Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика




301574.htm

Вадим Руднев

Тайна курочки рябы

Безумие и успех в культуре


УДК 615.851 ББК 53.57 Р83

Руднев В.П.

Р 83 Тайна курочки рябы: Безумие и успех в культуре. - М.: Независимая фирма "Класс", 2004. - 304 с. - (Библиотека психологии и психотерапии, вып. 107).

ISBN 5-86375-052-9

В книге Вадима Руднева, известного русского философа, автора книг "Винни Пух и философия обыденного языка", "Морфология реальности", "Энциклопедический словарь культуры XX века", "Прочь от реальности", "Метафизика футбола", "Характеры и расстройства личности", "Божественный Людвиг: Витгенштейн - формы жизни", - рассказывается о том, как безумие (прежде всего в форме шизотипического расстройства личности) рождает успех, помогает творческому процессу и в определенном смысле формирует культуру. Книга сама построена по шизотипическому (полифоническому) принципу. В ней голосу автора отвечают голоса живых и давно ушедших великих психотерапевтов и философов, ведут диалог Зигмунд Фрейд и Людвиг Витгенштейн, Карл Густав Юнг и Мартин Хайдеггер, Виктор Шкловский и М. М. Бахтин.

Книга будет интересна философам, культурологам, психиатрам и психотерапевтам, психологам, филологам и всем интеллектуальным читателям России.

Главный редактор и издатель серии Л.М. Кроль Научный консультант серии ЕЛ. Михайлова

ISBN 5-86375-052-9 (РФ)

© 2003 В.П. Руднев

© 2004 Независимая фирма "Класс", издание, оформление

© 2004 Е.А. Кошмина, дизайн обложки

2


Посвящается моему другу

Алексею Плуцеру-Сарно

ПРЕДИСЛОВИЕ

Шизотипическое расстройство личности именно в таком терминологическом виде сравнительно недавно появилось в концептуальной рамке описания психиатрических и психотерапевтических таксонов (ранее это расстройство называлось малой шизофренией, латентной, неврозоподобной, малопрогредиентной). Если шизофрения в принципе - это один из культурных символов XX века, то шизотипическое растройство, то есть шизофрения со схизисом, но (почти) без процесса, дефекта и бредово-галлюцинаторного комплекса, теперь, когда на культуру XX века можно взглянуть задним числом, "nachuTiglich", по выражению Фрейда, приобрело огромный смысл. Обнаружилось, что большое число художников, писателей, философов, психологов, страдавших именно этим расстройством, буквально определило культурное лицо XX века.

Наиболее известные шизотипические личности XX века - Джеймс Джойс, Карл Густав Юнг, Луис Бунюэль, Поль Сезанн, Владимир Маяковский, Людвиг Витгенштейн, Франц Кафка, Игорь Стравинский, Осип Мандельштам, Эжен Ионеско, Ален Роб-Грийе, Александр Введенский, Даниил Хармс, О. М. Фрейденберг, Фредерик Перлз, Жак Лакан, Рене Магритт, Сальвадор Дали (о живых не пишем).

В такой ситуации неклиническое, философско-метапсихологическое и патографическое изучение шизотипии приобретает большую значимость. В этой книге мы исследуем шизотипическую реальность через призму художественной и философской реальности, причем в большинстве глав мы делаем это обычным академическим способом, изучая шизотипическое время, шизотипический дискурс, шизотипическую наррацию, шизотипический язык, пространство и логику в их связи с другими невротическими и психотическими временем, дискурсом, наррацией, языком, пространством и логикой. Это соответственно главы "Шизотипический дискурс", "Шизотипическое время", "Невроз как наррация", "Диалектика преследования", "Язык в пространстве болезни" и "Шизотипическая логика". В двух других главах - "Тайна курочки рябы" и "Прочь отсюда! (Франц Кафка. "Отъезд": Девять интерпретаций)" - мы как бы моделируем само шизотипическое сознание, пытаясь представить, как один и тот же текст мог бы быть проинтерпретирован различными исследовательскими "голосами" - будь то Хайдеггер, Фрейд, Лакан, Витгенштейн, Бахтин, Шкловский, Юнг, Топоров. Здесь моделируется шизотипическая мозаика голосов, характеризующая шизотипический дискурс par exelence.

В заключение мне остается поблагодарить моих друзей, коллег и учителей за помощь и моральную поддержку в период работы над книгой -

3


Марка Евгеньевича Бурно,  Татьяну Михайлову, Александра Сосланда, Леонида Кроля, Иосифа Зислина, Павла Волкова и Вячеслава Цапкина.

Я желаю всем счастья.

Вадим Руднев

4


Глава 1

ТАЙНА КУРОЧКИ РЯБЫ*

Жили-были дед да баба, и была у них курочка ряба. Снесла курочка яичко: яичко не простое, золотое. Дед бил-бил - не разбил; баба-била, била - не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула - яичко упало и разбилось. Дед и баба плачут; курочка кудахчет: "Не плачь, дед, не плачь, баба. Я снесу вам яичко другое, не золотое - простое".

Почему абсурдность этой сказки никогда раньше не бросалась в глаза? Почему дед и баба не могли разбить золотое яичко, а маленькая мышка, вильнув хвостом, сбила его со стола, и оно упало и разбилось? Почему плачут дед с бабой, ведь мышка добилась именно того, чего не могли добиться они сами? В чем утешение от того, что курочка снесет простое яйцо, а не золотое, они ведь радовались золотому?

"Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым набок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали.

"Что они делают? - думал князь Андрей, глядя на них. -Зачем не бежит рыжий артиллерист, когда у него нет оружия? Зачем не колет его француз? Не успеет добежать, как француз вспомнит о ружье и заколет его".

Как только герой загоняет девушку в угол, у него за плечами неизвестно откуда появляются ремни, которые тянут его назад. Камера ползет назад и обнаруживается, что эти ремни прикреплены к роялю, туше быка и двум католическим священникам. Все это и не дает герою двигаться. Пока он барахтается в ремнях, героиня выскакивает из угла и убегает. В тот же момент ремни отпускают героя.

Напомню, как в известной русской сказке про волшебную курицу, которая приносит золотые яйца, парадоксальным образом маленькая мышь, взмахнув хвостом, разбивает подаренное курицей яйцо, в то время как сильные старуха и старик этого сделать не могут. Этот парадокс полностью снимается, если прибегнуть к нашей сексуальной теории неврозов. Старик и старуха сексуально немощные - волшебная курица приносит им в яйце символического ребенка, но они не могут разбить, то есть, вероятно, оплодотворить его. Но таким образом мы объясняем лишь полдела: именно, почему старик и старуха не могли разбить яйцо. Вторая половина вопроса - почему его удалось разбить мышке, - остается не

Глава написана совместно с Т. А. Михайловой.

5


объясненной. В нашем труде о сновидениях мы составили список сексуальных символов мужского органа, среди которых есть и хвосты. Секрет мыши, таким образом, состоит в том, что она является обладателем предме-та, которого уже в полном смысле не имеет старик, то есть эректированного органа. Именно это позволяет мыши разбить, то есть символически оплодотворить яйцо. (О сексуальной природе мыши и ее мощи можно прочесть в сочинениях Вундта и Фрэзера.)

Но социальное бытие души разомкнуто самому себе. Мир, мерцающий из себя подобно мыши, в кажущейся возможности отнологического осмысления себя как иного, безысходно пропадает в озабоченность. "Здесь-бытие" мыши онтически-онтологическим броском обрывает присутствие на собственную способность быть целым. Притом заброшенность увядающей экзистенции старых людей ближайше опосредует невозможность в здесь наличествующем бытии перед собой воплотить свою озабоченность в будущем. Теснящая временность онтологического смысла заботы довлееет их фундированию в самости будущего и настоящего. Двусмысленность падения и брошенности вовне себя бытии определяет их бытие в смерти и присутствие за пределами мирности и заботы.

"А Святъславъ мутенъ сонъ вид въ Киев на горахъ. "Си ночь съ вечера одвахуть мя, - рече, - чръною паполомою на кроваты тисов; чръпахуть ми синее вино, съ тружомъ смшено; сыпахуть ми тъщими тулы поганыхъ тълковинъ великый женчугъ на лоно и нъгують мя. Уже дьскы безъ кнса в моемъ терем златовръсмъ. Всю нощь с вечера бусови врани възграяху у Плсеньска, на болони бша дебрь Кияня и несошася къ синему морю".

Святослав беспокоился о своих племянниках, которые пошли в сомнительный поход. Элементы его тревоги вошли в сон почти без изменений. Во сне он лежит на смертном одре и его отпевают поганые кочевники. Князь понимает, что поход Игоря не удается, и это бьет по его престижу и престижу всего русского государства. Жемчуг символизирует слезы. Поганые толковины выливают из своих колчанов плач Ярославны. Что за сани несут князя к синему морю? Конечно, это погребальные сани. Сон князя - это сон о его собственной смерти, экзистенциальная проработка ее, смерти от позора в результате неудачи похода Игоря на половцев. Можно сказать, что в этом сне Святослав отождествил себя с Игорем, это его, Игоря, "негуют" половцы, соблазняя, переманивая на свою сторону. Это он, Игорь, предпочитает позорному бегству смерть на погребальных санях. Это у него, Игоря, "поехала крыша" (уже доски без князька в моем тереме златоверхом) от неудачного похода, позорного поражения и пленения.

Теперь я хочу обратить ваше внимание на одну русскую сказку. Это сказка о курочке рябе, которая снесла деду и бабе золотое яичко. Они не

б


смогли разбить его, но рядом бежала мышка, она вильнула хвостиком, и яичко разбилась вдребезги. Однако вместо того чтобы радоваться, старик и старуха горько плачут. Утешая их, курочка обещает в дальнейшем снеси им обыкновенное яйцо. Вот и вся сказка. Я думаю, тут должны возникнуть вопросы. Кое-кто может слишком поспешно сказать, что золотое яйцо -это Реальное. Лучше давайте подумаем, почему, когда яйцо разбилось, старик и старуха заплакали. Здесь важно не просто то, что яйцо разбилось, а кто его разбил, то есть, называя вещи своими именами, если вашу невесту дефлорировал "чужой дядя", то тут как раз впору заплакать. На мышку с ее маленьким, но торчащим фаллическим хвостиком, обратил внимание уже Фрейд. Золотое яйцо - это недоступный объект желания. Видимо, оно внутри было полое. Интерсубъективность наших персонажей схлестнулась на этом яйце. Старик и старуха буквально стукнулись лбами друг об дружку, когда пытались разбить его. Чего они хотели -наслаждения или ребенка, Дюймовочку или мальчика-с-пальчика (этими искусственными детьми из пробирки так богат фольклор)? Может быть, они заплакали оттого, что мышка, разбив яйцо, дезавуировала пустоту желания? Яйцо - это симптом, а курочка - Супер-Эго. Супер-Эго снесло симптом - чего еще от него и ждать? Тогда получается, что мышка - это Ид, хтоническая сторона бессознательного. Разрушительная, деструктивная сила. Так что Реальное - это как раз мышка. Символический порядок Курочки разбивается хвостиком, ведущим в бездну Реального. Яйцо - это бесконечное означающее. Симптом всегда воспроизводим, да будет вам известно. На этом построен универсальный принцип автоматического повторения. Я думаю, Курочка обманывала старика и старуху, и следующее яйцо было тоже золотым. Супер-Эго умеет нести только золотые яйца.

Сон Святослава имеет отчетливый сексуальный подтекст. Князь лежит на кровати, причем лежит на спине, и ему на лоно, то есть на грудь, сыплют из колчанов (фаллических предметов) мелкий жемчуг, то есть нечто вроде спермы. Причем делают это "поганые толковины", то есть враги, иноземцы. Сексуальный аспект подчеркнут словами, что они "негуют", то есть нежат его. Странно, что князь здесь явственно выступает в роли женщины: он пассивно лежит в женской позе, и иноземцы извергают на него свое семя, как бы насилуют его. Или можно сказать даже более сильно - они его дефлорируют. Об этом косвенно говорит фраза "Уже дьскы безъ кнса с моемъ терме златовърсм", то есть поперечная скрепляющая балка (князек) на тереме князя слетает, и он, вероятно, лежа в такой позе, видит небо. Князек на тереме - символ его целостности, поэтому тот факт, что иноземцы ломают князек, ассоциируется с тем, что они дефлорируют дом и тем самым его хозяина. Вспомним теперь, что князь лежит на самом высоком месте Киева, столицы русского государства, то есть, верша сексуальное насилие над ним, враги совершают то же самое с городом, они насилуют и оскверняют его. Город - всегда женский символ (ср. выражение "Киев - мать городов

7


русских"). Князь - олицетворение столицы, ее центра, поэтому в сновидении по закону смещения и сгущения именно он становится женщиной-городом, непосредственным предметом насилия со стороны врагов-иноземцев. Иными словами это пророческий сон о захвате Киева "погаными толковинами". Но кто же эти иноземцы? Ясно, что это не половцы, которые никогда не добирались до Киева. Князю Святославу приснился сон о татарах, которые действительно взяли Киев под руководством Батыя в 1240 году, то есть более чем через полсотни лет после похода Игоря на половцев и после того, как это приснилось Святославу в "Слове о полку Игореве". Что это - одно из доказательств поддельности памятника или аргумент в пользу теории многомерного времени Джона Уильяма Данна?

Как у нашей бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка;

Посадила курочка яичушко,

С полки на полку,

В осиновое дупёлко,

В кут под лавку.

Мышка бежала,

Хвостом вернула -

Яичко приломала!

Об этом яичке строй стал плакать,

Баба рыдать, вереи хохотать,

Курицы летать, ворота скрипеть;

Сор под порогом закурился,

Двери побутусились, тын рассыпался;

Поповы дочери шли с водою,

Ушат приломали, попадье сказали:

"Ничего ты не знаешь, матушка!

Ведь у бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка;

Нищий, калека.

8


Посадила курочка яичушко,

С полки на полку,

В осиновое дупёлко,

В кут под лавку.

Мышка бежала,

Хвостом вернула -

Яичко приломала!

Об этом яичке строй стал плакать,

Баба рыдать, вереи хохотать,

Курицы летать, ворота скрипеть,

Сор под порогом закурился,

Двери побутусились, тын рассыпался;

Мы шли с водою - ушат приломали!"

Попадья квашню месила -

Все тесто по полу разметала;

Пошла в церковь, попу сказала;

"Ничего ты не знаешь...

Ведь у бабушки в задворенке

Была курочка-рябушечка...

(Снова повторяется тот же рассказ.)

тын рассыпался;

Наши дочери шли с водой -Ушат приломали, мне сказали; Я тесто месила -Все тесто разметала!" Поп стал книгу рвать -Всю по полу разметал!

9


SPECKLED,     BARIOLE,     BUNT,     VARIUS,     BREAC, MARGIS, ???????, ПЕСТРЫЙ

Если мы вдруг задумаемся, что же конкретно в русском языке значит слово "пестрый" ("рябой"), то скорее всего поймем, что дать ему точное определение очень трудно. Пестрый - это многоцветный, цветастый, яркий... Но не просто "яркий", потому что яркое сочетание цветов совсем не всегда "пестрое". "Пест-рый" - это и крапчатый, рябой, в меленький такой рисуночек, который и описать-то трудно, покрытый пятнышками... К тому же "пестрое" - это всегда не только цвет, не только то, что мы видим.

Пестрое мы слышим в нестройном шуме, лязге, криках. Пестрое мы
ощущаем в неожиданности жизненных перемен, смене впечатлений,
путешествиях, мелькании пейзажа за окном вагона, в толпе карнавала, в
лицах, чувствах, в новых увлечениях и связях. Пестрое - это сама Жизнь,
если она движется, и самое последнее ее событие - Смерть. И поэтому все
пестрое одновременно страшит и манит, пугает и притягивает. Пестрое -
это Эрос и Танатос, вместе взятые, со всеми вытекающими отсюда
лингвистическими,
 психофизиологическими, фольклорными,

литературными и иными последствиями.

В разных современных языках идея "пестрого" воплощается обычно по-разному, наверное, потому, что каждая культура в этом зыбком, неуловимом понятии видит что-то свое (это вам не "красный" или даже "синий" с их солдатской простотой). Более того, современные французы, например понятия "пестрый" вообще как-то стараются избегать, называя его то "цветным" (colory), то "пятнистым" (tachety) - в зависимости, наверное, от того, какой именно аспект пестрого имеется в виду. Слово barioly употребляется на самом деле редко и значит скорее "рябой", а не собственно ярко-пестро-цветастый. А в старофранцузском для обозначения "пестрого" раньше было особое слово, но потом утратилось: vaire, от латинского varius - "разноцветный, пестрый", но также - "переменчивый, полный превратностей, особенно в том, что касается боевой удачи, да и жизни вообще" (русский вариант, таким образом, это этимологически -пестрота, нестабильность, изменчивость).

Английское speckled - это тоже скорее нечто "пятнистое", а не наше настоящее "пестрое", а вот зато загадочное немецкое Bunt передает идею пестроты почти идеально: это пестрый, рябой, крапчатый, пятнистый, но к тому же и смешанный, разнородный, разнообразный, а еще -"беспорядочный, чрезмерный". В общем - сплошной хаос. Фамилия Бунтман, таким образом, значит "пестрый человек" (яркий? разнообразный? переменчивый?). Происхождение этого слова в немецком таинственно. Предполагается, что оно восходит к латинскому Mus Ponticus (буквально - Мышь Понтийская), как называли римляне горностая. Это же слово, кстати, и примерно с тем же значением, блуждая по Балканам в форме bunde, bunda, проникло затем в румынский, сербский, чешский и

10


даже венгерский языки. Ирландское современное breac тоже довольно ограничено в употреблении и описывает только масть коня или разных рыб, птиц и так далее, но зато древнеирландское brecc означало не только "пестрый", но и "пышный, богато украшенный" и "лживый, неясный, обманчивый". То есть опять - пугает и манит одновременно. Как любовь.

Происхождение самого русского "пестрый" проблем для этимолога не составляет, но зато ассоциативно-фонетическая нить, которая тянется при этом, оказывается просто поразительной. Оно восходит к индоевропейскому корню *peik'-, *pik', к которому возводятся такие русские же слова, как "писать" и "пёс" (кстати, это одно из наименований черта), многочисленные названия рыб и птиц в славянских языках, а также латинские: pingere "писать" (то есть буквально "- марать, пачкать, разрисовывать красками, оставлять цветные следы") и (!) pecunia "деньги" (которая, как известно - поп olet, "не пахнет") и само по себе восходит к обозначению мелкого рогатого (пестрого) скота, который был в начале основным обменным эквивалентом.

На психику пестрое сочетание цветов, особенно если оно движется, мелькает, воздействует одновременно возбуждающе (отчасти - и сексуально) и пугающе, вызывая чувство тревоги и даже страха. Причем человек здесь - не единственный, кто испытывает это магическое и странное воздействие пестроты. Пестрая окраска животных далеко не всегда является мимикрией, то есть попыткой спрятаться среди листвы, на дне пруда, посреди болота и так далее. Иногда цветная пестрота может служить оружием - так, например, яркие круглые пятна на крыльях бабочек не привлекают птиц, а наоборот - отпугивают, потому что кажутся им глазами какого-то страшного большого зверя.

Устрашающее воздействие пестроты широко использовалось и дикарями как своего рода боевая раскраска, призванная напугать, оттолкнуть противника, вызвать у него чувство тревоги и неуверенности в себе. Вспомним, например, что пишет Цезарь о пиктах, населявших в его время всю Британию (само их название, кстати, значит "пестрые, раскрашенные"): "А все британцы вообще красятся вайдой, которая придает их телу голубой цвет, и от этого они в сражениях страшней других на вид". О боевой раскраске индейцев и так все знают.

Какие ассоциации вызывает понятие пестроты у человека современной западной (на Востоке с этим все сложнее!) культуры? Мы обратились к нескольким информантам и получили следующие ответы:

Коля Д. (подросток): Галстук.

Ольга С. (известная поэтесса): Смерть, конечно.

Неизвестный мужчина в лифте (средних лет): Цыгане.

и


Все они, вероятно, правы.

Излишняя пестрота в одежде, как откровенно вызывающая и эротически манящая, всегда казалась вульгарной. Вспомним у Гоголя:

"Вообразите себе: полосочки узенькие-узенькие, какие только может представить воображение человеческое, фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки... Словом, бесподобно! -Милая, это пестро! - Ах нет, не пестро!".

А почему, собственно говоря, пестро - это плохо? Ну и пусть будет пестро! Нет- плохо, потому что вульгарно, откровенно, вызывающе, привлекает внимание и намекает на мысли самые непристойные. Или даже просто - волнует, пугает, озадачивает.

Вот как пишет тот же Гоголь в "Сорочинской ярмарке" о некоей "неугомонной супруге":

"Она сидела на высоте воза, в нарядной шерстяной зеленой кофте, по которой, будто по горностаевому меху, нашиты были хвостики, красного только цвета, в богатой плахте, пестревшей, как шахматная доска, и в ситцевом цветном очипике, придававшем какую-то особенную важность ее красному, полному лицу, по которому проскальзывало что-то столь неприятное, столь дикое, что каждый тотчас спешил перенести встревоженный взгляд свой на веселенькое личико дочки".

В современной жизни мужчина себе пестроты в наряде не позволяет (да и одежда тинэйджеров на самом деле, кстати, совсем не пестрая, да и не такая уж яркая - вспомним в рекламе "Head and Shoulders": "Вот то, что надо, - черное! Это классно!"), и единственная пестрая деталь мужского туалета - это галстук, маленький прорыв в бессознательное, узкая полосочка, щель, за которой открывается целая буря страстей и страхов. Вот все, что осталось ему от животных, в брачную пору расцветавших всевозможными красками павлиньих хвостов. Вспомним, что, отправляясь к Наталье Павловне, граф Нулин надевает "свой пестрый шелковый халат"!

Женщина, конечно, может себе больше позволить, но все-таки тоже не слишком. Пестрота тревожит эротически и манит сексуально, но вовсе не так, как жарко-стабильные красные тона ("Тебя я лаской огневою / и обожгу, и утомлю..."). Нет, это скорее символ любви кажущейся, обманной, временной, мимолетной, как пестрая цыганская шаль ("Кто-то мне судьбу предскажет, кто-то завтра, сокол мой, на груди моей развяжет узел, стянутый тобой...").

Яркая, пестрая шаль (и шире - ткань) как символ яркой, переменчивой   жизни -   образ    архаический,    восходящий   к   древним

12


представлениям о судьбе-пряхе, прядущей нить жизни каждого человека. Образ этот оказывается поразительно стойким:

"Стою на полустаночке

В цветастом полушалочке,

А мимо пролетают поезда..." -

говорит о себе героиня шлягера советских времен, и образ этого "полушалочка" разворачивается потом в целую метафорическую картину яркой, пестрой жизни, богатой, как мы понимаем, романтическими, но скорее - мимолетными любовными связями:

"Да как же это вышло-то,

Что все шелками вышито

Судьбы моей простое плотно?.."

В чем-то, видимо, очень близкая судьба героини стихотворения Блока заканчивается не так грустно-трогательно-задумчиво ("зовут плясать, да только не меня..."), а глубоко трагически- "Под насыпью во рву некошеном / Лежит и смотрит, как живая...". Не сумев принять правила игры в "пеструю жизнь", "она" предпочитает добровольную смерть и, что характерно, на плечах у нее все тот "цветной платок" ("В цветном платке, на косу брошенном, Красивая и молодая...).

По народным представлениям, видеть себя во сне одетым в пеструю одежду предвещает резкие перемены и переплетение хорошего и плохого в будущем. То есть опять - пестрое и манит, и страшит одновременно. Но, с другой стороны, у Андерсена "цветной" зонтик Оле Лукойе - это окно в удивительный сказочный мир ярких снов или, как теперь мы понимаем, - в амбивалентную субстанцию нашего бессознательного, явленного нам во сне.

Вообще же в фольклоре образ пестрого связан скорее с миром смерти и Иного мира. Как пестрые описываются обычно хтонические существа - жабы, лягушки, змеи. Пестрота птицы - признак, который относит ее в разряд классификаторов с негативным смыслом. Например, по литовских поверьях считается, что если вокруг дома летал зяблик, - дом сгорит, а рябая кукушка вообще предстает как вестница из Иного мира, оповещающая о близкой смерти. В традиции польской аналогичные функции исполняет "рябой соколик" - вестник смерти и проводник в Иной мир. Знаменитая курочка ряба из русской сказки - образ по сути не только загадочный, но и страшный, осмысляемый как постоянная связь с потусторонним миром мрака. Пестрая скотина в народных верованиях прочно ассоциируется с богом грома. Ср., например, литовскую примету:

13


"Если белая корова приведет стадо домой, завтра будет хорошая погода, а если пестрая - будет дождь".

И наконец, с пестротой ассоциируется образ черта, что проявляется и в его эвфемистических наименованиях "пестрый".

И, конечно, цыгане. Пестрые платки, разноцветные кибитки, яркие цветастые юбки - все это создает образ временного, нестабильного, манящего и пугающего (ср. "пестрая лента" в рассказе Конан-Дойла). Шумный, пестрый табор - это толпа гостей из Иного мира, куда попасть страшно, но все равно придется рано или поздно отправиться. И все это знают.

В основе мифологического образа петуха во многих традициях лежит его связь с солнцем. Как и солнце, петух "отсчитывает" время (ср. "первые петухи", "третьи петухи", до "петухов" и т.п.). Австралийские аборигены иногда обозначают петуха как "птицу, которая смеется на рассвете"; ср. также русские загадки типа "Не часы, а время сказывает", "Не сторож, а всех рано будит" и т.п. В большинстве традиций петух связан с божествами утренней зари и солнца, небесного огня - хотя в целом функции богов, которым посвящается петух (Аполлон, Митра, Ахурамазда, Аматэрасу, а также Гермес или Меркурий, Асклепий, Марс и др.), существенно шире. Петух не только возвещает о начале дня (во многих традициях он выступает как глашатай солнца, света, ср. франц. название петуха chante-clair, букв, "поющий рассвет"), но и является проводником солнца как в его годовом, так и суточном циклах. В Китае петух "сопровождает" солнце на его пути через десятый "дом" китайского зодиака (Козерог) и через пятый - седьмой часы пополудни. У древних евреев петух - символ третьей стражи ночи - от полночи до рассвета. Петух так же бдителен и всевидящ, как и солнце. Отсюда широкое с использование петуха в гаданиях, предсказаниях погоды в Древнем Риме.

Изображение петуха-стража помещали на крышах домов, шестах, шпилях, флюгерах, а также на ларцах, сундуках, реликвариях. В Китае красный петух изображается на стенах дома как талисман против огня. Мотив петуха, разгоняющего своим криком нечистую силу и отпугивающего мертвецов, образует кульминацию в особом типе сказок, постоянен в быличках. Но петух не только связан с солнцем, подобен ему: он сам земной образ, зооморфная трансформация небесного огня - солнца. С петухом связывается и символика (воскресения из мертвых, вечного возрождения жизни). В этом контексте возможно объяснение изображения петуха, помещаемого иногда на могилах, на кресте, камне и т.п., нередко в чередовании с изображением солнца; ср. также символические изображения солнца в виде петуха в круге или рассвета, иногда молнии в виде петушиного гребешка (в этом ряду стоит и обычай древних римлян жертвовать ларам петушиные гребешки). Некоторые данные позволяют соотнести жертвоприношение петуха (в тех ритуальных традициях, где на

14


это не существует запрета, именно петух преимущественно используется для этой цели) с его солнечной, огненной природой. В древнерусском "Слове некоего христолюбца" (окончательная редакция) осуждаются существовавшие уже после введения христианства языческие обряды, когда "... коуры рьжють; и огневи молять же ся, зовущие его сварожичьмь" (др.-рус. куръ, "петух"). Во многих случаях отчетливо прослеживается связь между жертвоприношением петуха и добыванием огня, его возжиганием (ср., например, латышские и русские данные о жертвоприношении петуха для умилостивления гуменника-овинника, в ведении которого находится огонь под овином).

Подобно солнцу, петух связан и с подземным миром. В Древней Греции петух, несомненно, выступал и как хтоническая птица: он был посвящен Асклепию как образ целительной смерти-возрождения. Вместе с тем оказывается функционально значимым противопоставление петухов по цвету: если светлый, красный петух связывается с солнцем, огнем, то черный петух - с водой, подземным царством (ср. ритуальное зарывание петуха в землю) и символизирует божеский суд, зло.

Тема петуха возникает и в связи с образом огневой птицы (с чертами дракона) Рарога (Рарашека), которая появляется на свет из яйца, снесенного черной курицей. Причастность петуха и к царству жизни, света, и к царству тьмы, смерти, делает этот образ способным к моделированию всего комплекса "жизнь - смерть - новое рождение". Этому способствуют и мифопоэтические представления о петухе как дважды рожденном, что, в частности, нередко подчеркивается и в загадках о петухе: "Дважды родился, ни разу не крестился, сам пел, а умер - не отпели" и т.п.

Представление о двуприродности или, по меньшей мере, парадоксальности петуха отражено и в других загадках ("Не царь, а в короне", "Гребень имею - не пользуюсь им, шпоры имею - не езжу верхом" и т.п.). Связанный с жизнью и смертью петух символизирует плодородие прежде всего в его производительном аспекте. Петух - один из ключевых символов сексуальной потенции (ср. в этой связи "петушиные" обозначения детородного члена в соотнесении с "куриными" обозначениями женского полового органа, а также представление о петухе как символе похоти, существующие в ряде традиций). У южных славян, венгров и других народов жених во время свадебной церемонии нередко несет живого петуха или его изображение.

Одним из проявлений жизненной силы петуха является и его исключительная воинственность, нашедшая отражение в фольклоре, символике и эмблематике (в частности, в геральдике). Арабские и тюркские источники неизменно наделяют идеального военачальника храбростью петуха. Соотнесенность качеств петуха и человека получает известное подкрепление в довольно распространенном мотиве оборотничества петуха (ср., например, Афанасьев №№ 251-252). У сванов

15


считалось, что души мужчин и женщин после смерти соответственно переселяются в петуха и курицу. Для некоторых индейских племен Центральной Америки петух является нагуалем, с которым таинственно связана жизнь человека; смерть петуха влекла за собой и смерть подопечного ему человека.

В Новом Завете образ петуха имеет символическое значение некой решающей грани (ср. Матф. 26, 34, 74-75; Мк. 13, 35). Петух в соответствии с евангельским мотивом становится эмблемой святого Петра, знаком раскаяния (в другой трактовке петух - посланец дьявола, искусившего Петра). Иногда образ петуха толкуется как символ истинного проповедника Евангелия. У гностиков петух считался образом Фронесиса, предвидения, прозорливости, бодрствования как эманации Логоса. Петух на колонне трактовался гностиками как петух Абраксаса. В Японии считают, что петух подготавливает сердце благочестивого верующего к очищению и почитанию.

Обращает на себя внимание следующий момент: в афанасьевском варианте сказки ничего не говорится о том, что владельцы курицы, дед и баба, сами пытались разбить яйцо. Зато говорится, что снесенное курицей яйцо оказалось странным на вид - пестро, востро, костяно, мудрено. Случайно разбитое мышью, оно, как можем мы предположить, не только утратило свою основную функцию - быть предназначенным для еды, но, видимо, явило собой нечто страшное внутри, от чего произошла и соответствующая реакция действующих лиц сказки. В обеих версиях, прозаической и поэтической, говорится, что окончательным результатом является уничтожение самим священником священных книг ("поп все книги сжег").

На уровне реконструкции протосюжета предания нами может быть предложена следующая версия: пугающее содержание странного яйца (нечто драконовидное?) могло быть воспринято как наказание за использование "неправильных" книг. Но в таком случае в какой среде подобный сюжет мог возникнуть и какие книги могли быть сочтены столь "неправильными", что за их использование могла быть послана эта кара? Как можно предположить, сюжет подобного рода мог появиться прежде в старообрядческой среде, а "неправильными" книгами, подлежащими уничтожению, должны были быть Никонианские тексты - новые переводы Священного писания.

Как известно, Афанасьев в основном собирал свои предания в Воронежской губернии, в которой к середине XIX века старообрядческих общин уже не осталось. Однако сам сюжет, как видно из текста, уже в достаточной степени лишенный логики нарратива, мог сохраниться от более раннего времени.

Сновидения и сказки сходны в том, что и в тех, и в других являются чудеса, невозможные в реальной действительности. И в снах, и в сказках

16


мы может отлущить их рациональную сторону, которую Фрейд неудачно назвал дневными остатками, и иррациональную бессознательную сторону, которая единственно только и важна. Притом, что и в сказках, и сновидениях реализуется не индивидуальное, а коллективное бессознательное с присущими ему инвариантными фигурами Самости, Анимуса и Анимы.

Однако разительное отличие сновидений от сказок состоит в том, что сказка осуществляет свое социальное бытие в рассказе и только в рассказе, рассказывание же снов - это вторичное, инобытийственное их существование. Рассказывание сна - почти то же самое, что рассказывание сказки. Но сон имеет перед сказкою то преимущество, что его подлинное существование мы наблюдаем во время непосредственного видения сновидения. И то, что нам говорит сновидение, свершается в тот момент, когда мы его видим. Если имеет смысл говорить о том, что сновидение нас чему-то учит, то, по всей вероятности, это происходит в момент самого сновидения. Сказка же учит нас в момент рассказывания. И здесь можно сказать, что ни то, ни другое не является ни недостатком, ни достоинством. Сновидение, конечно, глубже сказки, но оно слишком мимолетно и слишком быстро забывается. Может быть, мы чему-то и научились во сне, но чему именно, и сами порой не знаем. В сказке процесс обучения не столь глубок, потому что в ней в отличие от сновидения, где коллективное бессознательное дано в его полной, развернутой силе, в сказке мы находим лишь реликты этих архаических и архетипических представлений.

Как-то мы прогуливались по большой алее возле Тринити Колледжа, и он вдруг повернулся ко мне и в свойственной ему резкой неожиданной манере провозгласил: "А знаешь ли ты, Друри, самую абсурдную языковую игру на свете?" Я наивно ответил, что, вероятно, он имеет в виду религию. Тогда он расхохотался и сказал, что мне определенно не имеет смысла быть философом, потому что такое сказать про религию мог бы только полный осел, ведь религиозные игры самые осмысленные и четко очерченные. Самая абсурдная языковая игра, по его мнению, это сказка. В подтверждение этого неожиданного тезиса он мне рассказал русскую сказку про репку (это было время его увлечений русским языком), которую, по его словам, неделю назад по какому-то поводу рассказала ему Фаня Паскаль, у которой он обучался русскому. Там выросла такая большая репка, что старик и старуха (обладатели этой репки), их, кажется, внучка и еще какое-то домашнее животное, то ли собачка, то ли курица, не могли ее вытащить из земли, а мышка это сделала с легкостью. "Ты, конечно, понимаешь, Друри, добавил он не без самодовольства, - что репка - это солнце". Мне оставалось только промолчать. На вопрос, как разъяснить противоречие между тем, что много персонажей не могли достать репку, а мышка вытащила, он сказал примерно следующее. "Мы часто полагаем, будто коэффициент приложенных усилий прямо пропорционален полученному эффекту, однако очень часто это не так". Тут   он    опять    вспомнил   какую-то   русскую   историю    о   том,    как

17


сумасшедший священник, охотившийся за сокровищами, с огромной легкостью вскарабкался на почти отвесную гору. При этом он многозначительно добавил, что мышь связана с горой и что, якобы, есть русская пословица "Гора родила мышь". Этот разговор произвел на меня такое сильное впечатление, что я не мог сомкнуть глаз до утра, а утром окончательно решил ехать в Ньюкасл помогать семьям безработных.

Роль мыши в мифопоэтических представлениях в значительной степени объясняется ее особенностями, в частности малыми (в сравнении с другими млекопитающими) размерами. Широко распространены представления о мыши как хтоническом животном и о ее связи с грозой (громом). В мифах различных народов мыши нередко выступают как дети неба (обычно громовержца) и земли. У народов древнего Средиземноморья (Египет, Палестина, Греция) общеприняты и представления о происхождении мыши из земли. Страбон называет мышей из земли рожденными, по его же свидетельству, тевкры называли их сыновьями земли.

Известны также мотивы падения мыши с неба на землю во время грозы и поражения мыши молнией. В средние века бытовали представления о зарождении мыши от грозы. Античные авторы (Теофраст, Элиан) отмечали способность мыши своим поведением предсказывать погоду, особенно грозовую. Оживленное движения мышей перед грозой ("танцы") и их "пение", соотносимое со звуковым эффектом деятельности громовержца (гром), могли трактоваться как своеобразный земной пролог, в котором излагалось (с оответствующим снижением) содержание небесной драмы. В этом контексте свист, звон, барабанный бой, которыми изгоняли крыс и мышей, можно сопоставить со звоном колоколов, битьем по железу и стрельбой в воздух с целью разогнать ведьм перед грозой.

К этому же кругу тем примыкают многочисленные указания на профетические функции мыши в греческой, римской мифологии, мифологии народов Древней Месопотамии. Согласно Плинию, персидские маги считали мышей наиболее относящимися к религии животными. В Средиземноморье (особенно восточном) долгое время сохранялось немало мышиных гаданий и примет.

У малоазийских греков существовало убеждение, что при нарушении супружеской верности мыши производят страшное опустошение в доме. Часто с мышью связываются предзнаменования смерти, разрушения, войны, мора, голода, болезни, бедности; греки изготовляли монеты с изображением мыши, использовавшиеся в качестве амулетов против всего недоброго; в Египте боялись увидеть мышь в определенный день

18


(напротив,    белая    мышь    часто    рассматривалась    как    благое предзнаменование).

Использование мыши в гаданиях и ворожбе - постоянная тема средневековых ведовских процессов. "Киприанов кодекс" указывает особый вид предсказаний - "мышеписк" (наряду с "громовником"). По украинской примете, "як миш ист вол от [верхнюю часть снопа], так буде хл1б дорог". В Греции, начиная с Гомеровской эпохи, был распространен культ Аполлона Сминфейского (от sminphos 'мышь'), атрибутом, символом и священным животным которого была мышь. Иногда Аполлон Сминфейский изображался стоящим на мыши. Аполлон был не только истребителем мышей и охранителем от них, но и их покровителем. Возможно, он и сам первоначально представлялся в виде мыши.

С мышью связаны и такие женские персонажи, как баба-яга, Холле, Мокошь, Параскева Пятница. У болгар со святой Петкой соотносился мышиный праздник - "мишин день". Многие мифологические представления о мыши обнаруживают сходство с представлениями о музах в греческой мифологии и генетически связанных с ними персонажах. Родителями мыши являются громовержец (или небо) и мать-земля (жена громовержца), родителями муз - Зевс-громовержец или Уран (небо) и Мнемосина или Гея (земля). Место рождения или обитания мыши и муз - гора (ср. буквальный смысл пословицы "Гора родила мышь"). Мыши соотносятся с огнем, водой, мировым деревом, музы - с каменным столпом. Предводитель мышей - мышиный царь или Аполлон Сминфейский, предводитель муз - Аполлон или Дионис. Форма организации мышей и муз - хоровод, атрибут - стрела (через гонителей у мышей, через Аполлона у муз), функции (деятельность) - болезнь - здоровье (нанесение ущерба -исцеление), ослепление, пение, танцы, прорицание (ворожба), память - забвение (вкусивший пищу, к которой прикасалась мышь, забывает прошлое, ср. роль мертвой воды, Леты, противостоящей Мнемосине, а также образ мыши как олицетворения смерти в разных традициях), "неистовство", дрожь, хаотическое оживление (у мышей перед грозой, у муз в связи с вдохновением, творчеством) и др.

Мифологический мотив превращения женщин в мышей определенно реконструируется на основе фольклорных данных, в частности, на основе сказочного мотива превращения ведьмы (женщины, девицы) в мышь (ср. также мотив превращения дьявола или человека в мышь и, наоборот, превращения мыши в человека; в мотиве "мышь, прогрызшая дыру в ковчеге" мышь выступает как превращенный дьявол или даже женщина). Имеется и ряд других фольклорных  сюжетов,   основанных  на  взаимопревращении  или

19


тождестве девиц и мыши: русские сказки типа "Морской Царь и Василиса Премудрая", Афанасьев, № 219-226; "Ночные пляски", Афанасьев, № 288-298; в этом же ряду стоит сказка, записанная в 1-й половине XIX в. на острове Рюген: мать проклинает семь дочерей за нарушение ими запрета в великую пятницу, дочери оборачиваются мышами и бросаются в воду, мать с горя превращается в камень, вокруг которого ночью танцуют и поют дочери-мыши.

В некоторых традициях мыши участвуют в космогонических мифах или даже выступают в функции культурного героя. Обилие сказочных мотивов с участием мыши [малость мыши в сочетании с большим эффектом ее деятельности: мышь спасает льва, пугает до смерти человека, разбивает золотое яйцо (ср. Яйцо мировое), помогает сделать то, что не по силам многим (русская сказка о репке); борьба (в частности, мыши и кошки); мышь - превращенная невеста (заколдованная невеста или невеста дьявола) и т.п.]

Я велел своему слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не понял меня. Тогда я сам пошел, запряг коня и поехал. Впереди тревожно звучали трубы.

У ворот он спросил меня:

Куда вы едете?

Не знаю сам, - ответил я, - но только прочь отсюда! Но только прочь отсюда! Только бы прочь отсюда! Лишь так достигну я своей цели.

Вы знаете свою цель? - спросил он.

- Да! - ответил я. - Прочь отсюда! Вот моя цель.

Данный пример является наиболее утонченным вариантом шизотипического сознания. Здесь нет явных разрывов в синтаксисе и связности текста, как это бывает в психотическом дискурсе. Но здесь нарушены практически все коммуникативно-прагматические связи между героем, читателем и слугой героя - они оборваны уже в первом предложении. И герой, и слуга аутичны. "Я велел слуге привести из конюшни свою лошадь, но он не понял меня". Читатель не знает, что предшествовало этому разговору, и его явно не собираются ставить об этом в известность. Речевой акт героя по отношению к слуге по каким-то причинам неуспешен, но по каким именно, совершенно непонятно. Что значит не понял? Не расслышал? Не понял языка, на котором было отдано приказание? Сделал вид, что не понял (не расслышал)? (Патологическая неуспешность (и наоборот, гиперуспешность) речевых актов -специфически кафкианская шизотипическая черта.)

20


Второе предложение усугубляет впечатление бреда (или сновидения). Герой, вместо того чтобы повторить свое приказание или наказать слугу за нерадивость, внутренне как бы "машет на него рукой" и идет в конюшню сам. Слуга между тем нисколько не смущается, он преисполнен любопытства и идет за хозяином следом. Тут следует слуховая галлюцинация о трубах, после чего слуга спрашивает у хозяина, куда это он собрался. Здесь мы узнаем не только то, что слуга не собирается сопровождать хозяина, мы все больше убеждаемся (опять-таки, как во сне или в бреду), что слуга- это не слуга, а кто-то другой (или, чтобы угодить Лакану, - Другой). Последнее обстоятельство также чрезвычайно характерно для Кафки. Помощники оказываются соглядатаями, рассыльный не приносит писем, наиболее могущественные чиновники оказываются наиболее беспомощными и т.д.

Во многих мифопоэтических традициях известен образ Яйца мирового (Я. м.), из которого возникает вселенная или некая персонифицированная творческая сила: бог-творец, культурный герой-демиург, иногда- род людской (ср. кит. Пань-гу, фольклорные мотивы рождения человека из яйца и превращения яйца в человека). Чаще всего встречаются мотивы происхождения из верхней и нижней половинок Я. м. (или из яйцеобразной хаотической массы) неба и земли или солнца (из желтка); во многих случаях Я. м. описывается как золотое, иногда ему присущи и другие атрибуты солнца. Согласно ведийской космогонии, из Я. м. - золотого зародыша (см. Хи раньягарбха) возник творец Праджапати, из него же возникает Брахма (ср. также Брахманда), иногда творец Ишвара описывается живущим в Я. м. на водах (Бхаг.-пур. Ill 20, 14, след.). У орфиков известен миф о возникновении из Я. м. плавающего в водах, Фанеса, божественного творца, сияющего, как солнце (ср. также синкретический образ Митры-Фанеса, Зевса-Гелиоса-Митры-Фанеса), или особого бесплотного божества с крыльями. В египетском мифе солнце возникает из Я. м., снесенного птицей "великий Гоготун". Я. м., снесенное птицей Фуфунда, дало начало небу у хауса. Согласно "Калевале" (1), "из яйца, из нижней части, вышла мать земля сырая; из яйца, из верхней части, встал высокий свод небесный...". В китайской традиции небо и земля слиты воедино, как куриное яйцо. В финском мифе утка сносит яйцо, из которого возникает мир, на колено Вяйнямейнена, единственного обитателя океана, или холм среди океана (в русских сказках также известен мотив яйца, уроненного уткой в воду).

В мифах известны примеры, когда с образом Я. м. связывается временная структура целого (брахман находится в яйце в течение года), а с образами отдельных яиц - более частные членения времени (ср. русскую загадку о годе и его частях: лежит брус через всю Русь, на этом брусе двенадцать гнёзд, в каждом

21


гнезде по четыре яйца, а в каждом яйце по семь цыплят). Обычно начало творения связывается с тем, что Я. м. раскалывается, взрывается, брошенное в небо (ср. обычай свадебного разбивания яйца в северо-западной Африке, осознаваемый как символ взрыва Я. м.). В ряде случаев с темой раскалываемого яйца связан бог с функциями громовержца или его отец. Иногда из Я. м. рождаются разные воплощения злой силы, в частности змей, смерть. У племен северо-западной Африки известен мотив нахождения внутри звезды-яйца тройного змея. В отражающем орфические влияния греческом мифе Кронос оплодотворяет одним семенем два яйца, укрываемые под землёй; из них рождается Тифон. Ср. распространённое поверье о рождении василиска из яйца. Характерен сказочный мотив о яйце, в котором спрятана Кощеева смерть. Космогоническая функция Я. м. соотносится с важной ролью яиц в ритуалах плодородия. Например, в пасхальной обрядности у восточных славян яйцо не только занимает центральное место в празднике, но и выступает как главный символ.

Любой фольклорный текст - это прежде всего текст, а текст - это не более, чем сочетание символов. Но фольклорный текст принципиально отличается от литературного тем, что применительно к нему не существует проблемы канонического варианта. Все варианты равноправны. Поэтому принципиальной чертой фольклора является его противоречивость. Чтобы далеко не ходить за примерами, обратимся к двум вариантом сказки о курочке рябе. Сравнивая варианты Афанасьева и Ушинского, приходишь к выводу, что в тексте, обработанном Ушинским, золотое яйцо для деда с бабой было прежде всего эквивалентом отсутствующего у них ребенка (то есть это вариант зачина типа "Дюймовочка" или "Мальчик с пальчик"). В варианте же Афанасьева сказано, что "внучка удавилась", а стало быть, раз есть внучка, то должны быть и дочка (или сын). Да и про само яичко у Ушинского сказано, что оно золотое, а у Афанасьева костяное. Инвариатность лишь в том, что это не настоящее яйцо, а яйцо-артефакт, что сразу отсылает к образу пасхального яйца и соответствующей проблематике смерти и возрождения. Только в сказке, как и почти всегда бывает в фольклоре, движение сюжета - обратное литературному: сначала происходит возможность рождения, а потом смерть, причем если придерживаться версии Афанасьева, - то смерть всего мира.

Мир, изображенный в "Курочке рябе", - это психотический или, что то же самое, сновидный, паралогический мир, подобный тому, который изображен у Кафки. В этом мире последующее событие логически не вытекает из предыдущего, во всяком случае, на поверхностном уровне. Осмысленность событий и действий делается таковой, когда мы заглядываем в архетипические мифологические слои.

Дед попросил курочку рябу снести обыкновенное яйцо, но она не поняла его. Тогда дед сам пошел на конюшню, оседлал старуху и поехал.

22


"Куда вы едете?" - спросила курочка и показала золотое яичко. "И при луне мне нет покоя", - подумал дед. Они долго и безуспешно пытались разбить яйцо. "Что они делают?" - спросила мышка. "Они пытаются повернуть время вспять, но Супер-Эго их против этого протестует", -ответила курица. "Не пытайся меня перехитрить", - сказала мышка и слегка дернула хвостиком. Яичко упало и разбилось. "Пилите, Шура, оно золотое", - съязвила старуха и залилась слезами. Дед вторил ей старческим тенорком. Курочка ряба бегала за мышкой, пытаясь клюнуть ее в хвост.

* * *

Post scriptum. Статья о курочке рябе (в обычном смысле слова "статья") оказалась так и не написанной, а тайна курочки рябы -неразгаданной. Один известный фольклорист, когда мы рассказали ему о нашем замысле, побелел лицом и сказал, что мы сошли с ума, потому что хтонические существа всегда мстят тем, кто хочет проникнуть в их тайны. Три раза за время работы над статьей на компьютер налетал вирус и съедал все текстовые файлы. Но мы упрямо восстанавливали текст наших материалов снова и снова. Мы не верим в то, что курочка ряба может победить научный прогресс и остановить движение мысли. Мы не боимся ее. И мы уверены в том, что после нас придут новые поколения филологов, и тогда рано или поздно курочке рябе придет конец.

Литература

Афанасьев А. Н. Народный русские сказки. В 3 т. Т. 1. М., 1957.

Бунюэль Л. Андалузский пес // Бунюэль о Бунюэле. М., 1981.

Гаспаров Б. М. Поэтика "Слова о полку Игореве". М., 2000.

Курочка ряба. Русская народная сказка в обработке К. Д. Ушинского. М., 1987.

Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970.

Руднев    В.    Прочь    от   реальности:    Исследования   по философии текста. П. М., 2000.

Слово о полку Игореве. М., 1987.

Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 1., ч. IV.

Топоров В. Н. Мышь // Мифы народов мира, т. 1. М., 2000.

23


Топоров В. Н. Петух // Там же, т. 2.

Топоров В. Н. Яйцо мировое // Там же.

Франц фон М.-Л. Психология сказок. М., 1998.

Фрейд 3. Лекции по введению в психоанализ. М., 1989.

Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. В. Бибихина. М., 1997.

Юнг К. Г. Душа и миф: Шесть архетипов. К., 1996.

Drury    M.    Conversations    with   Wittgenstein   //   Ludvig Wittgenstein: Personal Recollections / Ed. R. Rhees. L., 1981.

Lacan J. Le  serminaire de Jaques Lacan. Livre VIII. Le Transfert. 1960-1961. Paris, 1991.

Rank O. Das Trauma des Geburt und seine Bedeutung fer Psychoanalyse. Leipzig, 1929.

24


Глава 2

ШИЗОТИПИЧЕСКИЙ ДИСКУРС

.. .Каждый из нормальных людей немного шизофреник. [Ганнушкин <1914> 1997: 334]

Когда говорят, что у каждого человека есть определенный характер, то все обычно понимают, что это утверждение является чрезвычайным упрощением реального положения вещей. В действительности, конечно, каждый человек в той или иной мере проявляет черты многих или даже всех (правда, всех мы наверное не знаем) характеров. Как писал еще в начале прошлого века голландский психиатр Йельгерсма, "каждый человек немного меланхолик, немного маньяк, немного истерик, параноик или психастеник" (цит. по [Ганнушкин 1997: 334]).

Но все же одна фундаментальная черта характера у каждого человека, как правило, преобладает. Смешанными (мозаическими) характерами обладают люди, имеющие серьезные психические расстройства - органические психопаты, эндокринные (то есть конституциональные гомосексуалисты), эпилептики и малопрогредиентные шизофреники, или, по-другому, люди, обладающие шизотипическим расстройством (считается что у острых шизофреников -психотиков характера уже нет: он пропадает, будучи загорожен "психотической занавеской"). В дальнейшем мы будем говорить только о смешанных характерах людей, обладающих шизотипическим расстройством.

По мнению М. Е. Бурно и его учеников [Бурно 1996, Волков 2000, Добролюбова 1996], малопрогредиентные шизофреники обладают множественным, мозаическим, или полифоническим, характером. Это означает, что у одного человека может быть несколько характерологических доминант, причем прямо противоположных; что в одних обстоятельствах он может проявлять себя как шизоид, в других как циклоид, в третьих - как истерик. Например, он будет гостеприимным радушным хозяином, всегда готовым повеселиться, но когда гости уходят, он замыкается в себе и обдумывает решение сложнейших математических проблем или же, наоборот, идет и декламирует стихи перед толпой.

Или же человек в одних обстоятельствах ведет себя как психастеник - тихий застенчивый, интеллигентный, а в других как эпилептоид -грубый, властный и прямолинейный. (Впервые, по-видимому, термин "мозаичные формы психопатии" применил П. Б. Ганнушкин - правда, он разбирал случай, когда характер изменялся в динамике под влиянием органической травмы [Ганнушкин 1997].) В сущности, в этом множестве

25


радикалов и проявляется характерологическое объяснение схизису. То есть противоречия, в которых живет шизотипический человек, объясняются характерологически. Например, как ананкаст он всегда точно приходит на свидание, но, будучи в то же время истериком, он может взять и не прийти вовсе, что для истинного ананкаста практически невозможно.

Здесь, по-видимому, следовало бы ввести разграничение, которого, насколько я помню, до этого никто не производил. Необходимо разграничить родственные и не родственные характеры. Этот термин -"родственный" - мы взяли из теории музыки. Там родственными тональностями называют тональности, которые отличаются на один знак повышения или понижения тона, то есть на один диез или бемоль при ключе. Например, до мажор и соль мажор - родственные тональности. При переходе из одной тональности в другую внутри музыкального произведения (транспонирования) в классической музыке использовались прежде всего родственные тональности, чтобы не создавать сильного диссонанса.

Примерно таким же образом можно разграничить родственные и неродственные психические конституции, то есть характеры. Например, давно известно, что шизоид и ананкаст очень часто сочетаются в одном человеке (один из самых выдающихся примеров - Иммануил Кант), у них много общего. Тогда об этом человеке говорят, что это обсессивно-компульсивный шизоид. В художественной литературе это, например, муж Анны Карениной Алексей Александрович, у которого шизоидные черты -глубина и замкнутость сочетаются с обсессивно-компульсивными чертами - в частности, с педантизмом, который в конце романа закономерным образом перерастает в мистицизм (характерный для ананкастов). Шизоидный характер также является родственным психастеническому. И тот и другой - интроверты. Поэтому в диагностической практике часто используется выражение "психастеноподобный шизоид". Правда, между этими радикалами существует и некоторое напряжение. Истинный психастеник является реалистом, шизоид - всегда аутист. Родственными являются также циклоид и истерик. Истероподобный циклоид - жизнерадостный враль -Фальстаф, Ноздрев. В них сочетаются черты диатетической пропорции настроения и истерической пропорции вытеснительности и позы. Так вот, эти родственные характеры не создают, так сказать, шизотипического диссонанса, то есть обсессивный шизоид и истероподобный циклоид могут не быть шизотипическим личностями. Здесь, выражаясь словами Ганнушкина, имеет место "химическое соединение" различных радикалов, а не их "физическая смесь", которая наблюдается в случае мозаических характеров [Ганнушкин 1997: 221].

Но существуют и неродственные конституции. Например, циклоид и шизоид. Или истерик и ананкаст, или психастеник и эпилептоид. Я думаю, можно     сказать,     что     степень     шизотипичности     определяется     и

26


количественно - тем, сколько характеров задействовано в человеке, и качественно - что это за характеры. Например, если человек одновременно является веселым, приветливым и жизнерадостным (то есть циклоидом-сангвиником), но при этом все время говорит, что против него все настроены и со всеми судится, то есть проявляет одновременно черты циклоида и параноика и отчасти истерика (предположим, ему доставляет удовольствие выступать в суде и он с удовольствием пересказывает друзьям о своих сутяжнических подвигах), то этот человек, скорее всего, обладает шизотипической конституцией.

Но не всегда наличие более чем двух радикалов означает шизотипическую структуру личности. Например, человек может в равной мере проявлять циклоидные, эпилептоидные и истерические реакции (он человек настроения, любит поесть и выпить, любит прихвастнуть и встать в позу, при этом в нем развита агрессивность - он с легкостью может влезть в драку) и при этом не быть шизотипической личностью. Потому что циклоид, истерик и эпилептоид - родственные характеры, то есть циклоид может одновременно быть авторитарным (эпитимным) и истероподобным.

Помимо родственности/неродственности характеры группируются еще и по-другому. Для того чтобы понять, как именно, нам необходимо обратиться к совершенно другой научной традиции. Дело в том, что представление о смешанном мозаическом характере нигде больше не встречается в западных работах по психопатологии и психотерапии, его нет и в западной психиатрии. Когда налицо некоторое шизофреническое или истерическое расщепление личности на две или более самостоятельные субстанции, обычно говорят о диссоциативной, или множественной личности. В широком смысле диссоциированными называют те части личности, которые как будто приобретают определенную самостоятельность и не отвечают друг за друга. В узком смысле диссоциативной, или множественной личностью называют такую личность, у которой развито несколько субличностей, и при этом может иметь место такое положение вещей, что в то время когда действует одна личность, другая об этом ничего не знает.

Нечто подобное Юнг уже в своей в своей первой книге 1907 года называл отщепленными комплексами, то есть частями личности, которые под действием травмы как бы начинают жить самостоятельной жизнью [Юнг 2000: 56].

Чрезвычайно распространенным в западной психотерапевтической традиции является понятие субличности. Считается, что почти каждая психотерапевтическая школа сформировала свое понятие о субличностях, только назвала их по-разному. У Фрейда это Я, Сверх-Я и Оно, у Юнга -архетипы: Тень, Персона, Анима, и т.д., у Берна- Взрослый, Ребенок и Родитель, у Перлза - topdog и downdog (собака сверху и собака снизу), в НЛП это просто называется словом "части"; существует представление о

27


"внутренних объектах", о "воображаемых объектах", "состояниях идентичности", "малых сознаниях " возможных я"и т.д. (подробный обзор литературы о субличностях см. [Rowan 1991]).

Но представление о субличностях, или субстанциях личности [Сосланд 1999] как будто ничего общего не имеет с понятием мозаического характера, поскольку считается, что субличности есть у каждого человека, в то время как мозаический характер имеет место только при определенных психических заболеваниях, причем довольно серьезных. Роберто Ассаджиоли, которому, вероятно, принадлежит термин "субличность", писал по этому поводу: "Наиболее общие и очевидные субличности отражают ситуативные роли, которые мы играем в своей жизни сейчас или играли в прошлом - ребенок, друг, любовник, родитель, учитель, доктор или офицер" [Ассаджиоли 2000: 50]. Однако вспомним высказывание голландского психиатра, процитированное нами в начале статьи, о том, что "каждый человек немного меланхолик, немного маньяк, немного истерик и немного параноик". Здесь тоже, конечно, не имеется в виду мозаический характер, а скорее материал для возникновения мозаического характера. Но, во всяком случае, это представление может служить мостом между западной психотерапевтической и отечественной клинической традициями. В каком-то смысле мы можем приравнять "куски характеров", "радикалы" к субличностям.

Чтобы понять, в каком именно смысле, мы должны здесь выдвинуть следующую гипотезу. Тот факт, что в каждой личности может в принципе существовать нескольких характеров, инстанций или субличностей, является необходимой предпосылкой для самой возможности серьезного психического заболевания вроде шизофрении или эпилепсии и тем самым возникновения осколочного мозаического характера. Здесь важно несколько положений, которые помогут обосновать эту гипотезу. Я сформулирую их кратко, а потом разберу подробно каждое.

1. Шизофрения - болезнь языка, причем именно
человеческого языка, поэтому каждый человек в каком-то смысле
потенциальный шизофреник.

Человеческий язык и - шире - человеческая коммуникация в принципе построена так, что для того, чтобы она могла осуществляться, необходимо наличие как минимум двух противоположных субъязыков - и это одна из существенных причин шизофренического схизиса.

Любой человек может быть назван как угодно, обозначен каким угодно именем или описан какой угодно дескрипцией - язык в принципе допускает это.

28


Первое положение, в соответствии с которым шизофрения является неотъемлемой принадлежностью вида homo sapiens, было обосновано в исследованиях английского психиатра 1990-х годов Тимоти Кроу, который показал, что "шизофренический ген" универсален для человека в силу межполушарной асимметрии его мозга и уникального конвенционального языка, свойственного только людям [Crow 1997]. Впрочем, мнение, в соответствии с которым шизофрения присуща человеку изначально, высказывалось с самого начала введения этого термина. Это мнение, в частности, высказал в 1914 году в полемике с Иелгерсмой П.Б. Ганнушкин в словах, которые приведены в начале этой статьи в виде эпиграфа. "Можно с твердостью настаивать, - продолжал далее Ганнушкин, - что основы шизофренических механизмов <... > совершенно так же заложены в обычной, нормальной психике, как и основы маниакальных, параноических и других комплексов, рудименты шизофренической психики можно без особого труда обнаружить у каждого" [Ганнушкин 1997: 334].

Способность сходить с ума, быть безумным, таким образом, закономерно заявляется как привилегия только разумного животного (мысль, высказывавшаяся не раз Ю.М. Лотманом). К тому же как будто неизвестно, чтобы шизофрения была зафиксирована у животных, даже высших, да и как она может быть зафиксирована, если эта болезнь прежде всего связана с нарушениями речи и искажениями семиотического восприятия реальности и возможна только на фоне семиотического восприятия реальности (к этой мысли мы еще вернемся).

Но раз так, то "шизофренический характер", "шизофреническая конституция" (выражение Ганнушкина) в определенном смысле являются такими же разумными словосочетаниями, как истерический характер, обсессивно-компульсивный характер и т.д. и становятся с ними в определенном смысле в один ряд. Хотя, с другой стороны, последнее не совсем верно, потому что, если принять гипотезу о мозическом строении шизотипического характера, то получатся, что это характер второго порядка, характер, состоящий из характеров. Однако, учитывая отрицательное отношение шизофренического сознания к теории логических типов (Грегори Бейтсон), этот вопрос можно счесть спорным и оставить для будущего рассмотрения.

Как показал Ю.М. Лотман (тут ему трудно отказать в приоритете), человеческий язык, человеческое общение - это такая непростая вещь, что оно не сводится к схеме, предложенной P.O. Якобсоном, где есть адресант, адресат и языковой контакт между ними. Лотман впервые и с очевидной ясностью показал, в общем, достаточно тривиальную, но никем ни до, ни после него так смело не проговариваемую вещь, что общение, понимание, не сводится к простой передаче сигнала от одного сознания к другому, что

29


сигнал, полученный не тождествен сигналу отправленному и что, более того, он и не должен быть ему тождествен.

Есть две полярные ситуации, при которых общение невозможно -когда использующийся язык совершенно непонятен и когда он абсолютно понятен. В первом случае общение невозможно, во втором случае оно неинтересно. Общение происходит в интервале между этими полюсами, когда часть сообщаемого понятна, а часть непонятна. "Это ставит нас, -пишет Лотман, - лицом к лицу с неразрешимым противоречием: мы заинтересованы в общении именно в той ситуации, которая затрудняет общение, а в пределе делает его невозможным. Более того, чем труднее и неадекватнее перевод одной непересекающейся части пространства на язык другой, тем ценнее в информационном и социальном отношениях становится факт этого парадоксального сообщения" [Лотман 1992: 15].

Это означает, в сущности, что шизофреническая ситуация - ситуация полного непонимания - является просто пределом того положения вещей, которое можно обозначить как шизотипическое, когда понимание предельно затруднено и тем самым наиболее ценно. Конечно, это "фундаменталистское" утверждение Лотмана, утверждение человека, для которого роман Кафки или лекция Лакана несопоставимо ценнее рассказа Конан Дойля или популярного пособия по психологии. Но парадоксальными образом именно Ю.М. Лотман всегда неутомимо призывал к изучению массовой культуры, поскольку шизотипическое только кажется элитарным - на самом деле оно черпает свои ресурсы из обычного бытового использования языка, ибо, как было сказано, "каждый нормальный человек немного шизофреник".

