Владимир Путин — первый из лидеров страны, сделавшийся художественным персонажем не постфактум, а здесь и сейчас. И не только в апологетическом, как Иосиф Сталин, изводе. Что человек из плоти и крови шагнул не в одну поп-культуру, а во вполне высокое искусство — и оба этих образа сегодня отражаются, как в зеркале, один в другом, взаимно на себя и окружающих влияя…

Занятно также, что рожденная как направление на стыке девяностых-нулевых «олигархическая» проза как бы перетекает в прозу «тюремную», вновь возрожденную для отечественной словесности. А еще в России возродилась литература, так сказать, «кавказская» и типаж «лишнего человека».

Любопытно, что у певца чекизма Александра Проханова прозаические эманации Путина в прозе — всегда вялы, несамостоятельны, зависимы не так от чужих воль, сколько от собственного гедонизма. А Сергей Доренко, расчистивший в свое время под приход Путина медийные авгиевы конюшни, детально и квалифицированно прописал сценарий его грядущего ухода… Или, например, заметные нынешние оппозиционеры — Юрий Шевчук, Юлия Латынина, Андрей Мальгин — в свое время почти открыто любовались молодым — юный Декабрь впереди — президентом…

В книжке, осмелюсь предположить, много «смеха, вранья и веселья» (Зощенко). Точнее, текстов, сделанных в жанре «телеги», когда автор отстаивает собственную концепцию, полагаясь более на интуицию и темперамент, чем на произвольный набор аргументов (раздел «Пророки и пороки», и не только).

Исследовательская (можно взять в кавычки) часть дополнена прозаическими текстами — не столько для стереоскопичности, сколько из желания вписать мой собственный опыт (да, вполне провинциальный и мимолетный) в эскиз чужого сценария.

Некоторые главы подверглись с момента написания определенному апгрейду, большинство — нет: так, эссе о проекте «Гражданин Поэт» было написано задолго до его безвременной кончины, однако, как мне кажется, основные линии и приметы этого уникального жанра были мною описаны на момент расцвета ГП.

Теперь о том, чего в книжке нет. Наверное, много чего — она вышла фрагментарной и произвольной. Совершенно точно нет театра — и потому, что я никакой не театрал, и потому, что в России социальный театр практически отсутствует как явление (об этом, отвечая на мой прямой вопрос, заявила такой серьезный эксперт по теме, как Марина Давыдова). Случай с запретом в Питере спектакля «Берлуспутин» или почти аналогичный в Ростове — все-таки идет по ведомству не театра, а цензурного анекдота.

Выдающиеся политологи современности у меня встречаются, но не текстами, а художественными образами от Пелевина и Проханова. Исключение — Станислав Белковский, ну так у него и манера высказываться — не условнокремлевская, а вполне литературная. Потому и редко ошибается в прогнозах.

Нет анекдотов о Путине и прочего устного народного творчества. Дело не в том, что набор этот мал, а в том, что однообразен. В основном, из жизни BDSM-пары «Путин — Медведев». Причем не в сексуальном, а сугубо производственном антураже. Тексты mr. Parker'а — Кононенко, соотносятся с фольклором также, как пародии на «анегдоты из жизни Пушкина», появившиеся в 70-х, и многократно превышавшие хармсовский оригинал по объему. Только «Владимир Владимирович ру» не смешил и на момент появления.

Тешу себя надеждой, что книжка и не «пропутинская», и не «антипутинская», ибо в ней нет личного отношения к герою. Тут свою роль сыграло, думаю, и мое неинтеллигентное происхождение, и провинциальная география, не позволявшие предаваться иллюзиям, прозревать романтику в виртуале и находить в политике источник болельщицкого азарта.

Объективно я понимаю, что все болезни политической системы страны — несменяемость власти, полуавторитарный и несовременный режим, вертикаль, обслуживающая сама себя, — это результат и продукт эволюции, той самой, которую продолжают у нас предпочитать революции. Плата за относительно бескровный распад империи, относительную свободу и относительную колбасу.

А субъективно я понимал еще в 2000-м, как дремуч и дряхл сам институт престолонаследия и насколько предсказуем функционал ситуации «чекист на троне». Поэтому мне сегодня не то чтобы непонятен и неприятен, но стилистически не близок квазилиберальный антипутинский протест.

Напоследок — о хронологии. Я оставляю своих героев на первомайской демонстрации, когда Владимир Путин в черном бэтменском плаще весь потемнел и обвис, обретая вновь кольцо всевластья, в полном соответствии с гениальным диагнозом Толкиена. А Дмитрий Медведев в белом и легкомысленном одеянии (моя покойная бабушка, Елена Антоновна, назвала бы такое «перпердешкой»), освобождаясь от этого кольца, лучился и сиял. «Повеселев уже при одном виде водки» (Лев Толстой, из вариантов к «Анне Карениной») — что-то такое можно было сказать и про Медведева, засмотревшегося в баре «Жигули» на пивные краны.

6 мая, на момент инаугурации, «провокации» и ОМОНа, началась, как мне кажется немного другая история. И другое будущее. У нас и у него. Разница в том, что наше по-прежнему многовариантно, а вот у Владимира Путина всё гораздо определенней.

5.05.12


I. Вместо введения
Поэма без Медведа


Околопрезидента в прозе околонулевых

Русская литература — куда более сложно организованное явление, нежели PR. В ней тандема так и не сложилось.

Проще говоря — Владимир Путин сделался полноценным персонажем, а подчас и героем отечественной словесности. С Дмитрием Медведевым этого, увы, не произошло.

В произведениях биографического жанра и на сегодняшний день путиниана лидирует с большим перевесом, а потенциал ее, надо полагать, огромен — от будущей ЖЗЛ до отдельных посвященных ВВП томов в серии «Руководители российских спецслужб» или «Авантюристы и самозванцы на русском троне». Забегая вперед, рискну предположить: участь самостоятельного героя мемуаристики г-ну Медведеву также не грозит, он явно обречен на роль персонажа второго плана в грядущей мемуарной литературе, посвященной путинской эпохе. Актуализуется, в который раз уже, анекдот про Брежнева, который в фольклорных википедиях характеризуется как «мелкий правительственный деятель времен Аллы Пугачевой». Тот же анекдот, кстати, пророчит появление и самих википедий, в том числе пародийных.

Собственно, контуры гостьи из будущего — путинской мемуаристики — довольно отчетливо проступают в замечательно креативном проекте журнала «Коммерсантъ-Власть» «Кремлевские стенания», где псевдомемуары от лица знаковых деятелей эпохи (Владислав Сурков, Василий Якеменко, Роман Абрамович etc) сочиняют именитые литераторы страны (Захар Прилепин, Авдотья Смирнова, Станислав Белковский etc). Если не ошибаюсь, Медведев там пока ни разу даже не упомянут.

Забавно, кстати, что с этой, в широком понимании, «Аллой Пугачевой» были связаны либеральные надежды на медведевское правление куда в большей степени, чем с его декларациями «свобода лучше, чем несвобода», «лошади едят овес» и «Ходорковский неопасен для общества».

Дело в том, что начиная с 60-х годов XX века продвинутые россияне идентифицировали «своих» по музыкальным пристрастиям; своеобразной политической программой явление обзавелось в перестройку, когда Андрей Макаревич заявил: в стране хорошо настанет тогда, когда к власти придут люди, слушавшие в юности The Beatles. Поэтому когда Дмитрий Медведев признался в давней и прочной любви к Deep Purple, это было воспринято с нешуточным энтузиазмом еще и потому, что «пёрпл» казались заметным превышением «битловской» нормы.

(Чтобы недалеко уходить от темы, можно вспомнить героя-меломана из «Заводного апельсина». Или абрека Джафара из хорошего советского этнофильма «Не бойся, я с тобой». А в записных книжках Ильфа читаем: вот уже и радио изобрели, а счастья все нет…)

Дальше планка поднималась еще выше — Медведев встречался с Боно. Все помнят о Химкинском лесе, судьба которого зависла после этого рандеву («Они своих не знают, а мы знаем», — гордился В. И. Ленин, только в случае Медведев & Боно все наоборот, это Боно рассказал президенту России о Лесе, и гордиться поэтому нечем).

Но меня тогда освежила другая тема: Боно и Дмитрий Анатольевич сошлись в пристрастии к Led Zeppelin. Тусовка всполошилась — ибо раньше президент выступал исключительно по Deep Purple. А в тех местах, откуда Боно и упомянутые коллективы, любить можно либо одно, либо другое. Ну как нельзя быть одновременно тори и вигом, Шерлоком Холмсом и Ватсоном, не видеть разницы между виски со льдом, как деревенщина-янки, и скотчем всего с парой капель простой холодной воды…

Но вектор у Медведева получился знаковый — я поаплодировал. От смога над водою и Burn! до виселицы и лестницы в небеса…

Всё покатилось к черту кувырком, когда на Ю-тубе всплыл ролик с Дмитрием Анатольевичем, отплясывающим («отжигающим» — по его собственной жаргонной версии) под хит группы «Комбинация» «Америкэн Бой» — на слова саратовского поэта и гомосексуалиста, покойного Юрия Дружкова. Текст песни призван был, казалось, заставить вознегодовать патриотов, но прогневались либералы, сочтя предательством рок-н-ролльных идеалов. Которых, полагаю, в случае Д. А. Медведева, особо никогда и не было.

Любопытно, кстати, что музыкальные пристрастия В. В. Путина — пресловутая любовь к «Любэ» — не вызывают сильных реакций ни у либералов, ни даже у патриотов. Хотя тут всё непросто: «Любэ» предполагает наличие у фаната какого-то второго плана и двойного дна, вот только какого?

1

Нас, однако, интересует художественная литература, но прежде чем погрузиться в изменчивую стихию литературной политологии — ряд принципиальных предуведомлений.

По понятным причинам, за бортом данного очерка останется помимо биографического и мемуарного нон-фикшна весь огромный массив медийной, сетевой и книжной публицистики и околопублицистики — в диапазоне от «Лимонов против Путина» до тусовочных анекдотов Максима Кононенко цикла «Владимир Владимирович. ру».

Прозаик и журналист Александр Гаррос в интересной публикации «Код обмана» (журнал «Сноб», № 4, 2011) констатирует, что, в отличие от октября 93-го, август 91-го практически никак не осмыслен и, более того, даже не отражен в российской словесности. Гаррос подводит читателя к нехитрой мысли в духе «яка держава — таки и теракты»; августовская революция адекватна практически нулевому художественному выхлопу.

Отмечу, что это не совсем так — августовский путч нашел-таки свое отражение в текстах, которые трудно без оговорок объявить non-fiction. Навскидку назову два нашумевших в свое время произведения, в которых художественное начало преобладает над мемуарным, — «Трепанация черепа» Сергея Гандлевского и «Двойное дно» Виктора Топорова.

Любопытно, что ленинградец и критик Топоров, скептически относящийся к поэту-москвичу Гандлевскому, обнаруживает удивительное, не только фактическое, но интонационное сходство с гандлевскими зарисовками мятежного августа. И дело тут, видимо, в августе, а не в авторах.

Это я к тому, что на полный анализ художественной кремлелогии претендовать не смею и за бортом этих заметок останется не только так называемое «чтиво», но, возможно, и вполне серьезные, мною просто не прочитанные вещи. А в оправдание имею сказать, что интересует меня не статистика, а тенденции.

И второе — чтобы сразу закончить мутные разговоры о прототипах и протагонистах, только осложняющие дело. В этих филологических штудиях условностей всегда больше, чем в детских играх в «войнушку»: давайте сразу договоримся, что люди мы взрослые и просекаем фишку.

А прежде чем выводить правила, обратимся к исключениям. Первое — проект Дмитрия Быкова, Михаила Ефремова и Андрея Васильева «Гражданин Поэт», где Медведев регулярен, жалковат и симпатичен. Сатирическая поэзия, представленная главным образом большой тройкой — Быков, Емелин, Иртеньев, — вообще переживает небывалый с 80-х годов прошлого века ренессанс и потому требует отдельного разговора.

Исключение два — роман Сергея Доренко «2008». Дата на обложке снабдила книжку дополнительным сюжетом — из футурологического памфлета, пережив водораздел-2008, роман превратился в историко-психологический экшн. И там благодаря той же дате на обложке (третий срок или преемник?) Медведев таки наличествует, и зовется он «Димой», однако в куда меньших пропорциях, чем, с одной стороны — Сурков и Сечин, с другой — Лимонов и Ходорковский.

Доренковский Путин, разумеется, намного интересней и по-своему уникален. Образ сработан на жестком контрасте: 1) Путин в казенных домах и хлопотах рубежного года; и 2) Путин — даос среди китайских учителей в длинных медитациях. Доренко соединяет две почти полярные стилистики — кремлевские репортажи Андрея Колесникова («Коммерсантъ») и метафизическую сатиру Виктора Пелевина — и, кстати, именно у Виктора Олеговича в романе «Числа» банкир Степа Михайлов в процессе смены чеченской крыши на чекистскую увлекается Китаем, улуном, садами камней, а доренковский Путин в схожем порядке повторяет его дао. И напротив: пелевинский Степа впервые, пожалуй, в русской литературе медитирует на Путина, который в этом романе 2003 года выступает еще не персонажем, но фотографией на белой стене.

Впрочем, если воспринимать художественную путиниану сквозь призму евангельского сюжета, выяснится: предтеча у нашего героя имелся еще в 90-е и звали его Федор Федорович. Отставной чекист с питерскими корнями и аналитическим складом ума — один из персонажей романа Юлия Дубова «Большая пайка», впервые изданного «Вагриусом» в 2000 году. Сочинитель олигархических саг Юлий Дубов — писательская личность в своем роде эксклюзивная: гендиректор ЛОГОВАЗа и нынешний лондонский эмигрант, любитель поэзии и популяризатор Макиавелли, соратник Бориса Березовского и друг покойного Бадри Патаркацишвили.

Его очень хорошо, местами блестяще написанные книги — особый жанр, вроде прямой трансляции с места событий, сдобренной болтливым резонерством комментатора и слайдами олигархической подсознанки.

Федор Федорович времен «Большой пайки» работает у Платона и Ларри (Бориса и Бадри) в «Инфокаре» советником-аналитиком и уходит в сложные времена, но накануне большого триумфа могучего концерна. Федор Федорович «Большой пайки» явно не ожидает столь головокружительного развития собственной карьеры — но и реальный Владимир Владимирович вряд ли его предполагал на момент написания первого дубовского романа. Любопытно, что в снятом по мотивам «Большой пайки» фильме Павла Лунгина «Олигарх» (2002 г.) линия Федора Федоровича практически исчезает — то ли для проката, то ли от греха, а может, всего вместе. Безымянным выходцем из спецслужб он мелькает в паре эпизодов, в исполнении, впрочем, депутатакоммуниста Семаги.

В романе «Меньшее зло» (написание — 2002–2004 гг.; издание — 2005-й, «Колибри»), являющемся продолжением и книги, и фильма, Федор Федорович — герой уже первого плана, а сходство с путинской биографией заметно усилено, вплоть до бытовых деталей — отметим, например, пристрастие к непрерывному просмотру спортивных каналов — нюанс, подчеркиваемый многими устными биографами Владимира Путина.

В сюжете с президентством Федора Федоровича чрезвычайно выпукло заявлены все конспирологические комплексы и фобии «березовской партии» (которая, разумеется, не исчерпывается лондонским кругом олигарха-изгнанника).

Борис Абрамович, судя по его многочисленным интервью и заявлениям, категорически настаивает на многих вариантах собственного функционала при раннем Путине: хедхантера, политического гувернера, няньки «Семьи» с маленьким воспитанником в подоле и пр. Согласно данной концепции Путин и в послеберезовские годы никак не мог быть самостоятелен, а значит, вела и направляла его некая сила, ловко перехватившая у «Платона и Ларри» и, следовательно, равная им, хотя и не круче.

Имя этой силе — чекизм. Не название спецслужбы, но сложнейшая духовно-политическая практика в многолетнем развитии. А воплощение чекизма — старик, «мощный старик», строитель и разрушитель империй, пронзающий вещим оком судьбы мира и устраивающий их, весь в облаке корпоративной мифологии: союз с воровским миром через борьбу с беспризорщиной 20-х; рейд с грибным лукошком и тремя патронами за линию фронта в 42-м; дружеские консультации конкурирующих разведок в 80-е.

Показательно: управляемый и манипулируемый («гири на ногах, тяжелые гири… Гири обязательств и обещаний» — самый навязчивый мотив монологов Федора Федоровича) президент остается человеком — живым и слабым, страдающим и совсем неадекватным образу «сильной руки» — в столкновении политического и человеческого звучат у Дубова и в общем ему не свойственные сатирические ноты. А человеческая линия романа «Меньшее зло», при всем ее схематизме, много сильнее линии конспирологической.

К концепции Дубова (чекизм и управляемость первого лица) весьма близок, как ни странно (а может, вовсе не странно), Александр Проханов в своей трилогии «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“», которую, по причине обилия в персонажах сильных мира сего и мистического антуража, сильно напоминающего наркотический трип, наградили эпитетом «босхианская». В трилогии всё так или иначе закручено вокруг президента — того, кто им был на время написания романов. Причем в строгом соответствии с национальным соцлифтом — детство, в людях, кремлевские университеты. У Проханова эта схема выглядит так: Наследник (или Преемник, ведь и Путин когда-то был Преемником) — Зенит славы и власти — В конце второго срока.

Беда, однако, в том, что образа президента как такового у Проханова нет — виртуальная сущность из «Господина Гексогена» так и не обросла мясом в последующих романах. Даже чисто человеческие слабости выглядят аномалиями кислотного херувима. Мясом и реальными политиками там работают любимые и сквозные персонажи Проханова — генералы-конспирологи, ветераны локальных Гондурасов, выходцы из спецслужб. Очевидно, именно так писатель понимает путинское Политбюро и, наверное, не ошибается.

В «президентской серии» саратовца Льва Гурского (президенты меняются, а серия остается; нас интересует роман из путинских времен «Никто, кроме президента») — проблема несамостоятельности решается куда прямолинейней — президента злые спецслужбисты и просто нехорошие люди держат под крепким домашним арестом. Зато когда оковы тяжкие пали, образ является вполне симпатичный — нечто среднее между Сережей из «Судьбы барабанщика» и Лешей Навальным из «Роспила». А взвешенно либеральная лексика и «небольшая, но ухватистая сила» (скорее небольшая, чем ухватистая) словно предвосхищают в этой книжке, написанной на рубеже 2004–2005 годов, манеру поведения Дмитрия Медведева в моменты вспышек политической активности.

Это уже мостик к новому путинскому образу, в котором авторский произвол совершает попытки освободить президента от чекистской опеки и — шире — от спецслужбистского сознания.

2

У Юлии Латыниной в нашумевшей некогда «Промзоне» (2002–2003 гг., если не ошибаюсь), близкий к президенту чекист, развязавший олигархическую бойню, естественно, действует строго в рамках корпоративной морали и в интересах не только своих, но государства и президента, как он их понимает. Однако латынинский Путин, при том что старый товарищ вызывает в нем живейшую симпатию, а мироеды-коммерсы, руки по локоть, — любопытство и отвращение, жертвует интересами Корпорации и оставляет свой спецслужбистский класс ради абстрактной пользы, а также глобальных и невнятных, но устрашающих раскладов. Другое дело, что либеральное настоящее обусловлено чекистским прошлым — президент увидел в действиях полпреда Ревко серьезную опасность для себя и собственной власти. Инструмент всё тот же — конспирология в стиле Ивана Бездомного: «Он, конечно, спрятался в ванной»:

«Вот что мне понравилось в обоих гражданах промышленниках — они как-то не задумались над одним простым вопросом: зачем тебе столько денег? А ответ очень прост. Столько денег нужно только на свержение законной власти. Так что утаить эти деньги можно, не только убив господ промышленников, как это показалось им. А убив и меня».

Впрочем, в этом серпентарии есть место пафосу:

«Я очень часто слышал от тебя эти слова в последнее время, Саша. Я не пересмотрел итоги приватизации — „ты делаешь ошибку“. Я не меняю правительство — „ты делаешь ошибку“. Я не посадил в тюрьму парочку взяточников — „ты делаешь ошибку“. Тебе надоело количество ошибок, которые я, по твоему мнению, делаю?»

Это, конечно, говорит не президент, а сама Латынина, и чрезвычайно любопытно в этом изводе путинианы не так сходство концепций Дубова и Проханова, как противоречия, прежде всего внутренние, Проханова и Латыниной. Фигуры по взглядам очевидно противоположные. Александр Андреевич — государственник, патриот, адепт когда-то Красной, теперь — Пятой империи, ситуативный путинист (хотя и не без либеральных ересей, больше на уровне тусовочных взаимоотношений). Юлия Леонидовна — либеральный публицист, наследующая пассионарность Политковской, в похоти путинизма никак не замеченная (хотя и не без государственнических проговоров, иногда скорее для эпатажа). Оба, переквалифицируясь из публицистов в романисты, начинают декларировать в путинском образе нечто совершенно противоположное собственным взглядам. Проханов — не просто пиаровскую рукотворность бренда «Путин», отсутствие не только «сильной руки», но самих рук и ног, личности и сущности. Всё это распадается на атомы, растворяется в сером пейзаже и метафоре — России, утратившей все крепежные конструкции и потенции, угодившей во власть стариков, даже помимо их воли, поскольку молодых — просто нет. Или есть, но лучше бы их, таких, не было. «Старики управляют миром, а вот сладить со сном — не могут». Латынина прозревает сполохи либеральной эволюции не в самом режиме, а в главном навухудоносоре. И чего тут больше — следования художественной правде у Проханова или заговаривания пустых надежд у Латыниной — я судить не возьмусь.

3

Еще один общий и знаковый сюжет — президент от романа к роману молодеет. Не в хронологическом порядке их написания, но в процессе освобождения от пут чекизма. Забавно, что Путин фотографий и телевизионных новостей за эти годы и вопреки природе поступал точно так же — эволюционировав визуально из типажа чиновника почти без возраста (но ближе все-таки к поздней зрелости) в гламурные атлеты глянцевой индустрии, которая пенсионных раскладов не признает. Литература и здесь оказалась впереди.

Если у Дубова Федор Федорович почти старик и дряхлеет на глазах под спудом обрушившихся на плечи «маленького человека» обстоятельств, то в романе-памфлете Андрея Мальгина «Советник президента» президент — эдакий юный вождь краснокожих во главе своего силового племени.

Автор взял и затолкал в свою сатиру известных и на момент написания живых людей, поменяв по две-три буквы в фамилиях. Президента, впрочем, называют строго по должности. Он там появляется эпизодически, но убедительно — молодой и сильный, слегка циничный, мыслящий остроумно и государственно.

Вообще-то роман Мальгина о совсем другом персонаже, но приходится отметить, что Путин второго плана подчас бывает сделан с большей исторической и политической достоверностью. Лыко в ту же строку — «Околоноля» Натана Дубовицкого, жанр которого можно интерпретировать как постмодернистский камбэк по мотивам биографии Владислава Суркова, которому упрямо продолжают навязывать авторство романа. Если это действительно так, для нас особенно ценен персонаж с погонялом Чиф, выросший в крестные отцы из скромных издательских работников и подписывающий на убийство некоего «дедушки» главного героя — издателя и мафиози Егора Самоходова. Впрочем, здесь интерпретация текста в интересующем нас ключе не лишена деликатности. Как и вообще обозначившийся в последние годы вектор интереса г-на Суркова к отечественной литературе. Раньше Сурков опекал отечественных же рокеров — видимо, дело не только в самоидентификации «свой среди чужих»; Владислав Юрьевич хорошо помнит, что именно с рокеров все началось в середине 80-х. Литература тогда запаздывала, а магнитофоны были в каждом доме. Это потом, хотя и задолго до Суркова, выяснилось, что никакой особой свободы рокерам не надо, достаточно дать немного денег и пустить в телевизор. Не только пустить, но и опустить мимоходом: заставить петь не свои песни, а перепевать чужие, поставить на коньки и завернуть ласты.

С литературой все гораздо сложнее.

А возвращаясь к романам Мальгина и Дубовицкого, следовало бы отметить тенденцию не только омолаживания, но и «облатнения». Другое дело, что сей процесс обусловлен всей послевоенной историей страны и давно нашел свое подробное отражение в могучем корпусе сочинений главного поэта эпохи закатного совка. Знаменитый монолог Владимира Путина «стуча копытами», равно как и набор стилистически примыкающих к нему заявлений, реплик, афоризмов так и просится в песни другого Владимира — Высоцкого, хоть в «блатные», хоть в «мещанские» альбомы.

Своеобразным хронологическим завершением «путинского цикла» нулевых я полагаю книгу Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы», ее часть первую — «Боги и механизмы».

Три цитаты, довольно безжалостные, как и весь поздний Пелевин — жестокий аналитик-препаратор отечественной действительности сразу в нескольких ее измерениях и кругах:

«В общем, заглянуть в темную душу генерала Шмыги я даже не пытался — хотя подозреваю, что там меня встретило бы близкое жестяное дно, покрытое военным камуфляжем „под бездну“».

«Мне страшно было глядеть в оловянные глаза Шмыги, потому что его голова казалась мне дымящейся гранатой, из которой кто-то выдернул чеку».

«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.

— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем. И сразу же затянул любимую песню разведчиков:

— С чего-о начинается Ро-оодина…»

Как сказал один мой знакомый политик, 2010 год помимо прочего был интересен тем, что запел Владимир Владимирович Путин. А Дмитрий Быков, эдак походя, предсказал явление нового тенора:

«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом».

4

И еще один важный аспект, проистекающий из древнего правила «Короля играет свита». Тут больше всего повезло бойцам идеологического фронта — полнокровными литературными персонажами сделались Василий Якеменко, Александр Дугин и, естественно, упомянутый Владислав Сурков. Благодаря прежде всего писателям Виктору Пелевину и Захару Прилепину (Юлию Латынину больше интересуют почти не идентифицируемые с прототипами экономические вице-премьеры-коррупционеры, а Проханов конструирует президентское окружение, заглядывая в зеркало и прежние свои романы).

Владислав Сурков («…молодой темноволосый мужчина в сером костюме от Zegna с галстуком неброского, но такого элегантного оттенка, что если у Лены оставались какие-то сомнения в серьезности происходящего, они отпали раз и навсегда») и Вася Якеменко («идеолог в каске и плащпалатке») появляются в книге Пелевина «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана», повесть (?) «Зал поющих кариатид», Александр Дугин («философ-визионер Дупин») — в повести «Некромент». Там же упоминаются «политтехнолог Гетман и многоцелевой мыслитель Гойда Орестович Пушистый».

Книге «П5» вообще не слишком повезло в читательском и критическом восприятии — она и впрямь слабее многих других пелевинских текстов; видимо, кабальное обязательство «Эксмо» «ни года без книжки» далеко не всегда совпадает с пелевинскими свободными импульсами-радикалами.

Был у меня в пролетарскую мою юность старший товарищ Толян. Я был молодым рабочим, а он старым, золотые руки, со всеми вытекающими последствиями — каждое утро страдал тяжелым похмельем. Однажды, в очередной трудный его час, на промышленном чердаке в вентиляционных нычках и паутине мы с ним нашли «флакон» — невесть кем и, главное, когда забытую полбутылки водки, незакрытую. Напиток был изрядно выдохшимся. «Ну как?» — спросил я Толяна, брезгливо обнюхавшего и отпившего. Ответа пришлось ждать. «Похмелиться этим, ничего, можно», — без энтузиазма признал он.

Книгой «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» пристало похмеляться пелевинским преданным поклонникам (получилось П5 — и я так могу). Во всех пяти вещах беспредельна атмосфера тяжелого уныния — того, которое в православии считается серьезным грехом да и в буддизме не приветствуется. Это вовсе не та пронзительная нота печали — пряной, городской, горькой и светлой, — характерная для раннего Пелевина (об этом хорошо писал Дмитрий Быков) и всего нашего общего детства. Печаль выветрило из нынешней отечественной действительности с ее прикладной метафизикой и двойным дном, в которое периодически бьются снизу. Отсюда — неровность «нулевого» Пелевина: невероятно тонким, как острие нефтяной иглы, оказалось само пространство анализа. Потому именно уныние с его вечными признаками: духотой и теснотой вязкого, неприятного сна. Вот ведь поразительно: сюжеты разворачиваются в широких пространствах, будь то подземный развлекательно-деловой центр, московские улицы, восточный дворец, а ощущение тесноты всё болезненней.

Присутствует фирменный набор афоризмов и приколов, опять на уровне, превышающем камеди-клабовский, но не прежний пелевинский. По аналогичной категории проходят и наши персонажи. Это объекты беглой сатирической зарисовки, которых различаешь благодаря авторской интонации: Пелевин о Суркове — сатирически уважительно, о Якеменко — сатирически-уничижительно, о Дугине-Дупине — сатирически-репортажно, если допустить, будто репортер пишет в стенгазеты иных миров и пространств.

Пелевина, по аналогии с Хлебниковым, уместно назвать Колумбом новых литературных материков — он открывает доселе недоступные словесности явления и героев, а исследование этой феноменологии оставляет другим.

Например, Захару Прилепину, чей последний роман «Черная обезьяна» — сильный, неровный и многоплановый — содержит не слишком топографически конкретизированный кремлевский сюжет и образ идеолога Велимира Шарова, с которым автор-герой впервые пересеклись в школьные годы, а окружающие полагают их родственниками. (Отмечу, что и в тусовке многие болтают о родстве либо свойстве Суркова и Прилепина.).

В основе «ЧО» заложена прозрачная и даже навязчивая метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.

Вот эта амбивалентность и двойственность образа Шарова — от создателя новых «югендов» и «эскадронов смерти» до литератора-ботаника — ключевой момент для писателя — со «своим Сурковым» (ху из мистер…) он так и не может разобраться до конца, дать портрет в определенной цветовой гамме, стилистика петляет, взгляд расфокусируется.

Вообще для этого романа характерна то предельно четкая, то размытая оптика дурного сна, отражение происходящего вокруг во внутреннем раздрае героя. Когда феномен «недоростков» приводит автора в Кремль к Шарову, читатель с облегчением угадывает «наших», «мгеровцев» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть). Но и здесь — всё та же двойственность и контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина; дорожную карту его вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.

И снова не возьмусь судить — насколько принципиальна для Прилепина в этой амбивалентности идея оправдания Суркова как единственного глубоко литературного человека в верхней российской власти, или мысль о возращении русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного, на самые высокие этажи…

5

Возвращаясь к образу президента литературной эпохи околонулевых, констатируем: несмотря на количество громких писательских имен, отметившихся в теме, равно как и высокое качество сочинений — убедительного образа и типажа, на уровне метатекста, создать так и не удалось. Всё как-то сползает к этому самому околонолю, даже математически — когда обличения режима уничтожаются эдакой прикладной теодицеей, а освобождение от чекизма тонет в стихии облатнения. Впрочем, это точный конспект эпохи и состояния умов, а никак не вина писателей.

«То ли техосмотр для педофилов, то ль кастрация за казино».

Дмитрий Быков в свое время определил адекватность Путина широким россиянским массам и, как следствие, его популярность, в том числе электоральную. Пустота Путина, заметил Быков, очень точно резонирует с внутренней пустотой каждого из нас. Образуется пустотный хор, при котором солист не нужен, а то и вовсе противопоказан. Остается свой, особый Путин. Однако фиксируя практически тотальное и в чем-то даже загадочное отсутствие Дмитрия Медведева в современной российской словесности, мы вынуждены признать: путинская пустота имеет свои особые приметы, краски и даже перспективы.

Дмитрий же Анатольевич — явный аутсайдер конкурса пустоты.


Три П: Пелевин, Проханов, Путин

Президента (премьера) Владимира Путина и писателей Александра Проханова и Виктора Пелевина связывает не только буква «П», густо представленная в статусах и фамилиях троицы.

Виктору Пелевину в тягостные спутники критика и зрительская (читательская) масса давно сосватала Владимира Сорокина, хотя в интересующем нас аспекте это место по праву должен занимать Александр Проханов.

Мы ведем сейчас речь не об обширном, легко варьирующемся в именах-названиях и местами неряшливом прозаическом корпусе Александра Андреевича, но о трех его околокремлевских романах, посвященных событиям и людям новейшей российской истории, — «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“».

Каждый из перечисленных — роман-трип, и российская политическая реальность более чем адекватна наркотическим видениям в качестве приема. Однако при внимательном чтении мы обнаружим у Проханова явно пелевинское разнообразие расширяющих сознание рецептур. Распространенный вопрос из жаргона сетевых троллей: «Вы что курили, когда такое писали?» — звучал бы тут отнюдь не хохмой.

Симптоматика слишком очевидна.

«Господин Гексоген» можно было написать, покурив «очень хорошей травы» (пелевинское выражение). Тут и периодическое «пробивание на жрачку» с подробным описанием «хавчика», трапез и трапезных — от кремлевских палат до охотничьих домиков, и регулярные мельтешения героя в процессе, который называется «сесть на измену». А сатира в изображении отечественных випов (по сути, сюрреалистский шарж) заставляет вспомнить выражение «поймать хи-хи».

«Политолог» с его скачущим сюжетом и хаотичными передвижениями персонажей, обильными сексуальными сценами (всегда с оттенком насилия), рассыпающимися мотивациями, с трудом удерживаемыми авторской волей (точнее, неволей сугубо конспирологического подхода к отечественным реалиям), явно восходит к кокаиновому приходу. Или экзотическому ныне «винту». Или другим стимуляторам. Проблема в том, что действие кокаина краткосрочно, а «Политолог» весьма объемист и ничуть не потерял бы, уменьшенный, скажем, вдвое. Впрочем, стимуляторы провоцируют на регулярное потребление, которое у наркоманов называется «марафонить».

Наконец, галлюцинаторный насквозь «Теплоход „Иосиф Бродский“» показывает близкое знакомство с ЛСД. Похоже, именно потому «ТИБ» — самый слабый роман трилогии; кислотный трип, как утверждают специалисты, практически невозможно вербализовать.

Также уместно, снова очень по-пелевински, объяснить все три текста разными по воздействию грибами.

Оба писателя деятельно разрабатывают матрицу русского полифонического романа, предоставляя персонажам полную свободу для высказывания идеологий и мировоззрений в допустимой пропорции. Не по-коммерсантовски, а по-достоевски, то есть оставляя за собой если не знание истины в последней инстанции, то право в нужный момент прихлопнуть эту говорильню. Парламент птиц, по Пелевину.

Разница в тактике: Виктор Олегович ближе к концу с вялым эсхатологизмом констатирует «усталость и отвращение», отправляя персонажей в открытый не то космос, не то финал. Симпатии-антипатии Александра Андреевича очевидны на старте, поскольку общеизвестна его собственная имперская идеология с непременным мистическим перебором.

Связывает писателей актуализация русского Серебряного века — с его сплавом политики, мистики и эротики. «Господин Гексоген» начинается с гумилевского центона; Пелевин в романах «Чапаев и Пустота», «Священная книга оборотня» тяготеет к символистскому набору. В книге «Ананасная вода для прекрасной дамы» принципиален, даже на уровне названия, ранний Маяковский. Там же сюжетообразующая роль отводится русскому духовидцу Даниилу Андрееву, чьи визионерские видения травестированы прохановскими трипами в «Теплоходе» и — отчасти — в «Политологе».

Но всё это не столь важно, а принципиально для нашей темы, что оба писателя — ключевые авторы литературной путинианы.

В контексте этого явления забавно перетекание персонажей от одного автора к другому.

Дмитрий Быков в свое время издевательски комментировал послереволюционную романистику — «Хождение по мукам», «Города и годы», «Доктор Живаго»: дескать, в гражданскую войну герои то и дело нос к носу сталкиваются на перекрестках и полустанках России без должных на то, кроме авторского произвола, оснований.

Но здесь-то все куда круче, и не в одном романе, а в нескольких и даже многих сразу, у авторов, кажущихся во многом полярными. Когда от Пелевина к Проханову и обратно деятельно мигрируют протагонисты глянцево известных деятелей.

И — никакого произвола: других медийных фигур, способных быть этапированными в литературу, у писателей для нас просто-напросто нет.

О ком идет речь? Например, кремлевские политологи, готовые в любой момент стать оппозиционными политологами (и никого метаморфоза сия не занимает); Пелевин любит придумывать им квазидостоевские погоняла: Гойда Орестович Пушистый, политтехнолог Гетман, философвизионер Дупин. От превращения «дуги» в «дупу» прототипы угадываются еще легче; собственно, всё та же первая сборная соперничала за право узнать себя в герое «Политолога» Михаиле Львовиче Стрижайло (правда, кое-где у Проханова он назван Яковлевичем, прямо по Довлатову: «отчества моего ты не запомнил, но запомнил, что я — еврей!»). Победил, по общетусовочному мнению, Станислав Белковский.

Еще чекисты, естественно: вроде бы пелевинские джедай Лебёдкин и Влад Шмыга, чья голова напоминает дымящуюся гранату с выдернутой чекой, закольцованы (закрышованы) волком-оборотнем Сашей Серым, и в этом смысле мало напоминают бравых стариков-разведчиков у Проханова. Однако и у него прослеживается некая зооморфность — описывая своих генералов детально и жизненно, Александр Андреевич напоминает слепцов, ощупывающих слона на мелководье Ганга, — вроде бы по-разному, но об одном и том же.

Василий Якеменко, похоже, представлялся нашим авторам фигурой, тщательного камуфляжа не заслужившей; они с ним и поступили одинаково и предсказуемо, подвергнув поверхностной милитаризации. Пелевин — в антураже игры «Зарница» («Зал поющих кариатид»); Проханов — в военно-морском — капитан Яким из «Теплохода».

Еще — один из главных прототипов нашего времени, Владислав Сурков.

К нему Проханов примерился еще в «Политологе» (чиновник кремлевской администрации Чебоксаров), а в «Теплоходе» прото-Сурков выведен под именем Василия Есаула, воина, йога-разведчика-разводчика и спасителя государства.

Относительно Пелевина уже цитировалось о темноволосом серьезном кремлевском мужчине. Интересней, что сегодня и задним числом Суркова можно угадать в Вавилене Татарском, путь которого — от литинститутского поэта до верховного халдея и короля нанопиарщиков — легко проецируется на карьеру Владислава Юрьевича.

Еще забавней, что фильм по главному роману Пелевина, вышедший в прокат весной 2010 года, по стилистике и набору физиономий оказался куда ближе другому роману — «Околоноля» Натана Дубовицкого, который приписывали перу Владислава Суркова и где некий «Виктор Олегович» даже не окарикатурен, а злобно третирован.

Кстати, раз уж зашел разговор, несколько слов о фильме.

* * *

Очень трогательная, домашняя такая история.

Режиссер Виктор Гинзбург, который ранее в полном формате отметился единожды — фильмом «Нескучный сад» (1994 г., помните? вот и я не очень), а вообще живет и работает в Штатах, где снимает рекламу и клипы, и на этом основании полагает себя готовым пелевинским персонажем, — выпустил наконец кино по самому знаменитому роману писателя — Generation «П».

Предсказуемо получилось home-видео для друзей и тусовки, где не то играют, не то просто живут в формате ролевой вечеринки люди, также полагающие себя пелевинскими персонажами.

Это справедливо, ибо главный герой Виктора Олеговича — он сам, разделившийся на две ипостаси: сварливого гуру и трогательного в своих заблуждениях и прозрениях ученика. Оба выясняют свои отношения с Богом, эпохой и ландшафтом. Второй, но важный ряд героев — как правило, тоже не совсем люди: волки и лисы-оборотни, богомолы, чекисты и пр.

Вся прочая тусовка — суть персонажи. При желании можно угадывать реальных прототипов, а можно и не угадывать, настолько они суетны, карнавальны и взаимозаменяемы.

Гинзбург совершил внутри пелевинского мира своеобразную революцию — персонажи захватили власть и сделались героями, а прежние герои исчезли вовсе.

По-своему выдающееся достижение, именно оно мешает признать кино плохим и успокоиться. Фильм Гинзбурга не холоден, не горяч, он тёпл — и это главная претензия. Такие вещи, как роман Generation «П», назвавший своими именами российские 90-е и определивший пути русского миллениума, следует делать либо заведомо отринув пятибалльную систему, целясь в невидимую глазу десятку, либо и вовсе с установкой на скандал и минус, где тем не менее было бы за что зацепиться.

Золотой середины тут не бывает, да и быть не может. В итоге вышло не слабо, а слабо.

Создатели кино-«Поколения» мыслили скромнее — похоже, установка была на радиопостановку. Где слушатели реагируют не на текст, а на знакомые голоса и приколы, популярные в определенных кругах.

Другая и близкая аналогия — дачно-тусовочный театр. Хорош, как, впрочем, и везде Михаил Ефремов (Азадовский), радует любым своим появлением Иван Охлобыстин (Малюта), замечателен Шнур с безумными и почему-то еврейскими глазами (Гиреев), удачен Александр Гордон (Ханин) и Леонид Парфенов в роли самого себя — ход не оригинален, но, как любая парфеновская история, симпатичен.

Актер Владимир Епифанцев, кстати, не сильно выпадает из образа Вавилена Татарского, разве что какой-то избыточной накачанностью, чистый Сталлоне в лучшие годы, и торс его куда выразительней физиономии.

Появляются, чтобы просто появиться, Рената Литвинова и Роман Трахтенберг. Только вот ругаются матом ребята как-то стеснительно, звонко и нарочито — как школьники на первых самостоятельных шашлыках, что добавляет коекакое дополнительное знание о наших селебритиз.

Лыко в ту же строку радиопостановочной одномерности — мистические сцены (сеанс с Че Геварой, видение карфагенской шахты и явление сируффа, внутренние диалоги с богиней Иштар). Может, и хватило бы денег, да не хватило фантазии. А может, как всегда всё вместе. Между тем в адекватном сведении мистического и бытового слоя воедино, точнее, мистической и бытовой жизни человеческого ума (Пелевин, естественно, никакой не бытописатель), видимо, и есть ключ киношного прочтения Виктора Олеговича.

Роман написан в конце 1998 года (хорошо помню, как Голицын подарил мне на 29-летие первое «вагриусовское» издание). Двенадцать лет — это много; сценарист-режиссер Гинзбург перед гримасой современности явно испугался и растерялся. Отчетный период, который Пелевин не просто угадал, но просчитал и смоделировал, надо ведь как-то показывать. И вне авторского текста новый контекст смотрится необыкновенно убого, в нос шибает одновременно «Бригадой» и «Околонолем» — артист Панин, помнится, уже изображал пиар-продукты, а Виктора Олеговича уже как-то пародировали…

Тем не менее фильм «Поколение» стоит посмотреть — может, не торжественным походом в кино всем офисом с последующим отмечанием, но дома на DVD — как средство от бессонницы и любопытства, с надеждой на новые пелевинские экранизации.

Не судя слишком строго, первый блин комом. Или come on, как скаламбурил бы, возможно, сам уважаемый автор.

* * *

Обратимся к третьему «П». В трилогии Проханова Путин, в виде даже не прообразов, а эманаций, представлен широко, но однообразно. «Господин Гексоген» — хроника приведения к власти, путем заговоров и провокаций, некоего «Избранника», наследующего «Истукану» (кстати, самый убедительный портрет Бориса Ельцина в новейшей русской прозе). Продукт чужих воль, по сценарию всего единожды открывший рот для «кушать подано» в закрытом бассейне, почти бестелесный и очаровательный, Избранник ближе к финалу удостаивается такой характеристики от своих политических крестников — адептов чекизма:

«Он так и останется в колбе, в которой мы его синтезировали. Он беспомощный, вялый, лишен политической воли. Он половинчатый, дробный, выложен из кусочков мозаики».

В последних строчках романа Избранник превращается в угасающую радугу, и вот этот пучок разноцветных лучей, еще светящихся в полную силу, — отличная метафора ожиданий, объединивших тогда, без дураков, изрядную часть российского общества — от левых до либералов. Здравые люди, и прежде никем не очарованные, качают головами относительно градусов нынешнего протеста. Их удручает не «насмешка горькая обманутого сына», но сам генезис этой насмешки.

В «Политологе» президент Ва-Ва (Владимир Владимирович; едва заговорившие дети называют «вавой» болячки; был знаменитый нападающий бразильской чемпионской сборной 1958–1962 гг., тоже Вава — так вот, у Проханова где-то на стыке), ведомый чекистом Потрошковым, директором ФСБ и продвинутым биотехнологом, собственно — в ту же масть. Изящный и андрогинный, что, впрочем, не мешает сражаться за его благосклонность приме-балерине и светской львице, а ему самому — участвовать в восточном единоборстве, напоминающем компьютерную игру, с протагонистом Березовского.

Та же линия в «Теплоходе» — президент с вычурным именем Парфирий Антонович, утомленное солнце, отказывается от третьего срока в пользу бывшего премьера-либерала и стоящих за ним западных американцев.

Любопытен здесь не столько антагонизм Проханова-прозаика Проханову-публицисту, для которого Путин кумир, пусть дискретный, но многолетний. Важнее, что на протяжении трех долгих романов сначала потенциальный, а потом реальный носитель высшей в стране власти — фигура абсолютно не самостоятельная (в финале «ТИБ» Есаул легко заменяет его на двойника — как это водится в литературе, бандита и убийцу).

Виктора Олеговича как писателя одновременно социального и религиозного явление «владимирпутин» интересует больше, чем реальный Владимир Путин. Впрочем, рассыпанные по его романам краткие характеристики властных и силовых типов имеют черты вполне узнаваемые.

В первой биографии писателя «Пелевин и поколение пустоты» (вынужденно литературной, ибо авторы — Сергей Полотовский и Роман Казак — так и не удостоились личного контакта со своим героем) есть любопытный фрагмент:

«Моя встреча с Пелевиным состоялась в 2000-м, у него были чтения, а потом он спрашивал, что немцы думают про Путина, — вспоминает Александр Камионский. — Тогда как раз в журнале „Шпигель“ вышел про него крупный материал, где он, только что ставший президентом, характеризовался как „господин с обаянием сушеной рыбы“. (…) Пелевину этот образ страшно понравился».

Биографы цитируют далее «Священную книгу оборотня», и поклонники Пелевина, разумеется, помнят эту метафору:

«Каждый раз реформы начинаются с заявления, что рыба гниет с головы, затем реформаторы съедают здоровое тело, а гнилая голова плывет дальше. Поэтому все, что было гнилого при Иване Грозном, до сих пор живо, а все, что было здорового пять лет назад, уже сожрано. Здешний upper rat мог бы рисовать на своих знаменах не медведя, а эту рыбью голову».

И дальше: из диалога либералки лисы А Хули с чекистом и государственником волком Сашей Серым: «Ты действительно думаешь, что Хаврошечке не хватило яблока из-за кукиса-пукиса, а не из-за этой гнилой рыбьей головы, которая выдает себя то за быка, то за медведя?»

Кстати, способ нефтедобычи через камлания в тундре, как и юкисы-кукисы, есть в прохановском «Политологе». Там же всепроникающ рыбный запах — в описаниях экспериментов чекиста-генетика Потрошкова.

Виктор Пелевин — матрица современной русской литературы, вровень гоголевской «Шинели». Из нее вышли такие разные и замечательные писатели, как Дмитрий Быков (см. мое эссе «Чародеи и ученики», «Волга», 2011, № 1–2) и Андрей Рубанов (раздел «Неизвестный Эрнст»).

У Сергея Доренко в романе «2008» — альтернативной истории путинского президентства — важное место занимают китайские истории с медитациями и чаепитиями. Пелевин в «Числах» безапелляционно атрибутирует весь этот чайнатаун по ведомству ФСБ.

Впрочем, матрица-матрицей, а и Пелевин подключен всё к той же российской реальности с ее нефтяной иглой, таблицами «Форбса», гоголевско-чекистской шинелью.

* * *

Штрихи к литературному портрету Путина — исчерпаемы, как и он сам. Поэтому настало время поговорить о главном: не сходстве, а принципиальном различии писательских стратегий двух «П».

Александр Проханов — убежденный конспиролог. Заговор — по сути главный его персонаж, он любовно описывает его «анфилады» и технологии (всегда весьма прямолинейные и примитивные, читателю ничего не остается, как поверить на слово — и дело тут, конечно, не в литературном мастерстве, а в темпераменте автора).

Почва для возникновения заговора — всегда и неизменно плачевное состояние дел в отечестве.

Осуществляется он ветеранами разведки или через конфликт конкурирующих спецслужб, то бишь заговор — дитя чекизма. Потом, правда, выясняется, что текущий локальный заговор — лишь кирпичик в вавилонской азбуке Мировой движухи от сотворения мира. На этом фоне даже непринципиально, что делать на следующем этапе очередного суахили — менять президента, выращивать гомункулюса или вступать в спиритический контакт с Иосифом Бродским.

Таким образом, в конспирологический экшн легко вписать все выпуски новостей за отчетный период вместе с подшивкой газеты «Завтра». Ибо кривая логика заговора — на самом деле страшно прямолинейна, как сама стилистика власти и ее действий.

Главная проблема Александра Проханова как политического писателя — он регулярно ошибается. Не в прогнозах даже, хотя и в них; гипертонические ритмы его кремлевской прозы драматически не совпадают с общим движением жизни, которая всегда, в отличие от тайного сценария, имеет простор и градусы для коррекции. (Исключение, пожалуй, «Господин Гексоген», так он и стал национальным бестселлером, в кавычках и без, да и вышел на пике конспирологических настроений: общество тогда было вроде ребенка, влюбившегося в свои страхи.).

Задним числом вписать то или иное событие — приход чекизма (Путина) к власти, разгром гусинского НТВ, изгнание Березовского, упадок КПРФ, арест Ходорковского — в сценарий заговора получается вполне успешно.

Но когда речь заходит о смехотворно коротком, как говорил Воланд, сроке на будущее, программа дает сбои. И Потрошков-Патрушев уже не могучий демиург, а генерал на почетной пенсии, и Ходорковский менее всего похож на «опущенного», и большинство круизно-гламурных персонажей так и не удалось сбросить с теплохода современности «Иосиф Бродский»…

Почитающий Путина именно в качестве авторитарного правителя Проханов, как уже отмечалось, отнимает у его протагонистов не только самостоятельность, но и личность, поскольку эстетика заговора насквозь тоталитарна и все, кто до нее не дотягивают, безжалостно третируются.

Александр Андреевич — конспиролог не от хорошей жизни, ибо любой конспиролог — это романтик на полпути к цинику. Основателем школы «киников» был Диоген Синопский, искавший человека днем с огнем. Проханов с тем же осветительным прибором ищет разведчика, чекиста, способного возглавить и осуществить заговор во имя возрождения империи, а упирается в мягкого авторитаристапрагматика. А то и вовсе в нечто внеличностное: крышу, Рублёвку, распилочную…

У Виктора Пелевина литературная стратегия принципиально иная и даже обратная. Заговор в координатах его прозы давно осуществился, а если не успел, он просто теряет смысл, поскольку участвует в заговоре «всё взрослое население России». Пелевин идет не к идеалу, а пляшет от печки идеала разрушенного, хотя и не всегда воспринимавшегося в подобном качестве (советский проект, а точнее — советское детство у Омона Ра и многих его сверстников; Серебряный век у Петра Пустоты, стихи у Татарского, родное, свое, число «34» у банкира Степы, даосский Китай у лисы А Хули). Проханов, не умеющий победить в себе романтика и достичь спасительного цинизма, пережимает, похабничает и скандалит, даже не как «Есенин в участке», но как школьник, первая сигарета в углу рта, среди гогочущих старшеклассников в спортивной раздевалке.

У Пелевина давно получилось цинизм одомашнить и обжиться в нем. Осмелюсь предположить, цинизм его — вовсе не мировоззрение, а литературный прием, культурный код. Пелевинская интонация моментально узнаваема еще и потому, что это старая недобрая экклезиастова мантра, сдобренная лошадиной дозой иронии. Он еще в начале пути осознал, как на такую интонацию легко подсаживаются, как она завораживает утомленным всезнанием и глубиной — не самой мысли, а заключенной в ней нравственной инверсии.

Потому так неубедительны финалы его последних романов (а вот малая проза неизменно хороша, ей не нужно движения, достаточно констатации), «из ниоткуда в никуда» — потому что плодотворный на старте прием регулярно заводит в тупик. Виктор Олегович, безусловно, это понимает и предпринимает попытки избавиться от инерции. В последнем романе S.N.U.F.F. он начинает движение в сторону весны, то бишь романтики, явно устав писать книжки про поколение «П» и высказываться от имени этого поколения, а соблазна кукарекать во имя поколения никогда не испытывал — хватало вкуса, таланта, мудрости и трезвости.

S.N.U.F.F. — книга для юношества, с тремя основными признаками — вторичность, дидактичность плюс история большой и светлой любви. Занимательность, жюль-верновская точность и въедливость в деталях. Мотивы Аркадия Гайдара, «Кортика» и дембельских аккордов «много пареньков здесь полегло». Прямое эхо Толкиена.

Но вообще-то с этой вторичностью пальцев рук может и не хватить. Ибо при всей изощренности и проработанности новых «миров Виктора Пелевина» от первоисточников реально режет и не самый опытный глаз… Ну ясно, что Виктор Олегович насквозь не только пародиен, но и самопародиен и травестирует сам себя в аллюзиях не столько голливудских, сколько балабановских… Однако основные скелеты в Snuff'у не переработаны и даже как следует не упрятаны. «Машина времени» Уэллса. Две знаменитые трилогии — братьев Стругацких «Улитка на склоне», «Пикник на обочине», да и «Трудно быть богом» отчасти. И — цикл антиутопий вечного пелевинского «тягостного спутника» Владимира Сорокина: «День опричника», «Сахарный Кремль» и «Метель» с их однообразным деградантством, пошедшим по особому сибирско-китайскому пути… У Пелевина это называется «инь-гегельянь».

Кстати, Сорокина — во всяком случае, до «Сердец четырех» (а то и включительно) — тоже можно числить по ведомству юношеского романтического чтения.

Но вернемся к пелевинскому приему. Есть известный анекдот о еврее, который всегда предсказывает самое плохое (тоже экклезиастова школа) и никогда не ошибается. Пелевин, самый чуткий из современных художников (много цинизма, даже не черного, а серого юмора, чуть визионерства), ловит слабые поначалу исходящие от власти и в меньшей степени общества, импульсы. Дальше — прикладная демиургия: он приделывает им ноги, крылья, наращивает мясо и превращает в тренды. Реальности ничего не остается, как подражать. Тут бы у автора поучиться его персонажам — аналитикам и политологам.

И без подробного разбора ясно, что Generation «П» — энциклопедия русской виртуальной жизни, предвосхитившая диктатуру виртуала в российской политике и крепко потеснившая жизнь реальную.

В романах нулевых он всегда шел на шаг впереди реальности, потом Пелевина размашисто пародировавшей: замена чеченской крыши на чекистскую, портрет Путина как средство от компромата — предавайся под ним хоть финансовым, хоть половым извращениям («Числа»), занудные споры либералов и государственников на фоне нефтяных камланий, оборотничество и тех и других («Священная книга оборотня»).

«Некромент» и «Пространство Фридмана» были перепечатаны (в разных вариациях) на первых полосах федеральной прессы гораздо позже.

Всеобщий вампиризм, досасывание последних соков из себя и земли в Empire V.

Кстати, есть в этом романе один персонаж, о котором стоило бы немного поподробнее. Тоже ведь на букву «П»…

* * *

Весной 2009 года телевидение пару недель неистовствовало, треща собственного производства штампами о «пугачевском бунте», «пугачевщине» и пр.

Поскольку моя телезрительская активность измеряется в отрицательных величинах, сюжет о вручении президентом Медведевым ордена певице Пугачевой мне сначала пересказали, а потом уж я всё нашел в Интернете.

Пересказавшие поделились тонким впечатлением, что при вручении в кремлевском кабинете президентов было двое — Алла Борисовна и Дмитрий Анатольевич, если перечислять в алфавитном порядке. А может, не только в алфавитном.

На мой взгляд, все тут серьезнее и глубже; в силу давней привычки я взялся подыскивать ассоциации, или, как их там, культурные коды. И обнаружил — конечно же! Иштар Борисовна — королева вампиров в романе Пелевина Empire V.

Роман не самый лучший у Виктора Олеговича, вампиры — эдакие сверхчеловеки, даже сверхсущества, реальная элита, главными жизненными дисциплинами у которой являются гламур и дискурс. Нехитрая метафора эта непозволительно растянута, слабую фабулу спасает жесткая аналитика в привычном пелевинском ключе «О времена, о нравы!» — опять же традиционно отсылающая к стилистике платоновских диалогов, вложенных в уста циничных гуру и простодушных учеников.

Иштар Борисовна, если абстрагироваться от ее вампирской сущности и королевского статуса, — хорошая пожилая тетка: по-бабски мудрая, добрая, пьющая.

Теперь, собственно, пугачевские чтения. Алла Борисовна в России больше, чем кто бы то ни было, поскольку Алла Борисовна — сама Россия. Точнее, путь, пройденный Россией с 70—80-х годов по наши дни.

Я никогда особо не следил за творчеством АБП, но жить в России и быть свободным от этого творчества никак нельзя. Удручает разница, дистанция огромного размера между хитами позднего застоя, хоть бы даже «Старинными часами», «Миллионом алых роз» и «Мадам Брошкиной», «Полковником настоящим», «Таблеточкой-малолеточкой-клеточкой»…

Эстеты считают, что Пугачева кончилась в перестройку. Это не так, хотя своя логика здесь есть. Помимо вполне мейнстримных часов и роз были тогда у Пугачевой целые циклы на шекспировские сонеты, на стихи полузапрещенного Мандельштама (правда, с Петербургом, переделанным в «Ленинград», — не за ради лояльности, а для песенной рифмы к «умирать») и Цветаевой (саундтрек к «Иронии судьбы»), поп-роковый период с Владимиром Кузьминым. А скелет любой музыкальной темы — аранжировки хитов тех лет — и сегодня остаются непревзойденными на эстраде. Боюсь, так и останутся.

Конъюнктура, естественно, и стопроцентное попадание. Не только легкий привкус фронды, но и упование на вкусы и запросы многомиллионной аудитории. Средний советский человек был хоть и однобоко, но неплохо образован: почитывал «Иностранку», выбирался в столицы на концерты и премьеры, откуда-то знал гениев, не поощрявшихся режимом, и мог толково рассуждать о хороших стихах. Примерно на уровне нынешних кандидатов филологии.

Вообще культуртрегерская активность советской власти достойна отдельного большого исследования. Перекармливание обывателя классическими образцами было не от хорошей жизни задуманной и реализованной стратегией. Советская власть откуда-то знала (хотя, понятно, не бином Ньютона): разреши нашему человеку попсу, он немедленно сделает ее моделью поведения и затем неизбежно — образом жизни. То есть оскотинится и нашу рашу перевезет в дом-2, не изъясняясь даже, а мысля на уровне богатых плачущих латиносов и отечественного мыла.

Собственно, Алла Борисовна и прошла этот путь. Тоже, натурально, не от хорошей жизни, были причины и объективные: тот же голос. Ибо «Полковник» и «Мадам Брошкина» — даже не песни-рассказики, а сценки-байки, которые нужно не петь, а травить. Но главным образом это был процесс объективный, путь артистки, которая боялась потерять аудиторию, как страна и власть — адекватных ей подданных.

Символом этих процессов стал Филипп Киркоров: рост, зад, полуцыганский стиль южноевропейских задворок, весь чернокудрый, источающий липкую слащавость. Дело, впрочем, не в имени — не будь Филиппа, с А. Б. нарисовался бы кто-то другой из персонажей Кустурицы.

Тем паче что и Филипп со временем почувствовал свой стук снизу: в чудовищном фильме «Любовь в большом городе» он, пожалуй, единственно симпатичен не как герой (об этом просто не идет речи), но как актер и даже человек. Даром, что играет не то ангела, не то беса. Словом, зайка моя.

Вот, собственно, и все, а эпилог — пресловутое вручение ордена Медведевым. Дело не в двух президентах в одном кремлевском кабинете — сюжет обнажил в Пугачевой сущность не президентскую, конечно, но — подымай выше — имперскую и вневременную.

Все в ней сейчас Россия, и все в ней сейчас — соответствующая метафора.

Кризис, как у всех, возраст очень типичной для тетки-России как образа и символа (Родина-мать зовет), не больше и не меньше. С эстрадой завязала, но оставила возможность прощального турне и выступлений, «когда захочется». Бизнес-проекты в более-менее проблемном состоянии, личная экономика сугубо сырьевая. Не нефть с газом, но имя, репутация, величие… Спутники жизни разошлись кто куда, живет с Максимом Галкиным, и здесь он, может, тоже не сам себя играет, но представителя загадочного поколения, которое не так давно называли Next.

Есть, впрочем, главное отличие: огромное, монументальное, непрошибаемое чувство собственного достоинства. Не истерика с риторикой, порождение комплексов, не заклинания о поднятии с колен и возвращенном величии. А спокойное, имперское достоинство победителя, который ощутил себя таковым тридцать лет назад и ни разу не изменил самоощущению.

Вот это имперское достоинство и есть главный урок от Иштар Борисовны, королевство которой слишком от мира сего.

* * *

Звание пророка на короткие дистанции для Пелевина явно мелковато, однако он сам запрограммировал Вселенную, в которой пространство пророчества «короче воробьиного носа» (Горький). Точнее, отдал полномочия с инструментом одному такому программисту-сценаристу.

«…Что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.

— Вот как?

— Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.

— Это все, что вы можете про него сказать?

— Пожалуй, еще я могу сказать, что голова у него сейчас залеплена пластырем».

«Чапаев и Пустота» написан в 1996 году, когда Владимир Путин работал чиновником в свежепереименованном Санкт-Петербурге и как председатель регионального отделения партии «Наш дом — Россия» подписывал письма против травли Анатолия Собчака следователями Генпрокуратуры. А потом помог Собчаку контрабандно перебраться в Париж.

Не раз отмечалось: «Чапаев и Пустота» — роман, в котором преобладает не буддистское, а гностическое видение мира, и роль Демиурга отведена Григорию Котовскому (см., свежий пример, отличную статью Екатерины Дайс «Глиняные пулеметы и внутренняя Монголия», «Русский журнал», 2.04.12).

Магистральная ныне точка зрения: именно президентские выборы 1996 года с тотальным «голосуй сердцем» по ТВ, впервые запущенной практикой массовых фальсификаций, поддержкой Ельцина олигархами и соглашательством и отказом от уличной борьбы коммунистического кандидата Зюганова запрограммировали приход Владимира Путина к власти. С последующим вручением ему инструментария для обустройства русской вселенной по собственному усмотрению.

Согласно гностическому учению, Высший Бог обитает в занебесной области, однако из сострадания к человечеству он направляет к людям своего посланца (или посланцев), чтобы научить их, как освободиться из-под власти Демиурга.

Российская реальность шаржирует гностический миф и, как любая карикатура, может быть развернута в анимацию, где мы неизбежно возьмемся искать альтернативу Демиургу — Котовскому-Путину.

Тут в пару Виктору Пелевину просится олигарх, узник и литератор Михаил Ходорковский, безупречно усвоивший — в своей тюремной публицистике — пелевинский прием эсхатологической констатации и обозначения трендов.

Позволю себе пространную цитату из статьи политолога («Политолога») Станислава Белковского «Стоп! А где Ходорковский?» (МК, 03.02.2012).

«Именно Ходорковский еще в 2004 году в „Кризисе либерализма в России“ первым поставил вопрос об ответственности наших статусных либералов за возникновение и становление режима, который нынче принято называть „путинским“. Тогда эта статья вызвала натуральную ярость у столпов РФ-либерализма — от неизменного Анатолия Чубайса до собственного же Ходорковского партнера Леонида Невзлина. Как же так?! — раздался оглушительный крик. — Ведь все мы знаем и обязаны понимать, что в бедах России виноват Владимир Путин с его „кровавой гэбней“, из сумрачных рядов которой выделяется фигура Игоря Сечина, топ-дизайнера и архитектора „дела ЮКОСа“. И если убрать Сечина плюс еще несколько самых одиозных фигур, а на их место поставить нас, свободную совесть нации, то с тем же Путиным еще очень и очень можно поработать.

Поползли ядовитые слухи, что Ходорковскому в тюрьме вводят какую-то специальную сыворотку, заставляющую его открывать огонь по собственным штабам.

Сейчас основные идеи „Кризиса либерализма“ стали общим местом. Только самые отчаянные маргиналы примутся отрицать, что путинизм есть логичное следствие и продолжение ельцинизма-чубайсизма, а покаяние элит — непременное условие каких бы то ни было решительных перемен в России. Если мы, конечно, говорим о переменах типа к лучшему, в направлении Европы.

Дальше.

В 2005–2008 гг. Ходорковский написал трехчастный цикл „Левый поворот“, в котором поставил уже вопрос об ответственности (или, если угодно, системной, местами патологической безответственности) глобальных элит и сформулировал предчувствие кризиса 2008 года. Он, пожалуй, сделал это первым, во всяком случае, в России и порусски.

В те же примерно времена заключенный предложил концепцию легитимации приватизации: как сделать так, чтобы народ наш поверил в справедливость самого понятия „частная собственность“ и принял результаты разгосударствления главных активов, созданных советской властью (или Господом Богом, если речь идет о всяких там землях и сокровищах подземных царств). Идеи МБХ по этой части нельзя было назвать сильно новыми по мировым меркам, но в нашей стране, да еще из уст одного из героев „большой“ приватизации 1990-х гг. это громко прозвучало опять же в первый раз. Ходорковский предложил собственникам крупнейших предприятий, получившим их некогда практически за бесценок, заплатить единовременный налог — так называемый windfall tax. Этот налог стал бы своего рода извинением правящего экономического класса за былую алчность и помог бы объяснить нашим согражданам, что злобный лозунг „Отнять и поделить!“ уже можно бесповоротно снять с повестки дня.

Тогда, полдесятилетия тому, политико-экономическая элита РФ идею windfall tax не без негодования отвергла. Действительно: зачем платить какой-то налог, пусть даже единовременный, если денег очень жалко, а народ наш — все равно быдло бессловесное? Сейчас, после Болотной площади и проспекта Сахарова, мне немало приходится встречаться с олигархами и вообще влиятельными людьми, которые все-таки задумались: а что же завтра? Словосочетание windfall tax в этих наших разговорах звучит все чаще и чаще. А тезис о „бессловесном быдле“ — реже и реже.

Не далее как в прошлом, 2011 году МБХ сформулировал программу конституционной реформы и описал модель президентско-парламентской республики. Вокруг этой модели нынче пляшет решающее большинство наличных политических сил России — как правило, не упоминая Ходорковского, но это уже неважно».

* * *

Между тем анимационный ролик-snuff, оставаясь в рамках гностического мифа, приобретает черты сериала, а для наших героев — сада расходящихся тропок. Владимир Путин снова стал президентом России, предварительно наводнив Россию концептуальной публицистикой. Иштар Борисовна Пугачева собирается забеременеть. Александр Проханов был одним из организаторов путингов, но ныне опять погружается в полуоппозиционный скепсис (цинизм-light). Михаил Ходорковский отказался подавать прошение о помиловании уходящему президенту Дмитрию Медведеву.

Виктор Пелевин снялся для своей биографии на фоне зарослей плюща. В неизменных темных очках. А еще рубашке в синюю клетку и джинсах мягко-бордового оттенка.

Больше подошла бы шинель, но некое ее крылатое подобие уже надел на первомайскую демонстрацию Путин. За неделю до инаугурации. Так и в пивную пошел, похожий на несколько обвисшего не то Бэтмена, не то демона.


Запоздалый репортаж
Рассказ

Я его увидел вблизи раньше многих. Соединила нас наркомания — с ударением на «и» в предпоследнем слоге.

Темы наркомании и литературы я застолбил за собой в областной газете. Вообще-то через запятую, но иногда вместе, хотя литература, конечно, с боку припека, ибо наркомания точнее всего рифмуется с музыкой. Я предупреждал молодежь о проклятой зависимости и восторженно живописал ранние гибели рок-легенд от овердоз. Восторг вызывало их рок-н-ролльное творчество, но и героические кончины тоже. Я клеймил порок и не мог устоять перед его жестким обаянием.

Страна тогда заторчала серьезно и, казалось, бесповоротно — молодые вымирали целыми микрорайонами, дурь прямо на границе России и нашего региона грузили из караванов в поезда, и было не разобрать, где кончаются басмачи караванного сопровождения и начинается транспортная милиция. Самопальные «винт» и «мулька» оставались забавой продвинутых, повсеместно заменяясь «черным», который через десяток лет так же безоговорочно уступил «крокодилу».

Торговали в школах, и далеко не травой, а тем же герычем или ханкой — вовсе не для того, чтобы подсадить малолеток. Просто так было безопасней. Да и удобней — на индустриальных окраинах именно школы заполняют клубный формат, даже вполне зрелые дяди, поддав или отсидев свое, сходились, окрестные зомби, на школьно-дискотечные огни. Школы, однако, были чем-то вроде наркобирж, точки же располагались чуть ли не в каждой второй квартире пролетарских жилмассивов.

Я, не рыбой в воде, но пообвыкся. Увлекся темой. Ездил на «спидовую» зону, где содержались осужденные (ударение на «у», второй слог) ВИЧ-инфицированные и туберкулезники. Строго раздельно, общими у них были только камеры ШИЗО и церковка, пристроенная к столовой и расписанная — с избыточной католической щедростью — выпускниками нашего художественного училища имени Врубеля, многие из которых, познакомившись с массовой 228-й статьей, выпускные творческие работы выполняли уже в качестве кольщиков или лагерных иконописцев. Художник — быстроглазый парень с пластикой пуганой кошки — бодро сообщил, что здесь перекумарился навсегда и теперь имеет время дождаться «арменикума». «Арменикумом» — якобы изобретенным в Армении средством от СПИДа — они там все бредили, и ждали его больше, чем амнистии. Кстати, с тех пор я о чудесном армянском снадобье ничего больше не слышал.

Еще я интервьюировал первого в городе больного СПИДом (именно больного, а не инфицированного, то есть смертника не потенциального, а реального) у него в хрущевке без входной двери, среди спящих тел и непроходящих уксусных запахов почти непрерывной варки. Через полгода он умер.

Но мне что, я не мажор, не эстет и даже не интеллигент, а если журналист, так ведь после родного городка, армии, Карабаха, северо-восточного Казахстана и пролетарских работ. О чем и сказал толстой, передник в горошек, пушерше, к которой заглянул без предварительного звонка, по наколке обычных ребят с улицы. Беседы, впрочем, не получилось, и не то чтобы она опасалась за конфиденциальность, а просто не понимала абстрактного к себе интереса. Даже при согласии с братками и участковым он представлялся излишним.

Впрочем, коммерции она меня учить пыталась. Но даже в лекции о героиновом сетевом маркетинге слова из нее выходили тяжело, мешаясь со слюной, обильно омывавшей нечистые зубы.

— Берешь у меня два чека. Отдам по оптовой. Один себе, другой можешь тоже проколоть, а лучше — отдай торчкам по своей цене. Хочешь — своим, хочешь — прямо здесь найди, куча бродяг шатается. Дальше уже четыре дам… Ты где живешь? В центре? Вот там и прикармливай. Только сам с варкой не завязывайся, там быстро пропалить могут. Половина нариков стучит. Два, четыре — это я так говорю, для схемы. Партия-то с двадцатки начинается…

Видимо, в журналистскую легенду она так и не поверила, но на пополнение дилерской сети внешность моя тянула.

Но мне-то ее доверие было никак не вставить в заметку, хорошо задуманную, для лапидарной рубрики «Репортер получил задание»… Тогда я призвал на помощь свою кузину Галку, которая оказалась в том же бизнесе в нашем родном городке. Умер мой дядька-криминал (ее отец, общесемейное прозвище — Дед), встал текстильный комбинат. Дед в могиле, муж в тюрьме… Я без труда вспомнил Галкину разговорную манеру, густо сдобренную иронией, слезой и матерком, ее кухню, бывшую коммунальную, туалет с вечным запахом цементной затхлости и книгой «Чапаев» без передней и задней обложек — и двести строк отлично легли в полосу. Вернее, сначала было больше — я снабдил текст художественной деталью. Якобы к Галке в гости, в перерыве между продажами, приходит Ирка Феофанова — самая гламурная дама Второго участка родного городка и, как водится у них в гламуре, не первой свежести.

Рассказывает светские новости, куря Camel:

— Вот Оксанка Плеханова молодец баба. Познакомилась тут с одним — ну ничего так парень, родители как-то крутятся, сам упакованный. Она говорит: погуляю немножко, может, и дам, а потом брошу. Какой-то квелый он. Но как узнала фамилию — нет, говорит, надо выходить за него, такое из рук не выпускают…

— А как фамилия? — спросила Галка.

— В том-то и дело. Рикерт. Правда, красивая же? Тем более если Оксанка — Плеханова.

Ответственный секретарь газеты, Вера Брониславовна, интересная и по-кээспэшному интеллигентная, занесла авторучку над моими листками:

— А это зачем? Болтовню глупых баб в репортаж тащить? Строку гоним?

— Ну красиво же, Вер. Она — Плеханова, он — Рикерт. По-немецки это то ли мукомол, то ли сборщик соломы…

— У меня английский. И что?

— А тут Плеханова… Георгий Валентинович — аристократ, русский марксист, кадетский корпус закончил. «Искра», ораторское искусство. И вообще, наверное, родовитый дворянский род.

— Вычеркиваю абзац.

Газета вышла, и пришли менты. Они стояли на этаже, а дальше боялись — тогда правоохранительные органы журналистов еще, по старой памяти, опасливо чтили, да и менты те были молодыми операми — неопытными и уважительными.

Боялись мы вместе. Я — не столько ментов (опыт Второго участка на редакционных корпоративах не пропьешь), сколько оказаться в постыдной ситуации. Возьмут и разоблачат при коллегах как литератора, прикинувшегося репортером. Или наоборот.

Прецедент случился полгода назад. Не в нашей, а в соседней областной газете. Прожженный один журналюга накатал бомбу — о том, что по душу нашего губернатора прибыл заказной киллер. Отыскал в незнакомом городе старого товарища по службе в спецназе, этого самого журналиста (который, как уверяли собутыльники, никогда и нигде не служил государству — максимум пару раз пол помыл в вытрезвителе). И — скупо, по-мужски сообщил: так и так, вот заказ, но делать его он не желает, поскольку крепко уважает губернатора, этого прославившегося на всю Россию человека из простого народа. Подскажи, мол… Одному тебе доверяю. Под одной шинелью, из общего котелка.

Журналюга, ясно, метил в больное место нашего губернатора — в несусветное его пиаролюбие. И собирался построить на нем свое дальнейшее благополучие. Но чекистам, вставшим на уши, было не до авторских резонов, и они стремительно выколотили из лже-экс-спецназовца признание о том, что бомба — чистый вымысел, придуманный для читательского интереса к изданию и роста тиража.

Кипеж был большой. «Над вымыслом слезами обольюсь»: журналюгу уволили, что, впрочем, почти не сказалось на его алкогольном графике.

Я еще испугался за Галку, хотя ей-то в этой ситуации ничего не грозило. Менты наконец зашли в кабинет, и тот, что покрепче телосложением, прокашлялся:

— Генерал. Сегодня на совещании. Значит, журналисты знают, мля, все точки, где наркоту продают, а вы тогда зачем?

— Ну не все…

— Вот и дали бы адресок. На Пролетарках ведь? Мы бы к этой бабе подъехали…

Но тут уж я, по-прежнему боясь разоблачения, выдал из Закона о СМИ про нераскрываемость источников. Подумал: вот сейчас будут разводить на слюнявку — сколько она еще ребят сведет в тюрьму и могилу…

— Вы журналист. Эта у вас, гражданская позиция, должна быть? Не думал, сколько молодых парней эта тварь потащит на кичу и на кладбище? А? Хоть приблизительно — какие дома, пробьем через участкового…

Но страх литературного разоблачения, как оказалось, серьезная вещь. Я бубнил партизаном тот же Закон о СМИ. Плюс, для вящего их понимания, — у нас своя работа, у вас своя.

