Электронная библиотека



ПРЕДИСЛОВИЕ: миссия или…?

Как апостолы понимали свое призвание? Каким было миссионерство в их времена? Каким оно стало в эпоху мучеников и апологетов? В чем специфика миссионерских проектов императора Юстиниана? Почему возник ислам в пространстве византийской миссии? Как константинопольский патриарх Фотий относился к славянской миссии Кирилла и Мефодия? Какие проблемы подстерегали последних в Моравии? Какими канонами константинопольский патриарх Николай Мистик советовал пожертвовать византийскому епископу-миссионеру на территории нынешней Абхазии? Наконец, какова история миссионерства на Руси и что значит быть миссионером в современной России? Вот лишь малая толика тех вопросов, которые затрагивает в этой книге один из самых известных православных богословов и миссионеров наших дней — диакон Андрей Кураев. Но эскиз его учебника по миссиологии знакомит не только с историей и методологией православной миссии, но и с собственным опытом автора, с теми апологетическими приемами, которые позволяют ему находить общий язык с очень разными и зачастую враждебно настроенными к христианству аудиториями. «Мастер и Маргарита» и книги про Гарри Поттера, русский рок в наиболее близких к православию его представителях (Юрий Шевчук, Константин Кинчев, Вячеслав Бутусов), интернетпространство — всё это, равно как и многое другое, лишь поводы для начала разговора, первая задача которого — не сделать дистанцию между собеседником и Богом больше, чем она была до этой встречи.

Во многих областях автор — первопроходец. Он открывает новые территории, осваивает пространства современной культуры, засеивает их христианскими интерпретациями и смыслами, ставит острые вопросы и ищет те ответы на них, которые дает Предание Церкви. При этом его выводы не непогрешимы. Кого-то это заставит задуматься, кого-то — выразить несогласие и вступить в дискуссию; важно отметить, что сам факт подобных споров и дискуссий означает, что Церковь жива.

Апостолов не шокировали дискуссии, полемика и даже взаимные огорчения. Вот завет апостола Павла: Ибо надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные (1 Kop 11:19).

Молчит мертвое или запуганное, или то, чему нечего сказать. Спорит живое. С диаконом Андреем Кураевым есть, о чем вести дискуссию. Важна её тональность и её сверхзадача — эффективность проповеди.

Рассказывают, что один приволжский мулла выучился в Саудовской Аравии, нашёл спонсоров и мог бы, вернувшись в Россию, построить не одну мечеть. Но он этого не делает. Он выпускает газету, одну из лучших в городе, адресованную прежде всего молодёжи и настолько миссионерскую, что в ней слово Аллах заменено на привычное Бог. Это популярное издание знакомит с исламом, демонстрируя то, что может привлечь: монотеизм, стойкость к эпидемии компьютерных игр и "мультяшек", экзотичность традиции, совместимость с жизненными удовольствиями. И этот мулла-издатель везде заявляет что он очень даже оад тому, что Русская Православная Цеоковь повсеместно возводит храмы и часовни и восстанавливает монастыри. Во-первых, потому, что средства вкладываются не в людей, которые могли бы приводить к Православию, а во-вторых, потому что через тридцать лет в этих храмах дети нынешних прихожан будут молиться уже не Христу. Вот почему пока мы "прорабствуем", он издаёт…

Разумеется, судьбы Православия решает Господь, а не образованный мулла. Но ведь правда: современные православные христиане в России за немногими исключениями — не миссионеры, между тем как миссия — это сама природа Церкви. Это пасхальный завет Спасителя: идите, научите все народы (Мф 28:19). Воскресший Христос просит Своих учеников последовать Ему и стать учителями. И коль скоро Церковь есть Тело Христово, она не может не свидетельствовать. Господь пришёл спасти, но как призывать Того, в Кого не уверовали? как веровать в Того, о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего? (Рим 10:14). Воплотившееся и вочеловечившееся Слово продолжает Своё служение людям — через христиан, которые в Нём получили благодать и апостольство, чтобы во имя Его покорять вере все народы (ср. Рим 1:5).

О ком эти слова? Относятся ли они только к непосредственным ученикам Спасителя или и к современным христианам тоже? И если да, означает ли это, что каждый — апостол[1] просто по факту крещения? Если же нет, то что стоит за проповедью и посланиями апостолов Павла, Петра, Иакова, Иуды и Иоанна, за Евангелиями и Откровением, не говоря уже о корпусе ветхозаветных текстов?

В православном обиходе у всех на слуху слова о немудрых "рыбарях", которые стали ловцами человеков. Но вот вопрос: а такими ли уж неучами были эти рыбари? Их начитанность в Писании, их умение применять и сопоставлять книжные данные далеко превосходят требования, предъявляемые к нынешним носителям учёных степеней и званий. Стоит вспомнить свободное цитирование ветхозаветного корпуса, скажем, апостолом Петром, который с ходу, без заминки приводит обширное пророчество Иоиля (Деян 2:17–21), объясняя народу, что же свершилось в день Пятидесятницы. Ветхозаветными цитатами и аллюзиями пронизаны все новозаветные тексты. У апостола Луки и особенно апостола Павла мы находим прекрасное знание эллинистической культуры, причём во всём её многообразии — отаристофановских комедий до языческой гимнографии. Они умели писать так, что ими зачитывались. Они в совершенстве владели риторическими приёмами античности, распознавание и кодификация которых стали материалом не одной диссертации уже в наши дни. И если апостол Лука был врачом, что в те времена означало и владение навыками эпистолярного жанра, то апостол Павел наследовал учёности Гамалиила, учёнейшего толкователя Ветхого Завета, не имевшего себе равных среди современников. То же самое, что и об Апостолах, можно сказать и об авторах текстов Ветхого Завета.

Безграмотность никогда не была добродетелью — ни до Христа, ни во время Его земной жизни, ни после. Вот почему многие из тех святых, чьи тексты вошли в Предание, учились в языческих и христианских академиях и университетах. Вот почему на излёте Средневековья Католическая Церковь, а затем по её примеру и Православная учредили семинарии. Вот почему, по мысли диакона Андрея Кураева, разговор о миссии в эпоху глобализации от епархиально-приходских служений неизбежно переходит к проблемам церковной науки, образования и в конечном итоге — миссии в пространстве культуры, причём не только русской.

Эта задача не столь утопична, как может показаться на первый взгляд. XX век явил миссионерский потенциал русского Православия. Правда, это была миссия поневоле — её вела русская эмиграция. Но даже в условиях войн и гонений именно русское Православие стало в XX веке вселенским ликом Церкви. Иконы преподобного Андрея Рублёва, романы Достоевского, подвиг преподобных Серафима Саровского и Силуана Афонского и наших новомучеников, наконец, книги Бердяева, Булгакова, протоиерея Георгия Флоровского, протопресвитеров Александра Шмемана и Иоанна Мейендорфа— вот образ живой древней традиции, которую донесла до Запада русская эмиграция. За всю новейшую историю это была наиболее успешная культурная православная миссия.

По всему миру в католических и во многих протестантских храмах мы встречаем копии рублёвских 'Троицы" и "Спаса", иконы Владимирской Богоматери. Этого не надо стесняться: перед нами факт культурного и духовного превосходства. Когда-то Европа дала России Баха, Генделя и Вивальди — и через столетие у нас появилась уже своя плеяда великих композиторов. Сейчас идёт обратный процесс: Россия раздаёт миру свои дары.

Задача внутренней миссии в эту эпоху — приобщить этим дарам и себя самих, познакомить с ними своих детей, чтобы каждый православный христианин мог дать отчёт о своём уповании любым совопросникам века сего (см. 1 Пет 3:15 и 1 Kop 1:20).

Глобализация — это ещё и эпоха конкуренции. Это рынок идей, смыслов, образов жизни, понимания добра и зла. Глобальное информационное поле — это пространство поиска, и каждый входящий в него — наш потенциальный собеседник. Нам есть что сказать миру, но для этого мы должны сами прикоснуться к своей собственной культуре. И тут никакая глобализация не помеха; помехой может стать только леность.

Ведь прав апостол Павел: как призывать Того, в Кого не уверовали? как веровать в Того, о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего? (Рим 10:14).

Или так и будем ждать тех, кого "Бог Сам приведёт"?

Это издание Эскиза учебника по миссиологии диакона Андрея Кураева является так называемой бета-версией, к недостаткам которой можно отнести то, что сноски даются в авторской редакции; соответственно, справочный аппарат не сведен в единую систему, создавая определенные трудности при работе с книгой. В течение года готовится переиздание учебника уже с полностью оформленным и кодифицированным справочным аппаратом. Мы будем благодарны читателям за отзывы и содержательную критику.

Иеромонах Димитрий (Першин)


КУЛЬТУРНЫЙ ИМПОРТ В ЦЕРКОВЬ

Церковь живет своей жизнью, из себя, точнее, из источника всяческой жизни. Она живет Богом.

Но любой живой организм что-то вбирает из внешней среды. Вбирает и перестраивает в себя в соответствии со своим кодом жизни. Когда видишь законченную и совершенную красоту, не задумываешься — а как она возникла.

Лев прекрасен — но, оказывается, он в основном питается падалью (большая грива не позволяет ему скрытно подобраться к живой добыче). Львица прекрасна — но она пожирает не менее прекрасных оленят. Цветок что-то берет от светлого солнышка, а что-то, напротив — в темной земле. А уж «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…».

Бог ни в чем не испытывает недостатка (см. Деян 17:25). Церковь — Его земное тело. Значит, у нее также есть все и никакой «импорт» ей не нужен?

На уровне «догматического богословия» на этот вопрос ответ был дан еще в византийские времена: земное тело Христа имело нужду в приятии внешних веществ. Он алкал и жаждал. Его тело не было неистленным. Он потел[2]. Пища, которую Он вкушал, действительно переваривалась в Его Богочеловеческом теле, и отчасти извергалась вон[3].

Вот и Церковь многое берет из того, чего нет в ее небесной жизни, но что ей нужно для прорастания на земле.

Так что же за века своей земной истории Церковь импортировала из мира человеческой культуры, что она восприняла из того, что создано было людьми до христианства и вне православия?

Во-первых, языки своей проповеди. Сам язык проповеди Христа — разговорный арамейский, а не священно-церковный иврит. Апостолы же стали вести проповедь на языке Гомера и Платона, Вергилия и Цицерона (кстати, не без стилистических и грамматических ошибок[4]). Затем — еще сотни и тысячи наречий.

Во-вторых, христианство не само разрабатывало, но заимствовало из светского своего окружения искусство логической мысли, аргументации, опровержения и убеждения. Святитель Василий Великий полагал, что «сила диалектики есть стена для догматов и она не позволяет расхищать и брать их в плен всякому, кто захотел бы»[5].

Главы по логике, открывающие фундаментальный труд преподобного Иоанна Дамаскина «Источник знания», построены по «Категориям» Аристотеля, сопровождаемымкомментариями Порфирия (языческий философ третьего века, которого блаженный Августин представил так: «ученейший из философов, хотя и величайший враг христиан» (О Граде Божием. 19,22)) и Аммония (V век, неоплатоник, ученик Прокла)[6].

А преподобный Феодор Студит предостерегал: «Ты не должен учить… у тебя нет и такого познания догматической науки, чтобы уметь говорить с точностью, ведь ты не изучал ни грамматику, ни философию»[7].

В-третьих, христианство взяло у античного мира риторические каноны. Святитель Василий Великий посылал своих духовных чад на воспитание к нецерковным учителям. «Стыжусь, — писал Василий своему бывшему учителю, знаменитому ритору Либанию, — что представляю тебе каппадокиан (земляки святителя Василия — А. К.) поодиночке, а не могу убедить всех взрослых заниматься словесностью и науками и избрать тебя в этом занятии наставником. А так как невозможно достигнуть, чтобы все за один раз избрали, что для них самих хорошо, то и посылаю к тебе, поодиночке, кого только уговорю»[8].

Это тот самый Либаний, который на смертном одре со скорбью ответил своим близким на вопрос, кого из своих воспитанников он желал бы назначить своим преемником по школе, — «Иоанна, если бы не похитили его у нас христиане» (Созомен. Церковная история. 8,2). Так язычник Либаний сказал об Иоанне, которому предстояло войти в историю с прозвищем Златоуст.

Либаний был своего рода языческим миссионером в уже христианской империи. Именно он укрепил в язычестве будущего императора Юлиана. Впрочем, Либаний был действительно достойный человек — например, он ходатайствовал перед императором Юлианом о помиловании христиан: «Если Орион думает о богах иначе, чем мы, то это заблуждение вредит только ему одному, но нисколько не служит причиной его преследовать»[9].

В-четвертых, христианство готово учитывать или даже принимать не только методы поиска знания, но и конкретные знания, что копятся вне его границ. Тот же Иоанн Дамаскин, как и святитель Василий Великий, и блаженный Августин насыщали свои труды сведениями, почерпнутыми из натурфилософских энциклопедий своего времени. Сегодня эти вкрапления кажутся курьезными, но это не вина Отцов. Они просто доверяли современной им науке. И с той поры «Вера Христова не во вражде с истинным знанием, потому что не в союзе с невежеством»[10].

В-пятых, христианство взяло то, что не смогло отменить. Например — те или иные даты праздников и обычаи. Именно так была определена дата празднования Рождества Христова. Древнейшая христианская Церковь слишком остро переживала тайну Пасхи, чтобы обращать внимание еще и на Рождество. Пасха — это переход (таково буквальное значение этого еврейского слова). Христиане воспринимали мученическую смерть как пасху, как исход. Оттого дни памяти мучеников — это дни их рождения в вечность, то есть дни земной смерти. А потому дни земного рождения не отмечались. До четвертого столетия Церковь не отмечала даже день рождения Христа.

Первыми шаг к рождественскому празднику сделали в начале третьего столетия еретики — гностики-василидиане. Они стали отмечать день Крещения Господня 15 числа месяца Туби (6 января)[11]. В этот день они освящали Нил. Христиане вынуждены были придать этомупразднику свой смысл, и отголосок той полемики до сих пор слышен в наших службах Богоявления: «Естества нашего роды свободил еси, девственную освятил еси утробу рождеством Твоим». Это песнопение, кроме событийного наполнения, несет в себе опровержение учения гностиков о деторождении как об акте вмешательства злой силы. «Вся тварь воспевает Тя явльшегося» — это утверждение Христа как Творца помимо собственно славословия предупреждает против учения гностиков о том, что Бог-Творец Ветхого Завета является врагом доброго Бога-Спасителя Нового Завета. «Ты бо еси Бог наш на земли явился еси и с человеки пожил еси» — противопоставлено учению о том, что Христос лишь казался человеком, но не стал им на самом деле. «Ты и Иорданские струи освятил еси, с небесе ниспославый Святаго Твоего Духа» — против учения, согласно которому Иисус стал Сыном Божиим только тогда, когда Он вошел в Иордан. «И главы тамо гнездящихся сокрушил еси змиев» — против гностического представления, согласно которому Христос получил дар ведения в Иордане от змея, который обольстил в раю Еву[12].

В правление римского папы Юлия (337–352 гг.) впервые празднуется Рождество — 25 декабря. На Восток этот праздник приходит через четверть века (при святителе Григории Богослове — в 379 году[13]). В Антиохии святитель Иоанн Златоуст в 386 (или 388) году говорит, что традиция празднования Рождества в этот день не насчитывает еще и десяти лет[14]… Было и сопротивление этой календарной реформе: святой Филастрий Бриксийский как ересь осуждает обычай праздновать Богоявление в другой день, нежели Рождество Христово (Против ересей, 140)[15].

Почему была избрана именно эта дата? В Риме (откуда она и пришла) к этому времени заканчивалось празднование Сатурналий (17–23 декабря). Завершались они гладиаторскими боями (форма завуалированных человеческих жертвоприношений). За этим следовал праздник «непобедимого солнца» — он был приурочен ко дню зимнего солнцеворота. Именно культ Солнца в середине IV столетия активно насаждался императором Юлианом Отступником. Культ Солнца стоял и в центре митраизма — религии, которая была серьезным конкурентом христианства.

День зимнего солнцеворота — это день ожидаемый. День, который нельзя не заметить человеку, который живет от земли. Это грань, сочленение. Религиозное чувство всегда ощущает такие переломные моменты как потенциально опасные. Это опасность прорыва в наш мир сил хаоса (помните о Древнем Ужасе, который пробудили толкиновские гномы, перейдя границу в пещерах Мории?). Это чувство опасности взывает о необходимости освящения пограничных минут. Поэтому основные ритуалы в самых разных религиях совершаются на границе света и тьмы (утренние или вечерние молитвы и жертвоприношения), на границе времен года, на границе человеческих возрастов.

Так что человек просто должен совершать космо-укрепляющие ритуалы на границе времен. В самых разных религиях мира есть вера в то, что мир (упорядоченный космос) стоит до той поры, пока приносятся правильные жертвы. Жрецы, соответственно, и есть те атланты, которые позволяют «и жить еще надежде до той поры, пока атланты небо держат на каменных руках». Поистине — «их тяжкая работа главней иных работ: из них ослабнет кто-то — и небо упадет».

Церковь не стала спорить с убеждением в том, что именно человек и есть та живая нитка, на которую нанизаны и которою скреплены створы вселенной. Церковь не стала спорить с этой человеческой потребностью: через молитву соединять перепады времен. Она просто исправила образ этих молитв. Вместо бога солнца — Митры — она предложила в этот переломный день, день возрождающегося света, молиться «солнцу правды» — Христу.

Позже и в другой культуре другой солярный культ — славянская языческая масляница (блин — это символ солнечного круга) — был переосмыслен как часть подготовки к Пасхе, как вхождение в Великий Пост. Масленица стала послушно следовать не за весенней погодой, а за церковным календарем и контрастно приготовлять людей к Великому посту.

Смысл этой педагогики понятен: надо ослабить бытовое общение новообращенного христианина с его еще языческими соплеменниками и соседями. Желательно — через разрыв праздничного общения. «Установить христианский праздник в день праздника языческого значило созвать христиан в церковь и поставить их под влияние таких воспоминаний, что для многих становилось потом психологически невозможно участвовать в языческих праздниках. Кто утром слышал о том, что среди шумного пира повелено было усекнуть голову большего из рожденных женами, у того язычески новогоднее настроение было уже на весь день испорчено»[16].

Итак, даже языческие праздники Церковь смогла подбирать и переосмыслять (а языческие храмы — переосвящать).

В-шестых, христианство брало («узнавало») из античных авторов то, что было и в нем самом, но еще не было настолько ясно артикулировано и красиво выражено[17]. Это и некоторые этические формулы, и философские аргументы в пользу единобожия.

То, что древние христиане не замкнулись от античной культуры, по-своему удивительно. Ведь это была культура их палачей.

И тем не менее апостол Павел четырежды цитирует античных писателей. Спустя столетие святой Иустин, стяжавший два прозвища — «Иустин Философ» и «Иустин Мученик», говорит очень значимые и добрые слова о языческой философии:

«Все, что когда-либо сказано и открыто хорошего философами и законодателями, все это ими сделано соответственно мере нахождения ими и созерцания Слова… Христос, которого отчасти познал и Сократ… Все, что сказано кем-либо хорошего, принадлежит нам, христианам» (Апология 2,10 и 13). «У всех, кажется, есть семена истины, но они не точно выразумели их… Те, которые жили согласно с Словом, суть христиане, хотя бы считались за безбожников: таковы между эллинами — Сократ и Гераклит, и им подобные, а из варваров — Авраам, Илия и многие другие» (Апология 1,22 и 46).

Для святого Иустина христианство — не альтернатива не-христианству, а раскрытие его скрытых потенций, заложенных туда, однако же, нашим Богом.

Другой апологет второго столетия — Минуций Феликс — также был настроен на поиск общего: «Или истинные философы сейчас — христиане, или христианами были философы тех времен» (Октавий, 20).

Для первых поколений христиан это было не проявлением такта и даже не просто миссионерским приемом. Отношение к язычеству было внутренним вопросом христианского богословия. Главный догмат христианства — «Бог есть любовь». Но если это и в самом деле так, то отчего эта любовь проявилась так поздно, только «в наши дни». Был ли Бог неизменен в своей любви к людям в былые столетия? И если да — то где проявления этой Его заботы?

Тут выбор был очевиден:

Или вслед за гностиками признать появление Бога любви на земле нежданной импровизацией. И в этом случае Бог пришел не «к своим», а к чужим, и Сам Он в нашеммире — Чужак. И тогда у христианина-гностика нет права добрым глазом смотреть на до-евангельскую историю. И мир языческих народов, и мир Ветхого Завета для него равно кошмарны.

Или же признать, что Логос — не новичок в мире людей. Но тогда нужно рассмотреть свидетельства о Его пребывании в мире людей, причем не только евреев. Так церковное богословие с первых своих шагов подъяло два грандиозных проекта: доброе истолкование еврейского Танаха и, пусть и более полемическое, но все же приемлющее, переосмысление греко-римского культурного наследия.

Люди, которые не понимают такой задачи богословской мысли, — в Церкви долго не удерживаются[18]. Так произошло с ригористами Тертуллианом и Татианом.

И позднее не все церковные писатели осознали неизбежность и такого вопроса и именно такого ответа. Поэтому внутрицерковная дискуссия по вопросу о «языческом наследии» идет до сих пор.

Собственно, те Отцы, что прошли искус университетского образования до обретения веры или принятия монашества и священства, обычно не анафематствовали свое библиотечное прошлое. Они имели опыт безопасного обращения с «внешней мудростью» и выражали надежду, что и ученики их смогут столь же успешно пройти через испытание светским образованием и вынесут из него лучшее.

А те Отцы, что и в мирскую пору своей жизни жили без книг, как правило, и встав на путь подвижничества, не открывали в себе тягу к изучению светской литературы[19] (а иногда даже и церковной).

При сопоставлении разноречащих суждений двух равно почитаемых святых по одному и тому же вопросу естественно было бы отдавать предпочтение тому из них, кто лучше знает предмет разговора, кто изнутри изучил его. Поэтому можно сказать, что церковная позиция по отношению к науке, образованию, разуму и светской культуре была выражена не Отцами пустыни, а апологетами и епископами, учителями Церкви — теми, кто, оставаясь в миру, в миру и проповедовал Евангелие. Если мы рассмотрим ее — то убедимся, что «христианство не обязывает быть глупым»[20].

Открытая позиция апологетов второго века, при всей ее симпатичности с современной точки зрения, все же не была безупречной. Ее опасность ясно обозначилась в словах святого Иустина: «И Сивилла, и Истасп говорили, что тленные вещи будут истреблены огнем. Итак, если мы иное утверждаем согласно с уважаемыми у вас поэтами и философами, то почему так несправедливо ненавидят нас более всех? Когда говорим, что все устроено и сотворено Богом, то окажется, что мы высказываем учение Платоново; когда утверждаем, что мир сгорит, то говорим согласно с мнением стоиков; и когда учим, что души злодеев, и по смерти имея чувствование, будут наказаны, а души добрых людей будут жить во блаженстве, то мы говорим то же, что и философы. Утверждая, что не должно поклоняться делу рук человеческих, мы говорим то же, что Менандр. И если мы говорим, что Иисус Христос, Учитель наш, родился, то мы не вводим ничего отличного от того, что вы говорите о так называемых у вас сыновьях Зевса» (Апология 1,20–21).

Такого рода разъятие христианской веры на составные элементы и нахождение для них аналогий во внешнем мире имеет право на существование и не должно смущать христианина. В конце концов, каждый атом, входящий в состав цветка, когда-то был вне его, но из этого основания не стоит делать вывод, будто цветок ничем не отличается от тех камней, среди которых он вырос.

При этом, однако, «Количество элементов, из которых «религиовед» складывает христианство, прямо пропорционально объему данного «ученого сознания»… В таких упражнениях, которые уместны у следователя, уличающего кого-нибудь в воровстве, нет только одного — христианства… В исторической науке давно пора заменить гинекологическое любопытство любострастного любителя медицины религиозным уважением к таинству рождения»[21]. «Гистологически и химически между организмами человека и свиньи почти нет разницы; только процентное отношение составных частей немножко различное; но значит ли это, что человек и свинья почти одно и то же, и что с появлением на земле человека ничего нового и важного не случилось? Так и здесь: не даром же древние христиане и себе, и язычникам представлялись чем-то неслыханно-новым — genus tertium, особой породой людей. Не похож ли в виду этого мифолог, объявляющий, что древняя церковь вся составилась из еврейских и из языческих элементов и составляет лишь один из многих видов синкретизма, на гистолога, который бы увлекся своим микроскопом до потери способности различать человека и свинью? Уголь не заменит алмаза, хотя химически они — одно; цветы и листья не заменят плода; Платон, Филон, Авеста и даже Исайя не заменят Евангелия»[22].

Но путь для такого «религиозно-исторического спорта»[23] открыли все же не немецкие ученые атеисты XIX века, а благочестивые христианские апологеты второго столетия. Их читатели могли слишком всерьез воспринять их уверения в сходстве религий гонителей и гонимых.

И поэтому для сохранения церковной идентичности было важно, чтобы на апологетический тезис второго века последовал антитезис третьего века — Тертуллиан (а отчасти и Ориген с жестко-бескомпромиссным «Увещанием к мученичеству»).

Тертуллиан практически напрямую оппонирует Иустину: «Что Афины — Иерусалиму? Что Академия — Церкви? Что общего между Афинами и Иерусалимом, между еретиками и христианами? Наша секта возникла с портика царя Соломона, научившего нас искать прямым и чистым сердцем. О чем помышляли люди, мечтавшие составить христианство стоическое, платоническое и диалектическое?» (Прескрипция против еретиков, 7).

Он убежден, что языческую литературу христианин изучать не может: «Следует также задаться вопросом и о школьных учителях, а также об учителях прочих дисциплин. Нет никакого сомнения, что они также во многом близки к идолопоклонству. Прежде всего потому, что им необходимо проповедовать языческих богов, возвещать их имена, происхождение, мифы, а также рассказывать о подобающих им украшениях. А как же тогда нам отказаться от мирского образования, без которого невозможно и религиозное? Что ж, для нас тоже очевидна необходимость образованности, и мы полагаем, что отчасти его следует допускать, а отчасти — избегать. Если христианин будет обучать других, то, обучая вкрапленным там и сям обращениям к идолам, он будет их поддерживать, передаваяих, будет подтверждать, упоминая о них, — давать о них свидетельство. Он даже будет называть идолов богами, в то время как закон, мы об этом говорили, запрещает называть кого-либо Богом и вообще поминать это имя всуе. Таким образом, с самого начала образования начинает возводиться здание почитания дьявола. Ясно, что виновен в идолопоклонстве тот, кто преподает науку об идолах» (Об идолопоклонстве, 10).

И наиболее знаменитое: «К чему ты устраняешь позор, необходимый для веры? Все, что недостойно Бога, для меня полезно. Я спасен, если не постыжусь Господа моего. Я, презрев стыд, счастливо бесстыден и спасительно глуп. Сын Божий распят — это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий — это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес — это несомненно, ибо невозможно» (Тертуллиан.

0 плоти Христовой, 5).

Тертуллиан прав. Христианство должно было идти своим путем, вырабатывая новые модели рациональности, вновь и вновь напрягаясь для рефлексии своей новизны и находя для нее новые слова и новые образы.

Слова Тертуллиана (кстати, никогда не произносившего формулы «верую, ибо абсурдно») отнюдь не отрицают возможности разума в богословии. Напротив, в этих его словах изощренная интеллектуальная рефлексия над евангельским сюжетом. Это раскрытие новых возможностей (и речевых, и постигающих), открытых образом Богочеловека. Позднее в христианской мысли для этого будет создан специальный термин перихоресис: взаимный переход имен и свойств с одной природы Христа на другую вследствие единства Его Богочеловеческой Личности. Тертуллиан просто заметил, что определенные красные флажки пали, и то, что раньше было нельзя, теперь — можно.

И все же третий век — это действительно век большего церковного ригоризма, нежели второй[24].

Но после тертуллианова антитезиса в четвертом веке наступает пора «синтеза».

Святитель Василий Великий не считает постыдным перенимать знания у язычников и признаваться в этом: «Надобно учиться не стыдясь, учить не скупясь: и если что узнал от другого, не скрывать сего, уподобляясь женщинам, которые подкидывают незаконнорожденных детей, но с признательностью объявлять, кто отец слова»[25].

Знакомство с нехристианской классикой он считает необходимым — «Нам предлежит подвиг, для приготовления к которому надобно беседовать и со стихотворцами, и с историками, и с ораторами, и со всяким человеком, от кого только может быть какая либо польза к попечению о душе… Не лишено приятности, если облечена душа внешнею мудростию, как листьями, которые служат покровом плоду и производят не неприличный вид. Почему говорится, что и тот славный Моисей, которого имя за мудрость у всех людей было весьма велико, сперва упражнял ум египетскими науками, а потом приступил к созерцанию Сущего. Подобно ему, и о премудром Данииле повествуется, что он в Вавилоне изучал халдейскую мудрость, и тогда уже коснулся Божественных уроков»[26].

Но благословляя христианских юношей на изучение трудов языческих мудрецов, святитель Василий уже не забывает и об осторожности: «Не должно однажды навсегда предав сим мужам кормило корабля, следовать за ними, куда ни поведут, но заимствуя у них все, что есть полезного, надобно уметь иное и отбросить»[27].

Святитель Григорий Богослов — первый из церковных авторов, которым пришлось принять на себя «мракобесные» удары церковных ревнителей, по мнению которых любое доброе слово о нецерковной культуре или заимствование из нее недопустимы. Он говорит, что поначалу хотел опираться лишь на Писание. Но изобилие споров понудило его вспомнить об образовании, полученном в Афинском университете[28] — и потому «вступил я на новый путь слова, который хорош или худ, но мне приятен… Хотел я горечь заповедей подсластить искусством. Да и натянутая тетива требует послабления… Стихи мои вмещают в себе нечто дельное и нечто игривое. В них иное из нашего учения, а иное из учений внешних, и это или похвала добродетели, или охуждение пороков, или мысли, или краткие изречения, замечательные по сочетанию речи»[29].

Ему чужда позиция тех, кто полагает, «будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку»[30]. А потому — «Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать»[31]. Как видим, святитель Григорий здесь называет себя филологом. МотйЪ своего обращения к сокровищам античной литературы святитель Григорий объясняет заботой о достоинстве христианской веры: «Не хочу, чтобы чужие имели перед нами преимущество в слове»[32]. И потому в своих письмах святитель Григорий едва ли не чаще приводит цитаты из языческих авторов, чем из Писания. «Хвалю сказавшего это, хотя он не наш»[33]. Критика последовала с двух сторон.

Язычники возмутились тем, что галилеяне смеют прикасаться к тому, что сами язычники считали главным своим преимуществом — к великой литературной традиции, рожденной с именем олимпийских богов на устах: «Нас колют нашими же стилями[34], то есть ведут против нас войну, вооружившись произведениями наших же писателей» (слова Юлиана Отступника; цит. по: Феодорит Кирский. Церковная история 3,8)[35].

Но и среди христиан нашлись люди с «худым разумением»[36], которые сочли светское образование чем-то «опасным и удаляющим от Бога». Появляется церковный типаж, названный о. Иоанном Мейендорфом — «коллекционеры ересей»[37]. Святителю Григорию нередко приходилось выслушивать резкости от монахов[38]. «Некоторые из числачрез меру у нас православных»[39] укоряли Святого и за то, что он пишет стихами и за то, что говорит красиво, и за то, что цитирует языческих авторов.

С ними святитель Григорий резок:

«Не должно унижать ученость, как рассуждают о сем некоторые; а напротив того, надобно признать глупыми и невеждами тех, которые, держась такого мнения, желали бы всех видеть подобными себе, чтобы в общем недостатке скрыть свой собственный недостаток и избежать обвинения в невежестве» (Слово 43, надгробное Василию)[40].

«Вы нудите нас к совершенству, как будто бы не обязавшихся служить чем-либо людям. Как мрачен и бледен ты, юноша! Никто, по-твоему, не берись за плуг, не плати податей, никто не заботься о пропитании родителей; но были бы у тебя густая борода и волосяная одежда, которая бы натирала шею, и тогда предлагай новые догматы! А если говоришь против правил языка и мечешь во всякого камнями, то ты — ангел, у тебя и волосы имеют не малую силу»[41].

«Если это маловажно, сделай сам что-нибудь более важное… Какой слепец узнавал видящего? Кто, не двигаясь с места, догонял бегущего?.. Недавно была обезьяна, а теперь стала львом?.. И ты, ревнитель строгости, нахмуривающий брови, и самоуглубляющийся в себя, разве не подкладываешь сладостей в кушанье? За что же охуждаешь мою речь, дела ближнего измеряя своею мерой? Не сходятся между собою пределы мидян и фригиян; не одинаков полет у галок и орлов»[42].

«Но что и против кого пишешь ты… Пишешь против человека, которому так же естественно писать, как воде течь и огню греть. Какое безумие… Коня вызываешь, дорогой мой, померяться с тобой в бегу на равнине; бессильной рукой наносишь раны льву»[43].

Что, неожиданно встретить такие экспрессивные самооправдания у святых? Плохо это вяжется с ожидаемым у них «христианским смирением»? Что ж — мир Церкви действительно многообразен и таит в себе много неожиданностей.

И кстати, печальная ирония тех дискуссий состояла в том, что те ревнители, что считали богословов слишком «терпимыми» к миру языческой культуры, порой сами в своей неумной «простоте» полными пригоршнями черпали языческие суеверия и вносили их в церковную жизнь.

Тут уместно будет сказать и о частности — об одежде христианина (миссионера). Под влиянием святителя Григория константинопольский философ Ирона, из школы киников обратился в христианство. «Форма одежды» у учителей философии была узнаваемой: плащ киника и неостриженные длинные волосы. Поскольку в большинстве своем философы были язычниками и преподавали учения античных (то есть языческих) мыслителей, то естественно, что для христиан IV века встретить человека с длинными волосами в церкви было столь же подозрительно и необычно, как в конце 80-х годов встретить там же человека с голубыми гэбистскими погонами.

Чтобы защитить новообратившегося проповедника от нападок, святитель Григорий Богослов пишет: «Он пристыжает высокомерие киников сходством наружности, а малосмысленность некоторых из наших — новостию одеяния, и доказывает собою, что благочестие состоит не в маловажных вещах и философия — не в угрюмости, но в твердости души, в чистоте ума. А при сем можно иметь и наружность какую угодно и обращение с кем угодно» (Слово 25. В похвалу философа Ирона).

Духа Богом в целях недопущения очередного церковного раскола. «Такой бережливости не одобрили присутствующие, возопияли же на нас, что ограждаем более робость свою, нежели учение Церкви» — пишет далее святитель Григорий (Святитель Григорий Богослов. Письмо 41 (26) К Василию Великому // Творения. Т. 2. С. 443–444).

Тут святитель Григорий оказался согласен с вроде бы нетерпимым Тертуллианом (который сам с гордостью носил плащ философа). К одежде Тертуллиана также цеплялись все: христиан раздражал его плащ, а обычных язычников — то, что римскую тогу он променял на греческую одежду. Оттого он напсиал специалньый трактат «О плаще» с таким ехидным зачином: «Мужи карфагеняне! Я радуюсь, что вы столь процветаете во времена, когда имеется приятная возможность обращать внимание на одежду. Ибо это — досуг мира и благополучия. Благо снисходит от властей и от небес».

И в пятом веке Августин учил церковных людей радоваться «перебежчикам» из враждебного, но культурного лагеря: «Града Божия вовсе не касается, какого кто держится внешнего образа и обычая жизни, лишь бы это не было против Божественных заповедей и против веры, которая приводит к Богу. Поэтому и самих философов, когда они становятся христианами, он заставляет переменить не одежду и образ жизни, вовсе не препятствующие религии, а ложные догматы» (О Граде Божием. 19,19).

Под огнем критики за излишнюю светскость оказался и другой Отец Церкви IV века — блаженный Иероним Стридонский.

Иероним был образованнейшим человеком. Редчайшее в те времена явление: Иероним владел тремя языками — латынью (даже святитель Григорий Богослов латыни не знал), греческим (блаженный Августин и преподобный Ефрем Сирин не знали греческого) и еврейским[44] (кроме святителя Епифания Кипрского, его из отцов вообще никто не знал). Он дышал воздухом классической культуры и греко-римских языческих авторов цитировал не реже, чем христианское Писание.

В 397 году в Вифлееме он отправляет в Рим письмо, посвященное как раз отношению христианских писателей к языческой литературе:

«В конце письма ты спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда привожу примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников. Вот тебе на это краткий ответ. Ты никогда бы не спрашивал об этом, если бы тобою всецело не владел Цицерон, если бы ты читал Священное Писание.

В самом деле, кому неизвестно, что и у Моисея, и в писаниях Пророков есть заимствования из языческих книг и что Соломон предлагал вопросы и отвечал философам из Тира? Поэтому в начале книги Притчей он увещевает, чтобы мы понимали премудрость, лукавство слов, притчи и темные речи, изречения мудрецов и загадки — что преимущественно свойственно диалектикам и философам.

Но и апостол Павел в послании к Титу употребил стих из поэта Эпименида: "Критяне всегда лживы, злые звери, утробы праздные" (Тит 1:12), — полустишие, впоследствии употребленное Каллимахом. На латинском языке буквальный перевод не сохраняет ритма, но это и неудивительно: даже Гомер бессвязен в переводе на прозу того же самого языка.

В другом послании он приводит также шестистопный стих Менандра: "Злые беседы растлевают добрые нравы". И, выступая перед афинянами в Ареопаге, приводит свидетельство Арата: "Его же и род есмы", — что и составляет полустишие гекзаметра. И кроме этого вождь христианского воинства и непобедимый оратор, защищая перед судом дело Христа, даже случайную надпись употребляет в доказательство веры.

У верного Давида научился он исторгать меч из рук врагов и голову надменнейшего Голиафа отсекать его собственным мечом. Во Второзаконии (гл. 21) он читал повеление Господа, что у пленной жены нужно обрить голову и брови, обрезать все волосы и ногти на теле и тогда вступать с нею в брак.

Что же удивительного, если и я за прелесть выражения и красоту членов хочу сделать светскую мудрость из рабыни и пленницы израильтянкою, отсекаю или отрезаю все мертвое у ней — идолопоклонство, сластолюбие, заблуждение, разврат — и, соединившись с ее чистейшим телом, рождаю от нее детей Господу Саваофу? Труд мойумножает семейство Христово, тогда как любодеяние с чужою увеличивает число врагов.

По свидетельству Лактанция, Киприана — мужа, знаменитого красноречием и мученичеством, — упрекают за то, что в сочинении против Деметриана он приводит свидетельства пророков и апостолов, которые тот считал вымышленными и подложными, а не свидетельства философов и поэтов, авторитета которых Деметриан, как язычник, не мог отрицать.

Против нас писали Цельс и Порфирий; весьма мужественно противостояли им: первому — Ориген, второму — Мефодий, Евсевий и Апполинарий…

Почитай их — и ты увидишь, что я, в сравнении с ними, очень мало знаю и, проведя столько времени в праздности, как сквозь сон припоминаю только то, чему учился в детстве. Юлиан Август во время парфянского похода изблевал семь книг против Христа и, по басням поэтов, умертвил себя своим мечом. Если я попытаюсь писать против него, неужели ты запретишь мне бить эту бешеную собаку палкой Геркулеса — учением философов и стоиков? Хотя в битве он тотчас узнал нашего Галилеянина, и, проколотый копьем в живот, получил возмездие за свой бесстыднейший язык.

Иосиф, доказывая древность иудейского народа, написал две книги против Апиона, александрийского грамматика; в них представляет он столько свидетельств из светских писателей, что мне кажется чудом, каким образом еврей, с детства воспитанный на Священном Писании, перечитал всю библиотеку греков. Что же сказать о Филоне, которого критики называют вторым, или иудейским, Платоном?..

[Книги Климента Александрийского] — что в них не ученое? Даже есть ли в них что-нибудь, что не относилось бы к общей философии? [Каппадокийцы Василий, Григорий, Амфилохий] — все они наполняют свои сочинения таким множеством философских доктрин и мнений, что не знаешь, чему нужно больше удивляться в них — светской ли образованности или знанию священного Писания.

Перехожу к писателям латинским. Кто образованнее, кто остроумнее Тертуллиана? Его «Апологетик» и книги «Против язычников» включают в себя всю языческую ученость. Минуций Феликс, адвокат с римского форума, в книге под заглавием «Октавий» и в другой, «Против математиков» (если только надпись не ошибается, называя автора), что оставил нетронутым из сочинений язычников? Если ты захочешь прочитать книги Лактанция «О гневе» и «О деянии Господа», ты найдешь в них не что иное, как сокращение диалогов Цицерона…

Иларий, исповедник и епископ моего времени, и в слоге, и в числе сочинений подражал двенадцати книгам Квинтилиана, и в коротенькой книжке против врача Диоскора показал, что он силен в светских науках. Пресвитер Ювенк при Константине в стихах изобразил историю Господа Спасителя: не побоялся он величие Евангелия подчинить законам метра. Умалчиванию о других, как живых, так и умерших, в сочинениях которых очевидны как их познания, так и их стремления.

И не обманывайся ложной мыслью, что это позволительно только в сочинениях против язычников и что в других рассуждениях нужно избегать светской учености — потому что книги всех их, кроме тех, которые, как Эпикур, не изучали наук, изобилуют сведениями из светских наук и философии. Я привожу здесь только то, что приходит на ум при диктовке, и уверен, что ты сам знаешь, что всегда было в употреблении у людей ученых.

Однако я думаю, что через тебя этот вопрос предлагает мне другой, который, может быть, — припоминаю любимые рассказы Саллюстия — носит имя Кальпурний, по прозванию Шерстобой. Пожалуйста, скажи ему, чтобы он, беззубый, не завидовал зубам тех, кто ест, и, сам будучи слеп, как крот, не унижал бы зрения диких коз. На этот счет, как видишь, можно рассуждать долго, но, по недостатку места для письма, пора кончать»[45].

Этот же образ блаженный Иероним использует и в переписке с папой Дамасом: «Светская мудрость описана во Второзаконии под видом пленной женщины: божественное слово говорит о ней, что если бы израильтянин захотел иметь ее женой, то должен обнажить ее, срезать ей ногти и остричь волосы, и когда она станет чистой, тогда пусть перейдет в объятия победителя. Мы обыкновенно так поступаем, когда читаем философов, когда в наши руки попадают книги светской мудрости: если находим в них что-нибудь полезное — прилагаем к всему учению, если же что ненужное — об идолах, о любви, о занятиях светскими делами, то мы очищаем, обнажаем, срезаем, будто ногти, острым железом»[46].

Пример обращения нецерковной мудрости на пользу христианской вере он видит и в том, как апостол Павел использовал мудрость Гамалиила для борьбы с иудаизмом. Евангельскую притчу о неверном домоправителе он понимает как призыв использовать нехристианские знания[47].

Для Иеронима конфликт между красотой языческой литературы и опасностью ее содержания был внутренним конфликтом.

Узнав о появлении монашества, он из Рима бросается в Палестинскую пустыню на выучку к тамошним монахам. Но то, что было естественно в Риме, оказалось странным в пустыне. Он прилагал колоссальные усилия, чтобы понудить себя к согласию со всем, что говорили ему монахи. Обещал забыть прелестную красоту языческой риторики… И — не мог этого сделать. О том, что в итоге произошло с ним (в 374 году), он поведал монахине Евстохии:

«Много лет назад, когда я хотел ради царства небесного удалиться от дому, родителей, знакомых, и, что еще труднее этого, от привычки к роскошной жизни, и отправиться в Иерусалим, я не мог вовсе оставить библиотеку, с такими заботами и трудами составленную мною в Риме. И таким образом я, окаянный, постился и намеревался читать Цицерона. После частых бессонных ночей, после слез, из самой глубины души исторгнутых у меня воспоминанием о прежних прегрешениях, я все-таки держал в руках Плавта. Чуть иногда я приходил в себя, и начинал читать пророков, — меня ужасала необработанность речи; слепыми глазами не видя света, я думал, что виною этого не глаза, а солнце. Почти посредине четыредесятницы, напала на мое истощенное тело лихорадка. Недалеко было до похорон. Как вдруг, восхищенный в духе, я был представлен к престолу Судии, где было столько света, что я не осмеливался взглянуть наверх. На вопрос о том, кто я, я назвал себя христианином. Но Восседавший сказал: лжешь! Ты цицеронианин, а не христианин, ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше. Я начал рыдать: помилуй мя, Господи. Между тем предстоявшие, припав к коленам Возседавшего, умоляли, чтобы Он дал место раскаянию с тем, чтобы наказать меня впоследствии, если я когда-нибудь стану читать сочинения языческой литературы. Поставленный только под это условие, я начал клясться и говорить: Господи, если когда-нибудь я буду иметь светские книги, если я буду читать их, — значит, чрез это самое я отрекся от Тебя. Отпущенный после этих клятвенных слов, я возвращаюсь на землю»[48].

Письмо, в котором святой Иероним рассказывал это событие, облетело все высшее общество в Риме и снискало там огромный успех.

«К несчастью, Иероним вовсе не делает того сам, что советует другим. Находя, что Гораций и Псалтырь, Вергилий и Евангелие не подходят друг к другу, он их перемешивает при всяком удобном случае. Воспоминание о языческих писателях проскальзывает у него везде, даже в произведениях, где они наименее уместны (в начале жизнеописания святого Иллариона он цитирует Саллюстия и Даниила, Гомера и святого Епифания). Онкак бы не может от них защититься; они осаждают его память, без его воли появляются под его пером. В том самом письме, где он смиренно обвиняет себя, что чрезмерно пользовался риторикой, советуя Гелиодору удалиться от мира, он не может удержаться и последовательно цитирует Фемистокла, Платона, Исократа, Пифагора, Демокрита, Ксенократа, Зенона, Клеанфа, затем поэтов: Гомера, Гесиода, Симонида, Стесихора, Софокла, не считая Катона Цензора и других — целый поток языческой эрудиции. Вся классическая древность так близка ему, что первой приходит на ум, когда он сильно возбужден; она — естественное и самопроизвольное выражение его чувств. При посещении катакомб, впечатление, производимое на него священной тишиной этих длинных галерей, и ужасающие смены света и мрака немедленно выражаются стихом Вергилия: "Всюду ужас овладевает душою, и самая тишина внушает страх". Описывая нам бедствия нападения и опасаясь, что не в состоянии будет их перечислить, он снова припоминает стих Вергилия: "(Я не выразил бы этого), если бы у меня было сто языков, сто уст и железный голос". У Вергилия он находит все, даже средство описать ухищрения и лукавства соблазнителя: "Врага, у которого тысяча имен и тысяча способов вредить", и повешение Иуды: "Несчастный привязывает пагубную петлю на высоком дереве". В пустыне, когда завистливые отшельники преследуют его, беспокоят и хотят прогнать из убогой кельи, он выражает свою жалобу также стихом из Вергилия: "Что это за порода людей и какая варварская страна допускает такие обычаи?" Понятно, что такая мания ежеминутно цитировать светских авторов наконец возмутила некоторых слишком религиозных людей. Его враги, а их было очень много, воспользовались случаем, чтобы напасть на него. Руфин, которого он называл скорпионом и свиньей, напомнил ему сон, так предупредительно рассказанный всему миру, и обвинял в нарушении торжественно данного обета. Тщетно утверждал Иероним, защищаясь, что виновата только его память, что он дал обещание только не читать языческих писателей, чего и не делает уже более пятнадцати лет, но что вовсе не брался их забывать; его упорный противник доказывал ему, что эти утверждения неверны. Так как они долго жили в тесном общении, то он заметил у Иеронима спрятанными труды Платона и Цицерона; разве он их берег не для того, чтобы читать? Во-первых, мог ли он отрицать, что в Вифлеемском монастыре преподавал детям грамматику, а можно ли было преподавать ее, не объясняя великих классических авторов? Святой Иероним, которому пришлось с этим согласиться, удовлетворился ответом, что обещание было дано во сне, а такого рода обеты не обязательно исполнять, проснувшись»[49].

Но порой ему надоедало смиренничать — и его ум восставал: «Святое невежество хорошо только для себя; и поскольку оно устрояет Церковь святостью жизни, постольку же вредит ей тем, что не может сопротивляться нападающим на нее» (PL XXII, 542); «За что терзают меня враги мои и против молчащего хрюкают эти жирные свиньи? Ведь для них вся наука, больше того — вершина всякой мудрости состоит в том, чтобы поносить чужое и доказывать неверие древних даже до потери собственной веры. Мое же правило: читать древних, одобрять некоторых, усваивать, что хорошо в них, и не отступать от веры Церкви Кафолической» (PL XXII, 980); «А что ты в конце письма спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда представляю примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников, — на это вот тебе мой краткий ответ… пожалуйста, скажи ему, чтобы он, беззубый, не завидовал зубам тех, кто ест, и, сам будучи кротом, не унижал зрения диких коз» (PL XXII, 669)…

Отметив совет преподобного Иоанна Дамаскина: «Если мы сможем получить что-либо полезное для себя из внешних (писаний), то и это не запрещено. Будем только искусными менялами, накопляя лишь настоящее и чистое золото, поддельного же избегая. Наилучшие мысли возьмем себе; богов же, достойных посмеяния, и нелепые басни бросим псам, ибо из этих писаний мы могли бы приобрести весьма большую силу (защиты) против них же самих» — Точное изложение православной веры. 4,17.0 Писании), перейдем к конфликту IX века. В Царьграде на патриаршем престоле поочередносменяли друг друга два святых мужа — Игнатий и Фотий (именно так: каждый из них по два раза был патриархом). Характеры их были совершенно различны.

Святой Игнатий — монах, причем такой, что иных слов для его характеристики уже не надо[50]. Святой Фотий — ученый муж.

Когда его назначили послом в Персию, он коротал там время, по памяти (!) реферируя прочитанные им книги. И таких рефератов оказалось около 300. Они и составили знаменитую фотиеву «Библиотеку» («Когда в сенате и царским указом я был назначен послом к ассириянам, ты попросил меня изложить тебе содержание прочитанных в твое отсутствие книг, чтобы ты имел достаточно точное и вместе с тем цельное представление о книгах, которые ты не прослушал вместе с нами (а они составляют в общем триста без пятнадцатой части с прибавлением одной, именно это число, я полагаю, случайно миновало тебя из-за твоего отсутствия). Пересказы книг расположены в таком порядке, какой для каждого из них подсказала мне память. Если же тебе покажется, что некоторые рассказы воспроизведены по памяти недостаточно точно, не удивляйся. Ведь для читающего каждую книгу в отдельности охватить памятью содержание и обратить его в письмена — дело, если хотите, почетное; однако не думаю, чтобы было делом легким охватить памятью многое, — и притом, когда прошло много времени, — да еще соблюсти точность» (Мириобиблион, Вступление)[51]. Причем разброс книг по тематике весьма обширен: от богословия до эротических пьес… Причем о семидесяти из пересказанных им книг мы теперь можем знать лишь благодаря его пересказам — их рукописи не сохранились.

Фотий — профессор, находящий радость в своем педагогическом труде: «Когда я оставался дома, я испытывал величайшее из наслаждений, созерцая прилежание учеников, — то рвение, с которым они задавали вопросы, их длительные упражнения в искусстве вести беседу, благодаря которым и формируется знание; их изыскания в труднейших вопросах математики, их настойчивое изучение методов логики, чтобы отыскать истину; их обращение к теологии, которая ведет разум к благочестию. И такой хоровод был в моем доме» (Письмо 3. Папе Николаю, 861 год)[52].

Простота, составлявшая идеал патриарха Игнатия, возмущала Фотия. Позже, в начале X века, Никита Пафлагон, составитель «Жития святого Игнатия», с упреком скажет

— Фотии: «Он не разделял того мнения, что ежели кто хочет достичь мудрости в этом мире, то он прежде должен обезуметь, чтобы стать мудрым»[53]; «Фотий утвердил свое сердце и ум на гнилом и песчаном основании светской мудрости»[54].

И правда — Игнатия Фотий не любил. Никита Пафлагон говорит, что у Фотия даже был экземпляр деяний константинопольского собора 861 г. (на котором сторонники Фотия добились отставки Игнатия и избрания Фотия) с карикатурами на Игнатия с непристойными надписями[55].

Фотий был дивом своего времени по его учености. Большая часть общества считала ученость Фотия делом неестественным, чем-то демоническим. Враждебно относящийся к нему византийский писатель X века Симеон Магистр видел в нем Фауста[56]. Происхождение необыкновенной учености Фотия он объяснял так: «Раз попался Фотию навстречуволхв родом из евреев, рассказывает Симеон, и обратился к нему с предложением: "что ты дашь мне, юноша, если я сделаю так, что ты проникнешь во всю мудрость и превзойдешь всех ученостью?""Отец мой, — отвечал Фотий, с удовольствием отдаст тебе половину своего имущества". "Но я не нуждаюсь в деньгах, возразил еврей, и даже не хочу, чтобы отец твой знал об этом деле, а иди со мною в одно место и отрекись от знамения, на котором мы распяли Христа; я дам тебе чудного стража, и ты проведешь свою жизнь в благоденствии и высокой мудрости". Фотий, по Симеону, совершенно отдался волхву. Какого же это стража дал волхв Фотию, это видно из другого рассказа Симеона о том же Фотии. Рассказ влагается в уста монаха Иоанна Молчальника. Этот будто бы рассказывал: «Однажды я лег спать, но прежде чем я заснул, явился мне огромный и страшный эфиоп и хотел схватить меня за горло и задушить. Тотчас я сделал крестное знамение, и ободрившись, схватил его руку, и говорю: кто ты, как тебя зовут, кто послал тебя сюда? Я, отвечал тот, сильный у Велтара, но подручен Фотию, имя мое Левуфа; я споспешник чародеев и волхвов, в особенности же я друг эллинам и тайному моему почитателю Фотию». Классическая ученость Фотия казалась современникам делом до того поразительным, что о нем, может быть, не без иронии рассказывали нелепицу, что даже во время литургии, когда Фотий стал патриархом, вместо слов молитв он бормотал изречения поэтов»[57].

Ну, а теперь самое интересное. Когда Фотий еще был просто профессором, он однажды услышал, что патриарх Игнатий отрицает логику. Фотий не стал спорить с патриархом. Он просто решил надсмеяться над ним и для этого тут же придумал небольшую ересь — мол, раз сказано в Писании о «двоедушных» (Иак 4,8), то это надо понять буквально и признать, что у человека есть две души.

Римский писатель Анастасий Библиотекарь в письме Гаудериху Веллетрийскому (870–875 гг.)[58] рассказывает, что Фотий позвал своего друга святого Константина (Кирилла) к себе, дал ему тетрадку и попросил занести к патриарху (Константин был хартофилаксом — секретарем патриарха), дабы посмотреть — сможет ли тот заметить тут ересь и обличить ее без помощи логических силлогизмов и философии — «Не из желания кого-либо соблазнить я предлагал сказанное, но для испытания, что стал бы делать патриарх Игнатий, если бы в его время обнаружилась какая-нибудь ересь, подкрепляемая силлогизмами, Игнатий, который так гонит любителей светской мудрости»[59].

Противостояние патриархов Фотия и Игнатия — это ярчайшее проявление почти перманентного внутрицерковного конфликта между двумя типами отношений к «внешней мудрости»[60].

Обычно «либералы» ссылаются на повеление Бога при Исходе из Египта: «Каждая женщина выпросит у соседки своей и у живущей в доме ее вещей серебряных и вещей золотых, и одежд, и вы нарядите ими и сыновей ваших и дочерей ваших, и оберете Египтян» (Исх 3:22 и 11:2).

Для святого Григория Нисского этот образ означает отношения церковных людей к светской мудрости; он видит тут повеление «заготовлять богатство внешнего образования, которым украшаются иноплеменники по вере. Ибо нравственную и естественную философию, геометрию и астрономию, и словесные произведения, и все, что уважается пребывающими вне Церкви, наставник добродетели повелевает, взяв в виде займа у богатых подобным сему в Египте, хранить у себя, чтобы употребить в дело при времени, когда должно будет божественный храм таинства украсить словесным богатством… Многие внешнюю ученость, как некий дар, приносят Церкви Божией. Таков был и великий Василий, прекрасно во время юности купивший египетское богатство, принесший его в дар Богу»[61]. Аналогично у Августина («Какими только богатствами не был нагружен, выходя из Египта, Киприан. Сколько богатств унесли с собой Лактанций, Виктор, Оптат, Илларий, не говоря уже о живых. Сколько их похитили греческие христиане!» — Августин. О христианской вере 2:40 и 2:18) и у многих других Отцов.

В святоотеческой письменности встречаются четыре версии ответов на вопрос о том, откуда могли знать истину небиблейские мудрецы. 1) они унесли с собой древние общечеловеческие религиозные предания и хранят их со времен вавилонского столпотворения; 2) в них сработала просто человеческая совесть[62]; 3) Господь проявил о них заботу и послал им философов также, как Он послал пророков евреям[63]; 4) они просто украли свои знания у Моисея, втайне прочитав Библию и скрыв источник цитат[64].

Эти объясняющие модели[65] позволили защититься от ригористов и дать культуре, созданной в античные времена, сохраниться в христианском мире и прорастать сквозь него, творчески меняясь в поле нового смыслового напряжения.

Обвинение в воровстве помогло спасти от казни. В истории много парадоксов. Бывает, что мистика защищает рационализм, и голос ангела велит изучать языческие книги: «Я слышал голос, который ясно повелевал мне, говоря: «Читай все, что попадется под руки, потому что ты можешь обсудить и исследовать каждую мысль"» (святой Дионисий Великий; III век)[66].

Статус, который получило «внешнее знание» в средневековой христианской культуре оказался весьма высок — «служанка богословия». То есть не нечто терпимое, а прямо необходимое для христианской жизни. Вспомним, что средневековое общество есть общество иерархическое, и статус человека определялся тем, чьим подданным онсчитался. Тот, кто ухаживает за конями императора («конюший»), далеко на равен деревенскому пастуху. В Византии богословие считалось высшим авторитетом, перед которым склоняли голову императоры. Античные стандарты образованности были «приняты при дворе» этого высшего авторитета и тем самым обрели отнюдь не маргинальный и даже не частный статус. Нам неизвестно о существовании специально богословских школ в Византии, но университеты с преподаванием античных наук там были, причем и частные, и государственные[67], и патриаршие.

Кроме того, модель средневековых отношений между богословием и наукой (госпожа-служанка), не стоит понимать слишком на современный лад. Сегодня при слове наука вспоминается прежде всего математика и естествознание. И тогда, конечно, диким кажется представить современных ученых в качестве прислуги для богословов. Однако, античная наука — это прежде всего филология, работа со словом: грамматика и риторика. Искусство читать текст, понимать его, обосновывать свое понимание (тут еще нужен анализ философских категорий и логика). Хорошим тоном считалось демонстрировать свою эрудицию, насыщая свою речь множеством аллюзий, явных и скрытых цитат из классических авторов.

Так ведь все эти умения и по сути своей является служебными. Они помогают людям понять друг друга. Именно об этом и говорит формула о «служанке богословия»: «И занятия греческой словесностью, отдай, как и подобает, на служение дерзновенной проповеди истинных догматов, мудрому созерцанию смысла Писаний. Ибо справедливо, чтобы мудрость духа, пришедшая свыше от Бога, была госпожой дольнего образования, как служанки, которая не должна гордиться напрасно, но привыкать к прилежному служению» (святой Амфилохий Иконийский. К Селевку)[68]. Кстати, сама эта формула восходит еще к иудейскому философу Филону[69].

Итак, буквы христианская письменность взяла из античной типографии, но с их помощью составила свой и новый текст. Исследовать, сопоставлять, заимствовать можно что угодно — но быть при этом надо все равно самим собой.

«Христианство от грекоримской культуры избирает и воспринимает "свое", то, что принадлежит ему как "христианство до Христа" в языческом мире, подобно тому как магнит притягивает к себе железные опилки. Здесь следует говорить не о влиянии на христианство, но о вливании в христианство того, чему было естественно в него вливаться, силою внутреннего сродства»[70]. А поэтому можно говорить лишь о влиянии христианства на христианство же.

В этом отношении и самый факт влияния эллинской философии на церковную догматику получает совершенно новый смысл. «Он был не превращением христианства в эллинизм, а наоборот: обращением эллинизма в христианство»[71].

Душа строит свое тело — элементы могут разниться, но един устрояющий принцип. Термин душа тут надо понять по Лосеву — «душа как смысловое изваяние жизни»[72]. Однако надо иметь в виду, что, с точки зрения Отцов Церкви, не могло быть и речи — допущении влияния язычества на христианство. Не то, что специфично в язычестве, влияет на христианство, а то, что «общечеловечно». И речь идет о влиянии культуры, а не собственно религии. Те же авторы, что говорят доброе слово о языческой литературе, не находят добрых слов для языческих богов и обрядов.

Классическую формулу отношения православного богословия к языческой философии дал святитель Григорий Палама: «Мы никому не мешаем знакомиться со светской образованностью, если он этого желает, разве только он воспринял монашескую жизнь. Но мы никому не советуем предаваться ей до конца и совершенно запрещаем ожидать от нее какой бы то ни было точности в познании Бога» (Святитель Григорий Палама. Триады в защиту священнобезмолствующих. 1,1,12).


«ГАРРИ ПОТТЕР» В ЦЕРКВИ: МЕЖДУ АНАФЕМОЙ И УЛЫБКОЙ[73]

Цель сказочников заключается в том, чтобы какой угодно ценой воспитать в ребенке человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостями другого, переживать чужую судьбу как свою.

Корней Чуковский[74].

То, что реакция на «Гарри Поттера» будет в церковной среде негативной, можно было предвидеть. К этому подталкивали и агрессивность рекламы, и двусмысленность сюжета. Но эмоции надо сдерживать, реакции надо проверять.

Далее речь пойдет о том, в какой сложной ситуации оказались церковные педагоги в связи с выходом новой сказки. Эта ситуация традиционно сложна. Ведь не первый раз за последние две тысячи лет людям нравится книга, которую трудно назвать «духовно полезной». А раз это не первый кризис, то должна же была Церковь выработать способ своей реакции на подобные ситуации!

Вот только не надо мне тут про инквизицию!

Если бы инквизиция сжигала всё, что не похоже на христианство, до нас не дошла бы языческая античная литература. Неспециалисту кажется, что где-то в глухом подвале хранились тома Платона и Еврипида, переписанные еще древними греками; христианские цензоры до этого подвала не добрались, и потому спустя столетия эти рукописи нашли археологи, опубликовали, и таким образом, минуя «темные века», античная мудрость дошла до нас… Но вот вопрос: а кем же и когда были написаны те древнейшие (из дошедших до нас) рукописи античных творений, что теперь так активно переводятся и публикуются? Оказывается, все рукописи античных авторов, с которыми работают современные исследователи, на самом деле написаны не ранее IX–XI веков по Рождестве Христовом. Самые древние списки произведений античной литературы отстоят по времени создания оригинала на многие столетия: списки Вергилия — на 400 лет, Горация — на 700 лет, Платона — на 1300 лет, Софокла — на 1400 лет, Эсхила — на 1500 лет. Творения Еврипида, жившего в V веке до Рождества Христова, известны нам благодаря четырем рукописям Xll-Xlll веков[75], и, значит, в этом случае дистанция превышает 1600 лет. «Анналы» Тацита сохранились в составе одной рукописи (ее называют Медицейская I), которая датируется IX веком и содержит лишь первые шесть книг, в то время как последующие десять известны лишь по еще более поздней рукописи (Медицейская II) Xl столетия4.

Вынимаю наугад из своей библиотеки несколько научных изданий античной классики — и оказывается, что многовековая пропасть, отделяющая время написания от времени создания доступных нам копий, весьма привычна для ученых: «Рукописи Аристофана, сохранившиеся до нас, — Равеннская (XI век) и Венецианская (XII век), к которым присоединяются еще три XIV века»[76]. «Текст "Истории" Фукидида дошел до нас в рукописях византийского времени (древнейшая флорентийская рукопись относится к X веку н. э., остальные — к Xl-Xll векам)»[77]. «Текст" Киропедии" сохранился в ряде средневековых рукописей», старейшей из которых оказывается Codex EscoriaIensisT III 14, датируемый Xll веком[78]. А ведь речь идет об авторах, которые жили в V веке до Рождества Христова.

Не по античным, а по средневековым рукописям приходится ученым выверять современные издания древних авторов. Это обстоятельство стоит вспомнить, прежде чем слепо повторять зады атеистическо-школьной пропаганды про «невежественное Средневековье», якобы уничтожившее светлое наследие античности. Если все рукописи античных авторов известны нам по их средневековым копиям — это значит, что именно средневековые монахи и переписывали античные книги, и только благодаря монашеским трудам античная литература дошла до нас.

Значит — граница между Церковью и нехристианской культурой не есть линия фронта. Не все рожденное вне Церкви надо от имени Церкви осуждать и разрушать.

Знакомство с церковной историей (или, шире — с историей христианских стран) оставляет впечатление, что Церковь на словах стремилась соотнести с Евангелием все стороны человеческой и общественной жизни, но на деле она как бы молчаливо и с некоторой реалистической горечью признала, что Царство Божие на земле в истории может быть лишь горушным зерном (см. Мф 13:31). Торговым людям разрешалось продавать с прибылью[79]; государевым людям — применять насилие, дипломатам — лукавство. Даже у палачей были духовные отцы (которые, очевидно, не ставили в вину то, что их духовные чада делали по «профессиональной необходимости»[80]).

И всем разрешалось веселиться. То есть, конечно, церковные проповедники обличали смех и смехотворство. Но ведь и начальник, который на собрании объявляет бой опозданиям, но при этом не заводит «книгу прибытий и отбытий» сотрудников и реально не наказывает их за опоздания, по сути — разрешает опаздывать.

Вот и на Руси удивительным образом сочетались церковные проповеди, осуждающие игру и смех, — и государственная (по крайней мере до XVI века[81]) поддержка скоморохов. Даже в начале XVII века ряженых принимали в архиерейских домах. И лишь «боголюбцы» середины XVII века принялись всерьез переиначивать народную и государственную жизнь на всецело церковных началах (так, на свадьбе царя Алексея Михайловича впервые не было скоморохов). Эта серьезность очень скоро кончилась срывом: «боголюбцы» стали лидерами раскола. Люди, которым запретили смеяться, вскоре начали себя сжигать[82].

Русские народные сказки (если знакомиться с ними не по авторским, литературноприглаженным переложениям) тоже полны волшебства. Но голос обычая — все же на стороне тех, кто сказку не подменяет приходской былью.

Критики «Гарри Поттера» любят противопоставлять это не-нашенское изделие русской народной сказке. Там, мол, очень четко обозначено, где добро и где зло.

В итоге они заставили меня обратиться к русским сказкам. Должен признать, что в жизни я не читал более безнравственной литературы, нежели русские народные сказки в их действительно народном варианте.

Вот, например, сказка про Иванушку-дурачка (номер 396 в афанасьевском собрании[83]):

«Жил-был старый бобыль со своею старухой; у него было три сына: двое умных, младший — Иван-дурак. Вот как-то посеяли умные братья горох в огороде, а Ивана-дурака от воров караулить поставили. Понадобилось старухе, их матери, в огород сходить; только влезла туда, Иван-дурак заприметил и говорит само с собой: "Погоди ж, изловлю я вора; будет меня помнить!". Подкрался потихоньку, поднял дубинку да как треснет старуху по голове — так она и не ворохнулась, навеки уснула! Отец и братья принялись ругать, корить, увещать дурака, а он сел на печи, перегребает сажу и говорит: "Черт ли ее на кражу нес! Ведь вы сами меня караулить поставили". "Ну, дурак, — говорят братья, — заварил кашу, сам и расхлебывай; слезай с печи-то, убирай мясо!". А дурак бормочет: "Небось не хуже другого слажу!" Взял старуху, срядил в празднишну одежу, посадил на повозку в самый задок, в руки дал /что дал?/ и поехал деревнею. Навстречу ему чиновник едет: "Свороти, мужик!". Дурак отвечает: "Свороти-ка сам, я везу царскую золотошвейку". "Мни его, мошенника!" — говорит барин кучеру, и как скоро поверстались ихние лошади — зацепились повозки колесами, и опрокинулся дурак со старухою: вылетели они далёко! "Государи бояре! — закричал дурак на весь народ. — Убили мою матушку, царскую золотошвейку!" Чиновник видит, что старуха совсем лежит мертвая, испугался и стал просить: "Возьми, мужичок, что тебе надобно, только не сзывай народу". Ну, дурак не захотел хлопотать много, говорит ему: "Давай триста рублей мне, да попа сладь, чтоб покойницу прибрал". Тем дело и кончилось; взял дурак деньги, поворотил оглобли домой, приехал к отцу, к братьям, и стали все вместе жить да быть».

Вариант этой сказки (395): «Дурак положил старуху на дровни и поехал в ближнее село; пробрался задами к попу на двор, залез в погреб, видит — стоят на льду кринки с молоком. Он сейчас поснимал с них крышки, приволок свою старуху и усадил возле на солому; в левую руку дал ей кувшин, в правую — ложку, а сам за кадку спрятался. Немного погодя пошла на погреб попадья; глядь — незнамо чья старуха сметану с кринок сымает да в кувшин собирает; попадья ухватила, палку, как треснет ее по голове — старуха свалилась, а дурак выскочил и давай кричать: "Батюшки-светы, караул! Попадья матушку убила!" Прибежал поп: "Молчи, — говорит, — я тебе сто Рублев заплачу и мать даром схороню". "Неси деньги!" Поп заплатил дураку сто рублев и похоронил старуху. Дурак воротился домой с деньгами; братья спрашивают: "Куда мать девал?" — "Продал, вот и денежки" Завидно стало братьям, стали сговариваться: "Давай-ка убьем своих жен да продадим. Коли за старуху столько дали, за молодых вдвое дадут". Ухлопали своих жен и повезли на базар; там их взяли, в кандалы заковали и сослали в Сибирь. А дурак остался хозяином и зажил себе припеваючи, мать поминаючи».

Торговать трупом («мясом») собственной матери — это в каких же еще сказках такое встретишь!

Обращает на себя внимание и та легкость, с которой персонажи сказок идут на убийство своих жен. Сие деяние не считается там чем-то «волнительным» (397–399). Бесчувствие к чужой боли просто поражает (см. массовое и немотивированное убийство в сказке 446).

Весьма многие русские сказки учат жульничеству и лукавству. Вспомним хотя бы солдатский цикл: как солдат считает за честь обмануть женщину, пустившую его на постой, и что-то у нее украсть (см. сказки 392–394 в афанасьевском собрании). В 452-й сказке безусловно положительный герой соучаствует в ограблении церкви. Лукавство и воровство воспеваются в «Шемякином суде» (319), «Воре» (383–390), «Слепцах» (382).

Добыча денег лукавым путем (в стиле Остапа Бендера) составляет сюжет неожиданно большого числа русских сказок. Чудес там явно меньше, нежели обманов.

В 402-й сказке Иванушка-дурак убивает церковнослужителя просто из-за денег. А в 400-й Иванушка-дурачок «принялся овец пасти: видит, что овцы разбрелись по полю, давай их ловить да глаза выдирать; всех переловил, всем глаза выдолбил, собрал стадо в одну кучу и сидит себе радехонек». Гарри Поттера невозможно себе представить за таким занятием, да еще с такой реакцией.

Критики «Гарри Поттера» возмущаются сценой, когда «кто-то из третьекурсников нечаянно забрызгал лягушачьими мозгами весь потолок в подземелье»: «Сколько ж лягушек нужно было извести, чтобы забрызгать весь потолок?!»[84]. И ставят диагноз: «садизм».

Но есть все же разница между лягушкой и овцой и между «нечаянно» и тем, что сделал любимейший герой русской сказки…

Гарри мучается, что не может защитить свое сознание от вторжения туда Волана-деМорта, а вот персонажи русских сказок сплошь и рядом по своей охоте прислушиваются к нечистой силе и используют ее во вполне корыстных целях.

Причем если в мире «Гарри Поттера» волшебство не считается злом, то в русских сказках и автор, и читатели, и сами персонажи прекрасно знают, что такое «нечистая сила», знают, что за связь с ней надо расплачиваться душой и вечной гибелью (см. сказку «Неумойка», № 278). И тем не менее играючи идут на «контакт» и договор.

Формула весьма многих русских сказок не «добро побеждает зло», а «хитрость побеждает зло». И эта «находчивость» может использовать и обман, и колдовство, и воровство.

А уж антиклерикализм русских сказок хорошо известен. Напомню, как в подлиннике звучала первая сказка, которую слышал русский малыш: сказку о Курочке-Рябе. «Жилбыл старик со старушкою, у них была курочка-татарушка, снесла яичко в куте под окошком: пестро, востро, костяно, мудрено! Положила на полочку; мышка шла, хвостиком тряхнула, полочка упала, яичко разбилось. Старик плачет, старуха возрыдает, в печи пылает, верх на избе шатается, девочка-внучка с горя удавилась. Идет просвирня, спрашивает: что они так плачут? Старики начали пересказывать. "Как нам не плакать? Есть у нас курочка-татарушка, снесла яичко в куте под окошком…". Просвирня как услыхала — все просвиры изломала и побросала. Подходит дьячок и спрашивает у просвирни: зачем она просвиры побросала? Она пересказала ему все горе; дьячок побежал на колокольню и перебил все колокола. Идет поп, спрашивает у дьячка: зачем колокола перебил? Дьячок пересказал все горе попу, а поп побежал, все книги изорвал»[85].

Так что различению добра и зла Гарри Поттер учит лучше: в том числе и по той простой причине, что он адресован детям того возраста, которые уже не читают народных сказок и потому не могут у них ничему научиться.

Народные сказки — они именно народные. Народ же — это «пестрое собрание глав». Одни головы одарены нравственным рассуждением, другие — не очень. Оттого и сказки такие пестрые: бывают дивные, христианские, нравственные, сердечные. А бывают

— «хоть святых выноси». Относиться к ним поэтому тоже надо по-разному. А вот чего нельзя делать — так это выдавать индульгенцию русским сказкам просто потому, что они русские. Противопоставление "Гарри Поттер" — плох, а вот русские сказки хороши выдает плохое знакомство с материалом русских сказок. Никакой общей этики, морали в русских сказках нет. Одни русские сказки восхищаются тем, что с точки зрения христианства является злом, другие — добром. Да, замечу еще, что я не приводил примеров из «заветных сказок» афанасьевского собрания — то есть брал далеко не самые бессовестные образцы фольклора.

Так что сказать, что русские народные сказки как таковые, в своей массе чем-то лучше «Гарри Поттера», никак нельзя. Но ведь — были же они. И как-то сосуществовали с церковностью того же русского народа. И раз деталью русской церковно-народнойтрадиции было терпимое отношение к сказкам, то я, как консерватор, не вижу оснований к тому, чтобы сегодня эту традицию ломать. Тем более, что традиция эта идет не только из глубин русской истории, но и из более давних веков — из православной Византии.

Византийские дети тоже читали волшебные сказки. Причем не только дома. Изучение языческих мифов пронизывало все школьное образование. «Император Феодосий, немилосердно преследующий повсюду язычество, не решается изгнать его из школы… Как только христианство проникло в зажиточные классы, оно столкнулось с системой воспитания, которая пользовалась всеобщим расположением. Оно не скрывало от себя, что это воспитание было ему враждебно, могло необыкновенно вредить его успехам и что даже в побежденных им душах оно поддерживало воспоминание и сожаление о старом культе. Христианство уверено, что воспитание продлило существование язычества и что в последних столкновениях грамматики и риторы были лучшими помощниками его врагу, чем жрецы. Церковь это знала, но ей было также известно, что у нее не хватит сил отдалить молодежь от школы, и она охотно перенесла зло, которому не могла помешать. Всего страннее, что после победы, сделавшись всесильной, она не искала возможности принять участие в воспитании, изменить его дух, ввести туда свои идеи и своих писателей и таким образом сделать его менее опасным для юношества. Она этого не сделала. Мы уже видели, что до последних дней язычество царило в школе, а Церкви, господствовавшей уже два века, не пришло на ум или у нее не было возможности создать христианское воспитание»[86].

Но был, был император, который предложил христианам начать решительную борьбу за освобождение христианского воспитания от языческого наследия. К этому аскетическому максимализму в свое время подталкивал христиан император Юлиан Отступник (правда, государственно-насильническими мерами, а не проповедью или примером).

Воспоминание об этом историческом деятеле четвертого столетия христианской эры вполне уместно: тогда, как и теперь в дискуссиях вокруг «Гарри Поттера», обсуждался вопрос о том, каково отношение Церкви к нецерковной культуре. Следует ли Церкви очертить вокруг себя огненный круг, через который ничто внешнее не должно проникать? Должно ли отношения между Церковью и миром нехристианской культуры мыслить в категориях войны: «удар», «защита», «блокада», «захват»?

Итак, в том самом IV веке старшие царственные родственники хотели отдалить юного Юлиана от престола. И ради этого готовили его к карьере епископа. Он получил неплохое представление о церковных правилах, но предпочел языческую философию (как ни странно, но исторический триумф христианства пришелся на пору высшего — со времен Платона и Аристотеля — взлета античной философии). Не прошло и полувека с той поры, как дядя Юлиана — император Константин Великий — обратился к христианству. Когда же Юлиан все же взошел на трон, он попробовал повернуть вспять колесо истории. И для этого он использовал не только свою власть, но и свое знание христианства.

Император, признававшийся: «Я хотел бы уничтожить полностью книги об учении нечестивых галилеян» (Письмо 8, Эвдикию, префекту Египта)[87], ссылался на те же ненавистные ему книги, чтобы притеснять и провоцировать христиан («галилеян», в его лексиконе). Так, ссылаясь на евангельские заповеди, осуждающие сутяжничество, Юлиан издал законы, запрещающие христианам обращаться в суды. Ссылаясь на евангельский призыв к нестяжанию, Юлиан конфисковывал имущество христиан, при этом ядовито замечая, что он «облегчает христианам путь к Небу»[88]. Ссылаясь на то, что «военное дело несовместимо с заветами Евангелия», он изгнал христиан из армии.

Но тогда святитель Григорий Богослов рассудительно возразил ему: «Ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждаешь христиан держаться на самой высотедобродетели, — как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, — другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному произволению, так что соблюдающие оное получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели, — это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поелику Божественное должно отличать от человеческого и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого — велико и то, если оно достигает средних степеней, — то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих сего? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы, так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание» (Слово 4. Первое обличительное на царя Юлиана)[89].

Запомним эти слова. Оказывается, для христианина дозволительное может не совпадать с «духоподъемным». Святитель Василий Великий — друг святителя Григория Богослова — так говорил о поступках и жизненных ситуациях, которые в этике называются «адиафорными» (нравственно безразличными, то есть и не добрыми, и не греховными): «Есть как бы три состояния жизни, и равночисленны им действования ума нашего. Ибо или лукавы наши начинания, лукавы и движения ума нашего, каковы, например, прелюбодеяния, воровство, и дол осл ужения, клеветы, ссоры, гнев, происки, надмение и все то, что апостол Павел причислил к делам плотским (см. Гал 5:19–21); или действование души бывает чем-то средним, не имеет в себе ничего достойного ни осуждения, ни похвалы, каково, например, обучение искусствам ремесленным, которые называем средними, потому что они сами по себе не клонятся ни к добродетели, ни к пороку. Ибо что за порок в искусстве править кораблем или в искусстве врачебном? Впрочем, искусства сии сами по себе и не добродетели, но по произволению пользующихся ими склоняются на ту или другую из противоположных сторон»[90].

Вот продолжение этой мысли «о среднем и безразличном» в другом письме святителя Василия: «Здравие и болезнь, богатство и бедность, слава и бесчестие, поелику обладающих ими не делают добрыми, по природе своей не суть блага; поелику же доставляют жизни нашей некоторое удобство, то прежде поименованные из них предпочтительнее противоположных им, и им приписывается некоторое достоинство»[91].

Кроме того, аристотеле-стоическое учение об адиафорных поступках было воспринято блаженным Августином, Климентом Александрийским (Стром. IV 26), Оригеном (На Числа. 16, 7; На Иоанна. 20,55), Тертуллианом, Лактанцием, святителем Амвросием Медиоланским, блаженным Иеронимом, святителем Иоанном Златоустом[92], преподобным Иоанном Кассианом[93].

Предельно ясной иллюстрацией к тому, что считается в христианской этике «адиафорой», может послужить легенда про католического святого Людовика де Гонзаго. Однажды во время перемены во дворе семинарии Людовик играл в мяч. Ребята решили «подколоть» своего благочестивого однокашника: «Зачем ты тут играешь с нами? Ты же слышал, как преподаватель сказал, что жить надо так, как если бы завтра был конец света! Зачем же ты играешь, а не готовишься к кончине?». Будущий святой задумался и ответил: «Если игра в мяч — это грех, то этому занятию не надо предаваться и за сто лет до конца света. А если это не грех, то почему бы не делать это за день до кончины?». И продолжил играть в мяч.

Значит, и несовершенное может быть принято и разрешено. Значит — хотя бы «на полях» христианской культуры может быть и чисто риторическое (а не духовное) упражнение и улыбка. И сказка.

Однако император Юлиан Отступник предложил христианам быть предельно серьезными. Законом от 17 июня 362 года он предложил им не изучать классическую литературу (ибо она вся пропитана мифами), не беседовать об этих книгах с детьми, то есть — отказаться от преподавания в светских школах.

Даже среди языческих писателей эта мера вызвала возмущение: «Жестокой и достойной вечного забвения мерой было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского вероисповедания», — писал языческий историк Аммиан Марцеллин (Римская история. 22:10).

Надежда Аммиана не сбылась. Спустя полстолетия Августин, прежде чем упомянуть

0 мучениках Юлиановой эпохи, как самый яркий пример страдания христиан при том царствовании вспоминает именно эту меру: «Разве он не гнал Церковь — он, запретивший христианам и учить, и учиться свободным наукам?» (О Граде Божием. 18,52).

Проживший юношеские годы в христианской среде, Юлиан знал болевые точки Церкви. И своим запретом ударил по одной из них. Мол, это ведь будет только честно: раз вы считаете, что эллинские мифы — выдумки и сказки, а школьная хрестоматия состоит из текстов, постоянно пересказывающих или упоминающих эти мифы, то зачем же вам, христианам, изучать эти наши, языческие книги? Юлиан говорил, что воспитание молодежи можно доверить только тем учителям, чья честность вне подозрений. А прикидываться, будто восхищаешься Гомером и Платоном, на деле видя в их сочинениях сплошную цепь заблуждений, означало, по его мнению, отступить от честного поведения и выказать тем самым неспособность учить других. «Всякий, кто думает одно, а учеников наставляет в другом, кажется мне, так же чужд обучению, как и понятию о честном человеке. Все, притязающие называться наставниками, должны не сообщать взглядов, неподобающих и противных народным верованиям; прежде всего они должны наставлять юношей в творениях древних… Гомер, Гесиод, Демосфен, Геродот, Фукидид, Исократ, Лисий признавали богов источником всякого знания. Разве не считали они себя посвященными — одни Гермесу, а другие музам? Поэтому мне кажется нелепым, что те, кто истолковывает их книги, бесчестят почитаемых ими богов. Но, считая это нелепым, я не приказываю, чтобы они ради своих учеников меняли убеждения; я лишь предлагаю им на выбор: либо не учить тому, что они считают недостойным уважения, либо, если они все-таки хотят заниматься обучением, пусть прежде всего убедят учеников в том, что ни Гомер, ни Гесиод и никто из тех, кого они, истолковывая, называют нечестивыми и безумными и кому они приписывают ошибки и суждения о богах, на самом деле вовсе в этом не повинны. А в противном случае, если они кормятся творениями древних и берут плату за их истолкование, они выказывают себя крайне алчными и нечистоплотными, готовыми ради нескольких драхм взяться за что угодно. Мне представляется нелепым, если люди обучают тому, что ими самими признается недостойным уважения. Ибо если они признают мудрыми тех, чьи творения они разъясняют и чьими признанными толкователями себя считают, пусть прежде всего научатся у них почтению к богам. Если же они полагают, будто древние мужи заблуждались, почитая богов, пусть идут в храмы галилеян и толкуют там Матфея и Луку, поверив которым, вы решаете воздерживаться от жертвоприношений»[94].

Император предложил оставить школьные и университетские кафедры тем, кто еще верен язычеству (парадоксальность сложившейся ситуации состояла в том, что жрецы традиционных языческих культов почему-то отказывались браться за перо и защищать свои веры[95], — так что насаждать язычество пером и мечом пришлось самому императору).

Юлиан знал, что в церковной традиции уже звучали голоса, изнутри Церкви призывающие разорвать связи Церкви и школы (церковная практика III века, как ни странно, строже практики предшествующего Il столетия христианской истории отделяет жизнь Церкви от языческой повседневности).

Таков был голос Тертуллиана: «Следует также задаться вопросом и о школьных учителях, а также об учителях прочих дисциплин. Нет никакого сомнения, что они также вомногом близки к идолопоклонству. Прежде всего потому, что им необходимо проповедовать языческих богов, возвещать их имена, происхождение, мифы, а также рассказывать

0 подобающих им украшениях. Также людям этих занятий необходимо соблюдать обряды и праздники этих богов, чтобы получать свое жалованье. Какой учитель отправится на Квинкватры без изображения семи идолов? Даже первый взнос нового ученика учитель посвящает чести и имени Минервы, так что, если он сам себя и не посвящает идолу, то по крайней мере на словах о нем можно сказать, что он ест от идоложертвенного и его следует избегать как идолопоклонника. Что, разве в этом случае осквернение не так значительно? Настолько ли предпочтительнее жалованье, посвящаемое чести и имени идола? Как Минерве принадлежит Минервино, так Сатурну — Сатурново, так как праздновать сатурналии необходимо даже мальчишкам-рабам. Также необходимо строго соблюдать и праздник Семихолмия, совершать все необходимое на праздник зимнего солнцестояния и на Каристии, а в честь Флоры украшать школьное здание венками; фламиники и эдилы священнодействуют, а школа в праздничном убранстве. То же самое совершается для идола рождения, когда при большом стечении народа справляется праздник диавола. Кто сочтет все это подобающим христианину, кроме разве того, кто согласится, что такое подобает делать всякому, а не только учителю?

Мы знаем, нам могут возразить, что если рабам Божиим не подобает учить, то не следует им и учиться. А как же тогда получать необходимые человеку познания в науках, да что там — как вообще воспитывать чувства и поведение, когда образованность является необходимым вспомогательным средством для всей жизни? Как нам отказаться от мирского образования, без которого невозможно и религиозное? Что ж, для нас тоже очевидна необходимость образованности, и мы полагаем, что отчасти его следует допускать, а отчасти — избегать. Христианину подобает скорее учиться, нежели учить, поскольку учиться — это одно, а учить — другое. Если христианин будет обучать других, то, обучая вкрапленным там и сям обращениям к идолам, он будет их поддерживать, передавая их, будет подтверждать, упоминая о них, — давать о них свидетельство. Он даже будет называть идолов богами, в то время как закон, мы об этом говорили, запрещает называть кого-либо Богом и вообще поминать это имя всуе[96]. Таким образом, с самого начала образования начинает возводиться здание почитания диавола.

Ясно, что виновен в идолопоклонстве тот, кто преподает науку об идолах. Когда это изучает христианин, то если он уже понимает, что такое идолопоклонство, он его не приемлет и до себя не допускает, тем более если он это понимает давно. Или когда он начнет разуметь, то сначала пусть он уразумеет то, что выучил раньше, — а именно о Боге и вере. После этого он сможет отвергнуть лжеучение и будет так же невредим, как человек, который сознательно принимает яд из рук невежды, но не выпивает. Ссылаются на то, что по-другому, мол, учиться невозможно. Но куда проще отказаться от преподавания, чем от учебы. И ученику-христианину проще, чем учителю, избежать участия в мерзких общественных и частных священнодействиях» (Об идолопоклонстве, 10).

Мягче была позиция святого Ипполита Римского: «Кто учит детей, то хорошо, если прекратит это, если же он не имеет ремесла, то пусть будет дозволено ему» (Апостольское предание, 16).

Юлиан рассчитывал, что среди христиан победят настроения тех ревнителей, которые боялись всего нецерковного. Такие люди в тогдашней Церкви были. Они всерьез были озабочены вопросами типа «можно ли христианам покупать и есть плоды из огородов, принадлежащих языческим храмам», — и Августину Блаженному приходилось их успокаивать (Августин. Послание 46)[97].

Африканский помещик Публикола смущался, что его арендаторы, нанимая язычников для охраны полей, брали с них клятвы. Публикола встревоженно вопрошает Августина: «Не оскверняется ли этим урожай, и не согрешит ли христианин, который будет есть хлеб с этого поля?». Другие его недоумения, которыми он осыпает Августина: «Еслисо склада, или с поля, или из рощи язычник возьмет пшеницу (масло, дрова…) для принесения своих жертв, то не согрешит ли христианин, пользуясь всем остальным?».

Августин отвечал, что тот, кто пользуется клятвой язычника не для зла, сам не грешит. А вот если христианин разрешит принести в жертву языческим богам нечто из своего урожая — то это грех. Если же христианин узнал о происшедшем после события, коему он не мог помешать, то он свободно может пользоваться всем своим добром. Ведь черпаем же мы воду из источников, в которых заведомо брали воду для жертв, и дышим мы тем же воздухом, в который поднимается дым с алтарей язычников. Августин замечает, что если бы кто-нибудь стал брезговать овощами, выросшими на огороде языческого храма, то осудил бы апостола, который принимал пищу в Афинах, хотя это был город, посвященный богине Афине (Минерве).

Люди типа Публиколы, конечно, охотно подчинились бы указу Юлиана. И тем самым стали бы жертвой провокации: «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[98].

Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:

«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел его в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамеренно, по произволу толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но сие значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования»[99]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним: надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того: оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? "Словесные науки и греческая образованность, — говорит он, — наши, так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй"... Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь сие слово? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так: все же, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам или что общее достояние есть исключительная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно тому, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам»[100].

Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому, что они верили в Христа. Христианам ли — бояться? Если Бог за нас, кто против нас? (Рим 8:31). Оттого и говорил в III веке Климент Александрийский: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Стром Vll 7 и 16). Так переживая Евангелие, Климент мог улыбнуться и по интересующему нас поводу: «Есть между нами немало людей, боящихся эллинской философии, подобно тому как дети боятся привидений» (CtpomVI 10).

Это было в III веке. Сейчас уже век двадцать первый. И дискуссии возобновились по тем же самым вопросам: можно ли христианскому ребенку читать не-христианские книги? Вспоминая реакцию святителя Григория Богослова на Юлианов указ, я и сегодня спрашиваю: зачем же христианам уходить из мира детской и школьной культуры? Зачем помогать Отступнику?

Чего мы испугались? Просто того, что где-то рядом с нами кто-то читает детские сказки, в которых действуют персонажи языческих мифов…

Так, может, не будем выставлять свое маловерие напоказ? Не будем позорить Православие? Ну почему мы считаем апостольскую веру столь слабой, что все время пробуем ее спрятать от дискуссионного сопоставления, защитить полицейскими и цензорскими ограждениями?

Катится какая-то цепная реакция: преизобилие наших страхов мешает понять суть нашей веры и надежды; плохое знание своей веры опять же порождает увлеченность новыми волнами паники…

Чтобы не сорваться в апокалиптической истерике, надо знать церковную традицию — во всей ее сложности и многообразии. Церковная история учит реализму: ну, не все святые и не всё свято. Не всегда жизнь идет по правилам[101]. Если эту пестроту (не в себе, не в своей душе, а в других) не терпеть, то легко стать инквизитором, сжигающим прежде всего свою душу (в постоянном раздражении и осуждении), а затем — тела и книги других людей.

Легко, очень легко разгромить «Гарри Поттера» с позиций православного «Закона Божия» (при том условии, что признаком опровержения и разгрома согласиться считать отклонение от церковного канона).

Разгромить легко. Достаточно любой детской книжке и игре задать вопрос: «А одобрил бы это преподобный Иосиф Волоцкий?». Ну, конечно, не одобрил бы.

Средневековые подвижники не одобрили бы ни этих, ни других сказок. Прежде всего потому, что церковная средневековая книжность была всецело моралистична, назидательна, она всегда проповедовала идеал и требовала ему соответствовать.

Отчего-то средневековая — господствующая — Церковь стала более опасливой, чем Церковь позднеантичная — гонимая. В средневековом мире, в котором язычников стало совсем мало, христиане стали отчего-то их бояться больше, чем в «золотой» (и пограничный) век Григория Богослова, Иеронима, Василия Великого…

Наши новые «опричники» боятся, что сказки про Гарри Поттера толкнут детей в объятия антихристианства. Им и в голову не приходит, что именно в случае осуществления их мечты о торжестве православных инквизиторов и палачей люди, увидев зло, творимое «православными», и кинутся к «добру», творимому гуманистом-антихристом. По замечательному слову иеромонаха Макария (М. Маркиша), «человек остается человеком: неприязнь к неправде в нем неискоренима. Когда нас уже будет тошнить от мелких скучных частых полуправд — в каждой конфессии, в каждой церкви своя, — тогда предложат нам взамен супернеправду, одну, глобальную, мощную, яркую — последнюю»[102]

А раз уж оказались упомянуты опричники, то не стоит забывать о том, что отношение Грозного царя к «забаве» бывало трезвым, то есть — не-суровым, не-грозным. Полемизируя с показным благочестием Андрея Курбского, царь писал ему: «Что же до игр, то лишь снисходя к человеческим слабостям, ибо вы много народа увлекли своими коварными замыслами, устраивал я их для того, чтобы он нас, своих государей, признал, а не вас, изменников, — подобно тому, как мать разрешает детям забавы в младенческом возрасте, ибо когда они вырастут, то откажутся от них сами или, по советам родителей, к более достойному обратятся, или подобно тому, как Бог разрешил евреям приносить жертвы — лишь бы Богу приносили, а не бесам. А чем у вас привыкли забавляться?»[103].

В общем — пока сказка не подменяет собою веру, а «игра» — серьезность «общего служения», литургии, до той поры мир игры обычен (Средневековье хорошо умело различать и порою примирять то, что предписано церковным каноном, а что — народногосударственным «обычаем»). Волшебная сказка — это обычай. Наличие нечисти и волшебства в сказке — тоже обычай. Бунт же против обычая есть что? — Модернизм. Что бы ни думали о себе сами христиане, протестующие против сказки про Гарри Поттера (себе они кажутся традиционалистами), на деле их позиция — позиция модернизма.

Совсем недавно радикал-модернисты — большевики — пробовали запретить сказки (слишком много сверхъестественного и чудесного). Но вовремя одумались. Сегодня православные неофиты пробуют лишить своих малышей сказок («нечистая сила» и тому подобное). И это тоже модерново и тоже неумно.

Критики волшебных сказок исходят из формулы, уместной в богословии, но вряд ли применимой к литературоведению. Эта формула гласит, что существо, наделенное разумом, но при этом не являющееся ни человеком, ни Ангелом, несомненно является бесом. Третьего не дано. «Выдуманные персонажи не из ангельского мира, значит, по отношению к человеку они враждебные духи… Третьего здесь быть не может… С принятием Православия русский человек научился тому, что воистину добрыми по отношению к человеку могут быть только Бог и чины ангельские. Мир духовный разделен четкой гранью: есть добрые духи — Ангелы, и злые духи — служители сатаны… Христианство научило нас, что добро и зло не могут друг другу помогать»[104], — пишет православная публицистка о русских сказках, забыв, что в них и черти, и Баба Яга нередко помогают «добрым молодцам».

Вот, например, всем известная сказка «Морозко». Ее главный герой (как видно и из названия) — не бедная девочка, а именно Морозко. Кто он? Человек? — Нет. Ангел?

— Тоже не так. Сестер Марфутки он заморозил до смерти, а старик (отец Марфутки) потом «внучат Морозком стращал»[105]. Злой ли он бес? И это не так. Кто же? — Да просто Дед Мороз (в других вариантах этой сказки он так и именует себя). В иных мифах есть «бог солнца», а у нас был «дух мороза»[106].

И тем не менее сегодня патриарх Алексий так отвечает на вопрос:

— Ваше Святейшество, Как Вы относитесь к таким персонажам новогодних праздников, как Дед Мороз и Снегурочка?

— Относительно Деда Мороза и Снегурочки могу сказать, что это традиция. В Западном мире — Санта Клаус, у нас — Дед Мороз. Думаю, все, что несет в себе добро, нужно приветствовать. А Дед Мороз раздает подарки, утешает, ободряет, радует детей. И если что-то способно подарить радость нам и нашим детям, это надо приветствовать, поощрять и радоваться вместе с тем молодым поколением, которому Дед Мороз и Снегурочка дарят доброе, веселое настроение[107].