Что все эти рассуждения дают для построения теории шизотипического характера? Очень простую вещь. Что для того чтобы нечто вообще смогло совершиться, необходимо как минимум два объекта -отправитель и получатель и плюс довольно сложные прагмасемантические отношения между ними. Поскольку внутри человека идет непрекращающийся межполушарный диалог или, если говорить в более привычных для психолога терминах, диалог между Сверх-Я и Оно, то некий единый характер в свете этого становится чем-то весьма сомнительным, противоречащим изначально бинарной модели человеческой психики. Ср. мнение современного психолога: "Многие философы, психологи и психотерапевты сегодня решительно заключают, что представление о монолитной, "монологической" личности является рудиментом эпохи рационализма, продуктом картезианско-ньютоновской картины мира. Пожалуй, ни в какой другой области полифоническая модель личности не показывает с такой силой свою эвристическую мощь, как в практике психотерапии и психологической помощи [Цапкин 1994: 13].

зо


В этом плане представления о субстанциях личности, субличностях, комплексах, частях и в их числе модель мозаического шизотипического характера становятся как нельзя более актуальными. По-видимому, в каждом случае можно говорить не об одном характере, а о некоем диалоге минимум двух характеров внутри одной личности, один из которых является доминатным, а другой су б доминантным. (Исходя из более или менее стандартного понимания того, что собой представляют в прагмасемантическом смысле левое и правое полушарие (см., например, обобщающую работу [Деглин-Балонов-Долинина 1983]), можно сказать, что в целом доминантным является шизоидный характер как функция рационального доминантного левого полушария, а субдоминантным -циклоидный как функция субдоминантного образного правого полушария, что лишний раз показывает боглыпую важность для нашего сознания всего того, что начинается корнем "шизо-".)

Смысл третьего положения заключается в следующем. Когда мы думаем о людях, мы оперируем именами и дескрипциями. Мы говорим "Это - истеричка", "Он - законченный шизоид". Или просто: "Это -Маша" или "Это - скверный человек", или "Этот человек - настоящий Дон Жуан". Кажется, все очень просто. Но для того чтобы это стало просто, языковая эволюция должна была пройти десятки тысяч лет своего развития. Предложения вроде "Маша - истеричка" и "Николай -эпилептоид" принадлежат так называемому аккузативно-номинативному синтаксическому строю, где четко разграничены позиции субъекта, объекта и предиката. Но этот строй возник всего несколько тысяч лет назад. Эволюция языка началась с использования выражений, которые трудно назвать словами или предложениями, где субъект, предикат и объект не расчленены - так называемый инкорпорирующий строй, в котором отдельных актантных понятий "Маша", "истерик" или "ананкаст", конечно, не существовало.

Все это я веду к тому, что в определенный период своего развития язык позволил людям называть друг друга различными именами и обозначать различными дескрипциями. И лишь в определенный период стало возможным (и язык стал активно использовать эту возможность) называть одного и того же человека "папа", "ваше превосходительство", "действительный статский советник", "господин министр", "милашка", "Николай Иванович" и так далее. Последнее есть не что иное, как модель субличностей.

Для того чтобы сказать, что у человека много субличностей, язык должен предоставить такую возможность. И он ее предоставляет. Более того, такое положение вещей, при котором человека можно назвать только одним именем или обозначить одной дескрипцией, в речевой практике не существует. Один раз позволив называть и обозначать, язык делает это принудительно. Человек не может быть только "отцом" и никем больше. Он не может быть только начальником управления, даже если он всю

31


жизнь проработал начальником управления. Он еще будет для кого-то соседом, для кого-то негодяем, для кого-то любимым, для кого-то старым другом Колькой и т.д.

Итак, идея множественной субличностной конституции заложена в самом языке, а сам язык, как мы показали выше, шизофреногенен. Поэтому сказать "Маша - истеричка, и этим все сказано", так же смешно, как сказать "Николай Михайлович - педераст, и к этому нечего больше добавить". Все это еще раз склоняет к выводу, что мультихарактерологическая модель личности является гораздо более адекватной, чем представление об одном характере. Характер - это скорее некая абстракция, атом для построения большого количества конфигураций. Значит ли это, что наличие мозаического характера ничего общего не имеет с тяжелыми психическим заболеваниями и, в частности, с развитием шизотипической личности?

Мы уже отчасти ответили на этот вопрос, когда сказали, что важно не сколько характеров, а какие именно характеры задействованы в одной личности - родственные или неродственные. Так, обсессивный шизоид и истероподобный циклоид, конечно, не будут являться шизотипическими личностями. Но вот если в одном и том же человеке одинаково сильно звучат циклоид и шизоид, истерик и ананкаст, психастеник и эпилептоид, то это все же заставляет задуматься.

Для того чтобы как-то продвинуться в решении нашего вопроса, мы позволим себе усомниться в том, что модели субличностей не имеют ничего общего с характерологическими клиническими моделями. Это так же неверно, как и мнение, в соответствии с которым клиническая психиатрическая характерология, основанная на идеях Кречмера, не имеет ничего общего с психоаналитической характерологией.

И вот мы можем сказать, что большинство систем субличностных концептов построены изоморфно следующим образом. Имеется некая доминирующая субличность ("собака сверху", по выражению Ф. Перлза) и некая подчиненная субличность ("собака снизу"), а также субличность, которая находится посередине и носит нейтральный характер. Главная борьба за душу человека разворачивается между полярными инстанциями, между Сверх-Я и Оно, между Ребенком и Взрослым, между Символическим и Реальным и так далее.

И если мы возьмем за основу вторую топику Фрейда - разграничение инстанций Сверх-Я и Оно с нейтральным Я, находящимся посередине, то традиционно выделяемые в отечественной литературе характеры можно расположить следующим образом:

шизоиды ананкасты       психастеники

циклоиды        истерики эпилептоиды

32


Верхняя строка - это характеры, регулирующиеся рациональностью. Нижняя строка - характеры, регулирующиеся влечениями. При этом шизоиды противопоставлены циклоидам по параметру "реалистический -аутистический", ананкасты - истерикам по параметру "дискретно-культурный - континуально-природный", и психастеники - эпилептоидам по параметру "дефензивный - авторитарный". Эта классификация характеров интересна тем, что она тесно соотносится со второй теорией психического аппарата Фрейда. Можно заметить, что верхняя строка - это, так сказать, Супер-Эго-характеры (управляемые рациональностью), а нижняя строка - это Ид-характеры (управляемые влечениями).

Действительно, шизоиды, ананкасты и психастеники живут разумом, а циклоиды, истерики и эпилептоиды - чувством. (Соответственно при желании их можно распределить по левому и правому полушариям.) Но Супер-Эго и Ид есть у каждого человека. В соответствии с этим у каждого человека должно быть минимум два характера. Супер-Эго может быть сильным и слабым, так же, как сильной и слабой может быть сфера влечений. Но одно невозможно без другого. Поэтому в принципе у личности с сильным Супер-Эго - то есть у шизоида, компульсивного или психастеника, - должно быть вступающее с ним в диалог или борьбу Ид, соответственно - циклоидное, истерическое или эпилептоидное начала. А поскольку Супер-Эго-характеры и Ид-характеры являются не родственными друг другу, то это ведет к тому же выводу, что в каждом человеке кроется шизотипический аспект. При этом шизоидное Супер-Эго вовсе необязательно будет брать своего Ид-контрагента по стрелке вниз. Шизоид, как известно, может быть человеком с сильными авторитарными влечениями (эпилептоидоподобный). Ананкаст чаще всего дублируется с истериком, что было замечено еще Фрейдом, наблюдавшим у человека попеременно невроз навязчивых состояний и истерию. Психастеник, человек с наиболее слабыми, "жухлыми" влечениями тем не менее может быть внешне циклоидоподобным.

Однако может быть и так, что доминантный и субдоминантный характеры оба будут взяты из строки сверху или из строки снизу. Например, у обссесивного (обсессивноподобного) шизоида доминатным будет шизоидный характер, а субдоминатным - обсессивно-компульсивный. Такие люди почти начисто лишены сильных влечений, которые не играют в их жизни почти никакой роли. Таким был Кант, как известно, вообще не знавший женщин, таким был Витгенштейн (у которого, правда, шизоидно-обсессивная основа была осложнена депрессивным и паранойяльным компонентами - в этом смысле Витгенштейн был, конечно, типичной мозаической шизотипической личностью - см. подробно о Витгенштейне [Руднев 2002а]). Такие люди живут только чистой рациональностью и духовностью. Но есть и противоположные конституции, состоящие только из Ид-характеров, например, циклоидопобные истерики или истероподобные эпилептоиды (яркая иллюстрация - римский император Нерон). Эти люди, наоборот,

33


живут прежде всего мощными, ничем не регулируемыми влечениями (особенно если в их руках власть), духовно-рациональное начало у них не развито, это как бы люди без Супер-Эго. Вернее, роль Супер-Эго у них играют доминатные характеры, например, у истероподобного эпилептоида его своеобразное Супер-Эго будет носить характер авторитарности, направленный на других людей. У истероидного циклоида суррогатом Супер-Эго будет служить сангвинический "принцип удовольствия", которому будут подчинены его влечения.

Когда же радикалы перемешиваются, когда мы говорим о шизотипическом, мозаическом или полифоническом характере, в свете сказанного это может означать, что в такой психической конституции нет явного преобладания Супер-Эго и Ид. То есть это человек, который одновременно имеет разнонаправленные векторы; например, шизоидное начало тянет его в одну сторону - в замкнутую углубленность и серьезность, а циклоидное - в жизненные радости и земные печали. То есть, выражаясь языком Кречмера, динамику их характера будут одновременно регулировать и психестетическая, и диатетическая пропорция. Такие люди живут как бы по двойному стандарту - внешне их мотивации и установки будут выражаться депрессивной, гипоманиакальной или дистимической основой, а внутренне они будут руководствоваться шизоидными ценностями. (Таким был, например, композитор Сергей Прокофьев.) Именно это и будет создавать основу малого шизотипического схизиса. Реальность показывает, что таких людей на самом деле достаточно много. Возможно, прежде всего их много среди интеллектуалов, у которых априорно развито шизоидное начало. И вот если интеллектуал чувственный, как циклоид, при этом капризный позер да к тому же еще с тяжелыми авторитарными амбициями, это и будет один из вариантов сильного шизотипического характера.

Мы имеем ценное свидетельство Юнга, всю жизнь с раннего детства наблюдавшего у себя два соответствующих субличностных начала: "В глубине души я всегда знал, что во мне два человека. Один был сыном моих родителей, он ходил в школу и был глупее, ленивее, неряшливее многих. Другой, напротив, был взрослый - даже старый - скептический, недоверчивый, он удалился от людей" [Юнг 1994: 54]. Вот яркий пример равноправных Супер-Эго- и Ид-характеров. Эти Я № 1 и Я № 2, как он их называет, проходили через всю жизнь Юнга.

Здесь можно возразить, что свидетельство Юнга не имеет такой большой ценности, потому что Юнг, де, был психотик, у него были галлюцинации и т.д.

Но подлинный психотик - это тот, кто не тестирует реальности, тот, у которого вообще нет ни Супер-Эго, ни Ид, тот, кто отказывается от реальности. А характер - это элемент реальности. Здесь, впрочем, уместен, вопрос:   "От  какой  реальности   отказывается  психотик?".   Повторяя  за

34


Фрейдом данный тезис, мы не задумываемся над природой этой реальности. А поскольку психотиками не рождаются, но становятся люди с определенной душевной конституцией (часто, конечно, шизоиды, если речь идет о шизофрении), то этот вопрос нужно переадресовать к тому, как воспринимается реальность каждым из составляющих его преморбидный статус характером.

Реальность шизоида - это семиотическая реальность, она "есть не что иное (прошу извинить за цитату из своей книги), как знаковая система, состоящая из знаковых систем разного порядка, то есть настолько сложная знаковая система, что ее средние пользователи воспринимают ее как незнаковую" [Руднев 2000: 180].

Эти средние пользователи - циклоиды в широком смысле, воспринимающие реальность не как систему знаков, а как систему вещей. В этом и состоит их так называемая реалистичность. (Сошлюсь также на другую свою книгу, где я обосновал депрессивное происхождение восприятия мира как незнакового [Руднев 2002]: "депрессивный характер", как его понимает западная характерология (см., например, [МакВильямс 1998, Риман 1998]) практически аналогичен нашему отечественному циклоиду; так же, как "оральный характер" Райха и Лоуэна [Райх 1999, Лоуэн 1996]).

Реальность истерика, как показал Томас Зац в хрестоматийной книге [Szazs 1971], носит характер семиотической системы, но по преимуществу с иконическими знаками. Истерик не говорит, а показывает знаки на своем собственном теле в виде истерических контрактур, парезов, абазии, мутизма и т.д.

Реальность ананкаста сводится к двум индексным знаком - "что-то хорошее" и "что-то плохое", поскольку для него фундаментальную роль играют приметы (подробности см. в главе "Язык паранойи" книги [Руднев 2002]; замечательный анализ обсессивно-компульсивной семиотики содержится также в бинсвангеровском "случае Лолы" [Бинсвангер 1999]).

Реальность параноика стремится к одному-единственному знаку -знаку измены, если речь идет о паранойе ревности, либо знаку любви, если речь идет об эротомании, либо знаку того, что "это относится ко мне" - в случае бреда отношения. Реальность психастеника - это реальность воспоминаний о прошлом, она сносит стертый, вырожденный семиотический характер. Реальность эпилептоида сходна с реальностью циклоида, но отличается от последней семиотическими вкраплениями знаков власти, единственных знаков, которые эпилептоид ценит, которые для него реальны - чины, награды, поощрения, или наоборот выговоры, наказания, увещевания.

Представим себе теперь личность с активным шизотипическим характером, в психике которой так или иначе задействованы все или почти

35


все радикалы (см. описание такой личности в приложении к этой статье), -какая семиотическая каша творится у него в голове! Это не полифония -область строгих законов контрапункта, это скорее "сумбур вместо музыки" - выражение, не лишенное смысла, ибо Шостакович, конечно, относился к шизотипическим личностям, и его музыка писалась по законам шизотипического дискурса. Вот от какой реальности отказывается психотик. Нужно быть очень сильным человеком, чтобы не отказаться от такой реальности. Именно такие сильные шизотипические люди и являются авторами шизотипического дискурса.

В сущности, шизотипический дискурс описан очень хорошо. Объективно наибольший вклад в его изучение сделали русские ученые школы К. Ф. Тарановского, исследовавшие поэтику цитат и реминисценций в русской литературе, особенно поэзии XX века, прежде всего Мандельштама [Taranovsky 1976]. Ибо наиболее простой и очевидный аналог характерологической мозаики - мозаика осколков цитат, когда текст представляет собой систему отсылок к другим текстам - более ранним, мифологическим или литературным, или текстам того же автора. Это традиция, начатая Достоевским, канонизированная Джойсом и дошедшая до наших дней в текстах С. Соколова и В. Сорокина. В пределе шизотипический дискурс строится просто как кластер из обрывков цитат. Ср. характерный фрагмент из "Школы для дураков":

"И тогда некий речной кок дал ему книгу: на, читай. И сквозь хвою тощих игл, орошая бледный мох, град запрядал и запрыгал, как серебряный горох. Потом еще: я приближался к месту моего назначения - все было мрак и вихорь. Когда дым рассеялся, на площад-ке никого не было, но по берегу реки шел Бураго, инженер, носки его трепал ветер. Я говорю только одно, генерал: что, Маша, грибы собирала? Я часто гибель возвещал одною пушкой вестовою. В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек. А вы - говорите, эх, вы-и-и! А белые есть? Есть и белые. Цоп- цоп, цайда-брайда, рита-умалайда-брайда, чики-умачики-брики, рита-усалайда. Ясни, ясни на небе звезды, мерзни, мерзни, волчий хвост!"

Здесь обрывки цитат закономерно превращаются в шизофренический словесный салат, так как это повесть о мальчике-шизофренике, страдающем среди прочего раздвоением личности. Точно так же как зыбки границы между шизотипическим и шизофреническим сознанием, так же они подвижны и между шизотипическим и шизофреническим дискурсом.

Другой необычайно яркий пример подобного рода макаронического шизотипического дискурса представляет собой поэзия Льва Рубинштейна, строящаяся из фрагментов, речевых осколков, взятых из разных реальностей, сиутаций или возможных миров. В качестве иллюстрации

36


приведу   несколько   строк-карточек   из   хрестоматийного   стихотворения этого замечательного поэта, которое называется "Появление героя":

Ну что я вам могу сказать?

Он что-то знает, но молчит.

Не знаю, может, ты и прав.

Он и полезней, и вкусней.

У первого вагона в семь.

Там дальше про ученика.

Пойдемте. Я как раз туда.

И т.д.

Особую роль в исследовании шизотипического дискурса сыграла работа Бориса М. Гаспарова о "Мастере и Маргарите", в которой было показано, что пучки цитат-мотивов располагаются на разных уровнях структуры художественого дискурса, образуя запутанную нелинейную модель художественного сознания - явный аналог полисемиотической модели шизотипического сознания, которую мы пытались обрисовать выше. Б.М. Гаспаров показал, что, дернув за ниточку в одном месте текста булгаковского романа, мы начинаем распутывать неимоверной длины клубок мотивов.

Так, например, один из главных героев романа Иван Бездомный обладает целым пучком интертекстовых двойников, задаваемых его именем и фамилией - поэты Демьян Бедный, Андрей Безыменский, евангелист Иоанн, Иванушка-дурачок - все они существуют в читательском восприятии этого героя примерно так же, как осколки характеров сосуществуют в одной личности шизотипического человека. Каждый мотив ведет за собой раскрытие других мотивов.

Аналогия с Иванушкой-дурачком обусловлена тем, что клиника профессора Стравинского, куда попадает с шизофреническим шубом Иван Бездомный, представляет собой нечто вроде волшебного заколдованного замка, а сама фамилия Стравинского ассоциируется со знаменитым композитором и его сочинениями на руские народные темы - "Весна священная", "Свадебка", "Петрушка", "История солдата" (последняя, кстати, написана в такой же цитатной шизотипической манере). Тема евангелиста Иоанна подключает евангельский, точнее, пассионный пласт повествования. "Мастер и Марагарита", утверждает Б. Гаспаров, - это роман-пассион, где развитие сюжета начинается с пленения Иисуса и кончается   погребением.    Таким   образом,   весь   роман   построен   как

37


полифоническое   или   лучше   сказать   верлибрическое   нагромождение разнопорядковых мотивов (подробно см. [Гаспаров 1995]).

При этом чрезвычайно важной является еще одна черта данного текста, которую в свое время отметил Ю. М. Лотман, а именно тот факт, что в нем очень большую роль играет проблема поиска границы между текстом и реальностью, между тем, что выдумано, и тем, что происходило "на самом деле", что на формальном уровне манифестирутся тем, что текст романа Мастера и "реальность" московских событий все время переплетаются друг с другом и как бы наезжают друг на друга. При этом в принципе не понятно, какой пласт, московский или ершалаимский, обладает большей реальностью [Лотман 1992].

Проблема поисков границ своей личности, а также границ между реальностью и фантазией чрезвычайно актуальна для шизотипического сознания, ведь это сознание с нарушенной, плавающей идентичностью. Когда в одном человеке несколько Я, возникает проблема границ между ними и границ между внутренним и внешними Я.

Вообще проблема границы чрезвычайно актуальна для шизотипической личности, потому что очень часто эта личность определяется именно как пограничная (borderline person), пограничная между неврозом и психозом. Если у такого человека появляются галлюцинации, то для него как для высокоорганизованной личности, сохраняющей критику ко всему происходящему в его душевной жизни, возникает мучительный вопрос разграничения реального и иллюзорного, проблема, характерная еще для одного знаменитого шизотипитческого романа- "Доктор Фаустус" Т. Манна, где герой и рассказчик так и не могут до конца решить, был ли разговор Леверкюна с чертом (развернутая цитата из соответсвующего места романа Достоевского "Братья Карамазовы") галлюцинацией или происходил на самом деле в некоем мистическом измерении реальности.

Вообще проблема границы между текстом и реальностью - одна из самых важных в шизотипическом искусстве XX века, особенно в кинематографе. Существует целая серия кинотекстов - "Восемь с половиной" Феллини, "Страсть" Годара, "Все на продажу" Вайды, - тема которых - это съемка фильма и невозможность отграничить рельность того, что присходит внутри фильма, от внетекстовой реальности (подробный анализ этих тесктов см. в работе [Иванов 1981]).

Другим важнейшим риторическим приемом шизотипического искусства XX века является такое построение дискурса, при котором он делится на несколько частей (инстанций, текстовых "субличностей"), каждая из которых излагает свою версию тех событий, которые произошли в текстовой реальности. Наиболее известные тексты этой традиции -рассказ "В чаще" Акутагавы (и фильм Куросавы "Росёмон", снятый по нему) и роман Фолкнера "Шум и ярость". В современной литературе

38


самый яркий текст такого рода, конечно, "Хазарский словарь" Павича. Во всех этих случаях текст делится на несколько частей и в каждой излагается версия событий, противоречащая соседней. На чьей стороне правда, так и остается неизвестным. В шизотипическом расколотом мозаическом сознании происходит примерно то же самое. Есть правда шизоида, есть правда ананкаста, есть правда истерика, но нет одной-единственной истины, на которую можно было бы опереться. В этом и большое достоинство шизотипической личности, которой не грозит стать фанатиком или фундаменталистом, и ее большое несчастье, так как она постоянно находится в вечных сомнениях самого глобального порядка. Обычно ее не устраивают даже такие элегантные своей толерантностью философские идеи, как, например, философское расширение принципа дополнительности Бора или еще что-нибудь в таком роде.

Огромную роль в актуализации и апологии шизотипического начала
сыграл, конечно, феномен постмодернизма, провозгласивший в качестве
одной из своих антидогм принципиальное отсутствие истины и лишь
возможность бесконечных интерпертаций. (Аналогом постмодернизма в
психологии
 было движение антипсихиатрии, объявившее

шизофреническое сознание не болезненным, а другим и даже лучшим по сравнению с сознанием homo normalis - см., например, [Лэйнг 1996]).

Вопрос об исторических корнях шизотипического дискурса, который мы традиционно ставим в такого рода исследованиях (в основе обсессивного дискурса лежит традиция заговоров и заклинаний; в основе истерического дискурса - свадебные и погребальные плачи и - шире -вообще обряды перехода; в основе эпилептоидного дискурса - героический эпос [Руднев 2002]), не вызывает особых трудностей. Источником шизотипического сознания является, конечно, мифологическое сознание, как оно было реконструировано в XX веке, прежде всего К. Леви-Стросом с его учением о мифологическом бриколаже - осколочном перебрасывании и переливании мифологических мотивов. Такое понимание мифа, которое предлагает Леви-Строс, безусловно, шизотипическое. Вот что пишет он, например, по поводу мифа об Эдипе:

"Наш метод избавляет нас от поисков первоначального или подлинного варианта, что служило до сих пор одной из основных трудностей при изучении мифологии. Мы, напротив, предлагаем определять миф как совокупность всех его вариантов. Говоря иначе, миф остается мифом, пока он воспринимается как миф. Мы проиллюстрировали это нашим толкованием мифа об Эдипе, которое можно соотнести и с фрейдистской его формулировкой, которое вполне может быть приложено и к этой последней. Конечно, проблема, для которой Фрейд избрал "Эдипову" терминологию, не есть проблема альтернативы между автохтонностью и двуполым воспроизведением (по Леви-Стросу, это основная проблема архаического мифа об Эдипе. - В. Р.), но его

39


проблема приводит к вопросу: как двое могут породить одного? Почему у нас не один родитель, а мать и еще и отец? Итак, мы можем отнести гипотезу Фрейда заодно с текстом Софокла к числу версий мифа об Эдипе. Их версии заслуживают не меньшего доверия, чем более древние и на первый взгляд более "подлинные" [Леви-Строс 1985: 194].

Нет нужды говорить, что подобно тому, как в шизотипическом сознании могут сочетаться обсессивно-компульсивное, истерическое и эпилептоидное начала, миф может в себя инкорпорировать заговоры и заклинания, обряды перехода и героический эпос.

40


Приложение

ОПИСАНИЕ ШИЗОТИПИЧЕСКОГО ХАРАКТЕРА

Прежде чем перейти к непосредственному описанию конкретного шизотипического характера, я хочу дополнить вышеприведенную классификацию характеров (верхняя строка- шизоиды, ананкасты, психастеники; нижняя строка - циклоиды, истерики, эпилептоиды). Это дополнение, касающееся модальных характеристик характеров (подробно см. первую главу книги [Руднев 2002]), поможет нам в разборе конкретного случая. Так вот, характеры верхней строки прежде всего связаны с модальностью нормы, долженствования (деонтической), а характеры нижней строки - с модальностью ценности (аксиологии), желания. Более конкретно - в шизоидном характере сочетается модальность долженствования и модальность познания - эпистемическая. Девиз шизоида - "Я должен познавать" или "Должно познавать". В обсессивно-компульсивном характере модальность нормы сочетается с алетической модальностью (необходимости, возможности и невозможности). Девиз ананкаста - "Я должен быть осторожным, чтобы не произошло нечто непоправимо-невозможное, ужасно-чудесное". В психастеническом характере модальность долженствования полностью господствует: "Я должен делать добро, чтобы меня не мучала совесть".

Характеры нижней строки связаны с девизом "Я хочу". Условно говоря, циклоид хочет земных удовольствий, истерик хочет любви, эпилептоид - власти.

Случай, о котором пойдет речь, связан с личностью моего близкого знакомого, филолога и философа сорока с лишним лет. Я буду называть его К. Этот случай интересен тем, что на первый взгляд в нем доминирование Супер-Эго-характеров долженствования тесно связано с активным подавлением Ид-характеров влечения. Сначала кажется, что К. представляет собой законченный тип шизодида. Он ученый, автор многих научных исследований, обладает изощренным интеллектом, сфера его жизненных интересов - чтение научных книг и написание научных статей. Он замкнуто-углубленный человек, у него мало друзей, он мало общается, любит уединение. На редких многолюдных сборищах, где ему иногда случается бывать, он упорно молчит, не вступая в общие разговоры. Ему в высшей степени присуща кречмеровская психестетическая пропорция. Он может быть равнодушен к таким вещам, к которым не принято проявлять равнодушие, - например, к болезням и смерти близких - и гиперсензитивен в том, что касается областей культуры, прежде всего музыки и фундаментальной науки. Его главный девиз, таким образом, сугубо шизоидный: "Я должен познавать".

Вместе с тем в характере К., если присмотреться к нему внимательнее, мы находим противоположные черты - черты циклоидной

41


диатетической пропорции. К. всю жизнь страдает тяжелыми депрессиями с редкими вспышками гипоманиакального настроения, то есть проявляет формальные черты "западного" депрессивного характера. Те, кто знает К. лишь как автора многочисленных исследований, обладающего явной гиперпродуктивностью (за 10 лет написал и опубликовал 8 книг по философии), чрезвычайно удивились бы, узнав, что наиболее привычный образ жизни для него - это лежание на диване подобно Обломову, в лучшем случае читая и слушая музыку, а то и просто вперившись в потолок. Поскольку здесь аксиологическая модальность желания реализуется в своем негативном (депрессивном) аспекте, то она выступает на поверхности как ангедония - "Я ничего не хочу". В редких гипоманикальных периодах это "я ничего не хочу", как говорит К., сменяется противоположным аффектом - "Я хочу всего одновременно".

Таким образом, личность К. существует на пересечении по меньшей мере двух характерологических осей - четкого императива к интеллектуальному познанию и направленному в противоположную сторону нежеланию что-либо делать, в том числе и работать интеллектуально. Я думаю, что в данном случае это депрессивное нежелание ничего делать (в пределе осмысляемое как нежелание жить) можно трактовать как подавленное желание. Поясню свою мысль на конкретном мотиве - мотиве еды и худения. Подобно бинсвангеровской Эллен Вест [Бинсвангер 2001], К. живет в постоянных мучениях, стремясь снизить свой вес. При этом он очень любит поесть и выпить, но страх потолстеть делает его жизнь вынужденно аскетичной. Время от времени это шизоидное стремление к отрицанию своего тела во имя тотальной духовности побеждается чисто пикническим временным допущением обильной еды и питья, которое вскоре сменяется укорами совести и вновь сидением на жесткой диете.

Психастеническая "часть" развита у К. в очень большой степени, ему свойственна постоянная базальная тревога, разъедающая рефлексия и тревожные сомнения. Несмотря на свои научные заслуги, К. часто чувствует свою неполноценность; каждый раз, принимаясь за новое исследование, сомневается в успехе. Для него также характерна психастеническая деперсонализация, очевидно, помогающая ему выживать в депрессивном состоянии. Это "скорбное бесчувствие" парадоксально сочетается у него с синтоноподобной душевностью по отношению к немногим друзьям, близким по интересам и духовным потребностям. От деперсонализации же, "бесчувственности", больше страдают ближайшие родственники - жена и дочь.

По-психастенически жухлая чувственность по отношению к одним проявлениям жизни и культуры - например, К. совершенно равнодушен к живописи и театру -"нелогично" сочетается с большой любовью к другому, например, музыке и кино.

42


В отличие от истинного психастеника К. не считает себя атеистом, любит говорить о себе как о толстовце, к официальным "церковным" проявлениям религии относится резко отрицательно ("Царство Божие внутри нас"). Не любит психастенического кумира А. П. Чехова, но и не особенно в восторге от шизоидного кумира В. В. Набокова, хотя, будучи профессиональным филологом, воздает должное обоим.

К. свойственны некоторые обсессивно-компульсивные черты, прежде всего определенный педантизм в отношении времени. На встречи он всегда приходит минута в минуту (хотя, если накроет депрессия, может вообще отменить уже назначенную встречу, чего, конечно, никогда не сделал бы истинный ананкаст). Все свои договоренности, связанные с журнально-издательскими делами, К. выполняет пунктуально, хотя опять-таки, сославшись на депрессивное состояние, может все бросить из-за кажущейся бессмысленности и тягостности. У него есть определенная тяга к бытовому мистицизму. Например в доме, где он живет, есть два лифта, большой и поменьше. Если подходит большой лифт, это считается хорошим предзнаменованием. К. говорит, что часто, проснувшись, может, не глядя на часы, с точностью до минуты определить время (комплекс "всевластия мысли", описанный Фрейдом в "Тотеме и табу" [Фрейд 1998]).

В депрессивном состоянии у К. возникает характерная обсессия, связанная с музыкой. Отдельные фрагменты недавно прослушанного опуса, бесконечно повторяются, мучая, в голове. Однажды во время состояния тягостной ажитированной депрессии, рассказывает К., ему случилось послушать "Карнавал" Шумана. После этого на протяжении многих недель "Карнавал" отчетливо звучал у него в голове - то одна его часть, то другая, то третья, - как будто пианист бесконечное количество раз отчетливо и виртуозно исполнял музыку где-то у него внутри, не давая заснуть и сосредоточиться. После этого он уже, конечно, никогда не слушал это произведение.

Страх потолстеть и бесконечные диеты формально также могут быть отнесены к навязчивостям, хотя Бинсвангер относил сходный симптом своей пациентки Эллен Вест скорее к сверхценным идеям.

Истерическое начало свойственно К. в довольно небольшой степени. По его словам, в молодости, а особенно в юности, будучи студентом, он страстно любил выступать с докладами и лекциями и имел большой успех. Потом эта "деиксоманическая" черта [Сосланд 1999] постепенно уступила место психастенической стеснительности и неловкости. Однажды, будучи уже зрелым ученым, К. выступал с докладом, находясь в неважной психической форме. В это время кто-то из зала перебил его, задав неприятный и резкий вопрос. После этого, как говорит К., появилось ощущение, будто у него отнимается язык, и он с большим трудом довел доклад до конца. После этого случая К., ранее любивший и умевший

43


говорить свободно, стал читать доклады только по готовому тексту, а вскоре отказался от публичных выступлений вовсе.

Для душевной жизни К. скорее характерны не истерические, а
сходные с ними нарциссические реакции. Так, он признает, что очень
сильно нуждается в одобрении со стороны окружающих. Однако
проявлению
 нарциссического "эксгибиционизма" мешает

психастеническая застенчивость. К. проявляет некоторые черты нарциссического "грандиозного Я" [Kohut 1971]. Будучи внешне человеком застенчивым и робким, он, тем не менее, может говорить о себе (как бы в шутку) как о великом человеке. Подозреваю, что эта шутливость наигранная, и комплекс величия у него тесно связан с комплексом неполноценности, как это показано в классических работах А. Адлера [Адлер 1995]).

Эпилептоидный и паранойяльный радикалы почти не входят в мозаическую картину психической конституции К. Он говорит лишь о редких вспышках дисфорического гнева, направленного обычно против жены или матери и всегда сменяемых резиньяцией - чувством вины за совершение плохого поступка, безоговорочным раскаяньем. К. совершенно не авторитарен, не склонен к построению сверхценных идей. Однако иногда во время депрессий и в связи с обостряющимися отношениями на службе у него возникает нечто вроде отголосков идей отношения и даже преследования. Однажды, находясь в тяжелой депрессии, он боялся, что ему позвонит его шеф-редактор и уничтожит его. При этом он полностью сохранял критику к этой идее, что не делало ее менее тягостной.

В целом можно сказать, что в семиотической реальности, в которой живет К., преобладают шизоидные знаковые системы - то есть развитые языки различной степени конвенциональности. Музыкальный, язык компьютера, язык философии и психопатологии. Однако депрессивный элемент очень часто десемиотизирует, гасит осмысленность этих знаков и языков, делает их непонятными и ненужными конгломератами вещей или даже обломков, осколков вещей; тогда эта достаточно разнообразная семиотическая картина превращается в нечто вроде интеллектуальной помойки, на которую смотреть очень тягостно.

Мир К., даже в его недепрессивном варианте, почти бесцветен, так как истерическая яркость в нем отсутствует и преобладает второсигнальная психастеническая жухлость. Он воспринимает реальность более слухом, чем зрением (музыка - один из самых важных семиотических каналов.)

Элементы мозаической полисемиотичности скорее актуализуются в самом творчестве К., которое представляет собой подлинный шизотипический дискурс. Несмотря на внешнюю суховатость и наукообразие большинства его текстов, в них задействована целая мозаика научных и философских подходов и методов - аналитическая философия и теория   речевых   актов,   логическая   семантика   и   модальная   логика,

44


теоретическая    поэтика   и    структурная   лингвистика,    психоанализ    и клиническая психиатрия.

Когда зашел разговор о субличностях и я попросил К. полушутя назвать несколько персонажей мировой литературы, с которыми он себя отождествляет или отождествлял раньше, то набор оказался довольно неожиданным: Винни Пух, д'Артаньян, Ганс Касторп, Хлестаков и Городничий. То есть три циклоида, ювенильный истерик и эпилептоид. Комментарии были такими: Винни Пух не просто сангвиник - самое главное, что он писатель, креативная личность, это помогает ему быть оптимистом. Д'Артаньян благороден - ради карьеры он не пожертвует дружбой и любовью. Подобно Гансу Касторпу К. считает себя заточенным в некоем заколдованном герметичном пространстве и вынужден, находясь там, выучивать различные семиотические языки, но когда-нибудь он вырвется с Волшебной горы в большой мир. Хлестакова и Городничего надо воспринимать как некую связанную пару. В Хлесткове важно не то, что он врет, а в Городничем не то, что он командует. Здесь важно, что Хлестаков, будучи чрезвычайно жалким, слабым человеком, сумел обмануть Городничего, а Городничий, будучи зрелым и опытным человеком, тем не менее дал себя обмануть Хлестакову. Поскольку Хлестаков и Городничий присутствуют в К. одновременно, он все время, по его словам, является Хлестаковым, который обманывает в себе Городничего, то есть авантюристическое легкомысленное творческое начало побеждает инертное грузное начало. Возможно, что Городничий олицетворяет депрессию, а Хлестаков - креативное творческое начало. На вопрос, почему среди его субличностей нет ни психастеника, ни -особенно - шизода, К. нехотя назвал Адриана Леверкюна, но добавил, что это отождествление несколько натянутое и как бы неприятное. Из всего этого можно сделать вывод, что субличности К. носят гиперкомпенсаторный характер, отражая не то, что есть в его характере, а то, чего в нем почти нет, но что ему бы хотелось, чтобы было. Интересно также, что содержательное наполнение того или иного ее персонажа может совершенно не соответствовать его формальному характерологическому статусу. Таким образом, проблема соотношения характера и субличности еще ждет своего исследователя.

Литература

Адлер А. Теория и практика индивидуальной психологии. М., 1995.

Ассаджиоли Р. Самореализация и психологические нарушения // Духовный кризис: Когда преобразование личности становится кризисом / Под ред. С. Грофа и К. Гроф. М., 2000.

Бинсвангер Л. Бытие-в-мире. М., 1999.

45


Бинсвангер Л. Случай Эллен Вест: Антропологически-клиническое исследование // Экзистенциальная психология / Под ред. Р. Мэя. М., 2001.

Бурно М. Е. О характерах людей. М., 1996.

Волков П. В. Многообразие человеческих миров: Руководство по профилактике душевных расстройств. М., 2000.

Ганнушкин П. Б. Избранные труды по психиатрии. М., 1997.

Гаспаров Б. М. Из наблюдений над мотивной структурой романа М. А. Булгакова "Мастер и Маргарита" // Гаспаров Б. М. Литературные лейтмотивы. М., 1995.

Деглин В. Д., Балонов Л. Я., Долинина И. Б. Язык и функциональная асимметрия мозга // Труды по знаковым системам, т. 16, вып. 635, Тарту, 1983.

Добролюбова Е. А. Шизофренический "характер" и терапия творческим самовыражением // Психотерапия малопрогредиентной шизофрении: I Консторумские чтения. М., 1996.

Иванов В. В. Фильм в фильме // Труды по знаковым системам, т. 14, вып. 567, Тарту 1981.

Леви-Строс К. Структурная антропология. М., 1985.

Лоуэн А. Физическая динамика структуры характера. М., 1996.

Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., 1992.

Лэйнг Р. Расколотое Я: Антипсихиатрия. К., 1996.

МакВильямс Н. Психоаналитическая диагностика. М., 1998.

Райх В. Анализ характера. М., 1999.

Риман Ф. Основные формы страха: Исследование в области глубинной психологии. М., 1998.

Руднев В. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. П. М., 2000.

Руднев В. Характеры и расстройства личности: Патография и метапсихология. М., 2002.

46


Руднев В. Божественный Людвиг: Витгенштейн - формы жизни. М., 2002а.

Сосланд А. И. Фундаментальная структура психотерапевтического метода. М., 1999.

Фрейд 3. Я и Оно // Фрейд 3. Психология бессознательного. М., 1990.

Фрейд 3. Тотем и табу. М., 1998.

Цапкин В. Н. Личность как группа - группа как личность // Московский психотерапевтический журнал, 1994, 4.

Юнг К. Г. Воспоминания. Размышления. Сновидения. К., 1994.

Юнг К. Г. Психология dementia praecox // Юнг К. Г. Избранные труды по психиатрии. М., 2000.

Crow Т. Is schizophrenia the price that Homo sapiens pais for language? // Schizophrenia Research, 28, 1997.

Kohut H. The Analysis of Self: A Systematic approach to the psychoanalytic treatment of narcissistic personality disorders. N.-Y., 1971.

Rowan J. Subpersonalities: The People inside us. L., N.Y., 1991.

Szazs Th. The Myth of mental illness. N.-Y., 1971.

Taranovsky K. Essays on Mandels'tam. The Hague, 1976.

47


Глава 3

ШИЗОТИПИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ

Человеческий характер есть тип соотношения личности с реальностью. Здесь формируются специфические для каждой конституции стереотипы и паттерны поведения и восприятия реальности, соответствующие особенностям данной конституции. Поскольку время представляет собой одну из наиболее универсальных категорий реальности, то отношение к времени, тип его восприятия и "пользования" им может послужить важной характеристикой и диагностической основой при изучении и определении той или иной конституции. Такова задача, встающая перед этим исследованием, в котором мы обобщаем те разрозненные наблюдения и теоретические положения о невротическом и психотическом времени, которые высказывались до нас и в наших предшествующих работах на патографическом материале в книгах [Руднев 2001, 2002], а также излагаем новые наблюдения и теоретические гипотезы.

Шизотипическая конституция играла и, по-видимому, продолжает играть особую роль в XX веке и в начале XXI. Подробно это будет обосновано ниже. Можно сказать, что наиболее значимые открытия в области культуры и искусства в XX веке сделаны шизоидными и шизотипическими людьми (различие между ними не всегда легко определить). Поэтому изучение шизотипического становится важной составной частью исследования культурной антропологии уходящего столетия.

1. ШИЗОИДНОЕ И ЦИКЛОИДНОЕ ВРЕМЯ

Сравним два стихотворных текста, первый из которых принадлежит Державину, а второй Тютчеву:

Река времен в своем стремленье

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.

А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы.

* * *

48


Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Все зримое опять покроют воды,

И Божий лик изобразится в них.

Эти два стихотворения во многом похожи. В обоих идет речь о конце
времени. Но Державин и Тютчев стоят на противоположных позициях. С
точки зрения первого текста в конце времен наступает тотальное
разрушение и ничего сверх того. С точки зрения второго текста конец
времени - это скорее час подведения итогов развитию мира, которые
предстоит подвести Божеству. Первое время можно назвать
естественнонаучным,
 энтропийным, второе - семиотическим,

эсхатологическим. В первом мире, мире вещей, все разрушается, во втором мире, мире знаков, время является лишь видимостью, "подвижным образом вечности" (Платон) - здесь в любом событии созидается Божья воля. В этом смысле время текста один и время текста два направлены в противоположные стороны (подробно об этом см. первую главу книги [Руднев 2000]).

В первом стихотворении идея направления задана в образе реки времен, это как бы "стрела времени", как назвал ее Артур Эддингтон. Во втором случае тоже дан образ воды, но эта вода скорее обволакивает мир, это скорее океан, а не река. Таким образом, мировосприятие, выраженное в первом стихотворении, историческое, а во втором - системно-философское.

Интересно при этом, что именно Державин, который не верит в целесообразность, осмысленность движения по времени, говорит о знаковых образованиях. Он понимает, что то, что производится посредством "лиры и трубы" - искустсво - долговечнее "народов, царств и царей", но и этому не сохраниться в вечности, поскольку вечность мыслится как полный распад и хаос.

Тютчев жил после открытия второго закона термодинамики (который и дал толчок определению направления естественнонаучного времени сначала Л. Больцманом, а затем в XX веке Г. Рейхенбахом). Поэтому он мыслит в энтропийных терминах, говоря о "составе частей", который изменится, придет в равновероятное состояние. Но несмотря на эту видимость разрушения, окончательное слово принадлежит Божеству, которое в состоянии запустить этот "большой круг" времени (вновь термин Платона) заново. Отсюда и образ океанических вод, ассоциирующихся в нашем коллективном бессознательном с рождением и родами.

Здесь мы выдвигаем гипотезу, в соответствии с которой восприятие мира,       характерное       для       циклоидной       конституции,       сродни

49


естественнонаучному времени, а восприятие мира, характерное для шизоида, сродни эсхатологическому времени. Что позволяет нам утверждать это? Циклоид живет в гармонии (или по крайней мере в тесном контакте) с обыденным внешним миром, поэтому естественно предположить, что его восприятие времени - это восприятие стихийно естественнонаучное. Шизоид живет в гармонии со схематическими, философски окрашенными концепциями бытия. Представление о целесообразности временного потока и даже более того - о кажимости, внешней видимости времени, за которой скрывается вечность, должно быть ему ближе. Да и сформировалась эта концепция в кругу шизоидно мыслящих философов, преже всего Блаженного Августина, учение которого о Граде Божием положило начало той концепции направления времени, которую мы называем эсхатологической. Осмысленность и финальность эсхатологического времени, его отчетливо выраженный семиотический характер соответствует семиотической реальности, в которой живет шизоидный индивид: реальность - знаковая система, за каждой вещью скрывается символ. И наоборот, неосмысленность и детерминизм ественнонаучного времени соответствуют той вещной неосмысленности, незнаковости мира, в котором живет циклоид-сангвинк. В работе [Руднев 2002] нами показано, что обессмысленность внешнего мира - семиотический фундамент депрессии. С известной долей вероятности это представление можно перенести и на циклоидный характер в целом - поскольку гипомания, как известно, является лишь обратной стороной депрессии.

Приводим    пример    экзистенциального    описания    депрессивного переживания вермени, принадлежщеий Юджину Минковскому:

"Каким точно было переживание времени у этого пациента и как оно отличалось от нашего? Его представления довольно точно можно описать следующим образом: он переживал дни монотонно и однообразно. Он знал, что время идет и, хныкая, жаловался, что "прошел еще один день". По мере того как проходил день за днем, он заметил в них определенный ритм: по понедельникам чистят серебро, по средам садовник подстригает газон и т.д. Все это лишь дополняло содержимое отходов, которые были его наказанием и единственной связью с миром. Не было никакого действия или желания, которое, исходя из настоящего, достигало бы будущего, занимая скучные, однообразные дни. Каждый день сохранял свою независимость, не попадая в непрерывность жизни. Каждый день жизнь начиналась заново, она была похожа на одинокий остров в сером море уходящего времени. Что было сделано, прожито, сказано, больше не играло роли в жизни, потому что не было желания идти дальше. Каждый день раздражал монотонностью тех же слов, тех же жалоб, пока не терялся смысл их продолжения. Таковым было для него течение времени" [Минковски 2001: 243].

50


В далее автор продолжает:

"Однако наша картина все еще неполная. В ней отсутствует один существенный элемент: будущее было заблокировано (курсив автора. -В. Р.) неминуемостью ужасных разрушительных событий. Эта неизбежность доминировала над всем мировоззрением пациента, вся его энергия была сосредоточена на этом неотвратимом событии" [Там же: 244].

Здесь надо обратить внимание на следующее. И в случае депрессивного (циклоидного), и в случае шизоидного времени временная последовательность линейна, и в конце субъекта (и всех людей заодно) ждет сверхзначимое событие. В этом событии даже есть нечто схожее. Оно будет концом мира. Так сказано во всех шизоидных историко-философских концепциях, начиная с "Града Божьего" Августина и кончая воскресеньем мертвых Федорова и точкой Омега Тейяра де Шардена. Но эта похожесть лишь внешняя, за ней скрывается глобальное различие. Шизоидное течение времени наполнено смыслом, оно целесообразно движется к своей событийной кульминации, как бы страшна (Страшный Суд) она ни была. Весь мир, сопровождающий это временное течение, есть осмысленный мир, в котором субъект занимает осмысленную позицию наблюдения и ожидания этого неотвратимого события.

В депрессивном времени все наоборот. Течение времени бессмысленно. И событие, которым завершится это течение, является венцом бессмысленности, асбурда- абсурда разрушения и гибели. И депрессивный и шизоидый человек живут в ожидании главного события, но депрессивный страшится будущего, так как, по его мнению, все погибнет бессмысленной гибелью, и эта гибель будет окончательной, после нее ничего не останется. Событие, в ожидании которого живет шизоид, не страшит его. Страшный суд страшен для грешников, и даже если субъект считает себя грешником, все равно, будучи субъектом шизотимного времени, он мнит этот суд как закономерный и осмысленный.

Такой человек внутренне свободен выбирать град земной или Град Божий. А если не свободен, считая, что все предопределено (таких систем тоже сколько угодно), то это тоже встраивается в осмысленный порядок бытия. Бытие-грешником представляет собой семантически определеннное бытие, как бытие мясником или палачом (подобный "профессионально ориентированный провиденциализм характерен скорее не для христианского, а для восточных религиозно-философских концепфий шизоидно линейного времени таких, как "Бхагаватгата", даосизм или классический махаянический буддизм (см., например, [Абаев 1989, Гумилев 1993]).

Подчиненность пусть даже страшной судьбе не имеет ничего общего с депрессивным "хныканьем" по поводу того, что дни проходят один за

51


другим, один бессмысленнее другого. В обоих этих случаях мы наблюдаенм отчетливое бытие-к-смерти. Однако шизоидное восприятие грядущей смерти в целом оптимистично и семантически определенно, циклоидное ожидание смерти безрадостно и уныло. Смерть как главное бессмысленное событие в жизни, как окончательное торжество энтропии венчает череду бессмысленно прожитых дней его жизни.

Когда депрессия прекращается и сменяется гипоманией, мир приобретает смысл и сознание устремляется в будущее, полное головокружительных идей и планов. Однако эта гипоманиакальная осмысленность не похожа на шизодиную эсхатологическую осмыленнность: человек не думает вообще о конце, о смерти и не выстраивает временную последовательность от прошлого к будущему. Особенность гипоманиакального времени - в неспецифическом отношении к будущему. Гипоманиак не ждет от будущего ни очистительной катастрофы, как шизоид, ни страшного бедствия, как депрессивный. Скорее всего, он о нем просто не задумывается.

2. ИСТЕРИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ

Проблема истерического восприятия времени интересна и важна кроме прочего потому, что понять ее - значит во многом понять нечто интересное и важное в психоанализе, поскольку первоначальный психоанализ был по большей части лечением истерии, имел дело преимущественно именнно с истерией. Поскольку истерики (как правило, гипертимные по натуре) близки гипертимным циклоидам (гипоманиакам), то и отношение к будущему у них во многом сходное - неопределенное и беззаботное.

Гораздо сложнее истерическое отношение к прошлому. Его специфика в том, что применительно к истерику есть как бы два прошлых времени - объективное и субъективное. Первое - то, которое было на самом деле, второе - то, которым субъекту хотелось бы, чтобы оно было.

Поразительная способность истерической личности к вытеснению (не случайно сам термин "вытесение" был придуман явно на материале истериков) позволяет им замещать и изменять в своем сознании крупные и мелкие блоки прошлого и заменять их другими, более или менее выдуманными. Истерикам "все время приходится латать дыры, нанесенные при столкновении с действительностью, с помощью лживых "историй", заменяющих истинные события; они предают забвению неприятные случаи и происшествия, связанные прежде всего с чувством собственной вины и неправоты; и, в конце концов, происходит отрицание неудобной и неприятной необходимости нести отчет за свое поведение или уклонение от такой необходимости. К этим людям особенно применимо выражение Ницше: "Я это сделал", - говорит моя память. "Я не мог этого сделать", -говорит моя совесть и остается неумолимой. И память уступает" [Риман 1998: 248].

52


В сущности, истерическая pseodologia phantastica происходит не из самого желания врать и придумывать, а именно из-за этой преувеличенной способности к вытесению неприятного. Хлестаков выдумывает сцену, где он выступает как важный генерал не только потому, что ему приятно, что его слушают пораженные чиновники, но и потому, что он хочет вытеснить свое истинное прошлое, прошлое ничтожного колежского регистратора. Как заметил когда-то Ю. М. Лотман, в одном месте этой сцены, когда Хлестаков изображает мелкого писца, которой сидит и делает пером "тр-тр", он проговаривается и изображает в этом человеке истинного себя.

"Вранье потому и опьяняет Хлестакова, что в вымышленном мире он может перестать быть самим собой, отделаться от себя, стать другим (курсив Ю. М. Лотмана. - В. Р.; ср. важность категории Другого в анализе истерического у Лакана [Лакан 2002]). <...> "Я только на две минуты прихожу в департамент с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уже чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр... пошел писать". В этом поразительном пассаже Хлестаков, воспаривший в мир вранья, приглашает собеседников посмеяться над реальным Хлестаковым. Ведь "чиновник для письма, эдакая крыса" - это он сам в его действительном петербургско-канцелярском бытии!" [Лотман 1992: 345-346]

Тот же автор анализирует удивительные истерические биографии начала XIX века, полностью выдуманные, компенсирующие несбывшиеся мечты того, кто это делает. Таковы, например, мемуары декабриста Д. И. Завалишина, где он изображает себя могущественным главой заговора, которого никогда, по-видимому, вообще не было. Лотман считает Завалишина одним из главных прототипов Хлестакова [Там же].

Но первоначальный психоанализ строился именно на восстановлении вытесненной - прежде всего истерической - памяти, на вспоминании забытых сцен детства. В этом смысле ранний психоанализ в принципе сводился к деистеризации субъекта. Вот как об этом пишет Фрейд в работе о случае Доры:

"Во-первых, больные сознательно и намеренно скрывают часть того, что им хорошо известно и что они должны были расссказать, из-за еще непреодоленных до конца робости и стыда <...> Во-вторых, во время этого рассказа без всякого сознательного умысла скрывается часть анамнестических сведений, которыми больные обычно свободно располагают: это - часть бессознательной неоткровенности. В-третьих, можно всегда обнаружить действительные амнезии, провалы в памяти, причем стираются не только старые, но и новые впечатления; можно выявить ложные воспоминания, которые вторично образуются для затушевывания таких провалов" [Фрейд 1998: 193].

53


В соответствии с ранней теорией истерической конверсии забытое травматическое воспоминание, например, пощечина, данная субъекту, соматизируется в истерический симптом, например в невралгию лицевого нерва (см., например, [Брилл 1999]). Однако уже в 1920 году в работе о Человеке-Волке Фрейд приходит к выводу, в соответствии с которым травматическое переживание, например, знаменитая "первосцена", не вспоминается, а конструируется задним числом, "nahuTiglich" [Фрейд 1996]. Лакан, радикализуя мысль Фрейда, говорил, что травма формируется не из прошлого, а из будущего. Ср.:

"Таким образом, ответ Лакана на вопрос, "откуда возвращается вытесненное", парадоксален: "из будущего". Симптомы не несут сами по себе смысла - смысл их не открывается, не извлекается из глубин прошлого, а ретроактивно конструируется: истина вырабатывается самим анализом, то есть анализ задает границы значения, наделяющие симптом его смыслом и местом в символическом. Как только мы вводим символический порядок, прошлое всегда оказывается представленным в форме исторической традиции, смысл следов которой нам не дан, - оно постоянно изменяется вместе с трансформациями системы означающих. Любой исторический перелом, любое появление господствующего означающего ретроактивно изменяет смысл всей традиции, делает возможной ее иную новую интерпретацию" [Жижек 1999: 61-62].

Обобщая истерическое отношение к феномену времени, можно процитировать поэтического короля истериков Игоря Северянина:

В былом - ошибка. В былом - ненужность.

В былом - уродство. Позор - в былом.

В грядущем - чувства ее жемчужность,

А в настоящем - лишь перелом.

В этом смысле можно сказать, что Фрейд, "выуживая" из пациентов воспоминаиня о травмах, не деистеризовал их, как кажется на первый взгляд, а истеризовал вторично. И, таким образом, можно согласиться с И.П. Смирновым, что сам Фрейд, живя в истерическую эпоху (эпоху символизма, серебряного века) был методологически истериком [Смирнов 1994]. В этом плане сама эпоха культурного "перехода" всегда сопровождается забвением предшествующей исторической традиции, то есть истерическим восприятием прошлого. Особенно это касается начала XX века, переход из XIX в котором был чрезвычайно болезненным и требовал  вытесения  (подробнее  см.  главу об  истерии в  нашей книге

54


[Руднев 2002]). Однако в том, что касается конструирования прошлого из будущего и переписывания истории, мы забегаем вперед и говорим уже о более сложной шизотипической проблематике отношения к времени (истерический ингредиент там лишь одна из составляющих), о чем подробно см. ниже.

3. ОБСЕССИВНО-КОМПУЛЬСИВНОЕ ВРЕМЯ

Обсессивно-компульсивный характер во многом является не просто противоположным истерическому, а как бы его оборотной стороной. Это второй любимый первоначальным психоанализом характер и соответствующий невроз. Эти два характера располагаются как бы на противоположных полюсах одной линии по параметру континуальное-дискретное, где на первом полюсе истерический характер и невроз, а на противоположном - обсессивно-компульсивный. В обоих случаях здесь большую роль играет вытеснение, но в случае истерическом вытеснение, в частности, вытеснение прошлого, выступает в виде соматизированного симптома - в этом смысле можно сказать, что прошедшее время при истерии превращается в нечто пространственнное. В случае обсессивно-компульсивном вытесненное преобразуется в навязчивое повторение символического ритуала. Истерик заменяет или фальсифицирует вытесненный травматический фрагмент прошлого. Ананкаст преобразует его в навязчивое непонятное действие или состояние мысли. Один из хрестоматийных случаев такого рода описывает Фрейд в "Лекциях по введению в психоанализ", случай, где женщина выбегала в комнату, давала служанке платок, а потом застывала на месте, не зная, что делать дальше. По реконструкции Фрейда, это было защитной навязчивой символизацией эпизода в прошлом, когда ее муж оказался сексуально несостоятельным [Фрейд 1989].

Итак, если в случае истерического невроза мы имеем отказ и фальсификацию прошлого, то в случае обсессивно-компульсивного невроза имеет место символическое повторение прошлого. В случае истерии происходит отказ от прошлого, в случае навязчивого невроза -решительный отказ от будущего. Как отмечалаось уже многими, особенностью обсессивно-компульсивного поведения и восприятия реальности является непреодолимая трудность, связанная со становлением во времени.

"Общим следствием такой склонности, - пишет Ф. Риман, -является стремление все оставить по-прежнему. Изменение привычного состояния напоминает о преходящем, об изменчивости, которую личность с преобладанием навязчивостей (обсессивные) хотели бы по возможности уменьшить. <...>

Когда что-либо изменяется, они расстраиваются, становятся беспокойными, испытывают страх, пытаются отделаться от изменений или ограничить их, а если они происходят - помешать

55


им. Они противостоят тем изменениям, которые с ними происходят, занимаясь при этом сизифовым трудом, так как все мы находимся в потоке событий, "все течет и все изменяется" в непрерывном возникновении и исчезновении, и никто не может остановить этот процесс" [Риман 1998: 166-167].

Еще более выразительно с экзистенициально-клинической позиции пишет об обсессивно-компульсивном восприятии времени В. фон Гебзаттель в статье "Мир компульсивного":

"За этим феноменом (навязчивый запах собственного тела у пациента, о котором говорит автор. - В. Р.) стоит неспособность Н. Н. направить поток энергии в русло выполнения задач, ориентированных на саморазвитие, и таким образом очистить себя от энергии стагнации. Эта неспособность - реальное нарушение, возможно, связанное с эндогенным депрессивным подавлением. В любом случае очевидно препятствие, блокирование течения жизни. К тому же нарушается темпоральность жизни - развитие блокируется, прошлое остается зафиксированным. Эта фиксация может переживаться как загрязнение, которое у человека выражается в беспокойстве о запахе, исходящем от тела.

<...> Ананакастический пациент не только не может сдвинуться с места, но он полностью захвачен прошлым с помощью символов нечистого, испачканного и мертвого" [Гебзаттель 2001: 294,297].

Начиная какое-то действие или описание, ананкаст не может сдвинуться с места, поворачивает назад, делает шаг вперед и вновь поворачивает назад. Такая стратегия поведения прекрасно выражена в следующем характерном фрагменте рассказа Д. Хармса, который мы сейчас приводим:

Дорогой Никандр Андреевич,

получил твое письмо и сразу понял, что оно от тебя. Сначала подумал, что оно вдруг не от тебя, но как только распечатал, сразу понял, что от тебя, а то, было, подумал, что оно не от тебя. Я рад, что ты уже давно женился, потому что когда человек женится на том, на ком он хотел жениться, то значит, он добился того, чего хотел. И вот я очень рад, что ты женился, потому что когда человек женится на том, на ком он хотел, то значит, он добился того, чего хотел. Вчера я получил твое письмо и сразу подумал, что это письмо от тебя, но потом подумал, что кажется, что не от тебя, но распечатал и вижу - точно от тебя". (И так далее.)

Из всего сказанного и процитированного ясно, что обсессивно-компульсивная личность не может реализовать и использовать обыденную

56


линейную модель времени и использует циклическую модель, связанную с постоянным повторением. Это уходят корнями в мифологическую традицию. Однако следует заметить, что привычный для исследователей мифологического времени аграрный цикл, связанный в культом бога плодородия, умирающего и воскресающего бога, здесь не подходит, поскольку в обсессивно-компульсивном времени ничто не умирает и тем более ничто не воскресает.

Здесь скорее определяющую роль играет магическая сторона обсессивно-компульсивного характера, которая позволяет провести аналогию между повторяющимся временем ананкаста и временем малого ритуала типа заговора или заклинания (об этом я также писал уже в главе "Обсессивный дискурс" книги [Руднев 2001]). В повторяющемся времени заговора нет той катарсической силы, которая есть в аграрном цикле - в заговоре повторятеся много раз, причем автоматически, без всяких именений, сама заговорная формула. Здесь именно чистое повторение обретает заклинательную силу. Педантически подразумевается и указывается, что только повторенное определенное количество раз заклинание будет иметь магическую силу. В этом смысле можно сказать, что если время истерическое соматизируется, опространствливается, то время ананкастическое, теряя признаки естественного времени, превращается в чистое механическое (в ньютоновском смысле) время, не подверженное ни второму началу термодинамики, как время циклоида, ни эсхатологическому становлению, как время шизоида, и в определенном смысле не имеющее начала и конца. Обсессивная мысль и компульсивное действие, можно сказать, автоматически повторяются, как маятник сломанных часов, которые показывают всегда одно и то же время.

Заканчивая разговор об обсессивно-компульсивном времени и вспоминая анальные истоки обсессивно-компульсивного, мы не можем не процитировать шокирующе-биологизаторскую, но по-своему очень верную цитату из книги Фрица Перлза:

"Наш образ мышления детерминирован нашей биологией. Ротовое отверстие находится спереди, а анальное сзади. Эти факты каким-то образом имеют отношение к тому, что мы собираемся есть или с чем встречаться, а также к тому, что мы оставляем позади и испражняем. Голод, несомненно, имеет какое-то отношение к будущему, а ипражнение - к прошлому" [Перлз 2000: 125].

Здесь        противопоставление        между орально-депрессивным

(бессмысленно   текущие   дни   из   прошлого   в будущее)   и   анально-

компульсивным      (невозможность      выбраться из      прошлого,      из

"испражнений") получает дополнительную психоаналитически-
биологизаторскую окраску.

4. ПСИХАСТЕНИЧЕСКОЕ

57


И ЭПИЛЕПТОИДНОЕ ВРЕМЯ

Психастеническое восприятие времени прежде всего противоположно истерическому и в чем-то похоже на обсессивно-компульсивное. Последнее понятно хотя бы потому, что разграничение психастенического и обсессивно-компульсивного характеров представляет собой проблему. Во многом тех, кого мы называем психастениками, "немцы" считают ананкастами и наоборот (о разграничении психастеников и ананкастов см. статью [Бурно 1974]). С ананкастами психастеников роднит склонность к повторению и зацикленности на прошлом (это же противопоставляет их истерикам, отрицающим или фальсифицирующим прошлое). Однако в отличие от ананкастов, психастеники привязаны к прошлому не навязчивой связью. Можно сказать, что они зависимы от прошлого и влюблены в него. Последний тезис проиллюстрируем примерами из психастенической поэзии Давида Самойлова, который всегда романтизирует и идеализирует прошлое, прежде всего время войны, которое совпало для него с временем молодости, поэтому он мучительно возращается к нему. Ср. знаменитое его стихоторение о поэтах, погибших на войне:

Перебирая наши даты,

Я возвращаюсь к тем ребятам,

Что в сорок первом шли в солдаты

И в гуманисты в сорок пятом.

Я вспоминаю Павла, Мишу,

Илью, Бориса, Николая.

Ведь я и сам от них завишу,

Того порою не желая.

Они шумели пышным лесом.

В них были вера и доверье,

А их повыбило железом,

И леса нет - одни деревья.

А я все слышу, слышу, слышу,

Их голоса перебираю.

Я вспоминаю Павла, Мишу,

58


Илью, Бориса. Николая.