Ну, они и ушли. Расстроенные и ничем не пригрозив. Времена были…

В редакции меня одобрили. Журналисты, ни по старой, ни по новой памяти ментов опасливо не чтят и вообще не любят. Они вообще мало кого любят.

Так я и стал главным в редакции по наркомании. Поэтому, когда он приехал к нам в регион на всероссийскую совещаловку по проблемам и перспективам, редактор областной газеты Борис Кириллыч, громко дыша (время стояло летнее и докондиционерное) и тревожа галстук, солидно шевелил передо мной бумажками.

Исходник был прост и ясен: пиаролюбивый наш губернатор, пользуясь приграничностью и крупными цифрами наркозависимых, ВИЧ-инфицированных, осужденных по 228-й и просто вовлеченных (кошмарности цифрам явно добавили кабинетным способом — поди проверь), снова тряхнул портфолио связей и пробил приезд столичных силовых шишек на свое мероприятие. Взыскуя федерального пиара и столь же федерального финансирования. Пиар он любил крепко, но и финансирование уважал тоже.

А идею с наркоконференцией скорее всего ему подбросил шеф местного Совбеза — бизнесмен неуловимо-братковского происхождения. По мнению федералов, само наличие местного Совбеза было делом незаконным, они глухо ворчали, но, уважая нашего губернатора, не препятствовали деятельности, которая сводилась к совмещению функций пиари охранного агентства — охраняли окологубернаторские бизнесы и на силовую поляну не лезли. Еще — парни в Совбезе собрались молодые — боролись с уличной проституцией, которую губернатор собирался легализовать. Мечта такая была.

— Вот пресс-релиз, — шевелил бумагами Борис Кириллыч, — аккредитации не требуют, побольше народу хотят в Большой зал загнать. Жара такая! Там, значит, «круглый стол», свободный обмен мнениями. Только они будут обмениваться, вас не спросят… Список участников. Мероприятие губернаторское, наш звездить будет — двести пятьдесят строк тебе даю.

— Борис Кириллыч, губернатор что? Мы его и так каждый день видим, когда не запивает. И слышим, к сожалению. Там директор ФСБ будет, вот нам тема…

— Да. Как его? Пугин? У нас контролер был Пугин, выгнали за предательство, зэкам спирту литр загнал. Никто не верил, он сроду б литруху не донес, сам по дороге вылакал. Алкаш… Пудин? Любаша Пудина из отдела информации не родня ему? Фамилия не очень распространенная. А, вот — Путин он. Еще и секретарь Совбеза федерального. Это сейчас даже важнее, чем ФСБ.

Борис Кириллыч до областной газеты служил в ГУИНе, редактировал многотиражку «За чистую совесть!» (в народе — «Сучья правда») и в иерархиях ведомств разбирался.

— Да, давай строк триста.

— Куда, Борис Кириллыч! Скулы сведет… Обсудили, постановили, освоили. Или обещаем освоить. Они хоть одного конченого торчка в жизни видели?

— Там одних генералов штук десять в списке участников. Эти точно видели. Да и потом, дети у них всех есть… Хотя на таком уровне, конечно, детишки не ханкой мажутся… Может, кокаин? Ты вот разбираешься, скажи, что он вообще такое?

— Стимулятор. Для особо крутых…

— Это я знаю, — снова тяжело задышал Борис Кириллыч, — у нас он встречается?

— Пока нет. Но кто знает, те ждут. Это как секс в пионерлагере для детского контингента. Он где-то совсем рядом и скоро непременно будет, но пока нет.

— Ладно, иди в правительство. В два часа у них начало, открытая часть. Потом закрытая, вас выгонят в номер отписывать…

Большой зал действительно был полон генералов. А еще — прохладного воздуха (там-то кондиционировали) и живописи (не сугубо реалистической). Однако провинциальный зной ломился через огромные окна, и в этом климатическом празднике бюрократической жизни генералы казались продолжением вернисажа — творениями скульптора-примитивиста. У одного — тщательно вылепленная фуражка с высоченной тульей, но все остальное — от лица до лампас — тонуло в складках. Другой напоминал параллелепипед пластилинового бруска, за который было взялся юный художник, слегка порушил и бросил, занявшись более интересным делом. Третий встал и тонким, сиплым, радостным голосом, выходившим, казалось, из самых глубин генерал-лейтенантского дородства, закричал:

— Дорогие друзья и коллеги! Предлагаю сначала поздравить гостеприимного губернатора имярек с тем, что он вчера блестяще защитил в столице докторскую диссертацию по истории Государства Российского!

Генерал еще раз повторил «блестяще» и заблестел сам. Проступившими сквозь малиновое лицо каплями. Зашелестел аплодисмент.

Он, главный гость, нашедший место чуть сбоку, не в эпицентре круглого стола, сдвинул ладони ровно один раз. Губернатор поклонился и на правах хозяина ослабил галстук. Тот, прежде уверенно, как компас, показывавший на трибунку с докладчиком (губернатор наш был по-дороднее иных генералов) съехал вниз и повис, неприкаянный.

С диссертацией этой, посвященной федерализму, своя история. Сочинялась она — диссертация — в университете социальной экономики авральным порядком, моя жена Наташа входила в бригаду редакторов. И рассказывала, что среди кип бумаг, отпечатанных на принтере, нередко попадались листочки, исписанные авторучкой, некрепким, рвущимся почерком. Что-то там про Александра Исаича Солженицына и его земскую науку. «Явно сам писал! — восхищалась Наташа. — Представляешь?» Я представлял, хотя с трудом. Тогда нет, а сейчас уважаю — находил, выходит, время и мысли. Еще раз повторю — были времена… А между тем губернатор, отбивая такт кулаком и галстуком, бодро докладывал кошмарные цифры, вопрошал «Кто виноват?» и «Что делать?». А я разглядывал его, главного гостя. Даже в этом пестром Белом зале, разбавленный с двух сторон генералами, с живописью на заднем плане, он умел виртуозно сливаться с пространством. Полностью лысым он тогда еще не был, и видно было, что лысеет неравномерно, но никаких хохолков, завитков, жидко-кудреватого затылка… Остроугольность всего облика, да, присутствовала, ощущалось в нем канцелярское изящество дефицитного карандаша «Кохинор». Насекомые метафоры прилипли к нему позже, посредством либеральных энтомологов — земляной червяк, бледная моль и пр., и действительно что-то не человеческое (но и не насекомое) ощущалось не в пластике, не в лице, не в одежде… Впрочем, если на то пошло, серый хугобосс казался коконом, покинув который, он собирается не улететь, а просто раствориться.

Он вроде внимательно слушал и даже пометки в блокноте делал, но было ясно, что, во-первых, персонаж не отсюда, а во-вторых, не здесь. И когда ему предоставили слово и все притихли, впечатление только усилилось. После двух начальных фраз вникать в смысл становилось невозможно: небольшой этот человек, казалось, протянул под потолком струну и заиграл на ней известный ему одному тягучий набор звуков и ничуть не заботился обо всех остальных. В дальнейшем, еще несколько лет подряд, он говорил именно так, однообразной струной под потолком, и лишь годы спустя в его речи прорезалась черной хрипотцой рэп-скороговорка с близким эхом непроизнесенного матерка, все эти по башке отоваренные и отбуцканные брательники, поносом поливаемые. В монологах его зазвучали тёрки персонажей Высоцкого, у которых мент давно неотличим от блатного, да и надо ли уже отличать?

…Ну, как обычно: слушали, постановили, обещали много финансирования. Я споро и даже не жмурясь от отвращения настучал (ага: компьютеры у журналистов областной газеты появились одновременно с кондиционерами, то есть еще не скоро, я уже не застал) свои триста строк. Приписал, кто был из фотографов, дабы наши не метались пустопорожне перед сдачей номера. И уселся ждать вычитки, подсказывая Лёне Шугому западных актеров и оскаров. Он сочинял телегид — врезки в программу передач. Как все поздние шестидесятники, немного заблудившиеся во времени, Лёнька и с перманентного похмелья назубок знал всех наших звезд, вплоть до количества браков и ранних смертей, но в импортных путался — Голливуд уверенно шагал по миру мимо него. А вдвоем мы удачно заменяли грянувший через пару лет Интернет.

Вера Брониславовна, выдернув меня в замредакторскую, потребовала текст сократить.

— Много. А тут два ЧП на первую полосу — ДТП в ущелье и газ где-то из трубы своровали… А газификация всей губернии, сам знаешь, задача приоритетная. У тебя там губернатора надо оставить целиком (ну не мне тебе объяснять), а этого шефа КГБ можно и сократить. Всё равно говорит то же самое, только размазывает слишком… Да и вообще жирно им столько давать, чекистам.

— Он финансирование обещает…

— Вот когда дадут, тогда и напишешь. Не беспокойся, оно мимо нашего никак не пройдет. Вторыми узнаем.

Резать собственные тексты — противнейшая каторга на свете. Не то чтобы именно эта грязноватая машинопись, три жалких листка, тебе особенно дорога или тема вдруг взяла за душу — да загребись они со своей наркоманией и пустыми, как генеральская башка, совещаловами. Тут другое — моментально и жирно прорастает внутри рецидивное ощущение полной бессмыслицы жизни и нелепых ее занятий. Этот профессиональный экзистенциализм неудержимо тянет в шалманы, подвальчиками окружившие областной Дом печати и жадно раскрывавшие в любую погоду, день и ночь кривые рты открытых дверей.

Я мстительно удалил малинового генерала-поздравителя. Потом, в нарушение рекомендаций Брониславовны, прошелся по губернатору. Добрался до главного ньюсмейкера и покромсал его потолочную струну на мелкие пластмассовые кусочки, не пожалев финансирования. Отнес абортированную заметку. И стал смотреть в большое окно с восьмого этажа.

За окном происходил 99-й год. Его экватор, июль. Моему сыну — три года, а дочке — три до рождения. Я уже совершил первый свой развод и снял убитую однушку около Городского парка с каштаном под окнами и пыльной полкой ЖЗЛ в книжном шкафу. Полюбил темные аллеи парка (это сейчас там скрипучий каруселями малый диснейленд со сладкой ватой и платными туалетами на каждом углу, категорически несовместимый с моим внутренним декадансом), искупался уже, пьяный, на пару с пьяным Голицыным в затхлом парковом пруду, по краям его бдят и дремлют безумные рыбари; предварительно Наташа и Леша негритянски отплясывали на берегу. Белый день был, не вечер.

Борис Кириллыч дальновидно и всё больше поручает мне писать о политике, отправляет на партийные тусовки, отяготившие меня первыми серьезными разочарованиями в человечестве. Для себя я пишу прозу (чаще плохую) об эпических фигурах камышинских пролетариев, уходящих из своих гаражей в никуда вместе с отечественным производством… Я уже дождался первой рецензии на свою повесть в «Независимой газете», пера Марии Ремизовой — обзорная, но обо мне больше всех и почти хвалебно. Напечатался в «Новом мире» и журнале Ирины Прохоровой «НЛО». Мне еще не предложили возглавить наивный журнальчик провинциального глянца, с которого начнется длинная и, кажется, бессмысленная история собирания по кускам нашего медиахолдинга, но скоро предложат. Я заработаю свои первые (и, строго говоря, последние) небольшие деньги на грязных выборах.

Первый мобильник — громоздкая, как противотанковая РПГ-40, «нокия». Меня — пока десяток страниц в Яндексе. Я узнаю политиков, они и сейчас в большинстве забиты в «контактах». Я знакомлюсь — профессионально, а дальше лично — с ведущими городскими бандитами и теперь имею право, когда заходит разговор, прибавить к имени-кликухе «покойный»…

Я дружу с актерами, поэтами, музыкантами и блатными, которых объединяют общая неприкаянность и пьянство. Пьем мы всё больше и всё меньше празднично, под Аркадия Северного и Тома Уэйтса, напрягая семьи уже по-взрослому. Жива и молода моя мама, там, в родном городке, где еще жарче и тише в этот 99-й июль…

Знал ли первый ньюсмейкер «круглого стола» о своей дальнейшей судьбе, которая грянет совсем скоро? Наверное, был в курсе — об этом сегодня многочисленные свидетельства, факты, документы, ящики водки, березовские… Но едва ли, растягивая потолочную струну в сером коконе хугобосса, он чувствовал огненное и удушливое дыхание той приближавшейся осени — рейд Басаева в Дагестан, взрывы домов в Москве, телевизор, заблаживший жарким баритоном расстриги Доренко…

Господин гексоген той осени, разбудившей генетическую память если не 41-го, то 53-го, заставлял пугливое население собирать дружины и нести дежурство. Меня пару раз останавливали — усатые сутулые дядьки, почему-то с желтыми черенками лопат в несильных руках, но сталкерши-старухи объясняли им про мою жилищную съемность и семейность. Главными жертвами возрожденной бдительности становились, впрочем, озабоченные мужики за сорок, останавливавшиеся у дверей подъездов изучать проституточные объявления. Эти розовенькие и оранжевые квадратики с телефонами — феи, ночные звезды, дневные сказки и прочие соблазны мечт — появились тогда и наклеивались повсеместно — даже отцы семейств косили лиловым глазом и глотали непрошеную слюну. Сам видел, как мужчинки определенного типа квадратики либо срывали и совали в карман, либо переписывали в книжечку. Скорее из спортивного интереса — на вызывальщиков блядей, готовых платить за продажную любовь, они походили мало. Выглядели, согласен, подозрительно.

…Вера Брониславовна смущенной не казалась:

— Тут Изосимова на ДТП послали, а он пропал. По газу темная история, менты перекрылись, в пресс-службе трубку кладут на короткий гудок. В общем, с тебя еще строк семьдесят на первую полосу.

— Откуда? Дай из моей заметки вынос на первую…

— Даю. Только этого мало. На площади они сейчас какое-то действо затеяли — губернатор будет и кагэбэшник твой. Сбегай. На всё про всё — сорок минут, номер уже готов. Выручай.

Действо было самое июльское — зной, несмотря на семь вечера, почти не спал, а они придумали жечь чучело наркомании. Может, перепутали ее с Масленицей. Губернатор и шеф местного Совбеза, хитрый на выдумки, не изменили ни себе, ни пиаролюбию. Чучело символизировало фольклорную смерть — нарисованной редкозубой улыбкой и настоящей косой. Актуальность подчеркивалась картонным шприцем в другой руке — достоверным до делений с циферками. Туловище набили какой-то горючей дрянью и обернули серой тюремной простыней. От него воняло.

Массовку составляли в основном коллеги, ряды генералов поредели, а нечастые зеваки трепались о чем-то глубоко своем. На трибунку поднялся лучший диджей нашего «Джин-тоник-радио», известный голосом, в котором сахарная проникновенность незаметно переходила в развязную просоленность.

Он, пользуясь бумажкой, коротко рассказал, какое невъебенное мероприятие прошло сегодня у нас в городе и области. Прочитал, больше запинаясь, резолюцию открытой и закрытой части мероприятия. За спиной диджея пружинисто возник шеф местного Совбеза — злой зрачок, недовольное лицо. Казалось, диктор сейчас будет больно ударен в почку. Удара не последовало, но сахарно-соленый голос победно возвысился и завибрировал:

— Право сжечь дотла чучело, символизирующее наркоманию, предоставляется губернатору Саратовской области Дмитрию Федоровичу Аяцкову!

Победность подпортил микрофон, противно вдруг зафонивший. Краткой паузой воспользовался шеф местного Совбеза, что-то внушивший ведущему.

— Также право сжечь чучело проклятой наркомании предоставляется председателю Комитета… секретарю… директору Федерального… ой, Саш, ну тут так написано… директору службы… директору Федеральной службы безопасности Владимиру… Владимиру Путину!.. Он еще секретарь Совета безопасности Российской… России! Сгинь, подлая! Горит-горит!

Владимир Путин ровно через месяц стал премьер-министром, через полгода — фактически президентом страны. Наташа, крошившая свой тазик оливье, крикнула: Алеша, Ельцин говорит!

Тот распадающимся богдыханом заполнял экран и слезно отдавал самое дорогое. Мы встречали новый нулевой (трехнулевой!) вдвоем, и на одном из каналов, где раньше шли мелодии и ритмы зарубежной эстрады, нашли «Калигулу». Порнокино о природе власти официальное ТВ показывало впервые.

2012


II. Олигархи и арестанты

1

Процесс «Березовский против Абрамовича» в Высоком суде города Лондона сделался не только развернутым протоколом-комментарием к эпохе путинских околонулевых, но — литературным фактом. Примерно в том смысле, в каком поэзия первой волны эмиграции стала послесловием к Серебряному веку в его культурно-биографическом изводе. (В практическом ключе эпоха русского декаданса разрешилась революцией 1917 года и советским проектом.).

Кипа судебных стенограмм — эпилог к диптиху Юлия Дубова «Большая пайка» и «Меньшее зло». И определенный психологический ключ к этим романам, позволяющий полагать их вполне легитимным историческим источником.

Сам писатель, проживающий и скрывающийся ныне в том же Лондоне, написал трилогию, однако роман «Варяги и ворюги» выпадает из ряда. Не по причине прерывания титульной дихотомии «большая — меньшее», но прежде всего, из-за отсутствия в «Варягах и ворюгах» главных дубовских персонажей — Платона и Ларри.

«Большая пайка» — производственный роман на прочном фундаменте драмы отношений, форсайты эпохи первоначального накопления. Бандитский экшн с трупами и композиционными прибамбасами (немного Расёмон, немного — постмодерн), восходящий не столько к Драйзеру, Фицджеральду и Марио Пьюзо, сколько к революционным эпосам советских двадцатых — от Бабеля до Шолохова (лыко в строку — вводные новеллы, сделанные в технике сказа и «остранения»). Плюс — интеллигентская мифология и подсознанка а-ля 60—70-е. Не случайно строки двух поэтов — Эдуарда Багрицкого, с одной стороны и Александра Галича — с другой, являясь лирическим лейтмотивом книги, цитируются социальными, казалось бы, антиподами — подавшимся в бизнес доктором наук и угодившим туда же чекистом — протагонистом, кстати и грубо говоря, Владимира Путина.

«Меньшее зло» — забойный политический триллер с причудливой барочной композицией и вставными новеллами, закольцевавший московские взрывы с атакой на ньюйоркские башни-близнецы. Барокко и триллер — вещи несовместные, но у Дубова получилось весело и страшно. Своеобразный камертон — пародийно-конспирологические комментарии и виртуозно вмонтированные в главный сюжет чистые пародии, скажем, современной газетной стилистики — «Московский комсомолец» и «Завтра», Александры — Хинштейн и Проханов.

«Большую пайку», впервые вышедшую в 2000 году в «Вагриусе» нешуточным тиражом в 51 тысячу экземпляров (аналогия с контрольным пакетом) и с тех пор неоднократно переиздаваемую, нарождающийся средний класс принял, как Маяковский революцию, как кухонная компания — проникновенный мужской шлягер: «наша книга», «да это ж про меня, про всех про нас, какие, к черту, волки»…

Главной причиной читательского успеха стали точность деталей, рельефность характеров при всем драматургическом схематизме, технологические подробности кооперативо- и пирамидостроительства.

Что есть, то есть — и в очень редкой для русской литературы концентрации. Молодой Валентин Катаев показывает Ивану Бунину новый рассказ. Герою его придумана эксклюзивная профессия — декоратор, но рассказ не об этом: типичная любовь с кокаином, к тому же несчастная. Мэтр терпеливо слушает, но к финалу не выдерживает и начинает сердиться:

— Когда же он у вас наконец будет писать декорации?! Так вот, в романах Дубова декорации пишут все время.

Даже когда вклинивают в плотный деловой график свидания с барышнями или вынужденно отсиживаются в эмиграции.

Сразу после выхода «Большой пайки» казалось, будто автор крупнее своего почти шестисотстраничного романа, а уж в компетенции его никто не сомневался — генеральный директор ЛогоВАЗа, особа, приближенная к Борису Березовскому! Но потом скептики (а может, ревнивцы) обнаружились, причем не менее квалифицированные.

«Я был на первом собрании, где Березовский предложил скинуться деньгами и создать ЛогоВАЗ. Это было летом или в начале осени 1988 года, в кафе „Атриум“ на Ленинском. На этой встрече было человек пять-шесть. Причем Юлика Дубова, который про это пишет, тогда и близко не было, он появился намного позже!»

(Петр Авен. Из интервью Игорю Свинаренко в кн. «Сильно умные. Разговоры про успех». М.; «Эксмо», 2004 г.)

Еще цитата из Авена: «Интересная книжка, я там узнавал всех!» И то верно: на момент выхода «Большой пайки» тусовку больше всего занимали прототипы главных героев. Между тем автор предупреждал: «Реально существующих людей в этой книге нет, хотя я полностью отдаю себе отчет в том, что каждый, дочитавший эту книгу до конца, немедленно начнет называть фамилии и тыкать пальцем в ту или иную фирму. Кажется, я даже знаю — в какую.

Не надо этого делать».

Начали действительно «немедленно» (привет Веничке Ерофееву). Правда, в «ту или иную» тыканья не было, указательные сразу устремились в двух людей — Бориса Березовского и Бадри Патаркацишвили. Радость узнавания была настолько инфантильной и непосредственной, что зрительская, по Булгакову, масса не заметила той подлинно революционной рокировки, которую произвел Дубов внутри своего тандема и относительно расстановки сил в корпоративной иерархии. По Юлию Анатольевичу выходило, будто главным архитектором и технологом обширной бизнес-империи на самом деле был вовсе не вяло и клишированно, на дежурных восхищениях «гением», прописанный Платон (или Борис). На первое место выдвигался рельефно вылепленный (усы, зрачки, седина) Ларри (Бадри). Если уместна аналогия с главным русским плутовским романом — то гроссмейстером и охотником за сокровищами Бендером предстает, конечно, Ларри, Платону же достается роль Кисы Воробьянинова — «гиганта мысли» и «отца русской модели олигархического капитализма».

А устремившись, послушные авторским аллюзиям, в историю, мы обнаружим, что Платон густо смахивает на Ленина (Е-Ленин, броневичок, Швейцария, полемическая скороговорка, где-то в тексте даже есть о картавости); Ларри же весьма напоминает Сталина — «чудесный грузин», еще и рыжий. Клубы табачного дыма. И схожий инструментарий.

Сегодня, когда «Большая пайка» видится на расстоянии, уже ясно, что так оно, похоже, и было. И подтверждают подобный расклад материалы процесса «Березовский VS Абрамович» — щедрая нива для аналитика.

«Или вот, скажем, Бадри Патаркацишвили долгие годы считался ключевым партнером и как бы личным финансовым директором Березовского. Но лондонский процесс скорее показывает, что Бадри (настоящее имя — Аркадий) всегда играл двойную игру. Работал строго на себя. Давил на Березовского в начале нулевых годов, чтобы тот продал свои российские активы (из-за которых БАБ нынче и судится). А самое пикантное: именно Бадри, чует мое сердце, до самой своей загадочной смерти в феврале 2008-го де-факто контролировал Андрея Лугового, которого британские власти теперь подозревают в полониевой акции в центре Лондона. Спрашивается… Ладно, потом. Даст Бог, нынешний процесс — не последний».

Станислав Белковский, «Низкие истины в Высоком суде», «Московский комсомолец», 11.11.2011 г.

Кстати, любопытно, что в «Большой пайке» есть и такая сюжетная линия: Ларри встает перед необходимостью (без всяких платоновских «Ларри, займись!») замкнуть на себя корпоративную и личную охрану — свою и Платона. В «Меньшем зле» Ларри — воинский начальник и стратег небольшого, но суперэффективного спецназа, где выделяется Андрей — беззаветно преданный шефу офицер с обширным военным опытом, способный творить чудеса в ходе разнообразных боевых работ.

А вот знаменитое свидетельство самого Бадри Патаркацишвили.

«Я хочу рассказать тебе эпизод из своей жизни. Может, ты не слышал, но Путина в политику привел я! Как привел? Он был в Санкт-Петербурге, работал заместителем Собчака, крышевал мои питерские бизнесы. Носил один грязный костюм зеленоватого цвета. В нем и ходил по жизни. Когда Яковлев там выиграл выборы у Собчака, Яковлев предложил ему остаться, но Путин поступил по-мужски и не остался — ушел из мэрии вместе с Собчаком. Два раза в день мне звонил и умолял: Бадри, переведи меня в Москву — не хочу здесь оставаться. Я пошел к Бородину — Пал Палычу, который тогда был начальником хозу у Ельцина. Он хороший парень — мой друг. Пришел я к нему и рассказал о Путине, что тот толковый парень и, может, перевести его в финансово-контрольное управление? „А хочешь, я переведу его своим замом?“ — сказал он. Позвонил я Путину, он приехал в тот же день, потом стал директором ФСБ, затем — премьер-министром.

У нас был ЛогоВАЗ-клуб. Путин ко мне приходил обедать каждый день. Ресторан там (на Новой площади) у нас был, бар… Кое-что еще. У нас были нормальные отношения, и в конце концов на него обратил внимание Березовский. Он решил назначить его главой ФСБ. Вот и пошлопоехало… Потом решался вопрос, кто будет премьером. Мы знали, что премьер — это будущий президент, и он был нашей кандидатурой. Так что это мы его…»

(Расшифровка беседы Бадри Патаркацишвили с главой спецдепартамента МВД Грузии Ираклием Кодуа, перевод и публикация, «Трудности грузинского перевода», — «Коммерсантъ-Власть», 11.02.2008 г.).

Отметим: Бадри не то чтобы подчеркивает свою роль в истории, он проговаривает вещи, сами собой для него разумеющиеся, в его кругу хорошо известные — «привел я», «мои питерские бизнесы», «приходил ко мне обедать». Березовский и «мы» появляются в монологе далеко не сразу.

Кстати, одна из загадок дилогии — Дубов выводит Ларри из платоновской тени, оставляя своему в меру циничному читателю (цинизм, да, приветствуется) глобальный вопрос — отчего это «бизнесмен от Бога», человек-машина без страха и сантиментов, ничего не забывающий, не останавливающийся перед максимально жесткими решениями, чувствующий себя как рыба в воде среди больших политиков и серьезных криминалов, вдруг так предан своему пусть гениальному (хотя тут вопрос дискуссионный), но взбалмошному и необязательному партнеру? Которого, по всей логике бизнеса (в романах Дубова она почти сакрализуется) мог бы десятки раз кинуть, разорить, физически уничтожить… И был бы, в контексте дубовской философии, если не прав, то оправдан.

Мужская дружба? Но сам Юлий Анатольевич сотни страниц посвятил описанию эфемерности сей конструкции на момент, когда в людских судьбах командорскими шагами зазвучит эта самая логика большого бизнеса… Истории разрушения человеческих отношений чем дальше, тем больше упрощаются, схематизируются — дежавю, различающееся лишь именами — Сергей, Виктор, Платон, Муса — да способами умерщвления.

Ларри как исполнитель нуждался в научном руководителе — Платоне? Но уже в «Большой пайке» бизнес-функционал Платона сводится к придумыванию «схем», что к финалу выглядит прямо-таки комедией одного положения. А в «Меньшем зле» Ларри и от этой единственной функции Платона почти освобождает, подбрасывая ему разве что мелочишку представительских…

Можно придумать еще десяток оправданий этому тандему, но всякое будет хромать — и в литературе, и в реальности. Видимо, на «двойную игру Бадри» Белковский указывает вполне справедливо, однако справедливо и то, что не только любови с дружбами, но иные бизнес-партнерства заключаются на небесах. И союз Платона и Ларри (Бориса и Бадри) — именно подобной категории. Помимо всего прочего, реальный Бадри, похоже, следовал своеобразному кодексу чести, который для себя определял как «мужское поведение»:

«У меня свои представления о жизни. Это я в Грузии такой добрый дядюшка. В России у меня несколько иной бэкграунд. Там меня по-другому знают. Пусть там спросят. Там меня знают как мужчину.

Путин поссорился с Ельциным в какой-то момент и хотел… Прислал людей к Березовскому и обещал снять кое-какие обвинения в обмен на то, что тот раскроет валютные счета Ельцина. Ну у него какие-то проблемы возникли тогда с Ельциным. Березовский был готов говорить об этом: „Приходи, поговорим на эту тему“. Но посмотрели, и оказалось, что у него ничего не было. „Это только у Бадри может быть“, — сказал он. Но те ответили: „Так к нему обращаться бессмысленно, Бадри не скажет нам“. — „Правильно, не скажет вам“. Не потому, что Ельцин мне друг, но он мне это доверил — а я мужчина. Я это ни на что не поменяю — ни на деньги, ни на что, это было и будет похоронено вместе со мной. Умер Ельцин — все, никто не узнает. Как будто я и не знал. Потому что Ельцин мне ничего плохого не сделал. Только хорошее. Я не могу забыть его. Вчера уважал, а сегодня нет? Так не бывает. Если мы о чем-то договоримся, то все, мы пожмем друг другу руки, и дело сделано».

(«Трудности грузинского перевода», «Коммерсантъ-Власть»).

Видимо, суетливый и непостоянный, но пожизненный партнер занимал в мужской бизнес-вселенной покойного Бадри действительно особое место…

Здесь я вынужден признаться в небольшом сознательном пережиме — даже вполне продвинутый читатель романов Дубова вряд ли споткнется на условности трогательной связки двух легендарных друзей и компаньонов. Сюжетно-композиционная ткань книг не оставляет возможности загрузиться по теме, автор всегда опережает возможную рефлексию по-митьковски — «А вот так!»

В общем, у Дубова мы имеем качественный производственно-гангстерский эпос, эффект соучастия, аромат эпохи, плюс — загадку взаимоотношений двух крупных людей с метафизическим даже оттенком. Вполне достаточно, чтобы признать оба романа шедеврами того явления, которое я для себя обозвал лапидарно — олигархической литературой (а там чем черт не шутит — может, в этом виде и в учебники войдет).

* * *

Термин «олигархи» в привычном сегодня значении впервые появился в знаменитой статье «Финансовая олигархия в России» социолога Ольги Крыштановской, опубликованной в «Известиях» в январе 1996 года. Крыштановская первой проницательно обозначила появление новых «делателей королей», выдвинув идею о том, что в России середины 90-х небольшая группа стремительно обогатившихся коммерсантов готова инвестировать капиталы в политическое влияние. Любопытно, что Борис Березовский, приписавший себе авторство стратагемы о необходимости контроля над властью со стороны крупного капитала, в статье «Финансовая олигархия в России» упомянут не был.

Один из важнейших инструментов политического влияния — мощные и авторитетные СМИ; наибольшую известность в этом плане приобрели медиаимперии Владимира Гусинского (канал НТВ, радио «Эхо Москвы», газета «Сегодня», журнал «Итоги») и Бориса Березовского (в разные годы — канал ОРТ, «Независимая газета», «Коммерсантъ»). В орбиту олигархических медиаинтересов попадали не только популярные журналисты, но также именитые писатели — тем паче что олигархи помимо прочего благотворительствовали и меценатствовали (Березовский был спонсором премий «Триумф» и «Антибукер»; «Юкос» Ходорковского — Невзлина — «Букера»).

Таким образом, дискретный альянс российской олигархии и русской словесности если и не стал событием большой политики, то фактом литературной жизни, несомненно, являлся.

Равно как и толчком к появлению новых тем, текстов и авторов.

Навскидку: чуткий Виктор Пелевин во времена «семибанкирщины» пишет эссе «Место олигархов на карте родины».

Владимир Сорокин делает Анатолия Чубайса прототипом одного из персонажей романа «Лёд».

Мотором романов «Господин Гексоген» и «Политолог» Александра Проханова становится сюжет о влиянии олигархов на власть и последующей расправе государства с магнатами; подробно портретированы (не без скрытого любования) Борис Березовский, Владимир Гусинский, Михаил Ходорковский.

Любимый медиакиллер Березовского тележурналист Сергей Доренко как литератор дебютировал замечательным романом «2008».

Авторитетнейший американский специалист по России журналист Дэвид Хоффман в своем монументальном труде «Олигархи», пишет:

«Модель олигархического капитализма с центром в Москве быстро распространилась по всем регионам России, где местные магнаты перенимали опыт олигархов. Они брали под свой контроль промышленные предприятия, устанавливали тесные связи с губернаторами и стремились к богатству с той же дерзостью, которая принесла успех московским магнатам».

Свидетельствую: обозначенный Хоффманом процесс я наблюдал близко и воочию. И хотя, перефразируя Ильфа и Петрова, можно сказать, что в провинции полагали олигархом всякого, кто ездил не на сильно подержанном «мерседесе» и охмурял журналистов ресторанным обедом, многие региональные коммерсанты обзаводились СМИ, привлекая к сотрудничеству талантливых журналистов и литераторов. Показательно, что некоторые из провинциальных олигархов, добившись известных политических успехов, в итоге снова повторили столичные сценарии — кое-кто оказался в тюрьме, кто-то был выдавлен из региона или даже из страны, некоторым, пусть не без потерь, удалось вернуться из «большого секса» в предпринимательство, не связанное с политическими рисками. Естественно, региональные конфликты часто развивались в гротескных или сниженно комедийных форматах.

«Олигархическая литература» возникла как следствие путинской идеи о «равноудаленности олигархов», формула которой была отчеканена неприлично, но безупречно: «пизди, но не пизди». Первую часть афоризма олигархи реализовали много ранее, под вторую же художественное самовыражение никак не подпадало — теперешние российские власти полагают писательство сугубо частным делом. Лучшую литературу в России нередко создавали люди, располагавшие свободным временем для сочинительства и материальным ресурсом, позволяющим не заботиться о хлебе насущном, однако не влиявшие на принятие решений; «равноудаленность» можно интерпретировать как пушкинские «покой и волю».

Дмитрий Быков пошутил, что нет сегодня российского олигарха, который бы не написал романа. Известное преувеличение, и все же в качестве романиста отметился один из ключевых игроков 90-х — Александр Смоленский. В литературной тусовке давно болтают, будто банкир Александр Мамут специально завел издательство — дабы беспошлинно публиковать под псевдонимом собственную прозу. А публицист Михаил Ходорковский (кстати, чемпион игры в прототипы среди собратьев по олигархическому классу), хоть и не пишет беллетристики, но по масштабу гонений и, как прямое в России следствие, влиянию на умы («за правду он долго страдал») приблизился к таким эталонным фигурам, как Александр Герцен и Александр Солженицын.

Однако к вершинам русской литературы подобное творчество отнести затруднительно, за единственным исключением. Я, повторюсь, имею в виду книги Юлия Дубова. Тут не только высокое качество текстов, но и практически стопроцентная чистота эксперимента: олигарх (ну или человек, имеющий весьма близкое отношение к олигархическим структурам) пишет романы про своих друзей-олигархов, о событиях, чрезвычайно принципиальных в рассуждении влияния олигархии на российскую политику. Книги его — не нон-фикш, но, как я уже отмечал, вполне могут быть использованы в качестве исторического источника. О чем свидетельствуют не только судебные документы и обширный корпус публикаций в прессе, но и такие авторитетные труды, как «Олигархи» Дэвида Хоффмана.

Так, в «Меньшем зле» есть драматический эпизод последней беседы олигарха Платона со свежеизбранным (посредством Платона же) президентом Федором Федоровичем. Предпринимателя и государственника связывает многое — тут Дубов помимо производственных вопросов обращает внимание и на личное: любил его герой спать с чекистскими женами — прошлыми и будущими. Президент ставит олигарху условие: прекратить заниматься политикой. Ну то есть равноудалиться.

«— Так как, Платон Михайлович?

— Никак, Федор Федорович. Вы же сказали — ультиматум. Я все понял. Вы что хотите, чтобы я сказал? Что мне ваш ультиматум ужас как нравится? Ультиматум никогда в жизни никому не нравился. И не понравится. Его либо принимают, либо нет.

— Так принимаете?

— Вы хотите, чтобы я вам прямо сразу сказал? Прямо сейчас? Так это тогда уже и не ультиматум вовсе. Это тогда по-другому называется, Федор Федорович. Знаете такое слово — наезд?

(…)

— Хотите повоевать, — с тихой угрозой констатировал Федор Федорович. — Ну что ж. Я в общем-то готов. На пару минут буквально попрошу вашего внимания.

Он раскрыл серую папку, перевернул несколько листов и стал, не поднимая глаз, монотонно читать».

Читает Федор Федорович так называемую «оперативную информацию»: организованное преступное сообщество, хищения, контрабанда, особо крупные, отмывание, далее — убийства и т. д. Финал разговора:

«— Достаточно? — спросил Федор Федорович, оторвавшись от бумаг.

Платон кивнул.

— Не хватает кое-чего. (…) Вы бы им подсказали, Федор Федорович. Если они этим займутся, вы лично вполне ценной информацией могли бы поделиться. Если, конечно, решат вас допросить. И еще. Хотелось бы на последнюю страницу взглянуть, там, где подпись. Под этой бумажкой не Василий ли Иннокентьевич Корецкий, ваш покойный коллега, подписался?»

А вот цитата из «Олигархов» Хоффмана, беллетристики ноль:

«„А теперь я должен кое-что сказать тебе“, — сказал Путин. Он открыл папку и начал монотонно читать. Березовский не помнил точных слов, но суть сводилась к тому, что ОРТ коррумпировано и управляет им только один человек, Березовский, взявший все деньги под свой контроль.

Березовский вспомнил о своем злом гении, о Примакове. Документ был явно подготовлен в рамках кампании, проводившейся против него в прошлом году Примаковым. Это задело Березовского. „Там внизу стоит подпись Евгения Максимовича Примакова? — спросил Березовский Путина. — Зачем ты мне это читаешь?“».

У Хоффмана, то есть в реальности, Березовский не столь прям и саркастичен. Во всяком случае бесшабашно-швейковского «Ну что ж, повоюем!» точно не звучало.

* * *

Между прочим, в трилогию к Дубову просится фильм Павла Лунгина «Олигарх», хотя сам писатель имел к знаменитому кино отношение скорее опосредованное. (При этом в «Меньшем зле» он цитирует, не без легкой иронии, некоторые придумки сценаристов.) Лунгин, с его безошибочной установкой на культурно-конъюнктурный мейнстрим, не столько легализовал олигархов в качестве киногероев, сколько «разложил по понятиям» дубовскую философию самооправдания, о которой чуть ниже. Опираясь на клише, с которым массовый зритель успел сродниться: «богатые тоже плачут».

С этим кино — вообще забавная коллизия, иллюстрирующая условность российской цензуры и весь ненамеренный постмодерн взаимоотношений искусства и власти. Авторы фильма накануне его выхода в прокат пытались пиариться на скорых и как бы само собою разумеющихся запретах. Преследования много лет как запаздывают: «Олигарх» вслед за широким прокатом пару раз в год демонстрируется по самому что на есть Первому каналу (привет бывшему владельцу), причем в дни государственных праздников.

Лунгин, разумеется, хеджировался — Федора Федоровича в его фильме практически нет, портретных сходств тоже, Коржаков спрятан в бане среди голых генералов и т. д. Тем не менее кошмарят Платона (который обрел в фильме собирательную фамилию «Маковский») спецслужбы и Кремль, что, естественно, одно и то же. И не волей пославших, а токмо корысти ради…

Власть, однако, в очередной раз демонстрирует не то чтобы отсутствие своего контроля над сферой искусств, но полную для себя несерьезность этой сферы.

Интеллигентный же зритель, тоже привычно, заключил: «Книга лучше, чем фильм». Дубовско-лунгинская философия прошла под лейблом «Однажды в России» (весь набор из мужественности и сентиментальности), а дальше предлагалось вновь восхищаться исторической достоверностью и точностью деталей.

Лунгин, отказавшись от многих принципиальных линий «Большой пайки» (в фильме «декораций» почти не пишут, а если всё же пытаются, то отталкиваются не от литературной, но от фольклорной первоосновы — анекдотов про «новых русских»), тем не менее сделал большое дело. То самое, которое не вышло у Дубова: режиссер наконец отделил киногероев от реальных прототипов.

Проще говоря, серой Березовского в фильме почти не пахнет, инфернальности ноль. Даже сохранившиеся пропорции тандема ассоциаций не вызывают, при том что второй главный герой — тоже грузин (актерская работа Левана Учанешвили — главная удача фильма). Скорее, это тоже работает на тенденцию и унификацию. Лидеры бизнес-сообществ эпохи первоначального накопления нередко делали жизнь с персонажей мафиозных эпосов. В которых специально оговаривалось: consigliori не обязательно должен быть сицилийцем и при Лаки Лучано вполне может состоять Майер Лански. В России-то как раз бывало чуть ли не наоборот: у многих славян — лидеров ОПГ в первых помощниках ходили кавказцы (евреи в особо продвинутых случаях). Так, у знаменитого саратовского, выражаясь подубовски, курбаши Игоря Чикунова (Чикуна, верхушка банды которого вместе с лидером была уничтожена в ходе массового расстрела в 1995 году) правой рукой состоял некий Эрик Багратуни.

Освобожденная от тревожащего присутствия прототипов атмосфера фильма призвана была реабилитировать крупный капитал. К реальному Березовскому публика относилась вполне однозначно, выдуманного Маковского готова была сначала полюбить, а потом понять и простить. В кино теодицея выстраивается проще — многая мудрости без надобности, достаточно актерского обаяния. И отличный Владимир Машков с обаянием даже пережимает: прыгает через огонь, патетически шепчется, выразительно тоскует по Родине, прекрасно играет на бильярде… А для пущей народности даже хлещет водку из горла и не очень убедительно изображает неудачливого любовника. (Последнее, кстати, основательно задело Бориса Березовского, который в устной рецензии посетовал, что трахаются в фильме неубедительно.).

Словом, Павел Лунгин заставил полюбить своих героев «черненькими». При этом процесс не был изнурительным отмыванием добела черного кобеля, скорее режиссер заранее договорился со зрителем, будто киношная «чернота» — всего-навсего грим романтического злодея. Под которым — приятная внешность и чистая душа. А что олигархи… Ну повезло парням. Работали много. И заработали.

Литература — честнее по определению, и Юлий Дубов, разворачивая панораму мощной экспансии, безжалостной к чужим и граничащей с предательством в отношении своих, на голом обаянии не спекулирует (разве что простительную малость), пытаясь откровенно ответить (в том числе самому себе) на простой и проклятый вопрос — а ради чего, собственно, это всё было?

(«Мы были, были!» (Михаил Веллер) — один из эпиграфов к «Большой пайке». Дубов вообще очень литературен, помешан на эпиграфах — шаламовский афоризм «В лагере убивает большая пайка, а не маленькая» — един для всех трех его романов).

* * *

Здесь я вынужден продолжить темой для меня трудной и в общем несвойственной — моралью. Выставлять баллы за поведение — явно не мой профиль, для этого занятия нужно иметь либо схожий с персонажами опыт, либо харизму и отвагу бытового пророка. Ну и определенную, пусть и декларативную, девственность во всех делах этих скорбных. А лучше всё вместе. Решаюсь на такой поворот я только в случае необходимости. В беседах об «олигархической литературе» она переходит в неизбежность.

* * *

Проницательный критик Виктор Топоров в посвященной «Большой пайке» статье «Гибель богов, или Золото матушки Волги» пытается разобраться в мотивациях Дубова-писателя.

«Отбросим мотивы заведомо невероятные: ради гонорара, из желания укрепить свою репутацию в деловых кругах или, напротив, из мазохистского стремления ее разрушить; отбросим мотивы мести и славы — не так на этом уровне мстят и не писательской славы ищут. Хотя зуд писательства как побочный фактор отбрасывать все же не стоит. (…)

Единственным правдоподобным мотивом написания „Большой пайки“ является стремление объясниться с миром, причем в первом лице множественного числа: вот мы какие! Здесь мы стоим, и не могем иначе! Объясниться, по возможности оправдаться (ничего, однако же — но тоже только по возможности, — не приукрашивая и не пропуская), но заодно и возвыситься в наших глазах (а уж в собственных — и подавно)».

Виктор Леонидович, на мой взгляд, справедлив несколько абстрактно — в последнем пассаже и в полемическом задоре теряя твердое дно романного текста. Чего-чего, а грубого самодовольства победителей у Дубова явно не просматривается, он меньше всего напоминает счастливого сверхчеловека — отнюдь не ницшеанское упоение, но экклезиастова горечь преобладает в его интонации. Он прекрасно понимает, что моральные претензии по адресу его героев вполне имеют место быть. Потому, уже в «Меньшем зле», охотно вступает в перекличку с рецензией Топорова.

«Непонятно другое: почему надо для этого (оптимизации окружающего мира. — А. К.) всем скопом воровать, спекулировать, „прихватизировать“, разрабатывать мошеннические схемы уклонения от уплаты налогов и так далее. (Потом, со всей неизбежностью, придется и убивать, но дело даже не в этом.) Мне, читателю, пытаются втолковать, что наживаться на мне не просто в порядке вещей (я и сам знаю, что это в порядке вещей), не просто интересно (я догадываюсь, что это может быть интересно), но и хорошо! Хорошо-то оно хорошо, вот только для кого? Для тех, кто на мне наживается — и только для них. Почему меня должны волновать судьбы участников этой пораженной групповым хищническим эгоизмом компании? Почему я должен им сопереживать? Почему я должен ими восхищаться? Почему, наконец, я должен их прощать?»

Это Топоров. Отметим, кстати, что сопереживание, восхищение, прощение, пробуждение чувств добрых — естественная задача литературы, а книги Дубова — литература настоящая. Поэтому Виктор Леонидович досадует на автора, но больше на себя — все-таки сопереживает, прощает и т. д.

А вот уже «Меньшее зло» — та самая знаменитая сцена финального разговора Платона с новым президентом, бывшим сотрудником:

«— Меня, по понятным причинам, — парировал Федор Федорович, — мало занимает, кому и насколько интересно жить. Охотно допускаю, что пировать во время чумы ничуть не менее интересно, чем в обычное время. Даже интереснее, потому что возникает повышенная восприимчивость к происходящему».

Однако закольцована эта реплика Федора Федоровича не только с пассажами язвительного рецензента. Президент из «Меньшего зла» оппонирует самому себе времен «Большой пайки», ибо Дубов в своих авторских рефлексиях и поисках оправданий именно из отставного чекиста делает просветленного бизнес-гуру.

Платон теряет очередного товарища; на этом скорбном фоне Федор Федорович, предварительно процитировав Галича, приступает к лекции:

«Я же прекрасно понимаю, чем вы занимаетесь, осознаю весь размах вашего бизнеса. О ваших планах на будущее, в том числе и политических, тоже догадываюсь. На этом уровне рассуждения общеморального характера лишены всякого смысла. Это как раз та ситуация, когда соображения морали должны однозначно уступать место соображениям целесообразности. Причем неважно, как сия целесообразность обозначается. Когда-то была революционная целесообразность, теперь целесообразность бизнеса, но суть от этого не меняется. Раз уж у нас стали возникать литературные ассоциации, напомню вам еще кое-что. (…) Есть такое стихотворение. Там сначала о времени: „А век поджидает на мостовой, сосредоточенный, как часовой“, потом еще что-то, а дальше так: „Но если он скажет: „Солги“, — солги. А если он скажет: „Убей“ — убей“. Я вас уверяю, что на этих строчках не зря целые поколения выросли. Нынче ведь на всех углах голосят — ах, непреходящая ценность человеческой жизни, ах, надо жить не по лжи, ах, забытые идеалы христианства… Что же, раньше-то эти красивые мысли никому в голову не приходили? Конечно, приходили. Но, как было сказано, время поджидало на мостовой, и дискутировать с его логикой было глупо и бессмысленно. Оно и сейчас ждет там же. Время другое, спорить не буду, и задачи ставит другие. Но логика его, Платон Михайлович, поверьте старому чекисту, в точности та же самая».

Всё это чрезвычайно знакомо, «время выбрало нас» и т. д. Правда, в гангстерской роуд-муви «Бумер» Петра Буслова мессидж выражен не так многословно, без литературщины: «Не мы такие, жизнь такая».

Далее Федор Федорович, интонируя, настаивает на единстве принципов большой политики и большого бизнеса и называет идеальной формой управления «железную, беспощадную диктатуру».

В «Меньшем зле», в уже не раз цитированной сцене последнего прости, Платон напоминает Учителю о былых скрижалях. «Федор Федорович чуть заметно поморщился.

— Не надо полемический прием возводить в абсолют».

Схема комфортная: человек, имевший отношение к власти прежней, соблазняет малых сих открывшимися возможностями, подводит логическую базу, чтобы потом, уже на вершине власти нынешней, щелчком пальцев поменять правила игры.

При этом власть изображает, будто всегда на том стояла, а кто не спрятался — она не виновата. Правдоподобно; отметим, что у Владимира Путина показывать это получалось виртуозно. В том же митьковском духе — «А вот так!».

Но не будем пока пенять Юлию Дубову, он и сам понимает недостаточность чекистской теодицеи. В финале «Большой пайки» (нечаянно пародийном, хотя и сильно написанном, — отмечает Виктор Топоров) главный герой вступает в диалог с друзьями, погибшими за металл. Они утешают Платона уже без посредников в штатском: «Пусть там происходит что угодно, но мы всегда будем вместе. Потому что у нас есть построенное нами дело. И мы должны быть вместе, если хотим, чтобы это дело продолжало жить. Правильно, Платон?»

Трудно взять в голову, с позиций хоть любой из религий, хоть гностицизма, хоть атеизма, — какое покойникам, пусть книжным, в нынешнем их положении дело до «дела»? Которое, при самых лестных оценках, в подобных раскладах выглядит не иначе, как Вавилонская башня, возводимая в ледяной космической пустыне… Картонные месопотамии, как говорил культовый Егор Летов…

Опять же, и оригинального мало: банальная апология большого скачка ценой великих жертв («зато какую фирму построили!»), затрапезная мистика. Дубова в «Большой пайке» выручают мастерство и кураж. Зрелость и похмелье придут позже, через пять лет писатель осознает недостаточность оправдательного инструментария. И в «Меньшем зле» презентует другую схему: на сей раз его герои — это, допустим, плохие парни, которые делают хорошие дела, разоблачая маньяков и массовых убийц во власти, поскольку оппоненты коммерсантов ради достижения своих целей готовы навалить горы трупов в московских взрывах, кавказских горах и нью-йоркских терактах. Смещение акцентов балансирует на грани самопародии — не без осторожной симпатии описанный ранее Коржаков (в «Большой пайке» — Папа) превращается в кремлевского генерала Батю — идиота и разложенца. Симпатичный аналитик-резонер Федор Федорович становится злобной марионеткой, злоупотребляющей коньяком и несчастной в личной жизни.

Снова мысль не нова — «ворюга мне милей, чем кровопийца». О том, что обе сущности ничуть не альтернативны и напоминают даже не сообщающиеся сосуды, но мирно перетекающие друг в друга лужи, сказано давно и без меня. У того же Дубова, где разница между ними — лишь в количественных показателях на конвейере мертвяков.

Дополнительный повод для иронии по сему поводу — книга Пола Хлебникова «Крестный отец Кремля Борис Березовский, или История разграбления России» с избыточной демонизацией Бориса Абрамыча. События в ней даны не в интерпретации «ворюг», как у Дубова, но с позиций «кровопийц» — Александра Коржакова и Валерия Стрелецкого. Странный для американского журналиста выбор кочки зрения не сулит открытий чудных, но явно сужает исследовательские горизонты — книга довольно слабая.

* * *

Кстати, меня всегда напрягал фразеологизм «партия жуликов и воров», намертво приклеившийся, надо отдать должное автору формулы Алексею Навальному, к «Единой России».

Претензии чисто языковые — «жуликом», «жульманом» в «блатной музыке» всегда назывался уголовник, специализирующийся на аферах и мошенничествах, в более широком и общеупотребимом смысле — авторитетный, уважаемый в «братовне» блатной. Из «жуликов» прямой путь в «воры» — на высшую ступень в уголовной иерархии. Неслучайно блатные яростно протестуют, когда нечистоплотных чиновников именуют ворами. «Какой он вор?! Это крадун!» В старой России, вплоть до XIX века, вор — не просто преступник, но смутьян, «политический», соединивший стратегию русского бунта с разбойничьей тактикой; ворами в официальных документах назывались все самозванцы — от Григория Отрепьева до Емельяна Пугачева.

К чему я это? Не к тому, чтобы ущучить Навального, не сведущего по фене. В дубовском «Меньшем зле» последний ресурс Кремля (точней — кремлевского демиурга Старика) — головорезы из кандымской зоны, боевики-уголовники, то есть настоящие жулики и воры. Еще одно странное сближение.

* * *

Юлий Дубов вовсе не уникален, увязывая российскую смуту рубежа веков с душевной смутой своих героев-капиталистов.

Вообще я полагаю: «олигархическая литература» как явление состоялось во многом благодаря стереоскопичности — когда реальность дополнялась и восполнялась не только художественной прозой, но и текстами нон-фикшн. В этом смысле романы Дубова убедительно гармонируют не с указанными ранее документальными источниками (или, скажем, публицистикой того же Березовского, а еще Авена, Ходорковского и др.). Попадание в десятку — книга Игоря Свинаренко и Альфреда Коха «Ящик водки», вышедшая первым, в 4 томах, изданием в «Эксмо» (2004–2005 гг.). Затем, в 2008-м, в издательстве АСТ увидел свет том «Отходняк после ящика водки».

Центральная фигура еще одного тандема, конечно, Кох — бизнесмен после ухода с государственной службы. Олигархом в классическом смысле он не является, но довольно коротко знаком со всей первой сборной. Отвечает обозначенным ранее критериям — обладает сходным опытом и предается глубоким рефлексиям. Ему принадлежит весьма эмоциональное и точное определение олигархических людей и процессов:

«Президент был болен, он не хотел серьезно вмешиваться в эти конфликты. Я прекрасно понимал, что так ведь можно и государство развалить. Государство сношают, а оно стоит и мычит от удовольствия, понимаешь? Два афериста таких его имеют, как хотят, а оно стоит и мычит. Это настолько было для всех очевидно, все это понимали, но вслух об этом боялись говорить».

«Гусь с Березой реально влияли на Ельцина. Это было не полное влияние, а импульсное: оно то было, то его не было. Но вкупе со СМИ, вкупе со всеми этими прослушками это работало. Люди реально рулили страной. И с точки зрения рационального поведения Путин действовал абсолютно правильно, когда расправился сначала с одним, потом с другим».

Кто не знает дядю Коха? Соратник Анатолия Чубайса, заметнейшая фигура команды «молодых реформаторов», покинувший федеральное правительство в ранге вице-премьера, модератор залоговых аукционов, закоперщик и первая жертва «войны банкиров» 1997 года, душитель «свободы слова» на гусинском НТВ, политтехнолог рассыпанного на атомы СПС… Визгливо разоблачаемый «русофоб» (за скандальное интервью, данное в Америке про Россию), в «доящиковый» период — автор запальчивых, но неизменно аргументированных статей и открытых писем.

Основной фигурант «писательского дела», Кох и впрямь оказался незаурядным литератором — смелым, остроумным, нетривиальным в идеях и интонациях. Многие его эссе (так называемые «комментарии») из «Ящика водки» — подлинные шедевры стиля.

Впрочем, я не собираюсь подробно разбирать «Ящик водки» — он рецензировался, в отличие от дубовских романов, много и широко; авторы снабжали каждый новый том откликами на любой вкус — положительными и отрицательными, восхищенными и брезгливо-беспомощными. Догадываюсь, как весело им было оформлять эту икебану.

Интересней сближения, и отнюдь не странные. Писателем Кохом двигает тот же клубок мотиваций, что и Юлием Дубовым. Виктор Топоров называет «писательский зуд» фактором побочным, но в случае Альфреда Рейнгольдовича сей посыл, пожалуй, магистрален.

«Всегда, всю свою жизнь я хотел быть писателем. Это не так: „А вот буду я писателем“. Нет… Это глубже. Это такое восприятие, что писательство и есть стоящее занятие для настоящего человека. Остальное — ерунда. Переделывать историю — пустое дело. Воевать? Наверное… Но как-то не удалось, а специально — не стремился.

Все говорят — у тебя получается, хороший слог, темперамент… Но я-то знаю. Ни-че-го. Стоит только от публицистики уйти в беллетристику, и на тебе — сюжет сыплется, герой не выдерживает заданного характера, композиция рыхлая… Кошмар! Настоящая литература не дана. Так, мемуаристика дешевая. А хочется быть писателем. Настоящим, как Лев Толстой! Черт его знает почему…»

А все просто: Альфред Кох, обладая талантом и стилем, переживает оттого, что лишен возможности прятаться в персонажах и проговаривать заветное от их имени. Отсюда словесная агрессия и постоянная готовность к отпору — как будто так и остался под софитами в энтэвэшной студии. Только теперь это уже не позиция, а поза.

Есть у литераторов Коха и Дубова и общие ориентиры. Нет, к советской литературе, даже героического периода двадцатых двадцатого, равно как и к диссидентской поэзии Кох скорее равнодушен. Он тяготеет либо к монументальным фигурам — Лев Толстой и Солженицын, либо к отвязанному андеграунду. Зато регулярно ссылается на Марио Пьюзо и вообще торчит от сицилийской мрачноватой романтики, как советский мальчишка — от индейцев с ковбоями. Дубов близок к мафиозным эпосам скорее тематически, а финал фильма «Олигарх» (одним махом всех врагов побивахом) снят в ноль с первого «Крестного отца» Копполы.

Оправдаться-объясниться — весомая причина, несмотря на множество искренних и лукавых оговорок Коха о равнодушии к общественному мнению, вплоть да прямого эпатажа публики — «пошли в жопу!». Более того, Альфред Рейнгольдович явно перегорел на этом поприще как актор, поднаторел как аналитик и созрел как литератор.

(Характерна его недавняя полемика с Виктором Шендеровичем вокруг юбилея «гусеборчества» на НТВ. Разница в посылах спорщиков была очевидна слишком многим, но только не Шендеровичу, желавшему, по-маяковски, «доругаться». Потому он и ловил Коха, вальяжно рассуждавшего о временах и нравах, настаивал на гуманитарных банальностях, использовал личные выпады, провоцируя на ответные. Уровень разговора неизбежно уравнялся и снизился, а закончилось, как всегда, вничью и ничем.).

Пока оправдания были востребованы в живой реальности, пульсировали кровью и душевной болью, их никто не желал слушать. Когда Коха стали воспринимать всерьез (для этого потребовалось заняться писательством «по-взрослому»), выяснилось, что для него многие вещи потеряли актуальность. А полемика с комментированием отошедших в историю событий превратилась в увлекательную литературную игру — с массой отточенных аргументов, беспроигрышной манерой находить кратчайший путь от банальности к парадоксу, узнаваемой интонацией эдакого циничного мудреца-эрудита с народными корнями. Плюс — привычка, с доэнтэвэшных еще времен, дразнить гусей.

В амплуа «адвоката дьявола» Кох близко подошел если не к Достоевскому, то к его прямому, по линии идеологической полифонии, наследнику Александру Проханову. (Хотя сам Альфред Рейнгольдович наверняка возразит и по поводу «наследника», и относительно Проханова.) Изощренная игра вылилась в интереснейший эксперимент и жанр — спиритические интервью с главными фигурантами истории века минувшего: Иосифом Сталиным (в соавторстве с Борисом Минаевым, в журнале «Медведь») и Адольфом Гитлером (публикатор — Захар Прилепин, ресурс — АПН).

Но вернем Коха в хронологически-алкогольные координаты «год — бутылка». Он (иногда в дуэте со Свинаренко, чаще соло) тоже «пишет декорации». Последовательно разбирает этапы приватизации, залоговые аукционы, чеченскую войну и чеченов (еще латышей и евреев), олигархов. Горбачева, Собчака, Ельцина (выборы 1996 года) и Путина, собственное «гусеборчество» (тут почему-то вспоминается паниковское звание «гусекрада»), коммунистов и либеральных экономистов, Русь и Византию.

Конек Альфреда Коха — прием, который так любят толковые пиарщики: иерархия и порядок альтернатив, опасность неверного о них представления.

В дилетантском пересказе качели просты: или залоговые аукционы, обернувшиеся эффективным менеджментом (а в случае «Связьинвеста» — весомым превышением стоимости лота, то есть прямой выгодой для бюджета), или промышленность в руках «красных директоров» — крадунов, неумех и краснобаев. «Независимые» СМИ в руках олигархов — но такая свобода оборачивается перманентным шантажом власти, понижением инвестиционной привлекательности, обвалом рынков — 1998 год, август.

Логико-исторические связки безупречны (куда там Федору Федоровичу с «время такое было»): «Я теперь, задним числом, понимаю, что без усиления влияния спецслужб на власть было не обойтись. Только выходец из спецслужб мог поступить так, как Путин. Он сначала вошел через Березовского в доверие к Ельцину, а потом решил вопросы с обоими „олигархами“. Цепочка получается такая. Без „олигархов“ не победить коммунистов. Победили. Но после этого нужно ограничить власть „олигархов“! А этого нельзя сделать без „правоохранителей“. Следующая задача, которая все актуальнее стоит перед страной (сказано в 2005 г. — А. К.), ограничить всевластие „правоохранителей“. А это без гражданского общества сделать невозможно. Парадоксально, но здесь нужны усилия всех политических сил, и коммунистов — тоже. Круг замкнулся…»

Здесь, кстати, просится отступление «Путин и Кох». Точнее, конечно, с привычных позиций литературоцентризма —


Кох и Путин

Он появляется уже на первых страницах первого же «Ящика». Нередкая для русского застолья практика.

«Путина я знаю давно. По Питеру. Тот же самый Володя Путин. Только, может, более сдержанный, немножко больше дистанция…»

Так, с аккуратной, без перебора, симпатией говорят про одноклассника, с которым не было особой дружбы, но который сделался большим человеком. «Больше дистанции» — это, сами понимаете, о чем — по возможности не доставать старым знакомством. Не предлагать интим.

Однако сказано это еще «до первой бутылки», на поздней заре путинизма, в 2002 году. До объявления «суверенной демократии» и, что принципиальней для нашей темы, посадки Ходорковского. Кох, надо сказать, раннего Путина как-то пропустил. Сначала делал бизнес, а потом со смаком разбирался с Гусинским. В «Ящике» мемуар уже не воспроизводится (есть ироничная реплика о Путине, когда Кох вспоминает Собчака — впрочем, в оценке порядочности Путина по отношению к Собчаку он совпадет с Бадри), зато начинается анализ.

Владимир Путин как человеческая личность Коха интересует мало. Его занимает явление «владимирпутин» (в одно слово, с маленькой буквы, по выражению журналиста и блогера Дмитрия Губина).

Поэтому разбор начинается, естественно, с чекизма (об этом феномене относительно Путина — см. мой очерк «Поэма без Медведа»). Свинаренко и Кох, вспоминая 1983 год, рассуждают о Юрии Андропове.

«Свинаренко. Смысл того года такой — это был первый приход чекиста во власть.

Кох. Да. Это был как бы Иоанн Креститель.

С. Я хотел сказать „Креститель“, но смолчал. А ты не подумавши ляпнул.

К. Почему не подумавши?

С. Ну какой из чекиста креститель?

К. Ну не будешь же ты отрицать, что В. В. Путин — это Христос русской земли? Или ты против? В глаза, в глаза смотреть!

(…)

С. Ты, может быть, сравнивая Путина с Христом, хочешь сказать, что оба непонятно чем занимались большую часть жизни?

К. А потом сразу — оп, и вход в Иерусалим».

Игорь Свинаренко предается ироничной конспирологии в духе упомянутого Проханова (и множества других пикейных жилетов, в том числе западных):

«Допустим, в комитете поняли, что скоро все грохнется. Они сели заседать. Мол, давайте уйдем, и пусть власть возьмут демократы. (…) В 83-м была репетиция. В 2000-м они взяли власть, но перед этим ведь в 91-м отдали. Как это могло происходить? Они забрали золото партии, выкинули из окна Кручину, управделами ЦК, который этим золотом ведал, и бабки пропали навеки. Золото вложили в бизнес, на который поставили либо чекистов, либо стукачей. А демократы пусть друг друга обольют грязью и все разворуют, покажут, на что способны…

К. А потом мы этим же бизнесменам-евреям подсунем нашего Вову Путина, они, как мудаки, приведут его к власти, и он их потом удавит.

С. Ну как? Красивая версия?

К. Не может такого быть. (…) Все прекрасно — кроме одного. Для того чтоб такой проект поднять, тяжелый, сложный, с богатым андеграундом — нужен же был мозговой центр, должен быть руководитель проекта, некий моральный авторитет, который где-то за кулисами сидит и дергает за ниточки, и все работает… Кто он? Кто?»

Таким образом, Альфред Кох прямо-таки с фотографической точностью набрасывает портрет мощного Старика из «Меньшего зла» Юлия Дубова. А Игорь Свинаренко воспроизводит конспирологическую интригу прохановского «Господина Гексогена». Правда, на роль Старика собеседник Коха сватает Анатолия Чубайса — ему, мол, все равно не привыкать быть виноватым во всем…

«Кох. А вот гораздо хуже и опасней для нации в целом, особенно для такой незаконопослушной нации, как русские, когда твердая рука не является твердой. И в глубине души, сам перед собой, человек это понимает.

Свинаренко. Это ты про Андропова?

К. Я сейчас говорю о другом человеке.

С. А, есть такой человек, и вы его знаете.

К. Да-да. И наверняка в глубине души он понимает, что никакая он не твердая рука. Что это свита играет твердую руку. А свитою он не управляет. (…) И тогда, чтоб не упасть в грязь перед свитой, нетвердая рука начинает играть твердую руку. И обычно переигрывает. Как тот прокурор у Войновича, который боялся, что все узнают, что он добрый, и, чтоб не узнали, всем выносил смертные приговоры».

Дальше застольный разговор по обыкновению сползает на «пидорасов» — латентных и настоящих.

В контексте той же беседы-воспоминания о 83-м годе Кох набрасывает эссе с характерным, повторяющим пассаж о твердой руке зачином. «На мой взгляд, нет ничего более опасного для гражданского общества, чем спецслужбы у власти».

И хотя Кох предпочитает подчеркнуто не конкретизировать («КГБ там, или ФСБ, ЦРУ, Ми-6 или Моссад. Просто — спецслужбы»), в его кратком очерке тайнополицейской ментальности легко угадываются весьма узнаваемые черты. Много ли Альфред Рейнгольдович встречал чекистов, достойных подробного воспоминания и психологического анализа? Ну, наверно, попадались и такие. Значит, из сумятицы лиц и впечатлений получился парадный портрет, тот самый, что ныне украшает все отечественные присутствия.

* * *

Тут я позволю себе лирическое отступление.

Знал я примерно пятерых чекистов, каждый из которых имеет право сказать: «На его (Путина) месте мог бы быть я».

Или «Ну чем я хуже?».

Слоганы можно носить на себе в виде значка или бейджа рядом с другими, например «бывших не бывает».

Во-первых, все они сейчас в возрасте 55 плюс-минус пять и уволились из органов либо полковниками, либо под. Нет, один всё же старшим лейтенантом — его в раннюю перестройку публично разоблачил им же когда-то завербованный стукач.

С другим, старше по званию, приключались истории круче — возглавляя в ранние 90-е некий галлюцинаторный Центр борьбы с коррупцией (от первой ЛДПР-Госдумы), он обходил коммерсантов для задушевных бесед, смысл которых сводился к генетическим познаниям о чекизме и намекам на пожертвования в пользу борьбы с коррупцией. Тогдашние коммерсанты не были по-нынешнему пугливы, напротив, не от хорошей жизни агрессивны, и один еврейский банкир, прикинувшись тугодумом, усыпил-таки бдительность отставника до называния конкретной цифры, и записал беседу на видео. Но выгнали борца с коррупционерами не за это, а за то, что — то ли чуть раньше, то ли годом позже — назначил стрелку бандитам прямо у дверей Серого дома по ул. Дзержинского, где издавна располагается штаб-квартира саратовской ФСБ. А еврейский банкир, через десяток лет сделавшись провинциальным олигархом, издателем и оппозиционером, выложил архивное видео в Интернет, когда экс-чекист опять возглавлял борьбу с коррупцией в областной Общественной палате. И продолжает возглавлять.

Во-вторых, после увольнения никто не ушел в частную жизнь, но все занялись… Как бы обозначить эту субстанцию, пахучую смесь из политики, бизнеса, медиа с неизбежной поправкой на жалкий наш провинциальный масштаб?..

Всех их действительно со страшной силой тянет в массовые коммуникации. Тот, которого стукач разоблачил, сейчас руководит филиалом государственного ТВ-канала, а до этого рулил в местном правительстве департаментом информации, а еще раньше издавал газету «Новый стиль», параллельно возглавляя структуру в поддержку приватизации, куда его определил старый приятель, однокурсник и сослуживец. Этот сослуживец, в свою очередь, взлетел выше их всех, много лет состоял при Чубайсе (пресс-секретарем!) и регулярно упоминаем Альфредом Кохом в «Ящике» в связи с другой тарой — коробкой из-под ксерокса.

Эта коробка достала его по жизни так основательно, что в какой-то год он, баллотируясь у нас в Госдуму, по смутной ассоциации придумал себе слоган «промышленный дипломат». Избиратель (который тогда еще голосовал) соединил в массовом сознании обе емкости, коробку с дипломатом, и округ выиграл коммунист. Однако у «промышленного дипломата» всё, в общем, и в Москве сложилось — а в нашем городе он издает газету с оригинальным названием «Газета недели». Вступил в партию Прохорова, но после известных событий решил посвятить себя правозащите.

Тот самый, который борец с коррупцией, тоже издает. Газету для и про пенсионеров, «Отображение», кажется. Там, критикуя вашего покорного слугу, припоминает полицейские академии: знаете, мол, почему Колобродов, когда ведет свою передачу, держит руки в карманах? А потому, что на блатном языке это означает готовность к нападению… С языками у него свои отношения: он накатал на меня заяву в милицию по клевете. «Да я же их читал»: симпатичная барышня-дознаватель вместе со мной потешалась над грамматикой, а я — в одиночестве уже — над стилистикой. Как с такими познаниями он брал, согласно его задушевным беседам с предпринимателями, дворец Амина или шаха Резу Пехлеви — не совсем понятно. Впрочем, это я к чекизму снобистски придираюсь. Нечто подобное встречаем у Сергея Довлатова.

«— Далматов — известный боксер.

— Вот как, — задумчиво протянул Бобович, — странно. Очень странно… Ведь он совершенно не знает латыни».

И вот еще один, уволившийся майором, но каким-то образом на дембеле присвоивший себе полковника, хозяин охранного агентства при бывшем нашем мэре, который, в свою очередь, отбывает ныне строгач, а его всё никак не выпустят по УДО — слишком много знает; так вот, этот майор-полковник не уехал охранять мэра, но остался в мэрии и завел новый бизнес — экологический, даже по звучанию близкий к эсхатологии. Как дразнились в детстве «говно качать, по три копейки получать». Хотя бизнес как раз прибыльный. Он ничего не издает, зато обожает давать интервью. Вот характерная реплика: «Когда мы у себя в фирме поставили караоке, три дня не работали. Вокруг него ходили и пели». Я живо представил, как чекист три дня поет — грузный, в камуфляже, пышные усы ходят взад-вперед по испитому, мятому, как несвежая подушка, лицу. Живость представления объясняется тем, что интервью, халтуря, брал для чужого издания именно я.

К чему эта галерея национальных типов, объединенных полузабытой принадлежностью к полувиртуальному ордену? Для чего не слишком умелый портретист вынужден переквалифицироваться в передвижники? Я ведь еще не всё рассказываю — теперь не в кабинетах директоров оперных театров, а в службах безопасности предприятий от средних и выше стоят диваны, где проверяют и голоса, и дипломы женских менеджеров…

Дело не только в Путине, хотя качество и нравы среды сполна проявляются в лучших и худших ее представителях, даже тех, кто с ней демонстративно рвет (путинский случай явно не тот). Я, как и Проханов со Свинаренко, вслед за бжезинскими полагал, будто единственной дееспособной силой в позднем Совке является контора, и даже во взрослые годы чуть не с благоговением ждал финала второй, кажется, серии «Семнадцати мгновений весны», где на стол попарно, как в преферансе, летят фотокарточки Штирлица, и третья, в очках — вылитый Юрий Владимирович Андропов. (Потом собутыльники меня убеждали, что там Андропов и есть — в очередной докудраме, посвященной на ТВ «Мгновениям», раскрыли якобы и этот секрет.).

После знакомства с вышеописанными экс меня покинула и эта иллюзия. Туда и дорога.

* * *

Между тем в пассажах о свите и твердой руке Альфред Кох открывает новую тему, условно: «Путин и его окружение». Новизна относительна: высказывались и продолжают все кому не лень (среди публицистов преуспел блестящий стилист Андрей Пионтковский), но, в общем, не выходя за флажки двух клише:

а) царь хороший, бояре плохие (тут адептов традиционное большинство, весь народ и продажная девка социология);

б) каков поп, таков и приход (меньшинство, зато активное — либеральная интеллигенция).

У Коха выходит и не то, и не другое — но симфония, ансамбль. Единый организм и отлаженный механизм.

Отметим, что и наша тема, олигархическая литература, перепрыгивает здесь на следующую ступень, от олигархов классических к олигархам нового поколения и путинского призыва. Ну, как «лишние» люди в учебниках заменялись «новыми». По Коху — от «торговцев „Жигулями“» к «гениям дзюдо».

В пространном эссе «Рассуждения о власти в третью неделю Великого Поста» (там еще длиннее заголовок), Кох с цитатами из Конфуция, Платона, Аристотеля, евангелистов, апостола Павла, Мартина Лютера, Ницше прозревает все родовые пороки этого новоявленного монстра и учит его, «получившего на шару народную любовь», жить:

«Делать то, что считаешь нужным, не ожидая за это благодарности, — вот та альтернатива, на которую никак не может решиться нынешняя власть.

Если, правда, она вообще считает нужным хоть что-нибудь делать. Очень сожалею, но „укрепление вертикали власти“, т. е. раздувание госаппарата и пристраивание на хлебные должности своих приятелей, делом назвать у меня лично язык не поворачивается».

Это, конечно, не совсем про Путина со товарищи. Это про себя. И «Гайдара и его команду». Тут разливается горечь и клокочет ревность. Мы, дескать, получали ушаты народной ненависти. До гроба таскать — не перетаскать. Зато, ошибаясь и подставляясь, звоня и подпрыгивая, делали дело. Строили рынок, рыли фундамент, сцепились с олигархами. А вы пришли на все готовенькое, расчищенное и с грехом пополам заработавшее.

…Трудно судить о человеческих качествах Юлия Дубова — эрудиция, чувство юмора, литературные талант и вкус если не противоположны, то параллельны набору базовых достоинств. Но личность Коха в его текстах легко прочитывается — это человек наверняка симпатичный, глубокий, честный в отношениях, циничный ровно настолько, чтобы избегать пафоса и неловкости в общении; с таким действительно интересно выпивать, комфортно работать, можно, пожалуй, и в разведку — если предварительно договориться о правилах игры и зонах ответственности.

Это, безусловно, цельная личность при кажущейся подвижности, прямо-таки центробежности мировоззрения. Какой там либерал! С такими-то взглядами, где имперское причудливо переходит в подпольное, а традиционализм соседствует с анархизмом! Однако его банальности и парадоксы — инверсия интеллигентских мифов и утопий, знаменатель у Коха все-таки един — это здравый смысл, польза, целесообразность. Он полагает, что в ревущие 90- е, усилиями их команды знаменатель обрел-таки знак и смысл, устремившись к росту. И до поры до времени не замечает, как ожидаемый рост сменяется разрушением здесь и сейчас…

Собственно, не о залоговых аукционах, НТВ и писательском деле нужно интересоваться у Коха. Главный вопрос должен быть: скажите, Альфред Рейнгольдович, а путинского Франкенстайна кто создавал, Пушкин, что ли? Правильно, Березовский. Но вот вам бухгалтер Берлага: «Я делаю это не в интересах истины, а в интересах правды». Правда же у нас в том, что франкенстайнов проект был коллективным. А эффект — стереоскопическим, с помощью которого так легко сейчас диагностируется олигархическая литература. Олигархи и младореформаторы в созидании нынешнего режима шли разными путями, но к единой цели…

Генералы всегда готовятся к прежним (и, как правило, проигранным) сражениям. Писатели же, из тех, что обрели (в силу разных, хотя и однообразных причин) покой и волю для творчества, взыскуют если не оправдания, то понимания. Как Юлий Дубов — в некорректном сравнении малой и большой крови. Как Альфред Кох, сбросивший последний козырь — бескровность реформ — в финале своей беседы с Егором Гайдаром (три диалога с которым вошли в «Отходняк после ящика водки»).