А что касается «третьего здесь быть не может» — то это верно применительно к богословскому трактату. А в сказке могут быть свои системы координат и измерений. Ну, кто такой Чебурашка? Даже страшно представить, что напишут о нем двуцветные богословицы, попади он к ним на зубок. С хоббитами они разделались мгновенно — на зависть оркам-урукхаям: «Герои Толкиена — очередная нелюдь, гномы, хоббиты. Как будто бы гномы — добрые и светлые существа. Как будто бы им присуще стремление к добру, как будто бы они могут ненавидеть то, что их породило»[108]. Толкиенисты отдыхают. Такой ярой веры в реальное существование хоббитов нет даже в их среде. А тут так прямо сказано: хоббиты существуют, и порождены они сатаной. А не писателем по имени Толкиен.

С помощью формулы «третьего не дано» легко разгромить хоть «Властелина колец», хоть «Гарри Поттера». Но эта формула камня на камне не оставит и от поэзии, и от фольклора, и от всех вообще сказок… Она настолько узка, что в ней нет места для детства.

И тут уже именем Того, Кто сказал: если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное[109], я заклинаю этих богословиц: уймитесь! Я верю, что вы уже не коммунистки, что вы уже усвоили азы богословия. На правах профессора богословия я ставлю вам «пятерку». Но помните: жизнь — это университет, а не только факультет богословия. Поэтому теперь, отдав катехизису — катехизисово, верните же детям — детство.

Впрочем, и на богословском факультете можно узнать кое-что интересное о «нелюди».

В «Жизни Павла Пустынника», написанной блаженным Иеронимом Стридонским в 374 году, есть удивительное место. Святой Антоний Фиваидский, по вдохновению свыше, идет отыскивать этого Павла, еще раньше Антония сделавшегося отшельником в той же пустыне и являвшегося, таким образом, в некотором роде старшим по длительности благочестивого подвига. «Как только занялась заря, почтенный старец, поддерживая посохом свои слабые члены, решает идти в неведомый путь. И уже пылал сожигающим солнцем полдень… вдруг увидел он полулошадь и получеловека, существо, у поэтов называемое гиппокентавром. Увидев его, он спасительным знаменем осенил чело свое. «Эй ты, — сказал он, — в какой стороне обитает раб Божий?". Тот бурчал что-то варварское, скорее выворачивая слова, чем произнося их, и старался выразить ласковый привет щетинистым ртом. Потом протянутой правой рукой указал путь и, проносясь окрыленным бегом в открытых равнинах, скрылся из глаз удивленного отшельника. Не знаем, было ли это наваждение диавола, чтобы устрашить его, или же пустыня, плодовитая на чудовищ, породила также и этого зверя. И так изумленный Антоний, рассуждая с собой о случившемся, шел дальше. Прошло немного времени, и вот он видит среди каменистого дола небольшого человека с крючковатым носом, с рогами на лбу, с парою козлиных ног. Антоний при этом зрелище, как добрый воин, взял щит веры и броню надежды. Тем не менее упомянутое животное протягивало ему пальмовые плоды на дорогу, как бы в залог мира. Увидев это, Антоний задержал шаг и, спросив, кто он такой, получил ответ: «Я — смертный, один из обитателей пустыни, которых язычество, руководясь многообразным заблуждением, чтит под именем фавнов, сатиров и инкубов. Я исполняю поручение собратий моих. Мы просим тебя, чтобы ты помолился за нас нашему общему Господу, — Котором мы знаем, что Он некогда приходил для спасения мира. По всей вселенной прошел слух о Нем". Когда он сказал это, престарелый путник изобильно оросил лицо слезами, которые исторгала радость из его сердца. Он радовался славе Христа и гибели сатаны» (PL XXII, 22–23)[110].

Для меня это не свидетельство о реальном существовании кентавров и фавнов. Но это вполне аутентичное свидетельство о мировоззрении блаженного Иеронима и преподобного Симеона Метафраста[111]. Это свидетельство того, что святые мужи могли допустить существование (хотя бы на страницах христианской литературы) таких персонажей языческих мифов, которые тем не менее просят молиться о них Христу. Бес-то этого точно делать не стал бы…[112]

Впрочем, может, подобные повести Иероним не столько принимал сам, сколько проповедовал другим: «В этом сочинении (речь идет именно о Житии святого Павла Фивейского, — А К.) для пользы простейших мы много старались об уничтожении словесных украшений. Но не знаю, отчего сосуд, даже наполненный водой, издает все тот же запах, каким был пропитан, пока не был в употреблении»[113].

И все же эта его доверчивость или уступчивость оставила заметный — и интересующий нас — след в истории западной литературы, прописав в ней фавнов и кентавров по разряду «див», а не «бесов». Ведь слова блаженного Иеронима были произнесены в ту пору, когда каноны христианства только формировались, — и потому оказали серьезное влияние на мир европейской культуры.

Вслед за Иеронимом и другой человек, ставший «учителем Церкви» для западного мира — живший в Vll столетии архиепископ Исидор Севильский (архиепископ, председательствовавший на Толедских соборах 619 и 633 годов, и энциклопедист), верил в фавнов и сатиров (и считал, что дикари являются их потомками)[114]. На книгах Иеронима и Исидора взращена западная христианская культура. Это означает, что ее художественный мир не двуцветен, а пестр…

А в середине XX века Константинопольский патриарх Афинагор I вспоминал о мозаике в мавзолее Галла Планида в Равенне: «Вот подлинный христианский Орфей, в своей юной красе Воскресшего. Интерес вызывают здесь сатир и кентавр, резвящиеся у ног музыканта. О них так и хочется сказать, что они вышли из знаменитых историй святого Иеронима. У них лица восточных монахов с длинными волосами, длинными бородами, огромными глазами. Волосы и борода растрепаны, оставлены в небрежении, как и все, что дается от природы, зато глаза их полны ненасытного огня, они как будто хмельны Богом, ибо человек освященный, по слову святого Макария, весь должен стать «одним глазом», чистым восприятием незримого. По всей очевидности, как и у Иеронима, этот сатир и кентавр — новообращенные христиане. Они хотят быть личностями, а не космическими энергиями»[115].

Впрочем, и русские церковные люди не всегда ставили знак равенства между персонажами языческих мифов и библейским сатаной. В русских сказках XVIII столетия былины переплетаются с пересказами греческих мифов. В итоге в «Повести о славном князе Владимире Киевском Солнышке Всеславьевиче и о сильном его могучем богатыре Добрыне Никитиче» мы читаем: «Нимрод — царь Вавилонский, который был исполин из числа воевавших противу Перуна, и притом великий чародей. Когда они громостили горы на горы, желая изойти на небо и овладеть жилищем богов, при низложении всех их громовым Перуновым ударом остался жив только один Нимрод, ибо ему отшибло только ногу. Он успел схватить отломок громовой стрелы и скрыться с оным в ущелии земном. Из сего отломка с помощию своего чародейного искусства сковал он копие сие, но гнев богов постиг его за сие святотатство… Когда Кир погиб от руки царицы саков, копие сие похищено волхвом Зороастром. Сей по зависти, что Нимрод возмог достать часть божественного Перуна и сделать таковое непобедимое оружие, хотел оное уничтожить… Он воздвиг волхвованием железного исполина, препоруча ему убивать всех мимоходящих… Сего волшебного исполина раздробил дубиною одноглазый исполин Аримасп. Проведав от славного волхва Хорузана о месте, где копие хранится, достал оное…»[116].

Вопрос: для автора и слушателей этой былины все ли ее персонажи, упомянутые здесь, были демоничны? Считали ли они, что все это борьба демонов между собою? Эти волшебные повести, конечно, не вероучительная литература. Но если уж давать оценку сказкам Ролинг — то надо давать ей оценку через сравнение с другими произведениями ее жанра, а не через сравнение с катехизисом.

Это понимал лучший ум Русской Церкви XIX века — святитель Филарет, митрополит Московский. В одном спектакле, представленном на его суд, кудесник восклицал: «Слава, сатана!». Святитель Филарет счел нужным устранить эту реплику — на том основании, что «чтители Перуна и Белбога не славят сатану именно»[117].

Ну, у нас-то обычный студент или семинарист об этих страницах русской книжности не помнит. А вот в английской литературе эта тема не-бесовской не-люди звучит громче.

В английской культуре сложились несколько иные отношения с фольклором, нежели в русской книжности. В русской церковной литературе больше строгости. Все персонажи народных дохристианских верований были безо всяких исключений отнесены к миру демонов, сознательных и упорных Божьих врагов. Английская христианская книжность сочла возможным сделать здесь различения. Некие «духи природы» остались в каком-то своем, «автономном плавании». Эльфы и гномы присутствуют здесь в качестве «соседей по планете» — с теми же проблемами, что и люди, без претензий на власть над людьми и без требований поклонения себе со стороны людей. Им тоже не всегда ясно, что добро и что зло. Им тоже, как и людям, бывает трудно всегда жить в добре, но, как и люди, они боятся беспримесного зла.

У Клиффорда Саймака есть поразительная повесть «Братство талисмана» (поразительная потому, что она являет собой редчайший пример христианской проповеди в жанре фэнтези). По ее сюжету, армия демонов встала на пути участников первого крестового похода, шедших освобождать Иерусалим. С той поры орды демонов и варваров периодически опустошают Европу, язычество торжествует… Архиепископ с горечью оценивает положение: «Свет уходит, — говорит он, — уходит из всей Европы. Я чувствую, что мы погружаемся снова в древнюю тьму». Повествователь продолжает: «В архиепископе иногда бывало что-то ханжески-болтливое, но он вовсе не был глуп. Если он торжественно заявил, что свет уходит, значит, можно предположить, что это так и есть: свет уйдет и вползет древняя тьма. Церковнослужитель не сказал, почему доказательство подлинности манускрипта может сдержать приход тьмы, но теперь Дункан сам понял: если будет точно доказано, что человек по имени Иисус действительно жил две тысячи лет назад и говорил то, что передано нам как Его слова, и умер так, как говорит Евангелие, тогда Церковь снова станет сильной, а у сильной Церкви будет власть отогнать тьму. Ведь две тысячи лет она была великой силой, говорила о порядочности и сострадании, твердо стояла среди хаоса, давала людям тонкий тростник надежд, за который они могут уцепиться перед лицом кажущейся безнадежности». И вот Дункан (рыцарь-христианин) вступает в борьбу с силами зла. С единственным древним манускриптом, способным подтвердить достоверность Евангелия, он пробирается по оккупированной стране. И ему в его странствиях помогают маг, гоблин, грифон. Гоблин так объясняет Дункану, почему он решил помочь христианину: «"Мы не можем любить вас". — "Вы ненавидите нас, так почему же вы предлагаете нам помощь?" — "Потому что мы ненавидим разрушителей еще сильнее, чем вас. Что бы ни думало ваше глупое человечество, разрушители — не наш народ. Мы очень далеко отстоим от них. Для этого есть несколько причин. В этом вторжении разрушителей мы страдаем вместе с людьми, может, чуть меньше, потому что у нас есть своя маленькая магия, которой мы поделились бы с человечеством, если бы оно захотело принять нас. Итак, мы ненавидим разрушителей больше, чем людей, и именно поэтому хотим помочь вам"».

Таков же расклад сил в сказочных мирах Льюиса. В его «Мерзейшей мощи» перед лицом сатанинского зла к людям приходят неожиданные помощники: «'Тогда еще жили на земле нейтральные существа…" — "Нейтральные?" — "Конечно, разумное сознание или повинуется Богу, или нет. Но по отношению к нам, людям, они были нейтральны". — "Это ты про эльдилов… про Ангелов?" — "Слово «Ангел» не однозначно. Строго терминологически, они — силы. Но суть в другом. Даже эльдилов сейчас легче разделить на злых и добрых, чем при Мерлине. Тогда на земле были твари… как бы это сказать?., занятые своим делом. Они не помогали человеку и не вредили. У Павла об этом говорится. А еще раньше… все эти боги, феи, эльфы… общение с ними могло быть невинным, но небезопасным. Они как бы сортировали тех, кто вступал с ними в контакт. Не нарочно, они иначе просто не могли. Мерлин благочестив и смирен, но чего-то он лишен. Он слишком спокоен, словно ограбленная усадьба. А все потому, что он знал больше, чем нужно. Это как с многоженством. Для Авраама оно грехом не было, но мы ведь чувствуем, что даже его оно в чем-то обездолило… Именно эльдилы открыли Рэнсому, что существует заговор против человечества. Более того, именно они советуют ему, как бороться"».

Так и в фантастических мирах Толкиена.

Так и в волшебном мире, который создала Ролинг. Не будем забывать, что книга написана англичанкой.

Мы можем с ней не соглашаться, но просто нельзя возводить на человека напраслину: то, что может показаться неуместным, запредельным с точки зрения русской книжно-христианской традиции (хотя и она знала описания «див», подобных тем, которыми полны страницы «Сказания об Индийском царстве») совсем не является таковым в глазах автора, воспитанного в традициях английской культуры.

Не бесами порождены хоббиты и эльфы, а детской и народной фантазией. А фантазия — вещь, ребенку необходимая. И не надо советы, некогда данные монахам, перенаправлять на детей (мол, «Соборная мудрость отцов Церкви решительно протестует против злоупотребления воображением. Такое действие воображения может привести к тяжким случаям духовного заблуждения, или прелести»)[118]. Фантазировать нельзя на молитве. А помечтать, видя себя летчиком или принцессой, ребенку совсем не вредно. Если монаху почудилось, будто икона улыбнулась ему во время молитвы, — это тревожный симптом. А если ребенок в своей палочке увидел меч или коня — то это нормально.

Ребенок без мечты, дитя без фантазии — вот это действительно печально. Прежде чем не по делу оглушать детей исихастским запретом на «образную молитву», лучше было бы задаться вопросом: «А к чему приведет вытравливание из детей дара фантазерства?». И с чем останутся дети? В такой стерильной атмосфере останется ли с ними их детство и детскость? И когда они узнают о том, кто и почему лишил их детства, — останутся ли они сами в Церкви?

Про всякую сказку можно сказать, что «книга была написана с целью воспевания демонических чар»[119]. Во многих сказках граница проходит не между людьми и волшебниками, а между добрыми волшебниками и злыми колдунами. В этом смысле сказка Poлинг опять же традиционна.

Сказка, которая честно говорит о себе, что она — сказка, и должна быть судима по законам своего жанра. Вот когда Блаватская и Рерихи говорят, что богиня Изида принесла пшеницу землянам с Венеры, и на полном серьезе уверяют, что этот факт подтверждается исследованиями ботаников (которые, мол, не нашли на Земле предков пшеничных злаков)[120], — вот тут действительно налицо хулиганское смешение мифа и науки. И поделом: madame Blavatsky (Е. П. Блаватская) представлена в книжке о Гарри Поттере как «Кассандра Ваблатски»[121].

Это закон религиоведения: миф умирает в сказке; сказка — это надгробный камень на могиле мифа. То, что когда-то было серьезно (и жизненно, и смертельно серьезно), становится сначала формальным, затем непонятным, потом странным, потом смешным, потом фантастическим и, наконец, сказочным. Человечество расстается с прошлым не только смеясь, но еще и рассказывая о нем сказки.

Так «Баба Яга» когда-то была богиней, отвечающей за переход от жизни к смерти (и к новой жизни). В эпоху мегалита были распространены изображения «совиноглазой богини», которая спустя тысячелетия стала «Бабой Ягой» сказок: «Круглый, часто напоминающий колесо с втулкой и спицами, глаз богини и связь с ней больших хищных птиц обусловлены плотоядением — саркофагией. Кельты по сей день именуют это существо Old Над (Олд Хег) от древнекельтского "енгу", созвучного с самоедским wHra". Так поныне называют богиню смерти зауральские угры. От этого же корня происходит и наша Баба Яга. Ее обязательный длинный отвисший нос, который "в притолоку врос", — не что иное, как воспоминание о клюве хищной птицы; ее склонность поедать "добрых молодцев" и "красных девиц", случайно оказавшихся в избушке на курьих ножках, — это саркофагия Матери-Земли, принимающей в себя умерших в превратившейся в избушку могиле, и, наконец, сова или филин, сидящий на плече Яги или на коньке крыши ее избушки, — это священная птица "совиноглазой" мегалитической богини»[122].

Когда-то это было божество, подобное Харону греческой мифологии, связанное с так называемыми «обрядами перехода» (испытания, инициации, совершаемые над юношами и девушками при их переходе во взрослое состояние)[123]. Но теперь миф обмелел. И стал просто сказкой.

Существо, прописанное в сказке, — это существо, исключенное из реальной жизни и из реального культа. Ему не молятся и не приносят жертв (вновь вспомним, что в мирах Толкиена и Ролинг отсутствуют храмы и жертвы, приносимые пусть даже самым высоким персонажам; в «Сильмариллионе» Толкиена нуменорцы под воздействием Caурона пробуют ввести культ не-Творца — и в итоге их город гибнет). «Теперь о язычестве. Вспомним апостольское определение — "поклонение твари, а не Творцу"[124] — и все станет на свои места. В книгах о Гарри Поттере нет "поклонения твари". Там вообще нет поклонения, если там и присутствует Бог — то в виде фигуры умолчания. В этом плане можно сказать, что Ролинг пошла по пути Толкиена: в его книге Промысл Божий тоже не выпирает, отчего и звучат многочисленные обвинения в "неоязычестве". Обвинителине останавливаются ни на минутку, чтобы чуть-чуть шевельнуть мозгами и вспомнить: основной критерий язычества — поклонение богам, а не Богу, чего ни у Ролинг, ни у Толкиена в помине нет»[125]. Это действительно важно: «магия» в мире Роулинг не связана с призыванием духов или чертей. Это не сатанизм. Это фантастическое допущение, что есть в нашем мире иные законы, неведомые ньютоновой науке. В фантастике так принято: а предположим, что…

При этом об аде мир Роулинг знает. В финальном томе появляется «адский огонь» — и магия перед ним бессильна: он уничтожает все, включая магические создания самого Волан-да-Морта. Это важная тема: колдун может вызвать силы, которые послушны ему лишь понарошку и поначалу, силы, перед которыми он сам ничтожен и которые его же могут убить…

Ребенок, играющий в сказку, всегда помнит, что он именно играет, что это «невзаправду». А уж тем более это помнят дети того возраста (от 11 лет и старше), на которых рассчитаны сказки Ролинг.

Поезд в школу волшебства уходит с платформы номер «Девять и три с четвертью». Таких платформ не бывает? Ну, значит, и поезд уходит в страну небывальщины, сказки и фантазии. И ломиться в эту страну с требованием, чтобы там все было столь же прозаично и чистенько, как на уроках правописания, — значит вывесить на своей шее табличку: «Я тупица. Детей мне не доверяйте. Иначе я их отучу фантазировать и смеяться».

А ведь есть такие «педагоги». Причем такие педагогические казусы могут случаться с людьми самых разных религиозных взглядов: от атеистов до иудеев. В одной еврейской школе малышам запрещали читать сказку «Три поросенка» по причине ее некошерности (свидетельство Е. А. Ямбурга на круглом столе радио «Эхо Москвы», 22 октября 2002 года). А в некоторых православных листовках говорится, что бесы вселяются в мягкие игрушки (а потому их нельзя давать детям) и что крокодил Гена — «потомок древнего змия»…

Впрочем, таким проповедникам можно поставить и другой диагноз: «Противники Гарри Поттера — это безнадежно повзрослевшие люди. Они совершенно незаменимы и полезны в любой сфере деятельности»[126]. Кроме педагогики.

Нет, критическое отношение к «Гарри Поттеру» — не глупость. Просто если уж читать эту книгу так, чтобы каждую строчку сказки сопоставлять с православным катехизисом, то пусть тогда такой аналитик и сам не выходит за рамки христианского учения и христианской этики.

Вот пример забвения христианских истин ради полемических нужд. Критикесса, обнаружившая «метафизику Гарри Поттера», увидела сплошной оккультизм в том, что в сказке есть такие персонажи, как кошка, собака, птица феникс и единорог. Оправдывать кошек и собак я уж не буду. Посмотрим, в чем обвиняются волшебные животные:

«Символ бессмертия, феникс издавна использовался в языческих, масонских и многих других инициациях… Единорог. Это красивое мифическое животное означает в оккультизме, помимо прочего, просветленную духовную природу инициированного. Рог единорога обладает лечащими свойствами (например, изгнание яда из организма) и служит символом «пылающего меча" для защиты эзотерической доктрины от непосвященных»[127].

Тут забвению оказалась предана христианская традиция обращения с этими символами.

Священномученик Климент Римский в конце первого столетия писал: «Около Аравии есть… птица, которая называется феникс. Она рождается только одна и живет по пятисот лет. Приближаясь к своему разрушению смертному, она… делает себе гнездо, в которое, по исполнении своего времени, входит и умирает. Из согнивающего же тела рождается червь, который, питаясь влагою умершего животного, оперяется… Итак, почтим ли мы великим и удивительным, если Творец всего воскресит тех, которые свято служили Ему, когда Он и посредством птицы открывает нам Свое великое обещание?» (1-е послание к коринфянам, 25–26)[128].Также писал Тертуллиан — с добавлением: «Должны ли навсегда погибать люди, если аравийские птицы спокойны за свое воскресение?» (О воскресении плоти, 13).

Понятно, что со временем феникс и в ортодоксальной христианской проповеди, и в апокрифах стал символом именно Христа. «Есть птица в Индии, называемая феникс, и через пятьсот лет приходит она в древеса ливанские, и наполняет крылья свои благовониями, и извещает о том жреца Илиополя в месяце новом нисане или адаре, то есть в фаменофе или в фармуфи. Извещенный же жрец приходит и наполняет алтарь виноградными дровами, а птица приходит в Илиополь, нагруженная благовониями, и восходит на алтарь, и огонь его зажигает, и себя самое сжигает. А на другой день жрец, осматривая (алтарь), находит червя в пепле, и на второй день отрастают (на нем) перья и оказывается он птичьим птенцом, и на третий день оказывается ставшим (таким), как (был) прежде, и лобзает он жреца и улетает, и уходит в старое свое место. Итак, если птица та имеет силу себя самое убивать и живорождать, (то) как (же) безумные люди негодуют, когда Господь наш сказал: область имам положити душу Мою, и область имам паки прияти ее[129]. Ведь феникс образ Спасителя нашего приемлет»[130].

Так же был воспринят в христианскую символику и единорог.

Мой рог Ты возносишь, как рог единорога, и я умащен свежим елеем (Пс 91:11). Святитель Иоанн Златоуст говорит, что «единороги суть праведники, а Христос по преимуществу, потому что Он одним рогом — Крестом — победил враждебные силы. Он (Христос) даровал нам рог против врагов — веру в Него, которая имеет высоту, подобную Владычнему рогу, то есть Кресту»[131]. Святитель Василий Великий объясняет, что когда Христос приносит Себя в жертву, то именуется Агнцем, «а когда нужно Ему отмстить и низложить владычество, превозмогшее над родом человеческим, тогда называется сыном единорога… Замечательно и то, что Писание двояко употребляет подобие единорога: и в похвалу, и в осуждение. По мстительности сего животного часто берется оно для уподобления в худую сторону, а по высоте рога и по любви к свободе употребляется вместоподобие и в хорошую сторону. Поелику в Писании слово рог часто берется в значении силы, а Христос есть Божия сила, то Он как имеющий один рог, то есть одну силу — силу Отца, называется единорогом»[132]. «Итак, прилагается (это) к лицу Спасителя нашего; ибо возста из дома Давида отца нашего рог во спасение наше (ср. Лк 1:69). Не смогли удержать Его силы ангельские, но вселился во чрево истинно-Девы Марии, и Слово плоть бысть и вселися в ны (Ин 1:14)»[133].

И великан Хагрид тоже знаком древнехристианской литературе. Раннехристианская легенда — «Рассказ о святом Христомее» (BHG, 2056), входящий в круг апокрифических «хождений» апостолов Андрея и Варфоломея, — повествует о том, как к некоему людоеду, рыскавшему в поисках добычи, явился Ангел и запретил ему трогать апостолов с учениками, которые как раз находились неподалеку. Устрашенный небесным огнем, дикарь соглашается выполнить приказание Ангела, но когда тот велит ему помогать апостолам, осмеливается возразить: «Господи, не обладаю я свободным человеческим мышлением и не знаю их языка. Если я последую за ними, то как смогу питаться, когда оголодаю?». Ангел отвечает ему: «Бог дарует тебе добрые мысли и обратит сердце твое к кротости». Будучи «запечатан [крестным знамением] во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, стал он кротким и не делающим никакого зла; в нем поселился Святой Дух, Который, укрепив его сердце, смягчил его и повернул к богопознанию». В таком просветленном виде людоед явился перед апостолами.

«Ростом он был в шесть локтей, лицо его было диким, глаза горели, как огненные лампады, зубы свешивались изо рта, словно у дикого кабана, ногти на руках были кривыми, как серпы, а на ногах — будто у крупного льва. Он выглядел так, что, увидав его лицо, невозможно было остаться в живых». При виде этого чудища ученик апостолов Александр рухнул наземь, Андрей, «помертвев», показал на людоеда Варфоломею, после чего оба пустились наутек, «бросив своих учеников». Но тут Бог упрекнул апостолов в трусости, а тем временем людоед объявил о своем духовном преображении их ученикам Руфу и Александру, отчего те принялись звать своих учителей обратно. Андрей и Варфоломей вернулись, но все равно «от страха не могли смотреть ему в лицо». Он же, раскрыв им объятия, произнес: «Почему вы боитесь смотреть на мой вид? Я — раб Бога Всевышнего». Здесь же прирученный людоед называет свое имя — Христомей.

Перед тем как всей компании войти в «город парфян», укрощенный дикарь предложил закрыть ему лицо, чтобы жители не испугались. Но когда горожане в цирке натравили на апостолов диких зверей, Христомей попросил Бога вернуть ему его прежнюю природу. «И внял Бог его молитве и обратил его сердце и разум к прежней дикости… Открыл он лицо свое… и бросился на зверей и разорвал их… перед народом. Увидев, как он рвет на части зверей, толпа сильно перепугалась, ее охватил великий ужас. Все бросились вон из цирка, попадали в панике друг на друга, и многие в толпе погибли от страха перед его обликом. Увидев, что все бежали… Андрей подошел к Христомею, возложил руку на его голову и сказал: "Приказывает тебе Святой Дух, чтобы отступила от тебя природная дикость"… И в тот же час вернулась ему добрая природа». Тем временем горожане послали к апостолу Варфоломею с просьбой: «Не попусти нам умереть от страха перед обликом того человека!». Когда апостол велел людям опять собраться в цирке для катехизации, они отвечали: «Простите нас, мы боимся идти туда из-за того звероподобного мужа, ведь многие из нас умерли от ужаса перед ним». Варфоломей ободрил их: «Не бойтесь, следуйте за мной, и вы узрите его ласковым и кротким». И действительно, «увидев [горожан], идущих с апостолами, Христомей взял за руки двух их учеников, Руфа и Александра, подошел к апостолам, поклонился им и облобызал. И удивился весь народ, и восславил Бога, видя облик Христомея, — до чего тот стал кроток». Облагороженный людоед крестил всех горожан, потом оживил и также крестил тех, кто умер от страха перед ним, а под конец вернул к жизни даже растерзанных им зверей! Затем, попрощавшись с апостолами, он отправился к императору Декию (здесь повествование окончательно совпадает с Житием Христофора) и принял мученический венец[134].

И если уж не «оборотни», то своего рода «кентавры» (полулюди-полупсы) — были даже среди святых древней Церкви! В «Страданиях святого Христофора» рассказ ведется от имени варвара Репрева, который «был из рода песьеголовых». В Крещении он принял имя Христофор. Впрочем, и после его обращения люди в ужасе разбегались, завидев его, а император Декий упал с трона от ужаса[135]. На русских иконах его нередко можно увидеть в облике, похожем на египетского шакальеголового бога Анубиса.

Итак, упоминание в «Гарри Поттере» единорога, феникса, великана человеко-пса не есть свидетельство оккультного подтекста этой сказки. Напротив, только если прежде чтения поставить ей диагноз, в этих символах, в спектре значений которых есть и христианское звучание, можно будет разглядеть оккультизм. Но это значит ставить телегу впереди лошади. Или «метафизику» впереди сказки.

Там, где можно было бы увидеть замечательную осторожность автора, отчего-то критики Ролинг видят все тот же оккультизм. И выводят: «В бессмертие души Джоан Ролинг, очевидно, не верит: например, в 34-й главе четвертой книги рассказывается, как из волшебной палочки Волан-де-Морта в результате магических пассов Гарри появляются, по всей видимости, души убитых Волан-де-Мортом людей. Слово душа Ролинг ни разу не использует. Характерное описание этих «субстанций» таково: «призрак или тень — неважно, что это было». В воскресение тел писательница не верит тоже: «Никакое заклятие не может оживить покойника», — «тяжело замечает» Дамблдор в ответ на надежду Гарри, что «тени», вылетевшие из волшебной палочки Волан-де-Морта, могут оживить тела»[136].

А ведь именно с христианской точки зрения Ролинг действует верно. Да, душа не может быть пленена магом. В его распоряжении могут быть лишь «призраки или тени». О бессмертии души вполне ясно говорит Дамблдор: «Такому молодому человеку, как ты, это кажется невероятным. Но для Николаса и Пернеллы умереть — значит лечь в постель и заснуть после очень долгого дня. Для высокоорганизованного ума смерть — это очередное приключение»[137]. Из книги в книгу перелетает феникс — умирая и снова рождаясь… В пятом томе Дамблдор скажет Волан-де-Морту, что худшее из всех заблуждений — это мнение, будто нет ничего хуже смерти. И именно это неверие Дамблдор считает самым слабым местом своего врага… В последнем томе мы увидим как раз телесное воскресение Гарри.

Нет, слишком поспешно «православные психологи» сказали, будто «смерть вообще ' старательно девальвируется в "Гарри Поттере"»[138]. Смерть любого человека переживается в «Гарри Поттере» как трагедия. И как определенный катарсис: человек, видевший смерть, после этого начинает видеть и нечто иное, ранее незримое (в пятом томе эта тема очень ярко прописана в связи с «невидимыми лошадями» — фестралами). Ничья человеческая смерть в этой сказке не может вызвать согласия и удовлетворения читателя (для Гарри невыносима мысль даже о смерти Волана-де-Морта). В отличие от подростковой телепродукции, в «Гарри Поттере» смерть не девальвирована.

Но в то же время смерть не есть точка. За гробом есть продолжение: «Они просто прячутся от взглядов. Вот и все» (слова из заключительной главы пятого тома).

«Смерти нет, это всем известно.

Повторять это стало пресно.

А что есть — пусть расскажут мне…»

(Анна Ахматова).

Сказка Ролинг целомудренно уклоняется от искушения перерасти в «английскую Книгу мертвых». Даже привидения, обитающие в Хогвартсе, ничего не знают о посмертии людей:

— Хм… Ну ладно, — покорно сказал Ник. — Не буду притворяться. Я ожидал, что ты будешь меня искать, — сказал Ник, проскользнув к окну и глядя на уличную темень. — Такое происходит иногда… Когда кто-то кого-то теряет…

— Ты… — сказал Гарри, чувствуя себя более неудобно, чем он мог ожидать. — Ты… мертв. Но ты находишься тут, так?

Ник вздохнул, продолжая смотреть на улицу.

— То есть ты вернулся оттуда, так? — настойчиво продолжил Гарри. — Люди могут возвращаться, верно? Они не уходят навсегда. Так? — добавил он, когда Ник снова промолчал… Ник отвернулся от окна и печально посмотрел на Гарри:

— Он не вернется.

— Кто?

— Сириус Блэк, — сказал Ник.

— Но ты-то вернулся! — воскликнул Гарри. — Ты вернулся. Ты умер, но не исчез.

— Он не вернется, — повторил Ник. — Ему придется уйти.

— Что значит «уйти»? — быстро спросил Гарри. — Уйти куда? Слушай… что вообще происходит, когда человек умирает? Куда он уходит? Почему не все возвращаются? Почему это место не заполнено призраками? Почему?..

— Я не могу ответить, — сказал Ник.

— Ты же мертв! — раздраженно воскликнул Гарри. — Кто же может знать лучше, чем ты?

— Я испугался смерти, — мягко сказал Ник. — Я захотел остаться. Иногда я задаюсь вопросом, не должен ли я был… должен ли я был попасть ТУДА или СЮДА… Ну, на самом деле, я ни ТАМ, ни ТУТ, — он грустно улыбнулся. — Я не знаю ничего о смерти, Гарри, я выбрал эту слабую имитацию жизни здесь».

Так что и о посмертии, и о воскресении ролинговская сказка говорит (и молчит) вполне здраво. Воскресить тело под силу только Богу, но не дано магии и заклятиям.

Увы, ругатели книги Ролинг читают ее с позиции заведомой презумпции виновности писательницы…

Ну ладно, ну решил ты, что книга вредная, и с ней нужно вступить в полемику, — но врать в этой полемике все равно не стоит.

Не надо врать, будто «мальчик-колдун Гарри Поттер борется со злом (священниками) с помощью магии и духов»[139]. Ну, нет в этих книгах никаких христианских священников, тем более таких, с которыми борется Гарри.

Не надо врать, будто в этих сказках «Иисус представлен жалким слабаком, заслуживающим презрения»[140]. Иисус вообще не упоминается в этой сказке (разве что читатель сам может вспомнить о Том, Чье Рождество и Пасха все же празднуются в волшебной школе).

Не надо врать, будто «Алекс Кроули, мировой вождь сатанистов, высочайше оценил это цикл повестей»[141]. Александр Кроули (Александр — христианское имя; в сатанизме он взял себе имя Алистер) действительно мировой вождь сатанистов. Но он умер в 1947 году — за 50 с лишним лет до появления этих книг.

Не надо врать, будто бессовестный Гарри радуется неудаче, произошедшей с учителем, который «ранее спас Гарри жизнь»[142].

Некая гречанка Елена Андрулаки написала гневную отповедь — от имени Православной Церкви. Она уверяет, что уже во второй книге о Гарри Поттере «мы читаем

0 жертвоприношении животного, школьной кошки (которую, заметьте, зовут "госпожа Норрис"), и об одержимости маленькой ученицы, которая, теряя контроль над собой, душит петухов и нападает на все живое и мертвое в школе. Атмосфера все более напоминает триллер, тем более, что все ученики каждую секунду подвержены опасности быть убитыми»[143].

Ну, что тут сказать… Уж больно странная эта гречанка, которая умудрилась не узнать в сюжете с кошкой «римейк» греческого мифа о Медузе Горгоне. Так что же — теперь и греческие мифы, в которых рассказывается о парализующем взгляде Медузы Горгоны, будем прятать от детей?

Что же касается сюжета из «Гарри Поттера», то: 1) кошка не была убита. Она была лишь парализована. В конце этого же тома она излечивается; 2) ее парализация не была жертвой, приносимой кому бы то ни было; вид ее парализованного тельца должен был напугать детей; 3) вообще люди не имели отношения к этому случаю: кошка оцепенелаоттого, что в луже увидела отражение глаз василиска; 4) василиска выпустил на волю самый нехороший персонаж книги, а Гарри убил василиска и прогнал его хозяина… И как же из этого можно было сделать вывод, будто книжки про Гарри Поттера учат приносить кошек в жертву сатане?!

Верно, есть в этой книге[144] девочка, которая стала жертвой магии, «зомби». Но это событие оплакивает потом и она сама, а писательницей состояние «одержимости» оценивается как крайне негативное. Считать, что в этом сюжете есть проповедь сатанизма, — все равно что видеть ее в евангельских рассказах об исцелении Христом бесноватых.

Верно, что «атмосфера все более напоминает триллер, тем более, что все ученики каждую секунду подвержены опасности быть убитыми». Но верно и то, что положительные герои противостоят этим ужасам, находят в себе смелость для борьбы. И побеждают.

Как-то даже неудобно пояснять гречанке, что в любой детской эпопее есть минута «катарсиса» — победа добра следует за, казалось бы, уже безнадежным, триумфом сил зла. И все же — приходится напоминать ей этот термин греческой философии и драматургии, объясненный еще Аристотелем: катарсис есть очищение «путем сострадания и страха» (Поэтика. 1449b 28).

В тексте книги это менее заметно, а вот во второй серии фильма, снятой именно по второму тому сказки (это тот, что так впечатлил греческую Елену), замечательно именно быстрое чередование страшных и смешных эпизодов. Ребенок не успевает еще всерьез испугаться — а уже следует щадящая его психику развязка и шутка.

Конечно, легко давать советы: «Вообще в искусстве для детей должно быть как можно меньше ужасов, особенно снабженных физиологическими подробностями. Вспомните мнимую смерть Белоснежки или Спящей Красавицы, вспомните отрубленную голову богатыря, которую приставляли к туловищу и орошали живой водой. Где описание выпученных глаз и вывалившегося языка? Никакой патологоанатомии»[145].

Но этих советов не слышал Джек Лондон. И те поколения подростков, что, не послушав благочестивых женских советов, успели получить уроки мужества при чтении его рассказов…

Впрочем, тут трудно сказать: классические подростковые авторы не успели послушать советов наших педагогов и потому так «лоханулись», или же эти педагоги в процессе своего воцерковления забыли, как выглядят детские сказки.

Ну что, казалось бы, может быть знакомее истории про Золушку? Тем более, что именно «Золушку» наши критики противопоставляют «Гарри Поттеру»[146]. Но что же мы там читаем? Когда дело дошло до примерки туфельки — «мать подала нож и говорит: «А ты отруби большой палец; когда станешь королевой, все равно пешком ходить тебе не придется». Отрубила девушка палец, натянула с трудом туфельку, закусила губы от боли и вышла к королевичу. И взял он ее себе в невесты. Но надо было проезжать мимо могилы, а сидели там два голубка, и запели они: «Погляди-ка, посмотри, а башмак-то весь в крови"… Посмотрел королевич на ее ногу, видит — кровь из нее течет». Следующая сестра отрезала уже кусок своей пятки… А когда, наконец, принц нашел Золушку, то уже по дороге в церковь те самые голубки выклевали по глазу сестрам Золушки, а по дороге из церкви эти милые птички, ничего не делающие без повеления Золушки, окончательно ослепили ее сестриц[147]… Про «Отрубленную руку» Гауфа и «Эликсир сатаны» Гофмана я вообще молчу.

Так что лучше уж — «Гарри Поттер».

Ну, любят дети «страшное». Должны ли мы сами страшиться этой детской тяги или, напротив, считать, что эта странная детская симпатия к страшилкам про «черную-черную комнату» есть один из способов их взросления и борьбы со страхами?

Разве плохой девочкой выросла Таня Ларина? А ведь детство ее было «трудным»:

Дика, печальна, молчалива, Как лань лесная боязлива, Она в семье своей родной Казалась девочкой чужой. Она ласкаться не умела К отцу, ни к матери своей; Дитя сама, в толпе детей Играть и прыгать не хотела И часто целый день одна Сидела молча у окна. И были детские проказы Ей чужды: страшные рассказы Зимою в темноте ночей Пленяли больше сердце ей.

Как видим, и в пушкинскую пору «страшные рассказы» находили место в детской жизни.

И в житиях святых есть подробности, рискующие оказаться излишними — если к ним прикоснутся те педагогини, которые считают, что ничто «острое» не должно касаться слуха православного ребенка.

Мученика Ореста, согласно житийному тексту, «били палками, веревками и воловьими жилами… орудия сломались и разорвались… обнажились внутренности святого… Потом князь приказал опалять ребра святого раскаленным железом, возливать на раны его уксус и посыпать их солью… Тогда мучитель повелел принести 12 железных гвоздей и вбить их в пятки Оресту». И это не все: святитель Димитрий Ростовский, составитель сборника житий, вспоминал, что «в 1685 году в Филиппов пост, в одну ночь окончив письмом страдания святого мученика Ореста, за час или меньше до заутрени, лег отдохнуть не раздеваясь, и в сонном видении узрел мученика Ореста, лицом веселым ко мне вещающего сими словами: "Я больше претерпел за Христа мук, нежели ты написал". Сие рек, открыл мне перси свои и показал в левом боку великую рану, сквозь во внутренность проходящую, сказав: /#Сие мне железом прожжено". Потом, открыв правую по локоть руку, показал рану на самом противу локтя месте и рече:/#Сие мне перерезано". При сем видны были перерезанные жилы. Также и левую руку открывши, на таком же месте такую же указал рану, сказуя: "И то мне перерезано". Потом, наклонясь, открыл ногу и показал на сгибе колена рану, также и другую ногу до колена открывши, такую же рану на том же месте показал и рече: "А сие мне косою разсечено". И став прямо, взирая мне в лице, рече: "Видишь ли? Больше я за Христа претерпел, нежели ты написал"»[148].

А в анти-поттеровском как-бы-очень-православном романе «Дети против волшебников» есть более чем натуралистические страшилки: «Удачным выстрелом из «Моссбер-га» второго добермана разорвало пополам. Клочки разлетелись, обдав грязный склон грязными внутренностями. — Офигеть, — честно признался кадет Царицын, передергивая затвор. — Мне начинают нравиться волшебные зонтики». «'Теперь мы аккуратно втыка-а-а-аем эти ножницы кошке в живо-от. И начинаем потихоньку разрезать ей шкурку, — с бледной полуулыбкой пояснил аспирант Гаафс. — Нужно, чтобы вы-ы-ыпали кишочки. Кто-нибудь хочет попробовать?".. Хвостик упал вниз с деревянным звуком, из обрубка толчками захлестала черная кровь. Кошка зашлась в хрипе, раздирая когтями пластиковую подставку штатива». ТАКОГО в «Гарри Поттере» нет…

Когда же мы говорим о «Гарри Поттере», то стоит помнить, что сама писательница для каждого тома вполне четко определяет возраст своего читателя: в отличие от обычных «всевозрастных» сказок, в этом сериале с каждым томом взрослеют и персонажи, и читатели книжки. Так, самый мрачный (из прочитанных православными критиками) — четвертый — том рассчитан уже не на 11-летних детей, а на 14-летних подростков. Эти уж сами кого угодно запугать могут…

Так что Ролинг не виновата ни в какой «жестокости». И дети не виноваты в том, что любят «страшное». Критикессы же повинны в том грехе, который честно исповедует Дамблдор перед Гарри (в концовке пятого тома): «Гарри, я задолжал тебе объяснение. Объяснение ошибок старика. Поскольку я теперь вижу, что все то, что и я сделал и не сделал в отношении тебя, несет отпечаток неудач возраста. Юноше не дано понять, как думает и чувствует старик. Но старики виноваты, если они забывают, как это — быть молодым»[149].

Ролинг сама отрицает свою связь с миром магии. Но это нимало не мешает ее «православным» критикам обвинять ее во лжи: «Встречающиеся в некоторых интервью с Ролинг заявления о том, что она якобы ни сном, ни духом не ведала о конкретном содержании магических практик, что она "не верит в колдовство, 95 % магии в книжках придумала сама", — не более, чем рекламная уловка, а то и просто ложь»[150].

Анонимная статья «"Гарри Поттер" глазами православных» утверждает: «Настоятель храма (он просил не упоминать его имя и приход) объяснил причину неприятия книги православными верующими: "Гарри Поттер — провозвестник антихриста. Он готовит почву для того, кто придет подменить собой Христа! По Евангелию, Иисус отверг искушения властью, хлебом и чудом, а антихрист их обязательно примет. Чем орудует этот сказочный мальчишка? Власть — его волшебная палочка, хлеб — это его богатства, чудо — его волшебство, с помощью которого он овладевает душами наших детей. Видите? Все признаки налицо! Мы, служители Православия, приложим все силы для того, чтобы не допустить в трепетные сердца смиренных чад богомерзкое заграничное изобретение"»[151].

Не верю я, что священник мог говорить на таком жутком жаргоне. О «трепетных сердцах смиренных чад» настоящие, живые священники не говорят; так выражаются только герои газетных очерков на церковные темы.

А по сути — много же «предтеч антихриста» выстраивается в «глазах православных»! Все сказочные герои, которые держали в руках волшебные палочки, — у всех у них, оказывается, «все признаки налицо»![152]

Итак, уровень антипоттеровских аргументов понятен: тут и прямая ложь, и откровенное насилие над смыслом текста, и нескрываемо предвзятое его перетолкование. Но если доказать оккультный характер этой сказки удается лишь с помощью таких необычных средств, значит, сама-то сказка обычна.

Ну чем мы отличаемся от староверов, которые в былые века обличали «никониан» даже в том, что «нынешние россияне, подобно латинам, аптеки и гофшпитали имеют, и в них всякия мерзости употребляют и людей мертвых на уды, аки зверие дивии, терзают»[153]?

И тут уже мы подходим к гораздо более серьезному и печальному вопросу: ну почему в православной среде сегодня принято всего пугаться (начиная с Интернета, фотовспышек, ИНН и кончая сказками)? Почему критерием ортодоксальности сегодня становится мера испуганности? Почему наши церковные пересуды и издания сегодня становятся школой злословия и ненависти, страха и осуждения? Почему все новое перетолковывается в возможно худшую сторону?

Странно: в советские времена христиане не боялись отдавать своих детей в пионеры, а сегодня боятся даже православных скаутских организаций. В советские времена не боялись, что в школе проходят советские мифы; сегодня все не-православное страшит…

Эти волны страхов, расходящиеся от некоторых церковных проповедников (и от всех приходских сплетниц), не есть ли симптом серьезной болезни?

Неужели непонятно, что, увидев такого уровня полемику, увидев, чего боятся православные, люди перестанут вообще воспринимать какие бы то ни было предостережения из церковных уст. Справедливо отвергнув передержки нашей публицистики по поводу сказки, люди уже несправедливо будут игнорировать и церковные предостережения, касающиеся реальных угроз и грехов: «Ну что Вы мне говорите по поводу моего любимого экстрасенса! Что Вас слушать? Вы даже в Гарри Поттере сатаниста увидели!».

Нет, не сказки Ролинг я защищаю. По прочтении выше упомянутых анти-ролинговских опусов мне кажется необходимым защитить честь своей родной Церкви — от имени которой говорят ложь и дурь.

И неумностью своих протестов делают прекрасную рекламу хулимой ими сказке и приносят дополнительную прибыль ее издателям.

Вот диалог «поттероборца» с православным богословом С. Хуциевым на интернет-форуме:

«— Пока что ни Вы, ни кто-либо из Ваших сторонников не изложили своей точки зрения: в чем же причины коллективного помешательства детей на ее книгах?

— В том, что они дети. Я помню себя ребенком — мы каждые полгода на чем-нибудь помешивались. После фильма «про Робин Гуда» бегали с деревянными мечами (помню, мне набили пару синяков), после «мушкетеров» — вовсю дрались на шпагах (боюсь, что в масштабах страны даже выкололи один-два глаза). «Поттеромания», по крайней мере, не требует острых и тяжелых предметов.

— К чему может привести «поттеромания» (игрушечная магия) как массовое явление, охватившее весь христианский мир?

— Да ни к чему. К чему привела «робингудомания» или «мушкетеромания»? А вот к чему привела «поттерофобия», уже видно — людей оттолкнули от Церкви, враги христианства ликуют и смакуют «ведьмоискательские» высказывания христиан… Существует интенсивная кампания по выставлению христиан агрессивными, неумными и недобросовестными людьми — это есть на самом деле. Существуют ценнейшие услуги, оказанные антихристианской пропаганде. За такие услуги надо награждать какой-нибудь вольтеровской премией… Все антихристианские сайты с криками радости цитируют антипоттеровские заявления христиан:''Ну, мы же вам говорили, какие они, эти христиане"»[154].

Педагогика, как и политика — это искусство возможного, искусство компромиссов. Не всё в окружающем мире зависит от нас. Даже дети — несмотря на то, что «долг верующих родителей воспитать ребенка в послушании»[155] — не всецело в нашей власти. И что же — каждый раз требовать, чтобы все было по-нашему? Все подминать под себя и свою мерку? И никогда не приспосабливаться самим? Но в жизни так не бывает. В чем-то реальность изменится под моим усилием, а в чем-то должен буду уступить я.

Иногда надо жестко сказать нет.

Но иногда уместнее не заметить, промолчать. Иногда церковным людям приходится отказать себе в удовольствии громогласно оспорить нехристианские действия и убеждения[156].

А порой можно перейти к активному действию — но не с целью опровержения или уничтожения, а с целью приобретения (в культуре это означает — перетолкования).

Так когда-то произошло преображение японского дзюдо в русское самбо: «Я хотел бы напомнить о происхождении русского самбо. Русское самбо возникло удивительным способом. Святой равноапостольный архиепископ Николай, основатель Японской Православной Церкви, в какой-то момент понял, что японская борьба дзюдо — это не только формирование физической силы, но это еще и способ духовной закалки. Он тогда послал одного из своих семинаристов в самую лучшую школу дзюдо. И семинарист овладел этой техникой, оставаясь православным христианином, а затем предпринял попытку наполнить технику тем, что дает православная духовная традиция. Этот человек, который позже стал советским разведчиком, был основоположником школы самбо»[157]. «10 апреля 2003 года в здании Союза писателей России состоялась презентация книги президента Всероссийской федерации самбо А. П.Хлопецкого «И вечный бой…». Эта книга рассказывает о жизненном пути, духовном становлении, совершенствовании мастерства создателя русской системы единоборства самбо («самозащита без оружия») В. С. Ощепкова. Первая книга трилогии, «Становление», написана в соавторстве с председателем Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата митрополитом Смоленскими и Калининградским Кириллом. В ней повествуется о годах, проведенных Василием Ощепковым в Японии, учебе в духовной семинарии, о влиянии, которое оказал на его становление и жизненный выбор выдающийся миссионер архиепископ Николай (Касаткин), принесший Православие на японскую землю и прославленный Церковью в лике святых. Выступая на презентации, митрополит Кирилл отметил: «Для многих современных людей Церковь — уважаемый, но не слишком понятный институт общества, поэтому религиозные ценности занимают лишь малое место в мировоззрении современного человека и не оказывают влияние на его поступки». В первой части трилогии читателю предлагается современный вариант жития святого Николая Японского, ибо «для того, чтобы православный идеал святости сделался для наших современников не отвлеченным понятием, а примером для подражания, нужно рассказывать о святых языком, доступным невоцерковленному человеку», — считает владыка Кирилл»[158].

Так когда-то античная философия была перетолкована столь радикально, что стала «служанкой» христианского богословия.

Проповедь разрыва всех связей с миром нецерковной культуры, проповедь бегства из современности есть ведь форма капитуляции. Христиане уходят из спорных культурных пространств — оставляя их в распоряжении бесспорного антихристианства.

Впрочем, проклятия в адрес современной культуры — это всего лишь извращенная форма исповеди. Такой проклинатель по сути просто признается в своей собственной бесталанности. Он не умеет творить христианскую культуру, а потому, ощущая это бессилие своих слов и своей мысли, своего пера и своей кисти, — проклинает светскую культуру вообще.

Так что недостаточно защищать Православие перед лицом культуры. Еще нужно защищать культуру перед лицом тех людей, которых еще в IV веке святитель Григорий Богослов назвал: «некоторые из числа чрез меру у нас православных»[159].

Так естественно замкнуться, отгородиться от мира нехристианской и порой открыто антихристианской культуры, анафематствовать все то, что за порогом храма, стать духовным луддитом. Но апостолы Павел и Иоанн в I веке, святой Иустин Философ и Климент Александрийский[160] во Il столетии христианства смогли увидеть доброе в культуре своих гонителей. И сегодня Церкви нужны люди, которые могли бы защищать христианство от нападок извне не только путем ответной критики, но и тем, что они обращали бы внимание своих оппонентов на те грани в их же собственной культуре, которые роднят ее с Евангелием.

Эта позиция была замечательно выражена в книге современной православной поэтессы Олеси Николаевой «Православие и современная культура». Не считая, что спасение придет к человеку через культуру, Олеся тем не менее убеждена, что и культура достойна защиты и освящения: «Идололатрия в отношении ее столь же утопична, сколь и ее полнейшее отвержение. Вторую тенденцию можно было бы назвать «околоцерковным народничеством»: это вера в то, что в Церковь можно прийти только через отказ от культуры и творчества, через опрощение. Стойкие приверженцы обскурантистского взгляда невольно впадают в манихейство. Не то чтобы творчество было вовсе свободно от греха, но оно не свободно именно в той мере, в какой не свободно от него любое человеческое бытие, любое человеческое проявление, будь то любовь, молитва и даже самопожертвование: плевелы, засеянные лукавым, возросли повсюду, а безгрешен лишь один Господь. Православная культура пока слишком слаба. Ее нельзя пересадить из прошлого, ее можно возделывать лишь в настоящем. К ней нельзя прикасаться брезгливыми обскурантскими руками — она требует любви к творчеству, подвига жизни, мысли и чувства».

Клайв Льюис любил приводить поговорку: «Всякая дорога из Иерусалима должна быть дорогой в Иерусалим»[161].

С «Гарри Поттером» можно уйти из Церкви. А можно с нею повстречаться.

Книги Ролинг раскрывают такое пространство, в котором можно вести диалог. В это пространство уже вошли миллионы детей. Вытащить их оттуда «анафемами» невозможно. А вот запереть их там с помощью предвзятых «низ-з-зя» можно[162].

Так что как некогда христианские миссионеры первых веков погружались в мир языческой философии, чтобы в ее мире и на ее языке говорить с людьми о Боге, так и сегодня можно было бы выучить язык Ролинг для разговора с нашими детьми.

Вот рассказ православного родителя. «Сам я приступил к чтению сериала исключительно из цензорских соображений. Что мне оставалось делать? Два абсолютно благонамеренных магла — бабушка и дедушка, — проконсультировавшись у юной ведьмочки-продавщицы книжного магазина, подарили первую книгу о Гарри Поттере на день рождения своему внуку — моему сыну. Ребенок начал было читать, но достаточно скоро его не слишком горячий читательский энтузиазм угас. Может быть, его утомили весьма схематичные картины безрадостного дохогвардского детства главного героя, а может быть, он побаивается заявленного магизма, чего я еще коснусь ниже. Так или иначе, книгу он отложил — а у меня тем самым появилась возможность спокойно оценить этот текст… Я верю, что бывают правильные православные семьи, где дети настолько чисты, что никогда не видели телевизора, а все глумливые попытки их школьных товарищей рассказать, что такое тампаксы, немедленно и с назиданием пресекает низвергающаяся на охальника с небес сера и жупел. Увы — по грехам моим, моя семья не такая. Мой сын уже в дошкольном возрасте по телику и кровавых мордобоев насмотрелся, и сладострастных стонов наслушался, а от просмотренных мистических ужастиков еще и сейчас спать без света боится. Что до чертей-дьяволов — то они у нас прямо в подъезде на стенках весьма живописно теми же детьми и намалеваны: с синими рогами и красными глазами. Так вот, не для правильных детей, а для тех, которые уже ужалены змеей магизма, — нет ли надежды, что ознакомление с текстом сыграет ту же роль, какую сыграло мужественное созерцание ужаленными евреями воздвигнутого в пустыне медного змея? "И сделал Моисей медного змея и выставил его на знамя, и когда змей ужалил человека, он, взглянув на медного змея, оставался жив" (Чис 21:9)»[163].

Рискованно? Но миссионерство — всегда риск. А отказ от риска разве всегда безопасен? Тот, кто просто от имени Церкви обличит Гарри Поттера, — не рискует ли и он чужими судьбами?

Я прекрасно понимаю, что публикацией этих своих «богословских досугов» я вызову всплеск осуждающей реакции в свой адрес со стороны немалого числа церковных людей. Ну что же, как говорится в книжке про Гарри и философский камень, «храбрость бывает разной. Надо быть достаточно отважным, чтобы противостоять врагу. Но не меньше отваги требуется для того, чтобы противостоять друзьям», — когда друзья совершают ошибку[164].

Книги про волшебную школу могут стать реальным рассадником антихристианских настроений и среди детей, и среди взрослых — в том случае, если Церковь объявит этим книжкам войну. Но миссионерски и педагогически умнее было бы или просто не замечать их, или же, заметив их существование как объективный, не зависящий от нас факт, дать этому факту такое толкование, при котором эти книжки стали бы мостиком на дороге в Церковь.

Я не советую читать эти книги тем, кто еще их не прочитал[165]. Я лишь исхожу из того, что они уже есть в мире наших детей. И предлагаю истолковать этот факт так, чтобы дети не остались с этим фактом один на один, без христианского компаса. Я просто предлагаю читать эту книгу вместе с детьми — иначе они все равно будут ее читать. Но без нас — в гостях или в библиотеках. Вам нужна такая «партизанская война» в вашей семье?

Я не говорю, что со всем, что написано в этих сказках, христианские педагоги должны согласиться. Но и осуждение не должно быть огульным[166].

Если миллионы детей во всем мире полюбили эту книжку — значит, есть в ней добро и свет: ибо детям вряд ли может понравиться зло. Поэтому и реакция педагога должна быть выверенной, как движения глазного хирурга.

Надо различить: где вместе почитать, где поиграть, где попереживать, а где и — вышутить. «Ты что, малыш, всерьез в волшебную школу записаться захотел? Да тебя самого, кажется, заколдовали! По-моему, к тебе применили заклятие на паралич разума! Знаешь, это когда палочку нацеливают на голову и кричат: «Сумасшестикус!». Вот мы с тобой сейчас пойдем купим газету с фоторекламой настоящих колдунов. Видишь — вот тут их фотографии. Присмотрись к глазам этих «целителей». Неужели тебе хочется, чтобы и твои глазки стали такими же пустыми, фальшивыми и злыми? Ты разве не знаешь, что в нашей реальной жизни рядом с каждым настоящим колдуном стоит дементор?».

Если вы просто отберете книгу у ребенка — вы потеряете право на подробный критический разговор о ней с вашим малышом. А если вы будете вместе ее читать и вместе ее переживать — то у вас будет возможность корректировать реакцию маленького читателя так, чтобы не книжка воспользовалась им, а ребенок — книжкой.

Заброшенное поле зарастает сорняками. В своей сегодняшней данности это поле трудное. На нем куча камней, на нем есть пятна, выеденные солью, и так далее. Но если просто пройти мимо него, если ограничиться вывеской таблички «Осторожно: мины!», то это поле все равно принесет урожай. Но — не нам. Табличке детвора не поверит. Сочтет за шутку (скорее всего — за неумную шутку). А другие «агрономы» специально засеют его сорняками своих перетолкований.

У нас перед глазами уже немало подобных примеров. Библия, забытая церковными проповедниками, превращается в источник подручных цитат для сектантов. И сатана ведь искушал Христа в пустыне, подбирая цитаты из Библии[167]… Если сегодня в электричке или метро видишь, как человек достает из сумки Библию и начинает ее читать, — в 99 случаях из ста можно быть уверенным, что это сектант.

По этой же логике развивается и история толкиенистского движения в России. Книга, написанная христианским автором с целью проповеди христианской системы ценностей[168], вконец одичала в наших постсоветских условиях. Немалое число толкиенистских групп извращенно, сатанистски прочитали ее. Уже есть анекдот о четырех стадиях развития толкиенизма. Первая: «вчера видел хоббита». Вторая: «пора за кольцом». Третья: «Профессор (обращение к Толкиену), Вы были неправы!»[169]. Четвертая: «Проклятые толкиенисты! Они играют в нас!».

Толкиен подчеркивал, что в его сказке никто никому не молится по той причине, что Бог не может быть действующим лицом сказки, а молиться не-Богу есть язычество. Но толкиенисты готовы совершать обряды «во имя валаров». А кто-то доходит до прямого служения тому «Мраку», с которым борются положительные герои Толкиена…

И какой же вывод из этой печальной истории сделали наши богословицы? — «Конечно, Толкиен не обязательно должен нести ответственность за то, как истолковывают его книги. Однако то, что сами тексты позволяют делать сатанинскую интерпретацию, заставляет по крайней мере быть осторожным. Так что выводы можно сделать вполне однозначные»[170]. Ну, а поскольку есть умельцы, которые и из чтения Библии могут выцеживать сатанистские и сектантские выводы, то и тут, наверно, уместны «однозначные» выводы о самой Библии…

А ведь все проще: христианскую культуру надо уметь защищать. Средство защиты — ежедневная проповедь ее ценностей и толкование, разъяснение ее текстов. Нехристианскую культуру надо уметь вовлекать в диалог, и те ее пласты, которые не против вас, объяснять так, чтобы они были за вас (см. Мк 9:40).

Но это ведь трудно, правда? А так хочется легкости… Эх, раззудись плечо, да размахнись рука!..

В кои-то веки детей заинтересовало что-то помимо жвачки. Согласно социологическим опросам, наши, российские дети почти поголовно мечтают переехать в Америку. И вдруг появилась сказка, заронившая в них другую мечту — о поездке к Хогвартс (так называется школа, в которой учится Поттер). Но угрюмые тети говорят им: «Не смей и думать об этом!». Что ж, дети тогда вернутся к своим прежним мечтам. И что-то подсказывает мне, что эти мечты будут отнюдь не о православном монашестве… А вот если бы им сказать: «Мир чуда действительно существует. Но путь к нему лежит по иным тропинкам. Волшебству мы вас, пожалуй, не научим, но молитве научить можем. А ведь только молитва может породить чудо, которое не раздавит тебя своими последствиями»…

В кои-то веки появился роман для подростков, в котором нет сексуальных провокаций. Но и тут вместо благодарности — поток обвинений: критикессам секс видится даже там, где его нет: уже во второй сказке они узрели «зловещие заклинания с сексуальным привкусом»[171]. «Сексуальный привкус» они ощутили в шепоте василиска… Ну, ясное дело, раз исходная аксиома «экспертизы» состоит в том, что «Гарри Поттер» плох, то вскрытие должно обнаружить в нем все плохое: «Вот и приплыли, все то же и все те же: опять смычка рок-музыки, секса и наркотиков — новых, сатанинских "ценностей"»[172]. Ни рок-музыки, ни секса, ни наркотиков в «Гарри Поттере» (как в книге, так и фильме) нет, но если доктор сказал в морг — значит, в морг! Так что поттерофобия ничем не лучше поттеромании. «Поттера» выбросить из своей квартиры легко. Но фобии-то останутся! «Плакса Миртл» под церковным платочком найдет другой повод для слез и причитаний.

Итак, предлагаю эксперимент. Пусть один и тот же церковный проповедник войдет в два разных класса светской школы. И в одном классе он будет запрещать детям читать книжки про Гарри Поттера, а в другом предложит читать эти книжки вместе. Как вы думаете, дети из какого класса через полгода станут прихожанами его Церкви?

Вот ради этих детей я и говорю своим церковным «друзьям»: подождите пугаться, подождите пугать, подождите осуждать и разоблачать, подождите верить слухам. Оттолкнуть детей от Церкви легко. Оттолкнуть — и остаться в горделивом сознании единственности своей чистоты. А если впустить детей в храм — будет шум, будет беспорядок, будет мусор. Но зато будут и дети.

Сами сказки про Игоря Горшкова (так на русский лад звучит имя Гарри Поттера) — это обычные книжки. Вот только появились они в необычно плохие времена. Если бы такая книга появилась сто лет назад — она была бы просто доброй фантазией. Вокруг была христианская культура, и она приняла бы в себя ребенка, прочитавшего сказку про Гарри. И в советской культуре такая сказка была бы безобидна. Но сегодня она стала капелькой, несомой мощной и мутной волной неоязычества: к детям, влюбленным в Гарри Поттера, приходят вполне взрослые тетеньки и дяденьки и говорят: «А теперь давайте колдовать по-настоящему, записывайтесь в реальный "Хоггвартс"».

Пособия для «начинающих эзотериков» продаются на каждом углу, идеи «мадам Ваблатской» проповедуются на школьных уроках так называемой «валеологии», и совсем не нужно искать «Косой переулок», чтобы найти магазинчик с магическими амулетами и учебниками. От сказки к реальному язычеству переход может оказаться слишком незаметным и быстрым.

В этих условиях прятать от детей книжки про Гарри Поттера глупо. Надо просто подумать о противовесе. О том, как ребенку дать знания о вере его народа, а не о суевериях далеких и давних кельтов.

Первые книги Ролинг не были очевидным образом связаны с миром христианства. Но из этого еще не следует, будто они были сатанинскими. Если даже христианский критик не заметил в первых же томах саги о Поттере проповедь последовательно христианской морали[173], он все же ничем не был понуждаем к демонизации этой сказки.

Это своего рода «ничейная полоса», и тот «делатель», который ступит на эту полосу, тот и будет выращивать на ней свои плоды. Толкователи и впрямь могут развернуть книги Ролинг в противоположные стороны. Сатанисты проявляют очевидный и, как всегда, грязный интерес к этим сказкам. Они не останавливаются перед прямыми фальсификациями — вроде того, что эти книги одобрил мэтр сатанизма Кроули, или придумывают интервью Ролинг лондонской газете, в котором она якобы выразила свои симпатии сатанизму.

Эти порождения отца лжи[174] уверяют, что 20-миллионный тираж этих книг приведет к пополнению их армии двадцатью миллионами юных новобранцев. И если христиане будут жечь эти книги и плеваться в их адрес, то, пожалуй, так оно и будет. Виноваты тут будут не книги, а мы, ибо дадим повод сработать вполне обычной (а не колдовской) человеческой логике: раз мне книга нравится, а христиане против нее, раз христиане сжигают сказки, в которых ни одного дурного слова в адрес их веры не сказано, значит, что-то и в самом деле у этих христиан не так, значит, стоит прислушаться к их критикам.

Каждое новое сообщение о том, что вот, еще один ребенок после прочтения «Гарри Поттера» попался на пропаганду магии и язычества, для меня будет означать лишь одно: вот и еще раз мы опоздали… Но давайте хотя бы сейчас поторопимся и дадим детям христианское прочтение той сказки, которую они так полюбили! Вот стоит ребенок с «Гарри Поттером» в руках. За эту книжку его к себе тянут язычники. А тут еще церковная тетя подходит и отталкивает эту книжку — вместе с ухватившимся за нее юным читателем. Две эти силы не противодействуют! Напротив, соединившись, они действуют в одном и том же направлении: подталкивая ребенка к сатанистам…

Мир Церкви — он сложен, потому что человечен. Разные люди. Разные вкусы. Разные понимания и разная способность понимать. В этом мире надо учиться жить, ориентироваться, думать. Единство Церкви определяется единством нашей веры во Христа, а не единообразием наших суждений о сказках. Принцип церковного устроения прост: In necessariis unitas, in dubiis libertas, in omnibus caritas («В главном — единство, во второстепенном — свобода, и во всем — любовь»)[175]. Отношение к «Гарри Поттеру» есть «второстепенное».

Если бы вдруг было сформулировано именно отношение Церкви (всей Церкви) к этой сказке, это означало бы, что из разряда «второстепенного» сей сюжет перешел бы в разряд «главного». А уж чем-чем, а «главным» «Гарри Поттер» никак не может быть в жизни христианина: ни как предмет его любви, ни как предмет его ненависти.

Я рассказал просто о своем, сугубо частном опыте восприятия «Гарри Поттера» и разговора о нем с детьми. Рассказал с чувством благодарности к сказке за то, что она позволила мне на несколько часов вернуться в мир детства. Написал же я эту работу с тем, чтобы сказать людям, у которых подобное, доброе отношение к этой сказке: если вы ее полюбили, то не стоит считать, будто между вами и миром Церкви пролегла линия фронта. Слухи о «нетерпимости» Православия преувеличены.

P/S. В октябре 2007 года, после завершения всей семитомной эпопеи, Дж. К. Ролинг ездила с турне по Америке: выступала перед поклонниками, раздавала интервью журналистам. И призналась и в своих христианских убеждениях и в том, что книги писала с миссионерской целью:

Вопрос: — «Дары Смерти» — единственная книга из сериала, у которой есть эпиграфы. Первый взят из Эсхила, второй — из книги американского философа Уильяма Пенна «Новые плоды уединенных размышлений».

Ответ: — Я их с любовью выбирала. Смотрите, одна фраза — из языческой трагедии, вторая — из книги философа-христианина. Я поняла, что использую их в последней книге, еще когда опубликовала вторую. Я всегда знала, что, если смогу использовать их в начале седьмой книги, значит, я правильно представила себе ее финал. Еще когда Гарри приходит в Годрикову лощину, он видит могилы и эпитафии на них. Одна — на могиле его родителей: "Последний враг, которого предстоит победить, — Смерть". Вторая — на могиле матери и сестры Дамблдора: Тде сокровище ваше, там будет и сердце ваше". И это прямая цитата из Евангелия от Матфея. Я думаю, эти две надписи резюмируют весь сериал; это практически смысл всей "Поттерианы".

Вопрос: — В последнем романе очевидны параллели с Евангелием: Гарри идет на смерть во имя любви к людям и именно благодаря этому возвращается с того света.

Ответ: — Для меня эти параллели всегда были очевидны. Я с самого начала знала, что в конце концов случится с Гарри. Просто в предыдущих шести романах не хотела об этом говорить. Христианство там никак не упоминается, и не потому, что я бояласьвставлять религиозные мотивы в детскую книжку, просто поклонники Поттера могли бы раньше времени понять, куда ветер дует.

Вопрос: — Многие католики выступают против "Поттерианы": дескать, она детские души совращает с пути истинного.

Ответ: — Да, против них выступают некоторые верующие, и что? Они же не евангелисты, чтобы считать свои рассуждения истиной в последней инстанции. Я сама хожу в церковь и не собираюсь нести никакой ответственности за мнение лунатиков-радикалов, разделяющих со мной религию.

(Дж. К. Ролинг: Гарри Поттер станет мракоборцем, а Гермиона — особисткой // Комсомольская правда 1 ноября 2007)

В общем, еще раз подтвердилась старая истина: наполовину сделанную работу дуракам не показывают…


АГРЕССИВНОЕ МИССИОНЕРСТВО

При встрече с «варваром» миссионер должен прежде всего решить нравственноаскетическую задачу: кто передо мной — враг или завтрашний брат.

Миссионер должен добрым глазом смотреть на того, к кому обращается. А у нас сегодня принято бояться всего того, что не «воцерковлено».

Многие церковные люди несут в себе советский взгляд на мир. «Психология осаждённой крепости». Ощущение того, что кругом враги-вредители, которые подкапываются под православие. Эта мысль, кстати, очень хорошо прослеживается в недавнем письме чукотского епископа Диомида. Да, мир сложен, но не всё в этом мире нам враждебно.

Несомненно, есть сознательные враги Церкви.

Но есть люди, которые, полемизируя с нами, все же готовы нас слышать.

Есть люди, которые по многим вопросам хоть и не согласны с нами, однако они не видят цель своей жизни в борьбе с нами. Они просто высказывают свою точку зрения.

А есть категория людей, выражающая наши же мысли, но на языке другой культуры, через другие символы, образы. Надо просто найти общий язык с этими людьми. И через их же символы донести до них слово Божие.

Миссионер должен переступать «грани» и выходит за рамки привычно-церковного — иначе он не распространит свет Евангелия. Надо приходить «невовремя» — туда, где нас не ждут, где, казалось бы, все закрыто от «клерикализма».

Это тактика агрессивного миссионерства. Принцип «агрессивного миссионерства» — это не цепляние к людям на улице. Это право христианского проповедника неполемически цитировать такие произведения, которые не помечены знаком сделано в Церкви.

Она означает, что даже в тех слоях и произведениях культуры, которые сами не осознают себя как христианские, мы должны уметь видеть их христианские смыслы.

Агрессия состоит в том, чтобы понудить людей к мысли и пониманию, к тому, чтобы они увидели в созерцаемой ими картинке больше, чем поначалу они хотели сами.

Первое поле такого агрессивно-миссионерского усилия — это рассказ о христианском смысле произведений христианской культуры. Например, пояснение того, что главное в Евангелии — собственно религия, мистика и богословие, а не «общечеловеческие этические ценности». И в христианстве главное — вера в Христа, а не «любовь к меньшинствам». Рублев написал икону Святой Троицы, а не плакат с призывом к собиранию русских земель. И монастыри — это не строительно-монтажные управления, история которых сводится к истории строительства храмов и колоколен, а места духовной борьбы и роста. На этом же поле приходится растолковывать вещи, понятные в христианском кругу и непонятные за его пределами — например, церковные аллюзии в произведениях Достоевского. Или «Хроники Нарнии» Льюиса. Дети (и взрослые), незнакомые с Первоисточником — Библией — не узнают ее переложения и в сказках Льюиса, тем самым обедняя свое восприятие этого писателя.

В некотооых случаях хоистианская идея в светском пооизвелении и не поячется. но чи.

Тут опять же миссионер может предложить замереть и подольше постоять мыслью на этой, вроде бы проходной фразе. Так обстоит дело с детективами Честертона про отца Брауна.

Агрессия может состоять и в том, чтобы сделать стоп-кадр, понудить детей заметить такие детали в просмотренном ими фильме, мимо которых они, скорее всего, прошли. Например, в фильме «Первый рыцарь» король Артур (Шон О'Коннори) перед началом заседаний Круглого стала и суда) произносит чеканные слова: «Да ниспошлет нам Господь желание найти Истину, мудрость открыть ее и мужество ее принять». По-моему, прекрасный повод для серьезной беседы… Кстати, еще одна гениальная фраза из этого фильма: «По другую сторону войны всегда лежит мир. И если ради него нужно сразиться — мы сразимся!».

А в фильме «Эскадрилья Лафайет» христианская тема присутствует на уровне просто жеста — один из американских летчиков пишет на фюзеляже своей «этажерки» «2 Тим 4:7». Умный зритель догадается, запомнит код-не-да-винчи и дома раскроет Библию по этой ссылке и прочитает — «Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил».

Второе поле агрессивно-миссионерского действия — обнажение того глубинного следа, которое века христианства оставили в светской культуре. Есть двухтысячелетняя инерция христианского воспитания, и она сказывается даже в тех современных людях, которые сами себя не считают связанными с религией. Но незаметно для себя самих они множеством нитей все же соединены с миром Евангелия. Однако то, что незаметно для них, может быть замечено взглядом со стороны. Именно так работает психотерапевт: он пробует заметить то, что в человеке есть, что влияет на его мышление и поведение, но что сам человек не замечает. Так работает культуролог: он показывает такие логические цепочки и такие ассоциативные связи, которые в культуре есть, но которые сама данная культура и ее носители могут не осознавать. Так может работать и богослов: узнавая незакавыченные цитаты из древних Книг в современных литературных исповедях. Христианские подтексты и смыслы были даже в советской высокой культуре — в лучших книгах и фильмах той поры (например, в фильмах Эльдара Рязанова). Даже если в них не упоминалось имя Бога, но в них было столь доброе и глубокое видение человека, которое могло появиться только в пространстве евангельского восприятия человеческой трагедии.

Границы христианской культуры и церковной жизни не совпадают. Человек может формально являться членом Церкви, но смотреть на людей не по-евангельски, а потребительским взглядом язычника. Возможно и обратное. Люди, живущие вне сознательной христианской веры и даже в формальном противостоянии ей, могут продолжать творить по сути именно христианскую культуру.

Третье поле — это узнавание того общего, действительно общечеловеческого, что есть в разных религиях. Например, некоторые правила аскезы будут одинаковы у йога и у христианского монаха. И тогда в той аудитории, где со словом йога сопряжен знак «Ух ты!», а со словом православие сопрягается разве что последняя скандальная статья из «Московского комсомольца», лучше сказать «В буддизме есть такая практика… Кстати, и в православной традиции есть нечто похожее». Может быть и за пределами Церкви найден такой образ, такой жест, выражающий благоговение перед святыней, который может быть внесен в нашу жизнь. Это заимствование не из язычества, а из человечества.

Даже если святыня другого человека неверна — она по милости Бога и такту миссионера — может стать Христовым жертвенником. Святитель Николай Японский рассматривал Нагано, известное своим буддистским храмом Дэнкондзи, как «место, совсем готовое для проповеди: между прочим и то, что там знаменитый идольский храм, делает народ более готовым к восприятию истинного учения, чем в других местах; все же так почва ума и сердца приготовлена, хоть думою об идоле»[176].

И еще это значит, что если есть какие-то пространства, не до конца сожженные, не откровенно антихристианские, то эти пространства надо захватывать и брать под свой контроль. Существует известный принцип земледелия: поле, за которым никто не ухаживает, зарастает сорняками. Возьмем, например, «Гарри Поттера». Ведь легче всего испугаться этой книжки и убежать. Но в этом случае мы это поле оставляем нашим врагам, которые засеют на нем свои сорняки, и эти сорняки дадут очень хороший урожай. Так произойдет в том случае, если Церковь скажет: «Да, Гарри Поттер — сатанист». Сатанисты данное утверждение, конечно, с удовольствием поддержат, и тогда с каждым экземпляром этого издания их число будет увеличиваться, а сама книга станет их рекламой.

Пример агрессивного миссионерства я вижу в проповедях апостола Павла. В своих посланиях апостол четырежды цитирует языческих поэтов и философов. При этом по меньшей мере три раза он заставляет этих философов поддерживать те идеи, которые были им чужды.

Например, в Тит 1:12–15 содержится цитата из Каллимаха: «Из них же самих один стихотворец сказал: «Критяне всегда лжецы, злые звери, утробы ленивые». Свидетельство это справедливо. По сей причине обличай их строго, дабы они были здравы в вере, не внимая Иудейским басням и постановлениям людей, отвращающихся от истины. Для чистых все чисто».

Это цитирование становится совсем необычным, если обратиться к его источнику. У поэта III века до P. X. Каллимаха сказано: «Лгут критяне всегда: измыслили гроб твой критяне; ты же не умер, но жив, о Зевс, присносущный владыка!» (Гимн Зевсу, 8). Ложь критян была в том, что они показывали гробницу Зевса — рядом с Khoccom[177]. Кипр гордился тем, что он является местом рождения Афродиты. Показывали киприоты и пещеру, где родился Зевс Но за особую плату туристам готовы были показать гробницу Зевса — что и вызывало возмущение благочестивых паломников, по верованию которых Зевс бессмертен… Итак, ложь критян была о смерти Зевса. Каллимах же — «реакционный» писатель, посвятивший свое перо защите древних обрядов и обычаев, которые его современникам стали казаться бессмысленными. Оттого его главное произведение называется «Причины» — причины появления на свет ставших непонятными преданий. И тут появляется повод возмутиться «неразборчивостью» апостола: как это Павел апологета язычества назвал «пророком»[178]? Как же это он согласился с осуждением критян за то, что те не верили в бессмертие Зевса? Неужто Павел и сам разделял веру в бессмертие олимпийских богов?..

В другом месте (Деян 17:28)апостол Павел приводит слова греческого поэта Арата (III в. до Р.Х.): мы Его и род. А о чьем же роде говорится о первоисточнике этой цитаты? — «Начнем с Зевса. Имя его постоянно должно жить на устах смертных; улицы, места общественных собраний, гавани, неизмеримый океан, все, все должно свидетельствовать об его величии. Всех нас его рука поддерживает и сохраняет. Потому что мы его род» (Арат. О феноменах. Цит. по: Климент Александрийский. Стром. V14). Опять есть повод упрекнуть «апостола языков»: неужто он считал себя принадлежащим к роду языческого бога Зевса?

Кстати, так уже поступал со стихами Арата иудейский проповедник Аристобул (II век до P. X.): трижды поменяв Зевс (Zeus) на Бог (Feos), он признается: «Мы, впрочем, придали стихам Арата должный смысл, заменив названное в них имя Зевса. Ведь по смыслу они относятся к Богу, оттого у нас так и сказано. Таким образом, мы привели эти строки в согласие с исследуемым предметом» (Цит. по: Евсевий Кесарийский. Евангельское приуготовление. 13.12.4)

Некоторые исследователи видят в этой фразе Павла и еще одну скрытую цитату: «Мы Им живем и движемся и существуем», — полагая, что она взята из Эпименида Критского (VII–Vl века до P. X.), — жреца и шамана, жившего в Vll веке[179]. Кстати, афинские безымянные алтари, поминавшиеся апостолом в его проповеди, также связаны с Эпименидом: «В это время афинян постигла моровая болезнь, и пифия повелела им очиститьгород; и они послали корабль с Никием, сыном Никерата, на Крит за Эпименидом. Эпименид приехал в 46-ю олимпиаду, совершил очищение города и остановил мор вот каким образом. Собравши овец, черных и белых, он пригнал их к Аресову холму и оттуда распустил куда глаза глядят, а сопровождающим велел: где какая ляжет, там и принести ее в жертву должному богу. Так покончил он с бедствием; а в память о том искуплении и поныне в разных концах Аттики можно видеть безымянные алтари» (ДиогенЛаэрци. Жизнеописания философов, 1,110). Особый колорит несет обращение к греческому звучанию слов апостола: именно в связи с этими безымянными алтарями Павел говорит о какой-то особой богобоязненности афинян. Буквально же они названы апостолом демоно-приветливыми 8ai|iove<xuepoi ('гестия' — очаг и богиня очага; отглагольная форма со значением принимать у себя дома).

Третье цитирование Павлом языческого авторитета — для меня смерть приобретение (ср. Флп 1:21). Источник цитаты — платоновская «Апология Сократа». Тут мы читаем: «Сколько есть надежд, что смерть — это благо! Смерть — это одно из двух: либо умереть значит стать ничем, так что умерший ничего уже не чувствует; либо же, если верить преданиям, это какая-то перемена для души, переселение из здешних мест в другое место. Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение. По-моему, если бы кому-нибудь предстояло выбрать ту ночь, в которую он спал так крепко, что даже не видел снов, и сравнить эту ночь с остальными ночами и днями своей жизни, и подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем ту ночь, — то, я думаю, не только самый простой человек, но и великий царь нашел бы, что таких ночей было у него наперечет с другими днями и ночами. Следовательно, если смерть такова, я, что касается меня, нахожу ее приобретением» (Платон. Апология Сократа, 40d-e). И опять тут повод изречь прокурорским тоном: неужели апостол Павел такое атеистическое представление о смерти считал утешительным?[180]

Подобного рода бесстрашное обращение к языческим текстам и понуждение их к подтверждению христианских истин было характерно и для церковных апологетов Il-Ill веков. Платон вряд ли догадывался, что в нем вычитают апостол Павел и Иустин Мученик. Апологеты весьма «неполиткорректно» обращались с первоисточниками, когда брали языческие тексты и нагружали их столь высокими евангельскими смыслами, о которых авторы не подозревали. Но тем не менее в результате получалось эффективное миссионерское оружие (очень важное прежде всего для самих церковных людей: память о созвучии их веры с идеями мирских философов мешала им заболеть сектантскими комплексами).

Сам же принцип агрессивного миссионерства был сформулирован святителем Григорием Великим в письме к Мелитту, одному из членов миссионерской группы, которую он сам послал в Англию для обращения англов, саксов и ютов в христианство (письмо от 18 июля 601 года). В этом письме святитель Григорий предостерегает от радикализма: «Мое решение, принятое после долгих раздумий относительно народа англов. Я решил, что храмы идолов этого народа не должны быть разрушены. Уничтожив находящихся в них идолов, возьмите святую воду, и окропите эти капища, и воздвигните в них алтари, и поместите святые реликвии. Ибо если храмы выстроены прочно, весьма важно заместить в них служение идолам службой Истинному Богу. Когда эти люди увидят, что святилища их не разрушены, они изгонят заблуждения из своих сердец и с большей охотой придут в знакомые им места, чтобы признать Истинного Бога и молиться Ему. Также можно заменить каким-либо праздником присущий им обычай закладывать быков в жертву демонам. Так, в день освящения даров или в праздники святых мучеников, чьи реликвии помещены в храме, следует позволить им возводить вокруг храма шалаши из веток и праздновать там. Так через внешние радости им легче будет прийти к радостям внутренним; ведь невозможно в один миг лишить всего их неподатливые умы.

Человек, намеревающийся взойти на вершину, карабкается по уступам вместо того, чтобы перепрыгивать через них. Так и Господь, явив себя израильтянам в Египте, повелел им служить Ему теми же жертвами, что до того они приносили дьяволу, и приказал им закладывать животных в жертву Ему. Уже с иными чувствами они откладывали часть жертвы и оставляли прочее, и хотя они закладывали тех же самых животных, но приносили их в жертву Истинному Богу, а не идолам, и, значит, это была уже иная жертва» (Беда Достопочтенный. Церковная история народов англов 1,30).

В Магадане в начале XXI века при епископе Феофане (Ашуркове) здание, строившееся для местного коммунистического обкома, было перестроено в величественный православный собор. В Монреале и Торонто синагоги были перестроены в соборы Русской Православной Церкви за рубежом. И опять же это не модернизм, а церковная традиция. Византийская история знает случаи перестройки бань (терм) в храмы[181]. Переосвящались и синагоги[182] и языческие храмы. Например, Папа Бонифаций 13 мая 609 г. освятил храм в честь девы Марии и всех мучеников языческий римский Пантеон (храм всех богов): «он получил от императора Фоки в дар римской церкви святилище, издревле называемое Пантеон, поскольку там находились изображения всех богов. Удалив оттуда всю скверну, он основал там церковь, посвященную святой Матери Божьей и всем мученикам Христовым, дабы по изгнании сонмища демонов служила она памятью сонму святых» (Беда Достопочтенный. Церковная история народов англов 2,4). Кстати, это и стало датой первого «Хэллоуина» — «Дня всех святых».

Но если сегодня я скажу в церковной среде, что я вот в разгар Великого Поста пошел в цирк и выступил там с проповедью — реакция будет однозначной: «Совсем, мол, Kypaев в шута превратился!». Что ж, вот новость не из моей жизни: «В эти дни в нашем городе проходят гастроли Московского государственного цирка. По благословению архиепископа Екатеринбургского и Верхотурского Викентия, для учеников церковно-приходских школ и воспитанников детских домов нашей области в Екатеринбургском цирке прошло благотворительное представление. Зал цирка был полон — на представлении побывало более 2,5 тысяч детей из самых разных городов нашей области. Сотрудники Миссионерского отдела Екатеринбургской епархии взяли на себя организацию распространения благотворительных билетов в детских домах и социальных приютах. С большой радостью все ребята реагировали на появление на арене животных, дружно аплодировали мастерству дрессировщиков, акробатов, воздушных гимнастов… По окончании представления к юным зрителям обратился присутствовавший в зале архиепископ Екатеринбургский и Верхотурский Викентий. Владыка сказал, что соблюдение заповедей Божиих особенно важно для всех нас в дни Великого поста. По словам Архипастыря, примером доброго отношения к животным может служить работа дрессировщиков рифовых акул. Даже акулы, по природе своей призванные уязвлять людей, чувствуют доброту людскую, и не трогают дрессировщиков-ныряльщиков, спускающихся к ним в бассейн»[183].

И в древности звучала порой церковная проповедь в местах «развлекательных». Апостол Павел проповедовал в афинском Ареопаге на собрании языческих философов, а отнюдь не церковных старост. А в Византии театром называлось место дискуссий интеллектуалов. Спектакли, представляемые в таком театре, — это были заранее подготовленные высокориторические речи или диспуты[184]. И эти речи касались и богословских тем.

Нет недопустимых мест поводов и времен для проповеди Евангелия. Есть недопустимое искажение самой проповеди. Если же слово православно — то оно уместно и «вовремя и невовремя».

Именно в традиции православия в любом месте и ситуации искать повод для памяти и речи о Боге. Прав современный историк, говоря о византийском писателе Никите Хониате (XII век): «В этой озорной словесной игре нет и капли рационалистических сомнений: скепсис ее — лишь кажущийся, иллюзорный. По сути дела, она восходит к архаическому интимному общению со священным, устойчиво державшемуся в средневековом аграрном обществе. Она отнюдь не составляла специфику мировоззрения Хониата, мы найдем такую игру, к примеру, в стихах Николая Музолона, описывающего свое плавание на Кипр: Бог Отец натягивал канаты, Сын управлял кораблем, а Дух надувал паруса — с такими моряками корабль благополучно добрался до гавани на десятый день»[185].

Если апостол говорит «Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь, за все благодарите» (1 Фесс 5:15–18), значит в жизни и речи не должно быть богословских «резерваций»: как дышишь — так и молись! Дышишь в цирке? Ну, так и молись и там тоже!

Есть профессионально-бурсацкий анекдот. Два семинариста поспорили, что смогут у духовника получить благословение на совмещение курения и молитвы. К духовнику они подошли порознь и услышали разные советы. Везунчик и более опытный студент спрашивает неудачника:

— А ты как вопрос-то поставил?

— Ну, я спросил: «Отче, а можно ли мне курить во время молитвы?».. Он и раскричался…

— Ну и дурак! Я спросил его иначе: «Отче, а можно ли во время перекура молиться?» — И он сказал: «Конечно!».

Вот так и с миссионерством. Если ставить вопрос «можно ли христианину ходить туда-то?» — ответ может быть один. А если спросить иначе — «можно ли о Христе напоминать там?» — ответ окажется иным…

Формулу миссионерства можно увидеть в следующем случае:

В 60-х годах XX века уполномоченный Совета по делам религий (то есть официальный гонитель Церкви) вызывает к себе митрополита Иосифа АлмаАтинского (ныне прославленного в лике святых) и говорит: «Вы должны произнести проповедь на тему «Гагарин в космос летал, Бога не видал!». Не скажешь такой проповеди — регистрации лишаю, собор закрываю!». Владыка ответствует: «Хорошо». И вот в назначенный день митрополит выходит на амвон и молвит: «Братья и сестры! Говорят, Гагарин в космос летал, Бога не видал! А Бог Гагарина видел и благословил его!». Это и есть формула православного айкидо или «агрессивного миссионерства».

ЖИЗНЬ ПРАВОСЛАВИЯ: ТОЧКИ РОСТА

У церковных и светских людей есть общая иллюзия, касающаяся церковной жизни: и тем и другим весьма часто представляется, что Церковь вне перемен. Нерелигиозно настроенные люди говорят об этом в диапазоне от сожаления до негодования. Православные же предпочитают гордиться собственной неизменностью.

А перемены все же есть. Нужно только настроить глаза так, чтобы разрешить себе их заметить. Так что же меняется в русском православии на рубеже тысячелетий?

Сейчас в истории России ставится небывалый эксперимент над тем, смогут ли христиане убедить в своей правоте целый народ без помощи полиции и государства.

Раньше христианство, как правило, продвигалось так: первые миссионеры начинали проповедь новому языческому народу. Их слушали — а потом кушали. Приезжали новые миссионеры. Их тоже кушали, но пробуждался первый интерес: а что это за люди такие, что дают себя кушать так безропотно? Проходили волны гонений — но постепенно число христиан достигало числа 10–15 % от общего числа населения… И тогда появлялся вождь (князь, царь, император[186]), который ощущал себя христианином и заявлял: «Кто не хочет быть мне врагом, приходи на Днепр креститься» (Это мягкий вариант, киевский; были и более жесткие, например, при христианизации германских племен).

А вот такого случая, чтобы все население страны было крещено по своему выбору, без подталкивания со стороны государства, мне не известно. Поэтому сегодняшняя ситуация значима прежде всего с богословско-антропологической точки зрения. Что такое христианство в мире людей? Действительно ли «душа человека по природе — христианка»? Христианство открыто для всех, или же его могут понять и принять только люди определенного склада?

Есть одна (весьма озадачивающая) параллель между евангельским утверждением и данными социологии. У социологов есть свои критерии для выявления числа реально религиозных людей: надо поставить вопрос о влиянии религиозных убеждений на повседневную жизнь человека. Влияет ли вера на его дела? В католических странах число прихожан подсчитывается по числу причастников в Великий Четверг (день воспоминания Тайной Вечери, то есть первого Причастия). Выясняется, ходит ли человек на исповедь и на мессу. В протестантских странах социологи спрашивают, читает ли человек Евангелие у себя дома или он слышит Библию только на воскресных собраниях…

Так вот, в советские времена социологи свидетельствовали, что процент верующих граждан атеистической державы составляет от 8 до 12 процентов. Во Франции опрос 1986 года, показывает, что лишь 10 % взрослого населения относятся к числу реально практикующих католиков (с регулярным посещением мессы). Причем практикующие католики составляют всего 13 % от числа всех людей, заявивших о своей приверженности католичеству[187]. В протестантском мире ситуация аналогичная — «Если говорить об активных членах Церкви, то они составляют, возможно, около 10 % от всего населения»[188].

Близость этих цифр заставляет предположить, что число людей, всерьез воспринимающих собственные религиозные убеждения, не зависит от конфессионального или политического климата в стране. 10–15 процентов людей способны разрешить своим убеждениям реально и постоянно влиять на свою жизнь. Это процент людей, которые всерьез живут так, как они это исповедуют. Они способны перестраивать свою судьбу в соответствии со своей верой. Остальные же не придают особого значения вопросам мировоззрения и готовы считать своей верой то, что им скажет власть (не обязательно государственная: это может быть авторитет масс-медиа, модных кинокумиров и т. п.).

Евангельская параллель очевидна: притча о талантах. Те, кто способен на личную религиозную жизнь, на личный религиозный выбор и на личное религиозное творчество, есть получившие «десять талантов». Это люди, изначально религиозно более одаренные, чем другие. Может быть, их сограждане более одарены в других областях (в музыке, в науке, в любви…), но талант веры особо ярок у этих 15 процентов[189].

Если религиозная одаренность сопрягается с одаренностью в области нравственной — получается святой (если нет — инквизитор). Если на религиозную и нравственную одаренность налагается одаренность эстетическая — миру является Андрей Рублев…

И как бы ни были талантливы в других областях остальные 85 процентов — но в религиозной сфере им суждена участь ведомых. На которую они, впрочем, довольно охотно соглашаются. Им говорят: «Вы атеисты», — и они соглашаются: «Да, в самом деле. Это попы нарочно от нас скрывали, что мы от обезьяны произошли». Затем им говорят: «Да что ж вы забыли веру ваших отцов?! Мы же православные!» — и они опять согласны: «Как же это мы слушали байки этих коммунистов и стали иванами, не помнящими родства!». Когда же им скажут: «Да что вы! Христианство — это иноземная религия, ее жиды нарочно придумали, чтобы нашу, исконно арийскую ведическую веру заменить, чтобы заставить нас, славян, вместо Крышеня-Кришны поклоняться ихнему Христу!» — толпа опять послушно возмутится: «Да сколько ж можно от нас прятать нашу родную экстрасенсорику и магию!».

Судьбы народов зависят в религиозной сфере оттого выбора, что сделают 10–15 процентов религиозно самостоятельных граждан. А значит, миссионеру для обращения народа в свою веру не нужно обращать большинство населения. Достаточно оказатьсяв поле зрения тех, кто сам ищет религиозную истину, и не оттолкнуть их. А затем эти десять-пятнадцать процентов уже передадут свой опыт и свои убеждения остальным[190]

Но вот тут и возникает главный вопрос пастырства и главный парадокс христианской жизни. Формы и нормы церковной жизни вырабатываются людьми, принадлежащими к религиозно одаренной, отзывчивой части человечества. Естественно, что они скраивали их по своему богатырскому размеру. Остальным она дается «на вырост». И как же найти баланс между тем, к чему рвутся души одаренных, и тем, что вместимо для тех, чья религиозная талантливость малоприметна?

Две крайности уже были в истории Церкви.

Одна — крайность монтанистов, донатистов, новациан. Они полагали, что Церковь должна самым серьезным и буквальным образом воспринять свою характеристику как «общины святых». Те, кто не могут понести всей высоты евангельских требований, должны быть раз и навсегда выведены из Церкви. В их замысле Церковь становится по сути монашеской общиной. В этом «движении ригористов, не вынесших исторической Церкви, нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан. Нельзя отрицать того, что уровень христианской жизни начинает понижаться в те годы. И все же победа Церкви над «новатианским бесчеловечием»[191] — одна из величайших ее побед. Она была одержана в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой «совершенных», отгородиться от всего, не способного это совершенство вынести, или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя «массу», вступить на путь медленного ее воспитания? Остаться вне мира, вне истории, или же принять ее, как свое поле для тяжелого и длинного труда?»[192].

Но вскоре стала намечаться иная опасность. Как быть с теми, кто вроде бы уже находится в сфере влияния и ответственности Церкви, но не испытывает достаточно энтузиазма в достижении ее идеалов? Как быть с людьми, у которых «нет органа, которым верят»[193]?

И здесь легко встать на путь насилия: как бы ни было тебе непонятно, неприятно, тяжко то, что предлагают тебе церковные правила, ты обязан их исполнять. Иначе…5

И постепенно в общественном малорелигиозном большинстве копится протест против того, что они воспринимают как «навязывание». И тогда начинаются взрывы.

Итак, на пороге третьего тысячелетия христианской истории перед нами вновь встает вопрос: как Церковь может увлечь Евангелием большинство? Зажечь своей верой меньшинство — возможно. Добиться пассивного согласия большинства, используядля этого авторитет государства — тоже можно. А вот удастся ли нам это сделать без помбщи светской власти? Вопрос открыт.

Другая перемена в современной церковной жизни — это изменение женской роли в церковной жизни. Женщины всегда были большинством в Церкви. Но это было молчащее большинство. «Высокая культура» — то есть культура школ и храмов — была мужской. Сегодня же появилась женская церковная литература. Женщины стали преподавателями богословских дисциплин[194].