У Самойлова много таких стихов, инвариант которых заключается в том, что раньше, в юности, было все хорошо, была жизнь, динамика, подвиги, а теперь остается только дожидаться смерти, не желая ждать от жизни ничего хорошего. Здесь психастеническое соприкасается с депрессивным, что также естественно, поскольку это тоже очень близкие по своим установкам характеры (в англоязычной, прежде всего американской литературе примерно такой характер, который в отечественной традиции называется психастеническим, обозначен как депрессивный (см., например, [МакВильямс 1998]).

По мнению М.Е Бурно, психастенический характер является национальным русским характером [Бурно 1990, 1996]. Действительно, представление о том, что "раньше было лучше", характерно для русского сознания, начиная с фразы старого солдата в стихотворении Лермонтова "Бородино":

Да, были люди в наше время,

Не то что ныняшнее племя -

и кончая фразой бабушки из повести Достоевского "Белые ночи", которая утверждала, что "раньше даже сливки меньше кисли". В этом отношении характерен психастенический синдром ностальгии по советскому прошлому, который несколько лет назад охватил наше общество (ср. также анализ подобной ностальгии у всех стран побежденного коммунизма в книге Ренаты Салецл [Салецл 1999].)

Возвращаясь к стихам Давида Самойлова, важно напомнить, что этот поэт писал в шизотипическую эпоху, когда неизбежность и неустранимость прошлого подверглась сомнению. Поэтому его психастенические ламентации по поводу "утраченного времени" сменяются оптимистическим призывом повернуть время вспять и вернуться в прекрасное прошлое, что зафиксировано в не менее известном тексте:

Давай поедем в город,

Где мы с тобой бывали.

Года, как чемоданы,

Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,

А нам храниться поздно.

Нам будет чуть печально,

59


Но бодро и морозно.

Таких стихов у Самойлова тоже много, и их инвариант несколько иной: мы зависим от прошлого, но для того чтобы преодолеть эту зависимость, мы отправимся в путешествие в прошлое, чтобы разобраться, как там было на самом деле.

Эпилептоидное время во многом напоминает циклоидное, с той лишь разницей, что циклоидное время обыденно, а эпилептоидное тяжеловесно-исторично. Эпилептоидный дискурс о времени представляет собой повествование в линейном духе о важнейших исторических событиях, которое напоминает ровную линию со всплесками вверх -правлениями великих государей, деяниями великих полководцев, свершениями великих битв.

В этом смысле эпилептоидное время чрезвычайно персоналистично, связано с великими историческим личностями. Недаром тонко чувствующий эту проблематику М. Е. Салтыков-Щедрин заканчивает "Историю одного города" в тот момент, когда погиб последний глуповский градоначальник Угрюм-Бурчеев, не сумевший повернуть реку времени вспять, словами: "История прекратила течение свое".

5. ПАРАНОЙЯЛЬНОЕ

И ШИЗОФРЕНИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ

В той мере, в какой паранойя существует как самостоятельная болезнь, а не стадия развития шизофрении, можно сказать, что восприятие времени здесь сводится к нулю. Даже не обсессивно-компульсивное повторение - становления нет вообще, нет и самой идеи хоть какого-то изменения, течения, движения по времени. Происходит это из-за необычайной стойкости аффекта у параноиков [Блейлер 2001] или, по выражению К. Леонграда, "застревания" параноиков на одном аффекте [Леонгард 1979], чуждых всякому движению и становлению. Развиваться и повторяться здесь решительно нечему, все сведено к одной точке -сверхценной идее или центральной идее паранойяльного бреда.

Время параноику просто не нужно - он живет вне его. Зато очень сильно развита сфера пространства. Параноик замечает все вокруг, хотя все свидетельствует об одном - об измене в случае бреда ревности, о том, что все обращают внимание на него при сенситивном бреде отношения, что все преследуют его при бреде преследования. Параноик никак не может опереться на время, но он очень сильно опирается на пространство. Чрезвычайно часто параноики убегают от преследователей, меняют место жительства или просто путешествуют, как Руссо, страдавший идеями преследования.

60


Хотя связь с редуцированным временем обсессивно-компульсивного расстройства несомненно существует. Бинсвангер в исследовании "случая Лолы" убедительно показал, как обсессия переходит в идею отношения и затем преследования [Бинсвангер 1999]. В тот момент, когда навязчивая идея перестает быть чуждой сознанию и тем самым превращается в сверхценную идею, время исчезает полностью. Если обсессивно-компульсивный человек еще пытается бороться за время, пусть даже путем попыток начать все сначала, при помощи "сизифова труда", параноику не нужно уже и это.

Все сказанное служит доказательством гораздо большей семиотической насыщенности категории времени по сравнению с пространством. Так, семиотически богатые расстройства личности, прежде всего шизоиды и истерики, формируют богатые темпоральные концепции. У шизоида это семиотическое антиэнтропийное движение времени в противоположную сторону по сравнению с обыденным временем. У истерика это сложные подставные и симулятивные отрезки времени, соответствующие травматическим стигмам на их теле. И наоборот, асемиотический депрессивный человек воспринимает время лишь как обузу, а обсессивно-компульсивный, который оперирует по большей части двумя типами знаков -"благоприятно" или "неблагоприятно", доброе предзнаменование или дурное, можно или нельзя, - редуцирует время. Наконец параноик, все объекты вокруг которого семиотически сводятся к одному означающему - соответственно измене, отношению или преследованию - сводит время на нет.

Напротив, при шизофрении (конечно, при параноидной ее форме с развитым бредом и галлюцинациями) время становится одной из самых главных категорий. Но что это за время? Прежде всего это время асемиотическое, так как при остром психозе связи с реальностью полностью или почти теряются, и все "вокруг" состоит из одних только означающих, при стремлении к полному уничтожению денотатов. Зато означающих очень много, и они делают что хотят. И время при шизофрении делает что хочет. Оно нелинейно, многослойно, прошлое перепутывается с настоящим и будущим - то есть со временем происходит примерно то же самое, что в сновидении.

"Иногда, особенно в острых фазах болезни, наблюдается как бы временная "буря", прошлое бурно смешивается с будущим и настоящим. Больной переживает то, что было много лет назад так, как если бы это происходило сейчас; его мечтания о будущем становятся реальным настоящим; вся его жизнь - прошлая, настоящая и будущая - как бы концентрируется в одной точке (telescoping - по терминологии экзистенциальной психиатрии). <...>

Когда его спрашивают об их значении либо о дальнейшем развитии  событий,  обычно  он не  в  состоянии дать  ответ.  Его

61


прошлая, настоящая и будущая жизнь становится как бы мозаикой мелких, иногда очень ярко переживаемых событий, которые не связываются в единую композицию" [Кемпинский 1998: 220-221].

Интересно, что примерно то же самое происходило в психоделических экспериментах Грофа, когда испытуемый психотизировался при помощи ЛСД или холотропного дыхания:

"В одно и то же время могут возникать сцены из разных исторических контекстов, они могут выглядеть значимо связанными между собой по эмпирическим характеристикам. Так, травматические переживания из детства, болезненный эпизод биологического рождения и то, что представляется памятью трагических событий из предыдущих воплощений, могут возникнуть одновременно как части одной сложной эмпирической картины. <...> Линейный временной интервал, господствующий в повседневном опыте, не имеет здесь значения, и события из различных исторических контекстов появляются группами, если в них присутствует один и тот же тип сильной эмоции или интенсивного телесного ощущения. <...> Время кажется замедленным или необычайно ускоренным, течет в обратную сторону или полностью трансцендируется и прекращает течение" [Гроф 1992: 35].

Отрицание линейного временного порядка, хронологии, выражено устами героя-шизофреника в романе С. Соколова "Школа для дураков":

"Мне представляется, у нас с ним, со временем, какая-то неразбериха, путаница, все не столь хорошо, как могло бы быть. Наши календари слишком условны, и цифры, которые там написаны, ничего не означают и ничем не обеспечены, подобно фальшивым деньгам. Почему, например, принято думать, будто за первым января следует второе, а не сразу двадцать восьмое? Да и могут ли вообще дни следовать друг за другом, это какая-то поэтическая ерунда- череда дней. Никакой череды дней нет, дни приходят когда какому вздумается, а бывает, что и несколько сразу".

В соответствии с этой идеологией действие в романе происходит нелинейно, то отскакивает назад, то забегает вперед. Один из главных героев, учитель географии Норвегов, умирает, но потом сам рассказывает о том, что он умер.

Эти особенности конструирования времени при шизофрении впрямую подводят нас к структуре временного дискурса при шизотипии.

6. ШИЗОТИПИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ

62


Характеризуя шизотипическое растройство личности, А. Бек и А. Фримен говорят, что наиболее замечательной его особенностью является "причудливость когнитивной сферы" [Бек-Фримен 2002]. В соответствии с этим шизотипическое сознание строит причудливые модели времени. В сущности, шизотипическое время по своей причудивости и богатству во многом похоже на шизофреническое время. Не будем забывать, что шизотипическое было выделено из шизофренического совсем недавно. Но наиболее важной отличительной особенностью здесь является то, что какими бы причудливыми, сложными, многомерными, параллельными ни были шизотипические темпоральные построения, они все же так или иначе отталкиваются от исходных линейных моделей -энтропийной или эсхатологической, в то время как шизофренические представления о времени ни с чем не соотносятся, будучи вполне самодостаточными. Шизотипическое время при этом лишь похоже на асемиотическое шизофреническое время, будучи семиотически чрезвычайно сильно нагруженным.

Наиболее просто и примитивно сказать об определяющей особенности шизотипического представления о времени можно, вспомнив от том, что шизотипическая конституция носит синкретический характер, включая в себя все остальные конституции на правах радикалов. В соответствии с этим шизотипическое построение времени использует на правах "строительных материалов " все или большинство типов невротического или психопатического времени, которые были разобраны выше. Для наглядности мы сразу приведем достаточно яркий пример такого темпорального синкретизма, но затем нам придется углубиться в проблему.

Для иллюстрации шизотипического временного построения мы рассмотрим один из самых популярных культовых фильмов конца XX века - "Беги, Лола, беги". Герой Менни потерял мешок с деньгами, который он должен передать боссу. У него есть двадцать минут на то, чтобы достать сто тысяч марок, иначе его убьют. Он звонит своей возлюбленной Лоле, и она начинает бежать. Сначала она просто выбегает из дому, потом она бежит к своему отцу банкиру просить у него денег, но он отказывает. В это время Менни грабит банк, но тут полиция его убивает. Однако время возвращается вспять к тому моменту, когда Лола выбегает из дому. Она опять бежит к отцу и под дулом пистолета заставляет дать ей деньги, затем она благополучно встречается с Менни, но тут убивают ее. Время опять возвращается к исходной точке. Лола бежит, она не застает отца в офисе, вбегает в здание казино и за несколько минут чудесным образом выигрывает 100 тысяч марок. В это время Менни находит бродягу, который случайно украл у него пакет с деньгами, и все заканчивается хорошо.

Практически мы тут видим совмещение почти всех из перечисленных выше представлений о времени. Каждый эпизод имеет

63


линейную развертку. Его можно понять и как циклоидное энтропийное время, особенно неудачные первые два, и как шизоидное телеологическое - Лола бежит для того, чтобы спасти во чтобы то ни стало Менни. В то же время неудачный вариант прошлого тут же подменяется, фальсифицируется новым вариантом - истерическое время. При этом происходит автоматическое повторение эпизодов без всяких, во всяком случае на первый взгляд, видимых признаков становления - это обсессивно-компульсивное время. Течение событий два раза прерывается двумя эпизодами из прошлого, когда Менни и Лола лежат в кровати и мирно беседуют о любви, - это психастеническое время воспоминаний. В то же время для Лолы, одержимой одной сверхценной идеей достать деньги, время парадоксальным образом вообще перестает существовать -это черта паранойяльного сознания.

Здесь мы должны остановиться и задать себе два вопроса. Во-первых, по каким критериям мы называем тот или иной текст шизотипическим дискурсом? Во-вторых, почему, если это так, шизотипический дискурс играет столь важную роль в культуре XX столетия?

На первый вопрос ответить труднее. Будем считать любой дискурс XX века, где отражена неповседневная "причудливая" точка зрения на мир ("шизофреноподобный текст"), шизотипическим. Применительно к фильму "Беги, Лола, беги" такой вопрос возникает потому, что мы имеем дело с текстом, который, несмотря на всю свою утонченность, все же находится на границе между массовым или элитарным искусством. Выходит, что шизотипическая картина мира - это нечто вроде синонима постмодернистской картины мира. Я думаю, что так оно и есть. И уточнение этого положения будет содержаться в ответе на второй вопрос -о роли шизотипического в культуре XX веке. Ответ на этот вопрос будет длинным и сложным.

Мы не сообщим ничего нового, сказав, что те "формы жизни", которые предложил XX век уже в самом начале, резко расходились с теми привычными формами жизни, которыми жил век XIX. В частности, одной из таких привычных форм было естественнонаучное представление о времени, связанное со вторым началом термодинамики. Построение новых моделей, в частности, теории относительности и квантовой механики поколебало эти привычные представления (как известно, в частности, время в микромире обратимо, элементарные частицы могут двигаться и в будущее, и в прошлое [Рейхенбах 1962]).

С другой стороны, чрезвычайно усложнились представления о человеческой психике, прежде всего благодаря психоанализу. В-третьих, конечно, Первая мировая война. В результате в качестве защитной реакции человеческого сознания на эти чрезвычайные стрессы актуализировалась шизофрения, которую можно считать таким же "изобретением" XX века,

64


как психоанализ и релятивистскую физику. Шизофрения была отражением
в человеческой психике тех новых моделей, которые стереотипно
мыслящее человеческое сознание не могло вместить. Однако постепенно
часть этой шизофренической массы, по-видимому, интеллектуально
наиболее состоятельная часть, адаптировалась к новой ситуации и дала
культурный Ответ (в смысле А. Дж. Тойнби) на столь трудный Вызов,
который предложила культура
XX века. Этот ответ и был шизотипической
картиной мира, которая реализовала себя прежде всего в сюрреализме,
неоклассицистической
 музыке, неомифологическом романе,

неортодоксальной психотерапии типа Юнга и Лакана, философии Витгенштейна и Хайдеггера, семантике возможных миров и многозначной логике, авторском кинематографе Бунюэля и Тарковского, во всей совокупности текстов литературы, искусства и философии послевоенного постмодернизма.

Но почему все перечисленные нами направления мы относим к шизотипическому? Давайте сразу ответим на этот важный вопрос. Во-первых, я должен сразу сказать, что в этой работе мы покидаем область патографии в узком смысле, то есть описание жизни человека или произведения искусства с точки зрения психопатологии. Наша задача в этом исследовании совсем другая - мы показываем, как то или иное психопатологическое явление - в данном случае шизотипия -соотносилось с явлениями большой культуры. То есть нас не интересует психиатрический диагноз Мандельштама и душевная болезнь Булгакова и то, как они проявлялись в их творчестве. Но то, что они внесли в культуру XX века, неотделимо от того, чем они болели и чем болел сам XX век. В XX веке психическая болезнь в определенном смысле перестала быть частным делом. Это очень хорошо понимал, например, такой блестящий художник XX века, как Сальвадор Дали, который из своей болезни сделал себе имидж, славу и миллионы. Создатель паранойяльного метода, наслаждающийся собой и превозносящий себя мегаломан - и при этом действительно великий художник - такого в XIX веке, по-видимому, быть не могло.

Давайте начнем с неомифологизма. Почему неомифологизм - это шизотипия? Тот факт, что мифологическое мышление связано с шизофренией, для нас теперь очевиден. Связь между ними наиболее убедительно показали Юнг и Гроф. Неомифологизм - то есть наложение мифологического канала на повседневную жизнь, это, так сказать культурная шизофрения, "шизофрения с человеческим лицом", а это и есть шизотипия. "Причудливость когнитивной сферы" сохраняется, странность сохраняется, даже могут временами возникать какие-то галлюцинации, но в целом это явление не психотическое, соотносящее свой опыт с опытом обычного человека, homo normalis.

Но какое это отношение имеет к проблеме времени? Самое непосредственное.    Какие    бы    вычурные    временные    построения   ни

65


придумывались, все равно остается отталкивание от нормального обыденного времени. Вообще время - одна из самых главных тем в XX веке. Первыми здесь выступили Джойс и Пруст. Джойс наложил обыденный день дублинского еврея на время путешествия Улисса на Итаку (те ретардации, которые претерпевают гомеровский Одиссей и его спутники при возращении домой, заставляют заподозрить в нем обсессивно-компульсивного психопата, ср. [Салецл 1999]); Пруст мифологизировал (гиперболизировал) невротически-психастеническую ностальгию по прошлому. Можно предположить, что это было весьма актуально в начале XX века, когда люди отчаянно тосковали по старым добрым временам. Поэтому и гиперпсихастенический проект Пруста имел такой успех.

Несколько по-иному вопрос был поставлен и решен в "Волшебной горе" Томаса Манна, романе о времени, как он сам его называет. В самой структуре романа нет шизотипических временных сдвигов, но тем не менее это неомифологическое произведение, анализирующее проблему как бы языком XIX века, как это и характерно для Томаса Манна. Ганс Касторп попадает на волшебную гору, где сакраментальные семь лет подготавливают его к подлинному началу XX века, к Первой мировой войне. При этом в его "герметической педагогике" изучаются все достижения начала XX века - психоанализ, релятивистские теории, политические проблемы и бытовые технические реалии вплоть до кинематографа и граммофона. При этом Ганс Касторп ассоциируется с мифологическим простаком, симплициссимусом и одновременно с Тангейзером, находящимся в плену на волшебной горе у Венеры (см. [Мелетинский 1976]) - то есть эффект наложения обыденного малого времени на большое мифологическое и здесь имеет место.

Здесь мы прервем наш историко-литературный очерк и обратимся к тому, как в начале века поступала со временем философия. Можно сказать, что это был бум на философию времени, которая в XIX века практически не изучалась. Бергсон и Гуссерль построили теории внутреннего времени. Брэдли и МакТаггарт построили теории, отрицающие объективность феномена времени. Джон Уильям Данн построил многомерную модель времени. На ней необходимо остановиться подробнее, так как она имеет явный шизотипический характер и к тому же стала парадигмообразующей для многих дальнейших феноменов XX века.

Есть два наблюдателя, говорит Данн. Наблюдатель 2 следит за наблюдателем 1, находящимся в обычном четырехмерном пространственно-временном континууме. Но сам этот наблюдатель 2 тоже движется во времени, причем его время не совпадает со временем наблюдателя 1. То есть у наблюдателя 2 прибавляется еще одно временное измерение- время 2. При этом время 1, за которым он наблюдает, становится пространственно-подобным, то есть по нему можно передвигаться, как по пространству- в прошлое, в будущее и обратно,

66


подобно тому, как в семиотическом времени текста можно заглянуть в конец романа, а потом перечитать его еще раз. Далее Данн постулирует наблюдателя 3, который следит за наблюдателем 2. Континуум этого последнего наблюдателя будет уже шестимерным, при этом необратимым будет лишь его специфическое время 3; время 2 наблюдателя 2 будет для него пространственно-подобным. Нарастание иерархии наблюдателей и, соответственно, временных изменений может продолжаться до бесконечности, пределом которой является Абсолютный наблюдатель, движущийся в абсолютном Времени, то есть Бог [Данн 2000].

Интересно, что, согласно Данну, разнопорядковые наблюдатели могут находиться внутри одного сознания, проявляясь в особых состояниях сознания, например, во сне. Так, во сне, наблюдая за самим собой, мы можем оказаться в собственном будущем, тогда-то мы и видим пророческие сновидения. Теория Данна является синтетической по отношению к линейно-эсхатологической и циклической моделям, то есть шизотипической. Серийный универсум Данна - нечто вроде системы зеркал, отражающихся друг в друге. Вселенная, по Данну, иерархия, каждый уровень которой является текстом по отношению к уровню более высокого порядка и реальностью по отношению к уровню более низкого порядка.

Концепция Данна оказала существенное влияние на культуру XX века, в частности, на творчество X. Л. Борхеса, каждая новелла которого, посвященная проблеме времени и соотношению текста и реальности, закономерно дешифруется серийной концепцией Данна, которую Борхес хорошо знал. Так, в новелле "Другой" старый Борхес встречает себя самого молодым. Причем для старика Борхеса это событие, по реконструкции Борхеса-автора, происходит в реальности, а для молодого - во сне. То есть молодой Борхес во сне, будучи наблюдателем 2 по отношению к самому себе, переместился по пространственно-подобному времени 1 в свое будущее, где встретил самого себя стариком, который, будучи наблюдателем 1, спокойно прожил свой век во времени 1. Однако молодой Борхес забывает свой сон, поэтому, когда он становится стариком, встреча с самим собой, путешествующим по его времени 1, представляется для него полной неожиданностью.

В системе Данна чрезвычайно важно постулирование наблюдателя, Другого. Наблюдатель - важнейший компонент квантновой теории Гейзенберга. Другой - наиболее важная категория психоанализа Лакана. Почему наблюдатель и Другой суть шизотипические категории? Ответ понятен. Шизотипический характер имеет мозаическую структуру, состоит из нескольких субхарактеров (см. предыдущую главу). Если это характеры типа шизоидного, психастенического или истерического (а в больших культурных проектах XX века участвовали, конечно, личности с развитым шизоидным радикалом), то ясно, что когда одна часть личности что-то делает или говорит, то другая за ней наблюдает. Это создает во временных

67


шизотипических построениях (прежде всего в не случайно столь популярных в XX веке сюжетах путешествий в будущее и прошлое - от Герберта Уэллса до Бредбери и Стругацких и далее) особый парадокс, который состоит в том, что наблюдатель самим своим присутствием необратимо изменяет картину прошлого или будущего и этим создает двойную идентичность во времени. Вот что пишет об этом Славой Жижек:

"Вот главный парадокс, на который мы хотим указать: существуют события в прошлом, которые субъекту хотелось бы изменить, "переиграть" (истерическая позиция- В. Р.), в которые ему хотелось бы вмешаться, - и он совершает путешествие в прошлое (ср. выше "Давай поедем в город, / Где мы с тобой бывали"; Д. Самойлов. - В. Р.), снова переживает эти прошлые события, и хотя кажется, что он "ничего уже не может изменить", но на самом деле все обстоит как раз наоборот - только его вмешательство делает события прошлого такими, какими они всегда были (курсив Жижека. - В. Р.): оказывается, что его вмешательство предполагалось, было предусмотрено изначально. Изначальная "иллюзия" субъекта состоит в том, что он просто забывает о необходимости учитывать свои собственные действия в данных событиях, то есть упускает из виду, что "тот, кто считает, тоже включен в подсчет" (как в принципе неопределенности Гейзенберга. -В. Р.) [Жижек 1999: 63].

Здесь важно подчеркнуть особую роль и особенность категории истины в философии XX века, ее относительность, релятивность, прагматическую обусловленность, представление о том, что может быть несколько истин одновременно. Это тесно связано с категорией времени. Любая истина имеет временной характер. То, что истинно сегодня, может быть ложно завтра и наоборот. Такие истины У. Куайн называл "невечными". Например, фраза "Путин - президент России" является истинной только с момента его избрания в марте 2000 года. До этого она была ложной. В сущности, только логические истины типа "если А, то неверно, что не А", имеют вечный характер. Но в XX веке были расшатаны и эти законы в построениях паранепротиворечивых многозначных логик, где вместо двух значений "истинно" и "ложно" могут возникать, например, четыре значения: истинно, ложно, не истинно и не ложно, и истинно и ложно. Например, "Дождь идет, и дождь не идет" (наиболее яркое построение такого типа см. в статье Г. фон Вригта "Логика истины" [Вригт 1986]). В этом смысле задание параллельных временных потоков в нарративах шизотипического дискурса XX апеллирует именно к такому "боровскому" пониманию истины - объект одновременно является и тем, и чем-то противоположным, например, и частицей, и волной (принцип дополнительности).

В качестве наиболее простого примера всего того, что сказано о наблюдателе,  истине  и временных потоках приведем рассказ Борхеса

68


"Тема предателя и героя". Историк Райен исследует события важнейшего восстания. Руководитель этого восстания Килпатрик - признанный вождь народа и герой. Но восставшим ясно, что кто-то из них предатель. Один из них с неопровержимостью доказывает, что предателем является сам руководитель восстания Килпатрик. Тогда восставшие, чтобы не смущать народ, решают сохранить официальный статус предателя как героя. Они разыгрывают восстание, где весь город становится театром, и Килпатрик умирает мученической смертью героя. В заключение Райен, который не осмеливается вскрыть истину, пишет биографию Килпатрика как героя, и под конец ему приходит в голову, что и его историческое исследование было запланировано кем-то заранее. Здесь шизоидное телеологическое понимание времени и истории побеждает естественнонаучное "циклоидное".

Другой пример того же Борхеса, более сложный, - рассказ "Три версии предательства Иуды". Нулевая версия о том, что Иуда предал Иисуса из зависти, отвергается как слишком традиционная, "естественнонаучная", детерминистская версия XIX века. Взамен этого согласно первой версии Иуда предал Иисуса, чтобы тот объявил себя в своем мученичестве. Вторая версия (при этом шизоидная телеологичность от первой версии к последней нарастает) состоит в том, что Иуда предал Иисуса, будучи его отражением, как предательство является отражением подвига. В соответствии с третьей версией Иуда и был Иисусом, который, чтобы максимально принизить себя в своем человеческом облике, совершил наиболее низкий человеческий поступок - предательство.

Представление о том, что у одного события могут быть несколько параллельных течений времени с разными исходами (вспомним фильм "Беги Лола, беги"), было научно зафиксировано в особой логической дисциплине 1970-х годов - семантике возможных миров (применительно к "Лоле" подробно см. [Михайлова 2001]), где подразумевается, что можно математически построить некий кластер течений событий, "мировых линий", одна из которых достаточно условно называется "действительным миром" [Хинтикка 1980]. За пятьдесят лет до этого Акутагава в рассказе "В чаще" (более известном по фильму Куросавы "Росёмон") построил ту же самую временную схему. В чаще находят труп убитого самурая. Известный разбойник на суде признается, что он убил самурая. Но потом на суде выступает жена самурая и заявляет, что это она убила его (все версии сопровождаются подробным описанием событий). Третьим на суде выступает дух умершего самурая, который утверждает, что он сам покончил с собой. При этом вопрос не стоит о том, какая версия истинная, а какая ложная. Это три равноправных мировых линии, три временных потока.

Еще один пример - роман Набокова "Бледное пламя". Здесь имеется поэма Шейда и комментарий к ней, который пишет друг Шейда преподаватель  литературы  Кинбот.   Постепенно  из  этого  комментария

69


выясняется, что Кинбот является королем в изгнании некой вымышленной страны Зембли, и вся поэма - не что иное, как комментарий к его (Кинбота) жизни в качестве короля. При этом остается так и не ясным, является ли Кинбот параноиком, вычитывающим из поэмы то, чего там нет, подобно тому, как при бреде отношения параноики вычитывают из газет события, связанные, по их мнению, с ними, или действительно его жизнь зашифрована в поэме - паранойяльная и шизоидная версии оказываются равноправными.

Третий пример "Хазарский словарь" Павича, в центре которого факт принятия хазарами новой веры - православной, исламской или иудейской. Причем православные источники словаря утверждают, что хазары приняли православие, исламские - что ислам, а иудейские - что иудаизм.

"Истина где-то рядом".

Вообще не случайно, что последний великий роман XX века написан на тему истории. Кризис истории как знания о прошлом времени - одна из характерных черт культуры второй половины XX века, постмодернистской культуры. (В первой половине XX века тоже был кризис исторического, который преодолевался путем шизоидно-ананкастических циклических историософских построений О. Шпенглера, Н. Бердяева и А. Дж. Тойнби.)

Сам Павич в предисловии к "Хазарскому словарю" пишет следующее:

"Издатель второго издания "Хазарского словаря" полностью отдает себе отчет, что данные Даубманнуса, то есть материалы XVII века, полностью недостоверны, они в максимально возможной мере построены на легендах, представляют собой нечто вроде бреда во сне (курсив мой. - В. Р.) и спутаны сетями заблуждений различной давности".

Отсюда популярные в конце XX века квазисторические построения, которые вскрывают якобы фальсифицированные целые огромные пласты истории прошлого, как мы видим это в работах А. Т. Фоменко (см. новейшую ожесточенную полемику с этими взглядами со стороны традиционных ученых в книге [История и антиистория 2000]). Здесь истерическая установка - заменить прошлое - сочетается с шизоидной установкой: прошлое и так уже давно заменили с определенной целью. Более умеренный вариант антиистории предложил в свое время Л. Н. Гумилев в книге "Поиски вымышленного царства" [Гумилев 1994]. Я полагаю, что в принципе метаисторические построения Даниила Андреева в "Розе мира" тоже являются плодом культурного шизотипического (в данном случае шизофренического) сознания XX века.

По мнению А. М. Пятигорского, "единственное, что им (постмодернистам-   В.   Р.)   остается,   это   описывать   то,   что   с   ними

70


происходит сейчас, ибо обращение к истории будет всегда обращением к их истории и, тем самым, отрицанием их роли в настоящем. Я думаю, что смысл этого выражения - обращение к себе как к уже не обладающему своим прошлым. Его эпистемологические корни очевидны: если мое прошлое кончилось, то чтобы не кончиться вместе с ним, мне надо говорить и писать вместе в ним, мне надо говорить и писать о своем настоящем как длящемся во времени, как имеющем свою историю. Иными словами, только так я выживу исторически" [Пятигорский 1996: 362].

Одним из шизотипических символов XX века в его отношениях со временем является кинематограф, который обладает способностью показывать все возможные временные конфигурации, показывать прошлое и будущее как настоящее, в виде квазиреалиастической картинки, реалистически-подобно рассказывать о путешествиях в прошлое и будущее, визуализировать и истерическое желание заменить прошлое, и психастеническую ностальгию по прошлому, показывать одно и то же течение времени как детерминистское и как телеологическое. Таким шизотипическим кинематографическим символом отношения XX века со временем может служить фильм Тарковского "Зеркало", где прошлое, настоящее и будущее оживают в виде воспоминаний и фантазий главного героя в нелинейном перемешивающемся порядке. При этом в противоположность шизофреническому временному хаосу за этой нелинейностью памяти встает вполне отчетливая (телеологически-шизоидная, конечно, по своей сути) временная линия исторической судьбы России.

В заключение можно сказать, что шизотипический человек хотя и принимает идею простого линейного времени, в обыденном ли энтропийном или культурно-эсхатологическом варианте, но он не может жить и воспринимать мир по законам такого времени - они ему неинтересны в силу "причудливости" его когнитивной сферы и не адекватны той культурной реальности, в которой он должен пребывать. Находясь зачастую на границе между здоровьем и болезнью, между неврозом и психозом, он склонен воспринимать время также как некую пограничность, трансгрессивность, некую экзистенциальную черту, за которой его ждет либо вечное блаженство, либо адские муки. И путь к этой черте лежит не по прямой линии, но по многомерному, параллельно развивающемуся, возвращающемуся назад и забегающему вперед причудливому временному континууму.

Точно так же, как XX веку было неинтересно писать реалистические романы в духе Тургенева, сочинять гармоничную недиссонирующую музыку в духе Чайковского и рисовать картины в духе передвижников. XX век был во многом страшен, гораздо страшнее XIX. Но к этому страшному, трудному приходилось приспосабливаться и находить адекватные формы его выражения, адекватные формы жизни. Шизотипическое время - одна из таких форм жизни.

71


Литература

Абаев Н. В. Чань-буддизм и культурно-психологические традиции в средневековом Китае. М., 1989.

Бек А., Фримен А. (ред.) Когнитивная психотерапия расстройств личности. С-Пб., 2002.

Бинсвангер Л. История болезни Лолы Фосс // Бинсвангер Л. Бытие-в-мире. М., 1999.

Блейлер Э. Аффективность, внушение, паранойя. М., 2001.

Брилл А. Лекции по психоаналитической психиатрии. М., 1999.

Бурно М. Е. К уточнению клинического понятия "психастеническая психопатия" (Краткая история и современное состояние вопроса) // Журнал невропатологии и психиатрии имени С. С. Корсакова, т. LXXIV, вып. 11, 1974.

Бурно М. Е. Трудный характер и пьянство. Киев, 1990 .

Бурно М. Е. О характерах людей. М., 1996.

Вригт Г. фон. Логика истины // Вригт Г фон. Логико-философские исследования. М., 1986.

Данн Дж. У. Эксперимент со временем. М., 2000.

Гебзаттель В. фон. Мир компульсивного // Экзистенциальная психология. М., 2001.

Гроф С. За пределами мозга: Рождение, смерть и трансценденция в психотерапии. М., 1992.

Гумилев Л. Н. Этнос и категория времени // Гумилев Л. Н. Этносфера. М., 1993.

Гумилев Л. Н. Поиски вымышленного царства: Легенда о "государстве пресвитера Иоанна". М., 1994.

Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., 1999.

История и антиистория: Критика "Новой хронологии" академика А. Т. Фоменко. М., 2000.

Кемпинский А. Психология шизофрении. М., 1998.

72


Лакан Ж. Семинары. Т. 5. Образования бессознательного. М., 2002.

Леонгард К. Акцентуированные личности. Киев, 1979.

Лотман Ю. М. О Хлестакове // Лотман Ю. М. Избр. статьи в 3 тт. Т. 1. Таллинн, 1992.

МакВильямс  Н.  Психоаналитическая диагностика.  М., 1998.

Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1976.

Минковски Ю.  Случай шизофренической депрессии // Экзистенциальная психология. М., 2001.

Михайлова   Т.   А.   "Беги,   Лола,   беги"   //   Руднев   В. Энциклопедический словарь культуры XX века. М., 2001.

Перлз Ф. Любовь, голод и агрессия. М., 2000.

Пятигорский А. М. О постмодернизме // Пятигорский А. М. Избр. труды. М., 1996.

Рейхенбах Г. Направление времени. М., 1962.

Риман   Ф.   Основные   формы   страха:   Исследование   в области глубинной психологии. М., 1998.

Руднев    В.    Прочь    от   реальности:    Исследования   по философии текста. П. М., 2000.

Руднев    В.    Метафизика    футбола:    Исследования    по философии текста и патографии. М., 2001.

Руднев     В.     Характеры     и     расстройства     личности: Патография и метапсихология. М., 2002.

Салецл Р. (Из)вращения любви и ненависти. М., 1999.

Смирнов   И.   П.   Психодиахронологика:   Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994.

Фрейд 3. Введение в психоанализ: Лекции. М., 1989.

Фрейд 3. Из истории одного детского невроза // Зигмунд Фрейд и Человек-Волк. Киев, 1996.

Фрейд 3. Фрагмент исследования истерии (Случай Доры) // Фрейд 3. Интерес к психоанализу. Ростов-на-Дону, 1998.

73


Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования. М., 1980.

74


Глава 4

НЕВРОЗ КАК НАРРАЦИЯ

(К проблеме "Психоанализ

и философия текста")

Один мой пациент, услышав в кабинете доносящееся из сада пение птиц сказал: "В саду поют пенисы".

[Нюнберг 1999: 278]

Если верно положение Лакана о том, что бессознательное структурировано как язык, то естественно предположить, что психопатологические расстройства разворачиваются как тексты на этом языке, причем тексты, обладающие всеми признаками текстов нарративных. Возьмем самый простой случай невротического симптомообразования - невротическую фобию. Так, в случае маленького Ганса, описанном Фрейдом, страх кастрации со стороны отца замещается фобией лошади, которая, как он боится, его укусит. Лошадь здесь является прежде всего субститутом угрожающего отца. Далее невроз нарративизируется. Лошади оказываются белыми. Он боится не всех лошадей, а только ломовых и запряженных в большие фургоны. У лошади оказывается что-то страшное черное на морде. Потом оказывается, что он боится, что лошадь упадет. В результате Фрейд предполагает, что символ лошади в данном случае амбивалентен, что он заменяет оба первичных объекта- умирающего отца и рожающую мать (у Ганса рождается сестренка Анна). Затем следует история с жирафами - большим, который олицетворяет отца, и "измятым", субститутом матери и ее половых органов. Сцена с жирафами воспроизводит ситуацию эдипова комплекса. Мальчик стремится прогнать большого жирафа и завладеть маленьким - он садится на него верхом [Фрейд 1990].

Здесь мы хотим подчеркнуть не столько то, что практически каждая невротическая ситуация разворачивается в нарратив - это по сути очевидно, вся практика психоанализа в этом смысле напоминает структуру "Тысячи и одной ночи", - сколько наличие формальных сходств между строением психопатологического дискурса (невроза или психоза) и структурой нарративного повествования. Это сходство проявляется прежде всего в том, что в обоих случаях происходит ряд некоторых замен, одно принимается за другое. Отец предстает в виде лошади, потом в виде жирафа, мать в виде маленького жирафа и т.д.

75


В книге [Руднев 1996] мы показали, что сюжет, построенный на замещении одного другим, на принципе ошибки qui pro quo, является наиболее универсальным типом сюжета. Проиллюстрируем нашу теорию на примере истории Эдипа. Является ли случайностью тот факт, что эта история, послужившая символом психоанализа, в то же время демонстрирует со всей яркостью основный принцип строения сюжета? Здесь тоже происходят замены. Эдип по ошибке убивает своего отца, на поверхностном уровне - неизвестного путника. Затем он женится на Иокасте, тоже по ошибке, не зная, что это его мать. Имеет ли отношение этот принцип замен к самой сути Эдипова комплекса? Для того чтобы ответить на этот непростой вопрос, рассмотрим нашу нарративную теорию более подробно.

Одним из фундаментальных свойств развитого естественного языка является возможность называть один объект различными именами и описывать его различными дескрипциями. Например, имя Иокаста может быть заменено выражениями "мать Эдипа", "царица Фив" или "жена Лая". Все три десигнатора будут иметь одно инвариантное значение, денотат, по терминологии Фреге [Фреге 1978], или экстенсионал [Карнап 1959]. В то же время в каждом из этих выражений есть нечто особенное, то, посредством чего значение реализуется в языке, смысл, коннотат, или интенсионал.

Можно сказать, что эта особенность естественного языка является лингвистической базой для формирования стиля, то есть возможности одно и то же называть или описывать по-разному, возможности приписывать одному экстенсионалу в принципе бесконечное множество интенсионалов.

Как же реализуется данная особенность языка на
пропозициональном уровне? В двух словах можно сказать, что эта
особенность
 реализуется в интенсиональных контекстах

пропозициональных установок, то есть в тех же фрегевских косвенных контекстах "он думает, что...; он полагает, что...; он сомневается, что..." и т.д. Для того чтобы было ясно, о чем идет речь, вспомним пример из работы С. Крипке "Загадка контекстов мнения". Некий француз, никогда не бывавший в Англии, разделяет расхожее мнение, что Лондон -красивый город, которое он выражает при помощи французского высказывания: Londres est jolie.

Однако данный герой отправляется в странствия, после долгих перипетий попадает в Англию и поселяется в одном из самых неприглядных районов Лондона. Он не отождествляет в своем сознании этот город, в котором теперь живет по воле судьбы, с тем городом, который называл по-французски Londres и по поводу которого разделял мнение, что Londres est jolie. Город, в котором теперь живет, он называет по-английски    London    и    разделяет    мнение    (никогда    не    бывая    в

76


историческом   центре   города  и   все   время   проводя   в   своем   грязном квартале), что London is not pretty.

Итак, в "феноменотическом сознании" этого персонажа стало одним городом больше. Эта особенность не обязательно проявляется в двух различных языках. Вот пример из той же статьи, где речь идет об одном языке. Здесь некий Питер "может узнать имя "Вишневский", обозначающее человека, носящего то же имя, что и знаменитый пианист. Очевидно, что, выучив это имя, Питер согласится с утверждением: у Вишневского был музыкальный талант, и мы, употребляя имя Вишневский как обычно для обозначения музыканта, можем вывести отсюда, что "Питер думает, что у Вишневского был музыкальный талант".

Позже, в другом кругу людей, Питер узнает, что был какой-то Вишневский, политический лидер. Питер весьма скептически оценивает музыкальные способности политических деятелей и потому приходит к заключению, что существуют, вероятно, два человека, живущих примерно в одно и то же время и носящих фамилию Вишневский. Употребляя слово "Вишневский" для обозначения политического лидера, Питер соглашается с тем, что "У Вишневского не было музыкального таланта [Крипке 1986: 233]. На самом деле подразумевается, что Вишневский - музыкант и политический деятель - одно лицо.

Наиболее четко и терминологически перспективно эту проблему охарактеризовал Куайн в работе "Референция и модальность", назвав подобные контексты "референтно непрозрачными" [Куайн 1982].

Применительно к художественному дискурсу выявленная особенность языка дает следующий принцип: референтная непрозрачность индивидных термов в контекстах мнения пропозициональных установок приводит к эффекту принятия одного индивида за другого, то есть к тому, на чем зиждется эпистемический сюжет.

Рассмотрим следующие два высказывания, описывающие сюжет "Царя Эдипа", вернее, некоей усредненной версии "истории об Эдипе":

(1) Эдип знает, что он женился на Иокасте.

(2) Эдип знает, что он женился на своей матери.

Первое высказывание характеризует положение дел до развязки трагедии, и его смысл не несет в себе ничего трагического. Второе высказывание характеризует положение дел после развязки и в свернутом виде содержит сюжетное зерно трагедии.

Выражения "Иокаста" и "мать Эдипа" имеют один и тот же экстенсионал, но разные интенсионалы. Соответственно, высказывания (1) и (2) выражают одно и то же истинностное значение и как будто описывают одно и то же положение дел. Схематически сюжет трагедии

77


Эдипа    можно    описать    при    помощи    объективно    противоречивой конъюнкции:

(3) Эдип знает, что он женился на Иокасте, и не знает, что он женился на своей матери.

То есть не все семантико-прагматические вхождения имени Иокаста (и прежде всего тот факт, что Иокаста является матерью Эдипа) были известны Эдипу.

С логической точки зрения все это произошло оттого, что выражения "Иокаста" и "мать Эдипа" употреблены в референтно непрозрачном контексте пропозициональной установки "Эдип знает, что...". То есть в феноменологическом сознании Эдипа Иокаста и мать Эдипа - это разные индивиды. Другими словами, для Эдипа справедливо, что:

(4) Эдип не знает, что Иокаста и его мать - это одно лицо
или

(5) Эдип полагает, что Иокаста и мать Эдипа- это разные
лица.

В соответствии с этим и можно утверждать, что возникновение эпистемического сюжета имеет место вследствие возможности в референтно непрозрачных контекстах пропозициональных установок приписывать одному и тому же суждению противоположные значения истинности или напротив - возможность одно и то же значение истинности приписывать разным суждениям. Так, для Эдипа до развязки трагедии суждения:

Иокаста является женой Эдипа и

Иокаста является матерью Эдипа -

обладают противоположными значениями истинности, то есть на вопрос "Является ли Иокаста женой Эдипа?" он должен отвечать утвердительно, а на вопрос "Является ли Иокаста матерью Эдипа?" -отрицательно. Обнаружение Эдипом истинности суждения (7) путем установления тождества между именем Иокаста и дескрипцией "мать Эдипа" - на уровне экстенсионала - и составляет пружину сюжета трагедии Эдипа.

Сама возможность возникновения в языке референтно непрозрачных контекстов (здесь мы переходим с логико-семантического уровня описания на лингвистический) обусловлена наличием в нем не только главных предложений, но и придаточных, то есть наличием развитой прагматики как возможности говорящим моделировать свою речевую позицию, а также

78


наличие соответствующих синтаксических ресурсов для моделирования этой позиции.

Ю. С. Степанов пишет по этом поводу следующее:

"В Языке-3 (то есть языке с семантикой, синтаксисом и прагматикой. -В. Р.) имеются все необходимые условия для того, чтобы в нем появились пропозициональные установки. В самом деле, чтобы можно было сказать "Джон считает, что..." (скажем, "Джон считает, что идет дождь"), нужно, чтобы тот носитель языка, который это говорит, имел возможность выделить Джона как объект наравне с объектом "дождь"" [Степанов 1985: 308].

Переходя вновь на язык модальной логики, можно сказать, что различие между интенсионалами и экстенсионалом высказывания становится существенным, актуальным для языкового сознания лишь тогда, когда язык приобретает возможность выражать мнения оценки, нормы, истинность или ложность которых опосредована прагматически, то есть возможность выражать мнения, оценки и нормы, истинные или валидные при одном положении дел или направлении событий (в одних возможных мирах) и ложные или невалидные при других положениях дел, других направлениях событий (в других возможных мирах) [Хинтикка 1980: 72-74].

Говоря метафорически, возможность моделирования ошибки должна быть предоставлена сюжету естественным языком.

Рассмотрение особенности семантики естественного языка обычно понимаются как препятствие на пути к построению языка науки (в частности, в программе логического позитивизма Венского кружка). Истина ограничена строгим числом фактов, в то время как область фантазии, вранья, виртуальных объектов, "индивидных концептов" -практически безгранична.

Но то, что является препятствием или осознается в качестве препятствия в логике, становится необходимым в наррации. Говоря так, мы подчеркиваем, что эпистемический сюжет рассматривается нами как наиболее фундаментальный из всех выделенных нами типов сюжета. Что же так выделяет эпистемический сюжет? Прежде всего его наибольшая универсальность. Целые жанры нарративной прозы строятся на эпистемическом сюжете, не могут без него обойтись, используя остальные виды модальностей на второстепенных мотивных ролях. Такими жанрами являются прежде всего комедия, детективный жанр, криминальный роман и т.п.

Говоря в целом, можно отметить, что чем более массовым является беллетристический жанр, тем более необходимой, неотъемлемой его частью  является  эпистемический  сюжет,  сюжет  ошибки,  qui pro  quo.

79


Почему это так, можно попытаться выразить следующим рассуждением. Основной единицей нарративной прозы является высказывание, пропозициональной основой которого служит понятие истинности и ложности, рассматриваемое в качестве денотата. Поиск истины, загадка, ошибка, розыгрыш, обман, надувательство, хитрость, просто откровенная ложь - все это возможно лишь на языке пропозиций. Поэтому наиболее фундаментальный интерес рядового "пользователя" беллетристики - это интерес эпистемический.

Нам необходимо теперь продемонстрировать тот факт, что принцип qui pro quo является столь же универсальным в психопатологическом расстройстве, как и в нарративном повествовании. Фобия - достаточно простой невроз, чтобы на его основе делать обобщения. Более сложной является конверсионная истерия, когда некоторый персонаж или, чаще, некоторая ситуация заменяется псевдосоматическим симптомом. Например, как в "случае Доры", когда господин К. уезжает, у Доры появляется мутизм, ей, как это интерпретирует Фрейд, просто незачем и не с кем больше разговаривать. С возвращением господина К. речь Доры восстанавливается [Фрейд 1998]. Здесь действительно налицо замена, но не такая простая, как при фобии. Там страх отца замещался страхом лошади и, соответственно, отец - лошадью. Здесь невозможность коммуникации с возлюбленным заменяется отсутствием возможности говорить.

Заметим, что в художественной литературе также не всегда ошибка имеет место в замене одного героя другим. Здесь можно сформулировать принцип, в соответствии с которым чем проще, примитивнее сюжет, тем явственнее будет ситуация qui pro qui. Чем сюжет сложнее, тем сложнее, опосредованнее будет выглядеть эта ситуация. В комедии ошибки, где подменяются и ложно узнаются пары двойников, эта ситуация выглядит более явственно, чем в трагедии, например, в том же "Эдипе" Софокла, когда заменяются признаки "быть женой" - "быть матерью", "быть незнакомцем на дороге" - "быть отцом", а не сами герои.

Впрочем, и в комедии характеров часто происходит то же самое. Например, в "Ревизоре" Гоголя чиновники ошибочно принимают Хлестакова за ревизора. То есть qui pro quo имеет место в плане функции, а не в плане прямой замены одного персонажа другим. Так же и Хлестаков, поверивший в то, что он важное лицо, вытесняет свое истинное Я как мелкого чиновникам и истерически выступает в роли важного генерала. Можно сказать, что его социальный катексис отводится от роли мелкого чиновника и гиперкатектирует к роли важного генерала. А маленького чиновника Хлестаков в рассказе о своих служебных подвигах проецирует наружу и рассказывает о нем как об одном из своих мелких подчиненных. Можно сказать, что роль генерала - это симптом Хлестакова как социального неудачника, своего рода рана Амфортаса, не дающая ему жить и исполнять свои обязанности по поддержанию Грааля (ср. [Жижек

80


1999]). В этом смысле истерическая невралгия лицевого нерва, выступающая как поверхностный симптом в качестве замены полученной пощечины (пример Абрахама Брилла [Брилл 1999]), является примером такой конверсионно-истерической псевдонаррации. Симптом всегда явлен, травма всегда скрыта в бессознательном.

В этом смысле сама знаменитая формула психоаналитической терапии, принадлежащая Фрейду, - "На месте бессознательного должно стать сознательное, на месте Оно должно быть Я" - осуществляет принцип замены как основополагающий в психотерапевтическом лечении. Есть симптом - он является своего рода ошибкой пациента, заменой чего-то другого, символом травматической ситуации. Подобно тому, как после перипетий ложных узнаваний и ошибок в литературном тексте все становится на свои места, так и в психоанализе посредством ассоциаций, работы с сопротивлением и т.д., являющимися аналогией сюжетных перипетий, травматическая ситуация или травматический конфликт выводится в сознание пациента.

Здесь вспомним работу Фрейда о человеке-Волке, где впервые была четко сформулирована концепция первичной сцены [Фрейд 1996]. Во-первых, здесь имеет место и примитивное фобическое qui pro quo -пациент видит на дереве волка, который замещает отца. Во-вторых, сама идея первосцены, как бы к ней ни относиться в историко-психоаналитической перспективе, выступает как нечто подобное завязке в художественном тексте. Ребенок, подглядывая коитус родителей, совершая запретное действие, подобно тому, как в волшебной сказке герои нарушают запрет не открывать двери, не уходить из дому и т.д. [Пропп 1965].

Сложнее, чем с истерией и фобией, обстоит дело с неврозом навязчивых состояний, хотя и здесь налицо замена некой ситуации -только заменяется она не персонажем, как в примитивной фобии, и не соматическим симптомом, как в конверсионной истерии, а навязчивым ритуалом. Фрейд во "Введении в психоанализ" в качестве примера навязчивого ритуала приводит случай с пациенткой, которая в определенное время вызывала горничную в спальню, давала ей какое-то нелепое распоряжение и она застывала месте. Этот ритуал заменял вытесненную ситуацию из прошлого, когда ее муж оказался в брачную ночь неспособным к дефлорации [Фрейд 1989].

Заметим, что до сих пор мы говорили о трех классических неврозах психоанализа, которые носят название неврозов отношения, или трансферентных неврозов. Их особенностью считалось то, что они хорошо образуют перенос в отличие от нарциссических неврозов, как тогда полагали. Но что такое перенос в нашем смысле? Это опять-таки замена одного персонажа на другого: отца, мать, сиблинга, няни, начальника и т.д. - на личность психоаналитика. И здесь налицо тот же принцип. При

81


этом проработка переноса осуществляет тот же принцип расстановки всего по местам и служит, так сказать, окончательной "развязке" психоаналитического дискурса.

Переходя от трансферентных неврозов к "нарциссическим неврозам", прежде всего к меланхолии, мы сталкиваемся с определенными трудностями. Дело в том, что при депрессии мы не наблюдаем никакого механизма ошибки или замещения. Чувство вины, реакция на утрату, интроекция любимого объекта - все это есть, но не имеет никакого отношения к ситуации qui pro quo. Причина здесь, кажется, в том коренном различии между неврозами отношения, с одной стороны, и меланхолией, с другой, которое заключается в том, что и фобия, и конверсионная истерия, и обсессия суть выраженные семиотические расстройства, то есть в них определяющую роль играет зазор между означаемым и означающим, который и обусловливает ситуацию ошибки.

В фобии Ганса означающим была лошадь, соответственно, означаемым (денотатом) - отец. В конверсионной истерии означающеее -это соматический симптом, а означаемое - соответствующая ему травматическая ситуация. При обсессии означающим является навязчивый ритуал, а означаемым - также соответствующая ему травматическая ситуация или конфликт. Принятие одного за другое, замещение и приводит к характерной для этого типа неврозов "ошибочной" стратегии заболевания и вскрывающей эту ошибку стратегии лечения.

При депрессии этого нет. Если мы примем традиционный психоаналитический взгляд, в соответствии с которым депрессия - это означающее, означаемым которого является ранняя утрата материнской груди, то в этом случае нет однозначного соответствия между симптомом и травмой. Симптом как бы растворяется внутри сознания, его не видно, он семиотически вырожден: нет ни истерических стигм, ни фобийных объектов, ни навязчивых ритуалов. Дело здесь в том, что при депрессии, как было нами показано в соответствующей главе книги [Руднев 2002], происходит десемиотизация реальности, мир предстает как конгломерат бессмысленных вещей, в то время как при неврозах отношения это не так. Поэтому, как считалось в первоначальном психоанализе, меланхолики не образуют переноса. Интроецировав любимый объект внутрь себя, они не могут уже его проецировать вовне на аналитика [Фрейд 1994].

Получается, что депрессия либо нарушает выявленную нами закономерность, либо эта закономерность действует лишь применительно к классическим неврозам отношения. Это и так, и не так. Во-первых, далеко не вся художественная литература строится на принципе qui pro quo, но лишь большая часть ее. Вспомним знаменитый роман про депрессию "Обломов" - там нет интриги, ложных узнаваний, переодеваний, там не принимают одно за другое и т.д. Более того, таким образом строится вся литература так называемого реализма. Поскольку в основе реализма лежит

82


то же самое, что в основе депрессии - редукция семиотического понимания реальности. Основным пафосом и сутью художественного реализма, каким он зародился в 1840-х годах в рамках натуральной школы, было изображение реальности такой, какова она есть, без обычных условностей искусства, то есть наименее семиотизированно.

Ранний русский реализм ("физиологический очерк" - характерен этот редукционистский в семиотическом смысле термин) изображал мир, пытаясь отказаться от романтических и вообще акцентуированно литературных художественных штампов - занимательности, увлекательной интриги, жесткого распределения ролей героев, ярких описаний и стилистической маркированности. Реализм изображал мир тусклым и неинтересным, таким, каким видит его человек, находящийся в депрессии. (Примерно таким же изображен мир на картинах художников-реалистов -передвижников.)

Если говорить о культурно-психологических аналогиях, то можно сказать, что реалистическая депрессия в искусстве была реакцией на утрату ценностей предшествующего литературного направления (последнее наиболее ясно показал Гончаров в "Обыкновенной истории"). Романтизм был первой - материнской - школой зрелой русской литературы XIX века.

Второе замечание, которое здесь представляется уместным высказать, касается генезиса меланхолии в свете психодинамики развития ребенка. То есть, пытаясь ответить на вопрос о том, как сформировалась такая странная непродуктивная антисемиотическая позиция, как депрессивная, мы обратимся к концепции Мелани Кляйн о смене шизоидно-параноидной и депрессивной позиций. На шизоидно-параноидной позиции у младенца нет представления о целостном объекте, а лишь о его разрозненных частях. Эта стадия досемиотическая. Преодолевая эту позицию, ребенок встает на позицию депрессивную, главной особенностью которой, по Мелани Кляйн, является формирование целостного образа, в частности, образа матери [Кляйн 2000]. То есть получается так, что депрессивная позиция не является несемиотической, но является предшествующей семиотической, а ей в свою очередь предшествовала досемиотическая параноидно-шизоидная позиция, соответствующая взрослой постсемиотической шизофрении, о чем мы скажем позднее.

Я думаю, мы все согласимся с тем, что ребенок в доэдиповом возрасте не может сформировать классических неврозов отношения. Во всяком случае трудно себе представить годовалого истерика или навязчивого невротика. Это неврозы ребенка, проходящего или прошедшего Эдипов комплекс, для которого характерны развитые объектные отношения со всеми вытекающими отсюда последствиями. Наличие матери и отца и амбивалентное влечение к ним может существовать только при условии достаточно развитого семиотического

83


понимания мира, то есть после депрессивной позиции. (На возможное возражение о том, что депрессией человек может заболеть и после Эдипова комплекса, мы ответим, что никто не говорит о том, что не может существовать регрессия к депрессивной, оральной позиции, так же, как, кстати говоря, и регрессия к шизоидно-параноидной позиции, то есть шизофрения.)

В сущности, именно первичные объекты - мать и отец, - как мне кажется, и задают ситуацию qui pro quo. Что я имею в виду? Разделение ролей между матерью и отцом в период Эдипова комплекса выстраивает ряд ошибочных представлений, ведущий к соответствующему симптомоообразованию. Представление о том, что отец накажет кастрацией за воображаемый инцест с матерью (безусловно ошибочное представление!), может привести к фобии, как у маленького Ганса. Опять-таки ошибочное представление о наличии фаллоса у матери может привести к гомосексуализму как своеобразному социально-сексуальному qui pro quo. Болезненный запрет на отношения с матерью может приводить как к истерии, так и к обсессии, чему имеется множество примеров [Нюнберг 1999].

Вообще фундаментальные представления Эдипова комплекса о том, что мать - это подходящий сексуальный объект, которого надо соблазнить, а отец - это соперник, которого надо удалить, - безусловно ошибочные представления. За эти ошибки человек потом и расплачивается неврозами отношения. И в этом причина того, что в основе таких неврозов лежит семиотическая ошибка. Сам Эдипов комплекс - его, если угодно, лингвистическая структура - так устроен, чтобы этого достичь. Отец как Имя Отца - это первознак Эдипова комплекса, мать как шизофреногенная мать - главное означающее психоза. Знаку отца приписывается ошибочно означающее "ненависть", знаку матери - означающее "вожделение". Такова лаканианская трактовка нашей гипотезы.

Рассмотрим теперь ее логико-философский аспект. Начнем с простейшего случая - фобии объекта. Эксплицитно, конечно, маленький Ганс мог и не говорить "Я утверждаю, что я боюсь белую лошадь", но эта пропозиция во всяком случае содержалась у него в сознании.

Допустим, он вполне мог на вопрос "Почему ты боишься выходить на улицу?" ответить: "Я боюсь большую белую лошадь".

В чем здесь кроется ошибка? Ведь он действительно боится лошадь, вернее, он полагает, что он действительно боится белую лошадь, а не отца. В этом смысле логический анализ фразы, которую он мог бы произнести, звучал бы так:

Я боюсь некий объект.

Этот объект есть белая лошадь.

84


Первая фраза хотя и содержит ошибочный аспект в прагмасемантике предиката (то есть он необоснованно боится лошади - если бы он заявил, что боится крокодила, это был бы небезосновательный страх), но в целом она не является ошибочной. Его страх - подлинный. Вторая фраза является истинной только на уровне поверхностного сознания. Вследствие вытеснения в бессознательное страха отца произошла подстановка, и лошадь встала на место отца. Бессознательное его должно было бы сказать: "Я боюсь отца (потому что он кастрирует меня)". Подобно тому как в развязке комедии происходит узнавание того, кого ошибочно принимали за другого, эта последняя фраза, будучи переведенной в сознание, равнозначна излечению субъекта. В случае Ганса, который, как считал Фрейд, был довольно простым, так и произошло.

Посмотрим теперь, что происходит в случае конверсионной истерии. Рассмотрим офонию фрейдовской Доры. Своим молчанием она как бы говорит: "Я молчу, потому что рядом нет возлюбленного, а больше ни с кем говорить я не желаю". Но эта фраза из бессознательного. Конечно, если бы она могла произнести ее, она бы уже тем самым не молчала и истерия, таким образом, исчезла бы. Ошибка здесь заключается в физиологическом и коммуникативном (в смысле Томаса Заца [Szasz 1971]) аспектах. Своим молчание Дора как бы говорит: "Я не могу говорить". Это физиологический аспект, и он ложен. На самом деле следовало бы добавить: "Я не могу говорить при определенных условиях". Коммуникативный аспект заключается в императиве: "Верните мне моего возлюбленного, и тогда я буду говорить". Здесь имеет место нечто вроде невольного введения в заблуждение, свойственного как истерии, так и беллетристике. При обычной ошибке одно принимается за другое, при введении в заблуждение сознательно или бессознательно один вводит в заблуждение другого.

Теперь рассмотрим обсессивную ситуацию. При обсессивно-компульсивном неврозе глубинная конфигурация является более сложной, она представляет собой импликацию: "Если я не сделаю того-то и того-то, то случится нечто страшное и непоправимое" ("Если я не вымою руки, это приведет к тому, что отец уличит меня в отношениях с матерью, я буду в его глазах "грязным"). Но это фраза также и из бессознательного "лексикона". На самом деле обсессивный невротик не знает, что будет, если он не вымоет рук. Будет просто нарастание тревоги. И в этом смысле на поверхностном уровне он не ошибается - тревога действительно будет нарастать. Он ошибается на уровне бессознательного. Если он вымоет руки, отец на самом деле не кастрирует его. Выведение в сознание этой фразы по логике фрейдовского анализа должно соответствовать излечению.

Мы можем также рассмотреть логико-лингвистический механизм психопатологической ошибки на примере паранойи. Этот психоз, как известно,  является  наиболее  логичным  из  всех психозов,  поэтому он

85


близок к невротическим механизмам. Патологический ревнивец, который во всем видит измену жены, может сказать: "Я убежден, что Н.Н. является любовником моей жены". Страдающий бредом преследования будет утверждать: "Такие-то и такие-то люди меня преследуют". Здесь мы имеем ошибку в чистом виде, в гораздо более неприкрытом, чем при неврозах отношения.

Но именно эта обнаженность неверного ошибочного убеждения затрудняет развязку. При бреде ревности истиной, прикрывающей ошибку, является импотенция самого говорящего; при преследовании это, как считают психоаналитики, гомосексуализм. Но и том и в другом случае вывести в сознание это труднее, чем соответствующие невротические сокровенные представления. Обсессивному невротику гораздо легче согласиться с тем, что он боялся кастрации со стороны отца, а истерику -что его симптом связан с тем, что он не мог реализовать свое либидо к определенному объекту. Сознаться в гомосексуализме или в импотенции на символическом уровне гораздо сложнее, так как это в социальном смысле вещи, обычно воспринимающиеся как постыдные (помимо того, что параноики проявляют чрезвычайно сильную стойкость аффекта и соответственно силу ложного убеждения [Блейлер 2000]). В этом, на мой взгляд, (во всяком случае, отчасти в этом) кроется трудность при излечении паранойи.

Переходя к рассмотрению феномена qui pro quo в механизме шизофрении, важно отметить, что последняя является постсемиотическим расстройством, то есть при шизофреническом бреде, строго говоря, нет реальных знаков и их означающих. При этом, на первый взгляд, феномен ошибки и заблуждения здесь имеет место на каждом шагу. Взять хотя бы галлюцинации, когда субъект видит или слышит то, чего нет на самом деле, или отождествления при бреде преследования (так Шребер отождествлял доктора Флешига с Богом, на чем строилась его персекуторная "интрига" [Freud 1981]). Безусловно внешне ошибочными предстают отождествления Эго со значительными персонажами при бреде величия. Так, например, пациентка Юнга, портниха, отождествляла себя с десятками персонажей [Юнг 2000]. Но при этом представить себе ситуцию, при которой шизофреническому больному можно каким-то образом психотерапевтически внушить мысль об ошибочности его отождествлений, невозможно, так как все его мышление в целом является ошибочным. И диалог с ним практически невозможен.

При неврозах симптом четко вычленяется в сознании или теле пациента, а в остальном с ним можно вести диалог. И невротик в принципе понимает, что такое ошибочное утверждение, а что такое истинное. При шизофрении нет семиотических оснований для соотнесения истинного и ошибочного утверждений, там вообще уже нет понимания истинности и ложности, так как нет четких знаконосителей, таких, как истерические стигмы,   фобические  объекты  или  обсессивно-компульсивные  ритуалы,

86


которые формально существуют в реальности и от которых при терапии можно отталкиваться. Получается парадоксальная вещь: с одной стороны, шизофреническое сознание наполнено ложными убеждениями, отождествлениями и ошибками, но, с другой стороны, их нельзя вычленить и "развязать".