«Кох. А ты не чувствуешь свою вину или вину команды за то, что мы не смогли избежать такого режима, который даже непонятно как называть: это и не диктатура, и не демократия, и не реставрация, а непонятно что. Скажем так: несоответствие масштаба личностей стоящим перед страной задачам…

Гайдар. Вину не чувствую. Боль, горечь — да. Но сказать, что я знаю, как надо было сделать, чтобы этого не случилось, не могу. Что надо было сделать в реальной жизни — такой, какой она была, с реальной страной, с ее политической элитой, с другими игроками, с наследием, традициями, проблемами.

(…)

К. Правильно ли я понимаю, что нынешний режим — это плата за бескровность? (…)

Г. Да, верно.

К. Но неизвестно, удержится ли нынешний режим в рамках бескровности.

Г. Во всяком случае, эта кровь будет не на нас».

Любопытно, что Егор Гайдар, особенно после смерти — в массовом, да и элитарном сознании предстает как фигура, наиболее уязвимая из всех реформаторов 90-х, предающаяся беспощадному самоедству, собственно, от него и погибшая. «Так переживал, что взял и умер». Пьеса Станислава Белковского «Покаяние» — как раз про это и, построенная механически и изобретательно, художественна все же именно сочувствием к гайдаровским обстоятельствам. Коху «покаяние» чуждо стилистически — он не терпит пошлого пафоса, самой фольклорности посыла «покайся — скидка будет» в диапазоне от плача до анекдота. И вообще ему прежде всего интересно, чем кончится.

«Меньшее зло», например, кончается двумя эпилогами: двое (Платон и Ларри) на пустынном чужом берегу, и двое же (мужчина и женщина) на пустынном пляже. В общем — робинзоны и необитаемый остров. Чуть-чуть романтики, ощущения краха, покой заброшенности, тщета и соблазн перспектив. Очень близко к финалу «Гиберболоида инженера Гарина» Алексея Н. Толстого. Фабула этого романа слишком известна и даже актуальна — современный язык вовсю оперирует словом-мутантом «гипербаблоид». Да и «олигархическую литературу» вполне себе можно вывести из генезиса «инженерной прозы» 70-х: «мальчик вырос и хочет воровать».

Но дело даже не в этом. Мне приходилось, вслед за другими литераторами, говорить о типологическом сходстве современной русской литературы со словесностью пореволюционных двадцатых. Правда, там речь шла о пацанских текстах Владимира «Адольфыча» Нестеренко, и родство находили не так в «Одесских рассказах», как в «Конармии». Но ведь прямая параллель возникает у этой Первой Конной и с первой олигархической! Очарование утопии и захлеб ею, мы наш, мы новый, и строительство узкоколейки с размахом, достойным возведения Б. Вавилонской, и «век поджидает на мостовой», Багрицкий, Олеша, Маяковский и Бабель, и мобилизационная риторика, и кровь в обмен на продовольствие, и ненависть к новым русским бюрократам, и «За что боролись!»

А в ответ горло затыкают свинцом, землей, смертной судорогой…

Но у наших-то, я думаю, еще обойдется.

2

У явления «владимирпутин» (в одно слово с маленькой буквы) есть свойство, имя которому — тандемия. Каждой твари — по устойчивой паре: в этом смысле близнецом олигархической литературы представляется литература тюремная.

Если олигархическая родилась вместе с Путинымпрезидентом («Большая пайка» Дубова впервые издана в 2000 году), то тюремная, имеющая глубокие корни в русской словесности, в нулевое десятилетие вновь обрела актуальность и влияние на умы. Возродилась, как Феникс. Или как Феликс.

Сжатый очерк ее корням, идеям и именам дал Сергей Довлатов в «Зоне» («Эрмитаж», 1982 г., в Союзе впервые опубликована в 1990 году; надо сказать, именно «Зоной» художественная традиция и прерывается, если не считать обожженных зоной антикиллеров и перестроечно-физиологических очерков из лагерного быта).

«Каторжная литература существует несколько веков. Даже в молодой российской словесности эта тема представлена грандиозными образцами. Начиная с „Мертвого дома“ и кончая „ГУЛАГом“. Плюс — Чехов, Шаламов, Синявский.

Наряду с „каторжной“ имеется „полицейская“ литература. (…)

Есть два нравственных прейскуранта. Две шкалы идейных представлений.

По одной — каторжник является фигурой страдающей, трагической, заслуживающей жалости и восхищения. Охранник — соответственно — монстр, злодей, воплощение жестокости и насилия.

По второй — каторжник является чудовищем, исчадием ада. А полицейский, следовательно, — героем, моралистом, яркой творческой личностью.

Став надзирателем, я был готов увидеть в заключенном — жертву. А в себе — карателя и душегуба.

То есть я склонялся к первой, более гуманной шкале. Более характерной для воспитавшей меня русской литературы. (…)

Через неделю с этими фантазиями было покончено. Первая шкала оказалась совершенно фальшивой. Вторая — тем более. (…)

Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями».

Довлатовская схема, разумеется, условна.

Достоевский и тем паче Шаламов ужас каторги вполне распространяли и на ее население. У Солженицына исследовательские амбиции и политические задачи как-то мимо основного замысла украшены блестками комизма и абсурда, рассыпанными в «Архипелаге» там и сям. Чехов, отстаивая в своей беспафосной манере гуманистическую модель «милости к падшим», совершенно насчет «падших» не обольщался.

Другое дело, что выраженная просто и ясно мысль Довлатова сделалась совершенно бесспорной в нынешнюю эпоху. Действительно, между людьми тюрьмы и воли разница перестала быть статусной, а сделалась чисто бытовой. Различия, в том числе «режимные», между лагерем и остальным пространством страны стираются все заметнее. Продвинутая публика по обе стороны решетки читает одни и те же книжки (Алексей Козлов в «Бутырка блоге» упоминает «ЖД» Дмитрия Быкова), простой народ смотрит одни и те же новости и милицейские сериалы. И легкость перехода из одного состояния в другое — небывалая и поразительная.

«Сейчас модно отсидеть в тюрьме», — говорит жена герою Андрея Рубанова. Практически гламур.

Действительно, отсидевший писатель — еще не правило, но уже не исключение.

Помню, в 90-е одного моего приятеля-поэта упекла на сутки супруга. Тут же был издан его первый сборник, о чем раньше и не мечталось. По скором выходе, ничуть не комплексуя, он опубликовал в «Известиях» очерк «Один день Евгения Александровича».

Сегодня такой пиар в принципе невозможен.

Зато Лев Толстой (который, как известно, по-писательски сожалел в старости, что не довелось оказаться в тюрьме) проект реализовал бы легко, не прибегая даже к правонарушению. А поскольку граф был человеком состоятельным, тюрьма приняла бы его с восторгом и благодарностью.

Здесь мы подходим к главному, ненадолго оставив писателей: у сегодняшней пенитенциарной системы есть безусловный приоритет и привилегированное сословие — бизнесмены.

Собственно, феномен запрограммирован. В самой экзистенциальной русской поговорке «от сумы и от тюрьмы не зарекайся» нищенство как раз параллельно неволе, а вот богатство и тюрьма в какой-то момент имеют шанс встретиться. Это в Царство Небесное богатому попасть трудно. В местах заключения, в аду — всё наоборот: здесь не игольное ушко, но тысячи железных, крашенных серо-зеленым ворот гостеприимно распахиваются.

Для актуализации процесса нужна была политическая воля — а с нею у нас теперь, как говорит один из персонажей «Меньшего зла» — все в порядке.

Естественно, Ходорковский. По аналогии с чекистами, способными заменить Путина, любой игрок олигархической сборной 90-х мог бы оказаться на месте Михаила Борисовича. (Вспомним, что первопроходцем Бутырки стал Владимир Гусинский.) Впрочем, фишка в другом — посадка «Ходора» была справедливо воспринята как отмашка — и множество коммерсантов по стране стали полагать «родными» статьи УК «Уклонение от уплаты налогов» (ст. 199) и «Мошенничество» (ст. 159, как правило — ч. 4).

Статистика и степень невиновности (вины) здесь уступают феноменологии. Возникли такие явления, как тюремный бизнес на «бизнесменах», получило новое значение слово «заказ» (теперь гуманно заказывают не устранение, но посадку конкурента), коррупция правоохранительносудебной системы получила свежие импульсы, возродив старый спор о яйце и курице, неуловимо поменялись даже нравы и понятия в тюремно-уголовном мире.

Герой романа Андрея Рубанова «Сажайте и вырастет», которого тоже зовут Андрей Рубанов, — подпольный банкир, посаженный еще в 90-е, — предается естественным страхам:

«О бизнесменах, очутившихся в местах заключения, ходили в то время ужасные легенды. Говорили, что уголовное сообщество не приняло коммерсантов. Говорили, что преступный мир — организованный, спаянный убеждениями и обычаями — относится к новым людям с большой неприязнью. Говорили, что предпринимателей бьют и унижают. Отнимают еду и одежду. Говорили, что богатый человек, очутившись за решеткой в обществе воров, убийц и насильников, окружен атмосферой всеобщего злорадства, его осыпают насмешками, презирают и сторонятся».

Реальность оказывается, конечно, не столь пугающей — Рубанову в камере «Матросской тишины» удается даже сделать карьеру, продвинуться в иерархии, примкнуть к «воровскому ходу». В следующем десятилетии смычка с авторитетами — уже без надобности. Тюремные нравы значительно либерализуются. Как бы в противовес происходящему на воле зажиму…

Характерно отношение к основным персонажам тюремных мифов — «петухам». Среди первоходов-бизнесменов, естественно, встречаются геи (в кругах банкиров и финансистов это довольно распространенное явление). По многим свидетельствам, они безропотно занимают место в специальном гетто («петушином кутке»), пользуются отдельной посудой и пр., но никаким издевательствам сверх того не подвергаются. На этом фоне почти не практикуются ритуальные акты «опускания» и, в меньшей степени — «зашкваривания». Радикальное понижение в статусе, перевод из мужчины в женщину (а именно в этом значение процедуры, если не затрагивать более сложный садистский подтекст) теряет смысл. Человек произвел всё над собой сам и по доброй воле (на воле). Таким образом, тюрьма избывает из себя самый страшный и действенный инструмент унижения. Толерантность, куда там вольным нравам…

Эталонными я здесь вижу два уже упоминавшихся текста. Выдающийся роман Андрея Рубанова «Сажайте и вырастет», впервые изданный в 2006 году «Лимбус Прессом», и «Бутырка» известной журналистки Ольги Романовой — книга, которую составили знаменитый «Бутырка-блог» ее мужа Алексея Козлова, публиковавшийся на ресурсе sion.ru с 2008 года, дневники самой Ольги того же периода, а также комментарии обоих авторов (Аст Астрель, 2010 г.).

Та же стереоскопия — художественную прозу дополняет документальная; яркая вещь Рубанова — частный случай литературного явления, обобщающего опыт разных людей одной социальной группы. Впрочем, принципиальный момент: роман написан от первого лица и собственного имени, Козлов же, по понятным причинам не называемый в тексте, никогда не скрывал авторства. Даже находясь «там».

Это лучше всякой лестной самохарактеристики: авторы смотрят в тюремное прошлое и настоящее открыто и смело. С должной мерой юмора, любопытства, уважения и отвращения. Воля ваша, но в подобного рода текстах всегда понятно, как человеку сиделось. Иногда бьющие в читательские ноздри испарения параши говорят о болезненном состоянии пишущего, его страхах и унижениях больше, чем самые шокирующие подробности. Здесь — явно другой случай. Достойные люди, сумевшие себя «поставить».

В семейку, выражаясь по лагерному, можно пригласить и Эдуарда Лимонова, который, собственно, и возродил тюремную литературу в нулевые тремя книгами: лефортовскими — страшноватыми и обнаженными — дневниками «В плену у мертвецов»; коллективным, в жалостно-суровом духе передвижников портретом «По тюрьмам»; тонкой лирической прозой «Торжество метафизики». Однако Эдуард Вениаминович настолько вне всяких контекстов… К тому же все три книги, при точности деталей и попадании в общий тренд, проходят по другому ведомству — это уже не тюремная, но житийная литература…

Тексты Рубанова и Козлова-Романовой при всей установке на репортажность (в случае Рубанова — вольно прерываемую флешбэками в прошлое и будущее) и минимализм не только точны и многолюдны, но многослойны. Особо хочется выделить две линии — условно говоря, нижнюю и верхнюю.

Нижняя — тюремный распорядок и быт, разрушаемый и снова налаживаемый. Цена вопросов. Отношения с сокамерниками, смотрящими, «братвой» и сотрудниками УФСИН. Технологии «грева», коммуникаций с тюрьмой («дорога») и волей.

Читается всё это как устав не чужого, а своего монастыря — не с пацанским пугливым любопытством, но с циничным, взрослым, прикидывающим на себя интересом. Ибо не зарекаются. Особенно по нынешним временам, при окончательно стирающихся границах между тюрьмой и волей. Вполне серьезные, глубоко за сорок, бизнесмены-мужики рекомендовали мне «Сажайте и вырастет», а я им — «Бутырку-блог». В литературном гурманстве я их раньше не замечал.

У меня есть приятель, чье хобби — собрав в кружок нескольких молодых и не очень ребят, долго и квалифицированно рассказывать, «как в хату входят».

От другого знакомца мне на память осталась фраза:

«Я хорошо там жил. Чай, сигареты, конфеты…»

Так вот, книги наших авторов можно назвать практическим пособием по этой дисциплине — «Как входят в хату» (в самом широком смысле).

И — как нам обустроить тюремную Россию так, чтобы с чаем, сигаретами, конфетами проблем не было.

Рубанов и Козлов исполняют вдохновенный, хотя и насквозь ироничный гимн благодатной низовой коррупции в системе УФСИН. Читателя не возмущают, но живо заботят подробные прайсы и прейскуранты (тут и деньги, и бартер) на товары и услуги — от посещения тюремного храма до транспортировки вещей в другую камеру…

Авторы неленивы и любопытны даже к процессам, напрямую их не касающимся: к жизни блатных — «бродяг» и «положенцев» (Рубанова, впрочем, приблизил в «Матроске» смотрящий Слава Кпсс, облегчив трудную жизнь в общей камере; Козлов прямо говорит о зависимости людей «воровского хода» от решений администрации), устройству тюремного наркотрафика, рассылке «маляв», различиям между «воровским общаком» и «общим» и т. д.

Верхний слой, он же главная по этой жизни задача — не допустить тюрьму внутрь себя.

С олигархической литературой тюремную роднит принципиальный момент. Наши герои-авторы даже в тюрьме «пишут декорации». Их производственные саги специфичны: перестав производить деньги, они начинают производить смыслы. «Сажайте и вырастет», равно как «Бутырка-блог» — романы воспитания (у Рубанова важен мотив рождения писателя) и обретения ценностей, главные из которых — пафос сбережения личности и энергия преодоления тюрьмы.

Какие-либо оправдания за себя или страну, лукавые ссылки на обстоятельства и эпоху тут не прокатывают. Да они и без надобности.

«За прошедшие два года наша жизнь изменилась кардинально — но она не стала хуже. Она стала лучше. Мы потеряли многих друзей, но обрели новых. Мы потеряли дом, бизнес, деньги, веру в справедливость — но обрели другую веру: в себя, в свои отношения, в тех, кто рядом. Муж поверил в Бога. Жена пока сопротивляется».

(«Бутырка»)

«Лично мне деньги не нужны. Вернее, нужны — но не очень. Или так: очень нужны, но не до такой степени, чтобы дрожать над ними.

Для меня теперешнего лучший способ потратить деньги — купить книги. Художественная литература — единственный в мире товар, по-настоящему достойный моих денег. И любых других денег.

Говорят, у бизнесменов нет времени. Они слишком заняты, чтобы читать. Это ерунда. Всякий человек обязан читать книги, как арестант из Общей Хаты обязан уделить на Дорогу коробок спичек, — иначе он перестанет быть достойным арестантом, а человек — достойным человеком».

(«Сажайте и вырастет»).

Сильные финалы. И еще здесь, пожалуй, ответы — по всему курсу новейшей истории.

Один из ответов этого задачника, вполне несерьезный, в самой фактуре данной статьи — всё случилось для того, чтобы выдвинутых жизнью и выдуманных писателями наших героев объединила литература.


В тему нефти
Рассказ

Арестовать его должны были именно у нас. Даже по законам кремлевской логистики — и от Москвы недалеко, и провинция совершенно эталонная. Вообще-то операцию разрабатывали не от места, а от времени, закрыть его стало необходимым к определенной ноябрьской дате, лишенной всякого символизма, но исполненной определенного смысла для тех, кто стоял за окончательным решением.

Уволенные за все эти годы силовики, в том числе из крупных, но местных, рассказывали, совпадая в деталях: была спущена и выполнена команда отмобилизовать максимум личного состава и технических средств. Хотя всё делали федералы, наши даже на подхвате вклиниться не могли.

Но — накладка и произвол в его графике поездок по России, и он прибыл к нам на три-четыре дня раньше неизвестной ему даты. Впрочем… Дату он наверняка не знал, но догадывался ли о возможном аресте? Чувствовал, интуичил, собирал инсайд или, напротив, отбивал его, прущий со всех сторон, затыкая свои аккуратные уши?

Сейчас на эту тему самая обширная мифология, но могу свидетельствовать, что вид у него был — да, несколько и отчасти пришибленный. Только вот, показалось мне, не будущим, а прошлым. «Олигарх» — это было не про него, в первый и единственный раз заехавшего. Но что такое этот «олигарх», даже для тогдашнего, пульсировавшего в лихорадке языка? Ругательство, стремительно перестающее быть таковым, противное, но утратившее значение слово. Как растерял энергию «пидорас» всего пару лет спустя. Даже у нас тогда называли олигархами коммерсов, которые сначала заводили, а потом учились читать газеты.

(Один из подобных ребят, про которого даже в ресторане, пока он изводил официантов, было ясно, что — настоящий оппозиционер, после ареста, случившегося не у нас, гордился, как обманул власть и органы: дескать, там думали — будет с ним, здешним коллегой, тайно встречаться, поскольку много общего — национального и оппозиционного. А он не встречался.).

Богатейший человек России, фигурант не то первой форбс-десятки, не то двадцатки; конечно, все уже тогда слышали и знали, будто по всему миру, а особенно в америке, богатые одеваются кое-как, а хорошо выглядят за счет других вещей — зубов и адвокатов, но он был как раз никакой не западный, а совершенно русский национальный тип: что-то там было от шестидесятых, технического интеллигента, вдруг очутившегося в непонятном месте, но с четким осознанием миссии, замаскированной конфузливой иронией. Видимо, развернувшаяся тогда его диссида — умеренный прогресс в рамках законности — влияла и лепила новый образ, имидж, говоря по-тогдашнему. В России всегда новые люди обрастают типологически близкими чертами из прошлого, отсюда в них невооруженным глазом заметна горечь обреченности.

Да и позиционировал он себя на тех кремлевских тусовках, что, по мифологии, довели до цугундера, не охуевшим недосверхчеловеком с неосознаваемым количеством бабла, не перцем и шалуном, не, условно говоря, прохоровым, а именно спецом, который может базлать что угодно, но незаменимо участвует в общем и нашем деле и без которого — никак. Нефтяной Сахаров, краса и гордость шарашки.

Только очки его тогда предъявляли статус тем, кто разбирается. А поскольку все полагали себя разбирающимися, калибр был очевиден. А так… Пиджачок, даже не пиджак, почти коричневый и чуть ли не букле, без галстука. Впрочем, идиотская это чиновничья мода, до наших дней дожившая, — мерить пространство жизни в галстуках. Я вот надевал галстук пару раз, кандидатствуя в заранее проигранных выборах, и чувствовал себя инопланетным послом. Которого послали. Один мой знакомый гламурный самоубийца удавился на кальянных шнурах, думаю, испытывая схожие ощущения.

Однако чиновники обладают тайным знанием. И галстук у них — не украшение, не фетишизированная деталь униформы, не визитка, будь она трижды от зиллери. (Хотя есть чтецы по галстукам — очередной извод шарлатанов, выдающих примитивный набор — в тон-цена-лейбл — за карьерную хиромантию). И галстучная фишка — способ не показать, но — скрыть правду о себе. Очень много о человеке говорит шея. Именно та ее часть, что открывается между верхней и последующей пуговицами сорочки. Крутая линия кадыка, устье горловых хрящей, нижняя граница щетины.

(А может, это у меня последствие юношеских занятий борьбою. Тренер Игорек учил:

— Шея — что у классика, что у вольника, что в дзюдо — у человека — главное. Хули бицепсы качать, когда шея — типа резинового шланга, двумя пальцами пережать можно…).

Поэтому я, конечно, изучал его шею, изящество линий которой угадывалось сквозь серую щетину и электрические тени, прикидывал, похожа ли на резиновый шланг и что это за два пальца, которые ее сожмут, и через сколько отпустят.

Это было вечером, на встрече его с общественностью и СМИ в Торговой палате, а днем он окунулся во все официальные. Напряжение ощущалось и в здешней свите — с одной стороны, лестная, пусть и мимолетная причастность — дрожжи провинциальных комплексов, с другой — у нас почему-то дудочка крысолова всегда слышней, пробивается особым ультразвуком сквозь километры и воздушные толщи страны. Поэтому атмосфера вокруг него была густой, но разреженной, как будто гроза собиралась и уже прошла одновременно.

Он встретился с губернатором, который, по своей ельцинской карме и фольклорности, был деятелем не так отважным, как, из себя навылет, стремился им казаться, а такие и есть — самые бесстрашные. Они договорились по стандартному набору благотворительности, губер, спекулируя бесстрашием и сверх программы, слупил с него два зеленых ляма на реконструкцию театров драмы имени Маркса и Энгельса (а может, в городах Марксе и Энгельсе). Занятно, что часть денег была, несмотря на все дальнейшее, получена и разворована.

На вечернюю встречу в Палате заметных журналистских лиц собралось не так много, в основном — люди второго ряда по редакционным заданиям, ну и человек пять — кому интересно. «Общественность» была представлена еще жиже — коммерсы с робкими интеллектуальными претензиями и смутно-либеральными идеями, симпатичные взрослые балбесы неясной ориентации и т. д. По счастью, не было традиционных психов и чайников, зашитых правозащитников и борцов с ЖК и ТСЖ, деятелей культуры, которые даже собой давно перестали интересоваться, и наших почти всегда красивых, иногда даже неглупых девочек в поиске и юбилейном диапазоне от 25 до 45. (Они тоже понимали про него всё, но другое.).

Странно, но не было людей из его Школы сугубой политики — там пару лет собиралась публика аналогично безобидного пошиба плюс либералы, ко времени его приезда самоликвидировавшиеся, плюс до дюжины административных будущих звезд, которые и сейчас во власти, по-прежнему в «Единой России», несмотря на все дальнейшие метаморфозы и «Единой», и России.

Сначала поговорили о вещах скучноватых и простых: этой его Школе, бизнесе и Путине.

Я, помню, задал вопрос:

— Почему вы финансируете на парламентских выборах правые силы, коммунистов и яблочников?

Ну дословно не помню, а аргументы мои были те же, что и сейчас, с поправкой на смену партийных брендов и физий. Дескать, те, кого назначили оппозицией по причине телевизонности и случайности, деньги возьмут, украдут и отнесут на переназначение. Туда, где и будут их, в отличие от вас, контролировать. И что с ними потом делать? Перевоспитывать? Бессмысленно. Убивать? Поздно, времена не те.

Он тонко улыбнулся (он вообще много тонко улыбался) и подтвердил, что да, он поддерживает (аккуратный чиновничий язык) либералов и яблочников по причине идейной близости и личной симпатии (или с близостью и симпатией было наоборот, неважно), а вот с коммунистами — не совсем так, просто у него там, в списке, партнер — нефтяник-геолог и друг, генерал, оттуда. Или я опять перепутал — нефтяник-генерал и друг-геолог, борода и гитара.

Словом, он полагал, что Парламент-Палату по-любому будет контролировать, поскольку деньги скоро кончатся и к нему придут в очередь за следующими, а дальше все выйдет совсем хорошо.

Его идеология (а то и стратегия) напоминала нашу более позднюю региональную фронду: Хозяин — хороший, вохры и мусора — плохие, и стоит заменить одни протокольные рожи другими, не колебля основ, как…

Державные оппоненты его мыслили если не шире, то хитрее — нацелившись на хороший бизнес, использовали его наивные политические схемы для собственной теодицеи. Тогда они в ней еще нуждались.

Потом, во всех тюремных одиссеях, завершившихся илиадами, легендарных его обстоятельствах, конечно, случились у него свои перезагрузки, апгрейды и эволюции. Впрочем, судя по нынешнему положению дел, тогдашний соблазн примитивных бизнес-решений в политике отступил, но не снял оккупации с его сознания. Как говорил один полузабытый губернатор, взгляните на табло.

А потом встала одна таки просочившаяся девочка, каблуки, бретелька из-под фиолетового платья, ноги из солярия, и задала вопрос, давно по важности обогнавший «что делать?» и «кто виноват?»:

— Скажите, Михаил Борисович, на сколько еще стране хватит нефти? Прогнозы очень пессимистичны, и даже ученые называют цифру — лет двадцать — двадцать пять…

— Я, как вы знаете, что-то понимаю в этом секторе экономики… — тут не только он, но и все тонко улыбнулись.

И вдруг он сказал фразу, мгновенно, мощной вспышкой, раскрывшую весь его литературный и мифологический дар и — чего там — дар человека Истории:

— НЕФТИ В НАШЕЙ ЗЕМЛЕ СТОЛЬКО, ЧТО НАМ НЕ ХВАТИТ АТМОСФЕРЫ ВСЮ ЕЕ СЖЕЧЬ.

Все очень оживились. Стали ходить и подливать чаю. Улыбаться друг другу, как родственники, получившее известие, согревшее ровным теплом всю оставшуюся жизнь.

Это был один из самых, наверное, счастливых моментов их и его жизней. Они если не понимали, то догадывались, а он точно знал («сырьевая игла» — был уже устойчивый оборот, просившийся между «лошади едят овес» и «свобода лучше, чем несвобода»): страна, живущая черной, пахучей, трупной жидкостью навсегда останется феодальной, опальной, локальной, лояльной и подвальной. Где любое «нано» и «техно» возможно лишь в музыке. Ну да сегодня это общее место, можно не объяснять.

Они просто хотели жить своей небольшой жизнью с перспективой ее улучшения.

Он — тоже, и разница масштабов тут не принципиальна. Сейчас, в эпоху процветания мемуарной серии издательства «Эксмо» «За решеткой с…», когда сокамерников у него выявилось столько, что отдыхают и былые собутыльники Высоцкого, и вчерашние ЖЖ-френды Навального, я бы сроду не писал этот очерк, если б не угасающие надежды привлечь хоть какое-то внимание властей к нашему городу. Да, жаль, конечно, что его не закрыли у нас. Был бы хоть какой-то шанс… Он бы явно не оставил город, где, пышно выражаясь, начался этот величественный и скорбный путь к пожизненному и когда-нибудь, не дай Господь, посмертному званию премьер-министра новой России. (Указ № 1 нынешнего президента). А если вспомнить здешние тюремные пути Лимонова с учетом теперешнего его состояния второго Пушкина — и по значению, и по стилистике, — о, что это был бы за стремительно развивающийся город-мемориал! Сегодняшний Тандем, в отличие от прочих тандемов, крайне неравнодушен к собственной истории с биографией. Это понятно — ведь оба остались литераторами.

2009


III. Кинолента вместо документа:
Путин как исторический тип

Глянцевую индустрию и телевидение (центральное, так сказать, а не «нишевое») никак не обвинишь в высоколобости, но в несомненный плюс им следует отнести превращение отечественной истории в конвертируемый товар.

Они сделали ее куда более широким достоянием, чем прежде.

Масскульт — это Молох, беспрестанно требующий острых сюжетов, крутых коллизий, масштабных судеб: и тут История предстает богатейшей сырьевой державой. Понятно, что в угоду формату былое, а особенно думы предельно упрощаются и выхолащиваются. Однако справедливо и то, что в силу известных социально-экономических причин в глянец пришли не только искусные компиляторы, но и талантливые литераторы-интерпретаторы. Интеллигент, подвизающийся в исторической колумнистике, — нередкий персонаж современной русской прозы («Оправдание» Дмитрия Быкова, «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича, «Последняя газета» Николая Климонтовича).

Обилие исторических сюжетов на ТВ — в диапазоне от докудрамы до сериалов, появление таких жанров, как ретродетектив (Борис Акунин), равно как избавленный от контекстов, но богатый подтекстами исторический экшн (тот же универсальный Акунин-Чхартишвили в обличье Анатолия Брусникина) — явления близкого порядка.

Слово отозвалось — самая разнообразная публика стала воспринимать историю в качестве не далекой абстракции, но ближнего опыта, подчас с детской непосредственностью — так мальчишки, насмотревшись очередного Гойко Митича, мастерили луки, пускали стрелы и оглашали окрестности индейскими кличами и кличками.

Споры о Петре Первом, Иване Грозном и Сталине распространены и равнозначны в том смысле, что ведутся без особого учета хронологической дистанции, переживаются, как воспоминания о вчерашнем корпоративе. Маргинальный по сути жанр исторического анекдота пережил своеобразную реинкарнацию — снова вернувшись из книжек в устный фольклор.

В давней уже и устойчивой моде альтернативная история и разной степени радикальности ревизионизм (Лев Гумилев, Фоменко-Носовский и их наследники, эссеистика Эдуарда Лимонова). Огромное количество сочинений, интерпретирующих историю (в основном XX века) с патриотических позиций — переиздаваемый Пикуль, дотошный Вадим Кожинов, бескомпромиссный Владимир Бушин и отвязанный Дмитрий Галковский.

Естественно, корпус мемуаристики, весьма скудно в последние годы пополняемый. Но тут я уже путаю мух с котлетами, уходя от масскульта.

Подобное уже случалось у образованных русских в начале XIX столетия, после выхода 12-томной «Истории государства Российского» Николая Карамзина. «Оказывается, у меня есть Отечество!» — восторженное высказывание Федора Толстого.

Показательно, что при всем при том в девяностые и нулевые традиция русской исторической прозы (и прежде всего романистики) практически прервалась. Здесь мне, наверное, возразят — а как же «Золото бунта» Алексея Иванова (и его «Летоисчисление от Иоанна», конечно)? Трилогия Дмитрия Быкова «Оправдание» — «Орфография» — «Остромов»? А «Каменный мост» Александра Терехова? Или тот же Юзефович?

Однако, на мой взгляд, указанные сочинения проходят немного по другому ведомству — историко-социальной метафизики (пардон за крайне условный термин). Интересен также случай писателя Михаила Веллера, но его в соавторстве с Андреем Буровским «Гражданская история безумной войны» — не проза, а скорее научпоп, к тому же испорченный журналистским пафосом поверхностной сенсационности.

Но вернемся к глянцу, ТВ и кинематографу, которые — если брать магистральное направление, — не отличаясь художественностью и не блеща анализом, все же сделали большое дело, вернув историю в контекст общественных настроений и состояний. А значит, призвали, вольно или невольно, к вечному соблазну параллелей, сближений и сопоставлений.

Философема о цикличности русской истории (которую наиболее подробно разрабатывает в романах и колумнистике Дмитрий Быков) становится популярным трендом — ответы на проклятые вопросы современности общество пытается найти в прошлом. Забывая, что вопросы эти вечные, в чем и заключается их проклятие.

* * *

Общее место околоельцинской мемуаристики — сравнение Бориса Николаевича с классическим русским царем. Как правило, без всякой конкретизации — царь и царь. Что отсылает не к истории, а к фольклору, сказке, анекдоту.

Или к известному эпизоду из гоголевской «Женитьбы», составлению фоторобота: половинчатый либерализм от Александра II, взбалмошность и сумасбродство от Павла I, пьянство от Александра III, своеобразный гуманизм от Елизаветы Петровны (она отменила смертную казнь, заменив ее отрезыванием языка, и окраины империи наполнили толпы безъязыких людей), весьма относительная (после выборов 1996 года) легитимность — от первых Романовых, Михаила и Алексея, равно как от безусловной узурпаторши Екатерины, личный произвол в подборе преемника — от Петра (правда, Ельцин его, в отличие от Петра Алексеевича, осуществил).

Если по справедливости, Ельцин куда больше напоминает не царя, а князя. Какого-нибудь крупного феодала Киевской Руси, ради удержания власти готового к использованию любых средств, способного поступиться и территориями, и репутацией, и самым ближним окружением.

В последнее десятилетие это стало распространенным видом медийного (а теперь и сетевого) спорта: путинское время и, естественно, самого Владимира Путина сравнивают с самыми разными эпохами и личностями российской истории, но тут конкретики куда больше при почти полном отсутствии фольклорности — что добавляет к характеристике обоих президентов занятные штрихи.

Другое дело, что искатели аналогий часто поверхностны и попадают в молоко. Правило газетной сенсационности заставляет выдергивать — за волосы, бороды, усы, парики — фигуры не так схожие, как максимально яркие.

Кроме того (и для нашей темы это важнее), заметен принцип зависимости от контекста — масскульт услужливо подбрасывает тему, выдав определенный исторический видеоряд, — и начинаются спекуляции. Возникает бессмысленный спор о первичности яйца и курицы. Нелепые сравнения Путина со Сталиным (в части запретительной и даже репрессивной практики, а подчас имперских настроений) — следствие истерических либеральных страхов? Или бесконечной телевизионной (плюс Никита Михалков) сталинианы — разнополюсной, но всегда аляповатой?

(Кстати, не стоит приуменьшать зависимость интеллектуального мейнстрима от влияния «центрального ТВ». В новогодние каникулы 2012 года — да-да, после декабрьских протестных акций, которые вроде бы позволили нашему образованному классу кичливо провозгласить собственную гордость и особость, — я много слушал «Эхо Москвы». В фоновом режиме. Понятно, что во время вакаций обсуждать особо нечего, поэтому просвитывали до дырок новогодний телевизор. Поражала не столько ярость и оголтелость, сколько вовлеченность и слушателей, и ведущих, в процессы голубого, во многих смыслах, экрана. О борях моисеевых, максимах галкиных и вовсе неведомых мне персонажах говорилось, как о близких родственниках. Хотел сказать «непутевых», но нет — родственниках, которые сначала злостно обокрали «эховскую» тусовку, присвоив общее наследство, а потом промотали его с особым цинизмом… Простая мысль о том, что можно просто не смотреть и не включать, слушателям в голову как-то не приходила. Ведущим приходила, и они советовали так и поступить, впрочем, без особого энтузиазма).

Осенью 2011-го — между съездом «Единой России» 24 сентября с верховным дуэтом, разложенным на тенор и баритон («Мы давно посовещались, и я решил»), и выборами в Госдуму 4 декабря — в топе была аналогия Путина с Леонидом Брежневым (клише о «путинском застое» появилось раньше). Здесь и, видимо, в равной степени на публику повлияла и календарная близость брежневизма (чтоб далеко не ходить), и сериал «Брежнев» режиссера Сергея Снежкина по сценарию Валентина Черных, с Сергеем Шакуровым в главной роли. «Кинороман», как важно определили жанр фильма создатели, всем хорош, вот только отталкивались авторы не от романной и даже не от мемуарной первоосновы (хотя мемуары самого Леонида Ильича прочитали), но плясали от печки брежневского анекдота. Отсюда — и трагифарс основной сюжетной линии (старческая беспомощность владыки полумира), и явно неоправданно выбранный комедийный ракурс в освещении фигуры, скажем, Михаила Суслова, и явление другой главной героини сериала и эпохи — колбасы.

У нынешнего российского чиновничества — своя школа сближений, негласно оппонирующая либеральной модели. Тут практически безальтернативна фигура Петра Великого — хотя свойство первого императора со вторым президентом, пожалуй, исчерпывается Питером. Ну и некоей условной хованщиной лихих девяностых.

О причинах любви отечественной бюрократии к Петру Романову сказано в последнее время немало — скажем, весьма любопытны на сей счет мозаичные рассуждения Альфреда Коха, рассыпанные по «Ящикам водки».

Для меня интересней сериальный аспект — в 2011 году на канале «Россия» (официальней некуда) прошел четырехсерийный фильм Владимира Бортко «Петр Первый. Завещание».

Член КПРФ Бортко, симпатизирующий, однако, «центральным убеждениям» хотя бы на уровне кинокорпорации, неустанный перелагатель классики, потолка своего достигал на фельетонном материале, пусть и с претензией на глобальные обобщения — «Собачье сердце». А вот при покушении на эпос и масштаб опускался в полупровалы — «Мастер и Маргарита», «Тарас Бульба».

В «Петре» он попытался соединить обе истории, глобалку с бытовухой (не без привкуса памфлета — коррупция, окарикатуренные чиновные нравы, интриги), ибо «Завещание» — фильм по сути о семейной драме великого монарха, поздней и горькой любви тирана, трагическом отсутствии преемника — и речь здесь не об одном престолонаследии.

Да-да, повторяю, год выхода 2011-й — последний полный год медведевского зиц-президентства…

С исторической точки зрения фильм Бортко — своеобразная «езда в незнаемое». Сценаристы разрисовывали цветными фломастерами контурную карту — в нынешней России даже образованная публика мало представляет петровскую эпоху после Полтавы, петербургский, имперский ее период.

Сначала — о клюкве. Трагедия великого человека, которому некому на закате вручить огромное дело своей жизни, — сюжет сам по себе самостоятельный. Бьется он с эпохой в деталях и нюансах — хорошо, нет — ну и ладно. Потому не буду цепляться к парикам и костюмам, но танец живота в исполнении Марии Кантемир — Лизы Боярской на фоне России начала осьмнадцатого столетия — явный и диковатый перебор. Оно понятно, что Петр Алексеевич западничеством и смеховой культурой растопил домостроевские основы византийской Руси, забили грязи и гейзеры, но до голых пупков и при Екатерине не доходило!

Царь, как известно, умел и любил париться в бане, поэтому сцена, когда мужичок-помор бьет Петра веником, будто гвозди в спину вколачивает, достойна голливудской поделки а-ля рюсс; Брежнев, стреляющий одного за другим, как резиновые игрушки в тире, дюжину кабанов, выглядит даже убедительней. Хотя сама сцена с выведением почечного камня народными средствами — по-киношному сильная.

Картинка: мрачный колорит петровской эпохи подменен вялой машкерадной суетой в духе отечественных экранизаций Дюма — и наличие Боярских усиливает сходство.

Было примерно так:

«В Донском монастыре разломали родовой склеп Милославских, взяли гроб с останками Ивана Михайловича, поставили на простые сани, и двенадцать горбатых длиннорылых свиней, визжа под кнутами, поволокли гроб по навозным лужам через всю Москву в Преображенское. Толпами вслед шел народ, не зная — смеяться или кричать от страха.

(…) Гроб раскрыли. В нем в полуистлевшей парче синел череп и распавшиеся кисти рук. Петр, подъехав, плюнул на останки Ивана Михайловича. Гроб подтащили под дощатый помост. Подвели изломанных пытками Цыклера, Соковнина, Пушкина и троих стрелецких урядников. Князьпапа, пьяный до изумления, прочел приговор…

Первого Цыклера втащили за волосы по крутой лесенке на помост. Сорвали одежду, голого опрокинули на плаху. Палач с резким выдохом топором отрубил ему правую руку и левую — слышно было, как они упали на доски. Цыклер забил ногами — навалились, вытянули их, отсекли обе ноги по пах. Он закричал. Палачи подняли над помостом обрубок его тела с всклокоченной бородой, бросили на плаху, отрубили голову. Кровь через щели моста лилась в гроб Милославского…»

Алексей Н. Толстой, «Петр Первый».

А получилось: «Не вешать нос, гардемарины!» — бодренькими голосами перезрелых юношей, которые мало что знают об эпохе, однако понимают, что воровали и трахались там не меньше нынешнего.

Но — куда более важный и по-своему знаковый анахронизм. Откуда в Петербурге одна тыща семьсот двадцатых годов живой и здоровый князь Федор Ромодановский? Скончавшийся в 1717 году князь-кесарь только похоронен в Петербурге, в Александро-Невской лавре, а так безвылазно проживал в Москве, где руководил страшным Преображенским приказом.

В главе «Два Владимира: Путин из страны Высоцкого» я еще скажу о занятном феномене отечественного искусства: кто бы ни брался за петровский контент и с каких угодно позиций (а это тот, по-своему уникальный случай, когда объективности искать не приходится), всегда на первом плане окажется пытошная изба Преображенского приказа как главный символ эпохи. Или публичная казнь (каждая серия «Завещания» ею начинается — хотя до подлинности — той, что в процитированном отрывке из Алексея Н. Толстого, — Бортко не дотягивает) в потешном, «карнавальном» антураже.

В этом смысле произведенное режиссером воскрешение Ромодановского с перенесением в имперский Питер (без особой сценарной нужды) — по-своему даже закономерно и показательно. Кулинарно-политический афоризм Петра «обедал у меня, а ужинать будешь у князя Ромодановского» просится в святцы любого крупного российского чиновника. Надо сказать, что худощавый Сергей Шакуров в роли князя-кесаря польстил прототипу — Ромодановский, как известно, был тучен и «собою видом как монстра». А еще отличался от шакуровского образа тем, что всегда и демонстративно носил русское платье.

…Один из самых известных фразеологизмов путинского времени — о «чекистском крюке» (авторства Виктора Черкесова, давнего соратника и тогдашнего главы ФСКН), вне зависимости от того, что там изначально подразумевалось, — на уровне образа возрождает ромодановскую стилистику. Заплечных дел мастеров, дыбу и прочий генетически узнаваемый инструментарий…

Опять же голой клюквой не объяснить главную удачу фильма: синеглазого Александра Балуева в главной роли исторически темноглазого Петра. Актер, набивший руку и оскомину в ролях то военных авторитетов, то чиновников-братков, получил возможность раскрыть свой нехилый потенциал и сделал это блестяще — вплоть до особой пластики согнутого болезнью и властью тирана и удивительной органики русского европейца, угасающего любовника и сыноубийцы.

Как всегда, замечательны Маковецкий — Александр Данилыч Меншиков — и Филиппенко — Петр Андреич Толстой, создавшие рельефные образы первых соратников и интриганов эпохи, однако не покидает ощущение, что прекрасные актеры будто выламываются из двухмерного сценария и работают не благодаря ему, а вопреки.

Владимир-то Бортко явно рассчитывал на многомерность или как минимум многогранность. С оглядкой на верхний зрительский ряд… Финальная сцена — гроб императора, который соратники несут по нынешнему Невскому среди авто на заснеженный невский лед… Если воспринимать аналогии прямо и лобово — даже не по себе становится.

Но большие телевизионные начальники — народ тертый: знают, зачем и для кого работают.

* * *

О бортковском «Петре» поговорили в общем негусто, в отличие от вышедшего двумя годами ранее фильма «Царь» об Иоанне Грозном в 1565–1969 годах — времени учреждения и разгула опричнины.

Либеральная критика фильм осторожно — и несколько даже дистанцируясь — одобрила, патриотическая обругала, но в основном мессидже обе сошлись — не парадоксально, а скорее предсказуемо, по-традиции объединив государственность и патриотизм. Тогда как для авторов — и здесь их пафос — это вовсе не синонимы.

Павел Лунгин — художник разноплановый, после «Олигарха» с его непроизвольным окарикатуриванием эпохи первоначального накопления и 90-х вообще, с отчетливо-березовской биографической первоосновой («Большая пайка» Юлия Дубова; он же — соавтор сценария), с аллюзиями из «Крестного отца» и советской производственной драмы Лунгин снимает «Остров» с таким подлинным интересом к православию, как будто режиссер всю жизнь изучал «Добротолюбие» параллельно с духовной практикой отдаленных скитов и приходов.

В «Царе» православие уже не содержание, но фон, однако вновь демонстрируется не только глубокое знание предмета, но и умение «подсадить» зрителя на вневременной мотив русского эсхатологизма в антураже церковного мученичества и сектантского изуверства.

Многие деятели считают синонимами патриотизм и православие, с этой стороны никаких вопросов к Лунгину, кажется, вовсе быть не должно.

Автор сценария «Царя» — пермский прозаик Алексей Иванов, один из самых интересных современных российских писателей; судя по его лучшему на сегодняшний день роману «Золото бунта» — глубокий знаток уральской истории с географией, равно как ветвей и практик русского раскола. Что, вроде бы, может быть патриотичнее…

Тем не менее многие рецензенты отказывают авторам именно в патриотизме. Другие и параллельные претензии — русофобия, искажение образа Грозного, грехи против исторической правды.

Николай Бурляев говорит, что великого царя изобразили бомжем и упырем — речь тут явно о внешности Мамонова с единственным клыком во рту. Дескать, в 1565 году Иоанну было 35 лет от роду и был он мужчиной в расцвете сил — чистый Карлсон. Здесь обычное перенесение современных представлений на средневековье, когда средняя продолжительность жизни даже знатного мужчины не превышала как раз 30–35 лет, беззубыми все были с юности, к тому же здоровье Грозного было изрядно подорвано кутежами и походами; прогрессировавшая к тому времени душевная болезнь тоже не способствовала омоложению.

Критики фильма подверстывают под русофобию чрезмерное изображение опричных зверств. Действительно, тогда еще не случилось «заговора Старицких», в ходе розыска по которому, согласно синодику Иоанна Грозного, было казнено свыше трех тысяч человек, разорения Новгорода и пр. Да, масштабные кровопролития были еще впереди, но погромы «земщины» уже начались, равно как и кровавые забавы кромешников. Конечно, опричники, будучи людьми верующими (многие, как и Грозный, фанатично) не могли поджечь церковь с монахами, но мне представляется, будто этот анахронизм Лунгин допустил сознательно — перекинув мостик из эпохи Иоанна во времена Алексея Михайловича и Петра — изведения раскола, самосожжений старообрядцев, неистовой проповеди Аввакума…

Бывали и потехи с медведями, душегубствовал сам Грозный — известен случай, когда Иван, посадив конюшего Ивана Федорова-Челядина на трон и обратившись к нему с шутовской речью, затем бросился на боярина с ножом и заколол его. Добивали опричники.

Я бы и сам нашел в лунгинском кино корзинку исторической клюквы — непонятки со взятием и оставлением Полоцка (даты никак не бьются), Малюта Скуратов был тогда рядовым опричным татем, а не правой рукой царя, митрополиту Филиппу Иоанн в мешке прислал голову не племянника, а троюродного брата… Но все это ерунда, и пафос обличителей Лунгина несостоятелен, поскольку фильм о другом.

Не о конфликте царя с церковью, власти светской с властью духовной. Фильм о вечной, на уничтожение, войне господствующей идеологии с гражданским обществом. Идеология может быть построена на идее централизма и фразе из Послания Павла к римлянам «любая власть от Бога». Она может при этом облекаться в эсхатологические предчувствия на подкладке душевной болезни, реализовываться в странной смеси тиранства со скоморошеством.

А может — банальным обывательским цинизмом современной власти, берущей начало в застое Брежнева и Черненко.

Да и гражданское общество у нас всегда никак не сообщество, а набор одиночек, понимающих Христа через Евангелие, а не послания Павла, почему-то уверенных в необходимости милосердия, несущих свет знания, готовых положить «живот за други своя», убежденных в торжестве добра и справедливости… На мой взгляд, люди, подобные митрополиту Филиппу, и есть истинные патриоты России. Они до последнего готовы к сотрудничеству с властью, но когда тиранство и неправда переходят все границы, становятся обличителями и приносят себя в жертву…

Об этом фильм Павла Лунгина с его православным фоном, трагическим сюжетом и страшноватым открытым финалом — «государевым весельем» на пепелищах, бродячим псом и воплем Грозного: «Где мой народ?»

* * *

Мой приятель, композитор и психиатр Саша Мордовин, на параллель с Путиным указал, комментируя одну из первых сцен: Иоанн завершает молитву и выходит к народу. Лысый, дескать, согбенный сморчок в грязной нательной рубахе преображается по мере того, как ближние одевают его в «царское», накладывают бармы и шапку Мономаха. Становится могуч, страшен и судьбы человеческие за вихор берет.

Аналогию, но не с царской стороны, а с митрополичьей, поддержал протодиакон Андрей Кураев: «Случайно или нет, что выход этого фильма пришелся на первый год нового патриаршества? Не предстоит ли и Патриарху Кириллу стать наследником не только трона св. Филиппа, но и его креста? Не есть ли этот фильм своего рода духовное завещание от св. Филиппа к Патриарху Кириллу?»

А вот забавная деталь, почерпнутая из «Википедии»:

«Фотограф съемочной группы Алексей Дружинин несколько месяцев спустя после завершения съемок стал личным фотографом председателя правительства России Владимира Путина и продолжает являться таковым по состоянию на январь 2010 года».

Вообще-то между Владимиром Путиным и Иоанном Грозным, как это ни парадоксально, можно найти общего гораздо больше, чем с Петром и Сталиным.

Разумеется, не в практике, а в стилистике.

И конечно, надо помнить о повторении истории в виде фарса и ускоренной перемотки.

Скажем, многолетнее правление Грозного отнюдь не монолитно и разбивается на самые разные периоды и даже эпохи. Схематично: опричным и послеопричным репрессиям предшествовало царствование если не мирное, то весьма стабильное — просвещенные реформы, территориальная экспансия (Казань, Астрахань, в общем, отмена парада суверенитетов). Молодой царь, ведомый мудрыми советниками — священником Сильвестром и чиновником Алексеем Адашевым, — преодолевал боярскую смуту и строил национальную экономику на разумных, компромиссных началах. (Тут в сравнение с Сильвестром и Адашевым просятся Александр Волошин и, пожалуй, Михаил Касьянов.).

Но и репрессивная практика Иоанна не была однородной — дело тут даже не в учреждении и упразднении опричнинины, а в приливах-отливах, смене кромешной тьмы лучиками либерализма, пардон, покаяния. Не так ли и путинские, дискретные и вымученные, мобилизационные кампании — с их антиоранжистской риторикой о внешнем враге и законсервированными с иоанновых времен мотивами «измены»?

Знаменитая мюнхенская речь Владимира Путина (февраль 2007 года) в основных своих посылах как будто повторяет эпистолярное наследие Ивана Васильевича. Стилистическая близость наиболее очевидна в явной неадекватности претензий. Иоанн писал христианским королям — шведскому Юхану III, правителю Речи Посполитой Стефану Баторию, английской Елизавете I — послания одновременно кичливые и оскорбительные, обвинял в «ересях люторских» и арианских: «искру благочестия истиннаго христианства в Российском царстве сохранит и державу нашу утвердит от всяких львов, пыхающих на ны». Европа над «варваром» посмеивалась: поляки брали Полоцк и Великие Луки, разгромили воеводу Хилкова под Торопцом, шведы овладели Нарвой, Псков не пал только благодаря беспримерному героизму обороняющихся.

Но даже прося Батория о мире (а Украина, с Киевом и майданом, тогда входила в состав Речи Посполитой), Иоанн вновь пеняет коллеге на неполноценность статуса выборного короля: «Мы, смиренный Иван Васильевич, великих государств царь и великий князь всеа Руссии, по Божьему изволению, а не многомятежному человеческому хотенью…»

Сей посыл так и просится в историю сложных взаимоотношений Москвы с Киевом в нулевые…

Известная политическая практика — не ставить на одну силовую лошадку: у Грозного сыском последовательно занимались представители то опричного, то удельного двора, находящиеся в смертной конкуренции друг с другом, чисто ФСБ и Генеральная прокуратура плюс Следственный комитет, МВД с Наркоконтролем…

Грозный к концу правления испытывал странное притяжение к Лондону (ряд историков полагает, что он планировал бежать от мятежа в Англию): сватался к королеве Елизавете, получив отказ, вел переговоры о браке с Елизаветиной племянницей Марией Гастингс, объяснял посланникам, что женат, конечно, здесь у себя седьмым браком, но отправить боярскую дочь Марфу Нагую в монастырь — для него не вопрос… Не забывая обличать «англичанку» (которая еще не гадила — Грозному тактично объяснили, что «королевина племянница княжна Мария (…) больна и рожей не самое красна») в ересях и сомнительной легитимности.

Обличения остались на месте, а планы Ивана Васильевича (он рассчитывал отплывать в Лондон со всей своей казной) в наши дни осуществила многочисленная олигархическая диссида. К Роману Абрамовичу, «путинскому олигарху», «кошельку» (дефиниции эти общеупотребимы), относится только первая часть определения, потому уместно предположить: он осуществил мечту Грозного, так сказать, за Путина.

Все эти сближения так или иначе спекулятивны, упражняться тут можно еще долго, но вот история с зиц-президентством Дмитрия Медведева чрезвычайно близко к тексту повторяет единственный, пожалуй, прецедент российской истории — когда государь временно уступает трон чиновнику из ближнего окружения, явно лишенному политических амбиций.

В 1575 году Иоанн Грозный отрекается от короны (вторично; результатом первого отречения стало учреждение опричнины) в пользу татарского служилого хана Симеона Бекбулатовича. «Татарин въехал в царские хоромы, а великий государь переселился на Арбат. Теперь он ездил по Москве „просто, что бояре“. В Кремлевском дворце он садился поодаль от „великого князя“, восседавшего на великолепном троне, и смиренно выслушивал его указы», — рассказывает историк Руслан Скрынников о событиях, хорошо известных нам по телевизионным передачам.

Грозный довольно откровенно объяснял английскому (!) посланнику не суть рокировки, но принцип выбора преемника: «передал сан в руки чужеземца, нисколько не родственного ни ему, ни его земле, ни его престолу».

В наши дни этот политический набор мог бы быть расширен за счет некоторых личных качеств временного постояльца трона, не позволяющих всерьез на нем закрепиться. Надо полагать, русские умы тогда были в лучшем состоянии, нежели сегодня, — от Симеона, похоже, не ждали свободы лучшей, чем несвобода…

Маневр Иоанна был сугубо политическим и аппаратным — перевести власть в зону, неподконтрольную Боярской думе, стравить силовые кланы и провести новую волну репрессий. Однако профессор Скрынников (один из лучших специалистов по эпохе Грозного и Смуты) приводит и романтическую версию:

«Современники не понимали смысла затеи монарха. Распространился слух, будто государь был напуган предсказанием кудесников. Известие об этом сохранил один из поздних летописцев: „А говорят нецыи, что для того сажал (Симеона), что волхви ему сказали, что в том году будет пременение: московскому царю будет смерть“. Предупреждения такого рода самодержец получал от колдунов и астрологов не однажды».

Обращения к услугам колдунов, астрологов и экстрасенсов — явление, по-прежнему распространенное среди российских людей власти, но для периода 2008–2012 годов (Симеон Бекбулатович, кстати, провел на московском престоле не более года, а затем получил удел в Твери) — это явно не тот случай. Однако если на место ведовского предсказания мы поставим Конституцию, запрещающую избираться в президенты России третий раз подряд, и вспомним тот, почти языческий священный трепет, с которым Владимир Владимирович относится к букве основного закона, да и коллективного «английского посланника» не забудем — аналогию можно считать удавшейся.

В отличие от самого маневра — если не с Дмитрием Медведевым, то с объявленным на съезде ЕР «возвращением на трон». Сейчас тогдашние заявления Путина и Медведева повсеместно принято считать главной ошибкой власти; однако «ошибка» может применяться к тактике, здесь же мы имеем дело со стратегией, которая бывает верна или наоборот. А сценарий ее заложен в исторической матрице распространенного случая российских узурпаций — как прямых, так и закамуфлированных, оформленных бантиками избрания Земским собором, благословения патриарха, протоколов ЦИКа и пр.

Тут эпоха Грозного стремительно переходит в хронотоп Бориса Годунова — и пусть нас не смущает почти столетие, уместившееся в три президентских срока, — это трагедии не регламентируются по времени, а слишком долгих фарсов не бывает. Путин, начинавший в стилистике Грозного и пришедший в состояние Годунова времен начала Смуты, на сегодняшний день имеет некоторый шанс оспорить самого Пушкина.

Словно предчувствуя этот заочный спор, некоторые деятели искусств пытались актуализовать Александра Сергеевича. Хотя наше всё, и в особенности в «Борисе Годунове», в сем апгрейде никак не нуждается, достоин уважения сам использованный инструментарий.

* * *

Сегодня любой «взрослый» российский фильм — акт политический. А если соавтор сценария — Александр Пушкин, а эпоха — Смутное время, то здесь сам русский Бог велел.

Владимир Мирзоев в кино «Борис Годунов» перенес начало Смуты в наши дни, не изменив в тексте пушкинской трагедии ни единой запятой, не добавив ни одной реплики. Отсебятины — ноль. За одним простительным исключением — Самозванец старше на полтора десятка лет. Это понятно — живем дольше, взрослеем трудно и мучительно; 20-летний Гришка, неважно, гопник или ботаник, дерзнувший, а главное, поддержанный массами в своих дерзаниях — абсолютно невозможен. Россия одряхлела и обрюзгла.

При просмотре иногда спотыкаешься на прозаизмах или строчках, будто сегодня написанных, заглядываешь в первоисточник — ан, все было уже у Александра Сергеевича. Ай да сукин сын!

Поначалу зрителю представляется, будто знаменитый театральный режиссер затеял эдакое постмодернистское действо со смешением эпох — дело в свое время модное и несложное. Пролог фильма — убийство царевича Димитрия — отсылает не в Углич, а в Екатеринбург, к трагедии другого царственного отрока — цесаревича Алексея. Но между двумя убиенными царевичами действительно кровная связь — смерть Димитрия прервала династию Рюриковичей, Алексея — Романовых, оба мальчика страдали неизлечимыми болезнями: первый — падучей, второй — гемофилией… Царь Борис, наблюдающий он-лайн, хоть и на театральной сцене, за разгромом Самозванца под Добрыничами, напоминает Сталина на просмотре «Дней Турбиных», войско Отрепьева — типичные золотопогонники: поручик Голицын, корнет Оболенский, есаул, что ж ты бросил коня…

И всё это работает на магистральную идею режиссера Мирзоева (и сценариста Пушкина) — о цикличности русской истории при несменяемости самых драматических национальных обстоятельств. О неизбежности расплаты. Об эфемерности власти — когда тирания переходит в анархию, ручное управление обратно пропорционально управляемости, правитель, достигнув всех земных высот, бессилен перед судом небесным, а расклад сил определяет не число и умение войска, а мастерский пиар, сотворенный в нужном месте в нужное время…

Вся соль (и слезы) в контексте.

Дерзость режиссера местами поражает: тут иконы, смена которых на ЖК-панели управляется пультом, царский указ в айфоне, батюшки в фитнес-клубе, казаки в БТРе, Леонид Парфенов в телевизоре в статусе (но не в роли) дьяка Щелкалова. Хотя у этой дерзости есть рациональное объяснение — пришпорить действие, удержать у экрана нынешнего инфантильного зрителя — потому фонтан заменяется бассейном, в котором возможен не только диалог, но скандал с реальным, а не словесным, поливом.

Вообще Мирзоев преодолевает соблазн тусовочности — тот же Парфенов, как в убогом апофеозе тусовочного кино — Generation «П» по знаменитому пелевинскому роману, — снова играет сам себя, но в «Борисе Годунове» это, пожалуй, единственный эпизод, балансирующий на грани. Мирзоев пытается бежать от медийных физиономий и стереотипов даже там, где они сами просятся, — не в дверь, так в окно. Юродивый Николка — настоящий даун: тут смелый уход от самой феноменологии юродства ради правды русской жизни. А в безмолвствующем «народе», располовиненном на пьющую пролетарскую семью и скучающую интеллигентскую, работяги выходят как бы не симпатичней. Правда, в узких рамках сталинского афоризма «оба хуже».

Максим Суханов в комплиментах не нуждается. Актер широкого диапазона, но как-то в последнее время заточенный режиссерами под роли больших начальников, он создает образы всё страшней и убедительней. (Сбой приключился только в роли Сталина у Никиты Михалкова в «УС-2. Предстояние»). На голову выше всех прочих неравных, Борис оказывается бессилен перед константой русского недоверия властям и веры в чудесное, и это-то бессилие плюс удивление инфантильной мощью собственного народа у Суханова получается лучше всего.

Старец Пимен из Чудова монастыря — последняя роль Михаила Козакова в кино. Потому неудивительна экклезиастова интонация многая мудрости и многая печали.

А что до политики и назойливых параллелей… Годунов может быть сопряжен со своим тезкой Ельциным (и стакан вискаря в тему, и заплетающийся язык), может с Путиным, тогда Борисов сын Феодор — с Медведевым… Да, собственно, какая разница? При неизменности российских сценариев интерес может вызвать разве кандидат на роль Отрепьева. При том, что мы знаем о гримасах («харях») короткого его царствования и ужасном конце, который растянулся и затянул на сериал измывательств над Гришкиным трупом и в реале, и в виртуале, — после него появились еще как минимум два самозванца Димитрия.

* * *

Рецензию эту я писал сразу после просмотра мирзоевского фильма, однако от мыслей о взаимозаменяемости по-прежнему не готов отказываться. Другое дело, что поверхностную аналогию усилила предвыборная публицистика Владимира Путина — каждая новая его статья начиналась подробным перечнем собственных заслуг; в подтексте ощущалось возмущение людской неблагодарностью.

Но прежде вспомним: Борис, начинавший как разумный, энергичный и популярный правитель, стремительно одряхлел, и ко времени появления первых слухов о Самозванце все реже появлялся на публике, стал проявлять скаредность даже в мелочах, допускал излишества (в еде — не подумайте чего другого). При этом продолжал слыть на Москве крайне жестоким тираном:

И поделом ему! он правит нами,
Как царь Иван (не к ночи будь помянут).
Что пользы в том, что явных казней нет,
Что на колу кровавом, всенародно,
Мы не поем канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей?
Уверены ль мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы…

Любопытно, что Пушкин (в данном случае — персонаж-однофамилец, точнее, предок Александра Сергеевича) произносит эти слова не в приказной избе и не в застенке, а после роскошного ужина у Шуйского (в фильме Мирзоева — барбекю на Рублевке). Совсем как либеральный мыслитель, обличающий режим на гламурной вечеринке.

«Власти старались держать в тайне все, что творилось на Пыточном дворе, — сообщает историк Скрынников. — Но их старания приводили к обратным результатам. По стране распространялись самые преувеличенные слухи о жестокостях Годуновых».

Борис очень переживал за будущее сына Феодора и желал его видеть при себе неотступно, отклоняя предложения советников предоставить преемнику хотя бы минимум самостоятельности. Тоже ведь знакомая ситуация, а?

Но — к предвыборной путинской публицистике, первооснова которой, конечно, знаменитый монолог царя Бориса:

Мне счастья нет. Я думал свой народ
В довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать —
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни ненавистна,
Они любить умеют только мертвых.
Безумны мы, когда народный плеск
Иль ярый вопль тревожит сердце наше!
Бог насылал на землю нашу глад,
Народ завыл, в мученьях погибая;
Я отворил им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы —
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Пожарный огнь их домы истребил,
Я выстроил им новые жилища.
Они ж меня пожаром упрекали!
Вот черни суд: ищи ж ее любви.
В семье моей я мнил найти отраду,
Я дочь мою мнил осчастливить браком —
Как буря, смерть уносит жениха…
И тут молва лукаво нарекает
Виновником дочернего вдовства
Меня, меня, несчастного отца!..
Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
Я ускорил Феодора кончину,
Я отравил свою сестру царицу,
Монахиню смиренную… всё я!
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою. —
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда — беда! как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.

Правда, бесланских мальчиков кандидат в президенты в своих статьях благоразумно не упоминает.

Одним из магистральных сюжетов трагедии «Борис Годунов» Пушкин сделал диктатуру пиара, суть которой доходчиво объясняет все тот же персонаж-однофамилец:

Я сам скажу, что войско наше дрянь,
Что казаки лишь только селы грабят,
Что поляки лишь хвастают да пьют,
А русские… да что и говорить…
Перед тобой не стану я лукавить;
Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?
Не войском, нет, не польскою помогой,
А мнением; да! мнением народным.
Димитрия ты помнишь торжество
И мирные его завоеванья,
Когда везде без выстрела ему
Послушные сдавались города,
А воевод упрямых чернь вязала?

Власть, сделавшая пиар основным своим инструментом, теперь негодует, когда пиаром пошли на нее. (И вообще предвыборная президентская кампания зимы 2012 года странно — хотя по-своему закономерно — возродила в России ветхозаветную архаику «око — за око». Митингом на митинг, компроматом за компромат, взломом почты — на ДОС-атаку…).

Пикейные жилеты по всей стране обыгрывают Ильфа и Петрова, размазывая свинцовые слезы по щетинистым мордасам, скорбя о проигранной информационной войне… Слезы явно фальшивые — власть охотно признает поражение: дескать, реалистам в делах не грех проиграть болтунам-виртуалам.

Вот характерный репортаж с подобного мероприятия:

«В Поволжском институте управления имени Столыпина прошел „круглый стол“ на тему „Качество демократии в современной России“. За этой многозначительной формулировкой скрывался вопрос — что делать отечественной политической элите с теми несогласными, которые вышли по всей стране на протесты против массовых фальсификаций выборов в Госдуму. В начале ведущий мероприятия — замдиректора института Олег Фомин — сделал традиционный отсыл к версии американского влияния, „раскачивающего лодку“ и мобилизующего недовольных в своих интересах.

Гордеп и бывший лидер саратовской МГЕР Василий Артин заявил, что власть проиграла информационную войну оппозиции, а для „сохранения государственности“ нужна некая „имперская идея“.

„Мы проиграли интернет-войну. И качественная интернет-пропаганда против институтов государства происходит постоянно, очень креативно, и здесь противодействовать можно только теми же методами. Клин клином вышибают. И надо понимать, что даже если оранжевый сценарий не сработает в стране, то находясь под давлением еще 5–7 лет государство наше не выдержит. Нужна имперская идея — другого выхода нет, мы либо расширяемся, либо сжимаемся. Если патриотические силы, которые собираются, покажут достойный ответ всяческим гапонам, которые будоражат страну, проблема может решиться. Потому что молодежь сейчас достаточно обеспечена. Она ездит на дорогих иномарках, на нее просто влияет окружение“, — считает Артин.

Ему возразил главред „Газеты недели“ Дмитрий Козенко: „Причина Болотной — в политике властей. Ошибка властей в том, что они решили, будто для того, чтобы народ не беспокоился, его достаточно держать в сытости“.

Облдеп и директор ГТРК „Саратов“ Андрей Россошанский вновь попытался завести старую антиамериканистскую пластинку: „Мы проиграли войну в Интернете Госдепу США лишь потому, что большинство чиновников не умеют нормально пользоваться Интернетом. Мы опоздали с введением электронного правительства на годы“.

Редактор „Общественного мнения“ Алексей Колобродов выразил другую точку зрения: „Давайте не заниматься умножением мифов. Не будем говорить о влиянии Госдепа США или интернет-войнах. Во времена Бориса Годунова и Григория Отрепьева никакого Интернета не было. Во времена Александра Сергеевича Пушкина тоже… Вместе с тем сторонник Самозванца говорит в трагедии Пушкина: „Сильны мы мнением народным“. Технология о которой мы говорим, была уже тогда. И никаких Соединенных Штатов еще не было — эта технология принадлежит всем и никому. Только в США более устойчивая политическая система — там никто не строил государство, опираясь на чиновничество. Также как миф о фальсификациях — мне кажется, сейчас Путин как никто другой заинтересован в том, чтобы выборы прошли честно, потому что это ключ к его легитимности. Что будет дальше? Мало кто сомневается в победе Путина. Неважно, первый это буде тур или второй. Власть выбрала, мне кажется, курс на либерализацию для выпуска пара. Будут много говорить о самоочищении власти — искать новых Ходорковских. При этом новая предложенная Путиным система перераспределения налоговых доходов может означать курс на завоевание регионов“».

Он-лайн версия журнала «Общественное мнение», 02.2012 г.

Однако, рассуждая о Владимире Путине как историческом типе, следовало бы в тех же категориях попытаться диагностировать его оппонентов, тем более что аналогия с Борисом Годуновым весьма к тому располагает.

Нынешней оппозиции (в виде так называемых «рассерженных образованных горожан») принято заливисто льстить, сквозь зубы делает это и Владимир Путин, особо подчеркивая, что своим появлением российский средний класс (и авангард его — РОГ) обязан ему. Это действительно во многом так, но генезис — штука амбивалентная. И с помощью тех же исторических параллелей стоило бы оценить не только достоинства, но и пороки, которыми наградил забунтовавших детишек состоятельный родитель. День непослушания способен выявить их особенно рельефно, если вести речь не о лозунгах протестных толп, но мотивации их вождей. Пригласим в эксперты такого признанного авторитета, как академик Александр Панченко, который первым описал психологию русского самозванчества.

«Тирания не только разорила страну, она ее развратила. Ставка на худших, воплотившаяся в опричнине, удалила от власти порядочных людей, а худших делала еще хуже. (При вступлении в „сатанинский полк“ было обязательным клятвенное отречение от родителей, то есть прямое нарушение пятой заповеди). Ложь стала поведенческим принципом тех, кто хотел „выбиться в люди“, и это выразилось в самозванстве. (…) В Смуту одновременно подвизалось до десятка самозванцев. Никто не верил, что все они подлинные царевичи. В лучшем случае верили одному, а от всех других открещивались. Самозванство интересно с социальной точки зрения (низы пришли к мысли о соперничестве с властью, но в этой же монархической оболочке).

(…) Самозванство — незаконнорожденное дитя опричнины, хотя их, если не ошибаюсь, никто не сопоставлял и не связывал. Для тех и других становится недействительным отречение от дьявола, которое совершается в таинствах крещения и миропомазания. (…) Будучи добровольными отщепенцами, они знают, что надежды на спасение души у них нет. Им остается одно — „погулять“, покуда живы, и они гуляют, разрешают себя от уз нравственных правил, дают волю страстям и порокам. (…) Самозванцы в большинстве своем были людьми одаренными. В нравственно здоровом обществе они, быть может, совершили бы нечто дельное и доброе. Но большая ложь и тирания Грозного, его религия силы надорвали русскую душу».

Тут, пожалуй, параллели с иллюстрациями излишни. Главная претензия Бориса Немцова к Владимиру Путину, кажется, в том и состоит, что Борис Ефимович был первым публично объявленным наследником «царя Бориса». А Путин не пойми откуда взялся. То есть понятно откуда — и это хуже всего. Немцов продолжает себя таковым полагать (капризно-покровительственная и одновременно хамская интонация царственного отпрыска по отношению к прочим боярам оппозиции), вынужден вступать в двусмысленные отношения с заокеанской Литвой и отечественной охранкой. И живи оба четыре века назад, их заочный спор предсказуем: кто «законный», а кто «законнейший», кто «природный», а кто «многомятежным хотеньем»… Да оно и сейчас почти таково.

Если бы Владимир Мирзоев вдруг задумал снять сиквел своего «Бориса Годунова» о Смутном времени в той же стилистике, материалы нынешних сливов, подглядок и прослушек из жизни оппозиции легли бы в ткань такого кино ненавязчиво и адекватно. Впрочем, протестный народ, похоже, все понимает про своих вождей — и тут снова точен диагноз академика Панченко.

Велик соблазн объявить либеральных лидеров самозванцами, а мидл-классовую массовку — сплошь митрополитами Филиппами гражданского общества. Но увы… Во-первых, подвижники — самый штучный человеческий товар. А во-вторых, очевиден ответ о предпочтениях Филиппа. Определенности его выбора между царем и самозванцем.


IV. Гражданинская лирика

Если бы к Николаю Некрасову, автору национальной формулы о поэте и гражданине, обратились бы в Английском клубе, в редакции ли «Современника», на петербургской улице: «Гражданин поэт!» — он бы не заметил подвоха. Не уловил бы ни издёвки, ни угрозы. Разве что выдохшийся намек…

Зато большинство авторов, угодивших под стилизацию после того, как «Поэт и Гражданин» стал, перебравшись с «Дождя» на «Эхо», «Гражданином Поэтом», контекст такого обращения просекли бы мгновенно и безошибочно.

Даже Игорь Северянин, успевший умереть в 1940 году в Эстонии. Родной язык и отечественные страхи легко проникают через ближние госграницы, и ты следишь за их экспансией, даже если не замечаешь оккупации.

Не говоря об Александре Вертинском, вернувшемся в Союз в 1943-м, чтобы быстро восстановить и пополнить знания о родной стране. За каких-то пару тяжелых гастрольных лет.

К Есенину в милициях, может, именно так и обращались, но всей меры зловещести государственной вежливости он оценить, конечно, не успел. В отличие от Осипа Эмильевича.

Константин Симонов и Александр Твардовский реагировали бы с мрачным достоинством, попутно пытаясь выяснить, кто из них достойнее. И мрачнее.

Сергей Михалков, заикаясь, передразнил бы государство, подумав, что это оно, по обыкновению, с ним шутит. Впрочем, у него имелся хороший учитель — Корней Иванович…

За Агнию Барто и Михаила Исаковского просто боязно, ибо специальности песенника и детского поэта предполагают повышенную возбудимость.

А вот Евтушенко с Высоцким скорее были бы исполнены радости. Евгений Александрович — потому, что как раз арестантского пиара ему и не хватало для полного счастья. Владимир Семенович — оттого, что назвали наконец поэтом. Да и гражданином тоже…

Немного статистики. На момент написания этих заметок, выпусков «ньюзикла» (как предпочли назвать новооткрытый жанр сами создатели — литератор Дмитрий Быков, продюсер Андрей Васильев и актер Михаил Ефремов) «Гражданин Поэт» вместе с «Поэтом и Гражданином» насчитывается 25.

В рамках проекта «Поэт и Гражданин» было написано и показано 7 произведений. Литературная их первооснова — Александр Пушкин (2), Николай Некрасов, Михаил Лермонтов, Александр Грибоедов, Иван Крылов и Евгений Евтушенко.

В эфир телеканала «Дождь» попало 6 выпусков. Седьмой — «Тандем в России больше, чем тандем» (стилизация стихотворения Евгения Евтушенко «Со мною вот что происходит») — сначала подвергся административной правке, а потом и вовсе угодил в самый знаменитый цензурный скандал года — во многом благодаря саморазоблачающим оправданиям руководства «Дождя». Проект был перенесен на «Эхо Москвы», сменил название на вызывающее «Гражданин Поэт» и, как полагают многие наблюдатели, сделался еще острей и радикальнее.

На мой взгляд, это не совсем так. Скажем, «О рыбаке и рыбке» по уровню сатирического обобщения куда радикальней ситуативного «Тандема», да и «Ворона и лисица» вышла далеко за флажки басенных аллегорий.

(Кстати, поющего Путина — одного из персонажей басни, пережившей удачный апгрейд, — Быков предсказал задолго до фонда «Федерация»:

«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом». Пелевин своего генерала Шмыгу описал уже постфактум:

«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.

— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем.

И сразу же затянул любимую песню разведчиков:

— С чего-о начинается Ро-оодина…»).

Разбираться в тонкостях цензурной ориентации «Дождя» сегодня вряд ли имеет смысл. Умеренно-конспирологическая версия гласит, что канал-де «медведевский» и потому шутки в сторону премьера негласно даже поощрялись, а вот когда дошло до президента… Во всяком случае, Дмитрий Анатольевич после закрытия «ПиГ» побывал на «Дожде», где поделился скромными планами на неясное будущее. И таким образом, снабдил авторов «ГП» новой порцией сатирического сырья.

Итак, продолжим подсчеты. «Гражданин Поэт» — 18 выпусков, стилизованных авторов — 17, из них только трое — представители золотого, девятнадцатого века — те же Пушкин, Лермонтов, и еще Евгений Баратыский.

Остальные 14 — поэты советского времени и отчасти Серебряного века, то есть тоже в известном смысле советского времени, поскольку происхождение революции 1917 года, равно как и советского проекта общеизвестны.