Вторая значимая перемена — изменилась церковная молодежь.

Признаюсь: побаиваюсь я современных семинаристов. Сегодня впервые за 2000 лет мы, преподаватели духовных школ, учим своих студентов навыкам рациональной критики религиозной веры.

В семинариях XVIM-XIX веков (а раньше их в православии просто не было) ребята просто зубрили формулы. В лучшем случае — учились понимать их смысл[195]. Семинарии XX века учили защищать свое, но там и заикнуться нельзя было о критике большевицкой веры.

Сегодня же за стенами семинарий наших выпускников ждет мир, в котором изобильно встречаются секты и суеверия (в том числе и православного происхождения). И тут надо уметь не хлопать дверь. Не возводить молитвенные очи к небу, а спокойно и аргументированно разбирать нагромождение мифов.

Значит, семинаристов необходимо готовить к защите Православия от критики со стороны самых разных идеологий. И это в свою очередь означает, что они сами должны быть способны критическим взором посмотреть на мифологические построения сект.

Они должны уметь критиковать секты не только с точки зрения соответствия православным нормам веры, но и с точки зрения здравого смысла, общечеловеческой этики, науки, общественной пользы или вреда, соответствия тем или иным действительно авторитетным текстам религиозных традиций…

Надо готовить семинаристов к встрече с неимоверным количеством различных сектантских, оккультных и паранаучных представлений, заполнивших собой массовое сознание. Плюс к тому нужно уметь сопротивляться модным поверьям в самой церковной среде (будь то страх перед ИНН или желание видеть в лике святых Григория Распутина).

Значит, семинарист должен уметь найти рациональные аргументы для критики предмета веры его собеседника. Значит, рационально-критическое начало расширяет свое присутствие в системе его образования и усвоенных им навыков.

А хватит ли у так воспитанных людей такта, чувства внутренней очевидности, чтобы с этими критическими навыками не обратиться к самому Православию? Можно ли быть уверенным, что эти критические навыки не будут со временем перенесены на само воспитывающее его Православие? Сможет ли человек, наученный такому анализу чужой веры удержаться от аналогичного критически-пристального взгляда на веру свою? Сможет ли он совместить этот рационализм с любовью к своей святыне?

Человек, наученный сторониться современных апокрифов, знающий, как сегодня создаются псевдоцерковные легенды (про «святого старца Григория Распутина», например) — сможет ли он сохранить благочестивое отношение к традиционным Житиям? Одно дело — мир «предварительной цензуры». Это тот мир, в котором богослов-цензор отсеивает апокриф еще до его публикации. Тут его критика остается в предельно узком кругу. Одно дело критиковать рукопись. Другое дело — гласно критиковать уже опубликованный «житийный» текст, сопровождаемый иконографическим изображением новоявленного «старца» и даже «акафистом» ему…

В этом случае в сознании многих людей может пасть психологический барьер: оказывается, не все, написанное на церковно-славянском языке и окруженное нимбом, и в самом деле церковно и свято.

У нас сегодня свыше 5 ООО семинаристов. По закону больших чисел с ними может произойти все что угодно. Кто-то пойдет одним путем, кто-то совсем другим, кто-то воспитает в себе надлежащее чувство меры и такта. Но кто-то из тысяч семинаристов этого точно сделать не сможет. И начнет копиться масса богословски образованных людей с желанием что-то всерьез изменить в церковной жизни и вере. Появится группа людей с добротным богословским и церковно-историческим образованием, но контуженная порядками бурсы. Без теплого внутреннего чувства к Церкви их знания могут быть приложены к ее критике и к ее перекраиванию под их представление о том, «как надо».

Оттого одна из перспектив церковного развития в XXI веке для меня выражается вопросом — «Как скоро имя диакона Андрея Кураева станет в глазах семинаристов символом отсталости и мракобесия?». Я понимаю, что без перемен в отношении к светской и молодежной культуре не обойтись. Но где пределы этих перемен? Будут ли они затрагивать более глубокие слои собственно церковной жизни и веры? Нетрудно сдвинуть с места вагонетку. Сложнее ее затормозить. Революции обычно заходят гораздо дальше того, о чем мечталось их инициаторам. «Есть у революции начало, нет у революции конца».

Да и семинаристы сегодня другие. В советские годы юноша, поступавший в семинарию, совершал поступок: бегство из «зоны». Он, правда, попадал в такое пространство, в котором его свобода также была изрядно ограничена. Игумен Никон (Воробьев) так оценивал семинарские порядки 60-х годов XX века: «Я считаю преступлением со стороны "старших", что они без испытания, без указания пути принимают в монашество поличным расчетам. Уверен, что они этого не сделают по отношению к собственным детям, а чужих не жалеют… Это — плод ложной постановки духовной школы. Взяли механически внешний строй старой школы без его достоинств, без его опытных и образованных преподавателей, без учета нынешних обстоятельств — и спокойны. Даже отношение к учащимся как к лагерникам, а не свободным живым личностям, которым надо всячески помочь утвердиться прежде всего в вере, в живой вере в Бога, а не требовать знания на память кучи сырого материала. Доходит ли, не говорю — до сердца, а даже до ума хоть один предмет? Делается ли он своим для учащегося? Сомневаюсь. Это куча фактов, сырой, непереваренный материал. Хуже того. При малой вере рассмотрение «лжеименным» разумом духовных истин приводит к «снижению» значения этих истин. С них снимается покров таинственности, глубины Божественной мудрости. Эти истины делаются предметом «пререкания языков», чуждым для души учащихся. Вера слабеет и даже исчезает… Все надо бы переделать, начиная с программ и кончая администрацией, даже помещениями. Скажут, не такое теперь время. Пусть всего нельзя сделать, а кое-что можно. А главное, всем надо бы иметь в виду эту цель, что можно — с своей стороны делать, а о прочем скорбеть. Тогда само собой и отношение к учащимся было бы не такое, как теперь, а как к живым душам, перед которыми все, начиная с ректора и кончая прислугой, должны были бы считать себя должниками, не могущими выплатить свой долг»[196].

Сегодня эта «казарменность» семинарий не ослабла[197]. Но если в советские годы она казалась вольницей по сравнению с тем, что творилось в светском обществе, то теперь-то все наоборот. Теперь ребята приходят в семинарию с немалым (и порой излишним) опытом личной свободы. Теперь семинаристам есть куда уходить из духовной школы. И если таким людям свои догматы преподносят без пояснений, без вдохновения и без любви, а зато чужие догматы учат критиковать, то весьма скоро наши семинаристы научатся оборачивать этот огонь критики против своих учителей.

В семинарии приходят уже не дети духовного сословия. Свою дорогу они выбрали среди множества иных. И при этом им есть куда с нее сворачивать, причем даже не порывая с Церковью. Молодой человек, не прижившийся в семинарии, может стать священником в соседней епархии, а может и оставаясь мирянином работать в какой-либоиз церковных структур. Он может стать светским журналистом, пишущим на церковные темы (причем далеко не всегда в стиле, приятном для епископата).

Знание об этих возможностях делает студентов более раскрепощенными, менее зависимыми от администрации духовных школ.

И значит, нас ждут новые реформационные попытки. Так что дорога церковной истории в XIX веке не будет гладкой. Правда, если колдобины на ней в XX веке для нас вырывали большевики, то в этом столетии это не менее успешно сделаем мы собственными руками.

Еще одна реформация уже у нас в доме. Это — «Опричная реформация», о которой я уже писал в книге «Церковь в мире людей». Это движения мирян в защиту своего права иметь свои суеверия, игнорируя голос епископата и богословов.

Перемены коснулись и монастырей. По крайней мере в одном отношении они сегодня более похожи на русские обители XVI века, чем на монастыри XIX столетия. Допетровские монастыри — это социальные модели всего древнерусского общества. В них были и царские дети, и дети крестьян. Оттого они были тем, чем их назвал Георгий Федотов — «святые зародыши неродившихся университетов». Или, более привычно — центрами культуры и книжности.

В 1661 г. патриархи Паисий Иерусалимский, Макарий Антиохийский и Иоасаф Московский издают «Выписку от Божественных писаний о благолепном писании икон и обличение на неистово пишущих оныя», в которой утверждается, что к написанию икон допускаются лишь свободные, а не рабы и пленники — «токмо благородных чада и советничии сынове тому художеству навыкают»[198].

Но в XVIII столетии исчезает единая общенациональная культура. Теперь у «советничих сынов» свои художества, свой стиль жизни и свой круг чтения, а у простолюдинов — свои. Начитавшиеся Вольтера боярские дети уже не идут в монастыри.

Кроме того, серия петровских указов запрещает монахам держать в кельях бумагу и чернила: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток совестных без собственного бдения настоятеля под жестоким на теле наказанием никому не писать, чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной ползы позволится; и того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетные их и тщетные письма. А ежели которому брату случится настоящая письма потреба, и тому писать в трапезе из общей чернильницы и на бумаге общей за собственным настоятеля своего позволением, а самоволно того не дерзать под жестоким наказанием»[199].

Так был перекрыт основной ручеек древнерусской культуры и книжности: монашеское летописание и книжное творчество. В устрояемом Петром регулярно-полицейском государстве не должно было быть конкурентов для столичных газет.

Монастыри становятся социально однородными — крестьянскими. В результате крестьяне в рясах на Соловках умудряются выращивать арбузы. Но монастыри теряют свое прежнее просветительское и миссионерское значение. В 1918 году на Поместном Соборе нижегородский митрополит Арсений привел такую статистику: «У меня в епархии 45 монастырей. Но у меня среди монашествующих лишь два лица со средним образованием»[200].

Это — монахи-трудяги. Но Достоевский выше «делателей» ставил «созерцателей». Кажется, также считал и физик Резерфорд. Однажды вечером он зашел в лабораторию, в которой, несмотря на позднее время, увидел своего ученика склоненным над приборами. — Что вы делаете так поздно? — спросил Резерфорд. — Работаю, — последовал ответ. — А что вы делаете днем? — Работаю, разумеется, — отвечал ученик. — И рано утром тоже работаете? — Да, профессор, и утром работаю, — подтвердил ученик, рассчитывая на похвалу из уст знаменитого ученого. Резерфорд помрачнел и раздраженно спросил: — Послушайте, а когда же вы думаете?

Сегодня снова стали появляться думающие монахи.

Сегодняшние монастыри снова стали точным слепком образовательной стратификации российского общества. В стране «всеобщего среднего» и среди монахов нет неучей. А процент монахов с университетским образованием, пожалуй, даже выше, чем в целом в обществе. Значит, можно ожидать роста «ученого монашества» и появления миссионерских монастырей. Можно ожидать диверсификации русского монашества, то есть появления монашеских орденов[201].

В России есть поговорка про монастырь с чужим уставом. Но на деле все монастыри живут по сути по одному и тому же уставу. С точки зрения католиков все монастыри православного мира относятся к одному ордену — «базилиан» (поскольку живут по уставу святителя Василия Великого). Негласные попытки ввести разнообразие в жизнь монахов — прежде всего чрез выделение монашеской интеллигенции — относятся лишь к концу XIX столетия (а в начале XX века более всего об этом хлопотали Петербургский митрополит Антоний Вадковский и архиепископ Антоний Храповицкий — будущий создатель Зарубежной Церкви).

Мало кто знает, что сегодня в стенах Троице-Сергиевой Лавры живут два монастыря, две монашеские общины с разным уставом, с разными настоятелями, духовниками, разным порядком служб и постов. Есть собственно Лавра, а есть монашеское братство преподавателей Московской Духовной Академии. Оказалось, что если монах-преподаватель Академии будет честно жить по всем правилам Лавры, то у него не достанет сил для собственно научных и педагогических трудов.

Эта логика хорошо видна из современной практики русского Пантелиимонова монастыря на Афоне. Устав жизнь весьма суров: подъем в час ночи. Час — на келейные молитвы. В два часа начинается утреня, переходящая в литургию. В шесть-семь утра монахи покидают храм. В непостный день (а постными там считаются все понедельники, пятницы и среды, плюс четыре многодневных общецерковных поста) затем предлагается завтрак. Далее — свободное время до начала рабочего дня (послушаний). С 9 часов до 1 б — работа. С 1 б до 18 — вечерняя служба. Затем обед (он же ужин, он же завтрак в постные дни). С19 до 21 — снова храм, снова служба («параклис»). В 21 час — отбой. Свободное время только утром. И его длительность для каждого монаха разная. Час — для тех, кто несет работу тяжелую, физическую или же автоматическую. Два-три часа — для тех, кто имеет дело с «бумажками»: бухгалтерия, канцелярия, библиотека. Принцип прост: рабочий инструмент надо держать в порядке. Сказать «паки и паки» можно и на автопилоте, «не приходя в сознание». А вот принимать решения и совершать действия, от которых зависит весь монастырь, особенно в его связях с внешним миром, надо с предельной осознанностью и осторожностью.

Так что и в православном монашестве есть понимание того, что пути даже монахов могут быть разными. Схема жизни схимников не обязана быть одинаковой (это не игра слов: греческое слово стхлца было истоком обоих этих слов русского языка). Вот только знание об этом не должно быть внутрикорпоративным.

Лучше издалека предупреждать паломников и искателей монашеского креста: у нашего монашеского братства такая-то специализация. Это нужно, чтобы человек, который стоит на пороге монастыря, не обманывался, а честно понимал: это городской монастырь, и поэтому «всяк сюда входящий» должен оставить надежду на то, чтоб стать затворником и молчальником.

Сколько судеб было искалечено из-за отсутствия таких предупреждений! Ведь понятно, что нельзя приходить в городской монастырь (например, в московский Данилов) с мечтой о безмолвно-уединенном житии. Городской монастырь — это миссионерский центр. Сюда нельзя принимать тех, кто боится людей и хочет от них спрятаться.

Тем, кто желает уединения, лучше сразу ехать в такую даль, которая не обозначена в туристско-паломнических рекламах. Если тебе неинтересны люди, если ты людей воспринимаешь как помеху своей сосредоточенности — уезжай в какой-нибудь скит, построенный на руинах колхоза «Заветы Ильича», и там себе занимайся исихазмом. Ты должен понять, где тебе место: в Даниловом монастыре — или, в таком далеком монастырьке, о котором к счастью его насельников еще не написано ни одной книги?

Подсказка при выборе очень проста: когда ты видишь девчонку в мини-юбке на территории городского монастыря — тебя это радует или возмущает? Если возмущает — именно тебе не место в этом монастыре, а не этой девчонке.

Когда на воротах монастыря висит объявление «ПРОСЬБА В КОРОТКИХ ЮБКАХ НЕ ВХОДИТЬ», то это я расцениваю как публичную исповедь братии этого монастыря. «Простите, мол, мы настолько сексуально подвижны и возбудимы, что не можем спокойно смотреть на мини-юбки». Что ж — спасибо, отцы, за вашу исповедальность, и да хранит вас Господь. Но это ваши проблемы, а не проблемы этих девчонок.

Городские монахи-миссионеры должны смотреть не в асфальт, а в лица людей и встречать улыбкой туристов.

Если ты хороший городской монах-миссионер, то ты спокойно посмотришь на эту девчонку в майке или в мини-юбке и обрадуешься ей и ее виду! Вид мини-юбки должен порождать в тебе радость, а не возмущение: «Надо же, вон какая нецерковная девчонка по промыслу Божию зашла к нам! Слава Богу, что и в ней есть еще живая душа!». Да, это нецерковная девчонка, и по ее виду это понятно. Но она тем не менее пришла же сюда! И это — радостно!

Нельзя не заметить, что среди тех черт, что роднят служение врача и священника, есть общее умение профессионально радоваться при виде запущенных случаев. Врачу неинтересно просто вырезать аппендицит, а вот какой-нибудь интересный случай с необычными осложнениями: «какой материал для моей докторской!» У священника похожая реакция: «ты был так далеко, но ты нашелся, ты, с такой странной судьбой, дурак, так себя изломавший, но тем не менее ты пришел сюда! Аллилуйя!..»

В общем, будет честнее, если в монашестве XXI века сложатся некие аналоги католических орденов: монастырские братства с ясным различием уставов и с разными задачами.

Ученое монашество возродится. Вопрос в том — захочет ли оно свои таланты (в том числе талант монашеской свободы) ставить на защиту общецерковных интересов, выражаемых епископатом, или же предпочтет слиться с низовой реформацией, или же возглавит реформацию классического образца.

Еще один новый вызов, обращаемый миром к Церкви — это свобода совести. Из двух тысяч лет своей истории Православная Церковь лишь 15 лет живет в условиях свободы совести. Она может проповедовать, но не может понуждать. Значит — надо уметь объясняться. Не назидать, не наставлять, а именно объясняться: не вы должны, а нам представляется.

Несогласие многих людей и течений мысли с христианством, но такое несогласие, которое разрешает полемику, а не бросает в тюрьмы, приведет к тому, что Церковь вспомнит язык своих ранних апологетов. И все более заметным будет становиться слой мирян и священников, которые о своей вере будут говорить на языке университетской культуры.


ПОПЫТКА БЫТЬ ОПТИМИСТОМ

(Тенденции в религиозной жизни России начала нового тысячелетия)


1.РЕИНКАРНАЦИЯ ЛЕНИНА

Годы госатеизма стали для России своего рода машиной времени, точнее — машиной борьбы со временем, машиной, отменяющей историю. Все то, что было выстрадано человечеством за тысячелетия его религиозной эволюции, было смято и сдавлено. Атеизм отбросил на нулевой уровень религиозную мысль, осуществил обвал религиозной культуры[202].

Культура как таковая создается для того, чтобы сдерживать и преображать инстинкты человека. Любой инстинкт нуждается в воспитании и контроле. Надо воспитывать национально-патриотическое чувство (чтобы оно было созидающим, а не разрушающим), надо уметь владеть половым инстинктом, надо учить человека владеть искусством речи и мысли. Вот точно так же нужно учить человека владеть его религиозным инстинктом. Но дисциплина религиозной мысли и жизни, что в течение тысячелетия создавалась в России Православной Церковью, была в одночасье отброшена.

Религиозный инстинкт не исчез. Любой инстинкт (в том числе религиозный) является неизменным антропологическим фактором, а потому он неуничтожим. Но религиозный инстинкт в СССР остался безнадзорным. И совсем неудивительно, что он начал выкидывать странные штуки.

Прежде всего он сменил предмет своего поиска и формы своего выражения. То, что прежде считалось святыней, перестало считаться таковым. Но немедленно явились иные «нумены», иные святыньки, ритуалы и мифы…

Уже формула Маяковского «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» отмечена печатью несомненного религиозного энтузиазма. Его же уверение, что «Мы говорим Ленин — подразумеваем партия; Мы говорим партия — подразумеваем Ленин» довольно точно воспроизводит христианскую формулу отношений Христа и Церкви. Более того — в поэме «Владимир Ильич Ленин» достаточно ясно прописывается различение Ульянова и Ленина. Ленин — это «дух Революции»; Ульянов — временное воплощение этого духа.

До вполне догматической отчетливости это революционистское верование будет доведено позднее Андреем Вознесенским:

Я в Шушенском. В лесу слоняюсь.

Такая глушь в лесах моих!

Я думаю, что гениальность

Переселяется в других.

Уходят времена и числа.

Меняет гений свой покров.

Он — дух народа. В этом смысле

Был Лениным — Андрей Рублев.

Как по архангелам келейным

порхал огонь неукрощен.

И, может, на секунду Лениным

Был Лермонтов и Пугачев.

Но вот в стране узкоколейной,

шугнув испуганную шваль,

в Ульянова вселился Ленин,

так что пиджак трещал по швам!

Он диктовал его декреты.

Ульянов был его техредом.

Нацелен и лобаст, как линза,

он в гневный фокус собирал,

Что думал зал. И афоризмом

Обрушивал на этот зал.

И часто от бессонных планов,

упав лицом на кулаки,

Устало говорил Ульянов:

«Мне трудно, Ленин. Помоги!»

Когда он хаживал с ружьишком,

Он не был Лениным тогда,

А Ленин с профилем мужицким

Брал легендарно города!

Вносили тело в зал нетопленный,

А он — в тулупы, лбы, глаза,

Ушел в нахмуренные толпы,

Как партизан идет в леса…

Он строил, светел и двужилен,

страну в такие холода.

Не говорите: «Если б жил он!»

Вот если бы умер — что тогда?[203]

Индолог Алексей Пименов, обративший внимание на религиозную нагруженность поэзии Маяковского и Вознесенского, прочитал их строки в соответствии со своими профессиональными интересами. Он полагает, что в них имеет место воспроизведение традиционного ведического верования в периодические воплощения безличностного Абсолюта на земле: «Итак, если Ульянов-Ленин — единица, то "товарищ Ленин" с его "долгой жизнью" — это и есть "мозг", "сила", "совесть" рабочего класса, т. е. главная ценность на Земле. Иными словами: это — высшее бытие. Абсолют в рождавшейся тогда религиозно-мифологической традиции большевизма. Абсолют, называемый Ленинпартия, по существу, не персонифицирован. Его границы во времени размыты. Не вечен ли он? Маяковский не доводит до конца этот мотив, но вывод напрашивается именно такой. Безличность Абсолюта не делает его, однако, отвлеченным и расплывчатым. Настаивая на ней, поэт, собственно говоря, стремится к тому, чтобы как можно ярче выразить его неисчерпаемость, его несводимость к какой-либо "единице", пусть самойвыдающейся. Между прочим, и всезнание, способность "Землю всю охватывая разом, видеть то, что временем закрыто" — тоже получает дополнительное обоснование, оказавшись присущей не просто "герою", а субстанции, имеющей много дополняющих друг друга личин. Но ее-то, эту субстанцию, образуют, в нее сливаются пальцы "миллионопалой руки", "единицы", утратившие свою единичность в сомкнутом строю. Траур превращается во вспышку энтузиазма в тот момент, когда масса приходит в движение; и когда именно марш "железных батальонов пролетариата" (выражение реального, исторического Ленина) становится ответом на вопрос: кем его заменить? Его не надо никем заменять, он по-прежнему здесь, в "страшном рывке" Красной площади и в красном знамени, развевающемся над ней. Все скорбевшие и шедшие за гробом — они и есть вечно живой Ленин. Интересно, что очень сходную трактовку образа большевистского вождя можно встретить у поэтов — современников Маяковского, но чрезвычайно далеких от него и по политическим убеждениям, и по представлениям о задачах поэзии. Характерно, например, определение, данное Есениным: "Скажи, кто такое Ленин? Я тихо ответил: он — вы" (Есенин С. Сочинения в двух томах. Т. 2. М, 1956. С. 177). Образ "безличного" Ленина мы встречаем и у собрата В. В. Маяковского по футуризму Вас. Каменского! ("Ленин — наше бессмертие" [ЦГАЛИ, фонд 14/97, опись 1])… Маяковский воспроизвел два важнейших момента, характеризующие представления о сакральном, присущие архаическим религиям; идею "всезнания" учителя и идею безличного Абсолюта… Поразительно, что, живописуя свой идеал, они, сами того не желая, совершенно бессознательно воспроизводили черты архаического религиозного мышления, важнейшие типологические особенности безоткровенных религий древнего Востока»[204].

К этим наблюдениям стоит только добавить, что возможна и иная, уже не восточная, а западная и исторически более близкая параллель к приведенным поэтическим текстам. Это — гностицизм, проводящий четкое различие между Иисусом и Христом. Христос — Божественный дух, подселяющийся к душе Иисуса в минуту крещения в Иордане и оставляющий его перед распятием… Впрочем, сам гностицизм есть попытка языческого прочтения христианского сюжета; попытка перетолковать новизну Нового Завета в категориях архаики.

Можно также вспомнить творчество Андрея Платонова. В одной из его повестей коммуна назначает точную дату построения Коммунизма. И вот, когда в назначенный день рано утром главный герой выходит из своего барака, он замирает, пораженный и возмущенный. Поражен он тем, что Солнце всходит на Востоке! Как так — при коммунизме светило смеет всходить по старорежимному, по-царски?.. Это возмущение платоновского персонажа довольно точно передает поистине космический размах замыслов и чувств, надежд и верований, который был присущ народному восприятию большевизма. Большевизм воспринимался не как социальная программа, а как поистине космический переворот, то есть наделялся статусом религиозной мистерии, которая обладает магической силой перебрасывать адепта с одного плана бытия в другой, «из царства необходимости — в царство свободы»[205].

Когда же энтузиазм религиозного переживания коммунизма угас, обнаружилось, что без крипторелигиозной идеи страна не смогла прожить более срока жизни одного поколения…

Впрочем, в конце 80-х гг. религиозный инстинкт нашей страны проявил себя невиданным образом. У нас родилась неслыханная на Земле религия — религия консумизма. Это форма религиозного инстинкта, которая исходит из того, что смысл жизни состоит в том, чтобы потреблять. Клич «будем есть вкуснее, больше, пикантнее» стал восприниматься с религиозным фанатизмом, даже надрывом. Интеллигенты бросились подсчитывать, «чьи пироги пышнее», именно пышность пирогов считая критерием «цивилизованности» и предельным смыслом общественной и человеческой жизни… На телеэкраны, наконец-то начавшие показывать картинки изобилия в западных супермаркетах, смотрели с восторгом не меньшим, чем дикари на своих идолов… В качестве самоочевидного довода, демонстрирующего преимущества одной религии над другой, приводились выкладки социологов о том, в странах какой религиозной традиции выше уровень материального потребления…

Наконец, в начале 90-х годов религиозный инстинкт, доселе загоняемый в подполье, был раскрепощен. И начал себя проявлять в самых простых, то есть — в самых архаичных формах.


2. ПОСТСОВЕТСКАЯ АРХАИКА

Примитивнейшая форма религиозности — «культ предков». Именно он является самым массовым культом в постсоветской России — о чем свидетельствуют нескончаемые вереницы автобусов, отправляемые городскими властями на пригородные кладбища в день Пасхи (и это при том, что церковные правила не предполагают никаких заупокойных молитв в девятидневном промежутке от Пасхи до Радоницы!).

Не менее архаичная форма религиозности — тотемизм, предполагающий зависимость человека от некиих зверушек (телезрителям тотемные верования знакомы по рекламному ролику: «Я — Белый Орел!»). Но разве не тотемизмом является повальный интерес к «восточным календарям», когда люди с гордостью свидетельствуют о себе: «Я — Крыса!» — «А я — Скорпион! Приятно познакомиться!»? Люди поистине не слышат, что они говорят. Нарасхват идут статьи, носящие прямо-таки неприличные названия — «Какое ты дерево?». Запредельного градуса эти языческие игрища достигают в предновогодние дни. Тут их масштаб таков, что впору проводить языковую реформу. И вместо традиционного «С новым годом» поздравлять: «С новым гадом!». Например: «Закончился Год Голубой Свиньи! Начинается Год Красной Крысы! С новым гадом вас, дорогие товарищи!».

Помнится, еще апостол Павел что-то говорил о людях, которые, «называя себя мудрыми, обезумели» и вместо Бога воздвигли подобия «птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся, и служили твари вместо Творца» (Рим 1:23–25).

Еще одна форма религиозной архаики — это шаманизм. Но что же есть нынешний «кашпир во время чумака», как не форма шаманизма?

Так что надо отдавать себе отчет в том, что не столько православие пробуждается и набирает силу на просторах России, сколько архаика. Язычество.

Поставим хотя бы мысленный эксперимент. Представим, что средний «россиянин» оказался в ситуации важного жизненного выбора (менять квартиру или нет, переезжать в другой город или нет, сохранять семью или нет, менять ли место работы…). И вот он решил заручиться санкцией Небес на свой поступок. Вопрос: куда он пойдет за искомым благословением? Варианты ответа: 1) Обратится к православному священнику с просьбой дать совет и благословение; б) раскроет Библию, чтобы в ней попробовать найти ответ; 3) пойдет к гадалке; 4) раскроет гороскоп… Достаточно очевидно, что средний обыватель выберет последние два варианта. Это и означает, что живем мы в стране практикующего язычества[206].

От абсолютного нуля нам теперь предстоит подниматься к вершине. Направление этого движения достаточно точно передано названием одной из книг протоиерея Александра Меня: «От магизма к единобожию». Только теперь это уже не вектор, описывающий движение далекой истории, но вектор предполагаемого будущего. Нескольким поколениям теперь предстоит проходить этот трудный путь от шаманизма к Заповедям Ветхого Завета. Затем еще нужно будет дорасти до Евангелия. Потом станут понятны Святые Отцы Православия…


3. РЕВОЛЮЦИЯ В ЯЗЫКЕ

Пожалуй, одним из самых очевидных свидетельств о глубине происшедшей религиозной катастрофы является язык. Каждый народ, каждая культура вырабатывает свой базовый лексикон основных духовно-нравственных понятий. Этот язык понятен всем, независимо от социального статуса и образовательного ценза. Смерд и князь, стоя в храме, одинаково понимали ключевые слова типа «грех», «покаяние», «заповедь», «молитва», «благодать», «спасение»…

Но сегодня в нашей стране происходит смена языка религиозной культуры. Базовые слова христианской, средиземноморской культуры уходят из нашей жизни. Они либо забываются[207]. Либо перетолковываются. Как, например, было перетолковано значение слова «покаяние» в знаменитом фильме Абуладзе (где оно оказалось приравнено к обличению грехов своих предков, для какового деяния в библейском языке есть вообще-то совершенно иной термин: хамство).

На место забытых и оболганных слов христианской традиции в обиход приходят другие. Страна заговорила на оккультном жаргоне: «карма», «нирвана», «эгрегор», «энергетика», «астрал» и т. п.

Однажды я общался с первоклашками в самой обычной, светской школе. Начал разговор с главного — с темы о смерти. Говорю: «Представьте, что в класс, где учатся маленькие гусеницы, пришла старшая гусеница и сказала: «Вам ведь уже доводилось видеть наших сестренок, гусениц, которые вдруг замирают, перестают двигаться, играться, прекращают листики жевать… Вы, наверно, думаете, что они умирают? Нет! Они живут. И даже более того — именно тогда, когда они лежат недвижно, у них растут крылышки и они превращаются в бабочку». Как вы думаете, эти маленькие гусеницы поверят такому рассказу?». Класс дружно кричит: «Нет!». — «Но ведь вы-то знаете, что и в самом деле из гусениц получаются бабочки?» — «Да!». — «Вот также и с человеком происходит. Когда человек лежит и ничего уже не может делать, то не думайте, что он и в самом деле совсем умер. Просто у его души отросли крылышки, и она улетела… Понятно?». Класс дружно и радостно соглашается… Но тут один малец тянет руку, вскакивает из-за парты и возглашает: «А я знаю, как это называется! Это астральное тело называется!»…

Вряд ли именно родители вложили это словечко в малыша. Скорее это из нью-эйджеровских мультфильмов и вообще из «эфира», который весь наполнен «астралом». Блюстители «отделения школы от Церкви» не впускают православие в школы; а итоге оккультный мусор заполняет их речь и их головы…

И так ведь отнюдь не только с детьми. Однажды после моей лекции в Институте переподготовки преподавателей при МГУ одна из слушательниц спросила меня: «Скажите, почему так бывает, что заходишь в один храм и понимаешь, что вот этому священнику не страшно исповедоваться. А в другом храме вот так же с первого взгляда становится ясно, что к этому священнику не то что на исповедь, а даже для беседы подходить не стоит?». Но не успел я открыть рот, как ее соседка уже дает свой ответ: «Ну, это понятно. У первого священника энергетика положительная, а у второго — отрицательная». И зал дружно ее поддержал… От изумления я среагировал резко: «Да вы понимаете, что означает такой ваш отклик? Это значит, что вы уже сектанты!». Аудитория, конечно, с этим не согласилась: «Ну, какие же мы сектанты! Мы ни на какие собрания не ходим, гуру не поклоняемся!».

И тут уже спокойнее пришлось пояснять: «При чем тут собрания! Вам ведь не нужно доказывать, что обратить человека в мою веру означает прежде всего навязать ему мой язык. Если он будет говорить моим языком, значит он уже будет смотреть на мир моими глазами. Поточному выражению Витгенштейна, «Границы моего языка — это границы моего мира». Человек не видит того, обозначения чего нет в его лексиконе. Так что язык — это совсем не мелочь. Тот орган, которым человек смотрит на мир — это отнюдь не глаза. Человек смотрит на мир своим языком. То, для чего в моем языке нет слов, для меня не существует. Я не вижу того, что не могу поименовать. Хоть пять пар очков будь у меня на носу, но в лаборатории физика я ничего не увижу — ибо нет у меня в запасе тех слов, через которые я могу заметить его приборы. И то, что вы так охотно перешли на оккультный лексикон, означает, что именно он вам близок. А это, в свою очередь означает, что по сути ваше мировоззрение уже пропитано оккультизмом — может быть, даже не вполне сознательно для вас самих. Ведь сколько есть в русском языке слов для описания этой тайны доверительности! Отчего между душами мелькает искорка доверия и понимания? — Оттого, что встречный человек оказался человечным, открытым, душевным, духовным, глубоким; сердечным, располагающим... Сколько еще таких слов есть в нашем языке! Но зачем же все это многообразие сминать в одно, жаргонное и совершенно негуманитарное словечко—энергетика?!».

Слово очеловечивает мир, претворяет его из «мира в себе» в «мир для меня». Не случайно, что первая заповедь, данная Адаму — заповедь наречения имен. Не случайно, что переселенцы прежде всего дают имена местным рельефным реалиям. Горы, леса, ручьи должны перестать быть безымянными — только тогда среди них можно по-человечески жить. Вообще задача религии — назвать имена, очеловечить мир, окружающий человека. Как? Человек очеловечивает мир, окультуривает его тем, что он видит в нем свои смыслы, узнает в нем себя самого, видит свои интересы, дает всему свои имена. Имена — это ориентиры. Ориентиры появляются там, где есть разнообразие. Через именование вещи перестают быть равными себе, они начинают различаться и отвечать на наши вопрошания… Для человека очень важно, чтобы мир перестал быть безымянным, чтобы в нем появились человеческие ориентиры. Важно, чтобы поток жизни, который проносится через нас, был соотнесен с нами.

Поэтому так необходимо следить за своим языком: слово наделяет реальностью то, что именует. Если мы будем говорить на оккультном жаргоне, то мир оккультных духов и энергий станет для нас реальностью и заслонит собою Бога Евангелия. Тут поистине: от слов своих оправдаетесь и от слов своих осудитесь.

Типичный пример использования новояза для совершения религиозного переворота — это «Роза мира» Даниила Андреева.

Самое показательное в «Розе мира» Даниила Андреева — это ее язык. Назвать этот язык русским крайне затруднительно. Подобный язык — искусственный язык, перенасыщенный новоизобретенными терминами — обычен не для христианской (в т. ч. и русской) религиозной традиции, а для сектанской пропаганды. Искусственный «птичий» язык позволяет уйти от дискуссии и критики. Ведь будь у читателя хоть пять высших образований, но он все равно ни в одном университете не изучал слов, подобных «уицраору» и «затомису». И тут читатель оказывается перед выбором: или принять правила игры, предложенные проповедником и смотреть на мир его языком и его глазами, или отложить книгу в сторону. Но диалог и обсуждение уже невозможны. Как невозможна дискуссия на оруэлловском «новоязе».

Для чтения этой литературы нужно выучить новые термины, определить их один через другой, понять их связь между собой и тем самым уже принять правила предлагаемой оккультной игры. Человек еще не согласился стать оккультистом, а его уже понуждают мыслить именно в оккультных терминах. Дают специальный язык, который творит свой мир. В результате происходит перестройка сознания. И даже если она еще не произошла, человеку просто жалко своих сил, потраченных на изучение этого волапюка, и потому он будет продолжать двигаться в этом направлении или сохранять хотя бы некоторую верность ему, не будет дистанциироваться или осуждать этот вариант оккультизма.

Также и с многотомьем Блаватской и Рерихов. Они наваливаются своей плотной грудой, окружают со всех сторон и понуждают мыслить в их терминах и по их законам. Так что то, что не вошло в эти книги или противоречит им — уже как бы и не существует, исчезает из поля зрения и из языка.

В отличие от оккультных трактатов, Евангелие написано на подчеркнуто народном языке. В нем нет ни одного «богословского» или философского термина. Царство Божие в нем уподобляется дрожжам. Отношения Церкви и Христа («тайну глаголю») — отношениям жены и мужа. Язык Евангелия — это даже не литературный язык, а диалект койнэ. Евангелию нечего прятать. То, что оно открывает, само по себе слишком необычно: Бог пришел к людям.

И сравним эту евангельскую прозрачность с рядовой фразой из каббалистического трактата: «После рождения парцуфа Атик в катнут он сам делает зивуг на решимот 4,3 и рождает таким образом свой гадлут»[208]. Кто возмется перевести это на язык людей?

Так вот, уже сам язык Д. Андреева замыкает его вне мира христианской традиции[209].

О «научности» и «проверяемости» построений Андреева можно судить по его интерпретации растерянности Сталина в начале первых военных дней и по его описанию всей Второй мировой войны: «Вождь испытывал страх за то, что этой минутой он дискредитировал себя в глазах Урпарпа: ею он вызвал в демоническом разуме Шаданакара сомнение: не хлюпик ли он?.. Ему всей своей мощью помогает Жругр, и Великий Игва Друккарга пользуется его способностью к состоянию «хохха», чтобы вразумлять его и откорректировать его действия… Демиург и Синклит России прекратили свою трансфизическую борьбу с Друккаргом в тот момент, когда на эту подземную цитадель обрушились орды чужеземных игв их царства Клингзора. Как отражение этого, была прекращена и борьба с теми, кто руководил Российскою державою в Энрофе… К концу войны Жругра распирала неслыханная сила. Множество игв и раруггов пали в борьбе, но уицраор окреп так, как никогда еще не видели… В состоянии хохха Сталин многократно входил в Гашшарву, в Друккарг, где был виден не только великим игвам, но и некоторым другим. Издалека ему показывали Дигм. Он осторожно был проведен, как бы инкогнито, через некоторые участки Мудгабра и Юнукамна, созерцал чистилище и слои магм. Издали, извне и очень смутно он видел даже затомис России и однажды явился свидетелем того, как туда спустился, приняв просветленное тело, Иисус Христос»[210].

Так что и по языку, и по аргументации, и по содержанию, и по источникам «Роза мира» Даниила Андреева — типичный пример сектантской литературы.

А то, что эта книга стала «культовой», означает, что неоязычество стало самой массовой религиозной формой сознания.

Этот диагноз не должен изумлять. Обвал религиозной культуры страны был настолько глубок, что совершенно понятно, что из этой вечной мерзлоты атеизма религиозное чувство не сможет сразу перепрыгнуть к высотам. Наша страна сегодня обречена на то, чтобы вкратце пройти всю религиозную историю человечества (надеюсь, что это будет вкратце).


4. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О НАУКЕ

Но есть такие особенности современной жизни, которые дают основания православным с осторожным оптимизмом смотреть в свое будущее… Да, конечно, христианин должен черпать основания для оптимизма в своей вере. «Все упование мое на Тя возлагаю…». Но Господь нередко Свою волю осуществляет через перекомбинирование исторических факторов. Вспомним: от египетского рабства Господь спас Израиль «мышцею Своею». А от вавилонского плена? — Не ангелов послал Господь для облегчения положения Своей плененной Церкви, а персов… Чудо нельзя включать в свои земные расчеты: не искушай Господа Бога твоего (Мф 4:7). Не смея утверждать, что вот тогда-то, при таких обстоятельствах и с такой-то целью Господь явит нам нечто чрезвычайное, я пробую рассмотреть волю Промысла в житейских подробностях… Итак, что же в современном мире может способствовать росту Церкви Христовой? Когда-то Промысл призвал римлян опоясать мир кирпичными дорогами, по которым сначала шли римские легионы, почтальоны и чиновники, а затем пошли апостолы. Какие же дороги Промысл разворачивает под ногами современных миссионеров?

На наших глазах завершается эпоха Просвещения. Уходят два ее фундаментальных мифа: миф о Науке и миф о Прогрессе.

Ослабление мифа о Науке привело к затуханию конфликта между христианством и наукой.

Общественное сознание конца XX века стало более терпимым и более плюралистичным, нежели сто лет назад. Во всяком случае, язык естественнонаучной мысли, признававшийся единственно правомочным сто лет назад, теперь уже не считается таковым.

Во-первых потому, что XX век стал веком оформления иных, нежели математическая, научных парадигм. Обрели строго научные и проверяемые методы многие гуманитарные дисциплины. Лингвистика, психология, история, социология, эпистемология показали, что возможно научное исследование мира людей, причем такое, которое будет вестись на языке именно людей, а не посредством только математических формул и символов. И это открыло путь для нового интереса к религиозной жизни, и для нового понимания религиозного опыта людей.

Во-вторых, к концу XX века потерял очарование сциентистский миф. Этот миф полагал, что наука есть не только мерило всех человеческих действий, мыслей, чувств и фантазий, но и единственное средство к разрешению всех человеческих проблем (познавательных, социальных, психологических и т. п.). Этот сциентистский миф о всесилии науки уходит. Общество (в том числе научное сообщество) открывает, что одного языка недостаточно для того, чтобы описать все многообразие мира, в котором живет человек — даже если это язык науки. Рядом должны быть и иные языки. Иные объяснительные модели. Язык музыки и язык философии, язык поэзии и язык мифа…

Еще в начале века общераспространенным было убеждение, что даже этика должна быть научной[211]. Сегодня акцент скорее иной: наука должна быть нравственной. А значит, наука может быть открытой для сопоставления с евангельским учением — но уже не для того, чтобы судить Евангелие по своим лекалам, а ради того, чтобы самой впустить в себя человеческое, нравственное измерение.

Еще в 1968 году Юрий Кузнецов отразил эту перемену:

Эту сказку счастливую

Слышал я на теперешний лад:

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошел в направленье полета

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото

За три моря от отчей избы.

«Пригодится на правое дело» —

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала

В каждой жилке стучали века,

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

И то, что Церковь отстояла свое право на иной язык, иной путь познания, иное измерение человека, теперь оказавается предметом не критики, а понимания.

Исчезла необходимость в натужных усилиях по адаптации Библии к «последним научных данным». Можно просто говорить: «Это повествование означает то-то, и оно находится в такой-то смысловой связи вот с этим и сознательно контрастирует вот с таким-то утверждением и верованием».

Обе стороны осознают границы своей компетентности — спустя века восприняв мудрые слова кардинала Барония, повторенные Галилеем: «Намерение Священного Писания в том, чтобы научить нас тому, как идти на небо, а не тому, как вращается небо»[212]. А значит, резко снижается возможность вторжения в то пространство, которое подлежит осмыслению иным языком, и соответственно, снижается возможность конфликта с хранителями иного языка.

Впрочем, и в былые времена не было конфликта Церкви и науки. Был (и будет) лишь конфликт Церкви со сциентизмом как с идеологией. Но хотя всерьез конфликта с наукой не было никогда, миф о конфликте христианства и науки был. Сегодня же есть основания к тому, чтобы этот миф изжить. Основание довольно простое: все познается в сравнении.

Пока христианство было единственным вненаучным, религиозным сектором общественной жизни, казалось, что оно находится в несовместимых отношениях с наукой. Но когда в конце XX века в массовое сознание стали активно вливаться нехристианские религиозные идеи, стало очевидно, что они несравнимо дальше отстоят от научных стандартов доказательности и рациональности, нежели христианское богословие.

Общественное сознание, отходя от сциентистской крайности, ударилось в крайность противоположную. Прежде оно склонно было забывать, что вера есть необходимый «экзистенциал» человеческой жизни. Теперь верую! ощетинилось против любых попыток вывести его на диалог с разумом.

Советское сознание твердо усвоило тезис о несовместимости разума и веры. И в былые годы обыватель делал из этого тезиса вполне четкий вывод: «Раз вера и знание несовместимы, я выбираю разум — и долой предрассудки!». Сегодня постсоветский обыватель делает свой выбор, исходя из всё того же убеждения. Только вот мода изменилась, и потому этот вывод звучит так: «Раз вера и разум несовместимы, я выбираю веру — и отстаньте от меня вы с вашей логикой!».

И потому впору вырабатывать у себя милицейскую интонацию: при встрече с проповедниками и авторами сенсационных открытий поставленным голосом надо строго так и спокойно спрашивать: «Гражданин! Предъявите Ваши аргументики!».

К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции — и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом «Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной») не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки — он бы несомненно открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый доцент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: «Обоснуйте, коллега…».

Какое там «обоснуйте!» — «А я так ощущаю!». «А мне вчера был голос!», «Да ведь так сказал сам Учитель!», «Хотите проверить? — Как выйдете в астрал, так сразу направо!».

Ушли в прошлое те времена, когда христианину надо было с опаской всматриваться в научные сферы. Сегодня и церковь, и науку теснит общий недуг нашего национального бытия: воинствующий оккультизм. Так мы оказались объединены неприязнью популярного оккультного проповедника В. Налимова: «Наша задача — открыть путь Космическому сознанию. Этому мешает наша культура, в частности, такие ее составляющие, как устаревшая догматизированность религии, излишняя логизированность (а потому и механистичность) науки… В других работах я уже писал об ожидании космического вмешательства в земные дела: в нынешней планетарной ситуации можно надеяться на вмешательство космических сил… Марксистско-ленинское православие не изменит социальную ситуацию»[213].

В мире, для которого характерно всеверие, проповедь веры только христианской — это призыв к различению, ограничению, дисциплине. То есть — призыв к ответственности и интеллектуальной работе. Во времена, в которые судьба разума выражается присловьем «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша…», схоластичность, строгость и логичность тео-логии — это контрфорс, укрепляющий стену рациональной традиции. Без этого контрфорса, снесенного еще в начале XX века, и всё здание европейского рационализма начало расползаться.

Символом того, что произошло с нами, для меня стал район Страстной площади. Korда-то здесь стоял Страстной монастырь. Его как «цитадель мракобесия и невежества» взорвали. Религию заменили Культурой. Площадь вместо Страстной стала Пушкинской. Вместо монастыря поставили кинотеатр «Россия». Напротив него открыли крупнейший магазин научной литературы в Москве — «Академкнигу».

Но начались демократические 90-е годы. Поскольку Культура элитарна — она была изгнана с этих площадей. Привокзальная (по сути своей) забегаловка «Макдональдс» стала главной точкой притяжения всего района. Кинотеатр стал ночным клубом со стрип-шоу. У памятника Пушкину встала равновеликая ему рекламная пивная бутылка. А еще раньше книжный магазин закрылся на перестройку.

Когда же я зашел в него по окончании ремонта, то был сражен запахом, встретившим меня у дверей. Нет, это не был запах свежей краски. Это был запах горящего коровьего помета (из которого делаются «ароматические палочки» индийских культов). «Академкнига» превратилась в центр торговли амулетами, книжками по магии, колдовству и «эзотерике»…

Не «свободомыслие» приходит в массовом сознании на смену христианской догматике, а банальнейшее безмыслие. Если оставить свой религиозный инстинкт беспризорным, если кормить его чем попало и позволять ему питаться обрывками мод, сплетен и «эзотерик», то вырастет он в нечто странное, бессвязное и языческое. Эстетический вкус в человеке воспитывают. К логически-последовательному и взвешенному мышлению — приучают. Искусству речи — обучают. Так почему же религиозное чувство современные интеллигенты оставляют без присмотра, без систематического образования и воспитания? Тот, кто не прилагает усилий к изучению православной мысли (мне, мол, не нужны догмы), оказывается в плену у безмыслия. Он подчиняет себя неуловимо-туманным и логически бессвязным собственным «ощущениям» и общепринятым «мнениям». Отказавшись от изучения многовековой традиции христианской мысли, он со своими хилыми познаниями из области «научного атеизма» оказывается один против легионов неоязыческих и сектантских проповедников.

От неверия мода бросается во всеверие, минуя трезвую середину Традиции.

Сегодня впору не зазывать в храмы, а осаживать входящих в них: Ты всерьез понимаешь, куда ты пришел и зачем? Ты знаешь, как твоя жизнь изменится, если ты станешь христианином? Ты готов вынести эти изменения? Именно богословие тут уместно — как способ соотнесения с предметом верования всей периферии, всех подробностей жизни человека. Богословие призвано спрашивать: в верном ли месте ты провел границу между твоей христианской верой и твоими взглядами по иным вопросам жизни? Иногда человек становится слишком мнительным, и тогда он склонен видеть соблазн и угрозу для своей веры, там, где их на самом деле нет. Но чаще происходит наоборот: человек слишком рано разводит христианство и жизнь, полагая, что вере нет дела до таких-то заповедников его души и привычек его жизни и речи.

Богословие напоминает, что думать надо и в мире религии. Мысль же есть различение. Различение предполагает умение выбирать. Выбор предполагает решимость сказать нет тому, что несовместимо с тем, чему уже сказано да.

В первые же дни моей учебы в семинарии в нашем классе произошел весьма знаменательный разговор. При нашем знакомстве друг с другом, уясняя, «кто как дошел до жизни такой», мы вдруг обнаружили, что один из нас был комсомольцем… Нет, комсомольцами были мы все. Но в моем классе практически все шли одним и тем же путем: в 14 лет вступали в комсомол, в 17 — в институт, лет в 20 крестились, апосле института шли в семинарию… Но один из бывших комсомольцев, как, оказалось, был поповичем. Это значит, что, будучи в отличие от нас с детства церковным человеком, он тем не менее вступил в организацию, мягко говоря, нецерковную. Но в ответ на мой возмущенный возглас: «Да как же ты посмел вступить в атеистическую организацию!» — он спокойно ответил: «А с чего это ты взял, что это атеистическая организация?». Я, конечно, тут же цитирую пункт 1 Устава ВЛКСМ: «Член ВЛКСМ обязан вести борьбу с религиозными предрассудками»… И что же я слышу в ответ? — «Правильно. Но ведь в этом же и состоит моя первейшая обязанность в качестве христианина!».

И по сути это глубоко верно: вера всегда включает в себя элемент борьбы с суевериями. Богословский разум всегда осаживает религиозно-фольклорные, магические и языческие «предрассудки».

Традиции мысли, позволяющие проверять «духовные ощущения», были устранены атеистическим воспитанием. А ведь эти традиции и так не были прочными в нашей стране. Россия была единственной европейской страной, в которой в состав университетов не входили факультеты теологии. Эта дистанция между богословием и университетами оказалась взаимно вредной. Без возможности постоянного общения, дискуссии, диалога, богословы нередко не замечали тех аспектов своей проповеди, которые становились все более проблематизируемыми в сознании светской интеллигенции. А университетская интеллигенция, будучи лишенной возможности частного, неофициального, повседневного контакта с богословами, оказалась поразительно беспомощной перед лицом сначала спиритических, а потом и атеистических брошюрок[214]. И вот в эту лакуну и пришли кафедры «научного атеизма», сегодня сменяемые кафедрами оккультизма (иногда называющего себя «валеологией»). И уже «заведующий лабораторией синергетики МГУ» в университетском издательстве издает книгу «Введение в современную магию»[215].

А вроде бы образованные люди зачитываются астрологическими прогнозами в стиле глобовских: «Десятый век — начало крестовых походов. Разрушительные войны, крещение Руси. Еще пятьсот лет назад — падение Рима, великое переселение народов. Еще пятьсот — эпоха Августа, и, наконец, еще пятьсот — появление Спасителя Христа. Нынешний парад планет начался в 1982 году… В 1996 году Уран войдет в знак Водолея, что будет означать новые реформы, новые повороты, новые имена и новое, если хотите, правление. Не исключено, что во главе государства станет женщина. После женщины-правителя в России ожидается еще один лидер, по размаху реформ подобный Петру I. В 97 или 98 году будет предпринята попытка вернуться назад, в прошлое, однако она не увенчается успехом. И наконец, 11 августа 1999 года произойдет первое зачатие эпохи Водолея, за которым последует рождение нового Спасителя мира Саушеанты, что ознаменует второе пришествие Христа. 11 августа — не случайно дата рождения Кашпировского. Появление господина Кашпировского обусловлено тем, что он вольно или невольно подготовит пришествие Спасителя мира… Роковым для США станет 44-й президент, во время правления которого развитие Америки пойдет по обратному пути (Буш (старший — А.К) — 41-й). Штаты снова расколются на два враждующих лагеря — Север и Юг. В XXI веке Европу ожидает черное нашествие, ибо в Африке произойдет мутация, при которой человек может заново превратиться в обезьяну. Остановят африканцев только народы России»[216].

Ну ладно — того, что на деле случилось в 90-х годах, слушатели и публикаторы этих откровений не знали. Но в какое же место засунул свой разум журналист, пропустивший мимо ушей заверения астролога, о том, будто крестовые походы начались в десятом веке (вместо конца одиннадцатого), а Христос якобы родился за пятьсот лет до императора Августа, то есть в пятом веке до Рождества Христова?[217]

Итак, к началу XXI века вновь создались условия для стратегического союза Церкви и науки. Ведь самый простой путь к соединению — это обретение общего врага. Таким общим врагом ученых и священников является оккультизм (трудно подсчитать — кому достается больше бранных слов из уст Е. П. Блаватской — первым или вторым)[218].

Когда-то (в Средние века и в начале Нового Времени) христианство буквально выпестовало рождение научной картины мира. Механицизм (а именно механицистской была первая научная картина мира) был нужен Церкви для того, чтобы изгнать из сознания людей остатки анимизма. Не желания духов и не капризы стихий («природа не терпит пустоты») являются причиной событий, происходящих в мире, но безличностные законы, созданные Творцом и доступные математическому описанию. В XVIII веке наука подросла, и как всякий подросток, начала скандалить с матерью. Сейчас уже достаточно очевидно, что поводов для скандалов нет. Но есть повод для союза: пора осаживать не в меру буйные излияния религиозной фантазии.


б. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О ПРОГРЕССЕ

Вторая черта, присущая современному массовому сознанию, и делающая его более открытым для диалога с православием, состоит в существенных изменениях в восприятии времени.

В разные эпохи человек по-разному ориентируется во временном пространстве. Он по-разному ощущает свое место в потоке времен. Например, в Древнем Междуречьи «прошлое по-аккадски — ум пани, дословно дни лица/переда. Будущее — ахрату, образовано от корня со значением быть позади. Обращенность к прошлому свойственна культурам древности и средневековья»[219]. Это означало, что человек архаического образа мыслей жил, будучи обращенным в прошлое. Для человека архаичного, традиционного склада, допустимо только такое действие в современности, которое имеет свой архетип в прошлом. И поэтому он воспроизводит его сегодня.

И должна была появиться религия древнего Израиля для того, чтобы изменить такое переживание истории. У евреев эпохи Исхода не было такого прошлого, которым можно было гордиться и которому можно было подражать. Не было своей земли, а был Бог и была надежда на будущее. И в результате складывается мессианская картина истории, в которой в будущем нас ожидает гораздо более важное событие, чем всё, что могло быть в прошлом. Так в середине I тысячелетия до н. э. под влиянием мессианских учений и эсхатологических ожиданий и высшая значимость, и главное внимание людей были перенесены с прошлого на будущее.

Христианство усложнило такую линейную картину мира, потому что христианин ощущает себя находящимся в отрезке времени, для которого одинаково важны и протон и эсхатон. Под протоном в данном случае имеется в виду событие первого прихода Христа, а эсхатон — это последняя точка мировой истории, второе пришествие Христа. И христианин обращен в будущее. Когда христиане получили в дар от императора Константина публичные здания римской империи, то есть базилики, христиане внесли только одну новую деталь в архитектурное устроение этих зданий. Появилась алтарная апсида, полукружие в восточной части этих зданий, и связана эта деталь была с самой сутью христианской надежды. Христиане молятся на восток, потому что с Востока ожидают знамение пришествия Сына Человеческого, и эта жажда выйти за пределы истории, обращенность к последнему будущему смогла выгнуть даже каменную укладку храма.

Но затем, в своей секулярной форме это мессианское переживание линейной истории и породило миф о прогрессе. С точки зрения Маркса вся история до пролетарской революции это предистория, а настоящая история начнется в будущем, когда правильная партия правильного класса возьмет власть в свои руки. Религиозная жажда Грядущего Царства Божия сменилась верой в возможность самостоятельного удовлетворения человечеством своих сущностных потребностей (в том числе познавательных и экзистенциальных). В рамках истории, не выходя за ее пределы, не трансцендируя ее, «добьемся мы освобожденья своею собственной рукой». И каждый час, и каждое поколение приближают нас к этому конечному торжеству «идеалов демократии».

Миф о прогрессе предполагал, что каждое поколение обречено на то, что бы жить лучше своих отцов. Чем современнее — тем умнее. Чем умнее — тем совершеннее. Чем совершеннее — тем нравственнее. И поэтому вектор, прочерченный от прошлого к будущему, в общих чертах совпадает с движением от невежества ко знанию, от зла к добру («Из тени в свет перелетая»).

И вот этот фундаментальный миф о Прогрессе на наших глазах рушится. Опыт двадцатого века оказался слишком страшен, опыт гражданских и мировых войн, опыт Гулага и Холокоста оказался слишком трагичен, чтобы продолжать верить в некий автоматический оптимизм мировой истории.

Уже немыслимо ломоносовское ликование: «Блаженство Общества вседневно возрастает»[220]. Меняется ценностная окраска слов. Еще несколько лет назад такие слова, как «прогрессивный», «новый», «новейший», «модернистский», «авангардный», «современный» воспринимались как однозначно позитивные. Напротив, слова типа «консервативный», «традиционный», «архаичный», «древний», «старый» считались эпитетами, несущими в себе негативную характеристику. Сегодня же это уже явно не так.

Если бы лет двадцать назад, в пору горбачевской «модернизации социализма», я попробовал бы написать философскую книгу, которая стала бы рыночным бестселлером, и решил бы для этого приспособиться к господствующим общественным вкусам, я должен был для своей книги придумать название в стиле «Новейшие дискуссии в современной западной философии». Но если бы я пожелал написать столь же продаваемую книгу в последние годы XX века, то мне нужно было бы поискать иную тематику и иное название. Скажем — «О ритуалах и магии древнего Востока».

Изменение в восприятии времени видно даже из того, как люди критикуют православие. Еще в начале 90-х годов самый расхожий упрек в адрес православия, высказываемый нецерковными людьми, звучал так: «Ну, что вы ко мне пристали с этими вашими средневековыми догмами! Пора бы уже мыслить по-современному! Вот берите пример с протестантов — какие они современные, динамичные, не то что вы, православные, застывшие в своей средневековой неподвижности». Но уже в конце 90-х годов дежурное блюдо антицерковного меню переменилось. Теперь все чаще приходится слышать: «Да как вы, христиане, можете претендовать на знание подлинного Учения! Вы же ведь слишком молоды для того, чтобы быть истинной Традицией. Вам всего-то две тысячи лет. А вот то ли дело древний буддизм и вообще мудрость древней Индии!»

О том, как в наше (как всегда, переходное) время двоятся идеалы, можно судить по заверениям оккультных сект. Одни и те же издания, лекторы и кружки то рекомендуют себя в качестве «новейшего учения», гораздо более отвечающего современным запросам духа, нежели устаревшее христианство. А то говорят, что их оккультное учение является истинным именно потому, что оно является древнейшим, и потому лучше сохранившим изначальные Знания, нежели недавно возникшее и все по-модернистски исказившее христианство. То нас приглашают на сеансы «нетрадиционной медицины», а то (по тому же адресу) на курсы «традиционного целительства»… Сознательно, или подсознательно, но пропагандисты оккультизма учитывают меняющиеся общественные симпатии, и потому ради достижения пропагандистского эффекта не стесняются бросать взаимно противоречивые рекламные лозунги.

Впрочем, сам оккультный бум конца XX столетия внес существенный вклад в разрушение мифа о Прогрессе. Неоязыческая попытка возродить до-христианское мышление, до-ново-заветный уклад религиозной жизни требовала преодолеть однозначность уравнений: «новое = хорошее», «старое = плохое». Но, преследуя свои цели, неоязыческая пропаганда тем не менее поспособствовала созданию такого идеологического климата, в котором именно Православие чувствует себя более естественно, нежели в среде, верующей мифу о Прогрессе.

В 1996 г. в нескольких университетах Финляндии я встретил православных профессоров. Все они была этническими финнами, а значит, урожденными лютеранами (православные в Финляндии, в основном, карелы или русские). И все они при моих расспросах говорили, что в православие они пришли через… Блаватскую.

Поскольку моему изумлению не было предела, я настаивал на подробностях. Логика их поисков оказалась такой:

Выросшие в лютеранстве, они не видели в религии источника вдохновения. Mopaлизаторские проповеди, скудная литургика, отсутствие личного мистического опыта (и путей к нему) привели их к убеждению, что христианство — это лишь слова, слова, слова… Куда же было уйти финнам из мира лютеранской блеклости? По точной оценке немецкого теолога Гарнака, «мистика — это то, что снова и снова манит вернуться из протестантизма в католицизм, так как тот, кто является мистиком, но не стал католиком, остается дилетантом»[221].

Но этим финнам в руки попалась Блаватская (или иная оккультная литература). И оказалось, что религия может быть не скучной.

С ними произошло то, что еще прежде испытал Герман Гессе (он рано познакомился с религиозным миром Индии, поскольку вырос в семье христианских миссионеров, работавших в Индии). Гессе так поясняет причины своего «паломничества на Восток»: «Для моей жизни имело решающее значение, что христианство впервые предстало передо мной в своей особой, закоснелой, немощной и преходящей форме. Я имею в виду пиетистски окрашенный протестантизм… Но как бы ни судить о величии и благородстве христианства, которым жили мои родители, христианства, понятого как жертва и как служение, конфессиональные, отчасти сектантские формы, в которых оно предстало перед нами, детьми, очень рано стали казаться мне сомнительными и в сущности нестерпимыми. Многие изречения и стихи, которые произносились и распевались, уже тогда оскорбляли во мне поэта, и став чуть постарше, я не мог не заметить, как страдали люди, подобные моему отцу и деду, как их мучило то, что в отличие от католиков они не имели ни строгого вероучения, ни догмы, ни устоявшегося как следует ритуала, ни настоящей нормальной церкви. Что так называемой «протестантской» церкви, по сути, не существует, что она распадается на множество мелких местных церквей, что история этих церквей и их руководителей, протестантских князей, была ничуть не благороднее, чем история порицаемой папистской церкви, — все это с довольно ранней юности не составляло для меня секрета… Действительно, за все годы моей христианской юности у меня не было связано с церковью никаких религиозных переживаний. Домашние службы, уединенные молитвы, сам образ жизни моих родителей — все это находило пищу в Библии, но не в церкви, а воскресные богослужения, занятия для детей ничем меня не обогатили. Насколько привлекательней в сравнении с этими сладковатыми стихами, скучными пасторами и проповедями был мир индийской религии и поэзии. Здесь ничто меня не давило, здесь не было ни трезвых серых кафедр, ни пиетистских занятий Библией — здесь был простор для моей фантазии»[222].

Вот так и финские лютеране предпочли уйти из мира пиетистских слов и «символов» в мир оккультных реальностей. Но, оказавшись в «пещерах и дебрях Индостана», они потихоньку начали там озираться и заметили некую странность. Да, конечно, экзотики они повстречали очень много. Вот тут — чудеса, вон там леший бродит, а вот — русалка на ветвях сидит… Но одного там нет. Христа. А инерция протестантского христоцентричного воспитания все же была в них сильна. И со временем их начало беспокоить то, что вся эта красочная и чудообильная жизнь оккультистов проходит мимо евангельского Христа.

И тогда они снова начали искать христианство. Вернуться в прежнее лютеранство своего детства они уже не могли. Но и быть нехристианами не могли тоже. Они многому научились в своих восточных странствиях. Они поняли значение традиции. Они научились понимать язык жестов. Они оценили значение аскезы и монашества. Они убедились в реальной силе языческой магии и потому осознали, что и защищаться от нее тоже надо реальной силой Христовой благодати и церковных таинств, а не просто благочестивыми «воспоминаниями». В общем, им нужно было такое христианство, которое было бы «восточным». И именно его они и нашли в православии.

Они научились сидеть у ног гуру. А в православии встретили старцев. Они осознали значение непрерывной преемственности в передаче духовного опыта («парамптора»), и в православии встретили Священное Предание. Они осознали, что религиозный опыт глубок и своеобразен, что он не сводим к опыту благотворительности и что мир религии все же не сводится к миру морали. И перестали видеть «религиозных эгоистов» в монахах, которые уединенно молятся вместо того, чтобы заниматься «социальной диаконией». Они поняли, что даже поза и одежды влияют на внутренний мир йога. Что ж — о том же говорит и православие. Главное — они поняли, что европейскому потребителю и практическому атеисту конца XX века не стоит считать себя «общечеловеком». Мир людей разнообразнее и глубже. И потому строптивость православия, отказывающегося растворяться в «современности», заслуживает не осуждения, а как минимум понимания.

И в итоге они обрели «восточное христианство». Они поняли Православие и приняли его.

Так испарение мифа о Прогрессе делает современных людей более открытыми для православной проповеди. Истина не обязана быть нашей ровесницей. Более того, для своего вхождения в мир людей она может избрать не только мир «светлого будущего», но и мир прошлого… Современное общество, особенно в России, не считает истину производной, взятой от контекста современности.

Еще пример, подтверждающий серьезность историософских перемен. В корпусе гуманитарных факультетов МГУ весь первый этаж заставлен лотками с книгами. Преимущественно это научная литература по гуманитарным наукам. И вот однажды я спросил книготорговцев — какие книги по философии раскупают лучше всего. Ответ был неожиданным. Оказалось, очень хорошо разбирается современная западная философия (Лакан, Фуко, Деррида…). Довольно плохо идет русская религиозная философия «серебряного века». И быстро расходится литература по православной догматике, патристике, церковной истории и византинологии…

Это означает, что думающая часть студенчества довольно четко делится на две группы. Одна — это те, кто стремится «адаптироваться» к современности путем растворения в современном западном интеллектуальном мире. Это новое поколение «западников»[223]. Однако, немало и таких студентов, которых встреча с весьма агрессивной западной культурой, навязывающей свои стандарты во всех областях жизни, заставляет задуматься над тем, кто же мы такие, в чем наше своеобразие. В поисках ответа они, естественно, прежде всего обращаются к русской религиозной философии начала XX века. Но поработав некоторое время с этими текстами, они начинают понимать, что русская религиозная философия не есть нечто вполне самостоятельное. Это всего лишь необычный цветок на древе традиции. И сами труды русских философов насыщены ссылками на эту традицию. Становится очевидно, что без знания этой традиции, т. е. есть без знания православия и святоотеческой письменности, нельзя работать в теме «русского религиозного ренессанса». Кроме того, традиция эта, оказывается, не является чисто книжной, равно как и не является умершей. И если самые выдающиеся философские умы России XX века смогли найти свой путь к этой архаичной традиции, то почему бы не попробовать пойти тем же путем и нам…


7. МИССИОНЕРСКАЯ НУЖДА В КОНСЕРВАТИЗМЕ

Когда модернизация оказывается более навязчивой и тотальной, чем традиция, то юношеский «протестантизм» начинает бунтовать против бунта. Все больше думающих молодых людей оскорбляются лозунгом, в котором за них сделали их выбор — мол, «Новое поколение выбирает пепси-колу».

Для подростка естественно быть протестантом. Для него естественно выбирать свой путь через отличение себя от веры и образа жизни отцов. Но сегодня те «отцы», что определяют стиль жизни и систему ценностей постсоветского общества — это люди, твердящие «реформы» и «модернизация». Естественно, что появляются студенты, в порядке протеста против традиции реформ уходящие на поиски традиционализма. И опять же именно православие с его «косностью», точнее — устойчивостью, негибкостью — оказывается для них более понятным: «Не стоит прогибаться под изменчивый мир: пусть лучше мир прогнется под нас!».

И вот уже оказывается, что именно молодежь склонна поддерживать архаичный язык нашего богослужения. «34,6 % опрошенных москвичей считают, что было бы лучше, если бы богослужение велось на современном русском языке, 27,7 % — против такого нововведения. Причем оказалось, что приверженцев существующей ныне формы богослужения больше среди молодежи и интеллигенции, а малограмотные и пожилые люди высказываются за службу на понятном языке»[224].

Если же учесть, что опыт всевозможных реформ был слишком сокрушительным для России в XX веке, то становится понятной миссионерская нужда в церковном консерватизме. Для душевного здоровья народа, уставшего от затянувшихся перемен, необходимо, чтобы в общественной жизни была бы сфера, в которой все стабильно, неизменно. Нужен такой «заповедник», в который можно войти без страха встретиться с чем-то радикально новым. Человек должен уметь быть разным. И чем более захватывающ ветер перемен в социально-культурной жизни, тем важнее уметь перейти на иную скорость в другой сфере человеческого бытия. Обществу нужны зоны «застоя» — при условии, что оно все не является такой сплошной зоной.

Своей косностью Церковь дает возможность людям модернистской эпохи реализовать то право, которое не записано в «Декларации прав человека», но которое очень кстати провозгласила Марина Цветаева: «У меня есть право не быть собственным современником!»[225]. Человек входит в храм — и одна из тех радостей, что он может в нем встретить, состоит в осознании того, что он входит в мир, который создали его предки. Он радуется, что слышит и произносит те же слова, что и люди далеких столетий. Для сироты из модернистской цивилизации одно из самых радостных слов — «Боже отцов наших!»[226].

И было бы немилосердно и миссионерски неумно разрушать то, что многими людьми воспринимается как отдушина — церковную традиционность[227]. Не только консервативность православия способствует сегодня успеху его миссии. Но и обратно, миссионерский успех 90-х годов привел к тому, что Церковь стала более консервативной: «В 50-80-е годы русское Православие представляло собой нечто гораздо более либеральное, чем мы видим ныне. Но без дебатов, без обличительства, без всякой агитации большинство новобращенных, которых никто не ориентировал политически, утвердились именно на консервативной позиции, восторжествовали именно традиционные взгляды! Церковь очень разрослась — не десятки, а даже сотни новых приходов по всей стране с молодыми пастырями во главе. Такое развитие вполне могло происходить иначе, вдохновляться другими, более «прогрессивными» лозунгами и идеями. Более того, на фоне горбачевской «перестройки» — явления по своей сути более чем либерального — модернистский вариант выглядел бы более логичным»[228]. Но Церковь молодых неофитов стала более консервативной… Кажется, по той же причине, по которой выбрал место жительства сын Льва Нарвозова — «Мой сын сбежал из Америки в Англию, сказав: «Все же Европа отстает от Америки лет на двадцать. Можно пока еще понежиться в последних тенях европейской отсталости»[229].

Церковь не должна слишком адаптироваться к духу современности — иначе она утратит свое назначение. Религия дает человеку возможность бывать иным. Хотя бы на время помещать себя вне привычных социальных связей и забот. Опять скажу словами Цветаевой:«На том свету. Поймите: вещи, иначе освещенные, иначе увиденные. Пока будет жить это выражение в русском языке, будет жить и русский народ!».

На протяжении веков социальная роль церкви заключалась в растождествлении человека с его социальной ролью, в стремлении предоставить человеку возможность быть другим. В одном из рассказов Солженицина говорится, что особенность русского пейзажа раньше была в том, что в России не было места, где не был бы слышен колокольный звон. С каждой колокольни можно было увидеть три-четыре колоколенки в соседних селах. Конечно же, крестьянин не мог быть на всех службах. Он работал. Но во время работы, когда он слышал звон, зовущий на службу, он поднимался, смотрел в сторону колокольного призыва, крестился и просил Небо благословить его труд. И вот то, что крестьянин хотя бы на минуту поднимался с колен и смотрел на небо, не давало ему окончательно опуститься на четвереньки.

Если на Западе авторитет религиозных организаций во многом зависит от того, насколько активно они вмешиваются в политику и дают свои оценки текущим событиям светской жизни, то в России наоборот. Если и есть у Церкви авторитет, то лишь потому, что она считается находящейся вне политической круговерти.


8. МИССИОНЕРСКИЕ ТЕХНОЛОГИИ

И еще в одной перспективе именно несоответствие православия «духу века сего» способно делать православие более привлекательным. В качестве примера возьмем проблему миссионерских технологий. Современная цивилизация технологична. И воспитанный ею человек также всюду ищет технологий. «Как выучить английский язык за 20 уроков?». «Как избавиться от запоя за 5 сеансов?». «Как самому построить дачный домик за один месяц?». «Как попасть в Царствие Божие в пять шагов». А православие нетехнологично. В отличие от современных сект, у нас нет готовой технологии, которую можно было бы предложить «клиенту». Поэтому мы проигрываем тем, у кого эти технологии есть.

Очень технологичен оккультизм: «Хочешь достичь просветления? — Вот тебе мантра, вот тебе гуру, вот тебе поза; иди и пой!».

Весьма технологичен неопротестантизм. «Ты принимаешь Христа как личного Спасителя? Аллилуйя! Ты спасен! Распишись вот тут и поставь дату!». Неопротестант помнит, как его обратили. Он помнит, как к нему подошли, как обратились, в каком порядке задавали вопросы и какие библейские цитаты или аргументы приводили в ответ… А потому обращенный протестант и сам в состоянии вопроизводить эту миссионерскую технологию уже в своем общении с другими людьми.

Но в православии нет таких миссионерских технологий. Я сам теряюсь, когда от теоретических вопросов мои собеседники переходят к вопросам практическим. Однажды меня поставил в тупик самый простой вопрос: «Что мне сделать, чтобы стать православным?». Этот вопрос мне задал юноша после моей лекции в сибирском городе Ноябрьск. И я растерялся. Если бы он спросил меня об отношении к «Розе мира» или о характерных чертах церковного богословия третьего столетия, я бы ему ответил… Если бы он меня спросил — что почитать, я бы посоветовал… А он спросил о самом важном… В Евангелии есть ответ Спасителя на аналогичный вопрос. Юноше, спросившему, что ему делать (делать, а не читать!) ради наследования жизни Вечной, Христос предложил оставить все и идти за Ним. Но я же не Христос… Тем не менее я предложил нечто схожее. У меня не было в те дни и получаса, чтобы поговорить с этим юношей наедине. Но и одной минуты хватило, чтобы выяснить, что он только что окончил университет и приехал на Север искать работу. «Но если ты ищешь работу, значит, сейчас ты безработный?» — «Да». — «Если ты безработный, значит, у тебя есть свободное время?» — «Да» — «Тогда цепляйся за мою рясу и походи за мной на все лекции, что я буду читать здесь в ближайшие три дня… Может быть, ты что-то свое расслышишь…». На третий день прощаемся — и в полярной ночи я вдруг вижу, что он плачет… Представляете: стоит такая здоровенная детина и плачет. Что-то, значит, сдвинулось в его душе, что-то свое он расслышал. А что — я и до сих пор не знаю…

Православная проповедь действительно нетехнологична. Нет в ней ни пиара, ни сознательно просчитанного воздействия на подсознание. Нет конвейерно-поточной «обработки» умов неофитов. Все — индивидуально и непредсказуемо, негарантированно… Но именно поэтому она может привлекать людей, которые боятся технологий. Ведь в обществе, пережившем десятилетия тоталитаризма, естественно, есть немало людей, в которых живет страх, присущий щенку из одного дивного советского мультфильма. Помните, тот щеночек всегда боялся — «А меня посчитали!». Эта осторожность перед миром технологий и номеров понуждает людей сторониться от той религиозной проповеди, которая откровенно технологична, и в своей откровенности не скрывает, что ее интересует лишь потребление неким сообществом еще одной доверившейся души.

Православие молчит. Оно не зовет и не зазывает. И это тихое православие проповедует самой своей неслышностью, неагрессивностью.

То, что мы нетехнологичны, означает наш проигрыш технологичным сектам в одном и победу в другом. Мы уступаем в массовости, во влиянии на сознание обывателей. Но оказываемся интересны людям, ценящим свободу и сложность. Ненавязчивое православие вызывает больше доверия у тех людей, которые стремятся защитить свое сознание от идеологической обработки, чем агрессивное миссионерское поведение протестантов.

Да, массовое сознание любит простые ответы. А православие нельзя вместить в простенький рецепт. В православии много сложностей, противоречий, неясных вопросов, споров… То, что сложно и неясно, может отпугнуть человека, не привыкшего к самостоятельному интеллектуальному труду. Но это же привлечет людей думающих. То, что пугает одних, вызывает доверие у других. А в результате в крупных городах православие превращается в религию интеллектуалов. Оно привлекательно для людей, у которых есть вкус к истории, вкус к мелочам, вкус к сложности.

В общем, новизна нового тысячелетия не так уж нова для православной традиции. Мы уже жили в городской цивилизации поздней Римской империи. Мы уже жили в состязании с языческими философами. Мы уже жили в мире повального колдовства. Все это было в нашей истории. Было на самой ее заре. И вот повторяется вновь.

И само это сходство таит в себе вызов и угрозу. Если сегодняшний день так похож на начало нашей истории, то впору задаться пастернаковским вопросом: «Какое ж, милые, у вас тысячелетье на дворе»? Ведь на начало свойственно походить… концу. Точка Омега возвращает нас к точке Альфа… Мы вернулись к началу. Не означает ли это, что приблизился Конец? Что это — очередной виток спирали, или последняя остановка? Но нужно делать все от нас зависящее, чтобы продолжение последовало…

Если уж и суждено истории продолжиться, то нам следует вести себя так, чтобы христиане последующих поколений не бросали нам упрек: «Христианами конца XX века овладели апокалиптические настроения. Они выбежали из истории, из культуры, из общества. Они боялись будущего, а не строили его. И потому нам так тяжело сейчас».

Будущее у нас есть. Оно очень трудное. Но даже самый трудный путь — это все же не тупик.


9. ЯЗЫЧЕСКОЕ ВОЗРОЖДЕНИЕ КАК УСЛОВИЕ РОСТА ЦЕРКВИ

Еще одна надежда для православия связана с ростом угрозы ему. Ведь нарастающее язычество — это не только интеллектуальная мода. Это еще и реальная практика. Люди бросаются в «духовные» эксперименты, не считаясь с многовековым опытом Церкви. Им кажется, что все пути хороши, что в духовном мире нет ничего опасного. Ограничения, которые церковная традиция налагает на религиозную всеядность, им кажутся излишними и тяжкими. Что ж — в мирное время действительно тяжело носить бронежилет. Рыцарские латы в музее кажутся нелепыми — ведь гораздо удобнее бегать в кроссовках и в шортах… Но это иллюзия, естественная для мирного времени. Когда человек попадает в зону боевых действий и угроз — он начинает заново ценить полезность укрытий и доспехов. Стены, окружающие крепость, могут казаться стесняющими разрастание города и сужающими кругозор городских обывателей. Но появление очередной орды хорошо остужает стремления тех, кто хотел бы проложить парковое кольцо по периметру снесенных крепостных валов…

Вот и православие стало яснее, когда языческий энтузиазм вызвал к новой жизни тех духов, что питают язычество. Стало яснее — зачем существует Церковь. Тут мы встречается с проецированием т. н. апофатического богословия в область экклезиологии (учения о Церкви). Апофатическое богословие (отрицательная теология) приближает нас к пониманию тайны Бога через последовательный перебор и отрицание тех признаков, которые нельзя прилагать к Божеству: «Бог — это не то,, не то,, не то…».

Вот также сегодня начинает работать «апофатическая экклезиология». Мы начинаем понимать подлинное призвание Церкви, а потому осознаем недостаточность многих привычных формул. Оказывается, Церковь существует не для того, чтобы воспитывать «подрастающее поколение». Церковь существует не для укрепления державности и национального духа… Церковь существует не ради укрепления семьи или культурно-нравственного прогресса… Главная задача Церкви — спасать. Это очень серьезное утверждение. Ведь спасают там, где нельзя помочь. Спасают там, где мало только помочь… И если человек не чувствует угрозу, то ему непонятно, от чего же его норовят «спасти».

Но когда угрозы обозначились достаточно ясно — стало понятно защитное предназначение Церкви. Задача Церкви в том, чтобы сужать спектр религиозного опыта людей. Ее призвание в том, чтобы определенная часть этого спектра оставалась для нас незнакомой, чтобы она была нам известна лишь по книгам, но не по личному опыту.

Увы, этот, мягко говоря, пестрый опыт появился у современных людей. Что ж, диалектикой Промысла и этот прорыв может послужить на пользу: стало ясно, что стены догматов и канонов — не тюремные стены, а крепостные. Людям сейчас стало тяжелее жить, зато миссионерам — легче проповедовать.

Я не могу представить, как можно было заниматься проповедью о Христе сто лет назад. Представьте, был бы я миссионером той поры. И вот, скажем, в купе поезда СанктПетербург-Москва встречаюсь с «свободомыслящим» студентом. Он начинает отпускать шпильки в адрес «этого православия»[230]. Естественно, что собеседник настаивает, чтобы я объяснил ему, зачем нам нужен «этот ваш Христос». Я ему отвечаю, что Христос нас спас… А в ответ слышу: «Да от чего Он нас спас-то? Вот от двойки на экзамене Он разве меня спас? А от жандармской плетки на недавней маевке? А от выговора, что мне влепило университетское начальство? Так от чего Он меня спас-то?». Я ему пробую пояснить основы христианства (естественно, опираясь на семинарские учебники той поры)… Увы, как позже заметит митрополит Антоний (Храповицкий), «Школьно-катехизическое (я никогда не назову его церковным) учение об искуплении дает повод врагам христианства к грубым, но трудноопровержимым издевательствам. Так, Толстой говорит: "Ваша вера учит, что все грехи за меня сделал Адам, и я почему-то должен за него расплачиваться, но зато все добродетели за меня исполнил Христос, и мне остается только расписаться в той и другой получке"»[231].

И вот, вспоминая школьные прописи, я произношу сакраментальную фразу: «Христос нас спас от первородного греха». И натыкаюсь на реакцию: «А этот ваш первородный грех — это что за глокая куздра такая? Кто его видел-то? Что это за страшилище такое? Сколько у него рогов, зубов, огнедышащих глав? Вы сами придумали какую-то угрозу, а теперь хвастаетесь, что вы же от нее нас и спасли! И все это ради того, чтобы народ держать в невежестве и деньги из него вышибать!». И в самом деле — как же мне было бы объяснить, от чего нас спас Христос…

А ведь это по милости Божией мы не знали ответа на этот вопрос. Нет, книжный ответ знали, но как-то не осознавали его ужасающей серьезности. В Константинову эпоху «симфонии» с Империей мы и в самом деле жили «как у Христа за пазухой». Линия фронта была отодвинута далеко от нашего быта, и только монахи (и то далеко не все) знали, со сколь страшным противником ведется их незримая духовная брань.

Так, в мирное время офицеры кажутся «дармоедами». После 1945 года в СССР прошла жизнь нескольких поколений офицеров, никогда не бывших на войне. И в гражданском «общественном мнении» утвердилось пренебрежительное отношение к армии (естественно, подпитываемое «Голосом Америки») — вот, мол все деньги идут на армию, а народ живет в нищете, хотя и армия-то никому не нужна… Но в годы чеченской войны в прессе мне попалась одна цифра. Оказывается, согласно военной науке (и, увы, практике), время жизни танка во время боя — приблизительно 15 минут… Вот, значит, зачем живет офицер: все годы его учебы и службы — ради этих пятнадцати смертельных минут…

Россия вновь вступила в пору конфликтов (дай Бог, чтобы они были лишь региональными). И вновь стала ясна необходимость армии. И вновь осознается непреходящаясправедливость формулы, предупреждающей, что тот народ, который не хочет кормить свою армию, будет кормить чужую…

Но не только оборонный пояс СССР оказался взломан в конце XX века. Еще раньше взрывы, прогремевшие по всей стране, снесли ее мистическую ограду — храмы и монастыри, а главное — были взорваны души нескольких поколений людей, отлученных от молитвы и жизни во Христе. И однако, как ни странно, время тотального атеизма было временем относительной религиозной безопасности. Атеист закрыт для Бога. Но как правило, его душа задраена и от темного религиозного опыта. А вот когда в расхристанной стране начал пробуждаться религиозный инстинкт, и люди без всякой робости начали вторгаться в мир религии, сразу стала ясна их беззащитность. Пока человек сидит в окопе или в укрытии, ему нет дела до того, какие пули летают выше его головы. Но если он выпрыгивает из окопа без всякой боязни и даже без подозрения о существовании снайпера, то он очень рискует. Так атеизм всех прижимал к земле, всех держал в окопах — а потому и тяжких духовных повреждений было меньше, чем в эпоху «свободы совести».

И тем, кто получил первые ранения, стало ясно, что для путешествий в духовный мир действительно нужны средства защиты. Печальный опыт понудил их к согласию с призывом соблюдать технику религиозной безопасности. В наши храмы стали приходить испуганные люди. Их любопытство к опыту медитаций, йог, спиритических сеансов, гаданий и целительств вдруг обернулось ужасом.

… Однажды после моей публичной московской лекции подходит ко мне женщина и говорит: «Отец Андрей, Вы во время лекции пили чай. А вот этого делать не следует». Я подумал, что это опять Господь на меня какую-то кришнаитку наслал, и будет она теперь меня уверять, что чай и кофе — это наркотики, от них страдает энергетика и вообще портится карма… Исходя из этого предположения (помноженного на усталость) я посмотрел на собеседницу настолько недружелюбно, что она осеклась на полуслове: «Ой, простите, отец Андрей, я не представилась. Я — Жанна Бичевская. И мой совет — это совет певицы: чай сушит голосовые связки, и голос садится…». Затем же, когда мы познакомились поближе, певица рассказала мне о своем пути в Православие: «Все началось, как и обычно: оккультная литература. Блаватская, Рерихи, Вивекананда, Рамакришна… И вот однажды ночью читаю очередную оккультную книжку и натыкаюсь на вполне дежурный оккультный тезис — "путь вверх и путь вниз — один и тот же… Что вверху, то и внизу… добро и зло едины../' И вдруг меня объял такой ужас. Пришло осознание — ведь это же уравнивание Бога и диавола, это же по сути сатанизм!.. И от объявшего меня страха я не могла оставаться на месте, я бросилась вниз, к своему "жигуленку" и помчалась в Троице-Сергиеву Лавру исповедоваться и причащаться!».

На исходе XX века можно сомневаться в том, что существует Бог, но сомневаться в том, что существуют сатана уже нельзя… Сегодня в наших православных храмах очень много людей, которые приходят к нам не потому, что они Христа полюбили, а из страха. Но это великий и добрый страх. Это не страх от того, кто победит на следующих выборах, не страх от того, выплатят пенсию или нет, а страх от того, что люди попробовали войти в мир религии через черную дверь и обожглись. Они увидели, что дьявол — это реальность. Так вот, чем безбоязненнее люди входят в зону оккультного, тем чаще они понимают, из какого источника идет некогда возлюбленная ими безымянная «Сила» или «Энергия». Испытав же этот страх, они ищут защиты от него. И обращаются в Церковь. И теперь церковная жизнь становится для них понятнее.

Лишь один пример того, сколь значимы эти перемены. Еще десять лет назад православие было принято критиковать за «обрядоверие». Христианская философия в духе Бердяева — это интересно; евангельская мораль (особенно в переложении Льва Толстого) — замечательно; символика православной иконы, истолкованная Флоренским — просто здорово. Но вот зачем у вас так много обрядов? К чему все эти манипуляции со «святой водой» и «освященными просфорками»? Но сегодня стало гораздо понятнее, почему церковь призывает к освящению человеческого быта. Именно православные обряды, позволяющие окружить свою жизнь святыньками, исполняют защитную, а потому сегодня — и миссионерскую функцию.

Вот вполне типическая сценка. В храм приходит женщина и просит освятить ее квартиру. Представим, что ей попался либерально и философски мыслящий батюшка. «Освятить квартиру? Ну, зачем же сводить христианство к обрядам? Вы Евангелие читали?»

— Да, читала когда-то… Но придите, освятите мне квартиру!». — «Так, может, походите к нам на библейские чтения при нашем храме?» — «Да я ходила однажды… В тот раз Вы там как раз о терпимости и экуменизме рассказывали… Но понимаете, мне нужно сейчас квартиру освятить». — «Ну что там у Вас с квартирой?» — «Да, знаете ли, что-то неладное стало у нас твориться… Мы тут Новый год встречали по восточному календарю. Ну, как водится, все подобрали по гороскопу, на славу отметили… Только вот после этого что-то тяжело в доме стало находиться. "Барабашка" какая-то завелась». — «Ну что, Вы, в самом деле, всяким суевериям доверяете. Вы почитайте что-нибудь о христианской философии. Кстати, вот новая книжка диакона Андрея Кураева вышла. Возьмите ее почитать». — «Батюшка, да я пробовала. Читала. Но Кураева эта барабашка не боится. Вы лучше со святой водой к нам зайдите!»…

Именно нынешний оккультно-магический бум позволяет людям понять, что религия — это не только «мысли о духовном». Это реальность. И в этой реальности идет война. И в ней есть потери[232]. Но, оказывается, православная традиция уже давно выработала средства защиты к этой войне. Именно поэтому рост неоязычества делает острее потребность в церковности.

Моя надежда не на всплеск миссионерской активности Православной Церкви. Моя надежда на «физиологию». Ну не может же не сработать элементарный рвотный рефлекс! Людей перекармливают оккультизмом. И во все большем количестве людей будет срабатывать чувство отвращения: «Ну сколько можно чушь нести! Побаловались в гороскопы — и ладно… но чтобы так настойчиво и с такой серьезностью рассуждать про магию и Шамбалу — это слишком!». Чем гуще миазмы оккультизма — тем отчетливее будет осознаваться освободительность правды, стоящей за словами Мандельштама: «Я христианства пью холодный горный воздух!».

Итак, к исходу тысячелетия своей христианской истории, Россия вновь оказалась языческой. Ничего непреодолимо-трагичного в этом нет. Христианство хорошо приспособлено для миссии в языческом обществе. Но очень многое зависит теперь от нас. Сможет ли Церковь трезво осознать свое новое положение и сделать из него надлежащие выводы? Создатель православной монашеской традиции преподобный Антоний Великий очень неожиданно ответил на вопрос о том, что именно является главной добродетелью монаха. В качестве такой добродетели он назвал не пост, не молитву и даже не любовь, но — трезвость. Трезвость как умение верно оценивать себя, свои духовные состояния, свое положение, мотивы своих действий… И вот именно эта добродетель мне кажется наименее востребованной в современной церковной проповеди и публицистике.

В какой стране мы живем? Слишком часто приходится со страниц церковных изданий слышать несомненное: «Православная Россия… 85 % населения нашей страны — православно-крещеные люди… Мы на нашей Святой Руси…». Крещеных действительно много… А вот сколько из них христиан? На Страстной Седмице в Москве причащается не больше 300 тысяч человек (если предположить, что в каждом храме подходят к Чаше в эти святые дни по тысяче человек; за средний я беру свой храм Иоанна Предтечи на Пресне). Но даже в этом случае число воцерковленных людей не превышает 4 процентов от населения Москвы. Да ведь будь в Москве 85 % православных, разве была бы здесь почва для процветания тысяч «прорицательниц» и «целительниц»? Замечу, что Москва — самый, пожалуй, воцерковленный город России[233]. Столь интенсивной и разнообразной духовной жизни, как здесь, нет нигде…

Почему так важно осознавать, живем ли мы в православной стране, в религиознонейтральной (чисто светской) или же в проязыченной? Да потому что от этого зависит образ церковной деятельности в этом обществе. Одно дело — если общество уже христианское. Оно согласно с основными нормами христианского учения и морали. Оно не всегда их соблюдает, но во всяком случае признает их нормативность. В этом случае монастырь выступает естественным пределом, идеальной целью церковной проповеди. Христос уже возглашен, известен. Теперь надо не узнавать о Христе, а возрастать во Христе. И это есть прежде всего монашеское призвание.

Но в обществе языческом нужно не столько уходить от мира, сколько идти в него. Тут даже монашество становится подспорьем в миссионерстве.

Если общество уже христианское, то Церкви при надлежит естественное право нравственно судить поведение его членов и лидеров, осуществляя свою оценку поведения своих чад именно с христианских позиций. Но если общество языческое, то надо быть очень осторожным, чтобы наши христианские оценки не показались непонятными, натянутыми, а то и прямо абсурдными. По верной мысли А. Б. Зубова, «Церкви следует вернуться к практике первых веков ее существования, когда христиане жили в еще не христианизированном государстве. Тогда они прилагали усилия не к тому, чтобы изменить, христианизировать законы государства (скажем, запретить гладиаторские бои, работорговлю, конкубинат, лупанары, мучительные казни, общие термы или театральное порно), но к тому, чтобы христиане избегали всех этих явлений, ситуаций и соблазнов. Святитель Киприан Карфагенский, например, советовал христианским девушкам и матронам не посещать общие бани, «дабы не становиться соблазном для глаз других», но ему, кажется, и в голову не могло прийти требовать от проконсула Африки закрыть термы Карфагена по моральным соображениям. Здесь очень кстати совет апостола Павла об отношении к блудникам и лихоимцам внешним и внутренним для Церкви (1 Kop 5:9-13): «Не внутренних ли вы судите? Внешних же судит Бог…». Так же как немыслимо представить себе епископа, примиряющего Домициана с Нервой, так же почти невозможно надеяться, что могут увенчаться успехом переговоры думских фракций и Президента благодаря посредничеству Патриарха»[234]. «С государством святой Киприан хотел жить в мире и старался — средствами ему доступными — обеспечить это мирное сожительство; скрылся из Карфагена потому, что его присутствие "может вызвать у язычников взрыв ярой ненависти" и он окажется "виновным в нарушении мира"; напоминал, что "спокойное поведение, скромность и тихий добрый нрав приличествуют всем христианам"; предостерегал карфагенян от больших сборищ: "Мы должны… соблюдать спокойствие". Вспомним его наказы исповедникам, его печаль по поводу их слишком шумного и бестактного поведения. Как в его письмах, так и в его трактатах не видно ни желания вмешаться в дела государства, ни, тем более, стремления на них повлиять. Такое стремление шло бы вразрез с самыми основами мировоззрения святого Киприана. Как многие его современники, и он был убежден, что мир, обветшалый иобессиленный, идет к концу; тревоги и беды того времени поддерживали это ожидание скорой и всеобщей гибели; не стоило прилагать усилий к земному устроению, но всё внимание следовало обратить на то, чтобы из нынешних и грядущих бурь вывести целым и невредимым тот корабль, на котором только и можно уцелеть и спастись, — Церковь. О ней и о ее людях, об их спасении и душевном здоровье все мысли и заботы святого Киприана»[235].

Пикеты христиан против ТВ — помогают ли они сегодня расширению евангельского света в обществе? Или, напротив, вызывают у светских обывателей чувство недоумения и раздражения?

Пастырь может обличить своего духовного сына. Но к внешнему человеку далеко не всегда надо обращаться именно со словом осуждения. В житии преподобного Макария Египетского есть случай, нередко нами сегодня забываемый. Однажды в дороге Макарий послал своего ученика идти впереди него. Когда тот прошел вперед, то встретил эллина. Это был жрец Падала, несущий большую вязанку дров. Послушник окликнул жреца со всем жаром неофита: «Эй ты, демон, куда бежишь?» Жрец, обидевшись, избил ученика Макария. Затем же он встретил и самого старца. Авва Макарий его приветствовал совершенно иначе: «Привет тебе, привет тебе, трудолюбец». Удивившись, жрец подошел к нему и сказал: «Что доброго ты увидел во мне, что почтил приветствием?». Сказал старец ему: «Я увидел тебя труждающимся, но ты не знаешь, что ты утруждал себя впустую». Жрец ответил: «Я тронут твоим приветствием и я знаю, что ты служишь великому Богу. Другой же злой монах, который встретил меня, оскорбил меня, и я избил его до смерти. Я не отпущу тебя, если ты не сделаешь меня монахом!». Так доброе слово преподобного Макария обратило сердце эллинского жреца — и тот по крещении принял монашество[236]. Мы сегодня действуем скорее по образу не слишком мудрого макариева ученика, чем по образу самого Преподобного.

Надо просто смириться с Промыслом Божиим, которые дал нам жить не в христианское время и не в христианской стране. Надо радоваться тем немногим, что готовы слушать нас, а не тратить жизнь в негодованиях по поводу тех, кого наши слова оставляют равнодушными. Апостолам не заповедано пикитировать врата тех городов, в которых не желают слушать их проповеди. Им повелено в таких случаях просто идти в другие дома.


В ПОИСКАХ ЗОЛОТОГО ВЕКА

Когда лукавый дух удерживает человека вдали от Церкви, он это делает не однообразно. Порой в сознание человека влагается мысль о том, что Церковь — место гнусных фарисеев, корыстолюбцев, торгашей и развратников. И подсказывается вывод: «Сам понимаешь, тебе, порядочному человеку, в такой компании не место!».

Но иногда человек удерживается вдали от Церкви рассуждениями совершенно противоположными. Ему кажется, что Церковь — это собрание святых и только святых (причем святость понимается как абсолютная неотмирность, безгрешность и «ангельская» кротость). Там такие духовные люди — а я… Нет, мне там не место. У человека формируется слишком завышенное, слишком идеализированное представление о жизни Церкви, а потом его взгляд падает на не то что бы даже грех, а просто на какую-то бытовую, земную подробность жизни церковных людей — и вот уже готово: «Я разочаровался…».

