Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ:

академик А.О. ЧУБАРЬЯН (главный редактор)
член-корреспондент РАН В.И. ВАСИЛЬЕВ (заместитель главного редактора)
член-корреспондент РАН П.Ю. УВАРОВ (заместитель главного редактора)
доктор исторических наук М.А. ЛИПКИН (ответственный секретарь)
член-корреспондент РАН X.А.АМИРХАНОВ
академик Б.В. АНАНЬИЧ
академик А.И. ГРИГОРЬЕВ
академик А.Б. ДАВИДСОН
академик Д.П. ДЕРЕВЯНКО
академик С.П. КАРПОВ
академик Д.А. КОКОШИН
академик В.С. МЯСНИКОВ
член-корреспондент РАН В.В. НАУМКИН
академик Д.Д. НЕКИПЕЛОВ
доктор исторических наук К.В. НИКИФОРОВ
академик Ю.С. ПИВОВАРОВ
член-корреспондент РАН Е.И. ПИВОВАР
член-корреспондент РАН Д.П. РЕПИНА
академик В.Д. ТИШКОВ
академик А.В. ТОРКУНОВ
академик И.X. УРИЛОВ

Редакционная коллегия:

А.Б. Каменский, С.Я. Карп (ответственный редактор), М.С. Мейер, М.А. Петрова (ответственный секретарь), Н.Ю. Плавинская, ИМ. Смилянская, А.В. Чудинов

Рецензенты:

доктор исторических наук С.А. Мезин,

доктор исторических наук А.Л. Рябинин


ВВЕДЕНИЕ: ВОСТОК И ЗАПАД В XVIII ВЕКЕ

Мир искони делился на две части — Восток и Запад. Это не только географическое деление, но также и порядок вещей, обусловленный самой природой разумного существа (…) На Востоке мысль, углубившись в самое себя, уйдя в тишину, скрывшись в пустыне, предоставила общественной власти распоряжаться всеми благами земли; на Западе идея, повсюду распространяясь, вступаясь за все нужды человека, алкая счастья во всех его видах, основала власть на принципе права; тем не менее, и в той, и в другой сфере жизнь была сильна и плодотворна; там и здесь человеческий разум не имел недостатка в высоких вдохновениях, глубоких мыслях и возвышенных произведениях.

П.Я. Чаадаев. Апология сумасшедшего (1836)

Противопоставление Востока Западу не только ошибочно, но и контрпродуктивно. Чем меньше мы будем использовать это противопоставление для описания захватывающей истории различных интерпретаций и конфликтов, тем будет лучше. (…) Одно из важных достижений современной теоретической мысли заключается именно в осознании того почти общепризнанного факта, что культуры гибридны и неоднородны, что (…) цивилизации настолько связаны друг с другом и настолько взаимозависимы, что их своеобразие не поддается никакому схематическому и упрощенно-разграничительному толкованию.

Эдвард Саид. Ориентализм (Послесловие к изданию 1994 г.)

На самом деле привычное разделение мира на Запад и Восток, характерное для XIX и XX вв., не было столь очевидной данностью для европейцев XVIII столетия. Судя, например, по фреске Дж. Б. Тьеполо «Аполлон и континенты», украшающей епископскую резиденцию в Вюрцбурге, их воображению представлялись скорее четыре части света или четыре континента — Европа, Азия, Африка, Америка. На этой фреске, созданной в 1752–1753 гг., Европа восседает, как ей и подобает, на троне, опирающемся на быка, в окружении символов литературы и искусства, эмблем христианства и воинской славы. Азию символизирует женщина в тюрбане, утонувшая в складках широких одежд; она сидит на слоне, ее окружают мудрецы, воины и рабы. Африка предстает пышногрудой чернокожей красавицей, расположившейся на лежащем верблюде в окружении слуг, торговцев, диковинных животных и птиц. Америка изображена роскошной индианкой в головном уборе из перьев, сидящей верхом на аллигаторе. У нее за спиной — лук; у ее ног — коленопреклоненный бородач, поддерживающий огромный рог изобилия — символ природных богатств.

В Европе XVIII в. аллегории четырех континентов встречались повсюду — в скульптурных ансамблях площадей, садов и парков, на живописных полотнах, гравюрах, географических и игральных картах, в фарфоровых статуэтках, украшениях салонных часов, среди прочих элементов интерьера и архитектурного декора в стиле барокко или рококо и даже в театральных дивертисментах. Разумеется, все они соответствовали определенным иконографическим нормам, которые позволяли немедленно распознать континенты и имели свою традицию, восходившую к эпохе Великих географических открытий. О ней напоминали современникам и версальские росписи Ш. Лебрена и Ш. де Ла Фосса, и глобусы В. Коронелли, и, конечно же, грандиозные римские памятники, символизировавшие вселенский триумф христианства (католической Реформы), — плафон иезуитской церкви Сант-Игнацио, расписанный А. Поццо, или фонтан «Четырех рек», воздвигнутый Дж. Л. Бернини на площади Навона.

Эти образы отражали сформировавшийся к тому времени у европейцев взгляд на мир, и взгляд этот был определенно европоцентристским. Америка и Африка олицетворяли в глазах наших предков дикость и могли похвастаться в лучшем случае своей экзотической красой и естественными ресурсами; за Азией признавалась некоторая сила и мудрость, но и она не могла равняться с великолепной царственной Европой. Имела ли подобная картина мира хоть какие-то реальные основания или же была лишь негативной умозрительной конструкцией, служившей идеологическим обоснованием колониальной экспансии?

Некоторые ученые склоняются сегодня к последнему мнению, хотя и признают, что вынуждены оперировать весьма приблизительными и фрагментарными статистическими данными, опираясь при этом на далеко не бесспорные методики их реконструкции. Так, английский политолог Дж. Хобсон, ссылаясь на выкладки швейцарского историка экономики П. Бэрока, утверждает, что в 1750 г. совокупный ВВП стран Востока составлял 220 % от совокупного ВВП стран Запада, в 1830 г. — 124 % и что Западу удалось «догнать» Восток по этому показателю только к 1870 г. Правда, категорию «Запад» упомянутые авторы толкуют весьма расширительно и включают в него Европу, обе Америки, Россию и Японию. Несколько иная картина складывается при попытке определить ВВП на душу населения, но даже и в этом случае П. Бэрок настаивает, что к 1750 г. по этому показателю страны Востока и Западной Европы мало чем отличались друг от друга. На основании этих и других подобных данных Дж. Хобсон и его единомышленники готовы сделать вывод, что традиционное представление об отсталости стран нынешнего «третьего мира» связано не столько с историческими реалиями, сколько с колониальным мышлением.

Другие авторы оспаривают приведенные цифры (так, британский экономист А. Мэддисон полагает, что страны Западной Европы превзошли страны Востока по подушевому ВВП уже в XVI в.) и особенно их интерпретацию, призывая к сравнительному изучению развития упомянутых регионов в гораздо более широких хронологических рамках. Подобный подход позволяет увидеть, что к началу II тысячелетия Китай, Индия, страны Ближнего Востока в результате длительной эволюции, внедрения множества технологических и организационных инноваций, использования сравнительно эффективной «природной машины», активизации внутренней и внешней торговли существенно опережали страны Западной Европы во многих сферах хозяйственной и культурной жизни: урожайность зерновых и подушевое производство железа (в Китае) были в 3–5 раз выше, уровень урбанизации и ВВП в расчете на душу населения в среднем в полтора-два раза превышали западноевропейские аналоги, а показатели грамотности, отражающие степень развития человеческого потенциала, на Востоке оказались в 5-10 раз выше, чем на средневековом Западе. Более того, некоторые важные атрибуты расширенного воспроизводства обозначились впервые не в западноевропейских странах, как это нередко до сих пор считается, а на Востоке, в Китае, на рубеже I–II тысячелетий, т. е. за многие сотни лет до начала «промышленных рывков» в странах Запада. Затем, с XII в. началась стагнация или даже некоторое снижение (в отдельные периоды) подушевого ВВП стран Востока (при абсолютном росте объемов ВВП). Причины стагнации восточных экономик требуют дальнейшего изучения, однако уже сейчас ясно, что замедление темпов их развития не было инициировано западноевропейской экспансией и колонизацией, ибо началось раньше.

XVIII в. завершил длительный период накопления институциональных, культурных и иных предпосылок, позволивших изначально более бедным, слабым, но гетерогенным, конкурирующим друг с другом, более активным обществам Запада сформировать модель интенсивного экономического роста и еще до начала промышленного переворота обогнать страны Востока по социально-экономической результативности. Анализ самых общих макроэкономических показателей свидетельствует, что в XI–XVIII вв. примерно 1/6-1/7 прироста ВВП стран Запада была связана с увеличением совокупной производительности, т. е. разницы в темпах между динамикой выпуска и приростом совокупных затрат. За этот же период общий индекс человеческого развития увеличился примерно в 4 раза, тогда как в среднем по основным регионам Востока (Китай, Индия, Ближний Восток) он в лучшем случае не изменился. Отставая по общему уровню развития от ведущих азиатских государств на рубеже I–II тысячелетий в 2,4–2,6 раза, западноевропейские страны к концу XVIII в. превзошли их по этому индикатору уже почти вдвое, в том числе по уровню грамотности взрослого населения в 3,0–3,5 раза.

«Европейское чудо» оказалось возможным в силу ряда обстоятельств, многие из которых еще нуждаются в уточнении. Отчасти благодаря географическим факторам западноевропейцы, как известно, сумели в целом избежать социально-политических катаклизмов, связанных с нашествиями с Юга и Востока. В то же время многократные попытки объединения Европы изнутри силовыми способами в конечном счете терпели неудачу. Так или иначе, в том числе благодаря географической фрагментации, в Западной Европе постепенно сложилась своеобразная (быть может, уникальная) система более или менее равновесных конкурентно-контрактных отношений, препятствовавшая образованию губительной для прогресса монополии власти. Сформировались относительно независимые, децентрализованные источники силы и влияния: церковь, города, феодалы, гильдии, университеты…

В обстановке острой внутренней и внешней конкурентной борьбы за сравнительно ограниченные (по сравнению с Востоком) ресурсы государство в западноевропейских странах оказалось вынуждено в большей степени, чем на Востоке, учитывать интересы подданных (в том числе низов), предоставлять им больше экономических, социальных и правовых услуг. В силу этого обществам ряда стран Запада в позднее Средневековье и Новое время удалось аккумулировать немалую социальную энергию, необходимую для трансформации их отсталых экономических систем, активизации механизмов общественного саморазвития.

Несмотря на бедность преобладающей массы населения, частые (хотя и не такие разрушительные, как на Востоке) войны, стихийные бедствия (хотя опять-таки менее масштабные, чем на Востоке), западноевропейские общества к XVIII в. в целом обеспечили известный рост массы и нормы производительных накоплений. Этому способствовали социально-институциональные особенности европейского сообщества, отмеченные выше, а также развертывание протоиндустриализации, сопровождавшейся освоением ряда собственных инноваций и применением технических и технологических изобретений Востока, рост городов, региональной и мировой торговли, секуляризация церковной собственности, успешное наступление на общинные земли и практики. Немалую роль сыграли такие факторы, как повышение степени имущественной и личной безопасности торговца и ремесленника; активизация предпринимательской деятельности вследствие Реформации и распространения протестантской этики; рост и укрепление «третьего сословия»; колониальная экспансия европейских государств.

По оценкам ряда исследователей, норма чистых капиталовложений (без учета изменения запасов) увеличилась с 1–2% в XI–XIII вв. до 3–5% в XVI–XVIII вв., а валовых — соответственно с 3–4 до 5–7%. В Западной Европе в XI–XVIII вв. средняя капиталовооруженность труда возросла примерно в 3 раза (для сравнения: в Китае в XII–XVIII вв. этот показатель едва ли увеличился более чем на две трети, хотя до того, в IX–XI вв., он вырос в 3–4 раза). В странах Западной Европы среднее число отработанных часов на одного занятого в год возросло с 2100–2300 во II–IV вв. до 2400–2600 в ХІІ-ХІІІ вв. и до 2700–2900 часов в конце XVII — середине XVIII в.

Еще на пороге Нового времени жители многих западноевропейских стран стали более жестко придерживаться некоторых рациональных принципов регулирования рождаемости и планирования семьи, практикуя в зависимости от обстоятельств безбрачие (в среднем от одной десятой до одной четверти населения брачного возраста не имели семьи), более поздние браки, а также ограничение числа детей. Эти особенности демографического поведения жителей Западной и прежде всего Северо-Западной Европы (а также Японии) в немалой мере способствовали увеличению сбережений, социальной мобильности населения, повышению его квалификационного и образовательного уровня.

В доиндустриальной Европе произошли и другие важные изменения, подготовившие генезис современного экономического роста. Доля занятых в сельском хозяйстве сократилась с 80–84 % в XI в. до 62–66 % в 1800 г. Показатель грамотности взрослого населения, составлявший в XI в. не более 1–3%, к концу XVI в. преодолел отметку в 10 % и к началу XIX в. достиг уровня 44–48 %.

Судя по приведенным данным, а также сведениям о структуре совокупного производительного капитала, можно предположить, что если в Средние века происходило замещение природных производительных сил в основном живым трудом и лишь отчасти физическим капиталом, то в XVI–XVIII столетиях картина изменилась: живой труд все более активно заменялся физическим (основным) и человеческим капиталом. Таким образом, в доиндустриальных обществах Запада происходило сравнительно быстрое наращивание материально-вещественных компонентов производительных сил. Но наиболее высокими темпами увеличивались энергоинформационный потенциал, средства коммуникации и качественные характеристики человеческого фактора (прежде всего грамотность, квалификация, а также мобильность и предпринимательская активность), что, вероятно, явилось ключевым моментом в западной модели развития.

В целом за период с XI по XVIII в. совокупный ВВП крупных стран Запада вырос более чем в 15 раз, в то время как в Китае он увеличился в 3,5–4,0 раза, в Индии вдвое, а на Ближнем Востоке он, возможно, сократился на одну четверть или треть. Но и к началу XIX в. суммарный производительный и потребительный потенциал Востока оставался по-прежнему весьма внушительным. По экономической мощи Китай вдвое превосходил крупные страны Запада, которые в совокупности уступали также Индии. Вплоть до середины XVIII в. половина всех напечатанных в мире книг была на китайском языке.

Сравнительный анализ динамики и факторов развития помогает лучше понять специфику нашей собственной страны, которой традиционно приписывают промежуточное положение между Востоком и Западом. На самом деле в конце XVII в. Россия в целом была более отсталой, чем крупные страны Запада и Востока. Уровень урожайности зерновых был у нас примерно вдвое меньше, чем в Западной Европе, и в четыре раза меньше, чем в Китае, Индии, Египте. Уровень урбанизации не превышал 5 %, в то время как в крупных странах Востока и Запада он достигал 10–15 %. В России грамотность взрослого населения не превышала 2–5%, т. е. была вдвое-втрое меньше, чем в Китае, и в 4–5 раз меньше, чем в странах Западной Европы. Подушевой ВВП в России был в 1,5–2,0 раза ниже, чем в странах Запада, и в 1,5 раза меньше, чем в Китае и Индии. Как известно, Петровские реформы, и последовавшие за ними преобразования были чрезвычайно противоречивы. В стране нарастал культурный раскол, происходило увеличение несвободы и удельного веса принудительного труда. При этом, вопреки бытующим представлениям, действительные темпы экономического развития оставались в России XVIII в. крайне низкими. Миф об их резком ускорении имеет не только идеологические корни. Этот миф возник еще и потому, что в фокусе внимания исследователей все время оставался мануфактурный («современный») сектор — он рос в среднем на 3–4% в год. Однако даже к концу XVIII в. он не превышал 3–5% ВВП, в то время как остальная часть экономики (традиционный сектор) росла примерно теми же темпами, что и численность российского населения. В России ВВП в расчете на душу населения увеличивался в XVIII в. в лучшем случае на 0,1 % в год. Для стран Западной Европы этот показатель был в 2–3 раза выше. Отставание России от стран Запада на протяжении XVIII столетия продолжало нарастать, при этом она продолжала отставать и от Китая, в том числе и по уровню урбанизации. В начале XIX в. этот показатель не превышал 5–7%, в то время как в среднем по Западной Европе он составлял 11–13 %, в Китае — 7–8%, в Индии — 9-13 %, на Ближнем Востоке — 14–16 %. Несмотря на создание Академии наук, университета и ряда других учебных заведений, средний уровень грамотности населения на рубеже XVIII–XIX вв. оставался сравнительно низким: 2–6% среди женщин и 4–8% среди взрослого мужского населения. Он в 8—10 раз уступал показателям по западноевропейским государствам и в 3–5 раз — по Японии и Китаю. Сказывались слабая «буржуазность» городов, засилье крепостных порядков, несамостоятельность церкви.

Все это никак не отменяет того факта, что XVIII в. ускорил включение России в общеевропейские и общемировые процессы: начавшись с бурных Петровских реформ и создания Российской империи, раскинувшейся от Балтийского моря до Тихого океана, он завершился для нее, как и для всей Европы, Французской революцией.

Европа в целом привычно воспринимает XVIII столетие как век фундаментального разрыва с прошлым, век провозглашения новых политических принципов, на которые она ориентируется до сих пор. Одним из ключевых элементов новой политической философии и культуры стало представление о существовании общих закономерностей развития всех народов, обязательных этапов сложного процесса эволюции человеческого общества. Идея прогресса захватила умы, адаптировалась к локальным контекстам и в конце концов стала знаменем целой эпохи, систематически противопоставлявшей настоящее прошлому, апеллировавшей к будущему и испытывавшей острый интерес к неизведанным мирам. Между тем традиционное представление о Просвещении как о культурном феномене, действие которого ограничивалось европейскими странами и сферой их влияния, за последнее время обогатилось представлением об этой эпохе как о качественно новой стадии глобального взаимодействия культур. Материальной основой этого нового качества послужил целый ряд факторов: переселение больших масс людей, вызванное широкомасштабной колонизацией и работорговлей; усиление взаимозависимости различных региональных рынков (товаров, труда и капитала); формирование мирового рынка отдельных товаров (чая, пушнины, хлопка, ворвани, золота…); создание огромного торгового флота, необходимого для их транспортировки; щедрое государственное финансирование морских экспедиций, проложивших навигационные маршруты между океанами; становление трансконтинентальных империй и соответствующих им бюрократических моделей; бурный рост транснациональных торговых корпораций, таких, например, как британская и голландская Ост-Индские компании. Стремительное развитие контактов с Европой привело к глубоким социально-экономическим, политическим и интеллектуальным сдвигам (часто драматическим) в жизни многих неевропейских обществ. Что же касается самих европейцев, то участившиеся встречи и столкновения с другими цивилизациями не только укрепили их в мысли о собственном превосходстве, но и позволили отнестись к этой мысли критически, взглянуть на себя со стороны. В то же время эти контакты дали богатую пищу для размышлений о единстве и разнообразии судеб различных народов. Имеют ли ценности, тесно связанные с наследием европейского XVIII в., — практика свободы, права человека, вера в прогресс — абсолютный и универсальный характер? Стоит ли бороться за их распространение? Или следует признать неизбежность сосуществования различных систем ценностей, причем не только в мире, но и в рамках отдельных стран? Как в этом случае они будут интегрироваться в процессе глобализации? Какую роль в нем будет играть динамика дальнейшего развития Запада и Востока? Каковы перспективы их дальнейшего взаимопроникновения? Эти вопросы, уходящие корнями в эпоху Просвещения, волнуют людей и сегодня и во многом объясняют их особый интерес к XVIII столетию.

* * *

Редколлегия и авторы тома не ставили своей целью подготовить учебное или справочное пособие. И хотя читатель найдет в нем богатый фактический материал, посвященный судьбам отдельных стран и регионов в XVIII в., наша общая задача была все же несколько иной. Мы попытались создать панораму современных подходов к изучению этого столетия, по-новому взглянуть на протекавшие в нем процессы, на его место в истории.

Мы пользуемся случаем, чтобы выразить благодарность всем коллегам, принявшим участие в обсуждении тома, а также редакторам издательства «Наука» — В.Н. Токмакову и Г.В. Шевцовой, приложившим руку к его совершенствованию.

Мы также благодарны Международному центру по изучению XVIII века (Ферней-Вольтер, Франция), безвозмездно предоставившему в наше распоряжение факсимильные репродукции карт из «Атласа всех известных частей земного шара» Ригобера Бонна, опубликованного в качестве приложения к третьему изданию «Истории обеих Индий» аббата Рейналя (1780).


ЕВРОПА: ПРОСТРАНСТВО, ЛЮДИ, СОЦИУМ


ОБРАЗ ЕВРОПЫ. ГЕОГРАФИЯ, КЛИМАТ

В своей замечательной книге «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» Ф. Бродель представил Европу одним из густонаселенных пространственных «полюсов» нашей планеты. В процессе изучения этого «полюса» накопилось множество интеллектуальных традиций, содержащих исторические мифы и интерпретации, не вполне согласующиеся между собой. Поэтому сегодня история Европы невозможна без осмысления репрезентаций. Понятие «репрезентация», активно вошедшее в гуманитарное знание на рубеже 1980-1990-х годов, помогает историкам исследовать в тесном переплетении идеи, представления и практики, выявляя способы думать, действовать, чувствовать, свойственные европейцам. Европа представляет собой не только западную часть материка Евразия, но и определенную культурную общность, которая не ограничивается пространством от Атлантики до Урала, но присутствует также в Америке, Австралии и других частях мира. Однако в данной главе, рамки которой заданы структурой настоящего тома, мы будем говорить о Европе в ее традиционных границах. В любом случае перед нами не одна культура, но множество культурных миров, которые пересекаются, взаимодействуют и перемешиваются. Культурная составляющая европейской идентичности в полной мере была осознана именно в XVIII столетии. До этого Европа ассоциировалось не с европейской цивилизацией или культурой, а с понятием «христианский мир».


Современный французский философ Ж.Ж. Вюнанбурже отметил, что в геополитических представлениях о «горизонтальных границах» Европы отсутствуют пределы, способные точно зафиксировать ее местоположение. Атлантика представляет собой одновременно предел и начало (транс-Атлантика), а Урал служит как препятствием, так и мостом в «Азию». Такая особенность географического положения многое проясняет в образе самой Европы. Не случайно мифический мотив «похищения» пронизывает европейскую культуру, начиная с Античности. Легенда о том, как глава олимпийской семьи богов Зевс в облике белоснежного быка похитил финикийскую принцессу по имени Европа и увез ее на остров Крит — неисчерпаемый источник вдохновения для поэтов и художников. Этот сюжет присутствует на греческих вазах и античных фресках, на полотнах знаменитых живописцев — Тициана и Рубенса, Рембрандта и Веронезе, Тьеполо и Буше, Клода Лоррена и Валентина Серова. Сцена похищения Европы, взятая с мозаики из Спарты III в. до н. э., изображена и на монете достоинством в 2 евро.

В истории Европы значительное место занимают завоевания, конфликты и миграции больших масс населения. При этом любопытство и мобильность — непременные составляющие европейской идентичности. В XVIII в. этот «пионерский» дух проявился в стремлении к путешествиям и приключениям, в активном поиске новых объектов для приложения энергии и сил. Такими объектами для европейцев стали новые земли во всех странах света. Открытие, изучение, освоение этих земель и борьба за них — важная страница европейской науки и колониальной экспансии. И то и другое приобрело в XVIII в. новый масштаб и качество. Это обстоятельство повлияло на самоопределение Европы по отношению к другим регионам мира. Европейцы уверовали в собственную исключительность и долго упивались ею, создав целые библиотеки книг, в которых континент представлен центром мировой цивилизации. И хотя попытки преодоления подобной установки предпринимались еще просветителями, она продолжала доминировать вплоть до конца XX в. Новое время, как известно, стало эпохой широкой экспансии европейских ценностей, знаний и технологий по всему миру, связанной во многом со становлением индустриального общества, которое зародилось в этой части света. Однако превосходство Европы, даже если оно действительно имело место, было порождено совокупностью географических и исторических обстоятельств, в которой немалую роль играли случай и насилие.

Европу XVIII в. европейцы века Просвещения, как и современные историки, представляют единой и одновременно разделенной. В «Размышлениях об универсальной монархии» Ш.Л. Монтескье писал: «Отныне Европа — единая нация, состоящая из множества наций, и Франция с Англией нуждаются в процветании Польши или Московии так же, как каждая их провинция нуждается в остальных». Единой эта часть света обычно выступала по отношению к остальному миру, который стремилась изучить, подчинить и «цивилизовать». В своем же собственном доме Европа всегда была многоцветной «мозаикой», сложенной из различных стран, народов и культур.

На первый взгляд, определение границ Европы в историческом исследовании не имеет принципиального значения. Любая пространственная целостность — часть света, регион, страна — представляет собой лишь один из инструментов, необходимых для решения конкретных исследовательских задач. Однако относительно недавно стало ясно, что проблема границ и выбора историком масштаба исследования не так проста. Долгое время, размышляя о нациях, государствах или географических регионах, таких как Западная, Восточная, Северная, Юго-Западная или Центральная Европа, ученые просто «опрокидывали» в прошлое современное представление о географическом пространстве. Но по мере развития социальных и гуманитарных наук неудовлетворенность традиционной национальной или региональной «оптикой» нарастала. В конце XX в. внимание историков привлекла междисциплинарная проблематика «воображаемой географии» и «ментальной картографии».

Давно было замечено, что в западноевропейском интеллектуальном дискурсе XVIII в. (в размышлениях философов, ученых трактатах, записках путешественников, частной переписке) преобладало дихотомическое деление Европы на Запад и Восток, на цивилизованную и полуцивилизованную части, куда вместе с Россией были включены Польша, Чехия и Венгрия. Американский историк Л. Вульф в книге «Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения» (1994) проанализировал интеллектуальные практики XVIII в. и показал, что Восточная Европа во многом была плодом философского и географического синтеза. Ее «изобрели» люди эпохи Просвещения. Разумеется, восточноевропейские земли и их население существовали (в целом к востоку от территорий, которые присвоили себе статус центра мира). Оставленные авторами эпохи Просвещения описания не были выдумками. Изобретение же состояло в том, что между этими землями устанавливалась связь, основой которой являлись наблюдения, вобравшие в себя и факты, и вымыслы. Аналитическая категория «Восточная Европа» возникла благодаря осознанию такой связи.

«Европа». Карта Р. Бонна. 1780 г.

Относительная близость Восточной Европы делала ее удобной для культурного конструирования: в нее въезжали, к ней обращались, ее населяли, наносили на карту. Однако «изобретение» Восточной Европы одновременно было и конституированием Европы Западной, которая осознавала свою собственную идентичность и аргументировала свое превосходство. Переписка западных философов с русской императрицей, проекты физиократов и другие тексты того времени показывают, что Восточная Европа создавалась как «опытное поле», на котором Просвещение пыталось найти применение некоторым своим социальным теориям и политическим мечтаниям. «Просвещение выстроило в одну линию, разделившую континент на две части, все свои самые важные вопросы — о природе человека, об отношении нравов и цивилизации, о претензиях исследовать их», — пишет Вульф.

К концу века была создана карта Европы, на которой географические данные располагались в соответствии с философскими приоритетами, а философские вопросы задавались в рамках географических изысканий. Стрелки компаса, обозначая парные направления — Север-Юг, Запад-Восток, — позволяют составить на основе такой карты ограниченное число комбинаций. Если до XVII в. в воображаемом разделении Европы основополагающей считалась дихотомия Север-Юг, то Просвещение сочло важным разделить континент на Запад и Восток (хотя деление на Север и Юг также сохранялось). Этим бинарным оппозициям были приписаны культурные значения: просветители размышляли о Восточной Европе в таких терминах, как варварство, цивилизация, дикость, граница, живописность, поучительность. «Можно описать изобретение Восточной Европы как интеллектуальный проект полу-ориентализации», — замечает Вульф, демонстрируя тем самым генетическое сходство исследуемых им интеллектуальных практик с изученным американским ученым Э. Саидом феноменом ориентализма.

Норвежский политолог А. Нойман убедительно показал, что механизм конструирования регионов аналогичен механизму формирования образа нации в коллективном сознании, описанному его американским коллегой Б. Андерсоном. «Ментальные карты», являясь воплощением различных принципов организации географического, политического и цивилизационного пространств, всегда субъективны. Например, в годы распада «советского блока» многие «центральноевропейские» интеллектуалы, пытаясь определить новое географическое положение своих государств, использовали Россию так же, как французские деятели эпохи Просвещения Восточную Европу, — в качестве «конституирующего иного» для создания «своей Европы». Это означает, что интеллектуальная история двух последних столетий все еще воздействует на наше восприятие сходств и различий на европейском пространстве. Более того, границы регионов Европы, как свидетельствует обширная литература, посвященная исследованию ментальных карт, меняются в зависимости от географического положения того, кто о них размышляет. Иными словами, современные исторические и геополитические образы, опирающиеся на авторитет науки нашего времени, так же как ментальные карты, созданные в эпоху Просвещения, неизбежно субъективны и требуют к себе критического отношения.


Рельеф, климат, геология, животный и растительный мир Европы в целом образуют весьма благоприятную среду для человеческой жизни и деятельности. В трудах историков долго доминировало мнение, что среда обитания людей в этой части света в Новое и Новейшее время отличалась стабильностью. Лишь недавно ученые выяснили, что на самом деле все Северное полушарие примерно с 1550 до 1850 г. переживало так называемый «малый ледниковый период», в течение которого глобальная температура на планете понизилась на 1–2 °C. Именно тогда береговая полоса Гренландии, которая некогда позволила Эрику Рыжему назвать этот остров «зеленой страной» (дат. Gronland), начала сужаться под натиском ледников. Похолодание ощущалось и в Европе. Зимой замерзали каналы Голландии и Венеции. Покрывались льдом прибрежные воды Адриатического и Черного морей. Люди без опаски катались на санках по Темзе и Дунаю, а ледяное поле Москвы-реки служило местом регулярного проведения зимних ярмарок и народных гуляний. Климатический минимум в Европе пришелся на 1645–1710 гг., однако на протяжении всего XVIII столетия в разных ее регионах отмечались необычно низкие температуры (благодаря изобретению термометра для XVIII в. сохранились достаточно точные сведения о температурном режиме), а также другие аномальные метеорологические явления. В 1710–1730 гг. произошло кратковременное потепление, но уже в середине 30-х годов холод вновь стал наступать. В 40-е годы в зимние месяцы метели нередко бушевали в Париже и Лондоне, Вене и Берлине. Из-за обильных снегопадов замирала жизнь в городах Швеции и Германии. Чрезвычайно холодные зимы регулярно отмечались в разных районах Франции. В частности, в Париже температура опускалась очень низко (до -24 °C) в 1709, 1740, 1784, 1788, 1789, 1795 гг. В такие зимы Сена покрывалась толстой коркой льда (что парализовало доставку в город продовольствия и топлива), замерзало вино в погребах, трескались колокола во время звона, люди гибли от холода.

Европейцы обстоятельно фиксировали все необычные природные явления. Различные источники упоминают о суровых зимах, холодных и дождливых веснах, засухах, наводнениях, градобитиях, грозах и ураганах. Это не удивительно: неблагоприятные природные явления нередко имели катастрофические последствия для урожая, а значит, и для жизни людей. Можно сказать, что человек того времени был фаталистом. Природные катаклизмы долго воспринимались как проявление Божьей кары. Чтобы отвести несчастье от семьи, прихода, общины, в Новое время, как и в Средние века, люди прибегали к помощи молитвы и колокольного звона. Повсеместно звучали молебны о прекращении засухи, наводнений и прочих бедствий. Французский историк И.М. Берсе пишет: вплоть до революции во Франции «весной и летом в колокола звонили во время грозы — чтобы разогнать тучи; зимой — чтобы приблизить наступление тепла; в разное время года — чтобы вызвать дождь или прекратить его в зависимости от того, что мешало нормальному ведению хозяйства: засуха или избыток влаги». Непредсказуемый природный мир вызывал у людей, прежде всего у простых тружеников, благоговейное почитание. В то же время природные катастрофы порой побуждали лучшие умы Европы задумываться об основах человеческого существования. Лиссабонское землетрясение 1 ноября 1755 г., во время которого погибло, по разным сведениям, от 60 до 90 тыс. человек, а город превратился в руины, поразило современников и побудило Вольтера усомниться в существовании предустановленной гармонии. Не случайно его «Поэма о гибели Лиссабона» имела подзаголовок: «или проверка аксиомы “Все благо”».

Образованные европейцы воспринимали физико-географические особенности своего континента в духе европоцентризма, связанного в то время с процессом самоидентификации Европы и включавшего в себя целый ряд фундаментальных идей. В частности, огромным успехом в XVIII столетии пользовалась идея «географического детерминизма». У этой идеи многосложное коллективное авторство, но чаще всего ее отцом называют Ш.Л. Монтескье, поскольку именно его «климатическая теория» оказалась особенно востребованной. «Власть климата сильнее всех иных властей», — писал Монтескье в трактате «О духе законов» (1748). Именно климат определяет «характер ума и страсти сердца» людей, влияя на формы правления и законы, установленные в тех или иных странах. Этот постулат позволил французскому философу обосновать «великую причину слабости Азии и силы Европы, свободы Европы и рабства Азии». Монтескье полагал, что сосуществование в Азии очень холодного и очень жаркого климатических поясов обусловило резкий контраст в характерах азиатских народов. В результате воинственные и храбрые обитатели холодных стран смогли в этой части света подчинить себе изнеженные и робкие народы жарких стран, породив рабство и деспотизм. Европа же, напротив, лежала в умеренном климатическом поясе, поэтому ее народы оказались «равно мужественными». Степень активности соседних европейских народов примерно одинакова, и поэтому в рамках этого пространства столь трудно подчинить один народ другому. «Вот отчего в Азии свобода никогда не возрастает, между тем как в Европе она возрастает или убывает, смотря по обстоятельствам».

Сходные мысли высказывал немецкий мыслитель И.Г. Гердер: «Люди — податливая глина в руках климата», — утверждал он в трактате «Идеи к философии истории человечества» (1784–1791). Пытаясь понять причины различий внутри человеческого рода, Гердер искал естественнонаучные законы, определяющие связь человека с природой. «Климатические картины жизни» множества народов — от камчадалов до обитателей Огненной Земли, — слагающиеся из «высоты, на которой расположена та или иная область земли, ландшафта, плодов и растений, пищи и питья, людей, образа жизни человека, его занятий, одежды», позволили ему показать воздействие климата на органы человеческих чувств и воображение. Органическую зависимость человека от природы подчеркивали не только Монтескье и Гердер. Философы и ученые многих стран Европы в XVIII столетии активно обсуждали вопрос о том, как естественная среда воздействует на физическое, умственное и социальное развитие народов.

Исследования первых «историков климата», появившиеся на рубеже XIX–XX вв., отличались наивным антропоцентризмом и были посвящены не столько изучению самого климата, сколько вопросу о его влиянии на жизнь людей. После появления фундаментального труда французского историка Э. Ле Руа Ладюри «История климата с 1000 года» (1967), а также исследований других климатологов, этот подход можно считать преодоленным, хотя в исторических работах еще встречаются представления о прямой зависимости между состоянием окружающей среды и различными историческими явлениями, в том числе социальными и политическими. «Если климатическое объяснение и содержит в себе долю истины, поостережемся все же от чрезмерных упрощений», — предупреждал историков Ф. Бродель.

(обратно)


ЖИЗНЬ, ОПЕРЕЖАЮЩАЯ СМЕРТЬ: НАСЕЛЕНИЕ

В историографии европейский XVIII век принято называть последним веком Старого порядка. Данный термин родился в годы Французской революции, и чаще всего ученые используют его применительно к Франции, имея в виду три столетия — XVI, XVII и XVIII. В других странах Европы были собственные «старые порядки», иногда с иной хронологией. Авторы декретов Национального собрания 4-11 августа 1789 г. и преамбулы Конституции 1791 г., обосновывая необходимость революции, подробно описывали Старый порядок как определенный тип общества с характерными для него социальными, юридическими и ментальными структурами. Однако историки уже более двух веков спорят о конкретно-историческом содержании этого периода. В историографии обычно рассматривают XVI–XVII вв. как время зрелости структур Старого порядка, а XVIII столетие связывают с интенсификацией перехода от «традиционного» мира к «современному».

Сегодня довольно трудно определить численность населения Европы и ее динамику при Старом порядке. Надежной статистики в те времена не существовало, поэтому ученые располагают небольшим количеством достоверных данных, которые к тому же плохо согласуются между собой. Однако при вероятной неточности цифр не вызывает сомнений общая тенденция к росту населения, особенно явно проявившаяся во второй половине XVIII столетия. Принято считать, что население Европы возросло примерно со 118 млн человек в 1700 г. до 140 млн в 1750 и затем до 187 млн в 1800 г. В масштабе всего человечества (приблизительно 900 млн человек к 1800 г.) это был беспрецедентный рост, который отчасти объясняет повышенную мобильность европейцев, в том числе и их активное переселение в Новый Свет.

Стремительно увеличивалось в XVIII в. население Британии. В начале столетия оно составляло около 9 млн человек, а в конце — 16 млн. При этом во второй половине века население росло почти в два раза быстрее, чем в первой. В Брабанте с 1709 по 1784 г. количество жителей удвоилось. Во Франции примерно в этот же период прирост составил более 10 млн человек (16 млн в 1715 г. и 26–27 млн в 1789 г.). В европейской части России численность населения увеличилась с 18 до 27 млн, хотя отчасти этот рост был обусловлен присоединением к российскому государству новых земель. В Италии произошел скачок с 13 млн человек в начале до 18 млн в конце XVIII столетия. Даже в ослабленной глубоким кризисом Испании численность населения в эту эпоху увеличилась с 6 до 10 млн человек. В то же время в некоторых уголках Европы в течение столетия население не только не увеличивалось, но даже уменьшалось. Подобная ситуация отмечалась, например, на территории современной Румынии, на Балканах, в некоторых других районах, причем демографическая стагнация могла проявлять себя не только в сельской местности, но и в городах. Так, численность населения Реймса в период с 1694 по 1770 г. практически не изменялась (около 25 тыс. человек), и лишь к 1789 г. она выросла до 32 тыс., хотя это означало лишь возвращение к состоянию 1675 г. Население Венеции в период с 1702 по 1797 г. немного уменьшилось — со 138 до 137 тыс. Тем не менее эти данные не опровергают вывод о том, что общая динамика была положительной.

Любопытно, что сами современники воспринимали ситуацию иначе. Многие философы и экономисты XVIII в. были убеждены, что мир, особенно их собственный, становился все более безлюдным. «Европа и теперь еще нуждается в законах, благоприятствующих размножению населения», — утверждал Монтескье в «Духе законов». Р. Уоллес в «Диссертации о численности населения в Древнее и Новое время» настаивал на том, что человечество процветало на Земле до потопа, но со времен Античности стало сокращаться в численности. Попытки Д. Юма, поддержанные затем Вольтером и аббатом Рейналем, опровергнуть это убеждение не находили большого числа сторонников. Проблема «депопуляции» — систематического уменьшения численности населения Европы — обсуждалась вплоть до самого конца столетия, пока на смену ей не пришла проблема «перенаселенности», сформулированная Т.Р. Мальтусом в 1798 г. Однако медленный прирост населения далеко не всеми воспринимался как проблема. Напротив, там, где экономические условия не позволяли обеспечить существование быстро возраставшего количества людей, возникали серьезные трудности. Так происходило, например, в Ирландии и в ряде германских государств во второй половине века. Чаще всего негативное влияние на демографическую ситуацию оказывали миграционные процессы и войны. Но главное, вероятно, заключается в том, что жизнь европейцев XVIII в. все еще зависела от «враждебной» (Дж. Блэк) окружающей среды.


Ф. Бродель ввел в науку понятие «биологический Старый порядок», имея в виду совокупность отношений, возможностей и ограничений, столетиями определявших жизнь «традиционного» мира обитателей Европы и других частей света. В этом мире доминировал живой (непосредственный) человеческий труд и «естественная природа». При таком порядке вечная демографическая игра рождений и смертей пребывала в состоянии некоторого равновесия: то, что приносила жизнь, забирала смерть. Неотъемлемыми составляющими биологического Старого порядка являлись высокая смертность, хроническое недоедание населения, частые вспышки массового голода, беспомощность людей перед эпидемиями и стихийными бедствиями. Все это свидетельствовало о высокой зависимости человека от сил природы. «Давление этого порядка едва смягчается во время подъема в XVIII в., разумеется, по-разному, в зависимости от места и времени, — пишет Бродель. — Лишь определенная часть Европы, даже не вся Западная Европа, начинает от него освобождаться».

Действительно, все XVIII столетие отмечено кризисами повышенной смертности. Чаще всего они были связаны с голодом, который вызывал массовую гибель людей (хотя уже и не в таких масштабах, как в Средние века). Так было в испанской Валенсии в 1708–1709 гг., во многих районах Франции, в Палермо и Флоренции в 1709–1710 гг. До революции французы пережили как минимум шестнадцать голодовок в масштабе всей страны и сотни локальных. Два неурожая подряд вели к катастрофе: вымирали целые семьи. В провинциях Турень и Анжу в 1739 г. население было вынуждено питаться травой. В 1730 г. катастрофический голод отмечался в Силезии.

В 1771–1772 гг. около 7 % населения Богемии погибло только вследствие продовольственного кризиса. В целом в эти годы в результате неурожаев цены на продовольствие в германских землях выросли в десять раз, а смертность — в четыре раза. В 1772 г. в Саксонии от недостатка хлеба умерли 150 тыс. человек. «Великий голод» обрушился на Неаполитанское королевство в 1763–1764 гг. В 1740–1742 гг. сильно пострадали от голода Скандинавия и Ирландия. Свирепствовал голод и в Восточной Европе, причем повсеместно от него страдали не только города, но и деревни. Крестьяне, как ни парадоксально, часто испытывали его грозное воздействие гораздо острее, чем горожане. Специальные меры местных властей, направленные на обеспечение городов продовольствием, нередко защищали их жителей, во всяком случае, несколько смягчали ситуацию, тогда как крестьяне полностью зависели от своих запасов.

Весьма высоким в Европе оставался и общий уровень смертности. В первую очередь это касается женщин и детей. Для Франции XVIII в. смертность новорожденных и рожениц была настоящим бедствием, хотя в годы правления Людовика XV эти показатели стали снижаться благодаря совершенствованию медицины и распространению новых гигиенических норм. В практике родовспоможения начали применяться специальные инструменты. На смену знахарям постепенно приходили обученные акушерки. Помимо женщин-акушерок, которые порой даже ездили по деревням, чтобы подготовить будущих матерей к рождению ребенка, росло число профессиональных акушеров-мужчин.