«Русские поэты советской эпохи» — как одно время принято было говорить с некоторой застенчивостью.

Я их уже перечислил, за исключением, кажется, Владимира Маяковского, чья реакция на обращение «Гражданин Поэт!» мне представляется малопредсказуемой.

В единственном пока экземпляре наличествует стилизация под блатной фольклор («Постой, паровоз» — первое появление, так сказать, в эфире — 1965 год, фильм Леонида Гайдая «Операция „Ы“ и другие приключения Шурика», исполнение Юрия Никулина. Следует добавить, что широкое распространение блатного фольклора — явление, безусловно, советских и даже постгулаговских лет).

Таким образом, можно констатировать не полемическое заострение и не повышение сатирического градуса. Всё это было и осталось. «Гражданин Поэт» несколько сменил концептуальный вектор. Проект стал куда более четко конструировать себя относительно определенной исторической оси координат. Выстраивать контекст путинской эпохи, отталкиваясь от памятных образов и образцов. Не столько даже исторических, сколько мифологических, поскольку сегодня главным источником общественной энергии является не советская история, но одноименный миф.

«Гражданин Поэт» — проект в известном смысле просветительский. Воспитывающий гражданское чувство по принципу «из какого сора». Формирующий если не вкус, то избирательность памяти. Иногда от противного. Часто по образцу и подобию. С четкими замерами глубины падения не от нуля, а от высшего плюса.

Ну, скажем… Бессмысленно сейчас гадать, мог ли Александр Трифонович Твардовский написать стихотворение о Юрии Буданове. Важно знать, что в русской поэзии есть стихи «Я убит подо Ржевом». И быковская стилизация, посвященная Буданову, не нарушает ни строя, ни интонации знаменитого солдатского некролога. Бережно и нервно принимает на себя все неписанные законы (не побоюсь сказать — «понятия») национальной поэзии.

Или «Летят перелетные птицы» Михаила Исаковского. Патриотический фокстрот написан в 1948 году, в разгар борьбы с космополитизмом, и, естественно, пафос его — центростремительный. У Быкова в «Улетной», напротив, отражены всеобщие центробежные настроения:

При власти застойной и старой,
Хоть память о ней дорога,
Считали страшнейшею карой
Услать за границу врага.
А эта несчастная пара
Страну убедила свою,
Что нынче страшнейшая кара —
Остаться в родимом краю.

Но пафос остался и даже усилился — собственно, при нынешних нравах сатира — единственное место, где за пафос не стыдно.

«Модернизацию», эту виртуальную футурологию Дмитрия Медведева, оказывается, есть откуда и с чем сравнивать:

Я давно уже когда-то
Рассказала вам, ребята,
Как в Москве с большим трудом
Переехал целый дом.
А теперь в порядке блица,
В назиданье старине,
Вся размазана столица
По оставшейся стране.
(«Подмосковные венчура»)

Стилизация блоковской «Незнакомки» названа площадно — «Шизорванкой», и дело, понятно, не только в зафиксированной на площадях акции «Порву за…». Без труда угадывается еще более вульгарная «…рванка». А содержание непристойность контекста (которая присутствовала и у Блока, волшебно преломляясь во «влаге терпкой и таинственной») только сгущает.


Меня могут упрекнуть, что в разговоре о явлении почти эстрадном (протест ныне вообще в формате и гламуре) я взял слишком высокую планку. Шоу, дескать, и шоу, маст гоу, и слава богу.

Действительно, в «ГП» ощущаются кавээновские корешки — с традиционным в КВН культом пародии. Пародии, замечу, не в литературном смысле, а как понимала ее советская эстрада: в снижении через подражательство. Когда высмеивается манера поведения, походка, тембр голоса, но не суть явления. К искусству это не имеет отношения — скорее к быту закрытых коллективов казарменного типа.

КВН не создает, а травестирует смыслы, причем смыслы заведомо невысокого порядка. Работает не со словом, а с клише. Не создает контекст, а размывает его.

«Гражданин Поэт» — прежде всего слово, поэзия. Я как-то во время последнего экономического кризиса родил афоризм о том, что глотка одного поэта гораздо более чуткий инструмент, чем задницы миллионов обывателей. На силовых линиях эпох всегда возрождается поэзия не просто социальная, но — социальной драмы. Рассчитанная не на кружок, а на круги по воде. Таким был русский рок восьмидесятых — с его приматом текста, далеко не всегда рассчитанного на прямое восприятие масс. Считается, что социальный рок (и Владимир Высоцкий — пророк его) у нас имеет питерские корни и восходит не столько к БГ, сколько к Майку Науменко. Задним числом это выглядит забавно — проблематика Майка в основном экзистенциальна, в то время как весь такой метафизический, не от мира сего БГ — был и в тот период, и позже глубоко не чужд социальности…

Интересно, попадет ли кто-нибудь из отечественных рокеров в проект Быкова — Ефремова? Или придется заводить отдельного «Гражданина Поэта»? Во всяком случае, на фестивале «Нашествие-2011» Михаил Ефремов «сейшенил» на зависть многим рокерам.

А рок здесь вот при чем: в знаменитом диалоге «Путин vs Шевчук» мы наблюдали «огромный, неуклюжий, скрипучий» поворот вечного русского сюжета «Поэт и царь». Продолжившийся, совсем неожиданно и отрадно, просто русской поэзией, практически даже без царя. Это действительно был некий рубеж: из газетно-сетевой поэзии на злобу дня (Быков, Емелин, Иртеньев) вдруг стала вымываться застенчивая ирония, сменяясь повсеместным стебом, поэты по-прежнему играли в смену масок — вот только маски эти стремительно обрастали социальным мясом, а декорации — историческим лесом…

Если же пытаться подыскать проекту ближайшую мистериальную аналогию, то это будет не театр и даже не эстрада, но — ролевая игра. Самая адекватная модель при работе с мифом и пиаром.

Ролевая игра «преемник», ролевая игра в нацлида, ролевая игра «тандем»…

«Гражданин Поэт» — сложно сконструированная цепочка звуковых (на самом деле смысловых) усилителей. Первое звено — первоисточники: поэт и стихотворение, часто, хоть и не всегда, акцент смещен на историю и дату создания шедевра. Второе — событие, инфоповод для написания стилизации, ньюсмейкеры, за ними стоящие. Третье звено — герой, от лица которого произносится стихотворный монолог (Путин, Медведев, Нургалиев и т. д.), иногда эта роль отводится протоавтору (Маяковский, Барто, Михалков и др.), иногда просто автору, подчас трансформации случаются внутри произведения, всё это усилено исполнительским мастерством и темпераментом Михаила Ефремова. В итоге образуется полифония смыслов: чрезвычайно полнокровный контекст.

Оставим социальным психологам разбор феномена ролевой игры.

Важна его сегодняшняя востребованность — прежде всего при осмыслении недавней истории, поскольку ролевые игры у нас первым делом ассоциируются с «Властелином колец» Толкиена, наиболее чуткие художники двинулись в направлении Среднеземья.

Первой ласточкой, размером с птеродактиля, стал второй фильм Никиты Михалкова из цикла «Утомленные солнцем-2». Кстати, Никита Сергеевич как выдающийся персонаж нашего времени не мог не угодить в обойму «Гражданина Поэта», и он в нее угодил:

Зыбко, вязко, мутно, стыдно и смешно по временам.
В поле бес нас водит, видно, и кружит по сторонам.
Мчатся бесы в путь полнощный, как бывало испокон,
И над ними самый мощный, по прозванью Бесогон.
(«Граждане бесы»).

Как Толкиен создавал свою эпопею на основе кельтской и скандинавской мифологии, с прозрачными аллюзиями на историю Второй мировой, так и Михалков использует милитаризированные по случаю русские фольклорные фишки — сапоги-скороходы, живая-мертвая вода, мышка бежала, хвостиком махнула и т. д. Да, собственно, и название «Цитадель» легко рифмуется с «Двумя крепостями». Получается, что «Предстояние» — это «Братство Кольца», а первые «Утомленные солнцем», где главная героиня — маленькая Надя, — «Хоббит, или Туда и обратно»? Ну а почему нет? Интереснее при таком сопоставлении другое: необходимым представляется завершение эпопеи, своего рода «Возвращение Короля» (в михалковском варианте, наверное, маршала), тем паче что финал «Цитадели» с дорогой на Берлин-Мордор и Котовым на танке о продолжении прямо-таки вопиет… Вы скажете, что Михалков, по массе позиций не дотягивая до Толкиена (и Питера Джексона тоже), явно превосходит их в психологизме чеховских полутонов? Так и у Дж. Р. Р. Толкиена экзистенциальной проблематики вокруг Кольца было — выше Минас Тирита…

Увлекательно рифмуются и персонажи: Котов, естественно, Арагорн; дочка Надя и прочие боевые товарищи — верные хоббиты; Сталин плавает в диапазоне от Гэндальфа до Сарумана; герой Олега Меньшикова, чекист Митя, своей амбивалентностью напоминает Боромира, азиат-снайпер на дереве — эльф Леголас, а жена Маруся — наместник Гондора с его своенравием и рефлексиями.

Однако, если даже не увлекаться, данная концепция снимает не только проблему исторической клюквы (ее и в «Цитадели» достаточно с самого первого кадра — пулемет с оптикой, появившейся пару десятилетий спустя, да и сама безымянная Цитадель на Восточном фронте абсолютно неисторична; хотя почему безымянная? Теперь мы знаем, что ее зовут Изенгард). Она ликвидирует все провалы (прорерихи?) и сценарные огрехи фильма, очищая для глаза и ума лучшие его сцены, превращая их в подлинное искусство.

Показательно также, что Федор Бондарчук, снимающий кино «Сталинград», в интервью Дмитрию Быкову излагает схожую концепцию:

«В самом общем виде — это кино мифологическое. И даже, я бы сказал, метафизическое. По-моему, эпоха военного реализма кончилась. Для сегодняшних людей, особенно молодых, на которых как на большинство аудитории я обязан ориентироваться, — это уже миф. (…) Они для нас боги и герои».

В пространстве ролевой игры, а следовательно, мифа, впечатляюще реализуются две основные философские идеи Дмитрия Быкова.

Первая — о возвращении смыслов в текущую жизнь, о новом обращении к культуре. Поэзия, по Быкову, — нефть культуры, литература — одна из немногих альтернатив сырьевой экономики и порожденной ею политики потребления материальных благ и употребления собственных граждан. При подборе первоисточников Быков реализует свой тезис о цветущей сложности через многообразие поэтов и поэтик, моделей высказывания — от сказок, басен, детских стихов до поэз, агиток, фронтовой и блатной лирики.

Вторая известная идея Дмитрия Львовича — о кармическом принципе отечественной истории, русской сансаре, четырехактной пьесе: реформаторство — зажим — оттепель — застой. Если прислушаться к большинству стихов проекта «Гражданин Поэт», легко угадывается при всем разнообразии ритмических схем некий общий над-ритм, единая динамика, стихия, движение. Эмоциональный фон путинизма — усталость, отвращение, уныние, — который Быков вслед за Виктором Пелевиным показывает в предельно концентрированном виде, летит и бьется, как кремлевская звезда по кочкам.

Клячу историю загоним, мы ждем перемен…

Быков словно пытается разогнать колесо до точки невозврата, спрыгнуть, с него, ржавого, в новизну и неизвестность, поскольку в прежних координатах временное торжество добра локально и двусмысленно:

Рада, рада детвора,
Все танцуют до утра:
Шакалы поднимают бокалы,
Бараны стучат в барабаны,
Кобра хихикает добро,
Веселый клоп поет «Гоп-стоп»,
Веселый глист танцует твист,
Скорпионы, акулы, тарантулы
Тоже блещут своими талантами,
А медведь-весельчак
Разбуянился так,
Что «Парнас» проглотил, не поморщившись.
(«Селигерище»)

И, конечно, в разговоре о ролевой игре нельзя не сказать о главных исполнителях.

«Гражданин Поэт» — первый и пока единственный проект в отечественной литературе, где Дмитрий Медведев — полноценный художественный персонаж (Путина-то в избытке — см. мое эссе «Поэма без Медведа»).

Более того, в пространстве проекта «ГП» Медведев убедительней, тоньше, органичней Путина. Это традиционный тип маленького человека, Акакий Акакиевич, которому шили шинель на вырост, и он, не осмелившись вырасти, утонул в ее фельдмаршальских складках:

Вот и вся твоя оттепель, отрок,
Либеральных реформ господин.
Все дела твоих пальчиков мокрых
Умещаются в тапок один.
Ты лукаво признался во вторник,
Приподнявши губы уголок,
Что карьеру ты начал как дворник,
И боюсь, это твой потолок.
(«Баллада об удодах»)

При этом Быков, не скрывающий брезгливой симпатии к своему персонажу, создает не человеческий (тоже нам, бином Ньютона), а именно руководящий тип, с проговорами и рефлексиями, дотошно фиксируя в местоблюстителе дискретные вспышки либерализма:

И вдруг он услышал от нашего нано
Заместо обычного му-му,
Что Миша с Платоном, откинувшись с кичмана,
Не будут опасны никому.
(«Операция Хы»)
Даже главный сказал:
— Это полный скандал!
Так нельзя поступать с журналистами!
О законе радея,
Мы поймаем злодея,
Отругаем его и отшлепаем.
(«Селигерище»)

А еще быковский Медведев — живая иллюстрация банальной поэтической эмоции о бренности сущего, недостижимости знака равенства между «быть» и «казаться», слезной ностальгии по себе самому… А высота положения, откуда герой заранее тоскует о недовоплотившемся идеале, парадоксально уравнивает сатиру с элегией, и уже неясно — где выше градус.

Все прошло. Куда, скажи на милость?
Мало что осталось за душой.
Может, мне действительно приснилось
То, что я когда-то был большой?
Нет ответа моему незнанью.
Вот и вспоминаю, как во сне:
Я ль скакал весенней гулкой ранью
Или кто другой скакал на мне?
(«Не жалею, не зову, не плачу»)

Собственно, и другие говорящие головы, высказываясь по бренному медведевскому поводу, поневоле сползают на элегическую ноту, прорывающуюся сквозь энергичную лексику: («Нанодимина наносвобода накрывается нанозвездой» — Платон Лебедев, «Баллада об удодах»).

А я катал его на лыжах,
Учил не отдавать Курил…
Он слов тогда не то что лишних —
Он никаких не говорил! —
(Владимир Путин, «Тандем в России больше, чем тандем»).

«Гражданин Поэт» — одно из точнейших зеркал путинской эпохи, и едва ли случайно, что сам Владимир Путин, предсказуемо центральная фигура проекта, предстает типом скорее социальным, нежели художественным — и в этом его принципиальное романтическое отличие от реалистических черт главного героя. И напротив, его окопная правда оппонирует медведевской наноманиловщине…

Он, безусловно, не Творец и демиург, а криейтор поневоле, социальный дизайнер (эпоха, по Быкову, создает, вернее, разрушает себя сама — действие рождается из бездействия). Однако к финалу околонулевых даже дизайн уже не востребован, остается игра на удержание статус-кво и на публику — образ руководителя паханского, рулёжного типа, пресловутого альфа-самца. Никаких лирических отступлений нет и не может быть, но есть стихотворение, приоткрывающее подсознанку нацлидера — «Не надо грязи», стилизация под «немытую Россию».

Публичная актуализация распространенных интеллигентских баек о том, как Путин приватно высказывается о неисправимости России и невозможности любых перемен:

Но грянул кризис несуразный
Системы штатовской жилой,
И вновь Россия стала разной
И, значит, грязной, боже мой!
На этом диком, плоском блюде —
Как хочешь, так им и владей —
Внезапно проступили люди.
Как чисто было без людей!
Уйду, не понят и не признан,
С угрюмым видом пацана…

Еще одна важная история — общественные страхи вокруг возвращения Путина, вложенные Быковым в уста Михаила Ходорковского и Платона Лебедева — точка и угол зрения тех, кому бояться уже по сути нечего:

Мы выйдем на волю с тобою, товарищ,
Покинув читинский наш острог.
Нам больше, чем дали, уже не припаяешь,
А питерским светит третий срок.
А там и четвертый без всяких препятствий —
Двенадцать накрутит им братва!
Насколько ж он и вправду общественно опасней,
Чем мы, отсидевшие по два!
Не вступятся Штаты, не выручит Европа,
Скандал не окажется раздут —
А если им двенадцать не хватит для гоп-стопа,
Они ему пожизненку дадут.
(«Операция Хы»)
Да вдобавок безвестный источник
Неуверенно слил наконец,
Что опять полномочий бессрочных
Домогается альфа-самец.
Это значит, с грядущего года
Наша Русь — полноправный изгой:
Нанодимина наносвобода
Накрывается нанозвездой.
Он держался в законных пределах,
Но теперь назревает скандал,
Потому что он в тапочках белых
Инновации ваши видал!
Тапочки, тапочки!
Как Наполеон,
Всех в одной охапочке
В тапках видел он!
(«Баллада об удодах»)

Пока страхи не становятся констатацией, для которой уже на надобен вещий зэковский взгляд:

Проблема выбора решительно снята,
Сдала позиции компания медвежья.
Покуда наш Ахилл плывет вдоль побережья,
Оставленной страной рулит его пята.
(«Гомерическое»)

Хорошо, что культурная роль «Гражданина Поэта», сколько бы еще ни просуществовал проект, будет противоположна этой констатации.


V. Пророки и пороки


Путин и Пушкин

Пушкин = Путин.

Когда в очередной раз на поверхность всплывает тема «Поэт и царь», имеются в виду затрепанные банальности, вроде пожелания Николая Павловича г-ну Лермонтову счастливого пути или телефонных переговоров генсека с переводчиком Шекспира Пастернаком и драматургом Булгаковым. На большее культурной мысли не хватает. А ведь дилемма таит в себе множество других ситуаций, подчас кардинально повлиявших на судьбу народов и государств. На самом деле противопоставление поэта царю не всегда оправданно. История знает массу примеров, когда поэты уходили в политику, а то и попросту стремились к царскому званию как высшей точке поэтического самовыражения. Например, Данте, которого политические амбиции довели до изгнания и смерти на чужбине. Или Иосиф Джугашвили, одаренный поэт, писавший под псевдонимом Сталин, разразившийся когда-то стихотворением-одностроком «Сталин — это Ленин сегодня». Волей-неволей автору пришлось эти стихи реализовывать на практике, и стремление продолжить дела знаменитого политика (куда интенсивней и зрелищней, творческая все-таки личность) вылились в громадный социально-политический феномен, именуемый СССР. А если дилемму чуть осовременить в демократическом духе, задав вектор «поэт и президент», проследив, как один аукается в другом?

Создавая природу во всем ее многообразии, Творец среди прочего намекнул нам на либеральную, антитоталитарную суть разного рода магизма и ворожбы — всего того, что призвано слабыми человеческими силенками это творение Высшего уровня повторять и имитировать. Разница масштабов, правда, впечатляет. Так, горные хребты на поверхности суши словно предвосхищают россыпь бобов, вулканическая лава — кофейную гущу, а сделав людей неравными, Создатель обозначил бесконечные комбинации колоды Таро.

Пророчества и предсказания будущего, безусловно, также являются видом магии. Представляется странным, почему мы ревностно придерживаемся такого непродуктивного единообразия в определении пророков. Прорицателем номер один в современном мире считается Нострадамус, в своем XVI веке напророчивший судьбу всех тварей земных на ближайшие двадцать веков. Что ж, вполне имажинистская метафорика «Центурий» литератора-монаха позволяет включить в круг его интересов не только Землю, но и пару ближайших галактик, объявить его «вещее око» пронизавшим не только будущее, но и прошлое, «глубь трех тысячелетий», согласно Гете.

Нам представляется куда более плодотворным поиск истинных пророков внутри национальных культур, в привязке к хронологии и политическому устройству конкретной страны. Естественно, мы будем говорить о России. Кажется, никем уже не оспаривается, что величайшим российским пророком был Достоевский, гениально предсказавший социальную революцию и само существование страны при коммунистической диктатуре. Не менее гениальным пророком, весь набор предсказаний которого располагается во временных координатах России постсоветской, был Гоголь.

Пример, лежащий на поверхности, — комедия «Ревизор», в настоящие дни с полным правом способная считаться хрестоматией современной политико-экономически-социальной регионалистики. Однако есть у Гоголя и потрясающие попадания «точечного» свойства, прямо-таки побуквенные. «…Оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует. Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и слышно не было никогда…» Как, очевидно, догадался читатель, Гоголем здесь предсказано вавилонское преображение Москвы на рубеже 80—90-х годов ушедшего века с его смешением языков, где аналогом башни стала знаменитая закусочная «Макдоналдс». Или кусок из «Выбранных мест», где Гоголь советует помещику привлекать ко всем хозяйственным делам священника, обедать с ним, вместе общаться с крестьянами и т. д. Можно разглядеть здесь только пьянки председателя колхоза на пару с парторгом, но история получила продолжение — и мы видим, как РПЦ занимается хозяйством на пару с помещиком (исполнительной властью) да еще и обеспечивает совместный бизнес идеологическим прикрытием.

Примеры можно приводить бесконечно, но нас, собственно, интересует пока лишь одно (но какое!) пророчество Гоголя, скрывавшееся в его знаменитой фразе о Пушкине и русском человеке. По Гоголю, русский человек через двести лет станет полноправным наследником гения Пушкина, повторив его лучшие качества. К фразе этой до самых последних времен никто не относился серьезно, считая ее образцом простительной восторженности (Тимур Кибиров назвал ее попросту глупостью), продиктованной к тому же лучшими побуждениями: а) святой любовью к Пушкину; б) верой в светлое будущее России (впрочем, даже в таком контексте Гоголь предсказал чеховское «небо в алмазах»). Почему-то считалось, что Гоголь говорил о любом русском человеке, тогда как у него сказано «русский человек через двести лет». Т. е. в единственном числе и без всяких намеков на национальную общность.

Мурашки пробегают по телу, когда приходит единственно правильная догадка о том, что Гоголь имел в виду сегодняшнего президента России Владимира Путина. Судите сами. Пушкин родился 6 июня 1799 года, а Владимир Путин де-факто стал президентом 31 декабря 1999 года. Полугодовая разница никакого значения не имеет, это всего лишь поправка Божественной шкалы на волосок, как выражался другой писатель. А если вспомнить назначение Путина премьером в августе 1999 года и тут же — объявление его преемником? Самое интересное, что само слово «преемник» для политической терминологии звучит диковато. В нем явно слышится нечто высшее. Метафизика наследования, мистика духовного родства, воплощенная связь времен. Трудновато представим косноязычный карикатурный Ельцин последних лет президентства, всерьез озабоченный всем этим бытийным скарбом. А вот если предположить, что Ельцину старыми шаманами Кремля была открыта некая идея преемствования не только политической, но и духовной власти (теперь нам понятно — от кого) над Россией… Тогда все встает на положенные места. Долгий выбор, смены фаворитов, появление невесть откуда энергичного главы ФСБ… Кадровая политика Ельцина, в которой недальновидные политологи видели только маразм, капризы, стремление к удержанию власти любой ценой, исполняется высшего смысла.

…Он стар. Он удручен годами,
Войной, заботами, трудами;
Но чувства в нем кипят и вновь
Властитель ведает любовь.
Мгновенно сердце молодое
Горит и гаснет. В нем любовь
Проходит и приходит вновь,
В нем чувство каждый день иное:
Не столь послушно, не слегка,
Не столь мгновенными страстями
Пылает сердце старика,
Окаменелое годами.
Упорно, медленно оно
В огне страстей раскалено;
Но поздний жар уж не остынет
И с жизнью лишь его покинет.

Гораздо больше возражений может вызвать факт, будто речь идет в одном случае о появлении на свет, тогда как в другом — об обретении нового, пусть и высочайшего, статуса вполне зрелым человеком. Прежде всего хочу напомнить: не только история, но и сам Божественный промысел не имеет свойства повторяться с буквальной точностью. Рождение Пушкина не нуждалось в подтверждении карьерой, но когда речь идет о политике, предполагается метафорическое понимание рождения — для широких масс. (Способной поставить толкователя-дилетанта в тупик разницы призваний наших героев мы коснемся ниже.) Пушкин говорил не только и столько о себе: «Старик Державин нас заметил и в гроб сходя благословил». Но при каких обстоятельствах старик Державин (обжора, не дурак выпить, государственный чиновник, входивший в екатерининское политбюро) подарил юному поэту благословение? Цитирую Пушкина: «Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: „Где тут, братец, нужник?“». После заявления премьера Путина о том, что мы такие крутые и будем мочить террористов даже в сортирах, рейтинг преемника стремительно пополз вверх, народ угадал в нем собственный рупор, и сомнения по поводу его и всеобщего будущего окончательно развеялись. Державинский «нужник» и путинский «сортир» потрясающим образом срифмовались через два века, став отправной точкой грандиозных карьер двух великих россиян. Ab obo (от яйца) — говорили древние римляне. От сортира — заявляют в России с куда большим основанием. Много позже Пушкин произнес: «Кавказ подо мною…» Путин произнесет эту фразу со дня на день.

Скептики упрекнут нас, естественно, в натяжках — эдак, заметят они, инкарнацией Александра Сергеевича можно объявить любого россиянина, значимые вехи жизни которого с двухсотлетней разницей совпадут с пушкинскими. Однако Творец именно для того посылает нам вполне зримые символы своего промысла. Что скептики скажут об очевидном созвучии и соприродности фамилий «Пушкин» и «Путин»? Даже различаются они звуками хоть и разными, но принадлежащими к одной фонетической группе — глухих согласных. Это та же самая поправка промысла на волосок, когда в свете новых глобальных задач, стоящих перед Россией, легкомысленное звукосочетание «шк» заменяется уверенно-лаконичным «т». Представьте себе на его месте «д». Президент Пудин. Разные злопыхатели из англоязычных стран, естественно, нарекли бы президента пудингом и вопрос: «Кто вы, мистер Пудинг?» — зазвучал бы риторически. А пожалуй, и издевательски. Это нужно великой стране?

Из биографических совпадений: Пушкина в Царскосельском лицее готовили к военной и государственной карьере! Вообще заведение это по праву можно считать тогдашним аналогом школы КГБ — многие экс-лицеисты пополнили-таки ряды не только декабристов, но и сотрудников III отделения. Кстати, к этому ведомству, оболганному поколениями «революционных демократов», Пушкин никогда не скрывал симпатии. Как не сомневался он и в сходстве собственной судьбы с судьбой того, кто придет за ним: «Там некогда гулял и я, но вреден север для меня». (Известно, как не задалась питерская карьера Путина после падения Собчака.) А разве случаен интерес Алесандра Сергеевича к жизни и деятельности тиранов и самозванцев, дерзнувших на престол, — от Григория Отрепьева до Емельяна Пугачева через Петра Великого. Отношение поэта к этим личностям никак нельзя назвать отрицательным. Пушкин слишком хорошо знал Россию и принимал ее такой, какая она есть, понимая, что без насилия, временного лишения прав и свобод, лжи во имя правды — гармоничного общества на ее территории построить невозможно. Думается, что путь Путина (сочетание-то какое, здесь слышиться двойной ПУТЬ, Дао в квадрате) к верховной власти, не лишенный, будем справедливы, привкуса византийской специфики, не вызвал бы у Александра Сергеевича ничего, кроме одобрения.

Вспоминается любопытный эпизод. Путин — еще премьер, прибывший в какой-то из известных театров на культурное мероприятие. Навстречу — подвыпивший Ширвиндт. «Кого я вижу! — радостно восклицает знаменитый актер. — Может, познакомимся? Шура!» Путин реагирует мгновенно, протягивая руку: «Вова!» Но Ширвиндт не унимается: «Может, выпьем за знакомство?» Путин отвечает:

«А почему бы и нет?» — заворачивая к буфету. Согласитесь, легкость в общении необыкновенная, совершенно пушкинская, несовместимая со званием государственного мужа, да еще такого ранга. С чего бы такое? Наверное, каждому из нас приходилось в каких-то обстоятельствах испытывать что-то вроде дежавю, ощущение того, что все это когда-то уже было, хотя быть с нами никак не могло. Специалисты в области кармических чрезвычайных ситуаций называют такие вещи «памятью прошлой жизни», проявляющимся подчас кодом инкарнации. Похоже, с Путиным в театре произошло нечто подобное.

Когда России нужен был поэт, который бы воплотил в себе европейское Возрождение и Просвещение, а затем привил его на отечественной почве, появился Пушкин. Когда страна нуждалась в сильном правителе, готовом вычистить авгиевы конюшни коммунистического и «демократического» наследия, появляется Путин. Надо сказать, что и Пушкин совершенно не пренебрегал придворной службой, и его знаменитый пассаж о трех царях («упек меня в камерпажи на старости лет») следует рассматривать скорей как кокетство. Кстати, тут же предвосхищены взаимоотношения Путина с Березовским — «велел пожурить за меня мою няньку».

Пушкина всю жизнь преследовали упреки в нечеткости политической ориентации — и либерал, и охранитель, и западник, и патриот. Все это могло бы остаться личным делом поэта, если бы через двести лет не повторилось на столь впечатляющем уровне. Те же либеральные экономические воззрения в соединении с «Клеветникам России».

Оставляя читателю поле для самостоятельного сопоставления и глобальных выводов, напомню лишь об одном любопытном эпизоде из жизни другого духовного лидера державы. А. И. Солженицын, открывая рецензию на «Прогулки с Пушкиным» Абрама Терца, говорит о прогулке угрюмого зэка в бушлате и бороде с кудрявым подвижным весельчаком. Став президентом, Путин едва ли не первым посетил А. И. Солженицына на даче, и они гуляли-таки в подмосковных перелесках. Это дало повод обозревателю «Итогов» разразиться издевательским вопросом: «О чем могли говорить бывший зэк с бывшим опером?..»

Догадываетесь, о чем?

2000


Луна и Крым
Визионер Носов и мечтатель Аксенов

В 2008 году, когда в политическую практику страны пришло явление под названием «Тандем» и случилась первая (но не последняя, как сегодня очевидно) в этом Тандеме рокировка, Россия, как водится, не заметила 100-летия со дня рождения писателя Николая Носова.

В этом же году, в самом его начале, другой прославленный писатель, 75-летний Василий Аксенов, получил тяжелейший инсульт, от которого так и не смог оправиться. Около полутора лет пребывания в промежуточном состоянии, которое он не раз пытался описать в своих поздних, если вести отсчет с «Московской саги», романах — и смерть в июле следующего, 2009 года.

Но объединяют знаменитых литераторов не столько даты, сколько жанровая и типологическая близость их главных книг — романов «Незнайка на Луне» (1964–1965 гг.) у Носова и «Остров Крым» (1979, окончательная редакция — 1981 г.) у Аксенова.

1

Жанровое родство — на поверхности. Обе книги — романы-путешествия и антиутопии с густым присутствием очерка нравов, социальной сатиры, тоталитарной эстетики, мотивами ностальгии и нерушимости настоящей дружбы. Сюжетный мотор романов — своеобразные географические (и, естественно, в случае Луны, не только «гео»), допущения. Аксеновский Крым — остров в акватории Черного моря. У Носова лунная цивилизация располагается не на поверхности Луны, а внутри. Распространенный в советской фантастике ход; поразительно, однако, другое: лунатики именуют свою ойкумену не Внутренней, скажем, Луной, а Малой Землей. «Незнайка на Луне» создавался аккурат в те годы, когда после антихрущевского переворота, первым секретарем ЦК КПСС становится Леонид Брежнев, для которого операция на Малой Земле в ходе ВОВ (1943 г.) — стержневой элемент собственной военной мифологии. Впрочем, яркая эта деталь имеет отношение скорей не к сатире, а к провидческому дару Николая Носова. Брежнев тех лет скромен, уповает на «коллективное руководство», правда, в юбилейном 65-м делает 9 Мая нерабочим днем. А скончался Николай Николаевич Носов в год 70-летия Брежнева, когда героическому уже Генсеку вручены маршальское звание и орден Победы — за Малую Землю и совокупность военных заслуг.

Вообще книги «незнайкиной» трилогии содержат массу занятных подтекстов относительно советской хронологии. Публикацию «Приключений Незнайки и его друзей» в детском журнале «Барвинок» прервала смерть Иосифа Сталина. Стоить напомнить, что в первой книге цикла коротышки — малыши и малышки — живут однополыми коммунами, между тем раздельное школьное обучение — реальная примета позднего сталинского времени. По меткому замечанию писателя Михаила Елизарова, «Цветочный город — это идеальная модель экокоммунизма (даже автомобили здесь на газированной воде)». Носов и здесь предвосхищает время; мощное экологическое движение в СССР началось чуть позже, один из его знаков и стимулов — роман Леонида Леонова «Русский лес», опубликованный в следующем, 1954 году.

«Незнайка в Солнечном городе» появляется в 1958-м. Повесть чрезвычайно созвучна эпохе наступающих 60-х: возрожденной коммунистической вере на «научной основе» (Елизаров: «Солнечный город — мир технокоммунизма, который обеспечивают высокие технологии»). Интересно, что утопия Солнечного города весьма напоминает советскую Москву, какой ее видит старик Хоттабыч под руководством пионера-сталкера Вольки Костылькова в последней, «послесталинской» редакции повести Лазаря Лагина.

А вот по поводу «Незнайки на Луне» — загадка. Можно говорить о непопадании в идеологический мейнстрим, точнее, неполном попадании. Ну ясно, что космические путешествия — уже реальность, полет на Луну — вопрос ближайшего будущего. Однако основной пафос третьего романа — в разоблачении общества — антипода миру земных коротышек. А ведь времена зубодробительной кукрыниксовской сатиры давно позади, в холодной войне — ощутимое потепление, хрущевское «сосуществование» даже после изгнания Никиты Сергеевича — по-прежнему в повестке дня… Да и анализирует Носов (политолог, социолог, экономист и, главное — футуролог) не конкретную Европу с Америкой (слишком уж далек от известных западных образцов лунный капитализм), а полицейское государство, общество потребления и социальных полярностей, где один из основных инструментов воздействия на массы — телевидение (кстати, в 1965 году это казалось фантастикой не меньшей, чем все остальное). Но о глобальных прозрениях Носова — чуть ниже, а пока отметим забавное пророчество литературного скорее свойства. Незнайка в финале своей лунной эпопеи заболевает странной болезнью — самочувствие его последовательно ухудшается от пребывания на Луне — из-за чего, собственно, коротышки меняют планы и стремительно возвращаются на Землю. При этом выражается Незнайка, будто капризный почвенник:

«— Где же солнышко — хныкал он. — Хочу, чтоб было солнышко! У нас в Цветочном городе всегда было солнышко».

И еще:

«— Земля моя матушка! Никогда не забуду тебя!»

Напомню, что именно в поздние 60-е советское почвенничество — в диапазоне от националистического диссидентства до официоза — становится солидной и влиятельной идеологией. Лыко в ту же строку — обозначение, на уровне имен и названий, двух полюсов лунной жизни — космополитического и патриотического. Имена богачей, полицейских, криминалов звучат как иностранные. Точнее, они похожи на кликухи московских стиляг — привет Аксенову: Спрутс, Фигль, Жулио; лунные братки, кстати, как и отечественные бандиты, культивируют собственный стиль — клетчатые кепки и штаны. В то время как бомжи, работяги и крестьяне — вроде холопов и посадских людей в допетровской Руси: Козлик, Клюква, Мизинчик, Колосок. Города — Давилон, Фантомас, Брехенвиль, Лос-Паганос. Сёла — Нееловка, Голопяткино, Бесхлебово, Голодаево, Непролазное…

Чистый Н. А. Некрасов: Заплатово, Дырявино, Разутово, Знобишино…

Оба романа, «Остров Крым» и «Незнайка на Луне», проходят в разной степени по ведомству фантастики и альтернативной истории. Помню, на момент первой отечественной публикации «Острова Крым» фаны-ботаники из клубов любителей фантастики запальчиво спорили, можно ли считать Аксенова фантастом или торопиться не надо… Равно как фантастичен лишь внешний сюжет «Незнайки на Луне», а внутренний жестко построен на альтернативах (снова Елизаров: «Мир коротышек Земли и Луны — это „русские“ миры, а точнее, русские мир и антимир»). Примерно как в «Острове Крым».

Ну и наконец, еще один забавный поворот: Незнайка всех трех книжек весьма напоминает вечного аксеновского друга-недруга, а также нередкого персонажа (в романе о шестидесятниках «Таинственная страсть» он зовется Ян Тушинский). Очередное странное сближение открыл писатель Сергей Боровиков в своем замечательном цикле «В русском жанре».

«Незнайка из романа Н. Носова — точь-в-точь знаменитейший поэт современности. (…) Сугубый эгоцентризм Незнайки — если уж кто его ударил, так само солнце — вполне сопрягается с панически-общественным темпераментом поэта. (…) Неуемность Незнайки в соединении с дилетантизмом живо напоминают нашего знаменитейшего поэта, побывавшего, как известно, и романистом, и фотографом, и актером, и режиссером, и преподавателем литературы (по ТВ). А если присовокупить добрый, открытый нрав Незнайки, его бесхитростную самовлюбленность и умение попадать в центр любого, прежде всего скандального, события в Цветочном городе — сходство делается поразительным».

2

А ключевая позиция, на мой взгляд, в следующем.

В «Острове Крым» Василий Аксенов конструирует эдакую «идеальную Россию» — экономически развитое, процветающее общество, открытое и свободное (даже с явным переизбытком демократии), одна из первых примет которого — необычайно продвинутые медиа. Многие на полном серьезе полагают, будто, придумав вездесущий канал ТиВи-Миг с его агрессивными технологиями, Аксенов угадал скорое появление монстров BBC и Euronews. Однако за четверть века до Василия Павловича, в «Незнайке на Луне», может, немногим менее вкусно, описан тот же медийный прорыв — с мазохистским рвением репортеров дать «конец света в прямом эфире» (сцена победы земных малышей над лунными полицейскими посредством невесомости, под воздействие которой попадают и журналист с оператором). Плюс — обилие рекламных вставок, с явным преобладанием «джинсы». Правда, лунное ТВ, в отличие от островкрымского, изначально подвержено цензуре — впрочем, не тотальной, а скорее ситуативной.

Модель Аксенова — чисто футурологическая (отчего она гибнет в романе — другая история). И, наверное, ошибаются те авторы, которые полагают ключевым в «ОК» ностальгический мотив. «Осколок старой России» и пр.; модернизированный романс «Поручик Голицын» в прозе. (Как у писателей Александра Кабакова и Евгения Попова в свежей книге «Аксенов», посвященной памяти друга.) Собственно, и сам Василий Павлович с предельной точностью указывает: залог нынешнего процветания Острова в экономическом плане — своевременно проведенные реформы, а в политическом — отстранение от власти Барона (судя по всему, Петра Врангеля) и других «мастодонтов» Белого движения.

Поэтому у русских читателей всегда был велик соблазн спроецировать аксеновский ОК на реалии посткоммунистической России. Что при Ельцине, что при Путине, что при Путине — Медведеве.

Однако, кроме того же «поручика Голицына» (в широком спектре русского шансона, опереточного дворянства с казачеством и геральдического постмодерна) да примет общества потребления (Аксенов своими «Елисеевым и хьюзом», «Ялтой-Хилтоном» и прочим попал в десятку «Калинки-Штокмана» и «Рэдиссон-Славянской» — впрочем, не бином Ньютона), проецировать особо нечего. Более того, миры Острова Крым и России околонулевых даже не параллельны, а вполне альтернативны. Если угодно, к аксеновскому идеалу, хотя труба пониже и дым пожиже, куда ближе сегодняшний Крым с его туристической автономией и пророссийскими настроениями.

Аксеновская фантазия на темы острова-государства (любопытно, что антисоветчик Аксенов выглядит здесь прямым наследником Томаса Мора и компании социальных утопистов, чьи юдоли равенства и братства имели четкую географическую прописку, нередко островную) предвосхищает не новую Россию, а нынешнюю, объединенную Европу. С ее курортным процветанием, апокалипсическим потреблением, смешением языков, идеологическим диктатом леваков-социалистов, беспомощностью перед лицом как мусульманского нашествия, так и своих доморощенных вывихнутых террористов Иванов Помидоровых-Брейвиков. Лучниковская Идея общей судьбы — синоним европейской мазохиствующей политкорректности. (Кстати, в этом ключе характерны антиисламские настроения позднего Аксенова.).

3

А вот в «Незнайке на Луне» дан подробный образ и анализ сегодняшней России — во многих чертах устрашающе прямой и детальный. Мысль не моя — внук писателя Игорь Носов, автор нескольких римейков о Незнайке, в публикации «МК» с характерным названием «Папа Незнайки предсказал лихие 90-е», говорит: «Вообще Носов опередил время. „Незнайка на Луне“ — фактически описание того, что произошло с Россией в 1990-е годы. Он описал дикий капитализм, где никто не соблюдает законов. Помните, у деда было Общество гигантских растений? Оно сильно напоминает МММ. Люди, которые обогатились в 1990- е годы, рассказывали мне, что многому научились у Носова…»

«Многому научились» — тут, возможно, некоторое преувеличение, однако для советских детей Носов действительно стал настоящим Адамом Смитом — учителем основ капиталистической политэкономии. В детских деловых играх с использованием рукотворных валют «фартинги» и «сантики» фигурировали чаще реальных денежных наименований.

Другое дело, что Игорь Носов напрасно, на мой взгляд, ограничивает хронологические рамки. Лунный антимир имеет черты типологического сходства как с «лихими девяностыми», так и со «стабильными нулевыми». Как с «диким капитализмом» Ельцина, так и с «суверенной демократией» Путина. Более того, это единое целое, модель в развитии, социально-экономически, а значит, согласно Носову, исторически цельный период, поскольку на Луне нет политики и истории.

«Незнайка на Луне» вообще избавляет от многих иллюзий, особенно в части сравнительного ельцино- и путиноведения, которому неустанно и пустопорожне предаются сегодня и либералы, и государственники.

4

Авторы статьи о «Незнайке на Луне» в «Википедии» блестяще каталогизировали странные сближения. Поэтому прошу прощения за обширную цитату — лучше все равно не скажешь, да и нарушать своими словами чужие авторские права — не комильфо.

«Ниже перечислены основные характерные черты лунного общества.

Сращивание олигархии и власти. Фактически политическая власть в романе не показана, а полиция непосредственно исполняет приказы монополистов.

Большая роль фиктивного капитала (см. биржевая торговля акциями компаний, включая уже несуществующие).

Практически полная монополизация бизнеса — в основном в форме синдикатов (см. описание работы бредламов).

Борьба с конкурентами как экономическими (демпинг — см. решение соляного бредлама в отношении мелких производителей соли), так и неэкономическими методами, включая криминальные (см. навязанное лжебанкротство Общества гигантских растений; предложение Дубса о найме киллеров против Жулио и Миги; мотивировка иска торговцев бензином к производителю шин Пудлу после инцидента с ограблением банка).

Драконовское законодательство против пауперизма и бродяжничества: каждый, кто ночует на улице или ходит без ботинок или шляпы, становится мишенью для полиции и подлежит отправке на Дурацкий остров.

Большая податливость населения рекламе (см. рекламу коврижек конфетной фабрики „Заря“, плакат которой держал в руках сам космический путешественник Незнайка, после чего на эти коврижки возник ажиотажный спрос и магазинам удалось сбыть даже самый залежалый товар; также желание всех лечиться только у доктора Шприца после того, как он на глазах у телезрителей лично обследовал гостя с другой планеты — Незнайку).

Продакт-плейсмент товаров Спрутса в газетах, принадлежащих Спрутсу (в частности в „Давилонских юморесках“).

Недобросовестная реклама (напр. „скрытые платежи“ в гостинице „Экономическая“).

Манипуляция массовым сознанием посредством СМИ (см. кампанию против факта наличия семян гигантских растений, зависимость цен акций от того, что написано в газетах, реклама или антиреклама).

Откаты — когда Скуперфильд предлагает взять со Спрутса 5 миллионов, а сам Спрутс, собрав с монополистов 3 миллиона, оставляет 1 миллион себе.

Демонстративное потребление, причем как богатых, так и бедных (см. описание образа жизни мыльного фабриканта Грязинга, покупка автомобиля Козликом); богатые люди занимаются не преумножением капитала, а нерационально транжирят деньги, ломая для развлечения мебель или занимаясь другой бессмысленной тратой денег (собачьи рестораны, парикмахерские и т. п.).

Примитивные кинематограф, телевидение и живопись. Цензура в средствах массовой информации. Пренебрежение фундаментальными научными исследованиями, не сулящими непосредственной выгоды.

Широкая коррупция как полицейских, так и судебных органов, взяточничество и безнаказанность богатых (см. вымогательство взятки у Незнайки Миглем, признание судьей Вриглем тотального подкупа полиции, Общество взаимной выручки, неразделенность исполнительной и судебной властей).

Заинтересованность полиции только в борьбе с бандитами, но не в искоренении самого бандитизма, так как если не будет бандитов, то полиция станет не нужна и полицейские окажутся без работы. Этим объясняется наличие свободной торговли оружием и почему полиция закрывает на это глаза.

Введение элементов чрезвычайного положения при появлении угрозы системе».

5

Если пойти по пунктам, возникает главный вопрос: отчего Николай Носов не дал хотя бы краткий очерк лунной власти и политики? Думаю, причин несколько. Наверное, не хотел утяжелять и без того непростую для детского восприятия фактуру. Во-вторых, Носов, уважавший деталь и точность, видимо, понимал, что описание красот и гримас буржуазной демократии едва ли пройдет по цензурному маслу — даже к сатирам Марка Твена и Ярослава Гашека на тему выборов писались длинные нудные предисловия. В-третьих, Николай Николаевич, как и все в СССР, знал марксово «бытие определяет сознание» и потому гениально предсказал в «бредламах» многие политические институты — от ТПП и РСПП до «семибанкирщины» и олигархической системы «власти экономической над властью политической» (интересно, читал ли «Незнайку на Луне» идеолог схемы Борис Березовский?) в 1996–2000 годах.

Наконец, Носов понимал, что власть спецслужб не нуждается ни в каких стыдливых институтах-подпорках, а политическая температура общества нередко зависит от соперничества силовиков, хотя суть модели при этом не меняется.

И то верно: Владимир Путин, выходец из КГБ, сделал свою контору первой среди равных, однако в разные годы с ней не без успеха соперничали Генеральная прокуратура, МВД, Следственный комитет. Главы силовых ведомств напоминали жокеев в заезде, то отрывающихся на полкорпуса, то ревниво наблюдающих за тем, кто вырвался. Переменные эти скачки давно надоели публике — даже упертая диссида оставила фразеологизм о «кровавой гебне». «Режим» так и именуется, без обозначения силовых подвидов, хотя само государство через реформу МВД узаконило эпитет «полицейский».

6

Своеобразную инициацию, пропуск в грядущую лунную жизнь Незнайка получает в «каталажке», то есть в тюрьме, а ведь только в России места заключения называют «народными университетами». Незнайка в общей камере узнает о принципах товарно-денежных отношений и системе лунных запретов и репрессий:

«У нас здесь всё можно. Нельзя только не иметь крыши над головой и ходить по улице без рубашки, без шляпы или без башмаков. Каждого, кто нарушит это правило, полицейские ловят и отправляют на Дурацкий остров. Считается, что если ты не в состоянии заработать себе на жилище и на одежду, значит, ты безнадежный дурак и тебе место как раз на Острове дураков. Первое время тебя там будут и кормить, и поить, и угощать чем захочешь, и ничего делать не надо будет. Знай себе ешь да пей, веселись, да спи, да гуляй сколько влезет. От такого дурацкого времяпрепровождения коротышка на острове постепенно глупеет, дичает, потом начинает обрастать шерстью и в конце концов превращается в барана или в овцу».

* * *

Здесь сразу отметим, что манера не только встречать, но и судить по одежке может быть спроецирована не только на ситуацию с бомжами, но и на гламур как идеологию российского потребления. Гламурные персонажи в романе — даже не коротышки, а собачки Роланд и Мимишка, за которыми ухаживает Незнайка — купание, визаж, салон красоты, ресторан, фитнес (с бассейном).

«Мимишка и в особенности Роланд были большими любителями бродить по городу, особенно в центре города, где они могли вдосталь разглядывать попадавшихся навстречу пешеходов. Говор толпы, шум автомобилей, а также разнообразнейшие запахи от прохожих, которые улавливало тонкое обоняние собак, — все это доставляло им неизъяснимое, только одним собакам доступное удовольствие».

Роланд и Мимишка — милейшие существа, охотно посещающие с Незнайкой ночлежку и обожающие там охотиться на крыс. Словом, полный — от парфюмов до поругивания властных грызунов — набор русского гламура, а парность персонажей явно кого-то напоминает… Не Ксению ли Собчак с Ксенией Соколовой, чей проект для журнала GQ «Философия в будуаре» мог бы сойти за творчество незнайкиных подопечных, пожелай они поговорить со встречными мужчинами об автомобилях, крысах и запахах…

* * *

В камере Незнайка, как и любой российский зэк-первоход, сталкивается с иерархией авторитетов, коррупцией скорых на расправу служащих лунного УФСИНа, подвергается разводкам и разборкам, «тискает роман» о семенах гигантских растений…

Диву даешься, насколько пребывание Незнайки в каталажке созвучно современным фильмам, романам и документальным свидетельствам из отечественной пенитенциарной жизни. Навскидку — «Брат-2» Алексея Балабанова, «Сажайте и вырастет» Андрея Рубанова, «Бутырка-блог» Ольги Романовой и Алексея Козлова…

Или фраза: «Измученных коротышек выпустили из сырого, мрачного трюма».

Вот именно:

Я помню тот Ванинский порт
И крик парохода угрюмый.
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные, мрачные трюмы.
7

Во всем, что касается бизнеса, весьма показателен лунный путь предприимчивого Пончика, открывшего производство неведомой лунатикам пищевой соли. Здесь — типичная история предпринимателя, «поднявшегося» в 90-е благодаря свободным рыночным нишам, но чьи дела «схлопнулись» в нулевые, когда конкуренты (нередко с помощью государственных структур) взялись «кошмарить лоха». Пончик предстает именно таким лохом и — символом унижения и уничтожения малого бизнеса в современной России. Лучшие времена Пончика, когда он имел завод, недвижимость, прислугу и звался «господин Понч» (ага, пропадает русское окончание имени!), Носов описывает, как ни странно, не без симпатии.

Тут же — одна из ключевых загадок романа. Отчего приспособленец и гедонист Пончик, коротышка эгоистичный и асоциальный, в итоге становится, как любили говорить советские учебники, «на путь борьбы» и вступает в независимый профсоюз с масонским названием «Общество свободных крутильщиков»? Тогда как любимый герой Носова — Незнайка, с его непоседливым и задиристым нравом, — живет на Луне жизнью вполне растительной, в полном подчинении влияниям и обстоятельствам, обожает кино, ТВ и развлечения и даже, в отличие от Пончика, не предпринимает никаких особых усилий для встречи с земными собратьями. Очень странно…

А ведь бэкграунд Незнайки хорошо известен по первым книжкам: художник-авангардист, артист в широком смысле слова, он занимался поэзией, музыкой, живописью, то есть — бунтарь по определению. Кроме того, у Незнайки был опыт практически демиурга — во времена обладания волшебной палочкой в Солнечном городе. Да и сюжет его беззаконного попадания на Луну свидетельствует о нешуточной пассионарности.

Тут имеет смысл пояснить: Незнайка в общем попадает своей социальной пассивностью в общий тренд лунных настроений. Бедняки-лунатики привычно ругают начальство и порядки, робко протестует интеллигенция — ученые и журналисты, но все это даже не на уровне ранних марксистских кружков (профсоюзники из Общества свободных крутильщиков — скорее исключение). Амбивалентность лунатиков не обязательно социальна, она чаще нравственная — аферисты Мига и Жулио, которых один из персонажей уважительно характеризует как «жуликов с мировым именем», поначалу вполне всерьез раскручивают затею с гигантскими растениями, рассчитывая доставить акционерам семена, и только под давлением да в ожидании еще более крупного куша решаются на масштабное кидалово. (Не так ли Сергей Мавроди с МММ?).

Бунтарь (до появления Знайки с компанией) на Луне всего один, и парадоксальный — макаронный король, миллионер Скуперфильд. Противопоставляет он себя олигархическому Большому Бредламу исключительно из шкурных соображений, но дальнейшие его скитания поданы автором на усиливающемся мотиве романа воспитания и преображения (угадывается даже нечто вроде «левого поворота»). В итоге Скуперфильд становится на собственном производстве рабочим, ударником и рационализатором, уважаемым производственником — «все знали, что макаронное дело он любит».

Если Николай Николаевич и здесь оказался провидцем, за послетюремное будущее М. Б. Ходорковского можно не беспокоиться…

8

Вернемся к загадке социальной пассивности Незнайки и лунных коротышек.

Рискну предложить собственную версию. Писатель Носов в «Незнайке на Луне» стал заложником фабулы, которая не позволяла вставать проклятьем заклейменному миру лунных голодных и рабов до тех пор, как на Луну прилетят устанавливать справедливость коротышки с Земли. (Здесь Носов выступает наследником фантастики Алексея Н. Толстого, чьи герои родом из красной России всюду, куда б ни попадали, хоть на Марс, тут же устанавливают Советскую власть). Поэтому, создавая портрет-памфлет лунного капитала, Носов решал задачу, сходную с той, которая в XX веке стояла перед идеологами и практиками западных демократий, напуганных победой большевизма в одной, отдельно взятой. И решили они ее одинаково — через максимальное расширение возможностей потребления и выпуск пара, социальной агрессии посредством спортивных игр, влиятельных медиа, индустрии развлечений и пр. Правда, капиталистам для этого потребовалось ликвидировать имущественные и социальные полярности, а Носову — придумать удивительно яркую и точную метафору Дурацкого острова.

Общеизвестен афоризм «свобода в обмен на колбасу и Турцию». Сам я как-то родил банальную сентенцию о том, что если бы советская власть дала народу колбасу и позволила бразильские сериалы, то простояла бы еще невесть сколько…

На Дурацком острове мы наблюдаем до боли знакомую картину с колбасой, играми, сериалами-стрелялками:

«К тому времени и все остальные коротышки разделились, если можно так выразиться, по интересам. Помимо шарашников здесь были карусельщики, колесисты, чехардисты, киношники, картежники и козлисты. (…) Считалось, между прочим, что смотрение кинофильмов является более интеллектуальным, то есть более полезным для ума занятием, нежели игра в шарашки или в „козла“. Это, однако, ошибка, так как содержание фильмов было слишком бессмысленным, чтобы давать какую-нибудь пищу для ума».

А если припомнить тропически-фруктовое изобилие на Дурацком острове и скорое превращение тамошних робинзонов-пятниц в баранов, то из определений сегодняшнего российского населения как «овощей» и «быдла» исчезает всякая метафорика.

Необходимо сказать, что и на Земле, в Цветочном городе, большинство коротышек ведут вполне растительное существование и даже имена получают по потребительской склонности, самодовлеющей вредной привычке или преобладающей эмоции: Пончик, Сиропчик, Растеряйка, Торопыжка, Ворчун, Авоська, Небоська… Однако законодатели мод — не этот коротышечный планктон, но — ученый (с возрожденческой широтой интересов) Знайка, технократы Винтик и Шпунтик, астроном Стекляшкин, доктор Пилюлькин. А также коротышки искусства (пусть сугубо реалистического, не приемлющего Незнайкиного трюкачества): музыкант Гусля, художник Тюбик, поэт Цветик. Именно союз физиков и лириков, ученых и артистов, согласно Носову, не позволяет справедливому обществу земных коротышек зарасти потребительским жирком, но двигает его к осуществлению масштабных проектов вроде космической экспансии.

На Луну, кстати, отправляется всё та же сборная технической и художественной интеллигенции. Хотя польза от артистов практически нулевая, может, именно поэтому команда усилена технарями из Солнечного города: барышнями-конструкторами Фуксией и Селёдочкой, инженером Клепкой, профессором Звёздочкиным.

Лунную цивилизацию социальной несправедливости разрушает феномен управляемой невесомости, открытый Знайкой. Здесь снова пришло время вспомнить Василия Аксенова через схожую гравитационную метафору — Остров Крым попадает в зону политического притяжения российского материка и растворяется в нем почти без следа. Причем ни островитяне, ни жители империи на уровне формальной логики до конца не понимают, что происходит. И Носов, и Аксенов расправляются со своими альтернативами схожим способом — цивилизацию уничтожает бог из машины. Правда, крымские жители, по причине демократии, долго и звонко звали этого бога в десантном камуфляже на свою голову (или задницу). У Носова сценарий реалистичней: внутренних ресурсов поменять ситуацию у лунатиков нет (ни в умах, ни в фантазиях), и потому остается уповать на пришельцев.

А если мы убедились в точности многих диагнозов Николая Носова относительно путинской России, отчего бы не отнестись серьезно и к его прогнозу? Допустив, что ко времени экспансии пришельцев им и прибор-то невесомости будет уже без надобности.

Правда, Николай Николаевич, отнимая уверенность, дает надежду. Знайка на Луне направо и налево снабжает тамошних социально близких приборами невесомости. Нетрудно догадаться: если бы у режима было желание защищаться, он бы овладел технологией, как в свое время СССР атомной бомбой, — похитив, купив, разработав самостоятельно. Никто на Луне подобных действий не предпринимает, а значит, самоубийственные тенденции в лунном социуме вызревали давно и прочно, а режим подспудно ненавидел сам себя. Не зря ведь большинство олигархов сделались не жертвами, а просто объектами национализации, безболезненно вернули в общак богатства и вслед за Скуперфильдом устроились на собственные мануфактуры, поменяв тамошние «брионии» на спецовки, находя в новом положении свои преимущества и предаваясь мирным хобби…

У части нашей интеллигенции появился даже символ подобных надежд — придуманный поэтом Дмитрием Быковым поросенок Нах-Нах, в котором проглядывает что-то не только от свинки, но и от коротышки. Эдакий Незнайка и Пончик в одном лице.


Так кто придумал «Наших»?

Постсоветские идеологи, пустившие в оборот термины вроде «преемник» или «тандем», разбудили зверя в темном лесу аналогий, параллелей, коннотаций. Оказалось, что принцип парности вообще универсален для объяснения многих явлений и событий нашей истории и культуры.

Естественно, ни о чем подобном кремлевские пропагандисты не думали, на авторство национальной матрицы не претендовали, а вот поди ж ты… Как говорит мой добрый старый друг: получилось с испугу.

Эдуард Лимонов, пожалуй, единственный в современной литературной России литератор-преемник. Той самой «великости», символами которой во всем мире считаются Лев Толстой и Федор Достоевский. (В меньшей степени Максим Горький, чью роль сегодня успешно оспаривает у Лимонова его ученик и соратник Захар Прилепин.).

Тут прежде всего объем и качество написанного, международное признание при сложных отношениях с правительством своей страны, общественная активность, толпы последователей-почитателей, авангардизм и консерватизм в одном флаконе. Даже духовный поиск Лимонова (не религиозность!) разворачивается в тех же самых координатах, что анафема Толстому и запутанный роман Достоевского с русским Богом.

Про обоих предшественников Лимонов интересно и пристрастно написал в «Священных монстрах» — замечательной книжке тюремной эссеистики.

Эдуард Вениаминович, осознавая собственные генезис и родство, абсолютно правильно определяет чисто литературное происхождение многих явлений, фигуранты которых ни сном, ни духом… Формула синеблузников и дальнейших эстрадников «утром в газете, вечером в куплете» вообще неверна, как и вариации типа «утром в газете, вечером в клозете». Какой там постмодерн, смерть автора, творчество масс! В русских условиях сначала находят Слово, а потом строят вокруг него: смешались в кучу плиты, люди, кирпич, раствор, майна-вира… Писательское слово — та самая кошка, которую первой запускают в свежеотстроенную деревенскую избу, только вот у нас часто кошка есть, а изба еще предстоит…

Точнее было бы «утром в тексте, вечером в контексте», хотя формула отдает литературоведческой пылью. Но что поделать, если всю текущую реальность нам сочинили творцы и эстеты Виктор Пелевин да Владислав Сурков…

У Лимонова есть статья «Это я придумал „Наших“». (www.grani.ru, 22.05.2005 г.). «Даже название „Наши“ ввел в обиход ненавистный им („Кремлю“ — А. К.) Лимонов. В сентябре 1990 года в газете „Известия“ (тогда она выходила тиражом, если я не ошибаюсь, 13 миллионов экземпляров) была опубликована моя статья „Размышления у пушки“, в которой именно было выстроено гордое патриотическое понимание этого слова. Дело в том, что однажды в музее Великой Армии на двух французских пушках, находившихся в плену в Берлине с 1815 по 1945 год, я нашел надписи на русском языке. Штыком было выбито: „Берлин посетили 7 мая 1945 г. — Туровский, Шония, Кондратенко“. Я развил в статье понятие „наши“, употребил его десяток раз (среди прочего там есть „отворачивающиеся сегодня от наших прибалты“). Когда в феврале 1992 года я встретился в Москве с Виктором Алкснисом, он сообщил мне, что создал вместе с журналистом Александром Невзоровым движение „Наши“, вдохновленный моей статьей. Вдохновленный своим творческим бессилием, Кремль украл движение „Наши“ в январе 2005 года. Не зная, конечно, кто „отец“ названия. Так-то, ребята, ни на что оригинальное вы не способны. И лжете. И идете на Лимонова под придуманным им логотипом».

В отличной статье «Размышления у пушки» пресловутое местоимение-прилагательное действительно присутствует густо. Пафос ее — в критике национальных движений с позиций эдакого рационального интернационализма. Вполне разумный, не без лихости, манифест сохранения Советского Союза на примерах и практике западных сверхдержав (и не только «сверх» — Испания, Бельгия). Забавны фраза Лимонова о «молодой советской демократии» (1989 г.!) и аккуратные упреки в ее адрес.

Эдуард Вениаминович, проживший вне России 15 лет, о том, что «наши» употреблялись здесь повсеместно, мог запамятовать. Хотя вряд ли — русские эмигранты по всему миру говорили о «наших» (применяя эпитет то к покинутой родине, то к сообществу «уехавших»), а нью-йоркский знакомец Лимонова Сергей Довлатов в 1984 году издал в «Ардисе» книжку «Наши» — отчасти пародийную семейную хронику, которую американцы восприняли как нонфикшн.

Другое дело, что на родине в 70—80-х «наши» звучали исключительно патриотически. Феномен массового «боления» за «наших» спортсменов во всех олимпийских видах (профессионалов у нас не было, только любители), главным образом — в хоккее; «нашими», конечно, именовались солдаты-победители; исторические фигуры и даже политическое руководство страны, равно как сочувствующие «политике мира и прогресса» деятели других стран. (У Василия Аксенова в «Острове Крым»: «Наши, что ли? Прогрессивные силы?» — не без иронии интересуется член Политбюро взглядами предполагаемых союзников. А мой втихую диссидентствовавший отец объяснял пытливому подростку, что супруги Розенберги были-таки «нашими»).

В детских играх в «войнушку» за право быть «нашими» зачастую и согласно Высоцкому «толковищу вели до кровянки» независимо от того, против кого надо было воевать — «немцев» или «беляков». Впрочем, тут вектор как раз менялся — где-то по мере нашего взросления и дряхления Совка «беляки» и — реже — «немцы» входили в некоторую моду и обретали престиж.

Однако всё это не отменяет литературного происхождения названия известной организации (поначалу назойливо позиционировавшей себя как «антифашистская», кстати).

«Наши» действительно придуманы, но не Эдуардом Лимоновым, а Федором Достоевским в романе «Бесы» (определения Лимонова: «карикатура на революционеров»; «даже кажется заказом»).

Для Достоевского эпитет чрезвычайно принципиален: «наши» для отрыва из контекста выделяются авторским курсивом или кавычками («Кстати, надо бы к нашим сходить, то есть к ним, а не к нашим»; «Видите, я не сказал: нашему делу, вы словцо наше не любите»); есть в «Бесах» и глава «У наших». «Нашими» Петр Верховенский называет публику, из которой собирается лепить (именно так, демиургически) революционную партию с самым широким политико-криминальным инструментарием, на идейной и психологической базе социализма, сверхчеловечества («Бесы» появились до Ницше), русского сектантства и самозванчества, собственных комплексов и пр.

Вот определения и рекомендации самого Петра Степановича.

«Они так и ждут, разиня рты, как галчаты в гнезде, какого мы им привезли гостинцу? Горячий народ. Книжки вынули, спорить собираются. Виргинский — общечеловек, Липутин — фурьерист, при большой наклонности к полицейским делам (…) и, наконец, тот, с длинными ушами».

«Там и одного кружка еще не состоялось. (…) Там, куда мы идем, членов кружка всего четверо. Остальные, в ожидании, шпионят друг за другом взапуски и мне переносят. Народ благонадежный. Всё это материал, который надо организовывать, да убираться. (…) Я вас посмешу: первое, что ужасно действует, — это мундир. Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи — очень нравится и отлично принялось. (…) Затем следуют чистые мошенники; ну эти, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется. Ну и, наконец, самая главная сила — цемент, все связующий, — это стыд собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот „миленький“ трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове! За стыд почитают».

«Да, именно с этакими и возможен успех. (…) Дураки попрекают, что я всех здесь надул центральным комитетом и „бесчисленными разветвлениями“. Вы сами раз этим меня корили, а какое тут надувание: центральный комитет — я да вы, а разветвлений будет сколько угодно».

«(…) наше учение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно.

— Превосходные слова! Золотые слова! — вскричал Ставрогин; — прямо в точку попал! Право на бесчестье — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!»

Ну, собственно, дидактически мямлить про аналогии после таких цитат даже и неприлично как-то: тут весь будущий Селигер — за вычетом споров и книжек, но с убедительным присутствием комиссаров и региональных активистов, считаемых, как в сельском хозяйстве, по головам.

Любовь главного кремлевского идеолога Владислава Ю. Суркова к Достоевскому общеизвестна, в книжке журналистки Елены Трегубовой «Байки кремлевского диггера» есть эпизод, когда Владислав Юрьевич признается в горячем поклонении «Бесам» за покупкой микояновских сосисок.

Сегодня можно констатировать, что проект «Наших» у Суркова, как и у Петра Верховенского, состоялся в малой степени задуманного: отяжелев и обюрократившись, они ничем не выделяются в массе прокремлевской молодежи.

Куда более удачным образом реализовался другой рецепт Петра Степановича: «Наши не те только, которые режут и жгут, да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!»

«Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается каменьями, вот Шигалевщина!»

Если сбавить обороты (а в превышении русской скорости Достоевского упрекает как раз Эдуард Лимонов), можно заметить, что речь идет о главной беде нынешней российской власти (и проблеме, и ошибке). Она последовательно убрала альтернативу. Не столько политическую (тут скорей заслуга — про коммунно-эсеров стало все пронзительно понятно; жальче внесистемщиков, но там, кроме Лимонова и Навального, тоже глянуть особо не на что). Но — альтернативу общекультурную. Независимого мнения, свободных, недогматических, широких знаний, непрофильных интересов, достоинства, здравого смысла. Индивидуализма и уважительного общения. Трезвости взглядов и оценок.

Здесь опасность и залог несменяемости: не лиц во власти, но самой матрицы власти и властной практики. Попробуйте заменить Путина — Медведева на любой оппозиционный тандем. Получилось? Вот так, честно, экспертно и непредвзято? Ну тогда я рад за вас…

Вернемся к нашим великим. Понятно, что прямое сравнение Владислава Суркова с Петром Верховенским изрядно хромает — масштаб и функционал кремлевского топ-менеджера от идеологии многократно превосходят пусть зловещую, но комическую фигуру нечаевского протагониста.

Очевидней параллели с Николаем Ставрогиным, даже на уровне внешности. Точнее, не столько внешности, сколько производимого впечатления, имиджа:

«Он был не очень разговорчив, изящен без изысканности, удивительно скромен и в то же время смел и самоуверен, как у нас никто… Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску; впрочем, многое говорили, между прочим, и о чрезвычайной телесной его силе».

(Вспомним искушенность Владислава Юрьевича в боевых искусствах, а также до сих пор бытующие в бизнес-кругах байки вполголоса: как во времена «Юкоса» Сурков «ездил и разруливал» туда, где пасовал и Леонид Невзлин, зато фигурировали, как водится, братки, утюги и батареи).

«Как и четыре года назад, когда в первый раз я увидал его, так точно и теперь я был поражен с первого на него взгляда. Я нимало не забыл его; но, кажется, есть такие физиономии, которые всегда, каждый раз, когда появляются, как бы приносят с собой нечто новое, еще не примеченное в них вами, хотя бы вы сто раз прежде встречались. По-видимому, он был все тот же, как и четыре года назад: так же изящен, так же важен, так же важно входил, как и тогда, даже почти так же молод. Легкая улыбка его была так же официально ласкова и так же самодовольна; взгляд так же строг, вдумчив и как бы рассеян. Одним словом, казалось, мы вчера только расстались. Но одно поразило меня; прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно „походило на маску“, как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества. Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого же взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску. Не оттого ли, что он стал чуть-чуть бледнее, чем прежде, и, кажется, несколько похудел?»

Разные жанры; оперная красота Ставрогина оппонирует эстрадным ужимкам Верховенского.

Ставрогин и Сурков — люди одной профессии: идеологи. Николай Всеволодович (о чем написано бесконечно много) — идеолог-искуситель. Как хрестоматийной моряк в чужих портах, он во всех занимавших его в разное время концепциях и объяснениях мира оставляет преданного и фанатичного приверженца.

Иван Шатов распропагандирован на предмет почвенничества и народа-богоносца.

Алексея Кириллова подсадили на идею Богочеловека и дерзновенного самоубийства. В том же русле обработан Федька Каторжный, только агрессия его направляется вовне.

Петр Верховенский («не социалист, а мошенник») под влиянием Ставрогина и вовсе готов строить бунтарскую антиутопию с Николай-царевичем на самозваном троне.

Дамы и барышни — Марья Лебядкина, Лиза Тушина, Дарья Шатова — становятся покорны и жертвенны, хотя механизм подчинения здесь не совсем идейный. Хотя и соприродный.

И даже поэт (и поэт незаурядный, предвосхитивший обэриутов, Емелина, Лаэртского) Игнат Лебядкин именно от Ставрогина получает творческий импульс.

Практически все, в разные времена и обстоятельства, Ставрогиным финансируются. Все имеют общий бэкграунд — таинственный, штрихпутктирный и цепкий, как паутина; так зэков связывает общее лагерное прошлое, а пиратов Стивенсона — покойный капитан Флинт.

Собственно, их всех — в современных инкарнациях — можно встретить в сурковской приемной, терпеливо ожидающими аудиенции.

Любопытно, что и конфликтует Ставрогин с богатыми светскими ребятами при понтах (г-н Гаганов — типаж Михаила Прохорова).

Если мы доживем до постпутинской мемуаристики, воспоминания персонажей сурковского круга, уверен, будут чистым постмодерном, Расёмоном, идеологическим делирием: вдруг выяснится — Владислав Юрьевич идейно окормил и воспитал бюрократов и оппозиционеров, неопочвенников и неолибералов, писателей и спасателей, поп-звезд и рокеров (Глеб Самойлов). Причем вроде бы в разных направлениях, но если присмотреться — в единственно верном…

Любопытно взглянуть, каким выглядит сам Федор Михайлович согласно рецептуре Суркова-Верховенского в главной лаборатории нашего демиурга — телевизоре. Я далек от мысли, будто Владислав Юрьевич имел какое-то отношение к сериалу «Достоевский». Но фильм делался для государственного канала «Россия», там и был показан. Сближение не странное, но оправданное.

Снимал сериал (то есть телевизионный фильм, конечно, «мылом» не пахнет) Владимир Хотиненко, режиссер сильно православный и партийный — в том смысле, что «симпатизирует центральным убеждениям» (Зощенко), в том числе на уровне кинокорпорации. Крупный художник, высот своих достигавший на бытовом и социальном материале — «Макаров», «Мусульманин» — и опускавшийся в полупровалы при покушении на эпос и масштаб — «1612».

В «Достоевском» сошлись обе истории, глобалка с бытовухой, ибо классик — он, конечно, классик, никто не отнимает, но все мы люди — и личная жизнь Федора Михайловича занимает в киноповествовании главное время и место.

Сценаристы разрисовывали цветными фломастерами контурные карты — в нынешней России даже для образованной публики жизнь национального гения укладывается в скорбную триаду Каторга — Рулетка — Падучая…

«Достоевский» — кино актерское, даже моноактерское — это фильм одного Евгения Миронова, который не только выдерживает темп на протяжении восьми серий и тридцати с лишним лет ФМ-жизни, но и поразительно передает ее ритм — рваный и опережающий. Тут вообще представлен некий архетип русского литератора — не случайно мироновский Федор Михайлович местами смахивает на Александра Исаевича. (Евгений Миронов, кстати, играл и Солженицына, точней, его протагониста Глеба Нержина «В круге первом».).

Достоевский — каторжник, солдат, игрок, любовник, семьянин, ревнивец, а писатель Достоевский — задним фоном, вяловатым бэкграундом. Ну вроде нам предлагается понять, что великие тексты рождались из зубчатого колеса каторжной машины и колеса рулетки — при воспоминании о первом и при виде второго. Из вечного безденежья. Из такого сора…

Тут — экзальтированным голосом училки литературы (ее любят, посмеиваясь над нею, старшеклассники) — хочется спросить: позвольте, а откуда взялись Свидригайлов, Смердяков, Видоплясов? Верховенские? Ставрогин и Кириллов? Рогожин и Мышкин (нет, прообраз Мышкина в какой-то из серий появляется)?

Или как Иван Бунин спрашивал молодого Валентина Катаева (мэтру читался новый рассказ, где герою была придумана творческая профессия): «Позвольте, а когда он у вас будет писать декорации?!» Получается, бытовые мухи — отдельно, котлеты литературы — отдельно, и Аполлинария Суслова — сама по себе, и Настасья Филипповна — тоже ни при чем.

Самое интересное, что и знаменитый сценарист Эдуард Володарский, и Хотиненко (не говоря о Миронове) тему потянули бы. Однако предпочли формат «Достоевский-light» — не батальное полотно, а портрет в движении.

Видимо, дело не столько в социальном заказе, сколько в запросах, по Булгакову, «зрительской массы». Тех самых наших — в кавычках и без.

Самое интересное, что и про Лимонова уже сейчас можно делать сериал — без литературы, однако с войной, тюрьмой и даже политикой, с Бродским и красавицами, и — отчего нет? — с эпизодами «придумывания» «Наших».

Но при таком раскладе Эдуард Вениаминович точно откажется от авторства. В пользу даже не Достоевского, но Суркова.


Два Владимира: Путин из страны Высоцкого

Диалектика: в зиму русских выборов 2012 года важнейшим из искусств «для них», властей, снова явилось кино.

Владимир Ильич говорил «кино и цирк», извиняя безграмотность масс — но цирк теперешние власти обеспечили себе сами, в собственном лице. А для масс оставили телевизор, который вдруг стал давать сбои в принципиальнейшем деле промывания мозгов. Конкурентом ТВ (по массам, а не по промыванию) сделался монстр и вовсе Ильичу неведомый — Интернет. Но ни то ни другое по ведомству искусств не проходят. Даже в сознании властей. Они-то знают, что из министерства культуры прачечную сделать можно, а вот наоборот…

Прочие же художества, и прежде всего литература, важнейшими так и не признаны, оставшись для государства разновидностью домашнего музицирования. Если громко — раздражает, конечно, но права на частную жизнь у нас никто не отменял. Точнее, отменял, и известно кто… Ладно.

По фильмам отчетного периода про Россию и власть можно было понять практически всё.

Летом в прокат вышел Generation «П» — малобюджетный не по факту, но по исполнению апофеоз тусовочного кино. Как принято в таких случаях говорить — по мотивам. Притча Пелевина о диктатуре PR и виртуальности власти на экране предстала застольной байкой, сто раз повторенной в надоевшей самой себе компании. Выдохшейся, как незакрытая и позабытая полбутылки водки, которою в трудный час пришла нужда опохмелиться.