Я по себе помню, какие идеализированные представления о верующих людях были у меня в пору, когда я сам стоял еще на пороге веры («Ум жаждет Божества, а сердце не находит..»). Монахи, думал я, — все такие аскеты, они в день кушают по одной просфорке и запивают ее ложечкой святой воды… Батюшки туалетом не пользуются… Семинаристы весь день ходят молитвенно сложив «ручки» на груди (как херувимы на католических картинках)… И вот однажды, едва ли не в первый раз сознательно-паломнически приехав в Лавру, я вдруг вижу на своем пути монаха очень крупного объема. Изумленный, я смотрю на него: мол, никакого «аскетизма»! Батюшка же неожиданно обращается ко мне и говорит: «А ты думаешь, отчего я такой толстый? Это потому что, когда я юношей был, я толстого монаха осудил!». Надо заметить, что в ту пору я и сам был еще вполне худенький…

Позднее мне один архиерей рассказывал, что он сам из-за такой бытовой мелочи едва не оказался вне священнослужения. Он приехал поступать в семинарию, пошел прямо с поезда на раннюю литургию — и вдруг увидел, что диакон, стоявший на солее в ожидании своей ектении, зевнул. «Ну все — вижу я теперь, какие они тут молитвенники и святые! — пронеслось в голове кандидата в семинаристы. — Все это лицемерие и показушество!». И ему стоило немало труда, чтобы распознать, откуда же взялся этот якобы благочестивый помысел, отогнать его от себя и все-таки вступить на путь служения Церкви.

А в середине 90-х годов мне пришлось увидеть уже в других людях работу этого искушения. Дело было, если не ошибаюсь, в Ярославле. Проходила конференция городских учителей. После моей лекции вдруг встает одна учительница и говорит: «Вы тут нам про духовность рассказывали. Ну, не знаю, — может, у вас там, в Москве, духовность и есть, а у нас городе никакой духовности в помине нет. У нас даже духовенство бездуховно. Вот вы представьте: захожу как-то в храм. Там какая-то служба ваша идет. Посередине батюшка в этих ваших золотых одеждах стоит. И представляете, при этом пальцем в носу ковыряет. Ну какая же тут духовность!». Я растерялся. Сцена прямо из Шукшина «Срезал!». И пока я собираюсь с мыслями — на помощь мне приходит один мудрый и опытный батюшка из Москвы. Он из моиххладных рук берет микрофон и обращается к моей собеседнице: «Простите, милая, я что-то не понял Ваш вопрос. Если Вы заходите в храм и видите, что там стоит батюшка и ковыряет пальцем в носу, то это означает, что у батюшки сопли. При чем здесь духовность?!».

Это было замечательным проявлением трезвости. Но если этого умения трезво различать немощи людей и силу Божию нет[237], если нет умения проверять свои первые впечатления, то легко впасть в прелесть. В том числе и в ту, которая заставляет скрупулезно подсчитывать признаки «скорого воцарения» антихриста и вырезать из газет новости соответствующей тематики. «Ты глянь-ка — вон снова самолет разбился. Не иначе как скоро конец света!» — «А что на соседнем приходе-то произошло, ты слышал? Ну уж если духовенство у нас нынче такое стало, — то уже точно конец скоро!».

Итак, расположенность людей к рассказам о том, что последние времена уже настали, питается не только литературой и листовками. Есть еще и самые обыденные наблюдения. Для человека верующего тяжело видеть нестроения и болезни в церковной жизни, мерзость запустения на святом месте (см. Мф 24:15). Слишком мрачный взгляд на церковную жизнь может вытолкнуть человека из Церкви. А взгляд этот тем мрачнее, чем более светлой ему представляется предшествующая церковная история.

Семинарские лекции говорят об истории Церкви как истории святых. Только имена святых или еретиков остаются в памяти слушателей вводных историко-церковных курсов. Помнят митрополита Филиппа и патриарха Гермогена, преподобного Сергия и мученика митрополита Арсения (Мациевича). Но не помнят, что именно Соборами остальных епископов-собратий лишались сана и осуждались и Филипп (весь епископат русской церкви — 10 человек — единогласно проголосовал за низложение митрополита, неугодного Ивану Грозному), и Гермоген, и Арсений…

Именно благодушие преподавателей церковной истории порождает у их воспитанников апокалиптический испуг, судорогой сводящий их чувство и мысль, едва учащиеся взглянут на реальную церковную жизнь. Раньше-то: что ни монах — то преподобный, что ни епископ — то святитель, а ныне — «оскуде преподобный». И вот уже просто невозможно не уйти в раскол («в знак протеста») и так хочется, чтобы двусмысленность и бесконечная ответственность исторического бытия разрешились молнией Апокалипсиса.

Поэтому и имеет смысл напомнить о плаче, который проходит сквозь всю святоотеческую литературу, но никак не может прорваться на страницы школьных пособий по церковной истории. Имеет смысл напомнить о том, что никогда в истории Церкви не было века, который сам себя считал бы «золотым». Не найти в истории христианства беспроблемного времени. Мы не научились грешить как-то по-новому. Конечно, если не знать церковной истории, то распространение «неуставного» богослужения можно воспринять как признак «апостасии». А если церковную историю знать? Тогда придется сказать словами К. Победоносцева: «В истории древней Церкви мы не можем указать такого времени, когда бы, по свидетельству памятников, церковная служба в приходских храмах совершалась в добром порядке и благоговении, упорядоченно. Все памятники XVI и последующих столетий свидетельствуют противное»[238].

И не только в храме было «все не так, как надо». И не только начиная с шестнадцатого века.

Уже апостолам приходилось писать горькие слова о своих учениках: Если же друг друга угрызаете и съедаете; берегитесь, чтобы вы не были истреблены друг другом (Тал 5:15). Вы шли хорошо: кто остановил вас, чтобы вы не покорялись истине? (Тал 5:7). Все ищут своего, а не того, что угодно Иисусу Христу (Флп 2:21). Уже апостолу Иоанну приходилось слышать грозные слова о первохристианских Церквах (см. обращение к Лаодикийской Церкви в Откровении 3:15–17).

Тем меньше оснований для самовлюбленности у христиан последующих столетий. Итак:


Il век

«Вам теперь говорю, которые начальствуете в Церкви и председательствуете: не будьте подобны злодеям. Злодеи, по крайней мере, яд свой носят в сосудах, а вы отраву свою и яд держите в сердце»[239].

«Вся слава была дана вам и исполнилось что написано: «Он ел и пил, разжирел и растолстел и сделался непокорен возлюбленный» (ср. Втор 32:15). А отсюда ревность и зависть, вражда и раздор, гонение и возмущение, война и плен. Поэтому удалились правда и мир — так как всякий оставил страх Божий, сделался туп в вере Его, не ходит по правилам заповедей Его и не ведет жизни, достойной Христа»[240].

Шеек.

Ориген, убежденный, что современная ему церковная жизнь значительно хуже, чем в былые времена (см. Беседа 4 на книгу пророка Иеремии. 3; Толкования на Евангелие от Матфея. 17, 24), так поясняет верность евангельского предупреждения об обилии неверных христиан: «Ясно, что и в неводе всей Церкви находятся и добрые и злые. Если бы все были чистыми, что осталось бы для Суда Божия? По другой притче, на гумне вместе — зерно и мякина. Я не говорю, что гумно весь мир, но гумно — совокупность народа христианского. Гумно описывается таким, что оно полно зерна и мякины, — не все зерно, но не все и мякина, так и в земной Церкви: один — зерно, другой — мякина. Если кто когда увидит в собраниях наших грешника, пусть не смущается и не говорит, что вот грешник в сонме святых. Пока мы в настоящем веке, т. е. на гумне и в неводе, и добрые и злые находятся вместе» (Беседа 1 на книгу пророка Иезекииля. 11). А потому: «Если у Иисуса были основания оплакивать Иерусалим, гораздо более их у Него для оплакивания Церкви, которая воздвигнута, чтобы стать домом молитвы, но постыдной алчностью, помрачающей ум ненавистью некоторых (к несчастью, столь многочисленных!) превращена в «разбойничье гнездо». Поэтому Иисус мог бы, имея в виду пребывающих в воздвигнутом Им живом святилище грешников, повторить слова псалмопевца: Что пользы в крови моей, когда я сойду в могилу? (Пс 29:10)… Он бродит в поисках остатков урожая, но находит лишь несколько раздавленных гроздей и жалких плодов. Ни одного прекрасного плода, да и плохих немного. Кто из нас мог бы предложить Ему гроздья добродетели? Кто мог бы принести плоды благодатью Божией?» (Толкования на Евангелие от Матфея. 16,21; Беседа 15 на книгу пророка Иеремии, З)[241]. Ориген «жалуется на развитие деспотизма в Церкви, ибо епископы перестали быть рабами Христовыми, а сделались в Церкви как бы господами. Они забыли заповеди Христа о снисхождении ко всем, о кротости, с какою они должны научать противляющихся, о том, что они должны поддерживать и ободрять слабых… те, кому поручены попечения о насыщении алчущих — пастыри — сами пиршествуют с пьяницами и позволяют себе другое подобное». Дьякона, «принимая участие в управлении церковными сокровищами, пользуются последними для личной выгоды: в целях собственного обогащения они отдавали деньги под проценты, превращаясь в ростовщиков»[242].

Жизнь мирян не многим отраднее жизни духовенства: «Не должны ли мы плакать и стенать, видя, что вы не приходите слушать слово Божие, что вы являетесь в церковь лишь по праздничным дням и то не столько из желания послушать слово Божие, сколько увлекаемые торжественностью и под предлогом принять участие в общественном торжестве? Большая часть вашего времени, скажу больше, — почти все ваше время вы проводите на публичных местах, в мирских занятиях или занимаетесь торговлей. Что же касается слова Божия, то никто об нем не заботится или по крайней мере мало найдется таких, которые находили бы для себя удовольствие слушать его. Но зачем жалетьоб отсутствующих? Даже вы, присутствующие в церкви, — вы оказываетесь мало внимательными; рабы привычки, обращаете спину к слову Божию или к священному тексту, чтение которого вам предлагают. Я опасаюсь, чтобы Господь не отнес также и к вам следующих слов пророка: Они обратили ко Мне спину, вместо того, чтобы представить Мне лице (ср. Иер 2:27). Какое средство перенести эти жемчужины святого слова в глухих, к народу, отвращающему слух?» (Ориген. Беседа 10 на книгу Бытия)[243].

«Так как продолжительный мир повредил учение, преданное нам свыше, то сам небесный Промысл восстановил лежащую и, если можно так выразиться, почти спящую веру… Стали все заботиться о приумножении наследственного своего достояния и, забыв о том, как поступали верующие при апостолах и как всегда поступать должны, с ненасытным желанием устремились к увеличению своего имущества. Не заметно стало в священниках искреннего благочестия, в служителях — чистой веры, в делах — милосердия, в нравах — благочиния. С гордой надменностью презирают предстоятелей Церкви, ядовитыми устами клевещут друг на друга, упорной ненавистью производят взаимные раздоры. Весьма многие епископы, которые должны увещевать других и быть для них примером, перестав заботиться о Божественном, стали заботиться о мирском: оставивши кафедру, покинувши народ, они скитаются по чужим областям, стараясь не пропустить торговых дней для корыстной прибыли, и, когда братья в Церкви алчут, они, увлекаемые любостяжанием, коварно завладевают братскими доходами и, давая чаще взаймы, увеличивают свои барыши… Тотчас, при первых словах угрожающего врага, большое число братьев предало свою веру и, не быв опрокинуто бурей гонения, само себя низвергло добровольным падением. Они не дожидались даже, чтобы идти, по крайней мере, когда их схватят; отречься, когда будут спрашивать. Многие побеждены прежде сражения, низвержены без боя и даже не оставили для себя видимого предлога, будто они приносили жертву идолам по принуждению. Охотно бегут на торжище, добровольно поспешают к смерти, — как будто рады представившемуся случаю, которого всегда ждали с нетерпением! Сколь многим правители делали там отсрочку по причине наступившего вечера и сколь многие просили даже, чтобы не отсрочивали их пагубы!»[244].

«В прежние времена решительно употреблялась краткость в изъяснении, потому что старались не о том, чтобы доставить удовольствие, а — пользу присутствующим. Впоследствии, когда изъяснять Писания стало без всякого затрудения дозволенным для всех и все, исполнившись самомнения, сделались тупы к деланию добра, а начали преуспевать в красноречии, тогда обратились к пустым спорам и богохульствам»[245].


IV eeк.

Первый церковный историк Евсевий Кесарийский дает весьма нелестный отзыв о церковной жизни в период между гонениями в конце III века: «И вот эта полная свобода изменила течение наших дел: все пошло кое-как, само по себе, мы стали завидовать друг другу, осыпать друг друга оскорблениями и только что при случае не хвататься за оружие; предстоятели Церквей — ломать друг о друга словесные копья, миряне восставать на мирян; невыразимое лицемерие и притворство дошли до предела гнусности. Божий суд, по обыкновению, щадил нас… Словно лишившись всякого разумения, мы не беспокоились о том, как нам умилостивить Бога; будто безбожники, полагая, что дела наши не являются предметом заботы и попечения, творили мы зло за злом, а наши мнимые пастыри, отбросив заповедь благочестия, со всем пылом и неистовством ввязывались в ссоры друг с другом, умножали только одно: зависть, взаимную вражду и ненависть, раздоры и угрозы, к власти стремились так же жадно, как к тирании — тираны. Тогда, да, тогда исполнилось слово

Иеремии: Омрачил Гэсподь в гневе Своем дочь Сиона; сверг с небес на землю славу Израиля и уничтожил все ограждения его (ср. Плач 2:1–2)… Все это действительно исполнилось в наши дни. Своими глазами видели мы, как молитвенные дома рушили от верха до самого основания, а Божественные святые книги посередине площади предавали огню; как церковные пастыри постыдно прятались то здесь, то там, как их грубо хватали и как над ними издевались враги… Тогда, именно тогда многие предстоятели Церквей мужественно претерпели жестокие мучения; многое можно рассказать об их подвигах. Тысячи других, не помнивших себя от трусости, при первом же натиске лишились всех сил»[246].

Церковь, наконец, становится господствующей. Значит ли это, что более благоденствующей и более духовной?

Нет — уровень духовенства становится еще более низким: Церкви уже ничего не грозит. Нужно открывать множество новых приходов, потребно огромное количество новых священников. Итог: многие становятся пастырями, не имея к тому призвания от Бога.

Есть целое произведение святителя Григория Богослова, посвященное этой беде. Но оно даже не вошло в дореволюционное издание его творений — столь жестко оно звучало.

«Ты можешь довериться льву, леопард может стать ручным и даже змея, возможно, побежит от тебя, хотя ты и боишься ее; но одного остерегайся — дурных епископов! Всем доступно высокое положение, но не всем благодать. Проникнув взором сквозь овечью шкуру, разгляди за ней волка. Убеждай меня не словами, но делами. Ненавижу учения, противником которых является сама жизнь. Хваля окраску гроба, я испытываю отвращение к зловонию разложившихся членов внутри него.

Но добропорядочные и благовоспитанные мои сопастыри, лопаясь от зависти (вы знаете Фрасонидов: неотесанность не переносит культуры), возлюбленные охотно выслали меня оттуда, выбросив, как выбрасывают какой-нибудь лишний груз из отягощенного корабля.

Ведь в глазах дурных я был грузом, поскольку имел разумные мысли. Затем они возденут руки, как если бы были чисты, и предложат Богу #/от сердца" очистительные дары, освятят также народ таинственными словами.

Это те самые люди, которые с помощью коварства изгнали меня оттуда (хотя и не совсем против моей воли, ибо для меня было бы великим позором быть одним из тех, кто продает веру).

Из них одни, являясь потомками сборщиков податей, ни о чем другом не думают кроме незаконных приписок; другие явились из меняльной лавки, после денежного обмена, третьи — от сохи, опаленные солнцем, четвертые — от своей каждодневной кирки и мотыги, иные же пришли, оставив флот или войско, еще дыша корабельным трюмом или с клеймами на теле. Они вообразили себя кормчими и предводителями народа и не хотят уступить даже в малом.

Они стремятся вверх, как скарабеи к небу, катя шар, только сделанный уже не из навоза, и не опуская голову к земле как раньше: они думают, что имеют власть над небом, хотя болтают всякий вздор и даже не могут сосчитать, сколько у них рук или ног.

Но разве все это не великое зло, недостойное епископского сана, о дражайший?! Поэтому-то и должны быть тобой избираемы лучшие люди: ведь едва ли кому-нибудь из людей средних способностей, даже если бы он и ревностно поборолся, довелось бы одолеть лучших людей.

Они — львы по отношению к более слабым, но псы по отношению к власть имущим; они — хищники с прекрасным чутьем на всякое угощение; они истирают пороги дверей власть имущих, но не пороги мудрых; они думают только о своей выгоде, но не об общественной пользе.

Не владея речью сами, они связывают с помощью закона язык тех, кто более красноречив.

Таинственная вещь: в то время как уже почти вся вселенная получила от Бога столь великое спасение, сколь недостойных предстоятелей мы имеем [в Церкви]!

Я буду кричать о правде, хотя она крайне неприятна. Мне стыдно сказать, как обстоят дела, но я все же скажу. Хотя мы поставлены быть учителями блага, мы являемся мастерской всех зол и наше молчание кричит (даже если будет казаться, что мы не говорим). Мы же с легкостью поставляем на кафедру всех, если только они желают этого, делаем их начальниками над народом, и при этом не исследуем внимательно ни их настоящее, ни прошлое, ни деятельность, ни подготовку, ни круг знакомых, но поспешно [поставляем] тех, которые показались нам достойными престолов.

В самом деле, если мы знаем, что избранного власть в большинстве случаев делает хуже, то какой же благоразумный человек предложит того, кого не знает? И в то время как в дурных клячах нет недостатка повсюду, чистокровных лошадей разводят в домах богачей, — то почему предстоятеля находят с легкостью, да еще новичка, который не понес трудов.

О быстрая перемена нравов! О дело Божие, доверенное игральным костям! Или: о комическая маска, одетая неожиданно на одного из самых скверных и ничтожных людей: и вот перед нами новый блюститель благочестия! Поистине велика благодать Духа, если среди пророков и дражайший Саул!

Вчера ты был среди мимов и театров (а что было, кроме театров, пусть разузнает кто-нибудь другой), сейчас же ты сам для нас необыкновеное зрелище. Сейчас ты степенен, твой взгляд наполнен только кротостью (за исключением того, что втайне ты предан старой страсти). Вчера, ораторствуя, ты продавал судебные процессы, поворачивая то в одну, то в другую сторону все, что касается законов. Сейчас же ты внезапно стал мне судьей и как бы вторым Даниилом. Вчера ты находился среди женоподобных танцовщиков, выводил песни и гордился попойками. Сейчас ты блюститель целомудрия дев и замужних женщин. Вчера Симон Волхв, сегодня Симон Петр! Ax какая быстрота: вместо лисы — лев!

Скажи мне, любезный, ты, бывший сборщиком податей или оставивший какую-нибудь должность в армии, как ты, будучи прежде бедным, а затем превзошедший Креза своими доходами (владея домом, который полон слез), проник в святилище и завладел престолом?

Тебя изменило крещение, которое является очищением? Постой! Пусть это будет явлено! Ведь крещение не есть очищение характера человека, но очищение лишь того, что произрастает из его характера, Предположим, что некто неплохой человек. Достаточно ли будет этого? И что же, мы будем любить самое восковую дощечку, которая переписана и с нее стерты прежние отпечатки? Ищи благодать! Потому что сейчас я вижу в тебе должника, хотя кафедра поднимает тебя на большую высоту.

Допустим также, что епископство есть совершенное очищение. Высокое положение изменило тебя: я вижу ангела. Верующий, уважающий те же законы, что и я, примет это с готовностью, потому что верит учению [Церкви]. Но тот, кто стоит вне [Церковной ограды], не знает, как иначе судить о благе веры, если [у священнослужителей] нет доброго имени: и хотя он не видит ни одного своего недостатка, он становится строгим обличителем твоих. Как, скажи, мы убедим его составить о нас иное мнение, отличное оттого, которое уже внушили ему своей жизнью? Как заградим ему уста? И какими доводами?

До какой же степени все перепуталось!

На каком основании наше учение оказывается столь дешевым?

Кто ораторствовал или же исцелял недуги прежде нежели изучил искусство произнесения речей или характер болезней? Сколь малого бы стоили искусства, если, только захотев, можно было бы тотчас овладеть ими! Но довольно всего лишь приказа, и предстоятель в один миг оказывается полным совершенством!

Но как же ты можешь, взирая сверху вниз на того, кто остается служителем Божиим, раздуваться от спеси и стремиться к власти престола, вместо того, чтобы, пребывая на нем, содрогаться и трепетать от мысли, что ты пасешь волов, которые лучше своего волопаса?

Вот таковы они. Может быть, они и сделались бы лучше, но им мешают престолы, ибо власть делает безумца еще хуже. И если такой человек становится у нас епископом, если он наихудший и полон мерзости, то тогда [исполняется написанное: ] «терновник царствует над деревьями». Тем не менее он с блеском восседает посредине, пользуясь плодами чужого стола, и презирает всех как недоносков. Он имеет один только повод для высокомерия— значительный город. Разве какой-нибудь городской осел стремится иметь преимущество перед другим, деревенским ослом? Он есть таков, каков он есть, хотя и живет в городе.

Итак, продолжайте держать в своих руках престолы и власть, если это кажется вам высшей наградой: веселитесь, бесчинствуйте, бросайте жребий о патриаршестве — пусть великий мир уступает вам; меняйте кафедру за кафедрой; одних бросайте вниз, других — возвышайте: все это вы любите. Ступайте своей дорогой! Я же обращусь мыслями к Богу, для Которого я живу, дышу, й только на Него обращаю взгляд» (Стихотворение о себе самом и о епископах)[247].

«Не хвалю беспорядка и неустройства, которое у нас. Теперь есть опасность, как бы самый святейший чин не соделался у нас наиболее осмеиваемым, потому что председательство приобретается не добродетелью, но происками… Нет врача, который бы прежде не вникал в свойства недугов… А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану: едва посеян, как уж и вырос, подобно исполинам в басне имеется в виду миф о Титанах. В один день производим мы во святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились и, кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень… Он думает, что, получив могущество, стал он премудрее — так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать!»[248].

Один из мотивов, по которым сам святитель Григорий Богослов после долгих уклонений все же принял священство: «Мне стыдно было за других, которые, будучи ничем не лучше прочих (если еще не хуже), с неумытыми, как говорится, руками, с нечистыми душами берутся за святейшее дело и, прежде нежели сделались достойными приступить к священству, врываются в святилище, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая сей сан не образом добродетели, а средством к пропитанию, не служением, подлежащим ответственности, но начальством, не дающим отчета. И такие люди, скудные благочестием, жалкие в самом блеске своем, едва ли не многочисленнее тех, над кем они начальствуют»[249]. «Никто не останавливайся вдали (от священства): земледелец ли, или плотник, или кожевник, или зверолов, или кузнец, — никто не ищи себе другого вождя, т. е. пастыря над собой; лучше самому властвовать, т. е. священствовать, чем покоряться властвующему. Брось из рук: кто — большую секиру, кто — рукоять плуга, кто — мехи, кто — дрова, кто — щипцы, — и всякий иди сюда, все теснитесь около Божественной Трапезы»[250].

«Я не увлекся епископским духом, не вооружаюсь вместе с вами, чтобы драться, как дерутся между собою псы за брошенный им кусок»[251].

В результате: «Спрашиваешь, каковы наши дела? Крайне горьки… Церкви — без пастырей; доброе гибнет, злое наружи; надобно плыть ночью — нигде не светят путеуказательные огни, Христос спит»[252].

«Все мы благочестивы единственно потому, что осуждаем нечестие других… Для всех отверзли мы не врата правды, но двери злословия и наглости друг против друга. У нас не тот совершеннее, кто из страха Божия не произносит праздного слова, но тот, кто как можно больше злословит ближнего или прямо, или намеками, нося под языком своим болезнь. Мы ловим грехи друг друга не для того, чтобы оплакивать их, но чтобы пересудить, не для того, чтобы уврачевать, но чтобы уязвить и раны ближнего иметь оправданием своих недостатков. У нас признаком добрых и злых — не жизнь, но дружба или несогласие с нами… Как во время ночной битвы, не различая в лицо врагов и своих, мы нападаем друг на друга и друг от друга гибнем. И не мирянин только так, священник же иначе. Напротив, мне кажется, что ныне явно исполняется изреченное древле в проклятии: Якожелюдие, такой жрец (Ос 4:9)… С кем бывает сие потому, что он стоит за веру, за самые высокие и первые истины, того не порицаю… Но ныне есть люди, которые с крайним невежеством и с наглостью сами стоят за малости и вовсе не полезные вещи…. До сего довели нас междоусобия; до сего довели нас те, которые чрез меру подвизаются за Благого и Кроткого, которые любят Бога больше, нежели сколько требуется… Ужели же подвизающийся за Христа не по Христу угодит тем миру (см. Еф 2:14), ратоборствуя за Него недозволенным образом?.. Не боюсь я внешней брани… Но что касается предстоящей мне брани, не знаю, что мне делать, какой искать помощи, какого слова мудрости, какого дара благодати»[253]. «Предлогом споров у нас Троица, а истинною причиной — невероятная вражда»[254]. «По-видимому, настоящая жизнь наша во всем оставлена без Божия попечения, которое охраняло Церкви во все времена, нам предшествовавшие»[255].

«Где смыло землю стремительным потоком, там остаются одни мелкие камни. Страшный же, изрытый пропастями овраг, — это мы, то есть наше, забывшее чин свой, сословие; это мы, не на добро восшедшие на высоких престолах, мы, председатели народа, учители прекрасного <…> И эта решетка <речь идет об алтарной преграде, прообразе нынешнего иконостаса> отделяет нас не нравом, а высокомерием»[256].

«Иные пороки по временам то усиливались, то прекращались; но ничего никогда и ныне, и прежде не бывало в таком множестве, в каком ныне у христиан сии постыдные дела и грехи»[257].

У святителя Василия Великого не менее трезвый и скорбный взгляд на реалии церковной повседневности: «А Церкви почти в таком же положении, как и мое тело: не видно никакой доброй надежды: дела непрестанно клонятся к худшему»[258].

«Епископы, состоящие со мною в общении, по лености ли, по подозрительности ли и не искреннему расположению ко мне не хотят вспомоществовать мне. Не помогают мне ни в чем самонужнейшем»[259].

«Я, быв когда-то на духовных празднествах, встретил едва одного брата, который, по-видимому, боялся Господа, но и тот был одержим диаволом. Много, правда, слышал я и душеполезных речей; впрочем, ни в одном из учителей не нашел добродетели, соответствующей речам»[260].

«Очень прискорбно мне, что отеческие правила уже не действуют и всякая строгость из церквей изгнана»[261].

«Любовь охладела, разоряется учение отцов, частые крушения в вере, молчат уста благочестивых… И хотя скорби тяжкие, но нигде нет мученичества, потому что притеснители наши имеют одно с нами именование»10.

«Когда обращаем внимание на дела, приходим о себе в полное отчаяние. Расслабевает вся Церковь»[262].

«Здешними жителями ни один род жизни не подозревается уже столько в пороке, как обет жизни подвижнической»[263]. «Кого обучал, возвратились к прежнему навыку жизни»[264].

«Господь видимым образом оставляет нас, в которых от преумножения беззакония иссякла любовь»[265].

«Тогда, в древние времена, мы, христиане, хранили между собою мир, тот мир, который оставил нам Господь, которого теперь нет у нас и следа, — с такою жестокостию отгнали мы его друг от друга!»[266].

«Не могу не востенать от страдания! Достоянием нашим была некогда любовь — это отеческое наше наследие, которое через учеников Своих сокровищем нашим соделал Господь. Это наследие последующие преемники, получая каждый от отцов, хранили до наших отцов; этот только развращенный род не соблюл сего. Как из рук наших утекло и исчезло это богатство нашего жития? Обнищали мы любовью, и другие гордятся нашими благами… Они (еретики) соединены друг со другом, а мы друг от друга отделяемся. Они взаимно себя ограждают, а мы разрушаем свою ограду… Сердца братий ожесточены и пребывают в упорстве, ссылаются на общих отцов и не принимают следующего от них наследия, изъявляют притязание на общее благородство и чуждаются родства с нами. Противятся врагам нашим, но и нам неприязненны»[267].

Святитель Григорий Нисский наносит визит некоему епископу Елладию: «Сделав приветствие Елладию и постояв немного в ожидании, не будет ли приглашения сесть, — поелику ничего такового не последовало, я обратившись, присел на одной из дальних ступеней, ожидая не скажет ли он чего-либо дружественного, человеколюбивого, или по крайней мере не покажет ли чего такого хотя взглядом. Но все было вопреки нашим ожиданиям… Прошло немало времени в тишине, будто среди глубокой ночи… Это безмолвие мне представлялось подобием жизни в аде… То, что было тогда, действительно казалось адом, когда я размышлял, каких благих обычаев наследниками мы были от отцов наших, и что скажут о нас потомки..»[268].

«Если бы большая была благодать в стенах иерусалимских, то грех не водворился бы в живущих там. А теперь нет вида нечистоты, на который бы они не дерзали; у них и лукавство, и прелюбодеяние, и воровство, и идолослужение, и отравление, и зависть, и убийство, особенно между ними обыкновенно последнего вида зло, так что нигде нет такой готовности к убийству, как в сих местах; единоплеменные подобно зверям ищут крови друг друга, ради гнусной корысти»[269].

«Сколько уже случилось гибельных кораблекрушений в церкви от неопытности правителей! Кто исчислит происшедшие на наших глазах несчастия, которые не случились бы, если бы предстоятели церкви имели сколько-нибудь правительственной опытности?»[270].

«Оскудело в мире преподобие, удалилась от нас истина; прежде хотя имя мира было у всех нас в устах, теперь же не только нет у нас мира, но не осталось даже самого имени его»[271].

«В Церкви водворилась губительная беспечность»11. «Болит мое сердце, страдает душа моя! Где взять мне слез и воздыханий, чтобы оплакать оскудение святости срединас? Где у насъ отцы? Где святые? Где бодрственные? Где трезвенники? Где смиренные? Где кроткие? Где безмолвники? Где воздержники? Где богобоязненные? Где сокрушенные сердцем, которые в чистой молитве стояли бы пред Господом, как Ангелы Божии, и орошали бы землю слезами умиления? Где бессребренники, которые не стяжали бы ничего тленного на земле, но непрестанно следовали бы за Христом по тесному пути, с крестом на груди, готовые на каждый крест жизни? Нет ныне между нами их добродетелей, нет их подвижничества. Воздержание их нам тягостно, на молитву мы ленивы, на безмолвие нет у нас сил, а к пустословию мы очень склонны; на доброе у нас нет охоты, а на злое мы всегда готовы — вот, в какие живем мы времена»[272].

«Христиане губят принадлежащее Христу более врагов и неприятелей»[273]. «По имени мы братья, а по делам — враги; называемся членами одного тела, а чужды друг другу как звери»[274].

«Подлинно все пали и не хотят восстать; и нам следует внушать не то, чтобы не падали, но чтобы лежащие постарались восстать. Восстанем же, возлюбленные! Доколе мы будем лежать? Так все сделались глухи к учению о добродетели, и потому исполнились множества пороков! Если бы можно было обнажить души, то как между воинами после поражения, видны то мертвые, то раненые, такое зрелище мы увидели бы и в Церкви»[275].

«Ангелы, которым мы верны, все в унынии; никто не обращается, все у нас пропадает напрасно, и мы вам представляемся шутами. Всякий много озабочен, как бы прибавить денег, и никто — как бы спасти свою душу. Одна боязнь объемлет всех: как бы говорят, нам не стать бедняками»[276].

«Всепожирающий пламень зависти окружает священников. Как тиран боится своих телохранителей, так и священник опасается своих близких и сослужащих более всех, потому что никто столько не домогается его власти и никто лучше всех других не знает дел его, как они»[277].

«Где Маркион, где Валент, где Манес, где Василид, где Нерон, где Юлиан, где Арий? Где все противоборствовавшие истине, о которых Церковь восклицала: Обыдоша мя пси мнози (Пс 21:17)1 Рассеяны они, потому что встретили себе борцов в лице тогдашних предстоятелей Церквей: то были истинные пастыри! Но я вижу большое различие между тогдашними пастырями и современными. Те были борцы, а эти беглецы; те совершенствовались в книгах и учении, а эти изощряются в нарядах и украшениях. Эти, как наемники, оставляют овец и бегут, а те душу свою полагали за овец»[278].

«Берут в священники ничтожных людей и поставляют их над теми делами, для которых Единородный Сын Божий не отрекся уничижить славу свою»[279]. «Никого я так не боюсь, как епископов, за исключением немногих»[280].

«Или ты не знаешь, что тело Церкви подвержено большим болезням и напастям, нежели плоть наша, скорее ее повреждается и медленнее выздоравливает»[281].

К Причастию «приступают не с трепетом, но с давкою, ударяя других, пылая гневом, крича, злословя, толкая ближних, полные смятения»[282]. Многие выходят из храма сразупосле своего Причастия — не дожидаясь, пока причастятся все. И святитель восклицает: «Быв приглашен на обед, ты… не осмеливаешься выходить прежде друзей… а здесь, когда еще совершаются… Таинства Христовы… ты… оставляешь все и выходишь?!»[283].

И этот «золотой век патристики» был похож на наш даже в том, что слушателями Иоанна Златоуста и Григория Богослова были столь знакомые нам «бабушки». «Мы — галилеяне, люди презренные, ученики рыбарей, мы, которые заседаем и поем псалмы вместе со старухами»[284]. И еще узнаваемая черта: и в ту эпоху «уши народа оказывались святее сердец иерархов» (Святой Иларий Пиктавийский)[285].

И нет ничего для нас незнакомого в такой картине: «Стыдно сказать, сколько девиц ежедневно теряют невинность, скольких из них отторгает от своего лона мать Церковь. Смотри, как многие из них, став вдовами раньше, чем женами, прикрывают свою нечистую совесть обманчивой одеждой. Если их не выдает вздутый живот или крик младенца, они ходят танцующим шагом с высоко поднятой головой. Некоторые заранее пьют снадобья против зачатия и совершают убийство человека еще до его зарождения. Другие, чувствуя себя зачавшими в грехе, хватаются за яды для вытравливания плода и при этом нередко умирают сами и отправляются в ад, виновные в трех преступлениях: самоубийстве, прелюбодеянии по отношению к Христу, убийстве еще не родившегося ребенка. Это те, что любят повторять: «Для чистых все чисто. Мне достаточно моего убеждения. Бог желает чистого сердца. Почему я должна воздерживаться от еды, которую Бог создал для нас?». А когда они, чтобы казаться милыми и веселыми, упиваются неразбавленным вином, то попойку сопровождают святотатством, говоря: «Да не будет того, чтобы я отказалась от крови Христовой!». И если увидят грустную бледную женщину, называют ее мученицей, монашкой, манихейкой и другими подобными именами, ведь для них пост является ересью… Мне стыдно говорить об этом. Печально, но все обстоит именно так»[286].

А кстати, из текста святителя Киприана (III в.) цензорами прошлого века была устранена такая подробность: «Пусть никто из дев не говорит, что ее легко может освидетельствовать акушерка и удостоверить ее невинность. Разве глаз и рука акушерки не могут ошибаться? Да если бы и найдено было, что дева осталась не поругана в отношении той части ее тела, по которой она считается женщиной, то ведь, может быть, она запятнала грехом другую часть тела, которая хотя и сохранилась в целости, но однако же это запятнание остается неприметным для глаза»[287].

Впрочем, не только быт мирян вызывает горечь у блаженного Иеронима. Хуже то, что «не все епископы — истинные епископы. Ты обращаешь внимание на Петра, но не забудь и Иуды. Церковный сан не делает христианином»[288].


V век

Епископство «прилично только… немногим… держащимся той мысли, что оно есть отеческая попечительность, а не самоуправное самозаконие. Поелику же изменили оное во властительство, лучше же сказать… в самоуправство, то знай, что об этом видном и вожделенном начальстве… понятие не высоко. Ибо всего чаще над одними начальствуют, а другим раболепствуют, одним дают приказы, а другим услуживают, одних давят, перед другими сами падают. Поэтому не дивись, что пресвитер Иеракс, как человек умный, бежал от этого сана, как от самой трудной болезни»[289].

«При таком состоянии Римской империи люди, которым вверено было священнослужение, не переставали, ко вреду христианства, строить друг другу козни, ибо в это самое время духовные заботливо нападали один на другого»[290]. «Епископы же нашего времени, епископы лишь по виду, глиняный род, устремились к богатству, должностям и почестям, дары же Святого Духа растратив на заговоры, преследования, заточения и тюрьмы», — свидетельствует автор «Лавсаика» в 408 г.[291]

«Спросил некто старца: "Каким образом некоторые трудятся в городах и не получают благодати, как древние?". Старец сказал ему: 'Тогда была любовь и каждый увлекал ближнего своего горе, а ныне, когда охладела любовь, каждый влечет ближнего своего долу и потому мы не получаем благодати"»[292].


VI  eeк

Север Антиохийский свидетельствует о благочестии своего времени: «Есть дни, когда служат поминовения, на которые все должны были бы прийти в первую очередь, но на которых, по правде сказать, мы не видим ни одного верующего. Только одни мы и присутствуем на богослужении и должны одновременно возносить молитвы и отвечать на них»[293].

Авва Орент однажды в воскресенье вошел в Синайскую церковь, вывернув свою одежду:

«— Старче, зачем ты бесчестишь нас перед чужими?

— Вы извратили Синай, и никто вам ничего не говорит, а меня укоряете за то, что я выворотил одежду? Подите — исправьте то, что вы извратили, и я исправлю то, что я извратил»[294].

«Отцы наши до самой смерти соблюдали воздержание и нестяжательность, а мы только расширяем чрево и кошельки», — говорил авва Афанасий[295].

В видении старец видит душу новопреставленного инока в огненном озере по шею и сетует: «Не ради ли этой муки я молил тебя, чадо, чтобы ты позаботился о своей душе?». В ответ же слышит: «Благодарю Бога, отец мой, что хотя голова моя свободна от мучений. По молитвам твоим я стою над головою епископа»[296].

«И то, что сказал Господь наш, сетуя на фарисеев, я прилагаю к нам, нынешним лицемерам. Не связываем ли и мы бремена тяжкие и неудобоносимые и не возлагаем ли их на плечи людей, а сами и перстом не хотим дотронуться до них? Не делаем ли мы все дела свои, чтобы показаться перед людьми? Не любим ли мы восседать на первом месте на трапезах и сонмищах, а тех, которые не слишком рьяно воздают нам такую честь, не делаем ли мы смертными врагами? Не взяли ли мы ключ ведения и не закрываем ли им Царство Небесное пред людьми, вместо того чтобы и самим войти, и дать им войти? Не обходим ли мы море и сушу, дабы обратить хотя одного, и когда это случается, делаем его сыном геенны, вдвое худшим нас? Не вожди ли мы слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие? Не очищаем ли мы снаружи чаши и блюда, а внутри полны хищения, жадности и невоздержания? Не строим ли мы надгробий над могилами и не украшаем ли раки апостолов, а сами уподобляемся убийцам их?»[297].

Понятна ли теперь горечь профессора патрологии Московской Духовной Академии (и расстрелянного в 1938 г. новомученика) И. В. Попова, заметившего при чтении «ареопагитического корпуса»: «Когда знаешь, что такое были епископы IV–VI вв., и читаешь эти лицемерные уверения в их святости и боговдохновенности, становится тошно»[298]?..


VII eeк

Сказано Господом — «Ce Аз посылаю вы яко овцы посреде волков». «Но многие, когда принимают права правления, воспламеняются к терзанию подчиненных, с ужасом властвуют и вредят тем, которым долженствовали бы быть полезными. И поскольку они не имеют внутренней любви, то желают казаться господами… Но что мы, пастыри, делаем? Помыслим, какого осуждения достойно без труда получать награду за труд? Вот мы живем от приношения верующих — но сколько мы трудимся для душ верующих? Мы непрестанно должны помнить, что написано о некоторых: грехи людей Моихснедят (Ос 4:8). И мы, живущие от приношений верюущих, делаемых ими за грехи свои, если едим и молчим, то, без сомнения, снедаем грехи их. Смотрите, мир полон священников, но редко встречаешь делателя на жатве Божьей, ибо мы согласны облекаться епископским саном, но не исполнять обязанностей нашего сана. Есть, любимейшие братья, в жизни епископов великое зло, которое сокрушает меня. Дабы кто не подумал, что я желаю причинить кому-либо личную обиду, я самого себя первого в этом зле обличаю: вопреки моей воле я поддаюсь требованиям варварской эпохи. Это зло заключается в том, что мы вдались в занятия века сего и что наши действия не соответствуют достоинству сана. Мы бросаем дело проповеди. Если мы призваны к епископскому званию, то это, вероятно, в наше же наказание, ибо у нас только имя епископа, но нет достоинств. Те, кто нам вручены, отходят от Бога, а мы молчим; они гибнут во зле, а мы им и руки не протягиваем, чтобы вытянуть их. Занятые мирскими делами, мы безразличны к судьбе душ… Я думаю, что Бог ни от кого не терпит более, как от священников… Виновниками смерти для гибнущего народа мы, которые долженствовали быть вождями его к жизни… Чему мы уподобим злых священников, если не воде крещения, которая, омыв грехи крещеных, посылает их к Царству Небесному, а сама после стекает в нечистые места?.. Боже, благоволивый наименовать нас пастырями в народе, сотвори, молим Тя, да имеем силу быть в очах Твоих тем, чем мы называемся на языке человеческом»[299].

«Сколь много вас собралось на торжество мученика; вы преклоняете колена, ударяете в грудь, испускает вздохи, и молитвы, и исповедания, орошаете лица слезами. Но обсудите, прошу, свои прошения, посмотрите, во имя ли Иисуса вы молитесь, т. е. просите ли вы радостей Вечной Жизни? Ибо в доме Иисуса вы ищете не Иисуса, если в храме Вечности неблаговременно молитесь о временном. Вот один на молитве просит жены, другой желает деревни, третий требует одежды, четвертый молится о даровании ему пропитания. Иной просит смерти врагу, и кого не может преследовать мечом, того преследует молитвой»[300].


VIII eeк

«Весьма развратился нынешний век и весь преисполнен возношения и лицемерия. Труды телесные по примеру древних отцов наших, может быть, и показывает, но дарований их не сподобляется, — потому что не трудам, но простоте и смирению являет себя Бог»[301].

В этом же веке императору Константину Копрониму адресуется послание, подписанное именем преподобного Иоанна Дамаскина: «Епископы нашего времени только и заботятся о лошадях, о стадах, о полевых угодьях и денежных поборах, о том, как бы повыгоднее продать свою пшеницу, как лучше разливать вино, как продавать масло, как прибыльнее сбыть шерсть и шелк-сырец, и рассматривают тщательно только ценность и вес монеты; они старательно наблюдают за тем, чтобы стол их ежедневно был сибаритским — с вином благовонным и рыбами величины необычайной. Что же касается паствы, то о душах пасомых нет у них ни малейшей думы. Пастыри века сего истинно стали, по выражению Писания, волками. Как только заметят они, что кто-нибудь в подведомой их пастве совершил хотя бы малый какой проступок, мгновенно воспрянут и разразятся всевозможными епитимьями, нисколько не помышляя при этом о действительном назначении пастырского служения, относясь к пастве не с помыслами пастырей, а с расчетом наемных поденщиков»[302]. Если учесть, что лишь ученые позднейшего времени оспорили авторство этого послания, то станет очевидным, что христиане того столетия не считали картину, нарисованную в нем, не соответствующей действительности и бросающей тень на имя святого отца.


IX век

«На то епископы, чтобы учить народ, как нужно веровать и как молиться… А епископы рода сего ни о чем ином не хлопочут, как только когда возлечь и как и чем пообедать»[303].


X век

Византийский император Никифор Фока (человек, лично склонный к монашеству и близкий к преподобному Афанасию Афонскому) в 964 г. издает новеллу о монастырских владениях. Текст нового закона включает в себя и нравственную оценку наличных церковных обстоятельств: «Божественное слово Отчее, имея попечение о нашем спасении и указывая пути к нему, научает нас, что многое стяжание служит существенным препятствием. Предостерегая нас против излишнего, Спаситель запрещает даже пещись о пище на завтрашний день, а не только что о жезле, суме и другой перемене одежды. И вот, наблюдая теперь совершающееся в монастырях и других священных домах и замечая явную болезнь (ибо лучше всего назвать это болезнью), которая в них обнаруживается, я не мог придумать, каким врачеством может быть исправлено зло и каким наказанием следует наказать чрезмерное любостяжание. Кто из святых отцов учил этому и каким внушениям они следуют, дошедши до такого излишества, до такого суетного безумия? Не каждый ли час они стараются приобретать тысячи десятин земли, строят великолепные здания, разводят бесконечные стада волов, верблюдов и другого скота, обращая на это всю заботу своей души, так что монашеский чин ничем уже не отличается от мирской жизни со всеми ее суетами. Разве слово Божие не гласит нечто тому противоположное и не заповедует нам полную свободу от таких попечений? Разве оно не поставляет в посрамление нам беззаботность птиц? Взгляни, какой образ жизни вели святые отцы, которые просияли в Египте, Палестине, Александрии и других местах, и ты найдешь, что жизнь их была до такой степени проста, как будто они имели лишь душу и достигли бестелесности Ангелов. Христос сказал, что только усиливающийся достигает Царствия Небесного и что оно приобретается многими скорбями. Но когда я посмотрю на тех, кто дает обет удаляться от сей жизни и переменой одежды как бы знаменует о перемене жизни, и вижу, как они обращают в ложь свои обеты и как противоречат поведением своим наружности, то я не знаю, как назвать это, как не комедией, придуманной для посрамления имени Христова»[304].

В итоге закон запрещает создавать новые монастыри с заранее отведенными для H^x земельными угодьями и селами, но разрешает строить пустынные кельи для тех, кто будет сам кормить себя и готов действительно жить в нищете, молитве и уповании на Божий Промысл…

Печальная оценка церковной жизни императором подтверждается и святым. В том же веке преподобный Симеон Новый Богослов печалится: «Но что сказать тем, которые любят быть важными лицами и хотят быть поставленными в иереи, архиереи и игумены, когда вижу, что они не знают ничего из необходимых и Божественных предметов…

0 нечувствие наше и презрение Бога и всего Божественного! Ибо ни чувством не понимаем, что говорится, ни того, что есть христианство, не понимаем и не знаем в точности Таинств христиан, а других поучаем. Отрицаясь же Его зрения, мы явно показываем, что мы не рождены, не произошли в свете, сходящем свыше, но — еще в чреве носимые младенцы или, лучше сказать, выкидыши, а домогаемся священных мест, восходим на апостольские престолы. А что всего хуже, большею частию деньгами покупаем священство и, никогда не бывши овцами, желаем пасти царское стадо, и это для того только, чтобы наподобие зверей наполнить чрево свое»[305]. «Мы изгнали отличительный знак нашей веры — любовь»[306].

Печальнее же всего картина, рисуемая преподобным Симеоном в «Общем наставлении с обличением ко всем: царям, архиереям, священникам, монахам и мирянам, изреченном и изрекаемом от уст Божьих»:

Среди же епископов есть и такие, Которые саном гордятся безмерно, Всегда превозносятся над остальными, Считая их всех за ничтожных и низких.

Немало епископов есть, что по жизни

Весьма далеки от достоинства сана.

Я здесь говорю не о тех, у которых

Слова согласуются с жизнью, делами,

А жизнь отражает ученье и слово,

Но я говорю о епископах многих,

Чья жизнь не похожа на их назиданья,

И кто Мои страшные тайны не знают

И мнят, что Мой огненный хлеб они держат,

Но хлеб Мой они, как простой, презирают,

И думают, будто кусок они видят

И хлеб лишь едят, а невидимой славы

Моей совершенно увидеть не могут.

Итак, из епископов мало достойных.

Есть много таких, что высоки по сану,

А видом смиренны — но ложным смирением,

Противным, дурным, лицемерным смирением.

Гоняясь всегда за людской похвалою,

Меня презирают, Творца всей вселенной,

Как будто бедняк Я худой и презренный.

Они Мое Тело берут недостойно,

Стремясь превзойти всех людей, не имея

Одежды Моей благодати, которой

Они никогда и никак не имели.

Незванно и дерзко в Мой храм они входят,

Вступают вовнутрь несказанных чертогов,

Куда недостойны смотреть и снаружи.

Но Я, милосердный, терплю их бесстыдство.

Войдя же, со Мной говорят, словно с другом:

Себя не рабами хотят, но друзьями

Они показать — и стоят там без страха.

Совсем не имея Моей благодати,

Они обещают ходатайства людям,

Хоть сами во многих грехах виноваты.

Они надевают блестящие ризы,

Но чистыми кажутся только снаружи:

Их души — грязнее болотной трясины,

Ужасней они смертоносного яда

У этих злодеев, что праведны с виду…

Особенно главы епархий, престолов

Священноначальники часто имеют

И прежде Причастья сожженную совесть,

И после — совсем осужденную совесть.

Входя в Мой Божественный двор с дерзновеньем,

Бесстыдно стоят в алтарях и болтают, Не видя Меня…

Да, все, что написано мной, это правда.

И всякий желающий в том убедиться

По нашим делам, иереев негодных,

И лжи никакой не найдет и признает,

Что Бог чрез меня говорит всем об этом.

Признает он все, если сам он, конечно,

Не кто-то один из творящих все это

И если не тщится он этим обманом

Свой собственный срам прикрывать, но однако

Пред всеми людьми и пред силами неба

«Все тайное тьмы» Бог соделает явным.

Но кто же из нас, иереев, сегодня

Сначала очистил себя от пороков

И только потом уж дерзнул на священство?

Кто мог бы сказать дерзновенно, что славу

Земную презрел и священство воспринял

Лишь ради небесной Божественной славы?

Кто только Христа возлюбил всей душою,

А золото все и богатство отринул?

Кто скромно живет и доволен немногим?

А кто никогда не присвоил чужого?

Кого же за взятки не мучает совесть?

И кто не старался при помощи взяток

Сам стать иереем и сделать другого,

Купив и продав благодать и священство?

Кто в сан не возвел недостойного друга,

Ему пред достойным отдав предпочтенье?

А кто не хотел бы епископским саном

Друзей наделить, чтоб в епархиях чуждых

Во всем обладать и влияньем и властью?

Но это обычным считается делом

И даже безгрешным у тех, кто вмешаться

Хотят непременно в дела всех епархий.

А кто не давал по указке начальства,

По просьбе мирских, и князей, и богатых

Священного сана тому, кто не должен

И кто не достоин быть пастырем в Церкви?

Поистине, нет никого в наше время

Из всех их, кто чистое сердце имел бы,

Кого бы не мучила совесть за это,

Ведь он непременно соделал что-либо

Одно из того, о чем сказано выше…

Так будет и с нами служащими в церкви,

Берущими смело церковные деньги

Для собственых нужд, для родных и знакомых,

Совсем не заботясь о бедных и нищих,

Дома возводящими, бани и башни,

Обители, замки. Так будет со всеми.

Кто копит приданное, свадьбы играют,

А церкви свои совершенно не любят,

Совсем не заботясь о них и не помня.

На долгое время от них отлучаясь,

Живем мы в других государствах и странах,

А жен своих вдовами мы оставляем,

Не помня о них и совсем не заботясь.

Иные из нас остаются на месте,

Но не из любви к прихожанам и храму,

А только что б жить от богатых доходов,

Их тратя на всякое злое распутство

А кто же из нас, иереев, стремится

Спасти свою душу, Христову невесту?

Хотя бы одного среди нас покажи мне —

Я буду и этим, поверь мне, доволен!

Но горе всем нам — иереям, монахам,

Епископам, клирикам века седьмого.

И если бы где-то такой оказался,

Кто мал пред людьми, но велик перед Богом,

Кто, познанный Богом, к страстям не снисходит,

Его, как злодея, всегда изгоняем

Из нашей среды и из наших собраний,

Подобно тому, как Христа отлучили

От Храма начальники, архиереи»[307].


В том же столетии, столетии крещения Руси болгарский книжник поп Косьма (970 г.) объясняет, отчего так неостановима богомильская ересь: «Откуду бо исходят волци сии, злии пси, еретическая учения? Не от лености ли и грубости пастушьскы?»[308]. Отец Косьма признает правоту богомилов, обвиняющих православное духовенство в лености, пьянстве и казнокрадстве… «Послушайте, пастушеские старейшины, не почивайте, не крыйте бисера Господня в пьянстве».

За пределами Византии не лучше. Например, в Xlll веке парижский епископ Гийом д'Овернь говорит о том, что одичание Церкви стало таково, что всякий, узревший его, повергается в оцепенение и ужас: «То уже не невеста, то чудовище, ужасающе безобразное и свирепое»[309].

А митрополит Владимирский святитель Серапион своей православной пастве адресует отнюдь не ласкающие слова: «Даже язычники, закона Божия не ведая, не убивают единоверцев своих, не грабят, не обвиняют напрасно, не клевещут, не крадут, не зарятся на чужое; никакой язычник не продаст своего брата, а если кого постигает беда, то искупят его и в нужде его помогут ему, и найденное на торгу всем покажут. Мы же считаем себя православными, крещены во имя Божие и заповеди Его слышали, но всегда неправды исполнены, и зависти, и немилосердия. Братьев своих грабим, неверным их продаем; если б могли, доносами, завистью съели бы друг друга, но Бог нас охраняет. Вельможа или простой человек — каждый добычи желает, ищет, как бы обидеть кого. Окаянный, кого поедаешь?»[310].

Поздневизантийские канонические памятники рисуют весьма безотрадную картину церковных беззаконий. В XIVeeKe Матфей Властарь сокрушается: «Здесь уместно было бы возопить: аще беззакония назриши, Господи, Господи, кто постоит, ибо кто принимает управление честным домом, или какое бы то ни было служение в Церкви, или делается клириком, или получает монастырь в управление без некоторого даяния? А если всех сих, — и дающих, и принимающих беззаконно, — священные правила подвергают крайним наказаниям, то какая надежда спасения нам, не отступающим от общения с ними»[311].

Константинопольский Патриарх Вальсамон печалится: «Я не знаю, какой это мирянин без всякой подачки получает управление богоугодным домом или церковную должность, или делается клириком, или получает монастырскую келью?»[312]. О том же грехе говорится и в «Пидалионе»: «Симония так ныне укоренилась и действует, как будто считается добродетелью, а не богомерзкой ересью. Ныне все клирики беззаконно получают свою степень, беззаконно живут и умирают; оттого цепи рабства становятся все тяжелее»[313].

В русской церковной литературе начиная с Xll века, то есть с домонгольских времен, известно «Слово о ложных пастырях». В «Златоструе» оно приписывается святителю Иоанну Златоусту[314]. Кто бы ни был автор этого слова, важно, что в течение многих столетий русские церковные читатели узнавали свою ситуацию в его горьких словах: «Рекше, егда пастуши възволчатся, тогда подобаеть овци овце паствити — в день глада насытяться. Рекше: близ смьрть на години, не сущю епископу, ни учителю, да аще добре научить и простый — и то добро. В притци лепо есть разумети: егда бы посла рать к некоему граду, ти некто бы простълюдин въскликал: "Люди, побегнете в град, рать идеть на BbiIffTo быша слышавъше, людие смышлении бежали быша в град и избыли бы зла, а несмышлении ръкли быша: "Не князь мужь поведаеть, не бежим в град". Пришьдши бы рать избила, а другых повоевала… Разумейте же, братие, како ти есть ныне: Ратници суть беси, а учащего святителя несть, како бы убежати зла. Век бо сий короток, а мука долга, а концина близ, а вожа нетуть, рекше учителя. Учители бо наши наполнишася богатьством имения и ослепоша, да уже ни сами учать, ни им велять. О них же пророк рече: удебеле бо сердце людий сих, ушима своима тяжко слышать, очи свои съмжиша, и не хотять прияти разума спасеного, но и приимающих ненавидять. И сами быша врази своему спасению… Откуду убо вниде в ны неведение? Яве ли яко от непочитания книжнаго! <…> К ним же ныне благое время рещи: о горе вам, наставници слепии, не учившися добре и не утвержени книжным разумом, ризами крашители, а не книгами, оставляшеи слово Божие, а чреву работающей, их же Бог — чрево и слава, иже от овець волну и млеко взимаете, а овець моих не пасуице»[315].

В XVI веке преподобный Максим Грек говорит о Руси точно в той интонации, с которой ветхозаветные пророки говорили об Израиле: «Внезапная погибель великолепного и сильнейшего греческого царства, постигшая его по праведному гневу за несколько лет пред сим, пусть заставит вас отстать от прогневления Меня, если не хотите подвергнуться тому же. Вспомните, какое благолепное пение, с каким благозвучным звоном колоколов и с какими благовонными курениями обильно совершалось Мне там каждый день; сколько совершалось всенощных пений во дни церковных праздников и торжественных дней; какие воздвизались там Мне прекрасные, высокие и чудные храмы, и в них сколько хранилось апостольских и мученических мощей, точащих обильные источники исцелений; какие хранились там сокровища высочайшей мудрости и всякого разума. И все это никакой не принесло им пользы, так как вдовицу и сираумориша, и пришелцаубиша, как написано (Пс 93:6). Оставив упование на Мои щедроты, они приписали все звездам; будучи побеждены златолюбием, возненавидели всякий закон правосудия, оправдывая за мзду всякого обидчика; также и в священные саны возводили не тех, которые сего достойны, но кто принесет наибольшую мзду, того и ставили учителем над Моими людьми. Убойтесь же этого примера! Перестаньте беззаконновать! Каким же служением вы можете благоугодить Мне? Видя Меня изображенным на иконе, вы украшаете изображение Мое золотым венцом, а Самого Меня, живущего среди вас, оставляете гибнуть голодом и холодом, тогда как сами всегда вкусно питаетесь и упиваетесь и украшаете себя различными одеждами. Снабди Меня тем, в чем Я нуждаюсь! Не прошу у тебя золотого венца, ибо Мое украшение и кованный Мне венец — это то, чтобы посещать нищих, сирот и вдовиц, доставлять им достаточное пропитание. Какую же радость может доставить Мне ваше сладкоголосное пение, соединенное с рыданиями и воздыханиями ко Мне по причине сильного голода нищих Моих?»[316]. В одной притче преподобный Максим встречает в пустынно-скорбном месте жену по имени Василия, то есть Царство, и слышит от нее: «Этот пустынный путь образует собою нынешний последний, окаянный век, как лишенный уже царей благочестивых и опустевший ревнителями Отца моего Небесного, ибо все теперь ищут своего, а не Божия, не того, чтобы прославить Его добрыми делами, благотворениями и борьбою против тех, которые постояннно усиливаются стереть с лица земли истинную веру в Бога; стараются же только об увеличении пределов своей державы и из-за этого друг на друга враждебно вооружаются, друг друга обижают, радуясь кровопролитию тех и других верных людей; лукавством своим строят друг против друга разные наветы, как звери. А что всего более ввергает меня в окончательную печаль, это то, что нету меня таких поборников, какие были у меня прежде, которые бы заступились за меня по ревности Божией и исправили бы самочинных обручников. Нет у меня великого Самуила, священника, который дерзновенно восстал против Саула, ослушавшегося меня, нет чудного Амвросия, архиерея Божия, который не убоялся царской власти Федосия Великого, нет Василия Великого, который премудрым своим учением навел ужас на гонителя Валента, нет великого Иоанна Златоуста, который изобличил сребролюбие и лихоимство царицы Евдоксии. Лишенная таких поборников и ревнителей, не справедливо ли уподобляюсь я вдовствующей жене и сижу при пустынном пути настоящего окаянного века?»[317].

В конце XVII века греческий проповедник святитель Илия Минятий обозревает свою паству и вспоминает Диогена, который ярким солнечным днем с фонарем в руке на площади искал человека. «Мне тяжело проводить сравнение, но сказать правду нужно. В то время, когда, как солнце в полдень, сияет Православие, возжигаю и я светильник евангельской проповеди, прихожу в церковь и ищу христианина. Я хочу найти хоть одного в многолюдном христианском городе, но не нахожу. Христианина ищу, христианина! Я перехожу с места на место, чтоб найти его. Ищу его на площадях, между вельможами, но вижу здесь одно только тщеславное самомнение. Нет христианина! Ищу егона базарах среди торговцев, но вижу здесь одну ненасытную жадность. Нет христианина! Ищу его на улицах среди молодежи и вижу крайнее развращение. Нет христианина! Выхожу за стены города и ищу его среди поселян, но вижу здесь всю ложь мира. Нет христианина… Я хотел бы взойти во дворцы вельмож и сильных людей, чтобы посмотреть, нет ли там христианина, но не осмеливаюсь, боюсь… Все клирики и миряне, князья и бедные, мужи, жены и дети, юноши и старцы уклонились от веры, стали жить непотребною жизнью, нет ни одного, кто жил бы по вере. Христиане, без слез внимающие этому! Если вы не хотите плакать из сокрушения, плачьте из стыда!»[318].

В XVIII веке церковная жизнь Новгорода описывается такими словами: «От пресвитерского небрежения уже много нашего российского народа в погибельные ереси уклонились. В Великом Новграде так было до сегодняшнего, 1723, года в церквах пусто, что и в недельный день человек двух-трех настоящих прихожан не обреталося. А ныне архиерейским указом, слава Богу, мало-мало починают ходить ко святей церкви. Где бывало человека по два-три в церкви, а ныне и десятка по два-три бывает по воскресным дням, а в большие праздники бывает и больше, и то страха ради, а не ради истинного обращения»[319].

Святитель Димитрий Ростовский произносит проповедь в неделю жен-мироносиц и вспоминает слова, сказанные Ангелом женам при гробе Воскресшего Спасителя («Возста, несть зде!» [Мф 28:6]): «Где же Христос по Своем Воскресении? Конечно, везде, как Бог, но не везде Своею благодатию… Не в храмах ли Он, воздвигнутых в Его честь? Нет, Его дом святой сделался разбойничьим вертепом. Соберутся люди в церковь, будто на молитву, а между тем празднословят о купле, о войне, о пиршествах, осуждают других, ругаются над ближними, разбивают хульными словами их доброе имя. Иные, стоя в храме, будто и молятся устами, а в уме своем помышляют о семье, о богатстве, о сундуках, о деньгах. Иной дремлет, стоя в церкви, а иной помышляет о воровстве, убийстве, прелюбодеянии или замышляет месть ближнему. Случается вдобавок, что духовные лица, пьяные, бранятся между собой, сквернословят и дерутся в алтаре. Нет, не храм это Божий, а вертеп разбойников: благодать Божия отгоняется от святого места, как пчела, гонимая дымом. Некогда Господь бичом изгнал продающих и купующих из церкви. А что, если бы Он теперь видимо пришел в святой Свой храм с этим бичом? Но нет, Господи, уже то время прошло, когда Ты изгонял бесчинников из храма; ныне наше окаянное время настало; уже мы Тебя изгоняем; теперь можно сказать о храме Господнем: несть зде Бога; был, да пошел прочь. Возста, несть зде… Многие крещены и просвещены истинною верою, но мало таких, в которых бы Господь обитал, как в Своем храме: и вор крещен, и тать, и разбойник, и прелюбодей, и всякий злодей просвещен правоверием, но Христа в нем не спрашивай: несть зде. Разве давно когда-то был Христос в этом воре в младенческие годы, а когда он пришел в возраст, отошел от него Христос! Возста, несть зде! Иной на вид кажется добродетельным, благочестивым: он богомолец, постник, нищелюбец, подвижник… Но все это лицемерие. Не ищи в нем Христа. Несть зде! Трудно сыскать драгоценный жемчуг в морской глубине, золото, серебро — в недрах земли; а еще труднее — Христа, обитающего в людях. Многие из нас только по имени христиане, а живут по-скотски, по-свински. Крестом Христовым ограждаемся, а Христа на кресте распинаем мерзкими делами. Посмотрим на духовного сановника и спросим его: с каким намерением и желанием достиг ты своего сана? Ради славы и чести Божией или для своей чести и славы? Ради ли приобретения душ человеческих во спасение или для приобретения собственных богатств? Поистине не один бы нашелся, который достиг этого сана не для пользы людей, а для своей корысти. Не служить пришел спасению человеческих душ, а для того, чтобы ему служили подначальные. Посмотрим на низшие духовные власти, на иереев и дьяконов, и спросим каждого: что тебя привело в священный чин? Желание ли спасти себя и иных? Нет, ты пошел сюда для того, чтобы прокормить себя, жену и детей. Поискал Иисуса не для Иисуса, а для хлеба куса. Иной, взявши ключи разумения, и сам не входит, и входящих не пускает, а иной и ключа разумения не брал. Сам ничего не разумеет: слепец слепцов вождит и купно в яму впадают. Не скоро здесь сыщешь Христа: несть зде! Можетбыть в монастырях поискать Христа? Но и в них все испортилось. Ничего не стало. Не в народе ли поискать Христа? Но где же более воровства, как не в народе? Если есть в народе какие-нибудь добрые люди, так и те за своими делами и утеснениями забыли Бога и от молитвы отступили. Не в людях ли великих, боярах и судиях, искать Христа? Но к ним нет доступа. В них едва ли когда и бывал Христос: в наши злые времена и правда скудна, и милосердия нет, а где нет ни правды, ни милосердия, там не ищи Христа: несть зде! Где же обрести Его? Придется сетовать с Магдалиной, говорящей: Взяша Господа от гроба, и не вем, где положиша Его (Ин 20:13 — ред.). Грехи наши взяли от нас Господа нашего, и не знаем, где искать Его. Иной кто-нибудь скажет: "Господь со мною, и я с Ним, я верую в Него, молюсь Ему и поклоняюсь Ему". А что из того, что ты поклоняешься? Поклонялись Ему и те, которые во время Его вольного страдания прегибали перед Ним колена, а потом били по голове тростью. Ты кланяешься Христу и бьешь Христа, потому что озлобляешь и мучишь своего ближнего, насилуешь его и грабишь, отнимаешь у него неправильно достояние; ты молишься Христу и плюешь Ему в лицо, испуская из уст своих скверные слова, укоряя и осуждая своего ближнего»[320].

«Оле окаянному времени нашему! Иереи небрегут, а людие заблуждаются; иереи не учат, а людие невежествуют; иереи слова Божия не проповедуют, а людие ниже хотят слушати. От обою страну худо: иереи глупы, а люди неразумны; слепые слепых водят, а купно в яму упадут!»[321]. Некоторые священники «по вчерашнем пьянствовании не протрезвившеся и похмельем одержими не приуготовльшеся к служению дерзают литургисати. Друзии же злонравнии в церкви и святом олтаре сквернословят, матерно браняшеся»[322]. «Клирицы чтут и поют без внимания, священники со диаконы во олтари сквернословят, а иногда и дерутся»[323].

А однажды святителю Димитрию его соборные сослужители поведали, что видели, как некий священник совершал литургию без служебника. На их вопрос — «почему не читаешь тайных молитв?», он ответил, что прочитал их на дому…[324].

«Если мы поставим вопрос: удалось ли духовенству заставить народ наш исправно говеть, т. е. ежегодно исповедаваться и приобщаться, то ряд покаяний в наших источниках, начиная с Xl века и до XVII-ro, ответят нам, что во все периоды древнерусской церковной истории не говели очень и очень многие христиане… Святитель Димитрий Ростовский свидетельствует, что в Великороссии не только простолюдины, но и «иерейстии жены и дети мнози никогдаже причащаются… иерейстии сыны приходят ставитися на места отцев своих, которых егда спрашиваем: давно ли причащалися? мнозии поистинне сказуют, яко не помнят, когда причащалися». И. Т. Посошков (16701726) сообщает, что «не состаревся, деревенские мужики на исповедь не хаживали; и тако инии, и не дожив до старости, и умирали». Это вызывало немалую озабоченность уже царя Алексея Михайловича. В грамоте, посланной в Свияжск в 1650 г., он сетует, что «в городах и селах и деревнях христиане живут без отцов духовных, многие и помирают без покаяния, а о том нимало не радеют, чтоб им исповедать грехи своя и Телу и Крови Господней причащатися». В другой грамоте тот же царь свидетельствует о новгородцах, что многие из них, «разных чинов люди… николи не имели духовных отцов» и только перед смертью задумывались о причащении[325].

Несколько десятилетий спустя святитель Тихон Задонский сетует: «Нынешние христиане по большей части противятся Христу, а не учатся от Христа… Христос учит от зла уклоняйся, но многие христиане зло делают. Христос учит трезво жить, но многие христиане пиянствуют. Христос учит чисто жить, но многие христиане блудодействуют <…>. Христос учит милосердыми быть, но многие христиане, видя бедного, говорят бесстыдно: «Чтомне до него нужды?» Видя нагого, не хотят одеть… видя алчущего, не хотят накормить <…> О! Как у многих христиан в презрении находится Христос! О, как час от часу умаляется плод семени слова Божия, как умножаются плевелы… как возрастает нечестие! Оскудевает истинное благочестие, и изобилует лицемерие, оскудевают христиане, и умножаются лицемеры! <…> Не смотри; что нынешние христиане делают, но что слово Божие проповедует и учит. Понеже един от другого пример берет и соблазняется… и оскудевают истинные христиане, и входит лицемерие. Вот тебе гостинец! Спасайся оХристеЬ\

А вот наблюдение родоначальника русской науки М. В.Ломоносова: «Приближается светлое Христово воскресение, всеобщая христианская радость; тогда хотя почти беспрестанно читают и многократно повторяются Страсти Господни, однако мысли ваши уже на Святой Неделе. Иной представляет себе приятные и скоромные пищи, иной думает, поспеет ли ему к празднику платье, иной представляет, как будет веселиться с родственниками и друзьями, иной ожидает, прибудут ли запасы из деревни, иной готовит живописные яйца и несомненно чает случая поцеловаться с красавицами или по-милее свидаться. Наконец заутреню в полночь начали и обедню до свету отпели. Христос Воскресе! только в ушах и на языке, а в сердце какое Ему место, где житейскими желаниями и самые малейшие скважины все наполнены. Как с привязу спущенные собаки, как накопленная вода с отворенной плотины, как из облака прорвавшиеся вихри, рвут, ломят, валят, опровергают, терзают. Там разбросаны разных мяс раздробленные части, разбитая посуда, текут пролитые напитки, там лежат без памяти отягченные объядением и пьянством, там валяются обнаженные и блудом утомленные недавние строгие постники. О истинное христианское лощение и празднество! Не на таких ли Бог негодует у пророка: Праздников ваших ненавидит душа Моя и кадило ваше мерзость есть предо Мною! Между тем бедный желудок, привыкнув чрез долгое время к пищам малопитательным, вдруг принужден принимать тучные и сильные брашна в сжавшиеся и ослабевшие проходы и, не имея требуемого довольства жизненных соков, несваренные ядения по жилам посылает, они спираются, пресекается течение крови, и душа в отворенные тогда райские двери из тесноты тела прямо улетает. Для уверения о сем можно справиться по церковным запискам: около которого времени в целом году у попов больше меду на кутью исходит?»[326].

В XIX веке святитель Игнатий Брянчанинов рисует картину духовного разрушения: «Скудость в духовных сведениях, которую я увидел в обители вашей, поразила меня. Но где, в каком монастыре не поражала она? Светские люди, заимствующие окормление духовное в Сергиевой Пустыни, имеют сведения несравненно большие и определенные, нежели эти жители монастырей. Живем в трудное время. "Оскуде преподобный от земли". Настал голод слова Божия! Ключи разумения у книжников и фарисеев. Сами не входят и возбраняют вход другим. Христианство и монашество при последнем их издыхании. Образ благочестия кое-как, наиболее лицемерно, поддерживается, а от силы благочестия отреклись люди. Надо плакать и молчать»[327]. «О монашестве я писал Вам, что оно доживает в России, да и повсюду, данный ему срок. Отживает оно век свой вместе с христианством. Восстановления не ожидаю. В современном монашеском обществе потеряно правильное понятие об умном делании»[328]. «Многие монастыри из пристанищ для нравственности и благочестия обратились в пропасти безнравственности и нечестия. Мнение разгоряченное слепцов, которые все видят в цветущем виде, не должно иметь никакого веса»[329]. «Мнение Ваше о монастырях вполне разделяю. Положение их подобно весеннему снегу… снаружи снег как снег, а под низом его повсюду едкая весенняя вода; она съест этот снег при первой вспомогательной атмосферической перемене. Важная примета кончины монашества — повсеместное оставление внутренного делания и удовлетворение себя наружностью напоказ… За такое жительство, чуждое внутреннего делания, сего единого средства к общению с Богом, человеки делаются непотребными для Бога, как Бог объявил допотопным прогрессистам. Однако Он даровал им 120 лет на покаяние»[330].

«У нас есть хорошая внешность: мы сохранили все обряды и символы первобытной Церкви; но все это мертвое тело, в нем мало жизни»[331].

Святитель Феофан Затворник выражает пожелание, чтобы в ту епархию, где проживает его адресат, назначен был бы архиерей «умный, добрый и, главное — православный. Ибо есть, говорят, и очень неправославные»[332].

Несколькими десятилетиями позже будущий митрополит Евлогий (Георгиевский), после провинциальной семинарии оказавшись в Московской академии в Сергиевой лавре и заметив, что некоторые студенты и преподаватели ежедневно перед началом занятий молятся у святых мощей, — поражается столь необычному проявлению веры[333](а после катастроф XX века для всех нынешних семинаристов, напротив, прийти с утра к Преподобному — это потребность внутренняя, недисциплинарная).

В том, XIX, веке, который из нашего нынешнего «чада» кажется столь церковноблагополучным, Е. Голубинский, профессор Московской духовной академии, считает первоочередной необходимостью — «заставить в училищах и семинариях учить и учиться хорошо и вывести в семинариях пьянство профессоров и учеников»[334]. Но — «что прискорбно — пьянство не только не убывает, но, пожалуй, еще прибывает: лет сорок назад мы росли дитятей в селе среди гомерического пьянства духовенства всей окрестной местности, но, по крайней мере, мы не слыхали случаев, чтобы люди умирали от пьянства, а из наших товарищей и близких сверстников по учению мы знаем до пятка, которые отправились на тот свет положительно от пьянства»[335].

А вот горькие слова святителя Николая, просветителя Японии: «Недавно кончился собор здесь. На нем и после него до сих пор, сколько я страдал, Боже упаси! Церковь приводит в отчаяние. Кажется по временам, что ничего ровно, кроме пены, — дунуть — и все разлетится»[336]. И в России не иначе, чем в Японии: «Как бесцветна, как противна жизнь здесь <в России> без живого дела! Все сочувствуют Миссии, но несносная формалистика тянет в бесконечность. Такова система! Хороша ли? И сам-то делаешься скучным, гадким, точно неживым»[337].

ВXXвеке, накануне печальных событий новейшей русской истории, последний протопресвитер русской царской армии видел также отнюдь не радужную картину церковной жизни: «Трудно представить себе какое-либо другое на земле служение, которое подверглось бы такому извращению и изуродованию, как архиерейское у нас. Стоит только беглым взглядом окинуть путь восхождения к архиерейству, чтобы признать, что враг рода человеческого много потрудился, дабы, извратив, обезвредить для себя самое высокое в Церкви Божией служение»[338].

О тех же годах преподобный старец Варсонофий Оптинский говорит: «Смотрите, в семинариях духовных и академиях какое неверие, нигилизм, мертвечина, а все потому, что только одна зубрежка без чувства и смысла. Революция в России произошла из семинарии. Семинаристу странно, непонятно пойти в церковь одному, встать в сторонке, поплакать, умилиться, ему дико. С гимназистом такая вещь возможна, но не с семинаристом. Буква убивает»[339].

А вот наблюдения профессора Московской духовной академии архиепископа Илариона (Троицкого): «Десятый год наблюдая академическую жизнь, я невольно с грустью и печалью, иногда с негодованием, замечал, что студенты академии слишком мало занимаются богословием и еще меньше богословием интересуются. Получается крайне ненормальное явление: студент духовной академии, оканчивая курс, имеет некоторые взгляды философские, исторические, даже политические, но не имеет определенных взглядов богословских. Чисто богословские вопросы его не волнуют; он будто даже и не понимает, как это богословский вопрос может задевать за самую сердцевину души, ломать и переворачивать всю жизнь человека, заставлять его ввергаться в огонь и в воду»[340]. И уже скоро профессору придется стать новомучеником…

В письме святителя Серафима (Чичагова) от 14 ноября 1910 г. говорится: «Пред глазами ежедневно картина разложения нашего духовенства. Никакой надежды, чтобы оно опомнилось, поняло свое положение! Все то же пьянство, разврат, сутяжничество, вымогательство, светские увлечения! Последние верующие — содрогаются от развращения или безчувствия духовенства, и еще немного, сектантство возьмет верх… Никого и нет, кто бы мог понять, наконец, на каком краю гибели Церковь, и отдать себе отчет в происходящем… Время благоприятное пропущено, болезнь духа охватила весь государственный организм, перелома болезни больше не может случиться и духовенство катится в пропасть, без сопротивления и сил для противодействия. Еще год — и не будет даже простого народа около нас, все восстанет, все откажется от таких безумных и отвратительных руководителей… Что же может быть с государством? Оно погибнет вместе с нами! Теперь уже безразлично, какой Синод, какие Прокуроры, какие Семинарии и Академии; все охвачено агонией и смерть наша приближается»[341].

Но и во время самих гонений на Церковь в ней оказываются отнюдь не только исповедники и диаманты веры. М. Новоселов, по некоторым сведениям в начале 20-х годов ставший епископом гонимой Катакомбной церкви[342], утешал паству несладкими словами: «Не будем смущаться и неверностью множества пастырей и архипастырей как явлением неожиданным: это не новость для Церкви Божией, нравственные потрясения которой, исходившие всегда от иерархии, а не от верующего народа, бывали так часты и сильны, что дали повод к поучительной остроте: «Если епископы не одолели Церковь, то врата адовы не одолеют ее»[343].

Святитель Лука (Войно-Ясенецкий) в посланиях духовенству Крымской епархии конца 40-х — начала 50-х годов скорбит о пастырях: «Отвык наш несчастный народ ежедневно бывать в церкви, как было в старину. Забыли и священники свой долг быть всегдашними молитвенниками о народе. Никем не совершается память святых, которым положены службы на каждый день. Многие сельские священники прямо говорят мне, что им нечего делать целую неделю, от воскресенья до воскресенья… Не есть ли священнослужение вообще, а в наше время в особенности, тяжелый подвиг служения народу, изнывающему и мучающемуся от глада и жажды слышания слов Господних? А многие ли священнослужители ставят своей целью такой подвиг? Не смотрят ли на служение Богу как на средство пропитания, как на ремесло требоисправления?.. Тяжкие испытания и страдания перенесла Церковь наша за время Великой революции, конечно, не без вины. Давно, давно накоплялся гнев народный на священников корыстолюбивых, пьяных и развратных, которых, к стыду нашему, было немало. И с отчаянием видим мы, что многих, многих таких и революция ничему не научила. По-прежнему, и даже хуже прежнего, являют они грязное лицо наемников — не пастырей, по-прежнему из-за них уходят люди в секты на погибель себе… Пастыри молчат… Когда я говорю с вами об этом, то чаще всего слышу в ответ: "У нас нет пособий для проповеди". Не стыдно ли так отвечать? Разве проповедь состоит в повторении чужих проповедей? Разве не слышали вы от святого апостола Павла: И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы (1 Kop 2:4 — ред.)? Так что же? Значит, нет в вас ни духа, ни силы, если не хотите проповедовать; не имея сборников чужих проповедей, не имеете своих мыслей о Боге, а ищете чужих? Зачем вам сборники чужих проповедей, если сама Библия есть неисчерпаемое руководство для проповедей? Но к стыду нашему, я должен указать вам на сектантов, неустанно проповедующих только по Библии и усердно, ежедневно читающих ее. А я видел многих священников, которые ни разу не прочитали всей Библии. Не позор ли это?.. Знаю, что готов у многих ответ на обвинение в нерадивости. Знаю, что многие скажут: виновен ли я в том, что не получил от Бога дара красноречия и не могу составлять проповеди, а сборников печатных проповедей теперь почти невозможно найти? Не лукавь, нерадивый иерей, ибо дело не в сборниках проповедей, а в сердце твоем… Если не проповедует священник или епископ, то значит, что не только нет святого избытка в сердце его. Но пусто оно, и не о чем ему говорить и проповедовать»[344].

31 августа 1950 г. архиепископ Лука направил всем священникам и диаконам своей епархии «Братское увещание о братолюбии»: «Знал я добрых и благочестивых священников, всячески избегавших близкого общения с другими священниками; знаю многих, отказывающихся от службы в многоклировых приходах; знаю протоиерея, с которым почти все отказываются служить. Распри и ссоры между духовенством, выживание друг друга — тяжелая язва церкви нашей. Пишут мне верующие из Керчи: "Опротивели нам распри в духовенстве, нам нужно благочестие и моление в храме, а не выслушивание поношений священников друг с другом". С болью в сердце должен я последовать завету святого Апостола Павла: Согрешающих обличай пред всеми, чтобы и прочие страх имели, и назвать имя протоиерея Виктора Куцепалова, всеми силами выживавшего вторых священников и доведшего до отчаяния несчастного молодого священника Петра Горбачева, довел до того, что он в заявлении уполномоченному Совета но делам Русской Православной Церкви просил вычеркнуть его из списка духовенства и за это лишился священного сана. Впрочем, не один протоиерей Куцепалов виновен в этом… Многие отошли от церкви в наше тяжелое время и раньше того, многие ушли в секты; и немало виновны в этом те священники, о которых мне пишут: "Опротивели нам распри в духовенстве. Нам нужны благочестие и молитва в храме, а не выслушивание поношений священников друг с другом". В основе тяжкого греха небратолюбия и раздоров между священниками и диаконами лежит прежде всего их неблагочестие, отсутствие страха Божия, леность в молитве и в чтении слова Божий. Вторая и столь же важная причина небратолюбия — это сребролюбие, которое святой Павел глубоко мудро назвал корнем всех зол. Именно из-за доходов церковных враждуют священники и диаконы и выживают друг друга»[345].

О несколько более поздних годах вспоминает митрополит Санкт-Петербургский Иоанн (Снычев). Тогда, в хрущевское гонение, под давлением властей архиереи издавали — от своего имени! — чудовищные распоряжения о недопущении детей в храмы. «Да, скорбные дни переживает Русская Церковь. Сами епископы разрушают ее устои, терзают бедную и всячески издеваются. Вот они, епископы последних дней, о которых умолял преподобный Серафим Саровский и получил ответ, чтобы он не молился о них, так как Господь не помилует их! За что же, поистине, миловать? Наказывать следует. Как Ты, Господи, долготерпелив к нам, грешным! Спаси, Создатель, Церковь Твою, изнывающую от безумия управителей»[346].

В те же годы в России жил человек, чьи строки, по моему восприятию, являются едва ли не единственным образцом беспримесной «святоотеческой пробы» среди огромной массы церковной и околоцерковной литературы второй половины XX века — игумен Никон (Воробьев). Для его писем характерна та добродетель, которую преподобный Антоний Великий называл первейшей для христианина — трезвость (причем очень естественная и очень светлая). И вот его взгляд на нашу Церковь времен хрущевских гонений, изложенный в письмах семинаристу Алексею: «Я считаю преступлением со стороны "старших", что они без испытания, без указания пути принимают в монашество по личным расчетам. Уверен, что они этого не сделают по отношению к собственным детям, а чужих не жалеют… Я очень жалею отца Павла. Ни в коем случае не надо его осуждать, а всякий раз, как вспомнишь его, от всего сердца вздохни: "Господи, помоги рабу Твоему, спаси его!" Он нуждается в нашем сочувствии и молитвах. Это — плод ложной постановки духовной школы. Взяли механически внешний строй старой школы без его достоинств, без его опытных и образованных преподавателей, без учета нынешних обстоятельств — и спокойны. Даже отношение к учащимся как к лагерникам, а не свободным живым личностям, которым надо всячески помочь утвердиться прежде всего в вере, в живой вере в Бога, а не требовать знания на память кучи сырого материала. Доходит ли, не говорю — до сердца, а даже до ума хоть один предмет? Делается ли он своим для учащегося? Сомневаюсь. Это куча фактов, сырой, непереваренный материал. Хуже того. При малой вере рассмотрение "лжеименным" разумом духовных истин приводит к "снижению" значения этих истин. С них снимается покров таинственности, глубины Божественной мудрости. Эти истины делаются предметом "пререкания языков", чуждым для души учащихся. Вера слабеет и даже исчезает… Все надо бы переделать, начиная с программ и кончая администрацией, даже помещениями. Скажут, не такое теперь время. Пусть всего нельзя сделать, а кое-что можно. А главное, всем надо бы иметь в виду эту цель, что можно — с своей стороны делать, а о прочем скорбеть. Тогда само собой и отношение к учащимся было бы не такое, как теперь, а как к живым душам, перед которыми все, начиная с ректора и кончая прислугой, должны были бы считать себя должниками, не могущими выплатить свой долг… Невольно вспомнишь слова святителя Тихона Задонского, что христианство незаметно уходит от людей, остается одно лицемерство. Это сказано двести лет назад. А теперь что? Духовная школа мертва и выпускает окончательных мертвецов. Скоро мертвые погребут и этих мертвецов (ср. Мф 8:22 — ред.), что уже и делается. Господи, спасай нас всех!»[347].

И нельзя сказать, что все эти болезни были преодолены к тому моменту, когда Промысл Божий освободил нашу церковную жизнь от атеистического ига. В момент перелома церковная жизнь была отнюдь не более здорова, чем прежде. Вот голос, прозвучавший на Поместном Соборе 1988 года: «Я 14 лет являюсь правящим архиереем. Я не знаю, чем вообще занимается Патриархия. Я 10 лет посылал отчеты из Курской епархии. Ни разу не получил ни одного замечания — правильно ли я управляю, есть ли ошибки… Я думаю, что каждый из вас, правящих архиереев, знает, что, несмотря на то что мы живем в одних и тех же условиях, мы так далеки друг от друга. Казалось бы, когда люди живут в трудных условиях, они сплачиваются. Мы все разобщены… Мы сознательно сами разлагаем Церковь… Что мы можем сказать верующим и неверующим не только словом, а прежде всего своим примером? Наше торжество началось служением литургии в Богоявленском соборе. Его совершали члены Синода, прекрасно пели хоры, но как мы себя вели, архиереи, клирики? Мне было стыдно за всех нас. Если бы мы посмотрели на себя идруг на друга со стороны, глазами неверующего человека, то мы бы выглядели не лучшим образом. Служба была хорошая, но мы даже не относились к ней как к спектаклю, ибо на спектакле зрители так себя не ведут, как мы себя вели. Многие иерархи стояли на видном месте, разговаривали, смеялись, и весь их облик показывал, что они не были проникнуты молитвой. И это тоже проповедь, только чего? Как мы можем проповедовать, призывать к молитве, если мы сами разучились молиться?.. Помню сороковые годы… с 1943 по 1954 годы у нас тоже было возрождение: открылись храмы тысячами. Священнослужители имели возможность и административной, и пастырской деятельности. С чего они начали и чем они кончили, я думаю, все, кто жил в то время, знают. Начинали с того, что покупали себе роскошные дома на самом видном месте, красили заборы в зеленый цвет. Приезжай в любое место: лучший дом (с зеленым забором и злой собакой) — дом священника. А машины — не просто Волги, а ЗИЛы… Мы должны принести покаяние, должны увидеть свои собственные недостатки, должны отказаться от собственного величия… Наша Церковь выжила не благодаря нам и нашим усилиям»[348].

Дальше кончается прошедшее и начинается настоящее время. Многие его черты, печально знакомые всем церковным людям, мы видели в свидетельствах из прошлых эпох. Впрочем, «ходить бывает склизко по камешкам иным. О том, что с нами близко, мы лучше помолчим…».

Лишь одно суждение, заимствованное отнюдь не из газет, приведу сейчас. Монах, написавший предисловие к изданию писем игумена Никона, хоть и остался безымянным, но ссылается на таких наших современников, чьи имена дороги для любого православного человека. «Когда один из высокопоставленных иерархов несколько лет назад вступал в должность, он посетил Псково-Печерский монастырь. Один из духовников, имя которого известно всей России, не советовал ему открывать новых обителей, пока не будет восстановлена монашеская жизнь в уже открытых (тогда их было чуть более 100). Особенно тяжелое положение было в женских монастырях. Духовник Троице-Сергиевой лавры архимандрит Кирилл (Павлов) в беседе с учащимися Московской духовной академии (февраль 1996 г.) на вопрос, знает ли он в настоящее время женские обители, в которые безбоязненно может поступить человек, имеющий благословение на монашество, ответил: "Я этого не знаю", — посоветовав поездить и посмотреть, какая в них духовная атмосфера. "Беда в том, — продолжил отец Кирилл, — что нет духовных лиц: в мужских монастырях нет опытных духовников, в женских — нет таких духовных стариц, которые бы окормляли молодых, новоначальных. Это большой пробел. Отсутствие подлинных духовных наставников приводит к тому, что их место занимают люди прельщенные или даже проходимцы. Такие "наставники" занимаются отчитыванием бесноватых, исцелением больных, при всяком удобном случае демонстрируют свою прозорливость, проповедуя крайний аскетический подвиг, представляя христианство и монашество как неедение и неспание. Человек, который подолгу не ест и не спит, в наше время, скорее, настораживает, как и духовники, требующие абсолютного и беспрекословного послушания себе. Признаками подлинной праведности прежде всего являются смирение и любовь к ближнему"»[349].

Церковь всегда ощущала свое недостоинство и оплакивала его. Но только поэтому она и смогла сохранить свой дух. И именно плач ее святых о своих грехах и о пороках церковных и был признаком еще неизжитого до конца духовного здоровья.

Вот древнее свидетельство об этом плаче: «Такие мысли[350] не оставляют меня день и ночь, сушат во мне мозг, истощают плоть, лишают бодрости, не позволяют ходить с подъятыми высоко взорами. Сие смиряет мое сердце, налагает узы на язык и заставляет думать не о начальстве, не об исправлении других, но о том, как самому сколько-нибудь стереть с себя ржавчину пороков»[351]. А вот новейшее:

Спасителю она целует ноги.

И шум волос ее дошел до нас,

И боль ее, упавшей на дороге,

И темнота ожженных болью глаз.

И багряницы клочья и лохмотья,

Ее браслетов погребальный звон.

Она грешила помыслом и плотью

И попирала милость и закон.

Влачила грязь из всех вертепов мира,

И, подымаясь, падала сто крат.

Но на главу Его струится миро

И горницу заполнил аромат.

Не так ли Церковь в муке и паденьи

Касается Его пречистых ног,

И слезы льет, и молит о прощеньи,

И сознает недуг свой и порок.

И вновь встает она в одежде света, Очищена, омыта, прощена, О, наша Церковь, вся в лучах рассвета, Невеста Слова, вечная Жена![352]

Незнание реальной церковной истории приводит к неспособности жить в сегодняшнем дне не убегая в утопию, спроецированную в далекое и идеализируемое прошлое. Утопия же — это и есть то место, где рождаются секты и расколы. Чтобы их было поменьше — мы не должны дожидаться, пока человек, издалека бредущий к нам, вдруг сам разглядит наши болезни и ужаснется им.

Мы сами должны честно предупреждать окружающих: мы — больны. С нами жить тяжело и трудно. Мы сами только учимся быть христианами и по большей части заслуживаем разве что «двойки». И все же — Христос не изгоняет нас, Он терпит нас и порою дает пережить и понять, как именно Он исцеляет людей. «Если бы Церковь земная была Церковь святых, то она не имела бы цели своего бытия. Церковь есть врачебница, не общество спасенных, а общество спасаемых»[353].

И потому, по утешительному слову преподобного Ефрема Сирина, «вся Церковь есть Церковь кающихся… вся она есть Церковь погибающих»[354]… Мы ведь — в Церкви; мы — такие, какие мы есть. И, значит, Церковь болеет нами…

Вывод же из всего, сказанного здесь для темы настоящей книги, прост: не всякий увиденный в Церкви грех нужно считать признаком безблагодатности Церкви или безблагодатности времен, в которые мы живем. От замеченного греха священнослужителя не стоит сразу заключать к сатанинской плененности всей Церкви, как это нередко делают сторонники различных расколов[355]. Дело не в том, насколько мы праведны. Дело в Божием терпении. Христос — Бог человеколюбия. Ему пришлось много вынести от христиан за две тысячи лет. Поэтому есть надежда на то, что Он потерпит еще и наши беззакония.



КРЕСТ ДЕМОГРАФИЧЕСКИЙ И МИССИОНЕРСКИЙ

Когда меня спрашивают: «Что Вы можете сказать о будущем России?», — я говорю: будущее у России ясное, короткое и печальное. России осталось не больше 60 лет. И этот ответ я беру не из видений «старцев», а из математики. При рождаемости 1,2 ребенка на семью[356] прогноз очевиден: у четырех бабушек и дедушек останется один внук. Люди оставляют по себе вдвое меньшее число своих детей и вчетверо меньшее число своих внуков. Вот лишь один камешек из этого демографического обвала: данные о числе школьников в богатейшем Краснодарском крае: 2000/2001 учебный год—690 817;2001/2002—663 816;2002/2003—633 337;2003/2004 — 593 481; 2004/2005 — 551 376; 2005/2006 — 518 157; 2006/2007 — 492 870[357]. За семь лет школьников стало меньше почти на треть…

После 20-ти лет перестройки и реформ наконец обозначилась наша долгоискомая национальная идея: выжить бы… Страна тихо умирает под громкие звуки рекламных пауз.

Есть очень печальный критерий — это решимость людей жить и бороться за свою жизнь. Сокращение продолжительности жизни мужчин — это безмолвный бунт. Психологи давно заметили — чем более культурен народ, тем больше диспропорция между количеством самоубийств и убийств. В обществе примитивного сознания агрессия всегда выплескивается вовне, а когда общество и культура более развиты, агрессию человек сдерживает в себе, и она обращается внутрь него. Россия 90-х годов кажется безумно варварской страной, но обратите внимание — не было ни одного погрома, инициированного русским населением. И при этом — катастрофическая смертность, самоубийственный протест русских мужиков. Мы вымираем «культурно» — без криков, без баррикад или погромов. Стреляя в свое сердце, а не в тех, кто это сердце зажимает в тиски безнадежности.

И еще есть протест женщин — в виде отказа от детей.

Ни одному народу в мире не подходит в большей мере такой печальный термин, как «самоеды». Как еще назвать народ, в котором только одному ребенку из четырех зачатых разрешают родиться? Народ, который ради комфорта убивает своих детей и отказывается от своих стариков? То, что сегодня средняя продолжительность жизни мужчины в нашем обществе — всего 58 лет, это означает, что общество не готово пестовать даже своих стариков… Это только у самых диких народов было такое отношение к своим детям и своим старикам…

А обрадоваться улучшению жилищных условий у наших внуков времени уже не будет: мы не одни на планете. Под боком набирающий силу перенаселенный Китай, крепнущий (в том числе и численно) мусульманский мир. Природа не терпит пустоты, а перепад демографических давлений по нашим южным границам уж слишком велик. Уже в 90-е годы Россия приняла 11 миллионов мигрантов (в среднем по 781 ООО человек в год) — это третий показатель в мире после США и Германии[358].

Страна, в которой девочки не хотят рожать, а мальчики служить в армии, обречена. И хотя уж много лет растут цены на нефть, но жителей России это, кажется, не убеждает и не радует. По прежнему предновогодние калькуляции высвечивают черные цифирки: и за этот год россиян стало почти на миллион меньше… И так уже 15 лет…

Термин «русский крест» стал уже почти официальным термином демографии. Крест этот образуется двумя почти прямыми линиями на графике: уже более полувека число рождений стремится вниз, а число смертей — вверх. Хорошая линия в начале графика была вверху, в 1965 году она пересеклась со злой линией, а затем с каждым годом все более удаляется от нее — вниз.

Люди не хотят детей. Что ж поделаешь… Что поделаешь? Но ведь желания людей далеко не всегда — их собственный выбор. Весьма нередко предмет их гнева или любви, а также способ и время выражения своих чувств подсказываются им со стороны. «Так принято». Кем принято? Кто законодатель? Нельзя ли его потеснить?

Если за полвека представления о нормальной семье столь очевидно (и по последствиям — страшно)[359] шатнулись в одну сторону, то неужто нельзя привлекательно для людей описать возможность разворота? Если речь идет о желаниях и соображениях людей — значит, мы говорим не об «объективной реальности» и не о непреодолимой природной силе.

Абортов в год совершается в стране два миллиона. Если бы число абортов снизилось вдвое — уже падение было бы остановлено.