Вопрос можно разъяснить, если принять традиционную психоаналитическую точку зрения, в соответствии с которой шизофрения является регрессией к архаическому мышлению. В архаическом мышлении ведь нет также и феномена наррации. Ее там заменяет мифологическое сознание, которое во многом напоминает картину шизофренического бреда. Масса отождествлений, из которых нельзя вычленить каких-то внятных истинных или ошибочных суждений. Последние вычленяются лишь при распаде архаического сознания. При этом чрезвычайно важно, что и сам язык мифологической стадии мышления устроен таким образом, что он принципиально не дает возможности для внятных отождествлений типа "Эдип женился на Иокасте" - эта фраза - образец постмифологического мышления. Для того чтобы она была возможна, нужен номинативно-аккузативный строй с подлежащим в именительном падеже и прямым дополнением в аккузативе.

Ю.С. Степанов в книге "Индоевропейское предложение" отмечает, что тип предложения "Активный субъект + глагол + активный объект" ("Охотник убил оленя"), то есть именно тот тип пропозициональности (номинативно-аккузативный), который необходим, чтобы смоделировать пропозициональную установку - А. считает, что охотник Б. убил оленя, -был в индоевропейском праязыке не распространен:

"Активный актант в позиции объекта оформляется в этих языках принципиально иным способом <...>. Таким образом, как это ни парадоксально, оказывается, что предложение типа IV "Человек, воин убивает врага" не могло существовать на <...> более ранних этапах протоиндоевропейского языка, если это этапы языка активного строя. <...> Итак, напрашивается вывод, что преобразование языка активного строя, где отсутствуют предложения типа IV "Воин убивает врага" с морфологическим оформлением активного объекта и соответствующего предиката-глагола, в язык номинативно-аккузативного строя, где такие предложения типичны, было сопряжено с определенными трудностями [Степанов 1989: 48, 55].

Представляется очевидным, что в древнем архаическом мышлении невозможна конструкция с чистым аккузативным объектом, который только в такой позиции можно "спутать" с другим объектом, так как язык первобытных людей был устроен принципиально по-другому. Современному номинативному (номинативно-аккузативному) строю предшествовало по меньшей мере шесть пропозиционально-семантических

87


типов, где в каждом последующем имя все более абстрагировалось от глагола: инкорпорирующий, прономинальный, посессивный, эргативный, локативный [Лосев 1982].

"В инкорпорирующем строе предложение строится путем простого комбинирования разных основ или корней без всякого их морфологического оформления, путем простого нанизывания, в результате чего и образующиеся из них предложения в то же самое время являются не чем иным, как одним словом".

Так, например, в колымском диалекте одульского (юкагирского) языка мы имеем такую фразу: asayuolsoromoh, где asa означает "олень", yuol "видение" и soromoh - "человек". Другими словами, это есть "олень-видение-человек", что в переводе на русский язык означает "человек увидел оленя".

"Отсутствие морфологии в инкорпорированном

грамматическом строе свидетельствует о том, что
инкорпорированное мышление оперирует исключительно только с
бесформенными,
 расплывчатыми, неанализируемыми

чувственными пятнами. <...> Отсутствие частей речи в языке соответствует отсутствию логических категорий в мышлении, а отсутствие логических категорий в мышлении есть отсутствие для такого мышления и в самой действительности подобного же рода противопоставления вещей и их свойств, качественных и количественных, их действий и др. <...> Эта идеология и эта логика есть мифология [Лосев 1982: 251].

Естественно, что в мифологическим мире нет места феномену художественного мышления, так же как в таком языке не может быть конструкции с пропозициональными установками. По мере продвижения к более абстрактным конструкциям и более абстрактному мышлению в предложении выделяются косвенные падежи. Но косвенный падеж мыслит субъект только в его связи с другими субъектами, и лишь номинатив дает чистый абстрактный субъект, тождественный себе самому и классу таких же субъектов.

Соответственно, наррация и сюжет возникают при распаде архаического сознания, где предмет не равен самому себе и сопричастен другим предметам [Леви-Брюль 1994], при переходе от мифа к эпосу, от ритуала к трагедии и комедии [Фрейденберг 1997].

Формированию современного типа предложения соответствовало и развертывание циклического мифологического времени, размыкание мифологического круга, возникновение феномена исторического времени и феномена события, на основе которого может строиться сюжет.

Ю. М. Лотман писал по этому поводу:


"Наиболее очевидным результатом линейного развертывания циклических текстов было появление персонажей-двойников. От Менандра, александрийской драмы, Плавта до Сервантеса, Шекспира и - через романтиков, Гоголя, Достоевского - до романов XX века проходит тенденция снабдить героя спутником-двойником, а иногда и целым пучком-парадигмой спутников. То, что в этих случаях перед нами развертывание единого персонажа, можно продемонстрировать на примере схемы комедий Шекспира. В "Комедии ошибок":

герои Антифокл Антифокл

Эфесский       Сиракузский
слуги Дромио Дромио

Эфесский       Сиракузский

Поскольку оба Антифокла и оба Дромио близнецы, а слуги и господа переживают два варианта единого сюжетного развития, очевидно, что перед нами распадение единого образа, одноименные герои представляют собой результат распадения единого образа по оси синтагматики, а разноименные - по парадигматической оси. При обратном переводе в циклическую систему эти образы должны "свернуться" в одно лицо <...>. Появление персонажей-двойников -результат дробления мифологического образа, в ходе чего различные имена Единого становились разными лицами -создавался сюжетный язык, средствами которого можно было рассказывать о человеческих событиях и осмыслять человеческие поступки" [Лотман 1992: 40-41].

Но означает ли все это, что для того, чтобы убить своего отца и жениться на своей матери, Эдип нуждался в пропозициональных установках и номинативно-аккузативном строе? Да, в той мере, в какой это было необходимо для того, чтобы стать предметом трагедии. Если бы Софокл писал свою трагедию на одульском или гиляцком языке, то вместо предложения "Эдип убил своего отца и женился на своей матери" схемой "сюжета" было бы нечто сроде "эдипо-отце-убивание-матери-женение", где, во-первых, не ясно, кто кого убивает и кто на ком женится, и, во-вторых, невозможна постановка эпистемического оператора "думает", "полагает", "считает".

Возвращаясь к Эдипу, можно сказать, что в свете современных реконструкций первобытного мышления совершенно не очевидно, что факт убийства отца и женитьбы на матери должен был восприниматься как нечто ужасное. Кажется, что, напротив, осознание преступности или греховности этих поступков - продукт позднейшего неархаического понимания реальности.

89


Убийство отца и тем более отца-царя, как показал еще Дж. Фрезер, -вещь вполне закономерная в первобытном общества [Фрезер 1980]. В. Я. Пропп прямо связывает сюжет об Эдипе и сходные сюжеты с ритуальным убийством царя [Пропп 1976], а также с волшебной сказкой, восходящей к обряду ининциации.

Сюжет боя отца с сыном - один из распространенных в фольклоре. По-видимому, убийство ближайшего родственника могло осознаваться не как нечто ужасное, а наоборот как нечто закономерное вследствие того, что понимание личности, ее субъективности и исключительности не было развито в архаическом сознании, так же как не было в нем, по-видимому, понимания смерти как чего-то трагического, невосполнимого, необратимого. Молодой царь убивал старого царя подобно тому, как мы обламываем отсохшие ветви у дерева. Характерно, что на Сардинии было принято громко смеяться при ритуальном убийстве стариков, откуда пошло выржение "сардонический смех" [Пропп 1976].

Примерно то же самое можно сказать и о сексуальной связи Эдипа с матерью. Запрет на инцест - безусловно достаточно позднее явление. В архаическом космогоническом мифотворчестве инцест был вообще необходимой предпосылкой для возникновения человечества, так как первые люди естественным образом (поскольку кроме них никого не было) выступали в инцестуальные связи [Левинтон 1982].

Кроме того, как показал С. С. Аверинцев в специальном исследовании об Эдипе, кровосмешение героя с матерью в архаическом мышлении истолковывалось позитивно как овладение матерью-родиной, то есть как субституция царской власти, что мы наблюдаем в трагедии Софокла. По свидетельству Светония, Цезарю накануне нереализованного переворота приснилось, что он насилует свою мать, и это было истолковано как доброе предзнаменование [Аверинцев 1972].

В свете всего сказанного ясно, что и классические психоаналитические неврозы - результат развития языка и мышления в той же мере, что и нарративное мышление. Ведь если опять-таки бессознательное структурировано как язык, то в этом языке должны быть синтаксические и прагматические ресурсы для того, чтобы моделировать ситуацию невроза. Архаический язык таких ресурсов не предоставлял. Если мы можем представить себе нечто вроде шизофрении в архаическом сознании, с той лишь поправкой, что там она принималась, конечно, не как нечто патологическое, не как психическое расстройство, то представить себе архаическую фобию, обсессию или истерию не представляется возможным. Если человек архаического склада боялся волка и лошади, это не было ошибкой патологического сознания. В этом, как кажется, основной историко- и логико-философский изъян концепции Фрейда о съедения отца сыновьями и особенно о чувстве вины, возникшем после

90


этого ("Тотем и табу" [Фрейд 1999]). Либо этот акт каннибализма произошел уже на этапе распада мифологического мышления, когда понятия "отец", "сын" и "съедать" были понятиями в современном смысле (но тогда это лишает фрейдовскую концепцию значительной части ее объяснительной силы), либо это было невозможно. То есть если арахаические люди и поедали отцов, как уже указывалось выше, то они только, так сказать, "облизывались" и никакого чувства вины испытывать были не в состоянии.

Нам остается рассмотреть еще одно, главное для контекста этой книги психическое расстройство - шизотипическое. Его сложность в том, что, с одной стороны, оно тяготеет к шизофрении, а с другой, - к неврозам. Тяготение к шизофрении сказывается в наличии у шизотипческого субъекта схизиса. Тяготение к неврозам сказывается в мозаической структуре этого расстройства, которое может инкорпорировать в себя различные неврозоподобные формы - от классических трансферентных неврозов до депрессии и паранойи.

В том, что касается проблемы qui pro quo и невротической наррации при шизотипии, оба выделенных свойства - схизис и мультиневрозоподобность играют важнейшую роль. Дело в том (мы писали об этом уже в главе "Шизотипческое время"), что шизотипическое сознание устроено таким образом, что у него нет единого непротиворечивого взгляда на жизнь, нет одной правды, от которой можно оттолкнуться, совершая ошибочное действие, и к которой можно стремиться, это действие или убеждение корректируя. В этом смысле шизотипия - дитя постмодернизма и прямо или косвенно отражает его эстетический опыт.

В чем же заключается особенность сюжета qui pro quo в шизотипическом постмодернистском и предпостмодернистском нарративном искусстве? Как кажется, в том, что в эстетической онтологии подобного дискурса нет представления об ошибке и ее исправлении как движущей силе сюжета. Развязка состоит не в том, что ошибка исправляется, ложное узнавание сменяется истинным и все становится на свои места, а в постижении того, что все варианты одновременно и ошибочны, и истинны. Классический пример, который я уже приводил на страницах этой книги, - новелла Акутагавы "В чаще". Непонятно и в принципе неразъяснимо, какая из версий убийства (самоубийства) самурая оказывается истинной. Никакая. Обаяние мира - именно в множественности истин и множественности ошибок. В этом смысле, с одной стороны, говорить об ошибке нельзя, если все является ошибкой, но нельзя также говорить и о тотальной шизофренической взаимопоглощенности истинного и ошибочного, поскольку шизотипическое сознание в принципе способно отличать истинное от ошибочного. Та же самая онтология множественности истин и ошибок

91


лежит  в  основе  таких  известных  произведений,  как  "Волхв"  Фаулза, "Бледный огонь" Набокова, "Хазарский словарь" Павича и многих других.

Можно сказать, что применительно к подобным дискурсам не работает принцип референтной непрозрачности Куайна, когда есть прозрачные, референтные контексты, а есть непрозрачные, нереферентные, и задача состоит в том, чтобы одни перевести в другие, если это возможно. Здесь вообще не работает теория пропозициональных установок, потому что каждое высказывание является потенциальной пропозициональной установкой. В этом смысле не случайно во второй половине XX века была сформулирована так называемая перформативная гипотеза, в соответствии с которой на уровне глубинной структуры (автор этой гипотезы Дж. Росс был хомскианец [Ross 1972]) каждое декларативное высказывание (то есть высказывание прямого контекста типа "Идет дождь") всегда имеет некую перформативную пресуппозицию вроде "Я полагаю, что идет дождь", "Мне кажется, что идет дождь", "Я уверен, что идет дождь", что переводит высказывания о дожде в разряд косвенных контекстов и тем самым лишает их значений истинности (по Фреге).

Можно сказать, что шизотипическая личность живет в постоянном режиме ошибок и заблуждений различной невротической и парапсихотической этиологии, которые имеют неисправимый характер. Выход из этого может быть только один - возвести принцип ошибки на метафизический уровень, например, придя к выводу, что жизнь - это в принципе ошибка, заблуждение Бога. В более позитивистском ключе божествами шизотипического мышления являются три мыслителя XX века и соответственно три фундаментальных эпистемологических принципа -дополнительность Бора, неопределенность Гейзенберга и неполнота Гёделя, общий смысл которых как раз в том, что достижение окончательной истины - это иллюзия, возможны только ошибки различных уровней.

Последний вопрос, который здесь хотелось бы затронуть: что первично, а что вторично - наррация или невроз? Ответ на него аналогичен ответу на вопрос о том, что первично - жизнь или искусство, материя или сознание. В принципе детям читают книжки именно в Эдиповом возрасте, и не исключено, что здесь имеет место, как бы сказал Эрнст Мах, "принципиальная координация", взаимная зависимость между нарративной ошибкой и невротическим qui pro quo. Фольклорные царевичи-волки и царевны-лягушки могут провоцировать детские фобии вроде той, что была у Ганса, не в меньшей мере, чем объектные отношения с отцом и матерью. И главное, что язык, работая одновремено в двух режимах, обыденном и литературно-фольклорном, обнаруживает фундаментально сходные механизмы. В сказке Ивана-царевича принимают за волка, в жизни отца принимают за лошадь или опять-таки за волка. Вся разница лишь в том, что в сказке герой всегда проходит инициацию, а в жизни не всегда.

92


Литература

Аверинцев С.С. К истолкованию мифа об Эдипе // Античность и современность. М., 1972.

Блейлер Э. Аффективность, внушение, паранойя. М., 2000.

Брилл А. Лекции по психоаналитической психиатрии. М., 1999.

Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., 1999.

Карнап Р. Значение и необходимость: Исследование по семантике и модальной логике. М., 1959.

Кляйн М. и др. Развитие в психоанализе. М., 2000.

Крипке С. Загадка контекстов мнения // Новое в зарубежной лингвистике, вып. 18. М., 1986.

Куайн У. Референция и модальность // Новое в зарубежной лингвистике, вып. 13. М., 1982.

Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1994.

Левинтон Г.А. Инцест // Мифы народов мира, т. 1. М., 1982.

Лосев А.Ф. О пропозициональных функциях древнейших лексических структур // Лосев А. Ф. Знак. Символ. Миф: Труды по языкознанию. М., 1982.

Лотман Ю.М. Происхождение сюжета в типологическом освещении // Лотман Ю.М. Избранные статьи в 3 тт. Т. 1. Таллинн, 1992.

Нюнберг Г. Принципы психоанализа. М., 1999.

Пропп В.Я. Морфология сказки. М., 1965.

Пропп В.Я. Фольклор и действительность. М., 1976.

Руднев В. Морфология реальности: Исследование по "философии текста". М., 1996.

Руднев В. Характеры и расстройства личности: Патография и метапсихология. М., 2002.

Степанов Ю.С. В трехмерном пространстве языка. М., 1985.

93


Степанов Ю.С. Индоевропейское предложение. М., 1989.

Фреге Г. Смысл и денотат // Семиотика и информатика, вып. 12. М., 1978.

Фрейд 3. Введение в психоанализ: Лекции. М., 1989.

Фрейд 3. Анализ фобии пятилетнего мальчика // Фрейд 3. Психология бессознательного. М., 1990.

Фрейд 3. Скорбь и меланхолия // Фрейд 3. Художник и фантазирование. М., 1994.

Фрейд 3. Из истории одного детского невроза // Зигмунд Фрейд и Человек-Волк. К., 1996.

Фрейд 3. Фрагмент исследования истерии (Случай Доры) // Фрейд 3. Интерес к психоанализу. Ростов, 1998.

Фрейд 3. Тотем и табу. М. 1999.

Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. М., 1997.

Фрезер Дж. Дж. Золотая ветвь: Исследование магии и религии. М., 1980.

Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования. М., 1980.

Юнг К. Г. Работы по психиатрии. М., 2000.

Freud S. Psychoanalytic notes on an autobiographical account of a case of paranoia (dementia paranoides) // Freud S. Case Histories. II. N.-Y., 1981.

Ross J. R. On declarative sentences // Readings in English transformational grammar. Waltham (Mass.), 1972.

Szasz Th. The Myth of mental illness. N.-Y., 1971.

94


Глава 5

"ПРОЧЬ ОТСЮДА!"

(Франц Кафка. "Отъезд": Девять интерпретаций)

Я велел своему слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не понял меня. Тогда я сам пошел, запряг коня и поехал. Впереди тревожно звучали трубы.

У ворот он спросил меня: Куда вы едете?

Не знаю сам, - ответил я, - но только прочь отсюда! только бы прочь отсюда! Лишь так достигну я своей цели.

Вы знаете свою цель? - спросил он.

Да! - ответил я. - Прочь отсюда! Вот моя цель.

1. ДЖОН ОСТИН

Сказать, что А что-то имел в виду под х, значит сказать, что А намеревался, употребив выражение х, этим своим употреблением показать определенное воздействие на слушающих посредством того, что слушающие опознают это намерение. В данном примере использование директивного иллокутивного акта явно неуспешно, причем неуспешно по совершенно непонятным причинам. Прежде всего в этой осечке (misfire) неясно, что означает, что слуга "не понял" героя. Мы бы приняли данный диалог как образец иллокутивной неудачи, если бы было написано

* Я велел слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не расслышал меня.

В этом случае мы расценили бы подобный иллокутивный акт как обычную неудачу, неуспешность и, возможно, порекомендовали бы говорящему просто повторить свое высказывание.

Однако здесь не говорится о том, что слуга не расслышал говорящего и вообще никак не конкретизируются условия успешности речевого поведения. Но, так или иначе, допустим, говорящий по каким-то неизвестным нам причинам не смог в точности разобрать, почему именно слуга не понял его и что означает, что он его не понял.

Во всяком случае, говорящему стало ясно, что слуга не намеревается исполнять его приказание привести лошадь из конюшни. В этом случае помимо простого повторения приказания возможные некие побудительные или вопросительные косвенные иллокутивные воздействия, направленные

95


на то, чтобы выяснить условия успешности иллокутивного акта. Например, говорящий может сказать:

Ты что, не слушал, что я говорю?

или

Я, кажется, ясно сказал тебе, что бы ты привел из конюшни мою лошадь

или

Ты что оглох, тебе что, надоело твое место? и т.д.

Ничего этого говорящий не делает. Вместо этого он сам идет на конюшню, нарушая одно из важнейших условий "направления приспособления между словами и миром". Статусы господина и слуги подразумевают определенные речевые конвенции между ними. И тот факт, что господин в ответ на вольное или невольное непослушание слуги идет и выполняет действие, которое должен был выполнить слуга, является вопиющим нарушением правил языковой игры между говорящим-господином и слушающим-слугой.

Здесь возможно было бы объяснение, в соответствии с которым между слугой и господином установились некие неформальные отношения, вследствие которых господин вместо того, чтобы повторить приказание, наказать слугу и т.п., просто обиделся на него как на равного, и его жест - то, что он пошел в конюшню и сам оседлал лошадь, - факт этой затаенной обиды.

Однако дальнейшее развитие событий не подтверждает этой гипотезы. Оказывается, что слуга не просто отказывается повиноваться элементарным приказаниям господина и не только не собирается следовать за своим господином, что было бы наиболее естественно, но еще и берет на себя смелость на осуществление речевого действия, которое явно не входит в его компетенцию как слуги, спрашивая господина о его намерениях.

На что следует столь же неадекватная реакция господина. Вместо того чтобы одернуть, поставить слугу на место, он покорно отвечает ему.

В сущности, приведенный текст не только представляет собой цепь непонятных и ничем не мотивированных коммуникативных неудач, но и демонстрирует абсурдность самой идеи речевого поведения. Последние слова говорящего после уже не вызывающего удивления завязавшегося и поражающего в таких обстоятельствах своей наигранной обыденностью диалога, логически переворачивают и абсурдируют всю ситуацию "отъезда".

96


2. ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН

Как мы можем что-то утверждать об этом человеке, если мы о нем ничего не знаем? Мы знаем только, что он хочет уехать. Но почему?

Мы можем сказать только, что он вырвался из какой-то привычной формы жизни, из каких-то привычных языковых игр, он больше не может в них пребывать. Он вырвался из привычной связи фактов и предложений. Поэтому немудрено, что все, что он говорит, не укладывается в привычную картину того, что обычно говорят люди и как они реагируют на слова собеседника.

Слуга не понял его, когда он приказал привести из конюшни лошадь, но, возможно, эта просьба была настолько удивительна в обстоятельствах, о которых мы ничего не знаем, что удивление слуги было наиболее естественной реакцией на его слова. Возможно, что до этого он только что читал книгу или спокойно завтракал.

И что такое в данном случае "не понял"? - "Убирайся вон!" - "Не понял!..". "Не понял" здесь не выражение отсутствия собственно понимания, но скорее выражение удивления, ошеломленности. И ничего удивительно, что в таком экстремальном состоянии, когда этот человек принял столь необычное и, возможно, внезапное решение, он уже не удивляется непониманию слуги. Он выпал из обыденных форм жизни. Для него слуга уже не слуга. Он обращается к нему за помощью скорее по инерции той обыденной формы жизни, из которой он выпал. Он не может с ним обращаться, как обычно обращаются со слугами. Ругают их, поторапливают и т.д. - "Я пойду сейчас утоплюсь". - "Не понял". В этой ситуации глупо было бы спрашивать "А захватили вы свою купальную шапочку?". Конечно, не понял. И в этой ситуации совершенно естественно махнуть рукой на это "непонимание".

Правила в этой последовательности предложений формируются по ходу действия. Здесь уже не действуют обыденные правила, которым в привычной жизни можно следовать не задумываясь. Но язык не может не следовать каким бы то ни было правилам. Если прежние правила не подходят, создаются новые, более адекватные данной ситуации. Вероятно, этот человек чрезвычайно удивился бы, если бы в ответ на просьбу привести ему лошадь в столь необычных обстоятельствах, слуга ответил бы ему "Слушаюсь!", "Сию минутку!" или "Чего изволите?" Это было бы использованием старых правил, которые уже не годятся. Своим непониманием слуга дал понять, что он гораздо лучше, чем, возможно, следовало ожидать, понимает своего господина. Языковая игра перестраивается на ходу. Слушает уже больше не слуга, а говорит не господин. Они должны перестроиться. Но перед этим господин остается в одиночестве.  Приняв такое экстремальное решение,  он не может уже

97


рассчитывать на помощь слуги. Человек, принявший необычное решение, не может рассчитывать на то, что близкие с полуслова поймут его и побегут исполнять его приказания. Поэтому он спокойно, с обреченностью одиночества идет сам запрягать свою лошадь.

Почему люди пользуются одними словами и не пользуются другими? Что производит на нас впечатление в этих предложениях? Допустим, тот факт, что этот человек увидел впереди трубы, не вызывает удивления, но, если бы он спокойно, не торопясь, сидя на лошади, вынул из кармана трубку и раскурил ее, это было бы гораздо более удивительно.

Мы очень мало знаем вначале об этом человеке, об обстоятельствах его жизни, но эта последовательность предложений построена таким образом, что с каждой новой фразой мы узнаем все больше. Это происходит, по-видимому, оттого, что здесь пользуются не обычными предложениями, которые значат то, что они значат в обыденном языке, а лишь какими-то намеками. Когда слуга у ворот спрашивает "Куда вы едете?", то это скорее выражение его сочувствия и простое любопытство. При этом формально этот вопрос еще задан снизу верх. Слуга стоит у ворот, а хозяин уже сидит на лошади и, возможно, смотрит вдаль, туда, где ему вскоре померещатся звучащие трубы. Поэтому когда он отвечает "Не знаю сам", он отвечает как бы сам себе, своим мыслям, так как он, по всей видимости, действительно не знает, куда он, собственно, собрался. И вопрос слуги просто аранжировал его внутренние мысли.

- "Зачем ты пришел?" - "Не знаю сам. Чтобы увидеть тебя." -"Чтобы придти хоть куда-нибудь". Все это слуга, по всей видимости, понимает, поэтому его вопрос, который звучит несколько неожиданно резко - "Вы знаете вашу цель?" - просто выражение искреннего удивления. Тем более удивительно, что, оказывается, этот человек знает свою цель. Хотя эта цель состоит лишь в том, чтобы поскорее отсюда убраться. Цель, о которой спрашивал слуга, и цель, которую имеет в виду господин, это разные цели. Они употребляют слова в разных значениях.

Кого больше жаль в этих обстоятельствах - слугу или хозяина? В определенном смысле больше жаль слугу, который остается один в опустевшем доме, без господина, совершенно не понимая, очевидно, что ему делать дальше. У хозяина есть цель - вырваться отсюда. У слуги нет и этого.

Может быть, слуге жалко расставаться с хозяином, возможно, он думает, что теперь у его господина будут новые друзья и новые слуги. Обо всем этом об всем не говорится ни слова, но сама атмосфера молчаливо свидетельствует об этом.

Ценность эстетического не в длинных описаниях. Как если бы этот человек начал стенать, рвать на себе волосы и кричать "Я не могу больше находиться в этом опостылевшем доме!  Мне все надоело!  Я сию же

98


секунду уезжаю отсюда! Немедленно седлай мою лошадь, ноги моей здесь больше не будет!" Но он говорит только "прочь отсюда". Этот жест гораздо более выразителен.

3. КАРЛ ГУСТАВ ЮНГ

Когда человек неожиданно собирается отправиться в путь, бросая вдруг своих близких и все, что ему до этого было дорого, то цель его путешествия настолько серьезна, что не имеет смысла спрашивать у него, куда он отправляется и чего ждет от своего его паломничества. Его цель -обретение своей самости, индивидуация, которая есть не что иное, как освобождение от лживых покровов Персоны и суггестивной власти бессознательных образов. То, каким человек чувствовал себя в привычной обстановке, его социальная маска, его должность, профессия, жизненные приоритеты, то, как он смотрел на действительность, - это и есть Персона. Отправляясь в путь, он должен сорвать эту маску, и его лицо под маской, пожалуй что, никто не узнает, и его речь изменится до такой степени, что никто не будет в состоянии понять то, чего он хочет и что он собираетеся делать.

Поэтому, когда герой велит слуге привести из конюшни его лошадь, слуге невдомек такое, казалось бы, простое поручение. Казалось бы, чего тут не понять - такая обыкновенная и привычная просьба. Очевидно, герой не раз обращался к нему с подобным приказанием. Но это путешествие, как уже говорилось, особое. И герой уже, сам этого не понимая, говорит не тем языком, которым говорил ранее, и просьба его означает не то, что она обозначала в обыденной жизни.

Лошадь, или конь, - один из архетипов коллективного бессознательного, в пучины которого человек погружается на пути индивидуации, сбросив с себя маску Персоны. В мифологических традициях разных народов лошадь - это атрибут божества или человека, который идет путем божества. На божественных конях путешествуют по небу дети бога Диоскуры. Общим для всех индоевропейских мифологий является божество на колеснице, запряженной конями. Недаром герой слышит призывные звуки трубы, которые не слышны его слуге, остающемся в старом обыденном мире. Это божественная труба Господа, звуками которой ангел призывает его и подбадривает на его нелегком пути.

Но конь, которого оседлал герой, это еще и жертвенный конь, приносимый в жертву устроению нового большого мира. Недаром "Брихадараньяка-упанишада" начинается многозначительными словами: "Не правда ли, мир подобен жертвенному коню!" Герой приносит свой малый космос в жертву большому божественному космосу, с которым он будет равен, когда пройдет страшный путь обряда инициации. Он подобен

99


Парсифалю, отправляющемуся на поиски священного Грааля, которого на пути ждут немалые приключения.

Кого же он оставляет дома, что это за персонаж, который задает ему каверзные, но ненужные уже вопросы, кто этот фамулус, который сопровождает его до ворот дома, держась за стремя его лошади? Это не что иное, как Тень героя. Тень - чрезвычайно опасная сущность, и герой совершенно правильно делает, стараясь перед дорогой освободиться от своей Тени, этой опасной и каверзной спутницы, от которой можно ждать столь многих неприятностей, которая будет тянуть его домой, к привычному очагу, потому что она не разделяет его стремления к освобождению от ложных покровов Персоны. Другое дело - лошадь. Это его Анима. Вот кто будет его верным спутником, вот кого он берет с собой в свою долгую дорогу, вот кто будет поддержкой и опорой в пути, женское земное начало, которое он берет с собой. Анима понимает тайный язык, которым герой заговорил со слугой-Тенью на тайном языке, чтобы испытать его. Слуга не понял его потому, что слуга-Тень - это слуга дьявола, который не понимает языка тех, кто встал на путь божественной индивидуации.

Важно также и то, что перед тем, как сесть на лошадь, герой отправляется в конюшню. Это архетипическая пещера, куда герой спускается за своей Анимой. Такие архетипические образы часто видятся в сновидениях. Необходимо обращать внимание на такие сновидения, они призывают нас к новому пути. Ведь то, что происходит с героем, и есть сновидение. И это очень важное сновидение. Пусть не смущает, что в сновидении все не так, как в обычной жизни, - что люди говорят невпопад, а слуги не понимают своих хозяев.

На самом ли деле мы хозяева в собственном доме? Ни жена, ни дети не сопровождают странника. Мужское и женское сливаются в одном в начале божественного пути. Герой становится божественным андрогином, все мирское ему теперь чуждо и непонятно, ведь не только слуга не понимает героя, но и герой перестает понимать слугу.

Куда же отправляется герой - в Индию или в Китай, в Индонезию или к индейцам Пуэбло, чтобы набраться у них восточной мудрости? Он не знает сам. Дорога и Анима укажут ему верное направление. Герой -представитель не мыслительного, интуитивного типа, он экстраверт, поэтому он устремлен не вовнутрь себя, а вовне, в предстоящую дорогу. Его главная цель - освободиться от оков домашнего очага, от ложных покровов Персоны.

Поэтому когда герой говорит "Прочь отсюда!", он тем самым намекает, что путь его лежит через смерть. Фрейд в одном из немногих своих трудов, в котором он не придерживает жестко своих сексуальных догматов, рассказывает историю о своем внуке, который играет катушкой, отбрасывая ее от себя и говоря "Прочь" (Fort!) и притягивая ее назад со

100


словами "Здесь!" (Da!). Здесь с не оставившей под конец жизни великого ученого проницательностью Фрейд замечает, что речь идет об игре со смертью. "Прочь" - это прочь от жизни - когда все пропадает из виду. Da -это обратно от смерти к жизни. Нашему герою нескоро придется, если вообще придется, сказать себе Da, его путь слишком долог и мучителен, не каждому под силу преодолеть коварные регрессивные заслоны коллективного бессознательного и выйти из него чистым и готовым к новой жизни. Смерть не является целью. Она, как бумеранг, возвращается в другой жизни, в другом воплощении. Но пока герой только вышел из дому. Он полон решимости. Прочь отсюда, из ложного мира пустых идентификаций. В путь, каким бы долгим он ни было! Пожелаем ему мужества в его нелегкой дороге.

4. ЛЮДВИГ БИНСВАНГЕР

Бытие-здоровым-в-мире есть позволение сущему быть таким, каково оно есть. Напротив, душевная болезнь означает невозможность безмятежно пребывать среди вещей. Среди знакомого, теплого пространства дома и близких. В болезни Dasein опустошается, омиряется, ему начинает сопутствовать аутизм и зловещесть. Оно стремится как-то себя заполнить.

И поскольку мир перестает быть знакомым и нужным, человек ищет другого мира, чтобы как-то заполнить брешь в своей экзистенции. Он стремится уйти из привычного пространства в поисках другого, в надежде на заполнение и адекватность своему состоянию.

Эта невозможность спокойного и мирного пребывания (Aufenthalt), неспособность примириться с беспорядком и несогласованностью вещей подразумевает экстравагантность и отчуждение от всего привычного и прежде родного. Слова теряют свой смысл, и общение с другим становится невозможным.

Ему показалось, что он велел слуге привести из конюшни свою лошадь, но что он сказал на самом деле, неизвестно. Ассоциации и язык рассогласовываются. Он думает одно, а говорит совсем другое, если вообще что-то еще говорится. Близкие уже не могут понять такого человека, они пытаются подходить к нему с прежними мерками, но из этого ничего не выходит. Окружающий мир (Umwelt) становится шатким и угрожает исчезновением.

Происходит расщепление согласованности опыта на альтернативы, на жесткое или-или. Отсюда - бегство как экстремальный путь в попытке заполнить экзистенциальную брешь. Для такого человека невозможна середина, он шарахается от одной альтернативы к другой.

101


Так Элен Вест истощает себя мукой желания похудеть и тут же набивает свою утробу. Так и этот человек в поисках выхода своего Dasein из опустошенного и зловещего круга стремится вырваться наружу, чтобы, возможно, через минуту повернуть резко назад. Куда он стремится, он сам не знает. Он заполняет бреши в своем опыте все новыми идеями или одной идеей, полностью охватившей его рассудок. Бороться с такими проявлениями невозможно и нет смысла. Опустошенное Dasein изводит самое себя, оно хватается слепо и ошибочно в своем выборе средств. Невозможно найти путь назад из этой экстравагантности, и человек запутывается в ней все больше и больше. В нем господствует Тревога подчинения другой стороне альтернативы. Во всем теперь ему чудится неспокойное. Во всех Dasein чует врагов.

В этом дефектном экзистенциальном модусе отчуждение и преследование производит ложное впечатление первоначальной иллюзии успокоения. Прежние близкие утрачивают знакомые черты, они становятся преследователями, от них надо убежать. Как с ними можно пребывать в едином мире, если они не понимают самых простых вещей! Все приходится делать самому, взваливать на себя - самому седлать лошадь, самому открывать ворота, чтобы бежать прочь отсюда. Здесь больше нет знакомого, теплого, здесь чужие непонимающие лица, здесь страшно. Добродушный слуга недоумевает и, сам не желая того, превращается в преследователя. Его простодушный вопрос "Куда вы едете?" звучит зловеще и иронически. Как он может понять, если миры их теперь больше не пересекается?

Герой начинает галлюцинировать, он слышит вдалеке призывно звучащие труды, но слуге ничего этого не слышно. Галлюцинация, так же как и преследование, действует как иллюзорный защитный механизм, который дает модус некой экзистенциальной мотивации экстравагантному поведению. Если видятся трубы, означающие призыв, значит, его бегство небессмысленно. Галлюцинация, по сути, окончательно омиряющая Dasien, действует поначалу успокаивающе, давая иллюзию ободрения. Если слышится звук трубы, значит, это призыв, значит надо торопиться.

Это "падение"-в-мир, невозможность бытия-вместе-с, невозможность схваченности кем-либо предопределяет одиночество-в-болезни, одиночество странствия, бессмысленного, но поначалу кажущегося единственным целительным выходом.

Но опустошенное, омиренное Dasein поначалу пытается также пользоваться прикрытием, которое может являться в виде иллюзии обычного разговора с близкими о том, что все нормально, просто он хочет попутешествовать - вот слуга, вот конюшня с лошадью. Создается пустая видимость хорошо знакомых вещей, которая тут же и разрушается, рассогласуется, потому что ответа на эту кажущуюся попытку контакта он

102


уже  не   слышит.   Его  не  понимают,   он  говорит  на  каком-то  другом, экзистенциально чуждом языке.

Существование, таким образом, истирается, уходит из обычной экзистенции в несвободные формы умопомешательства. Dasein отдает себя в руки сил, чуждых ему. Человека как будто что-то гонит из дому в его непоколебимой уверенности и решимости.

Власть Ужасного охватывает человека в невозможности объяснить, невозможности остановиться. Чрезмерная забота близких воспринимается как каверзная навязчивая угроза чуждых сил, от которых нужно поскорее освободиться, спастись бегством. Лишь так можно достигнуть своей цели. Но эта цель иллюзорна, потому что в сознании уже господствует инверсированная логика. Чтобы достичь цели, нужно убежать прочь, но когда задаешься вопросом, в чем же состоит эта цель, то оказывается, что цель в том и состоит, чтобы убежать, попытаться спастись бегством. И близкие наконец понимают, что бороться с этим бессмысленно. Поэтому слуга не пытается ни поехать с ним, ни уговорить его остаться. Он понимает, что экзистенциальное сотрудничество с бывшим господином уже невозможно.

5. ВИКТОР ШКЛОВСКИЙ

Работа искусства сводится к накоплению новых приемов расположения и обработки словесных материалов. Если бы мы имели дело с обыкновенным рассказом, то его завязка - отъезд из дома - вполне традиционная и нормальная завязка, известная еще фольклору: "герой уезжает из дома", отлучка, - выглядела бы совсем не так. Было бы сказано, что за героем из дому "гурьбой выбежали дети", что жена с "заплаканным лицом молча глядела ему вслед" и так далее. Слуга, разумеется, тоже вел бы себя совершенно иначе.

У Кафки обычно бывает все наоборот. Если слуга - то он только мешает, если есть письмо, то оно не отсылается по месту назначения, если герою говорят самую важную новость, за которой он охотился на протяжении всего повествования, он в эту самую минуту, когда ему эту новость готовы сообщить, засыпает. Таков один из приемов обновления словесного материала, создания художественной формы, отталкивающейся от старых, изживших себя форм.

У Льва Толстого есть неоконченный рассказ, как офицер едет с Крымской войны домой. Он въезжает в аллею, вдруг навстречу ему выбегают жена и дети. Но у него никаких жены и детей. Он случайно въехал в свое будущее. Толстой сделал попытку попасть в будущее словесности.

103


Основным приемом искусства является остранение вещей и затруднение формы, увеличивающих трудность и долготу восприятия. В данном случае писатель действует тем способом, что напротив рассказывает все предельно коротко. Нет никаких обычных в таких случаях зачинов - "В погожий апрельский денек, когда солнце едва выглянуло из-за деревьев, я велел старому слуге Василию вывести из конюшни мою лошадь"... и так далее.

Все здесь предельно лаконично, и именно это производит эффект формальной новизны. Этот основной прием разворачивается и далее. В оболочке привычных вопросно-ответных форм диалога мы на самом деле здесь диалога не видим. Эта вопросно-ответная форма не заполнена содержанием. Собеседники друг друга не слышат, а если и отвечают, то невпопад и как-то странно. Между ними отсутствуют привычные жанрово обусловленные связи - если слуга, то должен выполнять приказания и т.д. В сущности, рассказ, который мы имеем, это не что иное, как очередная версия "Дон Кихота" (и тем самым рыцарского романа). Отважный (безумный) герой выезжает из дома в поисках подвигов. Его оруженосец (слуга) следует за ним. Здесь опять пустотный поворот приема. Санчо Панса из добродушного и верного слуги, следующего повсюду за своим господином, превращается в какое-то колючее ироническое существо, которое не только не желает следовать за своим господином, но еще задает какие-то высокомерные вопросы.

Однако наиболее странным является в рассказе то, что все эти странности подаются как самое обычное дело. И в этом весь Кафка. Если бы Толстой захотел написать историю о странном отъезде из дома, он мог бы написать ее, например, от лица лошади, той, что слуга отказался выводить из конюшни: "Человек, который обычно ездил на мне, никогда не запрягал меня и не кормил. Другой человек, который назывался слугой первого человека, напротив, всегда кормил, чистил и запрягал меня, но никогда на мне не ездил. Теперь же тот человек, который обычно запрягал меня, почему-то отказывался это делать, а тот человек, который ездил на мне и назывался моим и его хозяином, не кричал и не ругал его за это, что, по моим понятиям, было бы правильным делом хозяина по отношению к слуге, но сам пошел в конюшню, неловкими движениями рук оседлал меня, и мы поехали к воротам. У ворот я понял, что человек, которого называли слугой, не только не собирается сопровождать нас, но понял также, что мы едем не на прогулку, а неизвестно куда и зачем, в какое-то неизвестное и непонятное самому хозяину место".

В сущности, то, что предлагает здесь Кафка, это антисказка. Герой уезжает из дома, после этого он должен встретить волшебное животное, которое подарит ему чудесную вещь, потом появится волшебный лес, избушка на курьих ножках и т.п. Здесь же начало сразу переходит в конец, хотя значительность происходящего предполагает в качестве возможного развития событий и лес, и бабу Ягу, и золотые яблоки.

104


В искусстве, особенно в новом, непривычном для обывателя, форма создает для себя содержание, то есть важно не то, что происходит, а то, к а к оно происходит, и от того, как оно происходит, появляется новое "что", новое содержание. Для того слуга и не понимает господина, для того герой ведет себя так странно и необычно, чтобы создать новую форму, которая повлечет за собой новое содержание - совершенно необычную ситуацию чего-то немотивированного, но в то же время в высшей степени значительного.

Кафка использует здесь прием отсутствия формы. Тут нет ни привычных в искусстве мотивов ложного узнавания или ошибки, нет любви, преступлений, нет тайны. Вернее тайна есть, но она формируется на отсутствии тайны в обычном смысле этого слова.

Основные частные приемы здесь - напряжение и сжатие формы. Хотя в определенном смысле рассказ Кафки можно назвать и традиционным. Так, для образования сюжета необходимы действие и противодействие, что мы имеем здесь налицо в конфликте между героем и слугой. По сути дела, слуга- это не только Санчо Панса, но и доктор Ватсон, "постоянный дурак", который нужен только для того, чтобы было кому рассказывать свои хитроумные версии и было кому совершать ошибки. Эта функция слуги здесь налицо в виде неумелого противодействия герою.

Новелла с отрицательным концом - тоже не новинка. Здесь искусство действует как язык. Допустим, если форма родительного падежа слова стол имеет окончание -а, то в именительном падеже никакого окончания как бы вообще нет. Но это отсутствие окончания и есть окончание именительного падежа у существительных мужского рода. Этим приемом умело пользуется Кафка.

Загадка, присутствующая в рассказе, как и всякая загадка, не просто параллелизм с выпущенной второй частью, а игра с возможностями провести несколько параллелей. Так, возможно несколько мотивировок внезапного отъезда героя - срочное, не терпящее отлагательств дело, внезапное немотивированное желание либо сумасшествие. Мотив трубы дает также множественную мотивировку. Возможно, это спутники издалека зовут героя поторопится, возможно, герой просто помешанный и звук трубы ему чудится или, наконец, это некая потусторонняя труба, которая свои призывом переводит действие в совершенно иной, мистический план. Все три версии существуют одновременно. Античная драма заканчивалась последними словами героя, которые назывались г н о м а. Это была ударная концовка, пуант текста, она встречается и у Софокла, и у Еврипида. В "Горе от ума" Чацкий кричит "Карету мне, карету!", в нашем рассказе герой повторяет "Прочь отсюда!". Как видим, различия между традиционным и новаторским в искусстве имеют относительный характер.

105


6. ЖАК ЛАКАН

Каждый из вас, если его спросить, что стоит в центре этого рассказа, наверняка скажет, что это диалектика раба и господина. Правильно, но в чем состоит эта диалектика, к чему она приводит и, главное, в чем коренятся ее истоки? Вот на этот вопрос вам будет ответить трудненько. Истоки этой диалектики - в Отце, да-да, в Имени Отца. Вы спросите, где же здесь отец, ни о каком отце ничего не говорится. Но нельзя все принимать за чистую монету.

Роман Якобсон, мой близкий друг, говорил мне, что, если хочешь понять один маленький текст, надо держать в голове все тексты. У Кафки, если вы читали Кафку, а если не читали, то надеюсь, что прочтете в будущем, символ Отца имеет всегда огромное значение. Вопрос, куда бежит герой в разбираемом нами тексте, непрост. Но я думаю, ответ таков: он бежит от отца. Это как бы продолжение или фрагмент, расширение известного рассказа того же автора "Приговор", когда сын разговаривает с немощным отцом. Но отец только кажется немощным. На самом деле он, как никогда, преисполнен символической власти, он по-прежнему является Господином и спокойно отправляет сына на смерть. Вот и теперь сын бежит навстречу смерти.

Здесь мы подходим к истинной подоплеке диалектики раба и господина, как она раскрывается в этом тексте. Почему слуга и господин меняются местами? Потому что бывший господин теперь находится в руках куда более могущественного господина, абсолютного Господина, имя которому Смерть, и слуга является лишь отображением в Другом символического коррелята этой навязчивой охваченности смертью, одержимости смертью. И не только смертью, но и психозом как ирреальным проводником смерти. Разорванная цепочка означающих, которая явным образом имеет здесь место, невозможность коммуникации и набирающая силу за текстом метафора Отца - все свидетельствует о психозе.

Что такое психоз? Это желание, которое не может быть удовлетворенно в Другом. Это нехватка бытия, хватившая через край. При этом надо помнить, что суть психоза не в потере реальности, как думают те, кто читал Фрейда слишком поверхностно, - психоз состоит в той силе, которая вызывается к жизни на месте этой зияющей дыры в реальности, в той силе, которая заступает место реальности.

Состояние субъекта зависит от того, что происходит в Другом. Что же там происходит? То, что там происходит, артикулировано как дискурс. Это бессознательное. Оно артикулировано как дискурс Другого. Бессознательное никогда не молчит и не говорит "нет", как любил повторять Фрейд. Почему в данном случае бессознательное в лице слуги

106


говорит "нет"? На самом деле оно говорит "Да!". Когда слуга спрашивает "Куда вы едете?", - он тем самым восполняет желание своего господина как нехватку в другом. "Куда вы едете?" означает "Как бы я хотел отдать концы вместе в сами, но извините, я еще не закончил своих земных дел".

Человеческое бытие нельзя постичь вне безумия, но диалектика безумия как смерти символизации в Другом подразумевает, как на грех, что спятил герой, а психические разрушения происходят в слуге - аутизм демонстрирует и неадекватные вопросы задает не кто иной, как слуга. Потому что у Кафки Символическое всегда на службе у Реального. Вся эта чиновничья и судейская шатия - просто символические прислужники смерти как абсолютного Реального.

Что такое вообще желание, если оно предстает в форме галлюцинаторного удовлетворения, как в данном случае? Ибо тот факт, что слуга не слышит никаких звуков труб, означает лишь то, что герой бредит и галлюцинирует. Если желание удовлетворяется галлюцинаторно, это свидетельствует о существовании другого регистра. Желание удовлетворяется вовсе не там, где ждет настоящее удовлетворение. Почему желание представляется чем-то другим по отношению к тому, что оно есть на самом деле? Почему Фрейд всегда называет желание сексуальным? Желание существует только в виде реакции на нехватку в реальности Другого. Поэтому любое желание сексуально. Поскольку любое желание есть желание Другого. Наличие же сопротивления желанию - это лишь состояние интерпретации, которую субъект дает себе на данный момент, это способ, посредством которого он интерпретирует ту точку, в которой он в данный момент находится.

При этом не следует упускать из виду важность автоматического повторения при психозе. Возможно, эта сцена, которая изображена в рассказе, повторяется изо дня в день. Каждое утро субъект выходит из дома, заставляет слугу выводить из конюшни лошадь (и слуга именно поэтому уже не реагирует на все это, так как он знает, что за всем этим последует), потом он выводит коня, едет за ворота, а потом возвращается, и на следующий день все начинается сызнова как ни в чем не бывало. Сейчас он говорит "Прочь отсюда!", а через полчаса как миленький прискачет обратно. В этом, я убежден, состоит как раз важная особенность сексуального. Не думайте, что сексуальное - в изображении постельных сцен, а что жизнь - это прекрасная богиня, явившаяся на свет, чтобы произвести в итоге прекраснейшую из всех форм, будто есть в жизни хоть малейшая способность к свершениям и прогрессу. Жизнь - это опухоль и плесень, и характерно для нее, о чем писали многие и до Фрейда, не что иное, как склонность к смерти.

7. ЗИГМУНД ФРЕЙД

107


Для того чтобы истолковать сон, необходимо вскрыть его латентное содержание. (Тот факт, что здесь мы имеем дело со сновидением или с неким его подобием, не вызывает сомнения; именно в сновидении социальные и личные отношения меняются на противоположные, только в сновидении не охотник стреляет в зайца, а заяц в охотника; только в сновидении слуга ведет себя как хозяин, а хозяин - как слуга.)

Мы располагаем двумя методами вскрытия латентного содержания сновидения - анализ исторического материала и анализ символов, которые присутствуют в сновидении. Исторический материал мы черпаем обычно из ассоциаций, предоставляемых нам пациентом-сновидцем. В данном случае это невозможно. Но поскольку анализ биографического материала представляет собой фундаментальное значение, то в данном случае мы должны воспользоваться теми сведениями из биографии писателя-сновидца, которыми мы располагаем, и теми фактами его творчества, которые есть у нас помимо разбираемого произведениями.

Главным невротическим мотивом, несомненно определившим всю дальнейшую жизнь Кафки, была его борьба с авторитарным отцом, который подавлял его и в детстве, и когда он был уже взрослым. Кафка в знаменитом "Письме к отцу" признается, что в детстве так боялся его, что не сомневался в способности отца физически уничтожить его или, как он пишет, разорвать его на части. Страх перед отцом, имевший несомненную эдиповскую окраску, был так велик, что Кафка, будучи два раз помолвленным, так и не смог жениться. Что в этом был повинен страх перед отцом, он сам признавался в дневнике. Что особенно важно для анализа нашего материала, Кафка никак не мог заставить себя уйти из отцовского дома и зажить отдельной жизнью, хотя на некоторое время ему это и удавалось.

Главными защитными механизмами, вступающими в силу на закате Эдипова комплекса, являются страх кастрации и отождествления себя с агрессором. Все это мы видим в биографии Кафки, который пытался либо примирить себя с Отцом, либо просто бежать от него. Бежать, как уже говорилось, для того, чтобы начать нормальную сексуальную жизнь.

В нашем материале мы видим несколько мотивов - внезапный, ничем не мотивированный отъезд из дома, странное поведение слуги, езду на лошади и задержку перед воротами дома. Разберем каждый элемент по отдельности, для того чтобы потом воссоздать целостную картину латентного содержания сновидения. Ясно, что мотив преследования здесь играет не последнюю роль. Герой бежит из дома, как будто за ним гонятся. Он боится, что его преследует отец, как это видно из других рассказов Кафки, прежде всего из новеллы "Приговор", где отец приговаривает сына к казни. Дополнительный мотив, тесно связанный с преследованием, это гомосексуальность. Именно так можно объяснить странные панибратские взаимоотношения героя со слугой, когда слуга позволяет себе учительский

108


тон по отношению к нему, не выполняет приказаний и задает непозволительные для слуги вопросы. Ясно, что между этими людьми были выстроены какие-то тягостные для обоих отношения. Можно предположить, что это были гомосексуальные отношения (как замена отношений с отцом), от которых прежде всего и хочет убежать герой. (О том, что паранойя, с которой мы в данном случае несомненно имеем дело -сверхценное желание бежать, навязчивое преследование, - тесно связана с гомосексуализмом, страхом того, что тебя, так сказать, "настигнут" сзади, мы показали подробно в нашей работе о параноидной деменции президента Шребера.)

Куда же бежит герой? Какова его цель? Он как будто не знает этого. Здесь нам поможет анализ символов сновидения. Мотив езды на лошади, как и всякое ритмическое движение, танцы, подъемы по лестницы и на гору, символизирует половой акт. Всякий, кто знает старинное швабское выражение "вывести лошадку из конюшни", не станет сомневаться в правильности этого толкования.

Итак, тот факт, что герой садится и собирается ехать на лошади, символизирует его стремление к гетеросексуальной нормальной жизни. В этом смысле можно сказать, что, когда слуга отказался выполнять приказание героя привести лошадь из конюшни, сделав вид, что не понял его, он на самом деле отлично понял, что имеет в виду герой, и именно поэтому отказался исполнять приказание. Дополнительные символы женских органов - труба, звуки которой галлюцинаторно слышит герой-параноик, и в особенности такой распространенный символ женских гениталий, как ворота, - говорят, что мы на верном пути.

То, что герой не знает о своих намерениях (не знает об истинном скрытом содержании своего сновидения), обычное явление. Можно сказать, что он не просто не знает, он лишь полагает, что не знает. Возможно, что в нашем материале он и на уровне явного содержания сновидения знает, чего хочет, но притворяется, что не знает, чтобы попытаться сбить слугу-преследователя с толку, что ему явно не удается.

Обычно мы просто спрашиваем сновидца, о чем его сновидение, и он может сразу нам об этом сказать. Но то, что мог бы сказать нам Кафка, было бы возможно, если бы сновидение было бы ему уже не нужно, если бы бессознательное стало уже сознательным, на место Оно встало Я. Он мог бы сказать: "Я настолько боялся отца, что, имея намерения жениться и дважды пытаясь это сделать, не сделал этого из страха перед отцом, так и оставшись один, не в силах победить этот страх". Если бы Кафка смог сказать это нам так прямо, его жизнь, наверное, стала бы легче, но мы лишились бы тогда его удивительных произведений. Сновидения и художественные произведения никогда не говорят прямо, но от этого они говорят не менее красноречиво.

109


Заминка перед воротами, символизирующими вход в женские гениталии, означает страх перед нормальным коитусом и амбивалентность в отношении своего бывшего гомосексуального партнера. Оттого герой не едет сразу за ворота (не приступает к половому акту), а вступает в ненужные прения со своим проницательным слугой-преследователем, который своим якобы наивным вопросом: "Куда вы едете?" - на самом деле говорит: "Уж я-то знаю, чего ты хочешь!"

Мы не знаем, удалось ли герою войти в ворота (совершить нормальный половой акт). Мы оставляем его у ворот, в раздумий, хотя и полным решимости уехать. Однако сам мотив отъезда также имеет символическое значение. Когда во сне видят отъезд, езду по железное дороге, путешествие, уход из дома, это означает умирание. Об умершем обычно говорят, что он уехал или что он путешествует.

В нашем материале проявляется характерная для паранойяльного сознания амбивалентность по отношению к сексуальной жизни, которая мыслится одновременно в терминах вторичной кастрации (страх сексуальной жизни - страх кастрации) и в терминах влечения смерти. Несколько лет назад моя ученица Сабина Шпильрейн показала тесную связь между половым актом и смертью и - шире - между созиданием и разрушением, рождением и смертью.

Говоря словами наших последних исследований, мы можем утверждать, что человеком движет не только Эрос, не только инстинкт удовольствия и продолжения рода, но и стремление к смерти, как обратная сторона первого. Сновидение является галлюцинаторным исполнением желания, но человек не всегда знает, в чем состоит его истинное желание, поэтому в сновидении могут скрываться два пласта. В первом, более поверхностном, это желание благополучной сексуальной жизни и с этой целью бегства из-под авторитарной отцовской опеки; во втором, более глубинном пласте, осознание невозможности этого благополучного исхода компенсируется стремлением к смерти как разрешению этого неразрешимого конфликта и как наказание за нарушение запретов, наложенных отцовским комплексом. Оба эти комплекса в нашем материале остаются неразрешенными.

8. МИХАИЛ БАХТИН

Герой есть воплощенная в слове точка зрения на мир. Герой Кафки смотрит на мир со страхом и ужасом. Он боится мира. И страх этот происходит из принципиальной неотвеченности слова, его нараспознанности в Другом. Он говорит, но его никто не слушает и не понимает его слов. Поэтому он и стремится выйти из этого топоса, где слово его не востребовано, туда, где он надеется быть услышанным. Он

по


идет на зов трубы. Он откликается на него. Это пока что не речь, не членораздельное слово, но призыв к слову, надежда на ответное слово.

Редукционизм Кафки - в этой всегдашней неотвеченности. Поэтому так часто у него появляются животные - насекомое в "Превращении", мышь, крот. Животное - символ того, кто не может ответить. Лошадь говорит у Толстого, но у Кафки лошадь - лишь средство передвижения, окончательно редуцированное в плане речи существо. Но не будучи понятым и услышанным, герой предпочитает бессловесную лошадь враждебному молчанию молчащего, хотя и умеющего говорить Другого. В этом смысле Другой у Кафки дан как антипод подлинного Другого, антипод живой речи. Если он и говорит, то говорит не то и не так, от не него не услышишь, доброго, проникновенного слова. Враждебность Другого и отсутствие проникновенного слова есть сущность и причина тотального кафкианского одиночества героя. Но в этом одиночестве больше истины, чем в пустых пересудах с непонимающим тебя Другим.

Мир без понимающего Другого есть мертвый и враждебный мир, и герой готов куда угодно бежать из него в поисках подлинного Другого.

Если слово произнесено, оно жаждет получить ответное слово. Любое слово хочет быть услышанным и понятым, даже заведомо ложное слово. У Кафки, таким образом, мы видим реализацию поэтики редуцированной речи. В ответ на речь - либо полное молчание, либо симуляция речи, отнекивание. Слушающий как будто не пускает собеседника вглубь себя, не дает себе заразиться его словом.

Кафка совершает своеобразный антидостоевский,

антикоперниковский даже, можно сказать, птолемеевский переворот в литературе. Если у Достоевского слово настолько проникает в сознание, что от этого делается больно, у Кафки герои играют со словом, как об стенку горох. Они либо вообще не слышат, либо не понимают, а если понимают, то что-то совсем другое. Поэтому они говорят невнятно и непонятно, шарахаются от слова, как от зачумленного, слово в их руках -как оружие, как камень или как угрожающе занесенный над головой Другого кулак.

Если у Достоевского сознанию героя противостоит равноправный мир других сознаний, которые взаимодействуют в коммуникации, то в редуцированном мире героев Кафки, как бы нет вообще ни одного сознания. Это был бы мир автоматического поведения, как у Салтыкова-Щедрина, если бы мы не видели, сколь мучителен этот мир. Но мучительность, стало быть, все же наличие сознания проявляется не через слово, а через жест. "Тогда я сам оседлал коня и поехал". Легче сделать что-то самому, даже нечто тебе не свойственное, чем объяснить это Другому. Своеобразие Кафки в том, что подразумевается, что раз уж не понимают таких простых вещей, как просьбу запрячь лошадь, то что уж

ш


там говорить о проникновении в душу человека. Об этом не может быть и речи.

Речь может быть только внешней, следящей, оценивающей и выносящей приговор. Слово выступает только как официозное, наподобие слова советского диктора с интонацией анонимной угрозы в голосе.

Так слуга судит и оценивает поступки героя, и герой с легкостью встает в позицию судимого и оцениваемого. У Кафки вообще всегда герой с легкостью становится обвиняемым и оправдывающимся. Но при этом добиться оправдания невозможно, когда слово Другого закрыто душе, более того, невозможно добиться предъявления вины, как этого не может добиться семья Амалии в "Замке", так как для этого необходимо слишком много речевых усилий со стороны высших инстанций, на которые они не способны.

Поэтому наиболее типичное поведение героев Кафки - это игнорирование слова Другого, как будто оно не было произнесено вовсе. Реагируют только на жест или на вердикт, который является словом лишь формально, а по сути есть жест, перформатив, как говорят западные философы. Этот вердикт настолько окончательный и сокрушительный, что оправдаться невозможно, можно только сделать попытку убежать. Это вердикт-жест: "Ты мне больше не сын! Вон отсюда!" Поэтому слуга больше и не подчиняется приказаниям выгнанного из дому героя, который уже стал персоной поп grata в собственном жилище.

У Достоевского герой протестует прежде всего через слово, через прение, полемику. У Кафки если протест вообще возможен, то только вне речи или внутри фальсифицированного подобия речи. У героя тоже нет способности к диалогическому слову. "Прочь отсюда!" звучит тоже как поднятый кулак. Да и что можно еще ответить на окончательное авторитарное слово приговаривающего вердикта!

У Достоевского всегда нечто не решено, не определено, что и проявляется в диалоге. У Кафки все всегда предрешено. Герой может проявлять чрезвычайную настойчивость и целенаправленность, но эти проявления не диалогичны, они идут помимо коммуникации. Даже когда герой говорит: "Не знаю сам", - это не звучит как нечто неопределенное, а скорее как некий окончательный приговор самому себе.

Почему же кафкианский герой лишается возможности диалога? Можно сказать, что герои Кафки психически неполноценны, но герои Достоеского тоже, как правило, психически нездоровы. Но истерическое слово героинь Достоевского невозможно без вопрошания ответной реакции. Слово у Кафки - это аутистическое слово, если воспользоваться выражением профессора И. Блейлера. Оно говорится никому, ни по какому поводу и невпопад. Оно в диалогическом смысле обесцененно. Если у него и есть адресат, то он где-то далеко отсюда. Когда молчат истерические

112


больные, то они молчат так, как будто говорят: "Услышьте, как я молчу. Заговорите со мной!" Аутистический человек застывает в своем молчании подобно камню, а если вдруг начинает говорить, то речь его обращена в никуда и не может быть услышана и понята.

Если герои Достоевского никогда не совпадают с самими собой, то герои Кафки слишком совпадают с собой. В этом их монологическая сила, но в этом и речевой провал современной литературы, которая либо ритмизирует речь, как у Андрея Белого, либо плетет из нее бесконечный узор цитат, как у Джойса, либо увязает в длиннейших описаниях прошлого, как у Пруста, либо навязчиво повторяет одно и то же, как у Фолкнера. Парадоксальным образом современная литература, столь, казалось, бы углубленно и утонченно работающая со словом, знаменует собой смерть живого слова, во всяком случае, окончательный приговор ему. В этой смерти речи писатель Кафка сыграл не последнюю роль, справедливо считаясь одним из основоположников новейших литературных течений.

За смертью речи закономерно следует смерть самого автора (название эссе современного западного философа), за смертью автора, очевидно, последует смерть самой литературы.

9. ПОСЛЕСЛОВИЕ

Предлагаю вернуться к началу текста, к самой, на первой взгляд, неадекватной интерпретации с точки зрения теории речевых актов Джона Остина. Она обращает внимание на то, что лежит на поверхности, на феноменологию текста в медицинском значении этого слова. Действительно, все речевые акты, которые здесь изображены, неуспешны. Но так было во всем творчестве Кафки.

Вся творческая судьба Франца Кафки (включая его жизнь, как она засвидетельствована в документах, письмах и биографических материалах) могла бы рассматриваться как цепь неуспешных речевых актов: в детстве и юности зависимость от грубого брутального отца порождает невозможность освободиться и зажить самостоятельной жизнью - все попытки сделать это тщетны; не получается обеспечить себе свободу, обеспечить возможность для спокойного творчества - самого главного в жизни; попытки жениться несколько раз срываются; все три романа остаются недописанными; письмо отцу ("Письмо Отцу") - неотправленным; любимая женщина (Милена Есенская) - потерянной; все творчество кажется неудавшимся - Кафка завещает Максу Броду уничтожить все его рукописи. Однако и эта последняя воля не выполняется.

Но, вглядевшись внимательней, можно увидеть, что эта неуспешность достигается Кафкой как будто специально, он будто нарочно стремится к ней. Говоря серьезно, никто не мешал ему уехать из дома отца

из


и жить одному, никто не мог помешать ему, взрослому человеку, жениться. Всякий раз он отказывается от брака без каких-либо видимых причин. Он мог бы послать письмо отцу по почте, однако он делает все возможное, чтобы письмо в руки отца не попало - он отдает его матери с просьбой передать письмо отцу (ср. с просьбой Максу Броду уничтожить рукописи), отлично понимая, что мать этого никогда не сделает.