Дальше случился второй том «Мертвых душ», в смысле «УС-2. Цитадель» Никиты Михалкова, и стало понятно, что вместо истории, даже недавней, у нас теперь мифология и ролевая игра.

«Елена» Андрея Звягинцева — перестроечное кино, пересказанное по новой фене для того, чтобы понять, куда и как сливается русский мир в последние четверть века. Столичная тусовочная публика была в восторге и страхе, и полюбила бояться «Елены», и зауважала в себе эту боязнь.

Владимир Мирзоев в «Борисе Годунове» поступил с новой феней изящней — не изменив в пушкинском тексте ни строчки, ни запятой (за исключением возраста Отрепьева), перенес действие в наши если не дни, то интерьеры. Разложил нам, что Смута в России перманентна, а самозванчество — актуальный тренд. Мы, положим, и без того знали, но получилось — красиво, пугающе, тонко.

Про «Жила-была одна баба» — выдающийся, без дураков, жестокий, как последний приговор, фильм Андрея Смирнова — известно, что с матчастью крепко помог замглавы президентской администрации Владислав Ю. Сурков. Сплетничали, будто антикоммунистический пафос этой неизбывной тамбовщины (которого у Смирнова особо и нету) — аккурат к выборам.

А начался киногод с «Кочегара» Алексея Балабанова и закончился «премьерой года» — фильмом «Высоцкий: спасибо, что живой» Петра Буслова.

В этих двух случаях — особый разговор.


1. Гражданка Война

Весь солидный на сегодня корпус балабановского кино — это роман с продолжением, даже, наверное, газетный роман-фельетон. Сад расходящихся персонажей одной географии с повторяющимся сюжетом.

Балабанов — никакой не хронист империи (даже разрушающейся), не певец патологий и насилия в разнообразных его видах, никакой не отмороженный патриот и не фестивальный художник-мизантроп.

Это — отечественный аналог Данте, не по масштабу, естественно, а по функционалу: Балабанов последовательно демонстрирует круги русского ада. В моменты, когда ад максимально распахнут и представлен объемной картинкой, смердит продуктами разложения и благоухает болотной растительностью.

Адовых кругов, как известно, девять, «Кочегар» — 13-й фильм Балабанова, но если не считать работ 80-х и коммерческого, хотя и отнюдь не попсового «Брата-2», циферки аккуратно бьются.

Адские дни открытых зверей, натурально, приходятся на распад не столько страны, сколько привычных смыслов — будь то декадентский Петербург («Про уродов и людей»), кафкианский реализм в «Замке», мутный закат Совка («Груз 200», естественно), наркотическая музыка революции («Морфий») ну и, конечно, гражданская война в столь притягательные для Алексея 90-е. «Брат», «Жмурки», «Война», теперь вот «Кочегар».

Тут, кстати, следовало бы еще раз отметить анахроничность саундтреков, которыми Балабанов зачарован со времен «Брата», а в «Грузе 200» центровой фишкой сделался «Маленький плот» Юрия Лозы, написанный позже киношного хронотопа.

В «Кочегаре» главная музыкальная тема — прицыганенное латино гитариста Дидюли, первый альбом которого вышел в 2000 году; более того, знаменитый гитарист как-то участвует в сюжете — все эти постмодернистские штучки забавны на фоне призывов режиссера не умничать, ища в «Кочегаре» скрытых подтекстов. Гибкие отношения со временем — это ведь одно из основных свойств потусторонней реальности.

«Истерика» «Агаты Кристи» и «Смешное сердце» моего старинного знакомца Черного Лукича (кстати, не упомянутое почти никем из рецензентов, а под него меж тем совершается сильнейшая сцена фильма) — тоже песенки, плавающие по времени, безоговорочно к 90-м отнести их нельзя.

Как и самого «Кочегара» — Балабанов лукавит, играет со смыслами, в последнюю очередь, может, учитывая то обстоятельство, что беспредел лихих 90-х якобы невозможен в стабильные нулевые.

Забавно, что герой-кочегар, якут, бывший майор СА, ветеран Афгана, Герой страны, сыгран якутским актером Михаилом Скрябиным, а до этого он побывал вьетнамцем в «Грузе-200».

Кстати, жил в русском мире еще один художник, на полном серьезе и пафосе претендовавший на лавры национального Данте. Звали его Николай Гоголь, а его римейк «Божественной комедии» — «Мертвыми душами». Все строго по канону: первый том — «Ад», второй — «Чистилище» и т. д. Причем «Аду» в глобальном своем замысле Николай Васильевич отводил скорее служебную роль, главными должны были стать следующие части поэмы.

Все знают, что получилось у Гоголя то, что получилось. Словом, интересно, куда после девяти фильмов-кругов устремится Алексей Балабанов…

Другое дело, что, подбирая «Кочегару» русский литературный аналог, споткнешься скорее о Чехова. Та же внешняя простота и безыскусственность, бархатная диктатура подтекста, умиротворяющая ровность интонации как объективный фон для зверств, крови (ее, впрочем, разумно немного) и дикости.

Этот же фон укрупняет подлинно прекрасные вещи и явления — огонь (главный герой «Кочегара» — огонь; второй «по главности» — окраинный, мрачный, зимний Питер), детей (великолепны), прекрасность и бессмысленность любого писательства-творчества…

Забавно, что у Балабанова, которого многие до сих пор полагают чуть ли не националистом, в «Кочегаре» явно прослеживается симпатия к малым народам империи даже на уровне глянцевых стандартов. Якуты худощавы и симпатичны. Русские же (ну или шире — славяне) — неприятны, поскольку обильны в разных проявлениях. Один словоохотлив (Снайпер), другая сисяста (дочь Снайпера), третий жопаст и животаст (Бизон), он же не произносит ни единого слова, что также воспринимается как излишество. «Здоровый такой, только молчит все время», — говорит о нем героиня.

Лежащая на поверхности метафора одичания «коренного населения» на фоне чистоты и ценностной простоты «меньших братьев» — многослойна. Тут не столько утрата человеческого, сколько обретение адского — технология, конвейер, «умри ты сегодня, а я завтра».

Я не первый раз говорю: наиболее чуткие отечественные художники (Прилепин, Владимир «Адольфыч» Нестеренко, Балабанов) давно обозначили параллели между Гражданской войной, искусством 20-х и современностью начиная с 90-х.

В этом смысле фраза майора-кочегара о врагах и своих воспринимается чуть ли не прямой цитатой из «Конармии». Или «Тихого Дона».

В аду воюют всегда, и все — свои.


2. Жестокий бартер

Когда пошли разговоры о художественном кино про Высоцкого, я подумал, как Аксаков про второй том «Мертвых душ»: его или вовсе не выйдет, или выйдет дрянь.

Люди моего поколения и старше, ожидавшие премьеры, проявляли аналогичный скепсис.

Не худший маркетинговый ход — заманить публику перспективой массового освистывания.

Впрочем, у создателей фильма «Высоцкий: спасибо, что живой» имелись фишки забористей. Прежде всего интрига, да что там — тайна с исполнителем главной роли. Она до сих пор не раскрыта (уже раскрыта — Безруков, хотя в некоторых эпизодах грешат на Вдовченкова. — А. К, 4.02.2012) — более того, в титрах значится «Владимир Высоцкий». Это, на мой взгляд, уже перебор; согласен с Дмитрием Быковым: пластика, особенно поначалу, стопроцентно безруковская — как будто Саша Белый контрабандой проник на экран показать нам, как еще круче поднялся по жизни… К середине фильма узнавание пропадает — возможно, роль была коллективной и Высоцкого составляли, как фоторобот. Однако в любом случае необходимо отметить удивительное для актерской профессии самоотречение. Железная маска совершила практически подвиг, хотя Высоцкий в картине, среди персонажей первого плана, наименее убедителен.

Нет главного — потрясающе мощной органики Высоцкого, его ураганной силы, позволявшей сметать барьеры и объединять миллионы. Но гений — неповторим, да и сценарий прописан тонко — не столько под Высоцкого больного, сколько под Высоцкого — знак и символ, присутствие которого в общем уже и не обязательно. Он всё совершил до этого.

Впрочем, в сцене клинической смерти есть символический флеш-бэк с Люсей Абрамовой, детьми и выталкиванием машины из снежной грязи. Эпизод сильный, для актера — Железной маски — ключевой и чрезвычайно удачный. А вот сама сцена возвращения с того света — вторична по отношению к Тарантино и Уме Турман; даже укол адреналина в сердце фигурирует. На самом деле врач Федотов сделал не адреналин, а кофеин.

С первых кадров кажется, будто оправдываются худшие прогнозы — насекомое мельтешенье, назойливое цитирование советского кино 70-х с заходом в перестроечность, неверно выбранные ноты, зависание жанра между мелодрамой и социальной комедией, Шакуров в роли отца с брежневскими не бровями, но брылами.

Однако фильм очень быстро втягивает в себя, как воронка.

Петр Буслов («Бумеры») — выдающийся художник, сумевший из довольно гнилого материала сделать большое кино с замахом на притчу. Сценарист Никита Высоцкий сделал то, что так и не удалось в кино отцу: не только написал сильный сценарий, но и явно был главным мотором постановки…

С «гнилым материалом» я, пожалуй, переборщил. Узбекистанский чёс июля 1979 года (слово «чёс» — не очень применимо к Высоцкому, который выкладывался до конца всегда и везде, но для его окружения гастроли никогда не являлись просто романтической прогулкой) с клинической смертью в Бухаре действительно запрограммировал трагический последний год Высоцкого, стал толчком к созданию последних мощных стихов (песенный корпус был практически завершен), примирил поэта с неизбежностью скорого ухода. Там же окончательно сложился круг людей, которые были с Высоцким до последнего смертного часа. Оксана Афанасьева (в фильме — Таня Иевлева, превосходное исполнение Оксаны Акиньшиной), реаниматолог Анатолий Федотов (Толя Нефёдов — Андрей Панин), ближайший друг Всеволод Абдулов (в фильме — Сева Кулигин, играет Иван Ургант), администратор и душеприказчик Валерий Янклович (Паша Леонидов — Максим Леонидов).

Тут, кстати, еще одна загадка от создателей — почему кого-то надо было прятать под псевдонимами, а кому-то оставлять собственное имя? Ну ясно, что кино не документальное, но сам принцип?.. Допустим, здравствуют Оксана и Янклович, по отношению к ним игра в репортажность была бы и впрямь некорректной. Но почему тогда покойный Федотов назван по имени, а покойному Абдулову приклеен вместе с усами псевдоним? И отчего надо было называть кино-Янкловича именем давнего знакомца и дальнего родственника Высоцкого — актера Павла Леонидова? Только потому, что актер — тоже Леонидов?

Всё это, конечно, мелочные придирки на фоне одной из главных удач фильма — Никита Высоцкий и Петр Буслов показывают обыкновенное чудо. Про то, как в общем милые и преданные, но слабые, в чем-то алчные, где-то трусливые, временами пьяные, нелепые, не особо крупные, совершенно земные личности (Оксана-Таня — исключение) по клочкам собирают могучую волю Высоцкого, а потом, объединенные его энергией преодоления, оставляют грешные тела и помыслы и несутся вслед по волне духа…

Опять же, кагэбэшная история, на мой взгляд, не шибко исторична — и в помощь моей версии чрезвычайно обширный уже сегодня корпус документов и мемуаристики. Высоцкий как один из самых главных (не по должности, естественно, а в силу общественной роли) и — что важнее — один из самых свободных персонажей страны, конечно, был в зоне внимания Конторы. Но стратегические разработки, длинные цепочки, спецоперации, тотальная прослушка, генеральский уровень — всё это, на мой взгляд, конспирологические фантазии.

Высоцкий, особенно в последние годы, не был лояльным гражданином. Однако в диссиденты никоим образом не рвался. Взглядов своих особо не скрывал, но и по поводу западной жизни категорически не обольщался. И продвинутые чекисты (тогда они еще попадались), наверное, догадывались, что борьба Высоцкого — не с властью, а с самим собой, протест вызывает не советское, а земное устройство, реформирует он не систему, а стих… И уже готов к допросу не на Лубянке, а в куда более высокой инстанции…

Кстати, о том, что Высоцкий употребляет наркотики, было известно и до 79-го года не только в Комитете, но и участковому милиционеру — об этом есть свидетельства в подробной и документированной «Правде смертного часа» Валерия Перевозчикова.

Но кагэбэшные страсти — в фильме сюжетообразующие. Да и нет лучшей метафоры позднего, разлагающегося, хотя и жалко-трогательного в своей старческой немощи Совка, чем чекист, честно делающий свое дело, но регулярно испытывающий рвотные позывы.

Актер Андрей Смоляков — несомненно, лучший в фильме, хотя проходных ролей в нем нет, а разговор певца с чекистом в аэропорту — вершина сценарной драматургии. Полковник срывает спецоперацию не по причине клоунады сексота Фридмана (речь идет, похоже, об импресарио Владимире Гольдмане), спалившего вещдоки, а потому, что разглядел за фразой Высоцкого «мне жить осталось на две затяжки» не столько правду, сколько последнюю истину. Где Высоцкий не автор, а лишь почтальон. Смерть не завербуешь и не склонишь к сотрудничеству — скорее наоборот. У нее свой набор досье, разработок и процессуальных норм.

Кстати, друзья Высоцкого страшились прогрессирующей болезни по причинам не только медицинским. По свидетельству В. Янкловича: «Володя еще боялся, что попадется… Я ему говорил:

— Володя, ты все время на грани. Вот попадешься, и они скажут: „Напиши это!“ И ты за ампулу это сделаешь. А они тогда скажут: „Вот смотрите, какой он — ваш кумир…“.

Володя никого не предал и не продал, но я скажу одну, может быть, кощунственную вещь: по-моему, он ушел вовремя».

Авторы фильма закрутили сюжет вокруг этой гипотетической и постыдной — для обеих сторон — ситуации — и выиграли, извлекли высокое искусство из «такого сора…»

Кстати, многие врачи, знавшие поэта в качестве пациента (Леонид Сульповар, Станислав Щербаков), не считали Высоцкого наркоманом — для них очевидно, что это была химия в обмен на жизнь и творчество.

Высоцкий доставал вместе с лекарством дни, часы, минуты работы, занимая время в своем не случившемся будущем. Жестокий бартер; и замечательно, что в подтексте фильма убедительно заявлена именно эта линия и версия.

Здорово, что в кино звучат замечательные малоизвестные вещи — «Баллада об уходе в рай», написанная для фильма «Бегство мистера Мак-Кинли» и стихотворение «Мой черный человек в костюме сером» — по замыслу Н. Высоцкого и П. Буслова — поэтическое эхо азиатских гастролей. Может, авторы посчитали стихи слишком известными, а потому дали не полностью, а может, не решились дразнить инфантильного зрителя театральной декламацией. Жаль.

Возьму на себя наглость и приведу текст полностью:

Мой черный человек в костюме сером!..
Он был министром, домуправом, офицером,
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой,
И я немел от боли и бессилья
И лишь шептал: «Спасибо, что живой».
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, все ерунда…
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: «Больше — никогда!»
Вокруг меня кликуши голосили:
«В Париж мотает, словно мы в Тюмень,
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, — видать, начальству лень».
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег прорва, по ночам кую.
Я все отдам — берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
И мне давали добрые советы,
Чуть свысока похлопав по плечу,
Мои друзья — известные поэты:
Не стоит рифмовать «кричу — торчу».
И лопнула во мне терпенья жила —
И я со смертью перешел на ты,
Она давно возле меня кружила,
Побаивалась только хрипоты.
Я от суда скрываться не намерен:
Коль призовут — отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, —
Я это понял все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, —
Мне выбора, по счастью, не дано.


3. Родом из девства

Интересно, что всероссийская премьера стартовала 1 декабря 2011 года, а 4 декабря случились парламентские выборы, которые сдетонировали всероссийское же недовольство властью.

Для нашей темы чрезвычайно принципиально, что одним из первых зрителей фильма «Высоцкий: спасибо, что живой» был Владимир Путин. Можно, как от печки, плясать от истории «поэт и царь»: «Я буду вашим первым читателем» (главным цензором). Но тут важней не ситуация предпросмотра, возвращающая к сталинской практике киношных презентаций для узкого круга, а эмоциональная реакция: Путину фильм понравился.

Может быть, чисто по-зрительски: картинкой и актерами. Возможно, исторически и эстетически: что-то похожее на эту рецензию, особенно в чекистском ее изводе, мог написать и Владимир Владимирович. С куда большим знанием дела.

Но главным критерием, похоже, стал феномен своеобразного родства первого зрителя с персонажем и его временем. Осознание общих корней и поэтических (в случае Путина — политических) установок и принципов. Проще говоря, Владимир Путин — человек из страны Владимира Высоцкого и разделяет подобное происхождение с миллионами соотечественников.

«Страна Высоцкого» требует пояснений: поэт во многом создал, назвав по именам, Россию конца XX и начала XXI века. Он придумал для нее язык. Как Маяковский для революции. Как Пушкин сотворил из слов Россию XIX.

«Евгений Онегин» стал не столько энциклопедией, сколько матрицей русской жизни, так же как «Борис Годунов» — не так историческим, как онтологическим сочинением, универсальным сценарием русской истории.

Сегодняшняя востребованность Высоцкого гражданами страны, но в куда большей степени — ее властями помимо прочего объясняется по-советски: дефицитом.

Не мною отмечено (впервые среди известных мне авторов эту мысль высказал саратовский писатель Сергей Боровиков): нынешним правителям России трудно (точнее, невозможно) предъявить народу выдающиеся, не подлежащие ревизии прорывы и заслуги. В ход идут достижения другого режима, социального строя и государства: победа в Великой Отечественной и полет Гагарина. Однако чем дальше, тем шире очевиден властный произвол в приватизации былых триумфов; власть на этом фоне всё больше пережимает с пиар-оформлением Победы и Полета, засахаривая их и обессмысливая в телевизионной фабрике-кухне… А концептуальный антагонизм нынешних демиургов строителям Красной империи (за наследников которой тщатся выдать себя официозные коммунисты) превращает юбилейные камлания в комедию абсурда.

В этом смысле Высоцкий фигура чрезвычайно принципиальная и безальтернативная — с его всенародной популярностью и неофициальностью (отделением себя от того государства), харизмой и уходом (как физическим, так и поэтическим — от окончательной определенности), постулированной греховностью и ментальной близостью современному соотечественнику, связью — хронологической и творческой с Победой и Полетом…

Он претендует, успешней многих других, на статус Национального героя. Есть что показать.

Назову, весьма условно и приблизительно, три стихии, имеющие непосредственное отношение к Высоцкому и на которых, как на трех китах, стоит современная жизнь в Отечестве, куда там Конституциям, законам и подзаконным актам.

1. «Облатнение».

2. Традиционализм и двоемыслие.

3. «Рейтинг», PR, или, по Пушкину, «мнение народное».

Двинемся по порядку.


4. Уголовный ботокс

У Высоцкого есть две песни о книгах.

Занятно — в масскультуре самой читающей в мире о книгах говорить было почти не принято. А ведь они в том или ином виде эту жизнь не столько формулировали, сколько формировали. СССР был во многом литературным проектом. Это сейчас — или читать, или жить. А тогда совмещать вполне получалось.

Обе песни — настоящие шедевры, притом не слишком широко известны. С какой начнем? А хронологически.

Уголовный кодекс
Нам ни к чему сюжеты и интриги:
Про всё мы знаем, про всё, чего ни дашь.
Я, например, на свете лучшей книгой
Считаю Кодекс уголовный наш.
И если мне неймется и не спится
Или с похмелья нет на мне лица —
Открою Кодекс на любой странице
И — не могу — читаю до конца.
Я не давал товарищам советы,
Но знаю я — разбой у них в чести.
 Вот, только что я прочитал про это:
Не ниже трех, не свыше десяти.
Вы вдумайтесь в простые эти строки —
Что нам романы всех времен и стран! —
В них всё: бараки,
длинные, как сроки,
Скандалы, драки,
карты и обман…
Сто лет бы мне не видеть этих строчек!
За каждой вижу чью-нибудь судьбу.
И радуюсь, когда статья — не очень:
Ведь все же повезет кому-нибудь!
И сердце рвется раненною птицей,
Когда начну свою статью читать,
И кровь в висках так ломится-стучится,
Как «мусора», когда приходят брать.
1964

Сейчас о самом феномене ранних, «блатных» (хотя здесь следовало бы поменять местами кавычки) песен Высоцкого написано немало. Хотя на общем фоне — капля в море. Километры литературы о нем по внешним параметрам догнали написанное о Пушкине и Есенине. Пушкиниана берет масштабами национального гения и еще своим возрастом — отсчет с пушкинской речи Достоевского в 1880 году.

Есенинские дела — бессмысленной и беспощадной возней вокруг самоубийства, из которого слишком многим почему-то до сих пор хочется сделать убийство.

В этом смысле напластования о Высоцком загадочны. Что можно столь скрупулезно каталогизировать? Жизнь, многие свидетели которой живы? Запои, а потом полинаркоманию? Так ведь почти у всех это происходит одинаково. Другое дело: водка и морфий были для Высоцкого не целью (получение кайфа), а инструментами самоубийственной жизненной, да и поэтической стратегии, в рамках которой странно уживались с поразительным жизнелюбием и рационализмом.

Роли? Но от них мало чего осталось — даже в кино, не говоря о театральных.

Песни говорят сами за себя, хотя, конечно, новым поколениям уже необходимы комментарии к их реалиям. Однако и девственность новых поколений не стоит преувеличивать — реалии изменились мало. Особенно в применении к блатному миру — институции (подобно Православной церкви, сугубо на внешнем, ритуальном уровне) чрезвычайно консервативной. И невероятно жизнеспособной, без всякого ущерба шагающей в грядущее сквозь все земные катаклизмы — об этом впечатляюще рассказал Виктор Пелевин в последнем романе Snuff.

Так вот, блатных песен у Высоцкого много — современно выражаясь, на три, а то и четыре альбома. Песню про УК и сам Владимир Семенович, похоже, полагал вершиной этого цикла, если перепевал, среди очень немногих, в поздние годы, для вполне профессиональной записи у Михаила Шемякина.

Сам Владимир Семенович в полуофициальные годы, не отказываясь ни от единой своей строчки, был иногда не прочь назвать эти песни стилизациями. Звучало и тогда неубедительно; Высоцкий, случалось, перепевал блатной фольклор («Течет речечка» и пр.), не особо разбирая, где оригинал, а где стилизация, и дистанция огромного размера между авторством и просто исполнением становилась литературным фактом. Разрыв, пропасть — куда более очевидные сегодня, когда Высоцкого изредка вставляют в ротации радио «Шансон» даже в самых идиотских обработках, между Кучиным и Наговицыным.

Дмитрий Быков в замечательной работе «Опыт о сдвиге» подчеркивает: в блатном цикле Высоцкий сразу обозначил свою творческую стратегию, обеспечившую ему оглушительный успех при жизни и поэтическую жизнь после смерти. Это — а) ролевая поэтическая игра; б) зазор, сдвиг между бытом — опытом персонажа и авторской позицией.

Еще Быков говорит о несомненном качестве ранних вещей. Безусловно; уже там полнокровно наличествуют составная рифма, и вовсе не вымученная («не дай Бог — Бодайбо»); поразительное новаторство (песня «Красное, зеленое, желтое, лиловое» — первый, без дураков, рэп на русском языке), исчерпывающая речевая характеристика персонажа в одной полустрочке («На суде судья сказал: „Двадцать пять — до встречи“»).

Да, но откуда они к нему пришли? Центровой москвич, из хорошей семьи — по тогдашним меркам: верхний слой советского среднего класса, интеллигентная мама-переводчица, отец — офицер. Правда, родители в разводе, ну и что? Даже до Гражданского кодекса далеко… Ну ясно — дворы, малокозырки, голубятники, свист во все заусеницы, Первая Мещанская, Большой Каретный… И в пьющих компаниях блатнячок хорошо идет. Впрочем, с избытком хватает фольклора, на крайняк — стилизаций.

А тут — целый роман в новеллах; масти, страсти, характеры, все — настоящие. Реалити-шоу. Когда это создается на глазах, онлайн, далеко не всякое веселое застолье выдержит. Творчество противопоказано тусовке.

А Высоцкий, как всегда у него бывало, просто пропускал через себя, оформляя, называя своими именами, страну и эпоху… Дал язык и мировоззрение не отдельным криминалам, а целой стихии, которая свое несомненное бытие всё уверенней прописывала в коллективном сознании.

Россия в массовом порядке стала облатняться после великой войны, когда советская власть решила разом покончить с уголовным миром. Чужими руками — самих профессиональных преступников, стравив кланы, по-разному трактовавшие воровской закон.

Но закон сохранения энергии у нас работает, как нигде. В фольклоре и у Высоцкого сказано: «Гонишь в дверь, они в окно».

«Сучья война» поздних 40-х — начала 50-х была своеобразным эхом и аналогом церковного раскола, с новыми старообрядцами и никонианами. (Кстати, крестный путь протопопа Аввакума легко изобразить как сплошную череду тюрем, камер, судов, ходок, режимов, сроков, карцеров, вечного давления «кумовьев» и т. д.).

Да, лагерная резня, но ведь и реабилитация, массовый исход из мест заключения. Сейчас кажется странным, но тогда возвращающихся из лагерей не делили особо на уголовных и политических. Субкультура у них была общей. Характерно, что в куда более позднем цикле из двух песен на лагерную тему («Побег на рывок» и «В младенчестве нас матери пугали»), посвященном Вадиму Туманову, Высоцкий, явно намеренно, не делает принципиального разделения персонажей на уголовных и политических. «Где-то виделись будто,/ Чуть очухался я./ Прохрипел: как зовут-то/ И какая статья?» Если бы универсальная 58-я, часть любая, вопрос не требовался бы.

Думаю, что пролетариат облатнился тогда же, в 50- е. Я, естественно, наблюдал работяг по бендежкам много позже, имея дело уже с традицией, темной и давней, как никотиновые легкие старого курильщика. А вот облатнение армии видел непосредственно. Татуировки и доморощенные аналоги мастей — это само собой, но вот подпольные мастерские по вживлению «шаров», с отработанными технологиями, мастерами этого дела, грезами о том, сколько радости будет доставлено подругам на гражданке, — голым охренением от казарменной жизни не объяснить. Служили в городе, ходили в увольнения и самоходы; да и не стройбат какой-нибудь — ПВО.

Тут следовало бы сделать небольшое отступление. Точнее, два. Позволю себе процитировать фрагмент замечательного рассказа Эдуарда Лимонова Working Class Hero из харьковской юности автора: подросток Эдуард с другом Костей ужинают в семье боевого офицера, бывшего ординарца маршала Жукова, отца знаменитого бандита Юрки Бембеля:

«Удивила меня тематика разговоров за столом. Они все: подполковник в отставке, мать, даже грустная Людка — беседовали, как бывалые воры, поминающие, сидя на малине, за бутылкой водки, большие дела и тюремные отсидки. Стол перелетали фразы вроде „Колюн выходит в следующем году“, „Бориске был пересуд Всесоюзным, в Москве, и добавили пятерку. Говорили же ему, не подавай на обжалование, рискуешь получить на всю железку“, „Лешке Жакову — Юрка ему вчера свитер отправил — еще три года осталось оттянуть“. Я было попытался расспросить бывшего адъютанта о Жукове, однако отделавшись парой общих фраз, пробормотав, что „необыкновенный человек, большого таланта полководец“, подполковник тотчас же радостно погрузился опять в преступления и наказания. Когда они начали со знанием дела обсуждать какую-то статью уголовного кодекса, я встал, чтобы уйти. (…)

— Слушай, Кот, — сказал я, — я и не подозревал, что Юркины родители такие блатные. Закрыть глаза — так вроде среди урок сидишь, а не в офицерской семье. Ты представляешь своих родителей, говорящих на фене и обсуждающих статьи, как адвокаты?

— А хули ты хочешь? — сказал Кот. — За восемь лет они на свиданки к нему на Колыму и позже в Кривой Рог много раз ездили, и с защитниками якшались и с другими родственниками других ребят-зэков перезнакомились. И ребята освободившиеся к ним с письмами от Юрки приезжали… Хочешь не хочешь — облатнишься».

И второе. Высоцкий всю жизнь страдал от отсутствия официального признания, предавался по этому поводу самым горьким эмоциям — что сегодня кажется вполне простительной, но явно нелепой блажью. Как будто членский билет Союза писателей и пара публикаций в «Юности» способны были нечто важное прибавить к общему рисунку жизни, славы и судьбы. Говна-пирога… Сейчас, задним числом, официальное замалчивание по-прежнему кажется странным — самого, пожалуй, искреннего и большого своего патриота страна в упор не замечала, а, вспоминая о нем, мелко третировала.

Между тем объяснение есть, и на поверхности. Причина неприятия Высоцкого тогдашней системой — его первый блатной цикл. Не заявленным способом самовыражения и подбором персонажей, но в качестве образа мышления, не зависимого от образа жизни. Фронда ведь не в понтовой строчке «Мою фамилью, имя, отчество, прекрасно знали в КГБ».

Гораздо страшней для позднесоветсткого общества (симпатия к «социально близким» к тому времени выдохлась, да и не была ли сильно мифологизированной?):

«Я, например, на свете лучшей книгой считаю Кодекс уголовный наш». Такой сплав книжности и криминала пугает и коробит. Герою нельзя доверять, у него явно имеется что-то помимо ножа за голенищем и крестика за пазухой. Скажем, претензия продвинуть свои «понятия» как можно выше и дальше при молчаливом одобрении широких масс. Да что там! Ему невозможно внимать изначально — вроде свой, а мысли — совсем чужие и притом не заемные. Собственно, в статьях вроде «О чем поет Высоцкий» Владимиру Семеновичу всё это дали понять еще в 60-х и не забывали напоминать до гроба.

Советская партийная верхушка, безусловно, деградировала стремительно, но носители блатного сознания в ней проявиться не успели. Они возникли уже при другой власти, при этом я вовсе не имею в виду профессиональных преступников. Просто наверх пришли люди, в чей образ мышления органично вписывалась строчка «Счетчик, щелкай! Все равно в конце пути придется рассчитаться».

Действительно, продолжающееся облатнение людей власти — могучий тренд современности. По причинам профессионально-журналистского свойства (плюс любопытство) я довольно много в последние годы общаюсь с подобной публикой. Когда говорят о застрявшем на нижних этажах социальном лифте, цитируют Ленина, уже не про декабристов, а про начальство: «Страшно далеки от народа» — все это, разумеется, так. Но правда и то, что властный слой в современной России небывало размылся. Люди власти — не только чиновники и депутаты, но и ребята из бизнеса, не всегда крупного, а то и просто ловкие и мобильные граждане с богатым портфолио связей, своеобразные посредники в человеческих отношениях.

Степень облатнения у них, конечно, разная. Но иной раз, до смешного по Лимонову, испытываешь поразительные дежавю: закрой глаза — и не в хорошем кабинете сидишь, не с человеками, чьи должности, звания и заслуги в предвыборную листовку едва помещаются, а в гаражах, где седые, строгие мужчины ведут свой неторопливый разговор о статьях и сроках, выпивая и поплевывая.

Уровень, понятно, выше — толкования статей воспаряют до высот (или опускаются до глубин), не всякому старому еврейскому адвокату посильных. Подсудность и подследственность… Кто и когда выходит, и как греют родственники, и насколько «ободрали» и «раскулачили» разнообразные силовички да их посредники, хватит ли бедолаге на остаток «нормальной» жизни…

Я, собственно, никого не осуждаю, я рассуждаю и делюсь наблюдениями. Прошлое? Но у большинства моих героев оно вполне цивильно. От сумы да от тюрьмы? Думаю, не только.

Прежде всего пресловутая коррупция, остающаяся вне закона, но являющаяся непременным правилом игры и условием пребывания во власти. Принять этот парадокс как должное, то есть вовсе не замечая, но при иных обстоятельствах сделать безошибочный выбор в пользу закона или правил игры — это и есть главное качество не идеального, а просто профессионального человека власти. Отсюда лексика: «жить» (то есть умело, не зарываясь, пожинать плоды пребывания во власти); «зарабатывать» — (то есть иметь доходы вне зависимости от получек, премий и авансов); даже и «воровать» (употребляется по отношению к другим, коллегам и начальству, но, как правило, не с осуждением, а в качестве обозначения опасной, радикальной формы «зарабатывания»).

А кроме пресловутой коррупции дело, пожалуй, в тотальном упрощении нравов: сегодня простота не хуже и не лучше воровства, они равнозначны друг другу во внешних формах. Как универсальный язык коммуникации. Простота и пустота, которая резонирует с вакуумом, в идеологии и миропонимании.

Да зачем далеко ходить, возьмем нашего главного героя и тоже Владимира. Скажем, «Я не давал товарищам советы, но знаю я — разбой у них в чести» вполне может сделаться позднейшим путинским признанием — при Владимире Владимировиче известная история превращения ближнего круга в отдельный класс, из баронов-разбойников в богатейших собственников тянет на стопроцентную чистоту эксперимента.

Или нашумевшее в свое время интервью премьера «Коммерсанту».

«Еще пару-тройку камер, западных, восточных, российских, всех собрали, достали, значит, знамя, с костями и черепом там, не знаю, сказали, что мы всех вас, власть, видели вон там, и назвали место, и пока мы не получим то, что хотим, будем вас критиковать. И вот чем хорош современный мир? Можно сказать за углом общественного туалета, а услышит весь мир, потому что там будут камеры все! Сказали и чинно, стуча копытами, удалились в сторону моря!»

Было там еще «отоварить дубиной по башке», если помните.

Но вот что здесь самое любопытное? Лексика и особенно интонация — готовый поэтический продукт, чуть ритмизировать — и получите на выходе песню Высоцкого от лица одной из его бесчисленных масок. Не совсем то, о чем мы говорим, наверное, ближе к таким вещам, как: «Есть телевизор, подайте трибуну,/ так проору, разнесется на мили./ Он не окно — я в окно и не плюну./ Мне будто дверь в целый мир прорубили».

Или: «У них денег куры не клюют, / А у нас на водку не хватает…»

Вот только я не совсем уверен, что у Путина хоть в каком-то виде возможен важный мотив из «Уголовного кодекса» Высоцкого. Милосердия. Милости к падшим. «И радуюсь, когда статья не очень, ведь все же повезет кому-нибудь…» Того, что делает Высоцкого наследником Пушкина и Есенина, всей великой книжной культуры огромной страны. Надо сказать, и «Уголовный кодекс», и УК РФ — тоже ее продукты, пусть и побочные.


5. Жеглов жжет

Кроме того, чрезвычайно принципиальной, судьбообразующей была роль капитана МУРа Глеба Жеглова, через которую многие — а особенно люди правящего класса — выстроили для себя образ Владимира Высоцкого.

И ведь нельзя сказать, что ошиблись, хотя, здесь, конечно, не тот случай, когда актер, как говорят, «сам себя сыграл». Режиссеры, приглашавшие Высоцкого «играть», почти всегда проигрывали. Станислав Говорухин (а до этого Юрий Любимов), предложивший Высоцкому жить в роли (а Жеглова Владимир Семенович выбрал себе сам, да и Говорухин много раз говорил, что сценарный Жеглов — делался для и под Высоцкого, иных вариантов и близко не предполагалось), — нащупал в нем главное и обрел оглушительный успех. Действительно, Высоцкий проступает сквозь Жеглова, как мускулы сквозь кожу идеального торса, да после изнурительной тренировки. Со всей его энергетикой и неопределенностью социального и творческого статуса.

Своеобразным лейтмотивом книжного сериала Альфреда Коха — Игоря Свинаренко «Ящик водки» работает такой афоризм: наступает момент, когда каждый должен определиться, с кем он: с ментами или с братвой.

Суровая правда жизни, заключенная в афоризме, подкупает лишь поначалу, а коллизия кажется трудноразрешимой только на первый взгляд.

На самом деле Высоцкий в образе Жеглова снял проблему вовсе, показав, что вполне можно и нужно соединять в себе самые яркие и жесткие черты мента и блатного. Более того, такая жизненная стратегия обречена на успех и пример для подражания. Далеко не у всякого выходит, но если получилось — обо всем остальном можно особо и не париться.

Похоже, Владимир Путин был очарован именно этой жеглово-высоцкой историей еще до того, как сам обзавелся миллионами адептов в среде силовиков, и не только. Заклинание «Вор должен сидеть в тюрьме» он не только адресовал Ходорковскому, но сделал его элементом собственного политического бренда; сегодняшняя правоохранительная стратегия — от громких процессов с политическим подтекстом до заурядных бытовух — строится на подбрасывании кошельков, а крал ли Кирпич бумажник до того и сбросил ли вещдок — уже непринципиально.

Собственно, вся властная практика (и отчасти идеология) нулевых стоит на таких вот кентаврах, микшированных ворах-полицейских, мешанины из закона и понятий. Не только романтично, но и полезно. Броня жегловского камуфляжа никогда не даст полной ясности, кого в этих людях больше. И куда они эволюционируют. Слова — от капитана угрозыска, дела — от блатных из «Черной кошки»? Или наоборот?

На уровнях пониже запрограммирован фарс: Станислав Говорухин, снявший «Место встречи изменить нельзя», в 2012 году стал зиц-председателем предвыборного штаба Владимира Путина, как бы символически замещая в этом качестве мертвого Высоцкого.


6. От Робин Гуда до Аркадия Гайдара

Высоцкому нередко отказывают в интеллектуализме — и самые преданные поклонники, и оппоненты всех видов.

«Простой, простой!» — как с восхищением отзывался герой Фазиля Искандера о бывшем начальнике, между прочим, князе.

Лишь Давид Карапетян описывает Высоцкого литературным гурманом с привязанностями в Серебрянном веке. Еще — биограф и исследователь поэта Владимир Новиков говорит не о начетнической, но интуитивной, «актерской» эрудиции Высоцкого.

В богатейшей его фотоистории (Высоцкого снимали словно для будущих клипов, да он и сам бывал не прочь попозировать) он, естественно, с гитарой, конечно, с сигаретой, с мужиками и бабами, бородой и в гриме, в кепарике, за рулем и полуголый (телосложение астенически-атлетическое). Даже в Склифе. Но нигде не найти Высоцкого с книжкой, да и пишущего — рукописи сфотокопированы задним числом.

При этом Высоцкий — человек и поэт традиции, которая многим сегодня может показаться консервативной и даже архаической. Это особенно бросается в глаза при очевидной революционности формы, которой он добивался без всяких деклараций и манифестов.

Вы можете представить себе, чтобы Высоцкий спел от имени, скажем, гомосексуалиста? Лично у меня не хватает воображения. Патриций из песни «Семейные дела в Древнем Риме» — домостроевец и лютый враг эмансипации, даже культурной (о жене — «Она спуталась с поэтами,/ помешалась на театрах,/ так и шастает с билетами/ на заезжих гладиаторов»). При том, что древний Рим вообще и патриции в частности чуть ли не во все времена и у всех народов ассоциировались со свободными нравами на грани девиантности… Традиционный секс — всегда священная корова; астронавт-землянин («В далеком созвездии Тау-Кита») больше всех земных катаклизмов боится грядущего размножения почкованием. Русская нечисть устраивает настоящую войнушку не на живот, когда заморские гости и коллеги требуют всего-навсего стриптиза: «Выводи, Разбойник, девок, пусть покажут кой-чего». По сегодняшним меркам — так почти обязательная программа официальных приемов…

Да что там — он и диссидентского сознания не увековечил: самая, так сказать, антисоветская его вещь — «Случай в шахте» — сделана от лица пролетария, пусть и с «прошлым»… Наркотики, о которых он знал почти все, удостоены самых банальных дефиниций — никаких тебе туманных метафор, волшебных кристаллов, дверей подсознания и травы. Это либо «добровольная мука» («В палате наркоманов»), либо, в поздних стихах, «яд» и вовсе «смерть» («Я в глотку, вены яд себе вгоняю»; «Как хороши, как свежи были маки, из коих смерть схимичили врачи»).

Между тем с архаикой — фольклором и классикой — Высоцкий совершенно не церемонится. «От скучных шабашей» и прочие куплеты про нечисть помещают ведьм, леших, соловьев-разбойников и прочих в современный (а по сути — вневременной, задолго до Саши Соколова) контекст, для обозначения всеобщей карнавализации русской жизни. Сказки («Про джинна», «Про несчастных лестных жителей») добавляют в этот коктейль социальности и абсурда, делириозный черт — метафора не алкогольного, а простого человеческого одиночества. Сложнее случаи обращения к Пушкину — («Песнь о вещем Олеге», «Лукоморья больше нет»), здесь в карнавале явно зазвучали апокалипсические мотивы, впрочем, характерные для постхрущевского шестидесятничества — Высоцкий одним из первых понял, что все развилки позади и советский проект схлопывается.

* * *

Что до консервативной традиции — с ней в России вообще полная непонятка. Скажем, ревнители благочестия (кружок о. Стефана Вонифатьева и о. Ивана Неронова), а затем преследуемые старообрядцы (протопоп Аввакум) возводили свои убеждения к решениям Стоглавого собора (1551 г.), и столетний срок позволял, пусть и с натяжкой, говорить о «старине». Однако уже участники стрелецких движений («Хованщина» и бунт 1698 г.) понимали «старину» скорее как абстракцию — «за все хорошее» как синоним «старинного». Видимо, стрельцы видели идеал в первых Романовых, но вот в ком именно? Практика Михаила Федоровича и Филарета Романовых была вынужденно, после Смуты, реанимационной. Алексей Михайлович задумал и начал осуществлять «византийский» проект (отсюда безудержная грекофилия и реформы Никона). При Федоре Алексеевиче и Софье возникла ориентация на западное славянство…

Назвать эпоху Петра «стариной» никто не рискнет и сегодня — парадокс, а? Между тем чуть ли не единственная глубоко традиционалистская вещь Высоцкого — «Купола» — имеет отношение как раз к петровскому времени, написана для фильма Митты «Как царь Петр арапа женил». Из того же цикла другой шедевр — «Разбойничья». В ней Высоцкий наследует любопытнейшей литературной традиции — кто бы ни брался писать о Петре, с любыми знаками, и с самых противоположных позиций — непременно главным символом эпохи, вперед всякого реформаторства и окна в Европу, выставит страшный Преображенский приказ (затем — Тайная канцелярия; монструозная тучная фигура князя-кесаря Ромодановского и парик палача-дипломата Петра Андреевича Толстого в пыточной избе с закисшими от крови стенами). Началось у Пушкина, обрело полнокровие у Мережковского в «Петре и Алексее», налилось изобразительной мощью у Алексея Н. Толстого, который Мережковского, конечно, поюзал изрядно — граф был писателем без комплексов. И стало литературным клише у Анатолия Брусникина (он же Борис Акунин, он же Григорий Чхартишвили, «этнический грузин», по слову Путина) в отличном историческом экшне «Девятный Спас».

Но продолжим. К какой правильной старине взывает фонвизинский Стародум из «Недоросля», из екатерининской эпохи? К старине Елизаветы Петровны? Или, может, Анны Иоанновны? Кстати, пугачевский бунт по своим идеологическим установкам тянул-таки на консервативную революцию, так, наверное, Стародум — «бунтовщик хуже Пугачева»?

Забавно, что для тогдашнего образованного класса «старина» вообще обрела какие-то штрихпунктирные контуры только после «Истории» Карамзина — есть масса свидетельств…

О славянофилах, принимаемых в русском платье за персиян, слишком известно. Традиционалисты позднесоветской эпохи — от Солженицына и «деревенщиков» с «почвенниками» до радикальных диссидентов-националистов — были слишком разнородны и едва ли не полярны друг другу в определении исторического идеала и отношении к советскому проекту. Нынешние политические консерваторы? Это КПРФ, естественно, а не «Единая Россия», на первый взгляд, они тяготеют к позднему Сталину, но на самом деле видели его, конечно, в гробу и в Мавзолее и, не имея духу найти идеал, копируют стиль брежневского застоя. Практика же — из области эстрады и цирка, любой митинг КПРФ напоминает одновременно фрик-шоу и римейк картины Сурикова «Боярыня Морозова», с толикой постмодерна — так, кандидат в президенты (в очередной раз) Геннадий Андреич готов немедля выпустить Ходорковского, но о заключенном Удальцове — не олигархе, не полуеврее и почти единомышленнике — вспоминает только по выходе Сергея из узилища…

Вот такая у нас консервативная традиция.

* * *

Между тем корни свои Высоцкий обозначил сам, прямым текстом, без всяких масок, даром что песня писалась для фильма из чужой истории. Точнее — чужой национальной мифологии.

Называется она «Баллада о борьбе». Или, в другом варианте, «Баллада о книжных детях»:

Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от мелких своих катастроф.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт, —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид.
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой,
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить,
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
Только в грезы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Постарайся ладони у мертвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Еще теплым мечом
И доспехи надев,
Что почем, что почем!
Разберись, кто ты — трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг,
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили его — не тебя, —
Ты поймешь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал:
Это — смерти оскал!
Ложь и зло — погляди,
Как их лица грубы!
И всегда позади —
Воронье и гробы.
Если, путь прорубая отцовским мечом,
Ты соленые слезы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал, что почем, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом, —
Значит, в жизни ты был
Ни при чем, ни при чем!
1975 г.

Баллада сделана для фильма «Стрелы Робин Гуда» Рижской киностудии, а прозвучала, уже после смерти Высоцкого, в фильме «Баллада о доблестном рыцаре Айвенго». От людей моего поколения приходилось много слышать о том, что по десятку и более раз, перебегая с сеанса на сеанс, они смотрели среднюю, в общем, картину, исключительно из-за песен Владимира Семеновича. При этом в «Книжных детях» всякий вальтер-скотт условен, исчезающ, как слабый дезодорант. Баллада скорей примыкает к объемному военному циклу Высоцкого — общие корни и мотивы слишком очевидны.

* * *

Здесь я позволю себе небольшое отступление о феномене русской военной песни — как я его понимаю.

В последние годы чем ближе к годовщинам Великой Победы, тем больше в эфирах военных песен. Отмечаются все — традиционная эстрада всеми своими нетрадиционалами, рокеры, прошедшие кремлевский отбор по принципу «кому можно», равно как и звезды шансона, даже те, кого не во всякой лагерной КВЧ отрядили бы выступать.

Интересно, что традиция военной песни в России никогда не прерывалась (можно взять за точку отсчета знаменитый «Варяг», можно Гражданскую, но удобней все-таки Великую Отечественную) — в послевоенные годы авторская песня, песни из кинофильмов о войне, так называемые «песни советских композиторов» образовывали единый мощный поток, дальше подоспел афганский цикл, затем — чеченский, все это одновременно уходило на эстраду и в дворовое творчество, а прервался поток только, пожалуй, в нулевые, но продолжает перепеваться; дальше — больше… Творческие возможности народа скудеют, остается память.

Давайте говорить честно — подлинной объективной, подробной истории великой войны у нас нет и не будет в ближайшие десятилетия. Уходят живые свидетели, мало востребована военная художественная и мемуарная проза, медленно, но верно мертвеет советский кинематограф о войне…

А вот песни живы и пребудут с нами навсегда. По ним сложно изучать историю войны, но чрезвычайно много можно понять о народе-победителе. В наших военных песнях нет мелочности и подлости, предательство отсутствует как явление (можно ли назвать хоть одну песню, прославляющую власовцев и власовщину? — привет Солженицыну). Даже в детских дворовых куплетах «санитарка — звать Тамарка» больше здорового юмора, чем смертного воя…

А вы знаете, что знаменитая ныне, перепетая всеми кому не лень «На поле танки грохотали» впервые была полностью опубликована в повести «На войне как на войне» (причем с указанием, на какой мотив петь — «Молодого коногона») замечательного ленинградского прозаика Виктора Курочкина, а прозвучала в не менее прекрасном и горьком одноименном фильме (1964 г.) с потрясающим Михаилом Кононовым в главной роли — младшего лейтенанта Сани Малешкина, командира самоходки…

А вы знаете, что если судить по военным песням, весь гамбургский счет русской поэзии надо пересматривать.

Из великой четверки: Ахматова — Мандельштам — Пастернак — Цветаева допускается к соревнованием лишь Марина Ивановна за стихи «Генералам двенадцатого года», сделавшиеся романсом у Эльдара Рязанова в фильме «О бедном гусаре замолвите слово» — и сегодня они есть в любом караоке-сборнике рядом с «Жиган-лимоном» и «Позови меня с собой».

Александр Твардовский не доходит до финала, а главный чемпион — Михаил Исаковский, «Враги сожгли родную хату». В чемпионском же статусе — Алексей Фатьянов. Поэты легчайшего, подросткового веса — куплетист Борис Ласкин, забытый Павел Шубин, Лев Ошанин («Эх, дороги») и вовсе неведомый Владимир Агатов («Темная ночь») — в песне стремительно набирают до тяжеловесов и уходят в суперфинал.

Где встречают Эдуарда Винокурова — «Москвичи», «В полях за Вислой сонной».

Высоцкий и Окуджава — играющие тренеры и законодатели мод.

Еще одна непреходящая ценность военной песни — эмоция, пропущенная через себя. Например, по поводу финала лучшей военной песни я могу долго и достаточно квалифицированно рассуждать о редкости и ценности медали «За взятие Будапешта», которая «светилась» на груди солдата, а строчки:

В городском саду играет духовой оркестр,
На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест.
(текст Алексея Фатьянова, 1947 г.) —

готовый материал для клипа: отсутствие свободных мест на «женских» скамейках танцплощадки объясняется не только послевоенным дефицитом мужиков, но и соображениями безопасности: мелкая — во всех смыслах — тогдашняя шпана, кепки-восьмиклинки, огоньки папирос в темных закоулках парка…

Еще я обнаружил, что советская (а пожалуй, просто русская — это принципиальней) военно-патриотическая песня — в диапазоне от марша до лирики — совершенно девственна в пробуждении, так сказать, чувств недобрых. От ненависти социально-классовой до ксенофобии. Ничего близкого «Марсельезе» с ее «кровью тиранов».

Занятно, что в песнях периода Великой Отечественной очень редко попадаются «немцы» и «фашисты». Считанное количество раз, в первом из них как раз все понятно:

С фашистской силой темною, с проклятою ордой…
Гнилой фашистской нечисти загоним пулю в лоб…
(Василий Лебедев-Кумач),

любопытно, что в некоем прототексте «Священной войны» времен Первой мировой речь шла о «тевтонских ордах», что куда более жестче, на мой взгляд.

Была народная песня «Это было в городе Черкасске», думаю, периода гораздо более позднего:

Как-то в город ворвались фашисты,
Стали девочку они пытать…

Наконец, из саундтрека к фильму «Освобождение» (1975 г.):

Четвертый год нам нет житья
От этих фрицев…

Но тут аутентичности мало — Михаил Ножкин явно делал стилизацию, и получилось не очень удачно. Как точно заметил Сергей Боровиков, высказавший автору много ценных критических замечаний по теме: «песня Ножкина из „Освобождения“ — из самых фальшивых, якобы от имени фронтовика, сляпанная сленгом шестидесятника».

Чаще всего речь идет о неких неконкретизированных «врагах», причем даже в предельно откровенной для того времени уже упоминавшейся «Враги сожгли родную хату» (Михаил Исаковский, 1945 г.).

Примеров масса, но интересней другое — и враги-то появляются как посторонняя, а то и потусторонняя сила, о существовании которой необходимо знать, но которая в данный момент не проявляет себя действием. В песне времен ВОВ и около того русский человек вообще практически не показан в бою, в атаке, в рукопашной… Другое дело — в походе, на позициях, до или после боя…

Любопытно: сцены и атмосферу боевой работы полноценно прописал в военной песне Владимир Высоцкий, и значительно позже. У него встречается и совсем уж мистико-бытовое обозначение врагов — «они».

Прошли по тылам мы, держась,
Чтоб не резать их, сонных…
(«Черные бушлаты», 1971 г.)

С первых строчек в боевую работу, «как в пропасть шагнуть из окопа» — трудновато даже для Высоцкого, и потому являются образы, которые, кабы не тема, тянут на зачин анекдота. Небесный квадрат предстает ломберным столиком:

Их восемь, нас двое.
Расклад перед боем —
Не наш, но мы будем играть!
Сережа, держись,
Нам не светит с тобою,
Но козыри надо равнять.
(«Песня о воздушном бое»)

Ладно, все летчики — в той или иной степени игроки (хотя и не все преферансисты), но не все солдаты — похмельные шабашники:

Вцепились они в высоту, как в свое,
Огонь минометный, шквальный.
А мы всё лезли толпой на нее,
Как на буфет вокзальный.
(«Высота»)

Неверные ноты, однако, у Высоцкого эпизод — толстовская мощь звучит не в снижении боевой работы до уровня национальных забав, а в возвышении, через вовлечение в солдатский труд светил, стихий, таинств (и — ни малейшего символизма):

Рука упала в пропасть
С дурацким звуком «Пли!».
И залп мне выдал пропуск
В ту сторону Земли…
(«Тот, который не стрелял»)
…Здесь никто не нашел, даже если б хотел,
Руки кверху поднявших.
Всем живым ощутимая польза от тел,
Как прикрытье используем павших.
Этот глупый свинец всех ли сразу найдет,
Где настигнет — в упор или с тыла?
Кто-то там впереди навалился на дот,
И земля на мгновенье застыла.
Я ступни свои сзади оставил,
Мимоходом по мертвым скорбя,
Шар земной я вращаю локтями
От себя, от себя.
Кто-то встал в полный рост
И, отвесив поклон,
Принял пулю на вздохе.
Но на запад, на запад ползет батальон,
Чтобы солнце взошло на востоке.
Животом по грязи, дышим смрадом болот,
Но глаза закрываем на запах.
Нынче по небу солнце нормально идет,
Потому что мы рвемся на запад!
Руки, ноги на месте ли, нет ли?
Как на свадьбе, росу пригубя,
Землю тянем зубами за стебли
На себя, под себя, от себя!
(«Мы вращаем землю»)

Афганская и чеченская песенная лирика в общем и целом подтверждают тенденции, сложившиеся в предыдущую эпоху.

А самое забавное здесь — в исключениях, которые подтверждают правило. Почему-то больней всего в русской военно-патриотической песне доставалось жителям Юго-Восточной Азии, включая японцев. И прецеденты тут — сплошная нелепица и юмористика.

Пролог — песенная история легендарного крейсера «Варягъ» — более чем красноречив:

И с пристани верной мы в битву идем
Навстречу грозящей нам смерти.
За Родину в море открытом умрем,
Где ждут желтолицые черти!

Строчку эту, как и весь куплет, сейчас не поют, а по некоторым свидетельствам, не пели никогда. «Самураям» из «Трех танкистов» Бориса Ласкина повезло чуть больше — их немного попели, потом перестали:

На траву легла роса густая,
Полегли туманы широки.
В эту ночь решили самураи
Перейти границу у реки.

«Самураев» быстро заменили на «вражью стаю», и до сих пор непонятно, почему цензура так всполошилась. Самураи — явно не широкие массы трудящегося японского пролетариата или крестьянства.

Хотя как раз понятно: песня оказалась хорошей, то есть готовой к многократному использованию уже в другой войне, грянувшей через пару лет. А дальневосточный антураж отменить куда сложней. Кроме того, воюя с Гитлером, Сталин опасался открытия второго фронта Японией — союзником держав Оси. Полагаю, именно тогда было принято решение не дразнить гусей-«самураев».

Наконец, дворовый хит 70-х — «Фантом». Он чрезвычайно интересен попыткой неведомых русских ребят влезть в шкуру американского пилота, воюющего во Вьетнаме. Разночтений у «Фантома» масса, каноническими я полагаю два текста — в исполнении Чижа и покойного Егора Летова из альбома «Коммунизма» Let it be. Летовский вариант жестче и интересней.

…Мы воюем во Вьетнаме
С узкоглазыми скотами…
И ответил мне раскосый,
Что командовал допросом…
Врешь ты все, раскосая свинья…

Чистый Apocalypse Now.

То есть под чужой личиной русский человек охотно проговаривает вещи, на которые бы никогда не решился от собственного имени.

Еще интересней, что песня посвящена не только горькой судьбине сбитого американского пилота, но профессионализму и удали «советского аса Ивана», негласно воюющего на стороне вьетконговцев. Есть здесь даже мотивы некоей общности «белого человека» — на фоне «раскосых»: иначе как уважительно «асом» герой Ивана не именует.

Вообще надо сказать, что известный экзотизм, странность сближений, посторонний, а то и потусторонний взгляд, весьма свойственен некоторым образцам советской патриотически-песенной традиции.

В замечательном исследовании Александра Эткинда «Хлыст. Секты, литература и революция» приводятся образцы скопческого фольклора, «корабельных песен» («кораблями» называли свои общины хлысты и скопцы — радикальный извод хлыстовства), посвященных легендарному основателю секты Кондратию Селиванову:

Под ним белый храбрый конь,
Хорошо его конь убран,
Золотыми подковами подкован,
Уж и этот конь непрост,
У добра коня жемчужный хвост,
А гривушка позолоченная,
Крупным жемчугом унизанная,
В очах его камень маргарит,
Из уст его огонь-пламень горит.
Уж на том ли на храбром на коне
Искупитель наш покатывает.

Эткинд комментирует скопческий гимн: «В красочном великолепии конского тела метафоризируется богоподобие скопца. Но „белый конь“ означает полное удаление мужских органов. Скопцы описывают здесь могущественную и прекрасную сущность не самого своего царя, а его отсутствующего члена. Все сказанное здесь говорит о пустом месте».

А вот фрагмент, сделавшийся песней, известной в 20— 30-е годы, из поэмы Эдуарда Багрицкого «Дума про Опанаса», посвященный не менее легендарному комбригу Котовскому:

Где широкая дорога,
Вольный плес днестровский,
Кличет у Попова лога
Командир Котовский.
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.

Орлик — любимый конь Григория Котовского (большого знатока лошадей и женщин) — был рыжей масти, и в 1926 году, когда Багрицкий сочинял поэму, в Одессе, на Украине и в Бессарабии об этом хорошо знали и помнили. Одесситу и комиссару Гражданской Багрицкому отчегото необходимо поменять Орлику масть — неужели только ради рифмы? Интересен также «рафинад», сахарная метафора — Александр Эткинд в «Хлысте» цитирует Василия Розанова:

«Именно потому, что они не рождают и не будут рождать, у них возникает — только у них рождается — совершенно новое чувство тела, сахарного, золотого, сладкого, почти съедобного».

Распространенное в патриотической среде мнение о поэте Багрицком как наиболее откровенном и последовательном выразителе еврейского элемента в русской революции этим примером может быть скорректировано. В сторону «цветущей сложности».

Или такой анекдот. К композитору Вениамину Баснеру, совершающему послеобеденный моцион, подошли два поддатых пролетария и попросили рубль. Баснер отказал и поспешил избавиться от назойливых гегемонов. «У, жидовская морда», — услышал он вслед, а затем испытал подлинное счастье художника, потому что ребята двинулись дальше, обнявшись и запев:

У незнакомого поселка,
На безымянной высоте…
* * *

Военные песни Высоцкого первоисточником и ориентиром имеют русскую батальную прозу — одновременно и поэтическое, и толстовское, с дотошным описанием материи, самого вещества и механизма войны направления.

Вот характерный пример первого случая: «Архангел нам скажет: В раю будет туго!/ Но только ворота щёлк, Мы Бога попросим:/ Впишите нас с другом в какой-нибудь ангельский полк!/ И я попрошу Бога, Духа и Сына, чтоб выполнил волю мою — / Пусть вечно мой друг защищает мне спину,/ Как в этом последнем бою» («Песня о воздушном бое»).

«И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы на руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. „Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь“» (Николай Гоголь, «Тарас Бульба»).

«Нет уз святей товарищества», которое у Гоголя в одном ряду с православной верой и Русской землей, да и вообще синоним того и другого. Пожалуй, наиболее плотно во всей русской поэзии этот тезис проиллюстрирован именно у Высоцкого. Процитированное «И когда рядом рухнет израненный друг,/ И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,/ И когда ты без кожи останешься вдруг,/ От того, что убили его, не тебя». И не менее убедительное: «Я кругом и навечно виноват перед теми,/ С кем сегодня встречаться посчитал бы за честь./ И хотя мы живыми до конца долетели — / Жжет нас память и мучает совесть, у того, у кого они есть». («Песня о погибшем друге» — в триаду запорожского рыцарского идеала добавляются память и совесть. Там же снова почти гоголевское, с метафизическим поворотом фольклорного винта: «Мы летали под Богом, возле самого рая,/ Он поднялся чуть выше и сел там,/ Ну а я до земли дотянул./ Встретил летчика сухо/ Райский аэродром./ Он садился на брюхо,/ Но не ползал на нем»).

Трудно сказать, знал ли Высоцкий Гумилева или был знаком с ним через Тихонова с Багрицким. Зато отчетливо звучит у Высоцкого Аркадий Гайдар — литературный гуру советских школьников нескольких поколений и прямой наследник Гоголя по «запорожской» линии (Петр Вайль и Александр Генис метко определили «Тараса Бульбу» как успешную попытку русской «Илиады»). От Гайдара у Владимира Семеновича возвышенное язычество братских могил, мальчиш-кибальчишеский пафос («Сыновья уходят в бой»), сгущающаяся атмосфера тревоги и скорой грозы, которая вот-вот разрешится горькой радостью войны и всеобщей мобилизации — речь не о военных комиссариатах, но о движении стихий. «По нехоженым тропам протопали лошади, лошади,/ Неизвестно, к какому концу унося седоков». («Песня о новом времени» — откуда, казалось бы, в песне о Великой Отечественной кони и кавалеристы? А все оттуда же — от Гайдара).

И естественно, первый знак гайдаровского символизма — звезды, и не всегда красные.

Мне этот бой не забыть нипочем, —
Смертью пропитан воздух.
А с небосвода бесшумным дождем
Падали звезды.
Вот снова упала, и я загадал —
Выйти живым из боя!
Так свою жизнь я поспешно связал
С глупой звездою.
Нам говорили: «Нужна высота!»
И «Не жалеть патроны!»
Вон покатилась вторая звезда —
Вам на погоны.
Я уж решил — миновала беда,
И удалось отвертеться…
С неба скатилась шальная звезда
Прямо под сердце.
Звезд этих в небе — как рыбы в прудах,
Хватит на всех с лихвою.
Если б не насмерть, — ходил бы тогда
Тоже героем.
Я бы звезду эту сыну отдал,
Просто на память…
В небе висит, пропадает звезда —
Некуда падать.

Символизм у Высоцкого, надо сказать, — не врожденный, как у большинства бардов, а приобретенный — он идет к нему, преодолевая реализм и скепсис, бытовые детали, с помощью тех же книжных образцов. Символистский багаж увеличивается: поздний Высоцкий — это и «Райские яблоки», и «Правда и Ложь» с прямым посвящением Булату Окуджаве — который, по точному выражению Дмитрия Быкова, является последним крупным русским символистом.

И вот здесь — почти парадокс. Казалось бы, символистская поэтика прямо выводит к гражданской войне — исторически и концептуально, и дань эту отдали старшие товарищи Высоцкого — Окуджава знаменитыми «комиссарами в пыльных шлемах» и Михаил Анчаров («Песня о циркаче», «Слово Товарищ»; в последней есть строчки про «алый парус надежды двадцатых годов», равно как «там качаются в седлах и „Гренаду“ поют»; светловскую «Гренаду», кстати, обожают и барды младшего поколения). Собственно, шестидесятническому идеалу гражданская куда ближе — не случайно формулу о «единственной Гражданской» подсказал Окуджаве Евгений Евтушенко.

У Высоцкого о Гражданской — практически ни звука.

«Деревянные костюмы» из фильма «Интервенция» — вещь совершенно вне времени, не считать же приметой эпохи папиросу… Одна из последних, неспетых, песен для неснятого фильма «Зеленый фургон» — «Проскакали всю страну» — также явно намеренно лишена всяких календарных зацепок: «синий Дон», «атаман», «наган»… И всё как-то размывается, плавает, взаимозаменяется…

В этом тоже, конечно, давление традиции — знаменитая песня тамбовских крестьян-антоновцев, «Что-то солнышко не светит», которую так любил выпивший Есенин, построена на том же чередовании атаман-нагана, ворона-тумана, воли-неволи… Однако «Коммунист, взводи курок» ставит к стенке определенности всякую историческую двусмысленность, как и позднейшая стилизация тамбовских куплетов — «Комиссар» (исполняли Андрей «Свин» Панов и Чиж):

Спаса со стены под рубаху снял,
Хату подпалил и обрез достал.
При Советах жить — продавать свой крест.
Много нас тогда уходило в лес.

Чрезвычайно интересно, что у Высоцкого «комиссары» тоже встречаются, но вовсе не в пыльных шлемах, а на КПП — то ли райском, то ли лагерном.

И апостол-старик — он над стражей кричал-комиссарил —
Он позвал кой-кого, и затеяли вновь отворять…
Кто-то ржавым болтом, поднатужась, об рельсу ударил —
И как ринулись все в распрекрасную ту благодать!
(«Райские яблоки»)

XX век для него начинается с великой войны 1941–1945 гг. Возможно, с некой дородовой, подсознательной памятью 37-го — хотя песня «Попутчик», которую он этим годом маркировал, может быть отнесена в любой сталинский период, а «Побег на рывок» явно указывает на боевой опыт героя-лагерника («Лихо бьет трехлинейка, прямо как на войне»). «Довоенный» Высоцкий — это по сути всего один эпический образ: «В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брели в этапы длинные».

Поэт, ценивший, несомненно, не только Гайдара, но Бабеля и Шолохова, интересовавшийся, по свидетельству Давида Карапетяна, Махно и его движением, сыгравший большевика-подпольщика Бродского и белогвардейца-поручика Брусенцова, написавший виртуозную «На стол колоду, господа!», наверняка имел, что сказать нам об очередной русской смуте. Но — устранился.

Жест этот представляется не случайным и явно обдуманным. Высоцкий с его претензией на создание новой энциклопедии русской жизни (один из поклонников Владимира Семеновича представил песенное наследие Высоцкого в виде стереоскопической системы, наподобие Периодической таблицы Менделеева) не пожелал «вставлять в книжку» войну Гражданскую. Не потому, что «далекая», а потому, что «единственная» в своем роде. Русская смута, безусловно, включает в себя классовый и социальный элемент, но по сути является беспрецедентной братоубийственной бойней, где линия раскола проходит не между архаистами и прогрессистами, бедными и богатыми, огнем и сталью… А почти всегда внутри одной семьи, общего рода и дома, когда обоюдное кровопускание, затянувшееся на несколько лет, необходимо для последующего многолетнего удержания в узде народа, равнодушно наблюдающего уничтожение всех скрепляющих традиций.

Этого книжный традиционалист Высоцкий не приемлет и в знаменитой балладе «Чужой дом» говорит не о гражданской, но о ее последствиях, разрушении традиции:

Скисли душами,
Опрыщавели,
Да еще вином
Много тешились,
Разоряли дом,
Дрались, вешались.

Захар Прилепин, ознакомившись с этими заметками, задался вопросом: а на чьей стороне оказался бы Высоцкий в октябре 93-го?

С учетом парадоксального — в поэте подобного склада — нежелания высказываться о гражданской войне, вопрос не теряет сослагательного наклонения, но явно перестает быть риторическим.


6. Война и судьба

Любопытно, что приверженность героев гуманистической традиции русской литературы заявлена уже в ранних, блатных песнях — тамошние ребята если из-за чего переживают, так из-за несправедливости особого рода: зачем шьёте чужие грехи, когда у нас своих полно, пеняете на агрессию там, где царил дух общинности и коллективизма? Таков «Рецидивист» и особенно «Формулировка»: «Не отрицаю я вины — не в первый раз садился,/ Но написали, что с людьми я грубо обходился./ Неправда! Тихо подойдешь, попросишь сторублевку…/ При чем здесь нож, при чем грабеж?/ Меняй формулировку!»

Речь, заметим, не буквоеда, а именно книжника. Любовную лирику Высоцкий делал согласно тем же принципам, что и военный цикл, — добиваясь подлинности и стереоскопичности, соединения высокого с низким. И в случае «низкого» пытался, похоже, опоэтизировать, чуть ли не первым, городскую эротику (в знакомом ему массиве русских текстов «этого», видимо, не встречалось, или было в гомеопатических дозах; «Лука Мудищев» и Ко проходил скорее по фольклорному ведомству). Но и здесь первыми на глаза попадались книги — «То была не интрижка,/ ты была на ладошке,/ как прекрасная книжка/ в грубой суперобложке». Аляповатая метафора разрешается занятным эффектом — прежние похождения героини кажутся на диво, до неприятных тактильных ощущений похабными:

Я надеялся втайне,
Что тебя не листали,
Но тебя, как в читальне,
Слишком многие брали…

Дворовой эротики у Высоцкого не вышло, изо всех щелей полез ухмыляющийся быт. На миру красна смерть, но не интим. Однако в считанных случаях он создал образцы подлинного чувства, страстей, не разбирающих мастей («Про Нинку-наводчицу», «О нашей встрече что там говорить»). Наткнулся на тему свежую и неожиданную — симпотные «шалавы», Надюхи и Кати-Катерины в беретиках, из эротического объекта превращались в субъект того самого товарищества. Пусть неверных, но подруг, партнерш по трудному бизнесу воровской жизни.

Собственно, не получалась и лирика высоких отношений — за нередким исключением («Здесь лапы у елей дрожат на весу», «Дом хрустальный», который спасает легкая ирония), она у него дидактична, статична и граничит с пародией на романсовый штиль. Он замахивался на Вильяма нашего Шекспира («Баллада о любви»: «Когда вода всемирного потопа»), а получался Апухтин на полпути к Северянину («Было так — я любил и страдал», «Оплавляются свечи на старинный паркет»).

Зато на пародийном стыке высокого штиля и фиксатого эроса с Большого Каретного рождается подлинный шедевр — «Городской романс» («Я однажды гулял по столице»). И место встречи изменить нельзя.

В этой песне отчетливо слышится «Аристократка» Зощенко («Я икрою ей булки намазывал,/ Деньги просто рекою текли…/ Я ж такие ей песни заказывал,/ А в конце заказал „Журавли“…»).

Тут снова парадокс — исторически для Высоцкого войны Гражданской и двадцатых годов как бы не существует, эстетически и эмоционально — именно там его родина. Бабелю он обязан не только конями, но и одним из самых пронзительных образов («с гибельным восторгом пропадаю»). А Зощенко… О родстве Михаила Михайловича с Владимиром Семеновичем говорили еще при жизни последнего, но все разговоры ограничивались декларациями.

Между тем дело не так в сходстве поэтики и приемов (серапионовская сюжетность, городские низы, сказовая манера, маски рассказчика, сменяющиеся, но при том прирастающие к истинному лицу, подчас намертво), как в том феномене, который заставил Мандельштама назвать рассказы Зощенко «Библией труда».

«У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенко.

Единственного человека, который показал нам трудящегося, мы втоптали в грязь. А я требую памятников для Зощенко по всем городам и местечкам Советского Союза или по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду».

(«Четвертая проза»)

Сам Зощенко, естественно, скромнее; видит задачу в том, чтобы предоставить слово среднему человеку:

«Ну, пущай он гений. Ну, пущай стишки сочинил: „Птичка прыгает на ветке“. Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если жильцов выселять».

Зощенко полагали сатириком. Даже не близоруко, а сослепу.

Высоцкого сатириком называли разве что в перестройку. Но и сейчас некоторые вещи, которые он неуклюже именовал «шуточными», титулуют, ничтоже сумняшеся, «сатирами». Господи, на что? На кого?

В перестроечный год, помню, учась в десятом классе, я взялся, при поддержке литераторши Нины Петровны, с энтузиазмом поддержавшей идею, подготовить целый урок по Высоцкому с прослушиванием магнитофонных записей. Пол-урока — Высоцкий военный плюс «Охота на волков»; пол-урока — Высоцкий с разоблачениями, которые были в большой моде.

Первая часть прошла как по маслу, а вот во второй, когда дошло до «Веселой покойницкой», даже самые непродвинутые одноклассники поняли: то ли из меня хреновый диджей, то ли Высоцкий никого и не думал разоблачать.

Я-то это понял на стадии подготовки фонограммы. С первоисточником никаких проблем не было — собрал я к тому времени прилично, сам хвастал товарищам о «семи часах Высоцкого на бобинах».

Когда я взглянул на свое богатство под особым углом зрения, точней, прослушал Высоцкого, въедливо ища тенденцию, то был поражен: кошку в темной комнате отыскать было легче, чем набор сатирических фиг в карманах барда. Краснокожей паспортины, правда, там тоже не было, хотя как знать…

Многим кажется глумливым эпитет «совейский», но какое тут разоблачение? Скорее, ласка. Тогда уж и «куфня» — сатира.

Упомянутый «Случай в шахте» — может, и антисоветчина, но больно странная:

Служил он в Таллине,
При Сталине,
Теперь лежит заваленный.
Нам жаль по-человечески его.

Ага, есть вроде отчетливо антисталинская поздняя вещь «Летела жизнь». Рассыпающаяся на две неровные, во всём, части — великолепная повесть о скитаниях героя по географии национального вопроса и — вымученный куплетец с недотянутой басенной моралью:

А те, кто нас на подвиги подбили,
Давно лежат и корчатся в гробу.
Их всех свезли туда в автомобиле,
А самый главный вылетел в трубу.

Иосиф Виссарионович тут получается не то историческим банкротом, не то жертвой холокоста…

Может, Высоцкий разоблачает «шалав»? Телевидение и его жертв, включая психов с Канатчиковой дачи? Беззубых старух? Евреев в тандеме с антисемитами? Спортсменов или тренеров? Пьяниц? Ну да, особенно в «Милицейском протоколе». Или в строчке «Проводник в преддверье пьянки извертелся на пупе». А сама песенка «Про речку Вачу» — бескомпромиссная сатира на бичей…

Высоцкий, вслед за Зощенко, дает «среднему человеку» не только голос, но и право высказывания. Напор в подаче — гарантия того, что голос этот будет услышан. А энергия монолога оставляет за скобками все баллы за поведение. Кузнец Николай из «Инструкции перед поездкой», бедоносец-гармонист («Смотрины»), Мишка Шифман с русским приятелем Колей — вырастают до фигур эпических. Есть, впрочем, у него «средние люди», на которых автор, может, и планировал оттоптаться, но лукавые персонажи, как в айкидо, использовали энергию автора в собственную пользу. Плагиатор из «Посещения Музы» получает наказание —

Она ушла. Исчезло вдохновенье
И три рубля — должно быть, на такси —

адекватное преступлению:

С соседями я допил, сволочами,
Для Музы предназначенный коньяк.

А вот и сам коммунальный сосед — в традициях советской сатиры, наряду с продавщицею и сантехником, если не исчадие ада, то носитель глубочайшего социального минуса. Но стоит ему от коммунальных пакостей перейти к риторике —

У них денег куры не клюют,
А у нас на водку не хватает! —

он сразу становится объектом если не сочувствия, то глубочайшего понимания.

Еще одна совершенно зощенковская черта Высоцкого — полное отсутствие антагонизма между деревней и городом. Странноватая, надо сказать, для есенинского наследника по прямой (мнение распространенное, но, как и большинство подобного рода генеалогий, крайне неточное) и поэта, судя по всему, сочувственно относившегося к деревенщикам.

Его сельские жители — персонажи «Письма на выставку» и «Ответа», «Поездки в город» и «Смотрин» — по-шукшински состоят в самых сложных и причудливых отношениях с окружающим миром, но в мир этот город входит на тех же правах, что и семья, соседи, околица. Никаких границ между якобы враждебными государствами — деревней и городом — просто не существует.

Итак, если мы пройдем по всей цепочке, то обнаружим, что основной конфликт поэта Высоцкого — вовсе не с отдельными недостатками, властью, системой как таковой. Это конфликт глубоко внутренний. Между служением книжному идеалу (а это может потребовать радикальности не меньшей, чем в следовании идеалу религиозному или партийному) и самим образом жизни поэта и рисунком его судьбы.