В Европе эпохи Просвещения люди иногда доживали до восьмидесяти-девяноста лет, но шанс умереть от старости все же был невелик. По выражению французского историка П. Шоню, старость «была всего лишь счастливым случаем». Немало жизней уносили болезни. Они часто принимали вид эпидемий, и самой страшной среди них, как и в Средние века, оставалась «моровая язва» — чума. В конце 1700 г. эта «многоголовая гидра» прокатилась по Восточной Европе. Венгрия тогда потеряла около 10 % населения. В Ливонии умерли около 125 тыс. человек. В 30-40-х годах XVIII в. чумные эпидемии периодически вспыхивали в Османской империи, в Венгрии и на Украине. Около 45 тыс. человек погибли от чумы на Сицилии и в Калабрии. На Балканах чума свирепствовала практически каждые десять лет: в 1710, 1720,1730, 1740, 1770 и 1780 гг. «Черная смерть» неоднократно проникала и на север Европы, однако размах бедствия среди русских и финнов, в жизни которых баня играла важную роль, был несопоставим с тем, что пережили их западные и южные соседи. Еще в начале XVII в. шведский дипломат Петрей де Эрлезунда отмечал в своей «Истории о Великом княжестве Московском», что «моровая язва» чаще появлялась на границах Московии, чем во внутренних ее областях. Тем не менее в 1770–1771 гг. в Москве от чумы погибли около 100 тыс. человек, а Киев потерял примерно 18 % жителей. Московский чумной бунт 1771 г. стал одним из крупнейших социальных потрясений екатерининского времени: в городе, парализованном эпидемией, ежедневно умирали до 900 жителей. Последний раз страшная гостья появилась в Российской империи в 1783 г., опустошив Херсон. И все же чума постепенно отступала. В Шотландии последняя масштабная эпидемия отмечалась в 1649 г., в Англии — в 1665 г., в Испании — в 1685 г., в Италии — в 1743 г. Во Франции чума поразила южные провинции в 1720–1722 гг. В Тулоне и Марселе эта последняя в истории страны эпидемия была на редкость вирулентной. Погибла добрая половина жителей Марселя. По свидетельству современника, улицы были полны «трупов, наполовину сгнивших и объеденных собаками». Чума распространилась на Прованс, часть Лангедока (Жеводан), Лимузен, Авиньон и достигла Оверни. Эпидемия 1800 г., пришедшая из Марокко в Испанию, несмотря на свою силу, была локализована в Андалусии. Последние крупные нашествия чумы на Европу поразили Балканы в 1828–1829 гг. и 1841 г.

Помимо чумы людям угрожало множество других болезней. Распространенным заболеванием была натуральная оспа. Она неоднократно становилась причиной массовой смертности в Милане (1707, 1719), Вероне (1726), Венеции (1760), Вене (1787). Французский врач С.А. Тиссо, практиковавший в Швейцарии в 70-х годах XVIII в., считал оспу самой распространенной болезнью: «Из каждых 100 человек она поражает 95, и один из семи заболевших умирает». Способ получения этих статистических данных неизвестен, поэтому их нельзя считать вполне достоверными. Тем не менее специалисты полагают, что можно говорить о своеобразном оспенном синдроме XVIII в. Страшная болезнь поражала людей независимо от ранга и социального статуса. Среди жертв оспы в XVII–XVIII вв. было немало коронованных особ: штатгальтер Нидерландов Вильгельм II Оранский, английская королева Мария II, французский король Людовик XV, император Священной Римской империи Иосиф I, российский император Петр II.

Эпидемический характер (особенно среди бедноты) носила дизентерия. Острые вспышки этого заболевания отмечались во Франции в 1706 г. и в Нидерландах в 1741 г. Периодически давали о себе знать тифы. Серьезной проблемой был грипп, эпидемия которого в течение века несколько раз принимала общеевропейские масштабы (1733, 1742–1743 и 1753 гг.). Болезни провоцировали и климатические особенности тех или иных регионов. Так, население Средиземноморья мучила малярия. Ее вспышки в 1784–1787 и 1790–1792 гг. стали настоящим бедствием для Испании, где за это время погибло около 500 тыс. человек. От малярии страдали также жители Северной Германии, Восточной Польши и Литвы. В Швеции свирепствовал туберкулез. Особенно серьезные его эпидемии пришлись на 70-е и 80-е годы. В течение всего столетия та же болезнь терзала жителей Нормандии. Стойкая форма туберкулеза, пришедшая, вероятно, из Индии, прочно обосновалась в Европе и оставалась одним из самых распространенных заболеваний в XIX столетии. Сезонные миграции населения, а также перемещения армий во время почти не прекращавшихся военных действий в той или иной части континента также способствовали распространению заболеваний. Например, болезни, свирепствовавшие в русском лагере в 1700 г. под Нарвой, распространились на шведов; русские войска, побывавшие на Балканах в период русско-турецкой войны 1789–1791 гг., принесли в Россию тиф.

Подавляющее большинство европейцев XVIII столетия воспринимали эпидемии как наказание, ниспосланное свыше. Уроженец Лангедока Пьер Прион писал в связи с известием о чуме в Марселе в 1720 г.: «Эта болезнь была карой Господа, который разоряет народы, разгневавшие его». Такому представлению соответствовали и способы «борьбы» с несчастьем: мессы, молебны, религиозные процессии. К примеру, в феврале 1723 г. вся Франция торжественно отметила прекращение чумы на юге страны: в Париже на Гревской площади, в саду Тюильри, в Бастилии палили из пушек; в соборе Нотр-Дам пели «Те Deum»; торжественные мессы прошли во всех городах королевства.

И все же мировосприятие людей в последний век Старого порядка стало меняться. Они все активнее брали на себя заботу о преодолении своих несчастий, хотя традиция объяснять их происками врагов, ведьм, евреев или собственными грехами также сохранялась (даже во второй половине XVIII в. в Авиньоне и Провансе можно было встретить процессии флагеллантов). Борьба с голодом побуждала заботиться об увеличении плодородности земли. В Нидерландах крестьяне начали применять глубокую вспашку и механическую сеялку. Шире стало практиковаться восстановление почвы посредством чередования продовольственных, кормовых и технических культур. По мнению А.Д. Люблинской, традиционные севообороты, принятые во Франции (трехполье на Севере и двуполье на Юге), не истощали почву даже при нехватке удобрений. Тем не менее на плодородных почвах Парижского района пары в системе трехполья использовались под выпас овец, что позволяло удобрять такие земли перед посевом пшеницы. Сохранение паров было данью традиции, но отнюдь не означало агротехнической отсталости: крестьяне всегда осторожно принимали всякие новшества. Однако не без влияния «новых агрономов» XVIII в., которые настоятельно рекомендовали травосеяние, во второй половине века изменился состав ярового поля. Половину его занимал овес, а на другой половине сеяли клевер, бобовые культуры (горох, бобы, чечевицу) и яровую пшеницу, что было важным нововведением. Расширялся ассортимент продовольственных культур. Культивирование картофеля, кукурузы и гречихи помогало европейцам справляться с голодом в случае неурожая зерновых и улучшало структуру их питания. В пригородах разрастались сады и огороды — их продукция поставлялась на городские рынки и отличалась разнообразием. Власти все активнее вмешивались в торговлю и распределение продовольствия. В кризисные годы во многих странах, в частности в Англии, в германских землях, во Франции и России, создавались склады-запасы зерна. Во Франции в течение всего столетия регламентировалась хлебная торговля и цены на зерно. Смягчению продовольственных кризисов способствовало также развитие внутренней и международной торговли продуктами питания. Транспортная система совершенствовалась, позволяя осуществлять все более дальние и все более значительные по объему продовольственные перевозки. В Европе, особенно в западной ее части, развивалась сеть дорог. Англичане в XVIII в. продублировали дороги для гужевого транспорта системой каналов. Во Франции в 1745–1775 гг. даже самые отдаленные провинции были соединены с Парижем удобными «королевскими дорогами».


Во второй половине XVIII столетия возник принципиально новый подход к борьбе с болезнями и высокой смертностью населения. В результате усилий ряда выдающихся государственных деятелей, врачей и правоведов (Й. Зонненфельс, Г. ван Свитен, И.П. Франк, Ж.М.Ф. де Лассон, Ф. Вик Д’Азир, П. Кабанис, А.И. Васильев и др.) сначала во владениях Габсбургов, затем во Франции и России, профилактика заболеваемости и восстановление здоровья в случаях его утраты начали рассматриваться как важнейшие средства обеспечения «внутренней безопасности государства». Врачебные корпорации этих стран постепенно утратили прежнюю независимость, врачи превратились в должностных лиц, наделенных полномочиями «контроля и принуждения», а их профессиональная деятельность стала одним из инструментов государственного управления.

Была разработана и начала активно внедряться концепция так называемой «медицинской полиции», представляющая собой научно обоснованный и законодательно закрепленный комплекс мер государственно-полицейского вмешательства в частную и общественную жизнь подданных с целью «охраны и восстановления их здоровья».

Комплекс мер «медицинской полиции» включал пять главных направлений практической деятельности органов государственной власти. Условно говоря, первое из них состояло в создании и организации работы высших государственных врачебных инстанций. В Австрии такими инстанциями стали Санитарно-придворная депутация (1753) и реформированный в начале 50-х годов венский медицинский факультет, во Франции — Королевское медицинское общество (1778) и Санитарный совет (1802), в России — Медицинская коллегия (1764), Врачебные управы (1797), Медицинский совет и особая экспедиция департамента Министерства внутренних дел (1803). В отличие от существовавших прежде медицинских и санитарных комиссий и коллегий (канцелярий), занимавшихся главным образом контролем над аптеками, проведением судебно-медицинских освидетельствований, выдачей разрешений на врачебную практику и оповещением о возникновении эпидемий, вновь созданным структурам вменялось в обязанность установление полного административного и научно-методического контроля над деятельностью всех врачей в государстве.

К числу первоочередных задач этих структур относилось осуществление непрерывного сбора данных о заболеваемости на всей территории своих государств, выявление связи заболеваемости с особенностями физической и социальной среды обитания людей, разработка на основе этих материалов лечебно-профилактических рекомендаций, доведение их до сведения практикующих врачей и осуществление постоянного надзора за их неукоснительным соблюдением. По меткому выражению М. Фуко («Рождение клиники»), французское Королевское медицинское общество служило «местом централизации науки, регистрирующей и решающей инстанцией для всех областей медицины… официальным органом коллективного сознания патологических феноменов, сознания, которое разворачивается… в пространстве нации».

Организация непрерывного сбора информации о заболеваемости служила одновременно и целям раннего выявления эпидемий. При возникновении «в одном месте в одно время» более пяти случаев одного заболевания представители центрального органа управления должны были лично выезжать на место вспышки и проводить противоэпидемические мероприятия. Кроме того, названные высшие государственные врачебные инстанции занимались привлечением врачей на государственную службу и их равномерным распределением по территории государств, активно участвовали в разработке и совершенствовании врачебно-санитарного законодательства, осуществляли экспертизу публиковавшихся медицинских сочинений.

Руководство этими структурами осуществляли люди из ближайшего окружения коронованных особ, пользовавшиеся их абсолютным доверием и поддержкой: в Австрии — лейб-медик императрицы Марии Терезии барон Г. ван Свитен, во Франции — лейб-медик Людовика XVI Ж.М.Ф. де Лассон, в России — барон А.И. Васильев и граф В.П. Кочубей.

Второе направление деятельности органов государственной власти в сфере внедрения медицинской полиции — борьба с шарлатанами и обеспечение населения квалифицированными врачами. Основным средством борьбы с шарлатанами и знахарями были полицейские меры по выявлению и суровому наказанию лиц без медицинского образования, занимавшихся медицинской деятельностью. Для увеличения количества врачей и повышения уровня их профессиональной подготовки была проведена масштабная реформа высшего медицинского образования, предусматривавшая отмену на медицинских факультетах большинства университетских свобод и отказ от канонической университетской традиции. Согласно этой традиции, насчитывавшей к середине XVIII в. более пяти веков, медицинские факультеты не готовили врачей, пригодных для практической деятельности, а выпускали широко образованных в теоретическом плане медиков — кандидатов (бакалавров) медицины, не имевших права на самостоятельную врачебную практику. Желавшие получить такое право (а это была лишь часть выпускников медицинских факультетов) должны были пройти послеуниверситетскую практическую стажировку под руководством опытного врача и сдать специальный экзамен.

В ходе реформы деятельность высших медицинских учебных заведений была полностью переориентирована на подготовку и выпуск врачей с правом на самостоятельную практику. Важнейшим условием этой переориентации стала организация клиник и введение клинического преподавания, предусматривавшего обязательное обучение студентов навыкам самостоятельной работы с больными. Кроме того, были отменены свобода преподавания для профессоров и свобода обучения для студентов, разработаны и внедрены обязательные учебные программы, организованы строгие этапные и выпускные испытания, которые одновременно служили и государственной аттестаций на право врачебной практики. В Австрии эти преобразования были осуществлены в 50-80-е годы XVIII в. благодаря прямому вмешательству государства в деятельность университетов. Во Франции — путем ликвидации медицинских факультетов университетов, признанных оплотом средневековой корпоративной медицины, и создания в 90-е годы XVIII в. учебных медицинских заведений нового типа, так называемых «школ здоровья» (в Париже, Страсбурге, Монпелье). В России в конце XVIII — первой четверти XIX в. были фактически использованы оба пути: организованы две медико-хирургические академии (в Санкт-Петербурге и Москве), четыре медицинских института (в Вильно, Москве, Казани, Харькове) и реорганизованы медицинские факультеты пяти университетов (Москвы, Казани, Харькова, Вильно и Дерпта). На протяжении XIX в. аналогичные преобразования были осуществлены в подавляющем большинстве стран Европы.

Третье направление — разработка совместными усилиями врачей и правоведов специального врачебно-санитарного законодательства. Уже первый опыт внедрения системы мер медицинской полиции показал, что действовавших общих законов недостаточно для эффективного решения проблем «охраны и восстановления здоровья», а существующие отдельные медико-санитарные нормативные акты не соответствуют уровню развития медицинской науки и практики.

В 60-х годах XVIII в. началась активная разработка новой системы юридических норм, регулирующих порядок взаимоотношений между людьми «во всем, что касается сохранения их здоровья», и обеспечивавших возможность как для каждого отдельного лица, так и общества в целом, защиты от опасных для здоровья действий со стороны других лиц. Были установлены ответственность и правовой статус врачей; регламентированы создание и деятельность государственных органов, участвующих в решении проблем охраны здоровья.

Разрабатывались новые и совершенствовались действовавшие законы против фальсификации съестных припасов и торговли испорченными, вредными для здоровья потребителей продуктами; об охране чистоты воздуха, об обороте ядовитых веществ, о порядке погребения мертвых тел, о благоустройстве городов и другие законы, регламентирующие «санитарную жизнь государства». Особое внимание уделялось законам, на которых основывались мероприятия против распространения эпидемических и заразных болезней. В XVIII в. наибольших результатов в этом направлении удалось достичь в Австрии, где был разработан и 2 января 1770 г. высочайше утвержден «Санитарный норматив» — первый специальный свод врачебно-санитарных правил и установлений, обязательный для исполнения на всей территории империи.

Четвертое направление — формирование государственной системы помощи нуждающимся, детям-сиротам, престарелым и инвалидам. Актуальность этой задачи в контексте становления медицинской полиции определялась результатами исследований эпидемических процессов, выполненных в конце XVII — первой половине XVIII в. Они показали, что, во-первых, именно в этих группах населения наблюдались максимальные показатели заболеваемости и смертности, а во-вторых, что эпицентрами возникавших эпидемий чаще всего становились места массового скопления нищих.

Если еще в первой половине XVIII столетия действия государства в отношении наиболее уязвимых групп населения основывались на наказании, угрозах и применении силы, а призрением занималась, главным образом, церковь, то во второй половине столетия в России, Австрии, Франции, ряде германских государств забота о нищих, престарелых и инвалидах была юридически признана непременной обязанностью государства.

Началась реконструкция старых и строительство новых богаделен, приютов, работных, инвалидных, воспитательных и сиротских домов. Развернулась масштабная больничная реформа, предусматривавшая значительное расширение больничной сети за счет строительства новых больниц и передачи в управление органов государственной власти церковных больниц и приютов. Например, во Франции только за период с 1775 по 1794 г. было организовано 11 крупных больничных учреждений. Госпитали (Necker, Cochin, Beaujon, Hopital des veneriens, Clinique de Perfectionnement, Maison Royale de Sante, 1775–1785) созданы заново; Salpetriere (1787) и Charenton (1791) отделены от сиротских домов; St. Antoine, Val-de-Grace, Matemite (1792–1794) возникли в результате закрытия и преобразования одноименных монастырей. Кроме того, были построены новые корпуса в госпиталях Hotel-Dieu (1790, 1801) и Charite (1790). В результате количество коек, например, в госпитале Charite увеличилось с 200 до 500. В России в конце XVIII — начале XIX в. больницы на 25-200 коек были открыты во всех губернских городах. В Вене в 1784 г. состоялось официальное открытие знаменитого госпиталя Krankenhaus на 2 тыс. пациентов.

Одновременно разрабатывались и внедрялись новые принципы больничного строительства, постепенно ликвидировавшие прежнее ужасающее положение дел в сфере оказания стационарной медицинской помощи. Была полностью устранена традиционная практика помещать больных в огромные общие палаты на десятки человек вне зависимости от их пола, возраста и характера заболевания. Вновь создававшиеся и реконструировавшиеся больницы и госпитали были разделены на корпуса или отделения, которые, в свою очередь, состояли из «тематических» палат («лихорадочные», «хронические», «неизлечимые», «венерические», «послеоперационные», «сумасшедшие» и др.). Было рассчитано предельное число коек в палате, оптимальный объем воздуха и воды, необходимые для каждого пациента; выделены особые помещения для операционных, приема и свидетельствования больных, вскрытия трупов. По инициативе выдающегося французского врача Ф. Пинеля были отменены традиционные жесткие меры «усмирения» психически больных (заковывание в кандалы, содержание в казематах, систематические телесные наказания и пр.), для них введены прогулки, организована трудотерапия.

Решающий вклад в разработку проблем больничного строительства внесла учрежденная в 1777 г. во Франции специальная «Комиссия по делам больниц», а также созданный в 1801 г. Центральный административный совет больниц Парижа, членом которого являлся один из главных идеологов французской госпитальной реформы П. Кабанис.

Пятым направлением стала практическая деятельность органов государственной власти в области обеспечения санитарного благополучия и формирования здоровых условий жизни населения. Основоположники концепции «медицинской полиции» были совершенно убеждены, что главными причинами возникновения эпидемий, высокой заболеваемости и смертности являются чудовищное санитарное состояние городов, практически полное отсутствие у населения личной чистоплотности и элементарных представлений о возможной опасности для здоровья со стороны различных факторов окружающей среды, существование множества крайне опасных для здоровья обычаев и привычек.

Подавляющее большинство частных домовладений и общественных зданий было переполнено разлагающимися нечистотами. По улицам европейских городов постоянно текли зловонные потоки отходов человеческой жизнедеятельности, которые, просачиваясь в подземные водоносные горизонты, загрязняли колодцы и реки. Моющих средств для уборки помещений или целей личной гигиены не существовало. Мылись в основном в естественных водоемах, причем редко. Нижнее и постельное белье являлось исключительной редкостью, а верхнюю одежду не меняли неделями. Запахи немытого тела, пота, гнилых зубов, обилие насекомых (блох, вшей) считались нормальными явлениями. Ели преимущественно руками, которые в лучшем случае ополаскивались или вытирались о тряпку. Процветало преднамеренное и непреднамеренное детоубийство, алкоголизм, проституция. Темные, узкие, неровные улицы в сочетании с отсутствием тротуаров и правил дорожного движения служили постоянным источником травматизма, а в тот период любая рваная рана, перелом или сильный ушиб зачастую становились причиной тяжелой инвалидности или смерти.

Во второй половине XVIII в. начинается систематическая целенаправленная работа по исправлению описанного положения дел посредством широкого внедрения мер личной (индивидуальной) и общественной гигиены и профилактики.

Внедрение мер личной гигиены состояло в развертывании пропаганды среди населения элементарных медицинских знаний и практических гигиенических рекомендаций в отношении правильного питания, поведения, личной жизни, ухода за детьми, опрятности и содержания в чистоте собственного тела и жилища, пребывания «в чистом и свободном воздухе и умеренной теплоте». Особое внимание уделялось разъяснению смертельной опасности тесных физических (в том числе и сексуальных) контактов с незнакомыми людьми.

Использовались все существовавшие инструменты влияния на массовое и индивидуальное сознание. Огромными тиражами издавались научно-популярные пособия и наставления, плакаты, открытки, детские назидательные книги, которые бесплатно распространялись среди населения. Плакаты вывешивали для всеобщего ознакомления в местах наибольшего скопления людей. Университетские профессора и наиболее авторитетные врачи выступали с публичными популярными лекциями, которые широко рекламировались в газетах. Была задействована и церковь: по воскресным и праздничным дням проводились специальные мессы, на которых разъяснялись правила личной гигиены. Эти правила адаптировались для каждого прихода и напоминали молитвы, «чтобы даже самые невежественные лица и дети смогли их повторить».

В XVIII в. началось массовое производство зубного порошка; получили распространение носовые платки, ночные рубашки, столовые приборы; открывались общественные бани; был изобретен и получил признание ватерклозет со смывом клапанного типа и водяным затвором. Чистая одежда, отсутствие неприятных запахов и насекомых превратились в самые модные веяния времени, и постепенно сформировалось представление о том, что «цивилизованный» человек — это прежде всего человек вполне чистый и опрятный.

В сфере общественной гигиены и профилактики основные усилия органов государственной власти были сосредоточены на санитарной очистке и благоустройстве городов и проведении непосредственных противоэпидемических мероприятий.

В городах развернулась активная работа по освещению улиц, строительству тротуаров и каменных мостовых, дождевой канализации. При закладке новых городских районов предусматривалось строительство прямых и значительно более широких улиц. Началась борьба с обычаем выливать на улицы нечистоты; организовывались новые свалки, закрывались или выносились за черту города зловонные кладбища.

Так, в Париже в 1780 г. было закрыто гигантское кладбище Невинных, располагавшееся на правом берегу Сены в непосредственной близости от Центрального рынка и вызывавшее многочисленные нарекания местных жителей. В 1786–1788 гг. останки похороненных здесь людей (точнее, их верхний слой) были эксгумированы и погребены в катакомбах (бывших городских каменоломнях). Таким же образом были очищены еще 17 парижских кладбищ и 300 церквей. В 1784 г. император Иосиф II запретил хоронить мертвых в церквах и внутри городских стен; в предместьях главных городов владений Габсбургов были открыты новые кладбища. Из соображений экономии он предписал хоронить умерших в легких гробах многократного использования, снабженных люком, через который тело легко «соскальзывало» в яму; трупы при погребении обильно посыпались негашеной известью для дезинфекции.

Важнейшей особенностью противоэпидемической работы во второй половине XVIII — начале XIX в. стало существенное ограничение использования карантинных мер. Врачи и прежде считали карантины по меньшей мере бесполезной мерой для борьбы с эпидемиями, поскольку никакие войсковые заслоны не могли препятствовать распространению испорченного воздуха, а именно он, согласно господствовавшим тогда представлениям, служил причиной возникновения эпидемических болезней. Более того, многие врачи прямо указывали, что карантины были не просто бесполезны, а приносили существенный вред, так как лишали целые города и районы подвоза самых необходимых пищевых продуктов и вещей, что, в свою очередь, только способствовало увеличению заболеваемости.

Однако к этой позиции врачебного сообщества прислушались лишь в XVIII в., когда против карантинов активно выступили стремительно набиравшие влияние представители торгово-промышленного капитала. Хранение товаров в судовых трюмах на протяжении 40 и более суток приводило их в абсолютную негодность. Фабрики, оказывавшиеся внутри карантинных зон, лишались подвоза сырья и возможности сбыта готовой продукции, что оборачивалось колоссальными убытками. Неудивительно поэтому, что решение полностью отказаться от карантинов впервые было принято в Англии в 1720 г. В других странах карантины устанавливались лишь в случаях возникновения эпидемий чумы[1], а основными противоэпидемическими мерами стали раннее выявление эпидемических заболеваний, изоляция больных и дезинфекция.

Началось внедрение специальных средств борьбы с отдельными эпидемическими заболеваниями. Для борьбы с натуральной оспой предпринимались попытки использовать вариоляцию — способ оспопрививания путем заражения здоровых людей «оспенным ядом», взятым у больных легкой формой оспы (от лат. variola — «оспа»). Этот способ, традиционно применявшийся в Китае и Индии, в 20-х годах XVIII в. проник в Англию через Турцию и к середине столетия стал активно применяться во многих странах Европы. Однако по мере его распространения накапливались данные о том, что прививки часто приводили к развитию тяжелых форм оспы и даже становились причиной возникновения эпидемий. Эти данные определили отказ от проведения вариоляций и сыграли важнейшую роль в разработке в 1796 г. английским врачом Э. Дженнером принципиально нового, надежного и сравнительно безопасного способа оспопрививания — вакцинации (от лат. vacca — «корова»).

Для борьбы с сифилисом были разработаны два различных подхода к ограничению его распространения проститутками. Один из них, реализованный по инициативе Марии Терезии в Австрии в 50-70-х годах XVIII в., предусматривал совершенную ликвидацию проституции. Проституток выявляли, подвергали жестоким телесным наказаниям и пыткам, а затем высылали из городов. Наказание за сводничество было еще более суровым (вплоть до смертной казни). Другой путь, впервые апробированный во Франции в 70-е годы XVIII в., состоял в сохранении традиционной для Европы терпимости к проституции и введении ее санитарной регламентации. Проститутки обязывались проходить регулярные врачебные осмотры, публичные дома находились под постоянным надзором санитарных врачей и др. Второй путь оказался более эффективным и в XIX в. был взят на вооружение большинством европейских государств.

Практическая реализация всего представленного выше комплекса медико-полицейских мер, потребовавшая огромных усилий и немалых средств, в XVIII в. еще не дала желаемых результатов. Показатели заболеваемости и смертности (особенно детской) оставались чудовищно высокими. Однако европейские государства не только не отказались от избранного пути, но, напротив, умножили свои усилия по внедрению концепции медицинской полиции. Более того, уже в начале XIX в. резко увеличилось число стран, начавших реализацию аналогичных преобразований. Решающую роль в этом сыграло ясное осознание политической целесообразности предпринимавшихся усилий. Как справедливо отметил М. Фуко, городские больницы, богадельни, приюты, воспитательные и работные дома, подконтрольные государству учебные заведения оказались прекрасными дисциплинарными институтами, а санитарно-гигиенические нормы и правила — весьма эффективным инструментом государственного управления, способным играть важную роль в поддержании устойчивости политической системы и действующей вертикали власти. Руководствуясь прежде всего этими мотивами, европейские государства продолжили активно внедрять и совершенствовать концепцию медицинской полиции, что в дальнейшем привело и к прорыву в вопросах предупреждения болезней, обеспечив резкое снижение заболеваемости и смертности еще до открытия антисептики и возбудителей инфекционных болезней.


Эффективнее стала борьба с таким бедствием, как городские пожары. В условиях высокой плотности населения, обилия легковоспламеняющихся материалов и широкого использования открытого огня в быту и в ремесленном производстве пожары являлись страшным бичом, уносившим множество жизней и производившим невероятные опустошения. После «Великого лондонского пожара» 1666 г., уничтожившего более 13 тыс. жилых зданий, власти многих столиц и крупных городов Европы приняли ряд специальных мер: жителей обязывали следить за состоянием дымоходов; ремесленников, работавших с огнем, побуждали селиться на окраинах города или поближе к водоемам; сокращалось деревянное строительство. В XVIII в. было запрещено возводить деревянные здания в лондонском Сити. В Париже больше не появлялось фахверковых построек, и все жилые дома сооружались исключительно из бутового камня. Из европейских городов и даже из деревень постепенно исчезали соломенные крыши — их сменяли черепичные и шиферные. В России в Петровскую эпоху каменное строительство было сконцентрировано в Петербурге, но в 1775 г. возведение деревянных построек было запрещено в центральных кварталах Москвы — в Китай-городе и Зарядье. В начале столетия профессии пожарного в Европе еще не существовало. С огнем обычно боролись расквартированные в городах военные, иногда члены монашеских орденов и, конечно, сами жители. Одним из первых профессиональную пожарную команду сформировал муниципалитет Парижа в 1760 г. Через десять лет она состояла уже из 146 регулярных и 14 сверхштатных пожарных. В их распоряжении имелись экипажи с бочками для воды, противопожарные поршневые насосы. Топоры, крючья, ведра, лестницы и прочие орудия борьбы с огнем размещались на складах в разных концах города. Члены команды несли круглосуточное дежурство, но на то, чтобы стянуть все силы к загоревшемуся зданию, уходило много времени: пожарные жили не на казарменном положении.

Во второй половине XVIII в. «биологический» Старый порядок, основа крестьянской цивилизации, постепенно уступает место новому, в котором инициатива окончательно переходит к городам и технике. В развитых странах Европы машины превращают работника в придаток механизма, хотя и не вытесняют еще физический труд. Все более важное место в повседневной жизни начинают занимать такие пространства, как казарма, санитарно-гигиенические учреждения, школа, тюрьма, фабрика, где человек становится объектом дцсциплинирования. Повышается ценностный статус грамотности, квалификации, предпринимательской активности. Человеческое тело постепенно утрачивает большую часть своих семиотических функций, которые играли огромную роль в жизни средневекового социума. Дольше всего сохраняют свое значение в качестве своеобразного «театра» греховного тела эшафот и пыточная камера: публичные казни практиковались в Европе до конца XVIII в. Однако размышления и дискуссии о ценности человеческой жизни, об отмене пыток и смертной казни постепенно меняют отношение к преступнику (см. также гл. «Просвещение и власть»). В уголовном законодательстве большей части европейских стран во второй половине века происходит смена способов наказания. М. Фуко в книге «Надзирать и наказывать» показал, как примерно с 1750 по 1840 г. в Европе исчезали публичные казни с применением пыток. Вместе с ними исчезало «казнимое, пытаемое, расчленяемое тело, символически клеймимое в лицо или плечо, выставляемое на публичное обозрение живым или мертвым». Вещественным свидетельством этой перемены является гильотина, введенная во Франции 1792 г. в качестве универсального и «гуманного» орудия казни, способного мгновенно лишить человека жизни, избавив его от мучительной агонии. К тому же гильотина вводилась как символ равенства — казнь через обезглавливание не составляла более привилегии знатных.

(обратно)


МИРЫ, УТРАТИВШИЕ РАВНОВЕСИЕ: ГОРОД И ДЕРЕВНЯ

В XVIII столетии основная масса населения Европы проживала в сельской местности. Экономика большинства европейских стран оставалась аграрной. Единственным исключением из этого правила, пожалуй, являлись Нидерланды. Доминирование аграрного мира в XVIII в. подтверждается не только численностью производителей, занятых в сельском хозяйстве (в начале века даже в наиболее развитых странах Западной Европы она доходила до 70 %), но и объемами производства, структурой экономических кризисов, многими другими показателями. Естественно, аграрные проблемы всегда вызывали интерес думающих современников. Особенно активно они обсуждались во второй половине XVIII в., когда под влиянием идей физиократов просвещенные европейцы, в том числе люди, облеченные властью, стали обращать внимание на условия труда и жизни земледельцев.

Об этом свидетельствуют, в частности, широкие дискуссии по аграрным проблемам, проходившие в разных странах Европы. В России созданное под покровительством Екатерины II Вольное экономическое общество в 1766–1767 гг. провело конкурс, участникам которого было предложено ответить на вопрос: «Для пользы общества, в чем состоять долженствует собственность земледельца, в недвижимом ли (имуществе) или в движимом, или в обоих, и какое он на то или на другое иметь может право?» Это было первое в истории России публичное обсуждение вопроса о предоставлении крепостным крестьянам личной свободы и наделении их правом собственности. Важно подчеркнуть, что инициатива подобной дискуссии исходила от властей. На петербургский конкурс поступило 162 сочинения, среди авторов которых были известные физиократы П.П. Мерсье де Да Ривьер и Ж.Ф. Мармонтель. В конкурсе принял участие и Вольтер, писавший, что «землевладелец возделывает свое имение лучше, чем имение другого», и что данный вопрос при согласии всей нации должен решаться в пользу народа. Победителем конкурса стал доктор гражданского и канонического права француз Беарде де Лабей. Он выступал за постепенное освобождение крестьян, но призывал к осторожности, советуя вначале передать крестьянам в собственность движимое имущество, а затем маленькие участки земли. При этом добровольное согласие помещиков автор считал обязательным условием решения вопроса. Вторую премию получило сочинение русского законоведа А.Я. Поленова, предлагавшего радикально ограничить власть помещиков над крестьянами. Петербургский конкурс не имел практических последствий для жизни крестьянства, но стал первым обвинительным приговором крепостному праву в России.

Подобные конкурсы организовывались и в других странах. Например, в 1783 г. Академия наук, искусств и словесности Шалона-на-Марне в Шампани проводила конкурс на тему: «Каковы способы улучшения во Франции условий жизни хлебопашцев, поденщиков и трудового люда, проживающего в деревнях, а также их жен и детей?» «Разум и опыт, — писал один из участников конкурса, — заставили нас осознать, что первым и единственным источником богатства, как для частных лиц, так и для государства, является земля и что ее возделывание — самая надежная основа благосостояния семей, славы тронов и могущества империй». Авторы конкурсных работ осмысливали состояние земледелия во Франции, руководствуясь теорией естественного права, и указывали пути улучшения условий труда и жизни земледельцев. Они решительно критиковали «варварский, абсурдный» характер регламентов, касающихся использования земель, экспорта и сбыта продовольствия, плохое состояние дорог, налоговый произвол, таможенные сборы, сеньориальные права, десятины, хлебную монополию, отсутствие должной помощи тем, кто трудится на земле. Эта критика красноречиво свидетельствует о внимании просвещенной элиты к аграрным проблемам и дает некоторое представление о положении дел во французской деревне.

Участников конкурсов земля интересовала в первую очередь как поле хлебопашца. Разумеется, крестьянский мир был шире участка земли, на котором трудился крестьянин. Европейские крестьяне жили и работали не только на равнинах, но и в горах, в дельтах рек и на морских побережьях. Они активно пользовались лесом, осваивали пустоши, принимали участие в осушении болот. Особенности ландшафтной среды наряду с социокультурными условиями во многом определяли образ жизни крестьянской семьи. Русский историк П.Н. Ардашев сравнил Францию последнего века Старого порядка с лоскутным одеялом, имея в виду бесконечное разнообразие аграрного пейзажа, природных, географических условий в широком смысле, а также специфику административной, правовой структуры и т. п. Это разнообразие обнаруживается в XVIII в. на территории любой страны на всем европейском пространстве. В то же время характерной чертой крестьянского мира была относительная стабильность. Земледелец во все времена, в том числе в интересующий нас период, неразрывно связан с ритмами природы. Долгими веками вырабатывался необходимый для жизнедеятельности крестьянской семьи и функционирования крестьянского хозяйства устойчивый ритм в его многогранных связях с природными условиями, в том числе оптимальные правила использования пашни, пастбища, леса, пустоши, болот, речной и озерной воды. Все эти элементы играли в каждой конкретной местности определенную роль в поддержании равновесия крестьянского хозяйства.

Общей чертой сельского хозяйства Европы XVIII столетия, при всех его региональных особенностях, оставалась довольно низкая производительность. Для основной массы населения урожай был ключевым фактором в индивидуальном и коммунальном богатстве. Зерновые выращивали даже там, где, по мнению современников, рациональнее было бы сосредоточить усилия на животноводстве или на овощных культурах. Проблема увеличения объемов сельскохозяйственной продукции долгое время решалась путем освоения новых площадей. Наиболее значительным прирост пахотных земель был в России. Это обусловливалось, с одной стороны, существенными территориальными приращениями, а с другой — наличием неосвоенных просторов. В Западной и в Центральной Европе, где больших и удобных целинных участков практически не осталось, под плуг шли даже маленькие пустоши и неудобные склоны.

Несмотря на расширение сельскохозяйственных площадей, в условиях активного роста населения недостаток продовольствия оставался для европейцев проблемой первостепенной важности. Такая ситуация, вызывая социальное напряжение во всех государствах, стимулировала внимание к агрикультуре. Стремление к рационализации хозяйственной деятельности, подкрепленное верой в экономический прогресс, являлось одним из главных приоритетов Просвещения. Совершенствование севооборота, селекция в растениеводстве, племенное животноводство, более активное использование удобрений, мелиорация способствовали повышению урожайности культур и росту поголовья скота во многих странах Западной Европы. Родиной интенсивного земледелия стали Южные Нидерланды. В XVIII в. многие нововведения, доказавшие свою эффективность в сельском хозяйстве Фландрии и Брабанта, были заимствованы англичанами. Там утвердилась знаменитая норфолкская система земледелия, основанная на четырех- или шестипольном порядке севооборота с включением травосеяния (вика, клевер, райграс) и кормовых культур (репа, турнепс). Норфолкская система предполагала разделение фермерского владения примерно на два десятка участков, которые использовались одновременно и не требовали вывода земель «под пар». Культуры на этих участках чередовались в определенной последовательности, зависевшей от качества почв и климатических особенностей местности.

Несмотря на то что в большинстве европейских стран по-прежнему преобладали парцеллярные хозяйства, где крестьяне трудились не покладая рук с утра до ночи в том же ритме и нередко с таким же результатом, что и их далекие предки, XVIII столетие стало временем постепенного углубления сельскохозяйственной специализации регионов, развития рынка сельскохозяйственной продукции, совершенствования способов ее хранения и транспортировки.


Городской мир эпохи Просвещения и по численности населения, и по занимаемой территории существенно уступал миру сельскому. Историками собрано много сведений о размерах европейских городов при Старом порядке, однако дошедшие до нас цифры не всегда достоверны. Тем не менее тенденцию к росту, особенно во второй половине века, можно признать очевидной. Наиболее урбанизированным пространством Европы являлись Нидерланды. Здесь уже в XVII в. половина населения жила в городах, хотя они и не отличались большими размерами. Впрочем, малые города преобладали повсюду — в них проживало до половины европейского городского населения. Из девятнадцати «мегаполисов» мира с населением, превышавшим к середине XVIII в. 300 тыс. человек, в Европе находились лишь Лондон, Париж, Неаполь и отчасти Стамбул (европейцы продолжали именовать его Константинополем).

По единодушному признанию современников, крупнейшим городом Европы был Лондон. В то время как население большинства крупных городов Англии не превышало 50 тыс. человек, в ее столице в середине XVIII в. проживали до 600–700 тыс. человек и около 1 млн — в конце столетия. Столица Французского королевства уступала Лондону, хотя и не намного: по приблизительным оценкам в начале XVIII в. в Париже проживало около полумиллиона человек, а к 1789 г. эта цифра выросла до 600–650 тыс. Другие города Франции существенно отставали: по некоторым данным, население Лиона в середине века едва перевалило за 100 тыс. человек, Бордо насчитывал примерно 90 тыс. жителей, Нант — 80 тыс., а такие города, как Гренобль или Брест, — около 20 тыс. каждый. В целом горожане в начале столетия составляли примерно 15 % от общей численности населения Франции. И хотя городское население росло в три раза быстрее, чем сельское, тем не менее, к 1789 г. только 7,5 % населения страны проживало в крупных городах с числом жителей более 20 тыс.

В силу исторических причин достаточно урбанизированным регионом являлась Италия. Самый большой из итальянских городов, Неаполь считался по тем временам третьим в Европе. К 1742 г. в нем проживали 305 тыс. человек, а во второй половине века эта цифра выросла почти в полтора раза. За Неаполем, хотя и со значительным отрывом, следовали Рим, Милан, Палермо, Флоренция, Генуя, Болонья, Турин и Верона. В Лиссабоне накануне катастрофического землетрясения 1755 г. проживали 260 тыс. человек, что составляло примерно 10 % всего населения Португалии. Крупнейшим городом Центральной Европы была столица австрийских Габсбургов Вена, насчитывавшая около 230 тыс. жителей. На востоке Европы своей многолюдностью выделялась Москва. Число ее жителей по разным источникам составляло в середине века 200–230 тыс., а в конце века — 400 тыс. человек. Быстро росло и население Петербурга: если в 1750 г. в новой российской столице насчитывалось всего около 74 тыс. жителей, то в 1800 г. — около 220 тыс. Тем не менее общий уровень урбанизации в России оставался довольно низким: в российских городах проживало примерно 5 % населения страны.

Размышление о городском мире Европы XVIII в. предполагает ответ на вопрос, который лишь на первый взгляд кажется простым: что такое город? В старых толковых словарях это понятие обычно определялось как совокупность множества зданий, улиц и кварталов, окруженных рвом или обнесенных крепостной стеной. Унаследованные от Средневековья зримые границы городов рождали у людей ощущение защищенности, отделенности от внешнего мира и некоторой статичности. В государственных масштабах городские сообщества издавна обладали целым рядом административных, налоговых и торговых привилегий, что способствовало утверждению их превосходства над сельскими земледельческими сообществами.

В XVIII в. это ощущение превосходства не исчезло, а напротив, лишь утвердилось. Зато представление о закрытости и статичности городского пространства стремительно уходило в прошлое. Города разрастались и перестали вмещаться в свои прежние границы. Изменились функции городских стен и ворот: из оборонительных сооружений они превратились в таможенные барьеры. Начал бурно изменяться архитектурный облик многих европейских городов, особенно столиц. В результате к середине столетия в просвещенных кругах сложился новый взгляд на город как на изменчивое, динамичное пространство, в высшей степени разнообразное по своим функциям. В этом отношении примечательна статья «Город» Л. де Жокура, опубликованная в «Энциклопедии» Дидро и Даламбера в 1765 г. Она не только представляла город как организованное архитектурное пространство и как феномен древней истории, но и включала в себя десятки мелких рубрик, которые давали определение портовым, торговым, ганзейским, имперским, королевским, муниципальным, сеньориальным и иным типам городов, подчеркивая разнообразие их налоговых, юридических, административных или экономических статусов.

Л. Бретез. Западная оконечность о-ва Сите и левый берег Сены. 1739 г.

Администраторы, инженеры, архитекторы, экономисты, медики эпохи Просвещения немало размышляли о различных функциональных сторонах городской жизни и пытались их усовершенствовать. Французский историк Б. Лепти в этой связи заметил, что город являлся «одновременно целью и инструментом пространственной политики Просвещения». Европейцы понимали, что значение городов определяется не только количеством горожан. Именно в городах концентрировались центральные управленческие институты европейских государств, а также богатства, таланты, амбиции. Сюда перебирались все, кто хотел добиться славы и влияния. Города являлись центрами образования и культуры, старинных ремесел и мануфактурного производства, торговли и религиозной жизни, оставаясь, как и в Средние века, главным источником инноваций.

Характерными приметами большинства городов того времени оставались узкие, извилистые и неровно мощенные улочки, приземистые дома, построенные из легких материалов, чрезвычайная перенаселенность и скученность жилых кварталов, частые пожары, проблемы с водоснабжением, антисанитария. Однако уже в начале XVIII в. во многих странах намечается системная реорганизация городского пространства, а во второй его половине в движение пришла вся Европа. По словам французского историка П. Шоню, «восемнадцатый век устраивается в городе поудобнее». Муниципалитеты повсеместно занимаются составлением подробных планов своих городов, в том числе так называемого «Плана Тюрго».