Что же в результате? Болезненный ипохондрик, шизофреник, не уверенный в себе чиновник, тихий еврей из Праги, вечно больной и недовольный жизнью, становится после смерти величайшим писателем XX века, кумиром культуры нашего столетия. Кажущаяся неуспешность во время жизни оборачивается гиперуспешностью после смерти.

Каков был культурный фон, который окружал его творчество? Это австрийский экспрессионизм, наследие австро-венгерского модерна. Смысл экспрессионизма и основная его характерная черта состоит в том, что он гипертрофирует системность, но при этом искажает элементы системы, обостряя знаковый характер этой системности. Разупорядочение мира у Кафки происходит не от нарушения норм, а от слишком усердного их выполнения. У Кафки всегда главенствует некий высший Закон, проявления которого носят хотя часто неожиданный характер, но всегда строго детерминированный. Изображение искаженных речевых действий -одна из характерных особенностей прозы Кафки. Причем эти искажения идут именно по тем линиям, которые знакомы нам по жизни автора. Либо это неуспешность самых элементарных речевых действий, когда человек говорит что-то другому, а тот ему не отвечает, либо наоборот, когда самые невероятные речевые акты становятся гиперуспешными.

Так, в рассказе "Приговор" дряхлый, немощный отец вдруг кричит (неизвестно из-за чего) своему сыну: "Я приговариваю тебя к казни - казни водой!" - и сын после этого немедленно бежит топиться. И в том и в другом случае подчеркивается, артикулируется сама сущность речевого акта, анатомируется его структура.

Своеобразным памятником неуспешности/гиперуспешности

речевого поведения является знаменитое "Письмо Отцу", в котором Кафка, с одной стороны, показывает, что отец своими "ораторскими методами" воспитания - руганью, угрозами, злым смехом - добивался обратного тому, чего хотел от сына, превращая его в запуганное и зависимое существо.

Но, с другой стороны, Кафка признает, что именно таким, каким он вырос, - запуганным, вечно боящимся отца, никуда не годным, - он обязан этому воспитанию, которое в этом смысле было успешным. Возможно, если бы не отец, то Кафка женился бы, сделал карьеру, меньше страдал психически и не так рано бы умер. Но тогда, возможно, он не написал бы "Замка".

114


Именно структуру этого последнего произведения определяет диалектика неуспешности и гиперуспешности. С одной стороны, чиновники Замка принадлежат к высшей упорядоченной и упорядочивающей структуре власти - отсюда их страшное высокомерие. С другой стороны, чиновников отличают неадекватные слабости, проявляющиеся в их речевом поведении. Они при всем своем высокомерии робки, нерешительны и ранимы. Так, Сортини вначале пишет грубую записку Амалии, где в оскорбительных тонах требует свидания, но при этом он злится на самого себя, что эта слабость отрывает его от работы. Написав агрессивную записку, он уезжает (в сущности, убегает).

Брат оскорбленной Амалии Варнава, устроившись на работу в Замок, подходит то к одному, то к другому из слуг с рекомендательной запиской, но слуги не слушают его, пока один из них не вырывает записку у Варнавы из рук и не рвет ее в клочья. Даже давая поручения Варнаве, ему вручают какие-то явно старые ненужные письма, а он, получив их, вместо того чтобы сразу отдавать их по назначению, медлит и ничего не предпринимает. Кламм, один из самых могущественных персонажей романа, во всем, что касается главного героя К., проявляет робость и уступчивость. Когда землемер отбивает у Кламма Фриду, тот сразу пасует, не делая попыток ее вернуть или наказать.

По свидетельству Макса Брода, роман должен был кончиться тем, что Замок принимает К., когда тот находится на пороге смерти. Вот еще один пример неуспешности-гиперуспешности. Если уподобить Замок Царствию небесному, то финал является аллегорией отпущения грехов перед смертью, в преддверии ахронной жизни в семиотическом обратном времени.

Герой Кафки похож на героя стихотворения Пушкина "Странник", когда человек явно сходит с ума, не знает, что ему делать, близкие его не понимают, и он уходит из дому. В пути он встречает, как это бывает в сказке, "чудесного дарителя":

Как раб, замысливший отчаянный побег,

Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.

Духовный труженик, - влача свою веригу,

Я встретил юношу, читающего книгу.

Что читал юноша в книге, странник так и не узнал. Важен сам интимизирующий жест взгляда на другого, говорящий больше слов. Эта встреча символизировала начало позитивного пути в паломничестве героя. Юноша указывает на что-то вдалеке, "некий свет", куда и устремляется путник. Указывается ли этот свет в рассказе Кафки? Являет ли его звук трубы, который он слышит?

115


Мы привыкли к серьезному и трагическому восприятию текстов Кафки. Между тем, по воспоминаю того же Брода, это был человек скорее веселый, и при коллективном чтении "Процесса" в кругу друзей принято было громко хохотать. Что же они нашли там смешного?

Представим себе такую ситуацию. Никакого отца, никаких близких, никаких людей вообще. В этом сумасшедшем доме остались только двое: сумасшедший и его слуга-санитар, который сам дебил не хуже прочих. Больше никого нет, и бежать, конечно, некуда, как они сами понимают. За воротами "тьма внешняя". И вот все это, все эти зловещие и безумные разговоры, напоминают мне детский анекдот, когда врач, прогуливаясь по дурдому, видит сумасшедшего, который везет за собой консервную банку. Врач спрашивает, подыгрывая больному: "Ну что, как твоя Жучка?" - "Да ты что, псих, что ли? - отвечает сумасшедший. - Какая же это Жучка? Это просто консервная банка". Врач, удивленный, отходит, подумывая о выписке излечившегося пациента. Когда врач отходит на достаточное расстояние, сумасшедший склоняется к консервной банке и говорит ей заговорщическим шепотом: "Ну что, Жучка, как мы его обманули!"

Литература

Остин Дж. Как производить действия при помощи слов? // Остин Дж. Избранное. М., 1999.

Витгенштейн    Л.    Лекции    и    беседы    об    эстетике, психологии и религии. М., 1999.

Юнг К. Г. Отношения между Я и бессознательным // Юнг К. Г. Психология бессознательного. М., 1998.

Бинсвангер Л. Введение в Schizophrenic // Бинсвангер Л. Бытие-в-мире: Избранные статьи. М., 1999.

Шкловский В. О теории прозы. М., 1924.

Лакан Ж. Семинары. Т. 2. Я в теории Фрейда и в технике психоанализа. М., 2000.

Фрейд 3. Введение в психоанализ. Лекции. М., 1989.

Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963.

Руднев    В.    Прочь    от   реальности:    Исследования   по философии текста. П. М., 2000.

Шифрин Б. Интимизация в культуре // Даугава, 8, 1988.

Брод М. О Франце Кафке. С-Пб., 2000.

пб


Глава 6

ДИАЛЕКТИКА ПРЕСЛЕДОВАНИЯ

Я не люблю его - я ненавижу его, потому что

ОН ПРЕСЛЕДУЕТ МЕНЯ. [Freud 1981b: 201].

Бред преследования является самым распространенным и универсальным видом бреда и, соответственно, идея преследования -самой частой в большой психиатрии. То есть безумный - в наиболее стандартном обыденном представлении - это человек, страдающий бредом преследования, некто, трясущийся от непонятного страха, забивающийся в угол от ужаса. Приводим классическое описание бреда преследования из знаменитого руководства Э. Блейлера:

"...больные чувствуют, что и предметы, и люди, окружающие их, стали какие-то неприветливые ("стены в моем собственном доме хотели меня сожрать"). Затем они вдруг делают открытие, что определенные люди, делают им или другим людям знаки, касающиеся больных. Кто-то покашлял, чтобы дать знать, что идет онанист, убийца девушек; статьи в газетах более чем ясно указывают на больного; в конторе с ним плохо обращаются, его хотят прогнать, ему дают самую трудную работу, за его спиной над ним издеваются. В конце концов всплывают целые организации, созданные ad hoc, "черные евреи", франкмасоны, иезуиты, социал-демократы; они повсюду ходят за больным, делают ему жизнь невозможной, мучают его голосами, влияют на его организм, терзают галлюцинациями, отнятием мыслей, наплывом мыслей". [Блейлер 1993: 77]

В чем смысл универсальности идей преследования? В чем их суть, морфология и феноменология? Ответив на эти вопросы, мы тем самым отчасти ответим на вопрос, что вообще такое безумие, зачем оно нужно, чему оно, так сказать, служит.

Мы можем сказать, что универсальность идей преследования обусловлена тем, что вообще всякая душевная болезнь, всякая паранойя, всякая шизофрения универсальна, что человек тем и отличается от нечеловека, что обладает возможностью время от времени сходить с ума (по формулировке Ю. М. Лотмана [Лотман 1996]) или же что, согласно гипотезе современного английского психиатра, весь вид homo sapiens заплатил за свою исключительность тем, что то шизофрения является его differentia specifica, отличающей его от других видов [Crow 1997].

117


Что же это за особенность? Это способность говорить - вербальный (конвенциональный) язык. При этом брешь между означаемым и означающим, между тем, что сказано, и тем, как об этом сказано, тем, что сказанное в принципе может быть неверно понято, отличает язык человека от языка животных и сигнализирует о том, что печальные литеры SCH начертаны на лбу нашего вида с самого начала его существования.

Мы можем, продолжая сказанное, добавить к этому, что при такой особенности быть непонятым человек всегда говорит, обращаясь в Другому. "Говорить, значит, прежде всего говорить с другими" [Лакан 2000: 209].

Человек говорит. Но что он говорит? Как отличить, правду ли он говорит или ложь? И, что самое главное, как отличить что то, о чем он говорит, есть здравая речь, а не бред?

Мы можем констатировать, что, в сущности, нет никаких критериев, при помощи которых можно был бы отличить нормальную речь от бреда. То есть, конечно, в обыденном или клиническом дискурсе мы безусловно можем договориться о критериях и считать то-то и то-то здравой речью, а другое бредом. (Таким критерием может, например, служить знаменитое лакановское преобладание плана выражения над планом содержания в качестве признака симптоматической речи.) Допустим, человек приходит ко мне и говорит "Ты знаешь, меня преследуют масоны". Мне понятно, что мой знакомый сошел с ума (если он не шутит, не разыгрывает меня, не симулирует и т.д.).

Но надо отдавать себе отчет, какова цена этому моему пониманию. Да, у моего знакомого, скорее всего, бред преследования. Но разве нет ни малейшей вероятности (разве язык не дает такой вероятности?), что его речь - правдива? Что, может быть, его действительно преследуют? Но ведь я сам только что писал о тех признаках симптоматической речи, по которым можно сразу распознать сумасшедшего. Да, но разве не исключена возможность того, что все эти хваленые признаки являются лишь признаками того, что этого человека реальные преследователи довели до такого состояния, что он и в самом деле начинает сходить с ума от ужаса? И поэтому и речь у него как у сумасшедшего и повадки параноика. Он все время оглядывается. Говорит шепотом, прижимаясь губами к самому вашему уху. В его речи нет никакой логики. Сначала он говорит про масонов, потом перескакивает на КГБ, хотя уже и КГБ-то никакого нет, потом вдруг, загадочно усмехаясь, сообщает вам, что он вчера все это уже обсуждал с Березовским или покойным Сведенборгом.

Что такое сумасшедший? Чем речь сумасшедшего отличается от речи здорового человека? Да, это был бред преследования. Но в чем его специфика, что позволяет нам назвать этот дискурс бредом преследования, что позволяет нам опознать его именно как бред преследования? Ведь если бы не упоминание покойного Сведенборга, все, что говорил нам наш

118


знакомый, теоретически вполне было возможно. И даже в том, что касается последнего. Может быть, мы просто не поняли, и наш друг имел в виду, что он говорил со Сведенборгом во сне.

Итак, чем же с философской точки зрения, то есть с точки зрения философии языка бредовый дискурс отличается от нормального? Ответ -ничем. Давайте вспомним достаточно частый сюжет из массового кинематографа, когда человек вполне нормальный, но встретившийся с чем-то удивительным, пытается рассказать об этом всем подряд, и все считают его сумасшедшим. Все, кроме зрителей, которые понимают, что этот человек нормальный.

Итак, мы можем констатировать, говоря в духе философии Венского логического кружка, симметричность пониманий одного и того же высказывания (и шире - поведения) как нормального и как бредового. Что нам это дает? И очень многое, и ничего. Ничего в том смысле, что при таком подходе не построишь не только психологию, но даже и метапсихологию бреда. И много в том смысле, что это открывает нам возможность рассуждать о прагматической амбивалентности любого дискурса, оставаясь в рамках естественнонаучно-гуманитарного здравого смысла (в русле которого выступали со своими симметричными описаниями философы Венского кружка).

Вспомним пример Рональда Лэйнга, который любил по-своему интерпретировать клинические описания Крепелина. Итак, сначала идет отчет Крепелина о сумасшедшей:

"Господа, случай, который я предлагаю вам, весьма любопытный. Первой вы увидите служанку двадцати четырех лет, облик которой выдает сильное истощение. Несмотря ни на что, пациентка постоянно находится в движении, делая по несколько шагов то вперед, то назад; она заплетает косы, распущенные за минуту до этого. При попытке остановить ее мы сталкиваемся с неожиданно сильным сопротивлением: если я встаю перед ней, выставив руки, чтобы остановить ее и если она не может меня обойти, она внезапно нагибается и проскакивает у меня под рукой, чтобы продолжить свой путь. Если ее крепко держать, то обычно грубые, невыразительные черты ее лица искажаются и она начинает плакать до тех пор, пока ее не отпускают. Мы также заметили, что она держит кусок хлеба в левой руке так, что его совершенно невозможно у нее отнять. <...> Если вы колете ее иголкой в лоб, она не моргает и не отворачивается и оставляет иголку торчать изо лба, что не мешает ей неустанно ходить взад-вперед".

Теперь комментарий Лэйнга:

"Вот мужчина и девушка. Если мы смотрим на ситуацию с точки зрения Крепелина, - все на месте. Он - здоров, она - больна;

119


он - рационален, она - иррациональна. Из этого следует взгляд на действия пациентки вне контекста ситуации, какой она ее переживает. Но если мы возьмем действия Крепелина (выделенные в цитате) - он пытается ее остановить, стоит перед ней, выставив вперед руки, пытается вырвать у нее из руки кусок хлеба, втыкает ей в лоб иголку и т.п. - вне контекста ситуации, переживаемой и определяемой им, то насколько необычными они являются!" [Лэйнг 1995: 291-292]

Не будем забывать заветы Лакана. Если что-то говорится, это говорится для кого-то другого. Кто же этот бредовый Другой? Или скажем более корректно: есть ли какой-то специфический бредовый Другой? Сам Лакан считал, что есть. Он полагал, что это пресловутый фрейдовский мертвый Отец, Имя Отца, но мы еще к этому вернемся. Теперь же нам важнее, что этот Другой, согласно Лакану же, сам субъект и есть. Приведем такой пример из третьего семинара Лакана (1956/57), посвященного психозам: мальчик, ударивший другого мальчика, говорит: "Нет, я его не бил, это он меня ударил". И этот мальчик не врет, говорит Лакан, потому что мальчик в самом деле по отношению к самому себе -это другой. Что это значит?

Приведем цитату полностью:

"Источник всякого человеческого знания лежит в диалектике
ревности, являющейся изначальным проявлением коммуникации.
Речь идет о родовом свойстве, вполне доступном наблюдению -
бихевиористическому наблюдению. Отношения между маленькими
детьми
 отмечены фундаментальным транзитивизмом,

проявляющемся, скажем, в том факте, что ребенок, побивший другого, вполне может сказать, что другой побил его. Он в этом не обманывает - он и есть другой в реальном смысле этого слова.

Вот где основание, на котором зиждется отличие человеческого мира от мира животных. Человеческий объект отличается своей нейтральностью и способностью к неограниченному росту. Он не требует условий сочетаемости с инстинктами субъекта наподобие валентности химических элементов. То, что человеческий мир есть мир, покрытый объектами, объясняется тем, что объект человеческого интереса -это объект желания другого [Лакан 2000: 212-213].

Итак, к нам приходит человек и говорит, что его преследуют масоны или КГБ. Кто же кого здесь желает? Предположим, что наш приятель приходил к нам не сегодня, а в середине 1970-х годов и что этого приятеля звали Александр Солженицын или Владимир Войнович. Их действительно преследовал КГБ (кстати, не случайно, конечно же, что диссидентов тех времен объявляли параноиками и шизофрениками и сажали в психушку -вот еще один исторический пример двойного симметричного описания; по-

120


видимому, не только органы, но и большая часть советского народа была согласна с тем, что диссиденты - сумасшедшие).

Сообразуясь с Лаканом, мы можем сказать, что Войнович, которого пытались отравить, был субъектом желания КГБ. То есть Войнович в соответствии со схемой из "Случая Шребера" Фрейда, отрицая свою тайную любовь ко всему советскому (которая в общем прочитывается в его произведениях, например, про Чонкина) спроецировал ее как ненависть к ней с тем, чтобы его преследовали как диссидента. (Менее шокирующе это рассуждение могло бы выглядеть так: Войнович, разделяя со своим поколением свою прежнюю любовь к советской власти и Сталину, спроецировал ее как ненависть к себе со стороны органов.)

В этом рассуждении помимо его парадоксальности должно быть некое рациональное зерно. Была ли в наших диссидентах некая паранойяльная жилка? Не будем отрицать очевидного - была. Эта паранойяльность, подозрительность, стремление бороться за правду, проективно притягивала к себе служителей закона. Другими словами, не было бы Пушкина, не было бы и Дантеса. Дантес - это объект желания Пушкина. (Здесь нельзя не вспомнить столь любимую психоаналитиками тему зависимости между паранойей и гомосексуализмом: паранойя -боязнь субъекта контроля над собой, то есть боязнь того, что тебя "опустят" [Freud 1981, Ференци 2000, МакВильямс 1998].)

Итак, наш приятель, которого преследуют масоны, - такой же параноик, как Солженицын и Войнович. Во всяком случае, психушка одинаково грозила и им, и ему. И тот факт, что мы-то знаем, что те были нормальные, а этот действительно не в себе, говорит лишь о специфике нашего употребления слова "знать" и всего, что связано с этой проблематикой (см. классическую статью [Малкольм 1987], а также мою "полемику" с Витгенштейном [Витгенштейн 1994, Руднев 1997]).

Можно было бы возразить, что Войновича и Солженицына на самом деле преследовал КГБ. Но этот кажущийся непоколебимым критерий, в соответствии с которым, если параноик утверждает, что жена ему изменяет, а наш приятель, что его преследуют масоны, то это всегда не соответствует действительности, - не всегда работает. Бывает так, что бред бредом, а реальность реальностью, то есть что жена ревнивца действительно ему изменяет, что эротоман действительно пользуется всеобщей любовью, а пострадавшего от масонов на самом деле по меньшей мере преследовали какие-то тайные организации. Бред может возникнуть вообще независимо от реальных событий, а может быть и спровоцирован этими реальными событиями (см., например [Куперман-Зислин 2001]).

Здесь мы должны и в дальнейшем будем разделять паранойяльный, чисто проективный и параноидный, экстраективный бред. Фундаментальное их отличие заключается в том, что при паранойяльном

121


бреде имеет место лишь проекция желания субъекта на неких реальных персонажей или некие реальные организации. Условной границей между паранойяльным и параноидным бредом является наличие галлюцинаций (экстраекция) (подробно об эктраекции см. [Руднев 2001]) Если преследователь предстает в образе конкретно зримых бредово-галлюцинаторных угрожающих персонажей или враждебных голосов, то это уже параноидный (или подобный ему, например, алкогольный, во всяком случае постпаранойяльный) персекуторный бред (другим важным его отличием будет возможность отсутствия систематизированности и нелепость и/или фантастичность, паралогичность, психологическая непонятность; предполагается, что классический паранойяльный бред ложен только в своей посылке, а в остальном систематизирован, реалистичен и психологически понятен).

Нас будет интересовать прежде всего второй случай, когда бредовые события настолько серьезны, что речь уже идет не о том, чтобы размышлять, выдумывает человек или нет, а о том, как ему помочь от этого избавиться. Это параноидный персекуторный бред (нас здесь интересует именно преследование) с галлюцинациями, с синдромом Кандинского-Клерамбо, со "сделанными" мыслями, проницаемостью тела и мозга. Приведем пример из книги Рональда Лэйнга, который относился к психически больным с наибольшей степенью терпимости и вообще полагал, что шизофреники - это просто совершенно особый тип личности (в каком-то смысле гораздо лучше, чем нормальные). Тем ценнее его пример:

"У параноика есть особые преследователи. Кто-то действует против него. Существует заговор с целью похитить его мозг. В стене его спальни спрятана некая машина, испускающая излучение, размягчающая мозг или пропускающая через него во время сна электрические заряды. Личность, которую я описываю, ощущает на данной фазе, что ее преследует самое реальность. Мир - такой, какой он есть, другие люди - такие, какие они есть, представляют собой опасность.

Тогда "Я" стремится развоплотиться, чтобы переступить пределы этого мира и, таким образом, оказаться в безопасности" [Лэйнг 1995: 78].

В этом примере важны не бредово-галлюцинаторные экстраективные приспособления, которые мы встретим на страницах любого клинического описания бреда преследования (и функция которых проинтерпретирована в работе [Сосланд 2001]). Для нас здесь важна сама эта неопределенность и универсальность преследующей среды. Не масоны, не КГБ, не дворник и управдом, не евреи, не американские шпионы, но весь мир в целом преследует этого человека. Универсальная персекуторная тревога господствует  в  экстраективном   бреде.   Какая-то   особая  персекуторная

122


среда все вызывает тревогу у преследуемого. Это очень хорошо показано в работе П. В. Волкова, когда больная, страдающая параноидным персекуторным бредом, идет по улице и фактически все, что она видит и слышит вокруг, воспринимается ею как нечто тревожно угрожающее ей:

"Однажды, после того как Света побывала у меня в гостях, я вышел проводить ее. Как только мы вышли, я почувствовал в ней растерянность. Она, попросив разрешения, взяла меня под руку, и мы пошли бродить по... "психотической" улице. Свинцовое небо отражалось в зеркалах луж, кружил осенний лист, сырой ветер неожиданно оскорблял пощечинами, протяжно и надрывно выли электрички. Больная, как несчастный маленький котенок, жалась к моему плечу, и ее растерянность была в унисон с печальной гибелью лета. Но скоро мне стало ясно, что ее состояние не было реакцией на осеннюю уличную тоску - это был страх. Сирена машины заставляла вздрагивать, и она спрашивала, не чувствую ли я, что этот звук относится к нам. Нас обогнал мрачный человек, круто обернулся и пошел дальше. Больная вздрогнула и спросила: "Неужели он мог обернуться просто так?" Рядом быстро проехала черная "Волга". "Почему она так быстро мчалась и почему ехала по улице, по которой так редко ездят автомобили?" - испуганно сказала она. ...У звука сирены, взгляда мрачного человека, неожиданного появления черной "Волги" как будто были невидимые для меня щупальца, которые проникали в ее тело... Мир ее бредового восприятия как бы являл собой ужасного осьминога, безжалостно запустившего свои щупальца в ее душу" [Волков 2000: 478-479].

Наша задача здесь состоит не в том, чтобы доказывать, больной тот или иной человек или здоровый, мы можем допустить, что у каждого человека может быть моментами сильная персекуторная тревога: у детей в ситуации темноты или у растерявшегося человека в незнакомом неприятном месте и так далее.

Нам важно подчеркнуть саму эту универсальность и неопределенность персекуторной тревоги, ее фундаментальность в человеческой экзистенции (здесь можно упомянуть о том ужасе и заброшенности, о которых писали философы-экзистенциалисты и психологи Dasein-аналитики (см. например [Хайдеггер 1997, Бинсвангер 1999]).

Чем обусловлена универсальность и фундаментальность преследования, персекуторной тревоги - вот что нас интересует в первую очередь. И каким образом, говоря словами Р. Лэйнга, "Я" может "развоплотиться, чтобы переступить пределы этого мира".

На первый вопрос можно ответить, призвав на помощь идеи Мелани Кляйн   (которые   мы   обсуждали   в   работе   [Руднев   2001а])   о   двух

123


фундаментальных позициях в младенческом развитии - шизоидно-параноидной и депрессивной. В обоих случаях младенец взаимодействует с одним и тем же первичным объектом - материнской грудью. Суть шизоидно-параноидной позиции заключается в том, что младенец, которого мать на некоторое время оставила без внимания, воспринимает этот временный период как нечто универсальное, он воспринимает теперь материнскую грудь как абсолютно плохую, преследующую субстанцию, которая хочет его уничтожить. Почему младенец так думает, почему он не может просто подождать? По реконструкции Мелани Кляйн, младенец на этой стадии не понимает, что та грудь, которая его кормила, и та, которая его теперь преследует, это одна и та же грудь. Он расщепляет их на две субстанции - абсолютно хорошую, которую он идеализирует, и абсолютно плохую, которую он обесценивает.

Вот как сама Мелани Кляйн пишет об этом:

"Первыми преследующими объектами <...> являются "плохая" грудь матери и "плохой" пенис отца. Страх преследования относится также к взаимодействию внутренних и внешних объектов. Эти тревоги, первоначально сфокусированные на родителях, находят выражение в ранних фобиях и оказывают сильное влияние на отношение ребенка к родителям. Как персекуторная, так и депрессивная тревога коренным образом содействует возникновению конфликта, вытекающего из Эдиповой ситуации, а также оказывают влияние на либидинозное развитие" [Кляйн 2000: 320].

Таким образом, преследование заложено в человеческом развитии с самого раннего детства. Те, кто проходит депрессивную позицию, избавляются от него, те, кто по каким-то причинам ее не проходят, то есть не формируют идеи о целостном объекте, у которого есть и хорошая и плохая стороны (в этом осознании целостности объекта суть депрессивной позиции и ее продвинутость по сравнению с шизоидно-параноидной позицией, по Мелани Кляйн), возвращаются, вновь регрессируют на шизоидно-параноидную позицию, и именно такого рода субъекты могут потом стать шизофрениками:

"Если в течение шизоидно-параноидной позиции развитие происходило отличным от нормального путем и младенец не способен (в силу внешних или внутрипсихологических причин) совладать с влиянием депрессивной тревоги, то возникает порочный круг: слишком сильный страх преследования, а соответственно и слишком сильные шизоидные механизмы лишают Эго способности преодолеть депрессивную позицию, это вынуждает Эго регрессировать к параноидно-шизоидной позиции и подкрепляет ранние   страхи   преследования   и   шизоидные   феномены.   Таким

124


образом закладывается базис для возникновения во взрослой жизни различных форм шизофрении" [Кляйн 2000: 449]

Итак, в концепции Мелани Кляйн мы имеем "первичное преследование" на шизоидно-параноидной позиции, когда объект разделен на два - абсолютно хороший и абсолютно плохой, затем следует постдепрессивное совмещение плохого и хорошего, а затем может быть два пути. Первый - удачное преодоление депрессивной позиции, суть которой в формировании концепции целостного объекта, способного сочетать в себе хорошие и плохие черты. Второй - неудачный, непреодоление депрессивной позиции, непрохождение депрессивной инициации и, как следствие этого регрессия к шизоидно-параноидной позиции - формирование шизофренической личности. Здесь-то и возникает образ преследователя, подлинного преследователя - не того первичного, состоящего из расщепившихся "осколков" материнской груди, но преследователя, существующего уже на фоне сформировавшегося целостного образа личности.

Мы так подробно останавливаемся на этом потому, что, по нашему мнению, подлинная эктраективная персекуция складывается из двух компонентов - это паранойя плюс депрессия. Точнее сказать, это острая паранойя плюс непреодоленная тревожная депрессия. Таким образом, мы вслед за Мелани Кляйн придаем депрессии - непреодоленной депрессии -важнейшую роль в формировании шизофрении.

Как это соотносится с традиционными представлениями? Представим себе классический развернутый параноидный синдром. Первая стадия его - это паранойя. На этой стадии господствует бред отношения. Все вокруг личности больного приобретает повышенную знаковость, все значимо и все имеет отношение к одному человеку - к нему самому. (О пансемиотизме паранойи см. [Руднев 2002].)

Что происходит затем при разворачивании психоза? Бред отношения может либо сразу перейти в бред величия по принципу "на меня обращают внимание, а значит, я так значителен", либо наоборот - перейти в бред преследования: "На меня обращают внимание, потому что я что-то сделал плохое, меня преследуют за совершенные мной преступления, за мои тяжелейшие грехи". Ясно, что логика прорастания величия из отношения -это логика экспансивно-гипоманикальная, а логика прорастания бреда преследования - логика тревожно-депрессивная. Здесь и формируется фигура преследователя.

Но как же это соотносится с нашей же концепцией депрессии как внесемиотического внезнакового восприятия мира, восприятия его как мира вещей (см. [Руднев 2001а])? Человек на паранойяльной стадии делает большой шаг вперед по направлению "по ту сторону границ реальности", он предельно символизирует все объекты, причем придает им одно значение,   именно   то,   что   они   все   являются   признаком   какого-либо

125


отношения к нему лично. Депрессия отбрасывает эту семиотичность. Она как бы говорит: "Нет, никаких знаков не существует, то, что ты принимал за знаки, это вещи; то, что ты принимал за символ пристального отношения к тебе, это не символ - это реальная вещь".

И эта реальная вещь и есть преследователь. Он выходит из реальности в психоз посредством преодоления знаковости, превращения паранойяльных знаков в запредельные экстраективные вещи. Это уже не знаки. Галлюцинации - не знаки, они воспринимаются не как символы чего-то или кого-то, а как сами эти кто-то и что-то. Вот почему так важна депрессия в формировании шизофренического персекуторного мышления. (В случае парафренного бреда величия, как можно предположить, имеет место гипомания (см. также [Руднев 2001b]); будучи обратной стороной депрессии, она делает, по сути, то же самое - превращает знаки особого отношения к субъекту в значительность самого субъекта, превращает самого субъекта из символа преувеличенного отношения в живую вещь, субъект величия - Наполеона, Иисуса и т.п.).

Парадоксальным образом паранойяльная проекция, помноженная на депрессивную интроекцию как результат псевдометаболизма, дает в качестве синтетического возврата нечто, гораздо большее, чем проекция, -экстраекцию. И если уже мы прибегли к телесно-организмической метафорике Ф. Перлза, то можно сказать, что после того, как на депрессивной стадии личность пытается переварить интроецированный проект и у нее ничего не получается, он выделяется, экстраецируется наружу во всей своей запредельной инореальностной материальности - то есть в виде кала [Перлз 2000]. Это и есть преследователь-экстраект, большой "Плохой", который уже не имеет ничего общего с посюстороннней семиотикой - это психотическая реальность, мистер Хайд.

Откуда же берется Преследователь, из каких образов он материализуется? Таких образов, кляйнианских первичных объектов, немного - всего три, в сущности: мать, отец и сам субъект.

Человеку достаточно в подходящий момент посмотреть на себя в зеркало - и образ преследователя готов. Вот он, самый страшный преследователь, само Я, преследующее alter ego. P. Лэйнг пишет по этому поводу:

"У игры с зеркалом могут быть своеобразные варианты. Болезнь у одного человека началась совершенно явно, когда он взглянул в зеркало и увидел там кого-то другого (по сути - свое собственное отражение) - "его". "Он" должен был стать его преследователем в параноидальном психозе. "Он был подстрекателем заговора с целью его убить (то есть пациента), а он (пациент) должен был "стрелять в "него"" (в свое отчужденное "Я")" [Лэйнг 1995: 124].

126


Здесь нельзя не вспомнить лакановскую стадию зеркала, которая отмечена у младенца после шести месяцев, то есть когда формируется целостный образ собственного "Я", то есть после преодоления депрессивной позиции. (Известно, что Лакан, не жаловавший никого из наследников Фрейда, делал некоторое исключение именно для Мелани Кляйн. Поэтому не случайно их концепции развития отчасти кореллируют). Итак, если депрессивная позиция, позиция формирования целостного объекта как вещи, проходит удачно, то следующая за ней стадия зеркала являет собой радостное зрелище узнавания собственного образа и ликования по этому поводу. Но если все складывается не так удачно, то стадия зеркала может приобрести драматический и даже гротескно-трагический характер. На своем не всегда понятном языке Лакан пишет об этом следующее:

"Стадия зеркала, таким образом, представляет собой драму, чей внутренний импульс устремляет ее от несостоятельности к опережению - драму, которая фабрикует для субъекта, попавшегося на приманку пространственной идентификации, череду фантазмов, открывающуюся расчлененным образом тела, а завершающуюся формой его целостности, которую мы назовем ортопедической, и облачением наконец в ту броню отчуждающей идентичности, чья жесткая структура и предопределит собой его умственное развитие. Таким образом, прорыв круга Innenwelt в направлении к Umwelt порождает неразрешимую задачу инвентаризации "своего Я".

Это расчлененное тело - термин, тоже включенный нами в нашу систему теоретических отсылок, - регулярно является в сновидениях, когда анализ достигает в индивиде определенного уровня агрессивной дезинтеграции. Появляется оно в форме разъятых членов тела и фигурирующих в экзоскопии органов, вооружающихся и окрыляющихся для внутриутробных гонений -тех самых, чье приходящееся на пятнадцатый век восхождение в воображаемый зенит современного человека навеки запечатлено в живописных видениях Иеронима Босха" [Лакан 1997: 11].

Действительно, картины великого художника-психотика полны изображений, которые напоминают бредово-галлюцинаторные видения, чей центральный образ, конечно, не что иное, как преследование, прежде всего преследование грешников в аду.

Преследователь как часть отколовшейся самости "Я" может принимать другие обличья, но может и выступать как преследующее второе "Я", как это показано в романе-исповеди шизофреника "Школа для дураков" Саши Соколова, где второе "Я" неотступно следит за героем и старается навредить ему.

Цель этого преследования - уничтожение одного "Я" другим. То есть это    не    что    иное,    как    персекуторный,    шизофренический    вариант

127


депрессивного суицида. Это еще одно косвенное подтверждение депрессивной основы шизофренического персекуторного бреда (в мировой литературе наиболее яркий пример - суицид, совершаемый Лужиным, осознавшим, что проиграл в параноидной шахматной схватке с неведомым шахматным преследователем, - "Защита Лужина" Набокова).

Вот что пишет об этом Р. Лэйнг, приводя конкретные примеры из клинической биографии своей пациентки-шизофренички:

"Теперь она заговорила о двойном бытии: "Существует две меня... Она - это я, я и все". Она слышала голос, велевший ей убить мать, и она знала, что этот голос принадлежит "одной из моих я"...

Таким образом, несмотря на страх потерять свое "Я", все ее усилия "взять реальность обратно" включали в себя не бытие самой собой, а попытки убежать от своего "Я" или убить свое "Я" продолжали использоваться в качестве основных защит...

Индивидуума заставляет "убить самого себя" не только давление тревоги, но и ощущение вины, которое у подобных людей имеет особо радикальный и сокрушительный характер и, по-видимому, не оставляет субъекту места для маневра" [Лэйнг: 163]

(Заметим, что ощущение вины также носит безусловно депрессивный характер.)

Характер преследующего другого "Я" может быть двоякий, это может быть воплощение как низших инстинктов, Ид, так и высшей ментальной активности, совести, Сверх-Я. Об этом обмолвился невзначай Фрейд, не очень интересовавшийся бредом преследования, в работе "Das Unheimliche", где он писал, что "в патологическом случае грезовидения" (то есть при галлюцинациях) Сверх-Я "обособляется, откалывается от Я" [Фрейд 1994: 273].

Поэтому часто преследователями оказываются классические персонажи, олицетворяющие Сверх-Я: мать и отец (а также возлюбленный или возлюбленная, отождествляемые соответственно с матерью и отцом).

Здесь, по-видимому, следует сделать несколько замечаний, касающихся этиологии и психо динамики бреда преследования. Поскольку мать и материнская грудь является первым и наиболее фундаментальным объектом, активно фигурирующим к тому же на шизоидно-параноидной младенческой стадии развития, то логично предположить, что преследование со стороны матери, Ужасной Матери (как в психоделических трансперсональных видениях пациентов Грофа [Гроф 1992]), является наиболее регрессивно-архаическим и в этом смысле наиболее фундаментальным.

128


В то же время здесь можно отметить, что концепция шизофреногенной матери, которая актуализируется в качестве преимущественно говорящей матери в пубертатный период (мы имеем в виду концепцию Грегори Бейтсона и его коллег [Бейтсон 2000], которая обсуждалась в работе [Руднев 2001]), получается, носит с этой точки зрения вторичный характер по отношению к архаической матери первых месяцев развития. И тот факт, что шизофреногенная мать говорит и именно своим разговором загоняет в психотическое состояние, факт, как будто противоречащей тому, что что бы ни говорила архаическая мать, объектные отношения с ней, а точнее с ее грудью, это отношения помимо разговоров. И этот факт свидетельствует, как видно, только о том, что мы не должны забывать, что реконструкции Мелани Кляйн, сделанные nachuTiglich, суть реконструкции ее как матери, ведущей ретроактивный диалог с собственными детьми, как бы вторично переживающей их младенческий шизоидно-параноидный опыт, информация об особенностях которого черпалась безусловно из разговоров с пациентами, первыми из которых и были ее дети.

В этом смысле можно сказать, что концепция шизофреногенного двойного послания есть концепция реактивации речи матери на расщепленное двойное "послание", которое ей же сообщает в своих орально-садистических фантазиях младенец. И в этом же смысле мать подростка-шизофреника в определенной степени должна быть оправдана или, во всяком случае, ее вина должна быть перенесена на полтора десятилетия назад, во времена ее общения с грудным младенцем.

Здесь необходимо разобраться в том, как нам интерпретировать соотношение ролей отца и матери в образовании психоза. Как нам соотнести материнские концепции психоза (такие, как кляйнианская и бейтсоновская) и отцовские концепции, принадлежащие Фрейду и Лакану. Существует ли шизофреногенный отец и какую роль он играет в психозе? Факты и интерпретации свидетельствуют о том, что отец может быть как преследователем, так и защитником преследуемого.

Лакан в основополагающей статье "О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза" писал:

"Для возникновения психоза необходимо, чтобы исключенное (verwofen), т.е. никогда не приходившее в место Другого Имя Отца, было призвано в это место для символического противостояния субъекту.

Именно отсутствие в этом месте Имени Отца, образуя в означаемом пустоту, и вызывает цепную реакцию перестройки означающего, вызывающую, в свою очередь, лавинообразную катастрофу в сфере воображаемого, катастрофу, продолжающуюся до тех пор, пока не будет достигнут уровень, где означаемое и

129


означающее уравновесят друг друга в найденной бредом метафоре" [Лакан 1997: 127].

Отец, Имя Отца или Бог-Отец чаще скорее "благословляют" на психоз, понимаемый как подвиг самоотречения, он попустительствует психозу и является путеводной звездой психоза. Мать же скорее соблазняет на психоз. Так, в истории Иисуса роль Отца состояла в том, что Иисус опирался на Его фигуру и авторитет в своих идеологических построениях. Мать не играла никакой роли за исключением того эпизода, когда она пришла предъявить свои материнские права, на что ей было отвечено с указанием на учеников: "Вот матерь моя и вот братья мои".

Думается, что, если по прежнему имеет смысл деление эндогенных психозов на маниакально-депрессивный и шизофрению (что у меня вслед за Т. Кроу [Crow 1997] вызывает сомнения - так же, как и ему, мне кажется, что великая крепелиновская дихотомия отчасти отжила свое -случай нередкий в науке, так отжило свое и соссюровское деление на язык и речь, которым после Хомского никто не пользуется), то - если говорить о бреде преследования - чисто депрессивный (без параноидного компонента) психоз связан скорее с образом матери, так как орально-депрессивный компонент - это безусловно материнский компонент, паранойяльно- же параноидный компонент скорее связан с темой отца. Почему? Объяснения могут быть двоякого рода. Паранойя - это болезнь пансемиотизма. А Отец, Имя Отца - это самый первый и главный знак в жизни субъекта, олицетворение Закона, олицетворение самого лакановского Символического. Отец судит и наказывает, как в прозе Кафки, но отец даже наказующий и тянущий на муку, всегда остается с субъектом (ср. "Боже, зачем ты меня покинул?" - но Он и не покинул, как показали дальнейшие события). Мать прежде всего не знак, а живое тело, которое любит и прощает, но которое покидает во время страдания (мать стояла у креста, но Он говорил "жено, что мне до тебя?").

С другой стороны, гомосексуальные объектные отношения, которые характерны для параноика [Freud 1981], это, скорее, конечно, отношения с однополым отцом. Когда параноик видит во всем знаки преследования, это отцовские знаки. У ревнивца - жена изменяет ему с другим мужчиной (конечно, с отцом!) Мать же вообще не подает знаков. Если только она не соблазняет на инцест. Но материнский знак, приглашающий к инцесту, это интроективный квазизнак - мать приглашает на самом деле не к удовольствию, она предлагает вернуться обратно в утробу. Мать в качестве преследователя, таким образом, хочет уничтожить сына скорее в том смысле, что хочет вернуть его в состояние до рождения, во внутриутробное состояние полного подчинения ей.

Отец как преследователь хочет лишить его прежде всего тела (или его главной части - страх кастрации лежит, согласно Фрейду, в основе любого страха [Freud 1981a]), - которое возжелало мать, и тем самым

130


ввергнуть в пучину чисто асемиотического мученья (субъект-шизофреник лишается тела как основного знаконосителя - мучения чистой семантики; шизофрения - это и есть чистая семантика без знаков). Таким образом, получается, что шизофрения - это прежде всего отцовский психоз, психоз человека, миновавшего не только шизоидно-параноидную позицию и вернувшегося к ней, не преодолев позицию депрессивную, но и минувшего эдипов комплекс. Маниакально же депрессивный психоз, лишенный паранойяльно-семиотического измерения, весь построенный на чувстве вины и утраты, - это доэдиповский материнский психоз, более примитивный и поэтому более "проходимый". Можно сказать, что при маниакально-депрессивном психозе играет роль только мать, а при шизофреническом мать играет роль приманки, роль главного держателя и распределителя знаков, а отец играет роль проводника по психозу.

При этом можно добавить, что задействованность обоих первичных объектов при шизофреническом психозе еще раз подтверждает его универсальность по сравнению, скажем, с маниакально-депрессивным. Здесь могут быть проведены некоторые аналогии между правым и левым полушариями, с одной стороны, и двумя типами психозов, с другой. Правое субдоминантное полушарие можно называть женским полушарием и, соответственно, циркулярным, циклоидным полушарием. Можно предположить, что кречмеровские циклоиды - это люди с доминирующим правым полушарием, так называемые синтонные личности (в западной традиции - депрессивные и гипоманикальные личности [МакВильямс 1998]) - те, у которых практически отсутствует абстрактно-семиотическое понимание мира и господствует конкретно-предметное его восприятие (конкретная семантика и прагматика), которым заведует как раз правое полушарие.

Левое полушарие безусловно может быть названо "аутистическим", в нем господствует абстрактное мышление, синтаксические структуры, наиболее абстрактный концептуальный аппарат, это мужское, "отцовское" доминантное полушарие шизоида. (Соответственно, получается, что именно шизоид является наиболее фундаментальным человеческим характером, а не "синтоннным" (и поэтому, якобы, самым лучшим, "самым человечным") циклоид, как считает клинически ориентированная характерология, например, М. Е. Бурно.)

Соответственно, можно высказать гипотезу, что правополушарный женский, материнский асемиотический психоз, маниакально-депрессивный противопоставлен отцовскому левополушарному семиотическому психозу, paranoia acuta, при том, что шизофренический психоз имеет место при нарушении функций обоих полушарий, при нарушении правильного обмена информацией между ними, что определенным образом соотносится с идеями Бейтсона о неспособности шизофреника воспринимать двойные послания и вообще метасообщения (очевидно, что для этого необходима согласованная работа обоих полушарий).

131


Итак, двойники, первичные объекты - все это суть объекты, преследующие субъекта. Но за что они его преследуют? Как известно, паранойяльный бред преследования возникает как проекция недостижимого желания (по мнению психоаналитиков, идущему от Фрейда и Ференци, прежде всего гомосексуального желания [Freud 1981. Ференци 2000]). Э. Блейлер понимал бред преследования более широко. Он говорил о проекции недоступного желания [Блейлер 2000]. Получается, что поставленный так вопрос, за что мстит преследователь, не имеет смысла. За что может мстить проекция, галлюцинация? Однако абсурдность не тожественна бессмысленности.

Представим себе, что субъекта действительно преследуют. В этом случае вопрос "За что преследователь преследует?" приобретает смысл. Мы, поставив его таким образом, на время принимаем противоположное из симметричных способов описания психоза. Мы принимаем точку зрения преследуемого, реализуя, так сказать, проект психиатрии с точки зрения сумасшедшего (отчасти в этом духе писали и думали антипсихиатристы Р. Лэйнг и Т. Зац). Преследователь мстит за причиненный ему вред. На языке психоанализа можно сказать, что отец мстит за инцест с матерью. Но этого не достаточно. В более широком смысле преследователь преследует за то, что субъект проник в какую-то тайну, в которую нельзя проникать (инцест с матерью только частный случай такого проникновения).

Во всяком случае, субъект чем-то очень важным мешает преследователю, поэтому его надо обязательно убрать. Так думает преследуемый. Он может не знать этой тайны и так никогда и не узнать, за что его преследовали, как герой романа Кафки "Процесс" Йозеф К. Здесь преследователь выступает как анонимная сила, олицетворяющая Супер-Эго, преследующая за универсальную экзистенциальную вину, которая есть у всякого человека. Но преследуемый также может узнать свою вину или тайну, в которую он проник, по мере преследования.

В фильме Сиднея Поллака "Три дня Кондора", который можно рассматривать в качестве парадигмального массового нарратива о преследовании, герой, филолог, работающий в ЦРУ, будучи чрезвычайно талантливым параноиком (он занимается тем, что по сопоставлению нарративных схем из бульварных детективов, раскрывает реальные преступления) случайно раскрывает самую страшную тайну ЦРУ, заключающуюся в том, что внутри этой организации есть еще одна тайная организация, которая занимается виртуальной разведывательно-геополитической деятельностью. Герой, полагая, что обнаружил контрорганизацию внутри ЦРУ, посылает отчет начальству. В качестве ответа начальство присылает убийц, которые отстреливают всех сотрудников отдела, в котором работает герой, кроме него самого, потому что он в этот момент случайно вышел за бутербродами. Вернувшись в

132


офис, он обнаруживает, что все убиты. С этого момента начинается преследования самого героя Кондора. Его преследователь, наемный убийца, пожилой сухопарый мужчина - это, конечно, отцовская фигура. Он не питает никакой личной неприязни к герою, он даже по-своему гордится им, когда тот ловко уходит от преследования. Он лишь выполняет функцию преследователя. Когда по ходу сюжета в преследовании отпадет нужда, он приветливо, даже с некоторой отцовской нежностью разговаривает с героем.

Что же это за тайну раскрыл герой? В чем ее психосексуальный фрейдистский смысл? ЦРУ- alma mater героя. Раскрыв его (ее) тайные знаки, он попался на удочку соблазняющего жеста. Узнать тайну матери -значит познать мать. Если мать все же подала параноику знаки, то эти знаки могут быть только сексуальные (ср. о сексуальных знаках Царевны-Несмеяны в работе [Руднев 2001а]). Но материнские знаки читать нельзя. За это Кондора карает отцовская линия ЦРУ, его старые, испытанные еще со Второй мировой войны кадры. Но наш герой, слава Богу, чистый параноик, шизофрении у него нет, то есть нет никакого депрессивного элемента. Это позволяет ему собраться с умом и силами и победить преследователей. При этом он характерным образом оказывается силен в том, что А. Сосланд называет пенетративными каналами бреда [Сосланд 2001]. Будучи связистом в армии, он ловко манипулирует с телефонной связью так, чтобы его не могли засечь, а под конец относит все материалы на преследователей в газету "Нью-Йорк Тайме" - характерный жест правдолюбца-кверулянта.

Победа параноика над своей болезнью заключается, таким образом, в недопущении экстраективной интерпретации преследования, субъект не должен позволять себе убегать в психоз. Если же преследователь все-таки возникает в виде некой протогаллюцинаторной фигуры, то его либо убивают, либо вступают с ним в полюбовную сделку, то есть происходит так пугавший параноика фрейдовских времен гомосексуальный контакт. В этом смысле паранойя, понимаемая таким образом, так же устарела, как истерия (см. [Руднев 2001а]). Кого сейчас удивишь сексуальными домогательствами, от которых так тяжко страдали фрейдовские истерички, кого в начале XXI века испугает перспектива стать гомосексуалистом?

Зачем нужна эта психиатрия глазами сумасшедшего? Она может кое-что объяснить в нашей истории. Например, мрачную фигуру параноика с бредом преследователя, управлявшего нашим государством до 1953 года и от страха уничтожившего 20 миллионов человек. С точки зрения Сталина преследования врагов Советской власти - врагов народа, шпионов, врачей-убийц - имели вполне реальные контуры. Вообще же можно сказать, что наше государство прошло все три стадии развернутого шизофренического бреда. Первый период, ленинский - паранойяльный. Ленин - параноик, но без бреда преследования. Его конек - идея отношения: все имеет отношение к нему, он всем интересуется, во все сует нос, за все в ответе,

133


но без депрессии. С некоторой экспансией, но слабоумие является лишь под конец жизни, когда за дело берется человек, находящейся на параноидной стадии, он, так сказать, вовремя забирает эстафету. Сталин -это параноидная стадия - с галлюцинациями и экстраекцией, со всем драматизмом, присущим тому периоду, с его героизмом и жестокостью. Брежнев - это третья, парафренная стадия - слабоумие и бред величия: "Широко шагает Азербайджан" - грудь, усыпанная орденами и золотыми звездами, виртуальное завоевание полмира и разваливающаяся на глазах вместе с бессильным и слабоумным вождем страна.

Литература

Бейтсон Г. Экология разума. М., 2000.

Бинсвангер Л. История болезни Лолы Фосс // Бинсвангер Л. Бытие-в-мире: Избранные статьи. М. - С-Пб., 1999.

Блейлер Э. Руководство по психиатрии. М., 1993.

Блейлер   Э.   Аффективность,   внушение,   паранойя.   М., 2001.

Витгенштейн  Л.   О   достоверности  //  Витгенштейн  Л. Философские работы. Т. 1. М., 1994.

Волков    П.    В.    Разнообразие    человеческих    миров: Руководство по профилактике душевных расстройств. М., 2000.

Гроф С. За пределами мозга. М., 1992.

Кляйн М. и др. Развитие в психоанализе. М., 2001.

Куперман В., Зислин И. К структурному анализу бреда // Солнечное сплетение, 16, 2001.

Лакан   Ж.   Инстанция   буквы   в   бессознательном,   или судьба разума после Фрейда. М., 1997.

Лакан    Ж.    Психоз    и    Другой    //    Метафизические исследования, 14, 2000.

Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. М., 1996.

Лэйнг Р. Расколотое "Я" Киев, 1995.

Малкольм Н. Мур и Витгенштейн о значении выражения "Я знаю" // Философия. Логика. Язык. М., 1987.

Руднев В. О недостоверности // Логос, 9, 1997.

134


Руднев В. Феноменология галлюцинаций // Там же, 2 (28), 2001.

Руднев В. Введение в анализ депрессии // Там же, 5/6 (32/33), 2001а.

Руднев В. Бред величия: Об экстраективной идентификации // Солнечное сплетение, 18/19, 2001b.

Руднев В. Язык паранойи // Руднев В. Характеры и расстройства личности: Патография и метапсихология. М., 2002.

Сосланд А. И. Что годится для бреда? // Московский психотерапевтический журнал, 1, 2001.

Фрейд 3. Жуткое // Фрейд 3. Художник и фантазирование. М., 1994.

Ференци Ш. О роли гомосексуальности в патогенезе паранойи // Ференци Ш. Теория и практика психоанализа. М., 2000.

Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. В.В. Бибихина. М., 1997.

Crow Т. J. Is schizophrenia the price that Homo sapiens pais for language? // Schizophrenia Research, 28, 1997.

Freud S. Inhibitions, symptom and enxiety // Freud S. On Psychopathology. N-Y., 1981.

Freud S. Psychoanalytic notes on an autobiographical account of a case of paranoia (dementia paranoides) // Freud S. Case Histories. II. N.-Y., 1981b.

135


Глава 7

ЯЗЫК В ПРОСТРАНСТВЕ БОЛЕЗНИ

I. ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

0. Тот факт, что психические заболевания каким-то достаточно
тесным образом связаны с языком, с речевой деятельностью, не вызывает
сомнения после исследований Лакана, применившего к психоанализу
аппарат лингвистики де Соссюра и структуралистов, а также после
блестящих работ антипсихологов 1960-1970 годов, в особенности, Грегори
Бейтсона и Томаса Заца
[Бейтсон 2000, Szasz 1971]. О том, как тесно
связана с языком шизофрения, я думаю, догадывался уже Блейлер;
недавние публикации Тимоти Кроу сделали опосредованность шизофрении
языком почти доказанной
[Crow 1998]. В своей работе [Руднев 1999] я
также показал тесную связь между психическим заболеванием и
изменениями в языке.

1. Но можно ли поставить вопрос радикально: зависят ли
психические заболевания от изменений в языке, то есть, другими словами,
являются ли психические заболевания в каком-то фундаментальном
смысле заболеваниями языка?

Конечно, говорить об органических поражениях головного мозга и эпилепсии мы не будем. Прежде всего в поле моего рассуждения будут входить классические неврозы отношения - фобия, истерия и обсессия; затем депрессия в различных ее проявлениях, паранойя, шизотипическое расстройство личности и шизофрения, то есть я буду говорить о тех психических заболеваниях, которые в XX веке было принято лечить при помощи языка.

И второй вопрос, который должен, с одной стороны, ограничить, а с другой - специфицировать это рассмотрение. Как связаны три феномена - язык, болезнь и пространство болезни? Что такое пространство болезни? Например, стигмы на теле истерика или утраченный объект при меланхолии. Истерические стигмы - всегда здесь, утраченный объект неизвестно где, он далеко, "там или нигде".

II. ЯЗЫК И МЕХАНИЗМЫ ЗАЩИТЫ

4. Можно начать с самого простого и выигрышного материала - с того, что сам Фрейд в принципе обозначил как начало психических расстройств - с расстройств речевой деятельности, а именно с речевых ошибок, со всем, что составило материал одной из самых популярных, между прочим, книг Фрейда - "Психопатологии обыденной жизни", на

136


которую   принято   ссылаться,   не   называя   ее,   когда   в   образованных непсихологических кругах говорят: "О, это типичная оговорка по Фрейду!"

С чем связаны оговорки и другие ошибочные речевые действия, как это трактуется в "Психопатологии обыденной жизни"? Они связаны прежде всего с вытеснением и замещением, двумя фундаментальным защитным механизмами. Неприятное содержание вытесняется в бессознательное и замещается другим словом или отсутствием слова. Возможно, имеет смысл посмотреть, как другие механизмы защиты связаны с языком. Результат, впрочем, кажется мне однозначным: они все, по-моему, связаны с языком.

Изоляция - главный механизм защиты при обсессии - суть ее в том, что мысль, высказывание или поступок выключаются из эмоционального контекста других мыслей, высказываний или поступков [Freud 1981]. Так, обсессивный невротик может повторять про себя одну и ту же фразу-оберег или молитву, бубнить_ ее про себя, отключившись от остального речевого контекста.

7. Отрицание - главный механизм защиты при шизоидной
психопатии, шизофрении и т.д. "Первая реакция человека, которому
сообщили о смерти близкого: "Нет!""
[МакВильямс 1998: 136]. Чтобы
отрицать, надо говорить. (Ср. основополагающую работу Фрейда
"Отрицание"). Рене Шпиц в своей книге ""Нет" и "Да"" показал, что жест
головой, означающий "нет", является чуть ли не первым жестом месячного
младенца
[Шпиц 2001].

8. Для того чтобы имела место идентификация, нужно, чтобы
человек хотя бы мысленно сказал "Я - это то же самое, что
X - моя мать,
моя дочь, мой психоаналитик" и т.д.

9. При интроекции как будто бы нет никакого языкового материала,
он как будто не проступает наружу. Просто выходит так, что нечто
перемещается вовнутрь. Правильно, ведь язык есть нечто внешнее.
Проглоченное не может быть языковым. В этом особый статус депрессии,
при которой и происходит интроекция
[Фрейд 1994] (см. также главу о
депрессии в моей книге
[Руднев 2002]) и главу "Невроз как наррация"
настоящей книги).

10. Зато при проекции языковой материал обилен. Вспомним
фрейдовские формулы проекции из работы о Шребере: "Я его люблю. Он
меня ненавидит. Я его ненавижу"
[Freud 1981a]. Все, что исторгается
наружу изо рта, каким-то образом язык. Все, что поглощается, - не-язык.
Здесь я вспоминаю двух авторов: Перлза, который говорил о ментальном
метаболизме
[Перлз 2000], и Лакане, который однажды на семинаре задал
своим ученикам вопрос "Почему планеты не говорят?" и на следующем
семинаре ответил на него сам: "Потому что у них нет рта"
[Лакан 2000].

137


Здесь мы касаемся соотношения внешнего и внутреннего пространств, а также движений изнутри наружу и снаружи вовнутрь. Первое - языковой жест, второе - неязыковой, даже антиязыковой. Все, что внутри, не подлежит языковой компетенции, об этом, как сказал Витгенштейн, "невозможно говорить", это укрыто от разговора. Оказывается, чтобы разговор состоялся, нужно открытое пространство. Во всяком случае, чтобы он мог быть зафиксирован, кто-то должен его слушать, а потом рассказать другим, разомкнув тем самым это ограниченное private-пространство.

Во всех перечисленных механизмах защиты имеет место пространственное перемещение. Что это означает? Какой-то неизветный закон функционирования языка? Посмотрим, что прооисходит при других механизмах защиты. При идеализации и обесценивании мир делится на две части - хорошую и плохую, но они могут потом меняться местами. При расщеплениии все делится на две части, также хорошую и плохую. (Все это аранжируется в речи.) При проективной идентификации субъект навязывает собеседнику роль первичного объекта, опять перемещение и языковая аранжировка. При диссоциации одна субличность замещает другую. У каждой из них, естественно, свой тип речевого поведения. Доктор Джекил говорит совершенно иначе, чем мистер Хайд. При интеллектуализации и деперсонализации человек не чувствует того, что говорит. При формировании реакции одно замещается на противоложное, например, ненависть на любовь.

Можно ли здесь обойтись без языка и без пространственной организации? Например, сын на Эдиповой стадии, боясь кастрации, формирует по отношению к отцу реакцию: он перестает его ненавидеть и желать ему смерти, а вместо этого начинает его страстно любить. Можно ли здесь обойтись без языковой аранжировки? В узком смысле можно. Есть ли здесь пространственные перемещения? В узком смысле нет, но в широком - есть. Переход от одного эмоционального полюса на другой. Есть еще такой замечательный механизм защиты, как отреагирование (отыгрывание) вовне. Здесь точно язык не используется, здесь проигрывается некоторое действие, замещающее то, что субъекту представляется необходимым защитить. Наконец, при сублимации очевидно и языковое, и пространственное движение - сублимация - это семиотизация и одновременнно возвышение. Похоже, язык находится не только "вовне" (по отношению к внутренним органам), но и "наверху" (по отношению к половым органам).

III.   ЯЗЫК   И   ПРОСТРАНСТВО   В   ПСИХИЧЕСКИХ РАССТРОЙСТВАХ

13. Вообще нужно посмотреть, где язык и где пространство при различных видах психопатологии. При истерии пространство болезни - на

138


самом теле субъекта: онемение, комок в горле, парестезии и парезы, астазия-абазия, контрактуры и прочее. А где язык? Язык пропадает, иконизируется. Вместо языка "говорит" пространство симптома. Если человек не может ходить, он этим как бы говорит: "Посмотрите, как я беспомощен, я даже не могу ходить". В общем, истерия понимается в духе Т. Заца как языковая игра между субъектом истерии и ее объектом.

14. А если не истерия, а истерическая психопатия? Тогда
пространство болезни - это некая сцена в зрительном зале, а язык - это
роль, которую играет истерик. В любом случае при истерии язык
находится там же, где пространство, и оба они находятся "здесь" по
отношению к субъекту.

Вообще можно выявить такую закономерность: при психопатии язык акцентуируется, разворачивается, а при остром психическом расстройстве - неврозе или психозе язык редуцируется. Во всяком случае, это справедливо для неврозов отношения. Симтоматическая речь, о которой говорит Лакан, с преобладанием плана выражения над планом содержания - это прежде всего психопатическая речь. Вообще психопаты любят поговорить в отличие от невротиков.

Так, речь "острого истерика" редуцируется в рыдание, крик, бурную нечленораздельную сцену, наконец в мутизм, отсутствие речи. Истерик-психопат говорит много и охотно. Он любит, чтобы слушали его речь, в отличие от истерика-невротика, которому необходимо, чтобы был зритель его поведения, которое может включать речь, но может обходиться и без нее.

IV. ЯЗЫК ПСИХОПАТИЙ

17. Можно нарисовать речевой портрет каждого психопата. В языке
существуют определенные универсалии, которые разграничивают
симтоматическую психопатическую речь.

18. Например, первое, что характеризует высказывание с точки
зрения произносимых в нем слов, это наличие или отсутствие (шире -
соотношение) конкретной и абстрактной лексики. Например, если кто-то
хочет сообщить о том, что идет дождь, он может просто сказать: "Кажется,
идет дождь", но может сказать: "Без всякого сомнения, можно утверждать,
что в данную минуту наблюдается интенсивное выпадение осадков". Ясно,
что первая фраза принадлежит скорее циклоиду, а вторая скорее шизоиду.
Здесь даже не имеет особого смысла объяснять тяготение шизоидов к
абстрактной лексике, а циклоидов - к конкретной. Это хрестоматийный
факт. Однако, если встроить этот факт в систему других фактов, они будут
выглядеть не столь тривиально.

139


19. Почему наличие абстрактной лексики соответствует
аутистической личности, а наличие конкретной- синтонной личности? Об
этом говорит систематичность мышления аутиста, его левополушарность
(то, что левое полушарие ведает абстрактными понятиями доказано
экспериментально - см. например
[Деглин-Балонов-Долинина 1984]).
Образность мышления синтонного человека и его правополушанрность,
ведающая целостными гештальтами, обусловлена обыденно теплой
установкой циклоида по отношению к миру и собеседнику. (Приведем
следующий диалог из "Винни Пуха" Милна (приводим текст в нашем
переводе по книге
[Винни Пух и философия обыденного языка 1994]:

Сыч выглянул наружу.

Здорово, Пух, - говорит, - как делишки?

Ужасны и печальны, потому что мой друг И-Ё потерял свой хвост. И он совершенно Убит этим. Итак, будь добр, расскажи, как его найти.

Хорошо, - говорит Сыч. - С Юридической точки зрения Процедурный вопрос должен быть освещен следующим образом.

Чего-чего?- говорит Пух. -Ты, Сыч, пойми, <...> эти длинные слова меня сбивают.

Следует предпринять следующие шаги. Во-первых, дать объявление о Вознаграждении. Затем

20. Из этого диалога видно важное различие коммуникативных
установок циклоида и шизоида. Циклоид полностью вовлечен в
обыденную прагматическую коммуникацию, он искренне хочет помочь
своему другу найти хвост, но обращается он за советом к мудрому
человеку. И мудрый человек, вместо того чтобы помогать, произносит
длинные слова. Это происходит оттого, что для шизоида практическая
коммуникация - довольно слабое место, и свою некомпетентность в
конкретной прагматике он прячет под длинными абстрактными
резонерскими рассуждениями.