Коллизия, казалось бы, надуманная, да и вовсе бессмысленная. Но есть вещи, высказанные без всяких масок, на грани энергетического срыва, когда действительно «крик похожим был на вой». Это «Песня конченого человека», «Песня о судьбе», «Памятник», «Мне судьба до последней черты, до креста…». Здесь в адресатах послания теряешься так же, как в объектах сатиры. Пока не приходит понимание, что обращался Высоцкий в первую голову к себе самому.

Владимир Семенович, явно ощущая сдвиг между декларируемыми ценностями и собственной ценой (и самооценкой!), особенно в последние годы, пытался убедить сам себя, и потому чаще даже в стихах, чем в песнях, что саморазрушение — топливо и расплата за высокую планку, в том числе и в утверждении вечных приоритетов.

Эти вещи исповедального жанра по многим параметрам близки лучшим его военным песням, и мостик между ними — «Баллада о книжных детях».

Распространена идея о том, что ранний уход Высоцкого и многих его звезд-ровесников (Олег Даль, Андрей Тарковский, Александр Кайдановский и пр.) был обусловлен общей слабостью мужчин последнего предвоенного поколения — им не выпало никакой войны, ни большой, ни малой, а все социальные катаклизмы ограничились снятием Хрущева и советскими танками в Праге. Захар Прилепин в личных беседах отстаивает эту мысль вполне аргументированно, а мне в свое время довелось выдумать афоризм: страна, в которой третье подряд поколение мужчин отказывается служить в армии, — обречена. Мировоззренчески и демографически.

Высоцкий не был, безусловно, поклонником казармы, а Уставу гарнизонной и караульной службы предпочитал Устав боевой, который у него соединялся не только с русской батальной прозой, но и — парадоксально — с Уголовным кодексом. На фронт ему хотелось — но не призваться, а сбежать, как гайдаровским мальчишкам. Или уйти сразу в штрафбат — не с гражданки, а из лагеря.

Именно поэтому свое саморазрушение он описывал как боевую работу — подробно, однако явно не «бытово» (словечко Высоцкого), с привлечением символов, аллюзий, стихий и словаря в диапазоне от фольклорного («Две судьбы») до мифологического («Я как-то влил стакан вина для храбрости в Фортуну, теперь ни дня без стакана…»). За неимением войны внешней он устраивал себе внутреннюю. По сути — гражданскую.


7. Портвейн с жженой пробкой

И в этой пограничной точке можно наконец перейти к другому Владимиру — Путину из страны Высоцкого.

Кстати, в разных главах этой книжки мы не раз спотыкались на кочке музыкальных пристрастий Владимира Путина. Вроде никакой не бином Ньютона, но информация традиционно скудна. Впрочем, всплывает пара «имен и названий» — «Любэ» и Григорий Лепс. И хотя дистанция от Люберец до Большого Каретного — приличного размера, а брутальность Николая Расторгуева не то чтобы даже неосознанно пародийна, но карикатурна, однако набор сюжетов, тем, персонажей у официозной поп-группы более чем наполовину «высоцкий». Автор лучших текстов песен «Любэ» Александр Шаганов обладает достаточным вкусом, чтобы выдать прямые заимствования за аллюзии, но не может подчас удержаться от аккуратной демонстрации поэтической генеалогии. Так тихий отпрыск интеллигентного семейства в дворовых ситуациях вспоминает дальнего авторитетного родственника.

Григорий Лепс прямо перепевает Высоцкого, и с забавным эффектом. Вокальные его упражнения просятся в сцену из колхозной жизни — с состязанием петушиных голосов; есть такой эпизод во второй части «Поднятой целины», где фанаты этого дела Макар Нагульнов и дед Щукарь специально предаются ночным «петушиным» бдениям. Высоцкий в исполнении Лепса — это сплошной «буфет вокзальный», без всякого намека на «шальную звезду» и «ту сторону Земли».

И «Любэ», и Лепс (тут показательна даже фонетика имен) — это Высоцкий, разбавленный до портвейна, с щедрым добавлением сахара и запахом жженой пластмассы.

Портвейновая метафора работает и дальше.

Владимир Путин, и даже так — «Владимир Путин» (а то и в одно слово с маленькой буквы) — не как конкретная личность, а в качестве представителя определенного исторического типа, социального слоя, бюрократического класса, несомненно, «вырос» на Высоцком. В том смысле, в каком Высоцкий в 70—80-е сделался даже не голосом, а языком советского среднего класса, весомую часть которого составляло не только студенчество, ИТР, но и младшее офицерство — армии, милиции, КГБ.

Эти «средние люди» не то чтобы образовывали огромный корпус поклонников Высоцкого. Тут скорее уместней принцип сообщающихся сосудов — они полагали Высоцкого частью собственного существования, на подсознательном уровне усваивая его мироощущение.

Еще раз: исторический патриотизм — при том, что история для большинства начиналась с родителей, принадлежащих к поколениям великой войны; позднесоветский культ мужской дружбы, ироничное отношение к официозу при равнодушии к шестидесятническим идеалам и отторжении диссидентских идей, недоверчивое любопытство к Западу, непонимание споров консерваторов с прогрессистами и ощущение собственной страны как огромного общего дома; на уровне стилистики — легкий переход от обывательского цинизма к неуклюжей романсовой вычурности.

Пресловутое «облатнение».

Все это, как мы убедились, у Владимира Высоцкого представлено щедро и расточительно; для многих — в такой концентрации, что все иные источники вроде уже и без надобности. Показателен индекс цитируемости Высоцкого — он если не растет, то нисколько не уменьшается и сегодня. Но главное даже не объем, а плотность (и чуть ли не плоть) — высоцкие цитаты действительно разлетелись и сделались цикадами, растворившись не только в языке, но и в самой природе, когда постоянное наличие звука снимает вопрос о его происхождении и производителе. Растворение в языке рождает и подсознательное подражание — я уже говорил, что знаменитые монологи Владимира Путина, когда он в ударе — если бы кто-то взял на себя труд их ритмизировать (хотя определенный ритм в путинской фразе подчас ощущается) и зарифмовать — напоминали бы рэп, наследующий по прямой песенное самовыражение персонажей Высоцкого.

Взять хотя бы известный пассаж про бандерлогов. Путин апеллирует к Киплингу, имея в виду, конечно, советский мультфильм «Маугли», но ведь по тону и самопрезентации это близко Высоцкому — «мне владыка Индии подарил слона».

(Я сейчас — да простится мне это сопоставление — напоминаю Бабеля, на первом писательском съезде призвавшего коллег учиться «кованости» сталинской фразы. Думаю, Исаак Эммануилович руководствовался тогда не одним голым раболепием.).

Поливы Владимира Жириновского — на ином эмоциональном градусе — также явно растут из высоцкого корня. Достаточно сравнить геополитические фантазии Вольфыча и «Лекцию о международном положении».

Но — к портвейну. Спирт Высоцкого и его традиции выдыхался и преображался.

Коллективный «Владимир Путин» в детстве читал те же, «нужные книги», но с возрастом стал предпочитать их переложения, сделанные Высоцким. Потом и от Высоцкого остались интонация и цитата. Плюс — мифологизированный образ с налипшими на памятник, как птичий помет, бытовыми деталями разной степени достоверности. На выходе — могучий бард, зарифмовавший всю Россию, органично соединивший в себе социальные полюса — блатного и мента (угадываете главную черту нынешней путинской олигархии?), поп-звезда на уровне Гагарина и Брежнева, основатель радио «Шансон», умевший в самом глухом совке жить так, как хотелось. «Мерседес», француженка, визы, бабло, дверь ногою в любой кабинет — «Пил, гулял и отдыхал, ничего не понимал, так всю жизнь и прошагал. И не сгинул, и не пропал».

Война — основной мотив Высоцкого-поэта: и спетая Великая Отечественная, и спорт как ее замещение, и демонстративно неспетая Гражданская, и «сучья» в лагерях, и, главное, война с самим собой — выдохлась в таком Высоцком до портвейновых 18 градусов.

Получилась «Война и мир» (и отнюдь не толстовская «Война и Мiръ»). Мир — в том числе потому, что советский средний класс, ставший в постсоветское время руководящим, примирил для себя традиционные ценности с нетрадиционным для служилого класса образом жизни.

Народному восприятию не до нюансов — и квадрига «Патриотизм — Вера — Отчизна — Дружба» (изрядно обветшавшая, конечно, а то и вовсе утратившая смыслы) легко, без всякой драмы уживается с триадой «пить — гулять — отдыхать». Более того, у отечественного чиновничества этот микс сделался не просто идеологией, но способом существования. Чем пещерней риторика — тем больше возможностей отрываться («жить» — как они это называют). Свежий и географически близкий автору пример — саратовский бывший губернатор Павел Ипатов, еще до Путина атрибутировавший декабрьские акции несогласных происками Госдепа США. А потом заявивший, что поскольку «Запад Путина не хочет, мы у себя в области дадим за него 65 процентов и выше». Естественно, никакой пикантности нет в том, что говорит это известный сибарит, тонкий знаток французских вин, средиземноморских путешествий, парижских отелей, итальянских дизайнеров.

И в заключение — еще одно обстоятельство, позволяющее говорить о странном родстве поэта и политика.

Высоцкий, кумир миллионов, один из главных героев огромной страны, уверенный, по свидетельству Оксаны Афанасьевой, в своем высоком социальном статусе, в последние годы жутко страдал даже не по причине отсутствия официального признания (еще раз анекдотическая ситуация с книжкой и Союзом писателей), но от охлаждения отношений (были и прямые разрывы) с кругом, к которому принадлежал. Братская коммуна Большого Каретного (которой, впрочем, как выясняется, и не существовало), артисты Таганки, поэты-шестидесятники… То есть симпатии маленькой группки интеллигентов (чья оголтелость в адрес Высоцкого диктовалась элементарной завистью) в каких-то ситуациях ему казались предпочтительней народного признания. Понятно, что в народе широко ходили мифы и слухи — враждебные и амбивалентные, — но и Высоцкий кое-что понимал в пиаре, не зная термина. Поэтому песни вроде «Нет меня, я покинул Расею» (где есть блестящие и показательные строчки: «А тот, с которым сидел в Магадане,/ мой дружок, еще по Гражданской войне,/ говорит, что пишу ему: „Ваня!/ Скучно, Ваня, давай, брат, ко мне“») или обращения к «психопатам и кликушам» звучат вполне фальшиво, а стихи про «Черного человека в костюме сером» спасает этот универсальный есенинский ЧЧ — «подлое мое второе я». Недоброжелателей своих Высоцкий знал в лицо и, посылая безадресные ругательства в массу, как будто заговаривал ближний враждебный круг, не теряя надежды нравиться и возобновить дружество.

Владимир Путин в предвыборных статьях января-февраля 2012 года через головы собственного электората (по-прежнему составляющего молчаливое большинство) обращается к протестной интеллигенции в диапазоне от «рассерженных горожан» до либеральных вождей, которых знает как облупленных. Отсюда в этих текстах — целые куски на птичьем языке, претензия на глобальность видения мира и неуместно-либеральные пассажи.

Желание нравиться тем, кому уже не будешь мил никогда.

Высоцкий в интервью Пятигорскому телевидению в 1979-м, обратился, по сути, к Богу: «Сколько мне еще осталось лет, месяцев, недель, дней и часов творчества?»

Заменив «творчество» на «власть», обнаружим Путина — не столько предвыборного, сколько переваливающего на седьмой десяток в стране Владимира Высоцкого.


Мемориал и мальчики
(рассказ)

Говорят, не осталось совсем идеалов. И времена такие, и нравы, и страна такая.

Все эти разговоры — от недостатка опыта и переизбытка социального цинизма, подобная симптоматика сейчас наблюдается практически у всех — независимо от возраста и статуса.

А я вот обнаружил кое-что совсем противоположное — именно у нас, и не далее, чем год назад.

Времена, кстати, не изменились — тут я согласен с противной мамашей из фильма «Москва слезам не верит». Поменялись люди, и я совершенно четко помню, когда это произошло. Конец 1992-го и начало 1993-го, ничуть не раньше и никак не позже.

Я заехал тогда поздравить с Рождеством Игоря — когда-то он был моим тренером, а потом стал собеседником, хотя больше всего нам нравилось вместе молчать, выпивая. Иногда сами собой возникали общие темы — политика и гастрономия, медленно, как листья в сентябрьские будни, падали наши реплики. За столом, подобно слайдам, мелькали виртуальные третьи. Кто на сборах в олимпийской, кого сломали «на России» в полуфинале, кто отслужил, кто, получив погоны, только распределился, кто сидит, кто сам тренирует, кто ушел в буддисты, а кто — в монахи (тут пропорция всегда почему-то выходила равной).

Игорь имел и фамилию, и отчество — «Николаич», но все знали его по имени, а еще больше — как Игорька. В прежней жизни он был майором ДШБ (десантно-штурмовая бригада) и мастером спорта. Был везде, где тайно воевала страна, и Афган считал лишь эпизодом, а Вьетнама не застал по возрасту.

Тогда, на Рождество 93-го, я обнаружил квартиру Игоря и самого Игоря в ремонте. Бригада была отпущена по случаю праздника (но не праздников), однако ее присутствие ощущалось — спецовки в прихожей, под ними — битые кроссовки в шпаклевке, торчащие из стен хвосты проводки, густые ремонтные запахи и — сварливое недоумение Игоря:

— Я им говорю: мебель мне нужна «под Людовика»… Видел у одного — ничего, хорошо. А они мне: какого Людовика, их штук восемнадцать было, пока на гильотине не казнили. Историки, бля. Сказал им, сами должны знать, а я уж тут решу, тот Людовик или не тот и кому из вас гильотину делать… Нет, говорят — давай денег, поедем в Москву за журналами, пальцем ткнешь. Ну а так нормальные ребята, молодые, и тебя, сказали, знают.

Феномен ремонтной бригады обескураживал. Тогда жилища ремонтировали сами отцы семейств — квартиросъемщики, годами готовясь и пошагово доставая обои — побелку — краску — клей.

«У нас бардак, но не обращайте внимания, можно в обуви, мы тут с ремонтом затеялись, никак не начнем».

«Да вот, не пугайтесь, ремонт у нас, планировали в месячишку обернуться, а целый уже год, всё никак не разгребемся».

«А, проходите и не смущайтсь, у нас ремонт только недавно закончился».


«Людовик», неизвестный порядковым номером, решительно убедил меня, что Игорек взял — и сделался богатым.

— Машину хочу брать. «Мерседес» предлагают, не новый, но Германия, ребята из группы войск гоняют. Отказался — что я, браток или барыга? Возьму «Волгу», тридцать первую, и комфортно, и люди уважать будут, — объяснял Игорь на кухне, пока ремонтом не тронутой, сидя в кресле в футболке и трико и разливая по стопкам «Распутин».

— А то тебя не уважают…

— Это да. Но тут, Лёшка, другое — положение уже требует. Пора приходить в соответствие.

Богатство конца 92-го и начала 93-го было другим — не столько легким и внезапным, сколько лишенным функционала. Чистая идея. Поэтому потолочная лепнина, мебель «под Людовика» и японская вертушка (на колонках — россыпь неряшливых конвертов — винил, «Мелодия», но сверху фирменный Burn, 1974, Deep Purple) в хрущевской двушке — это был разумный вариант. И неправ будет тот, кто здесь разглядит жлобские черты в золотой душе Игорька.

Летом того же года на дачу общего знакомого он приехал на новой тридцать первой «Волге» с женой Мариной. Игорек явно завершил ремонт, и не только в квартире. Белый костюм, не химическим поролоновым блеском, но ровным светом подлинности отливавший на солнце, тонко поблескивающие, самые светлые из темных очки; он постройнел и стал много моложе, хотя всегда казался человеком без возраста, застывшим в своих ранних сороковых.

Игорь и раньше менял внешность в странной зависимости от трудов тренера-универсала. Готовя «на область» борцов-вольников («Ну и что. Конечно, пердят. Бывает, и обсираются», — успокаивал он наших тяжеловесов), распускал живот, рукой в кармане энергично теребил промежность, выставлял голову седым ежом вперед. Когда немного разрешили, точней, перестали запрещать карате и он набрал группу, в морщинках его лица появилось что-то шаолиньское — чужое и древнее.

Но сейчас было ясно: Игорек не поменял вид единоборств, а ушел с ковра победителем. Может, не навсегда. Но надолго. Утвердительно ответил на давний вопрос — есть ли хорошая жизнь после.

Не узнать было и Марину: верней, раньше никому и не приходило в голову ее узнавать. Она стала яркой блондинкой и человеком, как бы от Игорька отдельным, хотя держались они дружными детьми, за руки.

Мы встречались и после, много, но запомнил их я именно такими, молодыми и летними — по аккуратной дорожке садоводства идут, улыбаясь, как живые продолжения света.

Игорь не был ни в бизнесе, ни, я уверен, в криминале (назову это движение так). То есть, конечно, крёстноотческая традиция светлой своей стороной, без крови, преобладала в его развернувшейся деятельности. Крови он в свое время насмотрелся и, понятно, нанюхался, ею отнюдь не смущался — скорее, брезговал. Как-то в разговоре — редчайший момент откровенности — он определил себя не отцом, а братом. «Сводным братом». Он умел и любил соединять людей в ясном только им, общем деле, причем до появления Игоря они могли не подозревать, что дело это — их общее. Он лихо и мгновенно проводил изящную кривую между федеральным министром, владельцем одного из «чечен-банков» и местным красным директором так, что они не просто расходились довольные выгодой и друг другом, но продолжали многолетне вести дела и, нежно скалясь, обниматься при встречах — часто отменяя ради таких встреч все заботы текущей жизни.

Со временем мне стало казаться, будто еще в юности Игорек вступил в тайный и могущественный орден, достиг там степеней высоких и неизвестных, а теперь преумножает силу и славу организации, используя энергию ее членов в мирных целях, эксплуатируя лучшие их, независимо от занимаемого положения, черты. Поскольку худшие в его присутствии проявлять было нельзя, да и невозможно.

В итоге и официально он стал вице-губернатором одной из центральных областей, по соцсфере и молодежной политике (еще — спорт и туризм в придачу). Там и погиб, на «мерседесе» и трассе. Раннее утро, «КамАЗ», неживой русский асфальт — виктор-цоевская, распространенная ныне смерть…

Ребята попытались воссоздать неточную, разумеется, и не столь эффектную практику его ордена. Называлось это — «друзья Игоря». Помимо легкого толкания локтями для выяснений, кто действительно друг, а кто возник после, но пусть уж его, люди проводят крупный турнир — дзюдо, юноши, призовой фонд — «ниссан-альмера», из Японии.

«Мемориал Игоря». Помним; уже не скорбим — отошло и отболело, заполнилось легким светом печали. Марина серьезно поднялась, помогать ей не надо, сама всем помогает, две дочки Игоря учатся, старшая хорошо замужем.

На мемориал съезжаются многие и отовсюду. Старые спортсмены во главе с пермским авторитетом — невысоким, крепким, с неизбывной страстью к уменьшительным по ходу произнесения тостов — «Игоречек», «женататарочка», «Мариночка», «дзюдоистики». Кремлевский генерал и подполковники. Чемпионы мира по русскому армейскому рукопашному и тайскому кикбоксингу — как правило, кавказцы. Депутаты Госдумы олимпийской квоты. Наши директора хоккейных клубов, бассейнов и футзалов, главы районов, где охотничьи угодья, руководители клиник и пароходств, жены, мамы, выросшие дети. Ингуш, истопивший гостям русскую баню и разделавший барана. Советники губернаторов и советские терминаторы. Поэт, начинавший как коммерсант, и коммерсы, склонные к поэзии жеста, сиречь спонсоры.

Почти не бывает ярко выраженных чиновников и местных олигархов.

Торжества после турнира проходят в ресторане «Воздушный», два этажа рядом с аэропортом (для тех гостей, кому лететь; конечно, через VIP-зал). Долгий вид на Волгу, центр и родной район Игоря. Ресторан на время выборов (которые, с небольшими промежутками, идут у нас беспрерывно) становится центром политической жизни, поскольку участникам выборной борьбы место представляется нешумным и удаленным от страстей, и выходит, что заблуждаются они на сей счет глубоко и массово.

Бывает, что, изображая изо всех сил незаметность, крадутся в зал начинающий кандидат в депутаты с видным политтехнологом и вдруг попадают стол в стол с активистами правящей партии, которые, звеня посудой с пивом и коньяком, упражняясь в колхозном византийстве, громко шепчут, как бы развести на полупроходное место в партсписке очередного возжаждавшего бюджетной близости буратину из строителей или продуктовых ритейлеров. Через полчаса во главе свиты прибывает жена московского банкира — он прикупил ей здесь небольшую, размером как раз с один мандат, партию. А когда наши игроки, скомкав разговор, семенят на выход, их успокаивает седобровый, со следами былой выправки гардеробщик:

— Это чё… Буквально полчаса перед вами Слиска с Третьяком отбывши…

В прошлом году на турнир прибыл виднейший вор в законе, сибиряк, звезда славянского воровского клана. Соратник Деда Хасана, подписант многих знаменитых маляв, в том числе последней, призывающей братву к расправе с лидером «лаврушников». Это был грузноватый, крепкий старик с густейшей седой шевелюрой и разнообразной охраной — от заметного человека в мусульманской шапочке («Бродяга, очень уважаемый», — прожужжал кто-то у меня над ухом) до сорокалетних парней с волчьими, вынюхивающими острыми лицами, в серых длиннорукавных рубахах и серых же, чуть клешенных брюках. Я таких последний раз видел совсем в семидесятые, еще до знакомства с Игорем, к которому, забыл сказать, отец определил меня десятилетним мальчишкой.

Наш смотрящий, кабардинец Алим, с которым я немало парился в бане и выпивал (в былинные годы он заехал на малолетку тринадцати лет, а теперь стал родственником президента Кабарды, вернее, его родственник стал президентом), повел меня знакомить со «Старым».

Именно так надо было его называть; «Вовка» или «Володя» — обращались только близкие и — когда-то — оказывается, Игорь.

— Слышал, — просто сказал Старый, вяло подержав мою руку. И добавил: — Хорошо, что мы, когда Игорька уже нет, держимся друг за дружку, бегаем вместе, меж собой не закусываемся. А то вон жизнь какая.

Выглядел Старый недоброжелательно — не по отношению ко мне, а вообще. Капризно. Неофициальный старший среди «друзей Игоря», Колян, успел рассказать, досадуя:

— Прилетает Старый, заселяется в «Коралле». И давай мне на мобильник: Колян, достань клубнички, фруктиков, старенький, мол, с северу… Думает, на Волгу приехал, так тут в мае своя клубника ведрами. Всё в своем восемьдесят шестом году живет. Побежали, купили импортной. Обманул вора, грех это.

Когда приехали на банкет в «Воздушном», вор развалился на лавочке — золотой Rolex мирно соседствовал с выцветшими татурованными перстнями, а белоснежные носки — с черными туфлями. Он оказался как бы в центре небольшого, но чрезвычайно пестрого и деятельного мира, мимолетно обращенного им в собственность. Мерили шагами свою траекторию серые охранники, гости, кружками и по парам, беседовали о бизнесе, Игоре и рыбалке, кружилось вокруг скамейки несколько штук детей. Но вскоре Старому благодушествовать надоело, он стал божком капризным и придирчивым:

— Чей ресторан?

— Да тут армяне, Старый, у нас — нормальные люди, навстречу идут…

— Армяне… У меня в городах армяне тихо сидят, как паучок под шконкой. Не то что ресторан, ремонт обуви без нас не откроют. А здесь — такой дворец отгрохали, хорошо, видать, поднимают. Армяне…

Позвали подняться в банкетный. Народ, уважительно пропуская друг друга, женщины впереди, потянулся в зеркальные двери. Старый, чуть успокоившись после армян, продолжал сидеть в центре своего мира, сопя и щурясь.

— Старый, пойдем, наверх зовут. Посидим, Игорька помянем.

Вор молчал, будто совсем не слышал. Напряжение в его мире сгущалось резко и зримо, как в кабине рентгеновского аппарата. Он, найдя нужной концентрацию, сказал, впервые громко и очень отчетливо:

— Я — С МЕНТАМИ — ЗА ОДИН — СТОЛ — НЕ СЯДУ.

Я понял, кого он имеет в виду. Строго говоря, ментами они, конечно, были, но если не строго — то не совсем, ибо служили офицерами в транспортной милиции. Маленькие подданные ее величества Коррупции, в штатском и дизайнерском — от G. Armani, подкачанные красавцы с гладкими лбами и затылками, клубный соблазн пригламуренных студенточек; даже сквозь майский, горячий и уже пыльный день прорывалась свежесть их парфюмов.

— Вы охуели, люди? — интересовался и клокотал Старый. — Вы на что меня подписываете? Или офаршмачить хотели? Алим, с тобой за косяк этот отдельный еще разговор будет… Игорь, да, по всем понятиям ремешок был, автоматное рыло, но его я любил и уважал, как брата. Вы не меня, вы его — золото-человека — в какой блудняк вгоняете…

Я вдруг почувствовал себя ребенком, который, случайно или намеренно, но спешно и жадно, в щелочку наблюдает чужие недетские дела.

К Старому спустилась Марина, чтобы наклониться к уху и тихо поговорить.

— Ничего, Мариночка, ничего, дорогая. Ну какие проблемы… Кушайте, отдыхайте; старенький здесь посидит, подумает: фонтанчик, травка зеленая. Тут хорошо у вас…

Скандал и хоровод вокруг Старого разрастался, пока не исчезли транспортные менты. Возможно, им накрыли отдельно, но это вряд ли. Припоминаю, как обиженно колыхался сорвавшийся со стоянки тупой зад их «тойоты-лэндкрузер» джипа.

Старый за столом еще побуркивал, посапывал, как остывающий вулкан; отправлял на улицу то одного из серых охранников, то другого, но скоро отошел и посветлел. Сказал даже тост — у него был усталый вид человека, защитившего идеалы.

А вы говорите…

На следующий день позвонил приятель, всегда желавший знать, что происходит в городе:

— Слушай, ты не знаешь, кто такой, седой и авторитетный, к нам приезжал?

— Мемориал Игоря прошел. Может, оттуда?

— А, ну да, точно. Мы в аэропорту партнеров встречали, немцев, делегацию. И тут эти — какой-то старый вор с охраной, ну и типы они у него… Но самое интересное, а? Они через депутатский, а за ними, на таком расстоянии, чтобы и не сильно близко, но чтоб сильно заметно, генерал… Тот самый, отдел борьбы с экономическим беспределом. От одного имени у наших коммерсов, самых уцелевших твердых ребят, коленки в пляску. Провожает, уважает… Так они прошли, и у него вид стал мутный донельзя. Как будто только что отняли кусок счастья, а он верит — не все еще потеряно… Я немцам объясняю: это у нас тут русская мафия, русская мафия! Чего б они понимали… Но галдят, лопочут.


Кстати сказать, с одним из тогдашних ментов-изгнанников я регулярно встречаюсь в спортклубе и здороваюсь первым. С некоторым смущением.

С таким же смущением я приветствую двух знакомых верстальщиков, которые в любую погоду пьют из бутылок пиво на подоконнике книжного магазина. Их место встречи изменить нельзя — видимо, по причине того, что дома жены, а заходить куда-то — дорого, даже если дешево, присаживаться надо, разговаривать, а времени давно нет. Может, у книжного собираются они не каждый день, но ведь и я отслеживаю новинки один, иногда два раза в неделю… Они, здороваясь со мной, наверное, думают — и чего таскается чуть не каждый день, чего там ищет…

В книжном я слежу не только за новинками, но и за детьми. Дети в книжном — это не дети в «Игрушках» или, пуще того, в «Макдоналдсе». Это, наверное, те же самые, но совсем другие дети. Они шевелят, как белочки, яркие обложки и устремляют вверх любопытные носики. Больше всего мне нравятся маленькие очкарики, лучше девочки-очкарики (у меня дочка, и она носит очки, тоненькие, изящные, пластик), но вчера я видел мальчика-очкарика. Начинался май, и било сквозь огромные окна солнце, а он стоял в лучах и продолжал свет рыжей своей макушкой. Мне захотелось для него будущего и чтобы в этом будущем не случилось у него нужды в единоборствах.


VI. Неизвестный Эрнст, или В поисках Робин Гуда

Центральный элемент путинской мифологии, безоговорочно признаваемый не только сторонниками Владимира Владимировича, но и весомой частью оппонентов, — «лихие 90-е» и Путин в качестве избавителя.

«Лихость» в национальной традиции имеет не только разбойные, но и политические коннотации, в применении к бунтам Разина и Пугачева тогдашняя сурковская, пардон, романовская пропаганда соединяла оба значения.

Однако для сознания современного обывателя очевиден крен в одну, разбойную, бандитскую сторону; «лихие 90- е» — псевдоним криминального беспредела. Оценка роли Владимира Путина в обуздании тогдашних уличных войн не то чтобы сильно завышена, а просто мифологизирована. Процесс этот подчинялся, с одной стороны, общей эволюции сложившейся экономической системы, с другой — государство сменило тактику: спецслужбы и правоохранители сами вступили в борьбу за активы третьей силой, поначалу с применением откровенно силовых методов. Конфликты переместились с городских улиц в новое, неведомое обывателю внутрикопоративное, юридическое, политическое русло.

Проще говоря, между ментами и братвой — вплоть до самого высокого уровня — стерлась даже штрихпунктирная грань.

Между прочим, Владимир Путин вечером 4 марта 2012 года, после собственной победы в первом туре, выступая перед своими штабистами и читая с выражением Есенина, процитировал неточно:

Если крикнет рать святая:
Брось ты Русь, живи в раю!
Я скажу: не надо рая,
Дайте родину мою.

У Есенина: «Кинь ты Русь…» и т. д. Видимо, Владимиру Владимировичу как знатоку коммерческо-братковской фени глагол «кинуть» показался слишком двусмысленным.

А вот Есенин, поди, полагал слишком вульгарным слово «брось». Впрочем, выражение «пробросить» означает то же, что и «кинуть», но в размер не укладывается.

Зато когда Путин назвал Есенина «совсем немитинговым», мне это даже понравилось. Какое-то новое слово в есениноведении. Однако Есенин был реальной рок-звездой тогдашних поэтических вечеров-диспутов, кумиром молодых и агрессивных толп, где кипели страсти покруче болотно-манежных. В имажинистский период Есенин и соратники устраивали тусовки, демонстрации, флешмобы, в которых ЧК подчас усматривала политический подтекст, но реагировала спокойно.

Одно из немногих сохранившихся видео Есенина (кинохроника) — с его выступления на митинге памяти жертв революции 18-го года. Он там читает «Кантату» и менее всего похож на привычного нам вербного херувима — сухой опасный парень, буйноволосый, с хищноватым выражением лица.

Однако история русского криминалитета отнюдь не прервалась, и в доказательство этого нехитрого тезиса снова обратимся к текстам и людям, производящим смыслы.

Одна из примет эпохи: «аллеи героев», места компактного захоронения братков — недавних партизан гражданской войны за собственность — на кладбищах больших и малых городов России.

Писатель и политик Эдуард Лимонов, чуткий к арт-феноменам, фиксирует в тюремном эссе «Культура кладбищ»:

«В 1998 году я таки увидел знаменитое екатеринбургское кладбище. Действительно впечатляет Особенно гигантский барельеф стоящего в костюме братана. Сработан в отличном, оригинальном стиле. Небывалом доселе, я бы сказал, стиле. Не нужно думать, что только старое „великое“ искусство имеет право на существование. Ежедневно рядом с нами формируются новые нравы и вкусы и новое искусство. И почему не на кладбище? Какой в задницу Эрнст Неизвестный сделал бы лучше, чем этот пробитый силуэт простого братана, погибшего в расцвете лет просто и с достоинством. Ученый скульптор сделал бы обыкновенный округлый памятник. Не было бы трагизма этих рваных углов костюма, этих тяжелых туфель, этого поразительного, точно ложащегося в 90-е годы простого рисунка. Я уверен, что ремесленник-автор делал не мудрствуя лукаво, и сделал отлично. Если поместить эту тяжелую плиту рядом с Лениными, Дзержинскими, Свердловыми туда к ЦДХ, на берег Москвы-реки, этот портрет братана останется сурово-грозным и оригинальным даже среди талантливых памятников, собранных там».

В отечественном кинематографе нулевых бандитский экшн был ключевым, я бы даже сказал — основополагающим направлением. Представленный как шедеврами жанра, вроде первого «Бумера» и «Жмурок», так и обильным сериальным мылом, он тем не менее лишь единожды приблизился к этой, окончательно определившей явление городских войн конца века, кладбищенской эстетике.

Речь идет о фильме Антона Борматова «Чужая», продюсером которого был известный Константин Эрнст, а сценаристом — легендарный Владимир «Адольфыч» Нестеренко.

Представить вместе «киевского Тарантино» Адольфыча и Эрнста, бессменного руководителя первой кнопки, придумавшего старые песни в ночном дозоре, — нелегко, но реально.

Забавно: оба начинали как издатели журналов — Эрнст с «Матадором», Адольфыч раньше, причем на целую эпоху. В конце 80-х он делал рок-самиздатский проект «Бонба», попал с ним в энциклопедию рок-самиздата «Золотое подполье» Александра Кушнира, а с текстами того периода — в дайджест «Подполья», где был назван «талантливейшим». Тексты эпитет подтверждали.

Потом Эрнст ушел в телемагнаты и попал в Кремль, Адольфыч — ушел в рэкетиры и попал в тюрьму.

«Я скажу, ребята, сразу, эта книжка по заказу». Так писал Сергей Михалков, и почти так говорил Адольфыч о сценарии «Чужой». Приятель-режиссер попросил сделать что-то типа «Бумера». Адольфыч сделал, но до постановки тогда не дошло — приятель свалил в Голливуд. С «Бумером» «Чужую» сближает многое — прежде всего общий жанр гангстерского road movie. Но смешно было бы полагать Адольфыча эпигоном Петра Буслова.

Слоган «Бумера» — «Не мы такие, жизнь такая». В подтексте «Чужой» — «И мы такие, и жизнь такая». Буслов чуть ли не силой (актерской харизмой, мужской дружбой, женской жалостью, то есть кровью пополам с соплями) заставляет полюбить своих персонажей черненькими. Герои Адольфыча (а он настаивает именно на «героях») никаких чувств по определению вызывать не могут, поскольку это не люди, а биологические функции. В процессе эволюции внутри единого вида хищников. «Чужая» — погоняло, родом из Голливуда, у главной героини, но такую же кликуху могли с полным правом иметь все остальные. Вроде наши, но совсем чужие. «По наколкам Вера, а по шрамам — Дуся». Отнюдь не случайна ставка на практически неизвестных провинциальных актеров, ни одного глянцево-медийного лица вы в «Чужой» не увидите. Если в «Бумере» реплики братков берут в основном экспрессией, нежели чистым сленгом, то у Адольфыча феня — густой концентрат, иногда с перебором не в пародийность, но в нарочитость. Что ж — иногда водка уже не берет и приходится догоняться 96-градусным спиртягой.

Видимо, что-то подобное имел в виду Адольфыч, говоря, что «Бригада» и «Бумер» являют собой в большей степени «мусорской» взгляд на проблему, людей и дела, а «Чужая» показывает мир глазами аутентичного братка.

А побочный эффект — когда на этот эволюционный марафон самоистребления смотрит некто с высоты, свысока и почти равнодушно — создателями фильма, может, и не просчитывался. Сработали талант, чувство меры и времени.

В «Бумере» ничего не датировано, но понятно, что речь идет о второй половине 90-х. В «Чужой» хронология основного действия заявлена четко — осень 1993 года. Однако это внешняя оболочка, внутри которой заложены иные исторические слои. У Адольфыча очевиден отсыл к атмосфере и антуражу Гражданской войны, не случайно критики сравнивают его с Бабелем. Правда, Бабелем «Одесских рассказов», хотя куда верней аналогия с «Конармией» (особенно «Письмом»), стихами Багрицкого, «Партизанскими рассказами» Всеволода Иванова и донскими — раннего Шолохова. Да что там — и с «Тихим Доном» подчас.

Непосредственно о фильме говорить особо нечего — в отличие от «Бумера», явно не шедевр, да и по ведомству искусства «Чужую» проводить явно не планировали. Скорее, она — род trip'а, рассчитана на психофизиологическое воздействие, хотя и без садистского пережима, как у Никиты Михалкова в «Предстоянии», да и Балабанова кровью не переплюнули. Как в галлюцинации, иногда буксует сюжет при столь динамичном сценарии — будто текст Адольфыча отделяется от картинки и ты в зрительном зале слушаешь радиопостановку.

Другое дело — почему все-таки Эрнст Константин Львович?

Фильм не шибко бюджетный, да и на большую кассу вряд ли рассчитанный. Слишком много арт-хаусных примочек, слишком мрачно, темно и беспросветно, никакой патоки, да и тема сейчас не столько завораживает, сколько пугает — народ ведь тоже по-своему чуток.

Старый эстет Эрнст разглядел в Адольфыче тарантиновский потенциал и намерен углубиться в раскрутку? Но будет ли встречное движение? Во-первых, сравнение Адольфыча с Квентином эффектно, но поверхностно, Тарантино юморист и циник, Адольфыч — пессимист эсхатологического толка, вовсе не признающий культуры, а значит, стеба — ее порождения. Все его герои и ситуации вызваны к жизни вещами имманентными. А во-вторых, деньжат по-легкому срубить — это он пожалуйста, но платить за это ценой изменения и образа, и жизни — едва ли.

Но вспомню о пугающемся обывателе и предложу еще одну версию — политико-конспирологическую. В которую сам не верю. Возможно, Эрнст видел «Чужую» как фильмпредупреждение. Вот, дескать, куда можно вернуться, насовсем раскачав нынешнюю лодку. Плох сегодняшний стабилизец, зыбок, крив и ненадежен, но все остальное еще хуже, блатней и кровавей. Альтернатива — не выведенные под корень политики и комнатные олигархи, а самые настоящие Малыш, Гиря, Сопля, Шустрый или, хуже всего, Чужая.

Финал «Чужой», под который идут титры, в таком раскладе — чуть ли не оптимистическая трагедия. Та самая кладбищенская эстетика бандитских захоронений: морг, мертвецкие столы, где лежат герои Адольфыча с пулевыми отверстиями в разных частях синеватых голых тел. И вроде как получается, что продюсер здесь — псевдоним Творца и Константин Эрнст (в широком смысле, или в одно слово с маленькой буквы) и есть избавитель страны от уличных кошмаров и бандитской нечисти «лихих 90-х».

Ну а подлинного избавителя (который так велик и крут, что почти и не синоним) вы, конечно, тоже угадали.

* * *

В то «лихое» десятилетие внутри российского социума бушевала еще одна внутривидовая, не единственная тогда гражданская. Между профессиональными преступниками «воровского хода» и новобранцами криминала, этими самыми братками, объединенными в бригады по территориальному, как правило, признаку — названия ОПГ восходили к городской топонимике индустриальных окраин.

«Синие» vs «Новые», «блатные» против «спортсменов» — все это обозначения одного и того же явления; противостояние оставалось, даже когда стороны (или криминальные поколения) вступали в тактические союзы, наиболее дальновидные «бригадиры» начинали отстегивать в общак и признавали — чаще номинально — верховную власть вора или положенца.

Считается, что к началу нулевых с «бандитским беспределом» было покончено; «воровской мир», о кончине которого сообщалось многократно, перешел в следующую эпоху без деклараций и медийного сопровождения.

Осенью 2009-го, когда пропагандистский угар вокруг «лихих 90-х» подзабылся, чтобы воскреснуть через два года с новым выборным циклом, болтовня маленького человека о свободе, лучшей, чем несвобода, сделалась предметом спора, а Константин Эрнст готовил «Чужую» к выходу на экраны, в Москве хоронили вора в законе Вячеслава Иванькова (Япончика), чьи смерть и похороны стали событием всероссийского масштаба. На их фоне совершенно потерялся очередной единый день голосования, именуемый выборами больше по привычке, равно как и демарш трех фракций в Госдуме.

Некоторые внешне вменяемые деятели подняли волну по поводу пребывания похорон Японца на высших позициях в топе. Неравнодушную общественность возбудили подробные репортажи на центральных ТВ-каналах. Горохом об стенку посыпался традиционный набор вопросов «ктовиноватчтоделать?», «доколе?» и «яблочко, куды катимся?». Деятелей понять можно — они не русские, но албанцы, причем наивные. Я вот вовсе не смотрю телевизор, однако в общих чертах знаю, что там происходит. Люди же, у которых ТВ, согласно Максиму Горькому, лучший друг и до конца верный спутник, должны понимать, что если главный контент голубого экрана составляют криминал и шоу-бизнес, то погребение короля преступного мира его князьями непременно затмит в ящике «трусы Бритни Спирс и грудь Анны Семенович» — как мне кто-то написал в форуме.

Другое дело, что и демарш энтузиастов в нижней палате (язык не поворачивается звать их оппозиционерами) к политике едва ли имел отношение. Это был тот же шоу-бизнес, куда менее яркий и гламурный. Так, самодеятельность, чье попадание в новости тогда вообще проходило по ведомству благотворительности телевизионных начальников. Того же Эрнста.

И второй момент. Множество столь же неглупых людей, притом профессиональных правоохранителей, на этом пиар-фоне пророчили конец самой институции «воров в законе». Дескать, уходят последние могикане, движение цементировавшие — и как носители идеологии, и личным примером.

Пророчество тоже имеет больше отношения к Албании, нежели к России.

Истории и практике движения сопутствует огромный корпус литературы, и не только оперативной: тут и эксперты-криминологи, и журналисты, и писатели — от Шаламова до авторов бесчисленных массовых серий типа «Обожженные зоной». Рискну предположить, что есть там и мои пять копеек — в эссе «Молодая комсомолка» («Волга», № 413, 2001 г.) есть куски о воздействии воровских идеологем и фольклора на советскую ментальность.

Сегодняшнее положение дел — жестокое врезалово славянского (Дед Хасан) и грузинского (Таро) воровских кланов — тоже стало широкомедийным, а следовательно, всенародным достоянием.

Так вот, не спешите их хоронить. Воровской мир с 20-х годов XX века показал выдающуюся способность к выживанию и даже регенерации — через «сучьи войны», хрущевские репрессии старых паханов, «апельсиновое» размывание 70-х и конфликты с «бригадами новых» в 90-х. Более того, остатки братковских ОПГ, лишившиеся лидеров (ушедших в землю, политику, легальный бизнес), сегодня примыкают к «ворам». У многих криминальных звезд 90-х заканчиваются внушительные тюремные сроки, и дальнейшее их дао тоже понятно. Но главное — экономика: запрещенные азартные игры неизбежно переходят в теневую сферу, кризис (как и все в мире кризисы) лишь способствует развитию иных традиционных сфер «воровского» бизнеса. А еще гастарбайтерство, тотальный непрофессионализм и коррумпированность правоохранителей, антигрузинская внешняя политика, явно работающая на Деда Хасана и в интересах дружественных ему кланов.

Кое в чем Япончика можно сравнить с Владимиром Лениным. Как смерть вождя стала мощным импульсом для «ленинского призыва» в компартию, так, рискну предположить, и распиаренные проводы Иванькова стали своеобразным криминальным хедхантерством. Проходной для бесхозной молодежи, имеющей некоторый опыт правовых трений с государством, увлеченной блатной романтикой (ныне почти официально пропагандируемой).

Словом, Король умер — да здравствует…

* * *

Поразительная вещь — в новейшей русской литературе криминальная струя оказывается наиболее громокипящей в романах из далекого будущего. Именно подобная словесность выглядит прямо-таки шансоном для продвинутых. Назвать эти книжки банальной фантастикой язык не повернется, скорее можно говорить об антиутопиях.

Этот популярный сегодня в России жанр (в диапазоне от Владимира Сорокина до Анны Старобинец) на самом деле вечен, и текущая мрачная социальная жизнь плюс эсхатологизм авторского сознания — явления здесь опосредованные. По моему глубокому убеждению, антиутопия рождается на стыке религиозного мировоззрения внутри писателя (даже если он атеист, гностик etc) и внешнего движения прогресса — по поводу первого он неустанно рефлексирует, во втором разочарован, вот и рождаются разной степени умелые и талантливые страшилки из якобы общего будущего. Как правило, за будущее выдаются собственные душевные чуланы и подполья. Однако у наиболее чутких творцов антиутопий личный андеграунд — подчас самый достоверный ключ к гаданиям на ядерной гуще…

У Виктора Пелевина в романе S.N.U.F.F. есть прозрение: даже Церковь (структура самая косная и консервативная на внешнем, ритуальном уровне) не переживает грядущих околоземных катаклизмов, рассыпается, возвращается к язычеству. Техноязычеству.

А, скажем, блатные понятия как одна из самых вечных и свирепых примет русской жизни сохраняются, совсем не модернизируясь, а напротив, растворяется даже минимум романтики, им присущей. Равно как всеобщее мучительство, примитивная магия, слепленность коллективов не кровью даже, а навозом и грязью…

Согласно авторскому определению, Snuff — это «утопия», где «о» перечеркнуто, а «и» с точкой. Никакого трюкачества и обэриутства — всего-навсего верхнесибирский язык, на котором в стране Оркланд ведется вся официальная документация. Оркланд, в свою очередь, — земля, населенная орками, и тут надо вовремя остановиться, поскольку даже штрихпунктирный пересказ сюжета займет десятки страниц.

Заставляя поверить в этот неласковый новый мир, Виктор Олегович проделал кропотливейшую работу даже на уровне языка — как истинный Творец дал множество имен и названий, взяв за основу жаргонизмы и англицизмы или, как всегда, всё вместе — иногда одна выпавшая или измененная буква апгрейдит привычные смыслы абсолютно радикально. В ход идет и шкловское «остранение», и подетски непосредственное интерпретирование функционала — так, силовики в Оркланде называются «правозащитниками» (есть еще «пусора» — кто это, сами догадаетесь). Правозащитники (в нашем понимании) — «нетерпилами», ГУЛАГ — могущественная организация, объединяющая секс-нетрадиционалов (к которым относят себя почти все, кроме орков) и т. д. Игра переходит в жесткий эксперимент, для читателя весьма утомительный — он просто теряет грань, за которой привычное пелевинское остроумие сменяется острым дефицитом прежнего Пелевина.

На самом деле можно констатировать, что Пелевин вернулся к собственным истокам по восходящей спирали — в самом начале писательской карьеры, вспомним, его полагали фантастом, а не социальным мистиком, аналитиком и пророком.

Потому необходимо сказать, что действие S.N.U.F.F. происходит в далеком будущем, где-то около «третьего миллениума» (ага, из Гёте — «кто не видит вещим оком глуби трех тысячелетий»). На Земле, пережившей ряд ядерных катастроф, равно как над нею, в так называемом «офшаре» — конструкции, закрепленной над земной поверхностью и населенной людьми. Офшар называется Биг Биз или Бизантиум (нечто отдающее и Византией, и безумием). Наше время у них именуется «проволочным веком» или эпохой Древних Фильмов (естественно, действие романа прослоено, как торт наполеон, аллюзиями на сегодняшние события, а квазипародийная их трактовка вновь заставляет задуматься не о нищете, но тщете исторической науки). Официальный язык у людей — церковноанглийский, национальность — атавизм на уровне ментальности, имена — сложная дизайнерская мешанина. Основное занятие — потребление вообще и производство snuff'ов — роликов, где новости и кино составляют единую визуальную ткань, а основное содержание — любовь (сиречь порнография) и смерть (то есть война). Главная функция боевых пилотов — операторская съемка, но могут они и пострелять, даром что пилотируют свои камеры не в воздухе, а посредством персональных маниту, не отходя от дивана и кассы.

Маниту — ключевое, по Пелевину, понятие в его снафф-мире, имя имен: Маниту зовут верховное божество, маниту называют тамошние компьютеры, через которые Маниту себя являет. И маниту же — их деньги, у орков — зеленые, а у людей — просто столбцы экранной цифири. Религия Маниту зовется мувизмом (напоминая современное кришнаитство с его ваучерной приватизацией всех богов и пророков). Это у людей; орки же всем прочим Маниту предпочитают Маниту Антихриста, пришествие которого состоялось когда-то в Нью-Йорке, а расстрел — в латиноамериканских горах. Привет другому известному пелевинскому персонажу — Че Геваре. Уровень же духовной эклектики, равно как мрак и жуть ее, можно оценить по названию священной книги орков — «Дао Песдын».

Людей и орков, верхних и нижних, связывают причудливые, хотя и предсказуемые отношения — и природу их нетрудно понять, ибо мессидж Виктора Олеговича совершенно недвусмыслен: Биг Биз — грядущий осколок современного Запада, а Оркланд — прообраз вневременной России.

Оркланд — он же уркаганат, орки — урки, и Пелевин с некоторым даже наслаждением, погружая Россию в новое и вечное средневековье, растворяет тонкую пленочку цивилизации в бытовой химии, уничтожает эфемерные мостики между официозом и блатным миром в его первозданной свирепости. Полный отказ от «понятий» декларируется уже не только для внутреннего, но и для внешнего пользования, сменяясь набором гомофобских проклятий. А любое, в свою очередь, упоминание «пидарасов» становится самым черным смертным предзнаменованием на фоне всеобщей анально-фекальной инсталляции оркского мира. Самопожирание языка, поскольку все остальное давно сожрано и высрано.

Как часто у Пелевина, мрачная антиутопия переходит в циничную пародию — оркские олигархи и братки (одних от других давно не отличишь) валят в Лондон, который не более чем 3D-проекция Биг Бена за окном и ресторан с ценами, пропорциональными понтам.

Наверное, Виктор Олегович хотел написать наконец идеальный роман — и, я ж говорю, у него это получилось. Однако эпитет «идеальный» оказался в данном случае почти противоположен эпитету «пелевинский» — и не так-то просто найти этот фермент, делавший его прозу явлением, не просто объясняющим русский мир, но делавшим его пусть конечным, но не страшным. И вовсе не лишенным любви и надежды.

Дмитрий Быков считает, что это прежде всего — чистая нота городской печали, возвращавшая поколение к одним мощным корням и общим переживаниям терапевтического свойства. Кто-то полагает таким ферментом одомашненную через наркотические трипы мистику, кто-то — добрую насмешку, мастерски закамуфлированную под убойный сарказм… Была еще, конечно, радость узнавания — и Пелевин даже форсировал ее, вводя в новые книги старых персонажей. В S.N.U.F.F., кстати, упоминается герой «Ананасной воды» Семен Левитан, произведенный в машиахи, — но это скорей авторская инерция.

Я, в свою очередь, полагаю, что этим ферментом был главным образом сам автор.

У Владимира Высоцкого (балладное эхо которого неожиданно прорывается сквозь матерные пассажи в «оркских» сценах Snuff'а), есть строчки:

…Но словно в пошлом попурри,
Огромный лоб возник в двери,
И осветился изнутри —
Здоровым недобром.

Вот это «здоровое недобро» (ударение на эпитет), то есть авторское отношение, Виктор Олегович умел демонстрировать блестяще, рассказывая о самых паршивых явлениях и ситуациях. И читатель авторский знак понимал без труда, и баланс бывал восстановлен.

В S.N.U.F.F. куда-то исчезает «здоровое», а «недобро» остается в своих правах, и даже с некоторым превышением. Известно, что на всякую дерриду у Пелевина издавна наличествовал зуб — но бесконечная ирония по поводу «старофранцузской философии», «дискурсмонгеров» и «сомелье» кажется не только избыточной, но и утомительной. Наивно упрекать Пелевина в недоверии к христианству, однако на фоне повторяющегося буддийского сценария с очередным «вечным невозвращением» все это выглядит бородатым анекдотом.

Примеры можно продолжать, однако кто нам сказал, что Пелевин, рассказывающий о далеком будущем, должен быть похож на Пелевина, который тележит про плюс-минус настоящее? После «Ананасной воды» многие его поклонники открыли, что Виктор Олегович много больше, чем просто писатель, и в образе Савелия Скотенкова автобиографически разложил некоторые… хм, случаи из практики. И если Пелевина-мемуариста сменил Пелевин-визионер — наши мелочные претензии явно не по адресу.

S.N.U.F.F. и роман Андрея Рубанова «Боги богов» сошлись в «нацбестовском» списке-2012. Подобно кровным братьям (браткам) из индийского кинематографа, разлученным на множество лет.

Ранее, впрочем, близость у романистов отмечалась скорее феноменологическая, по принципу «они были первыми». Ну, пионерско-миссионерские заслуги Виктора Олеговича многочисленны и общеизвестны, а вот Рубанов, великолепным романом «Сажайте и вырастет» возродил в нулевые почтенную традицию русской тюремной прозы, которая, пройдя через штрихпунктиры довлатовской «Зоны» и высоцкого городского романса, поиссякла и переместилась в мемуарное русло. Даже тюремно-лагерная трилогия Эдуарда Лимонова (заочной учебы у которого Рубанов не скрывает) — «В плену у метвецов», «По тюрьмам», «Торжество метафизики» — ближе к нон-фикшн: жесткий социальный очерк в миксе с дневником революционера.

Перекличка (очень мягко говоря) двух романов из семейства антиутопий (справедливости ради отметим: фэнтези-экшн Рубанова — антиутопия по случаю, а не авторской волей) обескураживает. Грядущее в координатах дальних миллениумов, секс-игрушки и буйство биотехнологий, многабукф и многасекса, с межрасовым и межвидовым оттенком. Техноязычество (пелевинский культ Маниту прописан более тщательно, чем у Рубанова религия Пустоты с молениями Крови Космоса). Притча о природе власти на примере русского блатного мира по лекалам воровского закона. Пилоты и пилотки, производственная их жизнь и даже что-то похожее на snuff'ы (порноролики военной хроники) фигурирует и у Рубанова. Оба романа шибко кинематографичны — S.N.U.F.F., естественно, по-голливудски и спилберговски, «Боги Богов», будучи экранизированы, напоминали бы, думаю, детско-советское фантастическое кино 70—80-х, которое, в отсутствие у нас фильмов ужасов, щекотало подростковые нервы. В нем бывали хороши саундтреки.

В общем, игра в «найди десять сходств» рискует затянуться надолго.

Плагиат между тем исключен. Визионерство (во всяком случае, у Рубанова), думаю, тоже. В «Богах богов» писатель Рубанов — слишком архитектор, несколько даже бравирующий чертежами и глазомером, рулетка и карандаш за ухом, в романе — от хронологических разрывов до открытого финала — все подогнано и просчитано.

Возможно, одна из разгадок нестранного сближения в общем стругацком корне. Название «Боги Богов» (кстати, не особо мотивированное фабулой) прямо отсылает к «Трудно быть богом», а имя главного героя — Марат — легко рифмуется с Руматой.

Российская фантастика — жанр, по вине его авторов и адептов, сам по себе неполноценный. Плюс — он так и не вышел из пробирки, оставленной братьями-алхимиками. Советская власть кончилась, а Стругацкие остались — этот нехитрый сюжет обернулся тем, что советская власть если где и осталась, так у Стругацких — эдакая литературная Беларусь.

Рожденная тогдашними правилами эзопова феня братского тандема универсальна и неконкретна, может применяться ко всему и на любом свете. Ускользает от окончательных дефиниций, какие бы системы трактовок, проверок, многоярусных контролей ни изобретались. Это как с джинсами, которые тогда же приобретались у фарцы: пользуйся самыми продвинутыми критериями отделить фирму от самопала, всё равно втюхают фуфло. Другая аналогия — водка с рук при сухом законе: можно и взболтнуть, наблюдая змейку, и разглядеть на донышке черный след конвейерной копоти, и этикетку колупнуть, а риск потравиться всё равно велик.

Всё это, впрочем, относится больше к направлению, нежели к рубановскому роману. Который сделан вполне качественно, сюжетно, крепко и занимательно, с деталями и немножечком психологии, убедительно, хотя и по-школьному, продуманной космогонией. Написанному точным и простым, хотя вовсе не стёртым языком. К тому же Андрея можно понять — писатель лимоновского типа, умеющий творить отличную прозу из собственной биографии, он одержим известным соблазном состояться в качестве беллетриста. И социального утописта — построившего свой ковчег, планету, остров — всё же «Остров Крым» был и остается для Рубанова настольной книгой.

Однако, как говорят опытные дамы, красоту не замажешь — межгалактическая дольче вита богатых бездельников далекого будущего копирует нынешний гламур, увиденный цепким, но посторонним взором. Сквозь картинку юности Марата (пилотская академия, молодые искания, о, моя свежесть) проглядывает электростальский опыт советского юноши Рубанова, отношения главного героя со старым легендарным вором Жильцом прямо проецируются на хорошо знакомый писателю тюремный быт с его конфликтами и тёрками…

Криминальная, так сказать, линия — вообще самая сильная в романе: полнокровный вор Жилец забавно оппонирует принятому в последние годы (в кино и сериальном мыле) шаблону изображения князей преступного мира как сухоньких туберкулезников, главное в которых воля, а не сила. Хороши у Рубанова и попутные находки, вроде жаргонного словечка «фцо» (власть и секс в абсолютном варианте), восходящего не только к старорусскому «всё», но и к аббревиатуре ФСО.

Ключевой мотив, вырастающий в символ, забавный и страшноватый, — невероятный даже по меркам грядущего возраст знаменитого криминала вкупе с невероятной же физической мощью. Жилец подзаряжается от некоего аналога сказочной мертвой-живой воды. Ничего не напоминает?

* * *

Похороны Япончика были событием не только медийным, но историческим. История — штука технологическая, вроде больничного осциллографа: она отмечает явления, долго дремавшие в народном сознании и активированные в связи с теми или иными обстоятельствами на стыке времени и территории.

Массовое любопытство к фигуре Япончика восходит к вечной русской тоске по благородному разбойнику, нашему Робин Гуду, и огромный корпус подобных мотивов в фольклоре и искусстве — тому подтверждение. Дело даже не в том, что первые отклики и штрихпунктирные газетные его биографии в большинстве делались в олеографических, а то и житийных тонах. Иваньков сразу шагнул в предание и прочно там обосновался. Впрочем, современность внесла коррективы в процесс: посмертный образ Япончика ближе к голливудским, нежели к отечественным канонам.

Любопытно, что практически одновременно, в 2010 году, в прокат выходят «Чужая» и фильм Ридли Скотта (которому героиня Эрнста — Адольфыча, собственно, и обязана погонялом) «Робин Гуд». Тогда же начинает действовать боевая группа, известная под именем «приморских партизан».

По параметрам, так сказать, блокбастерным фильм Ридли Скотта оказался много круче неоднократно упоминавшегося в этой книжке «УС-2. Предстояние» Никиты Михалкова.

Иллюстрирую только одним критерием: органикой. Даже вечно сонный, как породистый кот, Рассел Кроу (Робин Гуд) весьма убедителен в роли английского йомена времен Ричарда Львиное Сердце и Иоанна Безземельного. Не говоря о Кейт Бланшетт (Мэрион), чья породистая худоба вкупе с асимметричным лицом может считаться образцом британского экстерьера. Даром что австралийка.

Но дело даже не в этом — голливудские ребята вполне естественны в реконструкции средневековой рукопашной и «на пирах разгульной дружбы» — во всяком случае, адекватны нашим, мифологизированным, конечно, представлениям о европейском средневековье.

Тогда как первая актерская сборная в «Предстоянии» (за отрадным исключением Евгения Миронова и Сергея Маковецкого) не знает, как входить не только в кабинет Сталина, но и в деревенскую избу. Позабыла, как держать в руках не только стрелковое оружие, но и сельхозинвентарь.

Интерьеры в «Робин Гуде» вслед за достоверностью свидетельствуют о рачительности продюсеров и высоких гонорарах художников, в то время как сквозь метафизические щели картины «УС-2» просвечивает стыдная тайна многократно завышенной сметы.

Словом, если органику «Робин Гуда» могут квалифицированно оценивать лишь ученые-медиевисты, то михалковскую эпопею имели право оспорить множество русских людей старшего и среднего поколений. Что, собственно, и произошло. И даже у Михалкова не хватило духу объявить это происками вечных врагов России.

Однако главное даже не в этом; Робин Гуд — исконно русский народный герой, а комдив Котов и его дочь Надя — нет.

О Робин Гуде писали выдающиеся наши авторы — Вальтер Скотт, Александр Дюма, Михаил Гершензон, Владимир Высоцкий.

Да, двое первых были родом не из России (Дюма, правда, в ней побывал, да еще как!), но для кого сейчас это принципиально?

Переводчик Михаил Абрамович Гершензон, изложивший аглицкие баллады замечательной русской прозой (еще одна его знаменитая книжка — очень вольный перевод «Сказок дядюшки Римуса» Джоэля Харриса), понятно, не был русским по национальности, зато погиб очень по-робин-гудовски: в великой войне.

Он был фронтовым переводчиком, то есть человеком совершенно не военным, и когда был убит командир батальона, выбежал вперед, поднял револьвер, сказал: «Вперед, за мной!» — и солдаты пошли. Он погиб как герой, успев, смертельно раненный, написать жене, сколь счастлив принять достойную смерть.

На месте упокоения Михаила Гершензона стоит стела с надписью «Здесь похоронен член Союза советских писателей, интендант 2-го ранга Гершензон Михаил Абрамович, героически павший в борьбе с немецкими захватчиками в районе деревни Петушки».

Прямо поэма «Ноттингем — Петушки»…

По количеству «робин-гудовских» экранизаций советский кинематограф не уступал Голливуду (актер «Таганки» Борис Хмельницкий ухитрился сыграть Робина дважды!). Отсюда и дворовые игры в «Робин Гуда» в 70—80-х, поразительно близкие к тем, что описал Марк Твен в «Томе Сойере».

Стрельба из лука, олени, шериф — все эти исконные явления обрели вторую жизнь в России вместе с мифом Робин Гуда.

…На примере моего друга Анатолия Ф., спортсмена и воина, человека робин-гудовской щедрости в дружбе, изобретательности и памятливости во вражде, заметно, как балладный контекст активно вмешивается в реальность.

Мы были на охоте в Лысогорском районе; зимняя охота — явление почти будничное, и Лысогорский район — не амазонская сельва, но именно там Толян добыл оленя, который украсил потом сразу несколько новогодних столов. Причем олень этот, по всем раскладам, должен был быть моим, но мне пришлось уехать с охоты раньше по служебным обстоятельствам.

В другой раз Анатолий Ф. встретил шерифа, точней, шерифов. Случилось это не в России, а в Казахстане, но ведь и не в Аризоне, правда?

Было так. Толя мотанул по каким-то мутным (собственное его определение) бизнес-делам на Мангышлак — есть такой полуостров на восточном берегу Каспия. Поездка была внезапной и скорой, тем не менее на подмену за руль (две с половиной тысячи верст, сутки в пути) удалось прихватить старого приятеля. Его-то Толян и разбудил сильным толчком в бок, когда увидел шерифа. Шериф обгонял их на джипе.

Шериф был огромен, а джип еще больше. Шериф был в шляпе и темных очках. На груди у шерифа имелась звезда — пятиконечная, как в Техасе. Короче, кадр из бесчисленных вестернов, а с учетом джипа — и из Тарантино.

Приятель Толяна объяснил глюк недосыпом и сам сел за руль, чтобы через полчаса толкнуть в бок Анатолия с криком ужаса о новом (а может, том же самом) шерифе.

Воображение путешественников заработало уже в направлении не вестерна, но готической новеллы. О зловещей, одной на всех, галлюцинации в дикой пустыне.

Лишь на Мангышлаке выяснилось, что отдельные участки пустынных земель на Тенгизе отданы казахами в аренду американцам (основа нынешнего благосостояния Казахстана), там янки, как это у них водится, устанавливают и собственные порядки.

Я, кстати, вспомнил по этому поводу весьма неполиткорректный анекдот. Жаркий летний полдень в гетто. По мостовой шагает ражий и рыжий эсэсовец, с закатанными рукавами кителя. Навстречу — девочка лет шести. Платьице в горошек, огромные библейские очи и такие же черные кудряшки. Желтая звезда.

Эсэсовец:

— О, ти ест маленький еврейский деффочка?

— Нет, б…, американский шериф!

За этот анекдот мою приятельницу, работавшую на местном филиале «Боша», едва не вышибли, страшно смущаясь, застремавшиеся немцы…

Но я отвлекся от моего героя, не ответив на главный вопрос — почему из всех литературных персонажей веселой Англии именно Робин Гуд так прочно поселился в российском сознании?

Король Артур, скажем, фигура того же англо-балладного ряда — но каким советским детям пришло бы в голову играть в короля Артура?

Думаю, определяющим был архетип благородного разбойника, по которому жестоко страдала русская душа, вечно конфликтующая с вертикалью власти. И навсегда напуганная репрессиями в качестве неизбежной ответки от этой самой вертикали.

Точнее, дело не столько в страхе, сколько в феномене, точно обозначенном тем же Высоцким: «Настоящих буйных мало, вот и нету вожаков».

Нельзя сказать, что у нас не было своих разбойников в истории и фольклоре, однако с благородством их возникают вопросы — память у народа оказалась длинной.

Ситуация амбивалентная. И лучше всего она заявлена, разумеется, у Пушкина.

В «Истории Пугачевского бунта» описание зверств казачьих ватаг с ордами инородцев даны не просто натуралистично, но кинематографически — не Пазолини, так Балабанов. В «Капитанской дочке» же Пугачев вполне симпатичен, и не только потому, что помнит заячий тулупчик, милует Петрушу и даже устраивает его счастие. Тут и обаяние власти, и восхищение выдающимся народным типажом, и внимание к выбранной жизненной стратегии преступника, посягнувшего не на бабкин угол в вокзальной толчее, а на государственные основы… Даже любование беспределом («бессмысленный и беспощадный»), в котором можно разглядеть все признаки современного лагерного бунта…

Пахан вершит свой суд и берет под крыло симпатичного интеллигентного фраерка, на которого уже закусились коллеги-беспредельщики…

А может, одна из главных загадок у нас в России состоит именно в том, что любой юный разбойник начинает как Робин Гуд, а заканчивает либо пугачевщиной, либо переквалификацией даже не в управдомы, а в шерифы?..

Выдающаяся иллюстрация первого случая — Нестор Махно.

Второго — Григорий Котовский.

Ведь было, было и в братках 90-х первоначальное очарование, на которое клюнули мастера искусств, но красоту не замажешь — и разрешилось все постыдным феноменом «Бригады».

Братки действительно, в отличие от блатных «воровского хода», казались молодыми, красивыми (точнее, у нас за молодость и красоту традиционно принимали здоровье, подчас избыточное), буйными, распахнутыми в мир — в противовес сектантскому мировоззрению профессиональных урок, да и революционеров. Они были своими («Я Славку-то Грача еще вот с таких помню»), однако рискнувшими и преступившими, что страну пугало и завораживало одновременно.

Чем все кончилось — слишком известно; социокультурная роль братков в том, что прививка от робин-гудовского романтизма населению была сделана.

В 2009–2010 годах в связи с перечисленными событиями сферы культуры, криминала и общественных движений ее действие закончилось. 90-е возвращаются, кудахчут вслед за циничными пропагандистами глупые наблюдатели, наслаждаясь обывательскими страхами. А они и не проходили — просто выросли поколения, чтобы наступить на те же грабли конфликта с вертикалью и тоски по благородному разбойнику.

Показательно, что все эти годы ни в чутком Голливуде, ни в отечественном кино (телемылом я не интересуюсь) о Робин Гуде ничего слышно не было. «Робин Гуд. Принц Воров» с Кевином Костнером символично вышел в 1991 году, фильм Ридли Скотта — в 2010-м.

Возвращайся, сделав круг.


VII. История его современника


Художники и либералы: как литературный тип устраивает русский бунт

Есть устойчивое ощущение, что лишние люди великой русской литературы вкупе с авторами и ближним кругом жили не в огромной России, а в скромных размеров коммуналке. Или в центровой кофейне.

Александр Сергеевич учил Онегина отличать ямб от хорея и, как известно, ничего не добился, поскольку стиховедению Евгений предпочитал тусовки с пушкинскими приятелями. В тургеневском Рудине современники легко угадывали Михаила Бакунина, в Печорине главный читатель того времени — император Николай Павлович — без труда прозрел самого романиста Михаила Лермонтова.

В очерке, посвященном Владимиру Путину как типу историческому, я намеренно не провел параллелей между николаевской эпохой и путинскими нулевыми. Во-первых, они на поверхности, во-вторых, гораздо интересней здесь сходство чисто литературное.

Так, принципиальна в плане аналогий кавказская тема, получившая в постсоветской России свежие импульсы: «На Кавказе тогда война была», — справедливо сообщает Лев Толстой. А еще невиданная даже по российским меркам коррупция и ползучая исламизация, проявление вождей-харизматиков и растленных западных нравов — словом, экшн, который бери горстями и вставляй в книжку.

Любопытно, что кавказская тема оказалась близка полярным подчас писателям — патриарху мистико-патриотической прозы Александру Проханову и либеральной пассионарии Юлии Латыниной. Особая статья — авторы кавказского происхождения Герман Садулаев и Алиса Ганиева, ныне проживающие, впрочем, в метрополии: первый — в Питере, вторая — в Москве. Различия между условными писательскими тандемами чрезвычайно заметны, но сходства принципиальней: едва ли не основные мотивы кавказской прозы — имперская ностальгия и колониальная эсхатология.

Другое и главное, и, кстати, тоже вовсе не лишенное кавказских аллюзий: в последнее десятилетие в русской словесности вновь мощно зазвучал мотив лишнего человека. Пропущенный, естественно, через достоевский психологизм, мистический эротизм Серебряного века и теперешний профессиональный цинизм. Показательно, что главные герои лучших книг о «новых лишних» («Околоноля» Натана Дубовицкого, «Черная обезьяна» Захара Прилепина, «Информация» Романа Сенчина, «Немцы» Александра Терехова) — журналисты в широком смысле, в том числе из подотрядов издателей, пиарщиков, медиабайеров, руководителей пресс-служб.

Каждому времени — свои печорины.

В классических текстах о «лишних» основным был мотив онтологического диссонанса мелких движений русской жизни с души высокими порывами. В наши общие нулевые принципиально полное соответствие реалий, балансирующих на грани абсурда и распада, с непростой внутренней жизнью героев.

Общеизвестны сложные и подчас двусмысленные отношения Пушкина и Лермонтова с III Отделением, которое — в разговорах о национальных гениях — приобретает черты не столько царской спецслужбы, сколько советского Главлита или аксеновской, из романа «Скажи изюм», ГФИ — Государственной фотоинспекции. Впрочем, на правах меньшого братца-классика в эту, почти родственную коллизию просится и Тургенев — иначе с чего б ему после каждого шухера убегать в Баден-Баден?

Столь же тесным и загадочным образом литературу о «новых лишних» цементирует фигура Владислава Суркова — первого замглавы кремлевской администрации в течение первого и второго путинского президентства и почти полного — медведевского (до января 2012 г.) Ныне — вицепремьера по инновациям.

Авторство романа «Околоноля» продолжают убежденно приписывать Суркову, в «Черной обезьяне» Прилепина Сурков — прототип властного персонажа, экспериментирующего с детской агрессивностью. Герой «Информации» Сенчина в путинской Москве сталкивается то с «Нашими», то с «несогласными» — те и другие были, хоть и по-разному, предметом попечения могущественного идеолога. Наконец, Эбергард — герой тереховских «Немцев» — своеобразный сурковский коллега в Москве лужковской.

Однако в таком формате наш обзор рискует обернуться назойливой каталогизацией. А ведь выдающиеся тексты вкупе с незаурядными авторами заслуживают более подробного и последовательного разбора. Из этой мозаики, надеюсь, возможным будет кое-что понять о времени, его контекстах и обитателях.

Все до единого поколения XX века полагали себя потерянными. Настроения поменялись на рубеже тысячелетий, неизменно лестные идентификации вернулись к старым добрым, точнее, к новым и недобрым лишним.


Околоноля, или Правительство как первый писатель

Роман имеет подзаголовок gangsta fiction, а таких, как я, немногих россиян, прочитавших его в оригинальной полиграфической версии, должно быть десять тысяч. Таков тираж.

На самом деле их, конечно, больше. Проект осуществлен по принципу «прочти и передай товарищу». Ни о допечатках тиража, ни о новых изданиях ничего не слышно. Видимо, так было задумано. Читают и передают.

Мне, например, «отложил» нумер московский продвинутый друг, заявлявший, будто сам читать не будет, но, вручая раритет, признал, что не удержался. За этим моим экземпляром в Саратове была очередь. Небольшая, человека четыре.

Но прочитавших все равно немного. Живьем (если не считать литераторов) я видел двоих и с ними поговорил о романе. Один — авангардный композитор из столицы, второй — высокопоставленный региональный чиновник.

На этом фоне температура общественного (точней, тусовочного) интереса к «Околоноля» спала поразительно быстро. Помню, литературный проект «Малая земля — Возрождение — Целина» обсуждали гораздо дольше, а пиарили гуще, даже в школьных сочинениях. Вот вам иллюстрация не столько смены строя и песен, сколько триумфа информационной диктатуры. Сегодня тема в топе, а завтра в жопе, и это объективно.

Шуму было, конечно, сначала много. Вплоть до обещания Олега Табакова скорой постановки «Околоноля» на сцене МХАТа.

Тема была, конечно, не во внезапном всплеске интереса к отечественной литературе вообще или к gangsta fiction с языковыми и стилистическими прибамбасами в частности. Как все уже знают, фишка заключалась в авторстве.

Роман сразу приписали перу первого замглавы Администрации президента, всемогущего Владислава Ю. Суркова, творца суверенной демократии, человека непростой биографии (по аркадий-гайдаровски «обыкновенной биографии в необыкновенное время»), эссеиста и поэта-песенника («Агата Кристи»), и пр., и пр. Дедукция незатейлива: Дубовицкая — фамилия супруги Владислава Юрьевича, а главред РП Андрей Колесников сказал, что роман написан одним из колумнистов журнала.

Сам Сурков не отказал себе в удовольствии поиграть в «да и нет не говорите», но затем почти сознался в авторстве. Нечистосердечно, с двусмысленностями, поэтому осталось немало оппонентов сурковской версии написания.

И состоялось пополнение отряда литературных ревизионистов. Раньше было две магистральные дороги по царству ВСЁНЕТАК:

а) Есенин не повесился, это его повесили;

б) Шолохов не написал, а украл «Тихий Дон». Теперь есть третья, родственная:

в) «Околоноля» написал не Сурков. И пусть «Тихий Дон» хороший, а Шолохов плохой, а «Околоноля» плохой, да и Сурков, знаете… Тем не менее.

Никто, впрочем, не рисковал настаивать на анализе литературного ДНК. И вообще как-то стихло, и Табаков вроде бы даже перестал мутить постановку на сцене МХАТа.

Богатейший бэкграунд появления сочинения, однако, сохранился до наших дней. Солженицын говорил, что писатели всегда были в России вторым правительством, и ежели не спорить, а чуть развернуть эту богатую идею, можно констатировать, что правительство (в широком смысле) всегда было в России первым писателем.

И уже исходя из этого продвинутую публику в «Околоноля» жгуче занимало: ага, так что ОНИ там думают об ЭТОЙ жизни? Да и о жизни вообще…

Поразительно, насколько тупыми (не подберу другого слова) были первые отзывы-анонсы: роман, дескать, посвящен теме коррупции — тотальной, всеобъемлющей и российской. Более тонкие рецензенты, вроде замечательного читателя Дмитрия Быкова, воспринимающего литературу как родной завод: «Роман о том, до чего все прогнило».

И ведь не поспоришь. Ну да, лошади едят овес, а земля в иллюминаторе видна.

В «Околоноля» пресловутые коррупция и гниль — не слишком заметный, поскольку привычный фон, вроде погоды за окном, но о ней романов не пишут, а пишут стихи. И то если не боятся соперничать с Пушкиным, с его «календарной», по Лимонову, поэзией. Или Маршаком («открываем календарь — начинается январь»).

Кстати, о воровстве. Тот же Быков остроумно рассуждает о «сырьевой природе» романа — а какая еще, дескать, возможна литература от главного идеолога великой энергетической державы? Перечисляет источники вдохновения: естественно, Борхес и Набоков (в алфавитном порядке, ибо до конца не ясно, кто главнее). Саша Соколов. Большая тройка: Сорокин, Пелевин и Быков (собственные корешки в «Околоноля» Дмитрий Львович подробно и убедительно аргументирует). Занятно, что подзабыл рецензент нашего Льва Гурского, у которого взята взаймы вся метафора отечественного издательского и книжного рынка как кроваво-криминального дела со своими мафиями, боевиками и теневиками.