«План Тюрго» — самый знаменитый план столицы Франции — назван по имени заказчика, Мишеля Этьена Тюрго (1690–1751), купеческого старшины Парижа в 1729–1740 гг. Исполнителем заказа стал Луи Бретез, член римской Академии Сан-Лука, объединявшей выдающихся художников и архитекторов. Работа над планом началась в 1734 г. Бретез ходил по городу, вооружившись пропуском, проникал во дворы частных владений, зарисовывал фасады домов, сады и отдельные улицы. Вполне вероятно, у него имелись помощники, но мы ничего не знаем о них. В результате он создал двадцать больших рисунков «угольным карандашом», составивших основу нового плана Парижа. Первые листы, гравированные Клодом Люка, были отпечатаны летом 1739 г. тиражом 2600 экземпляров. Одна часть тиража была переплетена в телячью кожу и сафьян, другая — собрана и закреплена на ткани, свертывавшейся в рулон. В развернутом виде двадцать листов плана составляли прямоугольное полотно размером 250,5 на 322,5 см, а в переплетенном — великолепный том in folio.

При всей своей точности план Тюрго предлагал зрителям несколько идеализированный образ Парижа, который далеко не во всем совпадал с Парижем реальным. Чтобы изобразить на своем плане все улицы, пространства перед церквами, дворцами и большими общественными зданиями, а также площади, переулки и тупики, фасады и крыши домов в трех измерениях, Бретезу пришлось отступить от научной точности — скривить горизонт, увеличить ширину основных транспортных артерий и уменьшить ширину Сены. К тому же он выбрал архаичный (даже для своего времени) способ ориентации плана: ось северо-запад — юго-восток, слева направо.

Разумеется, пустота улиц на плане не дает представления о повседневной жизни Парижа, его криках, запахах, нечистотах, животных, бродягах, о дыме каминных и печных труб… Мастер не показывает ничего, что могло бы нарушить представление о царящей в городе гармонии: на его плане не найти ни руин, ни временных построек (например, бараков и прилавков на Новом мосту). Именно так план I Тюрго и Бретеза воздействовал на зрителя, формируя у него образ великого города.

Архитекторы разрабатывают планы реконструкции старых и обустройства новых кварталов. Не только такие крупные центры, как Лондон, Париж, Мадрид, Неаполь или Берлин, но и менее значительные города — Лимож или Ренн во Франции, Бат в Англии, Эдинбург в Шотландии, Кассель в Германии и ряд других — разрушают или перестраивают свои старые стены, благоустраивают площади и набережные, облагораживают кварталы, выравнивают и расширяют улицы для движения экипажей. Екатерина II велела срыть все «исторические ветхости» Белого города в Москве — стены, башни, ворота. На месте этих крепостных сооружений по проекту архитектора Н. Леграна проложили Бульварное кольцо. Тогда же были срыты и исторические сооружения Земляного города — земляной вал и его каменные и деревянные башни.

Европа переживает настоящий строительный бум. Повсюду вырастают новые дворцы и доходные дома, театры и присутственные места, банки и торговые ряды, учебные заведения и воспитательные дома, госпитали и больницы. Появляются новые типы производственных, жилых, усадебных, дворцовых и культовых зданий. Меняется архитектурный стиль: на смену барокко и рококо приходит неоклассицизм. Совершенствуется строительная техника, используются новые строительные материалы. Большую роль в модернизации городского пространства играла политика властей. По воле Петра I на берегах Невы за несколько лет выросла и превратилась в один из красивейших городов Европы новая российская столица Санкт-Петербург. «Строительная лихорадка» так захватила Екатерину II, что ее эпоха стала временем расцвета городского строительства. На финансовую поддержку монархов опирались многие масштабные стройки Парижа, Вены, Праги, Берлина, Мадрида…

Разумеется, несмотря на все перемены, города Европы сохраняли немало архаичных черт и не могли полностью избавиться от накопленных веками проблем. Напротив, некоторые из них усугублялись под влиянием модернизации. В частности, в социальной топографии многих городов увеличивались различия между ухоженными кварталами привилегированных центров и менее благоустроенными окраинами. Серьезной проблемой, особенно во второй половине века, в ряде регионов стала миграция в города сельских жителей и иностранцев. Прилив населения одновременно стимулировал расширение городских пространств и их трансформацию. Не прекращалось соперничество между городами в сфере фискальных и иных привилегий.

Длительное время историки считали рост городов в XVIII в. одним из проявлений экономического подъема. Однако связь между этими двумя процессами не столь прямолинейна. Многие городские сферы деятельности слабо или весьма опосредованно влияют на экономику. Темпы развития городов зависят от их географического положения, политического и культурного статусов, экономической «специализации». Так, находившиеся в динамичном северо-западном регионе Европы Лондон, Париж и Амстердам оказались в более выигрышном положении, чем Неаполь или Стамбул, которые располагались в «застывшем» Средиземноморье. Столицы повсеместно имели безусловное преимущество перед провинциальными центрами. Торговые города росли быстрее, чем города ремесленные. Трансатлантическая торговля способствовала процветанию европейских портов. Быстро крепли новые промышленные центры Англии — Ливерпуль, Манчестер, Бирмингем, Бристоль.

В то же время по всей Европе старые города испытывали сложности в связи с развитием сельской индустрии. Рассеянная деревенская мануфактура оказалась настолько конкурентоспособной, что ряд производств переместился в сельскую местность, где им не мешали развиваться ремесленные гильдии и цехи. Нередко деревенская промышленность отвоевывала у городской целые производственные операции, что также требовало перестройки уже налаженного в городах процесса выпуска определенных товаров.

Несмотря на быстрые темпы урбанизации, город и деревня в XVIII в. еще не были разобщены. Многие горожане были выходцами из сельских регионов и в течение жизни не прерывали родственных, культурных и экономических контактов с родными краями. Развивались традиционные экономические отношения между городом и деревней: деревня поставляла в город продукты земледелия и ремесла, город предоставлял деревне широкий спектр товаров собственного производства, рынок сбыта, рабочие места, оказывал образовательные, юридические и иные услуги. В течение века особенно возросла роль связей, порожденных рассеянной деревенской мануфактурой. Горожане нередко вкладывали средства в покупку земли, а состоятельные сельские жители, переселяясь в города, обычно сохраняли за собой имевшуюся ранее земельную собственность. Во Франции при Старом порядке около 50 % земельных владений принадлежало людям, большую часть года проживавшим в городах. К взаимной выгоде обеих сторон сельские регионы поставляли в города сезонную рабочую силу, причем подчас специализированную (подробнее об этом см. гл. «Путешествия»). Поденная оплата на стройках многих городов увеличивалась весной, когда толпы сезонных рабочих возвращались к своим сельским заботам, и уменьшалась осенью, когда людской поток шел в обратном направлении, из деревни в город. Деревня не только обеспечивала город рабочими руками — в некоторых странах она даже «выкармливала» городских младенцев. Во Франции это явление имело массовый характер: по данным полицейской сводки 1780 г., в руки деревенских кормилиц ежегодно попадало 16 из 21 тыс. новорожденных парижан. Сохранение малышей в родной семье или их вскармливание вблизи от дома было привилегией обеспеченных горожан, поскольку услуги кормилиц в городе стоили дорого. Простолюдины, как правило, обращались к наемным кормилицам в деревнях и городках, расположенных в радиусе 50 лье от Парижа. По мнению Э. Ле Руа Ладюри, в двух важнейших сферах — мануфактурном производстве и в начальном воспитании детей — город XVIII в. все еще находился в зависимости от села. В то же время городская управленческая элита почти везде контролировала жизнь прилегающей сельской округи. В частности, регламенты городских рынков предусматривали особые правила торговли для жителей окрестных деревень. Достаточно тесными были и культурные связи. Крестьяне участвовали в городских праздниках и религиозных церемониях, искали в городе помощи в кризисные годы, принимали участие в городских протестных движениях.

(обратно)


ОБМЕН: РЫНОК, ДЕНЬГИ, КРЕДИТ

При Старом порядке обмен, по мнению Ф. Броделя, был «еще не в состоянии соединить всю сферу производства со всей сферой потребления», поскольку значительная доля производства по-прежнему находилась вне сферы рыночного обращения и работала «на натуральное потребление». Тем не менее обмен оказывал организующее влияние на производство и потребление, на всю человеческую жизнь, являясь «тем узким, но чрезвычайно активным пространством», где зарождались «живые импульсы, стимулы, нововведения, инициативы, озарения, динамика роста и сам прогресс».

Это влияние распространялось и на самих людей. Современные аналитики полагают, что в пространстве рынка формируется не только агрессия, но и терпимость к неравенству, к вызовам конкуренции, к индивидуализму. Рыночные отношения развивают также предприимчивость, находчивость, изобретательность. Уже в начале XVIII в. английский мыслитель Бернард де Мандевиль в сатирической «Басне о пчелах» (1714) имевшей подзаголовок «Частные пороки — общая выгода», писал о том, что зависть и тщеславие способны служить трудолюбию, а связанное с ними стремление к роскоши и расточительности — один из главных двигателей торговли. Конечно, рыночные отношения уходят своими корнями в глубокую древность, однако идеи Мандевиля широко обсуждались современниками. Дискуссии вокруг этих идей обогащали проблематику взаимосвязи экономики и морали, которая занимала важное место в экономической мысли эпохи, в том числе в творчестве А. Смита.

Рыночные процессы, механизмы обмена играли огромную роль в развитии мобильности европейского общества. Циркуляция товаров и капиталов постоянно побуждала людей сниматься с насиженных мест, перемещаться в пространстве, отрываться от дома то на короткое время, то надолго. Крестьяне и сельские ремесленники везли плоды своего труда на базары или в соседние города, торговцы экзотическим товаром снаряжали заморские экспедиции, разносчики бродили по стране, предлагая покупателям не только набор товаров, но и ассортимент услуг (плетенье стульев или шляп, точку ножей и пр.), ремесленники перебирались из бедных краев в процветающие, подчиняясь колебаниям рынка труда… Однако мобильность общества была отнюдь не только горизонтальной. Экономическая жизнь стимулировала вертикальную мобильность, позволяя одним обогащаться и подниматься по общественной лестнице, вынуждая других по разным причинам опускаться на социальное дно. Сегодня историки интенсивно изучают формы, масштабы и каналы социальной мобильности в XVIII в., стремясь выявить возможные точки ее пересечения с мобильностью пространственной.

В век Просвещения «экономика обмена» распространилась по всему континенту достаточно широко, хотя до XIX в. это пространство динамичной жизни представляло собой «плотный, но достаточно тонкий слой». Но именно здесь, как показал Бродель, протекали процессы, которые он назвал «играми обмена». В них были задействованы экономические, административные, законодательные, географические, исторические, технологические, социальные, психологические, политические и множество иных факторов. Характеризуя «процесс распределения» в Европе XVIII в., американский историк С. Каплан писал, что он зависел от уровня развития транспорта и путей сообщения, от технологий хранения продукции, от развитости рыночной сети, от форм организации хлебной и мучной торговли, от степени интеграции и коммерциализации мельничного дела и хлебопечения, от состояния посреднических коммерческих структур и кредитных учреждений, от местных продовольственных привычек, от отношения к использованию пищевых суррогатов, от локальной структуры потребления, от связей между городом и деревней, от конкуренции внутри страны, от региональных особенностей законодательной практики и социально-экономического регулирования, от деятельности судов и полиции, от коллективной памяти и ментальных установок по отношению к торговле и законам, от степени заинтересованности региональных и центральных властей в местных делах и от многого другого.

Размышляя об «экономике обмена» при Старом порядке, Ф. Бродель выделял два уровня: на нижнем осуществлялись базарная и лавочная торговля, торговля вразнос; на верхнем действовали ярмарки и биржи. В первом случае речь идет о традиционном рутинном обмене, который происходил в привычных для людей местах и не требовал значительных перемещений товаров. Именно такой обмен господствовал в повседневной торговой жизни деревень, сел, малых и больших городов. В ней все было знакомо и предсказуемо: календарь торговли устойчив, ассортимент товаров давно сложился, цены относительно стабильны, информация доступна для всех, вероятная прибыль легко просчитывается. Наряду с таким «общественным рынком» (Бродель использует английский термин public market), подчинявшимся традиционной регламентации, формируется и действует рынок «частный» (private market), на котором правила игры устанавливаются спонтанно, а между производством и потреблением образуются коммерческие цепочки посредников. Примером такого обмена можно считать практику прямых закупок крестьянской продукции с последующей ее перепродажей по более высокой цене.

В подобной ситуации возникают явления, которые уже не вписываются в «рыночную экономику», хотя и могут быть связаны с обменом. Ф. Бродель обозначил их словом «капитализм», которое получило распространение после выхода книги В. Зомбарта «Современный капитализм» (1902). Возражая против полного отождествления «рыночной экономики» и «капитализма», Бродель указывал на их качественное различие и подчеркивал, что последний характеризуется особой конъюнктурностью, высокой приспособляемостью к обстоятельствам и стремлением к господству. Поле его деятельности гораздо шире, чем обычная «рыночная экономика», а интересы капиталистов выходят за пределы ограниченного национального пространства. Особенно ярко «процесс капитализма» проявляется в торговых операциях, предполагавших перемещение товаров на большие расстояния: такая торговля не подчинялась правилам повседневного обмена, использовала длинные посреднические цепочки и обеспечивала огромные прибыли. Во всех странах Европы складываются небольшие, но очень активные группы негоциантов, специализирующиеся на торговле такого рода. Успешные предприниматели-капиталисты, по словам Броделя, «присваивают все, что в радиусе досягаемости оказывается достойным внимания — землю, недвижимость, ренты…» Яркие примеры деятельности такого рода в XVIII в. дает фамильная история Ротшильдов, роль которых в последующей финансовой истории Запада хорошо известна.

В Европе XVIII столетия интенсивно развивались обе формы обмена. Процветал «общественный рынок» — важнейшее связующее звено между городом и деревней. В Испании, Англии, Баварии лавки просто «пожирали» пространство городов, а порой и деревень. Очень многолюдной оставалась и армия торговцев вразнос. В то же время в разных уголках Европы уверенно набирал силу «частный рынок». Его развитие стимулировалось в том числе крупными закупками для снабжения городов и армий, а также расширением прямых закупок у крестьян, которые не могли торговать на рынке, но нуждались в деньгах для оплаты налогов и сборов. Власти пытались контролировать подобную рыночную активность, однако ее эффективность все чаще побуждала их закрывать глаза на нарушения регламентации в сфере торговли. В новых условиях большие оптовые ярмарки в ряде стран (в Голландии, Англии) постепенно становились убыточными и приходили в упадок, но они сохраняли свое значение в регионах с традиционной и малоподвижной экономикой, являясь одним из важных способов экономических связей на внутреннем рынке. Особенно много ярмарок действовало в России, Польше, Италии, в ряде провинций Франции.

Заметно оживились европейские биржи. Если в XVII в. лидером на этом поприще был Амстердам, то в XVIII столетии его потеснил Лондон, с которым пытались соперничать Женева, Париж и Генуя. Собственные биржи появились в Берлине, Ла-Рошели, Вене, в заокеанском Нью-Йорке. Впрочем, по свидетельству итальянского путешественника М. Торча, амстердамская биржа даже в 1782 г. оставалась одной из самых активных в Европе и по объемам займов все еще превосходила лондонскую. При этом голландские спекуляции были ориентированы на внешний рынок. С 60-х годов за кредитами к голландцам обращались курфюрсты Баварии и Саксонии, короли Дании и Швеции, Екатерина II и даже американские инсургенты. В 1782 г. две трети голландских капиталов приходились на внешние займы и государственный долг, причем доля Англии составляла 83 % от общей суммы внешних займов Нидерландов. Обитатели шумного биржевого пространства быстро проникли во все финансовые центры Европы. Это спекулятивное сообщество (современники его не жаловали) играло важную роль в формировании тех «ухищрений и приемов», которые Ф. Бродель связывал с понятием «капитализм». Благодаря биржам деньги и кредиты начали циркулировать по всему европейскому пространству, поверх границ.

Торговая экспансия в XVIII в. явилась одним из важнейших факторов экономического подъема, который обозначился уже в 20-30-е годы и стал активно набирать скорость во второй половине века. Надежной статистики мало, но накопленные историками данные свидетельствуют о заметном росте объемов внутренней торговли, активизации межрегиональных обменов, увеличении дальности перевозок. Например, транспортные потоки по Рейну между Майнцем и Страсбургом в 40-80-х годах возросли на 70 %. Концентрация капиталов в торговле по-прежнему опережала их накопление в промышленности. Особенно успешно развивалась внешняя торговля. Она повсеместно находилась под пристальным надзором государственной власти, однако это не могло остановить развитие частного предпринимательства. В частности, судовладельцы на свой страх и риск организовывали торговые экспедиции независимо от торговых компаний. Заморскую торговлю стимулировали прогресс навигации, многим обязанный новейшим изобретениям, таким как секстанты Дж. Хэдли и Дж. Берда, морской хронометр Дж. Харрисона, и развитие системы страхования морских грузоперевозок. Именно в XVIII в. возникла знаменитая страховая компания, названная по имени ее основателя Э. Ллойда, владевшего с конца 80-х годов XVII в. кофейней в лондонской гавани. Здесь часто встречались моряки, владельцы судов и коммерсанты, здесь же заключались договоры страхования судов и грузов. Европейские купцы и негоцианты действовали во всех частях света. Из Азии в Европу поступали изделия восточных ремесел — индийские хлопчатобумажные ткани, китайский и японский фарфор, а также чай, кофе, сахар, пряности. Из Америки в Старый Свет доставлялся табак (впрочем, его уже начали выращивать в некоторых не слишком развитых районах Европы). В Америку европейцы продолжали поставлять «людской товар» — обращенных в рабство африканцев.

Лондон являлся одним из ведущих европейских перевалочных пунктов заморской торговли. И хотя в XVIII в. британская столица не сумела утвердиться в качестве монопольного лидера (в XVII в. эту роль играл амстердамский порт) и ей приходилось делить славу центра мировой торговли не только с Амстердамом, но и с Бордо, Гамбургом, Лиссабоном, тем не менее общая тенденция складывалась в пользу Великобритании. К началу столетия она явно обгоняла Голландию и по уровню развития своих мануфактур, и по темпам роста торгового флота. Так, в 1702 г. в ее распоряжении находилось 3300 торговых судов, а в 1764 г. — уже 8100. Двойной рост водоизмещения торгового флота в этот период (с 260 тыс. до 590 тыс. т) и расширение колониальной торговли стали важнейшими составляющими ее торговой гегемонии, которая крепла в течение всего века. Британские владения в Америке служили емким рынком для сбыта мануфактурных товаров метрополии (см. гл. «Эволюция Британской империи»). Прочными оставались позиции английских товаров и сырья (шерсти, угля) и на континентальном рынке. К примеру, только за первую треть XVIII в. в четыре раза выросла английская торговля с Португалией. Реэкспорт колониальных товаров, доля которых в торговом обороте Великобритании постоянно росла, привел к заметной активизации прибалтийской торговли. Англия поставляла колониальные товары в Россию и германские государства. До начала революционных войн европейское направление оставалось важным в английской торговле.

Основным конкурентом Великобритании на протяжении всего столетия оставалась Франция. Объем французской внешней торговли в 1720–1780 гг. вырос в четыре раза, в том числе колониальной — в тринадцать раз. Особую роль играли Вест-Индские острова с их рабовладельческими плантациями (с конца XVII в. до 1789 г. количество рабов выросло с 40 до 500 тыс.). На работорговле, ввозе и перепродаже сахара, кофе, хлопка, индиго богатели атлантические порты Франции Нант, Бордо, Гавр. Крупнейшим портом для заморского хлеба стал Марсель. В Бордо экспорт колониальных товаров вели французские торговцы, а перепродажу в Северную Европу контролировали главным образом иностранные фирмы: в самом начале века большинство из них принадлежало голландцам, но с 1730 г. заметнее стало присутствие немцев.

За вторую половину века значительно расширилась торговая сеть России, хотя формы внутреннего обмена преимущественно оставались традиционными: ярмарки, базары, торговля вразнос. Численность базаров увеличилась более чем вдвое, а количество ярмарок — в 6,4 раза. Всероссийское значение приобрела Макарьевская ярмарка, действовавшая на левом берегу Волги, в 88 км ниже Нижнего Новгорода. Сюда стекались товары со всей страны — пушнина, зерно, ткани, рыба, изделия из металла… Всего в конце века активно действовало около 30 больших ярмарок. Стабильно росла российская внешняя торговля: только за годы правления Екатерины II ее объем вырос примерно в четыре раза. Ведущее место в ней занимали европейские страны: Англия, Голландия, Дания, Франция, Португалия. Активизировалась и торговля со странами Востока, куда вывозили железные изделия, ткани, кожи, бумагу, сукно, посуду. В самом конце XVIII в. начала подниматься черноморская торговля. В целом внешнеторговый оборот России в течение столетия вырос почти в девятнадцать раз, хотя отсутствие собственного торгового флота стесняло развитие внешнего обмена. Тем не менее накопление капиталов шло медленно, а накопленное не всегда использовалось с выгодой. Внешняя торговля долго находилась в руках иностранных посредников. С середины XVI в. на российском рынке доминировали англичане, во времена Петра I лидерство перехватили голландцы, но к 30-40-м годам англичане вновь опередили голландцев и в течение XVIII в. занимали лидирующие позиции в русской внешней торговле. Россия продолжала вывозить главным образом сырье, однако структура экспорта несколько расширилась: помимо льна, конопли, пеньки, кож, леса, меха и пшеницы стало вывозиться и железо.

В XVIII в. европейцы сделали шаг вперед в деле унификации календаря, что было очень важно не только с политической, но и с экономической точки зрения: это облегчало решение проблем поставок товаров, сроков их транспортировки, хранения и пр. Старый юлианский календарь, действовавший в Европе с 46 г. до н. э., был отменен папой Григорием XIII еще в 1582 г., и в начале XVIII столетия большинство европейцев уже жили по григорианскому календарю (разница между старым юлианским и новым григорианским стилем в XVIII в. составляла 11 суток). В 1752 г. на новый стиль перешла Великобритания со своими колониями, в 1753 г. — Швеция. Россия за ними не последовала, однако модернизация календаря произошла и в ней: если до конца XVII в. россияне вели летоисчисление от «сотворения мира», а новый год отсчитывали с 1 сентября, то Петр I ввел начало года с 1 января 1700 г. и летоисчисление от Рождества Христова. На григорианский календарь Россия перешла лишь 14 февраля 1918 г.

И в Европе, и за ее пределами сохранялись проблемы, связанные с разнообразием мер и весов. В Пруссии стандартизация в этой сфере была проведена в 1773 г. Во Франции унификацию национальной системы мер и весов удалось осуществить лишь в годы революции: 1 августа 1793 г. Конвент принял решение о введении обязательного стандарта в виде метра, килограмма и литра. На момент введения метрической системы в Европе насчитывалось не менее четырехсот различных по величине единиц измерения, имевших одинаковое название и применявшихся в разных странах. Петр I увязал русские меры длины (сажень, аршин) с наиболее распространенными в то время в мире английскими (ярд, фут, дюйм), но меры веса довольно долго оставались смешанными (фунт, пуд, золотник). В Неаполе реформа стандартов блокировалась неспособностью найти устраивающее всех измерение объемов оливкового масла. В Великобритании каждый регион сохранял собственные стандарты веса и длины.

Стандартизация монеты представляла собой не менее важную и сложную задачу. Так, начиная с 1665 г. в основе денежных расчетов Франции лежал турский ливр, однако серебряные монеты достоинством один ливр в обращении практически не встречались. Зато имелось великое разнообразие иных монет самого разного достоинства: медные денье, лиарды и су (соль); полусеребряные соль и двойной соль; серебряные экю и их многочисленные фракции (от половины до двадцатой части экю); золотые монеты — пол-луидора, луидор и двойной луидор. Ситуация с монетным обращением в стране была настолько запутанной, что повседневное использование монеты требовало особой компетенции, которой обладали немногие. Проблема унификации денежного обращения была решена во Франции лишь в 1795 г. с введением франка. Особой пестротой отличалась денежная система Священной Римской империи германской нации. Здесь в XVIII в. циркулировали имперские рейхсталеры, золотые талеры и конвенционные талеры, дриттельталеры, гульдены, шиллинги, марки, штюберы, гротены, гутенгрошены, мариенгрошены, крейцеры, пфенниги, шварены… Согласование в 1750 г. курса валют германских государств положительно повлияло на финансы и торговлю, «талер Марии Терезии» постоянно укреплялся и оставался одной из основных валют Европы до середины XIX в. В Испании единство в денежном обращении было достигнуто в 1718 г. В России монетная реформа Петра I предоставила удобные средства платежа в виде серебряных и медных монет, набор номиналов которых был основан на десятичном принципе. При этом Петр привел русский серебряный рубль к весовой норме международной торговой монеты — талера. Основной русской разменной монетой XVIII в. была медная копейка. Поскольку стоимость меди менялась, менялся и вес копейки. В 1703–1741 гг. из 1 пуда (16, 381 кг) чеканилось медных монет на 20 рублей, а в дальнейшем количество медных монет, чеканенных из 1 пуда, только увеличивалось. В Великобритании к середине 70-х годов фактически сложился золотой стандарт (законодательно закрепленный в 1816 г.), т. е. денежная система, при которой деньги чеканились в золоте, а металлическая стоимость золотых монет равнялась их номиналу. Банкноты при этой системе разменивались без всяких ограничений на золото, а серебряные деньги играли роль разменной монеты.

Для огромной массы людей монета являлась главным орудием обмена: в повседневной практике в ходу были металлические деньги. Однако издавна в Европе наряду с монетой использовались другие оборотные средства: векселя, банковские чеки, бумажные банкноты (самые ранние из европейских бумажных денежных знаков появились в Швеции в 1661 г.). В связи с оживлением экономики и ростом населения нехватка денег давала о себе знать повсеместно. Эту сложную проблему каждая страна решала по-своему, но везде такое решение предполагало государственное вмешательство в сферу обращения и финансов. Специалисты связывают стремительный подъем Европы во второй половине XVIII в. с совершенствованием ее финансовых инструментов. В первую очередь речь идет о биржах, банках и различных формах кредита.

В большинстве европейских стран банковские институты выросли «снизу» — из меняльных контор и лавок, которые вначале производили различные денежные операции (ломбардные, учетные), а потом превратились в специализированные учреждения, основой деятельности которых стали кредитные отношения. Первый центральный банк, не государственный, но созданный при поддержке государства, появился в Англии в 1694 г. Тогда для ведения войны с Францией английскому правительству потребовался крупный заем, и несколько состоятельных негоциантов объединили свои капиталы. В благодарность за услугу государство предоставило Банку Англии исключительное право на эмиссию банкнот, которые могли свободно размениваться на золото, а также право размещения государственных займов. В результате выпущенные банком банкноты вошли в платежный оборот страны. Кроме того, была сформирована эффективная система управления государственным долгом через этот банк, которая действовала в течение полутора веков.

В Россию идею биржевой торговли привез из Голландии Петр I. Но несмотря на перенос столицы в Петербург и учреждение здесь биржи в 1703 г., центром российской торговли оставалась Москва, а московские купцы не спешили отказываться от привычной организации торгов в пользу европейской биржевой практики. На протяжении всего XVIII в. Петербургская товарно-сырьевая биржа оставалась единственной в России и обслуживала главным образом балтийскую международную торговлю через петербургский порт. Только в следующем столетии биржевая форма торговли получила распространение на территории Российской империи: в 1834 г. открылась биржа в Кременчуге, в 1839 г. — в Москве, в 1842 г. — в Рыбинске, в 1848 г. — в Одессе. Что же касается банков, то, как показала И.Н. Левичева, специфика России — небольшие объемы свободных капиталов, малочисленность прослойки экономически свободных людей, высокие риски торговых операций, слабая правовая обеспеченность — затрудняла формирование частных учреждений, поэтому до середины XIX в. банковское дело находилось в руках государства. Некоторые банки, например Артиллерийский и Медный, создавались для решения определенных задач и вскоре закрывались. В 1754 г. возникли Дворянский и Купеческий банки. Однако основная масса денежных средств, аккумулированных в Дворянском банке, шла на потребительские, непроизводительные цели и по сути являлась формой поддержки сословия. Купеческий банк предназначался для развития коммерции, но раздача долгосрочных и бессрочных ссуд быстро опустошила его, и в 1770 г. он практически прекратил свою деятельность.

Помимо государственных и частных банков, в Европе действовали многочисленные акционерные компании. Они были необходимым, но весьма уязвимым элементом европейского экономического пространства: взаимоотношениям частного и государственного капитала не хватало прозрачности, а потому их сотрудничество не всегда было успешным. Хорошо известны финансовые потрясения, которые испытали Франция и Англия в 1715–1720 гг. В обеих странах, наряду с Ост-Индскими компаниями, инвестировавшими средства в заморскую торговлю, были созданы фирмы, вкладывавшие деньги в государственные обязательства — Компания Южных морей в Лондоне и Компания Миссисипи в Париже. С их помощью власти рассчитывали реструктурировать государственные долги, заменив правительственные облигации акциями новых торговых образований. Поначалу оба предприятия развивались успешно, биржевики быстро подняли цены акций, спекулятивная лихорадка набирала обороты. Но вскоре «финансовые пузыри» лопнули. Паника захлестнула не только Париж и Лондон, но и другие финансовые центры Европы. Произошел первый международный биржевой крах, последствия которого в масштабах экономики начала XVIII в. иногда сравнивают с мировым финансовым кризисом 1929 г. Крах банка Джона Лоу в 1720 г. подорвал доверие к идее национального финансового института во Франции, поэтому значительную часть французских финансовых операций в XVIII в. осуществляли швейцарские банки. Банковское и кредитное дело замерло в королевстве на несколько десятилетий, а сложная финансовая система Франции аккумулировала в себе слабости Старого порядка. Англия преодолела кризис значительно быстрее, отчасти потому что Банк Англии почти не участвовал в авантюре 1720 г. Быстрое восстановление и дальнейшее развитие английских финансовых институтов стало одним из условий промышленной революции в Британии.

Европейские государства довольно рано осознали необходимость регулирования сферы рыночных отношений. Длительное время эту политику регулирования называли политикой «меркантилизма». Однако в последние десятилетия историки все чаще отказываются от использования этого понятия, поскольку экономические идеи и теории, лежавшие в основе подобного регулирования, были слишком разнообразны и не вписываются в единую стройную систему. Кроме того, реальная государственная политика, как правило, была ситуативной и формировалась под влиянием конкретных обстоятельств. Чаще всего потребность в регулировании возникала в связи с войной, которая всегда требовала денег. Существовали и сугубо экономические причины, которые диктовали те или иные решения в сфере торговли и финансов.

Финансовая политика английских правительств, связанная с займами, кредитами и использованием государственного долга в качестве экономического инструмента, на протяжении всего столетия вызывала критику соотечественников и удивление континентальной Европы. По выражению Ф. Броделя, «в этой по видимости опасной игре происходила эффективная мобилизация жизненных сил Англии». Именно в ней историки видят важнейший источник ее могущества, которое проявилось в небывалом подъеме, связанном с промышленной революцией, и в успехах в борьбе за мировое лидерство сначала с Нидерландами, а затем с Францией.

В России в 1762 г. специальным указом был учрежден банк с правом выпуска банковских билетов, однако эта мера не была реализована, и только русско-турецкая война 1768–1774 гг. вынудила российские власти пойти на более решительные действия в сфере денежного обращения. В 1769 г. были учреждены Ассигнационные банки в Петербурге и в Москве, с помощью которых правительство рассчитывало покрыть военные расходы. В 1786 г. был учрежден единый Государственный ассигнационный банк, который помимо бумажной эмиссии мог чеканить монету, покупать металл за рубежом, учитывать векселя. Однако выстроить эффективную систему коммерческого кредита Россия не сумела. Ее банки играли ничтожную роль во внутренней и внешней торговле, а российские купцы, в отсутствие надежных кредитных институтов, использовали собственный капитал.

Во второй половине XVIII в. активизировался процесс формирования национальных рынков Европы, однако развивались они весьма неравномерно. Пожалуй, только Англия сумела добиться в этом трудном деле явного успеха. Национальный рынок становится здесь «распределителем задач». Важнейшая роль при этом принадлежала Лондону, главному экономическому и политическому центру страны. Определенное значение имело и островное положение Англии, защищавшее британскую экономику от давления иностранного капитала. Переход к периоду национальных экономик в Европе исследователи связывают именно с формированием национального английского рынка.

(обратно)


ЛЮДИ И ТЕХНИКА. НАЧАЛО ПРОМЫШЛЕННОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Ф. Бродель полагал, что «техника есть сама толща человеческой истории». Она постоянно воздействует на человеческую жизнь, то подталкивая ее вперед, то удерживая в определенном равновесии. Это означает, что техника подобно культуре заполняет все пространство истории. Именно поэтому специалистам по истории техники никогда не удается охватить ее целиком. Как правило, они освещают отдельные страницы в развитии техники в связи с определенными историческими явлениями (войны, вооружения, промышленные революции и т. д.). В традиционной историографии история техники изучалась преимущественно в связи с историей науки. Пытаясь преодолеть односторонность таких подходов, Бродель стремился включить исследование техники в рамки недостижимой «тотальной истории», ясно понимая, что «техника объясняется историей, и в свою очередь, объясняет ее, хотя корреляция, в одном или в другом смысле, никогда не бывает полной».

Отечественные специалисты по истории техники, такие как И.С. Прочко, А.П. Шершов, В.В. Запарий, С.А. Нефёдов и другие, приводят в своих работах немало примеров влияния технических новаций на ход истории в Новое время. Так, налаженное на шведских заводах в 1610 г. по инициативе нидерландского мануфактуриста Луи де Геера производство легких чугунных пушек повлияло на ход Тридцатилетней войны: во многом благодаря именно легкой артиллерии Швеция стала хозяйкой Центральной Европы. Спустя пол века, в 1700 г. шведский король Карл XII разгромил под Нарвой русскую армию. Он мог бы двинуться на Москву, но был уверен, что Петр не сумеет оправиться от поражения, и пошел на Польшу. Он знал, что русские до войны закупали качественное железо в Швеции, но не знал, что на Урале были обнаружены богатейшие залежи руды, и в Каменске по приказу Петра I уже строился чугунолитейный завод. Осенью 1701 г. там заработала первая домна, а в 1703 г. завод дал почти 600 пушек — в четыре раза больше, чем было потеряно под Нарвой. В сражении под Полтавой в 1709 г. большая часть атакующей шведской пехоты была уничтожена огнем русской артиллерии. Освоение шведской военной техники стало одним из шагов России по пути модернизации. Уральская руда была лучше шведской, а созданная Петром металлургия вскоре стала одной из мощнейших в Европе. Первым начальником уральских горных заводов был голландский инженер Г.В. де Геннин, его преемником — учившийся в Швеции В.Н. Татищев. Русские металлурги и артиллерийские инженеры вскоре превзошли своих учителей-иностранцев. Под руководством графа П.И. Шувалова в 1757 г. было создано лучшее артиллерийское орудие тех времен — «единорог». Оно могло стрелять как бомбами, так и ядрами, обладало лучшей, чем у гаубицы, баллистикой, но большим калибром и меньшим весом, чем пушка. Через два года в битве при Кунерсдорфе русские «единороги» были успешно применены против пруссаков. «Единорог» стал новым оружием России, появление которого существенно усилило ее вооруженные силы.

Линейный корабль третьего ранга. Гравюра. 1728 г.

С.А. Нефёдов приводит примеры, показывающие, что борьба за господство на море была связана с развитием кораблестроения. Голландский флайт, изобретенный в конце XVI в., превосходил испанские каравеллы по скорости и маневренности. Новый корабль позволил голландцам значительно увеличить дальность перевозок и развернуть невиданную по масштабам морскую торговлю. В XVII в. им принадлежало 15 тыс. кораблей — втрое больше, чем остальным европейским народам. Прибыли от монопольной посреднической торговли способствовали процветанию Нидерландов, но активное морское соперничество во второй половине XVII столетия они проиграли. Новой владычицей морей стала Британия. Историки техники полагают, что решающую роль в ее победе сыграли достижения в кораблестроении. Английские корабелы усовершенствовали конструкцию корпуса судов и их оснастку, отказались от тяжелых и дорогостоящих украшений. Еще в 1637 г. английский флот получил первый трехмачтовый линейный стопушечный корабль — «Sovereign of the Seas» (Властелин морей), а к концу XVIII столетия Англия построила больше ста таких кораблей. Трехмачтовые корабли, имевшие полное парусное вооружение, стали более прочными за счет реализации ряда новых инженерных идей и тщательной покраски корпуса судов.

Разумеется, во всех этих ситуациях главную роль играла не столько техника сама по себе, сколько деятельность людей, направленная на решение конкретных задач. Создание и применение новой техники было лишь одним из способов достижения цели. В частности, совершенствование артиллерии сопровождалось не только изменением веса и устройства орудий, но и реорганизацией осадной артиллерии, решением проблемы с подвозом снарядов и т. п. Не случайно европейские государства (Австрия, Франция, Пруссия) заимствовали у России некоторые новации в организации артиллерийского «хозяйства». Так, прусский король Фридрих II первым на Западе по примеру Петра I ввел конную артиллерию, превратив ее в самостоятельную боевую единицу. Создав чугунолитейное производство в Тульском, Олонецком, Уральском и Петербургском округах, Петр I со своими ближайшими помощниками обеспечил металлом кораблестроение и оружейников. Немало зависело от руководителя и организатора того или иного дела. Например, в России после смерти П.И. Шувалова многие его нововведения, оправдавшие себя в ходе Семилетней войны, были отменены. Иными словами, влияние технических инноваций на ход истории всегда зависит от множества конкретных обстоятельств. При этом очень важны условия, стимулирующие усвоение новых идей, изобретений и открытий, такие, например, как юридический статус изобретений или отношение к изобретателям. Так, английская «патентная революция» середины XVIII в., законодательно защитив интеллектуальные права собственности, позволила авторам изобретений получать прибыль от своего труда, что стало важным стимулом для развития технической мысли.

Лишь в некоторых случаях совокупность факторов выливается в успешную, промышленную революцию. Такая революция началась в Англии в 60-х годах XVIII в., а в следующем веке распространилась на другие страны Европы. Термин «промышленная революция» впервые был использован французским экономистом Ж.А. Бланки в 1837 г. Вслед за ним его стали применять Р. Оуэн и Ф. Энгельс (1845). После публикации в 1884 г. «Лекций о промышленной революции» А. Тойнби (дяди знаменитого историка цивилизаций) термин прочно обосновался в исторической лексике, однако споры о его содержании продолжаются до сих пор. Французский историк П. Манту еще в начале XX в. убедительно показал, что в XVIII столетии процессы, получившие название «промышленная революция», проявились только в Англии, причем даже здесь они затронули незначительную часть населения, а в производственной сфере были локализованы в отдельных отраслях и районах. Однако в течение XX в. вышло немало работ, в которых темпы промышленной революции, масштабы технического прогресса и его социальные последствия оказались существенно форсированными. Не случайно примерно с 70-х годов XX в. эта тема стала объектом многочисленных дискуссий. За последние два-три десятилетия ее историография заметно обновилась. Это обновление многим обязано трудам экономистов Л.Е. Бирдцелла, Ж. Брассёля, Д. Норта, Н. Розенберга, историков Ф. Броделя, Р. Камерона, С. Полларда, Т.С. Эштона, П. Верле, Ф. Крузе и др.

Исследователи сходятся во мнении, что стержнем первой промышленной революции Нового времени был переход от мануфактуры, основанной на ручном труде, к фабрике, где важнейшей производственной силой стали машины. Этот переход нередко называют промышленным переворотом, который в марксистской традиции связывали со сменой способов производства. Однако его не следует сводить лишь к совокупности технических открытий и к распространению машинного труда. Промышленная революция включала в себя не только становление производства индустриального типа, но и радикальное преобразование экономических, социальных, политических и культурных структур и институтов на всем европейском пространстве. Она сопровождалась ослаблением прежних норм регламентации труда и развитием свободной конкуренции, становлением фабричной системы, поиском новых видов энергии, широким использованием материалов, не встречающихся в природе, и пр. Уже в историографии 40-х годов XX в. было установлено, что изменения затронули все сферы жизни людей, в том числе интеллектуальную, религиозную и ментальную.

Долгое время историки стремились показать содержание этой трансформации, разделяя ее по секторам и изучая, как развивалось сельское хозяйство, что происходило в технике, какие изменения наблюдались в промышленности, торговле, в сфере транспорта и т. д. В литературе накопилось множество объяснений промышленной революции, в которых акцентируется какой-либо один ее аспект — технические инновации, модернизация аграрной сферы, демографические процессы, рост городов, успехи внешней торговли, финансовая революция. Однако сегодня такие интерпретации уже не устраивают специалистов. Сама идея ключевых факторов, достаточных и необходимых условий, породивших промышленную революцию, была поставлена под сомнение. Главное, что отличает новые историографические подходы — это отказ видеть в промышленной революции некую «сущность», обладающую априорными характеристиками, которые вначале формулируются, а затем «обнаруживаются» в исторической реальности. Историки стремятся избегать упрощений, связанных с анализом предпосылок этого сложного исторического явления. Так, масштабная международная дискуссия о «протоиндустриализации» как подготовительной фазе промышленной революции показала, что прямую преемственность здесь установить невозможно. Одни регионы, охваченные «протоиндустриализацией», оказались вовлечены в процесс индустриализации уже в конце XVIII в., а другие (Голландия, Швеция, Франция) по разным причинам добились на этом пути заметных успехов только в следующем веке. Впрочем, еще П. Манту писал о том, что мануфактура лишь логически может рассматриваться как ступень к фабричной системе. Современные исследования показывают, что даже в Великобритании вплоть до середины XIX в. преобладали традиционные способы производственной деятельности, и только к этому времени промышленность страны становится действительно новой. Ученые поставили также под сомнение наличие жестких причинно-следственных связей между различными составляющими происходящих перемен. Это не означает, что они отказались от установления таких связей. Речь идет о более тонкой интерпретации полученных результатов, а также о более сбалансированной аргументации, учитывающей вероятностный характер исторического развития, нелинейность и содержательность исторического времени.

Промышленная революция — это длительный процесс, включавший в себя множество разнообразных событий. В этой связи историки стали осторожнее использовать термины «революция» и «переворот», подразумевающие резкий скачок в развитии. Кроме того, стараясь уйти от безмерной «широты» понятия «промышленная революция», исследователи все чаще используют более узкое понятие «индустриализация». Растянувшись более чем на столетие примерно с 1760 до 1880-х годов, индустриализация так или иначе затронула всю Европу. Поэтому ее всестороннее рассмотрение возможно лишь на конкретном материале XVIII и XIX вв. Лидером в этом процессе, как уже отмечалось, во второй половине XVIII в. стала Великобритания. В науке накопилось большое количество мнений по поводу природы и содержания «английского чуда», но вопрос о том, почему именно эта страна стала родиной промышленной революции, до сих пор остается открытым. Интерес к нему был актуализирован в конце прошлого века в связи с попытками ряда ученых показать, что промышленная революция имела шанс начаться по обе стороны Ла-Манша, в частности во Франции, и лишь стечение обстоятельств, во многом случайное, сделало англичан «первой индустриальной нацией».