Для этого достаточно убрать из больниц террористов в белых халатах. Что же это за странная мода завелась на Руси — врачи отговаривают женщин от родов, запугивают рождением урода и инвалидностью в случае продолжения беременности! Уже сама по себе такая угроза есть причинение вреда здоровью и женщины и носимого ею малыша.

Такие угрозы должны быть фиксируемы и наказуемы. Если врач считает целесообразным прерывание беременности, а женщина отказывается — об этом должна быть сделана запись в личном деле врача. Если беременность и роды прошли успешно — и об этом в деле врача делается запись, а он предупреждается о неполном служебномсоответствии. Повторение подобного случая должно приводить к увольнению. Повторение такой же истории на новом рабочем месте — к аннулированию диплома и лицензии врача, занимающегося психологическим террором.

А еще в распоряжении государства есть телевидение и школа… Это в XIX веке вымирание «по собственному желанию» нельзя было бы развернуть. А в XXI веке средства массовой информации при желании могут очень даже много. Если в 1997 страну убедили проголосовать за пьяного Ельцина — неужто вернуть людям любовь к собственным же детям задача более сложная?[360].

…Демографическая обстановка в России известна в кремлевских кабинетах. И там активно разрабатываются методы «повышения иммиграционного имиджа страны», чтобы привлечь больше иностранной рабочей силы. Но России нужны не чужие рабочие руки, а свои дети!

А еще в России есть Православная Церковь.

Упоминание о ней здесь вполне уместно по той причине, что к концу XXI века атеистов вообще в стране не останется. В современных семинариях уже не нужно учить студентов искусству вести дискуссию с атеистами. В России конца XXI века атеистов не будет вообще. Я глубоко убежден, что Россия конца XXI века будет глубоко религиозной страной…

Но это не потому, что у нас появятся замечательные миссионеры. А просто в силу торжества законов дарвинизма. Именно по дарвинистским критериям Неверов приходится характеризовать как тупиковую ветвь эволюции: атеисты размножаться не умеют. Они просто вымрут как мамонты. Дарвин с того света будет показывать на неухоженную могилу последнего бездетного атеиста как на очевидное доказательство правоты своей теории.

Уже сегодня плотность населения в России соответствует нормам эпохи неолита: 1 человек на 1 кв. км территории.

Кто же останется в стране, в которой вымерли атеисты? Слова о том, что Россия в конце XXI века будет религиозным обществом, слишком общи и потому могут создать иллюзию оптимизма. Но давайте уточним — какова будет структура этой религиозности.

Если выжившие и умножившиеся будут православны — то страна продолжит быть Россией.

Но ведь есть и иные варианты…

Одной знакомой мне многодетной православной семье несколько лет назад московская мэрия дала бесплатную путевку на Черное море. Среди солнечных впечатлений, с которыми они вернулись, было и одно с оттенком горечи. Несколько вагонов в их поезде были целиком закуплены мэрией для помощи многодетным московским семьям. Принцип подбора был понятный: семья, где было больше четырех детей, получала бесплатную путевку. Но во всем поезде Поляковы оказались единственной русской семьей. Все остальные были хоть и московскими, но мусульманскими.

Зайдите в обычную школу и попросите классный журнал одиннадцатого класса и первого. Сравните имена детей. И вы увидите будущее России. Будущее, которые мы сами и создаем — ибо «средневзвешенная величина, означающая желаемое количество детей в семье «активных православных» — 2,8 человека, в то время как в семье «активных мусульман» — 3,4»[361]. Что уж говорить об атеистах…

Уже сейчас «по сведениям Института экономики и социологии сегодня доля азербайджанцев в общем количестве столичных школьников — 12 %… При этом опрос учащихся обычных школ показал следующее (по данным департамента образования

Москвы): 75 % подростков из среды мигрантов заявляют, что выступят в этнических конфликтах на стороне своей нации»[362]. Надо еще заметить, что французские социологи выяснили — когда процент мигрантов превышает планку в 12 %, у коренного населения данного квартала возникает ощущение «оккупации»… В Германии же эксперты установили, что при наличии в классе трети иностранных школьников с языковыми проблемами занятие превращается в хаос, и дети коренных немцев начинают говорить на неправильном немецком языке. В отдельных землях Германии широко дискутируется вопрос преподавания в школах ислама, так, например, земельное министерство образования Баден-Вюртемберга уже подготовило учебные планы преподавания ислама в школах, начиная с 2003 года. Так и кто же кого интегрирует?

Вот статистика и прогноз по Москве. Исследование проведено Институтом общей генетики РАН[363]:

В 1994 году в Москве русских было 7 миллионов 959 тысяч. В 2002 — 7 миллионов 753 тысячи. Прогноз на 2025 год — б миллионов 340 тысяч.

Чеченцев в 1994 году в Москве было 2,9 тысячи. В 2002 году—8,5 тысяч. Прогноз на 2025 год — 643 тысячи.

Ингушей в 1994 году было 0,9 тысячи, в 2002 — 2,9 тысячи, в 2025 году их будет 270 тысяч.

Это означает, в Москве уже через четверть века будет миллион «вайнахов» (чечено-ингушей), причем один вайнах будет приходиться на шесть русских. Вспомните, что происходит при таком соотношении кавказцев и славян в армейских частях…

Ольга Курбатова, сотрудник Института общей генетики им. Вавилова прогнозирует: «Генный поток по линии отцов приводит к тому, что через десять поколений генофонд русских Москвы на 70 % будет состоять из «чужих» генов. Будет меняться и антропологический вид населения Московского региона»[364]. Ну, «десять поколений» — это 200 лет. А этническая катастрофа для России гораздо ближе:

«По прогнозам, на середину нынешнего столети" я число иммигрантов и их потомков в России, нравится нам это или нет, превысит половину ее населения. В результате к 2050 году Россия превратится более чем наполовину в мусульманскую страну. Выражение "исламская опасность" — не наш лексикон»[365]. Демонстрирует дивную «диалектическую логику» консультант Администрации президента России Владимир Дергачёв. Хан Батый с носителями древней степной культуры уже в Рязани, в Киеве они будут послезавтра, и поэтому в лексиконе «Вечернего Киева» нет выражения «монгольская угроза». Мы ж заранее расслабимся и попробуем получить максимум удовольствия от подаренной нам «поликультурности».

Заметьте, что в интервью президентского консультанта речь идет не о мусульманах, а об иммигрантах. Значит, не просто ислам, но ислам, совершенно чуждый российской традиции, затопит нашу страну. Не татары и башкиры, не вполне европеизированные мусульманские нации будут править бал, а те, кому была посвящена книга Павла Хлебникова «Разговор с варваром» (ими же и убитого).

Зачем нам в этом брать пример с Запада? У каждого — своя смерть… «Европейцы выдают желаемое за действительное из-за нежелания ввязываться в конфликтыи сильного инстинкта самосохранения. Они воспринимают действительность, но лишь выборочно. Как далеко может зайти отрицание реальности, ясно показало «Слово к воскресенью» от 11 февраля 2006, произнесённое Буркхардом Мюллером (Burkhard Muller). «Ислам — это великолепная религия», сказал священослужитель, через несколько минут после вечерних телевизионных новостей, в которых можно было видеть горящие флаги, разгромленные посольства и воинов Аллаха, вопящих «смерть неверным». Откуда всё-таки берётся эта решимость отрицать факты или так их истолковывать, чтобы они подменяли собой действительность?.. Если протест против нескольких безобидных карикатур привёл свободный мир к капитуляции перед насилием, как станет реагировать этот свободный мир, если речь пойдёт

0 чём-то действительно существенном?.. Когда всё закончится, уцелевшие спросят себя: почему мы не хотели видеть знаки на стене, пока ещё не было поздно?.. Более 30 лет назад, в 1972 году, датский адвокат и политик-любитель Могенс Глиструп (Mogens Glistrup) высказал идею, которая мгновенно сделала его знаменитым. Чтобы экономить налоги, надо распустить датскую армию и поставить в министерстве обороны автоответчик с текстом: «Мы капитулируем!». Это мероприятие позволило бы не только сэкономить деньги, но и, в случае конфликта, спасти человеческие жизни. С этой «программой» его Прогрессивная Партия на выборах 1973 года стала второй по величине фракцией в датском парламенте. «Глиструп опередил своё время на многие годы. Сейчас наступил подходящий момент для включения автоответчика»[366].

Перспектива Московского Халифата устроит наших либералов? Какую страну вы оставите вашим детям? Если в вашей семье будет один ребенок — то своих внуков вы обрекаете на судьбу «нацменьшинства» в Московском Халифате.

И именно потомкам либералов в халифате точно не выжить: ислам терпит существование на своей земле христиан и иудеев, но никак не либерал-атеистов и йогов-язычников. По этой причине я поражаюсь спокойствию нынешних либералов-гуманистов, которые почитывают языческие гороскопы, говорят о политкорректности, а на самом деле сами всерьез ни в Бога, ни в черта не верят. Людям такого склада придется очень плохо и в России, и во Франции, когда воспеваемые ими якобы недофинансированные мусульманские подростки повзрослеют и всерьез положат свои руки на рычаги власти. Оттого, глядя на пожары во Франции, я приговариваю: «Гори, гори ясно, чтобы не погасло!». В этих пожарах виден финал просветительской «постхристианской» цивилизации. В этих пожарах должны бы сгореть благодушные надежды на то, что Европа сможет всех переварить и всех превратить в себе подобных теплохладных атеистов «гуманистов».

«Мультикультурного эмигрантского рая не случилось. Вместо запланированных дружелюбных новых граждан Дании или Великобритании, улыбающихся прохожим и продающих на улицах вкусные горячие кебабы, из глубин этнических гетто, возникших в европейских городах, на улицы вылезли совсем несимпатичные исламисты, требующие казнить журналистов и ввести законы шариата. В декабре во Франкфурте турецкий подросток избил беременную от него одноклассницу, по собственному признанию, чтобы вызвать выкидыш. Причем 17-летний турок признался, что главной причиной его нападения на девушку стали слова отца, заявившего, что «не потерпит ребенка от христианки». Впрочем, конфликты в европейских школах провоцируются и другой стороной. В середине января трое иммигрантов-мусульман (два боснийца и один чеченец) обратились с письменной жалобой к руководству государственной школы австрийского города Линц, где учились их сыновья. Условия обучения в школе оскорбляют исламских подростков, говорилось в развернутом письме. Разгневанные отцы требовали, чтобы все сотрудницы школы женского пола, включая директора, появлялись на работе только в платках, чтобы учительницам было запрещено делать замечания мужчинам, пускай и школьного возраста; чтобы ученикам-мусульманам было позволено обращаться к учительнице на «ты» (так как большего женщина не заслуживает), а также чтобы исламские подростки были освобождены от уроков пения, являющихся «проституцией». Жалоба отцовмусульман осталась без удовлетворения, а президент австрийского совета по делам школ Фриц Энценхофер назвал ее чушью, но и австрийцы и немцы восприняли этот сигнал с большой серьезностью. Вчерашние беженцы готовы начать диктовать нам правила игры — именно таков был лейтмотив большинства газетных публикаций в немецкой прессе»1.

На общем печальном фоне вымирания есть все же точки роста. Многодетные семьи есть — у бомжей и религиозных фанатиков. У бомжей — потому, что им все «фиолетово». У религиозных людей — потому что им внушили, что зародыш — тоже человек, и убивать его грешно. Делать ставку в спасении России на бомжей было бы странным. Значит — будущее России (России, а не халифата!) зависит от православных людей. Точнее говоря — от того, сколько именно православных фанатиков будет в нашем обществе.

Слово «фанатик» здесь не ругательство, а признание факта. Фанатик — слово чисто вкусовое: фанатик тот, кто относится к религии чуть серьезнее, чем я сам. Люди, всерьез относящиеся к церковным заповедям, в глазах своих соседей — фанатики. Да и в самом деле нужно фанатично верить, чтобы послушать советы духовника: «Ну и что, что ты разлюбил свою жену? Не смей разводиться, оставайся с ней и с детьми!.. Ну и что, что врачи угрожают? А ты не убивай малыша, выноси его, дай ему шанс, а мы за тебя молиться будем!».

И хотя сказал Путин на Афоне, что в России сто двадцать миллионов православных христиан, но людей, способных принять такие слова священника, в России не больше пяти процентов.

Для того, чтобы принять еще одного ребенка в свой дом, нужна немалая решимость. Это решение оборачивается отставанием в карьере, замораживанием или падением уровня жизни. Чтобы пойти на эту боль и эту радость одновременно — нужна сверхмотивация. А мир сверхмотивации — это мир сверхценностей, то есть мир религии. Причем не «религиозной культуры», а именно — религии. Религиозная жизнь предполагает не просто «знание» о вере и обрядах, а прямое личностное проецирование узнанных канонов в свою жизнь, решимость открыть свою жизнь для суда со стороны религиозных заповедей. И вот обнажается парадокс: именно фанатики (те, чью веру считают безжизненной) стали — источником жизни.

А, значит, выбор очень внятен: Православие или смерть. Это не лозунг религиозных фанатиков, а суровая действительность. Если мы хотим, чтобы Россия была населена по нормам каменного века, то ничего менять не надо. Надо тихонечко освобождать территорию от своего экологически вредного присутствия.

У нашей истории появилась математически предсказуемая ясность. Именно математически очевидно: не будет религиозной мотивации, религиозного благоговения перед зачатой жизнью — не будет и России.

В этой ситуации любая антиклерикальная кампания в прессе или в классе является неумышленным (надеюсь) геноцидом. Любая попытка атаки на христианскую, традиционную семью, в том числе под видом терпимости к гомосексуализму, в этой перспективе воспринимается как еще один нож, добивающий физическое существование: а) русского народа, б) вообще европейской культуры в целом, так как весь «белый» мир идет к тому же бесславному концу.

Но и среди действительно религиозных людей большинство не имеют ни малейшего шанса услышать такие советы из уст священника по причине своего возраста, давно уже сделавшего неактуальными проблему абортов и контрацепции… Обращаться к нашим бабушкам с проповедью о вреде абортов немножко поздновато. Обращаться надо к молодым.

1 Сумленный С. Закрытое общество // Эксперт Украина. 2006, № 9 (60). 6 марта

Однако обращаться к тем, кто заведомо находится вне пределов слышимости, вполне бессмысленно. Если молодые люди находятся вне Церкви, наши обычные проповеди, столь уместные под сводами наших древних храмов и в окружении наших традиционных прихожан, до них ну никак не долетят, а значит, и ни в чем не убедят. Значит, люди Церкви после молитвы с бабушками должны пойти в места обитания молодежи для разговора с нею.

По пути этого миссионерского исхода можно не менять одежду. Уж точно не надо менять саму веру. Но вот сменить язык разговора о вере придется. И еще придется сменить тему разговора. С прихожанами можно говорить «о смысле сегодняшнего нашего праздника». С нецерковной молодежью придется говорить об ином. Единственно допустимый здесь предмет разговора: «наш взгляд на ваши проблемы».

И еще придется идти на «уступки»: перестать ругаться с молодежью из-за ее стиля жизни и речи, из-за джинсов и рок-музыки. Это уступки не в «нашем», а в «их». Это не уступки в вере. Это просто разрешение молодежи быть молодежью. То, что и так у них есть, надо научиться хотя бы не замечать, не вырвать из их рук. А еще лучше — заметить, но не для обзывательства и критики, а для того, чтобы и в «их» увидеть отблеск «нашего» и с этих общих ноток начать строить разговор.

Все это очевидно. Все это много раз сказано даже с Патриаршей кафедры[368]. Но осталось сказать еще одно: в церковной среде слишком много людей, которые резко против такого рода перемены. Прежде чем менять молодежную бездетную моду, придется церковным миссионерам изменить парочку черт в самой церковной среде — изжить нашу неулыбчивость и пугливость (и порожденную этой пугливостью готовность осуждать).

Во-первых, это нужно потому, что звать молодежь присоединиться к людям, которые передвигаются по городу испуганными межхрамовыми перебежками, просто невозможно. Пока сами православные не научатся вновь радоваться своей вере, пока из-под платочков (которые когда-то были белые, а сейчас все больше темные) будут смотреть не ласковые, а угрюмые глаза, миссионера могут ждать лишь редкие удачи.

Во-вторых, в самой Церкви отношение к неизбежным странностям миссионерского поведения должно стать более терпимым.

Здесь и должно сказать свое слово среднее поколение: поколение священников и епископов. Им придется сделать выбор — будут ли они переубеждать традиционных прихожан и поддерживать миссионеров, или же будут сами передавать бабушкины пересуды с монастыря на приход, с листовки в газету.

Не надо замуровывать Церковь в прошлом.

Именно недруги Церкви хотели бы видеть нас зацементированными нашим прошлым. И многие собственно церковные люди чувствуют себя уютнее вдали от современной культуры и жизни. Но неужели не понятно, что со своими нынешними гипертрофированными страхами, с мечтой о православном гетто, с чаянием ухода «в келью под елью» мы гробим будущее православной России? Об этих двух разрывающих Россию тягах хорошо сказал Валентин Распутин: «И эти гонки на чужом были теперь во всем — на тряпках и коже, на чайниках и сковородках, на семенах морковки и картошки, в обучении ребятишек и переобучении профессоров, в устройстве любовных утех и публичных потех, в карманных приборах и самолетных двигателях, в уличной рекламе и государственных речах. Все хлынуло разом, как в пустоту, вытеснив свое в отвалы. Только хоронили по-старому. И так часто теперь хоронили, отпевая в церквах, что казалось: одновременно с сумасшедшим рывком вперед, в искрящуюся и горячую неизвестность, происходит и испуганное спячивание назад, в знакомое устройство жизни, заканчивающееся похоронами. И казалось, что поровну их — одни, как бабочки, рвутся к огню, другие, как кроты, закапываются в землю» («Дочь Ивана, мать Ивана»).

Вот чтобы не слишком решительным было наше добровольное зарывание в подполье, в прошлое, я и пробую сказать: в Православии достаточно силы, чтобы дерзить современности, но при этом в Православии достаточно любви, чтобы повернуться к современности. Мы достаточно жизнеспособны, чтобы отстаивать свою, древнюю, средневековую систему ценностей. И Церковь достаточно зряча, чтобы видеть доброе и в мире современных людей.

И когда я защищаю «Гарри Поттера» или Интернет, «Матрицу» или рок-музыку, я это делаю не ради Голливуда, а ради России XXI века. Своими статьями и книгами о современной молодежной культуре я просто ставлю ряд простых вопросов: а можно ли быть православным христианином сегодня? Тождественны ли понятия Православие и Средневековье? Можно ли быть православным в мире современной культуры, не эмигрируя в былые века? Должна ли граница между миром культуры церковной и культурой светской превращаться в сплошную линию фронта? На эти вопросы я отвечаю: да, нет, да, нет.

Через самые разные сюжеты я хочу донести до молодежи один месседж: в Церкви есть место для вас. Церковь и бабушки — не одно и то же. Между словами Православие и Средневековье нет знака равенства. А если я в своей проповеди поставлю знак равенства бабушки = православие, то тогда молодые люди скажут: «Да, мы так и подозревали. Вы подтвердили наши худшие подозрения. Мы уходим. До встречи через 50 лет».

Впрочем, чтобы обосновать право христианина на прописку в XXI веке, я привожу ссылки на святых отцов Средневековья.

Три мощных антимиссионерских предрассудка живут в духовенстве: «На наш век бабушек хватит!»; «Кого надо — Господь сам приведет!»; и — «Надо быть проще!». Да уж что может быть проще типического диалога «пастыря» и паствы: «С праздничком, православные! — Спаси Господи, батюшка!». Хуже такого безъязычия горе-проповедника разве что энтузиазм полицейски-насаждаемой обязательной веры. Вот между этими харибдами и торит свой путь миссионер…

Не меч, а лень сегодня угрожает России. Лень работать («пусть уж таджики пашут!»). Лень растить детей. Лень понудить себя проявить терпимость к молодежному стилю жизни, к молодежной культуре, повернуться к своим же детям со словом о душе и о Евангелии.

От того, сможем ли мы в наших храмах создать атмосферу дружелюбия по отношению к молодым, зависит будущее и Церкви, и России. Нужна церковная молодежная политика. А для этого нужно понимание, что политика и навязывание — отнюдь не одно и то же. Политика включает в себя и умение слушать, слышать, уступать. Сможем ли мы хоть на десятую долю стать столь же терпимыми к увлечениям и глупостям наших детей, сколь мы терпимы по отношению к суеверным глупостям наших бабушек?

Надо увидеть доброе в тех волнах современной культуры, что пришли к нам с Запада, — увидеть ради того, чтобы отстоять то, что нам дорого в нашей России.

А православной России не будет, если из наших детей мы не сможем воспитать православных людей, которые могли бы, владея всей сложностью современной культуры и техники, сделать ради веры своей, ради народа своего успешную социальную карьеру. Если мы хотим видеть Россию православной, ей нужны православные элиты. Православные депутаты, экономисты, министры, бизнесмены, учителя, журналисты и так далее. Значит, православным людям надо прививать вкус к успеху, к жизни, к творчеству, к карьере.

Но те немногие священники, что дерзают обращаться к молодежи за пределами храма, слывут белыми воронами среди своих сослужителей[369]. Они скорее терпимы, нежели поддерживаемы своими епископами. А оттого они могли бы вслед за офицерами сказать и о себе: «Россия нас не жалует ни славой, ни рублем. Но мы ее последние солдаты. А, значит, надо выстоять, покуда не помрем…».

Сухие крестообразные линии демографических графиков неумолимо говорят: пришло время расставаться с обыкновением видеть в бабушках предмет традиционной, главной и почти исключительной церковной заботы.

Если это обыкновение не будет отложено, причем не когда-нибудь, а в ближайшие десять лет, то будущие авторы «Заката и падения Российской империи» будут иметь право сказать о преступлении русской Церкви перед русским народом. «Не поняли русские священники боли своего умирающего народа. Не заметили его умирания. Не смогли найти ни слов, ни аргументов. Не пожелали выйти из привычных и потому комфортных образцов и клише».

И немногочисленные русские священники той поры (еще и нерожденные ныне), читая такие слова историков (тоже еще ныне нерожденных), будут недоумевать: «А что, разве могло быть иначе?».

Да, могло. Было время, когда у русских еще были дети. Было время, когда хотя бы некоторые священники пробовали говорить с детьми не на «церковно-китайском» языке. Было время, когда Патриарх Русской Церкви призывал к тому, чтобы Церковь стала многоязыкой и могла находить общий язык и с бабушками и с их внуками. Но что-то не сработало… Государство отошло в сторонку. Организационные и финансовые ресурсы Церкви обошли своими потоками те делянки, где работали миссионеры. Епископы не прикрикнули на сплетников, косящихся на миссионеров… В итоге все осталось по-прежнему. Парус не поменяли. И прямой курс привел к рифам, которые нельзя было не заметить, но лень было обходить…

И в итоге эти люди, считающие себя традиционалистами, морозят последнее движение имперского инстинкта православия — миссионерское. Имперская позиция — активная, живая, убежденная в том, что свое можно внести в мир соседей и своим преобразить их жизнь.

4 мая 1799 года Синод постановил печатать католическую духовную литературу в типографии Почаевской Лавры[370]. Когда я зачитал это императорское и синодальное решение семинаристам, они были возмущены — что, мол, за экуменизм такой. А на самом деле это не экуменизм, а нормальная имперская мудрость. Раз миллионы католиков вошли в состав Империи после раздела Польши, и эти католики нуждаются в духовной и богослужебной литературе, то зачем же эту литературу импортировать? Ведь даже в издании Евангелия можно поместить такое предисловие или комментарий, который окажется враждебен интересам православия и России. Так зачем же ждать этих изданий из Вены или Варшавы? Лучше все необходимые в приходском обиходе книги издать здесь, под присмотром образованных монахов православного Почаева….

Миссионер несет свое в мир других: «очень нужен я там, в темноте. Ничего, распогодится!». Без обращения этих «других» (точнее — наших же детей, но не полюбивших нашу демонстрацию нашей веры) в Церковь Россия не выживет. Наши пять процентов, из которых три четверти — бабушки, не заселят и не отстоят Россию. Значит, надо выйти из тихого покоя келлий и пойти на сквозняки площадей и молодежных аудиторий.

Если Церковь сможет выйти за пределы кадильного занавеса, переступить через некоторые свои стереотипы — не догмы, а психологические стереотипы — и обратиться к молодежи и детям на языке понятном и доходчивом для них, а не для тех, чьи юбилеи мы отмечаем, то в этом случае у этих детей будут дети, а значит, будет будущее и у России.

Тем, кто не смог пожертвовать привычным покоем (психологически покойно жить, когда все по «уставу» и «преданиям»), скажу опять по армейски — «Господа офицеры, я прошу вас учесть: кто сберег свои нервы, тот не спас свою честь!».

Цифра в 60 лет, которые, как кажется, у нас еще есть впереди, может расхолодить: мол, что-нибудь да успеем, да придумаем.

Но, во-первых, 60 лет — это по оптимистическому сценарию, предполагающему, что мы будем тихо вымирать сами, без войн и внутренних катаклизмов. (А в такой тихий сценарий поверить трудно — если сопоставить три цифры: 20,15 и 3.20 — это процент мировых ресурсов, расположенных на территории России; 15 — процент территории России от территории земли; 3 — процент жителей России в общем населении нашей планеты. Трем процентам вряд ли дадут контролировать 20 процентов ресурсов).

Во-вторых, думать о демографической пропасти надо было еще позавчера, сегодня надо действовать. Так врач говорит больному: если все оставить как есть, у вас впереди еще пять лет жизни. Но если вы хотите преодолеть болезнь, то для этого у вас есть ближайший месяц. Потом процесс станет необратимым. Так что если вы сейчас выйдете из больницы и уедете в планировавшйися вами отпуск, то вы прогуляете свои последние шансы… И не говорите мне, что отпуск вы хотите провести на Афоне! Пока еще есть шанс — давайте бороться за вашу жизнь обычными средствами. Если на этом пути нас ждет неудача (а удача или неудача обозначатся очень скоро — уже через месяц), то потом у вас еще будет пять лет для молитв, паломничеств и составления завещания.

Вот также неравномерна значимость оставшихся нам 60 лет. Ближайшие 5-10 лет определят всю будущую историю: останемся мы в ней, или уже к концу начавшегося столетия мы уйдем в мир преданий, и о нас будут писать диссертации так же, как сегодня их пишут о печенегах и шумерах.

Для меня это и личный вопрос: мне самому осталось 5-10 лет активной миссионерской жизни. Неужто так до конца и придется мне оправдываться и «партизанить»? Ибо каждая моя поездка, книга, статья и лекция есть плод или моей инициативы, или зова конкретной церковной общины, но никогда не заказ и не помощь Патриархии, и при том изрядную долю своих сил и нервов приходится тратить на опровержение диких и враждебных слухов, сеемых обо мне в некоторых православных же кругах.

От каждого церковного человека сегодня зависит выживание русского народа. Даже от бабушки-прихожанки. Тут уж прямой долг каждого приходского священника объяснить ей: в ту секунду, когда ты выгнала девушку из храма (за ее джинсы, косметику, безплатковость…), ты стала убийцей пяти детей. Цена вопроса тут никак не ниже. Ведь по печальным данным статистики российская женщина в среднем за свою жизнь проходит через пять абортов. Девчонка, оскорбленная в храме, скорее всего и далее будет строить свою жизнь параллельно Церкви, а значит, не внимая евангельским заповедям и тем более церковной проповеди о гибельности абортов. Она останется неверующим светским человеком. И судьба ее будет среднестатистической со всеми абортами, причитающимися на статистическую единицу… Но в этом ее неверии и в этой ее бездетности вина будет не только ее — но и того, кто перекрыл ей возможность церковного обновления.

Ответственность вообще на каждом церковном человеке. Я сейчас на всех своих встречах говорю: люди, православные, от вас самих ведь зависит, какие сплетни вы потом будете пускать по городу об этих наших встречах. Если вы пойдете легким путем и будете искать к чему придраться — «а Кураев так сказал, а еще он такой анекдот рассказал» и т. д. — это будет означать, что вы вставляете штыки в дело православного миссионерства.

Церковь выживет и при смерти России. Православие старше России и может оказаться долговечнее России. Православие точно доживет до конца мировой истории.

А о России такого не сказано. Россия без Православия жить не может, а вот Православие без России — может1. Может быть, плохо, но оно будет жить, потому что Православие — вселенская вера. Если не станет России, Православие на некогда русской земле все равно останется.

Но в каком качестве будет жить Церковь без России?

Вымрут семьи русских атеистов. Останется жить малое число православно-многодетных семей. Возможно, в Московском Халифате мой преемник не сможет читать лекции в МГУ. Но храм, где я служил, останется, и в этом храме православные будут спокойно служить и молиться. Статус православных в московском халифате конца XXI века будет, как у христиан в арабских халифатах эпохи Иоанна Дамаскина.

И это будет торжеством антимиссионерской церковной идеологии. Вот тут уж поистине — «кого надо — Господь Сам приведет». Миссия будет запрещена. По школам и университетам ходить будет нельзя. Молись и безмолствуй. Тогда уж точно жизнь православных будет тождественна жизни храма: молитвы, отпевания, венчания, крестины — и всё. Если вас такая картинка устраивает — пожалуйста. Кусайте меня и дальше. А я еще слишком имперский человек, я считаю, что у Церкви много дел и за пределами храма и алтаря.

А, может, и не будет халифата. И в 2100 году в кафешке напротив Медного всадника один китаец спросит другого: «Лунь Юй, помнишь, дедушка рассказывал нам о таком смешном народе, который жил здесь до того, как мы приехали? Как он назывался? — Как это не помню? Помню. Кажется, его звали Джи Гит».

Среди мусульман или язычников, но в самый последний период мы неизбежно окажемся в капсулированном состоянии (оттого этот период и станет последним). В конце времен мы будем изгнаны из «приличного общества», станем маргиналами (как это было и в апостольский век). Но сами мы к такому состоянию стремиться не должны. Пока есть время — лучше действовать по французской поговорке: «Делай то, что ты должен, — и будь, что будет».

У нас есть 10–15 лет — не больше — чтобы повернуться лицом к молодежи, чтобы ее повернуть к вере. Послезавтра будет поздно, динамика станет совершенно необратимой. А если при этом немногие пока еще молодежные миссионеры будут постоянно слышать сплетни за своей спиной в церковной среде — это и будет означать парализацию церковными же усилиями церковной миссии среди молодежи.

От священника зависит — есть ли в его приходской иконной лавке книги, интересные для молодого и сомневающегося человека, а не только сборники акафистов и любимые бабушками «жития стариц». Ну посмотрите вы на свой храм глазами «постороннего», а не «благочинного». Вот зашел в храм человек, способный читать и думать, ставить новые для себя вопросы и слышать новые ответы. У него появился вопрос о сути нашей веры. По привычке он и в храме обращается прежде всего к книжной витрине и пробует там найти ответ. Представьте, что у него вопрос не о том, «как вести себя на кладбище», а о том, почему христиане верят в Троицу. Найдет ли он в храме ответ на свой вопрос? В большинстве наших храмов не найти ни одной книги по основам христианской философии и богословия, ни одной книги о Христе… Все про блаженно-юродивых стариц и особенности ритуального поведения… Не стыдно ли за православие при виде убожества приходской книготорговли? Неужели православие состоит в почитании царя Николая, обличении масонов и колдунов?

1 Константин Леонтьев писал об этом так: «Вера в Христа, апостолов и в святость Вселенских Соборов, положим, не требует непременно веры в Россию. Жила церковь долго без России, и если Россия станет недостойна, — Вечная церковь найдет себе новых и лучших сынов. И хотя сила церкви необходимее для России, чем сила России для церкви, но все-таки пока Россия дышит и стоит еще под знаменем православия, церковь отказаться от нее не может. И не только русский верующий, но и японский прозелит должен желать блага Русскому государству, как наилучшей все-таки опоре православия. Если же сила России полезна для церкви, то для верующего члена той же церкви (хотя бы и временно, положим) должно быть если не дорого, то хоть сносно все то, что, хотя бы косвенно и невольно, охраняет Россию, все, что кладет препоны совокупности основных русских зол: либерализму, безбожию, утилитарному мировоззрению… и т. д.» (Леонтьев К. Н. Наши окраины / Цветущая сложность: избр. статьи. M., 1992. С. 169–170.) — прим. ред.

Так что священник обязан наполнить свою торговую точку книгами, которые могут заинтересовать студентов и учителей, очкариков и головастиков. Даже если поначалу это будет убыточно — надо идти на это омертвление капитала, приучая людей к хорошему богословскому вкусу. И один человек, взявший в храме Лосского и через него вошедший в Церковь, потом приведет в храм еще десяток своих друзей.

От епископа зависит — направит ли он епархиальные доходы и возможные пожертвования спонсоров на строительство очередного собора или на создание православной женской консультации, в которой православные врачи радовались бы беременным и многодетным женщинам, в отличие от своих атеистических коллег, по сути терроризирующих женщин и склоняющих их к абортам.

От епископов зависит — какие именно тенденции церковной жизни они готовы поддерживать. Готовы ли они поддерживать и создавать проекты, обращенные к молодежи, или они готовы терпеть и даже умножать сплетни неумех — тех, кто не умеет проповедовать молодежи и говорит, что это невозможно, что это потерянное поколение с сатанинской культурой, и даже идти к ним не стоит…

От епископа зависит — будут ли в его епархии «курсы повышения квалификации» приходского духовенства. Большинство современных священников не имеет семинарского образования. Те, кто имеют, за годы, естественно, многое подзабыли. Жизнь ставит все новые и новые вопросы, да и у самой Церкви копится опыт. Так отчего бы раз в полгода не собирать священников на двух-трехдневные курсы в епархиальном монастыре? И встречался бы с ними в эти дни то опытный духовник из другой епархии, то специалист по церковному искусству, то сектовед, то педагог, а то и просто богослов. Нужны были бы и встречи с миссионерами.

Но самое трудное дело на свете — это обратить в православие православного попа. Я тут бессилен, а вот для епископа это должно быть постоянной головной болью. «Если бы вам, как мне, пришлось много лет прожить в деревне и изучить деятельность наших сельских "батюшек" и слышать постоянные жалобы крестьян, вы бы убедились, подобно мне и многим, что главный наш недуг духовный в них (хотя, конечно, они лишь таковы, какими их делают) и что они более всего виновны в отпадении от церкви, а не те несчастные, темные изуверы, которые изобретают всякие безобразные секты. И вместо того, чтобы посылать миссионеров переубеждать сбившихся с пути фанатиков (что вообще дело бесплодное) — следовало бы посылать их к нашему сельскому духовенству и его обращать в христианство и наставлять на путь истинный, чтобы они действительно были служителями Церкви и отцами духовными, а не чиновниками, дельцами, и даже, что так грустно видеть, ростовщиками нетрезвыми»[371]. От качества духовенства зависит отношение народа к своей Церкви. А качество духовенства зависит от епископа[372].

А от миссионера зависит лишь одно: надоедать и не отчаиваться, не опускать руки.

«Помни последняя своя — и во век не согрешишь» — есть такая церковно-славянская поговорка. Memento mori. Помни о смерти. Память о возможной скорой и математически предсказуемой смерти русского народа и России должна стать политическим, образовательным и богословским императивом, определяющим экономическую, военную, школьную, культурную и миссионерскую политику. Это то «сбережение народа», о котором давно уже говорит Солженицын. Он ведь тоже — миссионер.


«ГОСПОДЬ САМ ПРИВЕДЕТ!»

Есть такая странная вещь — конфессиональная слепота. У каждой конфессии есть свои бельма на глазах — места в Библии, которые эта конфессия не замечает и не вдохновляется ими.

Протестанты, например, полагают, что достаточно Библии, а церковные традиции излишни. И потому оказываются слепы к словам апостола Павла о преданиях, которым мы научены (см. 2 Фес 2:15). Протестанты отрицают иконы, а потому не замечают в Библии же рассказ о том, что Господь повелел Моисею сделать из золота двух херувимов (см. Исх 25:18).

Католики не замечают, что слова апостола о том, что на нем лежит забота о всех церквах (см. 2 Kop 11:28), сказаны Павлом, а не Петром, и потому глобалистские претензии Петровой, римской Церкви необоснованны[373].

А православные не помнят слов Христа: убеди придти (Лк 14:23). Это в притче о званых на царский пир господин говорит слуге: «Вот собери бомжей с улиц и понуди их внити сюда». В отличие от русского перевода, латинское слово compellere несет в себе оттенок понуждения. Греческий оригинал — avayKa^co, — в котором нетрудно расслышать знакомый нам всем термин «ананкэ» (судьба, необходимость), — также несет в себе привкус активного воздействия. Тот же глагол стоит в греческом тексте Деяний (26:11): И по всем синагогам я многократно мучил их и принуждал хулить Иисуса—и далее (Деян. 28:19): я принужден был потребовать суда у кесаря». Церковно-славянский перевод иногда звучал — «понуди внити»[374].

Ну, как это совместить с этой модной ныне церковной присказкой: — «Кого надо — Господь Сам приведет»?[375]

Выходит, Господь Сам должен пойти на улицу. Мы же подождем во дворце, когда Царь подведет к нам тех, кого Он найдет снаружи. И в самом деле — не пачкать же нам свои рясы уличной грязью, а наши благоуветливые уста уличным языком!

И вот такого сорта апология собственной бездарности и лености считается благочестивым рассуждением. Как хорошо, что апостолы не были похожи на нынешних отцов благочинных! Если бы апостолы жили по этому благочинному принципу («кого надо — Господь Сам приведет»), то они ограничили бы свою проповедь узким кружком спонсоров, наладили ли бы добрые кумовские отношения с местной администрацией, построили бы два десятка храмов с золотыми куполами. И сидели бы, ждали, когда придет кто-нибудь, желающий совершить требу.

На этом история христианства и кончилась бы. Ибо христианство несовместимо с язычеством не на уровне треб, а на уровне проповеди, философии. Наши требы нравятся всем. Все колдуньи приходят за крещенской водичкой. Даже атеисты приходят венчаться. Язычникам не нравится наша философия. Язычников царапала апостольская проповедь. А если бы проповеди не было — не было бы и конфликта Церкви и империи. И вместе оно мирно стухло бы в общеязыческом болоте.

Наша Церковь должна ощущать себя апостольской не только по своему происхождению, но и по своему призванию. Христос завершает Свою земную проповедь призывом: идите и учите все народы\ Он не сказал: «Сидите на приходе в ожидании дохода!».

Уже давно православная жизнь болеет психологическим монофизитством в понимании миссионерства, считая его делом исключительно Божиим.

И все же не ангелы разносят Евангелие по земле. В «Луге духовном» есть редкий в нашей традиции анти-монофизитский, синергийный рассказ о миссии. Там повествуется

0 святом старце, который совершал литургию с употреблением еретического Символа веры, но в сослужении ангелов. Встретив возражение со стороны православного, старец спросил ангелов — почему они сами не предупредили его об опасности. «Бог так устроил, чтобы люди были исправляемы людьми же», — был ему ответ[376].

Можно вспомнить и другую дивную монашескую историю. Некий старец пришел в гору Синайскую, и услышал жалобу тамошнего монаха: мы скорбим, авва, о бездожии. Старец говорит ему: почему не молитесь и не призываете Бога? Брат сказал ему: и молитву творим и прошение, — но нет дождя. Старец говорит: почему же не молитесь с усилием? Хочешь ли знать, что это такое? Встанем на молитву. И простерши на небо руки, помолился, — и тотчас сошел дождь (см. Древний патерик 12,17).

Вот он — ясный критерий разграничения Божия и человеческого соучастия в синергии: по твоей молитве идет дождь — значит, ты молитвенник, не оставляй ни на минуту этого твоего чудотворного делания. А коли дождя на твои молитвы нет и нет — нечего придуриваться, бери ведро и таскай воду.

Так и в проповеди: если твои глаза не пробуждают в людях немедленного желания молиться вместе с тобой — придется идти долгим путем человеческого объяснения. Путем диалога. И поистине — как призывать Того, в Кого не уверовали? как веровать в Того; о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего? (Рим 10:14).

Есть евангельский эпизод, очень многое говорящий о соотношении действия Божия и усилий человеческих. Это концовка Евангелия от Иоанна[377]. Апостолы безуспешно ловят рыбу на Тивериадском море, а воскресший Иисус является им и спрашивает: есть ли у вас что снедное? Апостолы признаются в неудаче: нет. И тогда с берега Христос говорит апостолам, которые были метрах в шестидесяти от берега: закиньте сеть. Они бросают и вытаскивают полные сети. И вот лодка, перегруженная этими рыбами, плывет к берегу… И что же — достигнув берега, они начинают чистить рыбу и жарить ее? Нет — оказывается, ужин уже готов. Вот что удивительно в этом евангельском рассказе. С одной стороны, Господь сотворил чудо. Он Сам дал апостолам рыбу, как некогда Он

Сам умножал хлеба. Но Он не просто накормил апостолов без их труда. Он сказал: «Вы сначала пойдите и потрудитесь»…

Итак, человеческое усилие, стремящееся добиться понимания, должно быть у миссионеров (хотя на него и не стоит чрезмерно полагаться).

Есть интересная новизна евангельского текста в сравнении с ветхозаветным. В Евангелии сказано: Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим (Мф 22:37). Вроде бы это цитата из ветхозаветного Писания

— Второзакония 6:5: И люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душею твоею и всеми силами твоими. Но есть нюанс: там, где Ветхий Завет говорит о силе, Евангелие говорит о разуме.

В праве есть упоминание о таком деянии, как «оставление в опасности». Законодательство это деяние квалифицирует как преступное. Могут ли те люди, что замораживают миссионерские инициативы по принципу «кого надо — Господь Сам к вере приведет», быть уверены, что на Божьем суде они не услышат об этом своем «благочестии» осуждающий приговор?

Ну как можно сложить с себя миссионерскую заботу? Святитель Иоанн Златоуст, рассуждая о православных и сектантах, говорил: «И не говори мне таких бессердечных слов: «Что мне заботиться? У меня нет с ним ничего общего». У нас нет ничего общего только с дьяволом, со всеми людьми мы имеем очень много общего. Они имеют одну с нами природу, населяют одну и ту же землю, питаются одной и той же пищей, имеют Одного и Того же Владыку, получили одни и те же законы, призываются к тому же самому добру, как и мы. Не будем поэтому говорить, что у нас нет с ними ничего общего, потому что это голос сатанинский, дьявольское бесчеловечие. Не станем же говорить этого и покажем подобающую братьям заботливость. А я обещаю со всей уверенностью и ручаюсь всем вам, что если все вы захотите разделить между собою заботу о спасении обитающих в городе, то последний скоро исправится весь… Разделим между собою заботу о спасении наших братьев. Достаточно одного человека, воспламененного ревностью, чтобы исправить весь народ. И когда на лицо не один, не два и не три, а такое множество могущих принять на себя заботу о нерадивых, то не по чему иному, как по нашей лишь беспечности, а отнюдь не по слабости, многие погибают и падают духом. Не безрассудно ли, на самом деле, что если мы увидим драку на площади, то бежим и мирим дерущихся, — да что я говорю — драку? Если увидим, что упал осел, то все спешим протянуть руку, чтобы поднять его на ноги; а о гибнущих братьях не заботимся? Хулящий святую веру — тот же упавший осел; подойди же, подними его и словом, и делом, и кротостью, и силою; пусть разнообразно будет лекарство. И если мы устроим так свои дела, будем искать спасения и ближним, то вскоре станем желанными и любимыми и для самих тех, кто получает исправление»[378]. «Нет ничего холоднее христианина, который не заботится о спасении других… Никто не был осужден за собственные грехи, но за то, что не был полезен другому»[379].

А великий средневековый книжник Алкуин, живший в Vlll веке, говорил, что «труды священников, занимающихся евангельским благовестием, должны оцениваться выше, чем любые чудеса»[380].

К сожалению, в Византии чудеса апостолов переживались как нечто более важное, чем проповеднический труд апостолов. Отсюда следовало, что подражать апостолам нельзя: ведь это Господь их вел, Господь обращал сердца язычников. Человеческое усилие по достижению понимания на столь Божественном фоне меркло, становилось чем-то неважным и неинтересным. Миссия считалась делом прежде всего чудесным. А чудотворению научиться нельзя… Миссия в истории православной Церкви — всегда чудо, и почти никогда — систематическая работа.

Так что создание в современном Тихоновском богословском институте миссионерского факультета, а в Белгороде — миссионерской семинарии надо честно признать шагами столь же необходимыми, сколь и модернистскими.

Поэтому я свои семинарские лекции по миссиологии начинаю с предупреждения: «Я ни одного человека к вере не привел. Вам это тоже не удастся. Только у Творца есть возможность касаться этой глубины человеческого сердца. Без благодати, помогающей проповеднику, наше слово не дойдет до этой глубины… Ну, вот и все. Больше вы от меня о благодати ничего не услышите. Стяжанию Духа Святого на лекциях в семинарии вообще научить нельзя. И неважно — это лекции по догматическому богословию, по литургике или по миссиологии. Научить можно только тому, что в пределах человеческих сил. Вот об этом мы и будем с вами говорить все следующие годы. Как самому не стать препятствием на пути действия Просветителя. Как помочь разобрать эти препятствия, уже нагроможденные другими людьми или самим невером. А практикума по чудотворению у нас не будет».

Надо честно заметить зазор между нуждами современного миссионерства и тем образом апостольства, который был в византийской церковной памяти. В много-тысячестраничном дневнике равно-апостольного (!) святителя Николая Японского постоянно говорится о проповедях и беседах, проводимых им. Но нет рассказа о чудесах, которые он творил для уверения японцев в истине Православия.

Преподобный Макарий Алтайский также говорил о том, что дело Божие совершается «под покрывалом обыденности» (поясняя, что явных чудес Господь не дает ради нашей же немощи — чтобы Его миссионеры не впадалив гордость)[381].

А много ли известно чудес из жизни святителя Иоанна Златоуста? На чудо ли он надеется? — «Но почему, — говорят некоторые, ныне чудес не бывает?». А ныне я не имею нужды в знамениях — почему? Потому что и без чудес научился веровать Господу. Залога требует тот, кто не верит, а я, как верующий, не требую ни залога, ни чудес. Поэтому им давались знамения не как верным, но как неверным, дабы они уверовали. Таким образом, и святой Павел говорит: знамения суть не верующим, но неверным (1 Kop 14:22 — ред.). Видите, что не для бесчестия нашего, но паче для большей почести Господь сократил явление чудес своих. Он творит так, желая открыть нашу веру, что мы веруем Ему без залогов и без всяких чудес. Те люди, не получив предварительно видимых знаков и залога, не поверили бы Ему касательно предметов невидимых, а я и без того показываю Ему всю веру. Вот причина, почему теперь не бывает чудес»[382].

Значит, Господь может помогать миссионеру не через внешние чудеса, а через помощь в его речи. Чудо будет в подборе слов и аргументов, в выборе верной интонации, в достижении понимания.

Проповедовать же надо словами и аргументами. А для этого и то и другое необходимо носить с собою. Причем и слова, и аргументы должны быть понятны не только однокурсникам по Духовной Академии, но и тем, еще внецерковным людям, ради которых и ведется христианская проповедь.

В истории Церкви известны чудеса миссионеров. В Vl веке неподатливость язычников вынудила святого Лаврентия покинуть Англию. Приняв решение, «он велел на ночь постелить ему постель в храме блаженных апостолов Петра и Павла. Вознеся множество молитв и пролив немало слез о печальном состоянии церкви, он лег и уснул. И во сне явился ему блаженнейший предводитель апостолов, и в тишине ночи бичевал его долго и тяжко. Потом он спросил с апостольской строгостью, почему Лаврентий бросает вверенное ему стадо и какому пастырю собирается он препоручить овец Христовых, покидая их среди волков. «Неужели ты забыл мой пример? — добавил он, — ведь для блага малых сих, доверенных мне Христом ради любви Его, претерпел я цепи, бичи, темницу и всяческие муки. Наконец я принял смерть, даже смерть крестную, от рук неверных и врагов Христа, дабысподобиться венца вместе с Ним». Глубоко тронутый бичеванием и словами блаженного Петра, слуга Христов Лаврентий рано утром отправился к королю саксов и, подняв одеяние, показал ему следы ударов. Изумившись, король спросил, кто осмелился нанести ему эти увечья и узнав, что нанес их ради его спасения апостол Христа, исполнился великого страха. Тогда же он оставил служение идолам, отослал прочь свою незаконную сожительницу, принял веру Христову и крестился; впредь он изо всех своих сил служил делу Церкви (БедаДостопочтенный. Церковная история народов англов. Кн. II. Гл. 6).

В Хронике Видукинда (III, 65) говорится, что однажды датский король Харальд (X век) стал свидетелем долгого и яростного спора между его приближенными и миссионером Поппо. Даны признавали Христа богом, но утверждали, что асы куда могущественнее его. Поппо отвечал на это, что есть только один Бог, Отец, Сын его Иисус Христос и Святой Дух, а асы — это сонм демонов. Харальд предложил миссионеру доказать свою правоту ордалией, на что епископ, уверенный в успехе, сразу согласился. На следующий день Поппо прошел ордалию раскаленным железом, и конунг, убедившись, что на ладонях епископа нет и следа ожогов, тут же признал Христа единственным истинным Богом и согласился, что только Его следует почитать в Дании.

В IV веке святитель Спиридон Тримифунтский так доказывал троичность Бога тем, кто сомневался, что Три могут равняться Одному: он сжал кирпич, и из руки потекла вода, на которой была замешана глина, в руке осталась сама глина, а вверх взвился огонь, которым глина была обожжена[383].

Сегодня, как и всегда, важнейшим аргументом миссии является «схватка сил» — явление силы Духа Святого, превозмогающей потуги языческих магов и их духов. Тут бывает важно не только самому вымолить чудо, но и своей молитвой помешать явиться чуду с противоположным духовным зарядом.

В самом конце XIX века русский иеромонах-миссионер был на сеансе магии, который демонстрировал индийский факир для европейских туристов на Цейлоне. Чудеса факира были столь поразительны, что по признанию рассказчика, «я совершенно забыл о том, что я священник и монах, что мне вряд ли приличествует принимать участие в подобных зрелищах. Наваждение было так необоримо, что и сердце и ум молчали. Но мое сердце тревожно и больно забилось. Все мое существо охватил страх. Мои губы сами собой зашевелились и стали произносить слова: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!». Я почувствовал немедленное облегчение. Казалось, что какие-то невидимые цепи, которыми я был опутан, начинали спадать с меня. Молитва стала более сосредоточенной, и с ней вернулся мой душевный покой. Я продолжал смотреть на дерево, как вдруг, будто подхваченная ветром, картина затуманилась и рассеялась. Я больше ничего не видел, кроме громадного дерева, озаренного светом луны, и факира, сидящего под деревом, в то время как мои спутники продолжали рассказывать о своих впечатлениях, вглядываясь в картину, которая для них не исчезала. Но вот что-то как будто стало твориться и с самим факиром. Он свалился набок. Встревоженный юноша подбежал к нему. Сеанс неожиданно прервался. Глубоко взволнованные всем увиденным, зрители поднялись, оживленно обмениваясь впечатлениями и не понимая, почему все так внезапно и неожиданно оборвалось. Юноша объяснил, что факир устал, а тот уже сидел, опустив голову и не обращая никакого внимания на присутствующих. Уже уходя, я невольно в последний раз обернулся, чтобы запечатлеть в памяти всю сцену, и вдруг — я содрогнулся от неприятного ощущения. Мой взгляд встретился со взглядом факира, полным ненависти. Это произошло в кратчайший миг, и он снова принял свою прежнюю позу, но этот взгляд раз и навсегда открыл мне глаза на то, чьей силой в действительности произведено это "чудо"»[384]. Не столь яркие, но подобные случаи доводилось мне слышать и от современных священников, да и самому порой приходилось ощущать и оккультную угрозу, и защитную силу молитвы.

Но если потребность в миссионерском ответе и действии есть, а чудо не гарантировано? Если ты не уверен в том, что чудеса будут каждый раз сопутствовать тебе при всякой полемике, в которую ты вовлечен?

Хорошо бы сотворить явное чудо (сокрушить своим перстом языческого идола или сжать кирпич так, чтобы из него исшел огонь и истекла вода) или своей внутренней молитвой повернуть сердце спорщика. Но если это нам не под силу — должны ли мы просто сдаться и замолкнуть с осознанием своего недостоинства? — Нет. Немощь сердца в этом случае должна быть подкреплена усилием мысли и речи. Бог благодатно помогает людям, но не заменяет наш труд, в том числе и труд интеллектуальный, труд проповеднический.

«Как Павел приводил в замешательство иудеев, живущих в Дамаске, когда он еще и не начинал совершать знамений? Как преодолел эллинистов? Не потому ли, что сильно побеждал словом? Тогда он еще не начинал творить чудес; и никто не может сказать, что народ удивлялся ему по молве о его чудотворениях; доселе он побеждал только словом своим» (Святитель Иоанн Златоуст. О священстве. 4,7).

Или: «Нам не угрожают ни темницы, ни власти, напротив, мы сами начальствуем. И при всем том мы не побеждаем» (На Евангелие от Матфея. 33,5). «Если двенадцать человек "заквасили" всю вселенную, подумай, сколь велика наша никчемность, если мы, пребывая в таком количестве, не в состоянии исправить оставшихся — а ведь в нас должно было хватить закваски на тысячи миров… Но то, скажешь, были апостолы. Что же из этого? Разве они Ангелы были? Но, скажешь, они имели дар чудотворения. Долго ли эти чудеса будут служить для нас прикрытием нашего нерадения?..» (На Евангелие от Матфея. 46,2–3).

«Не всегда все совершала благодать. Ведь если бы этого не было, то можно было бы уподобить апостолов просто деревьям. Поэтому многое и сами они совершали своими действиями» (На Деяния. 20:4)[385].

Златоуст ясно говорит о синергии в апостольском труде: «Чтобы не все казалось делом одной благодати и чтобы они не думали, что получат венцы ни за что, — говорит: будьте мудры как змеи и кротки как голуби» (Беседы на Евангелие от Матфея 33, 2)[386]. «Иной скажет: Он им дал власть очищать прокаженных и изгонять бесов. А я на это скажу, что это-то самое и должно было привести их еще в большее смущение, когда, несмотря на данную им власть воскрешать мертвых, им следовало терпеть бедствия за судилищах, нападение от всех, общую ненависть вселенной, и подвергаться таким бедствиям, имея власть творить чудеса» (На Мф 33:1).

Апостолам не нужно было знание иностранных языков ради проповеди Евангелия. Но наши миссионеры и богословы должны учить языки, а не выжидать вторую Пятидесятницу. Преподобный Сергий Радонежский получил дар чтения и разумения книг через вкушение просфорки, преподанной ему ангельской рукою. Но стоит ли этот эпизодделать законом для Церкви и системы церковной учебы? Стоит ли вместо уроков греческого языка вводить ежедневные посещения просфорни?

Не надо надеждой на чудо отменять свой собственный труд.

Можно ли представить себе священника, который, приступая к строительству храма, отклоняет необходимость получения им хотя бы базовых представлений о строительных технологиях ссылкой на то, что «Господь Сам созиждет Свой дом и сохранит его!»? А те семинаристы, что не видят смысла в миссионерских усилиях, неужто столь же благочестиво-равнодушны к урокам по финансовой дисциплине? Неужто и финансовые отчеты они будут составлять «как Бог на душу положит»?

Небольшое, но миссионерски-значимое усилие по силам всем христианам. Миссию ведь можно начать не за тридевять земель, а прямо на ближайшем рынке. Эта миссия может и должна быть обращена к племени по имени «понаехалитут». Сможем мы увидеть в них не малоприятных чужаков, а людей, для которых Евангелие предназначено не в меньшей степени, чем для нас? Такое изменение привычных реакций с раздражения на «миссионерскую приветливость» неужто так трудно? Неужели для этого надо ждать чудес и излияния особой Благодати? Не проще ли просто усилием воли взять под контроль мышцы своего лица?


ПРАВОСЛАВНЫЕ ИЛИ ПРАВОСКУЛЯЩИЕ?

… Думается, что не столько они молятся, сколько тихо анафематствуют

Михаил Булгаков. Киев-город.

О грустных глазах наших прихожан знают все. Шила в мешке не утаишь: в нашей Церкви произошла революция бассет-хаундов. Знаете такую собачку с вечно-грустными большими еврейскими газами?

Отчего-то в 90-х годах, на исходе XX столетия, уже выйдя из полосы гонений, мы где-то потеряли Православие. Произошла революция унылых пессимистов. Ферапонтов дух явно оттеснил дух Зосимов (это если говорить терминами «Братьев Карамазовых»). Серафимово Православие, умеющее радоваться Богу, Пасхе и человеку, стало редкостью.

Греческое слово орто-доксия имеет два смысла: право-верие и право-прославление. Можно быть правоверным и неправославным. Быть православным — это значит стяжать умение правильно славить Господа, жить молитвой, радоваться ей.

Есть три типа молитвы. Самый распространенный и самый низкий — просительный. Почему самый низкий? Потому что просить Бога может даже атеист. Я помню свою первую молитву в жизни, когда я был еще юным пионером и атеистом: «Господи, хоть бы учительница заболела!».

Вторая молитва, более высокая, — благодарственная: Господи, благодарю Тебя за те дары, что Ты мне дал. Здесь память о Боге уже начинает теснить заботу о себе, любимом. Такая молитва встречается уже гораздо реже просьб. В Евангелии мы помним, что только один из десяти исцеленных Христом прокаженных вернулся благодарить (Лк 17:17). Но и в просительной молитве, и в благодарственной: я — на первом месте, Бог на втором.

А вот третья, славословящая молитва бескорыстна. Но главное в ней то, что ее нельзя творить вдали от Бога. Просить Бога можно из греховного и мрачного далека: Из глубины воззвах к Тебе, Господи. Но славословить Бога можно только внутри Бога. Славить Бога, петь может только сердце, которого Господь уже коснулся.

В Евангелии мы видим два случая, когда люди не просят Бога и не благодарят, а именно радуются Ему: при встрече апостолов с воскресшим Спасителем горело… в нас сердце наше (Лк 24:32). И так же было на Фаворе: Господи, хорошо нам здесь быть (Мф 17:4). Вот эта радость встречи — это и исток Православия, и его цель.

С другой стороны, еще с апостольских времен известно и обратное: «Молитва печального человека не имеет силы восходить к престолу Божию» (Ерм. Пастырь. Заповедь 5,10). «Нельзя верить, стиснув зубы: это очень ненадежно и это оскорбление Господу… Великий подвиг сейчас — сохранить веру, и не угрюмую, точно загнанную в какой-то подвижнический тупик, а веру-любовь, любящую веру, веру, веселящуюся о своем Христе»1.

У Иоанна Лествичника есть упоминание о людях, которые «одержимы бесом печали» (Лествица 5,29). А преподобный Серафим Саровский говорил, что «как больной виден по цвету лица, так обладаемый страстию обличается от печали»[387]. И напротив, «волю же Божью узнать легко по следующему признаку: если после молитвы, после серьезных размышлений Вы не чувствуете тяготы, печали, отвращения к делу, а чувствуете себя легко, с улыбкой, с легким сердцем помышляете о предлагаемом Вам деле, то — явный признак, что оно не против воли Божией», — делился своим опытом улыбки святитель Николай Японский[388].

Я помню, когда был еще семинаристом, то водил экскурсии по Троице-Сергиевой лавре. Официальные светско-советские экскурсоводы рассказывали историю монастыря так, как будто это была история какого-то строительно-монтажного управления: «Этот храм построен тогда-то; высота колокольни такая-то». Я же старался познакомить именно с монастырем, с людьми. И в конце такого дня я потом не раз спрашивал своих гостей: «Скажите, а что для вас было самым неожиданным из того, что вы сегодня увидели и услышали?». И очень многие люди, для которых тот день был днем первого соприкосновения с Церковью, по раздумьи отвечали: «А знаешь, самым неожиданным оказалось то, что монахи — это, оказывается, радостные люди».

В те времена Лавра действительно была уникальнейшим местом на земле по концентрации счастливых людей на квадратный километр территории. Такая светлая, спокойная радость была в тогдашних монахах… И в самом деле: Блажени людие, ведущие воскликновение (Пс 88:16).

Сегодня же, заходя в новый монастырь, я прежде всего заглядываю в глаза монахам: не поселилась ли там застывшая мировая печаль. Если да — значит, что в этой обители людей не обнадеживают, а пугают. О таких монастырях приходские священники, напутствуя туда своих прихожан на паломничество, предупреждают: к святыням приложись, а монахов не слушай![389]

Вот аналогичное воспоминание митрополита Кирилла: «Лет шести-семи от роду я был привезен родителями в Псково-Печерский монастырь к известному в то время старцу Симеону. Помню, я страшно боялся этого старца, его кельи. Но вот повели меня к нему, в высеченную в горе келью близ Успенского собора. Войдя в помещение с маленьким окошечком, я увидел выходящего мне навстречу из другой комнаты старичка в светлом подрясничке. Этот человек словно светился, знаете, как будто солнце заглянуло в тень. Радостным, веселым, светящимся был старец Симеон, и это теплое воспоминание о встрече с ним я сохраню до конца своих дней. Тогда я сказал себе, что это, наверное, и есть святой человек. Христианство — это вечная радость, но не нарочитая стодолларовая улыбка, а неоскудевающее радование о Господе и мире Божием. Прямо противоположный и значительно более распространенный случай — одежда в черно-серо-коричневой гамме, мрачное выражение лица, ни тени улыбки. Какое радование, разве это можно верующему человеку? У меня есть родственница, которая меня по телефону все корит: "Почему ты улыбаешься, выступая по телевидению? Архиерею не полагается улыбаться". Это глубоко ошибочное представление о том, каким должен быть облик христианина. Взгляд верующего человека на жизнь отличается спокойствием и мудростью, а вера сообщает внутреннюю радость. У верующего во Христа нет причины посыпать главу пеплом. Мы должны быть свободны от необходимости соответствовать ложному, фарисейскому пониманию благообразия. Равным образом не следует и приходящих в Церковь молодых людей ставить в жесткие ограничивающие рамки: отныне одеваться следует так, а не иначе, о веселье и радости надо забыть, от занятий спортом отказаться, светскую музыку больше не слушать. Потому что, сковывая всеми возможными способами свободу движения вновь пришедших братьев и сестер, мы не только совершаем недопустимое и неразумное насилие над их волей, но и собственными руками отталкиваем от Церкви людей, ищущих Христовой Истины. И чем мы в этом случае лучше иудейских законников, возлагавших на свой народ "бремена неудобоносимые" (Лк 11:46)? Христос сказал им: "Вы — как гробы скрытые, над которыми люди ходят и не знают того" (Лк 11:44). Да не прозвучат и над нашими главами таковые словеса в час великого суда наших дел»[390].

Так почему же сегодня уставным выражением лица у слишком заметной части наших прихожан считаются тоскливые глаза бассет-хаунда?

Почему столь мрачны наши одежды? Один из знаков катастрофы, которая с нами произошла, это революция в церковно-национальном костюме (национальный костюм и церковное платье для меня одно и то же, ибо с нацией можно встретиться только в храме, а не в метро). Если в XIX веке женщины одевали в храм самые яркие, самые сарафанистые платья[391], то сегодня, напротив, преобладают черно-коричневые тона. А где знаменитые «белые платочки»? Сравните фотографии церковных служб сорокалетней давности и современную картину. Именно белых платочков в храмах стало меньше. Темные цвета стали основными. Верный знак перемены религиозной психологии.

Однажды меня потрясло письмо блаженного Августина. Он жестко выговаривает одной своей прихожанке — Экдиции — за то, что та при живом муже стала носить черную одежду вдовы[392]. Такой выговор означает, что в православных храмах пятого столетия по одежде можно было опознать: это — девица, это мужняя жена, а это — вдовица. Но в наших храмах, судя по одежде, теперь все вдовицы. Начиная с трехлетнего возраста!

Однотонно мрачный стиль наших церковных одежд означает, что ушла культура праздника. И это катастрофа не меньшая, чем демографическая. Ушло радостное переживание народом своей веры. И дам этому народу сердце, иссушенное печалью, взор унылый и потухший, душу, снедаемую скорбью… (Втор 28:65; перевод с греческого[393]).

Вот, читаю как-то книжечку об одной новоявленной чудотворной иконе Божией Матери, и какая-то женщина говорит в этой брошюрке: «Когда чудотворную икону принесли к нам в храм, я как ее увидела, мне тут же захотелось умереть»[394]. Но почему же ей, бедняжке, не хочется жить и работать во славу Божией Матери, почему сразу умирать? Не слишком ли часто наши «мироносицы» так все и продолжают нести миро и слезы на могилу Того, Кто Всемогущ и Пасхален?

В какой морок мы впали, я вижу по тому, как церковные аудитории реагируют в случаях, когда обращаешь к ним простой вопрос: «Скажите, при каком именно царе-батюшке строилось так много храмов на Руси, как сейчас?». Напоминаю: к началу 90-х годов в России (РСФСР) было порядка трех тысяч действующих храмов. Сегодня их — 17 ООО. По тысяче храмов в год открывалось в годы тех «реформ», что принято сейчас проклинать! По три храма в день!

Да, большинство из них — восстановлены. Но ведь любой строитель вам скажет, что восстановить труднее и дороже, чем построить заново. И это не просто триумф современных строительных технологий. Идет возрождение внутренней жизни Церкви, а не только ее кирпично-каменных оград.

К исходу 2006 года в России действовало 443 монастыря (208 мужских и 235 женских), не считая 167 монастырских подворий и 45 скитов. Всего же в Русской Церкви — 713 монастырей.

А в 1875 году в Российской Империи (т. е. вместе с Украиной, Белоруссией, Грузией, Молдавией и т. д.) было 494 монастыря (350 мужских и 143 женских)[395]. А в 1988 году в России было только три с половиной монастыря: Троице-Сергиева Лавра, Псково-Печерский монастырь, Данилов монастырь в Москве и только начинала разворачиваться Оптина пустынь. Значит, к концу 90-х годов темп открытия монастырей достиг сотни в год!

А ведь за каждым из нынешних насельников монастырей стоит как минимум десять тех, кто пробовал подъять монашеский крест, был послушником (или даже принял постриг), но через некоторое время все же ушел в мир. Но давайте обратим внимание не на неудачу, а на сам факт такой попытки: Господь ведь и намерение лобзает! Сегодня в монастырях России около 8 000 человек[396]. Значит, десятки тысяч людей в 90-е годы настолько искренне переживали обретение своей веры, что пробовали идти верхним, монашеским путем! Прибавим сюда тысячи молодых семинаристов, тысячи новых священников, пришедших на приходы без семинарского этапа, десятки тысяч женщин, оставивших мирской (пенсионный) покой или работу и ставших трудницами при храмах… Нет, отнюдь не только внешнее возрождение церковной жизни происходит на наших глазах!

Так вот, когда я задаю вопрос церковным аудиториям — когда же еще знала Русь такой мощный и быстрый подъем церковной жизни, то в ответ если и слышу что-то конкретное, то только сдавленный шепот: «При Иване Грозном»…

У аввы Дорофея есть замечательное напоминание: «Каждый получает вред или пользу от своего душевного устроения, и никто другой не может повредить ему; но если мы и получаем вред, то вред сей происходит, как я сказал, от устроения души нашей. Положим, что кому-нибудь из городских жителей случилось стоять ночью на некотором месте. И вот мимо него идут три человека. Один думает о нем, что он ждет кого-нибудь, дабы пойти и соделать блуд; другой думает, что он вор; а третий думает, что он позвал из ближнего дома некоего друга своего и дожидается, чтобы вместе с ним пойти куда-нибудь в церковь помолиться. Вот трое видели одного итого же человека, на одном и том же месте, однако эти трое не составили о нем одного и того же мнения; но один подумал одно, другой другое, третий еще иное, и очевидно, что каждый сообразно со своим устроением»[397]. Как тут не вспомнить ветхозаветного мудреца — Видяй право помилован будет (Притч 28:13, церковно-славянский перевод).

Так что же с нами произошло, что мы предпочитаем копить печалящие нас самих слухи и не замечать радостных перемен? Жизнь таких людей прекрасно описана Толкиеном в «Сильмариллионе». «Темный лорд» Моргот пленил доблестного воина Хурина. Но не убил. «Горька была доля Хурина, ибо все, что узнавал Моргот об исполнении своих лиходейских замыслов, становилось известным и Хурину: только ложь была перемешана с правдой, и все, что ни было доброго, скрывалось либо искажалось… И тогда молвила Мелиан: "О Хурин, Моргот оплел тебя чарами, ибо тот, кто взирает на мир глазами Врага, желая или не желая того, видит все искаженным"».

В церковной среде добрые слухи гаснут, а вот печальные, пугающие — быстрее скорости звука. И это уже наш диагноз. Готовность всего бояться и всё осуждать — это признак болезни, духовной болезни и старения. Мы стали похожи на Свидетелей Иеговы. У них в конце каждого журнальчика обязательно помещен список плохих новостей, призванных подтверждать близость конца света. Если все должно погибнуть не позже чем послезавтра — значит, и сегодня всё уже очень плохо. Всё должно быть плохо. «Доктор сказал в морг, значит, — в морг».

Впрочем, отец Серафим (Роуз) в эмигрантских кругах, осуждавших Московскую Патриархию, видел эту беду раньше: «Они построили себе карьеру в Церкви на зыбком, хотя внешне и красивом фундаменте: на предпосылке, будто главная опасность для Церкви в недостаточной строгости. Но нет, истинная опасность сокрыта глубже — это потеря аромата Православия, чему они сами и способствуют, несмотря на всю свою строгость»[398].

«Аромат Православия» можно передать одним дивным церковнославянским словом — радостопечалие. Радость без печали — это баптисты и харизматы, которых народ уже прозвал «халлилуями». Печаль без радости — это шизофрения. А Православие не то и не другое. Православие — это радость со слезами на глазах. Это — «вера, полная тревоги»[399]. Люди не должны превращаться в какие-то мутные стеклышки, не способные отразить Свет Господа.

Увы, слишком многие наши проповеди и издания написаны лишь тремя красками, при? чем теми, которым как раз не должно бы быть места в православии: а) идеологический пустозвон («препрехом, победихом!»; б) мертворожденный канцеляризм; в) страхи и стоны.

И только улыбки, «миссионерской приветливости» почти не встретишь.

А кому же в этом мире и радоваться, как не христианам!

В декабре 2003 года в Саратове на улице подходит ко мне женщина с 10-летним мальчиком. «Батюшка, благословите меня сына на отчитку в монастырь отвезти!». Женщина завернута в три платка, глаза тоскливые. Мальчик стоит тоже вполне усмиренный и грустный… «А что, — спрашиваю в ответ, — у него разве есть признаки одержимости? Он лает при чтении Евангелия, кусает священников?.. В чем его одержимость?» — «А он меня не слушается!».

Понятно. Замоленная мама признак роста своего сына и его мужской природы сочла за признак его бесноватости. Говорить бесполезно. Поворочиваюсь к ребенку, наклоняюсь к нему и шепчу: «Я тебе сейчас скажу одну вещь, а ты мне ответь на нее, ладно?». Получив молчаливый кивок, говорю: «Христос Воскресе!». Прокатехизированное дите огрызается заученным шепотом: «Воистину воскресе…». «Не, — говорю, — такне годится. Давай громко!..». На четвертой попытке я пожалел, что я не Терминатор. В смысле что у меня в глазу нет постоянно включенной видеокамеры. Потому что это была дивная картина: мальчик на всю улицу прокричал «Воистину воскресе!» — и… В общем, был Гэндальф серый, а стал Гэндальф белый. Мгновенное преображение. Снова миру предстал радостный нормальный ребенок, сбросивший с себя искусственную кожу преждевременного исихазма.

Такого же счастливого человека я видел весной 2002 года в казанском Раифском монастыре. Это был пятилетний мальчик, подобранный монахами: он спал на вокзале в коробке из-под обуви. Ну так вот, мы посмотрели друг другу в глаза, и этот счастливый Кирюша вздыхает и шепчет: «Хочешь, я тебе покажу самое дорогое, что у меня есть?». И показывает зимние сапожки, которые ему подарили монахи: первая в жизни вещь, ему подаренная! Причем он хохочет от счастья, ну и я с ним. И дело не в сапожках. Просто климат жизни в этом монастыре — хороший. Там люди интересны друг другу и друг другу рады.

Таков критерий душевного и духовного здоровья: уметь замечать доброе и быть благодарным за него.

Но войдите с видеокамерой в обычный наш храм и снимите полиелей в субботу вечером. Праздник. Хор гремит «Хвалите имя Господне». Дома же при просмотре записи отключите звук. И картинку с лицами прихожан покажите любому стороннему человеку (а лучше светскому психиатру) и спросите — что, по-Вашему, делают эти люди? Радуются они, ликуют или же унывают и скорбят? Или попробуйте наложить туда другой звук, скажем, из мира Великого поста: «На реках Вавилонских тамо седохом и плакахом». В каком случае будет большее соответствие видеоряда и саунда?

Что мы черпаем из нашей веры — скорбь или радость? Право-славящие мы или право-скулящие? Мне очень дорог такой рассказ из Древнего Патерика. Два молодых послушника пошли в город, там нагрешили, возвращаются в монастырь и каются. Старцы определяют епитимью, каждого запирают в отдельной келье: кайтесь, молитесь. Через неделю открывают дверь первого монаха. Он выходит весь исхудавший, покрасневшие глаза, бледные щеки. Спрашивают его: «Что ты делал в эти дни?» — «Я каялся и молил Господа простить мой грех». Старцы говорят: «Хорошо» — и открывают вторую келью. Второй монах выходит румяный, веселый. Спрашивают: «А ты что делал в эти дни?» — «Я молился и благодарил Бога за то, что Он простил мне мой грех». Старцы посовещались и сказали: «Оба пути равно хороши»[400].

Понимаете, это ведь вид духовной болезни, когда мы, слишком много помня о своих грехах, забываем о Боге. Это тоже идол — постоянная медитация о себе (пусть даже осудительная медитация на тему «какая я сволочь»). Да подожди, ведь ты к Богу молишься, ты о Боге должен помнить, а не о своем прошлом.

В церковной традиции есть время скорби и время радости. Наш суточный круг молитв полон покаяния. Но на границе Литургии иссякают покаянные молитвы. Все молитвы Литургии — светлые: «Благослови, душе моя, Господа… Хвали, душе моя, Господа».

Кстати, я думаю, одна из причин ферапонтовской контрреволюции в том, что у нас стали исповедоваться во время Литургии. Получается абсурд: хор ликует от имени причастников (смысл Литургии: «святая — святым»), а сами виновники торжества скучились где-то в уголке и там бьют себя по персям и каются. Когда я был семинаристом, однажды получилось так, что исповедь затянулась, и я не успел к причастию на ранней Литургии. И тогда решил остаться на позднюю обедню. В итоге получилось, что я впервые простоял Литургию, на которой причащался, не в очереди на исповедь. Грехи мои были уже позади. А Причастие и вся Литургия — вот, передо мной. И вдруг Литургия раскрылась передо мной в своем ликующем, радостном измерении…

Точно также осаживается покаяние в личных грехах накануне Страстной Седмицы и Пасхи. За несколько дней до Пасхи прекращается великопостная покаянная молитва Ефрема Сирина, отменяются земные поклоны (исключение Типикон делает только для поклонов перед Плащаницей). Почему ограничивается интенсивность покаянных молитв? Потому что иначе тварь (твоя память о твоих делах) заслонит собой память о Творце. Если я все время помню только о себе, о своих грехах, значит Бог остается где-то далеко. Великий пост не будет путем к Пасхе, если навстречу ко мне Христос не сделает Свой шаг. Сколько бы мы ни каялись, если бы Христос не пошел на крест, не были бы мы спасены. На Страстной седмице наступают дни, когда ты должен чуть-чуть забыть о себе и вместе с Господом следовать за Ним в Иерусалим и дальше на Голгофу, во ад и затем к пасхальному воскресению. Теперь ты должен вспоминать уже не свое прошлое, а путь твоего Спасителя.

В Православии нужно обрести какое-то равновесие между знанием своего греха и стремлением прочь от него — к Богу.

И не случайно в период Великого поста, в первые дни особенно, и в наших молитвах, и в наших храмах царит радостная атмосфера. Если этой радости при начале Поста нет — значит покаяние наше «прелестно». Преподобный Исаак Сирин говорил, что покаяние — это трепет души перед вратами рая. Значит, покаяние в христианской традиции — это вторичное чувство. Святитель Григорий Нисский так пояснял смысл заповеди блаженств блаженны плачущие, ибо они утешатся: Не всякий плачущий будет утешен. Скажем, если человек плачет о потере кошелька, за этот плач он не получит небесной награды. А если человек плачет о своих грехах? Нет, и плач о грехах несовершенен. Ад полон людьми, которые плачут о своих грехах, но этот плач не спасает. Григорий Нисский поясняет: блажен человек, который плачет о Боге. То есть, этот человек когда-то испытал радость богообщения, но затем это чувство и радость первой любви он утратил и мается без этого, и желает вернуть Господа в свою душу, в свою жизнь. Такой плач будет утешен. Первичен свет, вторично всё остальное в жизни Православия.

Так именно свет первичен в православной иконе… Знаете, в комитете комсомола МГУ я был ответственным за атеистическое воспитание студентов. Но я честно признаюсь: это направление работы я завалил. Я организовал только три мероприятия: концерт рокгруппы «Воскресение» в подшефном ПТУ, экскурсию в Спасо-Андроников монастырь в музей иконописи; экскурсию в зал иконописи Третьяковской галереи. Так вот, в Третьяковке был следующий эпизод: гид водит группу преподавателей и студентов с кафедры «научного атеизма» по залу, показывает на дивную икону Xll века Николая Чудотворца и говорит: «А знаете, что необычно на этой иконе? Это первая икона, на которой иконописец придал греческому святому чисто русские черты лица». А затем гид оборачивается к нам, озирает нашу группу, показывает на меня пальцем и говорит: «Вот у этого юноши в старости точно такое же лицо будет». Штирлиц был на грани провала…

Но главное не это. С той поры всякий раз, когда смотрю на себя в зеркало, я вспоминаю этот эпизод и нахожу повод для покаяния: «Андрюша, какая же сволочь из тебя выросла!».

Икона — это мечта Бога о человеке, икона являет нам, какими бы Бог хотел нас видеть. И когда ты сравниваешь этот замысел Бога о нас, дар Бога, приуготовленный для нас, с реальностью, вот тут-то и возникает нотка покаяния. Покаяние рождается из первичного светлого ощущения призвания: ты мог бы быть иным. Поистине, покаяние — это трепет души перед вратами рая. А без предощущения рая и покаяние будет разрушительным…

Люди видят нашу показную нерастворенную скорбь — и потому обходят наши храмы стороной. Мы в меньшинстве потому, что люди не хотят перенимать наши лица и наши глаза.

Чтобы не отпугивать детей, нужно прежде всего восстановить нормальную православную жизнь. Такую жизнь, чтобы все остальные нам просто завидовали: «Ну, почему они такие радостные?»… Я проповедую церковную контрреволюцию — возврат к Ceрафимову Православию, к Православию радости. Нужна Серафимова Контр-революция. Нам нужно восстановление право-славия.

И в семьях и в школах звучит один и тот же вопрос: как сделать, чтобы сын или дочь пришли в храм. А ответ очевиден: верьте так, живите сами так, чтобы ваши родные неверы вам завидовали. Чтобы на вашем примере видели, что вера — это крылья, повод для полета, а не горб за спиной, который давит к земле.

Представляете, у церковной бабушки вырос неверующий внук. И вот в воскресный полдень этот оболтус еле-еле — после трудовой дискотечной ночи — вытаскивает себя из постели. У него все плохо: и сил нет, и голову мутит, и воспоминания о вчерашнем нерадостные, а мысли о недалеком понедельнике вообще самые мрачные… И тут вдруг распахивается дверь — и в дом влетает радостная бабушка, вернувшаяся с Литургии. Представляете его реакцию: «Слушай, ба, а куда это ты с утра пораньше смоталась? И вообще, признайся, блин, чем ты колешься, что такая радостная ходишь!»[401].

А если мы будем угрюмничать — глазки в пол, все нельзя, «как батюшка благословит», «Спаси вас Господи» — то конечно, люди будут уходить куда угодно мимо такого Православия. Люди видят в нашей вере черную дыру, высасывающую из нас человеческие чувства и реакции. Как будто «дементор» нас зацеловал… И это оттого, что мы в себе самих наращиваем сталагмит, не пропускающий свет от получаемого нами Причастия. «Бог — Тот, Кто всегда дополняет, дает, дает… Но что мы приносим в мир из того, что получили?» — спрашивал митрополит Антоний Сурожский[402]. С этого вопроса, адресованного себе лично и можно начать путь возврата к преподобному Серафиму.

Порой люди отстраняют от себя ссылку на преподобного Серафима, отстаивая свое право на вековечную печаль: мол, батюшка Серафим и в самом деле каждого приходящего приветствовал «Радость моя, Христос воскресе!», но перед этим-то он три года на камне простоял… Но этот аргумент означает, что вообще ни у кого из христиан нет права на радость о Христе. Пока, мол не простоишь три года на камне — не имеешь права на радость! Но радость-то у нас не о наших чемпионских успехах. От них пользы мало — «закон ничего не довел до совершенства» (Евр 7:19). Радость христианина — о Боге, дарующем спасение. И если мы не научились радоваться Евангелию — то и никакие посты и кафизмы не подарят нам православящую радость.

Да, с некоторыми людьми, проведшими в православной среде несколько лет, происходят физиологические изменения: потихонечку у них атрофируются те лицевые мышцы, которые обеспечивают подъем уголков губ вверх. Сила притяжения вкупе с постоянной памятью о своих грехах и о бренности жизни сей оттягивает эти самые уголки вниз. Улыбаться становится трудно и непривычно. «Храм — не место для смеха!». Это верно. Но храм и Церковь — не одно и то же. И то, что неприлично в храме, оказывается вполне допустимо для церковного человека вне него.

Впрочем, и в храме иногда не удается обойтись без улыбки. А как еще, скажите, реагировать на пылкие слова такой, к примеру, проповеди: «Протестанты отрицают иконы, Божию Матерь, святых, мощи, ангельскую иерархию, демонов — в общем — все что нам дорого!».

А за пределами храма — отчего же и не улыбнуться… Грусть-тоска совсем не должны считаться видовым отличием православного христианина.

Вообще, прежде чем обожиться надо попробовать очеловечиться. В попытке перепрыгнуть именно через эту ступеньку святой Ириней Лионский (II век) видел грех первых людей: «Не став еще людьми, хотели стать богами».

Об этом — книжный анекдот от отца Иоанна Охлобыстина: «Скажите, — вопросил отца Савву молодой послушник, — можно ли спастись? — Практически невозможно, — ответил тот, — но стоит попробовать. — С чего же начать? — продолжил расспросы тот. — Позвони маме, — посоветовал отец Савва».

Улыбка в церковном мире уместна просто потому, что Церковь — это мир людей. У людей бывают разные представления о том, что остроумно, а что нет, что достойно улыбки, а что — плача. Но это спор о вкусах, а не о догматах.


ЧЕМ ЮНОША НЕ ПОХОЖ НА БАБУШКУ?

Апостол сказал, что во Христе нет ни мужеского пола, ни женского. Значит ли это, что между православным юношей и православной бабушкой нет ну совсем никаких различий?

Апостол Павел и сам ведь различал среди своих прихожан эллинов и иудеев, рабов и свободных, и давал им разные советы.

Нет, различия у них нет лишь в одном: Христос одинаково любит их. А вот поло-возрастные психологические особенности сохраняются и у религиозных людей. Женщины (хранительницы очага) более консервативны, чем мужчины (охотники-поисковики). Пожилые консервативнее молодых. А наш типичный прихожанин как раз и есть пожилая женщина. А старый что малый.

4-летние малыши бывают требовательно-консервативны. Если вы в сто первый раз читаете мальцу сказку и решили побыстрее прийти к финалу, выпустили одну фразу или малость поразнообразили ее — юный инквизитор поднимает бурю протестов. Малыша радует знакомая реальность, в которой он ощущает себя как в подвластной и домашней безопасности.

Вот так и наши прихожаночки хорошей считают ту проповедь, в которой они не услышали ничего нового. Если рассказ об одном и том же празднике повторяется из года в год — значит, все правильно, ничего не изменилось, это наша, узнаваемая вера, да и мы сами почти что доктора богословия: все-то мы уже знаем… Если же проповедник приводит к традиционному выводу, но нетрадиционным путем, он подпадает под подозрение.

Новизна радует молодого человека и пугает пожилого. Молодой человек всюду видит возможности, а взрослый — опасности. Молодой ставит вопрос: «Что я могу сделать?». Пожилой, уже много раз побывавший жертвой исторического прогресса, спрашивает: «А что со мной могут сделать? Что оттуда может угрожать мне и моему привычному укладу жизни?».

Человек идет по городу, неожиданно ему попадается подворотня. Реакция молодого человека более активная: «Интересно, что там, пойду, посмотрю, для меня открылось новое пространство, которое я могу исследовать и подчинить себе». Реакция пожилого человека: «Я лучше перейду на другую сторону улицы, мало ли что тут может на меня обрушиться». Молодой человек перед каждым новым поворотом думает: «А не войти ли мне?»; взрослый же остерегается — «А что оттуда может вылететь на меня?»… Молодой ставит вопрос — «Как сделать?»; пожилой — «Как бы чего не сделать, не нарушить!».

Так и в церковной среде. Вместо молодого миссионерского дерзновения — бабушкины страхи: «Ничего нельзя!!!».

Оттого и получается, что любимый внутрицерковный проповедник бывает абсолютно непонятен и неприемлем для аудитории светской. И наоборот — миссионеры вызывают аллергическую реакцию у традиционных прихожан…

О том, что «белые платочки», наполнявшие храмы в советские годы, защитили эти храмы от разрушения, сказано немало — в том числе и мной.

Но те бабушки, что сегодня стоят в наших храмах — они ли их отстояли? Где они были 20 лет назад? Сегодня число открытых храмов раз в десять превышает число действовавших приходов при советской власти. Число прихожан увеличилось пропорционально. Значит, лишь одна из десяти сегодняшних пожилых прихожанок была в Церкви 15 лет назад. Вспомним, что далеко не все люди, встретившие пору реформ в уже пожилом возрасте, смогли дожить до наших дней, и станет понятно, что число исповедниц среди нынешних старших прихожанок не так уж велико — менее даже 10 %.

Так что тем, кто говорит мне, что я не имею права критиковать «бабушек, спасших Церковь», я отвечаю: из своих сорока лет я посвятил Церкви уже более половины. Многие ли из наших пожилых прихожанок могут сказать о своей жизни так же? Где они были в свои 19 лет (а я крестился именно в 19)? Где они были в том 1982 году? Какую идеологию тогда исповедовали? Как давно они сами в Церкви и чем они рисковали, переступив порог храма? Так что не стоит позавчерашним комсомолкам говорить, что они и есть герои, спасшие Церковь. Те, кто ее спас, — это люди более старших поколений, это те, кто были церковными бабушками в 30-60-х годах. Но это поколение церковниц уже у Бога.

Наконец, тот типаж, с которым я веду полемику, во все годы не спасал Церковь, а разрушал ее изнутри. Это прихожанки, сами себя назначившие в цензоры и контролеры. Они в советские годы помогали комсомольцам: дружинники не пускали молодежь в храмы снаружи, а эти ревнительницы выгоняли молодежь из храмов изнутри.

В общем — разные они, церковные бабушки. Есть такие, чья улыбка светит Причастьем[403]. А есть самые настоящие «бабки-ёжки»: они в своей доцерковной жизни были лишены уважения и власти (и на работе, и в семье), так напоследок в храме норовят хоть что-то приватизировать и почувствовать себя вправе командовать. От наших «профессиональных прихожанок» не исходит теплоты. От них скорее током бьет. Это вампиры, готовые вцепиться в любого, кто ведет себя иначе, чем они.

У Церкви всегда юное лицо, лицо Иоанна Богослова, встретившего Христа. У настоящих православных старушек оно такое же. А у православных ведьм — нет. Но как же редко среди церковных бабок встречаются сейчас православные бабушки! Я помню лицо своей бабушки, она скончалась пятнадцать лет назад. Она не была практикующим православным человеком, но какое у нее было лицо… У нее было много дочек, моих теток, сейчас они приближаются к бабушкиному возрасту, у них есть внуки, но, вглядываясь в их лица, я не вижу того, что в бабушке было. Совсем другое поколение бабушек, другие лица…

Бабушка — это очень теплое, хорошее слово. Если это нормальная православная бабушка, она светится вся изнутри, к ней хочется прильнуть, постоять с ней рядом.

Я бы хотел, чтобы на обложке именно этой книги о православной молодежи была помещена фотография бабушки, которую я недавно привез из Греции. Бабулечка на ней беззубая, морщинистая, но такая счастливая! Именно таким я вижу лицо Церкви.

А иногда, конечно, с нашими бабушками буквально — «и смех, и грех». Видишь проявление истовости их веры, но это проявление исполнено так, что без улыбки смотреть нельзя. Но и смеяться-то в данном случае грешно. А как без улыбки читать такое, например, объявление в сознательно «народном», попсово-«православном» журнале: «Мы с мужем болеем и нуждаемся в деньгах для поездки по святым местам — ради исцеления от недугов. А еще хотим приобрести икону "Прибавление ума"»[404].

Некогда бабушки защитили Церковь в пору гонений. Новое поколение бабушек надо просить о другой жертве, в чем-то противоположной. Те бабушки спасли Церковь своей неуступчивостью. Ныне же они могут помочь Церкви и России именно «терпимостью», ненавязчивостью.

Даже Патриарх просил наших бабушек: «Нередко молодой человек, приходящий в храм, не осознающий даже до конца, что его туда привело, встречается с равнодушными безразличным отношением людей, для которых церковная жизнь, надо полагать, уже стала обыденностью. Пусть наивны и неудобны вопросы, с которыми юноши и девушки обращаются к нам, пусть внешний вид этих ребят не соответствует нашим представлениям об одежде православного христианина, — они не должны выйти из храма отторгнутыми, неуслышанными или даже обиженными, как это, к сожалению, случается»[405].

И митрополит Кирилл просил о том же: хотя бы священники должны понимать, что любой молодой человек, переступающий порог храма (девушка или парень), — это человек, отмеченный печатью Божией. Говорить им об этом мы не должны. Но сами мы должны понимать, что если этот юноша выбрал тропку не на дискотеку, не на гулянку, а в храм — значит, какая-то частичка отрока Варфоломея (будущего Сергия Радонежского) в нем есть. И поэтому мы должны радоваться его приходу, приметить его, выделить его из общей массы прихожан, уделить ему особенное внимание. Ведь, может быть, этот паренек, сегодня робко толкущийся на церковном пороге, в глазах Божиих уже священник или монах..[406]

Именно потому, что перед молодыми много путей и, соответственно, много искушений, стоит относиться к ним с особой бережливостью. Они ведь в зоне опасности, под непрерывным огнем врага. Зачем же и своим накрывать их своими гаубицами?

Пока же у нас не выработан стиль «церковно-молодёжной» жизни. В наличии только некий церковный «унисекс» — стиль, под который должны форматироваться все приходящие, независимо от пола и возраста. От двух до ста пяти лет у всех должно быть одинаковое выражение лица, одинаковый стиль одежды, одинаковая речь, словечки, способ передвижения по храму и т. д. Как-то раз после лекции, в Симферополе, подошла ко мне девушка — такая дивная, что одного взгляда на нее достаточно, чтобы загасить все мои возможные монашеские поползновения. Лицо чистое. Глаза светлоумные. Подходит и говорит: «Как мне быть? Я очень хочу креститься, жить церковной жизнью, но я очень боюсь стать церковной мымрой. Есть ли здесь какой-нибудь приход, община, где бы меня не заставляли стилизоваться под схимницу?».

У нас на приходах в основном господствует психология бабушек. А ведь у каждого возраста свое переживание веры. Свое переживание у младенцев, которые Боженьку целуют. Свое переживание у детей, свое у подростков, у взрослых и стариков. Старик ищет смысл своей смерти, а молодой — смысл своей жизни.

Для юноши самое главное — радость молитвы. Я и сам, может быть, не дожил до такого возраста, когда всерьез и каждый день думают о смерти и спасении. Для молодости вообще характерно глубокое и беспроблемное убеждение в своем собственном бессмертии. Поэтому молодой человек идет в храм не из страха смерти и не из желания избежать ада. Он ищет смысл. Он ищет избавиться от своего одиночества. Он уже знает свое тело. Теперь ему хотелось бы узнать получше свою же душу.

Юношеское переживание Православия — более светлое и радостное. Здесь еще мало грехов накоплено, и душа легче срывается в славословие: «Слава Тебе, Господи, за то, что Ты есть!». В более старшем поколении память о своих грехах, о своих немощах, болезнях, нуждах заставляет нас чаще просить Господа о чем-то: о прощении наших грехов, о помощи, об исцелении. А молодежь — она от этого свободна, и в этом смысле ее молитва более бескорыстна. Хотя бы поэтому с ними надо особо говорить.

Еще одна особенность православной молодости в том, что (насколько я помню по себе и по общению с очень многими правослаными молодыми людьми), спасение не есть та цель, которую она ставит перед собой. Это в старости, действительно, главная проблема — смерть, ты все чаще всматриваешься туда, за порог… Ну, это я уже опять про себя… А молодой человек совсем по другим мотивам обретает веру. Он не боится Бога, он радуется Богу. Он не боится Божьего суда. Я помню, в молодые годы для меня очень радостными были строки армянского поэта Григора Нарекаци:

Мне ведомо, что близок Страшный суд, И на суде я буду уличен во многом, Но Божий суд — не есть ли встреча с Богом, Где будет суд? Я поспешу туда.

Я пред Тобой, о, Господи, склонюсь, И, отрешась от жизни быстротечной, Не к Вечности ль Твоей я приобщусь, Хоть эта Вечность будет мукой вечной?

Очень по-разному переживается вера в старости и в молодом возрасте. Поэтому человек, который откладывает свое обращение до старости, сам себя обкрадывает. И даже не в смысле спасения, о котором этот человек не имеет ни малейшего представления, а в смысле именно радости здесь, на земле. Мне кажется, это радость — иметь смысл своей жизни, смысл, который придает значимость каждой минуте твоей, каждой встрече, каждой слезе и каждой твоей улыбке. И вот эта радость бескорыстной молодой веры — это то, что в старости если и дастся, только очень и очень большим трудом, а молодому сердцу это дается совершенно бесплатно.

Но поскольку в наших храмах больше стариков, их переживание Православия оказывается единственным, нормативным, навязываемым, а потому — калечащим молодых людей.

Так что это очень важно — разнообразие ликов Православия. Чтобы оно было. Пусть в больших, крупных городах будут храмы с необычным «выражением лица».

В былые годы церковный народ, «белые платочки» спасли Православие. Низкий поклон им за это. Но нельзя все время укреплять только одну стену. Нельзя все работы исполнять одним и тем же инструментом. Нельзя сегодняшние проблемы решать с помощью позавчерашних рецептов. Поэтому нельзя сводить разговор об отношениях народа и богословия только к бесконечному повторению формулы «народ — хранитель Православия». Церковная мысль должна отличаться от демографической констатации или этнографического описания. Она должна противостоять язычествующему фольклору.

Может быть, некоторые тезисы я здесь прочертил слишком резко. Но это меня не страшит: я не единственный писатель в нашей Церкви. В оркестре есть музыкант, который создает звуки реже всех остальных; да они, пожалуй, и менее мелодичны, чем все остальные. Он только то и делает, что время от времени бьет в медные тарелки. Если бы он был один — слушать его было бы невозможно. Но, поскольку он в многоголосом оркестре, то к звучанию скрипок или духовых инструментов он добавляет новый привкус. Вот и свои книги я воспринимаю как «вкусовую добавку». Жить этой «добавкой» нельзя. Считать ее за полноту жизни или истины — тоже не следует. Но уж больно заметен народопоклоннический, антииерархический и антибогословский крен в нашей церковной публицистике. Чтобы его выправить — я и налег на противоположный борт…

Один я тут не справлюсь. Но если Церковь хочет быть не гробовщиком, провожающим Россию в ее последний путь, а ее спасителем, то ей надо поменять свое отношение к молодежной миссии. Для этой перемены в самой церковной среде, и прежде всего, у иерархов должна появиться постоянная ориентацию на молодежно-миссионерскую тему. Вот если бы наши церковные лидеры держали в голове не только строительные и административные успехи, но просыпались бы с мыслью: «Что бы сегодня сделать для того, чтобы детей-то наших не потерять? Кто будет завтра заполнять наши храмы, которые мы прекрасно отстроим?». Эта озабоченность должна стать е-ж-е-д-н-е-в-н-о-й. С ней надо ложиться спать и просыпаться.