Почему Быков? Вообще-то рецензий было много, а еще больше — кудахтанья, местами восторженного, чаще — нет, но с неизменной опасливой оглядкой на кремлевские башни.

Быков написал хорошо, резко, зло и, похоже, несправедливо. Зато есть от чего оттолкнуться.

Странно видеть эти громы, молнии и Карамзина («воруют!») среди давно ясного, точнее, пустого неба… Для чего тогда, собственно, вообще задуман был постмодернизм, интертекст, полисемантика и прочая смесь французского с единоросским? Автор «Околоноля» вовсе не прячет исходников, насмешливо демонстрируя и травестируя их. Странно видеть пародию на пародию, но, видимо, в свете сегодняшних реалий — самое то. Из суммы постмодернизмов рождается реализм. И даже не мистический.

Другое дело, что роман получился очень старомодный, из тех самых постмодернистских 90-х, которые Кремль первым и предал анафеме, обозвав «лихими». Кстати, в полном согласии с национальной традицией — преданных анафеме Стеньку Разина и Емельку Пугачева называли «лихими людишками». Так сегодня не пишут. В устойчивой литературной моде — улица, война, антиутопия, антибуржуазность, политизированность левого и ностальгического толка. А главное, стиль — скупой и мускулистый, запах мужского пота, а не Диора. Не Набоков — Борхес, а Лимонов с Буковским.

Захар Прилепин, Андрей Рубанов, Михаил Елизаров отчасти, Адольфыч Нестеренко, пишущий как раз про 90-е, но тогдашний словарь братков стал сейчас языком и кабинетов, и спален. Да и монстры давно не те — Сорокин записывает легко исполняющиеся антиутопии, Пелевин всегда был сам себе постмодерн…

В том, что «Околоноля» драматически расходится с булькающим, как кастрюля на огне, литературным сегодня, тоже есть свой смысл. Возможно, и политический. Может, и консерватизм в качестве идеологии правящей партии в русле (пост?)модернизации всплыл не случайно?

А в том, что Натан Дубовицкий за модой не гонится, верен однажды выбранным сталкерам, есть своя логика. Социалка, равно как и мистика, требует сюжета, а в «Околоноля» сюжета мало. Он явно понадобился автору, чтобы было все как у людей, чтобы был роман, чтобы было на что нанизать мастерски сделанные очерки нравов московской бизнес-тусовки, воспоминания детства, вставные новеллы, отвязанные, как похмельные, сны. Чтобы были координаты, в которых не пропасть герою. Он в романе есть, и он главный.

Точнее, главных героев в романе два. Первый, по аналогии с заявлением Гоголя о положительном герое в «Ревизоре» (дескать, смех) — сам язык романа. С этим круто, чего там… Все тургеневские эпитеты будут к месту, особенно «правдивый» и «свободный», опять же в свете основной деятельности предполагаемого автора.

Брат, то есть герой два — издатель и книжный мафиозо Егор Самоходов, возможно, протагонист если не Дубовицкого, то самого предполагаемого автора. Во всяком случае, многие факты сурковской биографии на это указывают. Такой себе сложившийся сверхчеловек, жизнь удалась, ни мальчики, ни старички кровавые в глазах не беспокоят, хотя в прошлом всякое бывало, с достоинством удовлетворяет высокие запросы братьев по классу и по оружию, подкармливает литературных негритят… Но тут — непонятная любовь к нелегкой девушке легкого поведения Плаксе, и в поисках ее Егор отправляется на Кавказ, который, как и в лев-гумилевские времена, контролирует вездесущее хазарское племя, внешнее садо и внутреннее мазо с открытым финалом — именно что «околоноля».

Как-то не замечено, что в романе сама идея сверхчеловека основательно спародирована, а триумф воли, заявленный Егором вначале, со скрежетом ломается о внутреннюю цельность персонажа, столь пронзительно освистанную критиками.

По сути история получается не пелевинская, а печоринская. Печаль не светла, а с горьким привкусом «Думы» того же Лермонтова. Автор «Околоноля» с другого конца подходит к магистральным темам сегодняшней русской литературной моды. К трагической неприкаянности человека поколения сорокалетних и его одиночества среди словесных прибамбасов и гламурных побрякушек. К обреченности интеллигента, уставшего менять себя и не знающего, с какого всеобщего конца приступить к изменению окружающего мира…

Если Натан Дубовицкий — действительно тот, о ком мы подумали, роман «Околоноля» многое объясняет. Не только в авторе.


От детдома до дурдома

Когда пошли разговоры о Прилепине, я зачислил его по разряду экологических ниш. Нацбольский писатель, почему нет, прикольно… Как у Аксенова в «Острове Крым»: «Есть уже интересные писатели яки, один из них он сам, писатель Тон Луч»…

А Захар работал и демонстрировал все с точностью до наоборот: не изоляцию, но экспансию. Знание 14 ремесел, как один известный русский царь. Оказалось, что он умеет в литературе почти все. Ну или очень многое.

Помимо литературы он занимается журналистикой, просветительством, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором стихов Лимонова и собственного литературного поколения: подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.

Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я ее придумал — предложили некоторые критики, правда, в узком случае «Саньки». Подозреваю, кстати, что к литературному наследию Алексея Максимыча Захар скорее равнодушен.

Из современников Прилепину ближе всего Дмитрий Быков (кстати, автор хорошей книги о Горьком) — именно как литератор-многостаночник, единомышленник в плане идей и репутаций, распахнутого восприятия реальности. Но у Захара куда более яростный темперамент, он обладает цельным мировоззрением, в отличие от Быкова, которому хороший, но нетвердый вкус его заменяет. Ни в коей мере не пытаюсь противопоставить друг другу двух отличных авторов, да и вряд ли это у кого-нибудь получилось бы. Дело в другом: именно Быков, высоко оценивший роман «Черная обезьяна», первым заговорил о параллелях не с Горьким, а с Достоевским.

Издатели и критики повысили «Черную обезьяну» до романного статуса, в то время как сам автор называл ее повестью.

Дело, думаю, не столько в скромности, сколько в точности. Наверное, по замыслу писателя, жанровая определенность и подчиненность авторской воле — в русской традиции «повесть» по сравнению с романом имеет более жесткую структуру и, так сказать, сильнее привязана к создателю — обозначают и преемственность, и некое особое, неглавное, но важное место «Черной обезьяны» в общем доме прилепинской литературы.

Разговоры о том, будто «ЧО» — неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара — ерунда. Новая книга — своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.


Не без «Греха»

«Грех» — книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни, при том что рай этот не в космосе, а на земле и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Черная обезьяна», минуя сам момент изгнания из рая, показывает и пытается объяснить мир постфактум. Когда в муках и поте лица — и труды, и хлеба, и дети. «Грех» — распахнутое приятие мира и любовь к сущему; «ЧО» — декларируемая ненависть к «человечине» и болезненный интерес к жизни в пограничных ее проявлениях. Почти незаметный в процессе, но впечатляющий результатом поворот стилистического винта: от живописной легкости в «Грехе» до чеканного мастерства в «Обезьяне» — автор похож на старого рабочего из Гумилева — поэта, активно цитируемого в повести.

Пуля, им отлитая, просвищет…
Пуля, им отлитая, отыщет…

Заметна перекличка и с другими текстами Захара — писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории — рассказ о штурме античного города; в экзотических наркоафриканских трип-декорациях (привет Александру Проханову) — еще одна вставная новелла, и даже в казарменном, с портяночным духом бытописательстве.

Один из основных мотивов романа «Санькя» — вечного возвращения в исчезающую деревню — в финале «Обезьяны» хмуро и по-черному не просто спародирован, но развернут с обратным знаком: герой исчезнет еще раньше, чем русская деревня.

Да и сюжет «ЧО» — стопроцентно прилепинский, пацанский и бойцовский: журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занялся проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им.


Облако морали

Отечественные критики со своим рудиментарным морализмом (если писатель у нас — второе правительство, то критика — центральный аппарат полиции нравов) поспешили героя «Обезьяны» обмазать в дегте и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьет по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.

Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако, воля ваша, ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «ЧО» я не увидел. Более того, не увидел и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом — даже невооруженным глазом.

А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьем чашек, лиц и мобильных? Изнуренных жен и ветреных любовниц? Разбитых физиономий — своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?

Было, но не всё? Тогда надо начинать не с Прилепина, а с истории побиваемой камнями блудницы.

С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая из уже появившихся рецензий на «Черную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось — об игрушке. Но можно, конечно, взять и шире.


Про это

Любой настоящий русский роман стоит на трех китах — политике, мистике и эротике, можно обойтись двумя элементами, однако никак нельзя — одним.

Мне приходилось говорить Захару Прилепину этот литературный комплимент: он едва ли не первый из русских писателей, умеющий писать эротику. Всё получается точно, дозированно, негрубо и зримо.

С чем с чем, а с обнажёнкой и всем последующим у нашей словесности — вечная напряжёнка. Если не брать даже бульварный сегмент с его «пульсирующими столбиками» и «бутонами сладострастья», обнаруживаешь, что и чрезвычайно почитаемый Прилепиным Лимонов в этом Захару уступает. У секс-сталкера Эдуарда Вениаминовича всё же соответствующие органы живут собственной трудной жизнью, «член» становится элементом «расчлененки»… Впрочем, у Лимонова секс — инструмент познания мира, а у Прилепина — просто часть существования. У Захара нет: а) собственных слюней, пускаемых от вожделения на страницу, когда автор на месте двух, трех и более персонажей представляет одного себя; б) брезгливости, зачастую фальшивой, нарочитой к данным занятиям, чтоб писателя, не дай Боже (как говорили в Советской армии, с ударением на последний слог), не заподозрили, что он тоже любит это дело; в) утомительного перечисления барышень и способов, свидетельствующего о жалком опыте и понтах; г) просто гадкого цинизма, не казарменного даже, а натужно-интеллигентского. Ну не умели у нас до Прилепина писать эротику, «Как будто манды не видали», — говорил Петр Вайль в пересказе Довлатова.

Что-то начиналось у эмигрантов, Газданова, но пришли Савицкие и Вик. Ерофеевы и все испортили.

Прилепин вообще, как любой настоящий писатель, завораживает своей картинкой, «подсаживает» на нее. К его детям относишься с нежностью, его женщин — хочешь. Потому что не только видишь, но и чувствуешь.

Тут я не удержусь от цитирования:

«Половые органы у нее всегда казались удивительно маленькими, твердыми на вид и посторонними на ее гладком теле — словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку и та налипла присосками.

Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана».

Или монолог героини:

«Я так возбудилась тогда… Возбудилась, что ты, может быть, в подъезде уже. И ты позвонил еще раз, а я уже пошла в ванную, из меня текло… я подцепила все, что натекло, запустила руку под кран, одновременно говорила с тобой по телефону, а с пальцев все не смывалось никак, как белые водоросли свисало.

Аля даже показала, как она держала пальцы. Я долго смотрел на пальцы, а она все пошевеливала и потирала ими под невидимой водой».

…Захар в ответ на мой комплимент проанонсировал эротику в «ЧО», отметив, что она там разная: не только точная и зримая, но и «с брезгливостью» из моего пункта «бэ» (см. выше). Да нет, Захар, ничего похожего. Можно как угодно относиться к героям и героиням и настаивать на сугубо служебной роли сцен «про это», но, как говорят опытные дамы, «красоту не замажешь».

В «Обезьяне» автор выступил в новом и удивительном амплуа — рецензента порнофильмов. Точнее, того, что иногда в них мелькает как бы за пределами функционала (чуть не сказал — «замысла»). Запомнившиеся когда-то своей неуместностью кадры отпечатались то ли в голове, то ли ниже, и в нужный момент, флешбэком, пошла вдруг трансляция изнутри уже знакомого человека, и зритель цепенеет перед этим разворотом внутренностей чужой подсознанки.

Прием этот — вообще магистральный для новой прилепинской книжки; прибавив упёртость героя на десятке возвратно-поступательных движений, механистичность страстей, кишечную обнаженность души — можно смело назвать «Черную обезьяну» — порноповестью.


Велимир, труд, маета

Впрочем, уместно и другое жанровое определение — политический памфлет. Слишком прозрачна метафора о «недоростках», хоббитах наоборот — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.

Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «мгеровцы» (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер», Селигер то есть) и Владислав Ю. Сурков.

Но здесь — контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.

И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».

А город, где происходит массовое немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.

(Имя удивительно завораживающее — Хлебников знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали.).

Однако что-то мешает ограничиться памфлетом и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном миров (велимиров) братьев Стругацких плюс Воннегута.

Сюжет о «недоростках» — действительно с двойным дном: кризис идей и людей в стране резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда — навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда — тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии — скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится черно-белым, экспрессионистским — от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места, не дома, так пристанища.

Печорины сталкиваются с достоевскими бесами и терпят предсказуемое поражение. Впрочем, об этом в следующей главе.


Информация к поражению

Роман Сенчин — 40 лет, Москва, писатель — в последней книге «Информация» в очередной раз, петляя и скрипя тормозами, выходит на основную свою колею — историю провинциала, маленького, лишнего человека, снова потерпевшего поражение.

Природа житейских драм и крахов, по Сенчину, жестока и бесспорна: изменчивый мир никогда не прогнется под нас — это пустая и вредная иллюзия. Но и прогибаться под него — лишено смысла. Гнешься, гнешься, раз — и сломался.

Об этом все книги и персонажи писателя — мелкие коммерсы, ларечные продавщицы, вхолостую лабающие рокеры, их подружки, соседи и собутыльники. Семейство милицейского капитана, съехавшее на погибель в деревню…

Казалось, куда дальше «Елтышевых» — с их надсадной скоростью умерщвления и реальным вкусом земли во рту после прочтения романа. Оказалось, можно и нужно. Не по фактуре и фабуле, но — в инструментах и методах. В «Информации» процесс перехода социального реализма в тотальный абсурд почти не поддается фиксации и пропорциям. Это уже какое-то ровное русское поле экспериментов — не то социальный абсурд, не то абсурдный реализм. Причем вывозит нас Сенчин на эту поляну на щадящей скорости, без помощи сильнодействующих средств.

Он долго и трудолюбиво шел к своему нынешнему негромкому статусу русского писателя вне поколений, литературоведческих кластеров и даже вне географии. Родился в Кызыле (Тыва), живал в деревне, Питере, Абакане и Минусинске — похоже на мистическую контурную карту, при этом ровный интонационно и эмоционально Сенчин воинственно не приемлет любой мистики, иной реальности, кроме как во время делирия. Герой «Информации», умиляющийся наличию идеалов в собственном прошлом и выхолостивший на сей счет настоящее, всерьез готов обсуждать только свой атеизм.

Армия, разнообразные работы, Литинститут, Москва; печатается с 1997-го, кажется, года, книжные публикации — с начала нулевых, и как теперь выяснилось, пишет всю жизнь одну книгу — сагу о трудных отношениях своих героев с миром, сагу семейную, потому что связь героев со средой — всегда интимная и подчас кровосмесительная. БДСМ, само собой.

Сенчин подчеркнуто, в насмешку устаревшим классификациям, не интеллигентен, но и совершенно не народен. Провинциал, но отнюдь не маргинал. Этот, когда-то модный ярлык у него вручается персонажам, вызывающим живую неприязнь. «Никита, — окликнула Ангелина прилизанного почти мальчика с перепуганным лицом. — Никит, подходите к нам! Что вы там, как маргинал?»

Сенчин всегда писал многословно, с избыточными, казалось, подробностями, пробуксовыванием довольно примитивного сюжета (шаг вперед — два шага назад). Он, однако, как никто умеет находить занимательность в обыденности, и занимательность эта довольно странного свойства.

Сенчин не навязывает читателю сопереживания, делать жизнь с его героев, которых жизнь «сделала» — извращение сродни мазохизму. Даже краткие и временные победы и удовольствия персонажей напрочь исключают элемент «подсаживания». Читатель не хочет его женщин (описание секса у Романа — стиль даже не медицинского справочника, но энтомологического словаря; Сенчину вообще очень близок шукшинский мотив женщины-врага. А с женскими людьми, которые могут показаться симпатичными, — всерьез не получается).

Работать его работы скушно и тошно. Пьянки заурядны и как-то совсем буднично мотивированы, запои выжигают, но не обновляют, никакого волшебства даже в белой горячке, сплошной ужас и черный гроб, как говорил Булгаков по другому поводу. Друзья примитивны и опасны, провинция и Москва с Питером — один хрен, и проблемы аналогичны, только масштаб разный. Странствия утомляют, не обогащая и ничего не меняя — в той же «Информации» между Иркутском и Дагестаном практически нет отличий: и там, и там пустые улицы, кафе и вечера, люди пугливы и себе на уме. Разве что в кавказской республике нет стриптиз-бара, зато телевизор в номере — везде.

Словарь заурядный, стертый даже в ругательствах. Чаще прочего употребляемы «тварь» и «гнида» (по адресу женщин и даже жен, как вы сами догадались). Еще «геморрои» — во множественном числе, и довольно точно — ибо жизненные переплеты героя напоминают историю именно этой болезни — шишковатые сюжетцы в общем не смертельны, но мучительны и противны. Нередко попадается «быдло» и его производные.

Тем не менее этот поток читателя уносит, и если не складывать лапок, в какой-то момент понимаешь, что у тебя есть товарищ по энергии преодоления — сам автор. Который из всего этого литературу делает, и неряшливая словесная масса с проблемными, как один, персонажами — его метод, способ заговаривания жизни, поиски лучшего и настоящего. Мелькают в мутно-дневниковом повествовании куски подлинной боли, холодный блеск дефиниций, гранулы фирменной сенчинской иронии, возрождая старый спор литературных мерчендайзеров о том, где лучше сверкать бриллианту — на ювелирном прилавке или в куче навоза.

Тут любопытно замечание Дмитрия Быкова, который выводит Сенчина из Гашека-Швейка: «В России сейчас нечто подобное делает Роман Сенчин, чья проза о быте мелких „новых русских“ или средних провинциалов сначала заставляет скучать, а потом хохотать (и, думаю, автор рассчитывает именно на такой эффект)».

Тем не менее к скуке и смеховому катарсису Сенчина не сведешь — основное у него, на мой взгляд, претензия на эпос девяностых-нулевых, всё трудней маскирующийся под бытописательство и всё больше тяготеющий к обобщению. И описание адекватного времени героя, чье главное занятие — бегство, уход, прятки. Героев Сенчина можно назвать, как приверженцев русской мистической секты, — бегунами. Или, по законам военного времени — дезертирами. При этом рефлексирующие «сенчинцы» (ну как Лимонов придумал особый народ — «достоевцы») заявляют о своем поражении не без гордости и оглядки на вечность. В «Информации» — лучшей пока, на мой взгляд, книге Романа — это особенно заметно.

Итак, «Информация», для героя которой автор пожалел имени (а догадка о протагонисте пропадает, как только в окружении повествователя обнаруживается журналист и писатель Олег Свечин, родом из Абакана, издавший три книги). Герой предупреждает, что описывает обстоятельства последних лет собственной жизни. Сделав схрон из собственной квартиры, закупив еды и водки, передвигаясь по дому на цыпочках, отключив мобильник и городской, он прячется сразу от всех и мира в целом.

А обстоятельства таковы (Сенчина легко пересказывать). Провинциал, родом из поволжских столиц (Самара, очевидно), перебирается в Москву, земляк и товарищ юности пристраивает в информагентство, герой неплохо зарабатывает на ниве полупиара, полужурналистики, а точнее, торгует ресурсом доступа к полосам, лентам и эфирам, и в общем успешно обживается в столице. Перевозит подругу, женится. «Вообще последние годы казались мне неким сном, в котором что-то делаешь, даже размышляешь и соображаешь, отыскивая выходы из сложных ситуаций; бывает, расстраиваешься, бесишься, но все же остаешься в этом сне, уютном, удобном. И просыпаться не испытываешь потребности».

Сон обрывается изменой жены — о которой герой узнает, прочитав, как водится, смс в ее мобильнике. Пьянка, ограбление, едва не потеря обмороженной ноги, пересмотр всех прежних взглядов и установок, жажда новой жизни, покупка квартиры и машины. Развод, изнурительные дружбы, любови и суды, поиск смыслов и девушек. Пьянки, утомительные даже в перечислении водок и закусок, запои с парой делириев и — финал с обещанием повествователя быстрей до него добраться и погружением читателя в новые многостраничные «геморрои».

Психика героя, конечно, разорвана и пошла вразнос, впрочем, предупреждая читательское хихиканье, он аккуратно перечисляет реальные и мнимые угрозы — интернеттролль с аватаром в кавказской папахе обещал подъехать в Москву и наказать за статью о дагестанских делах. По пьяни сболтнул, что бывшую жену легче заказать, чем заплатить, и теперь боится мести нынешнего мужа-банкира. Обещали разобраться родственники девушки, которой делал предложение, а потом спрыгнул… После случайного пересыпа с подругой юности объявился, в свою очередь, муж и требует встречи «если ты мужик, а не пидор…» С работы уволился, права отобрали…

Конечно, смешно, глупо, безымянный герой никакой не потаскун и бабник, для этого он слишком вял и пьющ, и все мы знаем, с какой легкостью сейчас бросаются угрозами, разучившись отвечать за базар… Он просто тихий, но прогрессирующий сумасшедший, и путаная исповедь его вроде истории болезни, «написанной им самим», вот только несмотря на все подробности и монотонности совершенно не фиксируется, когда у нашего парня поехала крыша.

Зато вся история происходит на фоне, дотошно и с удовольствием прописанном, поздних нулевых с их потребительски-кредитным бумом, ресторанно-клубной Москвой, победами сборной на «Евро-2008», Цхинвалом, кризисом, «несогласными» и «нашими», смертью Егора Летова, нашествием мигрантов, литературными тусовками «нового поколения» (легко помимо самого Сенчина угадываются Сергей Шаргунов, Сева Емелин и др.). В отличие от сдвигов крыши, легко фиксируются развилки судьбы, мимо которых проскочил герой и где, быть может, могло бы что-нибудь получиться…

Тут легче всего отыскать авторский замысел — дескать, не захотел примкнуть к молодым поэтам-писателям-философам, не прозрел жизнь настоящую, вот и оказался, не включая света, с помутненным рассудком наедине с ноутбуком и бутылкой. А ведь увлекался радикализмом, контркультурой, 68-м годом, Селином-Сартром, да и сейчас торчит от Паланика с Уэльбеком, и старые эссе можно подправить и напечатать. Но. Герой, любя свое юное продвинутое, посмеивается над нынешними неформалами, это не снобизм и чужеродность, но нормальный обывательский скепсис. Ирония, не разящая, а здоровая, весомую часть которой, это заметно, разделяет и Сенчин.

Еще проще угадать в тихом пьянице-безумце метафору модного ныне несогласного — который прятался от режима и с его гопотой, а потом достало, заштормило, он и дунул, уже после книги, на Болотную, а там и на проспект Сахарова. Ну как Чацкий, а за ним Онегин должны были оказаться в декабристах.

И уж совсем на поверхности (благо, рассуждений о религии и атеизме, по-своему искренних и глубоких, в книге полно) — отказался от Бога, ну и оказался в жопе.

Всё это, конечно, ерунда. Шняга, как выразились бы «сенчинцы». Дезертирует герой и трещит его судьба не потому, что просмотрел, проспал, пропил какие-то варианты. А потому, что был адекватен своему гнилому времени — околонулевым. Не мужчина — а штаны в облаке обывательского цинизма. Как говорила в «Информации» девушка Алла — «планктоша» — вкладывая в словцо не офисную, а мировоззренческую принадлежность. Афористичней всего об этом сказано в «Бумере» Петра Буслова — «не мы такие, жизнь такая». Сохранили личность (если было что сохранять) люди, предпочитавшие маргинальные стратегии, как та же Алла с ее кокаином и бильярдом или Олег Свечин с его литературой, халтурой и откровенно вторичным рок-н-роллом, а вот жестоко тратились те, кто, подобно герою «Информации», считали, что подобные правила одни и навсегда. Впрочем, далеко не все решались дезертировать, и тихий подвиг героя — не в слив, но в плюс ему. История обыкновенного безумия в необыкновенное время. Или наоборот?

Похоже, «Информация» задумывалась как ответ «Черной обезьяне» Захара Прилепина. А получился не ответ, но дуэт. Романы в основных линиях поразительно схожи — их герои, разные люди нулевых, завершают десятилетие с одинаково разгромным результатом, диагнозом и местопребыванием. Так же блуждают в доставшемся времени, как в лесу, помня, что когда-то были компас и тропинка. Обстоятельно и вдумчиво анализируют порнографию. Одинаково взаимодействуют с женщинами: мечутся между неверными женами и веерными подругами (и наоборот), пытаясь открыть в проститутках нечто, скрытое под функционалом… Достоевский, словом, на новой фене.

Сенчин, кстати, этот мячик нам подбрасывает, напрямую, в тексте, указывая на роман «Подросток». И дабы не показать нам, будто впал в амбицию, ругает «Подростка» худшим романом ФМ, ворчит о неряшливости слога и неоправданности дневникового приема.

Заказывали в XX веке Льва Толстого? С Толстыми и в XXI по-прежнему глухо, но Достоевские, один за другим, уже трезвонят в парадное.


Наши немцы

В последнее время мне попалось на глаза сразу несколько материалов о Фридрихе Горенштейне, с общим и весьма предсказуемым пафосом, подкрепленным не столько аргументами, сколько эмоциями — о крупнейшем, но, увы, почти незамеченном русском писателе, классике XX века, который до сих пор в святцах не значится.

В те же дни я читал объемную нацбестовскую рукопись — роман Александра Терехова «Немцы». Терехова с Горенштейном роднит многое, и прежде всего — тотально насмешливый взгляд на человеческую природу во всех ее подробностях, деталях и нюансах. При глубоком уважении, почти ветхозаветном поклонении движению жизни вообще.

Еще подумалось: Терехов — дай Бог ему здоровья, всяческого благополучия и настоящей писательской славы — при всех своих больших и «Больших» книгах, верных и влиятельных поклонниках — рискует повторить Гореншейтенову судьбу — литературного слона, которого по близорукости и якобы наивности взяли да и не приметили.

Будет неправильно и несправедливо, если именно так произойдет.

Итак, «Немцы». На первый и даже не сильно поверхностный читательский взгляд, это социально-психологический, вполне традиционный роман о быте и нравах московского чиновничества лужковского призыва. С густыми вкраплениями семейной драмы. Вполне адекватными будут и поэтические определения, траченные восторгом, вроде: притча о власти. Или — сага о коррупции.

В таком случае на поверхности и расшифровка названия — автор, предвкушая убойность фактуры, неоригинально хеджируется — вроде как не здесь и не сейчас, не наши, а немцы.

Прием хоть и впрямь не уникален, но причудлив — и герой романа Эбергард, и его бывшая жена Сигилд с дочкой Эрной, и нынешняя супруга Улрике, и партнеры по трудному бизнесу выживания во власти — Фриц, Хассо, Хериберт — существуют в исторически и географически (разве что минимальный произвол в топонимике) достоверной Москве 2007–2008 годов (выборы Медведева, смерть Ельцина) и образуют диаспору лишь по принципу взаимодействия, более-менее тесного, с главным героем. Ничем не отличаясь от туземного населения во главе с мэром Григорием Захаровичем и его супругой Лидой, за которой маячит могучий и всепожирающий семейный бизнес-спрут — ООО «Добротолюбие».

Даже если Терехов кого-то и скрывал под «немцами», для романа это уже непринципиально, ибо здешняя реальность обустроилась по собственным законам. Может быть, из Гоголя. «Немцем у нас называют всякого, кто из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед — всё немец». Писательская оптика Терехова — для которой своих вообще не существует, чужие все — подобную версию усиливает, но, думается, проблема еще глубже. Терехов — антрополог, то и дело переквалифицирующийся в энтомолога, который по-своему влюблен в предмет исследования, но ничуть не готов при этом поступаться академической бесстрастностью и жестоким лабораторным юмором (прошу прощения за длинную цитату, но Терехова вообще трудно цитировать, а коротко — так и невозможно):

«Новые люди — они смеялись вместе с прежними в буфетных очередях, поздравляли равных по должности с днями рождения, показывали фотографии детей и собак и выглядели обычными, единокровными, теплокровными млекопитающими, потомством живородящих матерей — как все, но никого это не обманывало: упаковывались они отдельно, между собой говорили иначе (или казалось испуганным глазам?), улыбались друг другу особо, уединялись, припоминая общее прошлое (где это прошлое происходило? когда?), отстраненно замолкали, как только речь заходила про монстра; владели будущим, жили уверенно, они — „на этом“ свете, а префектурные старожилы оставались „на том“; новые знали „как“: не поднимали на префекта глаз, вступали в его кабинет на цыпочках (Марианна показывала желающим — как), крались до ближайшего стула, неслышно присаживались и глядели в стол, помалкивали (и все теперь старались так же), когда префект спрашивал, быстро переходя на мат и бросание подручных предметов. Новых объединяло происхождение, не дающее себя для определения уловить, не сводимое к буквам ФСБ, к слову „органы“, что-то более глубокое, близкое к человеческой сути, наличие каких-то избранных, меченых клеток в многоклеточном организме, позволивших оказаться в восходящем потоке».

Естественная среда обитания персонажей-подопечных Терехова — коррупция. Здесь своя система отношений, собственный язык (помимо хрестоматийного уже «откатить», есть еще «занести», «порешать вопросы», «работать через такого-то»). Писатель сей феномен не живописует, он дает привычный фон, подмалевок, двигает читателя к пониманию метафизической природы российской коррупции.

По Терехову (ну и согласно национальной традиции) коррупция сродни искусству или духовной практике, поскольку требует от своих адептов служения полного, без остатка. Это явление, пребывающее как бы вне закона, но являющееся непременным правилом игры. И условием существования (да и развития) государства в его нынешнем виде.

Своеобразная начальственная йога, идеальный последователь которой должен даже не практиковаться по часам, согласно графику, но существовать внутри нее, не замечая посторонних людей, идей, предметов и явлений.

Эбергард отвлекается на постороннее — семейные дела, необязательный романчик, разборки с бывшей — и закономерно выпадает из своей небольшой, но единственной власти. Религиозная практика эта еще и языческая — возмездие нагоняет отступника без промедления. Впрочем, открытый финал романа превращает житейскую катастрофу в призрак свободы, который догоняет Эбергарда алкогольным весенним ветром и несильно толкает в грудь. Оптимизма, впрочем, ноль — просто именно так бывает, когда выходишь на улицу после долгих часов в лаборатории, переполненной многая химией и печалью.

Терехов — редкий у нас случай синтетического, или, если угодно полифонического автора (в смысле не достоевском, а скорее музыкальном). Мастерство его таково, что все слои, пласты, линии, узлы и персонажи гармонично существуют в едином пространстве, не испорченном кривизной фабулы, сюжетными разрывами, (пост) модернистским скрежетом и словесным недержанием (Терехов многословен, но не избыточен).

Взять семейную бытовуху. Собственно, общеизвестная голубая чашка — отец и дочь, невозможность счастья втроем, всегда кто-то отваливается; по традиции мир — окружающий, дружественный или враждебный — допускается в эту литературную ячейку на птичьих правах социальной рекламы. У Терехова математически точно выдержаны все пропорции, и к финалу почти мистическим образом враждебность исчезает с обеих сторон… Это я не про свет в конце романа, а про писательское мастерство.

«Немцы» — роман десятилетия, и я говорю не только о литературной эпохе. Путин и Медведев — под собственными именами (сами не участвуют, просто их часто упоминают), Лужков с Батуриной, как уже говорилось, обзавелись псевдонимами. Читатель пусть не ближайшего, но обозримого будущего вряд ли воспримет «Немцев» как исторический документ или литературный памятник. Скорее, как учебник нравов. Поскольку ничего здесь, конечно, не изменится.

Вот что еще роднит Терехова с Горенштейном — это практический, деятельный эсхатологизм пророков, которые четко отслеживают текущую ситуацию, но отвлекаются и на другие, глубоко не здешние дела. А потом, обернувшись и вспомнив, такой пророк еще и удивляется: как? вы еще живы? и продолжаете? круто! уважаю!

Как будто не сам придумал в свое время, насколько неизменно вещество всей этой жизни.


Новые лишние и русский бунт

Мы уже предположили, что либеральные вожди сегодняшней оппозиции (в изводе, например, Бориса Ефимовича Немцова) генеалогически восходят к историческому типу Самозванца. В то время как общая протестная масса, митинговавшая зимой 2011/2012 на Болотных/Сахарова, принадлежит типу литературному. К тем самым, констатированным выше «новым лишним».

Самообольстительные характеристики вроде «креативного класса» или «рассерженных образованных горожан» легко могут быть применены и к гламурным неопечориным Н. Дубовицкого, персонажам «Информации» и «Черной обезъяны», равно как и к тереховским «немцам»; однако нагромождение эпитетов, безусловно, только затемняет суть явления.

Вначале я сказал о принципиальном отличии современных «новых лишних» от «лишних» русской классики. Классические герои страдали от несоответствия окружающих ландшафтов внутреннему состоянию — что и составляло основную коллизию и определяло суть исторического движения России. Полтора века русской истории привели эти непримиримые сущности к единому знаменателю. Протестный мидл может не выглядывать в окно и не спешить на площадь. Достаточно заглянуть в себя — в ключевых позициях и за малосущественными отклонениями от нормы всё будет одинаково и по-своему гармонично.

Главная эмоция, объединившая протестную массу, — отвращение и стыд. По отношению к тому, что происходит в стране, разумеется, но разве, разбирая тексты лучших наших прозаиков, мы не определили: те же самые эмоции — ключ к подробному, но довольно бесплодному самопознанию.

Как говорил т. Сталин, маленький пример. Все главные герои романной четверки испытывают семейные проблемы и кризисы, при этом много, разнообразно и довольно успешно занимаясь сексом. Преуспевают в нем и недосверхчеловек Егор Самоходов, и заурядные вяловатые «сенчинцы»… Или коррупция. Когда пошли разговоры про «Околоноля», журналисты взялись шумно пиарить «роман о коррупции», оценка казалась не просто поверхностной, но заурядной глупостью, не ярлыком, а первым попавшим на язык словом, сродни междометию «бля». Хотелось говорить и спорить: дескать, всё не так, ребята, роман о любви… Но ведь это там тоже было, проступавшее фоном, общей физиологией русской жизни. А о физиологических процессах говорить не принято. Стыдно.

Аналогично с «Немцами». Там коррупция — главная героиня, как Смех в «Ревизоре» Гоголя, как русский язык у Натана Дубовицкого. Ни разу не названная по имени, скрытая под отвлекающими, одомашненными псевдонимами… Но попробуй напиши в рецензии — «Немцы» о коррупции, роман-разоблачение, бич свистящий, меч разящий… И смешно, и стыдно.

Каждого из героев Болотной можно приписать, как к военкомату, к роману из жизни «новых лишних». Кудрин, Касьянов, да тот же Немцов — чем не тереховские немцы? Люди власти самого высокого уровня, вовсе не порвавшие со своим классом (кстати, вот эти льстивые эпитеты в адрес протестной массы родились во многом из стремления самопровозглашенных вождей не рвать со своим классом, но расширить клиентскую базу), знающие все механизмы власти и подробную ее физиологию, они ведь, собственно, и пытаются продать тающий капитал былого статуса. Именно то, что их сделало «лишними». Показательно, что, подобно тереховскому герою, и удалены они (Кудрин, Касьянов, Немцов) были от власти не по идейным, а именно и в широком смысле — семейным соображениям.

Надо сказать, на фоне происходящего в стране, медиа и умах стремительно теряет актуальность финал известного анекдота, когда-то казавшийся снайперским, в сверхдесятку.

«Иван Абрамыч, ты или крест сними, или трусы надень».

Сейчас афоризм выглядит слабеньким — эдакий портвешок. Слишком много подпадающих под него без всякого ущерба для имиджа.

Сам я не так давно говорил про иных протестантов, что они хотят воровать и че-геварить одновременно.

Но и такое наблюдение быстро устаревает, вернее, всем становится ясно, что объединять оба процесса — в порядке вещей, по-другому и быть не может, да уже и не будет.

Чрезвычайно характерен, в несколько ином роде, пример Ксении Собчак. Она, пожалуй, самый заметный персонаж протестной тусовки, но эмоционально принадлежит не к трибунным лидерам, а к общей массе «новых лишних». Есть у нее и собственная фишка во всей этой истории. На мой взгляд, Ксению Анатольевну в диссиденты от глянца направила глубокая психологическая драма: взрослея, она встала перед необходимостью преодоления своего происхождения, окружения, да и карьерных достижений отчасти. (Заметим: весьма принципиальный в «Околоноле» мотив отцеубийства, пусть и чужими руками, тяжкий грех пополам с мафиозной инициацией, принимают на себя и заказчик (Чиф), и исполнитель (Самоходов). Некоторые наблюдатели усмотрели здесь аллюзию на отношения в разных тандемах. Не только «Путин — Ельцин», но и «Путин — Собчак». С вкраплениями Суркова, естественно.).

Трудно говорить о влиянии личной драмы г-жи Собчак на общественную сферу, но на профессиональных достижениях и медийном образе Ксении Анатольевны она отражается вполне позитивно. Золотая молодежь и анфан террибль одновременно, блондинка Ксюша вступает на тернистый путь Анны Ахматовой, а ее «Дом-2» имеет возможность переехать в Фонтанный дом или на легендарную Ордынку.

Как раньше Анна Ахматова
Страдала неудержимо,
Так сегодня Чулпан Хаматова
Стала жертвой режима.
(Всеволод Емелин)

Тут надо рассказать: как-то в мой эфир на саратовском «Эхе» дозвонилась тётька, возмущенная тем, что я сравнил Ксению Анатольевну с Анной Андреевной. Тётька в эфире принялась живописать приключения Ксении в ванной (источник — ТВ-передача «Блондинка в шоколаде»), причем интонация из возмущенной постепенно превращалась в игривую.

Продолжу тем не менее настаивать на аналогии. Вот поэт, сказал я на «Эхе», начинавший в Серебряном веке, Жоржик Иванов, из светского зайчика и гламурного бисексуала в эмиграции вырос в мощного трагического русского поэта Георгия Иванова.

Представьте, говорю, что из Ксюши Собчак получится что-то вроде А. А. Ахматовой. Личность она сложная, с некоторым душевным надломом, рефлексиями и т. д. А нынешняя ситуация делает ее всё масштабнее.

Я, грешник, сказал еще тётьке, что и Ахматова в молодости не была праведницей — брак втроем (Артур Лурье и Олечка Глебова-Судейкина; любопытен, кстати, новый тройственный союз, чисто виртуальный, не подумайте дурного, возникший стараниями его фигурантов, Собчак особенно, в массовом сознании: Владимир Путин — Чулпан Хаматова — Ксения Собчак). Да и вообще товарищ Жданов в своей дефиниции «смесь монахини и блудницы» был кое в чем прав.

Имеет смысл обратить внимание и на обостренную реакцию протестной тусовки в отношении к людям, определившимся — волей судьбы, случая, собственных принципов, по причине отсутствия иных вариантов — с местом в этой жизни. Ведь «нового лишнего» определяет не идейная, а географическая — в широком значении («беспокойство, охота к перемене мест») — неустойчивость, вечные метания. И ревность не столько к людям, сколько к освоенным нишам. Потому — прежде всего стилистическое единство обструкции по адресу противоположностей: Путина (третий президентский срок и далее везде), Хаматовой (благотворительность, ложь во имя спасения), Лимонова (пл. Революции).

Я отмечал эту важную и точную деталь: «новые лишние» новой литературы принадлежат медийному цеху. (Ну как старые лишние были сплошь дворянами.) Возможность сговора между писателями полностью исключаю, следовательно, мы имеем дело не только с талантливыми авторами, угадавшими тренд «креативного класса», не только с литературным типом, но и с медицинским фактом. Отмечу вдогонку, что и здесь нет окончательной определенности. Герой «Черной обезьяны» полагает себя прежде всего писателем, а журналистом — уже после, Егор из «Околоноля» запутался в трех соснах бандитизма, пиара и издательской деятельности, персонажи Сенчина и Терехова — коммерсанты и чиновники от журналистики.

Данная тенденция добавила к пушкинским определениям русского бунта эпитет «виртуальный», и он стал определяющим. Все движухи, кроме митингов, происходили в Сети, так бы шло и дальше, если бы, взыскуя «картинки», не подключился телевизор.

Характерная для интернет-войнушек история, связанная как раз и с всеобщей межеумочностью, и с профессиональной неопределенностью. Проблема многих критиков режима в том, что у них не было школы журналистики — «не навреди» и «семь раз отмерь». Сколь угодно агрессивного отношения к объекту, не позволяющего, однако, передергивать и игнорировать фактуру, уважительного отношения к общему движению жизни… Извиняет «нового лишнего» публициста одно: он пишет не для нас, а для себя. Самоутверждается в свой малоплодоносный полтинник…

Сетевые перебранки — вообще энциклопедия либерального подсознания. Охранители (у которых интеллектуальный уровень нередко ниже, чем у либеральных оппонентов, да и с аргументами объективно туго) всё же производят впечатление людей взрослых, отстаивающих если не принципы (с этим тоже плохо), но хотя бы собственные, сколь угодно ложные представления о мире и здравом смысле.

Либеральные же витии играют в ту же войнушку по-детски, но в зависимости от обстоятельств могут быть и за наших, и за немцев («Немцев» и Немцова с его прослушками), и границы там всегда неуловимо меняются, сдвигаются, плывут…

Почти всегда тусклая перебранка, если следить за либеральной стороной, напоминает дворовый футбол, в который вдруг влились взрослые дяди. И, бывает, вусмерть увлекаются детскими догонялками. Он-то, может, и нашел дело всей жизни, но для других зрелище малоэстетичное. Задыхается, голосит, очки вот-вот упадут с кляплого носа, рубаха вылезла, штанина задралась, обнажив кальсонные тесемки, растрепались седые патлы…

Парадоксально, но либеральные сетевые писатели все страшные догматики, хуже старообрядцев, при этом если не полностью лишенные принципов, то охотно ими поступающиеся, что тоже удивительно при такой ортодоксии…

Очерки протестной ментальности можно было бы продолжать и дальше, но моя задача в другом — снова, на свежем материале, зафиксировать, каким образом хорошая литература предвосхищает и программирует жизнь. Я отнюдь не собирался критиковать («мочить» — говорят журналисты) «новых лишних», или, если угодно, «креативно-классных»: во-первых, это уже сделали литераторы не мне чета, а во-вторых, к данному типу принадлежу сам — как минимум в силу профессии.

Обнадежим: реплику Михаила Зощенко «литература продолжается» можно смело применять к эволюции «новых лишних».


Рубик
Рассказ

Рекомендуя кому-то популярную британскую соул-певицу Amy Jade Winehouse, я перевел ее имя для себя, собеседника и удобства. Получилось родное: Аня из гастронома.

На протяжении большей части прошлого века вывеска «Гастроном» менее всего означала гастрономию. У Лимонова в «Подростке Савенко» есть универсальная характеристика мужского населения Салтовского поселка: играет за сборную гастронома. Фраза эта — явный предшественник позднейших «игр в литрбол на спиртплощадках».

Любопытно, однако, что спортивная составляющая вовсе не была радикально чужда «сборной гастронома». Помню, полуавторитет по кличке Мыня, дважды отсидевший за хулиганку, смотрел-смотрел, покачиваясь, за нашим дворовым футболом, да и вошел в игру. Не интересуясь, кого и за кого ему играть.

А когда его кореш Штанина окрикнул Мыню: дескать, хули это он, тот, остановив мяч армянской туфлею, ответил серьезно, хоть и нетвердо:

— А чего… Форму-то надо, бля, поддерживать…

О Втором участке в городе Камышине я рассказывал неоднократно, а вот о тамошнем гастрономе, за сборную которого играл и Мыня, и многие другие, и даже сам я начинал пробоваться в юниоры, пишу впервые. Между тем он был центром Второго чисто географически, храмом своеобразной тамошней цивилизации, а сейчас является старым кораблем, летучим голландцем моих воспоминаний.

Площадку, образованную пересечением улиц Молодежной и Кирова, ласково называли Пятачком. В центре Пятачка высилось не слишком внятное сооружение — как будто на остриях нескольких врытых в землю копий растянули хоругвь с хитро улыбающимся Ильичом. Не в кепке, как обычно, а в фуражке. По окружности — скамейки и густые заросли смородинового кустарника, которые потом, в 1985–1986 годах, безжалостно вырубили, подобно крымским виноградникам. Связь прямая — сборная гастронома слишком буквально, в смородине, воплощала право на культуру и отдых. Бабушка моя Елена Антоновна, жившая рядом с Пятачком, меры властей очень одобряла. «А то ходют и ссат кругом».

Очень меня завораживало тогда это «ссат».

А если встать под хоругвь с Лениным в центр Пятачка и по очереди устремить взор в стороны света, будут магазины. Как они назывались в реальности, никто не знал, но все знали: а) «Бакалею»; б) «Армянский» (одежда и обувь); в) «Игрушечный»; г) гастроном, разумеется, вот видите, даже буквы совпадают.

Потребительский набор — немудрящ и неполон, но ведь хватало…

Строго говоря, у гастронома были две сборные, и никаких тебе юниоров, а одна так вполне возрастная, команда ветеранов. Пенсионерки, старушки, сколько помню, всегда стояли за колбасой, которая была двух видов: самая популярная «по два восемьдесят» и «копченая».

На сборы они сходились засветло и начинали пересчитываться, нося в течение дня свои номера, как медали. Мы, дети, делали при сборной свой небольшой, но стабильный бизнес: так как давали по сколько-то в одни руки, мы работали дополнительными руками напрокат, 20 копеек подход, «на мороженое».

Бессменная, как сам советски-средневековый Второй, продавщица колбасного отдела, Матильда Гершевна (тёть Миля, как ее, подлизываясь, звали и те, кто сам ей годился в тётки), кстати, соплеменница чудесной Amy Winehouse, знала нас, естественно, как облупленных, но годами играла в жмурки, а с моей пройдошистой кузиной Галкой даже дружила.

Во всяком случае, в основной колбасной очереди Галка была неизменно первой, бабки с этим даже и не спорили.

Прежде чем тётя Миля умерла от рака в городе Шахты Ростовской области, она сделала неплохую карьеру в свои «гастрономные» годы — ушли под суд и в тюрьму два или три директора. А она распространила влияние на отдел «Сыры — Жиры» и соседний магазин, в народе — «Бакалея».

Когда я рассказывал друзьям о тёте Миле и сборной гастронома, многие интересовались:

— А откуда в Камышине взялись евреи?

Может, с подтекстом (Камышин всё же не старообрядческая сибириада), а может, и впрямь недоумевая. Репутация у моего родного городка сложилась не самая толерантная.

Ответ на этот вопрос отчего-то не прост: конечно, революции, репрессии, индустриализации и войны, но голой историей, без некоторой метафизики, тут не обойтись.

И ответ будет в духе очередных приключений славянской души. С ее фальшивой лихостью, периодической сменой внешности и внутренности, умением, оставаясь как бы вне времени, густо похабить доставшееся время, с ее жестокостью и сентиментальностью.

Мой старший и уважаемый товарищ любит повторять:

— О чем бы ни выпивали приличные, интеллигентные люди, на третьей бутылке все равно заговорят о двух вещах: евреях и КГБ…

Разумеется, он ведет речь о тех случаях, когда «приличные-интеллигентные» сидят по двое-трое, как им положено, а не шумным застольем, где если и считают бутылки, то по утрам, готовя мусор к утилизации.

Моему гуру вообще принадлежит масса остроумных алкогольных наблюдений. Например, о том, что только пьяницы вдруг понимают бутылку на уровень глаз, чтобы посмотреть, сколько еще осталось…

У меня таких наблюдений меньше; однажды я постеснялся дополнить его коллекцию. Он много писал о незабвенном спирте Royal, не отметив одного его побочного свойства. В те же «рояльные» годы (1992–1993) наркоманы из отряда «винтовых» очень ценили «сварщиков», умевших приготовить раствор под названьем «сексовуха», после которого возникало резкое и стойкое половое возбуждение — и у мужских людей, и у женских.

На самом деле, если ставить вопрос утилитарно, можно было легко обойтись без наркотических стимуляторов. Многие виды «Рояля» отличались аналогичным свойством — помню, как с девушкой, знакомство с которой до того момента было легким и галантным, мы внезапно уединились в туалете чьей-то съемной однушки и с диким энтузиазмом принялись хватать и тискать друга. При нашей тогдашней худобе это странным образом получалось даже лучше, чем синхронное стаскивание трусов крест-накрест. Когда всё громко и быстро завершилось и мы вывалились из «дабла», то обнаружили: в ванной происходит аналогичное, а у обеих дверей клубится толпа не страждущих одиночек, но сплетающихся парочек.

Другая моя мимолетная экс еще старшеклассницей и после того же «Рояля» попробовала себя сразу с двумя студентами, причем второго, который был вовсе не «парнем», но «другом парня», в момент его вынужденного вуайерства, сама в себя и пригласила. Видимо, эта история во многом определила ее дальнейшую раскованность.

Но — к теме.

Наблюдение моего старшего товарища о третьей бутылке в отличие от прочих сегодня несколько устарело. Про КГБ не говорят вовсе, если и вспоминают «фейсов», то по трезвой, но и тогда не говорят — какой смысл обсуждать чужой и закрытый бизнес?

Да и неприлично.

Евреев, может, и обсуждают, но не в качестве евреев. Такой вот заурядный, бытовой парадокс — важнейшая черта славянской души. С ее созвучием одновременно ангельским сферам и рок-н-ролльным адовым глубинам. С широтой, которую так и хочется сузить — и не скальпелем даже, а секирой. Вопреки Мите Карамазову и его автору вышло по-иному: зачем рубить и резать душу, безуспешно сокращая в размерах, когда можно ею поделиться? И в первую очередь с евреями. Которые по своей талантливости давно превзошли поделившихся.

Скажем, долгие годы столичная пресса полагала, будто всю политику нашего губернского города С. составляет конфликт (последовательно: газетная, уголовная, судебная, и, наконец, мифологическая стадии) депутата Соломона Николаевича Кванто и депутата же, только рангом чуть пониже, Натана Львовича Фламингуэйера. Прекрасно, что во всей их истории не было никакого бизнеса, только личное.

Рассказывали, будто читатели столичной прессы, вдохновившись корреспонденциями из губернского С., начинали искать его по глобусу на Ближнем, а потом и Дальнем Востоке. И не находили. А находили в центре Поволжья и России… Поскольку наши евреи отменили для себя географию и, глядишь, вслед за коренным населением отменят историю.

Да, надо объяснить, что Соломон Николаевич — юрист и артист-любитель, всегда при власти и, значит, при деле. А Натан Львович — бизнесмен, тоже в каком-то смысле артист — седовласый и харизматичный, местного значения диссидент, издатель недоброй газеты «Моя версия».

Энергия виртуальных сражений была такова, что душой, закаленной в междоусобицах, тоже пришла очередь делиться. И Соломону Николаевичу, и особенно Натану Львовичу. Маленькие сектанты из «Моей версии» чуть что начинают неумело гвоздить друг друга за предательство идеалов. Это понятно: предательство всегда обнаружить легче, чем идеалы.

Курды — великий народ, о чем свидетельствует хотя бы их кинематограф. (Мне недавно объяснили, что такой есть, равно как индийский арт-хаус.) Великий, но гонимый. В частности, и у нас их недавно гоняли: что-то там было по бизнесу о незаконных ларьках. Главным гонителем выступил Лев Захарович Висной, знаменитый строитель и депутат, сказавший о «некоренных нациях», начав с «бля» и закончив «бля», а первым защитником стал Семен Аркадьевич Шинкарь, председатель Общественной палаты губернии.

Но до столичной прессы у них пока не дошло.

Или вот. Прошли у нас выборы. То есть для всех нормальных людей как было, так и осталось, а для участников — повод целый месяц собираться и рассказывать, пиарясь, как их снова наебали — уже в геометрической, относительно прошлых выборов, прогрессии. Легитимно ругать власть и ее партию. Даже журналисты между выборами от такого отвыкают и поначалу интересуются. Оно занятно: как спор чернокожих рэперов на хрущевской кухне. Но потом, конечно, стоны обиженных приедаются, особенно про желание свободных, демократичных выборов. Потому что все, кроме самих желающих, понимают: при свободных и демократических их сметет, как выпитые пластиковые стаканы порывом ветра в уличном пивняке. И даже не власть, а те, кого сегодня на выборы не пускают. Они-то им припомнят весь этот рэп…

Мой политкорректный редактор сайта, обрабатывая фотографии с очередного брифинга протеста, негромко подозвал меня к экрану и показал. Как школьник школьнику порнографическую карту в физкультурной раздевалке. На экране был мужик, и шел он кандидатом от «Яблока» по одному из округов, и звали его Зоря Залкинд. «З, О, Р, Я» было последовательно вытатуировано на фалангах пальцев и хорошо видно на фото, как и другой рисунок, типа «Север» или нечто североподобное с конфетной обертки, а сам партайгеноссе, с его волосатыми запястьями, надбровными дугами и лысиной в шрамах, легко мог возглавить фалангу всё той же сборной гастронома моего детства. Может, и возглавляет.

В следующей и, пожалуй, центральной моей истории суровой ниткой сплелись выборы, нравы, пьянство и еврейство — хотя последнее, как мы и договорились, совершенно ни при чем.

Григорий Семенович Зеерсон был строительным магнатом, что у нас чрезвычайно распространено; из местных стройкланов когда-то вышел и Роман Абрамович, хотя упорно и не желает знать нас и полагать С. родным городом. Впрочем, таковыми он не полагает ни Анадырь, ни Москву, а полагает Лондон. И не потому, что не патриот. А потому, что начнут просить и доставать собой, воруя время в особо крупных, а жизнь олигархическая коротка. То есть коротка всякая жизнь, но жизнь олигарха — особенно, потому что хозяину ее жальче. Григорий Семенович мыслил сходным образом про краткость жизни, например как закрепить свою близость к бюджетным средствам, принципиальную в регионе, экономика которого напоминает цыганский табор, где торгуют, воруют, гадают и крышуют, но никто ничего не производит.

И Григорий Семенович вслед за многими коллегами из других кланов решил сделать новый бизнес — пойти в депутаты. Зеерсон, при своих делах с бюджетом, неофитом не был и политикой интересовался, дабы она не занялась когда-нибудь им — даже в щадящей миссионерской позе. Знал: группировок, облизывающихся на мандаты, в С. много, поскольку бюджета мало, но имеет смысл предварительно говорить о своих планах только с теми, кто реально рулит процессом. Вернее, реально рулил процессом один человек в Москве, но к нему можно было попасть, пребывая уже в депутатском звании, по рекомендации, на пару минут и только через год. Правда, у этого одного человека имелись в С. комиссары, которые, изматывая всех колхозным византийством, вели меж собой борьбу не на живот, а на всё тело, вернее, за близость к нему. Воевали они по-взрослому, но загадочным образом война была им мать родна: ибо «заносить» приходилось всем комиссарам сразу, а не в единое окошко.

Был еще губернатор, но Григорию Семеновичу заранее сообщили: главе региона кинут, как кость, два-три депутатских места, из которых он уже продал все пять, а за поддержку на выборах дерет он круто, при этом в контрах с комиссарами одного человека да лютый имеет антирейтинг… Был также мэр, но его Зеерсон оставил на потом. А к влиятельным людям, имевшим, как писали газетчики, тревожное прошлое, из которого в настоящее перенеслись кликухи, повадки и прочные связи с силовыми органами, он ходить поостерегся.

Впрочем, один влиятельный, про которого говорили, будто на киллера ему собирал весь город, но всегда не хватало какой-то мелочи, проявился сам.

Он позвонил плюс-минус полночь, явно зная, что делает. На экране мобильного высветились сплошные семерки, как отряд с томагавками:

— Гриш, мне тут электронят, ты в депутаты собрался? А чего, дело нужное. Я вот тоже иду. По списку партийному — что я, живность какая-то, в округе топтаться? Так есть тема? Зайди — обсудим…

И отключился, не дав произнести вспотевшему во лбу и под мышками Зеерсону ничего.

Уловив смысл слова «электронят», Григорий Семенович припомнил, что грядущее депутатство не обсуждал покуда даже с семьей.

Практически следом позвонил Натан Фламингуэйер. Также одобрил парламентские планы Зеерсона и пообещал «дать людей» — пиарщиков, политтехнологов и каких-то медийщиков. Григорий Семенович знал его манеру говорить — медленно, оставляя между фразами и отдельными словами долгие, беспокойные паузы. Куда странным образом нельзя было вставить ни согласия, ни возражений. Даже когда он спрашивал о впечатлениях, производимых его газетой. Впрочем, о своем недруге Кванто Натан заговорил быстрее и злее. А закончил так:

— В общем, я тебе пришлю людей, а ты, как отберешь штаб и пехоту, мне пришлешь за услугу десяточку. Грина.

Здесь Зеерсон сумел-таки вставить:

— А если не отберу из твоих, Натанчик?

— Отберешь, — пообещал Фламингуэйер и отключился. Всё это было зловеще и головокружительно перспективно.

Двум самым важным комиссарам одного человека Зеерсон утром позвонил сам. Первый возглавлял в области партию, второй — фракцию, первый был чисто, с галстуком, одет и лысоват, второй под серым пиджачком с депутатским знаком имел фланелевую рубашку в бордовую клетку и был хронически несвеж и нестрижен, демонстрируя, как горит на работе. Первый происходил из раскольничьих деревень севера С-кой губернии, второй — из нечерноземных колхозов соседней области. Оба полагали себя земляками шефа, первыми соратниками и правыми руками.

Оба тоже оказались в курсе, говорили с Зеерсоном с какой-то деловитой лаской, быстро назначили встречи и напомнили о «партийных проектах». Сам знаешь — благоустройство районов, помощь нашим ветеранам и молодым специалистам, обучение сельских ребят языкам по Интернету.

Григорий Семенович не знал и обратился к опытным людям. Те объяснили: партийные проекты — это деньги, которых Зеерсону не должно быть жаль на хорошие дела. Но самому никаких ветеранов и врачей с воспитателями искать не надо, тем более ехать в деревню за Интернетом. Достаточно «занести» комиссарам, а там определят, где нужнее.

Первый комиссар принимал в своем кабинете среди оргтехники и под портретами президента, премьера и одного человека. Предложил кофе и отвечал на звонки по мобильному. Второй — на диванах в переговорной (попросил не соединять), с зеленым чаем и конфетными вазочками. Портрет там был единственный — один человек, широко улыбающийся, на просторах областного ландшафта.

Разговор между тем получился совершенно одинаковым.

— В депутаты собрался? А чего, дело нужное. Давно к тебе присматриваемся (в этом месте оба комиссара покосились на портрет одного человека, чтобы стало понятно — с кем вместе присматривались). Сами предложить хотели, ждали, пока созреешь… Лучше с муниципальных, конечно, начинать, но и тебе три года тоже терять неправильно, раз загорелся. Обстановка сложная. Мне вон аналитику принесли, оппозиция аж выпрыгивает со своими криминальными спонсорами. Никаких денег не жалеют, чтоб пилить потом бюджет дефицитный… У тебя как с ними, Семеныч?

— Никак… Так, здоров-привет.

— Что-то неделю назад аж два часа и семнадцать минут здоровался с… (прозвучала кликуха одного из влиятельных). В ресторане «Старый Баку», в летнике.

— Да по бизнесу, — повинился Зеерсон. — Они Савватеевский песчаный карьер взяли за долги, зовут в долю…

— Не надо тебе этого. Ни карьера, ни доли… Ты человек наш, местный, всю жизнь, еще с СССР, на стройке. Свой бизнес имеешь, с бюджетными деньгами работаешь. Тут аккуратнее… Кстати, по последнему году и прибыль, Семеныч, неплохая у тебя. А у нас партийные проекты — сам знаешь — благоустройство районов, помощь ветеранам и т. д.

— Знаю, знаю, — понял намек Зеерсон и засуетился рукой в портфеле.

— Это да. Это конечно. Для первого раза, чтобы было понятно — наш человек. А вот выборы пойдут — опять без тебя никак. Агитаторы от двери к двери, медийка, билборды, комиссии, наблюдатели. Мероприятия, концерты ко Дню губернии. Юбилей ветеринарной академии. Николай Баксов приедет и Жасминова-Семендуева. Сатирики, юмористы…

А расклад, Семеныч, такой. В партийный список ты не успеваешь. Там уже шесть человек на место, несут и несут. К тому же, извини, список еще заслужить надо. К бабке не ходи… И к губернатору не ходи — кинет всенепременно. С такими, как он, друзьями и оппозиции не надо. Сельский округ тоже не советую. Там кой-где избраться, конечно, полегче, вон судьи областного племяш в Малининском районе на прошлых выборах всего за лимон взял восемьдесят процентов. Но ты же сам себя уважать перестанешь, да и разошлись уже сельские по старым партийцам. А вот в городе есть еще места, есть… Где тут бумага у нас? Без очков не вижу… Ага, вот — Пролетарский район, N-ский округ. Там тебе и борьба, и опыт, и, как его, адреналин. Там победа трех сельских дороже. Соглашайся и начинай работать. Поддержим.

— А с мэром согласовано? — спросил Зеерсон, знавший, что мэр города, спортсмен, автогонщик и стремительно растущий политик, полагает Пролетарский, откуда вышел и состоялся в самые трудные годы, прочно своим.

При упоминании о мэре оба комиссара чуть перекосились, первый на правую сторону, второй на левую.

— А что мэр? Все в единой команде (быстрый взгляд на портрет одного человека). Мэр парень, конечно, амбициозный, да и накручивают его разные там версиями своими… Но куда денется с подводной лодки. А захочет поиграть — остановим. Не остановится — у нас всегда есть красная федеральная кнопка.

Тут оба комиссара снова бросили взгляды, первый — под стол, второй — под столик, видимо, проверяя, на месте ли кнопка.

Красная федеральная кнопка Зеерсона укрепила окончательно. Он решился. Он устроил корпоратив в «Старом Баку», заставив коллектив выпивать за победу. Он взялся рисовать выборную смету. Он захотел видеть обещанных Натаном политтехнологов с пиарщиками, и тот прислал их во множестве.

Смотрины заняли несколько дней, обогатив Зеерсона явно излишней, совершенно Экклезиастовой премудростью. Новый мир раскрылся перед ним неожиданным и не лучшим своим космосом — как будто на одной из версий канала «Дискавери» собрали все самое отвратительное из жизни беспозвоночных и позвоночных, включая приматов. А бедный Григорий Семенович вынужден всё это не только, не отрываясь, смотреть, но и осмысливать.

Электоральных дел мастера напоминали сразу многих домашних животных в момент одичания. Спаниелей в охотничьем азарте. Мартовских и валериановых котов. Голубей на размоченном хлебном крошеве. Бассетхаундов, таскающих по асфальту вислые муды былых триумфов. Дворняг, ищущих и обретающих вожака. Колхозников, наизусть знающих все дома с самогоном — где поставили, а где уже сварили…

Но это полбеды.

Зеерсон неплохо знал две людские породы — человека на стройке, от разнорабочего (цемент-раствор, майна-вира) до прораба, и, конечно, серьезных мужиков из конкурирующих кланов — даже такой оригинал, как Лева Висной, был от начала до конца предсказуем, как и его «бля».

Понятны были карьерные чиновники — в диапазоне от явных алкоголиков до скрытых извращенцев с общим коррупционным знаменателем. И прозрачной системой сигналов, от всех этих белковых тел исходивших.

Но тут каждый явившийся на встречу специалист фонил неожиданно и страшновато. Пороки, жившие в этих людях, тихо шелестели и заплетались, как клубок совокупляющихся змей. Привычный набор — алчность, пьянство, жадность и необязательность — в этом научно-популярном порно воспринимался как возможность отдохнуть глазу и успокоить душу.

Именно поэтому Зеерсон, переев лишних знаний и ощутив приближение тошноты, определил в руководители своей кампании политтехнолога Сергея Насекомых с его прочной славой человека прямого и запойного. Впрочем, Зеерсону объяснили, что на время кампаний у Сереги ни-ни, мораторий, а вот как выиграет, тогда да… На стакан присаживается не по-детски. Неделя, две… Иногда до откачки. Зато, как многие алкоголики, между циклами Сергей Насекомых суров, рационален и пунктуален. Даже по-своему порядочен. К тому же непревзойденный во всем федеральном полпредстве мастер чернухи и свинцовых предвыборных мерзостей. Покруче Геббельса и Доренко.

Уровень способности Сергея к мерзостям Зеерсон оценил сразу, при первой же их, определявшей стратегию, беседе.

Насекомых развалился в кресле напротив, неумело раскуривая сигару. Сигары стали модными с легкой руки одного из влиятельных в узком их кругу; Зеерсону при последней встрече законодатель сигарной моды тоже предлагал, и воспоминание это было Григорию Семеновичу неприятно.

— Григорь Семеныч, — начал Насекомых. — Вел я тут одного в Подмосковье. При бабках больших, народный такой типаж, и вдруг — голубой. Мне-то что за проблема, я не гомофоб. Но в нечерноземной России избрать гея — абсолютно нереально. Он, хоть и не открытый голубец, но слухи клубились, да и присмотреться к кандидату — точно всё не так, мутно у дядьки с сексом. А конкурент уже листовки заготовил — коллажик такой, стоит наш мальчик, голый, в чем мать в детдом отдала, а рядом — два негра вооот с такими инструментами… Типографию-то мы закрыли, но мозги людям не арестуешь. Что я делаю? Записываем передачу «Когда все дома», с обаятельным ведущим, за пятнадцать штук всего договорились, и показываем по первому каналу в кругу семьи — у нашего жена была, позабыта, заброшена, в доме за городом, с дочкой… Но жена — женой, у Бори Моисеева, может, тоже жена, да и у Армани подруги. Дальше, конечно, подороже. Привожу во Дворец спорта, семь тыщ мест, «Виагру», со всеми ее жопами и сиськами, подарок городу. «Виагра» эта ночует в люксах, типа не успели уехать из-за ажиотажа. А на следующий день во всей желтухе — заголовочки вроде «Леонид — Брежневу» (кандидата Леонид звали). Или «Брежневский застой эрекции». Снимки папарацци. Дескать, у молодого олигарха роман с солисткой «Виагры». Когда без всякой виагры наш Ромео ночью лезет на балкон отеля, в зубах — тысяча евро и одна роза, дело к свадьбе, бракосочетание после успешных выборов… Итог — наши пятьдесят шесть процентов, конкурент-натурал нервно пиздит своих штабных… Или вот был у меня случай в нефтяном регионе…

— Ты к чему это, Сергей? — перебил Зеерсон.

— К тому, Григорь Семеныч, что есть у меня к вам маленький, но на самом-то деле очень большой вопрос. На лице у вас ничего не написано, даже татарских скул там нет, одни усы, но в паспорте, я догадываюсь, написано слово «еврей».

— Ну? И что?

Зеерсон действительно, со среднего школьного возраста, когда начал заниматься боксом и академической греблей, на эту тему не задумывался. В Политехе еще меньше — на строительных факультетах были все вокруг советские, все вокруг свои. В бизнесе и того гуще…

— А то, Григорь Семеныч, что округ наш расположен на Пролетарках. И какой там пролетарский интернационализм, вы либо знаете, либо догадываетесь. Шли бы вы в центре города, где и мед, и пед, и цирк, — никаких проблем. Там даже старый хулиган Слуцкер на прошлых муниципальных взял второе место — без единой встречи, без медийки, с одной фамилией. А чтобы пролетарцы в едином порыве проголосовали за кандидата по фамилии Зеерсон, надо восемь тыщ мужиков округа напоить, а двенадцать тыщ баб — удовлетворить каким-то иным способом. Но и это без гарантий, поскольку варианты взаимоисключающие. Можно взять на время выборов псевдоним, законодательством разрешается. Ясно, что не подходит. Вы человек известный, уважаемый. Значит, надо менять не оболочку, а суть. Сделать вас — а) русским; б) своим. Первое — концепт кампании, второе — ее тренд.

— Сергей, я, как ты, возможно, знаешь, благотворитель. И в своей жизни больше помогал храмам, чем синагоге, в которой, кстати, и не был ни разу. Но это я к тому, что не ты меня сделал евреем, не тебе меня переделывать.

— А не надо переделывать, Григорь Семеныч. Так и будете Зеерсоном, только с русскою душой, как писал классик, тоже, кстати, шотландец по паспорту. Вы поймите, Григорь Семеныч, это евреем трудно быть, а русским — одно удовольствие. Если, конечно, возможности есть. Официальную часть кампании мы не трогаем — агитосы ходят, листовки клеим, подъезды ремонтируем, комиссиям башляем. Русским поработаете в неофициальной. Делать ничего особо и не надо — мотаться по кабакам, с девками иногда палиться… Можно разок в ментовку попасть. А лучше дадим инфу, что на вас прокуратура наезжала. Не сейчас, год назад. Все это сливаем в прессу и даже на ТВ. Народ думает — ага, какой он на хер еврей, он мал, как мы, мерзок, как мы, и даже хуже, чем мы… Потом свечки, попы, грешитькаяться. Привезем в поддержку какого-нибудь самого русского певца. О! Кобзона!..

При словах политтехнолога о законном предвыборном праве на девок у прекрасного семьянина Зеерсона мягко ёкнуло в груди. Григорий Семенович узнал это ёканье, оно случалось всегда, если проезжать в темное время суток вдоль одного местного бульвара, где паслись уличные барышни. Вернее, отдыхающая смена перекуривала на бульваре, а основная перекуривала у трассы «Проспект 50 лет одиночества Октября».

Уже года два, как они оттуда исчезли — говорят, новый начальник областной милиции, принимая дела, ехал мимо и скривился: убрать. И они перешли с улиц под крыши, оставаясь, впрочем, под всё той же и одной крышей — ментовской.

Само по себе зрелище девчонок определенного назначения, в шахматном порядке, стайками, занимавших рабочие места, Зеерсона волновало и обещало много жизни в самое ближайшее время. Девки синели губами и белели ногами, даже те, кто был в штанах. Но Григорий Семенович так ни разу и не решился.

— И где же это я буду м-м… становиться своим и русским? В казино? — Зеерсон попытался изобразить легкий сарказм и знание нелегкой жизни богатых.

— Нет, казино не пойдет, — энергично взмахнул сигарой Насекомых. — В казино, если оно не закрытое, давно тусят одни лохи и лузеры, играют на воздух. И пролетарцы не поймут, у них с игорным бизнесом свои счеты. Тут у половины электората детишки просадили в игровых автоматах всё на много пенсий вперед. До самой смерти… Как хоронить — непонятно. Если уж так, Григорь Семеныч, повело на прожигание жизни, не отклоняйтесь от нашего национального курса. То есть лучший тут вариант — баня. Или стрип-клубы. Еще и сэкономим, там свои видеокамеры стоят, не надо будет телевизионщиков гонять. Приобрели нужный слив — и вперед, в массмедиа.


…Между тем разведка Сергея Насекомых доложила: мэр, игнорируя заверения комиссаров одного человека «о единой команде», наложил накачанную лапу на весь Пролетарский район. В №-ском округе, где Зеерсон, мэр выставил кандидатом своего личного охранника — согласно известным традициям отечественной и древнеримской политики. Вслед за слухами охранник — парень с широким добрым лицом и небольшими злыми глазками — сам появился в округе. И не просто появился, но, как выразился Насекомых, «нарисовался, хер сотрешь».

Работяги из многочисленных предприятий Григория Семеновича, сорванные с основных заказов, роились весенними пчелами среди хрущевок округа, как вокруг брошенных ульев. Конопатили подъезды, прикапывали бурые скамейки дизайном под бревна-завалинки (часть замысла Насекомых по русификации Зеерсона), слепили сваркой, склеивая детям из железа турники и брусья.

А охранник въезжал во дворы, не стесняясь джипа, и позировал для фото и видео на фоне чужих трудов. Смеялся в лицо электорату, влюбляя в себя старух и тинейджеров. На ходу, без всяких пиарщиков, рождал корявые и энергичные слоганы: «Пацан сказал — пацан отвёртку», «Турники и брусья — нынче правят Русью. А не водка…», «Вместе с мэром стану первым».

Возмущенный и даже чуть восхищенный Григорий Семенович принялся звонить комиссарам одного человека. Первый вежливо откликнулся, обещал перезвонить, потом был на совещании, потом у губернатора, потом на фракции, потом в Москве у одного человека, потом пропал из зоны действия сети.

Второй звучал немного раздраженно:

— Я тебе говорил, без паники. Взялся за гуж… Про красную федеральную кнопку помнишь? А мы никогда не забываем… С мэром у нас — консультации. Тоже дело непростое, затратное. А ты как хотел? На проекты подбросил с барского плеча и думаешь — народ тебя в жопу целовать будет? Все вы так… А мы-то Семеныча поддерживаем, лоббируем… Ты там у себя один, а у меня еще сорок кандидатов. И все — кто с претензиями, кто с амбициями. Нет чтоб заехать в переговорной чайку попить и так, за консультациями…

Григорий Семенович в дальнейшей своей поддержке заверил, но попросил как-нибудь консультации ускорить. Комиссар смягчился, однако дал понять, что продолжительность консультаций — не Зеерсонова ума дела, и вообще говорил о консультациях строго и длинно, пока Зеерсон не догадался, что таинственные консультации — как и партийные проекты, один из псевдонимов денег.

Охранника мэра звали Дима Кисилев, что вдохновило Сергея Насекомых.

— Мы ему найдем двойника.

— Как это? — удивился Зеерсон.

Насекомых объяснил, что это одна из самых древних и эффективных политических технологий. Чтобы растащить голоса, нанимают и регистрируют подставного кандидата — однофамильца главному конкуренту. Чем проще фамилия — тем легче найти подставу (вам-то, Григорь Семеныч, тут бояться нечего). Если подойти творчески, можно отыскать волонтера не только однофамильца, но и тезку. А если совсем покреативить, можно протащить двойника в избирательном бюллетене на графу выше, чем конкурента, используя алфавитное преимущество. Допустим, конкурента зовут Иванов Владимир Николаевич, а подстава — Иванов Владимир Михайлович. И идет он тогда не лесом, а выше номером.

— А избиратели — что, не видят, за кого птичку ставить? Оказалось, видят, но не все и не всегда. Вон, в соседнем районе, где каждый раз идет во власть известный политик Помещенко, подставным Помещенко давно работает местный один мужичок, и это его основной доход по жизни. И народ не устает голосовать за обоих. Иногда побеждает настоящий Помещенко, иногда Помещенко подставной. В смысле, конкуренты основного Помещенко. Был у Сергея и другой случай: когда знаменитому гангстеру Мальцову обмиравшие со страху конкуренты нашли двойника Мальцова, Насекомых разыскал и зарегистрировал еще двух Мальцовых — за одним даже отправился вплавь на турбазу. Список кандидатов забеременел близнецами Мальцовыми и абсурдом, затея потеряла всякий смысл, и двойники, один за другим, с выборов снялись.

Кампания продолжалась своим чередом, консультации затягивались, Дима Кисилев ставил округ на уши, точнее — раком, Зеерсон же продолжал обогащаться явно излишними и подчас вредными познаниями человеческой природы.

Теперь к нему косяком пошли медийщики, чьи пороки, относительно политтехнологов, казались заметнее и проще, а внешности — симпатичнее. Запомнилась местная теледива Ангелина, блондинка с хитрым детским личиком и тяжеловатой фигурой, когда-то она вела эротик-ток-шоу «Три шляпки», а сейчас затевала кулинарную хронику «Семь круп». Сергею Насекомых, который был перед ее мужемчиновником в давнем неоплаченном долгу, а потому привлек Ангелину на кампанию Зеерсона, очень понравилась ее идея агитационных телероликов.