Важную роль технических инноваций в реорганизации промышленного производства Великобритании в XVIII в. никто не отрицает, хотя масштаб их распространения и отдача от использования до начала XIX в. были скромнее, чем это виделось исследователям революционного технического переворота. Одним из самых важных изобретений XVIII в. считается создание парового двигателя. Разработка его была связана с решением практических задач в горнодобывающей отрасли, таких, в частности, как откачка воды из шахт, глубина которых в Англии в конце XVII в. составляла 120–180 метров. Первые успехи были достигнуты Т. Севери и Т. Ньюкоменом на рубеже XVII–XVIII вв. «Атмосферный двигатель» Т. Ньюкомена начали использовать в Англии не раньше 1712 г. В основе его работы лежало понимание природы атмосферного давления. Несмотря на то что машина была громоздкой, энергоемкой и малопроизводительной, с 1729 г. ее применяли не только в Англии, но и в Австрии, Франции, Бельгии, Германии, Венгрии, Швеции. Через пятьдесят лет Джеймс Уатт так изменил конструкцию, что потребление топлива сократилось на две трети. Эффективность повысилась за счет использования отдельного цилиндра для конденсации пара. Машина была запатентована в 1784 г., и к концу века в различных областях производства Великобритании действовало около 500 паровых двигателей Уатта. Однако лишь в начале XIX в. был придуман паровой двигатель высокого давления, значительно расширивший сферу применения изобретения Уатта.

Наибольший эффект технические инновации имели в тех отраслях, где уже сложились условия для благоприятного развития. Активнее всего менялось положение дел в текстильной отрасли, которая в те времена повсеместно являлась одной из ведущих производственных сфер. Начало ее трансформации было положено еще в 30-е годы внедрением так называемого «летающего челнока». В 1764 г. Дж. Харгривс сконструировал механическую прялку «Дженни». Спустя пять лет 1769 г. Р. Аркрайт изобрел прядильный станок на водяном приводе. А в 1785 г. патент на механический ткацкий станок оформил Э. Картрайт, хотя только в начале следующего века изменения и усовершенствования сделали его вполне надежной машиной.

Одним из важнейших проявлений промышленной революции в XVIII в. стал поиск новых так называемых «неодушевленных» видов энергии. Длительное время главными источниками энергии помимо силы животных и человека служили вода и ветер. В Англии и на континенте в течение всего XVIII в. имелось много мастерских, получавших энергию от водяных и ветряных мельниц. Во Франции, согласно записке, представленной выдающимся военным инженером и будущим маршалом С. де Вобаном на имя короля в 1694 г., насчитывалось около 95 тыс. таких мельниц. Они мололи зерно, откачивали воду из шахт, приводили в движение простые механические устройства. Мощность мельницы, в зависимости от ее расположения и размера, в XVIII столетии в среднем составляла пять лошадиных сил. Особенно много ветряных мельниц располагалось на берегах Северного и Балтийского морей, где их средняя мощность составляла десять лошадиных сил. Американские экономисты Н. Розенберг и Л.Е. Бирдцелл подчеркивают, что производительность машин, которые можно было привести в движение с помощью мельницы, была небольшой и не требовала разделения функций владения, управления и непосредственного участия в производстве. На ранних этапах индустриализации, даже в Британии, вода оставалась главным источником энергии. Во второй половине века водяные колеса и турбины модернизировали, и во многих областях водяные мельницы долго соперничали с паровыми двигателями. Поскольку мощность первых паровых машин составляла примерно двадцать лошадиных сил, начавшаяся в 90-е XVIII в. в хлопкопрядильном производстве замена водяных установок на паровые машины не вызвала резких перемен.

Основным источником тепловой энергии оставался древесный и каменный уголь. Им не только отапливали помещения, но и применяли его в производстве стекла, кирпича, в пивоварении, в соляной промышленности, в производстве сахара, в металлургии. Идея использования каменного угля в металлургии появилась еще в XVI в. Но перевод производства металлов с древесного угля на каменный оказался делом сложным и длительным. Способ коксования каменного угля перед загрузкой в доменную печь был разработан А. Дерби и впервые удачно применен в 1709 г. Семья Дерби на протяжении всего века трудилась над совершенствованием чугунолитейного производства. Однако производительность плавильной печи, работавшей главным образом на древесном угле с использованием энергии воды, в XVIII в. была невелика. Чугун оставался дорогим и очень хрупким материалом из-за высокого содержания углерода. Использование парового двигателя в металлургии привело к увеличению количества доменных печей, работавших на коксе, с 31 в 1775 г. до 81 в 1780. Но массовое производство ковкого чугуна стало возможным лишь после того, как Г. Корт в 1784 г. усовершенствовал процесс пудлингования (передела чугуна в мягкое малоуглеродистое железо), который изобрели в 1766 г. братья Т. и Дж. Кранедж. Темпы производства железа удвоились менее чем за двадцать лет: с 60 тыс. тонн в 1788 г. до 125 тыс. тонн в 1796 г. В свою очередь, прогресс металлургии способствовал увеличению объема угледобычи. Но только в начале XIX в. кокс вытеснит древесный уголь на металлургических предприятиях.

Размышляя об английской индустриализации, современные исследователи обращают особое внимание на деятельность людей и институты, т. е. ее механизмы, правила и условия (юридические, экономические, моральные, политические). Так, Н. Розенберг и Л.Е. Бирдцелл подчеркивают, что переход от системы ремесленных мастерских к фабричному производству требовал не только средств и свободных рабочих рук, но также предприимчивости, инициативы и волевых усилий, направленных на изменение управленческих навыков и организации производственного процесса. Они считают, что решающее значение в ходе индустриализации имели масштабы распространения фабричной системы и связанный с этим рост производства. В полной мере и то, и другое проявилось только в XIX в. Фабричная организация оказалась непригодной для торговли, транспорта, страхового дела, книгоиздания и прочих отраслей, но фабрика оставалась вне конкуренции как производственное пространство, существенно расширяющее возможности для использования механической энергии. Кроме того, фабричная система позволяла улучшить организацию производственной деятельности, стимулировала разделение труда, стандартизацию промышленных изделий, снижение издержек производства и реализации, обеспечивая, в конечном счете, более эффективное использование потенциала работников и машин. Даже в текстильной промышленности, где роль технических изобретений трудно переоценить, еще до появления новых машин возникла потребность в централизации производства тканей и управления этим процессом. Французские историки, настаивающие на том, что у Франции тоже имелись возможности стать родиной промышленной революции, именно этот аргумент приводят в качестве одного из решающих. Широкое распространение сельской рассеянной мануфактуры в стране в первой половине XVIII в., а также наличие развитых текстильных централизованных мануфактур в Бретани, Лионнэ, Фландрии, Эльзасе, в долине Роны уже в XVII в. хорошо известно. Французские предприниматели подобно английским собирали работников под одной крышей для того, чтобы преодолеть негативные стороны организации производства в мануфактуре рассеянного типа.

Темпы укоренения фабричной системы также зависели не только от технических инноваций, но и от специфики отрасли. Розенберг и Бирдцелл убедительно показали это на примере гончарного производства. Задолго до широкого распространения двигателя Уатта производство керамики было перенесено из небольших мастерских под крыши фабрик. Если текстильное производство было специализированным (крутильщик производил пряжу, ткач — ткани), то в керамическом каждое изделие проходило через множество рук. Поэтому в керамической промышленности XVIII в. инновации были направлены не на механизацию производства, а на само изделие. Главные изменения здесь были связаны с открытием технологий изготовления фарфоровой глины и «костяного фарфора». Кроме того, английские гончары перешли от дров к углю, и поэтому производство сконцентрировалось в Стаффордшире, где имелись и глина, и уголь. К 1787 г. здесь уже действовало большое количество небольших керамических фабрик, где в среднем трудились по сотне работников. Гончары раньше текстильщиков заменили водяные колеса паровыми двигателями, которые использовались для измельчения глины, смешивания красок, вращения гончарных кругов. Причем это было сделано на уже работающих фабриках.

Технологические и организационные инновации, начиная примерно с 1750 г., стали играть более заметную роль в росте богатства Британии. Однако этот успех во многом определялся состоянием английской торговли, наличием свободных капиталов и рабочей силы, характером отношений собственности и других институциональных установлений, которые уже сложились к тому времени. Можно сказать, что оснащенные новым оборудованием фабрики являлись результатом деятельности не только организаторов производства и изобретателей, но и торговцев, банкиров, горняков, литейщиков XVIII в. Они работали в среде институтов обмена, которые уже тогда были описаны Адамом Смитом, а сегодня основательно изучены.

Если раньше, осмысливая природу английского «чуда», ученые акцентировали внимание на преимуществах Великобритании, проявившихся к середине XVIII в., то теперь они стараются учесть и относительные слабости в ее развитии. Среди преимуществ национальной истории Англии обычно отмечают выгоды островного географического положения, развитую торговлю, сложившийся внутренний рынок, заинтересованность аристократии в коммерческой деятельности. Британия раньше континентальных государств пережила эпоху первоначального накопления капитала и создала систему государственной власти, которая настойчиво искала способы регулирования взаимоотношений между предпринимателями, а также между предпринимателями и государством. Независимость предпринимателя, гарантированная государственными законами от произвола как в производстве, так и в торговле, была главной заботой английского общества XVIII в. Благоприятным фоном для развития промышленности являлась также относительная стабильность политической и религиозной жизни, всего британского жизненного уклада XVIII столетия. В то же время, в отличие от Франции, которая в XVIII столетии располагала внушительным земельным фондом, лесом, минеральным сырьем, рабочей силой и прочими традиционными ресурсами, в Англии ощущался их недостаток. Чтобы компенсировать его, потребовались специальные усилия и оригинальные решения, в том числе технические и организационные. Нехватка леса стимулировала эксперименты с коксом в поисках новых видов тепловой энергии, дефицит рабочей силы побуждал активнее использовать машины, ограниченность земельного фонда делала выгодным финансирование промышленных проектов и т. п.

Однако силы истории, действующие в географическом пространстве страны, не являются только национальными и должны рассматриваться в более широком контексте. Эта актуальная для современной науки мысль была сформулирована еще А. Тойнби, ссылавшимся на авторитетное мнение английских исследователей промышленной революции в Великобритании. Действительно, хорошо известна особая роль Британии в Атлантике, занимавшей в начале Нового времени в мировой торговле такое же место, какое принадлежало Средиземному морю в Средние века. Английские заокеанские колонии стали для метрополии емким рынком сбыта, поскольку были ориентированы в отличие от колоний испанских или португальских не на добычу золота и серебра, а на интенсивный товарообмен со Старым светом (см. гл. «Эволюция Британской империи»). Немаловажно и то, что многочисленные войны XVII–XVIII вв. причинили Британским островам меньший ущерб, чем континентальным государствам. Напротив, потребности обеспечения европейских армий и флотов поддерживали массовый спрос на английские товары и укрепляли ее экономику. Некоторые инновации того времени, такие, например, как доменные печи на коксе или оборудование для подземных горных работ Англия просто заимствовала в других странах. Работе с такой техникой англичан обучали специально нанятые иностранные горняки. В целом ряде новых для Англии отраслей промышленности (на бумажных и зеркальных фабриках, на стекольных, литейных, сахарных заводах и т. д.) трудились рабочие и ремесленники из Нидерландов, Германии, Франции, Италии, привнося в страну новые технологии и навыки. Технический прогресс Британии подпитывался бурным расцветом точных и естественных наук во всей Европе.

(обратно)


ПОРЯДОК И БЕСПОРЯДОК

Длительное время ученые изучали порядок и беспорядок в разных «департаментах» исторического знания. Общественный порядок как безусловное благо и ценность исследовался преимущественно в русле институциональной истории, а беспорядок, понимаемый негативно, как антипод порядка, был важнейшим объектом истории социальной. Однако за последние десятилетия ситуация изменилась. Трагический опыт XX в., открытие неопределенности как имманентной составляющей природного и социального миров, а также становление постнеклассического знания актуализировали идею самоорганизации, которая присутствовала уже в древнегреческой и восточной философии, но в Новое время оказалась на периферии интеллектуального поиска. В конце 1970-х годов интерес к самоорганизации социальной жизни объединил философов, антропологов, социологов, юристов, психологов и историков. Изучение дискурсов о «беспорядке» в междисциплинарном режиме показало, что любой из них предполагает определенную концепцию «порядка». В то же время ученые выяснили, что «беспорядок», вопреки видимости, содержит в себе позитивное начало, без которого невозможны социальная динамика и креативность разнообразия. Переосмысление взаимосвязи порядка и беспорядка, а также более основательное изучение каждого из них позволили понять, что «один включает в себя другой». Нобелевский лауреат И.Р. Пригожин видел в этой констатации «главное изменение, которое происходит в нашем восприятии универсума сегодня».

Тема порядка и беспорядка имеет не только мировоззренческое, но и экзистенциальное измерение, поскольку вопрос об условиях гармоничного социального развития остается открытым. Кроме того, в нее органично включена власть как универсальный феномен социокультурного взаимодействия, пронизывающий всю сферу общественных отношений и на всех уровнях чреватый конфликтами. Изучая социум Старого порядка, М. Фуко назвал проявления таких конфликтов «иллегализмами». По его мнению, во Франции преобладала в этот период абсолютистско-деспотическая модель власти, стержень которой составляло «право суверена над жизнью и смертью». Одновременно в недрах европейских сообществ примерно с конца XVI в., как показали Н. Элиас, М. Фуко, Р. Мюшамбле и другие ученые, постепенно формировались новые правила организации властных практик, основой которых являлась дисциплина. Соперничество этих разнородных логик властных отношений усложняло социальные связи, модифицируя сети порядков и характер конфликтов.

Конфликтный потенциал европейских сообществ XVIII в. был очень высоким. Напряженными в течение всего столетия были межгосударственные отношения в Европе и за ее пределами (см. гл. «Pax Europea: союзы и войны между европейскими державами, их результаты на карте мира»). На территории многонациональных империй — Османской, Российской и Священной Римской — неоднократно разворачивались национально-освободительные движения, тесно связанные с международными отношениями. Самыми значительными из них были антигабсбургское восстание в Венгрии под руководством Ф. Ракоци (1703–1711) и восстание польских патриотов 1794 г. во главе с Т. Костюшко. Эпоха Просвещения была периодом критического переосмысления прежней системы ценностей, коренного изменения мировосприятия, активизации деятельного начала в жизни людей. В таких условиях управленческая элита разных стран искала ответ на два главных вопроса: каким образом остановить разложение Старого порядка и как консолидировать процесс становления порядка нового. Революции, произошедшие в Северной Америке, Франции, Швейцарии, Нидерландах, Бельгии, повысили значимость этих вопросов для современников. Историки долго размышляли о соотношении Старого порядка, который революции XVIII в. разрушали, и вариантов нового порядка, предлагаемых в ходе этих революций. При этом в обществах Старого порядка исследователей интересовали главным образом явления, связанные с приближением неизбежной революции. Лишь в последние десятилетия в центре внимания ученых оказались процессы самоорганизации социумов того времени, а также наследие Старого порядка в современной Европе.

Революция, изображавшаяся ранее как радикальная форма «беспорядка», теперь исследуется все чаще в тесной связи с темой «порядка». Например, американский историк Дж. Маркофф в книге «Отмена феодализма: крестьяне, сеньоры и законодатели во Французской революции» (1996) показал, каким образом участники революционной драмы сделали «антифеодальные» преобразования стержнем революционного законодательства. В конфликтном взаимодействии крестьян, сеньоров и законодателей (его воплощение автор видит в наказах депутатам Генеральных штатов 1789 г., законодательстве 1789–1793 гг. и в народных движениях) происходила не только радикализация первоначальных установок, но и создавался порядок, предполагающий, по выражению современного французского историка М.Н. Бурге, «перевод морального и социального состояния социума в позитивное право». Деятели Французской революции противопоставили иерархической организации Старого порядка концепцию общества, состоящего из свободных граждан, обладающих равными правами. Они пытались заменить правление, основой которого являлась наследственная власть короля, государством, гарантирующим равенство всех перед законом. Но люди и тогда понимали, что закон сам по себе не способен обеспечить общественный порядок. Так, итальянский правовед Ч. Беккариа в своей знаменитой книге «О преступлениях и наказаниях» (1764) писал: «Невозможно свести бурлящую деятельность людей к геометрической строгости без исключений и неясностей. Подобно тому, как неизменные и простейшие законы природы не препятствуют отклонениям в движении планет, человеческие законы также не могут при бесконечных и диаметрально противоположно направленных силах притяжения, наслаждения и боли предупредить столкновения и нарушения в жизни общества». Неизбежная неполнота социального закона приводит к тому, что его применение зависит от практического толкования, традиции и прецедентов. Гармоничный социум в идеале должен иметь «законодателя», способного перевести на язык высокой политики и закона волеизъявление «народа». Однако в реальной жизни «законодатель», как правило, ориентируется на «народ», сведенный к теоретической абстракции, а его протестное поведение воспринимает как «беспорядок». Кроме того, в период революции, как известно, имели место народные движения, прямо направленные против революционного законодательства. Со своей стороны французские революционеры дополняли законы революционного времени, регламентировавшие жизнь французов, новой политикой в сфере культуры. В частности, они пытались использовать праздник как способ воспитания масс, формирующий человека и гражданина: в процессе сотворения праздника, как показала французская исследовательница М. Озуф, «политика соединяется с психологией, эстетика с моралью, пропаганда с религией». Однако, несмотря на то что многое в этом направлении было сделано, свобода и справедливость оставались мечтами, а установление равенства всех перед законом потребовало новых усилий всего французского общества и длительного времени.

В XVIII столетии низы имели возможность выражать свое настроение преимущественно в практиках, связанных с нарушением стабильности и установленного порядка (традиционные народные празднества, схожие с теми, что в официальных документах Франции характеризовали как дикие, непристойные, шутовские — fetes baladoires, бунтовщические плакаты, запрещенные процессии, различные социальные фобии, нередко перераставшие в массовую панику, мятежные сборища, стачки, восстания, революции). Подобно тому как европейские теологи, руководствуясь собственным представлением об истинной вере, воспринимали магию и суеверия как нечто враждебное религии, люди, ответственные за общественный порядок, видели в различных проявлениях «феномена оспаривания» лишь нарушение установленных норм. Жалобы на «беспорядки» переполняют документы эпохи, однако это не означает, что Европа в течение XVIII в. пребывала в состоянии постоянного брожения. Напротив, несмотря на ясно выраженное экономическое и социальное неравенство, открытых конфликтов было немного. Люди искали компромиссы и находили их. Тем не менее конфликтная сторона жизни давала о себе знать. За рамками революционных движений, которые отличались особым размахом, чаще всего имели место спонтанные кратковременные вспышки «коллективного насилия» по отношению к установленному порядку. Детальное изучение конкретных проявлений такого «насилия» показало, что оно было связано не столько с реальным положением дел, сколько с его восприятием. Разумеется, роль природной, экономической, политической, социальной и прочей конъюнктуры нельзя не учитывать. Во всех случаях она была очень важна, и об этом много написано в традиционной историографии. Однако историческая анатомия открытого протеста, представленная в новейшей литературе, свидетельствует, что такой протест всегда сопровождался преодолением определенного порога возможного и невозможного, изменявшегося в зависимости от репрезентаций и культур.

Один из острейших внутренних конфликтов Европы XVIII в. был связан с проблемой обеспечения населения товарами первой необходимости. Вспыхивавшие повсеместно волнения называли «хлебными бунтами», так как для основной массы европейцев хлеб оставался главным продуктом питания. В связи с тем что большая часть ресурсов использовалась для удовлетворения самых элементарных нужд, забота о прожиточном минимуме, в буквальном смысле о хлебе насущном, имела первостепенное значение, сливаясь в критических ситуациях с правом на существование. В различных регионах Европы этот минимум был разным, но в целом низкий уровень жизни большей части населения ни у кого не вызывал сомнения. Тем не менее современные исследователи, изучая конфликты с учетом поведения людей и их восприятия, отказались от традиционной интерпретации, в соответствии с которой историки вслед за современниками объясняли продовольственное волнение по упрощенной формуле «нищета-голод-бунт». Реальная политика в сфере обращения везде была ареной постоянных «переговоров» и компромиссов. Даже в таких развитых странах Западной Европы, как Великобритания и Франция, продовольственный вопрос на протяжении всего XVIII в. (и первой половины XIX в.) оставался объектом постоянных столкновений разных «порядков». Власти предержащие поддерживали свой «порядок»: определяли место продаж, их организацию, регламентировали цены и усмиряли доступными средствами нарушителей таких предписаний. С другой стороны, потребители, жители города и деревни, которые, считая политику властей безнравственной и не очень эффективной, пытались противопоставить ей собственный «порядок» в этой сфере. Э.П. Томпсон, изучивший продовольственные движения в Англии XVIII в., показал, что основой такого «порядка» являлся свод «моральных правил или естественных прав и традиционных обычаев», которые он назвал «моральной экономией бедноты». Протест вызывали как посягательства на эти морально-экономические правила, так и реальная нищета. Иными словами, борьбу за хлеб в последний век Старого порядка нельзя представлять лишь как коллективные психозы, спровоцированные голодом или его угрозой. Поведение людей во многом определялось также веками формировавшимися в народном сознании представлениями о справедливом, правильном с точки зрения простого труженика распределении продовольствия. Практика таксаторских выступлений (установление в ходе бунтов «справедливой» цены на хлеб или муку) не только противостояла фритредерской политике абсолютизма, но и свидетельствовала о зреющем в массах убеждении, что государство обязано вмешиваться в сферу распределения в пользу неимущих и малоимущих, что право на жизнь выше права собственности. Не случайно вспышки продовольственных движений нередко были связаны с частыми и непоследовательными попытками реорганизации сферы хлебной торговли. Ярким примером такого народного движения является «мучная война» 1775 г. во Франции, вызвавшая отставку А.Р.Ж. Тюрго и отмену его реформ.

Весьма конфликтной в европейских сообществах Старого порядка была сфера государственного принуждения. Важнейшей формой такого принуждения являлся налог. В начале Нового времени во всех государствах Европы шел поиск эффективной фискальной системы, позволяющей не только пополнять казну, но и сохранять социальную стабильность. В Западной Европе общая тенденция проявлялась в стремлении заменить прямые налоги косвенными. Во Франции необратимый переход от прямого налогообложения к косвенному был начат еще при Ж.-Б. Кольбере. Однако результаты новой политики податное население ощутило в полной мере только в XVIII столетии. Примерно к середине века косвенные налоги составляли большую часть поступлений в казну. Нельзя сказать, что этот переход французская администрация сумела реализовать только «сверху». Во Франции и других европейских странах (Италия, Испания, Россия) XVII в. был насыщен массовыми антиналоговыми движениями, которые власти, реформирующие фиск, не могли не учитывать. Однако в XVIII в. масштабные «крестьянские войны» остались в прошлом, протест против различных видов государственного принуждения, включая налоги, как бы рассеялся. Имели место главным образом небольшие бунты, спонтанно возникающие и столь же быстро затихающие. Единственное исключение — самое мощное в истории России народное восстание под предводительством беглого донского казака Емельяна Пугачева (1773–1775), в котором важнейшим мотивом был протест против «регулирующей» власти государства.

Восприятие налога в разных странах Европы зависело от множества конкретных обстоятельств, но практически всегда присутствовали фактор новизны и ощущение несправедливости. Бесчисленные рыночные поборы, взимавшиеся у городских ворот королевские и местные таможенные сборы, ввозные пошлины приводили к тому, что во всех европейских странах население не только изобретательно уклонялось от налогов, но и бунтовало. Самыми непопулярными оставались налоги на соль и напитки. Несмотря на то что власти пытались упростить и упорядочить систему сбора этих налогов, проблемы оставались. Во Франции, например, размер налога на вино и напитки менялся ежегодно в зависимости от урожая и рыночной цены, сохранялись большие территориальные различия. То же самое было с соляным налогом — габелью. Впрочем, в XVIII в. этот налог уже не провоцировал столь масштабного сопротивления, как в век предыдущий. Возможно, потому, что к концу XVII в. система габели стабилизировалась. Страна была разделена на шесть неравных частей, в каждой из которых существовал свой уровень этого налога и порядок его взимания. Однако в XVIII в. слова «габель» и «габелёр» ассоциировались в массовом сознании с более широким набором явлений, чем налог на соль. Их связывали с покушением на провинциальные привилегии, с насилием над правами, освященными традицией и волей королей (некоторые провинции были освобождены от уплаты габели, если в прошлом откупились от нее или если это освобождение было одним из условий их присоединения к Французскому королевству). Поэтому введение любого нового налога часто сопровождалось слухами о введении габели, а в ходе открытого протеста звучали угрозы в адрес габелёров, которых на самом деле и близко не было. Кроме того, сохранялась почва для контрабандной торговли, которая пользовалась активной поддержкой населения и периодически приобретала характер массового антиналогового движения. В декабре 1724 г. интендант провинции Дофине писал, что в «каждой деревне контрабандисты имеют сообщников, которые всегда готовы сесть на коней и следовать за ними (…). Нет деревни, которая могла бы задержать контрабандистов или отказать им в убежище (…) вся страна за них». Во Франции самое известное движение такого рода возглавлял разорившийся торговец Луи Мандрен (казнен в 1755 г.). Банды контрабандистов орудовали и в других странах. Случалось, что репрессии против контрабандистов провоцировали открытое сопротивление. Повседневным явлением были конфликты со сборщиками налогов, многочисленные злоупотребления которых порождали судебные тяжбы и жалобы во все инстанции, нередко выливаясь в мятежи, не всегда вызванные лишь «объективной» тяжестью налога или повинности.

Помимо централизованного налога европейские государства Старого порядка принуждали население к исполнению иных повинностей, например к различным отработкам. Одна из них была связана с необходимостью совершенствования транспортной системы. Во Франции генеральный контролер Ф. Орри в 1738 г. возложил на крестьян дорожную повинность (корве). Каждый крестьянин обязан был отработать от 6 до 40 дней в году на строительстве дорог. Кроме того, так называемая королевская барщина обязывала предоставлять тягловый скот и повозки для военных нужд. За отказ выполнять дорожные работы и укрывательство тягла сельские коммуны наказывались. В период министерства Тюрго «барщина» была временно отменена, а с начала 1780-х годов откуп от натуральных работ стал правилом. Тем не менее в источниках встречаются сведения об открытых крестьянских выступлениях в связи с этой повинностью. Многие наказы Генеральным штатам 1789 г. просили о восстановлении дорожной повинности и отмене денежного сбора. Объясняя свою позицию, крестьяне отмечали, что деньги собирались, но дороги оставались без ремонта. Протесты российских крестьян против барщины, сопровождавшиеся требованиями перевода на оброк, широко распространенные на протяжении всего XVIII в., историки считают проявлением борьбы крепостных за хозяйственную самостоятельность.

Крестьянство играло решающую роль в пополнении казны, являясь почти везде главным налогоплательщиком. Практически во всех странах за счет крестьян комплектовались армии. Неудивительно, что крестьяне участвовали в самых разных движениях протеста как в сельской местности, так и в городах.

В России распространенной формой протеста было бегство податного населения на окраины империи — в Сибирь, на Дон, в Поволжье, на Украину, а также в Польшу и Прибалтику. Со второй половины XVII в. стали приписывать крестьян целых волостей к заводам, где они должны были отрабатывать подушную подать и оброк. По закону приписные крестьяне считались государственными, их нельзя было заставлять работать во время сельской страды. Однако на практике эти предписания постоянно нарушались. Поэтому в ряде районов бегство приписных крестьян от заводчиков приняло массовый характер (например, в 1726–1727 гг. на Олонце и на Урале). Польские историки считают, что побег являлся одной из самых действенных форм крестьянского сопротивления в Речи Посполитой. В середине XVIII в. венгерские крестьяне бежали в Турцию. В условиях аграрного перенаселения крестьяне и рабочие из различных стран и регионов — Англии, Ирландии, Италии, Испании и прочих — в поисках лучшей доли, преодолевая огромные трудности, уезжали в Америку.

Разумеется, и в России, и в других странах Европы периодически дело доходило до открытого сопротивления. Мощное восстание, охватившее огромные территории Дона, Поволжье, уезды Центральной России, а также часть Украины, вспыхнуло в 1707 г. в ответ на попытку правительства выслать с Дона всех беглых. Возглавил бунтовщиков казак Кондратий Булавин. Властям пришлось использовать войска. Все городки в верховьях Дона, населенные беглыми крестьянами, были уничтожены. Уже с конца XVII в. приписные крестьяне тульских и старорусских заводов стали протестовать против нарушений правил, приводящих к невозможности заниматься сельскохозяйственным трудом, против издевательств заводчиков и снижения расценок. В 1752 г. после оставшихся без ответа жалоб во все инстанции восстали крестьяне демидовского завода в Ромодановской волости Калужской провинции. Неоднократно восставали монастырские крестьяне Шацкого, Бежецкого и других уездов. Во многих актах протеста участвовали старообрядцы, что значительно усложняло социальный состав движений протеста и борьбу с ними. Российское правительство боролось с постоянными побегами крестьян. В 1750–1763 гг. по этому поводу была издана целая серия указов, однако они плохо выполнялись. Во время работы Уложенной комиссии, созванной в 1767 г., крестьянство в своих наказах протестовало против налогового бремени, малоземелья, самоуправства чиновников, требовало расширения своих прав в торговле и промыслах.

В Чехии и Моравии крестьяне в XVIII в. боролись уже не столько против конкретных повинностей, как в XVII в., сколько за общее улучшение своего социального статуса. Именно в этом русле разворачивалось большое восстание 1775 г. чешских и немецких крестьян под предводительством Антонина Нивлта. Восстание было жестоко подавлено, однако власти издали новый барщинный патент, в соответствии с которым размер барщины зависел от имущественного положения крестьянина. В 1781 г. был опубликован патент о ликвидации личной крепостной зависимости в Чехии, Моравии, части Силезии, находившейся под властью Габсбургов. Поводом для большого крестьянского восстания в Трансильвании в начале 1780-х годов, главным образом православных румын, стало распоряжение правительства о переводе пограничных деревень на военное положение с освобождением населения этих деревень от крепостных повинностей. Носились слухи, что власти решили освободить всех крестьян, поэтому попытки господ удержать их в прежнем повиновении вызвали взрыв ярости. Восставшие разрушали господские усадьбы и требовали отменить все привилегии дворян, утверждая, что это соответствует воле императора. Руководители восстания были казнены, но несколько месяцев спустя летом 1785 г. Иосиф II объявил об отмене крепостного права на всей территории Венгрии.

Органической частью повседневной жизни французов в последний век Старого порядка были мелкие стычки с жандармерией (marechaussee). Они вспыхивали по любому поводу. Попытки полиции или территориальной милиции (созданной в 1688 г. при военном министре Ф.М. де Лувуа) наводить порядок неизменно вызывали отпор как недопустимое вторжение в коммунальную жизнь, где веками вырабатывались собственные приемы социального контроля. Население Франции в XVIII в. воспринимало жандармерию как предельно одиозный институт, и это хорошо понимали современники. Так, в одном рукописном новостном листке от 11 мая 1750 г. приводится выдержка из частного письма по поводу семидневного восстания во французской столице: «Поскольку в Париже, как и в других местах, смертельно ненавидят тех, кого называют стражниками или судейскими, нет ничего неожиданного в этих бунтовщических сборищах бесконечного числа людей, воодушевляемых женщинами».

Во всех странах Европы множество разнообразных конфликтов возникало на почве аграрных отношений. Однако в XVIII в. конфликт в недрах сеньории или помещичьего хозяйства редко принимал форму крупных насильственных столкновений. В условиях углубляющегося социального расслоения деревни наиболее крепкая часть крестьянства использовала экономическую конъюнктуру в своих интересах, а для значительной массы сельских жителей все большее значение приобретала борьба за хлеб. Во взаимоотношениях между землевладельцем и крестьянином сформировалось устраивающее обе стороны соотношение «автономности» и «зависимости», без которого относительно мирное сосуществование внутри аграрного сообщества было бы невозможно. Разумеется, помимо бесконечных судебных процессов и разного рода пассивных форм сопротивления крестьяне нередко прибегали и к открытому протесту. Они отказывались платить землевладельцу повинности и недоимки, уважать сеньориальные права и баналитеты, всем миром решительно боролись против попыток сеньоров или помещиков присвоить общинные угодья, лишить их прав пользования лесами и пустошами. Чаще всего поводом для такого протеста становились попытки ввести новые платежи, восстановить забытые привилегии, а также применение насилия по отношению к крестьянам при взимании поборов. Ситуация общины осложнялась еще и тем, что землевладельцев, как правило, поддерживало государство. Например, в Англии в 1761–1792 гг. в соответствии с парламентскими актами было огорожено 500 тыс. акров пахотной земли. Во Франции серией эдиктов и постановлений 1760–1770 гг. правительство поощряло «аграрный индивидуализм», раздел общинных угодий, освоение пустошей и осушение болот. Известный американский историк и социолог Ч. Тилли полагает, что самые яркие формы крестьянского сопротивления усилению государства в Европе были связаны с возросшим в начале Нового времени спросом на ресурсы, в первую очередь на все необходимое для ведения войн: на людей, продовольствие, жилище, одежду, оружие, деньги. Систематическое уклонение от воинской повинности, расквартирования войск, налогообложения, принудительных работ и реквизиции имущества на военные нужды, по словам ученого, «создавали европейским крестьянам репутацию хитрецов и упрямцев».

Еще один аспект конфликтной стороны повседневной жизни европейцев — волнения рабочих. Ф. Бродель назвал историю таких волнений «пунктирной». Во всех странах ремесленники, подмастерья и рабочие боролись против притеснений хозяев, купцов-посредников, мануфактуристов и заводчиков. Эти разрозненные и кратковременные сцены протеста практически невозможно корректно обобщить в связи с их чрезвычайным разнообразием, а также распыленностью и противоречивостью сохранившихся о них сведений. Тем не менее нередко дело доходило до серьезных конфликтов, требовавших вмешательства властей и применения репрессий. В Англии, Франции и Нидерландах в конце века зарегистрированы первые выступления против машин, позже получившие в литературе название луддитских движений (по имени некоего Неда Лудда, которому приписывалось уничтожение двух чулочных станков в 1779 г.). В условиях повышения мобильности рабочей силы власти пытались разными способами подчинить своему контролю эту стихию. В некоторых странах для рабочих вводились индивидуальные «удостоверения», содержащие идентификационные данные о работнике и краткую характеристику его трудовой биографии: во Франции это были рабочие книжки (livrets d’ouvriers), в германских государствах — «сведения» (Kundschaften).

Носителем бунтарского поведения в доиндустриальной Европе чаще всего являлась протестующая толпа. По источникам ее социальные «лики» в каждом конкретном случае различимы, но не вполне достоверны. Современники — администраторы, полицейские, судейские, — докладывая о волнениях и восстаниях, как правило, не располагали точной информацией о происходящем. Поэтому историки, восстанавливая социальный состав участников бунтов на основе этих свидетельств, имеют дело с «интуитивной социологией». Основную массу мятежников обычно составляли малоимущие слои населения. В городах — ремесленники, подмастерья, лишенные работы или получающие мизерную заработную плату наемные рабочие, служащие, домашняя прислуга, бежавшие от нищеты в город и не нашедшие там работы крестьяне — весь городской мелкий люд, на плечи которого в условиях неблагоприятной конъюнктуры ложился груз продовольственных, промышленных и финансовых трудностей. В сельской местности — малоземельные крестьяне, арендаторы и поденщики, сельские ремесленники, виноградари, работники рассеянной мануфактуры, сезонные сельскохозяйственные рабочие. Во всех «сборищах» активную роль играли женщины, энергия и инициатива которых имела порой решающее значение. В то же время в источниках сохранилось множество свидетельств о «соучастии» в бунтарских выступлениях дворян, представителей духовенства, буржуа, местных администраторов разных уровней, судейских, лавочников, булочников в том числе. Столь же разнороден социальный состав выявлявшихся в ходе судебного расследования «вожаков» отдельных бунтов. В каждой деревне, городском квартале, округе были свои «горячие головы», которые в критических ситуациях предлагали нестандартные решения. Среди вожаков помимо простолюдинов были также состоятельные собственники, нотариусы, прокуроры, дворяне, муниципальные чиновники, священники, торговцы. При этом надо учитывать социальную пестроту и гибридность социальных типов Старого порядка, а также далеко не полное соответствие современных социальных категорий реалиям того времени.

Не менее сложным делом оказывается и прояснение вопроса о мишенях открытого протеста. В каждом конкретном случае они тоже достаточно различимы — это налоговые служащие, лесничие, землевладельцы и их помощники, сборщики десятины, судейские, местные власти, хлебные торговцы и спекулянты, отдельные предприниматели. Базовым фоном протеста в XVIII в., как и во все времена, было материальное и социальное унижение, бедственное положение людей. Но можно ли при строгом рациональном анализе точно указать конкретных его виновников? Не следует ли говорить скорее о «козлах отпущения», которых настойчиво искала и всегда находила мятежная толпа? Современники оставили множество свидетельств о явной непричастности жертв того или иного мятежа к злоупотреблениям, произволу и прочим непосредственным причинам открытого протеста. Кроме того, немало конфликтов и открытых столкновений происходило между отдельными профессиональными корпорациями ремесленников, между неимущими крестьянами и зажиточными фермерами, между жителями соседних деревень, городскими и сельскими жителями. Длительное время историки народных движений объясняли эту сложную мозаику противоречий исключительно социальным противостоянием. И лишь в последней четверти прошлого века стало понятно, что любое поведение имеет «культурное» измерение. Впрочем, социальная солидарность униженных, обездоленных, почти ничего не имеющих, с одной стороны, и обеспеченных, богатых — с другой, ясно ощущается в различных формах открытого протеста. Но даже в конкретной ситуации социальное противостояние часто ускользает от «точной» реконструкции и с трудом поддается корректному обобщению.

Однако социальная солидарность была не единственным средством, сплачивающим людей во время волнений. История открытого протеста свидетельствует о значительной роли локальной, корпоративной, профессиональной солидарности различного типа, имевшей нередко «вертикальное» измерение. Например, наличие локальной солидарности обнаруживается во многих крестьянских восстаниях против налогов, в лесных правонарушениях, в движениях, направленных против «чужаков», пришельцев, в продовольственных «бунтах-препятствиях», когда бунтовщики мешали торговцам вывозить хлеб за пределы своей местности. По мнению французского историка И.М. Берсе, в этих движениях «единство бунта было единством местности». Возможно, локальная солидарность являлась в XVIII в. и основой солидарности межсословной. Так, в «хлебных» бунтах и в тех случаях, когда центральные власти пытались изменить местные правила коммунального существования, требования протестующих нередко поддерживали местные власти. Многие городские восстания против государственных преобразований, такие, например, как Астраханское восстание 1705–1706 гг. или движения за конкретные реформы, объединяли представителей разных сословий. Ярким примером такого «позитивного» протеста является массовое движение в восточных провинциях Нидерландов (Гелдерланд, Утрехт, Оверэйсел) в первой трети XVIII в., вошедшее в историю как борьба за «новый порядок». Требование демократизации органов местного самоуправления, выдвинутое бюргерами, поддержали городские низы и крестьяне. Только с помощью войск регентская элита сумела добиться повиновения.

Поскольку местные власти отвечали за общественный порядок и проводили в жизнь все новые решения, связанные с транспортом, торговлей, налогами и прочими вопросами повседневной жизни, протестное поведение чаще всего проявлялось на локальном уровне. Как правило, именно нововведение было поводом для конфликта населения с представителями «государственного интереса» на местах. Однако было бы неверно представлять эти отношения как постоянно углубляющийся конфликт. Все зависело от конкретных обстоятельств, среди которых не последнюю роль играли личные качества отдельных представителей местных властей, а также культурные традиции населения. Более того, открытый конфликт с местными властями при Старом порядке был скорее исключением, чем правилом. Даже не ожидая от местных властей особой помощи, люди все равно были вынуждены обращаться к ним для решения повседневных проблем.

В последние десятилетия историки существенно пополнили наши знания о народных движениях в европейских странах: накоплен большой фактический материал, обновились его интерпретации. Современные подходы позволили по-новому представить институты и практики государства Нового времени (Etat modern) — администрацию, законодательство, правосудие, фиск, армию, полицию, реформы в духе «просвещенного абсолютизма» и пр. (см. гл. «Просвещение и власть»). В то же время историки обратили внимание на важность ритуализованного поведения в конфликтных ситуациях.

Британский антрополог М. Дуглас подметила, что в ритуалах «признаются потенциальные возможности беспорядка». В частности, «нерассуждающий ритуализм» составлял основу праздничной народной традиции, которая выполняла некоторую психотерапевтическую роль в обществе. В ходе праздника находили выход примитивные инстинкты, насилие, сексуальность, которые в повседневной жизни подавлялись церковными и светскими властями. Нередко перерастая в бунты, народные гуляния и праздники вынуждали уважать неписаные нормы и поддерживать локальную солидарность. Можно сказать, что это был важный социокультурный инструмент в деле формирования умения «жить вместе». Во Франции одной из самых распространенных форм действа такого типа был шаривари (charivari). Изначально он представлял собой реакцию коммуны на неравный брак. К шаривари прибегали также жители одной местности (коммуны, квартала), чтобы наказать супругов, неохотно выполняющих свои семейные обязанности. В XVIII в. шаривари использовали как предлог и для того, чтобы публично выразить какие-то назревшие требования, приструнить нарушителей коммунальных норм, даже если эти нарушения не были связаны с брачными отношениями. Как выяснил Э.П. Томпсон, изучив английский вариант шаривари (rough music), то же самое происходило в Англии.

Историки народных движений (Н. Земон Дэвис, И.М. Берсе, Э. Томпсон, А. Фарж, А. Корволь и др.) показали, что в начале Нового времени многие жесты праздника органично входили в бунтарское поведение. Их можно назвать фольклорными элементами открытого протеста. Очень часто открытое народное выступление начиналось ударом колокола. Бой набата повсеместно являлся традиционным знаком какой-либо опасности. К нему издавна прибегали в случае пожара, наводнения, града, засухи. В колокол звонили при приближении разбойников, банды нищих, с его помощью предупреждали расположившихся в деревне контрабандистов о приближении служащих налоговых ведомств. Иными словами, это был привычный сигнал к началу массового коллективного действия. Понимая особую роль коммунального колокола, символизировавшего локальную солидарность жителей, блюстители порядка пытались регламентировать его применение. Французские власти в качестве предлога использовали широко распространенное убеждение в том, что звон колоколов способен разогнать тучи, предотвращая тем самым грозу и связанные с ней неприятности. Борьба с этим обычаем, судя по количеству сохранившихся свидетельств, была настойчивой, но не очень успешной, поскольку крестьяне и горожане упорно сопротивлялись.