21. Важной особенностью речи человека является использование или
неиспользование им в речи неологизмов. В сфере абстрактной науки
неологизмы придумывают шизоиды, но это творчество далеко от
обыденной коммуникации. В обыденной коммуникации неологизмами
пользуются шизофреники, причем эти неологизмы порой причудливы или,
на первый взгляд, лишены смысла. Они зачеркивают коммуникацию и
зачастую переходят в сплошной поток непонятных слов - вербальный
бред. Но есть один тип характера, который склонен придумывать изящные
и выразительные, коммуникативно доступные неологизмы, - это истерики.

140


Таких неологизмов много в  стихах ("поэзах" - уже неологизм) Игоря Северярина.

Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!

Ветропросвист экспрессов! Крылолет буеров!

("Ананасы в шампанском...")

Она вошла в моторный лимузин,

Эскизя страсть в корректном кавалере,

И в хрупоте танцующих резин

Восстановила голос Кавальери.

Хотя она и бросила: "Mais поп" -Чьи руки властно мехово обули.

("В лимузине") Элегантная коляска в электрическом биенье, Эластично шелестела по шоссейному песку; В ней две девственные дамы, в быстротемпном упоенье, в ало-встречном устремленье - это пчелки к лепестку.

("Июльский полдень")

Какой коммуникативный смысл вложен в эти изысканные, но по-истеричному несколько помпезные неологизмы? Истерик хочет всегда нового и красивого, но - не переходя трансгрессивной черты. Этим особенностям отвечают слова типа "мехово", "грозово", "быстротемпный" и т.п. Они удивляют, но и несколько смешат своей вычурностью. Совсем другое впечатление производят шизофренические неологизмы Хлебникова, которые как бы приоткрывают отверстия во внутренний психотический мир поэта. То же самое можно сказать о Введенском - чего стоит хотя бы такой зловещий неологизм, как "потец" - это "пот выступающий на лбу умершего отца".

Зададимся теперь вопросом: а какие характеры не производят неологизмов? Прежде всего, конечно, ананкасты и психастеники, речь которых точна (у ананкаста) и жухла и боязлива (у психастеника). Вряд ли придумывают неологизмы эпилептоиды и циклоиды - они им не нужны в их достаточно простой реалистической картине мира.

141


24. Следующая типологическая характеристика высказывания -
соотношение актива и пассива. Можно сказать: "Я хочу пойти к кино" или
"Мне хочется пойти в кино", "Мне надо пойти на работу" или "Я должен
пойти на работу". Соотношение активности и пассивности в грамматике
естественным образом соотносится с активностью
vs пассивностью
субъекта высказывания, говорящего. Это прежде всего соотношение в
широком смысле истерически-синтонного и обсессивно-компульсивно-
шизоидного, то есть в конечном счете соотношение аксиологии и
деонтики.

Анананкастический субъект крайне пассивен. Он будет склонен выражать свои высказывания через пассивные конструкции. "Мне хочется пойти в кино", "Мне надо пойти на работу". Тем самым он частично переносит ответственность за свое желание и долженствование на некую мистическую силу, во власти которой он находится. Истерический субъект со своей ярко выраженной эгоцентрической позицией будет пользоваться активными конструкциями, как правило, в сочетании с глаголами, выражающими желание, а не долженствование. Скорее "Я хочу" и "Я не хочу", чем "Мне надо" и "Я должен". Сущность истерической позиции применительно к коммуникации - в навязывании собеседнику своего желания, своей эмоции. Сущность обсессивно-компульсивной позиции - в стремлении поделиться своим долженствованием. Другой, как сказал бы Лакан, для истерика существует в режиме желания, принуждения к желанию, для ананкаста Другой - это скорее воплощенное Супер-Эго, перед которым он держит отчет. (Повторяем, что этот "собеседник" может носить для анакаста надреальный, мистический характер.) Пассивный залог выражает не только пасссивность субъекта, но и стремление отдать себя в руки этого мистического начала, постараться умилостивить его. В этом же, как показал Б.М. Гаспаров, суть безличной конструкции типа "Стемнело. Его крутило во все стороны. Ему были даны все полномочия". Самое "безличность" отсылает к чему-то непонятно надреальному, мистическому, тому, что заставляет темнеть, крутить в разные стороны, отдавать приказы [Гаспаров 1971]. Поэтому ананкасты так часто говорят в пассивном залоге, совершая даже некоторое насилие над языком. "Мне было сказано идти обедать". "Мне была отдана книга из библиотеки". "Вчера я весь день был ругаем". "Меня никогда не слушается, всеми поступается как они считают нужным" (Из наблюдений над речью знакомого.)

25. Соотношение активности и долженствования в первом лице,
пожалуй, характерно также для шизоида, сочетающего решительность и
категорический императив. "Я должен работать, писать, исследовать".
Психастеник в этом отношении будет тяготеть к пассивным конструкциям
типа "Мне кажется", "Мне бы хотелось", "Было бы интересно". В этом
родство психастеника и анакаста, до конца еще не проясненное.
Эпилептоид пользуется активными конструкциями, но направляет свою
волю  прежде  всего  ко  второму лицу.  Скорее не  "Я должен",  а "Ты

142


должен". Скорее не "Я хочу", но "Я приказываю". Циклоид в использовании активных эгоцентрических конструкций близок к истерику. Различие между гипоманиакальным и депрессивным можно условно наметить в том, что первый будет говорить "Я хочу" а второй - "Я не хочу".

26. Характерно, что истерически в широком смысле
ориентированный Фриц Перлз, ратовал за перевод всех высказываний в
"первое лицо единственного числа" (название главы его классической
книги "Любовь, голод и агрессия"):

"Каждый раз, когда вы действительно применяете настоящий язык Эго, вы выражаете себя, способствуя развитию собственной личности. Итак, первым делом вы должны понять, уклоняетесь ли вы, а если да, то в каких случаях, от употребления слова "я". Затем начните переводить свою речь с языка "безличных оборотов" на язык "Я", сначала про себя и в конце концов вслух. Вы легко можете осознать различия, существующие между этими видами речи, когда услышите от кого-нибудь: "Чашка выскользнула у меня из руки" вместо "Я уронил чашку"; "Рука сорвалась" вместо "Я дал ему пощечину"; или же "У меня плохая память" вместо "Я забыл" или даже еще более правдивого "Я не хотел запоминать этого, не желал утруждать себя". Привычно ли для вас во всем винить судьбу, обстоятельства или болезнь и т.п. за свои жизненные промахи? Может быть, вы укрываетесь за безличным местоимением подобно тому человеку, которого высмеял однажды Фрейд, заметив: "Небезопасность и темнота стянули у меня часы"?" [Перлз 2000: 286].

27. Следующая типологическая характеристика речи обозначается
обычно как противопоставление именного и глагольного стилей. Именной
стиль - это стиль истерика-импрессиониста, фиксирующего впечатления.
Глагольный стиль это стиль шизоида-исследователя. Сравним в этом плане
истерического Фета, который ввел именной стиль в русскую поэзию, и
шизотимного Пастернака, широко пользовавшегося глагольным стилем.

У Фета:

Шепот, робкое дыханье

Трели соловья, Серебро и колыханье

Сонного ручья... Чудная картина, Как ты мне родна:

143


Белая равнина,

Полная луна...

Это утро, радость эта,

Эта мощь и дня, и света,

Этот синий свод,

Этот крик и вереницы,

Эти стаи, эти птицы.

Этот говор вод...

У Пастернака:

Приходил по ночам

В синеве ледника от Тамары,

Парой крыл намечал,

Где гудеть, где кончаться кошмару.

Не рыдал, не сплетал

Оголенных исхелестанных в шрамах...

На тротуарах истолку

С стеклом и солнцем пополам.

Зимой открою потолку

И дам читать сырым углам.

28. Почему соотношение глагольного и именного стилей соответствует противопоставлению истерии и шизоидии? Глагол - verbum finitum - организующая часть предложения, его костяк и основа. Без имени предложение может существовать, без глагола или хотя бы без связки, пусть даже лишь подразумевающейся, - никогда. Четкость синтаксиса соответствует четкости мысли шизоида и ананкаста. Размытость номинации соответствует размытости истерической эмоциональности. Вот что пишет об этом и о сходных вещах автор классической книги "Невротические стили" Дэвид Шапиро:

"Я считаю, что истерическое познание глобально рассеянно, ему недостает концентрации, особенно концентрации на деталях, короче    говоря,    оно    импрессионистическое...    Компульсивный

144


человек активно и долго ищет детали, а истерик очень восприимчив и немедленно реагирует на текущие впечатления.

Это очевидно и в тесте Роршаха.

Там, где компульсивный человек тщательно выделяет анатомические черты, истерик бросает быстрый взгляд и восклицает: "Оно в крови!" Там, где (например, в комплексной и яркой десятой карточке) компульсивный человек перечислит родственные черты между различными растениями или морскими животными, истерик скажет: "Прекрасный банкет!" - или: "Это Париж!., как на французских картинках". Даже посмотрев на карточку в с очевидным изображением (например, на "летучую мышь" на первой карточке), компульсивный человек скажет: "...это чем-то похоже на раскрытые крылья, а вот это напоминает ноги и голову... конечно, вот это похоже на усы, хотя они неправильные, но в целом эта картинка больше всего напоминает летучую мышь", - а истерик просто глянет на карточку и скажет "О! Большая летучая мышь! Уберите ее!" [Шапиро 2000: 96-97]

29. Следующие особенности языковых проявлений при психопатиях
затрагивают синтаксис высказывания. Прежде всего выделяются
следующие особенности: законченность или незаконеннность
предложений, простой или сложный синтаксис, то есть преобладание
простых предложений или сложных, проективность или непроективность
синтаксических схем.

30. Законченность высказывания характерна для "характеров
порядка", то есть шизоидов, ананкастов, эпилептоидов. Незаконченность,
эллиптичность высказывания может быть характерна для экспансивного
циклоида, для еле говорящего депрессивного психопата, для
сомневающегося психастеника или для взрывчатого истерика. Мы не будет
приводить примеры - они очевидны.

31. Простота синтаксиса роднит лаконичных эпилептоидов, которые
любят прежде всего простые команды, истериков, которым сложно строить
длинные фразы с причастными оборотами и подчинительными
конструкциями, и депрессивных, которые вообще говорят мало. Сложность
синтаксических конструкций характерна для схематизирующих шизоидов,
рефлексирующих психастеников и витийствующих экспансивных
сангвиников. Ср. характерную импровизацию Сирано де Бержерака о
носах:

Тон эмфатический: "О чудеса природы!

О нос! Чтоб простудить тебя всего,

Не хватит ветра одного <...>"

145


Лирический: "Ваш нос труба, а вы тритон,

Чтобы участвовать в триумфе Афродиты!"

А вот наивный тон:

"Прекрасный монумент! Когда для обозренья

Открыт бывает он?"

Тон недоверчивый: "Оставьте ухищренья!

К чему шутить со мной?

Отлично знаю я, что нос ваш накладной".

А вот вам тон умильный:

"Какою вывеской чудесною и стильной

Для парфюмера мог ваш нос служить!"

Почтительный: "Давно ль, позвольте вас спросить,

Вы этой башнею владеете фамильной?"

32. Под проективностью синтаксиса понимается правильный стандартный порядок слов. Например, в предложении "У меня есть для вас прекрасное сочное яблоко" синтаксис проективный. В предложении "У меня яблоко сочное есть прекрасное для вас" синтаксис непроективный. Непроективность не характерна, как и эллиптичность, для упорядоченных психопатических типов, и характерна для неупорядоченных - прежде всего для истериков и депрессивных и психастеников. Пример депрессивной фразы: "Я... позвольте вас спросить, хотел бы красный... этот, если можно, в руке апельсин подержать". Пример истерического непроективного синтаксиса: "Этот красный такой апельсин, дайте скорее подержать вкусный". Пример психастенической непроективности: "Если позволите, этот красный, если это, конечно, возможно, я имею апельсин в виду, подержать вкусный, если это возможно".

V. ЯЗЫК И ПРОСТРАНСТВО НЕВРОЗОВ

33. Вернемся к пространству невроза и психопатии. При обсессии симптом может находиться как "здесь", так и "там". При фобии - только "там". Если симптом фобии возникает "здесь", то это приводит к невротическому взрыву. Например, когда агорафобик попадает на открытое пространство и, наоборот, клаустрофобик - в закрытое. И языку здесь особенно делать нечего. Здесь может иметь место только животный крик и бегство из этого пространства.

146


34. Отношение обсессии к пространству и языку намного сложнее.
Симптоматический объект может находиться и "здесь", и "там". В
зависимости от того, какой это объект, благоприятный или
неблагоприятный, отношение к нему может вызвать либо фобическую
реакцию, либо наоборот реакцию удовлетворения. Если пробежала черная
кошка, ананкаст может повернуть назад, если баба с полными ведрами, то
пойдет вперед. В этом отношении поведение обсессивного человека будет
напоминать поведение играющего в игру "лестницы и змеи" (и любую
подобную ей). Если лестницы - то значительный шаг вперед, если змеи, то
назад. Самое неприятное, когда ни лестниц, ни змей, когда надо решать
самостоятельно - идти или поворачивать назад. Ананкаст все время
находится в ситуации витязя на распутье. Направо пойдешь - полцарства
найдешь, налево пойдешь - коня потеряешь. Ситуация обсессивного
использования языка - это ситуация считывания хороших и дурных знаков.

Яркий пример такого считывания дает Бинсвангер в "Случае Лолы" [Бинсвангер 1999]. Причем по мере нарастания интенсивности обсессии считывание происходит все в большей и большей мере в дурную сторону. Лола использовала буквенный "оракул", то есть читала произвольные слова в нужном ее неврозу (сначала неврозу, потом психозу) направлении. Направление все более или более становилось однозначным - не ходить, не писать, не поворачиваться и т.п. Постепенно это приводило к полному отказу от действия, и обсессия переросла в паранойю, навязчивое состояние - в сверхценное.

35. Каким образом язык и пространство при паранойе отличается от
тех же параметров при обсессии? Если при обсессии есть выбор между
благоприятным и неблагоприятным, то при паранойе этого выбора
практически уже нет - все знаки считываются как крайне
неблагоприятные.

36. Итак, у истерика симптом на теле, у фобика- далеко, у
ананкаста- то там, то здесь, а у параноика- в центре находится "Я", а
симптом - это все пространство вокруг "Я". Все пространство вокруг
параноика носит симптомообразующий характер. Так, например, при бреде
ревности практически все вокруг свидетельствует об изменах жены (см.,
например,
[Терентьев 1991]). Можно сказать, что в этом случае параноик
имеет дело с различными смыслами одного и того же денота-та "измена".
Не только такие очевидные вещи, как возвраще-ние жены поздно вечером
или платок в кармане, но и практически все в ее облике и в облике всего
мира свидетельствует об измене.

37. Допустим, я сижу за компьютером и печатаю текст. Я - параноик.
Я печатаю текст про что-то, неизвестно про что. Но для бредового
сознания нет ничего удобнее средства передачи информации, средства
проникновения одного пространства в другое и одного языкового кода в
другой (то, что Александр Сосланд назвал пенетративностью, то есть

147


проникаемостью бредового пространства [Сосланд 2001]). То, что напечатано на компьютере, что бы там ни было напечатано, свидетельствует об измене жены. Предположим, я, параноик, читаю первую фразу этого параграфа: "Допустим, я сижу за компьютером и печатаю текст", и я тут же добавляю: "А она в это время ..." - и так далее. Или "Александр Сосланд назвал это пенетративностью". "Как, и с Сосландом тоже?! Ну конечно, как я раньше не догадывался?" И так далее.

38. Как можно описать этот режим использования языка? Он сродни
тому, что Леви-Брюль называл партиципацией. Параноик - типичный
партипационист. Тот факт, что он что-то видит, является свидетельством
связи этого факта или предмета с его основной идеей. Это партипационное
мышление. В сущности, параноик должен быть счастлив - пространства
вокруг много и доказательств измены хоть отбавляй. Параноику можно
позавидовать с точки зрения логики депрессивного.

39. Логика депрессивного. Пространства, наоборот, очень мало.
Практически в семиотическом смысле оно стремится к нулю. Потому что
оно обессмыленно. Вещи есть, но они не имеют никакого значения. Все
плохо. Все плохо, потому что ничего нет. Потому что нет самого главного,
от чего произошла депрессия. Нет мамы. Или объекта, заменяющего маму.
Мамы нет - он интроецировал ее в себя. Он - сосуд, в котором находится
мама. Неожиданно мы приходим к идее, что пространство депрессии
довольно сложно устроено, оно включает в себя внутреннее и внешнее.
Внутреннее скрыто во внешнем.

Бывает, что наоборот, он себя превращает в скрываемый объект, когда накрывается одеялом с головой. В этом случае он находится в маме, а не мама в нем. Он вновь плод в ее утробе. Нет никаких знаков, никаких смыслов, пространство - предельно тесное и беззнаковое. Иногда он зовет: "Мама!" Это минимальный артикулированный языковой жест депрессивного человека. Он никогда не зовет папу. Это у шизофреников, как считал Лакан, дела - с папой [Лакан 1997], у депрессивных - с мамой.

Что происходит с пространством при шизофрении? Возьмем, например, шизофренический бред преследовани. Здесь усиливается то же самое, что имеет место при паранойе. Все пространство вокруг враждебное и однознаковое, то есть свидетельствует об одном - о том, что повсюду враги. Та же левибрюлевская партиципация. Но есть важное отличие. При паранойе, если преследование, то преследование, если отношение, то отношение. Бред систематизирован и имманентно понятен, и, соотвественно, знаки и означающие пространства хоть и нелепые, но мотивированные логикой паранойяльного бреда.

При шизофрении сейчас может быть преследование, через две минуты величие, через полчаса - какой-нибудь другой бред с богатыми галлюцинациями.       Что      такое      экстраективное      шизофреническое

148


пространство? Что такое шизофренический язык? С семиотической точки зрения они вырождены, их как бы нет. Но тем не менее шизофреники галлюцинирует. Так же можно сколько угодно говорить о семиотической неопределенности сновидений, но при этом каждый день видеть яркие сны.

43. Экстраективное пространство задает, как мне кажется, два противоположных семантических полюса - сексуальный и танатологический. То есть либо враги, которые преследуют, либо сам субъект преследует и крушит, либо совершаются подвиги великого, разновидность либидо или, как пишет А.И. Сосланд, "купидо" [Сосланд 1999]. (Я уверен, что власть и все, что с ней связано, это разновидность сексуального (Адлер - разновидность Фрейда).Так, у Шребера - либо отношения с преследующими Богом или доктором Флешигом, либо решение этого вопроса в духе Анны Фрейд (я имею в виду идентификацию с агрессором). Чтобы Бог перестал преследовать, надо превратиться в женщину и стать его любовницей - и заодно спасти все человечество [Freud 1981a].

VI. ШИЗОТИПИЧЕСКИЙ ЯЗЫК И

ШИЗОТИПИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО

44. Я предлагю пройтись по всем патологическим языкам и
пространствам еще раз на основе всего сказанного. При истерии как
неврозе симптоматическим пространством являются различные участки
тела, и языковая деятельность исходит от них, взывая о помощи. При
истерической психопатии пространство - это пространство сцены и
зрительного зала - языковая деятельность исходит со сцены и направлена в
зрительный зал. В своей языковой деятельности, в истерической
коммуникции субъект навязывает объекту свое желание (которому не
сужденио сбыться, добавил бы Лакан).

45. При обсессивном неврозе пространство делится на два - хорошое
и плохое, и языковая деятельность сводится к угадыванию того, по какому
пространству из обозначенных на семантическом распутье можно идти и
стоит ли идти вообще. При обсессивной психопатии пространство - это
пространство ритуала. Оно достаточно большое и разнообразное - это
либо церковь для моливы, либо чистое поле для заговора. Языковая
деятельность при обсессивной психопатии - это ряд повторяющихся
ритуальных формул, направленных на то, чтобы умилостивить высшую
мистическую силу. Таким оразом, обсессивная коммуникация - это
сообщение, причем не навязывание, как при истерии, но достаточно робкое
сообщение объекту, который всегда здесь понимается как мистический
объект, факта исправного отправления ритуальных функций.

46. При депрессии пространство и язык редуцируются до
внутриутробного существования. То есть языка может просто не быть -

149


вместо него некоторые оральноподобные покрикивания, означающие жалобу на отсутствующую еду и любовь или отсутствующую мать как объект, удовлетворяющий потребность в еде и примитивном оральном наслаждении. При депрессивном расстройстве субъект коммуницирует с самим собой и со своим утраченным и интроецированным объектом. Даже при самоубийстве он посылает сообщение утраченному объекту, смысл которого в том, до чего его довели, "вот что вы со мной сделали". Необходимо заметить в этой связи, что меланхолик почти всегда немножко истерик. Он всегда просит обратить на него внимание, если возможно, но в отличие от истерика не требует, не навязывает, а именно просит, однако иконическая природа коммуникации, в смысле Т. Заца [Zsasz 1971], здесь та же, что и при истерии - меланхолик всем своим видом показывает, что он нуждается в жалости и поддержке.

47. При шизоидной психопатии пространство - это пространство
мысли и текста. Вернее, можно сказать так, что при шизоидии все
пространство делится на две половины - горнюю и дольнюю. Горнее,
высшее пространство - это то, где обитают мысль и Бог, дольнее - это
призрак мира неважных (в смысле несущественных) и призрачных
симулякров. Ср. у Тютчева:

Как дымный столп светлеет в вышине! -

Как тень внизу скользит, неуловима!..

"Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -

Не светлый дым, блестящий при луне,

А эта тень, бегущая от дыма..."

Текст для шизодида расположен в нижнем пространстве, потому что других способов фиксировать мысль не существует, но устремлен в горнее пространство. Точно так же, живя в энтропийном времени мира, он устремлен в информативное время текста (см. главу "Шизотипическое время"). Шизоидная коммуникация - это сообщение из мира дольнего миру горнему, она предназначена не для людей, а для Бога (в крайнем случае, для будущих благодарных потомков).

48. При эпилептоидной психопатии пространство - это расчищенное
для отправления властных функций пространство. Это плац, где
маршируют солдаты, поле, на котором можно развернуть битву, империя,
которой можно управлять. Эпилептоидное пространство транспарентно, во
всяком случае, авторитарный субъект стремится к тому, что бы сделать его
прозрачным для отправления властных полномочий. Языковая
деятельность эпилептоида стремится к охвату всего транспарентного
пространства властным авторитарным словом: "Народ, не толпись,
расходись"     ("Унтер     Пришибеев").     Эпилептоидная     коммуникация

150


навязывает объекту не желание, как истерическая коммуникация, но директиву подчинения. Главный языковой элемент речи эпилептоида -императив.

Психастеническое пространство миниатюрно, оно во многом было бы похоже на депрессивное пространство с тем лишь различием, что депрессивный субъект может не рефлексировать, а иногда просто не может рефлексировать, психастеник же рефлексирует по определению. Психастеническое пространство - это пространство рефлексии. Не утроба, но скорее комната Раскольникова, тесная, но достаточная для того, чтобы можно было рефлексировать. В большом разомкнутом пространстве психастеническая мысль теряется, поэтому она любит укромнее уголки. Яыковая деятельность психастеника - это деятельность по пережевыванию прошедшей реальности. Его объект находится в прошлом. Говоря с кем-то, психастеники, как правило, думают о другом. Суть психастенической коммуникции - это напоминание о том, что все не так благополучно, как может показаться на первый взгляд.

Паранойяльное пространство безгранично, но однозначно, оно объемлет всю предметную область, доступную чувственному взору и интеллектуальному восприятию, - надаром параноики так любят путешествовать. Но оно наводит субъекта только на одну мысль и одно высказывание: "Вот еще одно подтверждение того, что она мне изменяет... что все на меня обращают внимание., что кругом одни враги". Таким образом, коммуникация параноика направлена на себя и свой объект как подверждение своей сверхценной идеи, какова бы она ни была. Это, конечно, псевдокоммуникация, так как объект, так же как и все остальные предметы мира, становится просто еще одним подтверждением основной, единственной мысли. Если параноик-ревнивец разговаривает с женой, то сам вид ее свидетельствует об измене лучше всяких слов, да и разговор идет об измене, и сам факт разговора - это измена ("Ты говоришь со мной, а мысленно обращаешься к нему!").

51. При шизофрении пространство меняет свои габариты от
микроскопических до космических. Пространство при шизофрении
экстраективно, то есть не соответствует существующему в нашей
"согласованной реальности " (термин Н.И. Гурджиева - Ч. Тарта
[Тарт
1998]).
Язык шизофреника - это базовый язык (в смысле Шребера [Лакан
1997])
- то есть язык несемиотический, на нем можно разговаривать с
галлюцинаторными объектами, с Богом и т.д. Соответственно, суть
шизофренической коммуникации - это отсутствие коммуникации в
нешизофреническом смысле.

52. В чем суть шизотипической коммуникации? В чем особенность
шизотипического пространства? На эти вопросы трудно ответить, не
вспомнив о загадочном, причудливом и синтетическом характере
шизотипического расстройства. Свою речь шизотипический субъект может

151


начать тепло и спокойно, как циклоид, продолжить ярко и образно, как истерик, и закончить точно и робко, как анакаст. (Когда Онегин в конце романа говорит:

Я утром должен быть уверен,

Что с вами днем увижусь я, -

то это одновременно и истерическое, и обсессивно-компульсивное высказывание. Истерическое оно потому, что Онегин навязывает свое желание в энергичной, эмоциональной и образной форме. Но истериком его сделала любовь. По натуре своей он ананкаст (педант, как говорится о нем в первой главе - "Ученый малый, но педант"). Поэтому свое истерическое высказывание он аранжирует обсессивно-компульсивно. Он должен быть уверен каждое утро, что увидится с Татьяной. Уверенность и повторяемость - постоянные спутники ананкаста; если их нет, то начинается тревога. В каком-то смысле видеть Татьяну становится обсессивно-компульсивным долгом Онегина, который он стремится выполнить со всей ананкастической добросовестностью, о чем он ей и сообщает.)

Продолжая, можно сказать, что шизотипист может начать свою речь, как шизоид, длинными абстрактными фразами, а закончить ее эпилептоидной директивой. В качестве примера вспомним предвыборную кампанию Путина, когда он весьма интеллигентно, умно и корректно выражал свои мысли, но, когда речь зашла о чеченской войне, он призвал "мочить чеченцев в сортире" (здесь еще и анально-садистическая, то есть обсессивно-компульсивная аранжировка).

Соответственно, шизотипическая личность может выступать и на истерической сцене, и в обсессивно-компульсивном ритуальном "капище", и в психастеническом закоулке, и на эпилептоидной площади, окруженная народом, и в обширном паранойяльном пространстве, и даже в экстраективном шизофреническом псевдопространстве.

55. Повторю, мы не поймем загадочного языка и причудливых
поведенческих установок шизотипической личности, если и не будем
помнить о ее синкретической природе. Именно синкретической, а не
синтетической, поскольку суть шизотипического расстройства в том, что
шизофренический схизис звучит здесь приглушенно, но вполне отчетливо.
Именно он дает возможность проявляться внутри одной личности такой
богатой палитре языковых, пространственных, временных и логических
установок. Если шизофреника сранивают с оркестром без дирижера, то
шизотиписта можно сравнить с оркестром, исполняющим сложнейшую
симфонию Шенберга или Штокгаузена, которая не сведущему в музыке
человеку может показаться как раз оркестром без дирижера.

152


56. Главное отличие шизотипической личности от шизофренической
в том, что в первой внутренний шизоид внимательно следит за внутренним
сангвиником, внутренний анакаст - за внутренним истериком,
психастеник - за эпилептоидом и заодно за параноиком, и все вместе они
следят за тем, как бы не сойти с ума, то есть не превратиться в настоящего
шизофреника-психотика, не трансгрессировать в то пространство, где уже
никто ни за кем не следит.

57. Но мы пока предложили слишком механистическое
представление о языке и пространстве шизотипической личности. Шизоид
+ циклоид + ананкаст + и т.д. - все это так, но этим мы не показываем
сути. Зададимся вопросом так: что происходит, когда имеется масса
разнородных элементов? Как их интегрировать? Чтобы их интегрировать,
нужно выйти на другой порядок. Как объединить "ножницы",
"социализм", "однако", "невзирая ни на что", "убивать", "белизна лица",
"на", "из-за", "вследствие"? Эти элементы можно объединить, лишь выйдя
на метауровень, сказав, что это все слова.

Я думаю, что особенность языковой деятельности шизотипической личности - это направленность на языковую деятельность. В этом ее родство с шизофренией, родство, обусловленное автологичностью шизофренической речи. Но в отличие от шизофреника шизотипист говорит не на "базовом" бредовом языке, а в каком-то смысле на нормальном, но суть этого разговора - разговор на языке - о языке. В этом смысле каждый шизотипист - потенциальный Витгенштейн и Лакан. Конечно, если человек, страдающий шизотипическим расстройством, интеллектуально и эмоционально не развит, мы с трудом заметим у него эту особенность, но все же обращенность к речи ради речи есть у любого "шизо-" - будь то даже примитивная стереотипия или персеверация безнадежно деградировавшего парафреника.

То же самое мы можем сказать, ту же гипотезу высказать относительно шизотипического пространства. Если оно так разнородно, то единственный выход - обыгрывать эту разнородность, говорить о пространстве. В этом смысле каждый шизотипист - потенциальный Магритт и Дали, картины которых посвящены обсуждению свойств и природы пространства, как и любой фильм в фильме и текст в тексте посвящены осуждению природы и свойств соответствующего типа искусства.

В шизотипической культуре XX века так и происходит -полиморфность текста порождает метатекстовость - цитаты и реминисценции, неомифологизм, множественнсть смыслов, временную и пространственную изощренность, поливерификационизм, глубинную и принципиальную несводимость к чему-то единому. Будь то время, пространство, язык, логика и вся структура дискурса в целом.

153


60. Попробуем все же ответить на вопрос о том, что же первично -
сама болезнь, которая деформирует язык, или язык, который своими
первичными деформациями порождает болезнь. Рассмотрим самый
простой случай - фобию маленького Ганса. Маленький Ганс боялся
больших лошадей, которых он отождествлял с отцом из страха кастрации.
Для того чтобы отождествить лошадь с отцом, нужно, чтобы был механизм
такого отождествления. Этот механизм существует только в языке. За
пределами языка невозможно (даже если предположить, что в некоей
безъязыквой реальности есть лошадь и отец) отождествить их. Для этого
надо осуществить чисто языковые операции. "Лошадь похожа на отца.
Лошадь - это отец. Я боюсь лошади, потому что это отец".

61. Все же непонятно, что здесь первично. Получается, что,
существуя в языке, фобия зарождается как бы параллельно языку.
Вспомним, как было дело с маленьким Гансом. Он хотел спать с матерью и
теребил свой
Wiwimacher. Отец пригрозил ему, что если он так будет
делать - лезть к матери в постель и теребить пенис, - ему его отрежут.
Примерно так было дело, если не вдаваться в детали. Желание матери -
носит ли оно языковой характер? А ведь оно в основе всего. Ведь это было
бессознательное желание. Он не говорил себе: "Я хочу спать с мамочкой".

Но если бы бессознательное не было структурировано как язык, если бы оно не "говорило", то как бы оно могло подсказать это желание спать с матерью? Я не знаю ответа на этот вопрос и склонен считать, что желание тоже обусловлено языком. Ведь и в желании есть означаемое и означающее, субъект и объект. Вся Эдипова структура заложена в языке. Отец, мать и сын - это прежде всего слова. Отношения между ними -любит, ненавидит, желает смерти - это тоже слова. Я склонен допустить, что не остается ничего делать, как предположить, что язык сам вырабатывает психопатологию. К тому же Эдипов комплекс - это не совсем психопатология, это некий универсальный психологический механизм в жизни человека, из которого он может выйти здоровым, а может заболеть. Какую роль здесь играет язык?

Он мог бы подружиться с соседской девочкой и избыть этим Эдипов комплекс. Но, видимо, дело в том, что язык сам патологичен, он сам патологизирует ситуацию (вспомним работы Кроу). То, что свойство все отождествлять является неотъемлемым и главным свойством языка, позволяет человеку отождествлять все на свете, что он хочет. Можно сказать, что это избыточное, симтомообразующее свойство языка. Для жизни в ее примитивном понимании, в общем, не нужно, чтобы все было возможно отождествлять. Отец - это отец. Мать - это мать. А лошадь - это лошадь. Но мы можем сказать: "Лошадь похожа на отца - она большая, у нее (у коня) большой пенис, но она также падает, и у нее большой живот, поэтому она похожа на мать, которая рожает сестренку. Лошадь - это отец, и лошадь - это мать. Это уже схизис, и он опять-таки дозволяется языком.

154


У всех животных есть инстинкт размножения, продолжения рода. Но у них нет Эдипова комплекса, потому что они не умеют отождествлять. Поэтому они спокойно совокупляются со своими родителями. Эдипов комплекс придуман людьми, он задан языком. Тут ничего не поделаешь.

С пространственной точки зрения Эдипов комплекс складывается из трех компонентов: желание - это желание приближения (переход из "там" в "здесь"), ненависть - это отдаление (переход из "здесь" в "там", и смерть и кастрация - это удаление и отделение (переход из "здесь" в "нигде"). Фобия - это всегда боязнь приближения. Маленький Ганс боится приближаться к лошади-отцу, которого он бессознательно хочет устранить как соперника.

Таким образом, язык всегда связан с пространством. При истерии происходит вытесение, то есть перемещение из пространства сознания в пространство бессознательного. Затем симптом выходит наружу в виде чего-то инкорпорированного, в виде истерической стигмы. Но все эти пространства, кроме последнего, сугубо языковые. Допустим, кто-то получил пощечину и вытеснил этот факт в бессознательное, то есть попросту о нем забыл. Но в бессознательном, в языковом пространстве бессознательного, эта пощечина сохранилась. Пощечина - это факт языка. Допустим, если вас просто хлестнула ветка по щеке, от этого не произошло бы истерии. Пощечина - символ оскорбления. Языковой конвенциональный факт.

66. Дальше происходит интересная вещь. Из чисто языкового
пространства симптом вылезает наружу в физическое пространство, на
тело субъекта; при этом при помощи языкового механизма
метонимического отождествления: пощечина - невралгия лицевого нерва -
знак теряет конвенциональность, иконизируется. Поэтому истерия внешне
воспринимается как соматическая болезнь, у человека болит щека. Нет, это
язык принял такую иконическую форму. Это не просто болит лицо, это
немое сообщение: посмотрите, что со мной сделали, как меня оскорбили
(ср.
[Szasz 1971]). Язык сыграл партию, поменяв чисто ментальное
пространство и чисто ментальное действие, обернув их в физическое
пространство и физический симптом.

68. Гораздо сложнее все происходит при обсессии. Допустим, человеку все время навязчиво необходимо мыть руки. Он этим смывает "грязь", предположим, неудачную связь с проституткой, которая его оскорбила или ему там что-то не удалось. Метафора "грязь" и "нечистые действия" - сугубо языковая метафора. (Обычно это "половая" грязь. Позволю себе привести устный пример Вячеслава Цапкина, который как-то спросил у своего пациента-мезофобика, откуда взялась грязь, которую он отмывает. Тот ответил, указывая на пол, - это половая грязь. Здесь сработала двойная метафора - пол в значении "sex" и грязь в значении "нечистая связь".)

155


69. Итак, обсессивно-компульсивный субъект моет руки, пытаясь
отмыть "половую грязь". Какую роль здесь играет язык и языковое
пространство?

Сложность обсессивно-компульсивного поведения в том, что симптом изолируется в бессмысленное навязчивое действие. Изоляция наряду с эмоциональной отгороженностью от остальных действий подразумевает многократное повторение. Является ли повторение фактом языка? Мы можем видеть повторение в природе, ряд деревьев, повторяются дни и ночи. Ритм господствует в природе. В языке как будто особенно никакого ритма нет, но это только кажется. Повторяются гласные и согласные, слова и части речи, высказывания и паузы между ними. Это еще не ритуальный, не навязчивый ритм, но кто сказал, что молитва примитивному богу, повторяемая многократно, родилась позже, чем фраза "Дай мне сковородку". Ритуал - очень древнее явление (для того чтобы согласиться с этим, не обязательно читать Элиаде и Топорова). Об этом писал еще Фрейд в "Тотеме и табу": первоначальный ритуал - аналогия современной навязчивости. Но люди не стали бы тратить время на ритуалы, если бы у них не было в этом необходмости. Значит, их что-то беспокоило, какие-то патологические процессы, которые они воспринимали космически - например, отсутствие дождя.

В церковной практике, когда совершается грех, его замаливают, то есть много раз навязчиво повторяют одну и ту же формулу. В обсессии происходит примерно то же самое. "Грех", "нравственная нечистота" -понятия языка. Это не подлежит сомнению. Если же мы обратимся к младенческим основам обсессии, к приучению к туалету, то испражение не просто знак, но это на первое время самый главный знак - символ первоподарка, а потом денег во взрослом состоянии. Вспомним, что все, что исходит из тела вон, это язык. То, что интроецируется в тело - не-язык. Как же быть в таком случае с депрессией?

Действительно, как депрессия связана с языком, если принять, что она зарождается на оральной стадии, когда малыш не умеет говорить? Но понимать-то он понимает! С точки зрения Мелани Кляйн, депрессивная позиция возникает тогда, когда формируется целостный образ первичного объекта. Если есть целостный образ - значит, есть и язык. Язык - это не обязательно когда говорят. Язык - это и когда молчат (В этом была ошибка Витгенштейна.) Депрессия - это отказ от языка, но от языка, а не от чего-нибудь еще. Это что-то да значит. Депрессивный человек - как раб, зарывший свой талант в землю. Действительно, он не пользуется языком, не дает его "в рост", но от того, что раб зарыл талант в землю, тот не перестал быть денежной единицей.

Если говорить об оральных истоках депрессии, то, конечно, язык присутствует при этом. Когда происходит депривация груди, то младенец уже понимает, что такое грудь - это источник еды и наслаждения. Пусть он

156


пока не знает слов "грудь", "кормление", "любовь". Но он несомненно знает слово "мама" и понимает ситуациаю "мама здесь" и "мамы нет". Ситуация, при которой мамы нет, угрожает насыщению пищей и первичному эротическому удовлетворению. Но при чем же здесь язык? У животных, когда происходит депривация материнского, вряд ли имеет место интроекция утраченного объекта - суть меланхолии, по Фрейду. У животных может быть тоска, но не может быть меланхолии. Различие в том, что тоска прекращается, когда возвращается мать, или избывается со временем. Меланхолия репродуцируется при помощи чисто языковых механизмов отождествления и переноса. Когда субъекта покидает возлюбленная, из бессознательного выплывает исходная речевая конструкция "мамы нет".

73. Что происходит при паранойе? Субъекту начинает казаться, что
все имеет отношение к нему. "Они все наблюдают за мной" - бред
отношения. "Они все преследуют меня" - бред преследования. "Они все
любят меня" - эротомания. "Они все изменяют мне с моей женой" - бред
ревности. Вот четыре основных вида паранойи. Но именно язык в
принципе позволяет всем объектам быть приписанным одному субъекту.
"X. наблюдает за мной". Здесь я хочу подчеркнуть, что любой объект,
поставленный вместо
X., будет составлять правильно построенную фразу
на естественном языке. "Все посетители метро наблюдают за мной". "Все
жители города наблюдают за мной". "Президент страны внимательно
наблюдает за мной". "Слон пристально наблюдает за мной". "Стол
равнодушно наблюдает за мной". "Портрет Гоголя исподтишка наблюдает
за мной".

74. Лакан определял симтоматическую речь как преобладание
означающих над означаемым. И вот язык в этом смысле сам по себе
симптоматичен. В нем гоораздо больше означающих, чем означаемых.
Язык избыточно богат словами и выражениями, которые можно самыми
разнообразными способами комбинировать друг с другом. Паранойя,
пользуясь этим, отличается от шизофрении тем, что использует правильно
построенные языковые конструкции. Хотя формально, с
прагмасемантической точки зрения, фразы "Стол наблюдает за мной" и
"Портрет Гоголя наблюдает за мной" являются "злоупотреблением"
языком, как сказали бы аналитические философы. Когда появлются такие
фразы, это признак экстраекциии, перехода от паранойи к параноидной
шизофрении, к бредово-галлюцинаторному мышлению.

75. Кажется, это вполне конструктивное определение шизофрении.
Это психическое заболевание, при котором всерьез используются
неправильные речевые конструкции. Ни при каких других душевных
заболеваниях этого не наблюдается. Шизофреник может нарушить не
только прагмасемантические, но и синтаксические законы построения
речевого высказывания. Он может сказать "Около пяти смотрит на меня".
"Я наблюдает за меня". "Весь мир - это переодетая женщина, которая

157


волками преследуешь меня и хочет совокупиться за мой счет мою тетушку". Шизофрения - это язык, уподобленный поломанной механической игрушке. Все это мы видим в психотической поэзии Хлебникова и ОБЭРИУтов.

Как-то бабушка махнула

и тотчас же паровоз

детям подал и сказал:

пейте кашу и сундук.

Утром дети шли назад

сели дети на забор

и сказали: вороной,

поработай, я не буду,

Маша тоже не такая

как хотите может быть

мы залижем и песочек

то что небо выразило...

Что же такое шизотипическое расстройство в точки зрения языка? Это нечто подобное тому, когда из обломков чего-либо пытаются построить что-то новое. Речь, конечно, идет о языковых обломках и построении шизотипического дискурса.

В основе любого схизиса лежит несоблюдение законов логики. Вместо закона тождества (или рефлексивности), А = А, здесь господствует закон тождественности всего всему. А может быть не равно А. Например, шизофреник может скзаать "Я - это не я, а другой человек". Шизофреническое А может быть кем угодно - яблоком, стулом, Достоевским, Иисусом Христом (на этом построен бред величия -экстраективная идентификация (см. [Руднев 2002], глава "Бред величия"). Вместо закона исключенного третьего: либо А либо не А, в котором определяющую роль играет дизъюнкция, здесь превалирует закон включения третьего, где определяющую роль играет конъюнкция. И А и не А. Допустим, шизофреник может сказать: "Я приду домой, и я никогда не вернусь домой". Или даже еще более радикально: "Я человек, и я камень". Или "Я человек, я - Бог, я край кровати, опущенный вниз уголками рта" (нечто вроде строки из шизофренического стихотворения).

158


78. Но это большой шизофренический схизис. Шизотипический
схизис иной. Шизотипист понимает, что Я - это Я, что он либо человек,
либо Бог. Схизис шизотипической личности и, соответственно, нарушение
законов бинарной логики носят более тонкий характер. "Этот объект
одновременно и частица, и волна". Здесь нарушен закон исключенного
третьего. Между тем, это один из фундаментальных законов квантовой
механики - принцип дополнительности Нильса Бора. Это шизотипический
по своей сути закон.

Шизотипист никогда не скажет: "Я - это не я". Но он вполне может сказать: "Иногда я кажусь себе не самим собой. Меня будто подменили". Здесь могут действовать механизмы диссоциации или деперсонализации. Поэтому шизотиписту так трудно сделать альтернативный выбор. Тебе это нравится или не нравится? "И нравится, и не нравится". Ты хочешь пойти в кино? "Я и хочу, и не хочу".

Как в старом анекдоте про раввина, который хотел рассудить спорящих. Когда один из них изложил свои доводы, раввин сказал: "Знаете, вы правы". Тогда другой спорящий тоже изложил свои доводы. И раввин сказал: "Знаете, вы тоже правы". Тогда жена раввина сказала: "Слушай, Исаак, так не может быть, чтобы и тот, и другой был прав". Тогда раввин посмотрел на жену и сказал: "А знаешь, Сарра, ты тоже права". Шизотипист пользуется просто другой логикой - трех- или четырехзначной.

79. Но самое главное, что шизотипический схизис носит не
настолько архитектурно выстроенный характер, как шизофренический. Он
может быть ступенчатым. Он проявляется в синкретизме составляющих
шизотипическую личность радикалов. Допустим, шизотипист хочет
описать свое чувство к близкому человеку. (Допустим, этот условный
шизотипист обладает всеми возможными радикалами). Циклоид в нем
скажет: "Я просто отношусь к нему с симпатией". Шизоид в нем скажет:
"Иногда я страстно люблю его, иногда я к нему холоден" (психастетиче-
ская пропорция, по Э. Кречмеру). Истерик в нем скажет: "Я обожаю его,
просто обожаю!". Ананакаст скажет: "Во мне этот человек по временам
вызывает симпатию". Психастеник скажет: "Мне кажется, что этот человек
мне дорог, и я жалею его и сочувствую ему". Эпилептоид скажет: "Я
люблю, когда он мне подчиняется". Параноик (ревнивец) скажет: "Я любил
его, но он постоянно изменял мне, поэтому я ненавижу его". И все это
будет в одной личности.

80. Но еще более важно то, что все эти чувства будут у шизотиписта
уживаться вместе благодаря тому, что это для него не просто чувства, а
высказывания, произнесенные на языке. Сказать же можно все что угодно.
Эту суть шизотипического (постмодернистского) мышления прекрасно
уловил Умберто Эко, когда в заметке, посвященной роману "Имя розы",
писал, что постмодернистский человек не может просто сказать "Я люблю

159


вас". Это слишком плоско для него. Но он может сказать "Как говорил д'Артаньян Констанции Бонасье: "Я люблю вас"". И тогда все встанет на свои места. Потому что в этом случае будет подчеркнута языковая опосредованность любого высказаногго и невысказанного чувства.

81. Не совсем точно говорить, что шизотипический человек - это
циклоид плюс шизоид плюс ананкаст и т.д. Гораздо точнее было бы
сказать: "Шизотипист - это такой человек, который в своих ментальных
проявлениях использует и язык циклоида, и язык шизоида, и язык
истерика" и т.д. Так, один из самых выдающихся русских писателей-
шизотипистов написал роман, который называется "Роман", роман, героем
которого явлется роман. В этом романе синкретически спаяны осколки
языков всех возможных русских писателей в основном
XIX века -
Тургенева, Толстого, Гончарова, Лермонтова, Пушкина, Достоевского,
Чехова. Одна фраза как будто из Тургенева, другая вроде бы из
Достоевского, третья - из Чехова.

82. Мозаичность шизотипической личности - это языковая
мозаичность. Предствим себе такого фантастического человека, голова
которого сделана из глаголов, спина - из существительных, руки - из
прилагательных, а ноги - из наречий. Примерно так функционирует
сознание шизотиписта. Или гораздо сложнее. Голова из подлежащего и
сказуемого, спина - из прямого дополнения, руки - из согласованных
определений, а ноги - из различных обстоятельственных слов и
выражений. Можно еще усложнить картину, но мысль, кажется, понятна и
так.

Когда шизотипист начинает говорить, он не знает, какая его субличность скажет и что и, главное, как она скажет. Он не властен над своими радикалами. Скорее всего, поэтому шизотиписты тяготеют к междисциплинарности. Замечательный пример этому - Жак Лакан, который пользовался в своих семинарах терминологией из математики, теории информации, логики, топологии, теории игр, структурной лингвистики и антропологии, философии Гегеля, Платона, Спинозы и так далее. И он сам в своих семинарах не знал, с какой области знания начнет, а какой закончит. То же самое Юнг с его увлечением различными мифологиями, оккультными науками, мистикой и алхимией. Здесь все же есть различие: увлечения Юнга более однородны и поэтому более психотичны - его привлекало все чудесное. Но ведь между шизотипистом и шизофреником не существует четкой границы. Роман "Школа для дураков" С. Соколова написан о шизофренике, но он написан шизотипистом. Однако стихи Хармса, Введенского и Хлебникова - это шизофренические стихи, написанные шизофрениками.

Шизотипическое расстройство подобно результату Вавилонского столпотворения - смешению языков. Шизотипист - характерологический полиглот, и одновременно он не знает ни одного языка в совершенстве.

160


Недавно вышла нашумевшая во Франции, на родине постмодернизма, книга А. Сокала и Ж. Брикмона "Интеллектуальные уловки" [Сокал-Брикмон 2002]. Там авторы-математики обвиняют всех философов-постмодернистов, начиная с Лакана, в безграмотном и произвольном употреблении терминов из точных наук. К этому списку я добавил бы Ю.М. Лотмана, который любил козырнуть знаниями из биологии или из физики Пригожина. Но эти авторы-шизоиды не понимают, что имеют дело с особыми людьми и что обвинять их в верхоглядстве - значит бить мимо цели. Неточность, прозвольность всех этих аналогий - как раз самое ценное в шизотипическом мышлении, так как оно позволяет уловить то, что не улавливается путем точного и скрупулезного анализа.

85. Этот языковой и культурный полиглотизм шизотипистов опосредован тем, что исток их расстройтсва - это искажения языка, смешение языков. Если применительно к истерии, обсессии или депрессии их языковое присхождение надо доказывать, то при шизотипическом расстройстве оно очевидно. В этом смысле один из главных тестов на шизотипичность может заключаться в том, чтобы спросить человека, что первично - материя или сознание. Он скажет: "Ни то, ни другое - первичен язык". Недаром основатель лингвистической философии Витгенштейн был одним из главных шизотипических мыслителей XX века. То же самое можно сказать о Лакане.

VII. ПРИЛОЖЕНИЕ

Сухая река" и "пустой челнок"

(К описанию фрагмента шизотипического дискурса)

Строка "В сухой реке пустой челнок плывет" из стихотворения Мандельштама "Я слово позабыл, что я хотел сказать", пожалуй, одна из самых характерных в шизотипических стихах замечательного русского поэта. Творчество Мандельштама изучалось очень интенсивно и чрезвычайно плодотворно в 1970-1980-е годы, и сейчас мы хотим показать его патографическую подоплеку .

Первым эту строку анализировал Г.С. Померанц в статье с характерным названием "Басе и Мандельштам". Вот что он писал о ней, анализируя стихи Мандельштама как заведомо алогичные в духе дзенского коана:

"Мандельштам    описывает   абсолютное    слово    негативно, отрицая   все   возможные   предикаты,   не   давая   о   нем   никакой

В настоящем разделе я использую результаты своей статьи [Руднев 1990], где это стихотворение достаточно подробно исследовалось. Тогда автор даже не знал слова "шизотипический", однако не случайно в этом раннем разборе проводились постоянные паралелли между поэзией Мандельштама и философией Витгенштейна — двух главных шизотипистов XX века.

161


информации или сталкивая их в алогичных нелепых сочетаниях. <...> В этом стихе мы ощущаем не столько чувственно осязаемые образы, сколько разрыв между ними, паузы между словами, ритмические интервалы, в которых всплывает дух целого, невыразимого никакими нагромождениями частностей. То, что описывается, только поплавки, колебания, которые намекают на какое-то скрытое незримое течение. Прямой переклички с Басе здесь нет, но можно говорить о русском эквиваленте того, что японцы называют "югэн" (простого по форме намека на непостижимую тайну)" [Померанц 1970: 200].

Возможно, такая интерпретация имеет право на существование, но она делает этот текст сильно похожим на поэтическое шизоидное высказывание, а это, конечно, не так. Это полное боли и отчаяния стихотворение о смерти и поэтическом бесплодии. К тому же Померанц не отметил, что "пустота" очень важное слово в дзенско-даосской традиции. Она исходная основа всего. В "Дао де дзине" говорится: "Дао пусто, поэтому его и можно наполнить, поэтому оно и есть все".

Итак, это стихотворение о смерти - "чертог теней", "стигийская нежность", "стигийское воспоминание". Здесь появлется тема Стикса -реки мертвых, на которой переправляются души умерших в царство Аида. На это впервые обратил вниание Омри Ронен [Ronen 1976]. Пустой челнок - это лодка Харона, которая перевозит по пустой мертвой реке души умерших. Вот еще одна интепретация.

Из этой интерпретации следует, что челнок движется не вдоль, а поперек реки. Это подключает другое значение слова "челнок" - ткацкое:

На перламутровый челнок

Натягивая шелка нити,

О пальцы гибкие, начните

Очаровательный урок.

И я люблю обыкновенье пряжи:

Снует челнок, веретено жужжит.

Челнок - это инструмент, при помощи которого подается поперечная нить (уток) на продольную основу станка, что и создает ткань. Челнок, рождающий ткань, ассоциируется у Мандельштама с идеей языковой ткани, что, как мы увидим, чрезвычайно важно для этого текста. Другие тексты Мандельштама подтверждают это понимание. В предисловии к "Разговору о Данте" сказано:

162


Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденную подвижными и разноустремленными китайскими джонками, - так создается смысл поэтической речи, его, как марштрут, нельзя восстановить при помощи опроса лодочников.

Они не расскажут, как и почему мы перепрыгиваем с джонки на джонку.

Поэтическая речь есть ковровая ткань, имеющая множество текстильных основ. <...>

Она прочнейший ковер, сотканный из влаги, - ковер, в котором струи Ганга, взятые как текстильная основа, не смешиваются с пробами Нила и Евфрата.

Поэтическая речь, - говорит Мандельштам в самом начале "Разговора о Данте", - есть скрещенный процес, и складывается он из двух звучаний. Первое из этих звучаний - это слышимое и ощущаемое нами изменение орудий поэтической речи <...>.

Поэтическая речь, или мысль, лишь чрезвычайно условно может быть названа звучащей, потому что мы слышим в ней скрещивание двух линий, из которых одна, взятая сама по себе, абсолютно немая, а другая, взятая вне орудийной метаморфозы, лишена всякой значительности и всякого интереса и поддается пересказу [Мандельштам 1991: 2, 363].

89. Получается, что в контексте размышлений Мандельштама о
поэзии пустой челнок, двигающийся по сухой реке, это как бы
сломавшийся ткацкий станок поэзии, работающей вхолостую - основная
тема стихотворения. Вспомним: "Я слово позабыл, Что я хотел сказать".
Что ж это за слово, кстати? Возможно, это слово "смерть". Но я думаю, что
это просто "слово". В смысле "вначале было Слово". И вот это как если бы
Бог забыл Слово, которое было в начале, из которого он творил мир.
Слово - это в каком-то смысле и есть наш челнок. Поэт описывает то, как
он не может разродиться языковым высказыванием, то есть все это
стихотворение - прежде всего о языке.

90. Нас поэтому не должно удивлять и напрашивающаяся
психоаналитическая ассоциация: пустой челнок - это фаллос, который
"снует" по вагине, тема оплодотворения-бесплодия продолжается и на
этом уровне, причем оплодотворения мнимого, мертвого - забвение слова
соотносится с сексуальной несостоятельностью.

91. Итого пять смыслов пустого челнока, плывущего в сухой реке.
Шизоидный дзенский, "в стиле коана", депрессивно-танатологический:
челнок - это лодка Харона, перевозящая души умерших. "Циклоидный",
"реалистический" - ткацкий: челнок - это инструмент, оплодотворящий

163


основу. Уже специфически шизотипический: челнок - символ забытого слова - не могущей родиться поэтической речи. Наконец, истерический - в смысле навязываемого недостижимого желания: фаллос, не оплодотворяющий женщину.

92. Шизотитичность пространства этого текста сказывается в том, что оно как бы смешанное, такое же многослойное, как сам образ челнока. С одной стороны, пустота - это возможность быть наполненным. Это позитивная сторона. Во-вторых, символ смертности - это негативная сторона. В третьих, все вместе парадоксально: как может плыть пустой или не пустой челнок по сухой реке? Это напоминает картину сюрреалистов. В четвертых, образ ткацкого ченока создает перекрестную ассоциацию. В пятых, фаллос, движущийся по вагине. И наконец, и самое главное, это пустое пространство, как свидетельствует сам поэт, есть пространство языка как скрещивающегося процесса. (Кстати, слова "текст" и "ткань" произошли от одного корня.) Трудно представить себе это все одновременно, но в этом и состоит прелесть шизотипической поэзии.

Литература

Бейтсон Г. Экология разума. М., 2000.

Бинсвангер Л. Бытие-в-мире. М., 1999.

Винни Пух и философия обыденного языка / Пер. с англ и аналитич ст. В.П. Руднева, М., 1994.

Гаспаров Б.М. Из лекций по синтаксису современного русского языка: Простое предложение. Тарту, 1971.

Лакан   Ж.   Инстанция   буквы   в   бессознательном,   или Судьба разума после Фрейда. М., 1997.

Лакан Ж. Семинары. Т. 2. М., 2000.

МакВильямс  Н.  Психоаналитическая диагностика.  М., 1998.

Мандельштам О.М. Собр. соч. Т. 2. М., 1991.

Перлз Ф. Любовь, голод и агрессия. М., 2000.

Померанц Г.С.  Басе и Мандельштам // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1970.

Руднев    В.    Мандельштам   и   Витгенштейн   //   Третья модернизация, № 11, Рига, 1990.

Руднев  В.  Шизофренический дискурс // Логос, 4 (14), 1999.

164


Руднев В. Характеры и расстройства личности: Патография и метапсихология. М., 2002.

Сокал А.-Брикмон Ж. Интеллектуальные уловки. М., 2002.

Сосланд А. И. Фундаментальная структура психотерапевтического метода. М., 1999.

Сосланд А.И. Что годится для бреда // Московский психотерапевтический журнал., № 2, 2001.

Тарт Ч. Пробуждение. М., 1998.

Терентьев Е.И. Бред ревности. М., 1991.

Фрейд 3. Скорбь и меланхолия // Фрейд 3. Художник и фантазирование. М., 1994.

Шапиро Д. Невротические стили. М., 2000.

Шпиц Р. Психоанализ раннего возраста. М., 2001.

Crow Т. J. Is schizophrenia the price that Homo sapiens pais for language? // Schizophrenia Research, 28, 1997.

Freud S. Inhibitions, symptom and enxiety // Freud S. On Psychopathology. N-Y., 1981.

Freud S. Psychoanalytic notes on an autobiographical account of a case of paranoia (dementia paranoides) // Freud S. Case Histories. II. N.-Y., 1981b.

Ronen O. The dry river and the black ice: Anamnesis and amnezia in Mandelstam's poem "Ja slovo pozabyl, cto ja hotel skazat // Slavica Hierosolumitana, v. 1, 1976.

Szasz Th. The Myth of mental illness. N.-Y., 1971.

165


Глава 8

ШИЗОТИПИЧЕСКАЯ ЛОГИКА

(Патографический комментарий к "Логико-философскому трактату" Людвига Витгенштейна)

Пересмотрел все очень строго,

Противоречий очень много.

Но их исправить не хочу.

А.С. Пушкин

"Логико-философский трактат" Витгенштейна принадлежит к числу самых известных философских сочинений XX века, он интерпретировался и комментировался десятки, если не сотни раз. При этом, поскольку произведение во многом оставалось загадочным, то все комментарии и интерпретации, как можно предположить, исходили из неверной или, скорее, однобокой установки, а именно: все противоречия и темные места "Трактата" во что бы то ни стало стремились как бы то ни было объяснить, сделать логичными, придать им законченность и стройность. Между тем сам философ по прошествии нескольких десятилетий полностью отказался от идей своего знаменитого философского опуса и не раз называл эти идеи абсурдными.

В этой главе мы предлагаем посмотреть на "Трактат" Витгенштейна с патографической точки зрения, то есть как на произведение психически нездорового человека. Такой взгляд не должен оскорбить память великого философа, однако он многое может расставить по своим местам. Я думаю, нельзя адекватно понять ни Юнга, ни Лакана, ни Перлза, ни тем более Кафку, Платонова, Булгакова, Сальвадора Дали, Рене Магритта, Луиса Бунюэля, М.М. Бахтина, Н.Я. Марра, не признав у них шизотипического расстройства (или той или иной формы шизофрении), расстройства, которым в каком-то смысле страдал весь XX век.

Неизвестно, обращался ли Витгенштейн на протяжении своей жизни к психиатру, и практически точно известно, что не обращался к психоаналитику. Тем не менее, на протяжении многих лет, да практически всей жизни, он страдал тяжелой эндогенной депрессией, которая особенно мучила его в первый период жизни, то есть в период продумывания идей "Трактата". Об этих депрессивных состояниях с суицидальным оттенком сохранилось много свидетельств друзей Витгенштейна периода его обучения в Кембридже, прежде всего Бертрана Рассела и Дэвида Пинсента (см.    [McGuinnes    1988,    Monk   1990,    Руднев   2002]).    О   проблеме

166


самоубийства   в   связи   с   личностью   Витгенштейна   и   его   братьев, покончивших с собой, см. первую главу нашей книги [Руднев 2002].

Эндогенная депрессия - частый спутник шизотипического расстройства. В соответствии с этим весь "Трактат" носит характер мрачный, в нем нет ни одной светлой жизнеутверждающей нотки. По свидетельству того же Рассела, Витгенштейн не рассматривал логику как нечто отдельное от своей жизни, но как часть своей депрессивной судьбы, как часть своих "грехов", то есть депрессивного чувства вины.

Помимо депрессии в состав его шизотипического склада вошли еще много ингредиентов. Подробно об этом см. нашу статью "Случай Витгенштейна" - попытку патографического рассмотрения жизни философа [Руднев 2001]. Здесь же мы перечислим эти психопатологические черты лишь в той степени, в какой это поможет подтвердить шизотипическое расстройство личности.

Прежде всего это обсессивно-компульсивный комплекс. Витгенштейн был болезненно педантичным. В структуре "Трактата" это отразилось самым непосредственным образом. Здесь господствует огромное количество чисел - каждому предложению предоставлен свой порядковый номер, показывающий иерархию этого предложения по отношению к предыдущим и последующим. (О роли числа в обсессивно-компульсивной картине мира см. главу "Поэтика навязчивости" нашей книги [Руднев 2002а].)

Не менее характерным для Витгенштейна было построение сверхценных идей - паранойяльный комплекс. Прежде всего эти идеи были связаны с его творческим наследием, он часто боялся плагиата и затевал ссоры с коллегами по поводу этого. Паранойяльная мономания, утверждение одной и той же идеи по многу раз - также очень характерная черта "Трактата". Витгенштейн с паранойяльным упорством добивался опубликования "Трактата", но потом, когда наконец добился своей цели, совершенно охладел к публикации.

По своей сексуальной идентичности Витгенштейн скорее всего был латентным гомосексуалистом, то есть, по-видимому, так называемым эндокринным типом личности, что также накладывает отпечаток на мозаичность, осколочность характера (см. [Бурно 1996, Волков 2000].

Тем не менее, по всей видимости, главным радикалом в характере Витгенштейн являлся шизоидный, о чем говорит его мощный и оригинальный ум. Однако при сравнении Витгенштейна с другими выдающимися умами его времени - Фрейдом, Эйнштейном, Гуссерлем, Расселом, Хайдеггером, Геделем, Гейзенбергом - нельзя не отметить важного отличия. Это были чистые шизоиды - системы, построенные ими, отражали схематически стройный и гармоничный характер их конституции.    В    них   нет   той   некоей   зловещести,   таинственности,

167


причудливости, экстравагантности, загадочности, которая есть в личности и трудах Витгенштейна и которая считается характерной для шизотипической личности. В этом смысле Витгенштейн не имел себе союзников в современной ему философии. Скорее, его можно сравнить с теми загадочными персонажами культуры XX века, которых мы уже перечисляли - Юнг, Лакан, Платонов, Бахтин, Марр, Дали, Булгаков.

Пожалуй, один из верных индикаторов шизотипической личности, резко отличающим ее от шизоидной, является активная биография. В отличие от шизоида, шизотипическая личность не может быть спокойным кабинетным человеком, ее раздирают противоречия, обусловленные многорадикальностью ее психики. И здесь Витгеншетейн не знает себе равных: его жизнь, многократно описанная, чрезвычайно богата противоречивыми событиями и перипетиями, можно сказать, приключениями. Но сейчас наша задача сложнее. Мы собираемся показать, что "Логико-философский трактат" написан шизотипической личностью и что шизотипичность, то есть малая доза шизофрении - схизис прежде всего - отразилась в самой структуре и содержании этого удивительного, безусловно великого и гениального произведения, полного неожиданных интеллектуальных ходов и удивительных интуитивных прозрений.