Зеерсон гуляет по району, заходит, по наитию, в дома, а там — ветераны, гоняет чаи и решает вопросы одним нажатием кнопок мобильного. Вариант: в выходные помогает ветеранам копать огороды. Еще вариант: дает самому заслуженному ветерану квартиру в строящемся доме, не дожидаясь государства. Оно понятно, что квартир не напасешься, но стройка — дело небыстрое, а ветеранский век короток.

Выяснилось, однако, что ветеранов в округе практически не осталось — кто выехал к детям, в центр, кто к отцам, на кладбище. Тогда Ангелина переиграла и, заявив, что кладбищенская картинка — лучше всех живых, придумала, как Зеерсон ухаживает за ветеранскими могилами. То есть ухаживают его люди, и только за одной могилой, а Зеерсон позирует.

Вышло нехорошо.

Агитгазетка Димы Кисилева «Охранная грамота» под рубрикой «Еврей с лопатой» дала снимки и статью «Так, жид, нельзя!»: «ОНИ свели их в могилу, а теперь ОНИ надругаются над их прахом»…

В компенсацию Ангелина придумала стишок для детского электората. Он заканчивался так:

Спи, малыш. Хранит твой сон
Дядя Гриша Зеерсон.

Но медийщики были хотя бы веселыми. Остальная публика, осаждавшая Зеерсона, полагала, будто выборы — самая унылая пора, хотя, конечно, и очей очарованье, поскольку Зеерсон поначалу сильно проникался и почти не отказывал. Грузили его проблемами чрезвычайно квалифицированно.

Насекомых, спасибо, неплохо фильтровал ходоков, но многие и прорывались.

Содержатели притонов бездомных животных, члены обществ абсолютной трезвости, все бесчисленные подвиды экологов, борцы с наркоманией, напоминавшие сектантов, и сектанты, похожие на наркоманов, лидеры национальных диаспор с однообразным акцентом и фамилиями, в которых повторялось «оглы», рыцари ролевых игр и выпускникидетдомовцы, председатели ТСЖ (на один и тот же дом случалось по нескольку ТСЖ), но особенно много было спецназовцев малых войн и локальных конфликтов. У Зеерсона сложилось впечатление, будто после войны Россия беспрерывно воевала, а всю Советскую, а потом Российскую армию составлял исключительно спецназ.

Особо доставал один подполковник в штатском, представлявший фронтовое братство ветеранов миротворчества в Нагорном Карабахе. Он, как все, не исключая приютских экологов, обещал тысячи голосов в загашнике и чуть ли не жизнь вечную.

Но Зеерсон на третий месяц кампании был более-менее опытен и притворялся глухим.

— А вы сами-то служили? — грохотал ходок, как минометный обстрел в горах Карабаха.

— Ну?

— Что ну?

— Ну не служил… — признавался Зеерсон.

Ветеран заметно радовался, врал и грохотал дальше, изредка прерываемый зеерсоновскими «а?», «что?», «не слышу». Григорий Семенович даже изображал манипуляции с отсутствующим слуховым аппаратом.

«Карабах» уставал, потел, садился, вскакивал, наконец приближал непозволительно близко свою багряную, в асимметричных морщинах рожу к уху Зеерсона и орал, собрав уходящие силы:

— Что «что»?! Деньги давай!

Но самым противным в народоведении оказалось другое. Не замечая никакого Насекомых, мимо него, аки сквозь стену, уверенно шли настоятели строящихся храмов, председатели участковых комиссий, директора школ, где эти комиссии располагались, и главврачи клиник, где комиссий не предполагалось. И получали свое, не торгуясь.

Программа Сергея Насекомых по русификации зеерсоновской души тоже принесла Григорию Семеновичу мало радостей. До выборов он был убежденным трехдневником — выпивал вечером в пятницу, похмелялся в субботу, стараясь не раньше двенадцати дня и хорошими напитками, к вечеру тяжелел, а в воскресенье обходился либо дневным пивом, либо вечерней маленькой коньячку, для сна.

Теперь будничное и почти ежедневное пьянство утомляло и раздражало, как любая смена вех в зрелом возрасте. Их подобралась компания: глава Пролетарского района — бывший комсомолец, начитанный и порочный, плюс кто-то из его бесчисленных друзей — зять-дорожник, татарин-энергетик, толстый и кудрявый вакхического темперамента банкир, иногда журналист-нигилист.

Долгожданное прикосновение к пороку случилось, многократно повторилось и уже не вызывало ёканья, которое, как оказалось, и было в сетях порока самым ценным. Да и вообще ничего не вызывало, кроме слабой эрекции. Эффект новизны пропал быстро, поскольку регулярный разврат обернулся привычными занятиями — ночным питьем коньяка стаканами (от водки девки всегда преувеличенно громко отказывались) и кухонными разговорами. Впрочем, девчонки из райцентров и сел, редко старше двадцати (может, врали), в жизни почему-то понимали не меньше, а то и больше тэсэжэшников, комсомольцев и политтехнологов. Это успокаивало.

В стрип-клубах Зеерсон менял при входе деньги мелкими купюрами для вознаграждения и возбуждения танцовщиц, заказывал водку, томатный сок и кофе для бодрости. А дальше огромный комсомолец-глава уже никому не давал вставить купюру, загораживая собою артисток и лапая их. Букетики денег переходили к нему, от него к девушкам, и когда в штабе отсматривали стрипклубные пленки, получался пиар главы, а никак не Зеерсона, который на втором танце мирно засыпал щекой в пепельнице. В конце концов Сергей Насекомых все же отобрал для телевизора пару кадров, где Григорий Семенович исхитрился сунуть зеленую денежку в чьи-то красные стринги. После семейного просмотра Зеерсон почувствовал себя как Никулин в «Бриллиантовой руке» — жена еще верила, что ночные похождения — часть предвыборного техзадания, но в том, что выборы и придуманы ради подобных заданий, сомневаться перестала.

Глава пострадал больше — его по телевизору узнал мэр, вызвал и, без всяких оргвыводов, больно ударил по голове. Причем бил среднего роста мэр высоченного главу почему-то сверху вниз.

Но самое поганое случилось не в стриптизе или в кабинете у мэра, а в бюллетенях. Пока Насекомых искал охраннику Диме Кисилеву двойника, в округе был зарегистрирован в качестве кандидата в областные депутаты некто Григорий Зеерсон, русский, безработный, образование незаконченное среднее, плюс-минус схожий с нашим Зеерсоном год и месяц рождения.

Штабисты охранника не искали никакого Зеерсона, а просто сделали его. Лабораторно: через смену псевдонима — законодательством разрешается.

Нет смысла рассказывать, как свежеиспеченный Зеерсон, местный, с Пролетарок, синяк — плюгавый и агрессивный — мотался по встречам с избирателями и что он там нес от имени Зеерсона и своего собственного. Публика была бы в восторге, если бы публике не была так фиолетова вся эта дурная и теперь уже дрянная история.

Отчество подставному Зеерсону дима-кисилевские, вернее, конечно, мэрские политтехнологи выбрали на ту же букву, что у настоящего Зеерсона — Саулович, вроде тоже библейское — но выше в алфавитной иерархии, как бы подписываясь в своей пиарщицкой виртуозности.

Выборы Григорий Семенович проиграл не только Диме Кисилеву, но и чуть ли не Зеерсону-2, в бюллетенях — Зеерсону-1. Который, впрочем, объявив, что снимает грех с собственной души, после выборов каялся в пивных и Интернете, мусолил, выкрикивая, старую свою фамилию, которую никто не мог запомнить, так она стерлась в предвыборных технологиях, и рассуждал, будто неизвестно — кто еще больше наказан, Зеерсон или он, тоже по гроб жизни Зеерсон, ибо теперь никто не даст денег на возращение доброго имени и исторической справедливости. А хотя пусть дает сам этот еврей, я к нему еще зайду, в контору-то…

После наполненной коньяком и валокордином ночи подсчета голосов мобильник Григория Семеновича вымер, как жизнь на Марсе. Причем в обе стороны — когда он пытался набирать комиссаров одного человека, ему уже не говорили ни про фракции, ни про губернатора, ни про консультации. Просто не отвечали. Исчез из зоны действия сети даже голос женского робота, советовавший перезвонить позднее.

Между тем комиссары явно не вымерли, поскольку вместе и поочередно мелькали по телевизору в новостях и передаче блондинки Ангелины, явно ревниво и скрупулезно подсчитывая, кому досталось больше эфирных минут.

Зеерсон взял сам у себя отпуск за свой счет и запил.

К концу первой запойной недели телефон ожил. Звонил мэр:

— Григорий, я не поздравлять, ни сочувствовать не стану. Мы сделали бы в округе любого. Пролетарский район наш. Это и московские знают, и блатные, и конторские. А ты работал достойно, мужчина, боец. Говорят, лямов двадцать в округ вбухал? Прилично… Ну не в моих правилах отбивать чужие бабки, а вот тема пообщаться есть. Мы там большое строительство в районе открываем, жилое, офисное, спортсооружения. Дашь нормальную цену за квадрат — твои заказы будут. Патриотам города вместе работать надо, а не рвать друг друга… А выборов на нашу жизнь хватит. Опыту было маловато — партийцы наши тебя кинули, знали, что я там своих людей веду, давно в Москве перетёрто было. Да и команду ты себе подобрал… Этот твой, подонок, Насекомый вроде фамилия, изначально на нас работал, он тебе и алкана этого в подставу сообразил. Комиссии и бюджетники тоже были заряжены, не за бабки, за страх — всех заявления заставили сдать, с открытой датой. Ладно…

У Зеерсона в унисон запою развилась индивидуальная болезнь — он вдруг открыл, что окружающий мир, как общий сортир стыдными тайнами, битком набит однофамильцами, болезненно переполнен ими; они находятся друг с другом в странных и душных отношениях, таких, что не разобрать, кто настоящий, а где подстава. Видимо, поэтому в политическую и всенародную практику вошел забористый термин «тандем».

Если один из однофамильцев участвовал в сюжете на первом канале телевизора, то другой вещал по «Эху Москвы», а были еще радио типа «Шансона», где их привечали скопом и заставляли петь всех сразу. Однофамильцы туго взаимодействовали в списках новоизбранных парламентов и, как припоминалось Зеерсону, в составах учредителей множества фирм, с которыми ему за долгую жизнь в строительном бизнесе приходилось иметь дело.

Как-то в ожившем телефоне завозился лапками, возник однофамилец насекомого политтехнолога, из тех его коллег, что работают наводчиками в мелких электоральных делах. Зеерсон, пьяный настолько, что почти трезвый, замычал в трубку.

— Григорь Семеныч, — эротично шелестел голос. — Муниципальный округ освободился, после того как ваш Кисилев в область зашел. Там собирается другой Кисилев, Максимка, юридическая контора у него, но надоело ему там партийные проекты отмазывать… Тем более Максимке пообещал один человек, что, если он в город не пройдет, ему всю канализацию отдадут. Так что чуваку прямая выгода слить кампанию, канализация по любому круче, там такой бабос… Соглашайтесь, Григорь Семеныч, пока округ чистый, стопроцентно возьмем…

У Зеерсона что-то кипело внутри, рвалось пузырями и не находило выхода, кроме крика:

— Кисилев! — орал он сипло и страшно. — Кисилев! Зеерсон!

Стакан водки, призванный пригасить пожар, пролетел незаметно и даже не зашипел внутри, огонь между тем разрастался, захватывая ребра и приближаясь к горлу, в комнатах и во всем мире закончился воздух, и тут настоящий Григорий Семенович Зеерсон умер от внезапного и обширного инфаркта. Успев увидеть себя со стороны и чуть сверху всей своей жестокой, нежной, выпирающей парадоксами душою.

Господни ангелы подхватили душу дяди Гриши Зеерсона, похожую в верхней части на бюст дважды героя на родине, а снизу — на развевающиеся полы зимнего масхалата. Ангелы понесли душу из С-кой губернии в область войска Донского, где над городом Шахты другая ангельская сборная сопровождала душу скончавшейся тёти Мили в еще более южном направлении.

О конце тёти-Милиной жизни мне на одном из камышинских юбилеев — знаменитой на Втором участке многолетней директрисы ДК «Строитель», а ныне персональной, ордена Знак Почета, пенсионерки Светланы Петровны, исполнялся 75-й год со дня рождения, — рассказала тётя Рая Фуцинша. Странное прозвище когда-то возникло из-за того, что тётя Рая краткое время сожительствовала с неким Фуцаном, которого прозвал так мой дядька, наверное, имея для этого какие-то корпоративные основания. Говорили, будто дядька с Фуцаном пребывают в принципиальном соперничестве длиною в жизнь — дядька выигрывает количеством ходок, Фуцан — их протяженностью. Или наоборот.

Во времена сборной гастронома мы все были уверены, что Фуцан — это фамилия и звучит как Фуцин. Когда случались такие счастливые моменты, что дядька и Фуцан одновременно были дома и Фуцан заходил к дядьке в гости, кузина моя Галка открывала дверь и громко, сразу всем, включая Фуцана, объявляла:

— Па-ап! Тут к тебе дядь Саша Фуцин…

И дядька, и Фуцан давно умерли, а прозвище у тети Раи осталось.

Светлане Петровне в подарок Фуцинша принесла четыре блюдца с золотистой каймой и три чайные ложечки.

— Светик! — объяснила она. — Блюдца — это в наборе, а ложечки — от меня. Стоят они все 270 рублей. Знай, Светик, что на твоем юбилее я не съем и, само собой, не выпью больше чем на триста. Не переживай.

Когда застольцы — банкет происходил в полуподвальной кулинарии по улице Войны и Мира — заспорили, сколько прекрасных индийских кино они посмотрели в бытность юбилярши директором «Строителя», я подсел к Фуцинше и спросил, как тётя Миля вообще оказалась в Шахтах Ростовской области (они множество лет слыли подругами).

Тетя Рая оказалась доброй, милой и мудрой женщиной.

— Так они оттуда родом, Алеша, — сказала она. — Не из Шахт, а из Енакиево, городок такой тоже есть. А в Шахтах она коттеджик купила с огородом десять соток. Помнишь, когда с дефицитом совсем плохо стало и всё появилось, она из гастронома и ушла. Мужик умер совсем, спился, Вовка, сын, тут у нас, на Втором участке, занаркоманил, к тому же доктора прописали степной юг. Была я там. Мама ее, баб Люба, помнишь, наверное, уже восемьдесят старухе было, а она всё губы красила, собралась к Миле, и Миля попросила меня проводить — как бы в дороге чего со старухой не случилось. Но что с баб Любой могло случиться… Приехали. Миля нам, ни здрасти, ни насрать, сразу с порога: «Мама! Тут казаки очень не любят евреев, так что будешь ты никакая не Шлимовна по отчеству, а просто Любовь, например, Яковлевна. На Ивановну и Николаевну не тянешь. А ты, Рая, следи за ней, чтобы не забывала». А я смотрю и думаю — ну цирк! Тут эта Любовь Яковлевна как рот откроет, казакам и про Шлимовну знать не надо…

А вот Милю они любили за что-то. Только и слышно: «Миль Хрихорьевна, Миль Хрихорьевна», да и сама она «хэкать» научилась получше местных, у меня к концу от этого «хэ» уши чесаться стали. На огороде работали. Мама, лифчик на восьми пуговичках, юбку подоткнет — и такая вся из себя Любовь Яковлевна с мотыгой. А жила там Миля не так чтобы богато, не то что у нас на Втором. Ну, стенка в доме, хрусталь, ковры, телевизор, музыка. И всё (привычкито у нее с гастронома остались) — будто бы по блату. Вечером ложимся, она ночник зажжет, достанет кубик-рубик и покрутит минут семь — на сон грядущий. Всё у нее по блату, а кубик, говорит, по «большому блату».

Моя собеседница побывала и на похоронах тёти Мили. Когда раздавали вещи покойницы на память близким, Фуцинша попросила кубик Рубика. Я представил, как он застыл маленьким авангардным памятником на стареньком ее телевизоре, поверх кружевной салфетки, и солнечные лучи в жаркий камышинский полдень золотят мохнатую пыль на красном боку.

2010


VIII. Песни про тесто
Политический бренд в современном музыкальном фольклоре

Владимир Путин — первый из российских лидеров, сделавшийся — здесь и сейчас — объектом, персонажем, материалом, песенным сырьем для отечественного шоубизнеса и музыкального андеграунда.

Оговоримся: даже специалистам трудно установить, сочинялись ли народные песни, в которых фигурирует «Грозный царь Иван Васильевич», при жизни монарха. Скорее всего после, ибо сам эпитет «Грозный» появился постфактум. Плачи о Гришке Отрепьеве (который, на минуточку, был русским царем под именем Дмитрия I Иоанновича, равно как его супруга, песенная «Маринка-блядь», побывала русской царицей) несут на себе явный отпечаток романовской концепции русской истории, а значит, созданы после Смутного времени.

Песенная лениниана, может быть, за небольшими исключениями, также посмертна. И глубоко апологетична — для появления сколько-нибудь альтернативного, хоть и вполне символистского, позволяющего разные толкования, взгляда на вождя в роки популярной музыке понадобилось шестьдесят лет с хвостиком — альбом «Гражданской обороны» «Все идет по плану» (со знакомым ныне любому тинейджеру «…А наш дедушка Ленин совсем усоп,/ Он разложился на плесень и липовый мед») записан в 1988 году. Попса немного уступила — хронологически и чисто художественно: лирический боевик «Гаснут свечи, кончен бал» («И слетит шароголовый с пьедестала прямо в ад,/ И ему там черти новый Мавзолей соорудят») Игорь Тальков исполняет у Белого дома 21 августа 1991 года.

Через пару месяцев Тальков трагически погиб при обстоятельствах нелепых, загадочных и постыдных — с такими вещами и вождями не шутят.

В близких категориях творилась музыкальная сталиниана, разве что временной зазор между сталинианой героической и иронической оказался куда короче — знаменитая песня Юза Алешковского «Товарищ Сталин, вы большой ученый» написана в 1959 году.

Дальнейшие генсеки оставили песенный след на уровне контекста.

Н. С. Хрущев — «Песня кукурузного звена». Л. И. Брежнев — «Малая земля».

Ю. В. Андропов — «Не думай о секундах свысока» и прочие мгновения.

К. У. Черненко — в списках запрещенных рок-групп. Одно из самых коротких царствований характеризовалось почему-то беспрецедентными гонениями на рок-музыку, и без того пребывавшую в подполье, как будто власти, при всем их марксистском материализме, вознамерились отправить рокеров из андеграунда еще ниже, прямиком в ад.

М. С. Горбачев, который вообще и во многом исключение. Апологетических песен точно не было (разве что какой-то мутно-символистский «Крысолов» в исполнении Аллы Пугачевой), контекстных про перестройку, кроме той же ГО, тоже не припомню.

Впрочем, в самом ее (и его) финале упражняться, уже безо всякого символизма, по адресу М. С. взялись подпольные рокеры (команда «Хуй забей», однако панк-частушки вроде «Товарищ Горбачев мне не товарищ» в народные массы не ушли, хватало буйным цветом возродившейся политической фольклористики).

Ан нет, вспомнилось, если угодно, символическое и контекстное — хит Александра Лаэртского «Фантик»:

…Рядышком с хребтом от сельди,
Что в засаленной газете
С фотографией огромной
Михаила Горбачева
Я валяюсь мятый, мокрый,
В принципе давно готовый
Быть сожженным вместе с сельдью
На огромной дымной свалке…
1990 г.

С президентами всё куда определенней.

Борис Ельцин песенным персонажем так и не стал, что удивительно при такой фактуре.

Песенная путиниана, напротив, поражает — относительно и царей, и генсеков, и президентов — не только объемом и разнообразием жанров с исполнителями, но — самое принципиальное — широтой оценочного диапазона. Безусловно, песенная лирика (а мы здесь и рэп-композиции будем для простоты именовать песнями, как сами рэперы и делают), хоть и потеряна в большинстве образцов для высокого искусства, штука тем не менее тонкая. И вульгарному социологизму поддается далеко не всегда — будем это учитывать, рассуждая об оценках личности/деятельности персонажа «Путин» и гражданской позиции исполнителей.

Существенная оговорка: если в большинстве глав этой книжки мы нередко предпочитали лобовым коннотациям вокруг главного героя ароматы эпохи (от гламурных парфюмов до тюремной параши), то здесь будем пытаться представить тексты и контексты в более-менее равной пропорции.

* * *

Но начну, пожалуй, с весьма характерной истории, связанной с упомянутым подпольным шедевром «Товарищ Сталин». Песни Юза Алешковского, много лет существовавшие в устном варианте, были впервые опубликованы в альманахе «Метрополь» (как и песни Высоцкого, кстати). Вот реплика одного из составителей альманаха, Евгения Попова (из диалогов Попова с другим писателем, Александром Кабаковым, в книге «Аксенов»: АСТ «Астрель», М., 2011 г.): «Кстати, вот еще одно доказательство того, что мы не лезли к чертям на рога. Мы же не напечатали в альманахе самую крутую песню Алешковского „Товарищ Сталин, вы большой ученый“…»

Таким образом, Евгений Анатольевич признает: составители альманаха, заклейменного официозом проклятьем «антисоветский», по возможности старались не подставляться и не публиковать в «Метрополе» заведомо антисоветские (по их мнению) вещи.

Трудно оспаривать классика, и пусть будет хоть памфлет…

«Товарищ Сталин» даже по тем, 1978–1979, временам — вещь вполне невинная. Никакая не политическая сатира, но стеб — причем мягкий и теплый, и в обе стороны советского света — по отношению как к зэкам, так и к Вождю. Собственно, это вечные русские «Отцы и дети» и притча о блудном сыне на новой фене, вслушайтесь (или вчитайтесь) в текст. Марксисты — мертвяки и доходяги — туземцы подобных песенных материков и архипелагов, см. канонический вариант «По тундре». Приметы, не особо шаламовские, лагерного быта тут вроде звеньев цепи, связывающей зэков со Сталиным, основное же в песне — ироничная и конфузливая сыновняя даже не симпатия, а любовь… В «Метрополе» напечатаны не менее известные лагерные вещи Алешковского: «Окурочек» и «Лесбийская»; логика составителей понятна — лирика, какие претензии.

Однако «Лесбийская» — пусть экзотический и карикатурный, но тем не менее гимн однополой любви, да еще в специфическом антураже: всё, связанное с женскими зонами, табуировано у нас до сих пор — не столько цензурой, сколько общественным сознанием.

«Окурочек» — новелла как раз при всей своей сентиментальности очень шаламовская, о любви, не просто отменяющей границы между лагерем и волей, это песня с густым намеком на альтернативную властную иерархию:

Господа из влиятельных лагерных урок
За размах уважали меня —

что откровенно диссонирует с советскими представлениями о мироустройстве.

Я бы на месте и составителей, и гонителей напрягался как раз из-за явно провокационных «Окурочка» с «Лесбийской», а не толерантного — в тогдашнем смысле — «Товарища Сталина». Охотно, впрочем, допускаю, что «метропольцы» знали тогдашние «нельзя за флажки» лучше и тоньше. И все же не отпускает мысль о демонизации советской власти задним числом.

Роман киевского прозаика Алексея Никитина «Истеми» (красиво изданный «Ад Маргинемом») — своеобразный римейк «Кондуита и Швамбрании» Льва Кассиля. Завязка сюжета (арест четырех студентов-радиофизиков за игру «с политическим подтекстом») напрямую отсылает к эпизоду «КиШ», когда братьев Лёлю и Осю винтят чекисты за найденные при обыске швамбранские военные карты и планы заговорщиков. В финале беседы с начальником ЧК города Покровска 1919 года мальчишек угощают чаем с сахарином, награждают комплиментами и обещают в скором времени устроить в России светлую жизнь получше швамбранской.

Киевские студенты 1983–1984 годов заняты обустройством собственной реальности: разделили по своим швамбраниям, империям, каганатам и халифатам Евразию, воюют и торгуют; интриги, дипломатия.

Всё последующее дольше и горше сахарина: два месяца за Конторой, отчисление из универа, Советская армия, и — как подспудно констатируется со скупой мужской слезой — загубленные (пусть и не насовсем, хотя одна и насовсем) жизни.

Тут, собственно, и возникает вопрос, который уже не отпустит читателя, — о достоверности фабулы. Не о художественной правде («У Гоголя черт входит в избу — верю, у писателя N учительница в класс — не верю»), а именно о соответствии фактуры историческим или (в случае мутноватых бизнес-схем из романа «Истеми») — экономическим реалиям.

Воля ваша, но чрезвычайно трудно поверить в то, чтобы киевский КГБ вдруг поволок четырех ботаников в острог за геополитический виртуал. Да еще на закате Совка, когда астматический генсек К. У. Черненко олицетворял собой гниение и распад идеологии, похороны вождей превратились в шоу маст гоу, а первоклассники рассказывали политические анекдоты друг другу и родителям… Может, конечно, в УССР Контора отличалась особенной свирепостью, но не большей, думаю, чем глава МГБ Абакумов в 1951 году, который высказался об участниках некоего «Союза борьбы за дело революции» (16 юношей и девушек, обсуждавших, между прочим, план убийства Маленкова): «Способны только на болтовню… Серьезных террористических намерений у них не было».

Чекисты могли быть дураками, но едва ли — параноиками, а что с какого-то момента увлеклись игрой вместе с ребятами — достоверности сюжету не добавляет.

Это я всё к тому, что и тогда особым оруэллом не пахло, а уж сегодня с двойным подозрением следует относиться к разговорам о «запрещенности», цензуре и прочем неформате. Хотя последний теперь понятие не только вкусовое, но и политическое.

Продвинутая аудитория «Эха Москвы» все новогодние каникулы-2012 делилась впечатлениями о голубых: огоньках, галкиных, борях моисеевых. На высочайшем градусе сердец и глоток. Чего там было больше — гомофобии или гражданского протеста (а в декабре прогремели Сахаровы и Болотные, эховская аудитория самообольщалась и бралась за руки, чтоб не пропасть поодиночке), судить не берусь. Скорее, стремления заменить чужую попсу своей, социально близкой.

* * *

Впрочем, был краткий эпизод в обозримом прошлом, когда музыка преследовалась целыми жанрами. Всё тот же К. У. Черненко.

Появился список запрещенных рок-групп, зарубежных и наших, концертная деятельность прекратилась в принципе, редкие квартирники проходили в атмосфере тотального стрёма; именно тогда посадили культовых сегодня музыкантов — Алексея Романова из «Воскресенья» и екатеринбургского поэта и певца Александра Новикова.

Тогдашний список запрещенных рок-групп был своеобразным хит-парадом. И хотя невиннейшие «Альянс» и «Альфа» соседствовали там с «Аквариумом» и «Автоматическими удовлетворителями» (равно как Dschinghis Khan с Pink Floyd, но тут уж ладно), составитель обнажал явные вкус и знание темы. Ежели сегодня за хит-парад от власти держать музыкальные чарты центральных каналов, это будет даже не сравнение в чью-то пользу, но затянувшийся в дурную бесконечность клип по мотивам анекдота «дотрахались до мышей».

Забавно, кстати, — то был 1984 год. Ага, Джордж Оруэлл и диссидент Андрей Амальрик («Просуществует ли Советский Союз до 1984 года»), и пророчества их в общем сбывались. Трудновато сейчас представить именитого писателя, взявшего ответственность хотя бы за 2020 год (Владимир Путин не в счет) и соответствующую дату на обложку.

Сбывается один Экклезиаст, но это как везде и всегда.

* * *

Так вот, о цензуре. Олег Газманов как-то рассказал «Комсомолке», что его мегахит «Я рожден в Советском Союзе, сделан я в СССР» (жалкая калька с Born in the U.S.A Брюса Спрингстина, убогий каталог из балетов, ракетов и спецназов) был запрещен к исполнению в Кремлевском дворце — на концерте ожидался Путин. Не только на концерте — отчетливо помню, что в каком-то из вариантов «Рожденного» Путин звучал в общем ряду:

Рюрики, Романовы, Ленин и Сталин —
Это моя страна.
Пушкин, Есенин, Высоцкий, Гагарин —
Это моя страна.
Разоренные церкви и новые храмы,
Красная площадь и стройка на БАМе…

А вы изволите говорить про цензуру…

* * *

Впрочем, есть на сегодняшний день пограничная — во многих смыслах — ситуация с девушками-акционистками, называющими себя Pussy Riot. Тут случились последствия даже не цензурные, а прямо репрессивные, слабо закамуфлированные статьями УК и УПК. Однако и акции «пусек» кисок к панку как музыкальному течению также имеют самое минимальное отношение, по сути — это революционная пропаганда, слегка замаскированная под актуальное искусство.

У действа Pussy Riot «Богородице, Дево, Путина прогони» в Храме Христа Спасителя, названного девушками панк-молебном, был пролог на Красной площади и Лобном месте — исполнение песни «Путин зассал», она-то, похоже, и была воспринята как оскорбление величества, а уж храмовая акция засчитана до кучи. И для полновесного состава.

Церковь на фоне сем выглядит как уличный терпила, который уже не помнит точно, то ли он украл, то ли у него, но выйти из процесса никак не может.

Представим себе: некий именитый сыщик давно мечтает посадить всерьез и надолго не менее известного криминального авторитета. Мотивы в основном личные. По магистральной деятельности бандита это сделать нереально — схемы безупречны, связи подчищены, да и всплывающие в них персонажи не всякому полицейскому генералу по зубам.

Старые фокусы с подбрасыванием порошка и патронов, ношением оружия прокатить не могут — у знаменитого криминала не только лучшие адвокаты, но и прикормленное (а то и просто традиционно антагонистичное «ментам») общественное мнение.

И вдруг, манной небесной, бытовуха — авторитет в ресторане бьет физиономию некоему важному коммерсанту. Кто прав, а кто нет — неважно, важно, чтобы коммерсант как можно скорее накатал заяву, которая даст повод авторитета закрыть, а уж потом раскручивать не спеша, всем имеющимся арсеналом… Потерпевший коммерс, наслушавшись, что не гоже быть пешкой в чужой игре и по пустякам гнобить уважаемого человека, и рад бы забрать-порвать цедулку. Но ему, усмехаясь, объясняют, что нехорошо переобуваться по мелочам, если не мы, то кто вас защитит, и вообще могут понять неправильно, а с бандитами, допустим, надо бороться и т. д.

Как мне представляется, именно такая триада из государства-Путина, терпилы-Церкви и Pussy Riot — в качестве символа и содержания гражданского протеста — сложилась вокруг пресловутого панк-молебна.

* * *

Попсовая путиниана одним Газмановым не ограничивается: вспомним настоящий уже хит от «Поющих вместе» — «Такого, как Путин» (2002 г.). Песенка, в свою очередь, калькирована с утренней почты 80-х. Была такая певица Катя Семенова: «Чтоб не пил, не курил и цветы всегда дарил, чтоб зарплату отдавал, тещу мамой называл…» Цитирую очень по памяти.

Здесь помимо вечных русско-женских незатейливых, но почему-то всегда невыполнимых упований и стилистики газетных объявлений о знакомствах («без вредных привычек») очень любопытна фигура автора слов Владимира Елина. Текстовик «Арии» в 2011 году написал для группы «Рабфак» строевую, ставшую сетевым боевиком, — «Наш дурдом голосует за Путина». Опять же, интересна не песня, сделанная, конечно, на несколько ином уровне драйва и маловысокохудожественности, но оценочная эволюция, тот самый ее диапазон, от плюса к минусу.

Пикантно, но: у Осипа Мандельштама между эпиграммой «Мы живем, под собою не чуя страны» (1934 г.) и «Одой» о Сталине (1937 г.) — три с половиной года, а у Елина — почти червонец с довеском.

И ведь, если взять хоть шоубиз, не один Елин так резво эволюционировал; впрочем, удивляться приходится не сегодняшнему разочарованию, а прежнему очарованию…

С гёрлзбенд, однако, какой спрос, да и с Елина невеликий. Но вот вам, скажем, сам Шевчук Юрий Юлианыч.

* * *

Из Шевчука, конечно, как из классиков марксизма, можно надрать цитат на любой вкус и цвет. Как вам такая (цитирую журнал OpenSpace, еще в 2008 году, в материале «Песни про Путина» Кирилла Иванова и Дениса Бояринова, выстроивший своеобразные каталог и иерархию этого направления. Очень полезная работа, как и аналогичные изыскания блоггера hitch_hiker'а).

«Вижу квадратный нимб патриотизма над Путиным (не все, наверное, знают: круглый нимб — у людей умерших, квадратный — у живых). Никакого злого умысла у Путина нет, жажды обогащения тоже. Я убежден — он служит России».

Надо думать, сказано это было до исторической встречи Шевчука и Путина, реакция на которую была либеральна и предсказуема. Народ, пусть и в разных вариациях, обсуждал ее, как итоги спортивного состязания: кто кому насовал и вставил.

Упуская, по-моему, главное: в знаменитом диалоге мы наблюдали «огромный, неуклюжий, скрипучий» поворот вечного русского сюжета «Поэт и царь».

Другое дело, что оба уклонились. Их мячики сшиблись и разлетелись в разные стороны. Путин не попросился к Шевчуку в цензоры: цензура в стране отсутствует, а на нет и суда нет. Не пообещал как-нибудь дополнительно встретиться и поговорить о жизни и смерти. Собственно, уже и встретились, и поговорили.

Но ведь и Шевчук отказался от звания поэта, назвав себя «музыкантом». Интересно, почему?

Понятно, что Шевчук хорошо играет на гитаре, за столько лет поднаторел в звуке и композиции. Но дело не в том: похоже, он плясал от печки под названием «рок-музыка»; «рок-поэзия» во всех контекстах звучит дурно, а «рок-стихи» — вообще какая-то дрянь запредельная.

Тем не менее Юрий Шевчук, конечно, поэт. В лучших своих песнях (эпохальная «Я получил эту роль», а были еще «Мальчики-мажоры», «Террорист Иван Помидоров», «Как чума — Весна», «В последнюю осень») он и вел себя как подобает лучшим поэтам — глубоко и точно определял время, в которое приходится жить. (Лучший альбом ДДТ 80-х назывался, кстати, «Время»). Запускал волосатую руку в социальное месиво, ворошил его, вытаскивал типажи и явления, давал им имена: надолго или сразу навсегда.

В упомянутом обзоре путинианы от OpenSpace Шевчук представлен композицией 2002 года «Ночная пьеса», которая заканчивается частушечным: «Путин едет по стране на серебряном коне. Путин всем людям поможет. Дай ему здоровье, Боже! Всех бандитов перебьет, работягам он нальет! Путин едет по стране, а мы по-прежнему…»

Куплет мало что сообщает о Путине, не так много о стране, но кое-что о Юре-музыканте: частушками же завершался первый его рок-н-ролльный, широко распространившийся в магнитоиздате альбом «Периферия» 1984-го.

На мой взгляд, куда более существенной для нашей темы представляется песня «Я пил вчера у генерала ФСБ» из альбома 2009 года «Прекрасная любовь», намеренно под Высоцкого, с гражданской скорбью и цыганщинкой.

Я пил вчера у генерала ФСБ,
Он был могуч, как вся его квартира,
Я пил в бассейне, кабинете, бане, тире и т. д.
И я ценил размах японского сортира.
Я пил в бассейне, кабинете, бане, тире, все без б…
И я ценил размах японского сортира.

Увы, но под маркой «японского сортира» я не могу представить себе ничего иного, кроме трогательно-дощатой будочки под сакурой в тени вечных фудзиям. А то, что без «бэ», так это не столько для рифмы, сколько для жены.

Да, но как там дальше про нашего?
Ну что, сынок, давай поднимем за ВВ.
Хотя достал он нас, конечно, тоже.
Мы все имеем — дачи, стражу, уваженье и лавэ.
Но так хотелось, чтоб страна цвела построже.
Державу рвет от олигархов и воров.
Мы скоро спросим всех, и все за все ответят.
Я умереть за нашу родину несчастную готов,
Но, к сожаленью, есть семья и дети.

Кроме экономически естественной рифмы «ВэВэ — лавэ» отметим столь же предсказуемый очерк полицейской ментальности и двинемся дальше, констатируя, что некоторым представителям шоу-бизнеса в диалоге музыканта с генералом места уделено даже больше, чем всех доставшему ВВ.

— Ты что, поешь?
— Да, вроде бы, пою.
— Твои коллеги — дрянь да пидорасы.
Я этот юмор бы собрал разок в гулаговском раю,
А ты ничё, талантливый, очкастый.
Я этот юмор бы собрал разок в гулаговском раю,
А ты ничё, ты наливай, очкастый.

Надо же, зеркальная история: и Путин, пригласивший Шевчука в гости, классика не узнал, пришлось признаваться «да вроде бы пою» («Юра-музыкант»), и этот чекист из песни туда же…

Нетрудно заметить, что автор разделяет генеральские оценки «коллег» по шоу-бизнесу. И что самое забавное, себя от попсарей-юмористов тоже не особо отделяет. Я вообще полагаю, что пресловутая обеспокоенность Шевчука общими вопросами (при всем уважении к его гражданской позиции) в известной степени базируется на ненависти к российской попсе. То есть рокер, как и слушатели новогоднего «Эха», напрямую увязывает режим с голубым огоньком. Не без оснований, конечно, но как-то мелковато для эдакой глыбы.

Хотя естественно — вспомним, как Юрий Юлианыч как-то пошел бить физиономию Филиппу Киркорову, а потом долго и неинтересно об этом рассказывал.

Тут, собственно, и разгадка Шевчукова пафоса. Юрий Юлианыч — эдакий заблудившийся в русских эпохах атавизм шестидесятничества, а эта публика — в евтушенковском изводе — всегда умела выдать дурной вкус и пошлость за повышенный общественный темперамент…

Про генералов было у Бориса Гребещикова в перестроечном 1987-м, знаменитый «Поезд в огне»:

Я видел генералов,
Они пьют и едят нашу смерть.
Их дети сходят с ума, оттого
Что им нечего больше хотеть…

Это ведь «Я пил вчера у генерала ФСБ», немного другими словами, но какова же принципиальная разница…

* * *

Вообще, сочиняя политическую сатиру, наши рок-н-ролльные ветераны традиционно сбиваются на каэспэшную интонацию.

Андрей Макаревич, чьи заслуги и шедевры как в роке, так и в лирике известны и бесспорны, как только начнет выдавать нечто гражданственное, тут же превращается в карликового Галича.

Характерный пример — известная песня 2011 года «Путин едет в Холуево».

…По городу натыканы знамена,
Проверен дым над каждою трубой,
И вся трава покрашена в зеленый,
А небо — в безмятежно голубой.
Всю ночь менты решали оргвопросы,
Друг другу наступая на мозоль,
И до крови дрались «единороссы»:
Кому встречать и подносить хлеб-соль.
Кому смешно, а вышло не до смеха —
Элита на перроне собралась,
Вот только Путин так и не приехал,
А жизнь уже почти что задалась.

В этой милой зарисовке бросается в глаза слабое знание материала. Оно конечно, художник так видит, но ведь и исполняет куплеты на околопрохоровских, то бишь политических тусовках, настаивая на публицистичности вещицы, эдаком песенном журнализме.

Да, траву и сейчас кое-где красят, дороги латают повсеместно, но куда пикантней смотрелась бы такая достоверная деталь, как смена ценников в магазинах на всем пути следования президентского (премьерского) кортежа и закрытие тех торговых точек, где не успели переписать прайс…

Хлеб-соль, да и «единороссы» — банально противоречат протоколу. Как и элита, которую ни на какой перрон (то есть к спецборту, конечно) не допустят.

В протоколе есть другое — напитки. Одному моему знакомому губернатору сообщили, что президент (тогда был Медведев, что непринципиально) может выпить за обедом бокал-другой «Вдовы Клико», но чтоб без выебонов, вдова должна быть не розовой, за пятнадцать тыщ баксов бутылка, а обычной, всего за десять. Обычной во всем регионе не нашлось, и губернатор выделил четыре бутылки из собственной коллекции. За обедом выпили одну и открыли вторую, где в итоге выдыхалось чуть больше половины.

После отъезда высоких гостей губернатор попросил вернуть две целые бутылки и прислать также ополовиненную, заткнув чем получится. Не из почтения, не для истории. А по причине жадности.

Кстати, путинские road movie — сюжет популярный, задолго до Макаревича группа «Мурзилки International» записала куплеты «Путин едет в Пикалёво». Не шибко основанные на реальных событиях.

* * *

Нателла Болтянская, бард без рок-н-ролльных корешков, в своей известной и Путину посвященной песне Галича упоминает напрямую, рифмуя с «гаечкой».

Отцам-иезуитам вполне достойный сын,
Он ценности и цели обозначил.
Над выбритой губою мерещатся усы,
И френч растет из лацканов Версаче.
Покуда не забрали, давай-ка наливай,
Судьба ль нам быть описанными Галичем?
Он говорит полезные и важные слова
И тихо крутит гаечку за гаечкой.

Все бы ничего, образно и даже многозначительно, но опять не совсем точно — Путин не носит «Версаче». У отечественной политики стиль несколько другой: Hugo Boss, Ermenegildo Zegna, Brioni, Берлускони…

* * *

Воля ваша, но что-то с нашими рок-иерархами первого ряда творится явное не то.

Я даже не об упоминавшихся чаях с Сурковым и пивных посиделках с Медведевым. И не об эволюции оценок Путина и режима, с нынешним кое у кого прозрением, напоминающим чистосердечное признание в зале товарищеского суда.

Возьмем чисто человеческую ситуацию.

Умер русский писатель Александр Житинский. В Финляндии, на 72-м году жизни, в конце января 2012 года.

В ранние 80-е прозаик Житинский стал одним из первых у нас рок-журналистов и сразу сделался в этой сфере, не имевшей в России никакой традиции, суперпрофи западного образца.

Тут ему не было равных (Артемий Троицкий? Немного не то — у Троицкого, как и его почти однофамильца Троцкого, всегда велика была личная амбиция, «Я и Октябрь», «Я и русский рок»). Житинский же, оставаясь превосходным популяризатором, умел уходить в тень. Отсюда немного смешная самоаттестация — «рок-дилетант».

Здесь его несомненная заслуга перед нашим поколением и страной, но чтобы в полной мере оценить ее, надо было жить в провинции в 80-е. Особенно ранние, до 85-го или даже 87-го года, когда он печатал свои колонки «Записки рок-дилетанта» в «Авроре».

Тут еще один плюс-минус амбивалентной нашей советской власти — магнитофонные записи в глушь доходили дискретно, самиздат — коллекционно, а вот периодика попадала вся — живая и свежая.

Так вот, по колонкам РД ребята в городках типа моего Камышина выстраивали рок-н-ролльные знания об окружающем русском мире и все неформальные иерархии. Я, например, в Майка Науменко влюбился задолго до того, как услышал «Сладкую N», «Пригородный блюз», «Дрянь» и пр., — исключительно благодаря Житинскому. И далеко не я один. У многих аналогично получалось с «Аквариумом», Цоем, «Наутилусом Помпилиусом» и т. д.

На этом фоне журналы «Ровесник» и чуть позже — «Парус», тоже себе позволявшие, казались в первом случае — подмигивающим официозом, во втором — нахальной тусовочной отсебятиной.

Более того, рок-оригинал при тесном знакомстве иногда даже несколько разочаровывал — у Житинского он представал плотнее и вкуснее. «Крупнее, чем в жизни», как писал Лев Лосев по другому поводу. Думаю, многие рокеры прыгнули тогда выше собственной планки и головы, ибо надо было соответствовать такому уровню журналистики о себе.

РД сформировал рок-н-ролльные вкусы целого поколения, а поскольку рок тогда становился мировоззрением и даже религией, Житинского уместно сравнить даже с евангелистом. Своеобразным, конечно, без рискованных сопоставлений.

В его книжке «Путешествие рок-дилетанта», сделанной просто, точно, без всякого мутно-тусовочного снобизма (интересно, каков ее совокупный тираж? В сотни, полагаю, а то и тысячи раз превосходит тиражи Житинского-прозаика) и по сей день задан высочайший уровень — интервью, рецензий на альбомы, концерты, фестивали.

Житинский основал первое в Питере независимое издательство «Геликон Плюс» и начал деятельность со сборника мемуаров о Викторе Цое. Меня эта книга, помню, потрясла — не Цоем (к которому я всегда бывал более-менее равнодушен), а подбором авторов и неуловимо-общей стилистикой — вот, думалось, как надо писать историю рока и биографии героев…

Повлияла она на меня крепко — мой первый официальный журналистский материал, опубликованный в «Саратовских вестях» лет семнадцать назад — интервью с Андреем «Свином» Пановым, одним из героев Житинского, — делался по сходным рецептурам.

Позволю себе автоцитату из давней моей повести «Как наши братья»:

«Город посетил знаменитый Свинья — блудный отец русского панка, отпрыск прославленного заокеанского хореографа, наипервейший собутыльник ряда вечных памятей от рок-н-ролла. Остановился он со своей группой у меня. Я тогда снимал подвал, где лампы даже в рабочий полдень продолжали изнурять счётчик, бревенчатый сортир находился метров за двадцать шесть, а за пресной водой я отправлялся, предварительно попрощавшись с домашними. Вела в подвал бетонная крутая лестница, мои посетители присвоили ей полузабытое имя писателя Гаршина, и кое-кто из них, пресытившись моим гостеприимством, действительно пытался делать жизнь и всё дальнейшее с лягушки-путешественницы.

Утром Свинья проснулся поздно, принял стакан и отправился в туалет босиком и в плавках. Прочую форму одежды ему заменяли наколки, мелкой и густой рыболовной сетью покрывавшие худое белое тело. Была зима, и тропинка, ведущая к сортиру, покрылась выпавшим за ночь снегом. Во дворе курили „Приму“ два соседа-пролетария. В момент, когда один другому похвастался чем-то вроде „а по хрену мороз“, на снегу возник голый татуированный Свинья со спекулятивно-независимым выражением интеллигентного лица…»

При всех литературных заслугах Александра Житинского писательская сверхзадача его реализовалась именно здесь. Хотя к черту гамбургский счет.

На этом фоне ничем не объяснимое молчание ягнят-рокеров по поводу его ухода выглядит странно… Поразительная душевная глухота. Иваново, не помнящее родства.

* * *

Перефразируя рэпера NOIZE MC, можно сказать «это не рок, а шансон и попса»… Вот ненадолго в попсу и вернемся — было бы странно не упомянуть шлягер группы «Белый Орел»: «А в чистом поле система „Град“, за нами Путин и Сталинград».

Тут всё сошлось, как у Чехова в прекрасном человеке: и лицо (основатель проекта — бизнесмен и светский персонаж Владимир Жечков), и упаковка (ностальгическая стилистика а-ля ВИА 70-х с демонстративным и нагловатым пережимом), и душа (автор текста — «куртуазный маньерист» Виктор Пеленягрэ), и мысли — (Александр Ягья, вокалист «Белого орла»: «Естественно, „За нами Путин…“ — это кичевая вещь. Но песня приобрела политическое звучание. Бывает так, что на гастролях в некоторых регионах, особенно коммунистических, нас заранее просят не петь „Путина“. Бывали случаи, когда меня просили вместо „Путин“ спеть — „Жуков“. С такой просьбой обратились ветераны Великой Отечественной войны. И я спел, потому что это понятная и даже обоснованная просьба». Цитирую по OpenSpace).

Коммунистические регионы ухнули в прошлое, ветераны Великой Отечественной, тоже, увы, натура уходящая, а волшебная взаимозаменяемость брендов национальной мифологии осталась. Только ведь и Жуков — фигура, не всех устраивающая. Попробуйте вставить любую другую короткую, в два слога, историческую. Никакого консенсуса. Лишь осколки Нью-Йорка в небесной пыли…

* * *

Теперь шансон. В процессе эволюции отечественного шоу-бизнеса и аналогичных нравов он почти заменил у нас традиционную эстраду. Мутируя во что-то приличное внешне, но внутренне глубоко и опасно непристойное. Ключевые фигуры — для женской аудитории Стас Михайлов (любимый певец экс-президентши Светланы Медведевой), приторный мачо с липкими глазами; для мужчин — Елена Ваенга, с тяжелой внешностью лагерной активной лесбиянки (кажется, по фене это звучит как «кобл» или «кобёл»). Михайлов — Ваега сделались современной проекцией советских Зыкиной и Кобзона. Или наоборот.

Впрочем, оба типажа, равно как шансонная эволюция, — темы отдельного исследования, скорей антропологического.

Нас занимает в национально-магистральном жанре появление Путина. Таковое, как ни странно, единично. Вообще-то вовсе не странно — шансон политически консервативен и всегда симпатизирует центральным убеждениям. (Что отмечал еще Довлатов в очерках уголовной ментальности:

«Конечно, он недоволен. Водка подорожала и так далее. Но основы — священны. И Ленин — вне критики»).

Традиционную шансонную лексику охотно освоили рэперы, и справедливо применяют ее к политике.

Молодой, не то что Иванов сивый,
Нравится телочкам, дерзкий и красивый,
Слушает металл, ходил в качалку, значит, сильный,
Медведев отвечает за слова и за Россию.
Главный в совете директоров «Газпрома»,
Медведев не нуждается в пиаре и промо,
 Куда бы ни приехал, он везде дома,
Не шнырь, не замечен в кидках и обломах! —

тут любопытно появление редкого в современной музыке гостя — Дмитрия Медведева, впрочем, описываемого в устоявшихся путинских канонах (а то и коанах). Это группа «Корейские LЁDчики», которую мы еще будем неоднократно цитировать. У них, в той же песне о Медведеве, встречается и супруга:

Первая леди Диме под стать:
На модных показах себя показать,
Зажечь на концерте, чтобы пела душа,
Дает всем почувствовать чад кутежа.

Но вернемся к шансону.

У некоего Бориса Драгилева (кто такой? почему не знаю?) есть давняя уже песня «Встреча с президентом». Путин является к рассказчику, поддатому пролетарию, прямо на ночную кухню. Делирий — дело-то житейское, кабы не одна живописная деталь:

Резинкой щелкнув от трусов,
Он вдруг прищурился чуть-чуть:
«Да я таких наглючих псов
По два, по три на дню мочу!
Ты что, забылся, шантажист?
Я же — с коррупцией борец!»
 Он что-то сделал, дзюдоист,
И тут всему пришел конец.

Немудрено; да и исполать ему. Любопытнее другое — сексуальный потенциал и спортивные достижения так или иначе (точнее, вполне однообразно) обыгрываются в большинстве произведений песенной путинианы.

Владимир П***ин не бьет баклуши,
Он чистит зубы и моет уши,
Не пьет, не курит, мужик нормальный,
Такой красивый и сексуальный.

Это группа «Беломорс» с неоригинальным приколом звукового «пика» при произнесении фамилии героя. Уровень тот еще, имеется, однако, одна занятная строчка

Владимир П***ин не хуй собачий —

согласитесь, есть определенная прелесть в подобных лобовых дефинициях… Да и Путин становится как-то роднее, что ли.

Украинская группа «Типси Топ» нашла удвоенной сексуальности тандема практическое, хоть и несколько извращенное применение:

Да, щас тяжелое время, у славяней депрессняк,
Вот где нервы, там похмелье, не трогай, наверно, схватишь пиздяк.
Кто думал что народ загнется, тот бредил
Кризис — педик, его нагнут Путин и Медведев.

Харьковский рэпер Савелий, который терпеть не может свою украинскую власть, явно симпатизирует российским лидерам, воспринимая их, похоже, как Запад Горбачева в конце 80-х… Впрочем, фишку Савелий просек по-рэперски быстро — и в свежих его вещах, как то «Качели», ни следа прежних иллюзий.

В час отдыха Путин встанет на лыжи:
Трамплин, взлет, и небо становится ближе.
 Но с небом он и так на короткой ноге:
Абы кого не берут в КГБ.
Владимир Путин уверен в победе:
Рейтинг растет, как хуй Рокко Сиффреди.
(«Корейские LЁDчики», «Путин»).
Не высок, не толстоват, у него открытый взгляд,
Там он, где небезопасно, он не носит галстук красный,
Он выносливый, проворный, любит спорт и пояс черный,
Был в горах на той неделе, с лыжами, не в Куршавеле… —

это скорей по ведомству не музыкальному, а пропагандистскому. Pussy Riot навыворот — предвыборный пропутинский рэп, который читают (как же я торчу от этих профессиональных искажений речи, когда рэп «читают», моряки «ходят», а у прокурорских «возбуждено» с ударением на втором слоге) тетки в национальных кокошниках.

Тут любопытная особенность — банальный рассказ о сексуальности, мачизме, красоте, спортивных успехах Путина может излагаться с разнополюсных позиций — от восхваления до откровенного издевательства, но воспринимается ныне исключительно как стёб. Рынок явно перекормлен списком однообразных путинских достоинств. Не случайно в предвыборную зиму-2012 ни одна музыкальная агитка (а их наклепалось несколько) не получила широкого применения.

* * *

Иногда и продвинутому уху бывает трудно разобрать, где на полном серьезе, а где чистый стёб. Насколько раскрутка бренда «Путин» делалась даже не политтехнологическими средствами, а методами коммерческого пиара. В неполитической и внеморальной плоскости.

У легендарного тюменского панк-рокера Романа Неумоева («Инструкция по выживанию») есть песня «Мочи их, Путин!» — традиционный набор из ЗОЖ, спортзала и врагов-террористов. Тут интересен не герой, но автор — зная нынешнюю идеологию Неумоева — охранительство и погромное православие на темной мистической подкладке, — не приходится сомневаться: посыл и призыв его совершенно искренни. Тюменский гуру не симпатизирует центральным убеждениям, но забегает далеко вперед властного паровоза. Имеется, надо думать, и другой мотив — желание эпатировать до сих пор многочисленных поклонников такого масштабного явления, как сибирский панк-андегрунд (Егор Летов, Янка, Кузя Уо, Манагер, Черный Лукич, братья Махно, «Кооператив Ништяк» и т. д.). Неумоев был его весомым и влиятельным представителем. В свое время, году, кажется, в 1989-м, оглушительный скандал разразился вокруг метафизического боевика Неумоева — композиции «Убить жида», исполненной на фестивале «Индюки».

Солидная часть тусовки заявляла, что не желает «иметь с этим ничего общего», другая, как всегда, занималась примиренчеством — художник, дескать, имеет право, ибо так чувствует…

Тогдашний движняк у Неумоева повторить не получается: публика, в том числе протестная, спокойно реагирует на его пропутинские настроения. Если вообще о них подозревает.

Тут вообще целая драма. Сибирский отвязный панк — самое интересное и подлинное из того, что имелось в русском роке, — оказался на задворках подсознания того поколения, которое всем лучшим в себе обязано рок-н-роллу. Путин тут ни при чем — уцелевшие ветераны навсегда ушли в тень куда более масштабной фигуры — покойного Егора Летова.

Так бывает, когда явление, казавшееся огромным и цельным, с уходом духовного лидера превращается в набор симпатичных, но ровных и не всегда заметных сущностей, параллельных друг другу, перестающих претендовать на колебание не гитарных, а мировых струн…

Одно время казалось, что и сам Летов с его агрессивным интеллектом, свирепой жадностью до жизни/смерти, красным экзистенциализмом и сектантской эсхатологией, в быту, по всей видимости и судя по начавшимся мемуарам, — человек тихий и невыносимый, тоже остался в другой эпохе.

Хотя и не покидало ощущение, что у Летова в России многое еще впереди.

Выстрелило через пять лет после кончины Егора — лучшим, по моему мнению, альбомом русского рэпа — «Холодная война» проекта «Лёд 9» группы 25/17, фронтмены которой Ант и Бледный — родом из Омска, как и Егор Летов, и где записан на множестве носителей весь обширный корпус «Гражданской обороны» и ее окрестностей.

Впрочем «Холодная война» восходит не столько к ГО, сколько к другому летовскому проекту — «Коммунизм» (любопытно: «Холодная война», сделанная в принципиально новой для 25/17 стилистике и потому в рамках другого проекта — «Лёд 9»), его вершинному и финальному альбому «Хроника пикирующего бомбардировщика» (у Бледного, кстати, практически тот же набор цитируемых авторитетов, что и у Летова, и — включая Летова). Скажу даже так: у 25/17 больше правильного звука и драйва (с учетом возросших технических возможностей), бескомпромиссности не меньше, чем у Егора, при мировосприятии более цельном и менее разорванном…

В записи альбома принимал участие писатель Захар Прилепин — как вокалист и автор текстов.

Относительно нашей темы хотелось бы полностью процитировать вещь более раннюю, прочитанную целой рэперской сборной: Карандаш, МС 1.8, Ант, Бледный):

Стена (альбом «Межсезонье»)

Карандаш:

Я ненавижу Вову и жалею Медведя!
И мне не нужен повод для разговоров этих.
Простое мнение, без желания быть третьим
В этом тандеме, я не crazy, у меня дети.
Не просветлен в Тибете, не пробовал кокс.
В жизни не нюхал, наверное, или ещё не дорос.
Не поднимал за процветание концернов тост,
Но знаю, что единорог не то же, что единоросс.
Не курю, поэтому уже не бросить.
Не нашел стены, если читать о квартирном вопросе,
Не нашел друзей при бабосе, но знаю ответ,
Двадцать первый век, друг познается в Москве.
Системы не борец, и весь мой протест
В том, что, не имея диплома, пишу с ошибками тексты.
Такой вот рэп! Как с этим жить — не знаю.
Не был на китайской стене, но прикинь, был в Китае!
Не был на Стене плача, если признаться честно.
Лучше уж быть знаменитым, чем печально известным,
И что касается стен, не был на Берлинской,
Хотя бывал в Берлине, даже жил где-то близко.
И будучи так часто на старом Арбате.
Нет моего следа на стене Цоя тоже, кстати.
Денис неправильно живет наверно,
Раз уж не сложилось с системой и со стенами.
Перед тобой стоит стена,
Ты можешь написать на ней: мир или война.
Перед тобой стоит стена,
За ней может быть целый мир или тюрьма.
Перед тобой стоит стена,
Ты можешь написать на ней: мир или война.
Перед тобой стоит стена,
За ней может быть целый мир…

MC 1.8:

За ней так легко спрятаться, когда тебе ещё нет 18-ти,
Даже родным туда не достучаться.
Потом иначе, по кирпичику это ломается
И засыпает так, что только единицы выбираются.
Свобода есть, но она внутри, а не снаружи.
Мир вокруг есть, но по итогу он тебе не нужен.
Суженный фокус обзора, фатальный, и споры с судьбой,
И жмет пресс…

Ант:

Проще достучаться до небес, чем до закрытых умов толпы,
Они либо слепые кроты, либо, как овцы, глупы.
Либералы смердят, как раздавленный клоп,
Анархия, гражданская война, а потом хоть потоп.
Лукавый вновь идет по следу доверчивых душ,
Афганистану всё равно, Обама или Буш.
Красиво сгинуть молодым или сдаться в плен
Наивным сказкам про мир без границ и стен.

Бледный:

Я видел сон, как Новодворская кидала зигу,
А Шендерович сказал: «Mein Kampf» — крутая книга.
Смеяться будешь потом, на лесоповале,
Неважно, ты Джулиан Ассанж или Навальный.
Для каждого продуманы схемы и заготовки,
Неважно, ты Тихонов или Ходорковский.
Разбить свою бошку, чтобы понять — нет никакой стены.
А если она есть, то это ты.
Перед тобой стоит стена,
Ты можешь написать на ней: мир или война.
Перед тобой стоит стена,
За ней может быть целый мир или тюрьма.
Перед тобой стоит стена,
Ты можешь написать на ней: мир или война.
Перед тобой стоит стена,
За ней может быть целый мир или война.

Даже прочитанный глазами, вне звука, такой текст снимает вопрос о рэпе как о жанре неполноценном, дебиловатом, рассчитанном на потребление прыщавыми детьми улиц и подъездов, мечтающими вырасти в гангстеров на бумерах. Впрочем, «Стена», как и сами по себе Ант и Бледный с их обостренным планетаризмом и пророком Иезекиилем в названии, общего фона не составляют — интеллект не проторчишь, а потому для вящей репрезентативности возьмем средний уровень — питерского рэпера Кача с композицией «Москва. Кремль». В плане экспрессии и, так сказать, экспозиции ее уместно сравнить с цитированными выше Шевчуком — Макаревичем. В чью пользу — решайте сами.

Владимир Владимирович, чё за дела?
Дайте добро на ликвидацию зла.
Мне заебало смотреть ОРТ.
Дайте обойму и в масле ТТ.
Владимир Владимирович, клянусь,
Рука не дрогнет, не промахнусь.
Каждая тварь у меня получит сполна.
На, сука, на, на, на, на!
Меня звать Тимуром. Учусь в путяге.
Мать — учительница. Отец — работяга.
Происхождением своим горжусь.
На нас стоит и стояла Русь.
В нашем уезде одни торчки:
Тупят в подъездах. В точку зрачки.
У местных телок не краше житуха:
Ночью обочина, утром литруха.
От всей этой шушеры я отличаюсь:
Не курю, посещаю спортзал, качаюсь.
На Новый год себе справил поделку —
Из ржавого таза спутниковую тарелку.
Теперь по ночам смотрю Евроспорт.
Воет Шарапова — кончаю в корт.
Громко скандирую: «Янки, хуй вам!» —
Когда на ринге вижу Валуева.
По жизни я — лидер. Собрал ребят —
Крепких универсальных солдат.
С названием париться я не стал:
«Тимур и его команда» (Гайдар).

(…)

С Вами Казань, Кострома, Красноярск,
Орел, Сталинград, город-герой Брянск,
Наша Варшава, восставший Питер,
Перевалочный пункт Moscow City,
Уфа, русский порт Севастополь,
Суздаль, наше подполье в Европе,
 Буряты, эвенки, крымские татары,
Ацтеки, морпехи, тибетские ламы,
Республика Саха, поселок Дубровка,
Русскоязычная диаспора Нью-Йорка,
Ростов, Белорусская область, Омск,
Бродвей, Куршавель, Магнитогорск,
Чукотка, частично Центральный округ,
Кемска волость, тамбовские волки,
Поселок Мирный, фэны группы Любэ,
Трехэтажные виллы в Сен-Тропе,
Нефтеюганск, Причухонский,
Редакция журнала «Балтийский чай»,
Самара, Белгород, Владикавказ,
«Норильский никель», сибирский газ,
Национализированные «Газпром» и «Лукойл»,
Священная аура горы Афон,
Просторы Коми, русская тайна,
Восемь миллионов абонентов «Билайна»,
Курилы, Курилы и еще раз Курилы.

Поскриптумом сообщу, что сам по себе формат обращений к первому лицу весьма распространен в путиниане. Все эти «в блог президенту», естественно, не рассчитаны на реакцию адресата, скорей являются наиболее доступным способом обозначить социальность творчества… Стала популярной и цитируемой песня Васи Обломова «Письмо счастья» по тому же универсальному адресу, с классической рифмой «Конституция — проституция», и вообще Вася — сам по себе интересное явление и обнадеживающая тенденция.

Талантливый эпигон культового рэпера NOIZE MC, в более попсовом варианте, автор музыки к рэп-композиции «XIЙ» («Гражданин Поэт») и фразеологизма «унылое говно», музыкант явно не рэперской школы и происхождения, он, похоже, сознательно выбрал рэп и хип-хоп для наиболее адекватного выражения гражданской позиции и отображения российской повседневности.

В новые мехи вечное вино.

* * *

Поскольку разговор у нас пошел преимущественно о рэпе, настоятельно рекомендую статью Захара Прилепина «…Мы лишь добавляем в тему бит и бас» (журнал «Собака. ру», 10/2011). Не могу судить, первая ли это серьезная работа по русскому рэпу; ценность ее в другом: все-таки даже для тридцатилетних, не говоря о последующих поколениях, эта музыка — terra incognita, хотя проникает в русские умы всё плотнее и агрессивнее.

А здесь — знаменитый писатель, лидер направления и литературного поколения, рассказывает о явлении, занимающем важное, но не центральное место в его личной вселенной — знание темы и взгляд немного со стороны, позволяющие одновременно поддержать «своих» и «врубить» неофитов.

Несколько дилетантских замечаний о русском рэпе, не попутных, а параллельных.

Захар — нормальная популяризаторская стратегия — прислоняет рэп к русскому року, чтобы обозначить его (контр)культурную генеалогию. На самом деле и как ни парадоксально, рэп ближе к авторской песне — приоритет текста, технологическая простота и доступность, массовость и фольклорность в пику современной рок-элитарности. Другое дело, что линия эта не каэспешная, скорее напрямую от Высоцкого (который, кажется, и сочинил первый рэп на русском языке «Красное, зеленое, желтое, лиловое», были у него и еще речитативы) и — в плане того же социального напряжения — от Галича.

Когда-то питерского рокера Майка Науменко (которому русский рок многим обязан) эстеты упрекали в «джамбульщине» — дескать, что видишь, то и поешь. (Что было не очень справедливо — как раз Майк был не чужд несколько наивного символизма и бравирования «культуркой» — «Уездный город N»). Майк, оправдываясь, говорил: по-моему, петь как раз надо о том, что видишь.

Рэперы возвели поэтику акынов в основной творческий принцип.

Как раз сегодня отечественные рок с рэпом во многом не только не родственны, но, пожалуй, противоположны. Современный русский рок угодил либо в натужную претензию на элитарность (странно сочетающуюся с конфузливым термином «рокопопс»), либо в стыдливую коммерцию по принципу «и рыбку съесть, и на харизму присесть». Исключений среди ветеранов немало — «Телевизор», «Центр» Василия Шумова, Александр Чернецкий, те же уцелевшие сибирские панкеры, но я говорю об общей тенденции. Рэперы коммерции отнюдь не стесняются — как средства достижения красивой и сладкой жизни с большими черными машинами, клёвыми телками и качественным ганджубасом, но пародийный этот набор вовсе не отменяет подлинности высказывания.

Собственно, стихия подлинности — как в лучших, так и в более чем средних образцах жанра готовность не просто «отвечать за базар», а не видеть иных вариантов, если на «базар» пробило; вещественность мироощущения здесь и сейчас — главные достоинства отечественного рэпа. А русская реальность, волей или неволей, способствует его расцвету.

«Настоящесть» тем не менее не отменяет ролевой игры: самый брутальный рэперский проект десятилетия — «Кровосток» с назойливым гангстеризмом, сексом (преимущественно анальным) и наркотой (хотя их песня «Биография», косноязычная исповедь очередного «героя нашего времени», достойна войти в литературный канон о 90-х) — сделали люди, от криминала далекие, — Шило и Доктор Фельдман, художники, поэты, писатели, словом, творческие интеллигенты.

В то время как имевшие реальные тюремные сроки Гуф (наркотики) и «Песочные люди» (хулиганка) предпочитают этот опыт не транслировать, впрочем, легко обходясь близкими темами.

* * *

Однако было бы ошибочно полагать, будто русский рэп — это новая музыка бунта и адепты ее целыми днями думают, как бы обличить режим и записать очередной гимн протеста. Магистральное направление в рэпе — бытописательство, другое дело, что сам по себе быт рэпера — довольно захватывающее приключение, пусть и не отменяющее жизненной рутины…

И тут происходит забавная история с песенным Путиным: при всем здоровом образе жизни, дзюдо, черном поясе, он еще и признанный наркогуру, с которым так приятно вместе употребить.

Путин воспринимается одновременно в качестве вечного спутника и в амплуа прикольного, своего чувака, партнера по непростому бизнесу рэперской жизни. Строчка пермского рэпера Сявы «Володя Путин, давай замутим» из вполне бравурно-бессмысленной песенки — своеобразный ключ к пониманию Путина-бренда современной молодежью. Глагол «замутить» вроде английского to get и может обозначать любое действие — от совместного раскуривания косяка и создания музыкального проекта до геополитического похода за национальными интересами.

Тебя прёт, когда пружинка в пипетке
Или зажигалкой ложка разогрета,
А может слизистая сожжена, нос заложен,
Будь аккуратнее и не стань заложником,
Пока еще бывает стыдно за ложь.

(…)

Дуть рядом с Путиным, нюхать с Медведевым —
Значит, вести дела с людьми проверенными.
Всему судья время, будь верен делу,
Отличай оригинал от подделки.
(Слим; «Володя Медведев», альбом «Холодно»)
Эти мутные будни и эти изученные до жути маршруты
Прут меня лет с пяти, и чуткие органы правосудия тут
Учат всё продумывать, если вдруг задумал что-то суетить,
И тут мне шепнут эти трамвайные пути,
На том ли мы пути и стоит ли туда идти.
И смогут ли эти люди пусть не дойти до сути,
Но хотя бы вникнуть в то, что хотим донести.
Но пока будет хоть какая студия,
Мы там рубить будем, что-то новое мутить,
Ведь мы так любим дуть рядом с Путиным
И рэп придумывать о том, как мы любим жить.
(Гуф; «Трамвайные пути»)

И знаменитое, где естественным для рэпа образом обыгрывается пропагандистское клише мобилизационного 2007-го. Опять же предлагаю оценить три «Э» — энергетику, экспрессию, экспозицию. Без всякого отдела «Э» — потому что здесь никакого экстремизма:

План Путина — это не блеф, не подстава,
О нем поют песни и слагают былины.
Затянись… передавай направо.
План Путина родом из Чуйской долины.
Утро — и то пожалело для стен Кремля света.
Серо, пусто и хмуро в резиденции президента.
Он сидит в кресле, листает «Лимонку», делает вид, что занят.
Президент покурил, президент ждет, пока вставит.
Поднимает трубку: «Алло, чо-то на хавку пробило».
Президент затянулся еще раз, президента накрыло:
Космические нанокорабли бороздят просторы нановселенной.
Начиная с сегодня «нано» — это охуенно.
План Путина — это дорога отсюда прямо до счастья.
На пальцах блестят олимпийские кольца всевластья.
Все медали во всех видах спорта полным комплектом.
Теперь все олимпиады в Сочи и зимой, и летом.
За фото президента «Хастлер» бьется с «Плейбоем».
План Путина прет конкретно, без накладок и сбоев.
Какой там преемник? Ну пусть будет собачка Кони
Или Сергей Рамзаныч Медведев, ну что, довольны?
Мы сверхдержава, биг-блины запьем кока-квасом!
Где там Европа? Обслужите по первому классу!
Президент доволен, он уже видит Россию раем.
План Путина — высшего сорта, слышь, как забирает?
Если под Планом Путина идешь перекрытый —
Все равно, кого целовать — рыбу или Никиту,
Все равно, что несет год «две тысячи восемь» —
Если План Путина есть и есть папиросы.
Президент в кресле размяк, его уже отпустило.
Слава Чуйской долине и слава России!
(Корейские LЁDчики, «План Путина»)

Путин, как и любой популярный бренд, становится частью пейзажа, повсеместной кока-колой. Интересно, что тут в рэпе прослеживается даже шестидесятническая инерция — вспомним Андрея Вознесенского со стихами, битком набитыми марками западного ширпотреба — пищевого и бытового. Рэперам, конечно, далеко до галочьего энтузиазма Андрея Андреевича, но и времена изменились, экзотическая и вожделенная когда-то рекламная мишура обернулась повсеместными бытовыми отходами…

Не только Путин, но и его ближайшее окружение входит в каждый дом: «Володина Кони» — популярный персонаж, навскидку встречается не только у LЁDчиков в политическом контексте, аналогом коня Калигулы, но и в криминально-бытовом — у Ноггано («Вставляет нереально», совместно с группой АК-47).

Не забыты и родственники героя, причем в знаковом ряду:
Вот со смугленькой Жанной Фриске
Я бы сожрал по кругленькой, догнался бы виски с колой
И подошел бы к ней близко, к полуголой,
На маленькой яхте, в каком-нибудь море Карибском
Для Кати Лель я приготовил бы манаги,
Дал бы ей попробовать своей джаги-джаги.
И с Варум бы замутил, но она уже мутит, блин, с Агутиным.
Ну или с дочкой Путина, ой да ну тебя.
При таких раскладах лучше замутить с Машей Распутиной
Или начать все сначала с Юлей Началовой,
Да и Ротару не такая уж старая.
Жаль только, не пересечься нам с вами —
Вы на экране, а я дома, с пультом на диване.
(Гуф; «Сплетни»)

Российская власть традиционно не сильна в PR'е, тем не менее существуют несколько периодов и кампаний, опровергающих тенденцию. Прежде всего 20-е и 30-е годы минувшего века, когда весь мир заговорил на социалистическом новоязе — «Совет», «колхоз», «нарком», «черный квадрат», «земшар» и пр.

Затем, через полвека — PERESTROYKA.

Были рекламные кампании, задуманные для внешнего потребления, но получалось обработать ими лишь внутреннее пространство: московская Олимпиада-80 с брендом «Мишка Олимпийский». Слагались в огромном количестве песни, снимались мульт- и просто фильмы, Мишка — персонаж детских утренников и уличных баннеров — раскручивался по современным пиаровским правилам с нехилым бюджетом.

Из народного сознания выветрилась та непростая Олимпиада и бойкот ее Западом, а Мишка остался — шоколадным дизайном, песней Пахмутовой — Добронравова «До свиданья, наш ласковый Миша». (Сегодня, если не знать реалий, породивших этот шлягер с его сказочно-символистским словарем, «Ласкового Мишу» можно смело ставить в один ряд с мистическим гимном раннего БГ «Миша из города скрипящих статуй».) Репликой «А Баба-яга — против». Мало кто помнит: это название анимационного сериала, в котором Баба-яга сама претендовала на статус олимпийского символа и всячески противодействовала герою. Потерпев фиаско в финале.

Путин, как и Мишка Олимпийский, — бренд для внутреннего потребления.

Наверное, есть некая метафизическая справедливость в том, что Владимир Путин, впервые в России сделавший своей идеологией прагматический, сугубо коммерческий подход к высшей власти, раскручен по законам коммерческого брендинга.

Бренд «Путин» эволюционирует и теряет самостоятельность. Как справедливо фиксируют рэперы, он превращается в упаковку, кляр, тесто, в которое власть заворачивает текущую российскую жизнь для вящей съедобности.

Упаковка не может быть полноценным героем скольконибудь длительное время. Траекторию бумеранга и минное поле, усеянное граблями, на которые так легко наступить, никто не отменял даже на российском политическом рынке. Современный музыкальный фольклор демонстрирует не только исчерпанность прежних рекламных стратегий и необходимость властного ребрендинга. «Мы ждем перемен!» — слоган, получивший вторую жизнь после смерти Цоя, подхваченный «креативным классом», ныне звучит как призыв к смене бизнес-модели. Перефразируя известный афоризм Шварца о драконе, можно сказать, что популярный бренд может быть вытеснен только другим брендом, популярнейшим.

Но передовые музыканты, по счастью, так далеко не смотрят. Их можно понять.

В конце концов, песни протеста петь куда интереснее, чем песни про тесто.


Оглавление

  • От автора
  • I. Вместо введения Поэма без Медведа
  •   Околопрезидента в прозе околонулевых
  •   Три П: Пелевин, Проханов, Путин
  •   Запоздалый репортаж Рассказ
  • II. Олигархи и арестанты
  •   Кох и Путин
  •   В тему нефти Рассказ
  • III. Кинолента вместо документа: Путин как исторический тип
  • IV. Гражданинская лирика
  • V. Пророки и пороки
  •   Путин и Пушкин
  •   Луна и Крым Визионер Носов и мечтатель Аксенов
  •   Так кто придумал «Наших»?
  •   Два Владимира: Путин из страны Высоцкого
  •     1. Гражданка Война
  •     2. Жестокий бартер
  •     3. Родом из девства
  •     4. Уголовный ботокс
  •     5. Жеглов жжет
  •     6. От Робин Гуда до Аркадия Гайдара
  •     6. Война и судьба
  •     7. Портвейн с жженой пробкой
  •   Мемориал и мальчики (рассказ)
  • VI. Неизвестный Эрнст, или В поисках Робин Гуда
  • VII. История его современника
  •   Художники и либералы: как литературный тип устраивает русский бунт
  •   Околоноля, или Правительство как первый писатель
  •   От детдома до дурдома
  •     Не без «Греха»
  •     Облако морали
  •     Про это
  •     Велимир, труд, маета
  •   Информация к поражению
  •   Наши немцы
  •   Новые лишние и русский бунт
  •   Рубик Рассказ
  • VIII. Песни про тесто Политический бренд в современном музыкальном фольклоре
  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - электронные книги бесплатно