Бой барабана — столь же обычное явление в народных манифестациях, как и колокольный звон. Использовались также другие музыкальные инструменты. Неизменно сопровождала каждое проявление открытого протеста инвектизация речи. Длительное время историки обращали внимание лишь на те крики и возгласы участников народных волнений, в которых выражались требования бунтовщиков, как, например, «Долой налоги!» или «Да здравствует король без габели!» Однако психологи и этнологи полагают, что любая бранная речь несет в себе смысловую нагрузку: взламывая табу, люди, не отдавая себе в этом отчета, выражают свой протест. Ругательства при этом уже сами по себе выполняют известную психотерапевтическую роль, принося психологическое облегчение. Кроме того, инвектива была одним из способов карнавализировать событие, не дожидаясь карнавала, помогая бунтовщикам включаться в иное, отличное от повседневности временное измерение. Широко распространенной фольклорной чертой открытого народного протеста была маскировка, присутствовавшая в разнородных народных движениях во всех странах. Участники народных движений чернили лица, или напротив, выбеливали их мукой, надевали на глаза тряпичные маски, переодевались в женские платья и пр.

В протестующей толпе времен Старого порядка, как и в любом другом социальном образовании, ритуал был одним из способов, регулирующих взаимодействие его участников между собой и с окружающим миром. Традиционные атрибуты праздничной народной культуры — колокол, барабан, маски, танцы, травестия — служили символическими средствами, которые позволяли бунтовщикам руководствоваться нормами, веками складывавшимися в протестующей толпе. Эти средства, обеспечивая необходимое для эффективного коллективного действия сочетание управляемости с субъективной свободой, были важнейшими элементами самоорганизации прямого народного действия.

Формировалась протестующая толпа, как правило, спонтанно. Однако с самого начала своего существования в непредсказуемом сценарии бунта она была занята поиском смысла происходящего или, говоря словами М. Вебера, «производила смысл». Ключом к пониманию этого смысла могут быть слова «идентичность» и «легитимность». Осознавая свое место в ситуации, толпа прежде всего выясняла распределение ролей, определяя реальных или воображаемых врагов («их»). Вместе с тем для сплочения противостоящего этим врагам «мы» важно было обосновать свое право на существование и действия. С этой целью в процессе самоидентификации протестующая толпа изобретательно отбирала средства, накопленные в ходе предшествовавшего социокультурного опыта. В частности она искала, живо адаптировала и создавала различные идеи-образы, используя их в своих интересах. Большую роль при этом играли слухи, которые в период кризисов, отчасти заменяя информацию, помогали людям определить стратегию поведения. Во Франции в течение всего XVIII в. народ будоражили слухи об отмене старых налогов в связи с началом войны или смертью короля, о том, что молодых людей, в том числе детей, насильно забирают в колонии. В устойчивую легенду трансформировались слухи о намерении торговцев, булочников, перекупщиков, спекулянтов и самого короля уморить народ голодом. В России хорошо известна мобилизующая роль слухов о «хорошем» царе-самозванце, в других странах тоже распространялись похожие слухи. Так, годы спустя после смерти Ф. Ракоци (1735) в среде венгерских крепостных ходили слухи о его возможном возвращении: молва связывала с этим надежды на уравнение крестьян в правах с помещиками. В то же время в оппозиционно настроенной к Габсбургам дворянской среде Ракоци почитали как борца за дворянские вольности и привилегии. На территории Речи Посполитой в связи с Конституцией 1791 г., которая минимально затронула деревню, ширились слухи, что крепостное право отменено и что шляхта скрывает это от крестьян. Последние отказывались повиноваться господам, а власти вынуждены были в ряде случаев использовать войска. Подобные слухи становились устойчивыми компонентами коллективной памяти, своеобразными мифами, которые передавались от одного поколения к другому.

Среди способов легитимации бунтовщического поведения неизменно присутствовали апелляции к властям (в том числе к верховной власти короля или царя), а также имитация их действий. Общим местом в проявлениях открытого протеста было подражание стандартным юридическим процедурам, постоянное подчеркивание лояльности и активное использование элементов народной культуры, чтобы убедить окружающих, в первую очередь облеченных властью людей, в «хорошем порядке» своего поведения, смысл которого лишь в том, чтобы заявить о «законных» требованиях.

Стремление заставить услышать себя, доказать свое право на вмешательство в ход событий и вместе с тем не нарушать существующих предписаний парадоксальным образом совмещалось во многих бунтах. Выраженные публично на площади, на улице эти желания, переплетаясь, придавали бунтовщическому поведению такое сложное содержание, что современники, а вслед за ними и историки квалифицировали его как «непостижимое». Подробно описывая «странное» поведение бунтовщиков 18 апреля 1775 г. в доме подозреваемого в продовольственных махинациях советника парламента в период продолжительного бунта в Дижоне, современник писал: «Не могу Вам дать представление об опустошении, которое тогда было совершено. В самом деле, это что-то непостижимое…»

Смысл легитимации бунтовщического поведения — утверждение «порядка» посредством запрещенного законом действия — абсурдный с рациональной точки зрения, ускользал от современников. Возможно, отчасти это было связано также с широко распространенным мнением, что толпа не способна действовать самостоятельно. Отсюда идея заговора, которую так часто использовали современники, а потом и историки для объяснения «странных» проявлений протеста. Накопленные историками народных движений материалы и наблюдения показывают, что бунтовщики не только отвергали новое, но и отстаивали свои права, требовали считаться с нормами и ценностями своей культуры. Они были убеждены, что ведут борьбу за общее дело, за общий интерес против людей, которые думают только о собственной выгоде. Справедливость «моральной экономии», которая позволяет существовать каждому, отвергала сторонников экономии, основанной лишь на выгоде. Более того, бунтовщики заставляли уважать себя как людей. Основой эгалитарной народной утопии, в полный голос заявившей о себе в ходе восстаний и революций XVIII в., было право на жизнь и свободу для всех. Конечно, вербально эта утопия вряд ли могла быть сформулирована в лоне устной традиции, однако ее образный мир, проявлявшийся в красноречивых поступках, улавливали наиболее чуткие современники, которые перевели его на язык высокой философии и большой политики. Мысль о том, что «единственной целью всякого управления должно быть поддержание прав человека», была в разных вариантах сформулирована интеллектуалами последнего века Старого порядка. Она пронизывает десятки правовых актов эпохи. Но вызревала эта мысль долго и мучительно в недрах народной жизни. Отрицая те или иные аспекты установленного порядка, бунтовщики противопоставляли ему свой идеальный порядок, в основе которого было право на существование. Сопротивляясь утопии рациональной, бунт предлагал свою собственную утопию, экзистенциальную. И проблема, вероятно, заключается не в том, чтобы определить, которая из них лучше, правильнее, прогрессивнее. Важно, что обе они существуют в любом социуме, развитие которого во многом зависит от того, как эти утопии взаимодействуют, взаимно питают, корректируют, усложняют и упрощают друг друга во времени и пространстве.

Этимология слова «бунт» (revolte), по мнению известного лингвиста и философа Ю. Кристевой, корнями уходит в санскрит, приобретая значение «разоблачение» (devoilement, decouvrement). Иными словами, «бунт» означает «снятие всех покровов», «возвращение назад», «начало всего заново». Как показали современные исследования народных движений, открытый протест (бунт) в раннее Новое время по своим функциональным особенностям точно соответствовал такой этимологии. Он был не только проявлением социального противостояния, но и одним из способов самоорганизации народной культуры. Свидетельство тому — наличие фольклорных элементов в народных волнениях, очевидная связь бунтарского поведения с праздничной народной традицией. Открытый протест в XVIII в., как правило, имел оборонительный характер, являясь ответом на попытки установить новые правила существования. В условиях неблагоприятной экономической конъюнктуры всякое нововведение, любое изменение устоявшегося уклада жизни воспринималось как «агрессия», чреватая ухудшением ситуации. Эта черта присутствовала в каждом акте открытого протеста независимо от его содержания, формы, социального характера. Можно сказать, что бунт того времени представлял собой способ действия, «облегчавший» адаптацию к новому. В то же время перформатив бунта был своеобразным волеизъявлением, в ходе которого происходила небывалая в обычное время мобилизация возможностей народной культуры и концентрация образов социального воображаемого. Например, для француза образ «врага» ассоциировался с габелёром, нуворишем, эмигрантом; для простого россиянина такой собирательной фигурой часто выступал «плохой придворный». Одновременно бунт являлся актом народного «правосудия»: бунтовщики отказывались признавать себя виновными в нарушении закона, нередко имитируя в ходе прямого действия, как уже отмечалось, принятые в обществе юридические процедуры. Просвещенные современники разделяли такое представление: в административной переписке, в юридических документах часто встречается мысль о том, что в ходе бунта «народ вершит закон по-своему». Историки видят в нем также «примитивный политический жест» (С. Каплан), поскольку «народ», выходя на «улицу», вторгался в политическое пространство, упрекая управляющую элиту в неадекватном использовании властных полномочий с позиций традиционно понимаемой «справедливости». Случалось, что бунтовщики даже брали на себя обязанности властей. Примеры такого «присвоения власти» можно найти в истории Пугачевского бунта.

В то же время бунт неизбежно становился одной из самых доступных для униженных и слабых форм мести. Любой «праздник непослушания», как и календарный праздник, это не только хронотоп символического действия, но и царство аффектов: помимо злобы и ненависти, связанных с желанием отомстить и наказать, в ходе восстаний всегда присутствовали отчаяние, ревность, любопытство, зависть. Важнейшим мотивом коллективного действия в последний век Старого порядка, как и во все времена, являлись страх и надежда. Страх перед голодом заставлял крестьян и горожан бунтовать против вывоза продовольствия за пределы определенной местности. Окончание войны, смерть государя, важные реформы везде порождали надежды на перемены к лучшему, временно ослабляя социокультурное напряжение. Ж. Лефевр одним из первых убедительно показал влияние эмоций на историю Французской революции: «Великая надежда», связанная с созывом Генеральных штатов 5 мая 1789 г., на полтора месяца приостановила народные движения; «Великий страх» июля-августа того же года вынудил Национальное собрание принять решения, покончившие со Старым порядком в стране.

Сочетание репрессивной функции, эмоционального напряжения и элементов народной культуры порождало взрывную смесь непредсказуемой и необычайной силы. Однако не следует думать, что народный бунт всегда «бессмыслен» и «беспощаден». Эта знаменитая пушкинская характеристика сегодня воспринимается лишь как метафора социальной стихии. Современные историки убедительно обосновали существование своего рода «правил бунта», носителем которых являлась протестующая толпа. Особый словарь народного бунта и его жесты поразительно соответствовали конкретной обстановке; определенная логика обнаруживается и в динамике каждого происшествия.

В то же время история протеста свидетельствует о постепенном включении простолюдинов в систему государственной нормативной регуляции общественных отношений. Так, непопулярность налога, по мнению И.М. Берсе, — не только показатель его провоцирующей роли, но также индикатор важности социальной практики, на которую направлен данный налог. Например, вводя обложение процедурных актов, власти признавали тем самым место судебного разбирательства и крючкотворства в социальном регулировании. Разумеется, степень подобной «институциализации» в пространстве Европы была различна. В странах более развитых в правовом отношении она была выше, в других процесс находился в самом начале. Во Франции, например, возросший в XVIII в. поток судебных тяжб между общинами и сеньорами свидетельствует о все более активном включении обитателей французской деревни в официальный юридический порядок. Простые люди все чаще стали прибегать к судам для решения своих самых разных, причем не только имущественных проблем. Показателем втягивания простолюдинов в установленную институциональную систему правовых отношений является также особая роль «бумаги» в народном протесте: она воспринималась как символ и орудие угнетения. Например, в конфликтах по поводу сеньориальных или общинных прав бунтовщики требовали предъявления «феодальных» актов и поместных описей. Налоговые списки, долговые расписки и другие деловые бумаги мятежники искали, рвали, разбрасывали или сжигали на кострах в местах проведения публичной казни. Иногда «бумага» играла провоцирующую роль в истории мятежа или с ее помощью потенциальные бунтовщики анонсировали прямое действие, вывешивая бунтовщические плакаты на дверях домов и церквей или направляя контрибуционные послания влиятельным людям. Нередко смутьяны требовали «бумагу» от властей для закрепления и подтверждения своего успеха: не доверяя устным обещаниям отменить налог или снизить цену на хлеб, они добивались письменного распоряжения. Наконец, «бумага» являлась одним из способов легитимации бунтовщического поведения. Чаще всего мятежники апеллировали к указам государя, который в их глазах олицетворял закон. Иногда они ссылались на постановления местных властей. А восставшие рабочие Сент-Антуанского предместья, шествуя по улицам Парижа весной 1789 г. с виселицей, на которой были прикреплены манекены фабрикантов Ревельона и Энрио, кричали, что они исполняют постановление третьего сословия Сент-Антуанского предместья, приговорившего этих заводчиков к повешению.

В марксистской традиции народные движения исследовались преимущественно в контексте теории классовой борьбы, которая представлялась как «движущая сила истории». Сегодня такой подход во многом утратил свое значение. Тем не менее очевидно, что бунт в традиционном обществе являлся не только средством, облегчавшим восприятие нового, но и острой формой развития социальной общности. Важнее конкретного результата бунта (который порой не достигался, но очень часто и достигался: снижался размер налога, приостанавливалось его взимание, уменьшалась цена хлеба, наказывались взимавшие недоимки виновники насилия и проч.) было наступавшее за ним «отрезвление» всех участников социальной драмы: как тех, кто представлял существующий порядок, так и тех, кто его оспаривал. Жестокое подавление мятежа в отдельной стране, городе, деревне надолго входило в коллективную память, а осознание риска, связанного с открытым протестом, на десятки лет делало его невозможным. В то же время многочисленные случаи различных уступок и амнистии участников народных движений рассматриваются теперь не только как свидетельство ослабления властей, но и как признание того, что бунт не обязательно означает разрыв традиционных социальных связей, что сохранение статус-кво лишь посредством репрессии невозможно. Значение этих движений заключается, вероятно, не только в том, что они подтачивали Старый порядок и готовили новый, но и в том, что они служили своеобразным сдерживающим фактором в динамике социума, не позволяли резко разрушать традицию и обеспечивали сохранение главной нравственно-генетической линии эволюции.

(обратно)


СОЦИАЛЬНЫЕ ИЕРАРХИИ И «ЦИВИЛИЗАЦИЯ НРАВОВ»

В историографии 1960-1970-х годов многих исследователей вдохновлял предложенный видным французским историком Э. Лабруссом проект реконструирования подлинной социальной структуры раннего Нового времени путем обобщения множества данных массовых серийных источников. Лабрусс и его последователи ставили перед собой цель: выявить, описать и расположить в иерархическом порядке все группы, из которых состояло общество XVIII в. К настоящему времени историки отказались от этого амбициозного замысла и уже не предпринимают заранее обреченных на неудачу попыток воссоздать исчерпывающую и «подлинную» социальную иерархию прошлого. И дело не только и не столько в том, что он трудноосуществим, так как подобный синтез может стать лишь результатом бесчисленного количества исследований, проведенных на локальном и региональном уровнях. Главное, ушло в прошлое само положенное в основу данного проекта представление об обществе как пирамиде, состоящей из кирпичиков — социальных групп.

Уже патриарх «глобальной истории» Ф. Бродель называл общество «множеством множеств», поясняя, что «иерархический порядок никогда не бывает простым, любое общество — это разнообразие, множественность; оно делится наперекор самому себе, и это разделение есть, вероятно, самое его существо». С ним солидарен английский историк Э. Ройл, по мнению которого, высказанному в книге «Современная Британия: социальная история, 1750–1985» (1987), «наверное, правильнее было бы рассуждать не об “обществе”, а об “обществах”, так как жизненный опыт большинства населения был не национальным, а локальным или приходским. Отношения были вертикально структурированы и скреплены локальными узами почтения снизу и патернализма сверху».

От лабруссовского проекта «глобальной» социальной истории и от макросоциологических подходов историки, изучающие феномен социального, повернулись, во-первых, в сторону микроистории и истории повседневности, исследуя на микроуровне сети вертикальных и горизонтальных социальных связей и скептически относясь к возможности подверстать их под некие универсальные категории типа «сословие» или «класс». Как выясняется, такого рода исследования, проведенные на микроуровне, открывают больше возможностей восстановить социальные связи индивидов и групп в их многообразии, чем широкие обобщения в масштабе целой страны или континента. Группа изучается и характеризуется через сети своих социальных связей и поведение составляющих ее личностей (социальных акторов). Во-вторых, современные работы по социальной истории отличает внимание к языку, к понятийному аппарату, с помощью которого люди описывали социальные реалии своего времени; коллективные представления людей прошлого рассматриваются как фактор, образующий группу и формирующий ее идентичность.


ОБЩЕСТВО И СОЦИАЛЬНАЯ ИЕРАРХИЯ В ПРЕДСТАВЛЕНИЯХ ЛЮДЕЙ XVIII ВЕКА

В сознании образованных людей XVIII в. существование универсальной реальности под названием «общество» стало уже признанным. При этом в их представлениях оно было тесно связано с понятием «государство», и четкое различие между ними не всегда проводилось. Связь между обществом и государством, устанавливаемая в теории, проявлялась и на практике: именно государство претендовало на ведущую роль как в определении принципов общественного устройства, так и в создании и поддержании социальной иерархии.

В представлениях о том, что такое общество и из кого оно состоит, сталкивались два, на первый взгляд, противоречивших друг другу принципа: естественного, природного равенства людей, с одной стороны, и неравенства, имманентного любой общественной организации, — с другой. Это противоречие разрешается, если принять во внимание, что, рассуждая о принципах общественного устройства, ученые люди XVIII в. привычно разделяли естественные и позитивные законы. Естественными признавались законы, существовавшие от природы, независимо от воли людей, позитивными — законы, устанавливавшиеся в человеческом обществе законодателями. Считалось, что, согласно естественному закону, все люди от природы равны. В то же время позитивные законы создавали в обществе неравенство гражданских статусов, объяснявшееся неравенством силы, богатства, талантов, знаний, происхождения или пользы, приносимой обществу. Таким образом, равные от природы индивиды объединялись в общество, состоящее из неравных по статусу групп.

Представления о группах, составляющих человеческое общество, были многообразными и противоречивыми. Историки при описании общества XVIII в. обычно пользуются понятием «сословие». Его широко употребляли и современники, изображая общество как иерархически упорядоченное объединение сословий. Не случайно понятия «сословие» и «порядок» в европейских языках могли обозначаться одним и тем же термином (напр., англ. — order или франц. — ordre). Вот как раскрывалось значение термина «ordre» в «Универсальном словаре» А. Фюретьера (гаагское изд. 1727): «Положение вещей согласно состоянию, месту и рангу, отвечающим их природе или функциям. Творец разместил все части мироздания в должном порядке. Цепь вторичных причин есть порядок, установленный Провидением. Если нарушен порядок или экономия в человеческом теле, человек должен погибнуть…» Тот же установленный свыше порядок, по Фюретьеру, регулирует и «различие людей и корпораций как на собраниях, так и на церемониях. Штаты Франции состоят из “трех сословий”: Церкви, дворянства и третьего сословия. Духовенство состоит из двух сословий, первое сословие включает кардиналов, архиепископов и епископов, второе — сословие аббатов, деканов, каноников и прочих священнослужителей. У римлян были сословия сенаторов, всадников и народа». Исходя из принципиальной тождественности сословного устройства и порядка как такового, в одном из своих обращений к королю Франции Парижский парламент — верховный суд страны — доказывал, что сословное устройство общества является естественным и необходимым: «Французская монархия, по своей конституции, состоит из нескольких различных и отделенных друг от друга сословий. Это различие положений и людей заложено в основе нации; оно родилось вместе с ее нравами; оно есть драгоценная цепь, связующая государя и подданных. Без различия положений не было бы ничего, кроме беспорядка и смуты (…). Мы не можем жить при равенстве положений; необходимо, чтобы одни командовали, а другие подчинялись (…). Все обязаны содействовать нуждам государства. Но в самом этом содействии всегда обнаруживаются порядок и гармония».

Подобные идеи не были чужды и просветителям. Влиятельные интеллектуалы XVIII в. видели в сословиях с присущими им правами и привилегиями основу общественного порядка и гражданской свободы. Общепризнанный в глазах современников авторитет в политико-правовых вопросах Ш.Л. де Монтескье (1689–1755) учил, что монархия — а государства XVIII в. в подавляющем большинстве своем были монархиями — не может существовать без привилегированного дворянства: «Монархическое правление, как мы сказали, предполагает существование чинов, преимуществ и даже родового дворянства. Природа чести требует предпочтений и отличий». В противном случае монархия вырождается в деспотию. Чтобы этого не произошло, в монархическом государстве необходимы «посредствующие каналы, по которым движется власть», или «посредствующие власти»: «Самая естественная из этих посредствующих и подчиненных властей есть власть дворянства. Она некоторым образом содержится в самой сущности монархии, основное правило которой: “Нет монарха, нет и дворянства, нет дворянства, нет и монарха”. В монархии, где нет дворянства, монарх становится деспотом». Ему почти дословно вторил шевалье де Жокур в статье «Дворянство», написанной для «Энциклопедии» Дидро и Даламбера: «Всякая монархия, где совсем нет дворянства, есть чистая тирания: дворянство связано некоторым образом с самой сутью монархии, основная максима которой — нет дворянства, нет и монарха, а есть деспот, как в Турции. (…) В монархическом государстве самая естественная посредствующая и подчиненная власть есть власть дворянства; уничтожьте его прерогативы, и вы тотчас же получите либо народное, либо деспотическое государство». Британский философ-просветитель Дж. Толанд призывал в целях сохранения порядка в обществе не обучать детей профессиям, не свойственным их родителям, дабы ничто не нарушало наследственности сословного статуса.

В статье «Сословие», помещенной в «Энциклопедии», Л. де Жокур (1704–1779) обосновывал представления о сословных различиях, заложенных в самом естественном порядке вещей: «Сословиями в государстве называют различные классы и объединения людей с их особыми правами и привилегиями. Невозможно уничтожить или существенно изменить сословия государства, пока дух и характер народа пребывают в своей первозданной чистоте и силе; но они окажутся извращенными, если будут утрачены дух и характер народа; это извращение, а тем более уничтожение сословий неизбежно приведет к гибели свободы». В этом рассуждении Жокура примечательны два обстоятельства: во-первых, сословные привилегии представлены в качестве национальной традиции и гарантии свободы, а, во-вторых, термины «сословие» и «класс» употреблены автором как синонимы, что вообще было характерно для языка XVIII в. Аналогичным образом и в «Словаре английского языка» С. Джонсона (первое изд. — 1755) термин «сословие» (estate) определялся как «ранг, достоинство», а его синоним «order» — как «общество достойных особ, отмеченных знаками чести; ранг, или класс».

Помимо больших групп, таких как духовенство, дворянство, буржуа или простолюдины, сословиями называли также самые разные социальные и профессиональные группы, обладающие особым статусом или привилегиями. Так, говорили об «адвокатском сословии», епископат именовали «первым сословием», а приходских священников — «вторым сословием духовенства» и т. д. Согласно таким представлениям, общество состояло не из трех или двух, а из множества сословий.

Размышляя о взаимоотношениях между сословиями или классами, авторы XVIII в. выстраивали три типа моделей общественной структуры: трехчастную, бинарную и многоступенчатую. Первая из них признавала за каждым сословием особую социальную функцию. В политико-юридическом дискурсе того времени воспроизводилась традиционная средневековая трехчастная модель разделения общества на сословия: oratores — молящихся, т. е. священнослужителей, bellatores — воинов, под которыми подразумевались дворяне, laboratores — трудящихся. Помимо юридических трактатов, эта модель воплощалась и на практике в организации центральных и местных органов сословного представительства, в которых обычно имелись палаты духовенства, дворянства и «третьего сословия» (горожан).

Свою особую трехчастную модель общества — но не сословную, а основанную на критерии экономической роли той или иной социальной группы — разработали французские экономисты школы физиократов. По словам их лидера Ф. Кенэ (1694–1774), «нация состоит из трех классов граждан: класса производительного, класса собственников и класса бесплодного». К производительному классу Кенэ относил земледельцев, создававших своим трудом все богатства нации; к классу земельных собственников — государя, землевладельцев и священнослужителей, которые существуют на доходы от труда производительного класса; и к «бесплодному классу» — граждан, выполняющих все прочие виды труда, помимо земледелия. Труд «бесплодного класса», с точки зрения Кенэ, оплачивается совместно производительным классом и собственниками. Другой видный экономист А.Р.Ж. Тюрго (1727–1781), взяв за основу схему Кенэ, интерпретировал ее по-своему. Он разделил общество на классы земледельцев (производительный класс), ремесленников (наемный класс) и земельных собственников (незанятый класс). Первые два не имеют никаких других доходов, кроме плодов своего труда. Последний, по Тюрго, не будучи вынужден трудиться, чтобы обеспечить себе пропитание, мог заниматься удовлетворением таких общественных потребностей, как ведение войны, администрация и правосудие.

Наряду с трехчастными бытовали бинарные модели общества, согласно которым одна его часть противопоставлялась другой: просвещенные верхи — простонародью, привилегированные — непривилегированным, дворяне — простолюдинам, земельная аристократия — буржуазии.

Во Франции этот антагонизм получил осмысление в виде так называемой романо-германской проблемы. Граф А. де Буленвилье (1658–1722) в своих исторических трудах доказывал, что Французское королевство возникло в результате германского завоевания Галлии и завоеватели-франки стали родоначальниками благородного дворянского сословия, тогда как простолюдины являются потомками покоренных галло-римлян. Споры вокруг идей Буленвилье продолжались во Франции на протяжении всего XVIII в.

В представлениях английских консерваторов земельные собственники-аристократы обладали полным набором всевозможных добродетелей, солидным классическим образованием, эстетическим вкусом, по-отечески относились к народу, являлись носителями подлинного патриотизма и продолжателями лучших национальных традиций. В отличие от них денежным воротилам по определению полагалось гнаться за прибылью и потому быть людьми мобильными, предприимчивыми, рациональными, дисциплинированными, работящими и все в жизни оценивать исключительно с утилитаристских позиций. В сжатой, афористичной форме такого рода представления выразил английский политик и мыслитель Г. Сент-Джон Болингброк (1678–1751), которому принадлежит ставшая крылатой фраза: «Землевладельцы — вот подлинные хозяева нашего политического корабля, а денежные люди — всего лишь пассажиры». Эти образы бытовали не только в среде английских тори: они широко тиражировались на страницах романов и театральных подмостках и таким образом внедрялись в сознание современников. Кроме того, их нельзя считать исключительно британскими. «Негоциант — иностранец в своем отечестве», — вторя Болингброку, утверждал Кенэ. Но не все современники разделяли такую точку зрения. Знаменитый писатель Д. Дефо, например, считал, что и дворяне, и буржуа преследуют свои узкоэгоистические интересы, а отличает их друг от друга «земельный интерес» у одних и «денежный» у других. Разумеется, в реальной жизни между дворянами, с одной стороны, и купцами и банкирами — с другой, могли устанавливаться равноправные партнерские отношения, заключались смешанные браки. Но общественное мнение XVIII в. относилось к таким бракам, скорее, негативно, что проявилось в знаменитой графической серии У. Хогарта «Модный брак» (1745): изображенная художником история женитьбы обедневшего лорда на дочке богатого купца закончилась чередой супружеских измен и гибелью всех персонажей.

Иную интерпретацию антагонизм аристократии и буржуазии получил в Германии, где популярным стало противопоставление поверхностной и космополитичной аристократической «цивилизации», с одной стороны, и глубокой, серьезной и национальной буржуазной «культуры» — с другой. Суть антитезы культура / цивилизация четко сформулировал И. Кант: «Благодаря искусству и науке мы в высшей степени культивировались. Мы чересчур цивилизовались в смысле всякой вежливости и учтивости в общении». К сфере культуры, помимо искусства и науки, Кант относил и нравственные принципы, а к цивилизации — лишь соблюдение внешних приличий. Эта антитеза проецировалась на социальное разделение аристократии и буржуазной по происхождению интеллигенции. И.В. Гёте в «Страданиях юного Вертера» восклицал устами своего героя: «Что это за люди, у которых всё в жизни основано на этикете и целыми годами все помыслы и стремления направлены к тому, чтобы подняться на одну ступень выше!»

Что же касается многоступенчатых моделей, то их авторы представляли общество в виде иерархически выстроенной сверху донизу пирамиды. Так, по мнению педагога Дж. Нельсона (1710–1794), английское общество состояло из пяти классов — дворянства, джентри, благородных купцов (genteel trades), простых купцов (common trades) и крестьян, — причем каждый следующий класс занимал низшую ступень по сравнению с предыдущим.

Сложная и нацеленная на максимальную полноту охвата модель общественного устройства была разработана в самом конце XVII в. в недрах административного аппарата французской монархии. В это время во Франции вводился новый налог — капитация (подушная подать), и, согласно составленному в 1695 г. тарифу, все население страны — от наследника престола до поденщиков, лакеев и трактирных слуг, за исключением сохранившего налоговый иммунитет духовенства, — было разделено на 22 класса независимо от сословной принадлежности и в соответствии с размером уплачиваемого налога. Рожденный в финансовом ведомстве тариф капитации ни в коей мере не претендовал на научное описание общества и был продиктован исключительно фискальными целями. Вместе с тем в этом документе отразился свойственный администраторам абсолютной монархии утилитаристский взгляд на общество: значимым критерием у них выступало не столько происхождение и сословный статус человека, сколько его способность материально содействовать нуждам государства.


СОСЛОВИЯ И ПРИВИЛЕГИИ

С правовой точки зрения, европейское общество XVIII в. оставалось сословным: юридический статус индивида, гражданские и политические права, которыми он обладал, зависели от его происхождения и принадлежности к тому или иному сословию. Определенные категории людей — дворяне, священнослужители, а в ряде стран также чиновники и буржуа — образовывали сословия и обладали привилегиями. Сословиям была присуща тенденция к эндогамии. Каждое отдельно взятое сословие имело свою внутреннюю иерархию. Высшими сословиями, как правило, считались духовенство и дворянство. Они представляли собой узкую прослойку населения: к духовенству принадлежало не более 1 %, а численность дворянства колебалась приблизительно от 0,5 % жителей Швеции, 1,0–1,5 % — Франции, Италии и государств, входивших в Священную Римскую империю, и до 3 % и более в Испании, Венгрии и России. Самый высокий в Европе процент дворянства среди населения (8-10 %) был в Польше. Привилегии дворянства, духовенства и прочих категорий социальной элиты, объем и характер которых в каждой стране имел свои особенности, символизировали главенствующее положение этих сословий в обществе.

Так, высокий социальный статус дворян символически утверждался через принадлежавшие им почетные права: носить шпагу, иметь особого типа герб, занимать специально отведенные для них лучшие места в церкви во время службы, на празднествах и публичных церемониях, членство в рыцарских орденах, титулы и особые формы обращения. Дворянской привилегией являлись и специфические правила наследования имущества, такие как майораты (переход земельных владений к старшему в семье по мужской линии), «дворянские разделы» (порядок, при котором один из наследников, обычно старший, получал основную часть недвижимого имущества) и фидеикомиссы, лишавшие наследников права отдавать в залог, дробить и продавать родовые земельные владения. Привилегии, связанные с порядком наследования, были нацелены на поддержание материального благосостояния дворянских родов.

Целый ряд почетных прав приносил их обладателям вполне реальные выгоды. Во многих странах представители привилегированных сословий либо освобождались от налогов, либо платили только часть их, значительно меньшую, чем остальные категории населения. В католических странах духовенство, как правило, не платило налогов. Дворяне в целом ряде стран полностью или частично утратили свои налоговые привилегии в результате возросших государственных расходов и потребностей казны в налоговых поступлениях. Наиболее широкими привилегиями, распространявшимися как на прямые, так и на косвенные налоги, по-прежнему обладали дворяне в Пруссии и Венгрии. Прусские дворяне-юнкеры уплачивали в государственную казну пошлину на экспорт зерна и (с 1717 г.) ежегодный налог за освобождение от военной службы. Только в самом конце XVIII в., в 1799 г. их обязали на общих основаниях вносить таможенные пошлины на экспорт любых товаров и на импорт предметов роскоши. В Швеции закон, принятый в 1723 г., гарантировал дворянам исключительное право на владение земельным участком, не облагавшимся налогами. В России дворяне освобождались от прямых налогов, но платили косвенные, обеспечивавшие большую часть доходов в государственную казну.

Дела, касающиеся священнослужителей, в католических странах рассматривались в особых церковных судах. В них действовали нормы не светского гражданского или уголовного, а канонического права. Однако особо тяжкие преступления, такие как оскорбление величества, бунт, чеканка фальшивой монеты или убийство, входили в компетенцию исключительно королевских судов, и церковным судам не полагалось рассматривать дела подобного рода.

Дворяне во многих странах не были подсудны судам низших инстанций; их дела разбирались в апелляционных или высших судах (в России такой порядок определялся «Жалованной грамотой дворянству» 1785 г.). В основе этой привилегии лежали традиционное право дворянина на суд короля и право быть судимым равными себе. Для дворян устанавливалась особая судебная процедура и полагались особые наказания за совершенные правонарушения. Они освобождались от таких наказаний, которые в данной стране считались позорными. Так, во Франции и Испании дворянам полагалась смертная казнь через отсечение головы; повешение и колесование считались бесчестящими и применялись только к простолюдинам. Когда в Португалии в 1758 г. первый министр С.Ж. де Помбал разрешил колесовать приговоренных к смерти дворян, современники увидели в этом оскорбление, нанесенное всему португальскому дворянству. Дворяне освобождались и от телесных наказаний. В Испании к дворянам не применялись пытки, кроме расследования дел о государственной измене. При рассмотрении дел в суде английские лорды, дворяне Австрии и Богемии освобождались от принесения присяги: одного их слова считалось достаточно. Привилегии защищали дворянскую собственность: в Кастилии кредиторы по закону не могли забрать за долги имущество дворян. В Польше и Венгрии дворяне обладали неприкосновенностью личности и имущества, пока их вина не была доказана. Вообще польские дворяне пользовались самыми широкими в Европе судебными привилегиями. Вплоть до 1768 г. они не могли быть приговорены к смертной казни за убийство крестьянина: за это им полагался только штраф. Но все перечисленные выше привилегии не означали, что дворян наказывали за совершенные проступки легче, чем простолюдинов: их наказывали по-другому, а за некоторые преступления (такие как воровство, клятвопреступление, мошенничество) — даже строже. В то же время как владельцы феодов и сеньорий дворяне сами могли обладать судебной властью и возглавлять сеньориальные суды, в которых разбирались гражданские и уголовные дела крестьян.

Для дворянства были характерны определенные типы карьеры (в первую очередь военная, а также дипломатическая и гражданская государственная служба) и особый жизненный уклад, который современники определяли как «дворянский образ жизни». Это понятие включало в себя жизнь на доходы от земельных владений, запрет на профессиональное занятие торговлей, промыслами и ручным трудом, общение с людьми своего круга, особенности быта (в частности, исключительно важное место в жизни дворянина занимала охота) и воспитания (обязательное обучение не только наукам, но и верховой езде и владению оружием). Свое социальное превосходство дворяне утверждали через престижное потребление, зачастую превышавшее их финансовые возможности. Не случайно, по словам одного французского аристократа, «большую часть знатных семей разорили дома», убранство которых должно было соответствовать не уровню доходов, а статусу их хозяев. Когда внук маршала де Ришелье, не сумевший полностью истратить подаренные ему деньги, вернул их деду, тот выбросил кошелек в окно, дав таким образом своему отпрыску наглядный урок подобающего дворянину статусного потребления.

Отличительными чертами дворянства признавались знатность происхождения, личные благородство и честь. Монтескье видел в чести основу дворянской этики и принцип монархического правления. Эта мысль Монтескье получила развитие в упомянутой выше статье шевалье де Жокура «Дворянство» из «Энциклопедии»: «Дворянство руководствуется честью, диктующей ему подчинение воле государя; но честь, в то же время, диктует ему, что государь ни в коем случае не может заставить его совершить бесчестящий поступок. Но больше всего на свете честь диктует дворянству служить государю в ратном деле: это почетная профессия, приличествующая дворянам, ибо ее превратности, подвиги и самые ее тяготы ведут к величию».

В европейском обществе XVIII в. дворянство составляло признанную элиту. Дворянские манеры, образ жизни, моды, поведение почитались образцом изысканности и хорошего тона. Преуспевающие простолюдины стремились аноблироваться, чтобы юридически закрепить свое социальное возвышение, и достижение этой заветной цели становилось бесспорным показателем жизненного успеха. Не имея дворянского звания, богатый и респектабельный простолюдин не мог претендовать на принадлежность к высшим слоям общества. Престиж дворянского звания повышал социальный статус его обладателя и помогал обзавестись нужными связями в обществе.

Правовой статус и привилегии сословий устанавливались и регулировались государством. Политика государства в отношении сословий была противоречивой. С одной стороны, правители европейских стран видели свою опору в высших сословиях и гарантировали их привилегированное положение. Так, в Швеции, согласно изданному в 1723 г. закону, дворяне обладали исключительным правом занимать высшие государственные должности. Во Франции военный ордонанс, принятый в 1781 г., оставлял право на получение высших офицерских чинов за теми, кто имел в роду не менее четырех поколений дворянских предков. В России в конце XVIII в. завершилось законодательное оформление сословной структуры общества, что нашло выражение в принятии жалованных грамот дворянству и городам (1785). В них фиксировались право дворян на владение землей и предпринимательскую деятельность, неотчуждаемость дворянских имений, освобождение дворян, купцов первой и второй гильдий и именитых граждан от телесных наказаний, освобождение дворян от личных податей.

С другой стороны, в фискальных целях правители отменяли или ограничивали налоговые привилегии высших сословий. В 1718 г. после окончания войны с Турцией Габсбурги попытались лишить налогового иммунитета венгерское дворянство. Тогда же, в начале века и Гогенцоллерны решили заставить дворянство Бранденбурга платить земельный налог. Правда, обе попытки не увенчались успехом. Испанские Бурбоны в 1716–1718 гг. обложили прямым налогом население Арагона, включая и дворян.

Во Франции дворяне с 1695 г. платили подушную подать — капитацию, с 1710 г. — десятину (прямой налог в размере 10 % земельных доходов, введенный на время войны за Испанское наследство), а с 1749 г. — сменившую ее двадцатину (5 %-ный налог). Здесь на примере взаимоотношений дворянства и государственной власти хорошо видно противоречие между желанием монархии поддержать дворянство как военное сословие (что нашло выражение в военном ордонансе 1781 г.) и необходимостью модернизировать фискальный механизм и обложить налогами привилегированных.

В 1749 г. и в Баварии государство отменило налоговые привилегии дворянства. В том же году пришел конец освобождению от прямых налогов дворян Богемии и Польши. В 1763 г. были упразднены дворянские налоговые привилегии в Саксонии, в конце века — в принадлежавших Габсбургам Ломбардии и Галиции.

В Швеции во второй половине XVIII в. вопрос об уравнении представителей различных сословий в правах стал предметом острых дискуссий в обществе и политических дебатов в риксдаге. Это произошло в условиях, когда в шведском обществе заметно выросла прослойка состоятельных и образованных людей — чиновников, предпринимателей, врачей, публицистов, школьных и университетских преподавателей. К середине века они составляли около 2 % населения страны, и сохранение дворянских привилегий вызывало у них все большее возмущение. В итоге в 1789 г. риксдаг принял постановление, серьезно ограничившее привилегии дворянства: создавался комитет, наделенный функциями правительства и наполовину состоявший из представителей податных сословий; устанавливалось правило назначать на государственные должности (за исключением высших) по способностям, невзирая на происхождение; крестьяне получили право покупать дворянские земли. Постепенно в Швеции различные государственные должности все чаще стали занимать недворяне.

Попытки налогообложения привилегированных сословий в ряде стран легли в основу фундаментального конфликта, разрушавшего консенсус между социальными элитами и абсолютной монархией. Налогообложение переросло в XVIII в. в большую социальную проблему: с одной стороны, современники осознали всю ее важность, ощущая на себе тяжесть растущего фискального бремени и размышляя над возможностями более равномерного распределения налогов и более эффективного их взимания, а с другой — элиты, обеспокоенные нарушением своих налоговых привилегий, начали оспаривать политику государства. Крайним проявлением этого конфликта стал подъем дворянской оппозиции во Франции в 1787–1788 гг., предшествовавший началу революции.

(обратно)


СОЦИАЛЬНЫЕ ЭЛИТЫ И ИХ РОЛЬ В «ПРОЦЕССЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ»

Французский социолог П. Бурдьё, размышляя о генезисе государства Нового времени, которое он вслед за М. Вебером называл бюрократическим в отличие от династического государства позднего Средневековья, придавал особое значение свойственным разным типам государства способам воспроизводства политической элиты. Основное противоречие государства Старого порядка, соединявшего в себе черты как династического, так и бюрократического государства, заключалось, по его мнению, в сосуществовании наследственной и бюрократической элит. «Династическое государство, — по словам Бурдьё, — утверждает способ воспроизводства, основанный на наследственности и идеологии крови и рода, который антиномичен способу воспроизводства государственной бюрократии (…) здесь сосуществуют два взаимоисключающих способа воспроизводства: из них бюрократический, связанный, в первую очередь, с системой образования, а следовательно, с компетенцией и заслугами, подрывает самые основы династически-генеалогического способа воспроизводства, самые принципы его легитимности — кровь и рождение».

Правда, изучая общественную и политическую жизнь XVIII в., далеко не всегда можно обнаружить столь четкое различие между династическими и бюрократическими элитами. Наследственность, кровнородственные связи, клиентелизм и профессионализм могли выступать не только как взаимоисключающие принципы, но и как взаимодополняющие стратегии сохранения и воспроизводства правящей элиты. Становление государства Нового времени способствовало обновлению правящей верхушки и дворянства в целом на основе меритократических принципов. При этом сама королевская власть выступала движущей силой обновления системы дворянских ценностей и политических практик. Абсолютная монархия, привлекая дворян в судебно-административный аппарат или жалуя дворянское звание за добросовестную государственную службу, содействовала тому, что на традиционные дворянские ценности, такие как верность суверену, воинская доблесть, слава предков, накладывались подчас трудно совместимые с ними новые, свойственные образцовым чиновникам (дисциплина, усердие, компетентность).

В большинстве европейских стран богатство, нажитое в сфере предпринимательства, не могло обеспечить тот высокий социальный статус и доступ к властным рычагам, какими обладала земельная аристократия. Престижные должности при королевских, императорских и княжеских дворах, офицерские звания в армии, высшие ступени в церковной иерархии, ключевые позиции в государственной администрации и судебной системе в центре и на местах, как правило, были заняты дворянами. Человеку незнатного происхождения, невзирая на личные заслуги, образование и компетентность, гораздо труднее было стать старшим офицером, епископом, высокопоставленным чиновником или губернатором колонии.