Хотел бы я услышать архиерейский разнос священнику-западенцу (то есть такому, у которого с точки зрения благочестия и хозяйства на приходе все идеально) за то, что тот ничего не делает для того, чтобы молодые люди хотя бы не проходили мимо его храма… Нет, не надо призывать к охоте за молодёжью. Но в этом разносе могли бы быть такие упреки — «Вот какие в твоей церковной лавке есть книги для молодёжи? У тебя все для бабулек — все про старцев и стариц. Добре, пусть будут. Но где в твоём храме книги для молодёжи? Вот пришёл студент, говорит: «Я хочу узнать историю Церкви». Как он сможет это сделать? Ему задали, например, о Крещении Руси писать сочинение, делать доклад на семинаре. Куда он пойдёт? Естественно в храм, в церковную лавку. Спросит: «А что у вас есть о Крещении Руси?» И что у тебя об этом есть? У тебя есть книги научно-исторические, апологетические, миссионерские? Беседы митрополита Антония Сурожского, книги Льюиса и прочее?».

Обращение нашей миссии к молодежи требует от самой Церкви определенной смиренно-покаянной оценки своей действительности.

Во-первых, мы должны признать не-универсальность своего благочестия. То, что по сердцу нам, не всегда по сердцу другим людям. И это не потому, что они хуже. А потому, что мы создали свою довольно закрытую «субкультуру».

Во-вторых, рок-проповедь потому связана со смирением и покаянием, что она осознается как экстремальная помощь тем нашим детям, которых не смогли привести к Церкви или удержать в ней традиционные наставления.

«Каждый христианин ответственен воспитать своих детей так, чтобы потом они о православии узнавали не из Вашего, отец Андрей, рассказа на рок-концерте. Это мы Вас кличем «спасайте», когда дочка в секте или сынок кроме рока ничего больше знать не хочет. Родитель и приходской батюшка должны заменять отца Андрея в миссионерской работе! А вот если уж доходит дело до проповеди на рок-концерте — не обессудьте. Но ведь и тяжело больных надо лечить! Ревнивые хулители миссионерского служения отца Андрея — а вы всё сделали, чтобы ваше окружение получило представление о православии, о праведной жизни, о спасении?! Священник на рокконцерте — это НАШ позор! Это МЫ его отрываем от службы и от богословской литературы! Его вынужденный приход на концерт — укор нам, нерадивым»[407].

Это верно. И я сам своим из-церковным критикам отвечаю именно так: а ваши-то дети где? Здесь я их не вижу. Значит, они живут «на стране далече». Вот туда и я иду в поисках ваших детей, которых ваше благочестие оттолкнуло от Церкви.

Увы, у слишком многих церковных людей какое-то безнадежно-взрослое восприятие христианства. Мера церковности определяется мерой испуганности. Боятся молодежи. Боятся Гарри Поттера и ИНН, Интернета и собак (они, мол, изгоняют благодать из дома).

А ведь наш страх перед новизной (скажем, перед глобализационными процессами) означает нашу заведомую готовность капитулировать, отказаться от созидательной деятельности, перестать быть активными соучастниками и даже творцами истории, превратившись лишь в ее жертв[408].

Если в моем городке построили аэродром — это может означать, что теперь мои сограждане могут стать доступнее для «глобалистской» деятельности иностранных миссионеров. Раз появился аэродром — на него может приземлиться Билли Грэм. Чтобы этого не допустить, я могу все свободное время проводить в саперных работах, — время от времени взрывая взлетно-посадочную полосу этого аэродрома.

Но возможна и иная реакция православного человека на «глобализационную» новость: «Раз теперь у меня под боком аэродром, то стану срочно учить английский язык с тем, чтобы улететь в Америку и нанести там Билли Грэму ответный миссионерский удар!».

Открытие границ, сближение людей — это улица с двусторонним движением. Мы можем двигаться по нашей стороне, в избранном нами направлении. А можем тратить свои силы на то, чтобы перекапывать противоположную сторону улицы. Я отказываюсь пугаться при слове «глобализация» потому, что средства современной коммуникации и передвижения помогают мне в миссионерской работе. Телевидение и Интернет я воспринимаю как средства для того, чтобы мое обращение, несущее весть о Христе и Православии, донести до людей. Для тех же, кто не может проповедовать, не может убеждать, остается лишь позиция потребителя информации. Своим изложением Православия они не могут заинтересовать даже своих соседей — тем более нету них никаких надежд и на то, что глобальная империя, распахивающая национальные границы и сокращающая пространства, сможет помочь православной проповеди.

Так что во многом именно отличного опыта миссионерских удач или неудач зависит оценка глобализационных процессов и новых культурных явлений. А надо ли идти на поводу у неудачников?

Апостолы могли бы осудить современную им глобализацию — поскольку языческие бредни, родившиеся в одном уголке мира, запросто разносились по всем остальным краям экумены. По дорогам, которыми Римская империя соединяла свои пестронациональные провинции, были пронесены статуи всех языческих богов (от окраин к римскому Пантеону). Но вместо того, чтобы проклинать римскую глобализацию, раскрывшую Палестину для всех ветров, апостолы сами пошли по римским дорогам. С проповедью о Христе, Который родился в Палестине, но принес весть, предназначенную для всего мира.

Вот два примера такой реакции само-запуганных неудачников. Первый — из газеты «Мир Православия» (2003, № 12)[409]. Статья «Современная роки поп-музыка с точки зрения Православия» начинается с утверждения: «Нам уже никуда не уйти от океана этой музыки: дома, на работе, на улице, в транспорте, в магазине, по телевидению, радио — она повсюду. От нее не скрыться нигде, кроме храма. Церковный порог ей не переступить. Тем яростнее звуковые волны бьются в него, оставляя свои меты: вот известный богослов и православный публицист выступает со «вступительным словом» на рок-фестивале, вот прекрасно ориентирующиеся в современных роки поп-течениях батюшки, вот музыканты роки поп-групп, по совместительству поющие на клиросе или прислуживающие в алтаре, и так далее… Как к этому относиться и как это оценивать?».

Казалось бы, надо радоваться, если музыканты приходят в Церковь. А журналистка видит в них источник инфекции, от которой ей хочется увернуться. Этакая «старшая дочь» из притчи о блудном сыне… Ей кажется, что она сама уже вся в Православии, и потому пора сжигать переходные мостки между миром и Церковью. Как же — я-то уже в Церкви, а значит, двери можно закрывать и объявлять конец света!

Увы, это не более чем иллюзия журналистки, которая себе кажется воплощением церковной строгости и принципиальности. На деле же она еще не может отличить оккультизм от христианства. А потому в список рекомендуемой ею литературы она ставит творение оккультных шарлатанов — «Начало начал» (авторы — Тихоплавы В. Ю. и Т. С.). И с полным своим согласием цитирует «Академика РАН эколога Ф. Я. Шипунова», не подозревая, что Шипунов никогда не был ни академиком, ни членкором Академии наук. И приводимый ею текст из Шипунова — это типичное оккультное псевдо-богословие: «В пределах биосферы существует созданная Творцом звукосфера, которую человек с некоторых пор преобразовал в шумосферу, хаос. Звук целителен для всякой живой клетки, а шум ее разрушает, поэтому в шумосфере человеку не выжить».

Чем «созданное Творцом» пение павлина лучше рок-металла, мне понять не дано…

Священникам, разбирающимся в рок-музыке эта пишущая дама не верит, зато она верит шарлатанам, с чьей подачи берется перелагать такие бредни: «Мы знаем только формулу Эйнштейна: Е=тс2. Она не точна. Там не введен духовный волновой коэффициент. В ближайшее время мы, вероятно, опубликуем уравнение квантовой механики, которое доказывает существование духовного мира, правящего физическим миром. Уже доказано с математической точностью существование творящих сил Вселенной, от которых зависит весь материальный мир и мы с вами. Это последнее открытие квантовой механики… Полностью доказан математический блеф Эйнштейна, и показано, что пределы физического мира существуют и существует еще более сложно организованный волновой безматериальный мир. Это со стопроцентной точностью определила современная математическая и физическая наука».

Вторым символом нашей нынешней предельно болезненной миссионерской беспомощности для меня стала ситуация, поведанная мне одним предпринимателем. К нему на работу устроился армейский друг, который за годы, прожитые ими порознь, стал сектантом. Православный начальник пошел за советом к своему духовнику, а тот посоветовал расстаться с былым другом… Наверно, конкретно в этой ситуации совет духовника был вполне верен. Зная миссионерскую немощь своего чада, он предложил ему не погружаться в глубины богословия…. Но разве так повели бы себя в подобном случае те же баптисты? Они-то восприняли бы появление в их среде инаковерующего человека как миссионерский вызов, который Господь обращает к ним: «Вот перед вами религиозный человек; вас большинство; он зависим от вас. Неужели даже при таких начальных условиях вы не сможете обратить его в свою веру?».

А здесь наоборот: в православном коллективе появился один баптист, и все православные испугались. Почему? Вы что, настолько равнодушны к своей вере, настолько неуверенны в своей вере, что вот в этой идеальной миссионерской ситуации его боитесь? Сегодня большинство православных людей при встрече с «другим» следуют лишь трем моделям поведения: а) уйти самим, б) выгнать иноверца, г) сделать вид, что разногласия не важны, и вообще опустить религиозную тему в общении. На этом фоне нормально-миссионерская реакция выглядит как отклоняющееся («девиативное») поведение.

На самом деле миссионерски-нормальной реакцией было бы — встретиться. Улыбнуться. Сесть рядом. Признать друг во друге людей. Заметить доброе, что есть в жизни и вере другого человека. Показать, что это доброе есть и в Церкви. Пояснить, что по крайней мере часть этого доброго — родом из Евангелия, а не из комсомола. Объяснить, что доброе, родившееся в лоне христианства, не покинуло его, но продолжало в нем развиваться. В общем, как говорил митрополит Антоний Сурожский, задача миссионера состоит не в том, чтобы аргументами загнать оппонента в угол и клещами доказательств вытащить из него согласие, а в том, чтобы разобрать слишком низкий потолок, который этот человек сам навесил над собой, и им заслонил от себя Небо. «Не говори против него, а говори выше него, чтобы ему захотелось вырасти в новую меру»[410].

Надо так свидетельствовать о Православии, чтобы неверующий человек сказал бы: «Так, оказывается, то, что было светом в моей жизни, — это отблеск того Света, которымживет Церковь…». Тупиковый, антимиссионерский путь — это путь огульного обличения и поставления себя в превознесенную учительно-брезгливую позицию.

В моих суждениях о молодежной культуре нет модернизма. Модернизм — это призывы к перемене церковных преданий: начиная от догматического, вероучительного, и кончая литургическим, обрядовым. У меня же нет поползновения хоть на йоту изменить вероучение и литургику нашей Церкви. Более того — я всегда подчеркиваю, что они-то должны оставаться неизменными. А вот «литургия после литургии», способы вне-храмового и вне-богослужебного свидетельства о нашей вере могут и должны меняться. Это и происходит в нашей жизни: появились православный Интернет и православные телеи радиопроповеди, миссионерские поезда и пароходы.

Материал современной молодежной культуры может предоставить материал для миссионерской работы Церкви.

Что в этой ситуации делать? — Да просто быть терпимыми. Не обзывать церковных людей немиссионерского склада «обрядоверами» и «мракобесами». Понять и оценить их правду. Но и миссионерам разрешить работать, освободив их от подозрений и от необходимости постоянно оправдываться перед православными же людьми.

Миссионер должен быть честен. Он не должен заниматься пропагандой и рекламой. Трудно молодому человеку войти в современную церковную жизнь? — Да. Но тем, кто всюду ищет только легкость, не интересны ни Евангелие, ни Апокалипсис. И они не интересны нам. Тот юноша, что испугался наших «бабушек», уж точно не устоит перед «зверем из бездны»[411].

Так что для молодого человека это проверка его веры, его любви и его мужества: сможешь ли ради Христа встать в один строй с нашими бабульками? Тот, кто не может, уже стар, что бы ни было написано в его паспорте. Он стар, потому что не умеет ломать свои стереотипы.


К КАКИМ «НАРОДАМ» ИДТИ СЕГОДНЯ?

27 марта 2007 года Синод нашей Церкви принял «Концепцию миссионерской деятельности Русской Православной Церкви».

В ней прописаны миссиологические банальности (это хорошо, что эти тезисы теперь воспринимаются как банальности и что из книг о миссионерстве они, наконец, перешли в официальный документ).

Вот одно из этих неоспоримо-верных провозглашений: «использование принципа церковной рецепции культуры просвещаемого народа; освящение тех национальных черт, которые позволяют народам, при сохранении своей культуры, самоуважении и самоидентификации, внести свой уникальный вклад в молитвенное прославление Бога; проповедь Евангелия и совершение миссионерского богослужения на национальных и искусственных (например, разработанных для глухонемых) языках; подготовка клира и миссионеров из местного населения».

Но вот вопрос: «местное население» — это кто?

Только не-русские? А внутри русскоязычного и вроде бы крещеного населения разве нет достаточно тесно сплоченных групп населения со своими стилями жизни, речи, своей системой коммуникации, своими лидерами? Эти группы в своей жизни не принимают в расчет существование Церкви и ее проповедь, хотя могут собираться в одном шаге от древнего приходского храма.

И вот вопрос: можно ли к этим субкультурам русской молодежи отнести призыв к «церковной рецепции культуры просвещаемого народа»?

Почему этот замечательный принцип предлагается прилагать лишь к «народам»? Почему не к социокультурным группам, к субкультурам?

Тогда это звучало бы так: «использование принципа церковной рецепции молодежных субкультур (рокеров, толкинистов, рэперов, скинхедов…); освящение тех субукультурных черт, которые позволяют этим группам, при сохранении своей культуры, самоуважении и самоидентификации, внести свой уникальный вклад в молитвенное прославление Бога; проповедь Евангелия и совершение миссионерского богослужения на искусственных языках этих субкультур; подготовка клира и миссионеров из числа населения молодежных клубов».

Что, зябко? Так отчего же ради японцев или чукчей мы готовы идти на большие жертвы, чем ради московских, наших, детей? Ведь то, что относится к миссии среди японцев, наверно, можно приложить и к миссии среди русских детей. Вряд ли нынешняя российская нецерковная молодежь ближе ко Христу, чем японцысинтоисты…

По мысли святителя Иоанна Златоуста, «Моисей излагал все, приспособляясь к слушателям»[412].

Но если можно было приспособляться к древним евреям, почему нельзя этого делать по отношению к современным русским?

По мысли святителя Григория Богослова, обращаясь к молодежи, надо использовать светское красноречие — «Их трудно вдруг перестроить, пусть же будет в них некоторая благородная смесь. Но когда доброе со временем окрепнет, тогда отняв красное слово, как подпорку у свода, соблюдем в них самое доброе. Что может быть полезнее этого?»[413].

В ту пору это была вполне модернистская позиция. В церковной среде гораздо чаще звучали обличения апостола Павла в адрес языческого пустословия. Риторские школы готовили критиков «галилейской веры». Если сегодня наши прихожане боятся «неформалов», то в ту пору еще свежа была память о временах Диоклетиана и Юлиана, о временах, когда христиане были маргиналами, и прилизанные «мажоры» с хорошо воспитанными фигурами речи были на службе у той культуры, от имени которой христиан казнили. Да, «для спасения» красивая речь не нужна. Но святитель Григорий смог найти путь составления «благородной смеси», смог найти доброе слово о нецерковной культуре — и тем самым открыл путь для воцерковления античного культурного наследия. Его терпимость многим людям той переходной эпохи помогла дойти до Церкви.

Не значит ли это, что и мы, миссионеры XXI века, тоже можем и должны создавать свои «благородные смеси» из церковной веры («добра») и светски понимаемой красоты (пусть даже и принимаемой в таковом качестве не всем светским миром, а только теми или иными его частями — «субкультурами»)?

Вот ученая книга по миссиологии говорит, что у святого Стефана Пермского мы должны учиться двум чертам: «а именно использованию языка просвещаемого народа и привлечению к церковному служению новообращенных из местного населения»[414]. Опять прилагаем это к ныне «просвещаемому народу», к молодежной субкультуре — и что видим?

Да, я знаю, что есть немало священников, вышедших из рокерского сословия. Но они же втайне хранят свое прошлое! Нормально ли, если в церковной среде православный калмык будет стесняться того, что он калмык? Почему офицер, прошедший Афганистан или Чечню, став священником, не стесняется рассказывать о своем боевом опыте, а священник, бывший рокером, при такой попытке вызовет подозрительное отношение к себе? Опыт убийства менее удаляет от Христа, чем посещение рок-концерта?[415] (говорю это, конечно, не в осуждение священников из воинов, а для не-осуждения священников из рокеров)…

Вот эпизод из жизни святителя Григория Чудотворца (III век): Прошла волна гонений. Святитель Григорий выходит из убежища и устанавливает новый праздник в память убиенных мучеников — «и народ, собираясь ежегодно в определенные времена, веселился, празднуя память мучеников. Святитель Григорий, переводя к новой жизни современное ему поколение, послушным попускал несколько и поиграть веселием под игом веры. Он позволил им веселиться в дни памяти мучеников, предаваться радости и ликованию»[416].

Ну, а нашим детям мы можем позволить немного веселья (не путать последнее с «Аншлагом!»)?

Святой Колумба, один из апостолов Ирландии, встал на защиту «филидов» — сословия поэтов, которые позволили себе не хвалебно отзываться о королях. «Во второй половине Vl века филидам угрожало открыто враждебное отношение королевской власти и даже изгнание из Ирландии. Перипетии конфликта нам практически неизвестны, однако, учитывая многоплановость деятельности филидов, истоки его понятны. Известно, что деятельность филидов может быть лишь условно объяснена словом «поэтическая». Они являлись хранителями сакральной традиции и преданий об истории коллектива, обладателями признанной магической власти и провидцами. Могущество филидов ставило их (в известных пределах, разумеется) вне и над любой светской властью. Так называемая «сатира» филида, впервые произнесенная, по преданию, против короля Бреса, могла буквально уничтожить общественное лицо человека, против которого она была направлена, невзирая на его общественный статус. Владение тайнами поэтического искусства было тесно связано с магическими знаниями филидов, которые почитались и в языческую эпоху, но стали нередко вызывать протест в ином духовном климате. Как развивался конфликт, нам, повторяем, неясно, не разрешился он и на соборе в Друимкета (575 год), где на сторону филидов встал Колумба, что и спасло поэтов. По легенде, Колумба сам изучал искусство филидов и здесь смог защитить их главу Даллана Форгайла, впоследствии сложившего в честь святого знаменитую в Ирландии хвалебную песнь. Поэты не забыли благодеяния, и Колумба пользовался среди их последующих поколений особенным почитанием. Между тем разрешение спора о филидах столь же естественно, как и его возникновение. Упрочившая свое положение и организовавшаяся церковь никак не могла обойтись без услуг этого сословия. Одной из главных ее задач после христианизации острова было включение ее традиционной истории в христианское видение мира и прошлого, причем опираться она могла здесь лишь на местные предания и традиции, хранителями которых были исключительно филиды. Записывать и толковать их очень скоро стали монастырские писцы, многие из которых происходили из самого этого сословия»[417].

Рокеры все же не поэты-волхвы, так что тем более союз с ними никак не может быть расценен как нечто беспрецедентное.

Мы с радостью цитируем слова древнего «Послания к Диогнету» — памятника христианской письменности Il века: «Христиане не различаются от прочих людей ни страною, ни языком, ни житейскими обычаями. Они не населяют где-либо особенных городов, не употребляют какого-либо необыкновенного наречья, и ведут жизнь ничем не отличную от других. Обитая в эллинских и варварских городах, где кому досталось, и следуя обычаям тех жителей в одежде, в пище и во всем прочем, они представляют удивительный и поистине невероятный образ жизни. Живут они в своем отечестве, но как пришельцы; имеют участие во всем, как граждане, и все терпят как чужестранцы» (гл. 5). Это — о жизни христианина, пришедшего в общину, сформировавшую свои вкусы и привычки еще до него. А если речь идет об общине, создавшей свою субкультуру после появления христианства и даже внутри христианского города, можно ли так же христианину вести себя и в ней?

… Впрочем, полагаю, что эти мои вопросы все же имеют ответ в «Концепции миссионерского служения». И этот ответ положительный, хотя и «страха ради монашеска» слегка примаскированный. В пункте 3.4 там рекомендовано «продуманное использование в миссионерской деятельности среди молодежи современных форм творчества: музыкального, литературного, художественно-изобразительного и т. п.». Вряд ли под «современной формой музыкального молодежного творчества» имеется в виду попса. Значит, наверно, речь идет о рок-музыке…

Аналогично я понимаю и решение Архиерейского собора 2004 года: «Следует активно развивать самые разные формы молодежного досуга, включая концерты, выставки, летние лагеря, строительные отряды и так далее. При этом во внебогослужебной сфере могут использоваться культурные стили и формы, привычные для современной молодежи, если они наполняются христианским содержанием» (Определение Собора о внутренней жизни Русской Православной Церкви, 13).

… 14 апреля 2006 года в канун Лазаревой Субботы, в Отделе Внешних Церковных Связей в Свято-Даниловом монастыре митрополит Кирилл встретился с легендами русского рока — Константином Кинчевым («Алиса»), Юрием Шевчуком (ДДТ), Романом Неумоевым («Инструкция по Выживанию»), Стасом Бартеневым («Если»), Олегом Кривошеевым («Братья Карамазовы»).

Митрополит Кирилл сказал, что взаимоотношения рока и Церкви — это частный случай распространённого ныне взаимодействия культур. «Вопрос о взаимоотношении культур является основным, — подчеркнул Владыка. — Если культурные модели не состыковываются, то это приводит к конфликтам. И вы знаете, что произошло с публикацией карикатур в отношении пророка Мухаммеда. Этот пример — некий символ, который даёт понимание того, что сейчас происходит. Но слово «культура» — в том контексте, в котором я сейчас говорю, имеет, конечно, более широкий смысл. А если говорить, о предмете нашей встречи, то здесь речь идёт о взаимодействии субкультур. Собственно говоря, что такое «литургическая культура»? Это субкультура. Может ли субкультура претендовать на то, чтобы стать культурой для всех? Может, но весьма сомнительно, что она действительно этой культурой станет и всех объединит. А Церковь призвана спасать всех. И здесь мы входим в соприкосновении с очень болезненными темами».

Далее митрополит Кирилл подчеркнул, что церковная проповедь и церковная миссия должны осуществляться путём некой инкультурации, то есть — вхождения в ту культуру, которая является народной. «И сегодня молодёжь находится под сильным влиянием той музыки, представителями которой вы являетесь, — заметил иерарх. — Я не знаю, хорошая это музыка или плохая. Но совершенно очевидно, что если эта субкультура является понятной и убедительной для молодёжи, то, конечно, возникает вопрос, может ли эта культура гарантировать, чтобы в этой среде возникали предпосылки для усваивания Божественного Откровения?».

В тот день мы узнали, что у митрополита Кирилла был собственный опыт проповеди на рок-концерте. Это случилось в 2004 году на смоленском фестивале «Рок против Наркотиков». Владыка сказал, что он не представлял — что такое выступать перед такой огромной молодежной аудиторией да еще на рок-концерте. «Когда я вышел на сцену и вгляделся в толпу, я понял, что о заповедях блаженств тут вряд ли можно сказать. И тогда я спросил: "Ребята, вы любите футбол?" "Д-а-а!" — закричала ошалевшая тусовка. "Вы хотете, чтобы сборная России стала чемпионом мира?" — "Да-а-а-аШ". — "Скажите, а может пьяный человек стать чемпионом?" — "Не-е-ет!" — "Ну, так и не пейте!". — "Ура-а-а-а!!!"»

Митрполит сказал, что после того концерта понял, что рок-музыканты должны быть духовно и физически сильными людьми. Иначе им не выдержать постоянное воздействие стольких децибел. «Рок-музыкантам надо давать молоко за вредность, — шутил митрополит на встрече. — Если хоть кто-то после рок-концерта задумается о смысле жизни, то, значит, эта жертва рокерами приносится не зря».

Рокеры отнюдь не неожиданно завели речь о попсе. Кинчев объявил «Фабрику Звёзд» «настоящим сатанизмом», а Шевчук неожиданно попросил Владыку: «Вы часто встречаетесь с Путиным. Шепните ему, чтобы на ТВ было побольше рока». Владыка жепризнался: «В моем лице вы столкнулись с человеком, который различия между рокмузыкой и, как вы говорите, «попсой» не делал никакого до сегодняшнего дня»[418].

Я взялся пояснить это различие: рок — это поэзия. Люди поют строки, которые они сами написали. Вот пример русского православного рока — песня «Я уже устал» рокбарда Сергея Трофимова: «А в конце пути ощущенье свободы оттого, что там, где рождается новь, за меня, дурного, над всем небосводом Тело держат гвозди, а душу — Любовь». А попса — это песенки в стиле «У меня букашки от моей Наташки».

Тут в репортаже об этой встрече следует такое наблюдение: «Строчка произвела на митрополита просто неизгладимое впечатление. Он её постоянно повторял и дивился, что такое вообще возможно на свете»[419].

А вообще на той встрече митрополит пошел дальше, чем даже я сам дерзаю. Владыка Кирилл сказал, что в нашей храмовой молитве перемен не будет и наше богослужение не будет переложено под рок-инструменты. Но дальше митрополит попросил рокеров самих написать новые молитвы и положить на свою музыку — чтобы молодежь могла бы сначала вдали от храма узнавать о том, что молиться Христу можно и сегодня, а потом уже шла в наши храмы учиться православию. Также важна была мысль митрополита о том, что не каждый священник имеет к этому талант, и огромная ответственность за выбор проповедника лежит на самих музыкантах.

Подводя итоги дискуссии, Владыка Кирилл отметил, что многое зависит от контекста, обстановки и способностей конкретного священника. Невозможно обратиться к аудитории рок-концерта с традиционной храмовой проповедью. «Нужно войти в эту среду и изнутри проповедовать, уметь дать слушателям правильный импульс. Если есть люди, которые могут обратиться с верными словами к этой аудитории, не надо им мешать»[421].

Обращаясь к рок-музыкантам, председатель ОВЦС подчеркнул: «Если в вашем творчестве имплицитно, незримо будет присутствовать Бог, если ваши зрители будут знать

0 вашей вере, это будет иметь огромное миссионерское значение».

Через три месяца митрополит Кирилл о том же сказал «Вечерней Москве»:

«— Как вы относитесь к тому, что рок-музыка проникает во все? — В церковную музыку рок не проникает, и я думаю, что не будет проникать, так как церковная культура является достаточно ярко выраженной и самодостаточной субкультурой, имеющей свою собственную ценность. Не думаю, что нужно разрушать эту особую церковную субкультуру, потому что она дорога абсолютному большинству верующих людей. Но и массовая субкультура сегодня является очень привлекательной для молодежи. Так почему же не использовать эту субкультуру для передачи христианского послания? Где сказано, что этого делать нельзя? Ведь в свое время в Православной Церкви было только унисонное византийское пение, так сейчас старообрядцы поют. Но с конца XVII века и, особенно с начала XVIII века, когда была создана придворная певческая капелла, в России стало развиваться церковное партесное пение. В результате в ней начал формироваться совершенно новый стиль церковного пения, которого не существует нигде больше, кроме русской церковной традиции. Наше церковное пение — это абсолютное новаторство. И если на это новаторство пошли в XVII–XVIII веках и даже включили его в литургию, то возникает вопрос: почему нельзя вне богослужения использовать музыкальный язык, понятный современной молодежи? Лично мне эта молодежная субкультура не очень понятна. Меня она не трогает. Но я вижу, что она трогает миллионы молодых людей. И если это так, то почему нельзя в этих музыкальных формах передавать им какое-то содержательное послание, исполненное сильного нравственного чувства, будоражащее их мысль, побуждающее задуматься о вечности, о своем земном предназначении?»[422].

Через полгода — 18 октября 2006 — митрополит Кирилл на встрече со студентами МГУ вернулся к этой теме:

«Если мы увидим, что современная рок-культура способствует нравственному росту личности, мы будем ее поддерживать. Сейчас же, по крайней мере, не надо ей препятствовать. Я отдаю себе отчет в том, что в молодежной среде большинство людей испытывает некоторое вдохновение в связи с рок-музыкой, и за последнее время стало ясно, что они связывают это вдохновение с религиозными переживаниями… Если сто или двести человек черпают некоторое религиозное вдохновение в этой музыке, неужели ее надо запрещать? Я не вижу причин бороться с этим явлением, если рок-музыканты сопрягают свое творчество с проповедью Евангелия или призывом отказаться от наркотиков. Часто бывает так, что рок-музыканты на концерте говорят несколько фраз

0 православии, которые производят на молодежь большее впечатление, чем долгая проповедь в храме. Если все это работает для спасения души, надо ли с этим бороться? В то же время при оценке различных явлений рок-культуры надлежит#/все испытывать духом", помня, что ложных пророков различают от истинных##по делам их"». «Говоря об этом, митрополит, в частности, назвал диакона Андрея Кураева, широко известного своей миссионерской деятельностью перед рок-аудиторией, "очень талантливым человеком, церковным публицистом, очень нужным нашей Церкви. Его вклад в национальную общественную дискуссию по теме религии, несомненно, положителен", — подчеркнул митрополит Кирилл, добавив, что свидетельство отца Андрея "очень уязвимо — он, не будучи официальным церковным дипломатом, действует более остро, чем это могут себе позволить официальные представители Церкви, и в результате получает больше шишек. Но, может быть, и награды на небесах он удостоится большей"»1.

Вопрос, который поставил митрополит Кирилл, гораздо масштабнее вопросов о том, «можно ли православному юноше слушать рок-музыку» и «можно ли дьякону сказать слово на рок-концерте».

Опыт миссий среди «народов» учит, что недостаточно вырвать из языческого уклада жизни несколько десятков людей и назвать их «китайской» или «японской» Церковью. Это отнюдь не национальная церковь. Так создаются лишь кружки псевдоевропейцев, порвавших со своим окружением, изолированных от местной культуры. Они не столько распространяют, сколько изолируют Евангелие от «туземцев».

Для серьезного успеха нужно, чтобы неофиты сохранили органичность своей местной жизни, полноту своих связей со своим окружением, отличаясь от них лишь в принятии Евангелия. Им предстоит продолжать творить свою национальную культуру, плести своеобразно-национальную ткань своей жизни, но со вплетением золотой евангельской нити.

Перенесем этот принцип на рок-культуру. Если Шевчук станет монахом и оставит мир рока — то просто у нас станет одним плохим монахом больше. Но если он останется на рок-сцене, то его связь с Церковью может оказаться интересной, притягательной и внутренне разрешенной для тысяч людей, любящих рок.

Что «вреднее» для христианина — рок-музыка или «жидовство»? Но апостол Павел и когда стал апостолом, не переставал при случае и миссионерской необходимости «преуспевать в жидовстве» (Гал 1:14). Он лучше всех апостолов понимал, что некогда живое стало трупом. Но ради миссии среди своих братьев по плоти он, как и другие апостолы, продолжал соблюдать ветхозаветные ритуальные установления (Деян 21:17–39). Апостол Иаков считал это просто необходимым для христиан из евреев…

В середине второго века святой Иустин Философ был не против того, чтобы оглашаемый им иудей сохранял верность своим древним традициям:«— Но если кто и ныне, — спросил меня Трифон, — захочет жить по закону Моисееву и вместе уверует в этого Иисуса распятого, то могут ли спастись и такие? — Итак, скажи сам, прошу тебя, сказал я: какие постановления можно соблюдать? — Мы можем соблюдать субботы, отвечал он, — обрезываться, соблюдать месяцы, омываться, если прикоснемся к чему-нибудь запрещенному Моисеем, или после полового совокупления. Но спасется ли тот, кто

1 октября 2006. признал Христа, верует Ему, но сверх того захочет соблюдать и эти постановления? — По моему мнению, Трифон, — сказал я, — такой спасется, если только не будет стараться всячески склонять к соблюдению того же и других людей, то есть язычников, и не будет утверждать, что они не могут спастись, если не будут соблюдать тех постановлений. — Зачем ты сказал: «По моему мнению, такой спасется», — разве есть люди, отвергающие возможность спасения для таких? — Есть, Трифон, — отвечал я, — они боятся даже иметь общение в беседе или в пище с такими людьми; но я не согласен с ними. Если кто по слабости духа захочет соблюдать и некоторые из постановлений Моисея, и при этом будет уповать на Христа и исполнять вечные и естественные правила справедливости и святости, жить с христианами, но не будет склонять их обрезываться, как он сам, соблюдать субботы и другое подобное, то, я думаю, таких должно принимать и иметь общение во всем с ними, как с родственниками и братьями. Если же, Трифон, — говорил я, — кто из рода вашего говорит, что он верует в этого Христа, но всячески принуждает уверовавших во Христа язычников жить по закону Моисееву или не хочет иметь общения с ними в жизни, то таких и я не принимаю. Впрочем думаю, что могут спастись те, которые убеждены ими соединять с исповеданием Христа Божия и соблюдение закона.» {Иустин Философ. Разговор с Трифоном Иудеем. 46–47).

Что дальше от христианства — рок-музыка или большевизм и компартия? Но наши пастыри советских лет не требовали от «никодимов» разрыва с советской системой и публичного сожжения партбилета. Они искали возможность показать самим коммунистам христианские истоки некоторых их тезисов.

Если миссия изолирует «туземцев» друг от друга, рост христианской общины будет медленным и трудным (вспомним судьбу «кряшенов» — крещеных татар, которых собирали в отдельные деревни для изоляции их от общения с некрещеными соплеменниками). В своем этносе они будут считаться «предателями». Поэтому должны быть сознательно и (с точки зрения традиционного христианина) жертвенно минимализированы пункты отличия их жизни (включая внешний облик, работу, речь и режим питания), по которым они будут отличаться от своих не-христианских сородичей.

Понятно, что если «инкультурация миссии» воспринимается всерьез, а не является лишь красивым словом для доклада, то нужно создавать «этнические» приходы. Это значит, что в Москве должны быть приходы для молдаван и кряшенов, якутов и казахов. Но еще — и для молодежи и для рокеров. Есть же храмы для милиционеров или ракетчиков…

Пусть эти храмы будут небольшими и недорогими. Пусть служба в них будет не-ежедневной, треб в них будет мало, а свечно-денежный оборот будет неприлично низким для московского прихода. Но ведь не рост такого оборота является целью Церкви? Или я чего-то упустил в истории некогда Христовой церкви?..

И это не «ересь филетизма». Епископ в городе будет общим для всех этих разнообразных приходов. А пример создания помимо все-открытой церкви еще и церкви национально-ограниченной мы видим в 12 апостолах: из Послания к Галатам следует, что остальные апостолы (кроме Павла) создавали церкви именно и только для евреев — оттого с такой радостью Павел пишет, что апостолы все же сделали исключения для Варнавы и Тита.

А вот еще более острая грань вопроса об «инкультурации» и «миссионерской терпимости» — а можно ли те принципы, что Миссионерская Концепция предлагает примерять к языческим народам, отнести к русским сектантам?

Со староверами этим путем наша Церковь уже пошла — через введение «единоверия» и отмену несправедливых «клятв», наложенных на древнерусские церковные обряды Московским Собором 1666 года.

А можно ли подобную унию заключить с баптистами? Наш Символ веры ведь они уже принимают. Представьте, некая баптистская община во главе со своим пастором приняла правду православного вероучения. Они признали библейскую обоснованность нашего иконопочитания, они приняли весь духовный опыт, накопленный православием. Они приходят в наши храмы для исповеди и причастия. Но они хотят сохранить свои добрые отношения между собой, они хотят сохранить себя как общину. Они желали бы сохранить свой стиль жизни и личного благочестия. Среди этих черт — добраяпривычка к изучению Писания и не менее добрая традиция относиться ко всем людям с миссионерским интересом.

Можно ли после присоединения к Православной Церкви позволить им собираться отдельно от наших обычных прихожан на свои «библейские кружки»? Да, по воскресеньям они приходят в обычные храмы и молятся на церковно-славянском, участвуют в нашей обычной службе. Но вот по пятницам могут ли они жить в привычном для них стиле? Можно ли позволить им на этих своих собраниях молиться своими словами — как они привыкли до вхождения в православия? Могут ли на этих собраниях они — как это присуще их «народу» и их «субкультуре» — позволить любому желающему мирянину поделиться собственными размышлениями о смысле Библейских слов?

А еще вопрос: есть человек, тяготящийся своим былым «баптизмом», всецело принимающий вероучение православия и желающий участвовать в наших таинствах. Он, понимая и принимая наше иконопочитание и его библейско-догматическое объяснение, готов молиться пред иконой. Он даже соглашается со словами преподобного Феодора Студита «Лучше тебе не оставить ни одной блудницы, чем отречься от почитания иконы Христовой»[423]. Но он не может понудить себя целовать икону. Потерпим его «немощь», или оставим вне Церкви, или понудим его переступить через его совесть?

В этой главе, как и в целом в этой книге по миссиологии, я привожу редкие, порой весьма исключительные случаи миссионерского «экстрима». Это энциклопедия компромиссов и исключений. Мне знакомы слова преподобного Иоанна Дамаскина — «То, что редко, не закон для церкви, и одно мнение не в состоянии опровергнуть предания всей Церкви» (Преподобный ИоаннДамаскин. Первое защитительное слово против порицающих святые иконы. 25).

Но если миссионерского предания нет, то особое внимание к «исключениям» тем более уместно.

Отношение к этим исключениям зависит от желания оценивающего читателя. В одном и том же эпизоде можно увидеть кощунство или любовь, кенозис или профанацию, подвиг или уступку. Мать, беседуя с младенчиком, совершает акт унижения или деяние любви? Можно при виде матери, коверкающей слова и лепечущей с малышом, возмутиться: «Смотрите, как унижена эта женщина! Она имеет диплом филфака МГУ — но до чего же она пала, забыв высокую литературную речь! Пора, давно пора разбить оковы старого быта и освободить женщину от этих унижений!..». А можно сказать — «Как велико смирение этой женщины, что с малышом она беседует на уровне, понятном для него!».

В аллергии многих церковных людей на миссионерские поиски проявляет себя опыт казарменной жизни: мол, если так «разрешено» теперь «им», то однажды так прикажут и мне. И скоро всех нас заставят молиться под грохот рок-музыки… Сами нося в себе вирус тотального единообразия, они опасаются, что с ними поступят по их же мерке. Так очередной раз мы видим, что проблема «внешней миссии» — это проблема внутренней здравости или болезненности самой Церкви.


ЯЗЫК МИССИОНЕРА

Кто такой миссионер? Сегодня прежде всего — это коммуникатор-переводчик. Тот, кто пробует что-то церковное объяснить людям внецерковным и что-то из внецерковных реалий донести до церковных людей. И то и другое — чтобы мы не слишком боялись друг друга.

Я ощущаю себя переводчиком Есенина с русского на украинский. Кому-то это занятие может показаться совершенно ненужным. Но если посещать не только Донецк или Харьков, а глубинку, становится очевидным, что украинская молодёжь если и понимает русский, то лишь в объёме, необходимом для разумения гоблиновских переводов голливудских фильмов.

Понятно, что любой русский читатель изумленными глазами будет смотреть на обмов-ленного Есенина, и смех будет чередоваться с возмущением. Перевод Есенина на английский или финский не вызовет такой реакции: тут уж заранее понятно, что язык чужой и со своим грамматическим уставом лезть в него не след. А украинский — он же в общем тоже свой, родной, и вроде как понятный. И слова в нем такие похожие — вот только, кажется, малость приболевшие… Так и тянет их переправить на «правильный», москальский лад. Впрочем, и украинцу, редко говорящему по-русски, наша речь тоже порою кажется диковатой.

Неудобства, создаваемые родством языков, хорошо видны на сербском примере: в былые времена советских туристов, вырвавшихся в Югославию, немало радовали ненаглядно-агитационные лозунги, откровенно утверждавшие: «Маршал Тито — наш понос!». Переводчики поясняли, что знакомое русским слово на их языке означает «слава» (и доверительно сообщали, что то явление, что обозначается им в русской речи, по сербски именуется совсем иначе — «пролив»).

Так почему же сама идея перевода Есенина с русского на украинский язык вызывает смех, в России, по крайней мере? Дело в том, что когда две культуры действительно близки, то может возникнуть иллюзия их полного тождества. Для России очень болезненно осознавать некую инаковость Украины. А украинским славистам бывает болезненно замечать, что почему-то в России, царской, советской и нынешней, относятся к ним как к своим собственным гражданам, не желая замечать какого-то своеобразия. Точно так же бывает в отношениях нашей Православной церкви и нашего же народа. Народ-то совсем наш, русский, православный, славяне, поэтому кажется, что позиция церкви должна быть всем понятной, культура православия должна быть всем известной. Оказывается, это далеко не так. Недостаточно повторять даже самые известные формулы прошлых веков, а надо эти формулы перелагать на язык современной культуры.

Близость языков может породить иллюзию тождества. Вот и наши дети кажутся нам слишком нашими. А они — другие.

И, значит, нужно усилие для взаимного понимания. Нужен переводчик, задача которого в том, чтобы снизить уровень боязни людей друг пред другом. Нецерковным людям он поясняет, что не надо бояться православия, не стоит откладывать свое вхождение в этот мир до своего выхода на пенсию по интеллектуальной недееспособности. А людям церковным он поясняет, что не все рожденное вне Церкви несет в себе печать антихриста. А потому пусть старшие и церковные люди будут добрее к увлечениям своих детей, молодые же да попробуют понять, что вера их «стариков» не есть нагромождение глухих абсурдов.

Церковному человеку, слушающему переклад церковных верований на язык светской современной культуры (в том числе и студенческой) бывает не по себе. Аллергия понятна и предсказуема. Но у христиан столь же предсказуемой должна бы быть еще и понимающая терпимость. Хотя бы к своим единоверцам. Хотя бы к проповедникам своей веры.

В течение многих и многих столетий церковная жизнь равнялась жизни литургической, и отсюда у людей возникло совершенно понятное ощущение, что литургический язык Церкви — это единственный допустимый церковный язык. В течение нескольких столетий слово Церкви преподносилось как поучение и наставление, обращенное сверху — вниз. Люди привыкли к тому, что именно так и только так должна звучать проповедь. Проповедь была частью литургического искусства, частью богослужения. И она должна была быть позолочена, как и все в храме.

Но вне храма изобилие позолоты неуместно (сравним богослужебную фелонь священника и его домашний подрясник или уличную рясу).

Храмовая проповедь изначально предполагает вознесенность проповедника над паствой и согласие самой аудитории на такое положение. Светские же люди очень болезненно реагируют, если церковный проповедник начинает с ними говорить в этой столь привычной для него интонации и самим тоном своей речи «вещать» и «наставлять», говорить сверху — вниз… Мы для них не столько учителя, сколько обвиняемые (причем, нередко — за дело). И кстати, очень неправы священники, которые с самого начала знакомства обязывают всех целовать им руки, принимать благословения и обращаться «отец»…

Храмовый проповедник обращается к тем, кто уже сознательно пришел на богослужение. Миссионеру же нередко приходится говорить с теми, кто почти случайно оказался на встрече с ним. Если проповедь приходского священника окажется скучна, люди подремлют десять минут, но затем вернутся к молитве, то есть к главному в храмовой жизни. Если проповедь миссионера покажется его аудитории скучной — то они останутся не в храме, а в своем светском мирке и, отождествив скучность услышанной ими проповеди со всем «этим тоскливым Православием», проведут линию своей жизни мимо Церкви, мимо спасения.

В результате миссионер должен так вести себя, такие аргументы и уподобления находить, к таким светским авторитетам взывать, что его поведение весьма и весьма будет отличаться от поведения приходского или монастырского златоуста.

Отец Михаил Васильев рассказывал мне: «Я на собственном опыте понял, что, когда я говорю с солдатами (с офицерами — это одно, с женами офицеров — другое), я должен следовать железному правилу: если я вижу, что мои слушатели в течение десяти минут ни разу не рассмеялись, я понимаю, что я их потерял». Ведь у солдата один основной инстинкт: поспать. И тут его приводят в натопленное помещение, предлагают сесть, офицеры выходят, зачета по услышанному сдавать не надо… Как удержать солдат от сползания в сон? Воспроизведение семинарской лекции тут никак не поможет. А потому приходится шутить, приходится приближать монастырские случаи и советы к реалиям солдатской жизни…. Да, надо предупредить, что этот священник отнюдь не какой-нибудь легкомысленный жизнелюб. И в Косово, и в Чечню он ездил неоднократно с нашими десантниками и вместе с ними ходил и ходит по границе жизни и смерти. И Господь его сохранил, даже когда парашют у него не раскрылся… Это единственный священник, награжденный Орденом мужества.

Понятно, что шуткам и анекдотам не место в храме. Но не вся же жизнь христианина проходит в храме!

Да, в былые века канонические списки запрещали церковникам шутить даже между собою: в перечне грехов стояло — «аще кий причетник смешно речет да ся посмеют инии»[424]. А ведь, например, блаженный Августин «любил употреблять в своих проповедях анекдоты для забавы и увеселения своих слушателей»[425]. Рассказ о том, как преподобный Антоний Великий шутил со своими монахами известен всем: «Некто, ловя в пустыне диких зверей, увидел, что авва Антоний шутливо обращается с братиями, и соблазнился. Старец, желая уверить его, что иногда бывает нужно давать послабление братиям, говорит ему: "Положи стрелу на лук свой, и натяни его". Он сделал так. Старец опять говорит ему: "Еще натяни". Тот еще натянул. Старец опять говорит: "Еще тяни". Ловец отвечает ему: "Если я сверх меры буду натягивать, то переломится лук". Тогда авва Антоний говорит ему: "Так и в деле Божием, — если мы сверх меры будем налегать на братий, то от приражения они скоро сокрушаются. Посему необходимо иногда давать хотя некоторое послабление братии". Выслушав это, ловец был сильно тронут, и получив великую пользу, ушел от старца. И братия, утвердившись, возвратились в свое место» (Патерик, гл. 10.0 рассудительности)[426].

Люди разные. И проповедь должна быть разной — в том числе и совсем не похожей на проповедь (ибо есть люди, которые боятся всякой зазывательности и пропаганды). Есть священники, от елейности проповеди которых меня лично тошнит. Но я вижу, что есть сердца (в основном — девичьи), которые отзываются именно на эту умилительную елейность. И я готов целовать не только руки, но и ноги этих батюшек за их дивную проповедь, которая лично для меня ну совсем не съедобна.

Я обращаюсь к людям нецерковным. Миссионер, обращаясь к светским людям, людям внешним, нецерковным, должен говорить с ними на их языке. Их язык — это значит — не наш. Язык миссионера просто не может быть вполне церковным.

Если с классической амвонной проповедью сегодня войти в нецерковную аудиторию, твои семинарские опыты и вещания рискуют остаться при тебе. Вне храма можно говорить просто на языке людей — даже если этот язык коряв.

Скажем, в церковной среде легко назвать себя грешником. А ты себя подлецом назови! Засранцем. Морщитесь? Не нравится, как выражаюсь? Но слово грешник уже до того затерли, что от него ладаном воняет. Мы это слово сейчас на себя, как орден, цепляем. Послушайте, как звучит: «Батюшка, я — великий грешник!». Хорошо, да? Если действительно каешься, так и подбери настоящее себе определение. Найди незатертые, ранящие слова. «Я, пес и паразит…»[427].

Слова, неуместные в храме, могут быть во вне-храмовой речи миссионера.

Например, слова из университетско-студенческого лексикона. Для меня это даже не искусственно-миссионерский прием. Отчасти я сам такой. Ведь университет — моя естественная среда обитания. Я родился в студенческой семье в доме на Университетском проспекте напротив МГУ. И когда меня ставили на подоконник и спрашивали, где я буду учиться, когда вырасту, то я спокойно показывал на МГУ. Там и учился. Там уже 17 лет преподаю. Так что студенческий язык — просто один из языков, которыми я владею. Это не подлаживание под аудиторию, не «имидж», а, напротив, естественность.

Есть, например, сложнейшая проблема взаимоотношений «малых» и «больших» народов, в частности, проблема русско-еврейских отношений. И в попытке пояснить еврейским олигархам и журналистам, что безопасность еврейской диаспоры в России зависит от того, насколько тепло, неоскорбленно, неограбленно будут чувствовать себя русские люди в своей стране, я могу сказать так: «Когда Гулливера колбасило, лилипутов плющило».

Так что иногда это просто естественно — настолько естественно, что и аудитория не замечает, что прозвучало какое-то «не то» словечко.

Иногда это сознательное самоопускание. Просто я не играю роль «духовного наставника». Так что опять — это не создание имиджа, а его разрушение.

И еще это может быть цитата из персонажа, чью позицию я озвучиваю по ходу беседы. В этих случаях я всегда интонационно это подчеркиваю, что вот сейчас «играю», передаю ход мыслей и речь не свою, а некоего «персонажа из жизни».

Но при этом, если нужно, я предупреждаю слушателей: «У меня есть право говорить так. У вас — нет. Вы сначала овладейте литературным русским языком, классическими нормами речи, а потом уже можно будет себе позволить диалектизмы. Десятиклассник не имеет права на «авторскую пунктуацию». Солженицын — имеет такое право. Вот так и здесь. Я владею русским языком во всем разнообразии его стилей — от церковнославянского до студенческого. Поэтому и могу на минутку отступить в сторону от МХАТовского стандарта. Вот когда вы, дорогие мои студенты, будете в состоянии так же варьировать свои языковые средства, тогда при необходимости сможете идти моим путем. А пока — учите правила!».

Слэнг не запрещен образованному христианину, при условии, что он сознательно и с иронией (самоиронией) обращается к нему. Вот, скажите, может ли священнослужитель сказать «теперь кейфую»? К лицу ли это монаху? А епископу? А святому?

А между тем, сказал так святитель Феофан Затворник[428].

Конечно, это рождает у церковных людей некоторую аллергию. Очень часто я вижу, что в церковной среде, за спиной священника, который пробует идти миссионерским путем, возникают различные пересуды. «Как он посмел так сказать?!». Просто осуждающие забыли, что миссионер привел возмутившее их сравнение не в храме, а в школьном классе или в светском доме культуры.

Как-то выходя из одного дома культуры, где была моя лекция, две бабулечки-прихожаночки возмущались: «Ну как же можно так в храме говорить!». Они забыли, что они не в храме, что это была совсем не приходская проповедь, это не всенощное бдение. С другой стороны, я был этому очень рад. Это означает, что я говорил так и о том, что эта бабушка забыла, что она в театре, а не просто стоит у своего подсвечника в церкви. Значит, какая-то церковная атмосфера все же была создана. С другой стороны, поскольку были иные интонации, иные способы контакта с аудиторией, ей это все же резануло по сердцу, вошло в диссонанс с ее привычками.

Я понимаю ее раздражение. Беда в том, что очень многие не то, что бабулечки, но и священники, и монахи не помнят святоотеческое пояснение о необходимости проповеднику быть разно-языким: «Пока надлежало бороться с возникавшими по временам ересями, следуя предшественникам, почитал я приличным употреблять, как вынуждала к тому потребность недугующих, те и другие изречения, часто и такие, которых нет в Писании, но которые, впрочем, не чужды смыслу Писания; потому что и апостол не отказывался, для собственной своей цели употреблять нередко и языческие изречения… Тогда занимало меня обличение ереси; а теперь предполагается исповедание и простое изъяснение здравой веры. Поэтому не приличен мне теперь и прежний образ речи. Как человек не одни и те же снаряды взял бы в руки, идя воевать и возделывать землю; так не одно и то же могут говорить и тот, кто увещевает здравым учением, и тот, кто обличает противоречащих»[429]. «Нельзя со всеми подвластными обращаться одинаковым образом, так же как врачам нельзя лечить всех больных одним способом, а кормчему — знать одно лишь средство для борьбы с ветрами»[430].

Поэтому у нас сегодня церковная миссия неизбежно связана с элементами юродства. Если ты хочешь быть с «эллинами» как эллин, будь готов к тому, что «иудеи» отвесят тебе на полную катушку.

Самое болезненное, что есть в жизни миссионера, — это не нападки сектантов и не насмешки атеистов. Самое страшное — это ощущение пустоты за спиной (или, того хуже, — штыков).

Церковные люди должны научиться терпеть своих же миссионеров. Не будет этой терпимости, готовности разрешить другим проповедовать о Христе вне храма не так, как о Нем говорят в храме — не будет и миссионерства. Мне кажется, к этой ситуации очень приложимы слова старца Вонифатия. Его спросили: «Как поступать, когда я соблазняюсь, видя, что другие вольно выражают свои мысли, или оскорбляюсь, когда не вижу кротости в обращении с другими? — Уверь себя, что это тебе кажется от невнимательности и нерассуждения твоего. Не должно никого осуждать, ибо ты не знаешь, с какой целью они сие делают»[431].

Только апостол мог быть «всем для всех». Но у него был апостольский дар Пятидесятницы. Я же им не обладаю[432]. Оттого и приходится выбирать — для кого говорить и на каком языке. Заговоришь на благочестиво-обтекаемом церковном наречии — и, приобретя молитвы одних, потеряешь интерес со стороны других.

И тут возникает вопрос: чье благорасположение для тебя важнее сохранить или приобрести — людей воцерковленных или нецерковных? Для священника важнее первое, для миссионера — второе.

… В 97-м году в Архангельске проходили организованные епархией педагогические чтения, на которых впервые встретились учителя и священники. И первый доклад — об отце Иоанне Кронштадтском. Интереснейший историк, архивист из Москвы Александр Стрижёв рассказывает о подлинных дневниках отца Иоанна. Дело в том, что хотя «Моя жизнь во Христе» и называется дневником, на самом деле это именно литературное произведение, изначально предназначенное для публикации. А есть личный, интимный дневник отца Иоанна, и Стрижёв его нашел.

Это очень честный дневник. И вот зачитывается такое место из дневника святого Иоанна: «Господи, не допусти Льву Толстому достигнуть до праздника Рождества Божией Матери, Которую он хулит. Возьми его с земли — этот труп зловонный, гордостью своею посмердивший всю землю. Аминь»[433].

Ситуация: учителя впервые встретились с миром Церкви, пришли послушать «о духовности», и на тебе — такое услышать от святого Русской Церкви. Они были просто в шоке. Владыка Тихон Архангелогородский оборачивается ко мне и шепчет: «Отец Андрей, твой доклад следующий, спасай ситуацию». Что делать? Встаю, поворачиваюсь к иконе Иоанна Кронштадтского, крещусь, кланяюсь ему и говорю: «Святый праведный отче Иоанне, прости меня, но я с тобою не согласен». И потом объясняю, что в православной молитве нельзя желать зла другому человеку, привожу соответствующие цитаты из отцов. Поясняю, что в Православии святость и безгрешность — это не одно и то же, что в этой дневниковой записи сказалась наша ветхозаветная страстность, а не этическая максима православной веры.

Аудитория более-менее оттаяла. Но зато православные! Бородачи в сапогах, в черных рубашках встают и дружно уходят. В этой ситуации выбор был необходим. Пришлось пожертвовать своей репутацией в глазах некоторой части православных — ради того, чтобы не оттолкнуть от Церкви начинающих.

Труд миссионера — это, по большому счёту, труд разведчика. Он на чужой территории, где не могут действовать наши законы. Оттого в православии нет миссионерского канона. Миссионер — это тот, кто заведомо обращается к людям, с которыми его коллегам не удалось найти общего языка и потому они ещё не в церкви. Значит, опыт прошлых контактов именно с этим человеком, этой группой людей, этой субкультурой или народом был неудачен, а потому и непригоден для воспроизведения. И значит, надо искать новые слова и новый язык — язык непривычный для церковной аудитории. Понятно, почему язык миссионера может вызывать аллергию у церковных людей. Понятно, что эта аллергия сильно тормозит появление новых миссионеров. Но менее понятно, почему эта аллергия не глушится церковной иерархией, а иногда даже поддерживается…

Протестанты больше ориентированы не на верность своему прошлому, а на очевидный сиюминутный успех, и потому у них есть понятные критерии успеха работы. Если твоя община умножается, твой голос доходит до людей, неважно каким языком, какими средствами — значит, твоя миссия выполнена.

У нас же главный критерий в работе — пресловутая «духовность». А так как чётких критериев этой «духовности» нет, то и остается чистая и личностная вкусовщина… И осуждение всех непохожих.

На словах мы все говорим «надо избегать осуждения», но при этом в реальной церковной жизни мощнейший настрой именно на поиск поводов к придирке.

Именно лицемерие парализует миссионерское усилие в нашей церковной жизни. Расхождение слов и дел, этики и практики.

На словах православное учение призывает к максимальной терпимости по отношению к людям, совершившим, например, сомнительный поступок. Любое слово человека, его жест нужно истолковывать в лучшую сторону.

Вот пример (благодарю за его рассказ архимандрита Аввакума из Кременчуга):

Некая монахиня сошлась с молодым симпатичным военным, привозившим дрова и муку в обитель… Монахиня забеременела. Вскоре стал заметен живот. Сестры обители зачесали языками: нечестивая мол, не соблюла обетов. Игумения была в отчаянии, и, не зная как самой решить вопрос, вызвала архиерея. Владыка приехал, выслушал всех и увез согрешившую из обители. И причем увез на весьма длительный срок, аж до тех пор, пока та не родила. Ребенка отдал в детский приют в другой монастырь. А роженице повелел привязать к животу подушку, и в таком виде вновь явиться в монастырь. Представив ее перед строгими взглядами сестер, он заявил: «Вы много месяцев осуждали сию несчастную, а она несла подвиг бранного самоукорения, вот посмотрите», — и на сих словах откинул подушку от живота черницы. Монахини одна за другой начали плакать и просить прощения у своей осужденной сонасельницы…

Архиерей поступил мудро: скрыв истину, он сохранил жизнь ребенку, сохранил монахиню для дальнейшего монашеского пути и пресек соблазн у немыслящих подопечных…

Но мудрость и совестливость встречаются редко. И потому в реальности видим готовность истолковывать всё в заведомо худшую для человека сторону, осуждения и порицания.

Знакомы ли вам люди, которые при упоминании любого имени начинают восклицать: «Да этот однажды такое сказал, а другой такой-то грех совершил, а о третьем вообще говорить не надо, потому что он однажды такое вот сделал!..»? Не правда ли, такое поведение очень многое (и очень печальное) говорит о внутреннем мире самого восклицателя? Если мы видим человека, который во всех других усматривает прежде всего грехи и только об этих грехах других людей говорит, нам становится понятно, что с духовной точки зрения сам этот всех осуждающий человек серьезно болен.

Но, к сожалению, часто приходится видеть, что многие околоцерковные или даже церковные издания встают на этот путь. Если они о ком-то вспоминают, то сразу же в любом человеке, даже церковном, даже в церковном иерархе, они видят только негатив. Не видят того доброго, что этот человек сделал, а цепляются за одну фразу, один жест, один поступок, и к этой одной фразе, жесту, поступку (которые и в самом деле могли быть неверными) сводят всю жизнь этого человека, все его служение. И эта осуждающая однолинейность наших внутрицерковных пересудов, вообще говоря, тоже признак некоторого духовного нездоровья.

Здесь — главная причина того, почему с таким трудом идет у нас возрождение православной миссии.

Ведь стоит начинающему проповеднику раз-два получить по рукам от «некоторых из числа чрез меру у нас православных»[434] — и он может сломаться. Он может решить: «Буду как все, ограничусь зачитыванием проповедей из дореволюционных сборников».

Один очень важный для меня урок я получил на самом пороге семинарии. Первую неделю после поступления лучшие преподаватели читали нам вводные лекции (не задавая при этом домашних уроков). Была и экскурсия по Лавре и по академическому музею (Церковно-археологическому кабинету). Священник, который знакомил нас с миром икон, начал рассказ с цитаты из Шопенгауэра: «"Перед произведениями высокого искусства надо вести себя как в присутствии Высочайших Особ. В их присутствии нельзя заговаривать первым. Надо смиренно ждать — когда они удостоят нас своего слова". Так и с иконой. Нельзя торопиться и спешно выносить свои суждения о ней — суждения, порождаемые сиюминутной модой. Икона далека от современных стандартов красоты. Она кажется примитивной, неумелой. Но не торопитесь, вглядитесь в нее…» И тут рассказчик привел неожиданное уподобление: «Если вы впервые летите самолетом, вам же ведь и в голову не придет пойти в кабину пилотов и начать давать им указания: "Знаете, мне кажется, что вот этот рычажок у вас неправильно стоит. Лучше поверните его вот так! А еще, если у вас тут загорится вот эта лампочка — то будет гораздо красивее!". Странно, что современная интеллигенция забывает об этом элементарном правиле поведения (некомпетентен — не критикуй), когда речь заходит о Церкви. Человек не успел еще войти в церковную жизнь, не научился толком исповедоваться и молиться, не знает еще ни церковной истории, ни богословия — а уже дает советы: вот это в церковной жизни изменить, вот здесь пореформировать!».

На следующий день другой семинарский преподаватель спросил меня о первых впечатлениях. Я рассказал ему о том, что было сказано в музее. К моему удивлению, мой собеседник нахмурился. И затем бросил: «Да как он посмел Церковь с самолетом сравнить!».

Так я впервые увидел: миссионеру могут противостоять не только неверы. Миссионер должен быть готов к тому, что его усилия вызовут отчуждение и недоумение у людей, чья деятельность не выходит за пределы Церкви.

Так профессор может возмутиться, если подслушает, как азы его науки излагают школьникам: «Да разве так я ему излагал этот материал! Разве так я беседовал с семинаристами!». Конечно, не так. Но не все на свете — семинаристы…

Да, порой миссионер говорит примитивнее, чем внутрицерковный проповедник. А иногда, напротив, миссионеру надо говорить сложнее и аргументированнее, чем внутрицерковному проповеднику. Потому что он должен объяснить своим слушателям то, что для людей уже церковных давно перестало быть вопросом. То, что верующий человек принимает сердцем, надо разъяснить неверу так, чтобы он мог принять это же умом. Точнее, даже не принять, а просто перестать видеть в этом предмете православной веры повод для собственного неверия Православию.

Главное же, что миссионер должен говорить свободнее.

Вот пример такой миссионерской свободы: святитель Николай Японский восстал против одного антиправославного аргумента, весьма мешавшего проповеди Православия в Японии. Оппоненты Православия (протестанты, католики, язычники) заверяли японцев, что православные главой своей Церкви считают русского царя, а потому принятие Православия означает по сути переход в русское подданство и отречение от своего, японского императора и от японского гражданства. В силу напряженности в отношениях между Россией и Японией, этот аргумент очень сильно действовал на патриотические чувства японцев. И тогда святитель Николай окружным письмом от29 февраля 1904 года разъяснил: «Русский император отнюдь не есть глава Церкви. Единственный глава Церкви есть Иисус Христос (см. Еф 1:22; Кол 1:18), учение Которого тщательно хранит в целости Православная Церковь, — и русский император, в соблюдение сего учения, есть такой же почтительный сын Церкви, как и все другие православные христиане, нигде и никогда Церковь не усвояла ему никакой власти в учении и не считала и не называла его своей главой… Для вас он есть не более как брат по вере, так же, как и все русские, единоверные вам. Над вами русский император не имеет и тени какой-либо религиозной власти»[435].

В самой же России Православие слишком часто отождествлялось с Цареславием. Так, например, в январе 1837 года бывший Оренбургский епископ Августин подал императору Николаю Павловичу прошение, в котором были сравнения более чем дерзкие с точки зрения собственно религиозной: «Ангелы, узревши миллионы светил, мгновенно воссиявших по изволению Бога, торжественным гласом возгремели бесчисленные похвалы Творцу. Подобные похвалы Всеавгустейшему имени Вашего Императорского Величества торжественным гласом гремят и будут греметь во всех пределах России, преисполненной беспредельною благодарностью к Вашему Императорскому Величеству за составление полного собрания премудрых Ваших законов»[436]. Понятно, что вряд ли кто-либо из русских богословов посмел бы в те годы поместить в церковной печати суждение, подобное тому, что было высказано святителем Николаем Японским, — ибо оно содержало очевидное опровержение петровского «Духовного регламента», провозглашавшего императора «крайним судией» церковных дел[437].

Миссионер очень хорошо должен уметь различать, где суббота, а где человек. Для меня признаком культурного человека, в том числе церковного православного культурного человека, является владение двумя искусствами:

— уметь видеть главное и отделять его от второстепенного, — ценить второстепенное ради того главного, которое в нем проступает.

Первое без второго — это путь к безудержному протестантизму и реформированию, второе без первого — это путь к фарисейству и обрядоверию.

Миссионер и должен уметь говорить о главном. Не о постах и праздниках, не об обычаях и преданиях, а о Боге.

Представьте, что апостол Андрей приходит впервые к праславянам (или святитель Николай Японский — к японцам). И на границе его спрашивают: «Кто ты? — Христианский миссионер! — А что это значит? — Я несу истину Христову людям! — А в чем эта истина? — Я пришел сообщить вашему племени, что каждую весну за 49 дней до нашей Пасхи вам нельзя есть мяса и рыбы, пить молока. А еще помимо этих 49 дней за неделю до начала этого срока и плюс неделю после вы не должны знать своих жен!».

Откликнулись бы язычники на ТАКУЮ проповедь?

Но сколь глупо с этого начинать проповедь Христа язычникам, столь же неумно и к современным светским детям идти, нагрузясь запретами.

Так что сама ситуация миссионерства заставляет протирать запыленные очки и фокусировать зрение и свое и своих слушателей — на главном в нашей вере.

Миссия нужна самой Церкви для того, чтобы помнить о главном в своей вере и жизни. Миссионер должен говорить о Христе, тогда как профессиональные внутрицерковные богословы и писатели слишком часто погружаются в свои, частно-партийные споры и ссоры и вырабатывают свои критерии «православности» — такие, под которые заведомо не подойдут их оппоненты с соседней академической кафедры или с соседнего прихода[438].

Болезнь фарисейства никуда не ушла. «Заветное начало греков: частичку уступи, все поползет и расползется. Хоть оно и правда — отчасти, но нельзя же оставаться всему как есть неизменно. Подле неизменяемого есть и изменяемое. Вот эту сторонку кабы они угадали как следует»[439].

И ныне большинство церковных людей, особенно прошедших через гонения, дорожит каждой подробностью церковного уклада. Плохо не то, что они этим дорожат, а то, что принимают это как некий монолит, который нужно принять, понять и полюбить одномоментно и всецело. Но это невозможно. Каждый человек, вошедший в Церковь, был затронут какой-то одной гранью ее жизни и веры.

Соответственно, миссионер и должен понять, какая же из этих граней доходчивее всего для предстоящей ему аудитории. И являть именно ее. При этом честно понимая, что если некая частная деталь церковного быта мешает человеку принять главное в нашей вере (по крайней мере, в эту минуту жизни «оглашаемого»), то эту деталь хотя бы на время можно и нужно отложить в сторону.

В самом начале своего пути к Церкви я услышал слова, которые стали для меня определяющими. Архиепископ Александр (Тимофеев), ректор Московской Духовной Академии, в одной частной беседе сказал мне: «Мы должны почаще спрашивать себя, как бы в этой ситуации поступил апостол Павел».

Казалось бы, естественнее было сказать: «Как поступил бы Христос». Но ведь это невозможно — мы не можем ставить себя на место Христа, человек не в силах понять психологию Бога. Но почему ректор назвал именно апостола Павла? Апостол Павел — это апостол свободы. Удивительно: в мире не было человека, который был бы обращен в веру более насильственным путем. Воскресший Христос явился гонителю христиан Савлу, навязал ему очевидность Своего воскресения (трудно тебе идти против рожна[440]), но при этом никто более этого самого Савла (Павла) потом так не переживал жизнь во Христе как опыт свободы…

Эта обретенная им свобода дала ему умение различать, где главное, а где — второстепенное. Причем Павел умел ценить второстепенное ради того главного, которое через него проступает. Он четко понимал, «где суббота, а где человек», и ради человека хранил субботу и ради человека ее нарушал. Принцип его пастырства: Я с эллинами былкак эллин, с иудеями — как иудей[441]. Он знает о той свободе, с которой умный, верующий христианин может себя вести, но предлагает самим ограничивать себя в этой свободе — ради немощных братьев своих по вере[442].

Наша беда в том, что за две тысячи лет эти «немощные в вере» не исчезли; напротив, их голос стал решающим… Каждую новую уступку им они немедленно догматизируют и определяет нормой Православия. Например, в посланиях и речах наших высших иерархов неоднократно говорилось, что часть наших прихожан, причем именно «немощная в вере», подверженная суевериям часть прихожан, боится налоговой регистрации. Не желая создавать дополнительные трудности в жизни таких боязливых христиан, иерархи Церкви обращались к государственным властям с просьбой разрешить этим людям платить свои налоги по-старинке… «Синодальная комиссия в итоговом документе ясно сказала, что вопрос об ИНН — не вероучительный вопрос, как и все мероприятия, проводимые государством с целью упорядочивания сбора налогов или учета населения страны. Мы просили государство подумать о том, как не искушать людей, которые не могут вникнуть в суть этих процессов, соблазняются этим, но которые по совести своей протестуют. Еще апостол Павел писал о тех, кто имеет «немощную совесть»… Исходя из пастырской озабоченности, Патриарх и я обращались в соответствующие инстанции, чтобы государство учитывало духовное состояние определенной части нашей паствы. Но при всем этом мы твердо убеждены в том, что это не богословская проблема, она не имеет никакого отношения к тем местам из Священного Писания, где говорится о последних временах и пришествии антихриста»[443]. Но затем на такого рода обращения Патриарха и митрополита Филарета Минского начинают ссылаться ревнители борьбы против «номеров» и говорят: «Видите: даже Патриарх не благословляет брать эти номера! Не слушайте дьякона Kyраева, он еретик!».

Знаете, с этим когда-то надо кончать, нельзя всегда идти на поводу у бабушек и у их страхов. В конце концов, это и самих бабушек, и Церковь в целом сваливает в пропасть. Когда все сгрудились на одном конце лодки, кто-то обязан встать на другом борту, иначе она перевернется. Кстати, таким человеком, который стоит не на том борту церковного корабля, где сгрудились народные суеверия, является Патриарх Алексий. Найдите его книгу «Войдите в радость Господа своего» и почитайте размышления Патриарха о суевериях…

В старых книгах легко читать советы о том, что с эллинами надлежит быть похожим на эллинов, а с иудеями надо говорить на языке иудеев. Легко восхищаться мудростью древних миссионеров и благоговеть перед иконописными ликами древних юродивых. Ну, а с сегодняшними людьми можно ли быть сегодняшним, с русскими можно ли быть русским, а с молодыми — молодым?

Почему подстраиваться под вкусы и мнения стариков — не зазорно, а вот говорить на языке, интересном молодежи, предосудительно?

Я еще застал времена, когда церковные иерархи посещали заведомо нецерковные и даже антицерковные собрания и при этом свои речи там корежили так, чтобы услаждать собравшихся язычников-геронтократов. Я имею в виду кремлевские банкеты и приемы по поводу 7 ноября — дня антирусской и антицерковной революции. Я помню, как архиереи и священники кланялись «вечному огню» (уж более антихристианского символа трудно себе представить). Так чем же концерт рокера-христианина хуже?

Уже в 809 году Константинопольский собор пояснил, что церковные правила могут не соблюдаться в отношении к императору (по толкованию современного историка это означает, что «непреклонная императорская воля представляет собой форс-мажорное обстоятельство, которое дает право архиерею применить икономию, если речь не идет

0 покушении на устои веры»[444].

А вот миссионерское наставление Константинопольского патриарха Николая Мистика, датируемое 914–916 годами: «Если ты видишь, что они (варвары-язычники) на что-то негодуют, выноси это терпеливо, особенно если ослушники принадлежат к высшему слою народа — не к управляемым, а к тем, кому выпало управлять. В отношении же подвластных можно тебе, если придется, прибегать и к более суровым и насильственным мерам, несообразностей же не следует допускать никоим образом. Когда речь идет о тех, кто обладает большими возможностями чинить помехи в деле спасения всего народа, необходимо рассчитать, как бы мы, сурово обойдясь с ними, не утратили их, вконец разъярив и полностью восстановив [против себя] и верхи, и низы. У тебя перед глазами множество примеров человеческого поведения: ведь и врач частенько отступает перед тяжестью заболевания, и кормщик не пытается сверх возможного вести свой корабль против течения, и тот, кому вверено командование, зачастую даже против желания подчиняется напору войска. Знаешь ты и то, как обстоят дела у нас: как учитель, вынужденный снести непослушание учеников, чтобы не подвергаться их глупым и нелепым выходкам, пощадит бесстыдство непослушных учеников и поддастся им на время, только бы они все-таки слушали урок»[445].

Как видим, у нас готовы на весьма растяжимую «икономию», на многие и многие уступки и компромиссы, только когда речь идет о светской власти. А сколько уступок делалось и делается нашей Церковью бабкам и их суевериям! Но сделать шаг навстречу нашим же детям отчего-то считается недопустимым…

Критики молодежной рок-миссии боятся, что люди утратят ощущение неотмирности Церкви, побывав на «православных рок-концертах».

Но утратить можно только то, что уже есть. Неужели у современной молодежи есть ощущение «неотмирности Церкви», ощущение ее инакоприродности миру? Они видят в Церкви часть мира. Для них Церковь синоним не вечного, а прошлого. У большинства из них с церковным миром взаимная аллергия. На большинство из них вполне по-мирскому уже наорали в храме. Конечно, если у этого молодого человека со словом Церковь связывалось представление о монахе, который в своем уединении с умилением молится за весь мир, то в таком случае появление священника на рок-концерте будет заземлять его «трансцендентальное» представление о Церкви. Но боюсь, что у большинства современной молодежи со словом Церковь совсем иная ассоциативная связь. Для них это в лучшем случае музей или дом престарелых. В худшем — мир агрессивной скуки.

А эти стереотипы разбивать должно. Эти стереотипы разбивать можно — в том числе и с помощью «православного рока». «Месседж», который посылает сам факт соединенности рок-концерта с православным священником, вполне ясен: Православие — оно и для тебя, для твоего поколения.

Священник в любой среде, будь то в среде рокеров, футболистов или банкиров, должен ощущать себя немного инопланетянином, иностранцем. Но столь же верно и то, что свою «инопланетность» нельзя выпячивать. Поиск меры сближения — это всегда вызов священнику, который спустился с амвона и вышел за пределы храма. Своим появлением на рок-площадке священник объявляет прежде всего, что любовь рокера к его музыке не воспринимается нами как повод для объявления ему войны. Я обычно говорю, что мне дорога не рок-музыка, а люди, которые любят рок-музыку. Вот к людям я и иду.

И еще этот факт означает, что ты интересен Церкви. Заинтересованность судьбой другого человека есть первое проявление любящего отношения. Для молодого человека это один из главных вопросов: нужен ли он кому-то, любим ли он. Причем он ясноразличает любить и использовать. Если Церковь вышла за свои привычные границы, пришла в его мир не с тем, чтобы этот мир разрушить, а с тем, чтобы поговорить, подумать, — значит, в Церкви есть любовь не только к своим преданиям, но и к живым людям.

Именно обратное означало бы, что Церковь обмирщилась. Церковь, с миссионерским равнодушием и с презрением взирающая на мир детей и молодежи, была бы Церковью, забывшей о Боге, Который дал ей миссионерское поручение. Именно вертикаль, связь с над-временным Богом дает Церкви свободу от простого копирования прошлых решений. Если однажды Церковь потеряет эту свою свободу, именно это и будет признаком утраты «неотмирности». Такая Церковь стала бы институтом, всецело слившимся со своей историей.

Ведь миссия — это несение новизны другим. Возвещаемое им Евангелие будет новым для неофитов. Но и для самой Церкви опыт проповеди за ее пределами тоже есть нечто всегда новое. Миссия — это проповедь за пределами того языка, на котором церковные люди учат своих родных детей и на котором они, быть может, были научены сами. Быть в церковной традиции — значит понимать смысл ее форм. А понимать смысл — значит быть способным к переводу на другой язык. Отказ от перевода, осуждение самой его возможности есть тоже форма обмирщения Церкви, уравнивания ее с миром прошлого.

Но если Церковь, не меняя своей веры, своей молитвы, не утрачивая уже найденных и освященных ею языков благовестия, сможет освоить еще один язык — язык современной культуры, — это будет еще одним признаком ее жизни, а значит, неиссякнувшей связи с Небесным ее Источником.

Обмирщение Церкви, то есть понижение планки ее духовного уровня, происходит не на рок-проповедях. Скорее это происходит на повседневных молебнах. Когда священник освящает некую фирму, мило улыбаясь спонсорам и никак не объясняя сути христианской веры, когда в храме совершаются крестины, отпевания или венчания без слова назидания — вот тогда Церковь «обмирщается» до конторы магико-ритуального обслуживания. А проповедь есть проповедь — где бы она ни звучала… Проповедь не может оцениваться по месту своего произношения. Важно — православная она или нет, доходчива или нет.

Да и вообще боязнь «обмирщенности» несколько странна для людей, почитающих Бога, Родившегося на скотном дворе… Ты, главное, помни, зачем ты пришел в мирское собрание. Если батюшка придет на рок-концерт, чтобы там подпевать, это, действительно, станет обмирщением, а если проповедовать — то это будет нормальной пастырской работой.

Совсем не нов для Церкви вопрос о том, где должна проходить граница между конформизмом и нон-конформизмом в миссионерстве, где грань между традицией и свободой в работе миссионера.

Он не нов и не отвечен. Потому что тут по сути не может быть однозначного ответа. Пока ты сидишь где-то в кабинете, в библиотеке, можно проводить такие границы, а в жизни — как это определить?

Легко сказать: «это можно, а это нельзя». Легко кого-то осудить. А вот как ты сможешь смотреть в глаза человеку потом?

Приведу страшный пример. Мы с вами можем сейчас сказать гневные слова с осуждением, допустим, гомосексуалистов. А вот теперь представим себе, что в храм на исповедь приходит такой человек, с такой проблемой. Вы сможете как священник, то же самое повторить, с той интонацией, с какой недавно беседовали в своем кругу на эту тему? Или будете искать уже другую интонацию, другие слова, понимая, что перед вами не объект идеологического спора, а человек, который болен, который тяготится своей болезнью, и который пришел не для того, чтобы получить удостоверение в своей порочности, а за помощью. Это уже не объект идеологического спора…

Точно также, сидя в стенах монастыря в центре Москвы, можно очень гневно обличать, скажем, ислам или иудаизм. А я вот посмотрел специально житие равноапостольных Кирилла и Мефодия: как святой Константин (в постриге принявший имя Кирилл), вел споры с иудеями. Ни разу он не сказал иудеям: «Вы — дети Сатаны», «Ваш бог ложный», «Ваши молитвы к демону возносятся, это псевдобог»… Ничего подобного он не говорил. Напротив — на диспуте с евреями «сказал же Философ всем: Братья и отцы, и друзья, и дети мои» (Житие Константина, 11).

По себе знаю, что иногда вещи, которые я когда-то осуждал, теперь воспринимаю спокойно, с радостью, или даже призываю к этому. Например, когда я раньше слышал сообщения о том, что на Западе команда семинаристов или монахов сыграла в футбол, я бывал возмущен. Сейчас, когда я вижу, что такое происходит в жизни наших семинарий, — радуюсь.

Что и когда обличать — очень сложный вопрос. Думаю, что установка должна быть не на то, чтобы обличить, а на то, чтобы подарить.

Границу «подстройки» и терпимости нужно определять каждый раз заново, когда ты находишься в состоянии миссионерского вызова, то есть чьего-либо вызова, обращенного к тебе. Апостолы ведь не ставили заранее такие границы. Они говорили, что здесь нужен опыт и навык в различении добра и зла. Это касается и миссионера, в служении которого очень многое строится на некоем такте, вкусе. Мы видим, что иногда апостол Павел вступает в жесткую полемику, а иногда, например в афинском Ареопаге, неожиданно мягко говорит о верованиях язычников. Язычество он именует не бесовством, а «неведением» («оставляя времена неведения» — Деяния 17:30), говорит в интонации не обличения, а дарения[446].

Апостолы однажды жестко запретили языческой жрице пророчествовать о них, хотя она сказала правду: Они рабы Бога Всевышнего! (см. Деян 16:16–18). Но последующие отцы с благоговением цитировали «Сивиллины пророчества» (см. Августин. О Граде Божием. 18, 23) и трактаты, приписываемые египетскому богу Гермесу Трисмегисту. А блаженный Иероним в евангельской притче о неверном домоправителе[447] увидел совет об использовании нехристианских знаний для проповеди христианства[448].

Я бы не хотел сам определять эти границы. Я предпочел бы, чтобы мне их подсказали люди, сами обладающие положительным и большим миссионерским опытом. Да только где ж сегодня таких людей найдешь… Так что боюсь, что не мне придется учиться на чужих ошибках, а будущим миссионерам — на моих.

Строго формально наша Церковь на сегодня не выработала критериев, что можно, а чего нельзя. Еще в 1991 году, на первом Съезде православной молодежи я спрашивал, в каких изданиях можно публиковаться миссионерам, работающим с молодежью, а в каких нельзя. Вот, если у меня берет интервью «Московский комсомолец», могу ли я дать это интервью или не могу? Для меня на этот вопрос до сих пор нет ответа. Есть ли такие лекционные площадки, такие помосты, такие кафедры, на которые вообще нельзя всходить, потому что даже чистое слово, сказанное с них, будет загрязнено?

Из житий святых мы знаем о подвижниках, которые приходили к проституткам в их блудилища ради проповеди покаяния. Древними юродивыми мы готовы сегодня восхищаться. Ну, а сегодня как расценить поступок миссионера, принесшего свой материал в «МК», — как проявление мужества, как юродство или как безвкусие?

Чтобы уж окончательно обрисовать сложность этой проблемы — скажу, что в V веке появилось переложение Евангелия от Иоанна стихами. Оно было вполне ортодоксально, пользовалось успехом в церковной и придворной среде. Но с точки зрения жанра и поэтической техники (то есть по форме, а не содержанию) эта поэма — «Деяния Иисуса» — было воспроизведением поэмы «Деяния Диониса». Само по себе принятие христианским поэтом языческого произведения за образец для подражания не скандально. Скандален выбор этого образца, поскольку «Деяния Диониса» выделяются даже на фоне общей античной фривольности своей откровенной порнографичностью.

Современные исследователи полагают, что это был сознательный эпатаж: V век — это время зарождения христианского юродства, а юродивый может и в женскую баню зайти и там пребыть не разгоряченным[449]. Так что церковная история знает не только случаи гнушения нецерковными буйствами…

Миссионер говорит ради конкретных людей, чьи глаза он видит перед собой. Его критик держит перед глазами не людей, но лишь катехизис (зачастую не общецерковный, а лишь составленный им самим по своему вкусу).

В мире святоотеческих (то есть богословски допустимых) суждений миссионер должен отыскивать те, которые могут максимально приблизить к Православию ту аудиторию, с которой он сейчас работает. И эти суждения могут быть непохожи на те святоотеческие же речения, которые изучают в воскресных школах. Заметив эту разницу — лучше обрадоваться тому, насколько же неожиданным и разнообразным может быть Православие, а не брать в руки цензорские ножницы.

Подобная «аллергия» по-своему объективна и неизбежна. Для того, чтобы быть понятым, миссионер должен говорить на языке внешних. Для иудеев я был как иудей; для подзаконных был как подзаконный; для чуждых закона — как чуждый закона. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (ср. 1 Kop 9:20–22).

Поэтому миссионер всегда немного вне Церкви (хотя бы в своем языке). Он на ее пороге, на той границе, которой она соприкасается со внешним миром. Чтобы быть вполне понятным — он должен говорить на языке внешнем, то есть — внецерковном. Именно потому, что миссионер обращается к нецерковным людям, он не имеет права беседовать с ними на нашем внутрицерковном языке. «О, нам известен язык церковной кафедры и алтаря, который вне церкви звучит как китайский!» — с горечью и с правом воскликнул Карл Барт[450]. Значит — нужен другой язык.

И тут вопрос вкуса. Вопрос в том, все ли языковые и стилистические средства «мирского» языка миссионер может использовать. «Евангелие от митьков» все же неуместно[451]. С этим согласны все церковные люди. Но семинарский язык в проповеди к «внешним» бездействен. И нельзя раз и навсегда установить границу допустимого. Это область поиска и вопрос вкуса (а споры о вкусах — самые безнадежные).

Дело ведь не только в подборе слов, дело и в выборе способа аргументации и подборе аллегорически-притчевого ряда. Для человека, который не вкусил Царствия Небесного, об этом Царстве можно говорить только в притчах. Притчи из жизни палестинских крестьян, которые использовал Спаситель, сегодня уже далеко не всех способны воодушевить. Христос брал примеры для Своих проповедей из той бытовой среды, в которой Он в эту минуту находился. Беседует Он с горожанами — говорит о купцах. Беседует с рыбаками — и Царство Божие уже подобно неводу. Беседует с землепашцами — и вот уже притча о сеятеле. Говорит со скотоводами — и мы видим притчу о добром пастыре. Причем говорит не на книжно-храмовом иврите, а на разговорном арамейском языке.

И наши Евангелия написаны на подчеркнуто народном языке. Греческий язык Евангелия — это даже не литературный язык, не классический аттический диалект. Это диалект койне, своего рода «суржик» Римской империи. Это — греческий для не-греков. Во всем Евангелии нет ни одного «термина»[452]. Евангелие можно читать без словаря. Для Евангелия вообще характерна какая-то нарочитая, подчеркнутая провинциальность[453]. Слово не просто стало плотью. Оно стало сыном плотника, а не императора. Воплотилось Оно у провинциалов-евреев, а не у египтян или эллинов.

И вот вопрос для богослова: что значит подражать Христу в этом отношении? Будет ли истинным учеником Христа тот, кто будет только воспроизводить эти притчи и те бытовые обстоятельства, что в них упомянуты? Или же быть учеником Христа в этом смысле означает, подобно Христу, брать притчевые зарисовки из современной жизни — в том числе из жизни компьютерщиков?

Когда миссионеры пришли к индейцам, живущим у острова Виктория, они натолкнулись на неожиданную проблему: как перевести слова Христа: «Ce, стою у двери и стучу и к отворящему мне, войду и вечерять с ним буду». Дело в том, что в представлении этого племени тот, кто стучит в дверь — тот вор. У местных воров практика именно такая: они подходят к дому и начинают во дворе шуметь, чтобы выяснить, есть кто-нибудь дома или нет. Встретив тишину, они взламывают дверь и входят. А вот если пришел званый гость, он зовет хозяина по имени. То есть, если не зовет, а стучит, значит — вор. Значит, ради смысла пришлось пожертвовать буквальностью.

А переводчики Евангелия на китайский язык пришли к выводу, что единственный способ перевести знаменитый стих Евангелия от Иоанна «В начале было Слово» — это написать «В начале было Дао», употребив название, принятое в даосизме для жизненного принципа, управляющего миром.

А как перевести «Я — Хлеб Жизни» для народов, которые не едят пшеничного хлеба и живут только рисом? Хлеб там подается только в ресторанах для европейцев, и потому для китайца буквально переведенное «Я хлеб жизни» звучит так же, как для русского «Я — гамбургер жизни». Пришлось переводить по смыслу, а не словарю: «Я — Рис Жизни»[454].

Еще одна показательная сложность: в Первом послании к Коринфянам (3:6) Павел так рассказывает о росте Церкви под совместным влиянием двух проповедников: «Я насадил, Аполлос поливал, но возрастил Бог». Для нас — понятно. Для засушливого Ближнего Востока — понятно. А для вьетнамцев? Рис и так растет в воде. Зачем его поливать? Пришлось изучать их способ ведения полевых работ и выделить в нем вторую после посадки необходимую земледельческую операцию: «Я насадил, Аполлос привязывал ростки к палочкам».

Как понять слова: истинный пастырь зовет овец по имени[455] человеку из северных краев, где нет овцеводства? Мне самому эта притча была неочевидна, пока я не побывал на Балканах. Умом-то вроде все было понятно, а вот сердечной очевидности все же в этих словах для меня не было. И так было, пока в одном румынском монастырьке я не увидел своими глазами — что это значит. Монастырек этот (скит Покров у Нямецкого монастыря) расположен посреди небольших гор. В нем всего было четыре насельника. И несколько сот овец. И вот настает вечер. Настоятель скита выходит во дворик, открывает ворота и кричит что-то к горам, со всех сторон возвышающимся над скитским заборчиком. И тут как будто снежная лавина сошла с гор. Овцы, доселе спрятанные за деревьями, вдруг выскочили и ринулись вниз, на голос пастыря… Овечий пастух, оказывается, идет впереди стада, поет и голосом своим ведет отару. А у нас, в северной Руси, пастух идет позади своих коров и бичом подгоняет их. Разный образ пастырства…

А если в некоей стране вообще нет ни овец, ни представления о них, но в этой гипотетической стране развито только свиноводство? Туземцы даже в жертву своим богам приносят поросят. Можно ли адаптировать к языку этого народа евангельский термин «Агнец Божий»?..

А можно ли использовать материал современной жизни для проповеди о Христе? Можно ли брать примеры из технологического общества, или нам так и должно оставаться в мире пасторальных идиллий? Ответ на этот вопрос я нахожу у святителя Феофана Затворника. В его книгах и особенно письмах встречаются вполне смелые внедрения современного бытового материала в ткань церковной проповеди: «Действие телеграфа — наша молитва. Мы и святые — как бы два аппарата однородные, среда, в коей святые и коею окружены души наши, — это проволока»[456]. «Память Божия — базис стратегических операций Ваших против страстей»[457]

И евангельские притчи, подернутые благородной паутиной времен, кажутся нам сегодня вознесенными над бытовой суетой. Но ведь евангельскую притчу о продавце жемчуга на современном языке следовало бы переложить так: «Некий человек, узнав, что акции МММ быстро растут в цене, идет и продает имеющийся у него доллар, на эти деньги покупает МММ, чтобы потом эти акции продать по еще более дорогой цене, и так наживается… Вот чему уподоблю Царство Небесное».

Некрасиво? Неблагородно? А кто сказал, что Христос хотел выразиться красиво и благородно? Ведь Его проповедь — это призыв к спекуляции. Вам дан малый талант, вдобавок дан вам неправедно; вами он не заработан, а просто вверен для временного хранения. Вы же должны этими невесть откуда взявшимися деньгами распорядиться так, чтобы извлечь максимальную прибыль. Тебе дано несколько лет жизни на земле. Так обменяй их на вечность! Потрать эти годы и силы так, чтобы они принесли тебе неслыханное богатство: жизнь вечную. Бог тебе дал эти дары — а ты сделай так, чтобы не ты был должником у Бога, но Он — твоим должником!.. Вот подступает святитель Иоанн Златоуст к разъяснению притчи о десяти девах и спрашивает: «Кто продавцы елея? — Бедные, ради милостыни сидящие перед церковию. — А за сколько продается он? — За сколько хочешь: цены не назначено. — Есть у тебя овол? — Купи небо, не потому, что небо дешево, но потому что Господь человеколюбив. — Нет у тебя овола — подай чашу холодной воды. Предметом купли и продажи — небо, а мы не заботимся!»[458]. Простить долг своему обидчику — значит сделать своим вечным должником Самого Творца неба и земли. Дать милостыню нищему — значит дать в долг (под расписку![459]) Самому Богу.

Увы, этой благословенной святоотеческой дерзости так не хватает нашей сегодняшней проповеди. Расскажу я притчу об МММ — освистают. Попробуй проповедник, сказать, что, мол, знаете, духовная жизнь похожа на футбольный Кубок УЕФА: мало выиграть первый матч; итог определяется по сумме двух встреч… — И немало нахмуренных бровей озабоченно-осуждающе сойдется на переносицах православных. Но отцы древности не стеснялись сравнивать духовную жизнь со стадионом, с состязаниямиколесниц, бегунов, борцов и даже с цирком[460]. Правда, русские переводчики позапрошлого века «облагораживали» их речь: ну, что говорить о стадионе или гимнастическом зале — «ристалище»!

В развитой христианской культуре у любого народа с определенной степени его церковного развития должно быть множество библейских переводов. Должен быть литургический перевод — благородно-архаичный (подобный нашему церковно-славянскому). Должен быть догматический перевод — официальный с определенными вероучительно-конфессиональными акцентами (типа нашего Синодального). Должен быть подстрочный перевод (читать его нельзя, но пользоваться им нужно). Нужен научный перевод. Рядом на полочке должны стоять авторские и художественные переводы. Далее — переложения. «Детская Библия».

И, наконец, «перевод смыслов». Задача такого перевода в том, чтобы читатель испытал те же сочетания чувств и ассоциаций, который испытывали первые слышатели Слова. Чтобы он не лез в словари и справочники, чтобы он чувствовал, что это Слово о нем и его жизни, а не о древних евреях или греках.

Как представить должность Понтия Пилата в Иерусалиме? Булгаков его назвал «прокуратором» (словом, отсутствующим в Евангелии). Но кто он? Формально Иудея — самостоятельное царство, у которого есть свой царек Ирод. Пилат представляет интересы заморской Римской империи, но без его слова ничего в Палестине не происходит… Как это звучит сегодня? Получается что-то вроде «Посла США в Украине»…

Кто такие фарисеи? Это исполнение пастырской мечты древнееврейских пророков — миряне, ревнующие о благочестии. Люди из народа, которые всю свою жизнь подставили под суд Закона и стараются своих соплеменников также приучить жить в послушании Слову Божию. Это люди, уважаемые в своем народе. Так как же перевести — «горе вам, фарисеи!»? Я не вижу иного варианта, кроме как — «братчики». В смысле — ревнители благочестия, члены православных братств и хоругвеносцы.

Есть такой перевод, в котором эти слова Христа переложены более жестко и узнаваемо «Пошли вон отсюда, лживые попы!»[461]. И это очень точно. Только в такой формуле слова Христа обжигали нас так же, как они обжигали его первых слушателей и оппонентов. А о том, что эти обличения Христа и про нас тоже — см. у преподобного Максима Исповедника[462].

Кто такой «мытарь»? Если перевести «сборщик налогов» — это не породит нужного эмоционально-ассоциативного ряда. Ну, многие ли из нас лично знают налоговых сборщиков и питают к ним ненависть? Так как же обозначить человека, работа которого несет в себе следующие черты: 1) он — государственный служащий; 2) от имени государства он интересуется личными финансами граждан; 3) для граждан и для государства не секрет, что изрядную часть того, что он изымает из наших карманов, он перекладывает в свой личный; 4) посему его работа и имя окружены всенародным презрением. Кто это? Ответ очевиден — «гаишник»…

Естественно, эти переводы не могут и не будут звучать в храмах. Но миссионер должен подставлять Евангелие как зеркало современным людям с тем, чтобы они в Вечной Книге увидели себя, свои грехи и свои надежды. То, что такая педагогическая тактика некоторым церковным людям не понравится — очевидно. Но само их недовольство и будет означать справедливость такого подхода: станет ясно, где же евангельские фарисеи в современной церковной жизни.

Наконец, еще одна причина озлобленности некоторых «ревнителей» против миссионеров состоит в том, что миссионер должен взывать к авторитету людей, которые для Церкви совсем не авторитетны. Потому что если он будет обосновывать свои тезисы цитатами из святых отцов — его способ аргументации останется непонятным. «Ну и что, что ваш Макарий Египетский сказал так? Для меня он столь же невежественный фанатик, как и вы». Тут и надо поинтересоваться — а кого же ваш собеседник не считает «невежественным фанатиком». И в мире его (его, а не моих) авторитетов найти что-то близкое к православию.

Такая гибкость была присуща и апостолам, и великим русским миссионерам.

По свидетельству будущего Патриарха Сергия, святитель Николай Японский, с которым Сергий провел несколько лет в японской миссии, «никогда не порицал религии японцев; даже среди буддистских жрецов у него были друзья»[463]. И как апостол Павел начал свою проповедь среди греков не с обличения их в «бесовстве», а с уважительного отзыва об их «благочестии» (см. Деян 17:22, церковнославянский перевод)[464], так и святитель Николай Японский говорил: «Не знают еще японцы истинного Бога, но "естеством законное творят". Три доселешние няньки японского народа, каждая воспитала в нем нечто доброе: синто — честность, буддизм — взаимную любовь, конфуционизм — взаимное уважение. Этим и стоит Япония»[465]. «Что японцам больше всего нравится в христианской проповеди? — Догматы. Нравственное учение у них и свое хорошо; любовь к ближним, например, под влиянием буддизма развита так, что вы не найдете бедняка, которому в беде не помогли даже такие бедняки, как он. Поэтому-то унитарии, являющиеся сюда по преимуществу только со своей этикой, никогда не будут иметь здесь успеха. Но о Боге-Творце, о Троице, об Искупителе японец с интересом слушает и с радостью усвояет»[466].

А ведь он мог бы пойти по стопам других миссионеров, которые требовали евангельский путь начать с проклятий — «Отрицаюся и проклинаю всех их лживых суетных и скверных бурханов или богов и богинь, а прежде бывших человеков, а имянно: шакджамюни, зонкаба»[467].