Уже первая фраза "Трактата" (после предисловия) поражает своей экстравагантностью. Мы употребляем это слово в том значении, которое внес в его семантику Людвиг Бинсвангер. Поскольку этот термин очень подходит к "Трактату" в целом, поясним подробнее, что имел в виду Бинсвангер. Он понимал под экстравагантностью (Verstiegenheit) "структурное смещение антропологических пропорций". Бинсвангер, говоря об экстравагантности, подчеркивает преобладание в этом экзистенциале шизоидной и шизофренической личности высоты над шириной: "Она коренится в чрезмерных высотах решения, которые превосходят ширину "опыта" [Бинсвангер 1999: 295-297]. Это высказывание очень точно подходит к "Трактату", который "решает все проблемы", как утверждает сам Витгенштейн в предисловии, а в конце он говорит о лестнице, которую необходимо отбросить, поднявшись на нее, лишь тогда человек увидит мир правильно.

Итак, первая фраза: 1 Die Welt ist alles, was der Fall ist. ("Мир - это все, чему случается быть" .

В семантике первого утверждения "Трактата" я вижу три аспекта: тавтологический, парадоксальный и информативный. Тавтологический заключается в том, что, на первый взгляд, этот тезис утверждает то, что и так ясно. Именно этот тавтологический аспект громче всего услышали переводчики книги - "Мир есть все то, что имеет место" [Витгенштейн

Мир есть все, что есть Случай (дословный перевод), т.е. все, что имеет место благодаря случаю, все, что случается. Здесь и далее в не оговоренных особо случаях я пользуюсь своим переводом "Трактата", частично опубликованным в журнале "Логос" за 1999 год, № 1, 3, 5, 8 [Руднев 1999]).

168


1958]. "Мир есть все то, что имеет место" - почти то же самое, что "Мир есть все то, что есть". И этот аспект действительно важен (и соответственно, этот последний, чисто тавтологический, вернее, квазитавтологический перевод возможен). По мысли Витгенштейна, ничто логическое не несет никакой информации, и он, возможно, намекает на это уже в первой строке - Мир есть все то, что есть (по воле случая).

Парадоксальность тезиса 1 состоит в том, что утверждаемое в нем противоречит устоявшимся представлениям о мире как о чем-то существующем по необходимости и стабильно, таком, как его создал Бог. Витгенштейн подчеркивает отсутствие стабильности и необходимости в Мире. Это противоположная сторона семантического поля данного высказывания. Мир не необходим и не стабилен потому, что, как говорится ниже, хотя в его основе (субстанции) лежат простые неизменные Предметы, реально они встречаются в изменчивых и не связанных друг с другом конфигурациях, Положениях Вещей (Sachverhalten). Отсутствие связей между явлениями в их изначальном виде и позволяет говорить об отсутствии причинной связи между ними во времени. Связь может быть только логической, то есть тавтологической, неинформативной.

Еще парадоксальность проявляется в сочетании слова "все" (alles), которое употребляется в "Трактате" как универсальный квантор, с выражением was der Fall ist. Надо ли это понимать так, что все, что случается, противоположно тому, что может случиться, или оно противоположно тому, что не случается и не может случиться? Отметим еще, что слово "все" тянет это высказывание к тавтологии - Мир есть все, что есть, a was der Fall ist к противоречию: получается, что Мир - это то, что может быть не миром, стоит ему не случиться быть, что он может стать из всего ничем.

Информативное ("естественнонаучное") значение этого тезиса можно реконструировать так: мое первоначальное знание о Мире сводится к тому, что он кажется чем-то, чему случается быть. В целом значение этой фразы является эспозитивным. Она представляет интенции автора, говоря: "Тех, кто думает, что я буду исследовать Мир как нечто необходимое и законченное, просят не беспокоиться".

* Мир - это все, что происходит.

Итак, тавтология, парадокс и позитивное утверждение в одной и той же фразе. Здесь кажется, что фразу произносит не логик, дело которого -логическое описание мира, а креатор, который занят тем, что творит мир. Отсюда и многоканальность, многофазовость этого предложения. Он создал какой-то свой мир, выдал его за реально существующий и произнес, "изрек", что это именно то, "чему случается быть". Что же это, по мнению Витгенштейна, - То чему случается быть?

1.1 Мир - совокупность Фактов, но не Вещей

169


В этом афоризме Витгенштейн также противоречит здравому смыслу, в соответствии с которым мир, скорее, как раз совокупность вещей (см., например, [Stenius 1960: 32]). Логически 1.1 вытекает из 1: если Мир - все то, чему случается быть, то это, скорее, Факты, а не Вещи. По Витгенштейну, реально существуют не вещи, а Вещи в их соединении с другими вещами: это и есть факты. Он, по всей видимости, рассуждает здесь так: разве существует это дерево просто как дерево? Не правильнее ли сказать, что существует то, что это дерево растет возле моего дома, что это дерево очень старое, что это дерево - дуб и т.д.? Именно в совокупности этих фактов и существует дерево. Как слово (имя) реально функционирует не в словаре, а в предложении (и это тоже один из ключевых тезисов "Трактата"), так и вещь, денотат имени, реально существует не в семантическом инвентаре мира, а в живом факте. Но и в словаре имя существует не просто, а именно в словаре, и, перечисляя, какие вещи существуют в мире - деревья, столы, ложки, планеты и т.д., -мы задаем этот список в самом факте его задания.

Что же патологического в таком взгляде на вещи? По нашему мнению, то, что попирается основа здравого смысла, в соответствии с которой мир - это именно совокупность вещей. Факт есть что-то невидимое, сугубо логическое, вещь - зримое. Мир, который строит, творит Витгенштейн, странный, экстравагантный мир. На то, что бросается в глаза, не обращается никакого внимания. То, что никому не придет больше в голову, высказывается как нечто очевидное без всяких доказательств.

1.11 Мир определен посредством Фактов и благодаря тому, что
все они являются Фактами.

1.12 Ибо именно совокупность Фактов определяет то, чему
случается, а чему не случается быть.

Мир определен как мир тем, что все Факты являются Фактами именно потому, что именно Факты определяют то, чему случается быть, а это и есть мир. То есть мир определен тем, чему случается быть, -фактами. Если мы рассмотрим не реальный мир, а некий небольшой условный возможный мир, то, понаблюдав за тем, чему в нем случается быть, мы сможем дать описание фактов, которое и будет описанием мира. Допустим, что Мир есть все то, чему случается быть внутри спичечного коробка. Заглянув туда, мы увидим, что там лежат, допустим, 12 хороших спичек и три обгорелых. Именно факт того, что в спичечном коробке лежат 12 хорошие и три обгорелые спички, и будет описанием Мира спичечного коробка. Это описание будет исчерпываться этими фактами и тем, что это все факты. То, что в коробке лежат три обгорелые спички, не в меньшей степени является фактом, чем то, что там находится 12 хороших спичек.

1.13 Факты в логическом пространстве и составляют Мир.

170


Мы уже частично коснулись понятия логического пространства в предыдущем комментарии. Подробно это понятие обосновывается в книге [Stenius 1960]. В качестве модели логического пространства рисуется несколько кубов разной длины, ширины и высоты. Совокупность этих кубов является моделью логического пространства. В этом логическом пространстве Фактом является то, что каждый куб имеет определенную длину, ширину и высоту. Если имеется 5 кубов, то относительно длины, высоты и ширины каждого имеется 15 (5 х 3) Фактов [Stenius 1960: 39]. Теперь представим себе реальный Мир, определенный огромным количеством Фактов. Обрисуем мысленно логическое пространство этого Мира, т.е. пространство, внутри которого имеет смысл сказать, что нечто существует, а нечто не существует, - и это и будет то понимание Мира, которое содержится в "Трактате". Логическое пространство в каком-то смысле может совпадать с физическим, а может быть чисто умозрительным, "лабораторным". Но при этом, по Витгенштейну, любое физическое - реальное или умозрительное - пространство будет в то же время логическим пространством, так как логика, будучи необходимым инструментом познания, является более фундаментальной, чем физика, геометрия, химия, биология и т.п.

1.2 Мир раскладывается на факты.

1.21 Им может случаться быть или не быть, все прочее остается прежним.

В предшествующих разделах Витгенштейну было важно объяснить Мир как целое, как совокупность. Теперь он впервые делит, членит Мир на Факты. Почему ему важно подчеркнуть этот момент разделения? Ответ на это можно попытаться найти в 1.21. Что это- "все прочее", которое остается без изменений? И почему Факт, которому случилось быть, никак не влияет на это прочее? Предположим, что в мире спичечного коробка было 17 спичек, а стало 16. Мы находимся внутри этого мира, и мы, подобно Бенджамену Компсону, не знаем, кто манипулирует спичками и коробком, а можем только сказать, что одна спичка исчезла ("ушла"), а "все прочее" (все прочие 16 спичек) осталось прежним. Что же, неужели, по Витгенштейну, в Мире между Фактами не существует никакой зависимости? Витгенштейн объясняет свою позицию в следующем разделе, в учении об атомарных Положениях Вещей (Sachverhalten).

2 То, чему случается быть, Факт, это то, что существуют определенные Положения Вещей.

Понятие Sachverhalten - одно из самых важных в "Трактате". Оно означает некий примитивный факт, состоящий из логически простых Предметов (подробнее см. комментарий к 2.02). Это логически неделимый элементарный факт, то есть такой факт, части которого не являются фактами. Под влиянием расселовского предисловия [Russell 1980] к первому английскому изданию "Трактата" в издании [Витгенштейн 1958]

171


Sachverhalt переведено как атомарный факт (в первом английском издании Огдена и Рамсея также стоит atomic fact, в то время как во втором издании Пирс и МакГинес переводят это выражением states of affairs; Э. Стениус предлагает компромиссный вариант перевода - atomic state of affairs. Мы переводим Sachverhalt как Положение Вещей, ибо это представляется этимологически наиболее близким к оригиналу, а также соответствует тому, что Sachverhalt представляет собой совокупность простых Предметов, или Сущностей (Sachen) или Вещей (Dinge).

Говоря о простоте Положения Вещей, следует иметь в виду, что речь идет прежде всего о логической простоте, то есть о том факте, что части Положения Вещей не могут быть сами Положениями Вещей, но только Вещами (в свою очередь Вещи, входящие в Положение Вещей, также являются простыми, то есть не могут быть поделены на части, являющиеся Вещами (подробнее см. комментарии к 2.02).

Факты, из которых состоит мир, представляют собой существующие Положения Вещей. Дело в том, что Факты и Положения Вещей отличаются друг от друга не только тем, что вторые являются простыми, а первые сложными, но еще и тем, что Положения Вещей являются лишь возможностями Фактов: они могут как существовать, так и не существовать. Положение Вещей может стать существующим, заняв определенное место в молекулярной решетке Факта. Таким образом, Мир Фактов - это Мир актуализировавшихся осуществленных Положений Вещей. Мир - это те простые атомарные Положения Вещей, которые актуализировались в молекулярной структуре Факта.

2.02 Предмет является простым.

Простота Предмета является одной из самых сложных и запутанных проблем в экзегетике "Логико-философского трактата". Дело в том, что Витгенштейн ни разу не приводит в "Трактате" примера простого Предмета. Норман Малкольм вспоминает, как в 1949 году Витгенштейн приехал к нему в Америку и они вместе начали читать "Трактат". "Я спросил Витгенштейна, думал ли он хоть раз, когда писал "Трактат", о каком-либо примере "простого объекта" (пер. М. Дмитровской. - В. Р.) . Он ответил, что в то время считал себя логиком, а поскольку он был логиком, то в его задачи не входило решать, является ли та или иная вещь простой или сложной, поскольку это был чисто эмпирический материал! Было ясно, что он расценивает свои прежние взгляды как абсурдные1'' [Витгенштейн 1994: 85-86] (курсив мой. - В. Р.).

Так или иначе, необходимо понять, что представляет собой витгенштейновский простой Предмет, так как это одно из ключевых понятий "Трактата". Надо сказать, что у исследователей "Трактата" на этот счет нет единой точки зрения (наиболее содержательный и тонкий анализ этой проблемы см. в статье [Copi 1966]; ср. также [Keyt 1966]). Мы принимаем здесь ту точку зрения на простоту Предметов Витгенштейна,

172


которой придерживается Эрик Стениус [Stenius 1960]. Согласно этой точке зрения, под простотой витгенштейновских Предметов подразумевается прежде всего логическая (а не физическая, химическая, биологическая, геометрическая) простота. Простым в логическом смысле является такой Предмет, части которого не являются Предметами.

Сравним это с понятием простого числа в арифметике. Его характеристикой является невозможность деления без остатка на целые числа, кроме самого себя и единицы. В этом смысле простое число - это не обязательно маленькое число. Простым числом может быть 3, может быть 19, а может быть 1397. Последнее обстоятельство очень важно, потому что тогда простым в логическом смысле объектом может считаться, например, Луна или Лев Толстой. Если разделить Луну или Толстого на части, то в логическом смысле эти части не будут самостоятельными предметами (Луной и Толстым). Хотя, конечно, и логическое понимание простоты релятивно. И если тело человека можно считать логически простым предметом, то, с другой стороны, часть этого тела, например кисть, является скорее логически сложным предметом, так как она состоит из ладони и пальцев.

Для Витгенштейна в принципе важно, что логически простые Предметы существуют, даже если он не может или не считает нужным привести хотя бы один пример. Логика имеет дело с абстракциями. И простой Предмет - а, в или с - полезная логическая абстракция. Она позволяет построить систему, имеющую много интереснейших для логики и философии следствий. В каком-то смысле существование логически простых Предметов - это некая аксиома, которую нет необходимости обосновывать.

Можно взять некий искусственный фрагмент мира, как это делает [Stenius 1960], состоящий из пяти кубов различной фиксированной длины, ширины и высоты, и тогда каждое из измерений будет простым Предметом. В других возможных мирах простым Предметам будут соответствовать точки. В астрономии простыми логическими Предметами в определенном смысле будут планеты и звезды, а сложными (комплексами) - созвездия, системы спутников и Галактики.

Следует отметить точку зрения Стениуса, в соответствии с которой под простыми Предметами Витгенштейн понимает не только индивидные объекты, но и предикаты [Stenius 1960: 61-62]. Действительно, только придерживаясь этого взгляда, можно хоть как-то себе представить, что понимает Витгенштейн под Положениями Вещей, которые состоят из простых Объектов, и только из них. Если под простыми Предметами понимать нечто, чьим выражением в языке служат имена существительные, то очень трудно, если не невозможно, смоделировать хотя бы одно витгенштейновское Положение Вещей на любом европейском языке. Все европейские языки, включая русский, в качестве

173


центральной грамматической идеи предложения имеют предикат, выраженный либо какой-то глагольной или именной формой, либо связкой. Причем если в одной из форм предложения связка отсутствует, то она легко восстанавливается по другой форме [Гаспаров 1971]. Так, например, в таких "назывных" предложениях, как "Зима". "Тихо". "Жуть.",- связка восстанавливается в прошедшем (или будущем) времени: "Была зима". "Было тихо". "(Это) была (такая) жуть". Соответственно в европейских языках связка сохраняется и в настоящем времени. Поэтому говорить о том, что Положение Вещей, выраженное собственными именами, это комбинация простых индивидных объектов, значит, не считаться с очевидной реальностью языка. Невозможна никакая комбинация предметов без предикатов ни в языке, ни в Мире Фактов (то есть чего-то предикативного). Положение Вещей "Земля круглая" состоит из двух предметов: "Земля" и "быть круглым". (Трудно сказать, правда, является ли значение "быть круглым" простым в логическом смысле и, тем самым, является ли этот пример удачным примером атомарного Положения Вещей.)

2.0232 Говоря вскользь: Предметы бесцветны.

Это утверждение Витгенштейна, которое кажется столь парадоксальным, можно объяснить следующим образом. С физиологической (оптической) точки зрения все цвета, кроме "простых", -красного, синего и желтого - считаются комплексами. Но почему даже "красный Предмет" не является простым? Цвет в принципе есть сложное отношение между воспринимающим объект анализатором и материальным свойством объекта. Поэтому, строго говоря, цвет не является объективной характеристикой объекта. Дальтоник всю жизнь может видеть красную розу зеленой. Физиологическая сложность явления цвета опосредует антропологические и этнографические различия в его восприятии. Как известно, большинство первобытных народов могут различать лишь несколько цветов, например красный, черный и белый [Berlin-Cay 1969].

Но Витгенштейн, вероятно, имеет в виду не только это, хотя, по всей вероятности, базируется все же именно на этом. Простой Предмет мыслится вне сложного цветового восприятия. Цвет не входит в логическую структуру Предмета, будучи сложным предикатом. "Эта роза -красная" - не является элементарным Положением Вещей: по Витгенштейну, это, скорее, Ситуация, потому что цвет розы зависит от того, какую систему цветов мы выберем, независимость же от других Положений Вещей является важнейшей характеристикой Положения Вещей. Красный означает не только не-белый и не-черный, но и незеленый, не-желтый и не-комбинацию-этих-цветов. В этом смысле даже простое красное пятно не является Предметом - его можно разложить на негативные составляющие - не-белый, не-зеленый и т.д.

174


Таким образом, обладание или необладание цветом не входит в логическую структуру Предмета. Мир "Трактата" - черно-белый. Но сказать, что эта вещь более темная, чем та, тоже не значит сделать утверждение о простых Предметах. А если у нас есть только черные и белые Предметы, то это уже не цвета, а какие-то другие свойства Предметов. В этом смысле если в мире есть только черные и белые (интенсивно темные/интенсивно светлые) объекты, как, например, в мире шахмат, то эта характеристика уже не является характеристикой цвета, а характеризует принадлежность к одной из противоположных систем. Белая пешка отличается от черной не по цвету, а по тому, что она принадлежит одному из противников, который играет "белыми". Черное и белое становится выражением наличия или отсутствия некоего абстрактного качества, а не цветом.

Допустим, мы можем считать все истинные высказывания белыми, а все ложные - черными, или наоборот. Но даже в этом случае понятие "черная пешка" будет комплексом, а черное и белое останутся предикатами, то есть будут характеризовать не Предметы, а Положения Вещей и Ситуации (подробно см. также [Руднев 1995а]).

2.0251 Пространство, время и цвет (обладание цветом) являются Формами Предметов.

Кажется, что этот раздел противоречит тезису, заявленному в 2.0232, где говорится, что Предмет является бесцветным. Если

бы не добавление о цвете, то комментируемый раздел был бы вариацией на тему кантовского положения о том, что пространство и время являются априорными категориями чувственности. Все же не вполне понятно то, что и время мыслится Витгенштейном как Форма Предмета, ведь ниже, в 2.0271, говорится о Предмете как о чем-то неизменном. Итак, предмет бесцветен (2.3.0232), и цвет является одной из его форм (2.0251). Предмет неизменен (2.0271), и время является одной из его форм. Может ли время быть Формой Предмета, если предмет, существуя во времени, тем не менее, не изменяется в нем? Ведь Форма - это Возможность чего-то, что связано с Фактом, возможность актуализации. Вероятнее всего, что само понятие времени, которое не является одним из ключевых в "Трактате", Витгенштейн понимает не в духе современных ему физических теорий (например, не в духе своего учителя Больцмана, основателя статической термодинамики), а скорее, именно так, как понимали время во времена Канта - как нечто не-физическое, внутреннее, присущее предмету изнутри и имманентно, как понимали его Гуссерль и Бергсон - как чисто имманентное душевное дление без энтропийных изменений. Если понимать время так, то противоречия не возникает. Что касается противоречия, связанного с цветом, то кажется, что это можно понимать так, что умозрительный Предмет является бесцветным, цвет же является

175


одной  из  возможных  форм  его  феноменологического  проявления  как физического объекта.

Положения Вещей независимы друг от друга.

Из существования или несуществования одних Положений Вещей нельзя судить о существовании или несуществовании других.

Независимость Положений Вещей друг от друга и их невыводимость друг из друга следуют из логической простоты составляющих их элементов - Предметов. Допустим, имеется три шарика а, Ь, с и отношение R между ними. Допустим, что в мире М возможны три сочетания шариков, то есть три Положения Вещей: 1) a R Ь; 2) a R с; 3) b R с. Все эти три Положения Вещей независимы. Ни одно из них не следует из другого. Соединяясь одно с другим в структуре Факта, эти Положения Вещей будут продолжать сохранять независимость друг от друга. Так, наши три Положения Вещей, сочетаясь, могут дать семь Фактов (плюс восьмой "негативный Факт"):

I.       aRb    aRc    bRc

П. aRb    aRc

III. aRb bRc

IV. aRc    bRc

V. aRb

VI. aRc

VII. bRc

VIII.

Первый факт представляет собой конъюнкцию всех трех Положений Вещей, второй факт - конъюнкцию первого и второго; третий - первого и третьего; четвертый - второго и третьего. Пятый, шестой и седьмой реализуют какое-либо одно из Положений Вещей. Восьмой не реализует никакого.

Конъюнкция, констелляция является единственно возможной связью между независимыми Положениями Вещей, формирующими факты.

2.141 Картина является Фактом.

Картина не только изображает Факты, но и сама является Фактом. Это означает, во-первых, что Картина - не Предмет. Во-вторых, это может означать, что картина может стать объектом изображения (денотатом) другой картины. Так, картина Рафаэля, сфотографированная на пленку,

176


является Фактом, Картиной которого является изображение на пленке. Но и фотография является фактом, так как она существует в мире Фактов наравне с другими Фактами, то есть ей случается или не случается быть, она состоит из элементов, которые являются аналогами Положений Вещей и распадаются на конфигурации аналогов Предметов внутри Картины.

Здесь может показаться, что такое понимание Картины ведет к бесконечному регрессу. Картина Картины, Картина Картины Картины и т.д. В начале XX века Рассел предложил теорию типов для решения подобных парадоксов, которую Витгенштейн критикует в "Трактате", противопоставляя ей идею оппозиции того, что может быть сказано (Sagen), тому, что может быть показано (Zeigen). (Подробнее об этом см. комментарии к 3.331-3.333.) Так или иначе, идея Картины, изображающей Картину, была чрезвычайно актуальна для XX века (см. [Dunne 1930, 1992, Руднев 1992]), причем не только в философии, но и в культуре и искусстве - идея текста в тексте (см. [Текст в тексте 1982, Ямпольский 1993]). В каком-то смысле все это шизотипические общие места - см. главы "Шизотипический дискурс" и "Шизотипическое время" настоящей книги.

Витгенштейн эту проблему обходит во многом потому, что его "Картина Мира" стремится удержать постпозитивистскую метафору метафизики XIX века (о консерватизме Витгенштейна см. [Drury 1981, Руднев 1994а]), в соответствии с которой Мир, как бы он ни был сложен, -один.

Так Витгенштейн пытался бороться против собственной шизотипической сущности.

2.223 Чтобы узнать, истинна Картина или ложна, мы должны соотнести ее с Реальностью.

Последняя процедура далеко не всегда возможна. Она называется верификацией и является одним из важнейших принципов философской школы, унаследовавшей многие идеи "Трактата", - Венского кружка. Венцы считали, что для того, чтобы принцип верификационизма действовал, необходимо все предложения свести к так называемым протокольным предложениям, то есть таким предложениям, которые описывают непосредственно видимую и ощущаемую реальность (см., например, [Шлик 1993]).

Такой редукционизм впоследствии оказался малопродуктивным, часто просто невозможным. Оказалось, что едва ли не большую часть предложений языка невозможно проверить на истинность или ложность, что говорило о неадекватности верификационистского принципа. Идея о том, чтобы изгнать из речевой деятельности предложения, истинность или ложность которых проверить невозможно, например идеологические лозунги:    "Коммунизм -   это   молодость   мира",    "Империализм -   это

177


загнивающий капитализм", оказалась бесперспективной. В 1920-1930-е годы, когда тоталитарная идеология стала захватывать мир, аналитическая философия стала призывать к толерантности по отношению к языку, то есть не к борьбе с некорректными высказываниями, а к внимательному изучению их как единственной реальности языка. В 1940-х годах к этому пришел и Витгенштейн.

3 Логической Картиной Фактов является Мысль.

Мысль (Gedanke) для Витгенштейна (как и для Фреге: см. его исследование "Мысль" [Фреге 1987]) имеет объективизированный антипсихологический характер и принципиально соотнесена с Пропозицией. Строго говоря, мысль - это и есть Пропозиция (ср. тезис 4: Мысль - это Пропозиция, обладающая Смыслом). Обладая той же Логической Формой, что и Факт, она изоморфна Факту. Существует легенда, рассказанная несколько по-разному Н. Малкольмом и Г. фон Вригтом, о том, как Витгенштейн уже в Кембридже пересмотрел идею Логической Формы как потенциального изоморфизма между Картиной, Мыслью, Пропозицией и Фактом: "Витгенштейн и преподаватель экономики в Кембридже П. Сраффа подолгу обсуждали между собой идеи "Трактата". Однажды (кажется, они ехали в поезде), когда Витгенштейн настаивал, что пропозиция и то, что она описывает, должны иметь одинаковую "логическую форму", характеризоваться одинаковой "логической сложностью", Сраффа сделал жест, знакомый неаполитанцам и означающий что-то вроде отвращения или презрения: он прикоснулся к месту под подбородком наружной стороной кончиков пальцев и спросил: "А какая логическая форма у этого?" Вопрос Сраффы породил у Витгенштейна чувство, что абсурдно настаивать на том, будто бы пропозиция и то, что она описывает, должны иметь ту же самую "форму". Это разрушило власть над его же собственной теорией о том, что Пропозиция на самом деле должна быть "картиной реальности, которую она описывает" [Людвиг Витгенштейн 1994: 71].

3.01 Совокупностью всех истинных Мыслей является Картина Мира.

В отличие от Вайсгербера, для которого Weltbild - это обыкновенная научная метафора, Витгенштейн действительно представляет себе Картину Мира как огромное полотно, элементами которого являются все истинные Пропозиции. Конечно, возможность построения такой Картины является чисто умозрительной, так как, во-первых, невозможно установить даже для большей части высказанных мыслей, являются ли они истинными или ложными (ср. [Даммит 1987]), и, во-вторых, невозможно чисто технически одномоментно описать все истинные мысли. Если же представлять себе этот процесс реально во времени, тогда он приведет к бесконечному регрессу, так как, пока одни мысли будут регистрироваться как истинные, другие, уже зарегистрированные, могут стать ложными, и наоборот.

178


Наконец, последний и самый сложный вопрос. Даже если обойти трудности, перечисленные выше, то остается неясным, включать ли в Картину Мира мысли, выраженные в художественной литературе вымышленными персонажами. Этот вопрос в свою очередь порождает проблему, считать ли Мир, в котором мы живем, действительным в строгом смысле слова или множеством возможных миров. Во втором случае в его Картину войдут все воображаемые фиктивные пропозиции, но это будет мир без берегов. В первом случае это будет слишком узкий мир (именно так назвал Мир "Трактата" Г. фон Вригт [Вригт 1986]). Витгенштейн выбирает первое.

3.02 Мысль содержит Возможность мыслимой ею ситуации.
Мыслимое тем самым является Возможным.

Этот тезис является пояснением тезиса 3.01. Мысль определяет не только действительное, но и возможное, то есть не только Факты, но и Ситуации. В этом смысле "носитель" мышления располагает не только возможностью высказать то, как обстоит дело, но и содержит в своем мыслительном аппарате весь арсенал возможных направлений событий или положений дел. Но данный тезис содержит еще одно заявление, которое можно повернуть, так сказать, объективно-идеалистически. "Мыслимое тем самым является Возможным". Но значит, если можно помыслить, что существуют гномы, ручные тигры (см. [Moore 1959]) или золотая гора [Рассел 1996], если можно помыслить, что существуют квадратные круги, стало быть, все это возможно в действительности.

Вероятно, по Витгенштейну, мысль о том, что существуют квадратные круги, не является настоящей мыслью, так же как предложение "Глокая куздра бодланула бокра" не является пропозицией, так как они не удовлетворяют критерию осмысленности [4]. Но критерии осмысленности- это очень скользкая вещь. В 1950-е годы Хомский приводил в качестве совершенно бессмысленного высказывание "Бесцветные зеленые идеи яростно спят", а спустя 20 лет P.O. Якобсон показал, что это предложение можно прочесть как вполне осмысленное (см. [Putnam 1975]). Как найти выход из этого мейнонгианства, Витгенштейн в отличие от Рассела с его теорией дескрипций не говорит.

3.03 Мы не можем помыслить ничего нелогического, поскольку
иначе мы должны были бы мыслить нелогически.

Кажется, что это суждение содержит в себе парадокс, так оно противоречит обыденным речевым установкам, то есть таким выражениям, как "это нелогично", "в твоих рассуждениях нет логики" и т.п. По мысли Витгенштейна, Логика пронизывает Мир, и границы Мира проходят по границам логики. Логическая ошибка в рассуждении о чем-либо покоится не на отсутствии Логики, а на ее неверном использовании, она не вне Логики. Так же, как человек может заблудиться, сбиться с пути, но это не значит, что правильного, истинного пути объективно не существует. Его

179


можно найти, точно так же, как можно найти логическую ошибку, которая совершается не вопреки логике, а в результате неверного следования ей.

3.031 Когда-то было сказано, что Бог может создать все: но
только не то, что противоречило бы законам Логики. Именно о таком
"нелогическом" Мире мы не могли бы ничего сказать, как он
выглядит.

Витгенштейн исходит из предпосылки, что Логика одна. В конце XX века, конечно, можно сказать, что это неверно. Существует целый ряд сводимых и несводимых друг к другу многозначных паранепротиворечивых модальных и интенсиональных логик, которые значительно отличаются друг от друга по системе аксиом и выводу. См., например, [Семантика модальных и интенсиональных логик 1971, Зиновьев 1960]. Говоря в терминах семантики возможных миров, положение Витгенштейна о том, что нельзя сказать о нелогическом мире, как он выглядит, равносильно высказыванию о том, что не существует невозможных возможных миров. Я. Хинтикка в статье "В защиту невозможных возможных миров" показал, что это не так [Хинтикка 1980].

Кроме того, с ортодоксальной христианской точки зрения Бог всегда выше Логики и создает ее вместе с миром. С историко-антропологической точки зрения современному логическому мышлению предшествует мифологическое, в котором нет логики в витгенштейновском смысле слова [Леви-Брюль 1994, Лосев 1980]. Витгенштейн, впрочем, с последним тезисом в его фрезеровском варианте был категорически не согласен (см. его "Заметки о "Золотой ветви" Фрезера [Витгенштейн 1987а]. Наконец, идеи поздних постпсихоаналитиков К.Г. Юнга, Д. Бома, С. Грофа говорят о возможностях другого, внелогического постижения реальности [Гроф 1992]. Конечно, нельзя сказать, что все эти идеи опровергают мысль Витгенштейна, потому что в определенном смысле Витгенштейн вообще не говорит о человеческом сознании не только в психологическом, но и в философском смысле. Его позиция в "Трактате" вообще антименталист-ская. В поздних работах Витгенштейн от такой позиции отказывается. В них сознание, хотя и на свой лад, его интересует, в каком-то смысле даже в первую очередь.

3.032 Представить в речи нечто "противоречащее Логике" так же
маловероятно, как представить в геометрии посредством ее координат
фигуру, противоречащую законам пространства, или дать координаты
точки, которой не существует.

3.0321 Скорее, мы могли бы представить пространственное Положение Вещей, противоречащее законам физики, но никак не законам геометрии.

Таким образом, получается, что законы Логики (и геометрии) более фундаментальны, чем законы физики. Можно представить себе в качестве

180


теоретической возможности, что предметы падают вверх, а не вниз, или человека с львиной головой (ср. рассуждения Витгенштейна о том, что такое чудо, в "Лекции об этике" 1929 года [Витгенштейн 1989а]), но представить себе, что А равно не-А или что из А не следует не-А, нельзя. На возможные возражения, что такие нарушения логики имеют место в сновидениях или в иных измененных состояниях сознания, Витгенштейн, вероятно, ответил бы, что такие положения вещей не являются "мыслимыми" (denkbar), то есть не могут быть адекватно переданы в виде последовательности Пропозиций так, чтобы при этом подобные нарушения законов Логики сохранились. Когда человек, рассказывая сон, говорит: "Это была одновременно моя мать и моя бабушка", он пользуется обычным языком Логики, и данное высказывание будет, к примеру, означать: "Я отождествлял этот объект то с матерью, то с бабушкой". Сказать, что он отождествлял этот объект с матерью и бабушкой одновременно, не имеет смысла, так как понятие времени не имеет к сновидению никакого отношения [Малкольм 1993].

3.14 Суть Пропозиционального Знака заключается в том, что его элементы, слова, соединяются в нем определенным образом. Пропозициональный Знак - это некий Факт.

Здесь налицо мотивный параллелизм с разделом 2.03, где говорится о том, что в Положении Вещей Предметы соединены подобно звеньям цепи.

Пропозиция, так же как и Картина (опять-таки мотивное варьирование 2.142), является Фактом, то есть не потенциальным, возможным, а действительным, актуальным элементом Реальности.

Суть этой "фактуальности" Пропозиционального Знака состоит в том, что в нем имеет место соединение между собой определенных знаковых элементов, причем не произвольное конгломератное, а структурное (синтаксическое) соединение. Это соединение, эта структура и является Фактом, вне зависимости от того, выражает ли она действительное положение дел или только возможное.

Например, если мы скажем, что у всех марсиан квадратные глаза, и при этом мы никогда не видели ни одного марсианина, и возможно, что они вообще не существуют, а если они существуют, то квадратность их глаз не подтверждается, - все равно конструкция

Z (М) (М (а) а (а (к)),

где Z - квантор всеобщности, М - множество марсиан, а - обладание глазом, К - быть квадратным, - будет оставаться Фактом. Фактом является не содержание того, что у всех марсиан квадратные глаза. Фактом является то, что Пропозициональный Знак "У всех марсиан квадратные глаза" утверждает то же, что Z (М) (М (а) а (а) (к)).

181


3.1432 Не "комплексный Знак 'a R Ь' означает, что "а находится в каком-то отношении к Ь", скорее, то, что "а" находится в определенном отношении к "Ь", означает, что a R Ь.

Этот раздел считается одним из наиболее трудных для понимания, и практически его так или иначе затрагивают все комментаторы "Трактата".

Витгенштейн говорит: Не комплексный знак "Луна меньше Земли" (например) означает, что Луна находится в каком-то отношении к Земле, скорее, то, что Луна находится в каком-то отношении к Земле, означает, что "Луна меньше Земли". Здесь смысл в том, что первичными являются простые символы: Луна, Земля, меньше чем, а сложная Пропозиция (Пропозициональный Знак) является функцией от Смысла этих простых знаков: потому что простые Знаки неизменны - они составляют субстанцию Мира, а сложные - изменчивы. Пропозиция 'a R Ь' производна от составляющих ее элементов, в частности, потому, что она может быть ложной, и истинным будет противоположное положение дел, выражающееся формулой 'b R а' (Земля меньше Луны). Значение Пропозиции будет изменено на противоположное, но все простые Символы останутся прежними.

3.144 Ситуации можно описать, но не назвать. (Имена походят на точки, Пропозиции на стрелки, они обладают Смыслом.)

Имя и Пропозиция для Витгенштейна различаются принципиальным образом. Имя может только называть, именовать, и поэтому у имени самого по себе нет Смысла, оно лишь указывает на предмет. За пределами витгенштейновской семантики последнее справедливо лишь для имен собственных. Так, у имени Сократ нет смысла, оно просто указывает на человека, которого оно таким образом выделяет. Поэтому подлинное Имя является логически простым, соответственно обозначая логически простой Предмет. По Витгенштейну, Имя нельзя определить, оно является исходной сущностью и не обозначает никаких свойств. За пределами витгенштейновской семантики для обыкновенных имен существительных это, разумеется, не так. Значения имен существительных (нарицательных) определяются в словарях и в обыденном общении. Но для Витгенштейна имя вроде "стул" приобретает значение только в Пропозиции (так же, как Предмет реально существует лишь в Положении Вещей- 2.0121). Словарный "стул" есть лишь некая абстракция.

Следуя логике Витгенштейна, когда мы говорим "Он сидел на стуле", то всегда следует представлять некий конкретный стул так, чтобы он стал неопределяемым именем, практически собственным именем, стулом А. Как в кинотеатре, где каждый стул задан координатами места и ряда. Стул на пересечении этих координат действительно предстает точкой, лишенной собственного смысла, но лишь указывающей на определенную позицию в логическом пространстве. Стул - это чистая номинация,   отсутствие   смысла,   точка.   "Он   сидит   на   стуле" -   это

182


дескрипция, наличие смысла, стрелка. Хотя, конечно, можно сказать: "Дай мне стул "или "Где же ваш стул?", и это не будет, строго говоря, дескрипцией, описанием Положения Вещей (о логике императивов и соотношении дескриптивного и модального в модальных высказываниях см. [Ross 1941, Хилпинен 1986, Stenius 1960, Руднев 1996]). Однако в "Трактате" рассматриваются более простые отношения между Миром и языком, в каком-то смысле частный случай этих отношений. По свидетельству госпожи Энком, поздний Витгенштейн говорил о "Трактате", как о часах, которые идут имманентно правильно, но показывают неправильное время: "Витгенштейн часто говорил, что в Трактате не все неправильно: он похож не на сумку, полную хлама, а, скорее, на часы, но такие часы, которые не скажут вам правильное время" [Anscombe 1960: 78].

3.202 Простые Знаки, использующиеся в Пропозиции,
называются Именами.

3.203 Имя обозначает Предмет. Предмет является его значением.
("А" тот же самый Знак, что "А").

Глагол bedeuten и отглагольное существительное Bedeutung, начиная с ключевой статьи Г. Фреге "Ueber Sinn und Bedeutung" [Фреге 1977], обозначают денотат, референт - в противоположность термину Sinn (Смысл), означающему (у Фреге) способ реализации денотата в знаке. Пример Фреге: Утренняя звезда и Вечерняя звезда имеют один денотат, но два разных смысла. По Витгенштейну, имя имеет только денотат (точнее, указывает на референт), но лишено Смысла. Смысл Витгенштейн понимает несколько по-другому, чем Фреге, - как Возможность осмысленного употребления. Поэтому Смыслом обладает для него только Пропозиция.

В последнем предложении этого раздела, взятом в скобки, кажется, что Витгенштейн просто выражает фундаментальный для логики закон рефлексивности: А равно А. Но тогда его высказывание было бы пустой тавтологией. По-видимому, Витгенштейн здесь хочет подчеркнуть, что каждый раз, когда знак "А" появляется перед нашим (мысленным) взором, он обозначает один и тот же Предмет. То есть если мы договоримся, что знак А будет обозначать Луну, то он всегда будет обозначать Луну и только Луну. Преимущества Знака перед объектом в том, что Знак не уникален. А-А-А-А- каждый раз могут обозначать один и тот же предмет, хотя в материальном смысле каждое из этих "А" - другое. Со знаками легче манипулировать, чем с предметами, их не надо нести за собой в мешке. Предмет может быть тождествен только самому себе. Знаков может быть много, и каждый из них (если он обозначает один и тот же Предмет) тождествен другим таким же знакам.

Таким образом, Витгенштейн формулирует идею тождества не Предметов, а Знаков, заключающуюся в том, что, заменяя Предметы, Знаки уравниваются между собой в любой из своих экземплификаций. В этом

183


смысл, в частности, витгенштейновского противопоставления Пропозиционального Знака (Satzsache, пропозиционального инварианта) и Пропозиции (Satz, конкретного знакового варианта).

3.323 В повседневной речи частенько происходит так, что одно
слово обозначается тем или иным образом по-разному - входит в
состав разных Символов - или два слова, которые обозначены тем или
иным способом по-разному, внешне употребляются в Пропозиции на
первый взгляд совершенно одинаково.

Так появилось слово "есть"- как связка, как знак равенства и как проявление идеи экзистенции; "существовать"- нетранзитивный глагол, как "идти"; "равно"подобно прилагательному; мы говорим о Нечто, но также и о том, что нечто имеет место.

(В Пропозиции "Зеленое есть зеленое"- где первое слово имя собственное, а второе прилагательное - эти слова имеют не только различные значения, но являются разными Символами.)

Как правило, в европейских языках слово "есть" употребляется одновременно и как связка (между подлежащим и именным сказуемым), и как выражение равенства, и в функции квантора существования (или всеобщности). Например, в предложении "Жизнь есть сон" есть является связкой между существительным-подлежащим жизнь и существительным-сказуемым сон, кроме того, оно является выразителем идеи отождествления жизни и сновидения и, наконец, указывает на то, что это предложение носит универсальный характер, то есть имплицитно содержит в себе функцию квантора всеобщности (подразумевается, что любая жизнь, или жизнь вообще, есть сон).

Пример, приводимый Витгенштейном, "Зеленое есть зеленое", является еще одной манифестацией поразительной способности Витгенштейна преодолевать кажущиеся противоречия. Совсем недавно (3.203) он утверждал: "А" тот же самый Знак, что "А". Теперь он говорит, что в предложении "Зеленое есть зеленое" зеленое и зеленое - это два разных Символа. Да, это два разных Символа, но один и тот же Знак (см. 3.321). Витгенштейн хочет сказать, что в определенном смысле в приводимом примере зеленое и зеленое - это омонимы, так как в первом случае это имя собственное (субстантивированное прилагательное), обозначающее цвет, а во втором - его признак, свойство быть зеленым. С синтаксической точки зрения это тоже разные слова. В первом случае зеленое - это подлежащее, во втором - именная часть сказуемого, то есть здесь как раз имеет место то, что Витгенштейн называет в 3.322 "разными методами обозначения".

3.324 Так с легкостью возникает основательная путаница,
которой наполнена вся философия.

184


По мнению Витгенштейна, именно вследствие неразграничения в языке Знаков и Символов возникают философские идеи. Философы принимают разные Знаки одного Символа за разные Символы или же, наоборот, принимают разные Символы за две знаковые манифестации одного Символа. В результате они выстраивают величественные философские системы, в основе которых лежит то же самое эпистемическое qui pro quo, которое необходимо для построения сюжета в художественном произведении (см. [Руднев 1996]). Так Витгенштейн строит свой миф о философии как болезни языка и - в следующем параграфе - провозглашает идею совершенного логического языка как метода выздоровления от философской болезни.

3.325 Чтобы избежать этих заблуждений, мы должны использовать некий знаковый язык, который исключал бы применение одинаковых Знаков по отношению к разным Символам и не применял бы одинаково Знаки, обозначающие по-разному. Этот знаковый язык подчиняется логической грамматике- логическому синтаксису.

(Исчисление понятий у Фреге и Рассела является подобным языком, правда, не исключающим еще всех ошибок.)

Именно благодаря этому разделу Витгенштейн связывается в сознании историков философии прежде всего с логическим позитивизмом - направлением в философии, которое стремилось к построению идеального логического языка с тем, чтобы избежать ошибок традиционной философии. Эти идеи разрабатывались после опубликования "Трактата" Венским логическим кружком (председатель М. Шлик), и "Трактат" признавался чем-то вроде Нового Завета для деятелей этого кружка. Правда, те из философов, которые добились наиболее позитивных и значительных результатов в этой области - в первую очередь, Р. Карнап, книги которого "Логический синтаксис языка" [Сагпар 1936] и "Значение и необходимость" [Карнап 1959] стали чрезвычайно важными событиями в истории логической семантики, - относились к "Трактату" критически и даже враждебно вследствие его слишком большой интеллектуальной перегруженности, принципиальной невписываемости ни в какие концептуальные философские рамки, а также большого количества противоречий, иногда мнимых и легко снимаемых, но порой достаточно глубоких.

3.332 Ни одна Пропозиция не может свидетельствовать о самой себе, поскольку пропозициональный Знак не может содержаться в самом себе (вот и вся "Theory of Types").

Рассел разработал "Теорию типов" для снятия парадокса теории множеств. Вот как он сам излагает ее суть в "Моем философском развитии": "Проще всего проиллюстрировать это на парадоксе лжеца. Лжец говорит: "Все, что я утверждаю, ложно". Фактически то, что он

185


делает, это утверждение, что оно относится к тотальности его утверждений, и только включив его в эту тотальность, мы получаем парадокс. Мы должны будем различить суждения, которые относятся к некоторой тотальности суждений, и суждения, которые не относятся к ней. Те, которые относятся к некоторой тотальности суждений, никак не могут быть членами этой тотальности. Мы можем определить суждения первого порядка как такие, которые не относятся к тотальности суждений; суждения второго порядка - как такие, которые отнесены к тотальности первого порядка и т.д. ad infinitum. Таким образом, наш лжец должен будет теперь сказать: "Я утверждаю ложное суждение первого порядка, которое является ложным". Он поэтому не утверждает суждения первого порядка. Говорит он нечто просто ложное, и доказательство того, что оно также и истинно, рушится. Такой же точно аргумент применим и к любому суждению высшего порядка" [Рассел 1993: 25-26].

По мнению Витгенштейна, "Теория типов" излишня, так как необходимо, чтобы логическая запись сама, не прибегая к сильной прагмасемантике, показывала противоречивость того или иного суждения.

3.333 Функция не может быть собственным аргументом, поскольку Знак Функции уже содержит в себе Протокартину своего аргумента, которая не может содержать самое себя. Предположим, например, что Функция F (fx) могла бы быть собственным аргументом; тогда должна была бы иметь место Пропозиция: "F (F (fx))", и в ней внешняя Функция F и внутренняя функция F должны обладать разными значениями, так как внутренняя Функция имеет форму 0 (fx), а внешняя у (0 (fx)). Общим у них является лишь буква "F", которая сама по себе ничего не означает.

Это сразу становится ясно, когда мы вместо "F (Ри)"напишем "(30): F (0u) х 0u = Fu". Тем самым устраняется парадокс Рассела.

Витгенштейн исходит из того, что Знак Функции (переменной) содержит в себе Протокартину (прототип, образец) своего аргумента, то есть, скажем, Знак Функции "X - жирный" содержит в себе возможный аргумент "свинья". Эта Протокартина не может содержать самое себя, так как она уже не является переменной. Таким образом, нельзя построить Функцию функции, потому что иначе получится свинья свиньи. Но что будет, если попытаться построить такую саморефлексирующую функцию? Это будут просто две разные функции. Вот как подробно комментирует это место "Трактата" Х.О. Мунк:

"Может ли в функции "х - жирный"сама функция (х) занять позицию своего аргумента "х"? Допустим, что может. Тогда ее можно записать как F (f). Но, говорит Витгенштейн, то, что занимает эти две позиции, является не одним символом, а двумя. Тождество знака, как надо помнить, гарантируется не его физической наружностью, но употреблением. Знаки, имеющие    совершенно   различную    наружность,    но    одно    и   то   же

186


применение, являются одним и тем же символом; знаки, которые имеют одинаковую наружность, но по-разному применяются, являются различными символами (см. 3.32.-3.323. - В. Р.). Но в случае, когда знак "F" находится за скобками, он является другим символом по сравнению с тем случаем, когда он находится внутри скобок, поскольку он имеет разное применение. Однако тогда мы не сможем построить выражение, в котором один и тот же символ выступает одновременно и как функция, и как ее собственный аргумент. Идея Витгенштейна состоит в том, что в корректной записи будет видна невозможность такой конструкции, и именно это и устраняет расселовскую теорию типов. Другими словами, в корректной записи нельзя построить самореферирующую пропозицию без того, чтобы не стало очевидно, что внутренняя пропозиция содержит функцию, отличную от функции, содержащейся во внешней пропозиции. Но тогда станет очевидным, что нельзя построить самореферирующую пропозицию. Ибо, совершая такую опрометчивую попытку, мы с очевидностью убеждаемся, что у нас получается не одна самореферирующая пропозиция, но две разные пропозиции. Короче, теория типов совершенно необязательна, поскольку в корректном символизме проблема, с которой имел дело Рассел, просто не возникает. Она исчезает в самой операции со знаками" [Mounce 1981: 55-56].

Анализ "Теории типов" Рассела Витгенштейном служит ярким примером практического применения витгенштейновской теории, разграничивающей то, что может и должно быть сказано, от того, что может быть только показано, или обнаружено, в логической структуре пропозиции или любой другой Картины. Следуя бритве Оккама, Витгенштейн как бы говорит: язык, если его правильно применять, сам обнаруживает невозможность самореференции - никакие теории тут не нужны.

4.022 Пропозиция обнаруживает свой Смысл.

Пропозиция обнаруживает, как обстоит дело, если она истинна. И она свидетельствует о том, что оно обстоит так.

Являясь Картиной, изоморфной по своей Логической Форме Реальности, Пропозиция "самым своим видом" показывает, обнаруживает свой Смысл. Допустим, я слышу брошенную кем-то при мне фразу "Лапшин с Автономовым поехали в семерку". Я могу обнаружить, что она соответствует некоей Ситуации, когда двое мужчин едут на трамвае, скажем, в типографию. Или что они только что были в комнате, и теперь их здесь нет. И если Пропозиция является Истинной, то Картина, которую я представляю, показывает, что имело бы место в этом случае. Пропозиция показывает Возможное Положение Вещей (Ситуацию) и свидетельствует об истинном, действительном Факте. Она показывает, обнаруживает Смысл,    и    говорит,    свидетельствует    о    Значении.    Различие    между

187


показанным, обнаруженным и сказанным, засвидетельствованным соответствует различию между пониманием и объяснением (см. 4.021), Смыслом и Значением, Реальностью и Миром.

Реальность сличается с Пропозицией.

Лишь потому Пропозиция может быть истинной или ложной, что она является Картиной Реальности.

Истинность или ложность - понятия, выражающие отношение Пропозиции к Реальности. Будучи Картиной Реальности, Пропозиция, сличаясь с Реальностью, обнаруживает свое соответствие или несоответствие ей. Более радикально этот взгляд был выражен позитивистами второго Венского кружка, которые опирались на "Логико-философский трактат" и считали себя учениками Витгенштейна. Они выдвинули принцип верификации, в соответствии с которым только те пропозиции могут считаться истинными или ложными, которые могут быть непосредственно сопоставлены с реальностью, то есть в первую очередь простые эмпирические пропозиции, вроде "Сейчас идет снег" или "Термометр показывает 20 градусов Цельсия". Они были названы протокольными (см. [Шлик 1993]).

Однако даже такие пропозиции могут на поверку оказаться не тем, за что они себя выдают. Термометр может быть испорчен, а снег может оказаться тополиным пухом. При этом большинство, даже подавляющее большинство Пропозиций в реальной речевой деятельности вообще не могут быть подтверждены или опровергнуты. Например: "Империализм -высшая стадия капитализма"; "Если пойдет снег, мы будем кататься на санках"; "Что посеешь, то пожнешь"; "Пушкин - это наше все".

В этих пропозициях очень важной является модальная часть, которая сильно деформирует истинностное значение или уничтожает его вовсе. Не говоря уже об эксплицитных модальных высказываниях, таких, как "Закрой дверь", "Курить воспрещается!", "Красть грешно"; вопросах, восклицаниях, молитвах и т.д. Именно поэтому Г. фон Вригт говорит о Мире "Логико-философского трактата" как об "узком" [Вригт 1986: 80].

4.116 Все, что вообще может быть помыслено, может быть помыслено ясно. Все, что возможно высказать, возможно высказать ясно.

Этот тезис - один из главных позитивных девизов "Трактата", вынесенный в предисловие как, в сущности, одно из главных философских открытий его автора. Исходя из своей идеи изоморфизма Логической Формы и Возможности Пропозицию любой сложности свести к Элементарным Пропозициям, Витгенштейн не видит причин для того, чтобы в том, что касается взаимоотношений между языком и Миром, оставались  какие-то  неясности.   Это  не  значит,  что   обо  всем  можно

188


говорить ясно. Правило другое: если об этом абсолютно точно невозможно сказать ясно, значит, это из той области, о которой вообще нельзя сказать никак. То есть либо надо искать путей для ясности, либо оставить попытки передать при помощи семиотических средств то, что при помощи этих средств принципиально непередаваемо.

4.12 Пропозиции могут изобразить всю Реальность, но они не могут изобразить то, что они должны иметь общим с Реальностью, благодаря чему они могут ее изображать, - Логическую Форму.

Логическая Форма - чтобы ее можно было изобразить, - должна обладать возможностью быть поставленной рядом с Пропозицией, за пределами Логики, то есть за пределами Мира.

4.121 Пропозиции не могут изобразить Логическую Форму, она отражается в них.

То, что отражено в речи, не может быть изображено в ней.

То, что проявляет себя в речи, не может быть проявлено нами посредством речи.

Пропозиция обнаруживает Логическую Форму Реальности.

Она указывает на нее.

Итак, можно говорить обо всем, но только не о Логической Форме. Это предложение как раз показывает, что у философии в ее традиционном понимании нет никаких шансов. Однако, говоря о том, что нельзя говорить о Логической Форме, Витгенштейн каким-то образом все же говорит о ней, что было прежде всех замечено Расселом [Russell 1980]. Нельзя просто указать на Логическую Форму (как об этом говорится в следующем разделе), так чтобы это молчаливое указание стало одновременно и Философией, и не Пропозицией.

Здесь можно выделить пять основных терминов, при помощи которых Витгенштейн обсуждает проблему Логической Формы:

изображать darstellen

отражать spiegeln

проявлять ausdraecken

обнаруживать zaigen

указывать weisen

189


При этом первый глагол противопоставлен всем остальным. Если А изображено, то тем самым А не отражено, не проявлено, не обнаружено, не указано.

А- это Логическая Форма, Возможность того, чтобы Имена в Пропозиции соединялись изоморфно тому, как соединяются Предметы в Положении Вещей. Логическую Форму нельзя выразить эксплицитно при помощи слов, так как если мы скажем: "Логическая Форма предложения "Луна меньше Земли" заключается в том, что и там и там три элемента", то и у этого последнего предложения будет своя Логическая Форма. И если мы ее захотим выразить словами "Логическая Форма предложения "Логическая Форма предложения "Луна меньше Земли" заключается в том, что и там и там три элемента" заключается в том, что и там и там имеет место включение одного предложения в другое", - то ясно, что мы приходим к бесконечному регрессу. Отсюда витгенштейновское представление о порочности теории типов Рассела.

4.1212 То, что можно показать, нельзя сказать.

Но Витгенштейн утверждает гораздо более сильную мысль: что Логическая Форма не только не изображается, но и не может быть изображена. Можно ли принять этот тезис, высказанный в такой категорической форме? То, что можно обнаружить, нельзя сказать. Все, что можно показать, нельзя высказать. Допустим, я показываю книгу и говорю: "Это книга". Я одновременно показываю ее и называю ее. По-видимому, Витгенштейн все же хочет сказать: "Все, что можно лишь показать, нельзя сказать". Например, то, что может быть услышано лишь при помощи слуха, нельзя увидеть. Нельзя пересказать адекватно содержание инструментального музыкального произведения, хотя его можно записать графически нотами и в этом смысле увидеть. Все же кажется, что Витгенштейн увлекся красотой, эвфоническим богатством этой фразы и выразил мысль неточно:

Was gezeigt werden kann, kannn nicht gesagt werden.

Он, конечно, имел в виду, что Логическую Форму можно только показать, а сказать о ней нельзя.

Допустим, мы сделали глобус, и этот глобус похож на Землю. Он имеет с ней общую Логическую Форму отображения. Так же, как и Земля, он крутится вокруг наклонной оси, и на нем в соответствующих пропорциях изображены океан и суша. Все это будет входить в Логическую Форму отображения, Логическую Форму Реальности. Но как высказать тот Факт, что глобус является моделью Земли? Мы можем сказать просто: глобус похож на Землю. Но будет ли это описанием Логической Формы, общей для глобуса и Земли? Нет. Это будет предложение, описывающее Ситуацию, в соответствии с которой глобус похож на Землю.  Таким образом, мы не описали Логическую Форму

190


похожести глобуса на Землю, а высказали новую Пропозицию, говорящую о похожести глобуса на Землю, у которой есть своя Логическая Форма, Форма похожести этого предложения на Ситуацию похожести глобуса на Землю. Если же мы захотим в свою очередь описать эту новую Логическую Форму и сказать: "Пропозиция "Глобус похож на Землю" имеет общую Логическую Форму с Ситуацией "Глобус похож на Землю" или просто "Пропозиция "Глобус похож на Землю" похожа на Ситуацию "Глобус похож на Землю", то нам понадобится еще одна Пропозиция, имеющая свою, уже третью Логическую Форму, - и это будет бесконечный регресс.

Ситуация подобного рода остроумно описана современником Витгенштейна Дж.У. Данном в книге "Серийное мироздание", где говорится, как некий сумасшедший художник сбежал из дома умалишенных и стал рисовать картину всей вселенной. Он нарисовал ландшафт, который он видел перед собой. Но он чувствовал, что чего-то не хватало. Не хватало его самого, рисующего картину. Тогда он нарисовал себя, рисующего картину, которую он видел перед собой. Но и это его не удовлетворило, так как здесь не хватало его самого, наблюдающего за ним самим, рисующим картину. И он стал рисовать третью картину и т.д. [Dunne 1930]. По Витгенштейну, правильная картина только одна - первая. Все остальное - бесплодная попытка сказать то, что и так есть в картине. Картина и так указывает на то, что она нарисована кем-то с определенной позиции. Картина сама обнаруживает свою Логическую Форму.

То, что существует общая Форма Пропозиции, доказывается тем, что не может быть ни одной Пропозиции, чью Форму нельзя было бы реконструировать. Общая Форма Пропозиции: Дело обстоит так-то и так-то.

Все Пропозиции могут быть сведены к единой Форме. Эта кажущаяся такой обыденной фраза есть в каком-то смысле великое открытие в гуманитарной сфере. Витгенштейн впервые взял на себя смелость сформулировать идею инварианта всякой речи, то есть идею глубинной структуры любой пропозиции - задолго до генеративной лингвистики. Но следует помнить, что это инвариант именно Пропозиции в узком Смысле, то есть вне модального радикала [Stenius 1960]. "Я ушел", "Пожар", "Витгенштейн - величайший философ XX века", "Холодно", "Сейчас вы послушаете "Маленькую ночную серенаду" Моцарта. Именно такие высказывания подходят под инвариант "Дело обстоит так-то и так-то". Но не - "Уходи!", "Вот бы весна поскорей!", "Когда же наконец вы уйдете?", "Рюмку водки!", "К ноге!", "И пусть над нашим смертным ложем / Взовьется с криком воронье!", "А был ли мальчик?". Конечно, в каждом недекларативном высказывании есть компонент, который отвечает за истинность и ложность: "Уходи" = "Я хочу, чтобы ты ушел" (подробнее см. [Ross 1941; Wiersbicka 1971; Хилпинен 1986]). Но этот компонент относится к глубинной структуре этих высказываний, которые как раз

191


выражают идею пропозициональное™ и тем самым подчиняются законам витгенштейновской логики.

5.5    Каждая    истинностная    Функция    является    результатом

последовательного     применения     Операции     ( И)     (С,,     ...)     к

Элементарным Пропозициям. Эта Операция отрицает все Пропозиции в правых скобках, и я называю ее Отрицанием этих Пропозиций.

В этой решающей формулировке Витгенштейн вводит наконец ту единственную логическую Операцию, к появлению которой он готовил читателя в 5.472.-5.474. Это Операция Отрицания. По отношению к ней Витгенштейн применяет новый термин Negation, в то время как обычное отрицание, обозначаемое им "завитушкой" "~", он обозначает словом Verneinung (по-видимому, впервые на этот факт обратил внимание Г. Финч [Finch 1971]. Мы будем обозначать тотальную "Негацию" как Отрицание с большой буквы.

Что же значит, что каждая истинностная Функция (то есть каждая неэлементарная Пропозиция) является результатом тотального отрицания элементарных пропозиций?

Разберем сначала кажущуюся малопонятной формулу этой операции:

( Ж, )

5.501 Скобочное выражение, члены которого являются Пропозициями - я обозначаю - когда последовательность членов в скобках является безразличной - Знаком Формы "( Q". "~" - это переменная, Значением которой являются члены выражений, заключенных в скобках, а штрих над переменной означает, что она заменяет все Значения в скобках. (Если, стало быть, х имеет три Значения, Р, Q, R, то (Q = (Р, Q, R).

Значения переменной назначаются.

Назначение есть описание Пропозиций, заменяемых переменной.

Как именно происходит описание членов скобочных выражений, несущественно.

Мы можем различать три способа описания: 1. Прямое перечисление. В этом случае мы можем просто вместо переменной поставить ее постоянное Значение. 2. Указание функции f x, Значение которой для всех Значений х является описываемым Пропозициями. 3. Указание формального закона, по которому построены эти Пропозиции. В этом случае число скобочных выражений охватывает все без исключения члены формального ряда.

192


Витгенштейн объясняет, что в правых скобках знак ж обозначает множество Элементарных Пропозиций, а точкам соответствует определенное количество этих Элементарных Пропозиций. Когда Витгенштейну безразлично, сколько их и в каком порядке они располагаются, то он пишет ?, то есть "некое множество Элементарных Пропозиций". Когда, напротив, известно, сколько их и как они располагаются, то скобки раскрываются соответственно: если таких пропозиций три, то С, = (Р, Q, R).

В левых скобках - не что иное, как основания Истинности Элементарных Пропозиций из истинностной таблицы 5.101. Последняя

буква означает истинность, остальные , в соответствии с 4.442,

соответствуют ложности. Количество этих признаков зависит от количества Элементарных Пропозиций в правых скобках; если там одна Пропозиция,   то   их   будет   две,   если   две,   то   четыре.   Так,   для   двух

Элементарных Пропозиций р, q это будет И или (ЛЛЛИ), то есть 12-я

колонка в истинностной таблице 5.101. Она будет соответствовать истинностной функции ~ р & ~ q. Стало быть, эта Операция действительно Отрицает каждую Элементарную Пропозицию, находящуюся в правых скобках. Напомним, что ~ р & ~ q эквивалентно ~(pvq). Вот мы получили новую Пропозицию. Для того чтобы получить из этой Пропозиции другую (ведь речь идет о последовательном применении Операции Отрицания), мы применим к ней знак ~ еще раз: получим

~~(pvq) = pbq

Вот так мы из двух Элементарных Пропозиций р, q путем двойного применения Отрицания получили дизъюнкцию pvq.

"Значения переменных назначаются", - говорит Витгенштейн, то есть Значением С, может быть любое множество Пропозиций. Причем это множество можно просто перечислить - Р, Q, R. Можно указать функцию f х, а можно указать формальный ряд в духе 4.1273, то есть дать рекурсивное определение. В любом случае Значение С, будет любым сочетанием Элементарных Пропозиций, из которых путем последовательного Отрицания можно получить любую Пропозицию.

5. 5302. Говоря вскользь: Сказать о двух Вещах, что они тождественны, бессмысленно, а сказать об одном Предмете, что он тождествен самому себе, значит, ничего не сказать.

Если мы говорим, что тождество выражает такое отношение, что два предмета имеют общими все свойства, то это один и тот же предмет, а если они имеют общими не все свойства, это не полное тождество.

Рассел исходил из идеи тождества неразличимых. По Витгенштейну, не существует двух одинаковых предметов (ср. 2.0233). Если два предмета совершенно  одинаковы,  то  это  один предмет.  Поэтому  бессмысленно

193


утверждать а = b.  Один предмет тождествен себе с необходимостью, поэтому утверждение а = а неинформативно.

5.542. Но ясно, что "А полагает, что р", "А думает, что р", "А говорит, что р" суть Пропозиции Формы "р говорит р". И здесь мы имеем не координацию Факта и Предмета, а координацию Фактов посредством координации их Предметов.