Во Франции из 75 человек, занимавших министерские должности на протяжении XVIII в., лишь трое были недворянского происхождения. Провинциальные интенданты и губернаторы были потомственными дворянами, преимущественно старых родов. Право быть представленными к королевскому двору имели самые родовитые дворяне, способные документально подтвердить дворянское происхождение своей семьи не позднее 1400 г. Среди офицерского корпуса недворяне составляли менее 10 %, причем они имели чины младших офицеров. Примерно таким же (от 9,3 до 11,25 % в разные годы) было число магистратов недворянского происхождения в составе Парижского парламента. В некоторые провинциальные парламенты доступ недворянам вообще был закрыт. Выходцы из дворянских семей пополняли и ряды высшего духовенства. В 1789 г. только один французский епископ происходил из недворянской семьи.

Противоречие между династическим и бюрократическим принципами, на которое обращал внимание Бурдьё, было разрешено во Франции в ходе революции конца XVIII в. путем институционального и персонального обновления властных элит и утверждения, по крайней мере, в принципе бюрократического способа их воспроизводства, что на практике вовсе не исключало наследственности социопрофессионального статуса. Важную роль в этом обновлении сыграло упразднение такого своеобразного государственного института, получившего особенное развитие в этой стране, как продажа и наследование должностей в судебно-административном аппарате.

Согласно распространенному в XVIII в. мнению, в британском обществе, в отличие от французского, правили деньги и талантам была открыта дорога, но и в этой стране половину кабинета министров в 1744 г. составляли люди с герцогскими титулами, а в середине 60-х годов в числе министров оказался только один недворянин. Среди 65 человек, входивших в британский кабинет министров в 1782–1820 гг., оказались лишь шестеро недворянского происхождения. В английском парламенте, помимо аристократической по определению Палаты лордов, сыновья и другие члены семей пэров, баронеты и их родственники занимали 54 % мест в Палате общин (по данным 1784 г.), а сельские джентри преобладали среди мировых судей в графствах. Верхушку британского общества во второй половине века составляли немногим более тысячи английских пэров, баронетов и рыцарей (их число выросло с 1096 в 1750 г. до 1386 в 1800 г.), 68 шотландских пэров и 25 аристократических семейств Уэльса.

В итальянских государствах господствующее положение занимал городской патрициат. Власть в городах Италии принадлежала узкому, замкнутому кругу аристократических семей. Например, в Милане аппарат управления держала в своих руках олигархия, состоявшая из 60 титулованных фамилий.

Своеобразную и важную роль играло дворянство, особенно высшее, в монархии Габсбургов. Представители богатых и знатных семей немецкого, чешского и венгерского происхождения вращались при дворе, занимали должности в государственном аппарате, и именно эта космополитическая среда являлась в условиях XVIII в. единственной социальной силой, объединявшей многонациональную монархию.

В юго-западной части Германии (Франконии, Швабии, Рейнской области и Гессене) сохранялось 1,5 тыс. небольших земельных владений, собственники которых — имперские рыцари — имели особый статус и привилегии. Они не подчинялись территориальным князьям и зависели непосредственно от императора. Имперские рыцари были объединены в союз; чтобы быть принятыми в ряды имперского рыцарства, требовалось предъявить доказательства нескольких поколений дворянства. Они сумели сохранить свой особый юридический статус и высокое социальное положение вплоть до 1806 г., т. е. до самого конца существования Священной Римской империи германской нации. Удалось им этого достичь во многом благодаря строго определенным матримониальной стратегии, демографическому поведению, типам карьеры и порядку наследования имущества.

На католическом юго-западе Германии были сконцентрированы церковные княжества, в которых архиепископы, епископы или аббаты осуществляли как духовную, так и политическую власть. Правящую элиту этих государств образовывали имперские рыцари. Они доминировали в соборных капитулах, назначавших князей-епископов и собиравших доходы с подвластных территорий. Ввиду того что заседание в соборных капитулах обеспечивало рыцарским кланам политическую власть наряду с ощутимыми материальными выгодами, церковная карьера стала основной в среде имперского рыцарства.

Доступ в соборные капитулы регулировала система доказательств дворянства, сложившаяся в Средние века. Каждый кандидат должен был представить на рассмотрение капитула свое генеалогическое древо с подтверждающими документами. В одни соборные капитулы принимали только высшее дворянство (имперских графов и князей), в другие — только имперских рыцарей, но повсеместно отвергали аноблированных и выдвигали жесткие требования к числу дворянских предков (как правило, требовалось дворянство в четвертом или пятом поколении и по мужской, и по женской линии). Существование подобного порядка привело к тому, что соборные капитулы удерживала в своих руках небольшая группа семей. Хотя титул главы церковного княжества и являлся выборным, фактически он переходил по наследству, как правило, от дяди к племяннику.

Отличительной особенностью демографического поведения имперского рыцарства было ограничение рождаемости. Семья доверяла биологическое воспроизводство клана одному из сыновей, который женился по достижении совершеннолетия на девушке из знатной семьи и обеспечивал продолжение рыцарского рода.

Наследование земельных владений и прочего недвижимого и движимого имущества было подчинено сложному своду правил, имевших целью воспрепятствовать растрате и отчуждению семейного достояния. Раздел наследства в XVIII в. стал редким исключением. Львиная доля имущества переходила к сыну, которому предназначено было вступить в брак, и при этом ставились многочисленные условия, ограничивавшие возможность продажи и иных способов отчуждения наследственных владений.

Сплоченный, дисциплинированный и ориентированный на церковную карьеру, клан оставлял индивиду мало свободы в выборе супруги, карьеры и в распоряжении имуществом. Каждый член семьи должен был всеми силами содействовать поддержанию высокого социального статуса рыцарского рода. Но для этого дворяне должны были обладать целым рядом определенных личностных качеств: развитым чувством долга и семейной чести, готовностью поступиться личными интересами и принести их в жертву ради блага семьи. Формированию этих качеств способствовали воспитание, регулярные встречи родственников, семейные обряды и церемонии, семейные реликвии и архивы, а также принудительные санкции в виде лишения наследства, применяемые против тех, кто не соблюдал установленных правил. Широко распространенная практика представления доказательств дворянства, со своей стороны, развивала генеалогическую память и способствовала тому, что аристократия хорошо знала свою многочисленную родню и поддерживала обширные родственные связи. Все это вместе взятое формировало представление о дворянском роде как о единой цепи, где каждый человек является звеном, связанным с предками и потомками узами семейной солидарности.

Общественные отношения в европейских странах регулировались на основе системы клиентел, пронизывавшей весь социум сверху донизу. Вокруг принцев, монарших фаворитов, министров и влиятельных аристократов группировались разветвленные клиентелы. В их состав входили придворные, чиновники центральной и местной администрации, военные, столичные и провинциальные дворяне, финансисты и негоцианты. У многих из них, в свою очередь, тоже образовывались клиентелы. Влиятельные патроны помогали сделать карьеру, получить титул, орден или иную монаршую милость, решить дело в суде, заключить сделку. Возникающая таким образом сеть социальных связей была основана на принципах личной заинтересованности, верности и выгоды.

Социальные отношения, складывавшиеся в европейских колониях в Новом Свете, отличались от тех, что существовали в метрополиях. Общество британских колоний Северной Америки отличалось высоким уровнем социальной мобильности по сравнению с Европой. Его элиту составляли плантаторы-рабовладельцы и зажиточные торговцы. Это была «аристократия богатства», не отличавшаяся родовитостью, хотя плантаторы и пытались копировать стиль жизни английского джентри. В колонии Испании и Португалии на американском континенте были перенесены характерные для этих стран сословные порядки, которые переплелись здесь с расово-этнической иерархией, основанной на идее превосходства европейцев над «цветным» населением. В результате правовой статус жителей испанских и португальских колоний зависел как от их сословной принадлежности, так и от этнического происхождения и цвета кожи.

Важным средством воспроизводства социальной иерархии была матримониальная стратегия. У представителей самых разных слоев общества при заключении браков преобладало стремление найти партнера, равного по статусу. Впрочем, знатные мужчины зачастую брали жен из богатых и влиятельных семей более низкого происхождения: хорошее приданое или занимаемая тестем должность в таких случаях компенсировали недостаток знатности, помогая жениху упрочить материальное положение и социальный статус рода. Благорасположение монарха, высокая государственная должность или богатство представляли собой социальный капитал, который мог обмениваться на престиж древнего имени. Как правило, подобные союзы не наносили урона чести знатной семьи, так как женщина в браке обретала имя и статус супруга.

Во Франции представители самой высшей аристократии, герцоги и пэры, вступали в браки с женщинами менее знатного происхождения: только 35,7 % герцогов и пэров женились на дочерях герцогов, а остальные вполне могли породниться с дворянскими семьями более низкого ранга и вступали в брак даже с девушками из семей «дворянства мантии», правда, чаще всего это были дочери министров. Подобная относительная открытость была свойственна и высшему английскому дворянству, где у половины пэров жены хотя и происходили из дворянских семей, но по рождению не принадлежали к титулованной знати. Проведенное Л. Стоуном исследование матримониальной стратегии английских дворян показало, что они предпочитали заключать браки в своей среде, могли также жениться на дочерях государственных служащих и судей, но доля браков с наследницами купеческих капиталов составляла не более 10 %, причем на протяжении века она неуклонно снижалась (подсчеты основаны на данных по графствам Нортумберленд, Нортхэмптоншир и Хертфордшир). Феномен смешанных браков часто наблюдался в некоторых германских княжествах: например, дворяне Гессен-Касселя женились на дочерях офицеров как дворянского, так и недворянского происхождения; в 1750–1799 гг. у 24 % из них жены по происхождению были простолюдинками.

Если дворяне подчас не гнушались жениться сами и женить своих сыновей на купеческих дочках, то брак женщины-дворянки с банкиром или негоциантом считался мезальянсом, так как для девушки брак с человеком ниже ее по происхождению и положению означал бы понижение прежнего социального статуса. По этой причине женщины из высших и средних слоев общества старались избегать мезальянсов и в результате выходили замуж реже, чем крестьянки и девушки из городских низов. В частности, более трети дочерей британских аристократов, которым не нашлось подходящей партии, оставались старыми девами, сберегая таким образом честь знатного рода.

Исключительно жесткими императивами регулировался матримониальный выбор у германского имперского рыцарства. Оба супруга должны были обладать безупречным генеалогическим древом: не только всем дедам и прадедам, но и всем бабкам и прабабкам как жениха, так и невесты полагалось принадлежать к родовитому дворянству. Эти предписания были зафиксированы в фамильных документах, и, согласно завещаниям и брачным контрактам, те, кто осмелился бы нарушить их, лишались наследства. В результате круг брачных связей рейнских рыцарей оказался узким и замкнутым. Кроме редких исключений, повлекших за собой санкции со стороны семей, выбор супругов происходил среди старого дворянства, не допускавшего в свои ряды аноблированных.

При выработке подходов к интерпретации процессов, происходивших в обществе XVIII в., и взаимоотношений между различными составлявшими его группами, между элитой и народом большую роль сыграли концепции «цивилизации нравов» и «придворного общества», предложенные крупным немецким социологом Н. Элиасом. Элиас обратил внимание на то, что в период, начиная с позднего Средневековья и эпохи Возрождения и заканчивая XIX в., происходили такие изменения в поведении людей, которые он назвал «процессом цивилизации», понимая под этим усиление индивидуального самоконтроля, выработку умения обуздывать грубые привычки и дикие нравы. Отмеченные изменения в бытовом поведении (усложнение правил хорошего тона, воспитание чувства стыдливости и умения подавлять естественные физиологические импульсы) Элиас связывал с происходившими одновременно политическими и социальными переменами. Формирующееся абсолютистское государство осуществляло «социальное дисциплинирование», устанавливало контроль над обществом (в первую очередь, над социальными элитами) и диктовало ему свои нормы и правила поведения. Со временем контроль, установленный извне, становился привычным и приводил к выработке индивидуального самоконтроля. Механизмы самоконтроля над чувственными импульсами вырабатывались прежде всего у дворянской и чиновничьей элиты, которую Элиас обозначил понятием «придворное общество». Именно здесь рождались нормы цивилизованного общения, которые впоследствии распространялись «сверху вниз»: сначала на буржуазию, затем на более широкие слои городского населения и в конечном счете на все общество в целом.

В современной историографии труды Элиаса сохраняют авторитет, хотя его концепции не раз подвергались критике по двум основным направлениям. Во-первых, возражения вызывает упрощенное противопоставление грубых и необузданных нравов Средневековья дисциплинированному и цивилизованному поведению человека Нового времени. Исследования ученых-медиевистов показывают, что поведение средневековых людей было не менее нормативным, хотя сами нормы, разумеется, отличались от тех, которые утвердились в более позднее время. Во-вторых, историки отказываются от представления об утверждении социальных норм как об однонаправленном движении сверху вниз: от социальной элиты к низам общества. В свете исследований последних лет картина выглядит сложнее: при всей эталонности «придворного общества» каждая социальная страта имела свои нормы поведения и стиль жизни. Стремление подражать высшим слоям общества сочеталось у тех, кто не принадлежал к ним, со следованием собственным традициям.

«Хорошее общество (…) действительно существует, но так как у нас очень часто новые слова являются выражением какой-нибудь новой нелепости, то и этим словом, явившимся на смену выражению хороший тон, в последнее время стали чрезмерно злоупотреблять. Хорошее общество не ограничивается определенным кругом людей и может состоять как из представителей самых богатых классов, так и из людей, обладающих средним достатком. Обычно оно там, где меньше притязают на это наименование, так часто упоминаемое и так трудно определимое. В настоящее время каждое общество заявляет на него свои права. Отсюда — ряд крайне забавных сцен. Председатель утверждает, что советник не обладает тоном хорошего общества. Чиновник делает такой же упрек финансисту; коммерсант находит адвоката напыщенным, а этот в свою очередь не желает разговаривать с нотариусом. И все они, вплоть до прокурора, высмеивают своего соседа — судебного пристава. Эти взаимные обвинения заслуживали бы кисти Мольера» (Луи Себастьян Мерсье. Картины Парижа, 1781–1790).

Известный французский писатель П.А.Ф. Шодерло де Лакло в романе «Опасные связи» (1782) в образах виконта де Вальмона, маркизы де Мертей и президентши (т. е. супруги председателя судебной палаты) де Турвель выразил привычные и понятные современникам представления о различных социальных типах: с одной стороны — циничных и аморальных придворных аристократах (виконт и маркиза), с другой — почитающих принципы морали и религии, воспитанных в янсенистском духе «дворянах мантии» (представленных в данном случае женой парламентского магистрата). Работы историков — от изучения матримониальных стратегий до исследования личных библиотек, структур жилища, повседневной жизни и костюма представителей разных слоев общества — также демонстрируют, что чиновники, финансисты и купцы далеко не всегда и не во всем стремились копировать стиль жизни придворной аристократии и придерживались своих особых моделей поведения и социокультурных ориентиров.

Людям самого разного социального положения были свойственны представления о чести, достоинстве и престиже. У крестьян и ремесленников тоже был свой «этикет», строго регламентировавший их поведение и внешний вид. Простой ремесленник из маленького швабского городка Лайхингена мог быть подвергнут аресту за появление на публичном торжестве в рабочей одежде. Конфликты, связанные с защитой чести и достоинства, у простонародья случались не реже, хотя и развивались по иному сценарию, чем среди дворян. Так что «цивилизация нравов», по всей видимости, представляла собой процесс более сложный, чем распространение единообразного эталона поведения «сверху вниз», от придворной аристократии до городского плебса и крестьян, и в разных социальных группах бытовали свои нормы поведения, отличавшиеся от тех, что были распространены в кругу аристократии.

(обратно)


СОЦИАЛЬНАЯ МОБИЛЬНОСТЬ

При очевидном наличии резких социальных контрастов граница между элитой и народом не была непроницаемой, и существование в обществе юридических сословных барьеров не являлось непреодолимым препятствием для социальной мобильности. Ряды дворянства постоянно пополняли выходцы из других сословий, в первую очередь юристы, чиновники, лица свободных профессий, купцы. Многим удавалось обрести дворянский статус благодаря государственной службе (о роли петровской Табели о рангах в формировании дворянского сословия в России см. гл. «Становление Российской империи»). Другим распространенным каналом вхождения во дворянство была покупка дворянских земель и титулов богатыми горожанами. Процесс аноблирования в разных странах имел как общие черты, так и особенности.

Во Франции путь наверх по социальной лестнице обычно становился результатом усилий многих поколений семейства. Потомки разбогатевших крестьян переселялись в город, становились судьями, адвокатами, прокурорами, нотариусами, врачами, купцами. Они покупали дом в городе, а со временем — и земли в окрестностях и начинали «жить благородно», не занимаясь ни ремеслом, ни торговлей. «Дворянский образ жизни» составлял необходимую предпосылку будущего аноблирования. Примером характерной для Франции успешной вертикальной мобильности может служить семья министра короля Людовика XV аббата Терре. Его отец-финансист получил дворянство в 1720 г., за спиной у него остались несколько поколений мелких чиновников и буржуа, а вел свое начало род Терре от богатого крестьянина, жившего в середине XVI в.

Как полагают некоторые историки, к 1789 г. почти половина французских дворян получила дворянство после середины XVII в. По другим подсчетам, на протяжении XVIII в. во Франции дворянский статус получили приблизительно 10–11 тыс. семей, или в общей сложности около 50 тыс. человек из примерно 300–400 тыс. дворян в стране. Такие масштабы личного обновления дворянского сословия вызывались политикой французских королей, продававших большое количество должностей в судебно-административном аппарате и аноблирующих грамот. Покупка целого ряда должностей давала право на потомственное или личное дворянство. Эта политика, широко практиковавшаяся начиная с XVI в., преследовала две цели — пополнение казны и создание слоя непосредственно зависимых от короля чиновников. Так складывался слой должностного «дворянства мантии», социальные позиции которого становились со временем все более прочными. К XVIII в. потомки аноблированных при Франциске I королевских секретарей и магистратов насчитывали уже по пять-шесть и более поколений дворянских предков, что давало им право считаться родовитыми дворянами.

В Англии ряды мелкого сельского дворянства-джентри подчас пополняли богатые фермеры из крестьян. Преуспевающие горожане перенимали дворянский образ жизни, а некоторые дворяне в свою очередь могли заниматься торговлей. По мнению Даниэля Дефо, за несколько десятилетий около 500 крупных имений в радиусе ста миль от Лондона были скуплены торговцами, так что «разбогатевший купец возвышается до джентри, а разорившиеся джентри опускаются до торговли». Наблюдая, как богатые купцы выдают дочек замуж за джентльменов, писатель восклицал с горечью: «Разве будут в следующем столетии стесняться их крови, подмешанной к крови древней расы?» В то же время торговля давала возможность дворянам найти выход из финансовых затруднений: «Обедневшие джентри, чье состояние пришло в упадок, обычно подвигают своих сыновей на торговые дела, и они… зачастую восстанавливают благополучие семьи. Так купцы становятся джентльменами, а джентльмены — купцами». «Это земноводное существо под названием джентльмен-купец», как говорил о нем Дефо, стало, по его мнению, распространенным социальным типом, и далеко не все современники относились к этому «существу» с подобным снобизмом. Напротив, некоторые считали преимуществом английского общества по сравнению с континентальным то, что здесь, «если человек богат и хорошо образован, его принимают на равных с джентльменом самого древнего рода». О стремлении купцов вести дворянский образ жизни, не расставаясь при этом с привычной деловой хваткой, писал Адам Смит в 1776 г.: «Купцы обыкновенно стремятся стать сельскими джентльменами, и если им это удается, они ведут хозяйство лучше всех». В Великобритании, в отличие от стран континентальной Европы, не существовало юридических сословных барьеров и привилегий, отделявших дворян от простолюдинов. Но, с дворянской точки зрения, последние тем не менее являлись людьми второго сорта.

В целом исследования историков показывают, что представления о присущей английскому обществу XVIII в. высокой социальной мобильности были сильно преувеличенными. Что бы ни думали на этот счет современники, преуспевшие английские предприниматели в большинстве своем вовсе не стремились расстаться с привычным родом занятий и перейти в разряд сельских джентри. Изменить таким образом свою жизнь решили только 8 % лондонских купцов и банкиров. Остальные проявляли не меньший интерес к земельной собственности и тоже активно скупали имения, но это были в основном загородные виллы, призванные служить для новых хозяев лишь местом отдыха. Как свидетельствуют проведенные на региональном уровне исследования Л. Стоуна, доля людей, наживших богатство в сфере предпринимательства, среди общего числа земельных собственников была незначительной, а доля тех, кто имел какие-либо семейные связи с миром бизнеса, сильно различалась по графствам, колеблясь от менее 10 % до 40 %. Преувеличенными выглядят и представления современников о том, что младшие сыновья из дворянских семей, вынужденные сами зарабатывать себе на жизнь, активно занимались торговлей. Младшие сыновья обычно шли на военную или гражданскую службу, в адвокатуру, в священники, но крайне редко — в торговлю. Правда, бывали и исключения. Например, приблизительно половину колониальных торговцев Глазго в последней трети XVIII в. составляли младшие сыновья сельских джентри. Но следует обратить внимание на одну немаловажную деталь: это были сыновья джентри в первом поколении — те, чьи отцы сами прежде были купцами.

По своим культурным ориентациям и способам проведения досуга английские купцы и банкиры XVIII в. отчасти сближались с дворянством; все они могли общаться на приемах, балах, скачках. В то же время смешения между ними не происходило, и в Лондоне, например, они жили изолированно друг от друга. Согласно свидетельствам современников, купцы из лондонского Сити и обитатели аристократического Вест-Энда по своим обычаям, манерам и интересам отличались, подобно двум разным народам. Важным институтом английской общественной жизни были преимущественно аристократические по составу клубы, куда не принимали купцов. Так что хотя личные, семейные и деловые связи между земельными собственниками-дворянами и денежными воротилами и устанавливались, но разделявшая их социальная дистанция в английском обществе XVIII в. все же сохранялась.

В Пруссии дворян и простолюдинов разделял характер государственной службы. В этой стране традиционно на гражданской службе были заняты простолюдины, тогда как офицерские звания в армии составляли монопольную привилегию дворян. Гражданская служба — в случае успеха и милости короля — давала людям низкого происхождения шанс аноблироваться, и, таким образом, личные заслуги становились фактором социального возвышения наряду с дворянским происхождением. Фридрих II, по мнению которого воплощением истинно прусского духа был офицер-дворянин, сократил политику аноблирований и предпочитал назначать на административные посты дворян. В результате во второй половине XVIII в. возвышение простолюдинов оказалось затруднено и социальная мобильность ограничена. При этом на протяжении всего столетия значительная часть прусского дворянства предпочитала вообще не служить и жить в своих имениях.

Несмотря на наследственность привилегированного статуса, вхождение дворянства во властную элиту не было запрограммированным и требовало от представителей этого сословия выработки определенной стратегии. Дело в том, что унаследованная от предков принадлежность к благородному сословию не всегда коррелировала с материальными возможностями вести достойный дворянина образ жизни. Обедневшее дворянство представляет собой любопытный социальный феномен, демонстрирующий, как могли возникать и разрешаться (или не разрешаться) на практике противоречия между юридическим статусом и социальными реалиями. Сохранение своей дворянской идентичности и передача ее по наследству потомкам в действительности не совершались автоматически, а зависели от различных заинтересованных сил. Во-первых, от политики государства, которое само создавало чиновное дворянство, принимало различные меры в пользу дворян, поддерживало их материально и в то же время часть из них исключало из рядов сословия, внося в списки налогоплательщиков. Во-вторых, от поведения самих дворян, которые стремились разными способами предотвратить обнищание семьи.

Политика государства по отношению к бедному дворянству была двойственной. С одной стороны, монархи считали своим долгом оказывать поддержку обедневшим представителям высшего сословия. В частности, за казенный счет создавались военные школы, открывавшие путь для карьерного роста юношам из родовитых, но малообеспеченных семей. Так, места в основанной в 1751 г. Парижской Военной школе были указом короля зарезервированы для сыновей бедных дворян, которым следовало представить доказательства своего происхождения от четырех поколений дворянских предков.

С другой стороны, государство время от времени устраивало «чистки дворянства» с целью выявить лиц, незаконно пользующихся налоговыми привилегиями. И жертвами таких «чисток» зачастую становились обедневшие дворянские семьи, чей образ жизни признавался несовместимым с принадлежностью к благородному сословию. В Испании с самого начала XVIII в. государство предпринимало попытки избавиться от «дворянского плебса», и особенно эта политика активизировалась во второй половине века. В 1758 г. король Фердинанд VI установил плату за право подтверждения дворянства, а в 1785 г. Карл III обязал представлять письменные доказательства принадлежности к дворянству. В результате подобных мер численность дворянства в Испании в 1768–1797 гг. сократилась с 722 до 400 тыс. человек. Аналогичные меры принимались в Пруссии. В России в ходе податной реформы Петра I мелкие помещики-однодворцы были записаны в категорию государственных крестьян.

Возможность остаться в рядах высшего сословия во многом зависела и от самих дворян, от их активного желания сохранить свою дворянскую идентичность. Для этого важно было утвердить ее в глазах окружающих. Подтверждению дворянского статуса могли служить военная карьера и регулярное участие в работе сословно-представительных органов (в частности, обедневшие дворяне французской провинции Бретань с неизменным усердием являлись на сессии провинциальных штатов, демонстрируя тем самым свою принадлежность к высшему сословию). Большую роль играли также матримониальные стратегии: дворяне женились на дочерях чиновников, торговцев или зажиточных крестьян и поправляли таким образом материальное положение с помощью богатого приданого, другие заключали поздние браки для сокращения числа наследников, а некоторые — обычно младшие сыновья — вообще воздерживались от вступления в брак. Совместные браки между дворянами и простолюдинами зачастую интерпретируются историками как проявление характерного для общества XVIII в. «слияния элит». Однако, как показывают некоторые современные исследования, мотивы поведения дворян могли быть при этом прямо противоположными. Например, упомянутые выше бретонские дворяне выбирали такой тип брачных союзов не потому, что считали простолюдинов равными себе. Напротив, унаследованный от предков дворянский статус являлся для них высшей ценностью, и они готовы были на все во избежание деклассирования рода и ради сохранения преемственности его дворянской идентичности.

Проблема «слияния элит», широко дискутировавшаяся в историографии второй половины XX в., вряд ли поддается однозначному решению. В обществе XVIII в. сосуществовали противоречивые тенденции: если в мире парижских салонов интенсивно шла трансформация традиционной социальной иерархии и разрушались межсословные барьеры, то дворяне, жившие в небольших провинциальных городках, хранили верность традиционным сословным, ценностям, стремились к кастовой замкнутости, были закрыты для новых веяний и культуры Просвещения.

По традиции единственно достойными дворянина занятиями считались военная служба, помощь государю советом (т. е. участие в работе органов государственного управления) и жизнь сельского сеньора. Профессии, связанные с ручным трудом или нацеленные на извлечение прибыли, такие как ремесло и торговля, представлялись неблагородными, и за подобного рода занятия дворянам грозило лишение привилегированного статуса. За соблюдением «запретов на профессии» следили, в первую очередь, сборщики государственных налогов, вносившие нарушителей в списки налогоплательщиков. Особенно строгими такие запреты были в Испании, менее жесткими в других странах. В Англии вообще отсутствовали формальные запреты для дворян заниматься предпринимательством, и английские джентри могли безбоязненно торговать и владеть мастерскими. Подчас в разных провинциях одной и той же страны правила и запреты, касающиеся дворянского предпринимательства, существенно различались. Примером своеобразного местного обычая может служить «спящее дворянство» французской провинции Бретань. По традиции бретонские дворяне могли заниматься торговлей, не рискуя утратить благородный статус, — считалось, что на это время их дворянское достоинство как бы «засыпало». Обедневшим дворянам не возбранялось самим обрабатывать землю, так как это занятие считалось нацеленным на пропитание, а не на извлечение прибыли.

Постепенно запреты на предпринимательскую деятельность дворянства отменялись. Во Франции со второй половины XVII в. издавались законодательные акты, признававшие за дворянами право заниматься заморской торговлей, судостроением, владеть мануфактурами и банками, и в результате к концу XVIII в. недопустимыми для них остались лишь розничная торговля, ремесла и труд по найму. Более того, королевская власть жаловала дворянство особо преуспевшим негоциантам и промышленникам, признавая тем самым их деятельность достойной уважения и полезной для государства. Даже в Испании правительство попыталось создать «деловое дворянство»: в 1682 г. был издан закон, по которому за дворянами, участвовавшими в создании мануфактур, сохранялся их сословный статус. Впрочем, последствия этой меры были незначительными: хотя некоторые испанские дворяне и преуспели на новом поприще, но таких оказались лишь считанные единицы, а среди большинства победила приверженность традиционным образу жизни, роду занятий и сословным ценностям.

В то же время и дворяне со своей стороны в XVIII в. все более активно меняли модель поведения: участвовали в акционерных компаниях, сдавали землю в аренду, создавали мануфактуры. Тяга к предпринимательству, ранее характерная для английского дворянства, распространилась теперь и на континенте. При этом дворяне руководствовались разными мотивами. Для одних новый род деятельности был средством поправить пошатнувшееся материальное положение, для других — результатом модного увлечения экономикой и агрономией, для третьих — проявлением филантропии (богатые сеньоры учреждали промышленные предприятия, чтобы дать заработок неимущим сельским жителям и обучить их навыкам ремесла). Так, во Франции герцог Орлеанский был хозяином крупных полотняных мануфактур и поощрял внедрение в производство технических новинок, герцог де Шуазель интересовался новыми способами литья стали, а герцог де Лианкур основал в своем имении полотняную мануфактуру и прядильню, обеспечившие работой окрестных бедняков.

Отношение общественного мнения к этим новым процессам было неоднозначным. Во Франции в середине века развернулась целая дискуссия о дворянском предпринимательстве. Споры были вызваны публикацией книги аббата Г.Ф. Куайе «Торгующее дворянство» (1756). Автор ратовал за предоставление дворянам полной свободы заниматься любыми видами деятельности и доказывал, что предпринимательство не только даст самим дворянам возможность обогатиться, но и принесет процветание всей стране. Критики возражали ему, что каждый должен заниматься своим делом: купцы — торговать, а дворяне — служить королю со шпагой в руке. Средства к существованию дворянам, по мнению этих критиков, должна давать не коммерческая прибыль, а королевские вознаграждения и доходы от имений. В противном случае произойдет смешение сословий и, следовательно, подрыв общественных устоев.

Сословные характеристики далеко не описывали всей сложности социальных реалий XVIII в. Среди духовенства, особенно в католических странах, существовал разительный контраст между богатством высшего клира — кардиналов, епископов и аббатов, — происходивших, как правило, из родовитых дворянских семей, и бедностью приходских священников. Тех и других разделяла не меньшая социальная дистанция, чем дворянина и крестьянина, судью и лавочника. Внутри дворянства существовала своя иерархия, основанная на происхождении, древности рода, титулах, богатстве, занимаемых постах, близости ко двору. В Великобритании средний уровень доходов дворянской семьи колебался от 7668 ф. ст. в год у пэров до 935 ф. ст. у низшего джентри. А от имущественного положения во многом зависел социальный статус: банкиры и негоцианты на равных общались с дворянами в салонах и масонских ложах, путем брачных союзов они могли породниться с высшей титулованной знатью, тогда как беднейшие дворяне по образу жизни уже мало чем отличались от крестьян. Современники осознавали несоответствие между официально установленной иерархией сословий и жизненными реалиями. В частности, Ф. Кенэ писал, что «дворянство темного происхождения и скромного положения большого уважения не заслуживает», тогда как «богатство и известность создают высшее дворянство, крупных собственников, наших магнатов».

Фактором социальной дифференциации являлась и принадлежность к институтам государственной власти и управления. Выдвижение на государственные посты было, как правило, делом не личным, а семейным, так как общество XVIII в. отличалось высокой степенью наследственности социо-профессионального статуса и типа карьеры, а в ряде стран, в частности во Франции, многие государственные должности продавались в собственность и переходили по наследству. Существовавшие социокультурные барьеры не совпадали с сословными: так называемая «элита Просвещения», сложившаяся на основе общих ценностей и культурных ориентаций, охватывала образованный и критически мыслящий круг людей, в который входили представители дворянства, буржуазии, духовенства, чиновников, литераторов, юристов.

(обратно)


СОЦИАЛЬНЫЕ ОТНОШЕНИЯ В ДЕРЕВНЕ И В ГОРОДЕ

Немаловажную роль в формировании различных типов социальных связей играло место проживания: город или деревня, столица или провинция. Сословные барьеры в деревне были особенно резкими (с одной стороны — сеньор, лендлорд или помещик, с другой — обязанные работать на него крестьяне), а в городе более нюансированными и внешне не столь контрастными.

Социальные различия и взаимоотношения в деревне основывались на иерархии земельных держаний. Земля оставалась фундаментальной ценностью в обществе XVIII в. Она представляла собой основной источник доходов дворянства, а в католических странах и духовенства. В разных странах в их владении находилось от 20–30 % до половины земель. В ряде стран постепенно все большее количество дворянских земель переходило в руки представителей других сословий. Высшие чиновники и богатые буржуа, подобно дворянам, как правило, являлись крупными земельными собственниками. Владение землей не только обеспечивало стабильный доход, но и открывало путь вверх по социальной лестнице, давало простолюдину возможность аноблироваться. Над основной массой сельских жителей-крестьян возвышались занимавшие привилегированное положение крупные землевладельцы (сеньоры, лендлорды, юнкеры, помещики и т. д. — соответственно национальным особенностям); ими могли быть дворяне, буржуа или монастыри. Сеньор являлся верховным собственником земли, получая на этом основании с крестьян земельные ренты, обладал почетными правами и судебной властью.

Хотя сеньориальными правами могли пользоваться представители разных сословий, в большинстве своем сеньоры были дворянами. Исключение составляла Дания, где в первой половине XVIII в. 44 % сеньорий принадлежали простолюдинам. В глазах современников сеньориальные права служили одним из важных признаков благородного статуса, поэтому простолюдины стремились их приобрести. В то же время не все дворяне были сеньорами. Правители могли жаловать своим подданным дворянство за гражданскую и военную службу (как это происходило, например, в России или Пруссии), и такие новоиспеченные дворяне не обязательно становились землевладельцами-сеньорами или помещиками. Не имели сеньориальных прав и малоимущие, безземельные дворяне, особенно многочисленные в Польше, Венгрии и Испании.

Жизнь в деревне в большинстве стран протекала в рамках общины, определявшей ритм сельскохозяйственных работ, правила землепользования и выпаса скота, порядок оказания взаимопомощи и поддержки малоимущим. Главы семейств регулярно собирались на сход для обсуждения общих дел и выбора уполномоченных, представлявших интересы общины в ее сношениях с сеньором и с государственной администрацией.

Промежуточное положение между сеньорами и крестьянами занимали в той или иной мере интегрированные в жизнь деревенской общины сельские священники, судьи, нотариусы, сборщики налогов, торговцы, фермеры, управляющие имениями. Важную роль в жизни общины играл священник: он сопровождал прихожан на главных этапах их жизненного пути (крестины, свадьба, погребение), помогал обездоленным, выступал заступником перед лицом государства и сеньора, организовывал школы, к его помощи обращались неграмотные и малограмотные крестьяне, когда требовалось написать письмо или подать жалобу. Ему были понятны нужды и чаяния прихожан, так как по образу жизни он мало от них отличался и ему зачастую, подобно им, приходилось заниматься сельским хозяйством. Приходские священники в большинстве своем были людьми незнатного происхождения, среди них встречались и выходцы из крестьянских семей.

В Европе выделялись три основных варианта сельского хозяйственного и жизненного уклада. В Западной Европе преобладал сеньориальный порядок: лично свободные крестьяне облагались рентами и повинностями в пользу сеньора за право владеть и распоряжаться своими земельными держаниями. К востоку от Эльбы — в Восточной Германии, Чехии, Венгрии, Польше, России — продолжалось «второе издание крепостничества», и крестьяне, прикрепленные к земле, юридически и фактически утратившие свободу передвижения, обязаны были отрабатывать барщину в господских владениях. Наконец, в Англии на смену исчезнувшей сеньориальной системе пришла передача земельных владений крупными собственниками-лендлордами в аренду предпринимателям-фермерам. Каждая из этих хозяйственных моделей предполагала особый тип социальных отношений.

Среди крестьян существовала своя внутренняя иерархия, основанная на размерах их земельных держаний и уровне доходов. Материальный и социальный статус едва сводивших концы с концами поденщиков и слуг был несопоставим с положением богатых фермеров, по образу жизни смыкавшихся в ряде стран с низшими слоями сельского дворянства. Велика была также разница с точки зрения социального положения и юридического статуса между лично свободными крестьянами Западной и крепостными Восточной Европы.

Социальные различия в городах, как уже отмечалось, были более сложными, но от того не менее значимыми, нежели в деревне. Там бок о бок проживали люди разных сословий: дворяне, священники, чиновники, судьи, банкиры, купцы, ремесленники, лица свободных профессий, городские низы. Правда, люди в городах предпочитали жить «среди своих» и поэтому отдельные улицы и целые кварталы имели выраженную социальную специфику. Например, в Париже дома высшей придворной знати были сосредоточены в Сен-Жерменском предместье, а магистраты Парижского парламента жили, в основном, в старом аристократическом квартале Марэ. Вместе с тем города XVIII в. еще не знали четкой социальной сегрегации по кварталам, так что ремесленные мастерские и торговые лавки зачастую могли соседствовать с дворянскими и буржуазными особняками. Ряд характерных для города форм общения и досуга — уличные праздники, карнавалы, балы-маскарады, театральные спектакли — носили публичный характер и собирали людей из самых разных слоев общества. Городское население отличалось как географической (за счет притока жителей из деревни), так и социальной мобильностью (за счет возвышения одних и обнищания других). В городе статус индивида определялся не только его происхождением и сословной принадлежностью, но и богатством, образованием, личными способностями. В большинстве стран Европы дворяне, если им позволяли средства, стремились жить в городах, а аристократия — в столицах. Россия отличалась некоторой спецификой, связанной с появлением новой столицы. Петр I в 1712 г. перевел двор в Санкт-Петербург и своим указом определил 1212 дворянских семей, которым надлежало выстроить себе здесь новые дома и переехать в них на постоянное место жительства. Дворяне вынуждены были подчиниться, но и во второй половине XVIII в. многие из них, даже имея дома в Петербурге, предпочитали по выходе в отставку уезжать в Москву или в свои имения.

Дворяне и церковные прелаты занимали высшую ступень в социальной иерархии европейского городского населения. Городскую элиту наряду с ними, составляли самые богатые и знатные жители недворянского происхождения (городские магистраты, судьи, чиновники, адвокаты, нотариусы, банкиры, купцы, крупные рантье), которые назывались по-разному: в Германии — бюргерами, во Франции — буржуа (как собирательное понятие — буржуазия).

Каждая из недворянских элитных групп характеризовалась определенным набором специфических черт и особым самосознанием. Так, адвокатов отличали общность профессии, образование, правовая культура и неписаный кодекс поведения. Все это вместе взятое превращало их в сплоченную группу, несмотря на большие различия в уровне и типе доходов. Осознание собственной идентичности и общественной пользы своей профессии на протяжении всего XVIII в. питало карьерные, литературные и политические амбиции адвокатского сословия, являвшего собой пример того, как в обществе формировалась новая элита на принципах профессионализма, компетенции, образования и личных заслуг.

В городах были сосредоточены богатства, таланты, власть, культура. Урбанизированное меньшинство в политическом, экономическом, социальном и культурном отношениях доминировало в обществе и определяло вектор его развития. Сам по себе правовой статус любого горожанина был привилегией, отличавшей его среди крестьянской массы. Этот статус и объем связанных с ним прав сильно различались в разных городах и странах. Особенно широкими привилегиями обладали городские буржуа, или бюргеры. Важнейшей из них было право избирать и быть избранным в городской совет. В большинстве крупных городов Франции буржуа не платили главного прямого земельного налога — тальи, были подсудны только местным городским судам, освобождались от постоя солдат, могли беспошлинно покупать дворянские имения и ввозить товары в город, пользовались преимуществами при вступлении в права наследования, имели право носить оружие и обладать гербом.

Разбогатевшие на торговле, финансовых операциях и других видах предпринимательства горожане, как правило, покупали землю, которая была для них, с одной стороны, надежным вложением капитала, а с другой — знаком социального восхождения семьи и залогом возможного в будущем аноблирования. Обретение в конечном счете дворянского статуса традиционно оставалось главным показателем социального успеха. Недворянская верхушка отчасти сближалась с проживавшими в городах дворянами по роду своих занятий и источникам доходов, подражала их образу жизни, соединялась с ними путем брачных союзов, стремясь в перспективе влиться с ними на равных в ряды привилегированной элиты. И те и другие могли занимать места в городских советах, судах и административных органах. Они образовывали узкую привилегированную группу. Так, все муниципальные должности в большом французском портовом городе Марселе удерживали около десятка семейств, связанных между собой брачными узами и отношениями кумовства.

В европейских городах сохранялась цеховая организация ремесла и торговли со всеми ее атрибутами: наследственными монопольными правами, статутами, дисциплиной труда, внутрицеховой иерархией, нормами поведения, взаимопомощью. В некоторых городах цеховые мастера входили в состав органов управления и являлись частью местной олигархии. Средний слой городского населения образовывали лавочники, хозяева трактиров, мелкие служащие, рантье, ремесленники, люди свободных профессий, врачи, хирурги (в XVIII в. это были две совершенно разные профессии, и социальный статус хирурга был гораздо ниже, чем статус врача, так как хирург занимался ручным трудом), аптекари. Самым предприимчивым и удачливым горожанам из средних и низших слоев удавалось разбогатеть, в основном благодаря успешной торговле, а зачастую и полулегальному ростовщичеству.

Низшие, численно преобладавшие, слои состояли из рабочих, поденщиков, уличных торговцев, слуг. Их благосостояние не было обеспечено, они жили буквально на грани нищеты и голода, и в любой момент неблагоприятные обстоятельства — плохая конъюнктура, конкуренция, невнесенная плата за товар или услуги, наконец, просто болезнь — могли отбросить их на самое дно, в ряды бездомных и нищих.