Ту же мирную осторожность предлагает миссионеру и святитель Иннокентий Московский: «Отнюдь не показывай явного презрения к их образу жизни, обычаям и прочее, как бы они ни казались того стоящими, ибо ничто не может оскорбить и раздражить столько дикарей, как презрение к ним и насмешки над ними и всем, что их… Старайся узнавать обстоятельно веру, обряды, обычаи, наклонности, характер и весь быт твоих прихожан, особенно для того, чтобы тем вернее и удобнее действовать на них. Отдавать справедливость их хорошим обычаям есть дело немаловажное для успеха твоего»[468].

Для внутрицерковных «ревнителей» столь добрые отзывы о неправославных религиозных путях, конечно, дадут пищу для пересудов о «ереси суперэкуменизма». Xoрошо было святителям Николаю и Иннокентию проповедовать христианство язычникам в те времена, когда еще не издавалась газета «Русский вестник»! Вот стоило мне по-доброму отозваться о «Письмах Баламута» протестантского автора Клайва Льюиса, как я тут же получил выговор: мол, «книгу инославного литератора Кураев превознес над писаниями святых отцов Православной Церкви!». Причем мой критик был настолько осведомлен в вопросе, выдвинутом им для обсуждения (точнее — осуждения), что почему-то назвал англиканина Льюиса католиком…

Я знаю, что сам факт цитации мною не только Отцов, но и светских авторов некоторых церковников смущает. Но вина здесь на тех, кто смущается. Они слишком настроили себя на тотальную подозрительность и тотальное осуждение. Духовно здравый человек это оценил бы иначе. Например, так, как священномученик Иларион (Троицкий): «В сочинении автора буквально рядом стоят преподобный Иоанн Лествичник с В. В. Розановым, преподобный Симеон Новый Богослов и блаженный Августин с Мережковским. Он равно пользуется и житиями святых, и стихами поэтов, и беллетристическими произведениями, и даже рисунками юмористических журналов. Пред нами ярко выраженный тип духовного человека, всегда и всюду неразлучного с богословскими вопросами и интересами. Это тип — увы! — редкий даже и в духовной школе и тем более, конечно, ценный»[469].

Так что, когда я вплетаю в свою проповедь цитаты из «Матрицы» или «Титаника», я действую традиционно. Но стоило мне начать читать лекции, построенные на апелляции к этим фильмам, лекции, в которых я пробовал со светскими студентами заговорить о покаянии, крещении, вечной жизни, и сразу по церковным кругам понесся шепоток: «Кураев совсем с ума сошел: призывает американские фильмы смотреть!». Да ведь, милые мои, этот фильм люди посмотрели еще до того, как я статью про «Титаник» написал, и обращаюсь я к светским людям, а не к монахам.

Миссионер может (и должен уметь) начинать разговор с любой темы. Неважно, откуда начать разговор о Христе (хоть с фильма «Титаник»). Важно, чем его закончить: «Жарко так сегодня… Вообще все это лето небывало жаркое. К концу света, наверно… Кстати, что Вы думаете об Апокалипсисе?..».

С погоды должны были завязывать разговор с сибирскими народами миссионеры, подготовленные преподобным Макарием Алтайским: «И вот пустынники наши отцы и братия начинают входить в знакомство с удивительными соседями, мирно ходят по юртам их, ласково принимают их в своем жилище и говорят с ними, как и в большом свете водится, прежде о перемене погоды, о большом снеге, трескучем морозе, об ужасном буране, потом о Боге, о том, что все мы грешны, о том, что на том свете хорошо будет тем, которые Бога истинного знают и почитают, о том, что сей истинный Бог на земле явился в человеческом теле..»[470].

И совсем уж поразительный пример миссионерской смелости отмечен в дневнике святителя Николая Японского: «Петр Ямада, катехизатор в Миядзу, пишет, что и там, как и везде, толкуют в неприязненном смысле о России и ожидаемой войне с нею, но находит, что это не только не вредит, а напротив, может немало помогать делу проповеди, давая повод говорить о вере»[471]. Напомню, что Православие тогда поносилось в Японии как «русская вера», то есть — вражеская. Миссионер же от разговора о России переходил к теме русской веры и показывал, что она есть вера христианская и общечеловеческая. «Православные проповедники могут так начинать свою проповедь: Наше учение не есть Николаево, не есть русское, как клевещут протестанты, а есть истинное Божие учение, которое, пришедши из Иудеи чрез Грецию и Россию к нам, не приняло в себя ни малейшего цвета или вкуса Иудеи, Греции и России, а блещет таким же чистым Божественным светом, каким воссияло из уст Спасителя»[472].

Жаль только, что эта православная традиция миссионерской свободы незнакома слишком многим современным православным публицистам и сплетникам.

Но пусть тогда они хотя бы расслышат слова Патриарха: «Нас многое смущает в нравах современной молодежи. Их привычки, увлечения и язык иногда отталкивают. Но будем снисходительны и терпеливы. К этому призывает апостол Павел: Ивы, отцы, не раздражайте детей ваших (Еф 6:4)… Наша молодежная работа пока не полностью раскрывает возможности Церкви. Слишком много юношей и девушек все еще очень далеки от веры. Наверное, одним из путей преодоления этого разрыва может стать развитие миссионерства среди молодежи. Важно рассказать юному поколению о Христе, о Церкви через близкие молодым людям слова и культурные формы. В этом нет ничего необычного — во все века Церковь говорила одним языком с детьми, другим — с юношеством, третьим — со зрелыми людьми, четвертым — с пожилыми. Главное — чтобы люди, привыкшие к одному языку, были бы терпимы к церковной проповеди на другом языке. Чтобы молодые люди не стыдились быть в храме вместе со старушками и не осуждали бы священника, который говорит что-то на языке наших бабушек. Но и бабушки должны молиться о миссионерах, которые обращаются к их внукам на том языке и с теми доводами, которые понятны именно молодежи. В конце концов, именно потому, что сама эта бабушка своим личным благочестием и своим словом не смогла своих детей удержать в Церкви, и возникла нужда в специальной церковной миссии к молодежи. В нашем секуляризированном, во многом бездуховном обществе, которое стало таковым за семьдесят лет, не всегда можно на церковном языке донести истину до сознания, до ума, до сердца. Поэтому приходится говорить на том языке, который понятен именно человеку XXI века, а не давно ушедших столетий, донося то же самое учение Христа Спасителя до сознания и восприятия, до сердец тех людей, которые сегодня хотят воспринять слово Божие. Вера Церкви не меняется в зависимости от времени. Но могут и должны меняться формы нашего свидетельствования о ней. В этой связи очень важно точно ощутить и по возможности обозначить меру миссионерской терпимости в церковных дискуссиях, в ходе которых вырабатываются отношения Церкви к тем реалиям культурного и общественного бытия, которые не зависят от нашей воли, но извне вторгаются в церковную жизнь. Особенно важно правильно провести границу между тем, что Церковь должна осудить, тем, что она может потерпеть, а также тем, что она может обратить к своей пользе. Особое внимание стоит обратить на необходимость создания атмосферы терпимости в самой Церкви по отношению к миссионерским поискам»[473].

Мне лично подобные высказывания Патриарха, очень в свое время облегчили жизнь.


В ЗАЩИТУ HE-ПРОСТОТЫ ИЛИ О ЕРЕСИ ГНОСЕОМАХИИ

Преподобный Амвросий Оптинский некогда сказал золотые слова: «Где просто, там Ангелов со сто»…

Но эти слова не про нас. Тогда, полтора века назад, вокруг был православный мир, православная школа, государство, семья. У каждого под рукой был добротный хлеб — жизнь своего прихода. Захотел большего — поезжай в ближайший монастырь. А богословие было этаким интеллектуальным пирожным, излишним и не связанным с реальной жизнью и ее проблемами.

Сегодняшний мир ежедневно обращает к христианам тысячи вызовов. И человек, который не воспитан в традиции религиозной мысли, оказывается беззащитен. Он не сможет отличить подлинное от подделки и, даже имея подлинное, не сможет передать его своим детям. Так что сегодня где просто — там ересей со сто. Так и в самой церковной среде, а уж тем более в светской.

Православие становится интересным, привлекательным для тех людей, у которых есть вкус к сложности, вкус к мысли, вкус к самостоятельности, умение плыть против течения. Поэтому давайте перестанем воспроизводить на уровне приходских пересудов и в церковных изданиях все эти привычные хулы из позапрошлого века по поводу интеллигенции, которая Россию продала. Любому, кто от имени Церкви начнет мусолить тезис о том, что от учености и книжности всякие, мол, следуют духовные беды, стоит жестко напомнить, что он цитирует апостольского врага. Именно: Фест громким голосом сказал: безумствуешь ты, Павел! большая ученость доводит тебя до сумасшествия (Деян 26:24).

Люди, которые твердят о ненужности знания и образования, надеясь на свои духовные способности, становятся жертвой столь воспеваемого ими невежества. Их знаний не хватает даже на то, чтобы заметить еретичность своей позиции.

Гносеомахия — война против познавательных усилий человека — в Церкви считается ересью: «Они отвергают необходимость для христианства всякого знания. Они говорят, что напрасное дело делаютте, которые ищут каких-либо знаний в Божественных Писаниях, ибо Бог не требует от христианина ничего другого, кроме добрых дел. Итак, лучше жить скорее попроще и не любопытствовать ни о каком догмате, относящемся к знанию», — передает преподобный Иоанн Дамаскин учение ереси гносеомахов (88-й в его каталоге еретиков)[474].

Гносеомахам в XVI веке хорошо ответил Эразм Роттердамский: «Вы спрашиваете, зачем нужна философия для изучения Писания? — Отвечаю: А зачем нужно для этого невежество?»[475].

А еще в IV веке им же отвечал святитель Григорий Богослов: «Поэтому-то и должны быть тобой избираемы лучшие люди: ведь едва ли кому-нибудь из людей среднихспособностей, даже если бы он и ревностно поборолся, довелось бы одолеть лучших людей. Но мне предстанут мытари и рыбаки, бывшие евангелистами. Ведь они, немощные в красноречии, весь мир словно сетью уловили своим простым словом и даже мудрецов поймали в свои рыбацкие сети, чтобы таким образом чудо Слова стало еще более [очевидным]. Причем этого мнения придерживаются многие, против которых обращена моя краткая, но предельно ясная речь. Дай мне веру одного из апостолов, [дай силу] не иметь денег, дорожной сумы и посоха; быть полураздетым, не иметь сандалий, жить одним днем, быть богатым только надеждой; быть неискусным в словесном мастерстве; быть тем, о ком нельзя подумать, что он скорее льстит, [чем говорит правду]; [дай силу] не углубляться в исследование чуждых учений. Пусть явится кто-нибудь, обладающий такими достоинствами, и я приму все: не имеющего дара слова, позорного, незнатного, волопаса. Ведь [праведный] образ жизни покрывает [внешние] недостатки. Будь ты одним из таковых, и, хотя бы ты был ловцом лягушек, тогда мы вознесем тебя к ангельским хорам! Так покажи мне хотя бы что-нибудь одно! Но разве ты очищаешь от демонов? изгоняешь проказу? мертвого воскрешаешь из гроба? разве ты сможешь прекратить паралич? Подай руку страждущему и прекрати болезнь! Только так ты сможешь убедить меня пренебречь знанием. Если же нечто состоит из двух частей — похвального и достойного порицания, а ты берешь в расчет только первое, тогда как другое охотно обходишь молчанием, то ты весьма коварно искажаешь истинный образ вещи… Как бы им (апостолам — А. К.) удалось убедить царей, города и собрания, обвинявшие их и обладавшие великой силой красноречия, [когда они оказывались] перед судьями и в театрах? Как бы им удалось убедить мудрецов, юристов, высокомерных Эллинов и обличить их публично, если бы они не были причастны к той культуре, в знании которой ты им отказываешь. Может быть, ты скажешь о силе Духа, и это будет справедливо, но обрати внимание на то, что из этого следует: ты-то разве не причастен Духу? и, само собой, ты очень гордишься этим. Почему же ты лишаешь культуры тех, кто стремится к ней?» (О себе самом и о епископах, 189–215, 240–245)[476].

И еще из Григория Богослова: «Не должно унижать ученость, как рассуждают о сем некоторые, напротив, надобно признать глупыми и невеждами тех, которые, держась такого мнения, желали бы всех видеть подобными себе, чтобы в общем недостатке скрыть свой собственный недостаток и избежать обличения в невежестве»[477].

Блаженный Иероним Стридонский, предприняв новый перевод Писания на латынь, должен был принять немало оскорблений прежде, чем его Вульгата стала каноническим текстом в Западной Церкви: «До меня неожиданно дошел слух, что некоторые людишки бранят меня непрестанно, зачем в Евангелиях, против мнения всего света и вопреки авторитету старины, я пытаюсь исправлять кое-что. Я мог бы презреть их по праву — не для осла звучит лира… Мужицкое невежество они одно и считают за святость, уверяя, что они ученики рыбаков, как будто бы люди потому лишь могут быть праведны, что ничего не знают»[478].

Те же мысли встречаем у святителя Иоанна Златоуста: «Если бы кто мог бы посредством чудес заграждать уста бесстыдным, то не имел бы нужды в помощи слова; или, лучше, оно по свойству своему и тогда было бы не бесполезно, но даже весьма необходимо… Если бы мы имели силу знамений, то не стали бы так много заботиться о слове; но если не осталось и следа той силы, а между тем со всех сторон и непрестанно наступают неприятели, то уже необходимо нам ограждаться словом, чтобы нам не поражаться стрелами врагов и чтобы лучше нам поражать их… Для всего этого нам не дано ничего другого, кроме одной только помощи слова; и если кто не имеет этой силы, то души подчиненных ему людей постоянно будут находиться в состоянии нисколько не лучше обуреваемых кораблей. Почему же Павел не старался приобрести эту силу, но прямо признает себя невеждою? — От этого самого многие и погибли и сделались менее ревностными к истинному учению. Так как они не могли в точности постигнуть глубину мыслей апостола и проводили все время в дремоте и сонливости, хваля невежество не то, которое приписывал себе Павел, но от которого он так был далек, как ни один человек, живущий под небом. Впрочем, положим, что Павел был невеждою в том смысле, какого они желают; как это относится к нынешним людям? Он имел силу, гораздо высшую слова, и при молчании своем он был страшен для демонов. А нынешние все, собравшись вместе, с бесчисленными молитвами и слезами своими не могли бы сделать того, что некогда могли совершать полотенца Павловы… Как же кто-нибудь, оставаясь невеждою, может обличать противящихся? Все это вымыслы и предлоги и прикрытие беспечности и лености… Одних дел недостаточно для научения»[479].

Тут, впрочем, надо сказать о вкладе русских переводчиков Библии в волну гносеомахии.

В нашем синодальном переводе, выполненном в XIX веке, мы читаем сегодня слова апостола Павла: боюсь, чтобы ваши умы не повредились, уклонившись от простоты во Христе (ср. 2 Kop 11:3). И делаем вывод: простота — это хорошо, а всякая умственная сложность и критичность — плохо…

Но ведь слово уклонившись набрано курсивом. Это означает, что его просто нет в греческом оригинале (кстати, его действительно нет ни в одной из греческих рукописей) и его вставили переводчики для уяснения смысла. Увы, в данном случае они своей вставкой смысл затемнили…

Церковнославянский перевод несет противоположный смысл: Боюся же, да не истлеют разумы ваши от простоты, яже о Христе. Противоположный перевод оказывается возможен из-за двусмысленности греческого предлога ако — «от». «От» может быть указанием на причину некоего события («я от него научился»), а может быть указанием на точку отсчета («пошел от»). Святитель Феофилакт Болгарский понимал ако как указание на причину: «Чтобы не прельстились вследствие своей простоты»[480]. Такое же толкование встречается в древности у Экумения, а ближе к нашим дням — у святителя Феофана Затворника: «Боюсь, да не истлеют разумы ваши от простоты, — по причине простоты, которую стяжевает душа во Христе Иисусе. Ибо видя все во Христе истинным, она забывает об обмане и прельщении, — и, преисполняясь в Нем добротою, забывает о лукавстве и злохитрости, — и чрез то приобщается некоторым образом того неведения зла, которое качествовало в невинном состоянии. Этим вашим настроением, говорит, может воспользоваться враг, и увлечь вас чрез свои орудия»[481]. Иоанн же Златоуст говорит, что, «хотя Ева была проста, это не спасло ее от обвинения»4. «От простоты говорю, а не от лукавства; не от злонамеренности, не от неверия вашего, но от простоты. Впрочем, и в этом случае не заслуживают извинения обольщаемые, как показал пример Евы»5.

Да и по контексту своей речи Павел предупреждает коринфян, что их простота может довести их до беды: если они будут доверять всякому, кто будет к ним обращаться от имени Христова6

Впрочем, есть и обратный пример — когда именно церковно-славянский перевод Библии воспевает не-книжность, а русский синодальный перевод такого смысла с собою не несет.

Речь идето переводе 15 стиха 70 псалма. По-славянски :Уста моя возвестят правду Твою, весь день спасение Твое, я ко не познах книжная. По-русски: Уста мои будут возвещать правду Твою, всякий день благодеяния Твои; ибо я не знаю им числа. Церковно-славянский перевод был сделан с той версии греческого перевода Библии, в которой вместо читаемого в современных научных изданиях pragmateias[482] стояло grammateias[483]. Греческое pragmateias имеет два основных смысла: 1) дела, 2) литературный труд. В понимании славянских переводчиков второй смысл вышел на первое место. Отсюда и странность русского издания толкования на это место святителя Афанасия Великого: он понимал это слово по его основному значению, а русские издатели решили вставить в его текст знакомый им церковнославянский перевод. И получилось: «Яко не познах книжная. Под словом «книжная» разумеет или суетные и многоухищренные житейские развлечения, или многообразные жертвы, какие повелено было приносить законом. И говорит: поелику отверг я все сии жертвы, то войду в горние обители, если Господь подаст мне на это силы»[484].

Русский же перевод был сделан с еврейского текста Писания: «я не знаю [им] числа», «не могу перечислить по пальцам».

В раннем христианстве действительно вера простых христиан противопоставлялась изощренности языческих философов. Но сегодня отчего-то эту схему стали прилагать к отношениям внутри Церкви — превознося христиан-простецов над христианами же, приложившими усилия для познания своей веры… Такой перенос столь же недобросовестен, как перенос ветхозаветных осуждений идолопоклонства на христианское иконопочитание: из того обстоятельства, что Библия не одобряет поклонение статуе Изиды, еще не следует, что с Библией несовместимо почитание лика Христа. Точно так же и апостольское осуждение языческих эрудитов, которые за коллекционированием чужих мнений забывали составить свое собственное, не стоит переносить на церковных людей, изучающих Писание и историю Церкви Христовой.

В сегодняшней церковной жизни отчего-то считается хорошим тоном воспевать некнижную простоту. Но не такова православная традиция. Это в католической культуре воспевается «вера угольщика» и вызывают восхищение слова Пастера: «Я много думал и изучал, и поэтому моя вера стала столь же искренней, как вера бретонского крестьянина. Но если бы я изучал и думал еще больше, то моя вера стала бы такой же, как у бретонской крестьянки».

За этими замечательными словами проглядывает не естественность, а кризис и болезнь, интеллигентский надрыв, когда вера перестала быть чем-то органичным. Показательно для восточно-христианской традиции отсутствие в ее библиотеке святоотеческих творений, посвященных соотношению разума и веры как проблеме…

На русской же почве лесть невежеству началась в XVI веке.

«И тебе, моему государю, ведомо, что аз селской человек, учился буквам, а еллинских борзостей не текох, а риторских астроном ни читах, ни с мудрыми философы в беседе не бывал»[485]. Эти слова старца Филофея, сказанные в 1521 году, через столетие уже из-

которого не получили, или иное благовестив, которого не принимали, — то вы были бы очень снисходительны к тому Но я думаю, что у меня ни в чем нет недостатка против высших Апостолов (ср. 2 Кор. 11:2–5).

1 вестны школярам (по крайней мере их воспроизводит рукописная пропись 1643 года): «Братие, не высокоумствуйте, но в смирении пребывайте. Аще же кто речет: веси ли всю философию? И ты ему рцы: еллинских борзостей не текох, ни риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы не бывах, философию ниже очима видех; учуся книгам благодатного закона как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов»[486].

Некий древнерусский книжник (увы, не названный по имени ни Ключевским, ни Kanтеревым) назидал: «Богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию, а се душевнии греси учитися астрологии и еллинским книгам…; проклинаю прелесть тех, иже зрят на круг небесный: своему разуму верующий, удобь впадает в прелести различныя; люби простыню (простоту) паче мудрости, не изыскуй того, что выше тебя, не испытуй того, что глубже тебя, а какое дано тебе от Бога готовое учение, то и держи»[487].

Конечно, эти обличения прежде всего были направлены против псевдонауки, против астрологии. Но в условиях, когда и в Западной Европе астрология еще не вполне отделилась от астрономии, а на Руси и подавно ни было известно об иных путях естествоиспытания, такие обличения в адрес звездочетной «математики» становились обличениями учености как таковой. Князь Курбский свидетельствовал, что он слышал такие речи, обращаемые против изучения собственно богословия: «Пребывая еще под властью московского царя, я не раз слышал, как хитрецы, выдающие себя за учителей, обманывают юношей, стремящихся к учению и, запрещая, говорят им: «Не читайте много книг!». И указывают на умалишенных: «Этот, мол, от книг умом помрачился, а этот в ересь впал»[488].

Вскоре и протопоп Аввакум взял за правило хвалиться собственной необразованностью.

Поначалу старообрядческие апологеты держались за книги и критически отзывались о народном благочестии. И было, было за что критиковать «народную веру». Крупнейший церковный историк митрополит Макарий (Булгаков) пишет с не характерной для него эмоциональностью: «И суеверие, самое грубое суеверие во всех возможных видах господствовало в массах русского духовенства и народа и потемняло, подавляло в сознании как пастырей, так и пасомых те немногие истинные и здравые понятия, какие могли они иметь о догматах своей православной веры»[489]. И староверческие писатели поначалу горевали об этом. Но поскольку лидеры никоновской партии Паисий Лигарид и Симеон Полоцкий не жалели эпитетов для своих оппонентов, называя их «безумными невеждами» и «неучеными людьми», то тем самым они готовили обратную реакцию Аввакума — идеализацию мужичьей веры, не испорченной ухищрениями искушенных в риторике богословов. «Неудивительно, что идеализация того, что просветители позднее назовут «верой молочницы», появится уже у Аввакума. В своей полемике с диаконом Федором Ивановым Аввакум советовал ему спросить мнения

0 Троице у простой поселянки: «Федка, а Федка… Коли не знаешь в книгах силы, и ты вопроси бабы-поселянки: заблудил-де от гордости, государыня матушка. Помоги-де матушка, моему сиротству, исправь мою душу косую. Скажи-де, государыня, о Святой Троице, Троица-де что есть. Так она тебе скажет и отвещает». Искусственность этого образа — поселянки, готовой растолковать один из сложнейших богословских догматов, — бросается в глаза. Особый смысл приняло восхваление мужицкой веры как единственно правильной в сектантстве. В одном из «новейших» хлыстовских духовных стихов поется: «Дураки вы, дураки, Деревенски мужики, Как и эти дураки, Словно с медом бураки; Как и в этих дураках Сам Господь Бог пребыват». Это уже было не искренним заблуждением, как у Аввакума, а намеренной лестью. Льстя чувствам необразованных верующих, сектанты пополняли свои ряды»[490].

Трагикомизм ситуации в том, что как раз учение Аввакума (или спрошенной им бабыпоселянки) о Троице оказалось еретичным. Без всяких наук протопоп Аввакум и поп Лазарь создали такое учение о Святой Троице: «Троица рядком сидит, — Сын одесную, а Дух Святый ошую Отца на небеси на разных престолах, — яко царь с детьми сидит Бог Отец, — а Христос на четвертом престоле особном сидит пред Отцем небесным». На дьякона Федора, исповедовавшего единого Бога в трех лицах, протопоп Аввакум клятву налагал: «Дьякон-де в единобожество впал, прельстился!»[491].

Нельзя льстить толпе. Это опасно для простецов (ибо становится оправданием их собственного невежества). Это опасно для льстецов (как опасна любая ложь). И это опасно для Церкви в целом: ведь за этой лестью на самом деле стоит попытка льстеца стать вождем толпы, которая пойдет сметать епископские престолы.

Конечно, бывает и искренняя пропаганда без-книжия: люди, сами не учившиеся богословию и убежденные при этом в доброкачественности своего неотрефлексированного Православия, вполне естественно считают, что науки в вере излишни. Жизнь в церковно-народных традициях им кажется гарантом воспроизведения Православия. И они почти правы. Почти — потому что их рецепт стихийной церковности дает сбой в случае кризиса самих церковно-народных традиций. В условиях культурных революций, когда появляются новые вопросы и новые ситуации, такие «простецы» способны лишь на апокалиптически-раскольнические реакции.

И напротив, люди, получившие богословское образование, знают, сколько усилий и дисциплины нужно приложить к его обретению. А потому и стихийности такие люди доверять не склонны. Их опыт говорит, что вере надо учиться, что понимание важнее подражания[492].

Святоотеческая же традиция просто не ставила проблемы соотношения веры и знания — ибо для отцов это не было проблемой. Энциклопедические знания (некоторых из них) естественно уживались с живой верой.

«Разум! Разум! И клянут его и хвалят, но и те, кои клянут его, знают, что без разума ничего не поделаешь… И вере тоже без разума нельзя. Разум верный в область веры ничего не пустит такого, что может портить ее тенор, — например, суеверия»[493].

Только благочестие на все полезно (1 Тим 4:8), а вот простота — нет.

Бывает простота естественная. Человек просто не прошел искус серьезным образованием, мыслью, жизненными сложностями. Такая простота безоценочна: она ни хороша, ни плоха. Точнее, она бывает полезна во времена нормального воспроизводства традиционного уклада жизни. Но в периоды кризиса эта простота может обернуться предательством. Например, вполне простым и очевидным кажется принять веру победителя…

Свидетель агонии Византии Димитрий Кидони говорит: «Много христиан сделались споспешниками турок. Простонародье предпочитает сладкую жизнь магометан христианскому подвижничеству»[494]. Еще ранее о неспособности простецов отстоять свою некогда православную веру говорил преподобный Феодор Студит: «Игумены фотинудский, ираклийский, мидикийский, милийский, иполихнийский, гулейский, даже флувутский по безрассудной простоте впали в обман, войдя в общение с нечестивыми» (Послание 236. Архиепископу Иосифу)[495].

И предлагал этот подвижник совсем непростое лекарство: «Видишь, как я философствую в это время философии? Ибо философия есть средство избежать гибели отереси»[496] (Послание 259. Архиепископу Иосифу). Понятно, что преподобный Феодор с полным своим согласием приводит и цитировавшиеся выше слова преподобного Иоанна Лествичника о ереси гносеомахов (Послание 48. К Афанасию)[497].

Бывает простота благодатная, например, простота последних лет жизни Иоанна Богослова, когда он только одну фразу говорил: «Дети, любите друг друга». Благодатная простота как цельность души, знающей только Христа и всюду видящей только Предмет своей единственной любви — добра.

Но бывает простота, которая хуже воровства. Это искусная стилизация, когда человек, прошедший огонь, воду и медные трубы, с кучей всяких дипломов за плечами, вдруг начинает стилизовать себя: «Ай, надо по-простому, надо без всякой мысли, критики, размышления». Искусственная стилизация, игра в упрощение — это разновидность лицедейства и косметики. Это плохо. По слову Владимира Лосского, русского богослова XX века: «Если современный человек желает истолковать Библию, он должен иметь мужество мыслить, ибо нельзя же безнаказанно играть в младенца; отказываясь абстрагировать глубину, мы, уже в силу самого языка, которым пользуемся, тем не менее абстрагируем — но уже только поверхность, что приводит нас не к детски восхищенному изумлению древнего автора, а к инфантильности»[498]. Или, по четкой формулировке философа Льва Карсавина — «наивные представления о Боге в содержание веры не входят»[499].

Увы, горькие слова, сказанные еще в XIX столетии, профессором Н. Глубоковским, хорошо характеризуют и нынешние настроения во многих церковных, а наипаче монашеских кругах — «всякий мнил себя богословом по самому праву воспринятой им христианской веры и не только не давал труда строгой систематической подготовки, но пренебрегал ею, унижал богословскую науку и немногих ее адептов и взывал о принижении до своего примитивного уровня»[500].

В начале XX века Антонию (Храповицкому) пришлось даже писать статью со скандальным названием — «В защиту наших Академий»: «Нам грустно слышать несправедливые фразы о том, что академия священнику не нужна; говорящий такие фразы подобен или петуху перед зерном жемчужным, или свинье под дубом вековым»[501]. А священномученик архиепископ Иларион напоминал слова митрополита Сильвестра (Коссова): «Латинские науки нашему народу нужно изучать прежде всего для того, чтобы нашей Руси бедной не звали Русью глупой»7.

Великий русский богослов XX века отец Георгий Флоровский с болью писал о том же (тут уж я, простите, приведу длинную выписку).

«В истории русского богословия чувствуется творческое замешательство. И всего болезненнее был этот странный разрыв между богословием и благочестием, между богословской ученостью и молитвенным богомыслием, между богословской школой и церковной жизнью. Это был разрыв и раскол между "интеллигенцией" и "народом" в самой Церкви… У многих верующих создавалась опасная привычка обходиться без всякого богословия вообще, заменяя его кто чем: Книгой правил, или Типиконом, или преданием старины, бытовым обрядом, или лирикой души. Рождалось какое-то темное воздержание или уклонение от знания, своего рода богословская афазия, неожиданный адогматизм и даже агностицизм, мнимого благочестия ради, — ересь новых гносеомахов… Эта гносеомахия угрожала и самому духовному здоровью. В самом духовном делании, и в келейной молитве, и в литургической соборности, всегда остается соблазн и опасность психологизма, соблазн принять и выдать душевное за духовное. Этот соблазн может обернуться обрядовым или каноническим формализмом, или ласкательной чувствительностью. Всегда это прелесть. И от такого прельщения ограждает только богословский искус, зоркость, четкость и смирение богословствующего ума. Бытом или канонами от прелести не загородиться. Душа вовлекается в игру мнимостей и настроений… В таком психологическом контексте недоверие к богословию становилось вдвойне злополучным… Верхи очень рано заразились и отравились неверием или вольнодумством. Веру сохраняли на низах, чаще в суеверно-бытовом обрамлении. Православие осталось верою только "простого народа", купцов, мещан и крестьян. И многим стало казаться, что вновь войти в Церковь можно только через опрощение, через слияние с народом, через национально-историческую оседлость, через возвращение к земле. Возвращение в Церковь слишком часто смешивалось с хождением в народ. Этот опасный предрассудок одинаково распространяли и несмысленные ревнители, и кающиеся интеллигенты, простецы и снобы. Уже славянофилы были в этом повинны. Ибо в славянофильском истолковании сама народная жизнь есть некая естественная соборность, и община или есть точно зародышевая Церковь. Потому именно через народ только и можно вернуться в Церковь. И до сих пор слишком многим некое народничество представляется необходимым стилем истового Православия. "Вера угольщика", или старой нянюшки, или неграмотной богомолки, принимается и выдается за самый надежный образец или мерило.

0 существе Православия казалось более правильным и надежным допрашивать "людей народа", чем древних отцов. И потому богословие почти что вовсе вычиталось из состава "русского Православия". Ради благочестия принято даже теперь говорить о вере каким-то поддельным, мнимо народным, неестественным, жалостным языком. Это самый опасный вид обскурантизма, в него часто впадают кающиеся интеллигенты. Православие в таком истолковании часто обращается почти что в назидательный фольклор… "Что сказал бы царь Алексей Михайлович, если бы ему сообщили, что истинное Православие, вне монастырских стен, хранится лишь в среде крестьянства и что оно утратилось в среде бояр, дворян, именитого столичного купечества, среди приказных и даже среди многочисленных представителей мещанства? В его время оплотом Церкви были лучшие люди государства, а не темная масса деревенского люда, в которой хранилось и хранится еще столько языческого двоеверия и в которой раскол пустил вскоре столь глубокие корни" (С. Н. Трубецкой)… Часто говорят о русском "обскурантизме". Но редко кто чувствует его действительную роковую и трагическую глубину. Это движение очень сложное. И именно движение, — не сонливость, не вялость мыслительной воли, — не страдательная, но очень деятельная поза или установка. Очень разнородные мотивы сплетаются в единый безнадежный клубок… В последнем счете, так называемый "обскурантизм" есть недоверие к культуре. Упрямое недоверие многих к богословской науке есть только частный случай того общего недоверия, которым отравлено и все русское творчество»[502].

В общем — Православие сложно. Оно настолько сложно, что в нем есть место и для простоты и простецов. Но — только для тех, которые готовы по-простому слушаться знатоков традиции и Писания. Без этой готовности некнижная небогословствующая простота вышвырнет их из Церкви при первом же даже не шторме, а волнении[503].

В Церкви есть такое неписаное правило: в созвездии наших святых избери себе для подражания того, кто наиболее похож на тебя по обстоятельствам своей жизни. Это означает, что:

1) лучше прилагать к себе советы подвижников, живших в недавнее время, а не советы древних. Ведь обстоятельства жизни и культура, в которой жили святые XIX века или новомученики века ХХ-го, более похожи на те проблемы, которые обступают нас;

2) попробуйте выбрать такого святого себе в учители, который по своей социальной ситуации был похож на нас. А в некоторых отношениях нам ближе сегодня святые III–IV столетия, но не XIX-го. Тогда христианство тоже было меньшинством, иногда гонимым, иногда терпимым, но все же меньшинством. Оно не было имперской религией, религией большинства. Но это и не была совсем маленькая горстка, как в I и Il веках. Христианам III века надо было свидетельствовать и объяснять, а не повелевать. Приходило ли в голову святому Киприану Карфагенскому призывать своих прихожан пикетировать римский сенат с лозунгами: «Мы протестуем против агрессивной внешней политики! Требуем закрыть термы! Долой театр!». Нет, своим прихожанам он говорил: «Вы в баню не ходите» (бани тогда были общие). И пояснял: «Даже если ты при виде чужой наготы не будешь разжигаться блудными мечтами, то другому дашь повод к таким мечтаниям». Но при этом не было призывов к сожжению бань и не было попыток цензуры театрального репертуара;

3) выбери святого, наиболее близкого к тебе не только по времени, но и по его служению, по обстоятельствам его жизни. Если ты многодетный семьянин, то тебе полезнее будет ознакомиться с документами из жизни Царской Семьи. А уж если на твоем носу очки, а твоя «карма» помечена университетским дипломом, то не надо актерствовать и корчить из себя «простодушную пейзанку». «Утраченного невежества не воротишь» (Лоренс Питер). Лучше примириться со своей сложностью и воцерковить себя во всей своей сложности и образованности. И тогда ориентиры для себя надо искать среди церковной святой интеллигенции, а не среди отшельников. Святые книжники Церкви — это апостол Павел и Григорий Богослов, Василий Великий и патриарх Цареградский Фотий, митрополиты Филарет (Дроздов) и Серафим (Чичагов)… У них нужно учиться тому, как талант интеллектуальной сложности и светского образования приносить на служение Христу, а не ампутировать его[504]. И от этих же Отцов стоит расслышать предупреждение: «Не должно предписывать на основании обычая там, где следует доказать рассуждением»[505].

Христос пришел для всех. Значит — и для образованных людей тоже, а не только для «простецов» (которые, вдобавок, начинают совершенно некстати гордиться своей «простотой»).

Жизнь не сводится к простоте. Вот когда нас приведут к суду, требуя отречься от Христа, тогда наш ответ должен быть прост: да-да, нет-нет, а все остальное было бы от лукавого. А в реальной жизни оттенков очень много.

Ну как в двух цветах объяснить отношение апостола Павла к идоложертвенному — можно есть или нельзя? Как-то в Ноябрьске я пробовал пояснить позицию апостола, а один молодой человек все вскакивал и кричал (уж не знаю — харизмат, протестант или так просто болящий): «Что вы все так усложняете? Можно сказать — «да-да», «нетнет»?». Сказать-то можно. Но это уже будет авторским «простецким богословием», а не Павловым.

Прост ли ответ на вопрос о конце Ветхого Завета? Когда прекратился ток благодати через еврейский храм? Когда синагоги стали, скорее, сборищем сатанинским, нежели собранием благоверных людей? С точки зрения богословия — с момента распятия Христа: пала завеса в Иерусалимском храме. Но церковная история усложняет эту схему: апостолы и по Воскресении Христа ходили в Иерусалимский храм, приносили жертву по закону. И хотя закон уже умер во Христе, апостолы исполняли закон. Как это согласовать? Это не сводится к какой-то простенькой формуле.

Прост ли Устав нашего Богослужения? Проста ли наша догматика? Легко ли ориентироваться в мире церковных канонов? Легко ли истолковать Писание? Прост ли церковно-славянский язык с его греческой грамматикой? Я вообще не знаю ни одной «простецкой» стороны церковной жизни и веры.

Потому лишь широко раскрытыми от изумления глазами смотрю я на слова моего академического коллеги о том, что организованные им недельные курсы для учителей ОПК дадут такие знания о православной вере и жизни, что их хватит даже для преподавания в университетах! («В течение семи дней предполагалось освоение основ богословских знаний, своеобразная «школа молодого бойца». По завершении курсов слушатели сдавали экзамен и получали сертификат, удостоверяющий повышение квалификации в области православной культуры и дающий право преподавать духовные предметы в школе и ВУЗе»[506]). Тут уж я вступлюсь за честь своей науки словами Честертона — «Верующий гордится сложностью догматики, как гордится ученый сложностью науки» (Ортодоксия, 6).

Людям же хочется легких простых решений. Но самая простая вещь на свете — это вообще атеизм: «Бога нет, Христа не надо, мы на кочке проживем!». Вот уж предельная простота.

О дурной стороне моды на «простоту» говорит такая статистика: Творения святителя Иоанна Златоуста стали выходить в 1991 году, завершилось их издание в 2004-м. Тираж первого тома — 75 тысяч. Тираж последнего, 12-го, тома — 3 тысячи. Падение тиража — в двадцать пять раз! Параллельных изданий творений Златоуста, вошедших в его последние тома, за эти годы не было. Вывод вполне ясный: за 15 лет половодье дешевых брошюрок о «знамениях последних времен», о «пророчествах блаженных стариц» и о том, «как вести себя на кладбище», перебило вкус у церковного народа. Величайший из отцов, говорящий великолепным языком, сочетающий постоянную обращенность к нравственным коллизиям жизни обычного человека с высочайшим богословием, оказался не по зубам, и в итоге — вытеснен с церковного «книжного рынка». В России более 16 тысяч храмов. Около 20 тысяч священников и диаконов. И если Златоуста издают тиражом в три тысячи — значит, лишь один священник из десяти[507] считает для себя интересным и нужным впустить святителя Иоанна Златоуста в свою домашнюю или приходскую библиотеку! Вот вам и итог воспевания «простоты в вере».

И если такова судьба Златоустова слова, то что же говорить о трудах академических богословов!

Но ведь богословие — это одна из форм хранения себя в трезвости (именно трезвость, трезвение как умение сдержанно оценивать себя, свое положение, свои помыслы и мотивы своих действий назвал важнейшей христианской добродетелью преподобный Антоний Великий). Отстрани богословски-трезвенную цензуру от своего сердца — и что-то еще оттуда изольется!

Как пример приведу текст, написанный архимандритом Иоанном (Шаховским) в июне 1941 года: «Новая страница в русской истории открылась 22 июня 1941 года в день празднования Церковью памяти «Всех святых, в земле Русской просиявших». Не ясное ли это, даже для слепых, знамение того, что событиями руководит высшая воля?.. Скоро, скоро русское пламя взовьется над огромными кладами безбожной литературы. Откроются оскверненные храмы и освятятся молитвой. Это будет та «Пасха среди лета», о которой сто лет тому назад пророчествовал преподобный Серафим, лето пришло, близка русская Пасха!»[508]. Это не из листовки «катакомбной церкви». Это из берлинской газеты «Новое слово»…

Осуществление предсказания преподобного Серафима о «Пасхе среди лета» архимандрит увидел во вторжении немецкой армии в Россию: «Промысл избавляет русских людей от новой гражданской войны, призывая иноземную силу исполнить свое предназначение. Кровавая операция свержения III Интернационала поручается искусному и опытному в науке своей германскому хирургу. Лечь под его хирургический нож тому, кто болен, — не зазорно… Понадобилась профессионально-военная, испытанная в ответственных боях, железноточивая рука германской армии. Ей ныне поручено сбить красные звезды со стен русского Кремля».

Так что от непроверенного движения сердца до постыдного кощунства — очень близко…

Но почему-то «схоластическое богословие» противопоставляют только «жизни в Духе». Увы, гораздо чаще отсутствие богословской воспитанности восполняется не жизнью в Духе, а банальным человеческим невежеством и мелкими склоками.

К сожалению, в сегодняшней Церкви богословие не нужно ни «левым», ни «правым».

Левые нападают на богословие за его «догматичность» (нет, мол, творческиоткрытого пересмотра средневековых доктрин), «схоластичность» (надо, мол, экологией заниматься и филантропией, а не цитаты заучивать), «нетерпимость» (ибо ясно выраженная мысль очевидно же показывает свое отличие и даже несовместимость с иными ясно же выраженными суждениями по тому же поводу). И вообще — недостаточно быстро идет замена средневековых «отцов» гениальными прозрениями современного Бердяева[509].

А правые видят в богословском рационализме «источник ересей». Мол, достаточно «духом пламенеть». Такие ревнители забывают, что спектр возможностей не сводится лишь к двум альтернативам: или молитвенная собранность, дарующая благодатное вразумление, — или же книжная рациональная начитанность[510].

Есть еще и третья, самая широкая дорога — никакая. По ней не несут ни тех, ни иных даров. Ответы на этом пути выдаются «от ветра главы своея». «Один клирик пришел ко мне с объявлением, что он желает послужить Святой Церкви проповеданием слова Божия иноверцам. Хорошо, говорю, друг мой; но скажи мне, сколько у нас богов, чтобы знать, какую веру мы намерены проповедовать. И что же? Он насчитал мне их не только три, но и четыре, и пять, и может быть, простерся бы далее, если бы я не пресек этого исчисления…»[511].

Так что в мир книг стоит погрузиться, убегая не от молитвы, а от собственной глупости. Если я не могу быть уверен, что всегда в нужную минуту Господь будет управлять моим умом и языком, то лучше тогда не доверяться своим ощущениям, а смиренно ответить цитатой. А вот для того, чтобы ее привести, — надо ее найти, надо ее помнить, надо понять, что именно эта цитата уместна именно в этом случае (а вот для этого нужен некий опыт и вкус).

Понимание безкнижной простоты как опасности было у святителя Иннокентия Московского. Вступая на московскую кафедру, он сказал: «Братии и отцы! Особенно вы, просвещенные наставники и отцы! Не таков вам подобаше архиерей, как я бескнижный. Но терпите меня любовию Христовою… паче же молитесь о том, дабы лжеучение и плотское мудрование, пользуясь моим бескнижием, не вкралось в среду Православия»[512].

По слову священника Александра Ельчанинова, чем духовнее священник, тем меньше значит его образованность. Это верно. К отцу Иоанну Кронштадтскому привлекала отнюдь не его эрудиция.

Но верно и обратное: чем менее духовен пастырь, тем больше значит его образование. В присутствии Святого немыслимы дискуссии; старец — это человек, в присутствии которого умирают вопросы: вот, он есть, и правда его жизни настолько очевидна, что не о чем дискутировать или сплетничать… Но если мы не похожи на святого отца Иоанна Кронштадтского, а люди все же обращаются к нам с вопросами и через нас вступают в дискуссию с Церковью?

… В 1903 году английские войска под командованием полковника Фрэнсиса Янгхазбанда вторглись в Тибет. Жители Лхасы встречали их аплодисментами. Англичане радостно недоумевали. И лишь потом выяснилось, что в Тибете хлопание в ладоши отнюдь не есть форма выражения восторга. Так тибетцы отгоняют злых духов… Апостолов от такого рода непоняток ограждал Дух Святой. Сегодня же миссионеру для этого нужны и библиотечная усидчивость, и внимательность, и смиренная готовность расспросить даже о том, что ему кажется понятным в чужой жизни.

Слишком часто я видел в семинарии, как именно те студенты, что не баловали библиотеку своим посещением, твердили о «духе». Бывало, заходишь в комнату в тот час, когда по расписанию студенты должны работать с книгами, и думаешь, что не застанешь в ней не-книжного подвижника — он наверняка в храме акафист читает… Ан нет — глядишь, соседушка уже исполнил свое молитвенное правило (один великий поклон вдоль всея постели) и третий сон досматривает…

Но пока в обществе, в церковном народе и в церковной иерархии не будет уважения к богословию и к богословам (в церковном фольклоре слово «богослов» расшифровывается как «бог ослов»), пока не будет кафедр православного богословия в университетах России — общество будет метаться от одной мифологии к другой. Россия была единственной страной в Европе, где богословие было отделено от университетов. И вместо теологических факультетов в них пришли кафедры научного атеизма, а теперь и «духовного целительства» и валеологии.

Да, духовный опыт первичен… Первичен, но недостаточен. Или скажем так: наличие личного духовного опыта достаточно для спасения человека — носителя этого опыта, но оно недостаточно для жизни Церкви. Церкви для ее миссии, для ее защиты от ересей и для проповеди нужна рефлексия над этим духовным опытом. «Дабы религиозное переживание и религиозный опыт могли быть выражены и приобрели универсальную значимость, их основания должны быть прояснены разумом и "ограничены", то есть при помощи понятий приведены к известным пределам, в которых они обладают статусом всеобщности и необходимости. Лишь так можно получить ответы на вопросы: во что я верю, на что надеюсь, что есть мир, каковы место и задачи человека в нем. Таким образом, из "ограничения" веры при помощи понятийного аппарата рождаются христианские теология, космология и этика»[513].

Не надо бояться рациональности. Многие церковные люди, воспитанные на репринтных книгах прошлого столетия, усвоили от них убеждение в том, что рационализм есть отец ересей. Это правда, что рационализм может выступать в таком качестве. Правда, что безблагодатный разум может противоречить благодатному сердечному опыту, отторгаться от него и порождать конфликты и ошибки. Но ведь безблагодатным может быть и сердце. Безблагодатной может быть и вера (становящаяся тогда суеверием). Всегда ли благодатны сердца церковных проповедников и служителей? Всегда ли именно евангельский дух любви живет в них? Кто дерзнет о себе самом сказать: «Да, у меня чистое сердце, и потому я верю всему, что Бог мне на сердце положит!»? Но если нет гарантий чистоты сердца — тогда стоит особое внимание уделить проверке своих сердечных влечений и рефлексов с помощью разума, особенно того разума, который просветлен и очищен церковным преданием и святоотеческим учением.

Так что не все ереси и не все ошибки рождаются рационализмом. Рационалистические ереси были наиболее активны в позапрошлом веке, и вполне разумно выступали против них ученики Хомякова и Якоби, указуя на рационалистическое усечение полноты человеческого опыта как на источник еретических заблуждений[514]. Но сегодня погода на улице совсем другая. Солнце разума скрылось за оккультными тучами. Повторять сегодня расхожие аргументы позапрошлого столетия — все равно что рекламировать средства от загара в середине дождливого сезона. Рационализм и академическая наука сегодня очевиднейшие союзники Церкви. Ибо не от обилия мысли и учености рождаются сегодня секты и ереси, а от вполне обыденного невежества и неумения мыслить логически и ответственно.

Сегодня рационализм никак не может быть отцом ересей. Сегодня это средство защиты Православия. Ясность убеждений, их аргументированность и осознанность — необходимое условие для того, чтобы быть православным в век расплывчатого и туманно-удушливого «плюрализма».

Богословие, которое было чем-то отвлеченно-дидактическим и неактуальным в позапрошлом веке, сегодня оказалось жизненно необходимым. Вдвойне презрительноснисходительное отношение к богословию (со стороны светской интеллигенции[515], и со стороны немалого числа монашествующих) сегодня слишком устарело и слишком рискованно. В спокойные века богословие необходимо для того, чтобы не забыть накопленное прежде. Тогда богословие становится, по словам отца Сергия Булгакова, «бухгалтерией религиозного опыта», и, как всякая бухгалтерия, богословие, сведенное к катехизису, — скучно. Пока все спокойно — пассажирам нет дела до того, как устроен их корабль и какие силы обеспечивают его выживание и движение. Пассажиры, «удобно расположившись в салонах, за пределами которых их ничего не интересует, проводят там досуг. Им неведома тяжкая работа шпангоутов, сдерживающих вечный напор воды. Вправе ли они жаловаться, если буря разнесет их корабль в щепы?»[516]. В бурю подробности об устройстве корабля и его жизнеобеспечивающих систем полезно знать всем. В век начинающейся войны возрожденного неоязычества против Евангелия знание богословия становится не излишеством, но самым необходимым, ибо богословие — боевое оружие. Когда на христианство идет наступление, то все христиане должны четко представлять — что они защищают и во имя чего.

И потому ясна уловка наших недругов, понятно, почему столь настойчиво твердят нам нецерковные «гуманисты»: «Да оставьте вы ваше богословие, ваши старые догмы, перестаньте спорить, займитесь экологией, благотворительностью, активной социальной работой… Но только не думайте над источниками вашей ортодоксии, только не изучайте вы своих древних отцов!». Когда нас призывают быть «открытыми», на самом деле имеют в виду именно закрытость: «Закройте вы этих старых учителей вашей Церкви. Заслоните себя от фундаменталистского влияния вашей традиции. Откройтесь новому, современному, общечеловеческому». Открытым нужно быть ко всему чужому — чтобы закрыться от своего. Изучай модерновое и иностранное — чтобы ты вдруг не принялся за восстановление своего почти разрушенного, почти украденного и от начала до конца оболганного…[517]

Так вот, протест против пошлости масс-медиа — и в изучении серьезной мысли. Протестовать против пошленьких «общечеловеческих ценностей» «новых русских»[518] можно не только с наркотиками и не только в контр-культуре. Самый радикальный протест против нынешней пошлости — это возврат к Традиции. Не отчасти быть русским — а полностью. Не отчасти быть православным — а всецело. Когда вокруг навязывают оккультизм — протестом будет не материализм, а богословский рационализм Православия. Пресса норовит отобрать у тебя право на собственное мнение (уверяя, что, мол, все мнения равны и настаивать на своей правоте нехорошо)? — Что ж, проявить самостоятельность и остаться в самом немодном, самом обвиняемом лагере — в христианстве — будет достойным и вопиющим непослушанием. Когда полно призывов «голосуй сердцем»[519] — самое время спокойно и трезво подумать. В том числе — на богословские темы.


МИССИОНЕРСКОЕ ПОЛЕ

Приступая к работе, нужно трезво оценить свои возможности и ресурсы, а также состояние «рабочего поля».

Тут уместно отметить радикальное изменение нашей «социальной базы». Христианство перестало быть крестьянской религией. Оно вернулось в города. Именно — вернулось. Христианство начиналось как городское движение. В составе Нового Завета нет послания, адресованного «На деревню, дедушке». Послания Павла направлены к крупнейшим городским общинам — в Рим, Коринф, Фессалоники, Эфес… В течение целого ряда столетий христианство оставалось в городах и мало затрагивало быт и верования сельских жителей. Именно в ту эпоху слово «селянин» приобрело значение «язычник» (это значение слова paganus фиксируется в кодексах византийских императоров Юстиниана и Феодосия, а также в церковной литературе). И уже в этом значении paganus пришло в русский язык и стало звучать как «поганый».

Но в конце концов христианство совершило свой второй величайший миссионерский прорыв (первым прорывом был выход за рамки Израиля: обращение к «язычникам»). Оно смогло стать понятным и любимым жителям лесов и деревень. И на Руси селяне даже стали именовать себя «христианами» («крестьянами»).

И уже в XIX веке Православие считалось религией крестьян. Сегодня же оно становится городской религией, даже более того — религией мегаполисов.

«Процент верующих в Москве выше, чем в целом по России на 15–20 %. Численность православных в Москве с 1993 по 1996 годы выросла на 16,5 % (49,2 % в 1993 году и 65,7 % в 1996-м). Причем сократилось число тех, кто называет себя "просто христианином", то есть не относит себя к какой-либо церковной деноминации (20 % в 1994 г. и 12,6 % в 1996). В целом же по России численность православных увеличилась за эти же годы на 10 %, а в Москве — на 17 %. Как отмечают социологи (Центр социологических исследований МГУ), "рост посещения православных церквей сопровождался резким снижением посещения выступлений зарубежных религиозных проповедников: 18,3 % в 1993; 9 % в 1994; 6,4 % в 1995. В 1996 г. этот вопрос уже не задавался, поскольку конкурентами Православной Церкви стали уже не иностранные евангелизаторы, а наши доморощенные колдуны, ясновидящие и целители, выступления которых посетили 4,7 % москвичей"»[520]. По другим исследованиям — «В 1996 г. верующими себя считали 66,2 % москвичей и 50,6 % жителей регионов России. Посещают храмы в течение года 72 % столичных жителей и 43 % россиян в регионах»[521].

Сегодняшнее Православие — это урбанистическая религия. В деревнях — пустые храмы и спивающиеся крестьяне, которым совершенно наплевать, что в этом храме: клуб, танцплощадка или зернохранилище.

Эта картина до того привычна в крупных городах России, что в марте один священник из Западной Белоруссии потряс меня своим сообщением. Как-то, после тяжелого лекционного дня, когда мы всюду ездили вместе, он говорит мне: «Ой, скорее бы Троица». Я удивляюсь; «Батюшка, а что так-то? Почему Вы Троицу ждете?». — «Ну, как, после Троицы начнутся полевые работы, люди в поля пойдут, и значит, в храме народу уже не будет. А, это значит, что можно будет, с одной стороны, ремонтом храма заняться, а с другой — поехать самому отдохнуть».

Я слушаю его — и поражаюсь. Потому что вокруг Москвы, в Центральной России ситуация ровно обратная: сельские приходы оживают только после Троицы — дачники приехали. Вот несколько лет назад в поселке Нерль Тверской епархии собрали сход, на повестке дня — судьба местного недоразрушенного храма, в котором размещается «дом культуры». Голоса разделились пополам: половина — за храм, половина — за дискотеку. Но за храм были дачники, москвичи, а за дискотеку — аборигены: «А где мы танцевать будем, где мы кино смотреть будем? Вы что?! Если надо кого покрестить или отпеть, то в соседнее село свозим, ладно. А в повседневной жизни нам киношка нужна!».

Сто лет назад Православие было крестьянской религией, а города жили Вольтером, Марксом и Дарвином. Но сегодня все не так. Мы снова — в городе.

Но и горожане — далеко не все «наши». Судя по московским храмам, у нас не крестят без рекомендации из деканата.

Зайдите в любой храм в Москве, попробуйте найти там рабочих, — и, к сожалению, вы их почти не увидите. Присмотритесь к лицам той молодежи или людей среднего возраста, которые там стоят (а их число уже сопоставимо с «бабушками»), — это преимущественно интеллигенция. В московских храмах либо люди с минимумом образования — традиционные бабушки, либо с максимумом — те, у кого есть вкус к высокой культуре, серьезной мысли, к сложности, а не примитиву, который предлагают всевозможные секты.

В России для нашей проповеди открыта разве что студенческая молодежь. Вообще Православие сегодня превращается в секту интеллигентов.

Говоря языком социологии, в Москве конца 90-х годов XX века впервые за 150 лет исчезла корреляция между образовательным цензом и религиозностью. В течение многих (в том числе предреволюционных) десятилетий чем выше был уровень образования, тем меньше была религиозность. Но сегодня это уже не так.

Как-то в Московской Духовной Академии проходил «круглый стол» на тему «Церковь и молодежь». Наиболее здравым там было выступление одного провинциального батюшки, протоиерея Бориса Нечипорова — выпускника психологического факультета МГУ, избравшего полем своего служения не Москву, а районный городок Конаково в тверской глубинке. И вот отец Борис говорит: «По тому, что я вижу в своем городе, есть только одна группа молодежи, в отношении которой у нас есть надежда, что мы сможем о чем-то говорить, понять друг друга. Это боевики: те, кто занимается в клубе боевых искусств. Все остальные — или в бутылке, или на игле». Беседовать о душе, вечности, смысле жизни, Боге можно только с трезвым человеком. Да, и пьяница с радостью «поболтает», но ничего не поймет, не запомнит и выводов не сделает. Трезвыми же бывают только ребята, которые занимаются спортом; а спорт для них — это в основном боевые искусства. Конечно, у них там насаждается скорее оккультная философия. Тем не менее есть какое-то общее проблемное поле»…

А мое выступление было следующим, и я говорю: по моим наблюдениям и опыту — как столичного жителя — есть еще и другая группа. Кроме «боевиков», есть еще шанс найти общий язык с «карьеристами». По той же причине: они хотя бы трезвы. Это те ребята, которые хотят чего-то добиться в жизни, сделать самих себя, создать семью, построить дом, сделать карьеру. И ради этого они держат себя в форме, без водки и наркоты. Они поступают в престижные университеты, учатся думать. Круг их интересов не сводится к тому, как наиболее кайфово провести наступающий вечер. Их головы также относительно трезвы, а значит, с ними еще можно спорить, можно работать. Вот у кого мысль может перейти в веру.

Как на основании английского опыта еще несколько десятилетий назад сказал К. С.Льюис: «В наши дни очень трудно обратить необразованного человека, потому что ему все нипочем. Популярная наука, правила его узкого круга, политические штампы и т. п. заключили его в темницу искусственного мира, который он считает единственно возможным. Для него нет тайн. Он все знает. Человеку же культурному приходится видеть, что мир очень сложен и что окончательная истина, какой бы она ни была, обязана быть странной»[522].

Аналогичный результат к концу тысячелетия стал заметен даже в Индии: «Показательно, что в штате Керала, где к середине 90-х годов была достигнута стопроцентная грамотность, роль религии в политике заметно повысилась»[523].

Православие с его сложностью можно принимать или просто в силу традиции (причем традиции не столько семейной, сколько возрастной; ведь те бабушки, которых мы сегодня видим в храмах, это комсомолки пятидесятых, пришедшие в храм не по инерции семейного воспитания, а по возрастному инстинкту: «Моя мама, выйдя на пенсию, пошла в храм, значит, и мне пора туда же»). Или же, напротив, в храм входят люди, готовые сказать вслед за Достоевским: «Моя осанна прошла сквозь огонь, воды и медные трубы». Это люди, которые уже очень много пережили и передумали и выбрали именно сложность и неоднозначность православия, его культурно-историческую насыщенность. Ибо нужно иметь вкус к самостоятельной мысли, чтобы вопреки «Московскому комсомольцу» и рецептам знахарей войти в сложный и небеспроблемный мир православия.

В крупнейших университетских городах страны, прежде всего в Москве и СанктПетербурге, заметно меняется состав духовенства — с точки зрения уровня его образованности. В этих городах на служелие Церкви приходит немало светски образованных людей. Наверное, нет такой научной специальности, представитель которой не надел бы рясу.

А потому в Москве у меня есть право быть невеждой. На какой-нибудь встрече станет мне некий человек возражать: «Что вы тут несете?! Наука давно доказала несусветность этих ваших догматов». А я вежливенько так поинтересуюсь: «Простите, а о какой именно науке Вы говорите?». И в зависимости от его ответа пошлю его… Если он скажет, что ложность Библии доказала физика — пошлю его к протоиерею Владимиру Воробьеву, кандидату физ-мат. наук. Если он скажет, что Библию опровергла биология — пошлю его к священнику Александру Борисову, кандидату биологических наук. Если он скажет, что медицина не обнаружила существования души, — направлю его к иеромонаху Анатолию (Берестову), доктору медицинских наук. Скажет, что христианская мистика опровергута кибернетикой — пошлю к выпускнику факультета вычислительной математики и кибернетики МГУ священнику Андрею Михайлову. Если он скажет, что изучение истории вскрыло несусветные зверства в истории христианской Церкви — я предложу ему поговорить с историком протоиереем Александром Салтыковым. Если ему мнится, что наша «духовность» разоблачена психологией — посоветую обратиться за помощью к священнику Андрею Лоргусу, выпускнику психфака МГУ…[524]

В Москве свыше ста священников-выпускников МГУ. Когда патриарх приглашает нас вместе послужить в Татьянин день — мы уже не умещаемся в университетской Татьянинской церкви и делимся на две группы, одна из которых служит в Успенском соборе Кремля…

Соответственно, и уровень религиозности Москвы выше, чем в целом по Росиии. Самый образованный и гуманитарный город России — Москва — все явственнее становится православным по своей религиозной ориентации.

Сегодня подтвердилось то, что Бердяев еще в 30-х годах видел в среде русской эмиграции: тезис о Православии как религии неграмотных крестьян — это миф; сегодня для того, чтобы быть православным, нужно знать больше, чем для того, чтобы быть атеистом: «Христианство в России, как и повсюду в мире, перестает быть народной религией по преимуществу. Народ, простецы, в значительной массе своей уходит в полупросвещение, в материализм и социализм, переживает первое увлечение марксизмом, дарвинизмом и проч. Интеллигенция же, верхний культурный слой, возвращается к христианской вере… Старый бытовой, простонародный стиль Православия кончился, и его нельзя восстановить. К самому среднему христианину предъявляют несоизмеримо более высокие требования… И простая баба сейчас есть миф, она стала нигилисткой и атеисткой. Верующим же стал философ и человек культуры»[525].

Очень зримо, до символизма, это было видно в противостоянии крымского архиепископа Луки и крымского же главного атеиста А.С.Яранцева, который в 1955-57 годах был «уполномоченным Совета по делам Русской Православной Церкви при Совете Министров СССР по Крымской области». До своего вхождения в революцию и начала партийной карьеры Яранцев, согласно некрологу, опубликованному «Крымской правдой» 20 февраля 1962 года, никак не был связан с миром науки и образования: «Андрей Степанович рано начал трудовую жизнь. Вначале работал чернорабочим в булочной, а затем молотобойцем в частной кузнице. В дни Великой Октябрьской социалистической революции…»). Конечно, попрекать рабочего человека его необразованностью нельзя. Но в данном случае этот неуч всю жизнь считал именно себя носителем самого «передового» и научного «знания», и доверенную ему административно-полицейскую власть использовал для борьбы против человека, неизмеримо более знающего, чем он. Ведь архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий) — не просто богослов. Он — врач, хирург, профессор медицины, лауреат Сталинской премии за свои труды в области гнойной хирургии[526].

В течение двухсот лет была четкая тенденция: чем выше образование человека, тем более прохладно его отношение к религии. Но на сегодняшний день впервые исчезает корреляция между уровнем образованием человека и его отношением к религии.

В крупных городах проблема «диалога» Церкви и интеллигенции не стоит. Просто потому, что немалая часть интеллигенции уже в Церкви. Нет сегодня проблемы Церкви и интеллигенции. А есть проблема множественности позиций (плюрализма) в самой интеллигенции. И есть конфликт между интеллигенцией-уже-церковной и интеллигенцией-еще-неверующей. Но не между интеллигенцией и Церковью.

Для самой Церкви перемена в составе ее прихожан означает, во-первых, что надо наложить запрет на воспроизведение церковно-публицистических штампов столетней давности. Один из таких штампов полагает, будто слова положу вражду между семенем твоим и семенем жены (ср. Быт 3:15) относятся к взаимоотношениям Церкви и интеллигенции. Сто лет назад в некоторых изданиях через запятую писалось «жиды, студенты, интеллигенты». Но если мы будем воспроизводить это сегодня, мы обречем себя на очередные сто лет одиночества.

Для примера — горькие строки из дневника святителя Николая Японского: «Наказывает Бог Россию, то есть отступил от нее, потому что она отступила от Него. Что за дикое неистовство атеизма, злейшее вражды на Православие и всякой умственной и нравственной мерзости, теперь в русской литературе и русской жизни! Адский мрак окутал Россию, и отчаяние берет, настанет ли когда просвет? Способны ли мы к исторической жизни? Без Бога, без нравственности, без патриотизма народ не может самостоятельно существовать. А в России, судя по ее мерзкой не только светской, но и ду ховной литературе, совсем гаснет вера в личного Бога, в бессмертие души; гнилой труп она по нравственности, в грязного скота почти вся превратилась, не только над патриотизмом, но над всяким напоминанием о нем издевается. Мерзкая, проклятая, оскотинившаяся, озверевшая интеллигенция в ад тянет и простой, грубый и невежественный народ» (Запись от 16 июля 1905 года // Дневники святого Николая Японского. Т. 5. С. 253). Напомню, что студенческие сходки в те дни слали японскому императору поздравительные телеграммы по случаю побед японцев над русской армией…

А для того, чтобы мы смогли работать хотя бы с ними — в наших семинариях и приходских пересудах надо преодолеть дурацкий стереотип, что, дескать, у нас на приходах бабушки, а для бабушек «этой философии» не нужно. Отмазка ленивых семинаристов — «бабушкам это не нужно» — теперь уже не срабатывает.

Соответственно, надо из нашего церковного обихода убрать стереотип, гласящий: «Интеллигент — значит, еретик». Все остальное, необразованное, кичащееся своей необразованной кондовостью и пролетарскостью, — еще опаснее[527].

В дореволюционных изданиях миссионеру всегда советовали изъясняться попроще, подоходчивее. Сегодня, напротив, миссионерски целесообразно показывать людям сложность православного мира, творческую антиномичность нашего богословия, неоднозначность понимания многих граней и библейского текста, и церковных преданий.

Во-вторых, наше возвращение в город требует оцерковления стиля городской жизни.

Некогда Церковь, придя к крестьянам, вобрала в себя (воцерковила) их быт, их заботы, их календарь. Любая крестьянская работа оказалась связана с памятью о том или ином святом православной традиции. Любое крестьянское дело имело благословение и соответствующую молитву. Городских интеллигентов XIX–XX веков это сближение церковного обряда и крестьянского быта даже смешило и раздражало: «Вы только посмотрите — чем вместо духовно-нравственного просвещения занимается эта наша православная церковь! В ее требниках есть «Чин молитвен на копание кладезя», «Чин благословения вина и елея и меда или инаго пития, или яди коея-либо, в ней же приключися животну некоему скверну власти», «Чин саждения винограда», «Чин благословения сеяния», «Чин благословения гумна или житницы», «Чин благословения стад овчих или иных скотов», «Чин благословения начатков новых овощей»…!».

Наличие таких молитв и обрядов не свидетельство примитивизации Церкви, но свидетельство ее пастырской здравости. Она смогла осознать заботы крестьянина и начала молиться о том, о чем естественно молиться именно ему.

Но вот сейчас нам пора задуматься над тем, что для большинства населения и огромной части наших прихожан эти нужды выглядят чужими. Русская деревня по сути уничтожена. Остатки сельских жителей хранят верность скорее колхозному, чем православному укладу жизни и мысли. Так не пора ли православию заговорить на языке горожан?

В начале XVIII века такие предложения уже были: 21 января 1723 года Берг-Коллегия попросила Синод «не возможно ли об оном в службе Божией во ектеньях или в молитвах прошение ввесть, дабы Творец произвождение минералов и металлов в здешней Империи благословил и ко умножению оных Свою помощь подать соизволил… Может народ, услыша оное, принять за великое и государству полезное дело и оною молитвою, мнится, что в произвождение рудных дел из народа противность может искорениться»[528]. Синод поручил составить молитву епископу Тверскому Феофилакту. Правда, О ее судьбе мне ничего не известно… Зато известно, что в 1910 году Синод утвердил составленные (будущим) митрополитом Нестором (Анисимовым) молитвы для камчадалов — на лов, на освящение рыбы, рыбных снастей и сетей[529].

Не отменяя прежних обрядов (пока есть люди, в жизни которых есть те потребности, для освящения которых составлены упомянутые требы), надо церковный круг молитв дополнить молитвой о нуждах горожан. Почему только крестьянину дозволено приносить плоды своего труда в храм и благодарить Бога за них? Я надеюсь, что в следующем столетии появятся у нас иные молитвы — «Чин благодарственного пения за первый проведенный урок»; «Благодарственный молебен за первую публикацию»; «Благодарственное пение за первого недорезанного пациента»… Есть у нас молитвы на избавление от нашествия саранчи. Почему бы не составить «Чин молебного пения на избавление от компьютерных вирусов»?

Странно, что у нас нет молитв о наших детях. Мы много говорим об опасностях, которые изливает на них современная городская жизнь и массовая культура. Но отчего же не молимся о них сами? Почему в наших литургиях нет ежедневных прошений — «Еже молимся о еже сохранитися детям нашим в чистоте и вере православней»?

А почему у нас нет молитв о наших женщинах? Есть удивительное слово в церковнославянском языке — «непраздная». Но почему нет в ектенье прошения о «непраздных женах»? Беременность и роды — это тяжелый и рискованный период в женской жизни. Важнейший. Но отчего же он обойден гласной и общей церковной молитвой? Когда-то эти молитвы призывал создать юродивый русской философии Василий Розанов. Некий архимандрит ответил ему, что такие молитвы есть. Просто Церковь не выделяет беременных в особую группу, а когда молится обо всех болящих, то и беременных тоже имеет в виду… Тут уж Розанов «оттянулся»: «Это только в больной голове монаха беременность — это болезнь! Это — норма, это высшее призвание женщины!»…

Пример уже произошедшей адаптации церковного уклада жизни к городскому ритму жизни — это изменение постового календаря. Движение богослужебного круга у нас остается традиционным — от вечера к утру. Но пост прекращается (или начинается) не с вечерней службой, а с наступлением полуночи, причем по декретно-ленинскому времени.

Еще одна уже происходящая перемена — это ночные новогодние литургии. Уснуть в эту громко-салютную ночь все равно не удастся. Дремать у «голубого огонька» невыносимо скучно. Вот и хорошо бы эту первую ночь года провести в молитве. А по окончании службы — разговеться бокалом шампанского тут же в храме… И еще два плюса от такого не-типиконного поведения: особая радость — быть трезвым посреди пьяного города. А еще — как встретишь год, так его и проведешь.

В-третьих, изменение состава наших прихожан должно быть принято во внимание при выборе главного адресата современной церковной миссии.

Понимаю, что вопрос об «адресате миссии» может показаться странным. Мол, Церковь должна быть всем для всех, обращаться ко всем…

Если Церковь действительно многочисленна, здрава, многоталантлива, то она должна быть со всеми. Если бы мы были в таком состоянии, как католическая Церковь, у которой всего достаточно, начиная с земель и банков и кончая университетами, тогда, конечно, можно было бы заняться маргиналами. Но если деятельных священников у нас мало, а мирян подвигнуть к социальной диаконии мы еще не умеем, то свои немногие миссионерские ресурсы надо все же прежде всего направлять в точки возможного роста будущего церковного влияния. Надо идти в лучшие школы и лучшие университеты.

У нас же нет ни миссионерских сил, ни опыта их выращивания. В этих условиях приходится быть очень экономным и расчетливым. «Умно-жадным».

В Евангелии мы слышим о разных полях, которые имеют разную урожайность. Вышел сеятель сеять. Одно семя упало при дороге, другое на камне… (Мф 13:3–9) Честно говоря, трудно себе представить сеятеля, который так расточителен: это не шаловливый мальчик, который играется, наверняка крестьянин умеет различать земли и знает — куда не стоит тратить зерно. И тем не менее Христос дал очень точную зарисовку палестинского земледелия той поры. Дело в том, что часто в качестве сеятеля использовался ослик, на которого вешали кожаные бурдюки с зерном, и через маленькие отверстия в них семена струйкой падали в землю. Ослика водили по бороздам, а когда его разворачивали у края поля, то, естественно, семена высыпались и на кромку поля, и за пределы. В каком-то смысле мы тоже такие ослики: навьюченные на нас меха с евангельским зерном мы должны не затыкать, но ронять его всюду, где проводит нас под уздцы Рука Божья.

Но человек все же не вполне ослик и в качестве «животного разумного» должен замечать, какое поле приносит больше плодов. Тогда в случае дефицита семян или нехватки сеятелей он пожалеет бросать зерно на асфальт или в солончак, а побольше посеет на доброй пашне.

Да, согласно Евангелию, сеять надо на все поля. Надо пройти с сеющей рукой вдоль любого поля — того, что залито асфальтом, и черноземного, и того, что ежегодно-непредсказуемо: то даст урожай, а то возьмет отпуск. Но согласно тем же притчам Христа, задержаться для более постоянной и настойчивой работы надо сначала у самого плодоносящего поля: «б какой бы город или селение ни вошли вы, наведывайтесь, кто в нем достоин, и там оставайтесь, пока не выйдете; а входя в дом, приветствуйте его, говоря: мир дому сему; и если дом будет достоин, то мир ваш придет на него; если же не будет достоин, то мир ваш к вам возвратится. А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших» (Мф 10:11–14).

Когда у сеятеля много семян, он может позволить себе такую роскошь — бросать горсть абы куда. А когда у тебя от зимней голодухи осталось только двадцать зернышек, ты не будешь их бросать по принципу «раззудись, рука — распрямись, плечо». Ты будешь для каждого зернышка пальчиком в черноземе выкапывать дырочку, аккуратно класть туда зернышко, присыпать, тут же поливать и так далее. Ты будешь выбирать, в какую почву вкладывать. Так вот, точно так же и здесь.

У Церкви сегодня немного сил. Поэтому прилагать усилия надо к точкам потенциального роста. Надо возделывать те поля, которые являются наиболее нашими, отзывчивыми.

Надо идти на проповедь не к татарам, а к русским.

Среди русских — к трезвым русским, а не к пьяным.

Из них — к тем, кто умеет отключать свои мозги от телевизора, кто живет не в мире пошлости и сплетен, а способен воспринимать серьезную информацию.

И, наконец, к тем, кто способен своей жизнью ответить на услышанную весть, а это — свойство молодежи. Вот по этим причинам моя естественная аудитория — это студенчество.

Есть ситуации, когда у миссионера нет выбора — с кем и как говорить. Это ситуация, порожденная ограниченностью личного жизненного опыта начинающего миссионера. Скажем, у него есть личный опыт армейской службы и потому ему легче разговаривать с военными. А вот в школе, среди детей он чувствует себя не в своей тарелке. Что ж — начни с того, что «по зубам».

Но представим, что достаточно разносторонний человек, который может найти общий язык со всеми, начинает свое служение в большом городе, и перед ним открыты все двери. При таком редком стечении обстоятельств лучше идти к тем, кто сможет нести слово дальше, — к учителям, журналистам, врачам, социальным работникам, офицерам, а не к машинистам метро. Не потому, что машинист хуже других, а потому что он — одиночка на работе. Надо идти к людям публичных профессий. К тем, чья работа и состоит в работе с людьми. Тогда есть надежда на общественный резонанс[530].

У нас мало миссионерских семян, поэтому надо их вкладывать в плодородную почву, а именно в ту, где они будут восприняты, и где есть надежда, что из этих семян вырастут новые миссионеры.

И лучше, конечно, именно к студентам, которые учатся на этих «публичных» специальностях.

Да, это легче, чем обращаться к ПТУшникам, но это гораздо труднее, чем просто служить на приходе и осуждать тех, кто ходит по университетам с лекциями.

Но кроме социологического, у меня есть и антропологический аргумент. Что легче воцерковить — разум или сердце? У взрослого человека — а именно с ним работает апологетика — легче перевоспитать ум, чем сердце и волю. Поэтому обращаться лучше умно и к умникам.

Да и на кого сегодня опираться священнику, если не на интеллигенцию? Вот пробую я представить себя на месте юного батюшки, который окончил семинарию, и его отправили на село служить, строить или восстанавливать храм. С чего начать? С кем наладить первые связи? Что, работяги к нему пойдут? Да нет — все начнется с учителя, с врача… и ими, может быть, ограничится…

А тут еще нам и со стороны нам подсказывают: «Ваше дело — работать среди инвалидов. Вот берите детей с болезнью Дауна — это идеальное место для христианской педагогики. Ну, еще тюрьмы. А в университеты мы вас не пустим. В дома престарелых — пожалуйста, а школы и дети отделены от вас».

Ну представьте себе, что было бы с ростом Церкви, если бы апостолы разошлись по домам престарелых! Апостолы — то есть заведомое меньшинство в языческом море — не шли к бомжам. Апостолы не работали с пьяницами.

Есть священники, у которых талант — общаться именно с заключенными и обездоленными. Но повернуть всю Церковь к работе с маргинальными слоями — это стало бы истоком очередной катастрофы. А именно в эту сторону нас тщательно подталкивают: «Идите к маргиналам и маргинализируйтесь вместе с ними».

Не надо топить Православие в социальном болоте. Русская Церковь сегодня в таком состоянии, что сама маргинализирована. Когда сил мало, надо делать то, что можно. Но наша Церковь еще инвалид. И потому пока немногие миссионерские силы надо направлять в точки возможного порождения миссионерского эха.


О ЦЕРКОВНО-СЛАВЯНСКОМ


Отталкивает ли церковно-славянский язык от храма молодежь?

А «старёжь» он не отталкивает? Молодому-то легче понять старославянский язык, чем пожилому. Мышление у молодых более гибкое. Но старики в храм ходят и не жалуются на «непонятность».

Отчего это язык, который был понятен неграмотным крестьянам XVIII века, вдруг стал непонятен кандидатам наук XXI века? В церковнославянском языке всего лишь десяток корней, которых нет в современном русском языке. За последние 10 лет мы с вами выучились словам типа «ваучер» и «фьючерс», «сайт» и «провайдер», «хоббит» и «квиддич». Неужели трудно понять, что означает слово «живот», «присно», «выну» и т. д. Для образованного человека, я думаю, проблемы это никакой не составляет. А необразованной молодежи в храмах сейчас просто нет.

Бабушкам в храме не скучно и не непонятно. И если происходящее в храме непонятно человеку с высшим образованием (особенно с гуманитарным) — значит, человек просто не желает приложить усилий к пониманию. А без воли к пониманию никакое постижение невозможно. Значит, дело не в трудности и неразрешимости задачи, а в нежелании приступить к ее разрешению. Как справедливо заметил архимандрит Софроний (Сахаров): «Неуместны доводы якобы непонятности для многих современных людей старого церковного языка; людей поголовно грамотных и даже образованных. Для таковых овладеть совсем небольшим количеством неупотребительных в обыденной жизни слов — дело нескольких часов. Все без исключения затрачивают огромные усилия для усвоения сложных терминологий различных областей научного или технического знания; политических, юридических и социальных наук; языка философского или поэтического. Почему бы понуждать Церковь к утере языка, необходимого для выражения свойственных высших форм богословия или духовных опытов»[531].

А потом, напрасно Вы думаете, что если в храме служить на русском языке, то там будет больше молодежи. Появятся другие отговорки: посты длинные, службы долгие, скамейки жесткие, пол холодный и вообще с пивом мы вчера перебрали… Вот была бы на этом мраморном полу дискотека — вот тогда мы пришли бы…[532]

Есть люди, которые ищут самооправдания своей нецерковности. Они верят, но живут мимо Церкви. Сейчас практически нет людей, которые были бы сознательными атеистами. Их кредо — «что-то есть», и «мы православные, потому что мы русские». И как же им объяснить самим себе и друзьям свою нелогичность, сочетание своей полуверы с собственной полной нецерковностью?

И тогда он находит как будто «рациональный» довод: «А у вас попы пьяные, и мне вообще непонятно, о чём вы там молитесь».

Нет, не язык разделяет эти два мира: Церковь и молодежь. Я не поддаюсь обаянию формулы, гласящей, что если бы, мол, мы перешли на русский язык, то люди пошли бы в храм. Да не пошли бы! Человек решает идти или не идти в храм совсем не ради того, чтобы нечто «понять», «расслышать». А хочется ли ему понимать? Да и вообще за пониманием ли он в храм зашел? Ведь молитва — это не сводка теленовостей. Тут понятность не самое главное. Будь оно иначе — православные интернет-странички стали бы конкурентами храмов…

И с нашей стороны главная трудность — не в языке богослужения, а в языке общения людей. Если бы Оптинские старцы молились на китайском языке, люди все равно бы к ним шли, потому что старцы говорили на языке любви. Этого языка люди ждут, этот язык они чувствуют. И поэтому, когда начинаются дискуссии о том, на каком языке вести службу, то, по-моему, это попытка уйти от главного. Почему в наших храмах мало любви? Вот главный вопрос. Остальное потом.

Вот заходит в храм человек, не прихожанин, а захожанин. Заходит в такую минуту, когда службы нет. Служба только что кончилась, и батюшка ещё не успел из храма убежать. Человек заходит и видит: справа свечной ящик, там бабушка свечки продаёт; а слева батюшка стоит, ничем не занят. Вопрос: к кому обратится зашедший?.. Вот и вы дружно отвечаете, что к бабушке… Но тогда второй вопрос: ну почему нас, попов, так боятся? Если священники будут радоваться людям (не сбору, а людям!), то и люди будут радоваться священникам.

Но слишком часто священнику или епископу нечего сказать людям. И это видно, когда он пробует выдавить из себя проповедь или интервью. Видно, что нет у него никакого интереса к людям. В последнее время даже появился такой тип священника, у которого нет даже экономического интереса к людям. Потому что у него есть парочка богатых спонсоров, и этого ему хватает и на ремонт храма и на строительство дачи. Так что ему даже с точки зрения экономики не интересно, чтобы у него больше прихожан было. У него и так всё хорошо.

Один российский архиерей лет 5 назад приказал во всех храмах своей епархии пробить выход из алтаря прямо на улицу, чтобы он мог сразу после службы сесть в «Волгу» и, избегая общения с паствой, уехать. Вот пока у нас будут такие тайные лазы, отчужденность людей от Церкви будет оставаться.

Беда наших приходов, на мой взгляд, в другом. Не в наличии церковнославянского языка, а в отсутствии языка любви. Я уверен: если бы Серафим Саровский совершал литургию даже на китайском, люди бы все равно к нему шли. Они видели бы дух этого пастыря, его глаза, лицо, неравнодушие к тем, кто стоит перед ним. Важно, кто священник — пастырь или наемник.

Священник из предстоятеля должен превратиться в председателя. В самом буквальном смысле этого слова. На Богослужении священник именно пред-стоит. Он вместе с верующими смотрит в одной точку — на Восток, навстречу Второму Приходу Христа. Поэтому, кстати, поворот престола и молящегося священника лицом к верующим (что сделали протестанты и католики) разрывает динамику Богослужения, замыкает людей в их чисто человеческом и иерархическом общении. В таком случае люди смотрят друг на друга, настоятель противопоставлен молящимся…

Так вот, кроме — пред-стояния священник должен еще и пред-седать: после службы, в собрании, чаепитии, беседе. Нужна обычная человеческая доступность священника. И вот в этом смысле у тех же протестантов лучше. Чем у нас. Нет, нет, не спешите обвинять меня в экуменизме. Я всего лишь повторяю то, о чем мечтал еще святитель Феофан Затворник: «Отчет я читал. Там нет ничего неправославного. Хвалит штундистов не как правоверующих, а что как кто станет штундистом, так начинает добре жить. Цель у него — завесть православную штунду[533]. Ведь штунда, собственно, есть собрание для бесед благочестивых не в богослужебные часы. Тут поют духовные стихи, читают Евангелие, книги, беседы ведут. Я рекомендовал ему этот отчет представить Владыке с той целью, чтобы возбудить его заводить везде православную штунду, внецерковные собрания и беседы»[534].

Нет, я не встал в позу обличителя, тыкающего пальчиком в чужие грехи и немощи. Сказанное мною — лишь часть нашего общего серьезнейшего недуга. Имя этому недугу — неправославие. Неправославие не в смысле ереси и отступления от догм. Неправославие в смысле неверной молитвы. Это и мой личный недуг. Богослужение очень часто отбирает у меня силы, а не даёт. Почему, причастившись Тела и Крови Христа, я чувствую себя уставшим? Мне прилечь хочется, вместо того чтобы, «с миром изыдя о имени Господнем», горы с места сдвигать, ибо все могу о укрепляющем меня Господе Иисусе (Флп 4:13)… Эта послелитургическая немощь есть признак духовной болезни. Знаю, что бывает иначе, что порой именно после службы летишь как на крыльях. Но почему же так редко? Почему так в прошлом?..

Наконец, говоря о «понятности», стоит помнить, что понятность — это вещь отнюдь не лингвистическая. Есть непонятность, порождаемая различием личного опыта. Есть непонятность, порождаемая расстоянием между культурами. Богослужение родом из византийской культуры, и это уже предполагает, что его язык до некоторой степени иностранен. Даже если его перевели на русский.

Вы встречали издания «Канон Андрея Критского» с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на «отлично» знать Ветхий Завет.

Ну, переведёте вы с церковнославянского на русский язык «ниневитяны душе слышала еси кающыся Богу». Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про «ниневитян» и про их покаяние? Бесполезно говорить «будь как Жанна д'Арк» тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить «кайся как ниневитяне» тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…

Или — из чина исповеди: «Боже иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду от своих согрешений оставление даровавый». Перевели на русский: «Боже, который через своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду». Ну и что? Для того, чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (см. 2 Цар 12), и в чём был грех Давида…

Другой же и очень серьёзный вопрос, — вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе — что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение «о Ручка позлащенная». Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: «о, позолоченная Ручка!». Чем лучше-то стало? Только ещё больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять — нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил Я есть Дверь (Ин 10:7).

А если пояснять все — так и молиться не будет времени… Чукотский писатель Рытхеу рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: «У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. На этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зуба у нашего директора школы. И днем, и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое. Это животное ученое, говорящее…».

Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Не надо ничего менять во внутренней церковной жизни: в том, что касается богослужения, в том, что называется словом православие (умение правильно славить Господа). История России показывает, что народ очень болезненно воспринимает, когда власть или отдельный человек прикасаются к этому жизненному нерву Православия — обряду, молитве, таинству, составу вероучения.

Но могут быть реформы в церковном дворе. Не в церковных стенах, а в церковном дворе — на территории, окружающей церковь, пограничной с миром внешней культуры. Ступеньки, подводящие к церковной двери, могут ремонтироваться, реформироваться. Но собственно церковное пространство, обжитое, намоленное, дорогое для людей, которое уже в церкви, я думаю, не стоит перестраивать.

Представьте себе: мы, современные люди — студенты, аспиранты и прочие живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ в Литургии.

Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.

И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.

А знаете, как русский человек переживает церковнославянский язык, если только он разрешит себе с любовью вслушаться в его мелодику? Об этом рассказал Валентин Распутин. Персонаж его повести «Дочь Ивана, мать Ивана» так открывает мир нового для него языка (языка, а не «базара»): «Он взял с собой из дому на всякий случай книгу пословиц русского народа и церковно-славянский словарь. И на всякий же случай на третий или четвертый день раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: лепота, вельм и, верея, чресла, навет, златозарный, светосиянный… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов: мам а, люблю, дорогой, спасибо, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, все ждал и ждал, когда прикоснется к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нем мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… все-все знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нем, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы, нуждается в пробуждении! Он как бы недорожденный, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении».

Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, т. е. он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нём никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто[535]. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддаётся реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковно-славянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия было заново отредактированное издание круга Богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70-80-е годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.

О такого рода пересмотрах мечтал святитель Феофан Затворник: «Ушинский пишет[536], что в числе побуждений к отпадению в штунду[537] совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова[538]все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!!… Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем»[539]. «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего. Начала чувствоваться потребность обновления»[540].

Святитель Николай Японский, которого необходимость перевода богослужебных текстов на японский язык заставила поближе познакомиться с нашими церковно-славянскими переводами, не раз оказывался в тупике — «Что за трудности в канонах Евхаита! А без греческого текста и совсем не понять бы их! Как жаль, что не исправляют славянский текст Богослужения!… Славянский текст в иных местах — просто набор слов, которых не свяжешь, как ни думай. Хотел бросить, пока добуду греческий подлинник; впрочем, с присочинением и опущениями — пошло»[541].

Так что и новые переводы, и «присочинения» и «опущения» при новых редакциях церковно-славянских текстов знакомы церковной истории. И если при новом издании выражение «неумытный Судия» (из 3-й коленопреклоненной молитвы на вечерне Пятидесятницы) заменить на «неподкупный Судия» или «немздоимный Судия», то вряд ли эстетика и духовный смысл Богослужения потерпит какой-либо ущерб.

Есть и откровенные странности и неудачи в переводе на церковно-славянский язык. Например «задостойник» Рождества Христова: «Любити убо намъ, яко безбедное страхомъ удобее молчаые, любовь же дево песни ткати спротяженно сложенныя, неудобно есть: но и мати силу, елико есть произволеше, даждь» (!тёруем \\tv ПЦйс wc; ok(v6uvov србрш, Pdov оюяф, ты лббш 6ё Пар0&/?, 'Y|avouc; ucpcuveiv, ouvt6vux; T?0r|YM^vou<;/ Еруюбёс; eotiv, a ХХй кш Мг*|тг|р oQ&voq, 'Oor| n&puKEV п npoalpeoic; б(бои).

Ни клирошане, ни семинаристы не могут, глядя на этот текст в Минее, его расшифровать (чего уж ожидать от простых прихожан!). Я бы для начала переложил так: «Удобнее было бы нам любить страхом порожденное молчание как безопасное; понуждаемы же мы ткать любовью песни «спротяженно сложенные», Дево. Но если есть твое произволение, Мати, дай нам к этому силу».

Перевод Нахимова: «С одной стороны, нам было бы довольно легко переносить молчание, так как оно не грозит бедою; с другой же, о Дева, вследствие влечения сочинять вдохновенно сложенные гимны, это слишком трудно. Но Ты, о Матерь Божия, и даруй мне крепость, уравновешивающую мое природное призвание».

Перевод П. П. Мироносицкого: «Во имя страха хранить молчание, как безопасное, нам было б легче. Любви же ради ткать гимны стройные и изощренные нам трудно, Дева! Но Ты и силу, о Матерь Божия, дай таковую, каков наш выбор».

Переводы протоиерея Петра Алексеева:

«Любезнее и безопаснее для нас, чтоб молчать; желательно же есть Тебя, Дево, восхвалять песньми протяжными, но по достоинству трудно. Ты убо, Мати Божия! подаждь мне столько силы, сколько моего к Тебе усердия».

«Любезно, правда, есть молчанье, Что всем легко и без вреда; А наше точно в том желанье, Чтоб, Дево, петь Тебе всегда Хвалы в стихах сколь можно стройных; Любовь моя велика, Мать! Но нет словес Тебя достойных: Изволь Сама мне помощь дать».

И есть еще вполне справедливое замечание одного интернет-анонимного семинариста по поводу «протяженно-сложенных песен»: «quvtovoc; — (по Lampe) 1. strained tight, taut (т. е. туго натянутый); 2. intense, eager, vehement of power, esp. desires and actions (усердный, напряженный, страстный); zeal, eagerness in the way of Christian perfection (рвение, усердие, старание). Если я не ошибаюсь, то ### происходит от ###— (по Дворецкому) 1. делать острым, острить, точить; 2. возбуждать, разгорячать, разжигать; 3. возбуждаться, вспыхивать. Ой, а откуда же взялись «спротяженно сложенныя» песни? Может быть, они, наоборот, не протяжные, а распаленные ревностью, отточенные старанием, заостренные усердием? Трудно-то (Ерусобёс; EOTiv) ведь богослужебные песнопения петь не из-за их длины, а по причине того, что они должны быть ярким и напряженным обращением к Богу».

И все же в слухе о том, что «в церкви все непонятно», есть изрядная неправда. Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.

Еще одна неправда формулы «в церкви все непонятно» в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где всё создано их головами и руками (а по настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки made in современность. Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «читателей газет — глотателей пустот» (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке богослужения, но и о языке церковной мысли и веры) никогда не может быть до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.

Неправда уверения, будто «в Церкви все непонятно» — и в предположении, что церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного Богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь церкви понятна начинающему — значит в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «все понятно» — значит в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел путь инициации. У церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд и ради его сохранения обряд и сложился.

В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа нездорова. «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» Церкви.

Требование «обновления» Церкви в большинстве случаев не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не позволяет себе расслышать евангельский зов. Некоей глубиной своего сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, он старается заглушить голос совести.

В церковной жизни и молитве «всё непонятно» людям, живущим вдалеке от Церкви, но при этом почему-то желающим реформировать не свою, а чужую среду обитания.

О непонятности храмовых действий я могу говорить по-разному. В семинарском кругу я могу поразмышлять о том, как можно было бы нечто изменить в нашем богослужении, чтобы оно было более понятным и оказывало большее воздействие на души людей. А вот на встречах со светскими людьми поднимать тему возможных перемен в Богослужебном укладе не стоит. Задача миссионера — учить человека жить в Церкви такой, какая она есть, а не в «Церкви моей мечты».

Вне зависимости от того, как сам миссионер относится к церковно-славянскому языку, его задача именно как миссионера состоит в том, чтобы привить неофиту понимание этого языка и любовь к нему. И потому я буду искать аргументы, объяснять, почему Церковь предпочитает сохранять столь «архаичные» формы богослужения, эстетику, язык, календарный стиль и так далее. Легко было бы сказать: «это устарело, а мы люди передовые и все отменим». Но такое миссионерство было бы «во имя свое», приводило бы людей к себе, ане в реальную Церковь. Если мы ставим задачу не шокировать своей необычностью, а привести человека в Церковь, то нам нужно уметь объяснять все, чем Церковь дорожит.

Не от нас с вами зависят какие-то перемены в церковной жизни, в богослужении. Не надо бросаться что-то менять, у нашего поколения неофитов нет на это права. Сначала должна быть воссоздана культура дискуссий и найдена взвешенная аргументация. А пока — пускай семинаристы спорят об этом между собой. При том, однако, жестком условии, что все и ограничится этими спорами и в ближайшие десятилетия (или по крайней мере во время моей жизни) не воплотится ни в какие «дела».

* * *

Из речи Патриарха Московского и всея Руси Алексия Il «О миссии Русской Православной Церкви в современном мире»[543]:

Большинство наших соотечественников утратило чувство преемства и развития православной культуры. В итоге употребляемые в Церкви культурные средства, относящиеся к прошлым векам, воспринимаются новообращенными или как этнографические реликвии, или, наоборот, как нечто имеющее ценность, сопоставимую с ценностью неизменных вероучительных истин.

Последнее подтверждается развернувшимися в недрах нашей Церкви спорами вокруг использования в храме славянского языка, на протяжении столетий являвшегося и остающегося языком богослужения в Русской Церкви точно так же, как византийский греческий — всегда употреблялся и продолжает употребляться в церквах Греческого Востока, а древнегрузинский — в Грузии. Славянский язык не для всех понятен: поэтому многими литургистами нашей Церкви давно уже ставится вопрос о переводе всего круга богослужебных текстов на русский. Однако попытки перевода богослужения на современный разговорный язык показали, что дело не исчерпывается только заменой одного словарного состава на другой, одних грамматических форм на другие. Литургические тексты, употребляемые в Православной Церкви, являются наследием византийской древности: даже переведенные на современный язык, они требуют от человека специальной подготовки и глубокого вслушивания в каждое слово для того, чтобы их смысл мог раскрыться верующему сердцу. Поэтому проблема непонятности богослужения не исчерпывается только вопросами языка, которые, безусловно, должны ставиться и решаться. Перед нами более глобальная, поистине миссионерская задача — научить людей понимать смысл богослужения. Ведь наши литургические тексты могут быть величайшим средством учительного, просветительного, миссионерского служения Церкви, ибо в них — глубочайшая мудрость двадцати веков христианства.

В Церкви есть вечное и есть временное. И если догматы Православия, составляющие непоколебимое основание Церкви, неизменны, то выражение божественных истин в формах культуры, в том числе культуры литургической, с веками развивается. Развивалось оно и в нашем столетии, но вне пределов СССР, где церковная жизнь оказалась под гнетом богоборческой власти и где преемственность его как бы остановилась на 1917 годе. Теперь это развитие будет продолжаться, и мы должны думать о такой организации богослужебной жизни Церкви, которая позволила бы оживить просветительный и миссионерский элемент этой жизни. В данной связи мы обратим особое внимание на труд, начатый, но не завершенный Поместным Собором 1917–1918 годов по упорядочению богослужебной практики, и доведем до конца редактирование славянских богослужебных текстов, также начатое в нашей Церкви.



МНИМЫЕ ОШИБКИ

В жизни миссионера есть ошибки, а есть духовные опасности. Первых надо избегать, вторых — не всегда.

Опасности — это то, что может угрожать духовному здоровью миссионера.

Для сохранения внутреннего мирного устроения полезнее всю жизнь считать себя послушником, слушателем, нежели лектором; миссионер же заходит за ту черту, за которой его остерегает апостольское предупреждение: не многие делайтесь учителями (Иак 3:1).