Хотя Витгенштейн не ссылается здесь на Фреге, он решает проблему в духе Фреге. Он лишает "р"статуса Пропозиции. "Р говорит р"- значит, что нечто издает какие-то звуки. По сути, "Р говорит р", а следовательно, и его деривант "А полагает, что р" является функционально элементарной пропозицией [Maslow 1962: 108]. "Когда человек разделяет мнение о чем-то, он строит картину факта, приводя элементы своей Картины в соответствие с элементами факта. Картина тем не менее сама является фактом. Поэтому мы имеем "соответствие фактов посредством соответствия их предметов". Он сравнивает утверждение о мнении в этом отношении с утверждением вроде "Гренландия холодная", говорит, что Гренландия холодная". Здесь, следуя Витгенштейну, мы соотносим элементы пропозиционального Знака (который является Картиной) с элементами факта. Точнее, элементы пропозиционального знака соответствуют объектам мира, и способ их комбинации в пропозиции используется для того, чтобы представить путь, по которому объекты комбинируются друг с другом" [Fogelin 1976: 68].

И еще одна важная мысль относительно витгенштейновского понимания пропозициональных установок: "... когда нам говорят "А говорит, что р", то нам показывается (we are shown), что А говорит, что он утверждает о мире посредством того, что нам говорится, какие слова он использует. Или опять-таки если нам говорят "А полагает, что р", то нам показывается то, что А полагает, посредством того, что он говорит о том, какая картина ему представляется" [Mounce 1982: 86].

Итак, позиция Витгенштейна, в отличие от позиции Фреге, относительно пропозициональных установок примерно та же, какую Витгенштейн всегда высказывает, когда заходит речь о разных уровнях языка. Витгенштейн всегда прибегает здесь к метафоре молчаливого обнаружения, отвергая саму идею иерархичности языкового сознания. Все предложения равны, а те предложения, которые, используя выражение из Уорвела, "более равны, чем другие", не являются настоящими предложениями, то есть ни о чем не говорят.

Учение о пропозициональных установках, тем не менее, сыграло огромную стимулирующую роль в аналитической философии XX века, особенно в послевоенный период. Решение проблемы пропозициональных установок опиралось скорее на фрегевское представление проблемы. Так, Хинтикка строит семантику возможных миров для пропозициональных установок [Хинтикка 1979], а Крипке рассматривает ситуацию удвоения

194


мира в контекстах мнения [Крипке 1986]. Критика самого понятия истинности как основы семантической теории [Даммит 1987, Сааринен

1986] в послевоенный период перенесла акцент с того, что любая пропозициональная установка является скрытой Элементарной Пропозицией, на то, что любая Элементарная Пропозиция является скрытой пропозициональной установкой. Особенно отчетливо эта антиверистская позиция - ничто не является пропозицией, прямым контекстом, но всякое утверждение есть мнение, то есть косвенный контекст - стала преобладать в послевоенной теории речевых актов - так называемая перформативная гипотеза [Ross 1976, Вежбицка 1985], в соответствии с которой любому высказыванию в речи реально предпосылается перформативная пресуппозиция. Это решение в духе позднего Витгенштейна.

5.5421. 5.5421. Это также показывает, что душа, субъект и т.д. -как они понимаются поверхностной психологией - являются химерами.

Некая сложная душа как раз не была бы душой.

Дословно- "душа, субъект и т.д. [...] являются не-вещами"(вариант "химеры" предложен М. Блэком [Black 1964: 301]. Почему душа не может быть сложной? Послушаем, что говорит анализирующий этот раздел X. Мунк: "Чтобы понять, что это значит, давайте еще раз пересмотрим предложение "А полагает, что р". На самом деле, говорит Витгенштейн, этому соответствует форма "р"говорит, что р". Теперь, как мы видим, это не означает, что в соответствии с анализом "А полагает, что р" А вообще не принимается в расчет, а действительный субъект - это "р". То, против чего возражает Витгенштейн, это не та мысль, что А - субъект, но та, что душа этого А является субъектом, где душа А, рассматривается определенным образом, а именно как несложная сущность.

Но почему он полагает, что его собственный анализ показывает, что субъект утверждения "А полагает, что р"не может быть рассмотрен таким образом? Ответ заключается в том, что витгенштейновский анализ утверждения "А полагает, что р"включает в себя то, что он говорит, что это включает в А определенные психологические элементы, которые обладают Логической Формой и поэтому изображают или показывают возможные Положения Вещей. Но для того, чтобы эти психологические элементы обладали Логической Формой, или Структурой, они должны быть сложными. Следовательно, субъект утверждения "А полагает, что р"не может быть душой А, то есть некой несложной сущностью. Легко понять, что такой взгляд ведет к точке зрения на self, которая совместима с юмовской. Мое self не является простой сущностью, это пучок психологических элементов. Эти элементы связаны не в некую простую сущность, которая каким бы то ни было образом стоит за ними, но с другими психологическими элементами, которые имели место раньше и

195


будут иметь место позже. Я есть просто тело с его ментальной историей" [Mounce 1981: 87-88].

5.6 Границы моей речи указывают на границы моего Мира.

Это несомненно один из самых знаменитых афоризмом "Трактата". Обычно его переводят так: "Границы моего языка означают границы моего мира" [Витгенштейн 1958; Витгенштейн 1994]. Мотивировку перевода Sprache как "речь" дана нами в комментарии к 4. Уже М. Блэк писал, что переводить слово bedeuten как mean (значить, означать) вряд ли имеет смысл, поскольку не вполне понятно, что это означает, что "границы языка означают границы мира". Он предложил перевод: "Границы моего языка являются границами моего мира". Но термин bedeuten означает "референцию", а не простое отождествление; это указание на денотат. Границы мира являются денотатом границ речи. Поэтому правильнее сказать, что "границы речи указывают на границы мира".

В этом афоризме содержится некая квинтэссенция витгенштейновского философствования - недаром его смысл пересекается с программным заявлением предисловия к "Трактату", где Витгенштейн говорит, что хочет обозначить границы выражения мысли. Что же это за философия? По-видимому, можно сказать, что это своеобразный лингвистический идеализм. Усугубление концепций Декарта, Юма, Канта и Шопенгаруэра. Я могу знать мир настолько, насколько это позволяет мне мой язык. Мой мир - это мир, данный мне в языке и посредством языка. Нет мира вне языка. То, что не названо, не существует для меня. Но что же все-таки существует: мир с его Положениями Вещей и Фактами или язык с Элементарными Пропозициями и комплексными пропозициональными знаками? Этого я знать не могу, потому что я нахожусь внутри границ языка.

Этот афоризм является в какой-то мере обобщением всего того, что сказано в разделе 5 с его учением об общей пропозициональной форме, о формальности логического вывода, теории вероятности, Операции, универсальности, тождестве, пропозициональных установках. Таков неполный перечень вопросов, которые, по Витгенштейну, можно разрешить, потому что они находятся внутри языка. Но помимо этого 5.5 вводит еще новую, заключительную тему раздела 5 - тему солипсизма.

6 Общая форма истинностной Функции такова: [ р,   С,, Щ Q].

Это и есть общая Форма Пропозиции.

6.001 Это означает не что иное, как то, что каждая Пропозиция есть результат последовательного применения Операции N' (х) к элементарным Пропозициям.

196


Этот раздел кажется самым трудным в силу нагромождения нестандартных формул и графов. Между тем, самое трудное осталось уже позади. Формула [ р, С,, Щ Q], в сущности, довольно проста, р означает множество Элементарных Пропозиций, z— то подмножество их, выбранное произвольно, которое подлежит какой-либо операции, a (N Q, как мы уже знаем, - операция Отрицания. То есть эта формула говорит: "Возьмите всю совокупность Элементарных Пропозиций ( р), выберите из них, сколько хотите ( Q и произведите над ними операцию последовательного Отрицания; в результате получите общую Форму Пропозиции ("Дело обстоит так-то и так-то"), которая, как доказано в разделе 5, является общей Формой истинностной функции Элементарных Пропозиций.

6.11 Поэтому Пропозиции Логики не говорят ничего. (Они являются аналитическими Пропозициями).

6.127 Все Пропозиции логика равнозначны, среди них не бывает по существу исходных законов и производных Пропозиций.

Каждая Тавтология сама обнаруживает, что она Тавтология.

То есть прозрачная Тавтология типа р = р и усложненная типа (р ~^(pv ~ р)-> ~ ~ р говорят фактически об одном и том же. Как уже говорилось, Хинтикка внес важную конструктивную поправку в это утверждение, разграничив глубинную и поверхностную информации. Но и сам Витгенштейн высказывался еще ранее написания "Трактата" в сходном духе: "Логические пропозиции, конечно, все показывают что-то различное, все они показывают, тем или иным образом, что они тавтологии, но это разные тавтологии, и поэтому каждая из них показывает нечто разное" [Wittgenstein 1982: 113].

6.1271 Ясно, что число "законов Логики" произвольно, ибо можно было бы вывести Логику из одного закона, строя просто логическое произведение из фрегевского закона (Фреге, возможно, сказал бы, что этот основной закон был бы не столь очевидным. Но удивительно, как такой строгий мыслитель, как Фреге, принимал степень очевидности в качестве критерия для логической Пропозиции).

Так же, как все логические Операции Витгенштейн свел в разделе 5 к одной Операции Отрицания, также и все законы Логики, по его мнению, сводимы к одному закону. Так, если мы рассмотрим традиционные законы пропозициональной логики:

закон рефлексивности р = р;

закон исключенного третьего pv ~ р;

закон двойного отрицания р = — р;

197


4) закон противоречия р-> ~ р;

то все они, в сущности, сводимы к одному закону, причем неважно, к какому именно. Закон рефлексивности здесь имеет преимущество наибольшей простоты символизма. Ясно, что закону лучше иметь форму р = р, а не (р -> (pv ~ р) -> — р.

6.53 Корректным методом Философии был бы следующий: не
говорить ничего, кроме того, что можно сказать, то есть кроме
естественнонаучных Пропозиций - то есть того, что не имеет с
Философией ничего общего, - и тогда всегда, когда кто-то другой
захочет сказать нечто метафизическое, указать ему на то, что он в
своих Пропозициях не снабдил никаким Значением некоторые Знаки.
Этот метод был бы для другого неудовлетворителен - у него не было
бы чувства, что мы учим его Философии - но все же он единственно
строго корректен.

Эту программу, конечно, нельзя воспринимать как реалистическую. Во-первых, в естественнонаучных Пропозициях зачастую содержится очень много метафизики, например, у И. Ньютона, Г.В. Лейбница, любимых Витгенштейном Г. Герца и Л. Больцмана, не говоря уже о Н. Боре и В. Гейзенберге. Можно ли эту программу воспринимать как корректный метод обучения кого-либо философии "Трактата"? Пожалуй, и это не так. В "Трактате" мы найдем много метафизических высказываний. На ближайших же страницах: "Этика трансцендентна...", "Бог не обнаруживает себя в Мире" и подобное. Хочется спросить: а откуда же это вам известно? И разве это ваш корректный метод философии?

Во-вторых, естественные науки, о которых говорит Витгенштейн, вовсе не так просты. Физика XX века вообще не может существовать без своих метафизических оснований. Так же, как и физика и астрономия Галилея, общая теория относительности, Второе начало термодинамики и под. - все это равным образом и физические и метафизические доктрины.

Витгенштейн сводит Философию к Философской Логике не случайно: это был один из вариантов названий Трактата, предложенных одним из издателей. Как общефилософская стратегия этот метод, давши несколько интереснейших работ, среди которых такие шедевры, как "Логический синтаксис языка" Р. Карнапа, очень быстро себя исчерпал. Но как метод логической семантики он оказался весьма плодотворен в той ее линии, которую представляли Р. Карнап, У. Куайн и отчасти Г. Рейхенбах, и затем их восприемники и критики Г. фон Вригт, Я. Хинтикка, С. Крипке, Д. Скотт, Р. Монтегю и другие замечательные философы логики XX века.

6.54 Мои Пропозиции для того, кто понял меня, в конце концов
истолковываются как усвоение их бессмысленности, - когда он с их
помощью - через них - над ними взберется за их пределы. (Он будет

198


должен, так сказать, отбросить лестницу после того, как взберется по ней наверх).

Он должен преодолеть эти Пропозиции, тогда он увидит Мир правильно.

Кажется, что путь, предложенный здесь, - единственно правильный для такого мыслителя, каким был Витгенштейн, и для такого произведения, каким является "Трактат". Ведь по сути "Трактат" - это собрание связанных афоризмов, которые являются либо развитием логических Тавтологий, и поэтому, исходя из доктрины самого Трактата, асемантичны, либо это метафизические утверждения - стало быть, в соответствии с той же доктриной тоже бессмысленные. Надо понять их, увидеть то, что они показывают своей структурой и - да! - отбросить их.

И кажется, что не правы те, которые рассуждают так (например, так рассуждал Рассел): "Как же Витгенштейн говорит, что надо говорить только естественнонаучные пропозиции, а сам наговорил столько метафизики!" Он и наговорил ее для того, чтобы было что выбрасывать. В этом смысле путь Витгенштейна - сугубо дзенский и этот афоризм в весьма дзенском духе. "Кто хочет меня понять, тот должен понять, что я осел" или "убить Будду" и под. (ср. [Судзуки 1994]).

Лестница, которую надо отбросить, это вторая после юношей на лошадях с их лилиями и последняя мифологема, венчающая здание Трактата. Лестница организует модель мира по вертикали, это одновременно путь наверх, путь познания, и возможность сорваться вниз, в пучину зла. По лестнице спускался с небес Шакъямуни [Топоров 1982]. Лестница - символ креста и крестных мук, а также символ ступенчатости познания. С лестницы обычно срываются, возмечтав подняться на ней на небеса или на Луну, как это случается во многих фольклорных текстах. Мотив отбрасывания ненужной лестницы, кроме того, - дерзко-дзенский, вызывающий. Он говорит: обратной дороги нет, мы уже достигли совершенства, а то, при помощи чего мы его достигли, это черновик - он нам более не нужен. В соответствии с этим Р. Карнап предлагал читателям так и поступать с "Трактатом" - прочитать его и выбросить.

Кроме того, учитывая, что книга Фрейда "Толкование сновидений" была одна из наиболее актуальных для Витгенштейна [Wittgenstein 1966] и если верить материалам и биографическим реконструкциям книги [Bartley 1973], то отбрасывание лестницы - символа полового акта прочитывается как зашифрованное автобиографическое заклинание самому себе -оставить путь порока (= Логических бессмысленных проблем; Рассел утверждал, что Логика отождествлялась Витгенштейном с чем-то глубоко интимным, личным [McGuinnes 1988]) и ступить на путь аскезы (= этики, мистического, безмолвного).

7 О чем нельзя говорить, о том должно умолкнуть.

199


Скажи ему, как все произошло

И что к чему. Дальнейшее - молчанье.

Шекспир. "Гамлет"

Рядом с внешней, реальной драмой развивается другая, углубленная внутренняя драма, которая протекает в молчании (первая внешняя - в словах) и для которой внешняя драма служит как бы рамкой. За внешним, слышимым диалогом ощущается внутренний, молчаливый.

Л. С. Выготский

"Трагедия о Гамлете принце Датском У. Шекспира"

Почему словами нельзя высказать всего? Какова здесь позиция Витгенштейна? Каковы ее истоки?

Конечно, это прежде всего романтическая традиция - "Невыразимое подвластно ль выраженью?" (В. А. Жуковский). Традиция эта носит отчетливо эгоцентрический характер, и это очень важно. Себе сказать можно все что угодно, но то, что можно сказать только себе, нельзя передать другому человеку - это проблема позднего Витгенштейна, известная как "аргумент против индивидуального языка". То, что говорится только себе, - это не речь. Но при этом другому можно объяснить очень мало. Почти ничего. Почему?

Допустим, я хочу сказать: "Необходимо быть правдивым и порядочным при любых обстоятельствах". Упростим эту пропозицию до логической формулы:

(х) N х (р & q)

То есть для всех х необходимыми являются свойства р и q. Допустим, это мой нравственный деонтический закон. Я считаю его универсальным, то есть распространяю его на всех вменяемых людей. Но я при этом точно знаю, что это мой личный ("private") закон, который не может быть никому преподан в словах, потому что прекрасно понимаю, что далеко не всегда возможно одновременно быть правдивым и порядочным. Например, я могу себе представить непорядочного человека, говорящего правду там, где нравственнее промолчать или даже солгать. Но я в моем privacy постараюсь найти выход из сложного положения, подобного описываемому. Однако при этом я не смогу дать исчерпывающих инструкций, когда надо солгать или промолчать, говорить правду опасно или даже безнравственно. Я могу лишь показать своим собственным поведением, как я поведу себя в том или ином случае.

200


Может быть, такое понимание Витгенштейна слишком прямолинейно. Но последний тезис "Трактата" отличается от большинства остальных своей заостренной экзистенциальностью. После таких слов было бы глупо начать писать и издавать другие книги и единственно возможным было то, что и сделал Витгенштейн, - замолчать на самом деле. Поэтому так справедливо в прагмасемантическом плане сравнение "Трактата" с книгой "Дао де дзин"- "Дао, которое выражено словами, не есть подлинное дао. [...] Тот, кто знает, молчит. Тот, кто говорит, не знает", - а судьбу Витгенштейна - с судьбой Лао-цзы, который, написав свой трактат, по преданию, передал рукопись начальнику стражи родного города и покинул навсегда его пределы.

Сводится ли витгеншейновское учение о различии между сказанным и показанным просто лишь к тому, что сказанное конвенционально, а показанное иконично? Как в детской игре: "Где мы были, мы не скажем, а что делали, покажем"? Так или иначе, иконическое, показанное, молчаливей конвенциональной дескрипции, так же, как ближе к оригиналу изображение по сравнению с описанием. Как лучше - один раз молча увидеть, чем сто раз слышать, не видя? (Наша культура видеоцентрична в силу физиологических причин - большая часть информации проходит по зрительному каналу).

Но разве танцующая балерина "молчит"? Даже если предположить, что мы не слышим музыку.

Литература

Принятые сокращения

МН - Мифы народов мира. Т., М., 1982.

НЛ - Новое в зарубежной лингвистике, вып., М.

Семиотика- Семиотика / Под ред. Ю.С. Степанова. М., 1983.

УЗ - Ученые записки Тартуского ун-та, вып., Тарту.

ФЛЯ - Философия. Логика. Язык. М., 1987.

ХЖ - Художественный журнал, М., вып.

Бор Н.  Атомная физика и человеческое познание. М., 1961.

Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 1958.

Витгенштейн Л. Лекция об этике // Даугава, № 2, 1989а.

201


Витгенштейн Л. Заметки о "Золотой ветви" Фрэзера // Историко-философский ежегодник. М., 1989b.

Витгенштейн Л. Избранные философские работы. Ч. 1. М., 1994.

Вригт Г. фон. Логико-философские исследования. М., 1986.

Выготский Л.С. Психология искусства. М., 1976.

Гаспаров Б.М. Из курса лекций по синтаксису современного русского языка: Простое предложение. Тарту, 1971.

Гейзенберг В. Шаги за горизонт. М., 1987.

Голосовкер Я. Э. Логика мифа. М., 1987.

Гроф С. За пределами мозга: Рождение, смерть и трансценденция в психоанализе. М., 1992.

Грязнов А.Ф. Эволюция философских взглядов Л. Витгенштейна. М., 1985.

Грязнов А. Ф. Язык и деятельность: Критический анализ витгенштейнианства. М., 1991.

Даммит М. Что такое теория значения // ФЛЯ, 1987.

Данн Дж. У. Художник и картина // ХЖ, 8, 1996.

Ельмслев Л. Пролегомены к теории языка // НЛ, 2, 1962.

Зиновьев А.А. Философские проблемы многозначной логики. М., 1960.

Карнап Р. Значение и необходимость: Исследование по семантике и модальной логике. М., 1959.

Карнап Р. Философские основания физики. М., 1965.

Клини С. К. Математическая логика. М., 1970.

Крипке С. Семантическое рассмотрение модальной логики // Семантика модальных и интенсиональных логик. М., 1979.

Крипке С. Загадка контекстов мнения // НЛ, 18, 1986.

Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1994.


Леви-Строс К. Структурная антропология. М., 1983.

Лосев А. Ф. О пропозициональных функциях древнейших лексических структур // Лосев А.Ф. Знак. Символ. Миф. Тр. по языкознанию. М., 1982.

Людвиг Витгенштейн: Человек и мыслитель / Сост. В. Руднев. М., 1994.

Малкольм Н. Мур и Витгенштейн о значении выражения "Я знаю'7/ ФЛЯ, 1987.

Малкольм Н. Состояние сна. М., 1993.

Налимов В.В. Вероятностная модель языка: О соотношении естественных и искусственных языков. М., 1979.

Остин Дж. Слово как действие // НЛ, 17, 1986.

Паскаль Ф. Витгенштейн: Личные воспоминания // Людвиг Витгенштейн: Человек и мыслитель. М., 1994.

Поппер К. Логика и рост научного знания. М., 1983.

Пятигорский А. М. Некоторые общие замечания о мифологии с точки зрения психолога // УЗ, 181, 1965.

Пятигорский А. М. О некоторых теоретических предпосылках семиотики // Сб. статей по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1973.

Рассел Б. Введение в математическую философию. М., 1996.

Рассел Б. Мое философское развитие // Аналитическая философия / Под ред. А.Ф. Грязнова. М., 1993.

Руднев В. Текст и реальность: Направление времени в культуре // Wiener slawistischer Almanach, 17, 1986.

Руднев В. Поэтика модальности // Родник, 5,6, 1988.

Руднев В. П. Основания философии текста // Научно-техническая информация. Серия 2. Информационные процессы и системы, 3, 1992а.

Руднев В. Серийное мышление // Даугава, 3, 1992b.

Руднев В. Феноменология события // Логос, 4, 1993,

203


Руднев В. Витгенштейн: вскользь, по касательной // ХЖ, 8, 1995а.

Руднев   В.   Морфология   реальности:   Исследования   по философии текста. М., 1996а.

Руднев В. О недостоверности // Логос, 8, 1996b.

Руднев В. Божественный Людвиг: Витгенштейн - формы жизни. М., 2002.

Сааринен Э. О метатеории и методологии семантики // НЛ, 18, 1986.

Семантика модальных и интенсиональных логик // М., 1979.

Соссюр Ф. де. Тр. по языкознанию. М., 1977.

Степанов Ю.С. В трехмерном пространстве языка. М., 1985.

Стросон П.О. О референции // НЛ, 13, 1982.

Судзуки Д.Т. Основы дзен-Буддизма. Бишкек, 1993.

Текст в тексте: УЗ, 14, 1981.

Теньер Л. Введение в структурный синтаксис. М., 1990.

Топоров В.Н. Лестница // МН, 1, 1982.

Фреге Г. Смысл и денотат // Семиотика и информатика, вып. 8. М., 1977.

Фреге Г. Мысль: Логическое исследование // ФЛЯ, 1987.

Хилпинен П. Р. Семантика императивов и деонтическая логика//НЛ, 18, 1986.

Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования. М., 1980а.

Хинтикка Я. Вопрос о вопросах // Логика и методология науки. М., 1980b.

Шлик   М.    Поворот   в   философии   //   Аналитическая философия: Избр. тексты. М., 1993.

Шопенгауэр А. Собр. соч. Т. 1. М., 1992.

204


Юнг  К.  Г.  Воспоминания.   Сновидения.  Размышления. Киев, 1994.

Якобсон P.O. В поисках сущности языка // Семиотика, 1983.

Ямпольский М.Б. Память Тиресия: Интертекстуальность и кинематограф. М., 1993.

Alexander A. Space, time and Deity. L., 1903.

Anscombe    G.E.M.    An    Introduction    to    Wittgenstein's Tractatus. L., 1960.

Bartley W. Wittgenstein. L., 1973.

Black M. A Companion to Wittgenstein's Tractatus. Ithaca, 1966.

Berlin В., Kay P. Basic color terms. Berkeley, 1969.

Carnap R. The Logical syntax of language. L., 1936.

Copi I.M. Objects, properties and relations in the Tractatus // Essays on Wittgenstein. N. Y., 1966.

Drury    M.    Conversations   with   Wittgenstein   //   Ludwig Wittgenstein: Personal recollections. Ox., 1981.

Dunne J. W. An Experiment with time. L., 1920.

Dunne J. W. The Serial universe. L., 1930.

Finch H. L. Wittgenstein. The Early philosophy. N.Y., 1977.

Findley J. Wittgenstein. L., 1984.

Fogelin R. Wittgenstein. L., 1976.

Keyt D.  Wittgenstein's notion of an object // Essays  on Wittgenstein's Tractatus. N. Y. 1966.

McGuinnes B. The Mysticism of the Tractatus // Philosophical Review, VLXXV, 3. 1966.

McGuinnes B. Wittgenstein: A Life. Ox., 1989.

Maslow A. A. Study on Wittgenstein's Tractatus. Berkeley, 1961.

Moore J. E. Philosophical Papers. L., 1959.

205


Mounce    H.    Wittgenstein's    Tractatus:    An   Introduction. Chicago, 1981.

Putnam   H.   Dreaming  and  depth  grammar  //  Putnam  H. Philosophical papers, v. 2. Cambr., 1975.

Reichenbach H. Elements of symbolic logic. N.Y., 1948.

Ross A. Imperatives and logic // Theoria, 7, 1941.

Ross J.R. On declarative sentences // Readings in English transformational grammar. Waltham (Mass.), 1970.

Russell B. Introduction // Wittgenstein L. Tractatus logico-philosophicus. L., 1922.

Russell B. Logic and knowledge. L., 1965.

Russell B. An Inquiry into meaning and truth. L., 1980.

Ryle G. The concept of mind. L., 1949.

Searle J. R. Speech acts: Essay in philosophy of language. Cambr. (Mass.), 1969.

Stenius E. Wittgenstein's Tractatus: A Critical expositions of its main lines of thought. Ox., 1960.

Waismann F. Wittgenstein und der Wiener Krais. Ox., 1967.

Warf B. L. Language, thought and reality. L., 1956

Weiler G. Mautner's critique of language. Cambr., 1970.

Weisgerber L. Von der Kraften der deuchen Sprache. Bd. 2. Vom Weltbild de deuchen Sprache. Dusseldorf, 1950.

Wiersbicka A. Semantics primitives. Frankfurt a. M., 1972.

Wiersbicka A. Lingua mentalis. Sydney, 1980.

Wittgenstein L.  Lectures  and conversations on aesthetics, psychology and religious belief. Cambr., 1966.

Wittgenstein L. On certainty. Ox., 1980.

Wittgenstein L. Notebooks 1914-1916. Ox., 1982.

Woods J. The Logic of fiction. The Hague; P., 1974.

Wright G. H. Wittgenstein. Ox., 1982.

206


ПРИЛОЖЕНИЯ

ПСИХОПАТОЛОГИЯ ДЕНЕГ

Считается что, ранний большевизм позаимствовал свою идеологию в первоначальном христианстве и что одной из ключевых черт этой идеологии был аскетизм и, в частности, безусловно отрицательное отношение к деньгам. В первоначальном христианстве не было такой институции, как церковь. Считается же, что это именно церковь строит храмы и собирает церковную подать. А Иисус ничего такого не завещал, он призывал к бескомпромиссной нищете.

Но так ли это?

Вспомним под этим углом зрения Священное Писание - и мы увидим, что это собрание историй, в которых, как ни странно, одну из главных ролей играют деньги. Притча о зарытых талантах. Хозяин там наказывает раба за то, что тот не пустил деньги в оборот. История с тридцатью сребренниками. Эпизод, который обычно называют "Динарий кесаря" (Мф, гл. 22, ст. 15 и далее): фарисеи, стараясь подставить Иисуса, задают ему вопрос: следует ли платить подать кесарю?

"18.  Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры?

19. Покажите Мне монету, которою платится подать. Они
принесли Ему динарий.

20. И говорит им: чье это изображение и надпись?

Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдайте кесарево кесарю, а Божие Богу.

Услышавши это, они удивились и, оставивши его, ушли".

Вместо простодушия и нонконформизма фарисеи наткнулись на тонкого дипломата.

То, что деньги - это плохо, что они постыдная вещь и о них вообще не надо говорить, их не надо зарабатывать в больших количествах и т.д., -все это пошло, конечно, от большевиков. Но каковы исторические корни этого взгляда? Можно с уверенностью сказать, что это не христианство, скорее уж гностицизм или крайние, нигилистические проявления католичества - нищенствующие монашеские ордена.

Здесь уместно вспомнить, что деньги в психоаналитической традиции прочно связываются с испражнениями (известный пример Фрейда о том, что медвежатник на месте вскрытого сейфа оставляет "кучу" в качестве эквивалента украденного; известная латинская поговорка поп

207


olet pecunia - деньги не пахнут - связана с тем же комплексом проблем. Она приписывается римскому императору Веспасиану Флавию, введшему плату за пользование общественными сортирами). Теперь сопоставим две вещи: три стадии детской сексуальности в психоанализе (оральная, анальная и генитальная) и три общественно-экономические формации у Маркса (феодализм, капитализм и социализм (коммунизм). Как известно, у большевиков была популярной идея перехода из феодализма в социализм, минуя капитализм, то есть минуя анальную стадию - деньги.

Извращенность сексуально-экономического воспитания при советской власти сказалась не только на перверсии капиталистического культа денег, но и на перверсии самого эдипова комплекса.

Вечно живым Богом отцом в советском обществе был Сталин. Ленин был скорее Богом-сыном. Недаром его несостоявшаяся мученическая смерть в1918 году занимает такое важное место в его жизнеописании.

Культ Отца Сталина и Сына Ленина в их "единосущности" ("Сталин - это Ленин сегодня") не мог рикошетом не порождать враждебности рядового советского гражданина к собственному отцу, потенциальному врагу народа. Родной отец воспринимался не как отец, а, скорее, как отчим. Вернее, можно сказать более точно: поскольку любой сексуальный дискурс был в Советском Союзе запрещен и средний советский ребенок в отличие и в противоположность западному не должен был думать ни о чем таком, то в его сознании не возникала идея сексуальной связи отца и матери, а если и возникала, то тут же отвергалась как нечто нелепое и несообразное, поэтому для советского ребенка отец было тем же, чем для западного ребенка отчим.

Для чего нужен отец, если есть Сталин? - думал советский ребенок. Действительность не давала ему никакого ответа, кроме того, что он был прав и что этот квази-отец действительно ни зачем не нужен. Что от него один вред. Ведь есть настоящий Отец - Сталин, и этого вполне достаточно для того, чтобы быть счастливым. А если так, то в лагерь ложного отца! Вот одно из объяснений того, что так легко было расправиться с отцами в 1930-е годы. Так сказать, идеологизированный вторичный Эдипов комплекс (см. также [Бубенцова 1998]).

Но оставалась мать. Ее придушили при помощи распространенного в средневековой Руси культа Богородицы. Если настоящий Отец - это Сталин, то Настоящая Мать - это Родина, та самая седая старушка, энергично переползшая из романа Горького, который, собственно, и создал всю эту парадигму (плохой квази-отец пьяница, сын-мученик, несущий новое учение большевизма народу, и Мать, ставшая после Сына и пошедшая за Сыном; в роли исполняющего обязанности Бога-Отца был сам Алексей Максимович).

208


Таким образом, большевики, ловко манипулируя православными ценностями, совершенно сняли у советского человека проблему Эдипового комплекса.

Кого убивать? Гения всех времен и народов? Корифея всех наук?

С кем спать? С энергичной седой старушкой? С Родиной?!

Как уже говорилось, считается, что ранне-большевистский коммунизм вырос из первоначального христианства. В этом духе высказывались Бердяев и Тойнби. Но на самом деле всего этого не было в первоначальном христианстве. Христос по-своему любил женщин, относился к ним с нежностью и терпимостью. Мария Магдалина была его другом. Когда фарисеи предложили побить блудницу камнями, Иисус, как известно, сказал: "Кто без греха, пусть первый бросит в нее камень".

Вообще, грубо говоря, в Писании нигде не сказано, что нельзя заниматься любовью. Богу Богово, а кесарю кесарево. В сущности, Иисус был вполне умеренным проповедником. Это, так сказать, гностическо-болыпевистская традиция сделала из него аскета.

В сущности, советская власть стремилась, чтобы денег вообще не было или чтобы они были чисто номинально. В действительности этого почти удалось достигнуть. Советские деньги были игрушечными. Их нельзя было конвертировать. Простой обмен валюты был в советское время тяжким уголовным преступлением.

Идеал был утопический - стремились к тому, чтобы деньги исчезли вообще. К этому подталкивал и собственный опыт, который говорил, что деньги не нужны. Воспоминания о Сталине и Молотове свидетельствуют о том, что они подолгу вообще не видели денег. Это утопическая реальность. В утопии нет никаких денег. Как, например, нет, никаких денег в "Винни Пухе". Они там совершенно не нужны. Осел собирает свой чертополох прямо у себя перед домом, так же как Поросенок - свои желуди. Мед же и сгущенное молоко для Винни Пуха поставляются из спецраспределителя Кристофера Робина.

В сущности, безденежный социалистический мир со всеми его расстрелами, тюрьмами, гулагами, презумпцией виновности и прочей репрессивной арифметикой был таким же инфантильным, как мир "Винни Пуха". Мы так же ходили друг к другу в гости, так же застревали в норе у кролика, так же пытались похудеть, читали неразборчивые послания, открывали Северный Полюс. Славная была жизнь. И конечно же, вспоминая латинскую премию, - деньгами тут и не пахло.

Поэтому, вступив в капиталистическую стадию своего переношенного развития, мы оказались совершенно беспомощными перед их красотой и мощью. Большие деньги мы восприняли в фольклорном духе

209


как некое чудо. (Недаром первые архитектурные проекты домов новых русских напоминали либо кафкианские замки, либо сказочные теремки.) Как с чудом с ними и стали обращаться. Поэтому у нас так легко пошли финансовые пирамиды.

Но самой большой феноменологической ошибкой тех лет было отождествление денег с числом, с суммой. Деньги - не число и не сумма, а сложный и сугубо квалитативный концепт. Действительно, слово "деньги" с большим трудом сочетается с контекстом, в котором встречается число. "Триста рублей денег" - слово "денег" в этой фразе избыточно. Просто -триста рублей. Наиболее же привычные и обыденные словосочетания со словом "деньги" - сугубо качественные: "У меня много денег", "У меня мало денег", "У меня есть деньги", "У меня нет денег", "У меня больше (меньше) денег, чем у него".

Выражение "Денежка счет любит" относится не к концепту "деньги". "Денежка" означает "монетка".

Вся денежная идиоматика представляет деньги в виде качественного субстрата: сидеть без денег, денежный мешок, деньги к деньгам, денег, как грязи, сорить деньгами, денег куры не клюют, время - деньги.

Но ведь в то же время в смысл понятия денег должно входить количество - ведь реально деньги существуют в виде определенного количества. В чем же суть этого противоречия? По-видимому, в том, что качественные характеристики концепта "деньги" являются постоянными -всегда, во все времена деньги можно было обменивать на товары, копить или наоборот "сорить" ими, просить милостыню, красть и грабить, дарить и отнимать и так далее.

Но количественная характеристика денег постоянно меняется, как меняется каждый день в большей или меньшей степени курс всех валют мира друг по отношению друга. Наиболее яркий пример непостоянства количественной характеристики, связанной с концептом "деньги", это, конечно, инфляция. Вспомним судьбу русского словосочетания "тысяча рублей". Изначально в русском языке тысяча рублей - это очень много денег.

Платье новое на ней

Стоит тысячу рублей

После реформы Гайдара в январе 1992 года словосочетание "тысяча рублей" приобрело ряд изменений. Русский язык, начиная с 1992 года, был просто деформирован тем обстоятельством, что слово "тысяча" из разряда редких и дорогих вдруг перешло в разряд самых частотных и дешевых. Начиная с середины 1992 года до конца 1997-го, когда начала действовать деноминация, "тысяча рублей" означало реально все меньшую сумму. В

210


сознании носителя русского языка произошла квантитативная девальвация понятия "тысяча".

Русские в массе своей никогда не понимали позитивной и антиэнтропийной, созидающей сущности денег, воспринимая их как гнетущее число, от которого надо поскорее избавиться, отсюда это сравнение денег с грязью, выражение "сорить деньгами". По-видимому, отчасти это связано с недостатком индивидуализма и рационализма в русском национальном характере (Георг Зиммель считал, что деньги как социальный концепт связаны позитивной связью именно с индивидуальностью и рациональностью [Simmel 1971].)

Однако не большевики виноваты в том, что русские деньги имеют столь плачевную судьбу. Виновата в этом великая русская литература XIX века. Как писал старший брат по разуму Дмитрий Галковский в своем незабвенном "Бесконечном тупике", русская литература обладала тремя фундаментальными свойствами: креативностью и револютативностью, то есть все, что происходило на страницах русской прозы, воплощалось в жизнь, но воплощалось в утрированной карикатурной форме [Галковский 1997].

Можно с уверенностью говорить, что русские писатели вменили русскому сознанию как минимум пять злокачественных идей, связанных с отрицательным отношением к деньгам и составляющих то, что можно назвать эксмеркантилистским комплексом:

Деньги как объект частичного фетишистского влечения, невротизирующие субъекта и препятствующие нормальному генитальному развитию либидо.

Деньги как эксконсьюмеристский объект, то есть объект, полностью выключенный из товарного обращения и содержащийся втайне у частного лица и, таким образом, не приносящий никакой пользы обществу.

Деньги как форинизированный объект, то есть объект апроприированный лицами некоренной национальности и тем самым ослабляющий экономику государства.

4) Деньги как объект анально-обсессивно-садистического
криминализирующего перверсного влечения, то есть, иначе
говоря, - где деньги, там убийство и насилие.

5) Деньги как инструмент деменциализации субъекта, то есть
человек, у которого много денег, непременно сойдет с ума, если
вовремя не одумается.

Одним из парадигмальных в плане философии эксмеркантилизации художественных текстов русской литературы является трагедия Пушкина

211


"Скупой рыцарь". Барон - "рыцарь первоначального накопления", но это накопление не служит никаким социальным целям. В сущности, Барон -перверт-фетишист

Я каждый раз, когда хочу сундук

Мой отпереть, впадаю в жар и трепет...

Какое-то неведомое чувство...

Нас уверяют медики: есть люди,

В убийстве находящие приятность.

Когда я ключ в замок влагаю, то же

Я чувствую, что чувствовать должны

Они, вонзая в жертву нож: приятно

И страшно вместе.

(Отпирает сундук.)

Вот мое блаженство! -

для     которого     накопление     денег     служит     исполнению     его садистических фантазий

Тут есть дублон старинный... вот он. Нынче

Вдова мне отдала его, но прежде

С тремя детьми полдня перед окном

Она стояла на коленях, воя.

Шел дождь, и перестал, и вновь пошел,

Притворщица не трогалась; я мог бы

Ее прогнать, но что-то мне шептало,

Что мужнин долг она мне принесла

И не захочет завтра быть в тюрьме.

и паранояльного бреда о тотальной власти над миром

Я свистну, и ко мне послушно, робко

Вползет окровавленное злодейство,

212


И руку будет мне лизать и в очи

Смотреть, в них знак моей читая воли.

Мне все послушно, я же - ничему;

Я выше всех желаний; я спокоен;

Я знаю мощь мою: с меня довольно

Сего сознанья... (Смотрит на свое золото.)

В фигуре Барона Пушкин воплотил свой инфантильный страх перед неизбежным наступлением капитализма. Он противопоставил Барону его сына Альбера. Этот шизонарцисс, начитавшийся Бодрийара и полагающий поэтому, что деньги представляют собой лишь средство для бесконечного избыточного потребления, но при этом жестко фиксированный на эдипальной стадии и предпочитающий смерть отца эфемерной надежде получить состояние законным порядком.

Наконец в пьесе изображен также и третий, объективно говоря, наиболее адекватный тип отношения к деньгам, искаженный Пушкиным в форинизационном духе: субъектом наиболее нормального отношения к деньгам как средству обмена является "проклятый жид" Соломон, который к тому же подогревает в рыцаре Альбере его эдипальные инстинкты, подговаривая его отравить Барона. Таким образом, в пьесе реализованы четыре элемента эксмеркантилисткого комплекса - деньги как частичный фетишистский объект, антиконсьюмеристский объект, форинизированный объект и криминализирущий анально-садистический объект.

Пятый элемент этой эксмеркантилистской пентады Пушкин реализовал в повести "Пиковая дама". В этом произведении шизофреническая амбивалентность героя, заставляющая его все время вставать перед выбором, каким путем реализовать свое либидо - анально-садистическим или генитальным, - толкает его сначала на путь анально-садистической акцентуации - Германн в тот момент, когда он должен выбрать, куда идти: направо к Лизе или налево к старухе, уверенно идет к старухе. Беспрецедентный субъективизм русского писателя выразился в самой постановке вопроса о том, что необходим выбор между деньгами и женщиной. На самом деле здесь нет никакой проблемы: надо было спокойно забрать у старухи бабки, а потом вернуться к Лизе. Непонимание этого ведет к острому психотическому состоянию, бредовым представлениям и необратимому шизофреническому дефекту. В сущности, мораль, которую предлагает здесь русский писатель, на удивление проста: захотел разбогатеть на халяву - полезай в дурчик. Это мы и называем деменционализационной компонентой эксмеркантилистской философии денег в русской литературе. Об обсессивном аспекте проблемы подробно см. [Руднев 2000].

213


Пропуская ряд великих произведений русской литературы, ответственных за эксмеркантилистский комплекс русского сознания (их достаточно просто перечислить: "Мертвые души", "Портрет" Гоголя, "Господин Прохарчин", "Преступление и наказание", "Идиот", "Игрок", "Подросток" Достоевского"), остановимся на последнем тексте, стоящем в этом ряду - "Золотом теленке" Ильфа и Петрова. Вспоминая этот не менее хрестоматийный текст, убеждаешься, что ничего не только не изменилось за почти сто лет развития русской литературы, но даже то, что было, чрезвычайно заострилось и карикатуризировалось (в соответствии в парадигмой Галковского).

Современный Плюшкин-Прохарчин, миллионер Корейко живет на крохотную зарплату, выключив заработанные криминальным бизнесом деньги из оборота и фетишистски наслаждаясь время от времени лицезрением своих денег в привокзальном сортире, как бы оживляя психоаналитическое понимание денег как части анально-обсессивного комплекса, в напрасном ожидания вторжения интервентов и реставрации монархии. Современный Чичиков Бендер не может реализовать отнятые у Корейко деньги, включить их в товарно-обменные отношения, потому что таковых уже практически не существует - писатели постарались на славу. В результате Бендер пытается бежать за границу, его хватают румынские пограничники и ему чудом удается избежать участи Германна - подобно Германну Бендер отдал в жертву деньгам любовь к Зосе Синицкой, хотя опять-таки на самом деле одно другому вовсе не мешает (интертекстуальный вариант окончания романа: "Бендер сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: " Зося, Корейко, миллион!"). Таким образом, и здесь налицо весь русский эксмеркантилистский комплекс.

Теперь вернемся к нашему первоисточнику и посмотрим, как с деньгами управлялись в старые добрые времена. Цитата будет длинной, но поучительной:

"...человек, <...> отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение свое: и одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился. Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело (здесь и далее курсив мой. - В. Р.) и приобрел другие пять талантов; точно так же и получивший два таланта приобрел другие два; получивший же один талант пошел и закопал его в землю и скрыл серебро господина своего. По долгом времени, приходит господин рабов тех и требует у них отчета. И, подойдя, получивший пять талантов принес другие пять талантов и говорит: Господин! пять талантов ты дал мне; вот, другие пять талантов я приобрел на них. Господин его сказал ему: хорошо, добрый и верный раб! В малом ты   был   верен,   над   многим   тебя   поставлю;   войди   в   радость

214


господина твоего. Подошел также и получивший два таланта и сказал: Господин! два таланта ты дал мне; вот, другие два таланта я приобрел на них. Господин его сказал ему: хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость господина твоего. Подошел и получивший один талант и сказал: господин! я знал тебя, что ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал, и, убоявшись, пошел и скрыл талант твой в земле; вот тебе твое. Господин же его сказал ему в ответ: лукавый раб и ленивый! Ты знал, что я жну, где не сеял, и собираю, где не рассыпал; посему надлежало тебе отдать серебро мое торгующим, и я, придя, получил бы мое с прибылью; итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов, ибо всякому имеющему дается и преумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет; а негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов..." (Матфей, 25, 14-30).

Повторяя уже сказанное, советский народ был почти лишен властью анальной фазы развития и практически полностью - эдиповой фазы. Это было насильственным отлучением от обучения основам власти и, в частности, власти денег. Практически лишенный капиталистической агрессивности анальной фазы и наделенный лишь атрофированной инкубаторской сексуальностью, советский народ вступил в денежную эпоху совершенно незрелым, с несформировашимися, невыстроенными символическими отношениями, "лицом к лицу с реальным" [Lacan 1991]. Представьте себе ребенка, отнятого от материнской груди и помещенного в некую асоциальную, искусственную среду. После того, как он вырос биологически, его вдруг вынимают из этой среды и помещают в обычный социум. Ясно, что у такого индивида шансы выжить гораздо меньше, чем у нормального ребенка, прошедшего анальную фазу, эдипов комплекс, выстроившего и сформировавшего символические отношения с реальностью. Современная Россия, конечно, напоминает первого ребенка.

Литература

Бубенцова   К.   Приключения   мистера   Эдипа  в   стране большевиков // На посту, 2, 1998.

Галковский Д. Е. Бесконечный тупик. М., 1997.

Руднев В. Обсессивный дискурс // Логос, 3 (24), 2000.

Lacan J.  Le  syminaire  de Jaques Lacan.  Livre  VIII.  Le Transfert. 1960-1961. Paris, 1991.

Simmel G. The Pholosophy of money. L., 1971.

215


ЧЕЛОВЕК ВДАЛИ:

ПСИХОПАТОЛОГИЯ ОБЫДЕННОЙ ЖИЗНИ

АНДРЕЯ МОНАСТЫРСКОГО

1. Плановое безумие

Влияние философских и психопатологических концепций на художественное творчество и художественный опыт в XX веке - явление вполне обычное. Достаточно вспомнить то огромное влияние, которое оказал психоанализ на сюрреалистов. Русский концептуализм развивался в этом смысле в неблагоприятной среде, поскольку никакая или почти никакая живая научно-философская традиция не могла повлиять в ту эпоху на художника, мыслящего философски (исключением, может быть, служат фигуры A.M. Пятигорского и М.К. Мамардашвили, знакомство со знаменитым диалогом которых - "Три беседы о метатеории сознания" - в случае Монастырского весьма вероятно).

В этой ситуации психологическо-философской депривации 1980-х годов для большого числа русских интеллектуалов вообще и в частности для философской линии русского концептуализма стал большую роль играть опыт восточных эзотерических философских теорий и практик - от обычного интеллигентского увлечения хатха-йогой до достаточно углубленного изучения и, главное, применения таких текстов и систем, как санкхья, буддизм, суфизм, дао, дзен, "Алмазная праджняпарамита сутра", "Бхагаватгита" и "Книга перемен".

Это обращение к восточным традициям - наряду с увлечением лингвистической философией и экзистенциализмом (в его наиболее глубоких проявлениях, то есть не Сартр, а скорее Хайдеггер), - как мне кажется, было достаточно закономерным. Это был, помимо прочего, опыт выпадения из брежневско-советского обыденного дискурса или даже приспособления (в даосском, конечно, смысле) к нему. Во всяком случае, эти теоретические концепции и соответствующие им практики в каком-то смысле гораздо более адекватно подходили к этосу той эпохи, чем Витгенштейн и Хайдеггер.

Не прямой удар антиметафизической мысли Витгенштейна и не вязкая паутина хайдеггерианской метафизики, а мягкий лавирующий наскок, одновременно являющийся заманиванием противника, как в системе тай цзи цюань (модной тогда китайской даосской психофилософской гимнастики-борьбы). И еще одно, что притягивало восточный опыт к художественному осмыслению реальности в концептуализме брежневской и постбрежневской эпох, - связь этих концепций и практик с идеей измененных состояний сознания и, если говорить проще, с идеей психопатологии или, если еще проще, с идеей безумия.

216


Нельзя было практиковать И Цзин или дзен, сидя за письменным столом. Следующий по этому пути в определенном смысле сходил с накатанных бытовых советских поведенческих стереотипов и тем самым в той или иной мере сходил и с ума. Это хронологически совпадало с распространением психоделических опытов Грофа в США, но гораздо более важно то, что еще это совпадало с фигурой советского диссидента (в самом широком смысле этого слова), который в те годы мыслился чаще не в уголовных терминах, как при Сталине, а в психиатрических. Уделом среднего диссидента 1970 - 1980-х годов была скорее не тюрьма, а психушка. Вот примерно в таком культурно-историческом контексте (во всяком случае, мне он представляется именно таким) проходили знаменитые "поездки за город", реализовавшие наиболее утонченное и глубокое ответвление российского концептуализма (да и концептуализма ли вообще?) - творчество Андрея Монастырского и его друзей.

В чем был смысл поездок за город, переезда из города на природу для совершения акций? Наиболее ясно A.M. отвечает на этот вопрос в предисловии к пятому тому книги "Поездки за город". Суть его объяснений представляется следующей. Город - слишком семиотизированная среда, он перегружен знаками. Для того чтобы пережить новый духовный опыт, опыт пустоты (шуньяты), необходимо покинуть семиотически перенасыщенную, загрязненную знаками среду и переместиться в среду предельно десемиотизированную. Отсюда, как правило, наиболее естественное пространство для проведения акций A.M. и его друзей - это открытое поле, то есть пространство, лишенное каких бы то ни было привычных городских "инсигний".

Теперь для того, чтобы обсудить важность этого, по моему мнению,
краеугольного тезиса, необходимо сделать важную оговорку относительно
статуса психопатологических терминов и соответствующей проблематики
применительно к творчеству
A.M. и, в частности, применительно к роману
"Каширское шоссе", описывающему в качестве непосредственного
клинического психотического опыта опыт переживания шизофренического
шуба. Еще во времена К. Ясперса и Э. Блейлера (последний и придумал
слово "шизофрения") бытовало представление о "двойной бухгалтерии" у
психотиков, то есть о возможности их сознания смотреть со стороны на
свое состояние и оценивать свои нелепые с точки здравого смысла
поступки и мысли ("стоять на шухере собственного ума", по выражению
самого
A.M.). Однако в случае с опытом, описанным A.M. в
"Капатографической значимости", сопоставимым с "Мемуарами
Шребера", эта рефлексивность человека, находящегося в глубоком
психотическом состоянии, в частности, претерпевающего классические
тяжкие шизофренические бредовые представления - бред воздействия,
синдром
 Кандинского-Клерамбо, бесконечные мучающие

псевдогаллюцинации и так далее, - эта рефлексивность выходит за все возможные рамки. В этом смысле в случае Монастырского можно говорить о постшизофреническом опыте и соответственно постшизофреническом

217


дискурсе. Постшизофрения так же соотносится с "нормальной" шизофренией, как серьезный модернизм с постмодернизмом. Основное отличие - отсутствие непосредственно трагического переживания своего безумия, освобождающее возможность взгляда на него со стороны.

Поэтому содержание "Каширского шоссе" можно рассматривать как некое продолжение или приложение к загородным прогулкам, их акцентуацию и доведение их эстетики до логического (если это слово здесь вообще уместно) завершения.

Возвращаясь к теме семиотизации/десемиотизации, можно сказать, что термины, которые будут применяться ниже, носят, соответственно, постпсихиатрический характер. Так, повышенно семиотизированное восприятие действительности, представление о том, что реальность, в принципе знаковая система, - это шизоидно-паранойяльное представление (так, при бреде отношения каждый элемент реальности рассматривается как знак того, что все обращают внимание на больного, а при бреде ревности каждая деталь реальности - знак измены жены). И напротив, представление о том, что реальность лишена знаковой ценности - это типичное представление депрессивного сознания".

Если перевести эти психиатрические термины в их постпсихиатрический и историко-культурный контекст, то это будет означать, что обычный ("нормальный") художественный опыт XX века, опыт повышенной семиотизированности, "городской опыт" - это шизоидно-паранойяльный опыт, опыт же депрессивного человека - это, условно говоря, опыт художника-реалиста, среднего русского "передвижника" XIX века, который ратует за то, что реальность есть то, что она есть. Парадоксальным образом поездки загород - это поездки в поисках утраченного реализма. Об этом пишет сам A.M. в рассуждении о реалистическом пейзаже как акте умерщвления природы. Природа умерщвляется в том смысле, что она десемиотизируется, овеществляется, для того чтобы посмотреть на нее пустым мертвым взглядом, полить ее мертвой водой депрессии с тем, чтобы потом оживить живой водой постшизофренического абсурда.

Но для чего нужно это бегство от шизоидно-паранойяльного сознания брежневского мегаполиса в "наполненную пустотой" депрессию? Почему так важна депрессия в осмыслении художественного опыта типа опыта Монастырского? Потому что депрессия - это всегда инициация. Это временная смерть на пути к новой жизни, пустота, чреватая новыми смыслами. Недаром участники этих акций так часто лежат на поле в ямах (инициационных могилах).

Но вот что получается. Когда нет сбалансированности между знаками и вещами - а именно это, по-моему, одна из важнейших художественных проблем и акций A.M. и вообще искусства XX века, - то путь    от   перенасыщенности   знаками   к   чистом    смыслу   через    его

218


отсутствие - действительно единственно возможный путь. Но что это значит? Это значит путь от шизоидно-паранойяльного городского мировосприятия, через депрессию к шизофрении; потом то, что чистые смыслы без знаков - это и есть бредово-галлюцинаторный комплекс.

2. "По делам Отца"

Почему так важно здесь безумие? На этот вопрос можно ответить, только попытавшись понять, какой смысл вкладывал A.M. и его коллеги в свои загородные прогулки. В самом общем плане смысл этот состоял в том, чтобы не что-то изобразить, а чтобы каким-то образом изменить свое состояние сознания, увидеть и почувствовать мир по-другому, уйти из "согласованной реальности" в мир самонаблюдения и самоосмысления в духе Н.И. Гурджиева и Ч. Тарта. Для этого использовались различные "психотехники". Их можно назвать техниками, направленными на укрывание главного события.

Как правило, никто из участников акций, связанных с загородными прогулками, не знал, что, собственно, им предстоит делать, и, в общем, таки не узнавал; ключевая фраза в эстетике этих мероприятий: "В то время, когда все смотрят в одну сторону, главное событие происходит в другом месте". Но что это за главное событие, сказать невозможно. В сущности, никакого события вообще не нужно, нужно только его ожидание и переживание его совершения где-то здесь рядом. Такая феноменология предполагает, ясное дело, принципиальную неединичность интерпретации того, что происходило, и небинарность логического обоснования того, что происходило. Событие складывается, во-первых, из документов, свидетельствующих об этом событии (ср. важность документации в советском бюрократическом быту: "Нет документа, нет и человека"), и, во-вторых, из принципиальной логической несводимости этих свидетельств к какому-то одному истинному свидетельству. Поэтому каждая акция невозможна без ее описания-свидетельства разными участниками, описания того, что они видели, или, как правило, того, чего они не видели, того, что они переживали. Как правило, это были крайне неприятные переживания, связанные с сыростью, холодом и другими неудобствами (инициация и должна быть неприятной и даже мучительной). Мы видим это из описаний того, что они делали, а они, как правило, ничего особенного не делали - лежали в сырой яме, курили, пили портвейн и болтали о каких-то пустяках.

Результатом этого бессмысленного, в общем, времяпрепровождения было, как явствует из свидетельств, ощущение пересмотренности бытия под знаком его отчужденности - например, люди вокруг превращаются в кукол (свидетельство В. Сорокина об акции "Произведение изобразительного искусства - картина"). То есть происходил процесс, как будто бы обратный тому, чему учит "нормальный" поиск смысла в духе, скажем,  экзистенциальной  гуманистической  феноменологии,  например,

219


Виктора Франкла, - обретению чего-то позитивного и целостного. Здесь, наоборот, имело место ощущение подлинности неприятного, подлинности неукрывательства от мира, шизофренизация как момент истины.

Тема шизофрении как чего-то позитивного и шизофреника как в определенном смысле более продвинутой личности начинает звучать с 1960-х годов в русле направления к западной психологии, известного как "антипсихиатрия" и представленного такими именами, как Рональд Лэйнг, Грегори Бейстон, Томас Зац и отчасти Станислав Гроф. Суть этого нового понимания шизофрении и ее "носителя" заключается в том, что шизофреник - это не больной ("психическая болезнь", как утверждает Т. Зац, это вообще миф; его ключевая книга так и называется "Миф о психическом заболевании""), это человек, который говорит на принципиально другом языке (по сравнению с homo normalis, no ироническому выражению Вильгельма Райха) и, соответственно, по-другому строит свой мир.

Нужно не лечить шизофрению, а попытаться изучить этот непонятный для "нормального человека" язык. По-видимому, эксперименты Монастырского и его коллег, происходившие в социальном пространстве противоположной направленности: есть нормальные советские люди (ср. понятие "нормы" у Сорокина), а есть противники советской власти, которые являются психически больными (здоровый человек не может быть противником советской власти, это слишком нелепо!), - типологически подхватывали этот западный опыт, помноженный на восточную традицию, которой были в высшей степени не чужды Лэйнг и Гроф.

Эта психотическая эстетика имела также богатую отечественную традицию в лице обэриутов и чинарей (прямых предшественников концептуализма) - Д. Хармса, Л. Липавского, Я. Друскина и особенно А. Введенского. Абсурдная мистерия, смысл которой состоял в снятии обыденных покровов квазисмысла, разыгрывается почти в каждом стихотворении Введенского, особенно в таких, как "Потен", "Куприянов и Наташа" и "Кругом возможно Вог".

Что очень важно и что приближает обэриутов к акциям Монастырского? Это две вещи - отсутствие стремления к успешности как наиболее фундаментальной категории обычного эстетического опыта и стремления к счастью как фундаментальной категории обыденного этического опыта. И в том, и в другом случаях подразумевается, что противопоставление счастливого и несчастливого состояний сознания (в духе восточных практик) снимается, нейтрализуется в никаком состоянии, в Ничто Хайдеггера, поскольку именно в таком состоянии можно пережить принципиально несводимое к счастливому или несчастливому состоянию советское или любое другое бытие. Поэтому психическая болезнь, больница,   безумие  в  эстетике  Монастырского  перестают  быть  чем-то

220


плохим или чем-то хорошим и приобретают черты инструментальное™: это способ, посредством которого можно достичь состояния "ничтойности" и пустоты.

И одновременно - это второе, что роднит Монастырского с обэриутами, - искание Ничто есть в то же время искание Бога. Но это особый психотический лакановский Бог-Отец (имя Отца), который не приносит счастья и успокоения, но который необходим для того, чтобы сделать эстетическую и бытовую деятельность (в тех ли инфантильно-эстетических ее рамках, которые предлагают поездки за город, напоминающие среди прочего советские военные игры типа "Зарница" или "Орленок": там тоже все собираются, куда-то идут и чего-то ищут (пересечение психотической и детской эстетик мы также находим у обэриутов), или в тех сугубо клинических рамках, которые разворачиваются на страницах романа "Каширское шоссе") осмысленной в том - абсурдно-постшизофреническом - смысле, который освобождает от советского паранойяльно-шизоидного знакового пространства, отраженного, например, на картинах Булатова, но освобождает не неким наивно-позитивным образом, но погружая в нечто в общем-то еще более неприятное и страшное, но зато понимаемое и воспринимающееся как истинное и божеское.

Но вообще Бог - крайне амбивалентный персонаж в "психотической эстетике" Монастырского. Его актуализация в "Каширском шоссе" задается метафорикой бреда отношения: "Подходя к подъезду, она, помню, многозначительно сказала мне, отвечая на мой вопрос, зачем она туда идет: "По делам отца". Я это понял, разумеется, в мистическом смысле, то есть по делам Бога-Отца или что-то в этом роде, хотя и знал, что она пытается устроить выставку своего покойного отца-художника". В психозе, согласно Лакану, фигура отца актуализируется почти автоматически как неотъемлемая его часть. Шизофренический психоз - это вообще отцовское помешательство, а маниакально-депрессивный психоз - материнское, так как основан на депривации груди и кормления, согласно концепции Me лани Кляйн.

Отец нужен психотику как точка опоры, обретя которую, он может перевернуть весь свой мир. "Перевернуть" - имеется в виду и прямом смысле: как инверсия двоичных противопоставлений. И поскольку мир психотика-шизофреника амбивалентен в том значении этого слова, которое задолго до Бахтина ввели в психиатрию Фрейд и Блейлер, то Бог-Отец -это некий необходимый психотический собеседник, на которого можно опереться, которому можно пожаловаться и действиями которого можно объяснить все творящиеся вокруг безумного человека безобразия, но которого можно, выражаясь кощунственным в данном случае языком самого A.M., и послать на хуй. ("Аллилуйя" рифмуется у Монастырского с "какого хуя".) И это не простое обывательское богохульство и не обыкновенное шизофреническое расщепление. В свете хрестоматийного

221


дзенского слогана "Убей Будду" акциональное богохульство приобретает дополнительное эстетическое измерение, становится неким вызовом "экстравагантного" сознания (термин Людвига Бинсвангера), направленным на высшее экзистенциально-мифологическое панибратство безумного художника с божеством. "По делам Отца" - это значит на пути к самопознанию, где хороши все средства, в том числе богохульство и надругательство над святынями.

Бог Монастырского находится не наверху, как обычно, а где-то на том же уровне, что и уровень сознания, с ним диалогизирующего, но где-то вдали. Его почти не видно, но это безусловно самый главный участник акции, может быть, это сам Монастырский. В принципе участники акции видят, что он там где-то стоит, что он есть, что его даже как-то в общих чертах можно разглядеть. Но он с таким же успехом может исчезнуть и больше никогда не появиться. В этом адогматичность акций Монастырского. Шизофрения почти всегда адогматична, поскольку, хотя прогноз считается всегда неблагоприятным, но самое "веселое" (в смысле Ницше - "Веселая наука") в этой болезни, что никогда не знаешь, что будет дальше - через год, через два часа, через минуту. Человек вдали, этот "Бог на час", поэтому не может служить гарантом стабильности мира или хотя бы его осмысленности, но он может служить гарантом хотя бы чего-нибудь.

При этом человек не может знать, что в его жизни главное, а что второстепенное. Обычно человеческое Я, "собственное Я", как называет его психоанализ, полагает себя главным героем разворачивающегося действия. Акции Монастырского путем шизоаналитического не сказать синтеза, но чего-то в этом духе, отвергают этот нарциссический тезис и взамен не предлагают ничего определенного, кроме инициационной пустоты. Сделанное здесь - расчистка территории сознания от семиотической шелухи. Чем она наполнится, это уже личное дело каждого из участников акции, его совести, его эстетики и его жизни.

СОДЕРЖАНИЕ

5 Предисловие

7 1. Тайна курочки рябы

34 2. Шизотипический дискурс

65 3. Шизотипическое время

101 4. Невроз как наррация

128 5. "Прочь отсюда!" (Франц Кафка. "Отъезд": Девять интерпретаций)

222


158      6. Диалектика преследования

185      7. Язык в пространстве болезни

226      8. Шизотипическая логика (Патографический

комментарий к "Логико-философскому трактату" Людвига В итгенштейна)

Приложение

280      Психопатология денег

292      Человек вдали: Психопатология обыденной жизни Андрея Монастырского

 223


В.П. Руднев

ТАЙНА КУРОЧКИ РЯБЫ Безумие и успех в культуре

Редактор И.В. Тепикина Компьютерная верстка СМ. Пчелинцев Главный редактор и издатель серии Л.М. Кроль Научный консультант серии Е.Л. Михайлова

Изд.лиц. № 061747

М.: Независимая фирма "Класс", 2004. - 304 с. 103062, Москва, ул. Покровка, д. 31, под. 6. E-mail: igisp@igisp.ru Internet: http://www.igisp.ru

ISBN 5-86375-052-9 (РФ)

 224

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - электронные книги бесплатно