Подавляющее большинство людей в XVIII в. жили на пороге или за порогом бедности. Безземельные крестьяне, солдаты-дезертиры, беглые подмастерья, погорельцы, вдовы, сироты и калеки пополняли стекавшиеся в города толпы нищих и бродяг. В Кёльне их было 12–20 тыс. на 50 тыс. жителей, в Лилле — более 20 тыс. человек (более половины отцов семейств в этом городе были освобождены как неимущие от уплаты подушной подати), в Кракове — 30 % населения города. В Лиссабоне в середине века постоянно находились до 10 тыс. бродяг, а в Париже — более 90 тыс. человек, не имевших ни постоянного жилья, ни заработка. Отношение к ним со стороны властей и общества в то время было двойственным. С одной стороны, церковь, монархи, городские муниципалитеты и частные лица занимались благотворительностью и помогали обездоленным. С другой — власти, поддерживаемые в этом общественным мнением, старались очистить города от нищих и бродяг. Полиция их отлавливала и отправляла в тюрьмы, приюты, больницы, работные и исправительные дома, на каторжные работы, но на их место прибывали все новые и новые. Бедность в XVIII в. преимущественно рассматривалась не как фатальная неизбежность, а как социальное зло, с которым необходимо бороться. Одну из попыток найти выход предпринял Т.Р. Мальтус (1766–1834), сформулировав «естественный закон народонаселения». В «Опыте о законе народонаселения» (1798) Мальтус объяснял бедность таким образом: народонаселение растет быстрее, чем имеющиеся в его распоряжении средства существования. По его мнению, единственно возможным способом преодолеть этот разрыв могло бы стать ограничение рождаемости. В теории Мальтуса, вызвавшей признание одних и острую критику других, отразилось осознание бедности как острейшей социальной проблемы и вместе с тем бессилия справиться с ней какими бы то ни было известными способами — будь то благотворительность, политика реформ или стимулирование экономического роста.


ПРОСВЕЩЕНИЕ И ЕГО ПРАКТИКИ


ЧТО ТАКОЕ ПРОСВЕЩЕНИЕ?

Понятие «Просвещение» возникло именно в XVIII столетии, причем этот термин и его производные у разных европейских народов имели свою собственную судьбу, свои собственные коннотации. Французы избрали слово «Lumieres», которым обозначили атмосферу эпохи, движение чувств и идей. Немцы прибегли к неологизму «Aufklarung», подразумевавшему абстрактный интеллектуальный демарш. Их примеру позднее последовали англичане, предложив понятие «Enlightenment». Итальянцы и испанцы вначале пользовались словами «lumi» и «illuminati», «luz» и «ilustrados», а уж затем ввели в оборот «Illuminismo» и «Ilustracion». В любом случае все эти слова содержали одну и ту же метафору — образ света, пробивающегося сквозь тьму. Свет во все времена символизировал добро, добродетель и знание, а тьма — зло, порок и невежество. Если поначалу речь шла о просвещении светом религии — постижении божественной истины, то затем на первый план выдвигается другой свет, о специфике которого мы можем судить, например, уже по названию посмертно опубликованного известного текста Декарта — «Разыскание истины посредством естественного света, который сам по себе, не прибегая к содействию религии или философии, определяет мнения, кои должен иметь добропорядочный человек относительно всех предметов, могущих занимать его мысли, и проникает в тайны самых любопытных наук» (1701).

В начале 1780-х годов в Пруссии разгорелась полемика о сути Просвещения и его пределах. В 1780 г. по инициативе Фридриха II Берлинская академия наук и изящной словесности объявила конкурс на тему «Полезно ли для народа обманывать его, либо вводя в заблуждение, либо оставляя при ошибочных заблуждениях?» Победителем был признан математик И. Кастильон, который пришел к следующему выводу: «Учитывая существующий моральный и культурный уровень народа, обман его либо же оставление его в неведении относительно намерений, целей и поступков власть имущих является морально правильным при условии, что действительно служит причиной его счастья». Эта тема получила развитие на страницах журнала «Berlinische Monatsschrift». Новый виток полемики спровоцировала редакционная статья И.Э. Бистера о возможности гражданского брака для людей «просвещенных» и необходимости церковного оформления брачных уз для всех остальных. За статьей Бистера в декабре 1783 г. последовала возмущенная реплика берлинского пастора И.Ф. Цёльнера. Придерживаясь вполне «просвещенных», но умеренных взглядов, Цёльнер сокрушался по поводу прискорбного падения нравов и распространения безбожия под влиянием французского образа мыслей, прикрывающегося именем Просвещения. В примечании к своему тексту пастор сформулировал знаменитый вопрос «Что такое Просвещение?» В сентябре 1784 г. на него ответил «немецкий Сократ», основоположник еврейского Просвещения — Гаскалы — М. Мендельсон, который подробно проанализировал понятия «Aufklarung», «Kultur» и «Bildung». Он считал, что последнее аккумулирует в себе первые два и означает такое развертывание человеческих способностей, которое «не сводится к чисто интеллектуальным моментам» (Aufklarung), но нацелено на целостное становление человека и общества. При этом именно «Aufklarung», по его мнению, призвано было научить человека должным образом пользоваться свои разумом. Эту мысль независимо от Мендельсона развил И. Кант, который в том же журнале опубликовал в декабре 1784 г. свой не менее знаменитый ответ на тот же вопрос. «Просвещение, — писал Кант, — это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого». Причина несовершеннолетия по собственной вине «заключается не в недостатке рассудка, а в недостатке решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого. Sapere aude! — имей мужество пользоваться собственным умом! — таков, следовательно, девиз Просвещения. (…) Если задать вопрос, живем ли мы теперь в просвещенный век, то ответ будет: нет, но мы живем в век Просвещения». Суть Просвещения и одновременно его задачу Кант видел в постепенном развитии свободы мысли, которое, воздействуя на «образ чувствования» народа, постепенно подготовило бы его к «свободе действий» и оказало бы благотворное воздействие на «принципы правительства». В любом случае Просвещение представлялось Канту скорее сложным процессом, полным противоречий и далеким от завершения, чем неким набором готовых постулатов, вполне поддающихся однозначному определению. Не случайно Ю. Хабермас и М. Фуко считали определение Канта одним из высших проявлений рефлексии Просвещения.

Между тем в исторической науке Просвещение долгое время рассматривалось как относительно однородный идейный блок, как некий доктринальный канон, содержание которого поначалу тесно увязывалось с трудами великих мыслителей — от Локка до Юма, от Монтескье до Руссо, от Лейбница до Канта; затем оно распространилось и на так называемую «периферию» Просвещения — идеи и деятельность их последователей в Италии, Испании, Португалии, Польше, России, на Балканах… Это восприятие было во многом связано с традиционным взглядом на Просвещение сквозь призму Французской революции. Оно родилось еще в годы самой Французской революции, нуждавшейся в идеологическом обосновании, и закрепилось в XIX в., для которого эта революция стала важнейшей точкой отсчета. Этот подход получил новый мощный импульс в XX в., поразившем мир новыми, невиданными по масштабу революциями, диктатурами и мировыми войнами. Независимо от того, поднималось ли Просвещение на щит как «философская революция» (Э. Кассирер), космополитическое идейно-политическое движение, возглавлявшееся интеллектуалами-реформаторами (Ф. Вентури), или же осуждалось за манипуляцию массами (М. Хоркхаймер, Т. Адорно, Р. Козеллек), постоянное (вольное или невольное) соотнесение Просвещения с Революцией и ее последствиями неизбежно приводило к упрощению — в нем искали и находили черты, либо роднящие его с эпохой великих социальных потрясений, либо свидетельствующие о принципиальных различиях между ними.

Ситуация начала меняться с развитием нового направления — социальной истории Просвещения. Оно явилось плодом взаимодействия социально-экономической истории Старого порядка (Л. Февр, Э. Лабрусс, Ф. Бродель) и литературоведения (школа Г. Лансона), обогатившегося отдельными элементами истории, психологии и социологии. Именно социальная история позволила историкам Просвещения в 70-х годах XX в. выйти за рамки традиционной истории идей, рассматривавшей этот феномен только в связи с Французской революцией. Сторонники нового направления отказались от привычных методов исследования, в основе которых лежал анализ отдельных идей или событий, а предпочтение отдавалось изучению взглядов наиболее крупных авторов, отраженных в их наиболее известных трудах. Они сосредоточили внимание на обществе, на его экономических и культурных механизмах, учитывая при этом концептуальные и ментальные возможности эпохи, а также разницу между контекстом, в котором те или иные идеи рождались, и тем контекстом, в котором они циркулировали. Взаимодействие различных уровней исторической реальности (социального, экономического и культурного), взаимоналожение различных периодов исторического времени, учет фактора longue duree — все это стало предметом специального осмысления. Историки стали изучать ментальности, взаимоотношения между различными социальными группами и интеллектуальную продукцию при помощи прикладных количественных методов, используя серийные источники (например, серии архивных документов, относящихся к коллективным феноменам или систематически воспроизводимым ситуациям). Новые подходы доказали свою плодотворность — так, новаторский труд Р. Дарнтона об издательской судьбе «Энциклопедии» и ее читателях, исследование Д. Роша о провинциальных академиях открыли перед историками совершенно новые перспективы изучения Просвещения.

В 1980-е годы в исторической науке началась общая переориентация подходов, в самой гуще которой, по точному наблюдению В. Ферроне и Д. Роша, оказалась «новая культурная история Просвещения». «Глубинным истоком этой переориентации, — пишут они, — было осознание очевидной ограниченности возможностей интеллектуальной и социальной истории в том виде, в котором они до сих пор существовали. Интеллектуальная история отдавала явное предпочтение изучению творческого сознания индивида или активных интеллектуальных элит, рассматривая их в полном отрыве от ментальных структур эпохи. Это вело, с одной стороны, к переоценке функции идей в истории, а с другой — к недооценке коллективных механизмов производства и распространения этих идей, к пренебрежению институциональным контекстом и условиями формирования мыслительного стиля эпохи. Что касается социальной истории, она уделяла повышенное внимание социальным структурам, бессознательной и серийной составляющей менталитета, но в результате исследователи совершенно забыли о значимости процесса изменения и инновации, о том, какую роль играло не только производство, но и индивидуальное творческое потребление продуктов культуры». Современный историк не желает более рассматривать культуру как преимущественно интеллектуальный феномен, связанный с деятельностью элит, ни следовать схеме «народной культуры» как «экзистенциальной техники защиты личности от гнета повседневной реальности и отрицательного опыта». Культура охватывает весь социальный горизонт и «предстает перед глазами историка как структура, которую он анализирует с точки зрения динамики взаимоотношений между практиками и представлениями». Историки обращают все большее внимание на циркуляцию ценностных категорий, понятий и символов, которая приобрела в XVIII столетии особый размах на фоне ускорившихся процессов перемещения товаров и людей. «Учет этих факторов (…) позволяет материализовать взаимоотношения между происходившими в обществе трансформациями и перемещениями, с одной стороны, и духовными и философскими сторонами бытия — с другой. Появляется возможность проследить эти трансформации, то всматриваясь в непосредственные изменения материальной среды, то изучая новые формы общения, влиявшие на формирование публичного пространства, то анализируя способы усвоения новаций отдельными людьми и социальными группами — способы, отражавшие эволюцию отношений коллективного и индивидуального, публичного и частного начал».

Современная наука рассматривает Просвещение как особую культурную эпоху, как самостоятельный культурный объект, как «исторический мир», который необходимо изучать и реконструировать. Рош и Ферроне говорят о Европе эпохи Просвещения как о «специфическом операционном поле рационализирующего дискурса и рационализирующих практик, которые характеризовали процесс рождения нового способа осмысливать историю, мораль, политику (…) придали совершенно иное значение религии и искусству, перевели общение людей на особый язык символов и кодов, положив в основу практику свободы й систематическое публичное использование разума во всех областях». В следующих главах речь пойдет о наиболее существенных координатах и практиках этой новой культурной системы.

(обратно)


ПРОСВЕЩЕНИЕ И ВЛАСТЬ


ПОНЯТИЯ «АБСОЛЮТИЗМ» И «ПРОСВЕЩЕННЫЙ АБСОЛЮТИЗМ» В СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

Современная историческая наука рассматривает XVIII в. как время становления государства современного типа, формирования базовых представлений об отношениях между властью и населением и в целом сферы политики в том виде, в каком они в основном сохранились до наших дней, будучи характерны для исторической эпохи, закат которой некоторые исследователи связывают с возникновением «информационного общества» и глобализацией конца XX — начала XXI в. Вместе с тем необходимо иметь в виду, что рассматриваемые процессы эволюции государственных институтов и связанных с ними представлений даже на Европейском континенте в XVIII в. в разных странах шли с разной интенсивностью и имели свои особенности.

Ключевыми понятиями, используемыми историками при описании типов политической власти XVIII в., являются «абсолютизм»[2] и «просвещенный абсолютизм». Значение первого из этих терминов непосредственно связано с его происхождением: он зародился во Франции, где после 1614 г. и вплоть до 1789 г. не собирались Генеральные штаты и, таким образом, власть короля не была ограничена представительными органами. Именно такой тип политической власти, т. е. неограниченную монархию, и принято именовать абсолютизмом, и не случайно именно Франция XVII–XVIII вв. считается своего рода «классическим» примером абсолютной монархии, воплощенной в приписываемых Людовику XIV, но в действительности никогда им не произносившихся словах «государство — это я». Впрочем, теоретическое обоснование неограниченной монархической власти принято связывать с работами французского философа Ж. Бодена (1530–1596) и английского мыслителя Р. Филмера (ок. 1588–1653). Так, один из политических трактатов последнего прямо назывался «Патриарх: Защита естественной власти королей от неестественной свободы народа». Однако закрепление самого термина «абсолютизм» произошло в значительной мере под влиянием просветительской, а затем и революционной критики Старого порядка во Франции.

Несмотря на широкое распространение этого термина в исторической науке XIX–XX вв., при его применении к истории других стран Европы историки всегда сталкивались с определенными трудностями, что нередко порождало острые научные дискуссии. В конечном счете в историографии сложилось представление как о разных вариантах абсолютизма (например, западном и восточном), так и о его особенностях в разных странах, проявлявшихся в том числе в его различной исторической роли. Например, американский историк-марксист П. Андерсон полагал, что западный абсолютизм «был компенсацией за исчезновение крепостничества», в то время как восточный, наоборот, «средством консолидации крепостничества». Вместе с тем в современной историографии появляется все больше работ, авторы которых вообще сомневаются в продуктивности использования категории «абсолютизм» в качестве инструмента исторического познания. Так, по мнению специалиста по истории Австрии и германских государств раннего Нового времени Ч. Инграо, политический режим, подобный режиму Людовика XIV, нигде больше в Европе XVIII в. не существовал. Биограф этого монарха Ф. Блюш указывает на то, что образованными французами XVII–XVIII вв. абсолютная власть короля воспринималась одновременно и как ограниченная. Они не отождествляли абсолютную власть короля с деспотизмом, и Блюш отмечает, что его герою в практической деятельности приходилось сталкиваться с многочисленными преградами своей власти. Английский историк Дж. Блэк выделяет для европейских стран XVIII в. такие ограничения королевской власти, как сопротивление претензиям центральных властей, нередко слабый контроль монархов над своими правительствами, а также бытовавшие представления о пределах монархической власти. В особенности, по его мнению, подобные ограничения были характерны для больших стран Европы, где, как правило, существовал дефицит квалифицированных чиновников, коммуникации между отдельными частями страны были плохими, а большинство правительств испытывало недостаток в финансовых средствах. Ввиду неразвитости статистики, считает Блэк, центральным властям было трудно получить адекватную информацию о положении дел, из-за чего правители фактически оказывались в зависимости от местных властей и вынуждены были сотрудничать с наиболее влиятельными политическими силами. С тем, что «ни в теории, ни на практике власть… не была неограниченной или свободной от любых законов (legibus solutus), т. е. “абсолютной” в истинном смысле», согласен венгерский исследователь Е. Сюч, особо подчеркивающий неточность самого понятия «абсолютизм». Наконец, российский историк А.Н. Медушевский, с одной стороны, констатирует, что «абсолютизм предстает в историографии как общеевропейское явление, закономерная стадия развития государственности на всем европейском континенте», а с другой — солидаризируется с мнением немецкого исследователя Р. Виттрама, считавшего, что «абсолютизм» — это лишь «инструмент познания, нечто условное, идеальное, существующее только в воображении историка, а не в реальной жизни».

В свою очередь понятие «просвещенный абсолютизм» родилось из представлений о трансформации во второй половине XVIII в. системы управления большинства европейских стран под влиянием идей Просвещения, следствием чего стали масштабные проекты реформ. Считается, что, отринув представления о божественном происхождении своей власти, монархи этого времени попытались дать ей рациональное обоснование и пришли к осознанию своего долга служить «общему благу». К числу «просвещенных монархов» принято относить прежде всего прусского короля Фридриха И, австрийского императора Иосифа II и его брата Леопольда И, шведского короля Густава III, российскую императрицу Екатерину II и короля Испании Карла III. Сам термин «просвещенный абсолютизм» восходит к трудам немецких гегельянцев первой половины XIX в., считавших, что именно приверженность Фридриха II политике просвещенного абсолютизма помогла Пруссии, в отличие от Франции, избежать революционных потрясений. Другая исследовательская традиция восходит к 20-30-м годам XX в. и связана с заменой «просвещенного абсолютизма» «просвещенным деспотизмом».

В современной историографии обращается внимание на то, что само Просвещение было различным в разных странах Европы. В работах последних лет также подчеркивается, что политика просвещенного абсолютизма не означала, как правило, резкого поворота, а являлась продолжением и развитием политики предшествующего времени. В историографии не существует единой точки зрения и на хронологию просвещенного абсолютизма. Традиционно ему отводится примерно 50 лет с момента восшествия на престол Фридриха II в Пруссии (1740) и до начала Французской революции (1789), но некоторые исследователи склонны толковать это понятие расширительно, находя его черты (в том числе, например, в России) и в начале XVIII в., и в первой половине XIX в. Однако многие историки в принципе сомневаются в целесообразности использования этого понятия. Так, уже упоминавшийся Ч. Инграо отмечает, что просвещенный абсолютизм не мог существовать, даже если правители были просвещенными, поскольку они не были абсолютными. Немецкий историк Г. Бирч считает, что прежде чем применить данный термин к тому или иному монарху XVIII в., надо убедиться в том, что он действительно отверг концепцию божественного происхождения собственной власти и обосновывал ее рационалистически, что он был включен в «дискурс Просвещения», а также найти эмпирические подтверждения того, что конкретные просветительские идеи оказали влияние на практическую деятельность данного монарха и его министров. Поскольку обнаружить все три компонента, как правило, невозможно, Бирч считает использование термина «просвещенный абсолютизм» непродуктивным и заменяет его понятием «реформаторский абсолютизм». Напротив, М. Умбах полагает, что если под «просвещенным абсолютизмом» понимать процесс государственного строительства, включающий расширение и рационализацию административных структур, а также сотрудничество с элитами, то это понятие оказывается вполне пригодным для описания целей соответствующих политических режимов. В целом же, как отмечают исследователи, длительное применение термина «просвещенный абсолютизм» привело к тому, что историки все время сравнивали теорию Просвещения с политической практикой и, находя несоответствия, разочаровывались в «просвещенных» монархах. Осознав это, они стали больше внимания уделять тому, что было реально сделано правителями XVIII в., а не тому, что сделано не было, в результате чего удалось выявить многие достижения, имевшие долговременное историческое значение.


ТИПЫ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ВЛАСТИ В ЕВРОПЕ XVIII ВЕКА

На первый взгляд, с точки зрения форм политического устройства, европейское пространство XVIII в. было достаточно однообразным, поскольку абсолютное большинство стран этого времени являлись монархиями. Однако при более внимательном рассмотрении в организации политической власти обнаруживаются значительные различия. В таких странах Европы, как Франция, Пруссия, Испания, Португалия, Дания, Савойя-Пьемонт, а также в небольших германских княжествах монархии были наследственными, переход трона от одного монарха к другому регулировался законодательством и, по крайней мере, формально королевскую власть ничто не ограничивало, кроме общих представлений об обязанности монарха соблюдать божественные и естественные законы, а также охранять жизнь и собственность своих подданных. На практике же король должен был, как правило, считаться также с интересами церкви, юридических сословий, разного рода корпораций, судебными институциями и органами местного управления. При этом в некоторых из названных стран существовали учреждения парламентского типа[3], право созыва которых, впрочем, принадлежало королям. Последние стремились по возможности этим правом не пользоваться. Так, не только во Франции, как уже упоминалось, Генеральные штаты не собирались с 1614 по 1789 г., но и, например, в Португалии после 1698 г. кортесы не собирались до 1820 г. Шведский король Карл XII во время коронации 1697 г. впервые в истории страны отказался подписать королевскую присягу, которую традиционно подписывали шведские короли, сам возложил на себя корону и не созывал риксдаг в течение всего периода своего правления.

Другой тип монархии был представлен Англией, где после потрясений середины XVII в., Славной революции и принятия в 1689 г. Билля о правах, окончательно ограничившего права короля в пользу парламента, в 1714 г. воцарилась Ганноверская династия и установился период относительной политической стабильности, покоившейся на взаимном признании сложившегося политического порядка. Похожая политическая система постепенно сформировалась и в Швеции, где после смерти в 1718 г. Карла XII власть вновь перешла к риксдагу. В 1720 г. там был принят конституционный акт и наступила «эра свобод», ознаменовавшаяся борьбой политических партий «шляп» и «колпаков» и продолжавшаяся до 1772 г., когда вступивший на престол Густав III осуществил переворот и стал постепенно сосредотачивать власть в своих руках. В 1789 г. он осуществил новый роялистский переворот, издав «Акт единения и безопасности», предоставлявший ему почти неограниченные полномочия. И хотя в 1792 г. Густав III был убит, созданный им политический режим просуществовал до 1809 г., когда в Швеции окончательно установилась конституционная монархия.

Совершенно особая, выборная модель парламентской монархии существовала в Речи Посполитой (польск. Rzeczpospolita — республика), где король избирался на съезде (сейме) польской шляхты. При этом согласно действовавшим законам король не обладал практически никакой реальной властью, в то время как любой из членов сейма имел право наложить вето на его решения. Показательно, что с точки зрения людей того времени подобный политический режим иногда воспринимался как республиканский. К началу XVIII в. распри, которыми всякий раз сопровождались выборы очередного короля, в значительной мере ослабили польскую государственность и фактически вопрос о наследнике польского престола решался в спорах между ведущими европейскими державами, главную роль среди которых играла Россия, не жалевшая денег на подкуп участников сеймов. Попытки последнего польского короля Станислава Августа Понятовского изменить политический строй и усилить королевскую власть отчасти реализовались в Конституции 3 мая 1791 г., но поскольку соседи Польши были заинтересованы в сохранении в этой стране слабого политического режима, принятие Конституции стало прологом к окончательному уничтожению польской государственности в ходе разделов страны между Россией, Пруссией и Австрией.

Более близким к действительно республиканскому было в XVIII в. политическое устройство Венецианской республики (до 1797 г.), таких городов-государств как Генуя, Лукка и Женева, а также Республики Соединенных провинций (Нидерландов). Но и между ними было немало различий. В Венецианской республике и городах-государствах политический режим имел в значительной мере олигархический характер, т. е. реальная власть была сосредоточена в руках нескольких богатейших семейств. Верховная власть в Республике Соединенных провинций принадлежала Генеральным штатам, в которых были представлены депутаты всех семи провинций страны, а также Государственному совету. Наряду с этим сохранялись и должности провинциальных наместников — штатгальтеров (статхаудеров), которые занимали принцы Оранского дома. После смерти в 1702 г. штатгальтера Голландии Вильгельма III Оранского, который, будучи избран английским королем, осуществил англо-голландскую унию и проводил политику ущемления интересов голландского купечества в пользу английского, должности штатгальтеров главных провинций были на время ликвидированы и вновь восстановлены в 1747 г. Однако уже в конце века, в 1795 г. под влиянием Французской революции и при поддержке французских войск был свергнут последний штатгальтер Вильгельм V и провозглашена Батавская республика. В 1798 г. там была принята конституция, ликвидировавшая все сословные привилегии.

Различия в политическом устройстве разных стран не препятствовали тому, что многие из них одновременно были империями, обладавшими значительными заморскими колониями. Таковыми были, в частности, Англия, Франция, Испания, Португалия и Нидерланды. Помимо этих морских империй существовали и крупные континентальные империи: Священная Римская, Оттоманская (Османская) и Российская.

Император Священной Римской империи, чьи владения включали Австрию, Венгрию, часть Италии, Южные Нидерланды и отдельные территории Южной Европы, формально избирался курфюрстами, представлявшими германские государства (Баварию, Богемию, Ганновер, Пруссию, Саксонию и др.). Фактически же, начиная с XV в., императорский трон за редким исключением почти автоматически переходил по наследству представителям династии Габсбургов. Осложнения возникали, если, например, не оказывалось прямого наследника мужского пола. Так, после смерти императора Карла VI (1740) ему наследовала его дочь Мария Терезия, что вызвало войну за Австрийское наследство, закончившуюся, впрочем, подтверждением прав императрицы, хотя и потерявшей отошедшую к Пруссии Силезию. Верховным правителем Османской империи, владения которой простирались в Азии, Африке и Южной Европе, являлся султан, получавший власть по наследству, но не по нисходящей линии, а от старшего брата к младшему. Реальная власть, однако, находилась в руках великого везира, за чью должность шла постоянная политическая борьба, нередко заканчивавшаяся дворцовыми переворотами. В России первый законодательный акт о престолонаследии, появившийся в 1722 г., наделял императора правом самому назначать себе преемника и лишь в 1797 г. был окончательно установлен порядок наследования престола по мужской нисходящей линии.

Исследователи политических режимов XVIII в. отмечают, что ни один из них в полной мере не соответствовал современным представлениям о демократии, поскольку даже в странах, где существовали органы представительной власти, не было всеобщего избирательного права, права человека не были законодательно закреплены, а законодательство в целом было основано на неравенстве прав отдельных социальных групп. В политической мысли XVIII в. демократия зачастую ассоциировалась с анархией и властью толпы.


ТРАНСФОРМАЦИЯ ПРЕДСТАВЛЕНИИ О ГОСУДАРСТВЕ

XVIII век стал временем окончательного формирования современных представлений о государстве как автономном институте, являющемся источником легитимной власти и существующем независимо от того, кто конкретно является правителем. Эти представления постепенно, на протяжении всего столетия вытесняли в основном доминировавшую до этого патерналистскую модель власти. Впрочем, процесс этот протекал в разных странах неравномерно и трансформированная патерналистская модель еще долго сосуществовала с новыми представлениями. Важнейшую роль в их формировании в XVII в. сыграли достижения естественных наук, породившие веру человека в способность с помощью разума познавать и изменять не только окружающий его природный мир, но и устройство общества. Вера в силу человеческого разума воплотилась в трудах представителей рационалистической философии XVII — начала XVIII в. Г. Гроция, Т. Гоббса, С. Пуфендорфа, Дж. Локка и других, в которых получила развитие идея естественного права как совокупности принципов, правил, прав и ценностей, продиктованных естественной природой человека и в силу этого не зависящих от конкретных социальных условий и государства. В свою очередь идея естественного права легла в основу теории общественного договора, отвергшей представления о божественном происхождении государства и, соответственно, всякой власти. Создатели теории общественного договора утверждали, что государство возникает как продукт сознательного творчества людей, как результат договора между ними, заключая который они передают государству часть своей свободы, а взамен оно обеспечивает их безопасность, гарантирует их права и собственность. Власть и общество, таким образом, связаны системой взаимных обязательств, а также ответственностью за их невыполнение. Отсюда делался вывод о том, что, если правитель злоупотребляет властью, договор с ним общества может быть расторгнут.

В интерпретации теории общественного договора мыслителями XVII–XVIII вв. были и определенные различия. Родоначальником этой теории в Новое время считается Г. Гроций, чьи идеи были развиты Т. Гоббсом в его «Левиафане» (1651). В их трактовке государство являлось высшей ценностью, воплощением «общего блага», на которое был обязан трудиться каждый подданный, а монарх представал олицетворением государства, что служило обоснованием неограниченности его власти. Однако уже Дж. Локк («Два трактата о государственном правлении», 1690) перенес акцент с отчуждения в результате договора естественных прав человека на их обеспечение, и в его интерпретации это служило обоснованием конституционной монархии. Наиболее радикальная трактовка была дана Ж.Ж. Руссо в его сочинении «Об общественном договоре» (1762), содержавшем резкую критику современных ему государственных и правовых институтов. Идеи Руссо нашли отражение в идеологии и деятельности якобинцев.

Возникновение на рубеже XVII–XVIII вв. новых представлений о сущности государства и их дальнейшее развитие на протяжении всего века Просвещения явилось не только фактом истории идей, но и результатом политических процессов. В частности, оно было теснейшим образом связано с начавшимся еще в предшествующем веке процессом становления в Европе национальных государств как государств нового типа. Одной из характерных черт этих новых государств был светский характер власти, нуждавшейся в разного рода политических теориях ради собственной легитимации и использовавших их в качестве средства управления.


ПОЛИТИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ XVIII ВЕКА

Переосмысление сущности государства заставляло задуматься о наиболее эффективных способах управления и, соответственно, о путях достижения «общего блага» как его цели, порождая новые политические теории. При этом характерно, что на рубеже XVII–XVIII вв. и в первой половине столетия политические теории, как правило, являлись неотъемлемым компонентом общефилософских и даже общенаучных сочинений, а их авторы, как, например, немецкие философы Г.В. Лейбниц и X. Вольф, соединяли размышления об организации политической власти и решении задач воспитания подданных с занятиями математикой, физикой и другими естественными науками.

Одной из наиболее влиятельных политических теорий XVIII в. явился камерализм — учение об управлении государством, во многом предшествовавшее современной науке администрирования. Основные идеи камерализма были сформулированы уже Г. Гроцием и С. Пуфендорфом, однако в XVIII в. они были развиты немецкими учеными-полицеистами, некоторые из которых, как, например, И.Г. фон Юсти, занимали специальные кафедры камерализма в университетах Галле, Гёттингена, Франкфурта и др. Учение камерализма охватывало три сферы жизни общества — финансы, государственное хозяйство (экономию), понимавшуюся несколько шире, чем то, что позднее стали именовать экономикой, и полицию, под которой также имелись в виду не просто органы правопорядка, а в целом система государственного контроля и управления. Представления камералистов о государственном хозяйстве основывались преимущественно на идеологии меркантилизма, делая акцент на торговом протекционизме. Организация же административного управления, по их мнению, должна быть основана на системе отраслевых ведомств с четко регламентированной компетенцией каждого из них в строго определенной сфере общественной жизни и с распространением их власти на всю территорию страны и все категории населения. Внутренняя организация всех государственных учреждений должна быть единообразной и также строго регламентированной, как и деятельность каждого отдельного чиновника. Вся система государственного управления должна была превратиться, таким образом, в хорошо отлаженный и рационально организованный механизм, бесперебойность и эффективность работы которого обеспечивалась системой регламентов, инструкций и строгого контроля. Поскольку при этом целью государства являлось «общее благо», то необходимо было поставить на службу ему не только государственных чиновников, но и каждого подданного, для чего требовалось создать систему законов, строго регламентирующих и его не только общественную, но и частную жизнь. В этой концепции фактически не было места отдельному человеку как личности, наделенной определенными правами, — он воспринимался лишь как составная часть государства, слуга, обязанный трудиться на «общее благо».

Тип государства, основанного на идеях камерализма, принято называть «регулярным» или «полицейским» государством, но при этом надо иметь в виду, что для людей XVIII в. это наименование не было еще связано ни с какими негативными ассоциациями. Идеи камерализма получили распространение в основном в протестантских странах. Так, в Швеции еще в конце XVII в. на их основе была создана система административного управления, взятая затем за образец Петром I в России. Но особенной популярностью камерализм пользовался в Пруссии, сперва при Фридрихе Вильгельме I, а в особенности при Фридрихе II. Именно в Пруссии и в России теория камерализма оказала наибольшее влияние на политическую практику, законодательство и административное управление и в значительной мере способствовала созданию в этих странах национальной бюрократии. Однако во второй половине века популярность камерализма пошла на убыль, поскольку в экономической сфере на смену меркантилизму пришло учение физиократов, а в политической сильное влияние приобрели идеи Ш.Л. де Монтескье, представленные в его книге «О духе законов» (1748). Они оказали огромное влияние на всю европейскую политическую мысль XVIII столетия.

Развивая идеи Аристотеля, Монтескье выделял три типа организации политической власти — деспотию, монархию и республику. Выбор той или иной формы политического правления он тесно увязывал с географическим положением и климатом страны. Отвергая в целом деспотию как власть нелегитимную и разрушительную для народа, Монтескье высоко ценил республику, но при этом считал ее пригодной лишь для небольших по территории стран. Что же касается монархии, то ее основу французский философ видел в сословном строе, образуемом наделенными правами и привилегиями юридическими сословиями, причем непосредственной опорой трона, по его мнению, являлось дворянство. Однако в полном соответствии с теорией общественного договора главной обязанностью монарха он полагал заботу о благе подданных, а основным инструментом для этого считал законотворческую деятельность. Именно создание справедливых законов, обеспечивающих благосостояние и безопасность общества, становилось, таким образом, целью монархического правления. При этом Монтескье оговаривал, что эти законы должны соответствовать традициям и обычаям народа и являться письменным оформлением его естественных прав. С сочинениями Монтескье и его последователей связано и понятие «фундаментальные законы».

Само это понятие было известно и ранее, но теперь ему была дана новая трактовка: в фундаментальных законах следовало зафиксировать основные взаимные права и обязанности власти и подданных, которые и должны были составить правовую основу государства.

Важнейшим достижением Монтескье как политического мыслителя считается разработка им теории разделения властей, которая впоследствии легла в основу представлений о демократическом устройстве государства. В действительности эта идея была впервые выдвинута еще Дж. Локком, но именно у Монтескье она получила развернутое обоснование. Разделение властей на законодательную, исполнительную и судебную должно было, по его мнению, обеспечить баланс политических сил и служить средством предохранения против сосредоточения власти в одних руках, а значит, и против деспотизма. С теорией разделения властей тесно связано и важное для Монтескье понятие политической свободы, сформулированное им как право человека делать все, что разрешено законом. Обеспечить политическую свободу могло, по его мнению, лишь разделение властей, ибо «когда законодательная власть объединена с властью исполнительной в одном лице либо в одном аппарате магистрата, свободы быть не может, ибо налицо законное подозрение, что сам монарх или же сенат может принять тиранические законы, чтобы затем тираническим образом заставить их исполнять». Родиной европейских свобод Монтескье считал Скандинавию, а образец обеспечивающего политическую свободу разделения властей видел в современной ему Англии и, хотя, по-видимому, знал, что сами англичане, например Г. Болингброк, достаточно резко критиковали политический режим своей страны, замечал: «Мне не пристало судить, пользуются ли англичане в настоящее время этой свободой. Достаточно подтвердить, что она санкционирована законами, а все остальное не имеет значения». Идея политической свободы, разработка которой была продолжена и другими деятелями Просвещения, была важна еще и потому, что в отличие от камерализма предполагала признание ценности отдельной личности и ее прав. Целью просвещенной монархической власти становилось уже не столько абстрактное общее благо, сколько широко толкуемая «безопасность» всех и каждого.

Идеи Монтескье очень быстро завоевали популярность и распространились по всей Европе, заложив основы представлений о правовом государстве. Они послужили отправной точкой всех последующих появившихся до конца столетия произведений политической мысли. Почитателями Монтескье были и многие коронованные особы, и практикующие политики. Так, у Монтескье были заимствованы около половины статей Наказа Екатерины II Уложенной комиссии, герцог Леопольд Тосканский на портрете кисти П. Батони изображен с книгой «О духе законов» в руках, а магистраты парижского парламента активно использовали ее лексику уже в ремонстрациях 50-60-х годов XVIII в. Знакомство с идеями Монтескье и даже усвоение лексики его сочинений не означало, впрочем, что они являлись прямым руководством к действию. Исследователи отмечают, что, хотя деятельность чиновников парижского парламента в XVIII в. отмечена ростом оппозиционности по отношению к королевской власти, усилением корпоративного духа и осознанием себя «рупором» нации, идейно их позиции практически не менялись на протяжении нескольких веков и мало изменились даже тогда, когда они стали цитировать Монтескье, а позднее и Руссо. И Фридрих II, и Иосиф И, и Густав III полагали, что реализовать свою миссию просвещенного монарха они в состоянии, только сосредоточив всю власть в своих руках. Так, Густав III активно использовал заимствованную у Монтескье фразеологию и, в частности, понятие фундаментальных законов уже при установлении нового политического порядка в Швеции в 1772 г., утверждая что «эра свобод» на деле обернулась властью аристократии. Но одновременно он восхищался сочинением «Естественный и основной порядок политических обществ» (1767) П.П. Мерсье де Да Ривьера — одного из видных французских физиократов, отстаивавшего абсолютную власть монарха и утверждавшего, что образование и свобода выражения откроют подданным глаза на очевидность принципов социального устройства и заставят их поддерживать законного монарха, наделенного неограниченными полномочиями. Все правление Густава прошло под знаком борьбы с представительными органами, а будущий австрийский канцлер В.А. Кауниц уже в 1750 г. жаловался, что Совет Брабанта возомнил себя толкователем законов и даже прав короны и «стремился лишь к созданию опасной промежуточной власти между правителем и подданными по образцу, данному Монтескье».

Если камерализм как политическое учение был тесно связан с экономической теорией меркантилизма, то пришедшая ей на смену теория физиократов, считавших, что богатство государства зависит в первую очередь от сельскохозяйственного производства, охватывала не только экономическую, но и политическую сферу. По мнению физиократов, единственным законным источником государственных доходов являлись доходы, получаемые от земли. Соответственно, они выступали за свободную торговлю и низкие пошлины. Важное место в рассуждениях физиократов занимало понятие личного интереса, поскольку они считали, что только сам индивид в состоянии определить, какие именно продукты ему нужны и как именно их можно произвести. Следующий логический шаг в их рассуждениях был связан с понятием частной собственности на землю, без которой успешное развитие сельского хозяйства, по их мнению, было невозможно. Обеспечение гарантий частной собственности и прав личности трактовалось физиократами как обязанность верховной власти и, более того, ее основная функция, а государственный строй, по их мнению, должен был быть основан на природе человека. Наиболее четко эти идеи сформулированы в сочинениях Мерсье де Да Ривьера, который в беседе с Екатериной II утверждал даже, что правителю не следует издавать какие-либо новые законы, поскольку все они уже созданы Богом. Показательно, однако, что у истоков учения физиократов стояли практические политики: руанский магистрат П. Буагильбер (1646–1714) — автор экономических памфлетов, в которых он резко критиковал теорию меркантилизма, отстаивал интересы крестьянства и сельскохозяйственного производства и выступал за минимальное вмешательство государства в экономику, и А.Р.Ж. Тюрго (1727–1781), являвшийся некоторое время генеральным контролером финансов при Людовике XVI. Однако подлинным основателем учения физиократов считается Ф. Кенэ (1694–1774) — личный врач Людовика XV и мадам де Помпадур, полагавший, что «чистый доход» дает только земля. Протеже Кенэ был другой видный физиократ, П.С. Дюпон де Немур (1739–1817), возведенный Людовиком XVI в дворянское достоинство. В 1789 г. он стал депутатом Генеральных штатов, а в 1790 г. — председателем Учредительного собрания. Эмигрировав после революции в Северную Америку, Дюпон де Немур через Т. Джефферсона оказал определенное влияние на формирование экономической политики Соединенных Штатов, а его сын основал фирму «Дюпон», ставшую одной из крупнейших в мире химических компаний.

Еще одно течение политической мысли XVIII в. было связано с отношением к республиканской форме правления. С одной стороны, с республиками ассоциировались политические свободы, что нашло, в частности, отражение в сочинениях Дидро, Гельвеция, Даламбера и других французских просветителей. С другой — сами республики того времени демонстрировали слабость государственных институтов, упадок и власть олигархии. Впрочем, с основанием Северо-Американских Соединенных Штатов сторонники республики получили сильный аргумент, поскольку этот пример продемонстрировал возможность победы республики над монархией и установления республиканского строя не только в небольших странах и городах, причем строя, основанного на идеях Просвещения.

Важной идеей XVIII в., постепенно завоевывавшей политическое пространство, стала идея веротерпимости. Ее активными сторонниками выступали уже французский мыслитель П. Бейль, автор «Исторического и критического словаря» (1695–1697) и Г.В. Лейбниц, ратовавший за создание своего рода экуменистической «республики знаний», объединяющей ученых разных стран вне зависимости от вероисповедания. Распространению идеи религиозной веротерпимости способствовало также почти повсеместное уменьшение политического и экономического влияния церкви, а также появление идей ученых-популяционистов, связывавших благосостояние стран с размерами населения. Еще в первой половине — середине XVIII в. в большинстве европейских стран, включая Англию и Голландию, религиозные меньшинства были ущемлены в правах. В 1750-е годы последнюю волну направляемых государством репрессий испытали французские гугеноты; австрийская императрица Мария Терезия, обнаружив в Верхней Австрии небольшую общину протестантов, выслала ее в Трансильванию, а российская императрица Елизавета Петровна на предложении разрешить въезд в Россию еврейских купцов начертала: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли»[4]. Однако уже дело Каласа 1762 г., побудившее Вольтера написать «Трактат о веротерпимости», и дело Сервена 1764 г.[5], в защите которого Вольтер также принял деятельное участие, стали заключительными эпизодами в истории официального преследования французских протестантов, а в 1787 г. Людовик XVI восстановил их гражданские права, ущемленные со времени отмены Нантского эдикта в 1685 г. В Англии еще в 1753 г. был принят билль о натурализации евреев, а в 1778 г. ликвидирована дискриминация католиков. Французская революция принесла гражданские права сперва французским евреям-сефардам, а затем и евреям, проживавшим на территории Германии, оккупированной войсками Наполеона. В многоконфессиональной Российской империи с 60-х гг. XVIII в. прекращается преследование старообрядцев, а православным священникам, жаловавшимся на мусульман, строивших мечети вблизи церквей, Екатерина II велела передать: «Как всевышний Бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и она из тех же правил, сходствуя Его святой воле, и в сем поступает, желая только, чтоб между подданными ее всегда любовь и согласие царствовали» (подробнее см. гл. «Религия и церковь в эпоху Просвещения»).

Хотя основанные на новом представлении о государстве идеи общественного договора, «общего блага», фундаментальных законов, взаимных прав и обязанностей монарха и подданных, политических свобод и т. д. составляли своего рода «мейнстрим» политической мысли XVIII в., патриархальные и патерналистские представления о монархической власти были по-прежнему сильны и широко распространены. Наиболее ярко это проявлялось, в частности, в способах репрезентации власти в разных странах, например во Франции и в России. Так, во время коронации Людовика XVI был воспроизведен традиционный средневековый обряд исцеления наложением рук короля на 2000 калек, а в России царствующие особы представали в образах «царя-батюшки» («отца отечества») и «матушки государыни». Патерналистская модель власти воспроизводилась и на уровне семьи — в отношениях между мужем и женой, отцом и детьми.


ОСОБЕННОСТИ ЕВРОПЕЙСКОЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ КУЛЬТУРЫ XVIII ВЕКА

Как и в иных сферах общественной жизни, XVIII век — это время становления новой политической культуры, которая на протяжении столетия постепенно обзаводится собственными нормами и правилами и приобретает относительно упорядоченный вид. Этот сложный процесс был напрямую связан со становлением новых представлений о государстве и распределении ролей разных действующих лиц в формировании сферы политики. Очевидно при этом, что в разных странах изменения политической культуры шли с разной интенсивностью и зависели от национальных традиций, особенностей политического строя, а также от развития правовой сферы и закрепления в законодательстве прав отдельных политических акторов.