А из-за того, что миссионер обращается к нецерковным людям, он и сам оказывается в некотором отношении вне Церкви. Законы психологии (равно как и законы аскетики) говорят, что от чистоты моего взгляда зависит чистота моего сердца. Где мой взгляд, где мой поиск — там и мой ум, а где мой ум — там до некоторой степени или хотя бы в ту минуту и я. Что может быть естественнее для верующего сердца, чем решение апостола Павла: я рассудил бытьувас незнающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого (1 Kop 2:2)? А миссионеру приходится знать очень многое из того, что малополезно и малоинтересно для христианина, но без пересудов о чем не могут жить его нецерковные собеседники.

Служение миссионера действительно кенотично. Из дивной красоты монастыря с его налаженным богослужением и устроенной духовной жизнью надо уходить в мир диспутов, словопрений, оскорблений, в мир, где много меньше евангельского света. Хотелось бы пожить в Лавре — но для этого пришлось бы отказаться от того, что нужно не столько мне, сколько другим людям[544]. Их судьбами пришлось бы платить за большее собственное душевное благополучие (или за его видимость). Душе было бы на пользу, если бы миссионер провел пост в монастыре. Но его зовут в те края, где монастырей еще нет, зовут для проповеди Евангелия. И там точно не удастся достичь такой собранности в молитве, какая была бы возможной при монастырской или хотя бы устойчивоприходской жизни.

Сердце хотело бы не питать себя ничем, кроме святых слов и святых книг. Но миссионерский рассудок требует со вздохом пройти мимо шкафа, в котором стоят святоотеческие творения, и заставить себя развернуть книгу с языческими мудростями или бреднями (чаще всего они там перемешаны) — потому что именно об этих книгах будут завтра тебя спрашивать твои неоязыческие совопросники. Хотелось бы читать только книги святых отцов. Но проповедник должен отталкиваться от того опыта мысли и переживаний, что уже знаком нецерковному человеку, и опираясь на него, вести встреченную душу в неизвестный ей мир православного Предания. Надо знать круг авторитетов, текстов и проблем, в которых живет человек современной культуры.

И далеко не всегда знакомство с миром светских кумиров доставляет радость узнавания чего-то близкого. Пять лет моей жизни были посвящены изучению «творческогонаследия» Блаватской и Рерихов. Три тома творений преподобного Симеона Нового Богослова у меня стоят недочитанными до сих пор. Зато прочитаны все три огромных тома «Тайной доктрины», двухтомник «Разоблаченной Изиды», уйма томов «Живой этики», собраний писем, теософских журналов, сборников и газет… И чувствую я себя после этого как ассенизатор после рабочего дня…

Как сказал об этом архиепископ Александр, «пора, наконец, отказаться от общения с молодежью XXI столетия на языке века девятнадцатого. Нам так хочется замкнуться в своем уютном мире, где тихо мерцают лампады и ублажают слух молитвенные песнопения! Но если всю эту красоту мы хотим даровать молодежи, то должны немедленно покинуть свой уютный мир и дерзновенно выступить на проповедь, освоив термины компьютерных программ. Известный афоризм гласит: "Пусть мне нравится клубника со сливками, но рыба любит червяка, и чтобы ее поймать, перед рыбалкой необходимо запастись ими, а не деликатесом"»[545].

Хотелось бы говорить только на том языке, на каком произносятся проповеди в академическом храме. Но это язык, понятный только «иудеям» (в смысле — людям, уже вошедшим в народ Нового Израиля). А ведь есть еще и «эллины»…

Ora et Iabora[546] не всегда совместимы. И миссионер, отдающий предпочтение работе, погружающий себя в мир языческих мифов (ради обнажения их противоречий, недостаточностей и опасностей), конечно, рискует собственным духовным здоровьем.

Миссионерское служение требует сегодня жертвенности не в том смысле, что недообращенные язычники могут скушать миссионера. Есть и иная жертвенность в миссионерском служении. Это жертва полнотой собственной церковной жизни для того, чтобы быть ближе и понятнее нецерковным людям.

Эта формула не должна пугать. Для человека, полюбившего монашескую жизнь, бывает очень болезненным его призвание к епископскому служению. Я знаю монахов, которые с болью принимали церковное послушание, мешающее их молитвенному сосредоточению (скажем, назначение строителем какого-либо храма, монастыря или подворья).

Вот две истории из «Древнего Патерика»: «Спросили старца: есть два брата, один безмолвствует в келье своей, продолжая пост до шести дней в седмицу и много налагая себе трудов, другой же служит больным. Которого дело более приятно Богу? Ответил старец: хотя бы тот брат, который держит пост в течении шести дней, за ноздри повесил себя, и тогда он не может сравняться с тем, который услуживает больным» (17,21). Но если в Патерике физическая помощь ближнему ставится выше заботы о собственном совершенстве, то тем более высоко должна ставиться в Церкви помощь в пробуждении и поддержании духовной жизни. Именно в таких ситуациях преподобный Макарий Алтайский вспоминал слова, сказанные ему преподобным Серафимом Саровским — «добро добра добрее»[547].

В Патерике же описывается кончина некоего монаха, который нес послушание монастырского эконома. Ради сношений монастыря с внешним миром ему постоянно приходилось покидать стены обители. Долгие и частые отлучки в мир не принесли пользы его душе. По смерти его лицо сразу принимает черный цвет… «Авва монастыря, будучи духовен, как скоро увидел случившееся, собрал все братство, говоря: брат наш отошел от жизни, и вы знаете, что для вашего успокоения и безмолвия от всей души занимался он делами нашими и, как человек, прельщен был лукавым и потому из-за нас подпал он греху; давайте потрудимся прилежно за него и будем молить человеколюбца Бога. Они же, сострадая к нему за все труды его, начали со слезами поститься и молить Бога, что бы Он помиловал его. И провели три дня и три ночи в посте, ничего не вкушая, но плача и сокрушаясь о погибели брата… И начало лицо брата понемногу очищаться и сделалось все чисто». Игумену же в видении Господь так объясняет Свое оправдывающее решение: «Ибо мог и он пребывать в безмолвии, как и все в монастыре. Но по поводу дел братии, как человек, погубил себя»[548].

Но наличие риска не есть достаточная причина к тому, чтобы запретить эту рискованную деятельность, или тем более к тому, чтобы брезгливо сторониться миссионеров и их проповедей и книг.

Церковная традиция знает, что нужны разные служения, в том числе и те, которые таят в себе опасность искушений. Вспомним слова преподобного Макария Великого: «Кто работает, тот о молящемся пусть говорит так: "Сокровище, которым владеет брат мой, есть общее, следовательно, владею им и я". И кто молится, тот о читающем пусть говорит так: "Чем пользуется он в чтении, то и мне послужит на пользу". И кто молится, да не осуждает работающего за то, что он не молится. И кто работает, да не осуждает молящегося»[549].

И в служении священника, и в служении епископа, и в служении богослова есть свои опасности — по-своему не меньшие, чем в служении миссионера (обвыкание к святыне, непрестанно оказываемые знаки почтения, привилегированное положение в церковной общине, доступ к власти и деньгам, возможность учительства, необходимость постоянной оценки способностей тех или иных людей к исполняемым ими церковным послушаниям…). Но, зная об этих опасностях, все же следует входить в эти служения, а не прятаться от них. Личной молитвенной сосредоточенностью, личным духовным совершенством приходится жертвовать ради того, чтобы быть с людьми и помогать им в обретении Христа.

В византийской «Повести о заключенном бесе» рассказывается, что однажды авва Лонгин, поймав черта, заставил его рассказать, какими способами он отнимает у монахов шансы на спасение души. Среди прочих козней значится и миссионерство: «Это я отправляю монахов в страну варваров под предлогом учительства»[550].

Блаженный Августин в 398 году требует от монахов пустынного острова Капрария: «Не предпочитайте ваш покой нуждам церкви, ибо если никто из лучших людей не захочет ей служить, то исчезнет и самая возможность для нее порождать их… Если мать ваша, Церковь, пожелает вашей помощи, то не отвергайте ее в ленивой неге»[551].

И святой Златоуст властно обратился к монаху-отшельнику: «Покинь свои горы и оставь там свою бесплодную склонность, которая не может послужить ни людям, ни Богу. Возьми посох и отправься на низвержение идолов в Финикии»[552]. Для Златоуста это принципиально — быть с людьми для него важнее, чем пербывать в уединенной чистоте: «Велик подвиг и велик труд монахов. Но если кто сравнит труды их с священством, хорошо исправляемым, тот найдет между ними такое различие, какое между простолюдином и царем»[553]; «Если бы кто предложил мне на выбор: где я желал бы заслужить доброе о себе имя, в предстоятельстве ли церковном, или в жизни монашеской, я тысячекратно избрал бы первое»[554].

Таков вывод святоотеческой традиции: «Если предлежат душе две вещи вредные и никак нельзя избежать одной из них: что надобно делать? — Ответ Иоанна: Из двух вредных вещей должно избрать менее вредную»[555]. «При сравнении зол должно выбирать легчайшее. Например, когда мы предстоим на молитве и приходят к нам братия, мы бываем в необходимости решиться на одно из двух: или оставить молитву, или отпустить брата без ответа и опечалить его. Но любовь больше молитвы»[556].

Конечно, служение миссионера связано с особыми искушениями. О них много предупреждают в нынешних семинариях и монастырях: «Не впади в гордыню», «Не интересуйся внешним миром — читай только отцов», «Не лезь учить других — соблазнишься тщеславием», «Очисти себя и тогда уж думай о других». Все верно (кроме разве что последнего: именно если человек однажды решит, что себя он уже достаточно очистил, — именно тогда ему нельзя ни подходить к Чаше, ни выходить на проповедь). Все верно. Но если бы кроме предупреждений об опасностях миссионерства Церковь бы еще и молилась о тех, кто все-таки вынужден идти в этот опасный край, и если бы она поддерживала их чаще, чем одергивала…

Да, чтение еретической, языческой и просто светской литературы, равно как и беседы с церковными людьми отвлекают миссионера от молитвы. Так надо не осуждать за это миссионера, а просто сугубо молиться о нем.

В советские времена очень любили говорить о том, что что-то нас от чего-то отвлекает. Любимый аргумент атеистической пропаганды был такой: религия отвлекает массы трудящихся от ускоренного строительства коммунизма. И еще тогда я видел в этом фальшь. Почему религия отвлекает, а футбол не отвлекает? Тоже отвлекает! И еще большие массы. Только против футбола советская власть почему-то ничего не имела.

Да, лекции, общение с людьми (а не с Богом), театр и книги отвлекают от молитвы. А что от нее не отвлекает? А семья? А дети? А наука? Тут какие-то двойные стандарты получаются. Почему не говорят о том, что строительство храма отвлекает от молитвы? Отвлекает, если ты священник и при этом становишься прорабом, думаешь о том, где найти качественный кирпич, да как сделать, чтобы у тебя на стройке рабочие не пили и не матюгались. Ты же тоже в эту минуту не молишься. Так что ж тогда — строительство храма греховное дело?

Поэтому вопрос не в том — отвлекает или не отвлекает. Миссия — это пространство человеческой коммуникации. Вопрос в том, что мы хотим сообщить, что мы хотим услышать. Критикующим миссионеров, а заодно и вообще вне-храмовоую культуру за «отвлечение от молитвы», я бы хотел сказать: плохо, когда человек, не усвоив азы человечности, обычной человеческой культуры и этикета, начинает претендовать на нечто более высокое. Прежде чем обожиться, надо очеловечиться.

Да и вообще зудеж насчет «отвлекает» отдает фарисейством. Как будто такой жалобщик ну непрестанно молится и кроме молитвы в его жизни уже ничего нет… Как-то к митрополиту Антонию подошли две пожилые прихожанки и сказали: «Отец Антоний, с тех пор как вы стали нашим приходским священником, невозможно молиться в полной собранности. Дети бегают, шумят, отвлекают нас». И в ответ услышали: «Да, действительно, я об этом не подумал, но даю вам честное слово, что ни один ребенок не произнесет ни звука, не сойдет с места с того дня, когда вы обе подойдете ко мне после службы и скажете: отец Антоний, у меня не было ни одной праздной мысли за всю службу. Потому что ваши праздные мысли оскорбляют Бога, а беготня ребятишек и плач младенцев — нет»[557].

Отчасти это вопрос этики, отчасти — церковно-исторической эрудиции. Даже суперсовременная дискуссия по поводу допустимости сотрудничества с рок-музыкантами — это отражение уже многовековой коллизии нашей церковной истории: как относиться к варварам — как к врагам или как к среде миссии и заботы? Мне ближе напоминание Августина: «Пусть помнит град Божий, что и среди самих врагов скрываются будущие граждане» (О Граде Божием. 1,25)[558].

Тут я на стороне святого Златоуста — «закваска тогда только заквашивает тесто, когда бывает в соприкосновении с мукой и не только прикасается, но и смешивается с ней» (Беседы на Евангелие от Матфея. 46,2).

И здесь трудно не заметить тот разрыв, который прошел между поэтикой, символикой, настроением евангельских притчей о Царстве Божием — и той психологией, что восторжествовала в историческом Православии. Евангельская символика помещает святыню в грязь, надеясь на то, что грязь освятится, а не боясь того, что святыня осквернится. Царство Божие (!!!) уподобляется дрожжам, бросаемым в тесто, зерну, брошенному в землю, кладу, зарытому в поле[559]. В неводе рыбы ценные и сорные, на том же самом церковном поле предполагается, что будут расти и сорняки и пшеница[560].

То есть нечто святое, чистое, хорошее смешивается с сором, бросается в негожее место, втаптывается в грязь. Но зато эта грязь преображается. Или хотя бы разрастается не столь стремительно[561].

Человек, несведущий в агрономии, мог бы возмутиться картиной сева: казалось бы, добротные и вкусные вещи крестьянин разбрасывает, затаптывает в грязь, обрекает на гниение… Христос пришел в мир, о котором заранее знал, что большинство в нем будет радоваться Его распятию и лишь численно ничтожное меньшинство расслышит Его слова. А апостолов Христос посылает во враждебный мир, как овец посреди волков[562]. Все притчи о Царстве Небесном связаны с тем, что что-то светлое входит во тьму, чтобы ее преодолеть. Свет во тьме светит[563]. Слово Божие пришло к проституткам и гаишникам (так на языке сегодняшних реалий будет звучать церковнославянская и оттого слишком торжественная формула «блудники и мытари»).

А вот в историческом развитии Православия возобладала противоположная тенденция: изымать святыню из мирского контекста, выковыривать свет из тьмы и класть на сохранение в позолоченный ларец. Чем дальше — тем более нарастала потребность спрятать святыню от «нечистых рук». Все выше становятся иконостасы. Усложняется путь к церковному Таинству (чтобы оно было редким, чтобы обязательно соблюсти какую-то технологию, прежде чем к нему прикоснуться). Наиболее ярко эта перемена видна на многих иконах, где святитель держит Евангелие не рукою, а подложив платочек. Оказывается, что нельзя прямо прикоснуться к Евангелию, обязательно нужно какое-то посредство. Значит, человек (даже рукоположенный и даже святой) воспринимается как источник профанации, искажения. Ты не тот, кто нуждается, чтобы святыня пришла к тебе такому, какой ты есть — грязненькому и черненькому. Нет, напротив: ты тот, кто угрожает святыне. Человек воспринимается как источник скверны. Он угрожает святыне, и святыню надо спасать от него. На Руси XVII века не принято было даже целовать иконы и Евангелие: к иконам прикладывались лишь раз в году — в Неделю Православия («после того, как они вымоются и наденут чистое платье»), а к Евангелию, выносимому на воскресной утрене, не дерзали подходить с лобзанием — «причиной тому их благочестие»[564].

Затихает прежде внятная и громкая литургическая молитва. Теперь ее скрывают от профанов-мирян. 137-я новелла императора Юстиниана пытается бороться с этой новой практикой:«Повелеваем, чтобы все епископы и пресвитеры не молча произносили молитвы Божественного приношения… но голосом, который был бы слышен верному народу…». Но в этом вопросе церковная жизнь не послушалась даже императора. Уже к Vlll веку всеобщим правилом сделалось «мысленное, молчаливое чтение молитв». Об этом свидетельствует признание святого патриарха Германа в том, что он «втайне изрекает пред Богом тайны, сокровенные от веков и родов». Правда, сам патриарх Герман удивляется и не понимает, «какая цель, мысль и сила тайно читаемых молитв?», но воспринимает это со смирением, как всеобщую церковную практику[565].

Это, конечно, радикальная антимиссионерская установка, ведь евангельский пафос совсем другой — святыня приходит, чтобы спасти меня. Так будем ли мы видеть в святыне лекарство для больных или в больном будем усматривать угрозу для лекарства? Увы, именно последняя психология господствует в наших приходах. Вот вполне показательный, нормативно-клинический отклик супер-православного участника интернетдискуссий на мою статью с предложением воцерковить день святого Валентина: «Отец Андрей, видимо, считает, что чем больше людей придет в храм — тем лучше, абсолютно безотносительно того, кто и зачем туда пришел. Его порывы, если они искренни, напоминают мне эдакую ревностную овчарку, которая бегает, лает и загоняет в свое стадо все, что шевелится в округе, и искренне недоумевает на овец, которые с удивлением смотрят на пополнение стада разносортными волками, козлищами и прочим зоологическим сбродом»[566]. Совсем незадолго до этого дня в 2004 году закончилась Неделя

0 мытаре и фарисее — очевидно, без малейшей пользы для ревнителя, вознесшегося над «разносортными козлищами».

До сих пор не изжит страх вносить цитаты из светских авторов в речь церковных людей — и этот страх порой проявляет себя даже миссионеров! Вот речь председателя Миссионерского Отдела РПЦ архиепископа Иоанна на миссионерском съезде: «Тысячи священнослужителей были репрессированы. Тогда, по слову одного из поэтов-песенников, "срока огромные брели в этапы длинные"». Точно и к месту подобранная цитата! Но отчего же имя Владимира Высоцкого показалось неуместным? Советовал же святитель Василий Великий — «Надобно с признательностью объявлять, кто отец слова»[567]. Вот бы и миссионерам был дан пример «инкультурации миссии»! Но инерция, ориентирующая речь церковных людей только на «протяженносложенные» конструкции и на возведение «санитарных барьеров» вокруг своей святыни слишком велика.

Спросите сегодня наших прихожан — можно ли священнику ходить в городскую баню, могут ли они представить себе, что апостолы мылись в общих банях. Ответ вы получите возмущенно-отрицательный: «Баня — место блудное и скверное, и негоже святыню смешивать с грязью». Но древнейшая церковная история знает о другом восприятии бани — как места встречи с людьми. Священномученик Ириней Лионский в середине Il века слышал отсвященномученика Поликарпа Смирнского, личного ученика апостола Иоанна, что апостол, придя как-то помыться в баню, узнал, что тут же находится и еретик-гностик Керинф. Тогда Иоанн вскочил с места и выбежал вон, сказав своим спутникам: «Убежим, чтобы не упала баня, потому что в ней враг истины, Керинф» (Ириней Лионский. Против ересей. 3, 3, 4; Евсевий Кесарийский. Церковная история. 3, 28). А Карфагенский собор 411 г. вообще проходил в банях[568].

Разлад между первым миссионерским повелением и последующим чуранием мира виден из сопоставления апостольских слов и канонов. Апостол: Если кто из неверных позовет вас, и вы захотите пойти, то все, предлагаемое вам, ешьте без всякого исследования, для спокойствия совести (1 Kop 10:27). Канон: «Некоторыемонахи по-видимому держат правую веру и терпели много гонений за истину, но общаются и вкушают пищу с еретиками и считают это дело безразличным, соблюдая только следующие три условия: чтобы не принимать благословения от еретиков, не петь вместе с ними, когда они предначинают, и не участвовать в приобщении хлеба их. Это противно постановлениям Святых отцов»[569]. Но блаж. Феодорит Кирский по поводу апостольских слов замечает: «невозможно было бы уловлять неверных, прекратив сообщение»[570].

В августе 2007 года вспыхнула дискуссия — можно ли церковные изображения использовать на этикетках или на деньгах. И в очередной раз Церкви надо выбрать одно из двух — или мы хотим донести свое слово до максимального количества людей, и тогда умножается число носителей священных знаков, текстов или изображений, которые могут обращаться с ними, как с обычной бумажкой. Или, напротив, мы считаем, что мир — источник скверны и надо защитить наши святыни от кощунственного соприкосновения. Такое мнение неоднократно в истории Церкви возникало, но каждый раз оно отвергалось. И изображение ликов святых на деньгах — традиция отнюдь не советская, а гораздо более древняя, еще византийская.

Чистому поистине — все чисто, ну а свинья везде грязь найдет.

Для меня формула миссионерства — слова Владимира Высоцкого: «Очень нужен я там, в темноте, ничего, распогодится». Или, говоря словами «Концепции миссионерской деятельности Русской Православной Церкви» — «миссия состоит в том, чтобы приближаться к миру, освящать и обновлять его, вкладывать новое содержание в привычный образ жизни, принимать местные культуры и способы их выражения, не противоречащие христианской вере, преобразуя их в средства спасения» (Преамбула). Именно: миссия должна приближаться, а не уклоняться.

Дискуссии о соотнесении внешних приобретений с внутренними потерями, искушениями и угрозами всегда сопровождали любой миссионерский проект. Эта дискуссия развернулась, например, на Втором Всезарубежном соборе Русской Православной Церкви Заграницей в 1938 году в связи с вопросом об участии в экуменических конференциях. В ходе этой дискуссии протоиерей С. Орлов «передает содержание своих бесед с четырьмя англичанками, на которых служба православная во время экуменической конференции произвела огромное впечатление. Две из них присоединились к Православию. Под тем же впечатлением пастор Туфт, голландец, написал прекрасную книгу о Православии. Он (Орлов) не боится выступлений в нечестивых местах. Проповедовать истину Православия можно всюду… Митрополит Анастасий — понимает, что приходится колебаться между двумя опасностями: соблазном и отказом от миссионерской работы исповедания Православия. Какое опасение возобладает? Будем исходить из положительных предположений. Облагодатствованная Церковь должна вести миссионерскую работу, ибо так можно спасти некоторых колеблющихся. Наряду с вождями, желающими обезличить Православие, другие, например, молодежь, приходят на конференции с искренним исканием. Иначе они останутся одинокими. Слышны положительные отзывы о выступлениях епископа Серафима на конференциях, исходящие от инославных. У нас к тому же имеется традиция участия в таких конференциях, установленная покойным митрополитом Антонием»[571]. В итоге было принято решение: участвовать, выступать, но не голосовать и не молиться.

То, что миссионерский дух сменился охранительским, это хорошо. Его появление означало, что есть — что охранять и беречь. Несуществующее сокровище не берегут. Плохо, что этот дух стал почти единственным, нормативно-православным. Плохо, что миссионерское поведение стало расцениваться (не в официальных документах, а науровне приходских и монастырских пересудов) как «девиантное поведение», как нечто дающее повод к подозрениям и возмущениям.

Плохо, что и прицерковленные чиновники усвоили сей дух, при этом путая консерватизм с консервами. К примеру, в марте 2003 года в Тамбове был съезд православной молодежи, и один госчиновник из областного аппарата сказал речь, где была фраза, которая меня просто ошарашила: «Наша Православная Церковь всегда цементировала наш народ». Боже, ну что за манера все живое цементом заливать! Я-то всегда считал, что цементированием народа занимается сицилийская мафия. Христос же уподоблял Церковь не цементу, а дрожжам, которые заставляют тесто бродить, дышать! Она — революционный элемент, элемент брожения, закваска, которая бросается в тесто, чтобы заставить его жить, дышать[572].

Поэтому с такой болью говорил митрополит Антоний в конце своей жизни: «Тема конференции — «В чем мы, православные, не оправдали своего призвания» — уже вызвала некоторое количество отрицательных реакций. Я получил пару писем, где говорилось: «Ваша беседа будет бессмысленна; нам так хорошо в Церкви, у нас богослужение, мы молимся, нам уютно с Богом, чего больше?..» Чего больше?! Христос сказал Своим ученикам: «Я вас посылаю как овец среди волков, Я посылаю вас во весь мир нести Благую весть — не наслаждаться ею, а поделиться ею… Многие годы я чувствовал, что этот мой опыт (встреча со Христом, когда будущему митрополиту было 14 лет — А К.) столь драгоценен, что я не могу допустить, чтобы кто-нибудь его коснулся, приблизился к нему. Я создал заповедный сад, куда мог войти и быть с Богом и с этим опытом, — откуда все прочие были исключены… 50 лет назад я стал священником в этой стране, я был приглашен выступить в числе прочих: была открытая встреча, дискуссия между двумя верующими и двумя неверующими. И каждый из нас, вернее, остальные трое выступали, а я сидел тихо, потому что очень плохо говорил по-английски и всякий раз, как открывал рот, возникало больше смущения, чем пользы. Но, когда те трое уже выступили, встал рабочий в глубине зала и сказал: "Я не понял ни слова из того, что говорили эти господа. Я хочу спросить вон того человека, который так чудно одет, в черное платье: почему он верит в Бога?" И в тот момент я почувствовал, что передо мной абсолютно решающий выбор. Либо я скажу: "Потому что прочел Евангелие и там столько убедительных мест, я могу вам их привести" (хотя он, вероятно, слышал их в воскресной службе своей церкви, какая бы она ни была); либо я расскажу, что случилось. Но я чувствовал, что если расскажу это, то откроюсь, все отдам, ничего не останется от моей такой личной, интимной жизни с Богом. И я подумал: Господи, пусть я все потеряю, но что-то дам этому человеку… И я рассказал впервые всему собранию, но, в частности, этому человеку, что случилось со мной. Я не знаю, что с ним сталось, но в тот единственный раз я снес стену своего сада. И мне кажется, что к этому мы все и призваны. Мой отец, когда мне было лет семнадцать, как-то спросил меня: "Как ты себе представляешь вечное блаженство?" Я ответил: "Быть с Богом вдвоем, наедине". И тогда он сказал: "Значит, ты еще не начал становиться христианином, потому что забыл всех людей на свете…" Я помню человека, который говорил о каких-то людях в своем окружении: они были неверующие, и в большом горе, и не знали, как быть. Я сказал: "Почему ты не поговоришь с ними о своей вере? Поделись с ними своей верой, помоги им в их страдании…" И он ответил: "О, нет! Я не могу! Я не хочу, чтобы кто-либо знал о моей потаенной жизни с Богом". И так этот человек дал другим людям вокруг остаться мертвыми, лишь бы не снести стены своего тайного, заповедного сада. Не сомневаюсь, что это отчасти относится также и к вам. И я не оскорбляю вас — я просто знаю, я священник вот уже почти 50 лет, я изъездил всюстрану, обращаясь к людям, и знаю, как люди реагируют: не выставляйте нас на люди, мы хотим тихо быть с Богом… И что мы сделали из нашего богослужения? Мы приходим в храм, наслаждаемся службами, любим пение, мы восхищаемся тем, что происходит, — и всё. Разве церковь — театр, куда приходят для собственного удовольствия, получить вдохновение, воодушевление, уйти домой в возвышенных чувствах? Нет, Церковь, понимаемая в богословских терминах, — это место встречи Бога и человека, но также место, где Бог, ставший человеком, чтобы умереть за спасение мира, говорит нам: wA теперь иди в мир и принеси Благую весть…" Если мы получили вдохновение, радость, надежду, новизну жизни, мы должны это нести тем, у кого нет всего этого. В конце римокатолической мессы священник говорит: "lte, missa est — Идите, служба окончилась". Это отпуст. Это не значит: "Можете идти домой, теперь вы свободны". Община отвечает на это: "Слава Богу", — но не в смысле: "А, кончилось!" Мы благодарим Бога за то, что Он посылает нас в мир. Французский писатель в замечательной книге "Святые идут в ад" переводит эти слова (хотя и неверно с точки зрения языка) так: "Идите, ваша миссия начинается". Если литургия имеет для нас какой-то смысл, то потому, что мы причастились Богу, Который пришел в мир ради его спасения; и если мы идем домой, просто радуясь своим переживаниям или чтобы с удовольствием пообедать в семейном кругу, то мы предаем Бога. Мы теряем Божие время, пока были на службе»[573].

Сегодня мы впервые оказались в ситуации, когда церковное и миссионерское пространства переплелись. Миссионеры должны работать на глазах у христиан: то есть говорить с инаковерующими людьми на глазах у своих единоверцев. Миссионерством приходится заниматься в одном и том же городе, на одной и той же лекции, в одной и той же аудитории, где миссионеру одновременно внимают неверующие и сектанты, язвительно настроенные студенты и православные бабушки. Точнее — студенты, напуганные нашими бабушками («да неужто и я такой стану, если в храм пойду?»), и бабушки, напуганные студентами… Конфликт психологий неизбежен.

В былые столетия пространство миссионерства и пространство обычной церковной жизни были четко разделены. В первые три века христианской истории была активная миссия, но не было еще сложившегося образа благочестия; все бурлило в церковной жизни. И поэтому самые необычные миссионерские ходы не вызывали возмущения широких церковных масс. А потом Церковь стала имперской, миссия же начала осуществляться за пределами Римской империи, вдалеке от глаз церковных людей. И соответственно, Константинополь время от времени получал победные реляции от миссионеров: такое-то племя приняло Христа, такое-то покорилось под власть Вашего Величества. Но как это совершалось, какие аргументы использовал миссионер, на каких притчах говорил — всё это осталось за рамками житий, за рамками имперских хроник.

В империи все было по уставу и всё благочинно, а за границей империи и на ее окраинах миссионеры были довольно свободны в выборе средств своей работы. И эта их свобода, необходимая пастырская миссионерская свобода, не смущала собственно православных, воцерковленных людей, перед которыми стояли другие духовные задачи. «Иннокентий мог действовать, ибо никто ему не мешал… Вместо того, чтобы сказать: "не трогай миссионеров", в самоослепительной уверенности в своей бюрократической мудрости забирают в руки все дело и убивают его»[574].

Сегодня же разговор на тему, интересную для церковной части аудитории, таит в себе риск потерять ее светскую часть. Тут уже приходится выбирать, и миссионер должен уметь жертвовать своей репутацией в глазах церковных людей ради их неверующих братьев. Есть ли для этого более уместный термин, чем юродство?..

Да, все это рискованно. Но самый большой риск — сидеть в церковной ограде и не бросать евангельские зерна за ее пределы. Византийская империя в конце концов пала именно из-за этого: ее миссионеры не интересовались арабами, проглядели появление ислама и не смогли вовремя мобилизовать духовные и интеллектуальные силы для противостояния новой секте, зародившейся на границе империи.

Я искренне завидую апостолу Павлу, потому что он жил еще в те времена, когда не было диктофонов. Он мог себе позволить такую миссионерскую роскошь, как «с эллинами говорить как эллин, а с иудеями как иудей»[575]. Представьте себе, если бы какой-нибудь иудей записал проповедь апостола Павла перед эллинами на диктофон, а потом дал бы послушать ее в синагоге. Эффект был бы совершенно определенный: живым из следующей синагоги апостол Павел уже не вышел бы…

После своих лекций я часто слышу отзывы православных воцерковленных людей: «Отец Андрей, Вы меня смутили таким-то примером или анекдотом». Но что я могу на это сказать: «Простите, кого я смутил, Вас? В чем Ваше смущение? Вы что, из-за этого в церковь не будете ходить? Будете. Вы православный человек, замечательно. Может быть, Вы думали, что я обладаю огромной духовностью, а это оказалось не так? Но честное слово, вера в святость дьякона Андрея Кураева не является обязательным условием для спасения. Поэтому Ваше смущение для Вас самих на самом деле не опасно».

Да, я заранее знаю, что те или иные мои «вольности» смутят некоторых православных. Но — именно православных. И соблазнятся эти православные обо мне, а не о Христе и не о нашей вере. Но лучше пусть церковные люди соблазняются обо мне, нежели нецерковные — о Православии.

Тем, кто корит меня тем, что я-де сею соблазн, я отвечаю: а не задумывались ли вы над тем, сколько соблазна посеяли «правильные» проповеди «правильных» батюшек? Сколько подростков (да и взрослых людей) на многие годы были оттолкнуты от Церкви потому, что встретившийся им проповедник говорил высокой церковнославянской вязью, в которой эти ребята не узнали ничего понятного для них? Когда батюшка приходит в университетскую аудиторию, проповедуя правильно и благочестиво, сыплет благоуветливыми глаголами по всем параметрам семинарской гомилетики, то в этом благочестии дохнут и мухи и студенты.

Классический пример — история обращения Антония Сурожского. Будущему митрополиту было тогда 14 лет. Он услышал первую и, увы, скучную, проповедь, в которой не было ничего, что могло бы заинтересовать 14-летнего мальчишку. У будущего митрополита в сердце осталось только одно: «Если вот эта скука и есть Православие, то для меня вопрос о выборе религии решен раз и навсегда — я отдельно, Церковь отдельно». Потом произошло чудо, но чудо-то понадобилось для того, чтобы нейтрализовать неудачную лекцию священника.

Сколько же людей отошли от Православия, потому что они были смущены именно правильными проповедями! Но таких потерь у нас в церковной среде не принято считать: отряд не заметил потери бойца, анафематизмы допел до конца.

Сколько людей стали сторониться Церкви оттого, что встретившийся им церковный проповедник мог только отнимать у них то, что им интересно и дорого, но не смог объяснить, чем же именно Церковь сможет наполнить их жизнь?

О таких проповедниках верно сказал французский историк XIX века Буассье: «Они требуют безусловного подчинения своим мнениям и в то же время стараются сделать их неудобными для усвоения»[576].

Так что уж позвольте мне подвести их к церковному порогу теми средствами, что доступны мне. А затем уж мои критики смогут прививать им нормы благочестия — теми средствами, что знакомы им.


ОШИБКИ МИССИОНЕРА

1) Первая и самая серьезная ошибка миссионера — это обращение к насилию.

И напротив, одна из причин исторической удачи христианства, его достаточно быстрого распространения по варварской Европе состояла в том, что христианство дарило свободу. Конкретно говоря — оно освобождало варварских королей и князей от дотошного и постоянного контроля со стороны жрецов. Христианство со своей невиданной вестью о разделении духовной и светской власти оказалось привлекательным для одной части элит, настроив против себя другую.

Для аналогии можно вспомнить положение в древней Индии, когда сословие воинов-кшатриев оказалось на стороне нового буддийского мировоззрения именно из-за того, что оно давало большую свободу социальной позиции сословий и смягчало ритуализацию общественной жизни, на которой покоилось влияние брахманов[577].

О роли жрецов-друидов в жизни кельтов есть свидетельство Диона Хризостома: «И без них не было позволено царям ни делать что-нибудь, ни принимать какие-нибудь решения, так что в действительности они управляли, цари же, сидевшие на золотых тронах и роскошно пировавшие в больших дворцах, становились помощниками и исполнителями воли их» (Речь 49). «Ирландские тексты пестрят упоминаниями о том же самом, говоря, в частности, что короли могли высказываться по важным вопросам только после своих друидов. Отметим, что они прекрасно согласуются (в рамках общепризнанного теперь положения о наилучшей сохранности архаического фонда культуры на периферии индоевропейского мира) с данными индийской традиции, где влияние жреческого сословия покоилось на всеобъемлющей ритуализации общественной жизни (в частности, отправления королевской власти). Друиды также обеспечивали правильное исполнение ритуалов, регулировавших нормальное течение жизни во всех ее проявлениях. Исходя из той роли, которую играла в ирландском обществе сакральная королевская власть, можно думать, что ее ритуальная регламентация была исключительно важной… Успех деятельности Святого Патрика и последующее укрепление церкви в центральных и северных частях острова были облегчены позицией местных племенных королей, правителей подчас весьма небольших объединений, и стоящего, как можно думать, за ним военно-аристократического сословия. Пойдя дальше, можно предположить, что этот слой и явился той силой, которая была впрямую заинтересована в совершающихся переменах. Сильная корпорация жречества сделалась для него к этому времени помехой и тормозом более самостоятельного и динамического развития»[578].

2) Подмена христианства чем-то иным: защитой интересов государства, народа или корпоративных интересов Церкви. Миссионер может думать, говорить, болеть, молиться и об этом, но хорошо бы, чтобы и в его собственном сознании, и в восприятии его речи слушателями сложилось представление о том, что для христианина «судьба России» — лишь часть и притом не главная, его забот. Общество — часть человека, а не наоборот. Вечность ждет меня и тебя, а не нацию или страну. Увы, во времена государственного православия «Церковь и сектанты говорят на разных языках, о разных совершенно предметах. "Как быть России" — предмет тревоги миссии. "Как быть моей душе" — предмет тревоги сектанта. "Бог хочет моей свободы", "порядок церковный не терпит отступлений" — это совсем разные темы»[579]. Подарить, а не подавить — вот образ действия настоящего миссионера. И дарить он должен не налоговые льготы и карьерные бонусы, а веру в Любовь, явившую себя на Голгофе. И предлагаемый дар он должен преподносить не от имени государства, а от имени Христа.

3) Несомненная ошибка начинающего миссионера — установка на массовый и очевидный успех.

Достучаться до всех сердец не удастся, я думаю, никогда. Самый лучший миссионер на нашей планете — Иисус из Галилеи — имел очень плохой пиаровский результат. Из миллионного населения Палестины за ним пошло сто двадцать человек (см. Деян 1:16). В любой современной пиар-компании такого проповедника — менеджера — рекламного агента — уволили бы, а нас этот пример учит радоваться немногим.

Есть замечательные слова Цицерона: «Человечество живет немногими». А Церковь вообще живет Одним Человеком.

Житие святого Кирилла говорит, что он крестил у хазар 200 человек. Житийным цифрам вообще верить нельзя (житие не хроника, не протокол и не бухгалтерский отчет), но даже если это и в самом деле так, все равно этот частный миссионерский успех не отменил общий провал: вскоре после их поездки туда Хазария приняла иудаизм в качестве государственной религии.

Святитель Николай Японский прибыл в Страну восходящего солнца в 1860 году, но первых японцев крестил лишь через восемь лет — в апреле 1868! В следующем году к первой троице добавилось еще 9 человек (и еще 25 ходили в чине оглашенных)[580].

Многолетняя миссия преподобного Макария (Глухарева) на Алтае своим итогом имела 678 обращений[581].

Так что за количеством гнаться не стоит, надо уметь терпеть свои миссионерские неудачи. Надо уметь радоваться небольшим частным победам. Если ты пришел в класс, и двое ребятишек тебя послушали — это уже здорово.

Слышит меньшинство, но зато — лучшее. Даже в самой сложной и шумной аудитории можно и нужно заметить десяток хороших глаз. И работать ради них. В этом мое отличие от школьного преподавателя. Я помню разговор с одной школьной учительницей. Год я работал в ее школе (то есть — заходил иногда почитать лекции). Четверо ребят из того моего класса сейчас уже священники… И вот я спросил ту учительницу: «Знаете, в чем различие между мною и Вами? Если после того, как Вы год поработали в одном классе, и у Вас на второй год остался хоть один ученик, это провал. А если у меня после лекции хотя бы один человек пошел и покрестился, то я буду счастлив».

Очень важно научиться радоваться малым победам, потому что немало молодых миссионеров ломаются именно на этом. Это очень распространенная ошибка, когда начинающий проповедник полагает, что он войдет в класс, и все будут настолько им «обаяны», что колонны школьников сразу двинутся к нему на приход. А этого не происходит. И тогда три вывода.

Первый — это мягкое разочарование. То есть: «Да, увы… Я старался, но у меня ничего не получается, это не мое дело, я ошибся в своих возможностях, миссионерство — не мое призвание, не надо мне нарываться на отторжение моих неумелых слов. Будуискать для себя другую колею в церковной жизни или стану как все, буду себе спокойно служить. Кого надо, Господь Сам приведет». Это мягкий вариант разочарования в миссионерстве.

Второй — средний вариант: виноват не я, а просто нынешнее поколение детей растленно и не подлежит реставрации церковным словом.

Третий — жесткий вариант — когда священник не в себе видит причину, не в своей личной неготовности или бесталанности, а во временах. «Дети даже меня не послушали… Ну, значит, дети — антихристовы. Печать на них лежит, на этом поколении последних времен. Их беспокаянность — признак конца света»… Ну, а дальше — читайте «чукотское письмо» и прочие причитания борцов с ИНН.

Четвертый — супер-жесткий вариант: слышать меня не хотят — значит, нужно их заставить! Святитель Игнатий Брянчанинов, исследовав жизнь Валаамского монастыря, в своем отчете написал: «Рассматривая формулярные списки братии Валаамского монастыря, нашел я в числе 115 братьев: из духовного звания 8, все они не кончили курса и вовсе не были в семинарии, кроме иеромонаха Аполлоса; из дворян — 4, знают только читать и писать; из купцов — 4, кое-как знают читать и пописывать. Итак, только 16 человек из таких сословий, в коих достигают значительной внешней образованности, из сих 16-ти образованный человек только один — иеромонах Аполлос, образованность прочих простирается не далее, как до знания почитывать и пописывать. Прочие 99 братьев или из мещан, или крестьяне, или вольноотпущенные лакеи, имеется отставных солдат 7 человек. Из сего можно заключить о простоте и невежестве, столько натуральных валаамским старцам. Они ревнуют по Православию, требуют для еретиков тюрьмы, цепей, сами возмущаются и возмущают образованных людей, к ним присылаемых, которые, видя их ревность, переходящую в жестокость и неистовство, соблазняются их православием… Сомнение о ереси до того распространилось в ревнителях, что они почитают еретиком всякого брата, занимающегося в келье какими бы то ни было выписками… "Блюди, — говорит Великий Варсонофий некоторому иноку, — да не покажут тебе помыслы твои комара верблюдом и камешка утесом". Сие бы можно было посоветовать и тем семи или осьми валаамским старцам, кои подозревают в ереси игумена и до шестидесяти братии. Когда я спросил их, на чем основывают они свое подозрение, то монах Иосия отвечал: "На том, что игумен и соборные иеромонахи были ласковы к архимандриту Платону и иеромонаху Аполлосу, значит, что они и сами еретики". Вот вся ересь Валаамского монастыря. Должно было употребить довольно времени на объяснение ревнителям, что не в духе нашей Церкви еретиков жечь на кострах, томить в оковах и употреблять прочие меры, свойственные веку, лицу и религии Сикста V»[582].

Так что от невежества до жестокости — рукой подать. Мера богословских знаний в современном церковном мире известна. Оттого и не стоит удивляться преизобилию всякого рода самозваных «опричников»… Кстати, обращаю внимание на использование святителем Игнатием слова «старец». В его времена[583] это слово, значит, еще не имело любезного современным ревнителям смысла «духовно-прозорливый наставник». Слово старец в те времена указывало не на особый духовный дар, намоленность и прозорливость, а просто — на возраст. Как слово «юноша» не означает «хулиган», так и «старец» не значит «святой». И седина не всем прибавляет ума (а порой, наоборот, порусской поговорке, подставляет под бесовский удар ребра). Да, мудрость приходит с возрастом… но иногда возраст приходит один.

А вот первый вариант разочарования иногда может быть полезен — в том случае, если он приводит еще к одному выводу: «Да, к сожалению, так сложилась моя собственная жизнь, что меня не научили, и я не научился общаться с молодежью, не могу я говорить за пределами храма… Ну, раз так, тогда буду сугубо молиться о тех моих сослужителях, у которых такой талант есть и которые несут именно этот крест». Или помогу им от своих приходских доходов: «Если не можешь быть ловцом человеков, то лови рыбу для питания ловцов человеков» (преподобный Макарий (Глухарев))[584]. Если разочарование привело к такому выводу — то это хорошо.

Но чаще бывает иначе, и разочарование выливается в осуждение. «Вот, я-то все делаю правильно — а меня не послушали. Если моего коллегу-соседа слушают — значит, он делает неправильно. А, значит, и православие его сомнительно». Наклонность к таким осудительным сплетням в нашей церковной среде весьма заметна.

Так что надо скорее избавляться от установки на собственную и массовую миссионерскую успешность

Когда кажется, что у меня уже столько аргументов, знаний, плюс бездна личного обаяния, что если сейчас меня закрыть в одной комнате с атеистом на трое суток, то на четвертый день он от меня выползет прямо во «объятия Отча» — не то что крещения, а монашеского пострига запросит. Затем следует некоторое неожиданное разочарование — оказывается, ты можешь быть интересен не для всех.

Чтобы избежать искушения, миссионер прежде всего должен знать, что постоянного и стопроцентного успеха ему никто не гарантирует. Напротив, Истинный Евангелист предупреждает Своих учеников о неизбежности миссионерских неудач: входя в дом, приветствуйте его, говоря: мир дому сему; и если дом будет достоин; то мир ваш придет на него; если же не будет достоин, то мир ваш к вам возвратится. А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших… Когда же будут гнать вас в одном городе, бегите в другой (Мф 10:12–14 и 23).

Частные и первые неудачи не должны истолковываться как признак того, что проповедовать больше невозможно или не должно. Частные и первые неудачи еще не есть ни доказательство личной несостоятельности миссионера, ни свидетельство наступления апокалиптических времен, закрытых для евангельской проповеди… Вспомним относительно недавний опыт великого русского миссионера: «Когда я ехал туда, я много мечтал о своей Японии, она рисовалась в моем воображении как невеста, поджидавшая моего прихода с букетом в руках. Вот пронесется в ее тьме весть о Христе, и все обновится! Приехал, смотрю — а моя невеста спит себе самым прозаическим образом и даже не думает обо мне» (святитель Николай Японский)[585]. Так что отсутствие бурныхаплодисментов при начале встречи и даже при ее завершении не всегда являются признаком неудачи.

Если в миссионере не будет терпения по отношению к человеческой инаковости, неподатливости и даже по отношению к своим собственным частным неудачам — такой миссионер впадет в горделивое «разочарование».

Надо уметь терпеть не только неудачи; надо просто уметь терпеть. Не всякая проповедь приносит свой плод сразу и очевидно. Бог может действовать через нас даже скрыто от нас самих. Евангельские притчи уподобляют Царство Божие семечку и закваске[586]. Семя не сразу приносит плод; тесто, в которое брошены дрожжи, не сразу взлетает к потолку. Бог Библии, то есть Тот Бог, Которого и от имени Которого мы проповедуем, — это Бог терпения. Святитель Иоанн Златоуст обращает внимание на то, что Бог, столь скорый в созидании, создавший мир в шесть дней, говорит воинам Израиля: «Семь дней обходите Иерихон»[587]. Как, — восклицает Златоуст, — «Ты созидаешь мир в шесть дней, и один город разрушаешь в семь дней?»[588].

Еще у Златоуста есть сравнение Бога с земледельцем. «Что скажет незнающий человек, увидев земледельца, бросающего зерна на землю? Он бросает готовые вещи, с таким трудом собранные, да еще и молится, чтобы пошел дождь и все это быстрее сгнило!»[589]. Когда сеятель раздаст зерна — он может лишь терпеливо ждать урожая. Христос запрещает апостолам прежде времени производить жатву[590]. Даже ереси нельзя выпалывать серпом.

Труд земледельца учит терпению. «Не получали ли мы иногда детьми семян, чтобы их посеять? Не бегали ли мы потом через каждый час посмотреть, не показались ли из земли ростки? В конце концов мы часто раскапывали землю, чтобы убедиться в том, что семена прорастают, и добивались того, что семена не всходили. Не случалось ли нам жать или даже раскрывать руками бутон, чтобы он скорее расцвел, и не бывали ли мы очень огорчены, когда он потом увядал, испорченный нами? Мы не знали, как нужно обходиться с живым. У нас не было терпения. То, что Бог хотел создать жизнь на земле, — это откровение Его терпения»[591].

Вот подходит ко мне женщина и говорит вдруг: «А знаете, отец Андрей, мы с дочкой неделю назад крестились». Я говорю: «Прекрасно, но я-то тут при чем?». — «Да Вы, наверное, забыли, Вы десять лет назад водили нас на экскурсию по Лавре. Я еще с Вами так горячо спорила! Вот с тех пор я начала искать веру».

Надо пройти мимо двух крайностей. Первая из них — утопический энтузиазм: «Я, наконец, познал истину и сейчас всех вас припру аргументами к стенке, и вы все как миленькие строем в мой храм пойдете!». Вторая — псевдоблагочестивое оправдывание своей лености и бесталанности тем, что, кого надо, Господь, мол, Сам приведет в храм.

4) Миссионер, как ни странно, может так увлечься проповедью о Боге, что забыть самого Бога. В своей необходимой активности легко забыть о Том, ради Кого ты активничаешь.

Даже если ты все замечательно обосновал, Бог, быть может, не желает, чтобы вот этот человек обратился именно через твою активность и именно сейчас. Поэтому миссионеру следует избегать излишней настойчивости в своей проповеди. И надо уметь терпеть свободу Бога, надо уметь терпеть свободу людей, при этом учиться радоваться немногим.

После своих первых, семинарских, дискуссионных опытов я заметил, что во мне остается какой-то неприятный осадок. Осадком этим было полуосознаваемое раздражение по поводу человека, с которым и ради которого я и вел минувший диспут: «Как же он посмел со мною не согласиться!». Ну, а раз он все же не согласился, не «перековался»— то это уж точно не моя вина, а признак его бессмысленного упрямства… И растет «разочарование» в людях, легко переходящее в презрение к ним и в отказ от миссионерской работы — не стоит, дескать, метать «бисер перед свиньями»…

Память о том, что не миссионер приводит к вере, а Господь, очень важна для самого миссионера — ибо она избавляет его от азарта идеолога. И еще это важно для того, чтобы научиться не ненавидеть тех людей, которые не послушались тебя. Вера в Промысл Божий нужна миссионеру для того, чтобы научиться спокойно воспринимать то, что кажется сегодняшним поражением, не злиться, не раздражаться.

Об этом искушении еще в седьмом веке предупреждал преподобный Исаак Сирин. По его формуле, знание рождает ненависть. Вот человек что-то делает, надеясь только на свое знание предмета и на свои силы. Но его замечательно продуманный бизнес-план рухнул. Человек начинает искать причины неудачи. Промысл Божий такой «сциентист» отвергает. В свою собственную непогрешимость он верует вполне фанатично. Диавола считает средневековой фантазией. Где же искать ему причину своей неудачи? — Только в других людях, в их злокозненности: «Враги виноваты!». И когда он «не усматривает таинственного Промысла, тогда препирается с людьми, которые препятствуют и противятся этому»[592].

Если в миссионере не будет этой терпеливой уступчивости перед неисповедимыми путями Божия Промысла, не будет пользы ни ему, ни тем, в ком он пробует пробудит веру.

Надо разрешить Богу, Которого ты проповедуешь, Самому определять судьбы других людей независимо от моих миссионерских капризов и планов. Ведь если человек меня не слушает — это может означать просто то, что Промысл Божий об этом человеке — иной, чем мои миссионерские планы.

5) Предположение, будто моих знаний о моей вере достаточно для проповеди любому иноверцу. Нужно еще все-таки знать веру своего собеседника и в соответствии с этим подбирать образ речи и аргументации. «Не один и тот же способ учения пригоден для всех приступающих к слову… С родом болезни соображать должно и способ врачевания: не уврачуешь одним и тем же в эллине многобожия и в иудее неверия в единородного Бога. Чем исправил бы иный савеллиева последователя, тем не окажет пользы аномею: спор с манихеем не будет полезен иудею. Надлежит вести речь сообразно с заблуждением каждого, чтобы из признаваемого согласно обеими сторонами мысль последовательно раскрывалась сама собою»[593].

К сожалению, этот ересеологический принцип не был перенесен в миссионерство. Язычники, где бы их ни встречал византиец, были для него все теми же книжными «эллинами».

«Единственный контакт христианских миссионеров с языческим пантеоном всегда состоял в сожжении капищ, низвержении идолов и прочих энергичных действиях, мало совместимых со вдумчивым анализом. Христиане, разумеется, вели богословскую полемику со своими языческими соотечественниками, а также с иудеями. Первое требовало классического образования, которое в раннехристианское и даже византийское время было широко распространено, второе же — знакомства с библейскими текстами, что также было естественно для христиан. Но уже знакомство с учением ислама было в Византии куда более скудным, чем можно бы ожидать, принимая во внимание интенсивность антимусульманской полемики. Например, такой сравнительно образованный человек, как Константин Багрянородный, знает об исламе лишь несколько отрывочных и искаженных до неузнаваемости сведений[594]. Что же касается тех «варварских» народов, которым Византия несла христианство, то нам неизвестно ни одного случая, чтобы их конкретные языческие верования служили для имперских богословов предметом изучения и полемики. Если бы византийцы питали хоть минимальный интерес к реальным верованиям «варваров», то и до нас дошло бы несколько больше информации об их религиях — мы же располагаем ничтожными крохами. К сожалению, представления византийцев в этой сфере были почти также стереотипизированы, как и во всех остальных областях этнографии. Подобно тому как реальным народам, в угоду античной этнографической традиции, присваивались имена народов давно исчезнувших, точно так же язычество современников воспринималось как реплика язычества античного»[595].

Нужно с интересом присматриваться к миру «объекта миссии», помня, что это тоже человеческий мир. Что в нем при всей его чуждости мне, есть что-то, что все-таки греет сердце другого человека. И это надо помнить не только тогда, когда предстоит встреча с японцами, но и тогда, когда надо идти на миссионерский диалог с баптистами или атеистами, кришнаитами или либералами.

Очень может быть, что то, что любит баптист в своем баптизме или рокер в своей музыке, дорого или допустимо и для православного христианина.

6) Есть ошибка, от которой нередко не могу уклониться и я сам. Это — неумение различать доброе от злокачественного в убеждениях моего собеседника. Миссионерски, конечно, нужно заметить это доброе и, исходя уже от него, строить свое дальнейшее собеседование. То, что любишь ты, есть и у нас. Но вот я сейчас поясню: именно тут родина возлюбленного тобой добра, именно тут оно логичнее, светлее, больше…

Как сказал при своей архиерейской хиротонии святитель Николай Японский — «католицизм и протестантизм, по природе своей, как смесь богооткровенных истин и человеческих измышлений, тех и других, точно глина и железо, не могущих никогда слиться в одно целое, — находятся в непримиримой вражде с самыми элементарными приемами логики, и при последовательном рассуждении непременно приводят или к православию для тех счастливых, которые имеют внутреннюю и внешнюю возможность узнать его, или к измышлению какого-либо нового толка, или же, при недостатке терпения, к отвержению всего разом и атеизму. Благочестивые католики и протестанты обыкновенно с усердием исполняют то, что их религия дает им чисто-божественного, о человеческих же измышлениях, включенных в число догматов, избегают и говорить, по инстинктивной наклонности к охранению своих верований. Господь да спасет их! Свое доброе чувство к ним я доказал на деле тем, что, в продолжение восьми лет живя в городе, где были католики и протестанты и ни одного патера и пастора, с любовью исполнял по их просьбам все требы, какие мог без нарушения наших церковных правил. Не об обращении таких я говорю, — они и теперь бессознательно православные; я говорю о тех началах в католичестве и протестантизме, которые делают католичество и протестантизм неправославием»[596].

А еще по Промыслу Божию бывает, что враги Церкви на самом деле хранят что-то из евангельского сокровища, которое сама Церковь на этом этапе своей истории оставила в небрежении…

Протестанты сегодня напоминают нам, что мы — рабы Христовы (и значит, больше ничьи), а не «служки Серафимовы».

Революционеры XIX века утверждали достоинство униженных и оскорбленных, эксплуатируемых людей. И их жертвенная этика по сути была вполне христианской (что и показал жизненный путь Достоевского). «Не случайно сочетались у Герцена слова "религия уважения к личности", и с обдуманным сознанием говорил он о своем человеческом православии»[597]. И Белинский видел свою путеводную звезду именно во Христе (хотя и понимаемом вполне по-светски) — «Христос первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения… Смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века… Вольтер больше сын Христа, нежели все Ваши попы»[598].

Книга «Жизнь Христа» неверующего писателя Ренана «сыграла определенную положительную роль в русском религиозном Возрождении последней четверти XIX века. Нарисованный в ней образ Христа преимущественно со стороны его человеческой природы оказался психологически очень убедительным, уравновесил односторонне-клерикальную, квазидокетическую его трактовку преимущественно со стороны божественной и вдохновил целый ряд русских писателей и художников («Идиот» Ф. М. Достоевского, «Христос в пустыне» И. М. Крамского, цикл картин В. Д. Поленова и т. д.)»[599].

Даже йоги и кришнаиты могут сегодня напомнить нам, сколь систематическим, строгим, бескопромиссным может и должен был бы быть путь личной аскезы и у нас (что и показал жизненный путь отца Серафима (Роуза)).

7) Нельзя отождествлять критическую реакцию на меня с критической реакцией на православие. Если человек нелицеприятно реагирует на меня, не всегда из этого следует делать вывод, что это хула на Христа, а я стал Христовым мучеником. Может быть, я получаю эти нехорошие слова и реакции именно за свои собственные промахи, за то, как, а не за то, о Ком я говорю.

8) Ошибка типиконства. То, что было удачным и примером когда-то, может привести к неудаче в новой ситуации. Миссионерство не может строиться только на прецедентах, пусть даже и святых. Капитан, который при любом ветре выставляет одни и те же паруса, однажды сядет на мель.

У отцов надо учиться жизни во Христе. И тогда этот духовный опыт, который был у отцов, будет и в тебе и подскажет тебе, как действовать в новой ситуации. Именно этот неформальный критерий и называется у нас Преданием. Это некий вкус духовной жизни, церковной жизни. То, что у апостола Павла называется обновлением совести.

Как бывает правильно поставленный голос, бывает и правильно поставленная душа. Только такой человек не потеряется, читая Библию и творения святых отцов. А если он всюду видит просто огромное собрание бесконечных авторитетов, приказов, то рано или поздно у него произойдет короткое замыкание и в душе, и в голове. Один так советует, другой иначе — как понять, что относится именно ко мне и именно сейчас?

Самое трудное слово в богословии: «актуализация». Кто, как и по каким основаниям может решать, что именно из огромного и разноречивого наследия церковных преданий нужно вспомнить именно этому человеку и именно в этой его ситуации. Мнение, будто в Библии или у святых отцов мы найдем ответы на все вопросы, — это вполне баптистская и поверхностная установка. Это не так, потому что ни в Библии, ни у отцов нет ответа на самый главный вопрос: что мне, Ивану Петровичу Сидорову, надо делать завтра в 10 часов 25 минут?

Ну вот, например, когда исполнять заповедь Христа о том, что если тебя ударили по одной щеке, подставь другую?

У нас были святые, которые буквально исполняли эти слова. В Церкви были святые, которые были «толстее» любого Толстого. «Пришли некогда разбойники в монастырь некоторого старца и сказали ему: мы пришли взять все, что есть в келье твоей. Он же сказал: что вам угодно, чада, то и берите. Итак они взяли все, что нашли в келье, — и отошли. Но забыли они только денежный кошелек, который там был сокрыт. Взявши его, старец погнался за ними, крича и говоря: чада! возьмите, что вы забыли в келье» (см. Древний Патерик 16,20).

Но Александр Невский, когда гнался за крестоносцами по льду Чудского озера, разве он им что-то подобное кричал? «Братья, остановитесь, вы сожгли мой Псков, зайдите еще и в Новгород, пожалуйста»…

Для меня одно из самых замечательных открытий прошлого года — это рассказ об одном тверском алтарнике. Этот пожилой уже человек, когда его начинают чем-то доставать, отбрехивается замечательной фразой: «Слушай дорогой, ты знаешь, я ведь в

Церкви уже тридцать лет… Я ведь и убить могу». Для неофита-интеллигента, который воспитан на Бердяеве — это, конечно, кощунство, это невозможный ответ. А с моей точки зрения, ответ очень точный и остроумный. Этот человек просто и в самом деле долго живет в Церкви и поэтому знает, что и в Библии, и в церковной истории были прецеденты и для одного поведения, и для противоположного.

Одни святые подставляли щеку, другие святые же вынимали меч. Здесь нужно или обостренное совестное чувство или же хорошо церковно воспитанный разум, чтобы уметь различить — в каких случаях и как надо себя вести. Иногда уйти от драки будет грехом, особенно когда под угрозу поставлена жизнь или честь другого человека, такого, который сам себя защитить не сможет.

Я люблю Православие за его неплакатность, за то, что в нем очень часто совмещается вроде бы несовместимое. Мало придти в Церковь, надо уметь жить в Церкви.

Мир Православия сложен. Конечно, ответы у святых отцов и в Библии найти можно. Но где программа, с помощью которой их надо искать?

И даже если ответ у отцов есть, не всегда можно воспроизводить те аргументы, которые они высказывали в пользу верного вывода. Язык богословия — это неизбежно язык притчи. А с притчами бывает так, что в одной аудитории быстро и правильно поймут, в каком отношении и почему проведена была параллель и, поняв главное, не будут настаивать на буквальном тождестве частностей. А вот в восприятии других людей именно эти частности затмят собою то, что самому рассказчику казалось главным в его в притче.

Вот пример аргументации, которая когда-то защищала церковную веру, а теперь способна лишь отталкивать от нее людей. Блаженный Августин так поясняет необходимость греха и зла в общей гармонии Божьего мира: «Если бы в обширном и великолепном здании кто-либо был, как статуя, прикреплен неподвижно в одном углу, — он не мог бы понять красоты целого здания. Так точно и солдат не в состоянии понять порядка целого строя, будучи ничтожнейшим в нем звеном. Если бы отдельные слоги и буквы в поэме обладали жизнью и сознанием, они, наверное, не поняли бы красоты поэмы, в которой все вместе они составляют гармонию. Так и мы, люди, самыми нашими грехами, сами того не зная, служим красоте мироздания и диссонанс нашего греха разрешается в гармонии целого» (О музыке 11,30; О книге Бытия против манихеев 1,16,25–26). В общем — «Молчать и держать равнение в строю!»…

Князь Евгений Трубецкой по этому поводу замечает, что порядок Августина — это холодный порядок казармы, а не любви. Это порядок, который пользуется людьми[600]. Современные люди скорее испугаются такого космического коммунизма. Вряд ли им понравится перспектива стать «колесиками и винтиками» той машины, в которую при таком стиле проповеди в их глазах превратится Церковь.

Так что не все из даже имеющихся у отцов ответов стоит сегодня использовать.

А кроме того, есть вопросы, на которые и ответов не найти. И тогда тем более необходимо обладать и даром логики формальной, и даром логики духовной, чтобы из тех заповедей, которые даны в Евангелии и у отцов, сотворить новый ответ на новый вопрос, который появился только в наше время.

Так как же научиться слышать голос Церкви, определять его? Как читать Библию? Как читать святых отцов? Как работать с каноническими правилами? У нас господствует представление, что канонические правила — это просто инструкция. Программу компьютерную вставили, и давайте по ней будем жить.

9) Сцилла миссионерства — это остаться всецело самоидентичным при погружении в другую среду: вот какой я в храме, в епархиальном управлении, в монастыре — таким же, с таким же лицом, с такими же словами я буду и в молодежной аудитории.

Человек норовит стать памятником самому себе и своему сану, этаким живым воплощением православного благочестия. Вера воспринимается как закрытый элитарный клуб «только для своих» или этнографическим музеем, к экспонатам которого нельзя прикасаться профанными пальцами.

В этом случае есть опасность оказаться там совершенно инопланетным и монолитным метеоритом, которой вторгся в чужую жизнь. Но захочет ли твой слушатель превращаться в копию тебя и заболевать твоим монументальным столбняком?

Причем, нередко видишь, что священник обращается вроде бы к нецерковным людям, но во время проповеди он думает прежде всего не о том, как эти слова отзовутся в их жизни, а о том, что про него скажут его сослужители и собратья в Церкви. И в итоге получается антипроповедь. Не свершается таинство контакта и понимания. И не происходит перевода с нашего церковно-китайского языка на язык, понятный современным людям.

Очень хорошо сказал отец Димитрий Смирнов: «Если батюшка будет говорить с зеками на фене, он, конечно, к ним станет ближе, но от этого к ним не станет ближе Бог, потому что Бог не на фене».

Это вопрос определенного вкуса, опыта и тактики. Но иногда можно и «на фене» сказать два слова в своей речи, обращенной не к зекам. Не для того, чтобы стать понятнее… Я себе позволяю иногда жаргонные слова — но это не потому, что я на этих словах сам по себе беседую в жизни — а для того, чтобы «сойти с пьедестала». «Люди, пощупайте меня, я такой же, как вы, но еще и христианин, и это означает, что христианская вера — для вас, а не для экспонатов музея высокой культуры». Она не для тех, кто особо свят от рождения, зачат в епитрахили, рожден в алтаре. Традиционная православная агиография всем своим видом показывает, что святые — это какой-то совершенно иной мир, а не тот мир, в котором я живу в повседневности. Услышишь краешком уха про наших святых: они, оказывается, и в младенчестве по средам и пятницам у мамки грудь не брали. Отсюда возникает понятный ход мысли: а мне бабушка сказала, что у меня был хороший аппетит в детстве даже во время Великого поста, значит, я не святой, это все не мое, и лицо мое не так светоносно, как на иконе Серафима Саровского… Значит, ладно уж, надо признать правду — святость не для меня, и отстаньте от меня со своими вашим этими канонами, догматами, типиконами, дайте уж так пожить мне по-грешному, по-людски.

Так что миссионеру бывает полезно побыть в зраке грешника для того, чтобы людям было понятно, что христианство — вера людей. И Церковь — мир людей. Что начало у нас у всех было одинаковое, а вот видите, потом оказалось возможным увидеть в нашем мире и в себе самих что-то другое, более глубокое, интересное… Вот поэтому, пожалуйста, после этих двух слов «на фене», давайте перейдем с вами на другой язык, попробуйте его понять.

10) Харибда миссионерства: стать «своим в доску». Мол, и я люблю рок, и я туда, куда ты, и раз ты любишь выпить, то и я не против. В этом случае общение будет. Но о чем?

Миссионер должен искать какой-то другой подход, другие способы свидетельства, доказательства, объяснения, чем те, в которых ты сам осмысляешь свой духовный опыт. Эти формы отличны от тех, в которых православные говорят между собой. Но они могут оказаться такими, что не столько сообщат суть Православия, сколько заслонят ее собою, поставят вокруг евангельского слова такой «фон», сквозь который ему и не пробиться.

Мимикрия проповедника под слушателей неизбежна. Но чрезмерная степень мимикрии может вызвать аллергию самой же аудитории: «Если ты всего лишь наше отражение — то зачем ты нам такой нужен?!». Пример такой излишней, а потому и вредной мимикрии педагога — П. И. Ариков из «Республики ШКИД». Это тот «литератор», что превратил уроки русской литературы в уроки «городского фольклора» и пел про «курсисток». Удивительно: фильм снят в 1966 году, а сегодня имя этого персонажа воспринимается как характеристически-говорящее: товарищ П. И. Ариков (так пишется его имя на плакате бузящими учениками) увлекся пиаром…

Отвратительны для меня заигрывания некоторых протестантских миссионеров. Некий «тюремный служитель брат Иван Черный», пятидесятник, например, пишет в своей листовке: «Бог любит "плохих парней". Бог любил до рождения обманщика Иакова, убийцу Павла, прелюбодея Давида».

Вот еще случай, когда аудитория оказывает обратное влияние на проповедника. Один монах уже немало лет несет послушание духовника местной городской тюрьмы. Этот батюшка сделал очень немало: крестил десятки людей, привел к покаянию сотни людей, тысячам он благовествовал о Христе, помогал сохранить Божий образ… Но однажды, уже у себя в монастыре произнося проповедь при начале Великого поста, он сказал: «Братья и сестры! Пост — это время, когда каждый из нас должен быть внимателен к своей духовной жизни. В эти дни мы должны внимательнее всматриваться в движения своей души, устранять греховные помыслы. Ну, как бы это понятнее вам сказать… В общем, пост — это время, когда каждый из нас должен в своей душе устроить великий шмон!».

Миссионер тоже может сорваться.

Уже много лет людей (как церковных, так и нецерковных, как монахов, так и светскую интеллигенцию) не оставляет ощущение явного диссонанса, возникающее при знакомстве с официальными церковными посланиями, выдержанными в странном стиле синтеза советского официоза (канцелярита) и церковнославянской вязи. Есть языки, которые разрушают того, кто пробует ими пользоваться.

Таков язык тоталитарных идеологий, таков язык оккультизма. Вот вполне человеческое замечание моего однофамильца — писателя Михаила Кураева, у которого, как я понял из его книг и из личных бесед, нет никакой аллергии на Православие: «Когда с амвона церкви на Смоленском кладбище, куда меня привели скорбные обстоятельства, я слышу в воскресной проповеди: "Осуществляйте повседневный нравственный контроль над собой. Будьте начеку. Ситуация, в которой мы все оказались…" Да это же речь выпускника советской партшколы! И не отличника, а провинциального троечника. Какой черт учил нынешних попов русскому языку?!»[602].

Впрочем, и это еще не самое печальное, что может произойти с миссионером. Язык, впрочем, — не более чем деталь. Гораздо серьезнее то, что миссионер может незаметно для себя перенять не только язык, но и убеждения своей аудитории.

Для того чтобы сделать свою проповедь о Православии более приемлемой, миссионер неизбежно упрощает Православие, спрямляет некоторые линии, подчеркивает одно (что, как ему кажется, будет способствовать его взаимопониманию с аудиторией) и предпочитает не касаться другого (что может вызвать преждевременный скандал). Это неизбежно.

Но чрезмерное уподобление приводит к тому, что за миссионером перестанет быть виден Тот, от Кого он послан.

Не услышит ли однажды такой миссионер от своей «тусовки»: «Прости, если ты во всем такой же, как и мы, то что означает твое христианство? Не нужно оно нам такое, неспособное ни в чем менять нашу тусклую житуху. Ты, конечно же хороший парень, но мы и так знаем все, что ты скажешь, давай лучше сходи за пивом!».

А то, что будет связывать тебя с христианством, будет ими восприниматься как твои личные тараканы, и не более того. То есть ты будешь слишком понятен, и тогда у них не будет вопроса о твоей вере, они не заметят стержня твоей жизни.

Очень точно об этой заискивающей моде в западном богословии сказал датский философ Кьеркегор: «Философия идет себе мимо, богословие сидит нарумяненное у окна и заискивает перед философией, выставляя перед нею напоказ свои прелести. Трудно, дескать, понять Гегеля, а вот понять Авраама — пустое дело»[603].

При чрезмерной ассимиляции миссионер может адаптироваться до того, что его принадлежность к христианству просто станет незаметна.

Именно на этом пути потерялись несторианские миссионеры в Китае: они просто растворились в буддизме[604].

О «Сцилле и Харибде» православного миссионерства очень точно сказал протоиерей Иоанн Мейендорф: «Любого богослова, на этом подстерегают две опасности: исказить суть учения в угоду вкусам и запросам своих современников или же совершенно забыть о своей аудитории и "заняться повторением излюбленных цитат"»[605]. Эти ошибки знает каждый миссионер. Любой капитан знает, что не надо вести корабль на рифы. Но не всегда он замечает эти рифы, и не всегда может справиться с ветром и течением, которое именно на рифы его и несет.

Обретение меры во все века было трудным, и оно до сих пор остается творческим заданием, а не тем, что уже дано. Пройти мимо этих рифов — это вопрос не инструкции, а опыта, такта, вкуса, воспитанности миссионера. Святитель Иннокентий (Вениаминов), когда в молодости (1820-е годы) служил у берегов Аляски на острове Уналашка, с алеутскими ребятишками в «футбол» играл (житие подчеркивает: это он делал не в рясе, а в сюртуке).. [606]

11) Ошибка православизма. Это переход православной проповеди в православную пропаганду. Пропаганда появляется там, где проповедник заранее просчитывает эффект своих слов и заранее ждет аплодисментов. Он ставит Православие перед аудиторией как некое зеркало и говорит: «Ну, посмотритесь сюда, и вы увидите именно самих себя, увидите нечто свое. Вы увидите, что Православие очень похоже на ту религию, которую вы хотели бы иметь для себя. Оно совершенно согласно с вашей системой «общечеловеческих ценностей». То, что вы цените в других системах, есть и в нашей лавочке. Только у нас это еще малость экзотичнее — так что заходите и берите».

Именно ощущение пропаганды остается у меня от знакомства с книгами некоторых современных западных православных писателей (прежде всего — Павла Евдокимова и Оливье Клемана). Их «православие» сродни восточным пряностям неоиндуистских групп типа кришнаитов, сахаджа-йогов или трансцендентальной медитации. Этакий индуизм на экспорт, заранее адаптированный ко вкусам западной публики.

С сеансов православной пропаганды человек уходит успокоенный: оказывается, то, что он ценил в своей жизни и в багаже своих интеллектуально-духовных познаний, ценит и Православие. Что ж, он очень рад, что Православие оказалось «тоже духовно», «тоже терпимо», «тоже современно». Вот только за что же убивали и убивают христиан язычники[607] — он так и не поймет и не узнает.

Порой чувство меры изменяет. И тогда миссионер прислушивается не к требованиям Евангелия и Предания, а к ожиданиям своей аудитории. Он усваивает уже не язык, а взгляды своих собеседников. Тогда миссионер слишком далеко отходит от Церкви. И — теряется. Такими потерявшимися миссионерами и создаются ереси.

Противоположная пропаганда — это рекламные уверения о том, что православные люди всегда были жертвой чужого насилия, но сами никогда и никого… Что у нас все мелочи церковной жизни установлены святыми. Что ничего в нашей церковной жизни не меняется с апостольских времен. Что история Церкви чужда ошибок и подлостей…

12) Тотальная апологетика. Защита всего, что есть в жизни и истории Церкви. А ведь есть и нужда в мисисинерском покаянии.

Я боюсь пропаганды. Накушался ее в детстве. Люди знают о наших церковных болячках. А если мы будем их замалчивать и говорить, что все-то у нас хорошо и беспроблемно, то люди сочтут нас именно пропагандистами, причем неумными и нечестными. Поэтому я считаю, что именно миссионерски важно быть честным.

У сатаны есть две руки, и один и тот же «дар» он может нам предлагать с разных сторон: то из-за левого плеча, то из-за правого. Когда лукавый удерживает человека от вхождения в Церковь, он сначала говорит: «В Церкви все сплошь хапуги, пьяницы и развратники», — то есть рисует карикатуру на Церковь. Если человек такую карикатуру в стиле «Московского комсомольца» смог преодолеть, это не значит, что сатана теперь отстанет от него. Он будет тонко действовать, он скажет: «В Церкви сплошная святость, там все святые, и куда же ты со своим свиным рылом в ихний калашный ряд прешься?». И когда человек составит слишком высокое представление о церковной жизни, церковном быте, потом достаточно ему подметить даже не то что грех какого-то церковного человека, а просто чисто бытовые подробности, и он сразу же скажет: «А, вон вы какие! Я в вас разочаровался!».

Так вот, чтобы не разочаровываться, не надо очаровываться. Нужно трезвение, нужно понимать, что сила Божия в немощи человеческой совершается[608].

Кроме того, люди очень боятся попасть во вторую КПСС, они боятся, что здесь какая-то казарма, сплошная обязаловка, полное отсутствие критичности. Я сам этого боялся, когда стоял на пороге Церкви, но по милости Божией мне в руки попали честные книги отца Георгия Флоровского, Карташева, отца Александра Шмемана.

Дело в том, что, учась на кафедре атеизма, я знал всю гадость, которую только можно знать об истории Церкви и церковной жизни. Если бы затем я начал читать церковные книги и в них прочитал бы, что у нас только сплошная святость, никаких грехов и болезней не было, я бы сказал: «Эти люди не желают знать правды о себе, о своей истории, 0 своем быте, не желают думать об этом; это не христианство, потому что христианину естественно каяться».

У нас должны быть честные книги, говорящие о том, что в Церкви трудно жить, но здесь можно жить, можно дышать.

Есть и третий мотив. Дело в том, что у сект отсутствует критическое отношение к себе. Для протестантов естественно бить себя в грудь, говорить, что они святые. И при этом у сектантов в запасе целые горы книжек, содержащих всевозможные сплетни и слухи о нас и наших грехах. И вдруг мы говорим: «Мы и сами знаем, что у нас есть болезни, есть грехи; но мы знаем и то, что Господь долготерпелив и многомилостив». Тогда сектанты разоружаются, у них начинается внутреннее брожение: «Значит, православные могут честно, в покаянном духе говорить о себе, не смешивая Божию благодать и свою немощь, а мы почему не можем так?». И они потихоньку отходят от своего всерадостного лицемерия и начинают приближаться к Православию.

Это не жажда обличительства. Это миссионерски продуманный шаг.

Многих священнослужителей несколько смутила публикация дневников отца Иоанна Кронштадтского. Это, действительно, очень искренняя, исповедальная книга. Однажды отец Иоанн был раздражен тем, что диакон во время литургии очень близко махал кадилом — эдак всю митру мог закоптить. Потом он устыдился своего гнева: «Налитургии верных враг бесплотный сильно отрывал сердце мое от любви Божией пристрастием к суете — к митре, как бы не задымить ее кадильным дымом; от этого безумия я избавился с трудом только тайною молитвою покаяния. Какое глупое сердце! Какое нелепое пристрастие! А сколько у меня митр — до двадцати! А я уже старик! Кому они достанутся по смерти? Разве износить их?»[609].

Некоторые современные церковные люди усомнились, надо ли публиковать такие вещи о святом? А для меня, наоборот, отец Иоанн Кронштадтский стал ближе и человечнее.

Знаете, с чего начинается Великий пост в монастыре? Там в первый день поста, согласно Типикону (уставу монастырской жизни), подъем — на час позже, поскольку вечером, прощаясь с масленицей, братья «утешились»[610].

На церковном жаргоне «утешение» означает, что монахам дается вино. Так что после разгула масленицы лучше дать братьям поспать на час дольше, чем потом они бы носом клевали во время службы.

И в этом, может быть, одно из отличий реальной религии от секты. В секте все подгоняется под один шаблон. А здесь — умение понять сложность человека, многообразие жизни.

Некоторые детали церковной жизни миссионер должен критиковать для того, чтобы удержать человека в Церкви. Чтобы выжить в Церкви, не покинуть ее, надо помнить одну простую истину: чтобы не разочаровываться, не нужно очаровываться. Мы живем в сложном мире, мы сами сложны, и не надо из себя делать простачков. Мы — люди с изломанными судьбами, с крутыми мировоззренческими поворотами. Большинство из нас даже не были рождены в церковных семьях, а пришли в Церковь самостоятельно. Мы с трудом прорывались к вере и теперь каждый день ее защищаем — прежде всего, перед самими собой, перед нашими искушениями и сомнениями, не говоря о том, что мы вынуждены отстаивать ее перед неверующими друзьями и родными или, тем более — перед антицерковно настроенной прессой. И вот в этих условиях надо уметь защищать свою веру. Что это означает?

Представьте себе средневековый город. Уже лет пятьдесят его никто не осаждал. В своих стенах ему традиционно тесно. И вот уже за стенами началось мелкое самочинное строительство. Кто-то хижину прислонил к крепостной стене, кто-то сарайчик… И вдруг приходит весть: на нас идут. В крепости, ждущей осаду, надо самим сжечь все, что не сможешь защитить. Хозяин крепости должен своими руками уничтожить все сарайчики, приросшие к городским стенам, не дожидаясь, пока они будут использованы для штурма враждебной армией.

Но если мы сегодня ощущаем себя на поле риторической брани, нам следует самим иметь достаточно критический вкус, здравый взгляд и навык для того, чтобы самостоятельно оценивать доброкачественность наших аргументов[611]. Нужно уметь смотреть на себя, на нашу веру, речь, суждения глазами тех, кто заранее с нами не согласен. Мимо того, что может не заметить и простить любящий взгляд, не пройдет взгляд критичный. И очень важно, встречаясь в очном полемическом поединке со своим собеседником по диалогу, быть готовым к любым неожиданностям.

В моей практике был один очень неприятный случай, когда я беседовал со свидетелями Иеговы у себя дома (что очень удобно: любой аргумент в споре можно наглядно подтвердить, указав на соответствующее место в книгах). Поскольку они отрицают наш догмат о Пресвятой Троице и считают, что все то, что мы читаем об этом в Послании Иоанна, — лишь позднейшая вставка Библии, то я с уверенностью достаю с полки Нестле-Аланда — издание древних новозаветных рукописей с указанием всех купюр и разночтений. С удивлением не найдя там нужной фразы, я беру толковую Библию, где в комментариях указано, что это высказывание о «трех свидетелях на Небе» впервые встречается лишь в рукописях XIV века. Честно говоря, в тот момент я недобрым словом помянул моих благочестивых семинарских преподавателей Нового Завета, которые сочли ненужным травмировать юношеское сознание сообщением о том, что у библейского Текста существует своя история и в этой истории есть некоторые неувязки. А ведь еще полтора века назад преподобный Макарий Алтайский умолял — «потребно издание полной Библии с полным показанием различия чтений по различным древнейшим спискам»[612].

И вот — по той причине, что мы в свое время не обсудили эту проблему в семинарии, уже в реальной боевой ситуации я оказался безоружным по этому вопросу. Поэтому я считаю, что некоторые вещи надо самим честно замечать и обсуждать в своей среде.

13) Ошибка технологизма. Не надо видеть в людях предмет приложения каких-то технологий: риторических, миссионерских, пиаровских… Давайте обойдемся без техники. У нас нет технологии обращения. Человек приходит сам. Он — прихожанин, а не привожанин (как в секте).

Мы можем о чем-то говорить человеку, что-то пояснять, но где именно и когда в нем произойдет смысловое замыкание, я не знаю.

Как-то, еще в годы учебы в семинарии я познакомился с юношей, который собирался поступать в католическую семинарию и даже документы уже в нее подал. Мы полгода с ним общались, в итоге он из католической семинарии документы забрал, перешел в Православие. Где-то через год после того, как он в Православии утвердился, я его спросил: «Слушай, а теперь-то ты можешь сказать, в какой именно момент ты понял, что истина — в Православии?». Задаю ему этот вопрос, а про себя тщеславно думаю, что он мне сейчас скажет: «А помнишь, ты мне такой аргумент привел?» или: «Какую-то книжку дал мне почитать»… Ничего подобного. «Я как-то приехал к тебе в гости в семинарию, — говорит он мне, — мы гуляли по семинарскому садику, и навстречу нам идут твои однокурсники. Втот день выпал свежий снег, и ты вдруг наклоняешься, лепишь снежок и запуляешь его в лицо своему однокурснику. Он отвечает тебе тем же самым. В этот момент все во мне перевернулось, и я подумал: "Вот она, настоящая свобода! Вот она, настоящая любовь!"».

Люди справедливо бояться стать жертвами промывки мозгов. Поэтому в лексиконе миссионера должны отсутствовать комсомольские слова типа «работа с молодежью».

Нельзя манипулировать людьми. Не должно быть никаких «антропологических» технологий, в том числе и технологий воцерковления.

14) Ошибка демонизации своих слушателей и оппонентов. Не надо считать всех нехристиан и язычников одержимыми. Не надо считать, будто язычник — это мистическая угроза для христианина, источник возможной «порчи». Такое мнение приводит к антимиссионерской установке не на контакт, а на изоляцию от язычников с приписываемым им «колдовским воздейтвием».

Святитель Николай Японский прожил свою жизнь среди язычников. В своем дневнике он отмечает случаи враждебного отношения японцев к нему и к Православию. Отмечает свои неудачи и болезни. Но ни разу святитель Николай не предполагает, будто напасть свалилась на него вследствие колдовства язычников.

Не видно следов страха перед «порчей» и у русских апостолов, трудившихся среди сибирских и американских шаманистов. Ничего не говорят они о заговоренных предметах и косых взглядах, через которые якобы передаются болезни и проклятия. Например, митрополит Нестор Камчатский (в пору своего служения на Камчатке — еще иеромонах) описывает странную болезнь камчадалов — навязчивые подражания: «Однажды в церкви сторож неожиданно зацепил подсвечник и он покатился по наклонному полу. Большинство молящихся в церкви с испугом почти поголовно так же упали на пол и покатились, подражая движению подсвечника… Достаточно внезапного потрясения, и одержимые начинают делать и говорить непроизвольно, бессознательно то, что им прикажут. Припадок продолжается недолго, после чего больные мгновенно приходят в себя». Но слово «одержимый» здесь митрополит Нестор употребил в светском значении этого слова, а не в духовном. Он тут же поясняет: «Предполагают, что заболевают жители Камчатки на почве недостаточного и скверного питания юколой, которую вялят под открытым небом с весны до осени»[613]. Как видим, среди причин этой психической болезни миссионер не увидел действий шаманов.

15) Подмена миссионерства пастырством. Миссионер должен уметь оставлять обретенных им чад, отдавая их на духовное руководство обычным церковным пастырям.

Серьезнейшее искушение миссионера связано с отношением к нему других людей. Ведь миссионер встречает не только ненависть и сопротивление. Его проповедь будет знать и успехи. Понятно, что человек, который узнал о Христе и пришел в Церковь через усилия миссионера, перенесет на своего первого знакомого христианина ту радость и даже неофитский восторг, с которым он будет поначалу воспринимать все, освященное ореолом Церкви. Людям свойственно влюбляться в ярких проповедников; мудрость проповедуемого им Евангелия они отождествляют с человеческой мудростью самого проповедника; духовность повествуемых им святоотеческих опытов они отождествляют с жизнью самого рассказчика…

И тут миссионер должен научиться быть прозрачным, научиться не воспринимать всерьез похвалы себе. Миссионер должен очень жестко, очень внятно пояснять людям, что они не должны отождествлять его и ту Церковь, в которую он их ведет. Миссионер — дверь в Церковь, церковный порожек, но не вся Церковь. На пороге нельзя застревать; дверной проем не надо принимать за жилое помещение. И чем по-человечески талантливее и ярче миссионер, тем более велика опасность того, что своей человеческой яркостью он в сознании своих учеников затмит духовный свет Православия. Для миссионера велика опасность того, что он людей приведет к себе, а не к Церкви. Особенности его речи, жестикуляции, аргументации будут казаться им единственно и подлинно христианскими. Недавний пример отца Александра Меня свидетельствует нам об этом искушении, перед которым не устояли многие из его учеников. Многие люди шли к нему как к личности, а не через него — к полноте и разнообразию церковной жизни… Чтобы избежать такого отождествления себя с Церковью, миссионер должен постоянно подчеркивать: я — это не Церковь; Церковь богаче, чем я, духовнее, чем я, разнообразнее, чем я.

Послушали меня, поняли, что в Православии можно жить, — так ступайте, входите, ищите себе духовного наставника. И чем больше он будет непохож на меня — тем лучше: вы поймете, что мир Православия разнообразен. Если мое слово кого-то убедило, подвело к вере, то человек заранее знает, что дальше-то я его вести не смогу. Я не буду его наставником, учителем жизни.

И для этого тоже вполне сознательно я допускаю «неканонические» выражения — чтобы неофиты, склонные отождествлять Православие с первым встретившимся и полюбившимся им проповедником, не воспринимали меня слишком всерьез и, пройдя через меня, мимо меня и дальше меня, вошли-таки в Церковь.


УСПЕХИ МИССИОНЕРА

Есть слишком завышенное и слишком заниженное понимание миссионерства.

Заниженное — это представление о том, будто цель миссии — привести человека в храм. Все-таки введение человека в храм не является целью миссии, не будем приравнивать Царство Небесное и храм Божий. Через храм идет путь в Царство, но путь и цель все же не вполне идентичны.

И задачей миссии является изменение не географического положения человека и не воздействие на его ноги, а изменение ума.

Завышенное понимание миссии, напротив, ставит перед миссией совсем уж нечеловеческую задачу — «обоживание космоса». В этом случае в жизни Церкви не остается ничего не-миссионерского. Звучит красиво, но и вопрос о подготовке именно миссионеров и о ведении специфически миссионерской работы при этом теряется в сиянии столь ослепительной картины.

И даже более скромное понимание цели миссии может дезориентировать и помешать как подбору частных и адекватных ситуации средств, так и честному анализу того, в верном ли направлении движется миссионер.

Высшая задача миссионера общеизвестна: обратить людей в Православие. Но высшее не означает единственное. Бывают тактические победы и небольшие радости. Например — если у твоего собеседника просто ожили глаза. Если он перестал бояться Православия. Если он сократил число своих антицерковных предрассудков.

Так что задача миссионера может быть сформулирована более конкретно и достижимо, нежели «спасти заблудшую душу».

Первый смысл миссионерства — это нарушить покой человека. Бросить камень в трясину, чтобы ряска хоть чуть-чуть разошлась. Обеспокоить, чтобы душа зашевелилась. Чтобы хотя бы знак вопроса нарисовался.

Вторая задача — разрушить карикатурные представления о Православии.

Почему, например, моден сатанизм у молодежи? Рок-музыка виновата? — Нет. Просто если не проповедуется Евангелие, то постепенно весть о Боге, Который есть любовь, вытесняется ветхозаветным образом карающего Бога, а то и чисто языческим «кармизмом». У сатанистов есть свое представление о Боге христиан. И православные мало что делают для того, чтобы этот образ заменить евангельским. И вот один парень говорит другому: «Слушай, ты знаешь, что Бог есть? А ты знаешь, что Он будет судить нас после смерти? А ты знаешь, что Он будет судить по Своим заповедям? А ты уверен, что сможешь прожить жизнь, не нарушив ни одной из них? А ты понимаешь, что нарушитель будет осужден? А ты понимаешь, что если ты будешь осужден, то отправишься к сатане в ад? Так если мы по христианскому закону все равно окажемся в аду, то давай хоть заранее найдем там себе покровителя. И здесь поживем в свое удовольствие, и там, глядишь, сатана нас на теплое (точнее, прохладное) местечко устроит».

Известно, что сатана до греха рисует Бога милосердным («ну, разок-то можно, Онтеперь ничего не поможет, твой грех сам знаешь, как будет наказан, так что брось ты свои потуги христианской жизни»). И вот человек, наслушавшись такого шепотка, возьмет в руки книжицу, в которой православный святой обещает уморить голодом миллионный город лишь за то, что его могилу потревожили, и скажет: «Да, тут и в самом деле мне с моими грешками надеяться не на что». И молодой человек уходит в сатанизм, а люди постарше — в оккультизм.

И так во множестве других случаев: если Церковь не разъясняет людям свое богословие, то есть свой опыт богообщения, то в обществе распространяются иные, ложные образы христианства.

Эти мифы о Православии могут быть светского, сектантского и даже церковного происхождения… Пару лет назад архиепископ Херсонский Ионафан рассказывал мне одну историю. Сидим мы вечером, беседуем, чай пьем, и он говорит: «Я знаю, что молодые монахи порой мечтают о епископстве… Но если бы они знали, чем только не приходится заниматься епископу!». Достает папочку: «Смотри. На днях получил донос: прихожане жалуются на своего настоятеля, обвиняют батюшку в самом жутком грехе, какой только может быть… Пишут, что их батюшка душу в рай не пустил. Создали комиссию, послали разбираться. Выяснилось, что на этом приходе до той поры служил священник с Западной Украины, довольно ремесленно относившийся к своему делу. При нем там сформировалась такая традиция: после отпевания покойника выносят из храма, ставят в церковном дворе, запирают ворота, ведущие с территории храма на улицу, выносят стакан с водкой, и батюшка должен эту водку выпить, а затем бросить стакан в железные ворота со словами: «Эх, понеслась душа в рай!». После этого ворота распахиваются и гроб уносят на кладбище. А новый батюшка, молодой, после семинарии, шибко грамотный оказался — и не стал это делать. Прихожане обиделись и написали донос…».

В этих условиях мне приходится работать демифологизатором. Существует православие, а есть мифы о нем, созданные атеистической пропагандой, сектами, а зачастую имеющие даже церковное происхождение. И с этими мифами приходится бороться.

Я прекрасно понимаю, что за те два-три часа, что я проведу в каждой из аудиторий, я не смогу что-то построить. У Православия нет технологий перекройки душ людей. И поэтому за эти три дня не столько можно что-то построить, сколько разрушить. Разрушить суеверия, стереотипы, шаблоны, которые занимают сознание людей.

Моя цель — разрушение тех карикатурных представлений о Православии, которые люди вобрали в свои души и с которыми им очень удобно жить.

Но объясняя людям, что всё на самом деле не так, как им казалось, ты порой создаешь дискомфорт в их жизни. Реакция, конечно, бывает разная. И все же, несмотря на то, что моя работа носит разрушительный характер, я полагаю, что она способна принести людям радость. Бывает нужно снимать навесные потолки, которыми люди загородили от себя высоту, полагая, что выше уже ничего нет. Работа вроде бы разрушительная, а на самом деле расширяющая мир человека.

Нормальному человеку приятно узнать, что реальность лучше, чем про нее думали. Ведь это должно быть радостно — узнавать, что Православие не похоже на ту карикатуру, с которой ты раньше его отождествлял.

Третья тактическая задача миссии — разъяснить людям логику православной позиции по тем или иным вопросам, чтобы они поняли, что наша вера не есть нагромождение каких-то абсурдов. Пусть человек с вами пока не согласен, но он уже понимает: «В этом что-то есть. Вашу позицию я не принимаю, но вашу логику я понял, я понял, как и почему из вот этого для вас следует то-то и то-то».

Четвертая задача — подвести собеседника к тому, чтобы он себя, свои проблемы, боли, тревоги и радости узнал бы в Православии. Пусть он воспримет мир Церкви хотя бы как один из возможных для себя миров.

Например, цель моих лекций в светских университетах не в том, чтобы со звонком студенты побежали креститься. Но я надеюсь, что, прослушав курс по Православию, две вещи студенты все-таки ощутят: во-первых, будет воспитан некоторый вкус, опытразмышлений на религиозные темы; и затем, встретившись с сектантскими проповедниками и книжками, они заметят, как все это примитивно. И второе — у них останется некое послевкусие: ощущение того, что Православие — сложная, серьезная, парадоксальная религия. Может быть, пройдут десятилетия, прежде чем студенты придут в Церковь, но у них будет хотя бы память о том, что Церковь — это пространство человеческой жизни.

Тот вывод, который я хотел бы запечатлеть в памяти людей, — это не те или иные какие-то конкретные мои слова, аргументы или цитаты. Мне бы хотелось, чтобы осталось какое-то общее ощущение того, что в религиозной области можно и нужно думать.

Миссионер должен уметь ориентировать себя на такие частные, маленькие успехи, а не на блицкриг.

Ведь когда батюшка строит храм, он же не ставит перед собой такой задачи, чтобы уже через неделю на месте пустыря стоял собор с позолоченным иконостасом. Батюшка каждый месяц решает локальные задачи, каждый день он на стройплощадке следит за тем, чтобы цементик здесь вот залили… Чтобы рабочие на запили… Чтобы кирпичная кладочка тут вот ровно шла…

И отец с сыном ежедневно занимается не «воспитанием будущего поколения», а решением сиюминутных задач: сопли вытереть, подзатыльник дать, велосипед поддержать, в зоопарк сходить, дурных приятелей от дома отвадить… А через двадцать лет сквозь все эти частности отец сможет сказать: «А ведь хорошего мужика я воспитал!».

Так же и в работе миссионера.

Первый успех — люди пришли на встречу с тобой. Второй — не разошлись по ходу твоей беседы. Третий повод для внутреннего «Ура!» (и благодарности Богу) — если слушатели не спали. Грандиозный успех — если у них появились вопросы. Каждым вопросом надо дорожить. Нередко бывают аудитории, в которых приходится молиться: «Господи, ну хоть бы какой-нибудь сектант тут оказался со своими вопросами!», а иначе — полный штиль… Успех — если аудитория с тобой соглашается, если после окончания беседы люди подходят со своими частными вопросами… Если приходят на вторую встречу. Эти подробности — как система контроля твоей работы в режиме обратной связи. Они позволяют тебе вовремя вносить коррективы.

Еще работу миссионера я бы вот с чем сравнил.

Стоит человек на дорожке, в конце которой виднеется храм. Стоит. Видит. Но не идет. Вот тут я и спрашиваю его: «Слушай, а почему ты не идешь?». Он говорит: «Да как я пойду? Два-три шага сделать можно, а дальше, я слышал, дороги уже давно нет. Здесь, говорят, буря пронеслась, дорогу где-то размыло, где-то завалило… Там, за поворотом, говорят, такие бревна поперек лежат — не перелезешь!». Я заверяю его, что еще сегодня утром прошел по всему пути и никаких непреодолимых завалов не встретил. Он настаивает: «Да нет же, вот, смотри, видишь — бревно лежит, огромное — не переступишь. Я даже вижу, что на нем написано: "Дарвинизм". Дарвин доказал, что мы от обезьяны произошли… А в церковь обезьянам нельзя!».

Я в ответ: «Пойдем, милый мой, что ты испугался? Подойдем к этому бревну поближе». Подходим. Я его только коснулся — бревно развалилось. «Идем дальше?». — «Нет, не пойду». — «Почему не пойдешь?». — «А вот там еще бревно… На нем Глеб Якунин написал, что вы все гэбисты». — «Что ж, давай и к этому бревну подойдем ближе, посмотрим… Видишь, бревнышко стало короче». Спокойно обошли его, п