Поскольку большинство стран того времени являлись монархиями, важнейшая роль в политическом процессе принадлежала двору. В целом институт двора в XVIII в. достигает пика в своем развитии. Именно двор с его этикетом, наполненными важным идеологическим смыслом символическими ритуалами и церемониями в первую очередь осуществляет репрезентацию верховной власти и создает ее образ как для подданных, так и для внешних наблюдателей. При этом, даже воспроизводя средневековые ритуалы, придворные церемонии все больше теряют сакральный смысл и приобретают светский, театрализованный характер, все более наполняются политическим содержанием.

Своего рода образцом для подражания стал для Европы XVIII в. двор Людовика XIV и его преемников. Пышность, многочисленность и богатство двора становятся своего рода мерилом величия страны, ее значения и влияния, а между европейскими монархами возникает негласное соревнование в придворной роскоши. В определенной степени исключение составляла Пруссия, где Фридрих II позиционировал себя в большей степени как бюрократа на троне и институт двора практически не сложился. В остальных же странах значительно возрастают расходы на содержание двора. Своеобразный рекорд в этом отношении был поставлен в Баварии, где в начале столетия расходы на двор составляли до 75 % государственного бюджета. В некоторых небольших германских государствах эта цифра достигала 50 %. Во Франции при Людовике XV на двор тратилось лишь в два с небольшим раза меньше, чем на армию, флот, заморские колонии и внешнюю политику вместе взятые. В России при Екатерине II расходы на двор возросли с 10,9 до 13,5 % бюджета.

В силу особенностей политического устройства большинства стран XVIII в. именно двор являлся центром их политической жизни, и именно внутри него шла политическая борьба. Поскольку решающую роль в формировании политики, в особенности внешней, считавшейся занятием королей, играл монарх (именно по этой причине побудительные мотивы внешней политики многих стран этого времени по-прежнему диктовались не столько национальными, сколько династическими интересами), то и политическая борьба в значительной мере сводилась к борьбе за влияние на него и получение к нему доступа. Обеспечить его могло получение придворных должностей, которые поэтому часто ценились выше, чем должности в системе административного управления. Распределение же придворных должностей зависело как от традиций (некоторые придворные должности являлись наследственным достоянием определенных аристократических семей), так и от родственных связей и финансовых возможностей претендента. Чрезвычайно развит был институт клиентелы.

Борьба за влияние на монарха вела к разделению его окружения на многочисленные фракции, отстаивавшие, как правило, вполне определенные интересы. Поскольку при этом двор являлся не только политическим институтом, но и своего рода домохозяйством монарха и включал членов его семьи, то разные политические фракции часто группировались вокруг наследника престола, супруги монарха и т. д. Важную роль в формировании политики в XVIII в. играл фаворитизм, получивший особенное распространение во Франции и России, где вокруг мадам де Монтеспан и мадам де Помпадур, Э. Бирона и Г. Потемкина также складывались фракции, с одной стороны, обеспечивавшие их политическое влияние, а с другой — через них влиявшие на монарха. Именно фаворит нередко становился автором важным политических и иных инициатив верховной власти. Так, во Франции при поддержке мадам де Помпадур в 1751 г. была основана Военная школа (Ecole Militaire), в России И.И. Шувалов стал основателем Московского университета и Академии художеств, а фаворит датской королевы Каролины Матильды И.Ф. Струэнзе осуществил важные внутриполитические реформы. Однако внеправовой характер института фаворитизма нередко приводил к тому, что фаворит становился жертвой борьбы придворных фракций. Так случилось, к примеру, с отправленным в Сибирь в результате дворцового переворота в пользу принцессы Анны Леопольдовны герцогом Бироном и с казненным реформатором Струэнзе, который был отрешен от власти фракцией вдовствующей королевы и наследного принца Фредерика.

Хотя в странах, где власть монарха была законодательно ограничена, политическое значение двора было не столь велико, роль монарха в определении политического курса оставалась значительной и даже такие крупнейшие английские политики XVIII в., как Р. Уолпол, У. Питт и лорд Норт вынуждены были искать поддержки не только у парламента, но и у короля. Вместе с тем в этих странах, и прежде всего в Англии и Швеции, в противостоянии вигов и тори, «шляп» и «колпаков» формируются прообразы современных политических партий и складываются нормы межпартийной борьбы.

Примечательно, что в Англии существенную роль в этой борьбе уже с начала XVIII в. играет пресса, причем не только газеты, но и знаменитые сатирические журналы, в которых публиковались политические памфлеты. Будучи по преимуществу орудием в руках политиков, пресса именно с этого времени постепенно превращается в самостоятельную политическую силу. Число ежегодно продаваемых в Англии газет выросло с 2,5 млн экземпляров в 1713 г. до 12,6 млн в 1775 и 16 млн в 1801 г. Лишь в одном Лондоне к концу века было 16 ежедневных газет. В Австрии при Иосифе II издавалось около 200 газет, а некоторые голландские газеты, например «Gazette d’ Amsterdam», получили международную известность и широко распространялись в том числе во Франции. Развитие периодической печати привело к возникновению особой культуры кофеен, читален, баров, парикмахерских, клубов и других общественных заведений, где люди собирались для чтения газет, обмена политическими новостями и их обсуждения. Эта новая практика приобщала к политической сфере широкие слои населения, включая и тех, кто не имел правовых рычагов воздействия на нее. В свою очередь это заставляло и власть внимательнее относится к настроениям народа, создавать специальные службы для выяснения общественных настроений и даже пытаться воздействовать на них, в том числе путем целенаправленного распространения слухов.

Английский журналист и политик Джон Уилкис (1725–1797) был политическим противником герцога Бьюта, в 1762 г. занявшего пост премьер-министра Англии. Поскольку герцог издавал газету «The Briton», то для борьбы с ним Уилкис основал собственную и назвал ее «The North Briton», что намекало на шотландское происхождение Бьюта. В апреле 1763 г. Уилкис выступил в Палате общин с яркой речью, в которой обрушился с резкой критикой на короля Георга III за подписание Парижского мирного договора. При этом он потрясал 45-м номером своей газеты, в которой опубликовал соответствующую передовую статью. Сама цифра номера газеты была прозрачным намеком на восстание якобитов 1745 г., которое принято было называть просто «45» и которому, как считалось, сочувствовал Бьют. Король счел себя оскорбленным речью и публикациями Уилкиса и приказал его арестовать. Однако позиция журналиста пользовалась в народе широкой поддержкой, и возмущенные толпы его сторонников скандировали: «Уилкис, свобода, номер 45!» Вскоре, ссылаясь на парламентские привилегии, Уилкис доказал незаконность ареста и снова занял свое место в английском парламенте.

На политической сцене XVIII в. определенную роль играли различные выборные местные и общенациональные представительные органы. Их власть, реальные полномочия и возможности формировать политику были в разных странах различны. Наиболее могущественным был английский парламент, но ничего подобного ему больше на европейском континенте не было, если не считать, конечно, польского сейма, наделенного огромной властью, но не способного ею распоряжаться. Дискриминационный характер избирательного права также не обеспечивал всенародного представительства. Так, даже в Англии примерно из 9 млн населения в конце века правом голоса обладали лишь около 350 тыс. человек. В Польше сейм избирали примерно 150 тыс. шляхтичей. Несколько иначе обстояло дело с местными выборными органами большинства европейских стран, в частности городскими, в формировании которых принимали участие почти все представители взрослого населения. Претендентам на выборные должности приходилось проводить напряженные избирательные кампании, в которых зарождались многие агитационные практики, получившие развитие в последующее время, включая распространение листовок, плакаты, граффити на стенах домов и т. д. В России местные выборные органы, наделенные хоть какими-то полномочиями помимо фискальных и полицейских, появились лишь в последней четверти века, и для того чтобы при отсутствии соответствующих традиций население осознало возможность использовать выборы в качестве рычага воздействия на власть, потребовалось продолжительное время.

Наряду с представительными органами политическим влиянием в Европе XVIII в. пользовались и действовавшие через них различные сословные, профессиональные и иные корпорации, обладавшие законодательно закрепленными привилегиями. Это были и провинциальные дворянские корпорации, и отдельные города, и купеческие и ремесленные гильдии, и церковные организации. Хотя административная власть еще в основном не приобрела самостоятельный характер, и правительство, как правило, не было в полной мере отделено от двора, все большее влияние в XVIII в., по мере осознания значения эффективного управления, приобретает бюрократия. Особенно интенсивно этот процесс шел в странах, где был взят на вооружение камерализм и где активно происходила профессионализация чиновничества.

Процессы секуляризации общественной жизни не исключили полностью из политической сферы и церковь, продолжавшую сохранять значительное политическое влияние. Одновременно с этим вопросы, относящиеся к внутрицерковной жизни, сохраняли политическое значение. Так, например, изгнание иезуитов в разных странах Европы осуществлялось светскими властями и началось с Португалии, где маркизу де Помбалу удалось обвинить их в покушении на жизнь короля Жозе I. Напротив, в России Екатерина II разрешила деятельность иезуитов ради распространения своей власти на католические общины (прежде всего отторгнутых у Польши земель) в противовес власти папы. В то же время влияние религиозных течений, как, например, янсенизма, далеко выходило за рамки богословия, формируя политические и социальные представления (см. гл. «Религия и церковь в эпоху Просвещения»).

(обратно)


РЕФОРМЫ В ПОЛИТИЧЕСКОМ ПРАКТИКЕ

Оптимистическая вера в возможность с помощью разума и знаний усовершенствовать организацию общества и достичь «общего блага», с одной стороны, и распространение представлений о том, что забота об этом есть обязанность власти по отношению к своим подданным — с другой, поставили в центр политики многих европейских стран XVIII в. понятие реформы. При этом важным отличием правительственных реформ этого столетия от преобразований предшествующего времени стало то, что они являлись не столько вынужденной реакцией власти на возникающие проблемы, сколько осознанной политикой по созданию новой реальности. Распространение идей Просвещения привело к тому, что население ожидало от своих правителей целенаправленной работы по совершенствованию жизни подданных, а сами правители видели в этом свой долг. Своего рода канон правителя-реформатора, как считают некоторые историки, был создан в первой четверти XVIII в. Петром Великим, сумевшим с помощью реформ превратить Россию в одну из ведущих мировых держав. Однако ожидания населения, как правило, вовсе не означали готовность к переменам, и многие реформаторские попытки наталкивались на активное сопротивление со стороны различных корпораций, социальных и национальных групп.

Интерес и тяга к преобразовательной деятельности имели два важнейших последствия. Во-первых, поскольку реформы следовало проводить, опираясь на точные знания, немало усилий было направлено на сбор разного рода сведений о своих странах, причем зачастую эти усилия инициировались и направлялись самими правительствами. В специализированных журналах по правоведению, медицине, сельскому хозяйству, естественным наукам, военному делу и другим, читателями которых были в значительной мере чиновники, а также все, кто имел досуг для чтения, печатались статьи, наполненные статистическими данными о торговле, финансах, военном потенциале, демографических показателях и т. д. Власть тратила много энергии на то, чтобы представить управляемое ею пространство своих стран в виде цифр, измерений и конкретных данных, изучая состояние дорог, мостов и водных коммуникацией, динамику цен на продукты питания и их качество, уровень образования населения, способы использования природных богатств, число нищих и бродяг, степень распространенности суеверий и пр.

Во-вторых, XVIII век стал веком прожектерства — активнейшей деятельности по составлению разного рода проектов переустройства всего и вся, от управления государством, системы образования, судопроизводства и экономики до способов ловли бродячих собак. В эту деятельность были вовлечены представители самых разных социальных слоев, а сам проект как способ самореализации стал в XVIII в. одним из наиболее распространенных и популярных литературных жанров. Разнообразные проекты также печатались в периодической печати и в еще большем количестве подавались монархам, правителям и министрам.

Поскольку основным средством осуществления преобразований считалось законодательство, эта историческая эпоха стала еще и временем активного законотворчества, непосредственное участие в котором принимали нередко сами монархи. Однако действенность новых законов и, соответственно, соотношение между реформаторскими намерениями властей и реальностью не всегда еще хорошо изучены, следствием чего является в целом достаточно скептическое отношение историков к результатам реформ XVIII в. Впрочем, нередко исследователи ищут результаты реформ непосредственно после издания соответствующих законодательных актов, в то время как для того, чтобы они принесли конкретные плоды, зачастую требовалось довольно продолжительное время.

Именно в реформах XVIII столетия в наибольшей степени отразилось влияние Просвещения на политическую сферу. Самые впечатляющие попытки преобразований были предприняты в Пруссии, Австрии, Португалии, Дании, Тоскане и в некоторых небольших германских государствах. При этом реформам XVIII в. в разных странах были свойственны многие общие черты. Они, как правило, были многосторонними и направлены одновременно на такие сферы, как административное управление, финансы, торговлю, образование, здравоохранение, право и т. д. Ряду из них был свойственен антиклерикализм, утверждение принципов веротерпимости, расширение и закрепление гражданских свобод.

Ярким примером, демонстрирующим, при каких условиях реформы могли быть успешны, является история маркиза С.Ж. де Помбала (1699–1782), первого министра португальского короля Жозе I. Придя к власти в 1750 г., Помбал энергично взялся за дело совершенствования административного управления и упорядочения финансов. Для этого была основана регулярная полиция, сокращены расходы на содержание двора, создан особый штат сборщиков податей (которым было назначено достаточно высокое жалованье, призванное ослабить угрозу злоупотреблений), предприняты меры для заведения новых промышленных предприятий, расширены сословные привилегии купечества и ослаблена власть дворянства. Однако положение министра не было достаточно прочным, а его полномочия оставались ограниченными вплоть до Лиссабонского землетрясения 1755 г., унесшего десятки тысяч жизней. Сохранивший присутствие духа Помбал лично отдавал распоряжения, вызвал войска для поддержания спокойствия, раздавал съестные припасы и боролся с разбоем и воровством. Относительно быстро под его руководством был отстроен Лиссабон. Поведение Помбала в это тяжелое время способствовало росту его авторитета и доверия со стороны короля. Когда же он расправился с иезуитами, сперва выслав их из страны, а затем конфисковав все их имущество, он стал фактически полновластным хозяином Португалии. Возложив на правительство ту роль, которую иезуиты играли в сфере образования, Помбал основал ряд бесплатных училищ и открыл в Лиссабоне «королевскую коллегию дворян» — специальное учебное заведение для отпрысков знатных фамилий. В средних школах было введено изучение родной литературы, философии, португальских законов и учреждений, расширено преподавание математики, причем изменилась методика преподавания, создан штат квалифицированных преподавателей, приглашены лучшие преподаватели и профессора из Италии, составлены новые учебники. Венцом реформы образования стало преобразование Университета Коимбры, в котором было расширено изучение и преподавание естественных наук. Помбал также осуществил судебно-правовую (издан кодекс законов, а суд выделен в отдельную ветвь власти) и военную (усовершенствована система комплектования армии, введена строгая дисциплина, назначено жалованье солдатам) реформы.

Благодаря этим преобразованиям, опиравшимся на огромные доходы от колоний в Латинской Америке и проводившимся железной рукой, Португалии удалось отстоять свою независимость в борьбе с Англией и Испанией и после отставки маркиза в 1777 г. на какое-то время сделаться процветающей, динамично развивающейся страной. Если Помбал находился у власти более четверти века, то датскому реформатору Струэнзе было отведено лишь два года. За этот срок он успел ввести свободу печати, упорядочить деятельность высших органов правительственной власти, установить твердый государственный бюджет, усовершенствовать судопроизводство, отменить пытки, улучшить положение крестьян заменой натуральных повинностей денежными, уравнять права граждан, отменить многие привилегии дворянства, запретить азартные игры и пр. При этом если Помбал был жесток прежде всего со своими непосредственными врагами иезуитами, то Струэнзе вообще мало считался с людьми. Так, например, сокращая государственные расходы, он уволил без всякой пенсии значительное число чиновников.

Судьбы Помбала, после отставки попавшего под суд и приговоренного к смертной казни (она была заменена пожизненным изгнанием из столицы), и Струэнзе, кончившего жизнь на плахе, наглядно показывают, что, как бы ни были широки полномочия первых министров, в конечном счете они полностью зависели от воли и поддержки своих королей. Сами же монархи — король Пруссии Фридрих И, австрийский император Иосиф И, его брат великий герцог Тосканский Леопольд, короли Сардинии Виктор Амадей II и Карл Эммануил III и другие — были более свободны, хотя и им удавалось воплотить в жизнь далеко не все свои замыслы. Успех реформ в значительной мере зависел от расстановки политических сил, от поддержки преобразований населением, а также от особенностей конкретных стран. Так, весьма различны были результаты деятельности Фридриха II и Иосифа II, которые оба были поклонниками Просвещения, примерно одинаково понимали свое назначение как правителей своих стран, оба были трудолюбивы и все свое время тратили на рутинную работу управления. В Пруссии уже при Фридрихе Вильгельме I была осуществлена реформа центрального и местного административного аппарата, основанная на принципах унификации и рационализации. Фридрих II провел финансовую и налоговую реформы, окончательно покончил с крепостным правом, ввел всеобщее начальное образование и создал образцовую, одну из сильнейших в Европе армий, резко изменив международный статус своей страны. Умирая, он оставил своему наследнику в государственной казне 55 млн талеров, сбереженных на случай войны.

Иосиф II также продолжил административную реформу, начатую Кауницем еще в правление Марии Терезии, и превратил в конечном счете управленческий аппарат империи в хорошо отлаженный механизм. Однако, в отличие от относительно небольшой и однородной в политическом отношении Пруссии, под властью Иосифа находилась обширная империя, в которой разные территории имели различный политический статус, и сделать то, что в основном удалось в России Екатерине II, т. е. распространить унифицированные принципы управления на все имперское пространство, ему не удалось, в частности, потому, что это вызвало волнения в Венгрии и Австрийских Нидерландах. Несколько более успешной была его политика в отношении церкви: вслед за русской императрицей, в 1764 г. осуществившей секуляризационную реформу, император закрыл несколько сот монастырей и значительно сократил число монахов и монахинь. При этом деньги, отнятые у церкви, пошли на создание семинарий, школ, заведений для глухонемых и иные благотворительные цели. В свою очередь Екатерина II именно с Иосифом II советовалась по поводу создания в России системы начального школьного образования и именно по его совету пригласила известного педагога Ф. Янковича де Мириево, который и разработал план реформы.

Фридрих Великий. Гравюра с картины В. Кампхаузена. 1872 г.

Заботу об образовании проявляли в XVIII в. многие европейские монархи, создававшие сети начальных училищ, основывавшие новые университеты и опекавшие уже существовавшие. За этой заботой, особенно в Германии, стояло осознание необходимости подготовки квалифицированных кадров чиновников. С другой стороны, заботиться об образовании подданных монарху предписывали новые, основанные на идеях Просвещения представления о его монаршем долге. Но и то и другое свидетельствовало об окончательном приобретении наукой и образованием в XVIII в. высокого общественного статуса. Более того, в той же Германии этого времени престиж того или иного княжества определялся и наличием в нем университета, а в университете — известных ученых. Поэтому, например, ландграф Гессен-Кассельский Фридрих II (1720–1785, правил с 1760 г.) не жалел денег, переманивая в университеты Марбурга и Ринтельна известных профессоров из Лейпцига и других городов, соблазняя их высоким жалованьем. Впрочем, его забота об университетах простиралась столь далеко, что он фактически диктовал профессорам, чему и как следует учить студентов.

По мнению некоторых историков, гораздо больше возможностей для воплощения в жизнь реформаторских замыслов было в небольших странах, не вовлеченных в крупные международные конфликты. Пример Леопольда Тосканского (1747–1792, герцог Тосканский в 1765–1790 гг., император Священной Римской империи Леопольд II в 1790–1792 гг.) представляет собой явное исключение из этого правила. Ему удалось провести успешную судебную реформу, однако, поддержав сторонника янсенистов Ш. де Риччи (1741–1810), епископа Пистойи и Прато (1780–1791) в его намерении реформировать церковь, он столкнулся с таким сопротивлением, что вынужден был отступить. Когда же Леопольд самолично составил проект конституции Тосканы, предусматривавший ограничение его собственной власти в пользу представительных органов, он не нашел поддержки ни у местных элит, ни у своего брата Иосифа ІІ.


НОВЫЕ ПРАВОВЫЕ ИДЕИ И ИХ ПРЕТВОРЕНИЕ В ПРАКТИКУ

Политическая мысль и философия века Просвещения придавали огромное значение закону. Именно по этой причине состояние права и судопроизводства, которые в первую очередь должны были обеспечивать права подданных и их безопасность, сделалось объектом наиболее острой критики и реформаторских усилий власти. Юристы большинства европейских стран этого времени составляли влиятельную и могущественную корпорацию, о которой Дж. Свифт в «Путешествиях Гулливера» (1726) писал, что это «многочисленное сословие людей, смолоду обученных искусству доказывать при помощи пространных речей, что белое черно, а черное бело, соответственно деньгам, которые им за это платят». Вместе с тем и в этой сфере в XVIII в. также появляются новые идеи, заложившие основу современных правовых представлений.

Процесс выработки новых подходов к вопросам права был начат уже Монтескье, который в полном соответствии с названием своей книги «О духе законов» немало внимания уделил рассуждениям о том, какими они должны быть. Принципиально важным был сам демонстрируемый Монтескье подход к закону, его убеждение, что законы не есть нечто сакральное и неизменное, они не даны раз и навсегда, но должны меняться вместе с обществом. При этом законы должны быть понятны каждому, а для этого они должны быть написаны простым и ясным языком. Путаные и противоречивые законы, написанные языком, недоступным простому человеку, считал Монтескье, бесполезны, поскольку им невозможно следовать. Особое внимание философ уделил уголовному законодательству. Законы, по его мнению, не должны быть жестоки, поскольку такие законы не предотвращают преступления, а лишь ожесточают людей. Напротив, мудрый правитель издает мягкие законы, которые смягчают нравы. Эти идеи Монтескье были откликом на уже начинавшееся, в частности в Англии, где он провел немало лет, обсуждение проблем соотношения преступления и наказания, вызванное начавшейся гуманизацией общества. Монтескье полагал, что дух законов должен соответствовать духу времени и потому, например, незачем публично подвергать преступников физическим мучениям. Характерно, что в те же годы, когда стремительно росла читательская аудитория сочинения Монтескье, английский борец с преступностью и писатель Г. Филдинг в своих памфлетах также выступал за отмену публичных казней.

Сочинение Монтескье подготовило переворот в правовой мысли Века Просвещения, но совершила его книга итальянца Ч. Беккариа «О преступлениях и наказаниях», изданная впервые в 1764 г. и настолько быстро ставшая популярной, что уже двумя годами позже ее положения вошли в «Наказ» Екатерины II. Если книга Монтескье была философским трактатом со свойственными этому жанру сомнениями и склонностью к компромиссу, то книга Беккариа была логически выверенным, четким и однозначным текстом, основанным на принципах рациональности и предлагавшим конкретную программу реформы уголовного права. Исходя из теории ассоциации понятий, итальянский правовед утверждал, что только если наказание неотвратимо следует за преступлением, человеческий ум соединяет эти два понятия и тогда наказание выполняет свою функцию устрашения преступников и предотвращения преступлений. Но отсюда же делался важнейший вывод о соразмерности преступления и наказания. Именно неотвратимость наказания, а не его суровость способна играть превентивную роль, предупреждая преступления. Людям свойственно со временем привыкать к жестокости, и она перестает выполнять свою первоначальную функцию. Итак, наказание — это прежде всего способ сделать основанное на общественном договоре государство лучше, это мера устрашения и предотвращения будущих преступлений, а не месть преступнику, поэтому оно должно быть быстрым и неотвратимым, приговоры должны выноситься публично, а мера суровости должна соответствовать тяжести преступления. Следующим логическим шагом для Беккариа был протест против смертной казни. По существу он впервые сформулировал соответствующие аргументы, к которым с тех пор никто ничего не добавил: у государства нет права лишать людей жизни, а смертная казнь не является ни необходимой, ни полезной для нравов общества мерой наказания.

Исходя из понятия тяжести преступлений, Беккариа предложил и их классификацию. Поскольку в конечном счете борьба с преступностью, уголовное право и система наказания имеют целью всеобщее благо, обеспечиваемое общественным договором, самым тяжким преступлением является государственная измена, предательство. Следующее по степени тяжести — это сопряженное с насилием преступление против личности или его собственности и, наконец, третье — это нарушение общественного спокойствия. Законы, определяющие наказания за эти преступления, должны быть простыми и ясными, а судьи должны не интерпретировать их, а лишь определять, нарушен ли закон и какое именно преступление совершено. При этом доказательство преступления, по Беккариа, это обязанность следствия, результат криминологической работы, и доказательства эти должны быть ясными и неопровержимыми. Отсюда выводился важнейший для правоведения последующих веков принцип презумпции невиновности. Другой вывод был связан с неприемлемостью пытки как средства дознания, не имеющего ничего общего с доказательством преступления.

Осуждая бессмысленную жестокость следствия и определяя наказание как средство устрашения, Беккариа одновременно утверждал, что для борьбы с преступностью необходимо в первую очередь заботиться о благосостоянии народа и его просвещении, т. е. бороться с социальными корнями преступности. Коснулся он и некоторых характерных явлений своего времени. Так, дуэли, считал он, могут быть искоренены, если государство обеспечит человеку защиту его чести. Необходимо отменить неэффективные наказания за самоубийства, оставив их в руках Господа. Безнравственно объявлять премии за поимку преступников, поскольку это лишь развращает общество и свидетельствует о слабости государства. Наконец, человек имеет право на защиту и потому нужно разрешить ношение оружия. Этот последний аргумент особенно пришелся по вкусу отцам-основателям США, и впоследствии Беккариа, цитировал, в частности, Т. Джефферсон.

Свой вклад в развитие правовой мысли XVIII в. внесли и англичане У. Блэкстон (1723–1780) и Дж. Бентам (1748–1832). Первый из них, автор четырехтомных «Комментариев к английским законам», появившихся в 1765–1769 гг. и вскоре переведенных на французский язык, вошел в историю как ученый-правовед, во-первых, наиболее основательно разработавший положения естественного права и, во-вторых, юридически обосновавший права собственности. Многие предложенные Блэкстоном формулировки были использованы уже в Конституции Соединенных Штатов, а ссылки на него до сих пор можно встретить в постановлениях Верховного суда США. В частности широкую известность имеет так называемая «рацио Блэкстона»: «пусть лучше десять виновных избегнут наказания, чем пострадает один невинный». Собственность же, по Блэкстону, есть исключительное право одного индивидуума владеть имуществом, но обеспечиваемое и реализуемое с помощью государства. Вслед за Беккариа английский юрист считал, что уголовное право должно состоять из постоянных, единообразных и всеобщих законов, основанных на справедливости. Он критиковал беспорядочный характер принятия парламентом новых законов, нарушающий принципы естественного права, но при этом полагал ненужной и опасной кодификацию английского права.

Оппонентом Блэкстона, сторонником кодификации и противником естественного права был Бентам, автор известного «Введения в принципы морали и законодательства» (1789). По его мнению, претензии естественного права были не более чем фикцией, общественным предрассудком, выдаваемым за всеобщее правило. Закон, считал Бентам, это производное от норм законодательства и ничего более. Истинными мотивами поведения человека являются боль и удовольствие, и потому все законодательство должно быть построено, исходя из понимания его утилитарной пользы для умножения человеческого счастья. Поскольку утилитарность являлась для Бентама ключевым понятием, он считается родоначальником утилитаризма.

(обратно)


ПРЕСТУПНОСТЬ И БОРЬБА С НЕЙ

Историкам неизвестны точные цифры, характеризующие размах преступности в XVIII столетии, но они сходятся в том, что практически для всех европейских государств этого времени это была одна из самых острых проблем, причем речь идет преимущественно об организованной преступности, о бандах, терроризировавших целые регионы. Распространению этого явления способствовали многочисленные войны, следствием которых становилось разорение определенных областей, обнищание населения и появление большого числа вооруженных людей, которые по окончании войны не могли найти работу или просто не способны были вернуться к мирной жизни. Так, к примеру, бандитизм стал основной проблемой Испании по окончании войны за Испанское наследство, а в России он приобрел особенно широкие масштабы с началом Северной войны.

Бандитизм представлял собой угрозу не только личной безопасности подданных, но и государству, поскольку разбойники почти безнаказанно орудовали на проезжих дорогах, нанося значительный ущерб торговле, воруя почту и уже тем более делая ненадежной пересылку денег. В Австрии пик дорожных грабежей пришелся на 1776 г., а в Англии один из современников замечал, что «если в ближайшее время не будет найдено средство для борьбы с растущим злом, то скоро англичане перестанут путешествовать». В пограничных районах и гористых местностях преступники промышляли контрабандой, а борьба с бандитизмом была особенно затруднена. Так, к примеру, знаменитый французский разбойник и контрабандист Л. Мандрен, прославившийся своей борьбой с таможенниками, был в конце концов пойман на территории Савойи и затем колесован. Примечательно, что «подвиги» Мандрена, как и его соотечественника Л.Д. Бургиньона по прозвищу Картуш, англичанина Дж. Филда и их российского «коллеги» Ваньки Каина обросли легендами, а сами они превратились в героев фольклора.

Не меньшую проблему для властей представляла собой и уличная городская, а также бытовая преступность. При этом в городах своего рода криминальными центрами становились, как правило, разного рода питейные заведения, служившие притонами разбойникам всех мастей. Возможностей для борьбы с преступностью у властей было немного, поскольку процесс становления регулярной и сколько-нибудь профессиональной полиции, не говоря уже о сыскной службе, в большинстве европейских стран проходил как раз в течение XVIII в. Так, заслуга создания профессиональной полиции в Лондоне в 1749 г. («the Bow Street Runners») принадлежит знаменитому автору «Тома Джонса» Г. Филдингу, являвшемуся по совместительству главным магистратом города, и его брату Джону. Последний прославился тем, что, будучи слепым, мог различить по голосу около 3 тыс. преступников. По его же инициативе в 1750-е годы в Лондоне и его окрестностях были организованы конные патрули. Братья Филдинг стали также впервые издавать полицейскую газету, где печатались описания преступников и, таким образом, возникла основа для архива криминальных досье. Работа органов полиции практически во всех странах затруднялась их разобщенностью и подчиненностью местным властям. В Австрии подчинение их центральной власти явилось одной из задач реформ Иосифа И. В Англии в 1785 г. парламент обсуждал проект билля о создании в Лондоне единого полицейского управления вместо многочисленных констеблей и стражников, но отверг его, опасаясь ограничения местных свобод. Зато ирландский парламент принял аналогичное решение для Дублина. Однако в целом, особенно в первой половине века, основная тяжесть обеспечения безопасности лежала на самом населении, которое традиционно, в качестве одной из городских повинностей, должно было участвовать в охране правопорядка.

Система наказаний преступников, с которой Европа вступила в XVIII в., оставалась весьма жестокой, мало изменившейся со времен Средневековья. Практически повсюду преступников подвергали смертной казни, телесным наказаниям, каторжным работам или, как в Англии, ссылке в заморские колонии. Казни при этом по-прежнему проводились публично, собирая толпы зевак, приходивших поглазеть, как человека будут вешать, четвертовать, колесовать или сжигать на костре. Нередко на эшафот вводили сразу несколько человек — одного казнили, другого клеймили каленым железом, третьему отрубали руку и т. д. Значительно реже в качестве наказания применялось лишение свободы, да собственно и тюрьмы, как особая система пенитенциарных учреждений, стали появляться лишь во второй половине века. И лишь иногда, когда государство в этом нуждалось, преступникам заменяли наказание службой в армии.

Характерной особенностью большинства стран в XVIII в. была неупорядоченность законодательства, сосуществование норм обычного права и писаного права, а также то, что в пределах одной страны на разных территориях часто действовали различные законы. Даже Фридриху II не удалось в полной мере распространить действие прусских законов на отвоеванную у Австрии Силезию. В Испании начала века Филипп V предпринял энергичную попытку распространения кастильских законов на все остальные области страны, включая Арагон, Валенсию и Каталонию, но это почти не коснулось гражданского и семейного права, а в Наварре и Области басков местное законодательство продолжало действовать в полном объеме. Большое разнообразие законодательных норм и практик вплоть до второй половины века наблюдалось в Священной Римской империи, итальянских государствах и т. д. Помимо этого сама система судопроизводства была, как правило, весьма запутанной, поскольку судебными полномочиями обладали разные местные и коронные учреждения, а иногда и церковные органы. Обычным явлением практически во всех странах была судебная волокита, а запутанность законодательства открывала перед судьями широкие возможности толкования законов по своему усмотрению, а следовательно, и злоупотреблений.

Не лучшим образом обстояло дело и с юридическим образованием. В основном оно сосредотачивалось в крупных, прежде всего немецких, университетах, имевших соответствующие традиции. Высоким уровнем юридического образования славились также университеты Глазго и Эдинбурга в Шотландии, и уже в 1760-е годы там у А. Смита учились русские студенты, ставшие потом первыми профессорами права в Московском университете. Во многих других странах правовое образование ограничивалось просто знакомством с законами, и судейству учились как обычному ремеслу. Качество юридической подготовки судей и адвокатов нередко вызывало множество нареканий, но, как справедливо подчеркивают историки, это говорит скорее не о том, что понизился уровень судопроизводства, а о том, что возросли запросы общества. К тому же люди, в той или иной степени имевшие отношение к этой сфере жизни, все же принадлежали к образованной части общества, и не случайно именно из этой среды вышло немало деятелей Просвещения и их почитателей.

(обратно)


УСИЛИЯ ПО КОДИФИКАЦИИ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВА И ПОПЫТКИ СУДЕБНО-ПРАВОВЫХ РЕФОРМ

Вне зависимости от распространения и степени влияния идей Просвещения на правителей разных стран уже с самого начала XVIII в. большинством из них остро осознавалась необходимость привести в порядок, кодифицировать действующее законодательство, состоявшее, как правило, из множества разнообразных законодательных актов, в течение столетий принимавшихся верховной властью. В реализации этой задачи видели непременное условие рационализации управления и повышения его эффективности. Вместе с тем кодификационные задачи сводились не только, а иногда и не столько к систематизации существующего права, а к созданию нового, причем с течением времени, по мере того, как завоевывали популярность новые правовые идеи, именно эта задача выходила на первый план.

Своего рода пионером в деле кодификации законодательства явилась Дания, где первый кодекс, хотя и носивший традиционный характер, появился уже в 1688 г. Двумя годами ранее кодификационная работа началась в Швеции. Она длилась несколько десятилетий и завершилась лишь в 1734 г. принятием кодекса, также во многом традиционного, но до сих пор составляющего основу шведского права. В 1723 г. в Пьемонте был издан кодекс Виктора Амадея II, но попытки распространить его действие на все провинции королевства вызвали сопротивление, в частности миланских дворян, отказавшихся служить в армии короля именно в знак протеста против этих попыток. В Австрии в 1709 г. Иосиф I создал комиссии для выработки единого законодательства для Богемии и Моравии. В 1713 г. подобная же работа началась в Пруссии. Она также затянулась надолго, и позднее Фридрих Вильгельм I поручил ее С. фон Кокцеи, в 1738 г. занявшему пост министра юстиции. С приходом к власти Фридриха II она была продолжена, и в результате Кокцеи, ставший при новом короле канцлером, получил прозвище «Геракла, расчистившего Авгиевы конюшни Прусского права». Ему действительно удалось сделать немало, но окончательно процесс кодификации в Пруссии был завершен уже после смерти и Кокцеи, и Фридриха И, в 1794 г., когда появился Прусский генеральный кодекс.

Разрабатывавшийся в 1753–1755 гг. гражданский кодекс в Австрии утвержден не был, и работы по кодификации в этой области права растянулись до 1811 г. Зато в 1787 г. был издан основанный на принципе равенства перед законом уголовный кодекс, известный как Кодекс Иосифа II. Действие его распространялось на все немецкие провинции империи и Галицию, отменяя на этих территориях конкурирующее право и, таким образом, способствуя централизации управления. Однако распространить его действие на Австрийские Нидерланды не удалось, и после смерти Иосифа кодекс был фактически отменен. В 1751–1756 гг. шла работа над кодексом в Баварии, в 1763 г. законодательная комиссия была создана в Саксонии, в 1751 г. кодекс законов был составлен в Неаполе, а в 1755 г. — в Модене. На протяжении всего XVIII в. попытки кодификации законодательства предпринимались и в России, но так и не увенчались успехом.

Идеи просветителей в области права сказались на характере кодексов второй половины столетия, прежде всего в части смягчения наказаний. Так, Кодекс Иосифа II исключил многие религиозные и нравственные преступления; смягчением наказаний было отмечено и законодательство Фридриха II. Общей почти для всех европейских государств стала тенденция отмены пытки. Однако эта идея пробивала себе дорогу совсем непросто. Так, в Австрии в 1766 г., несмотря на усилия Кауница, Большой Совет постановил сохранить пытку и клеймение преступников и снова подтвердил свое мнение в 1771 г., в результате чего пытка сохранялась вплоть до 1787 г. Во Фрацции пытка как средство получения признания была отменена в 1780 г., но до 1788 г. она применялась для добывания имен сообщников уже после вынесения приговора. Екатерина II в своем «Наказе» резко осудила применение пытки и позднее запретила ее законодательно, но на практике она продолжала использоваться. Что же касается смертной казни, то впервые в мировой истории она была фактически запрещена в России в царствование императрицы Елизаветы Петровны, но затем вновь возобновлена. В 1786 г. в Тоскане смертную казнь отменил верный последователь Беккариа великий герцог Леопольд, на следующий год его примеру последовал его старший брат — император Иосиф II.

Предпринимались также попытки упорядочения и централизации судопроизводства. Еще при Марии Терезии, в конце 1740-х годов в Австрии было осуществлено разделение центральной административной и судебной власти, а затем то же самое было сделано на уровне провинций, где вместо Сенатов юстиции при местных правительствах возникли апелляционные суды, подчиненные Департаменту юстиции. В Бадене подобная же реформа была осуществлена лишь в 1790 г. Судебная реформа во Франции, которую попытался провести в 1771 г. канцлер Р.Н. де Мопу, направленная на централизацию судебной власти, была отменена уже вскоре после его отставки в 1774 г.


ПОЛИТИКА СОЦИАЛЬНОГО ДИСЦИПЛИНИРОВАНИЯ

Тенденции, выразившиеся в совершенствовании организации судопроизводства, смягчении наказаний, отмене пыток и даже смертной казни, были связаны не только с распространением новых идей и смягчением нравов, но и с более сложными изменениями общекультурного характера, в том числе некоторых нравственных и эстетических представлений. Одним из таких характерных для XVIII в. явлений было расширение сферы частной жизни — приватного как оппозиции публичному. Менялось и отношение к смерти и человеческому телу. Если прежде акт смерти зачастую носил публичный характер и у постели умирающего собирались все домочадцы, включая слуг, а иногда даже случайных прохожих, то теперь смерть становилась частным, семейным делом и лицезреть ее слуг уже не допускали. Кладбища постепенно теряли свою функцию места публичных гуляний, и их все чаще переносили за границы города. Изменения в быту, улучшение условий жизни, появление понятия комфорта делали человека более чувствительным к боли и вызывали отвращение к физическим страданиям, что также повлияло на представления о правильном наказании. Характерно в этом отношении изменение восприятия публичных казней. С одной стороны, они теряли первоначальную функцию морального урока, когда обязательным элементом церемонии было публичное покаяние преступника. Постепенно привыкшая к виду смертной казни толпа стала воспринимать ее как своего рода празднество, приобретавшее карнавальный характер. Осужденному на казнь, которого, как правило, проводили по улицам города, зрители подносили вино, сам он облачался в яркое праздничное платье, нередко отпускал острые шутки и веселил толпу. В результате в Лондоне в 1783 г. было отменено существовавшее несколько веков традиционное шествие, сопровождавшее преступника к месту казни. С другой стороны, представители образованных слоев общества все больше испытывали ужас и отвращение не только при виде казни, но и ее атрибутов. Так, в Голландии еще до того, как в 1795 г. публичные казни отменили вовсе, по требованию горожан были уничтожены сделанные из камня постоянные плахи и теперь для казни всякий раз сколачивали новую деревянную. Изменения в общественных настроениях сказывались и на числе выносимых смертных приговоров. В Амстердаме в первой половине века в год приговаривали к смерти в среднем пять человек, а во второй — трех.

В целом с начала XVII и до середины XVIII в. система наказаний претерпела значительные изменения, в центре которых находилось появление института тюрьмы. Сами тюрьмы как места лишения свободы, конечно же, существовали и до этого, но использовались почти исключительно в качестве мест предварительного заключения для содержания преступников до вынесения им приговора. Как форма наказания за преступления тюрьмы не рассматривались. При этом общество практически не задумывалось над условиями содержания: в одном помещении, как правило, находились мужчины, женщины и дети, убийцы, мелкие воришки и должники. Заключенных свободно посещали родственники и знакомые, распивавшие с ними спиртные напитки и игравшие в азартные игры. Стражники водили в тюрьмы проституток и всячески наживались, оказывая своим подопечным всевозможные услуги. Современники отмечали, что в тюрьмах того времени заключенных можно было отличить от всех прочих лишь по цепям, которыми их приковывали к стене.

После вынесения приговора, если он не был смертным, преступников часто отправляли на принудительные, каторжные работы. Во Франции местами скопления каторжников были в основном крупные портовые города, как, например, Марсель. В Англии, начиная с 1776 г., создавались плавучие тюрьмы на Темзе, в Портсмуте и Плимуте. Днем каторжники работали в порту, а на ночь их, закованных в кандалы, отводили на корабли. Помимо этого широко распространены были и особые учреждения тюремного типа — исправительные и работные дома, отличавшиеся от обычных работных домов тем, что труд в них был не добровольным, а принудительным. При этом в обществе все в большей степени складывалось убеждение, что мелкие преступления должны наказываться главным образом именно принудительным трудом.

Исправительные и работные дома, приюты для нищих и дома для умалишенных, богадельни для престарелых и немощных — все эти и им подобные учреждения образовывали единую систему, выполнявшую, с одной стороны, функцию социальной заботы о подданных, а с другой — социального дисциплинирована населения. В подобных заведениях царила строгая дисциплина, вся жизнь в них была регламентирована и организована на патерналистских принципах: их обитатели образовывали общину по типу семьи во главе с главным надзирателем. Наибольшее развитие эта система получила в Англии, где еще в 1601 г. было впервые принято законодательство о бедных. В 1662 г. появился Акт об облегчении положения бедняков, но само «облегчение» было организовано по приходскому принципу и распространялось только на тех, кто имел родственные связи в определенном церковном приходе. В 1696 г. в Бристоле специальным парламентским актом была создана Корпорация нищих, основавшая работный дом, совмещенный с исправительным домом для лиц, совершивших мелкие преступления. Этому примеру последовали другие города, и к 1776 г. существовало уже около 2 тыс. подобных заведений, в которых обитали около 100 тыс. человек. В Лондоне в исправительный дом был превращен отстроенный в 1666–1667 гг. после Большого пожара дворец Брайдуэлл. Показательно, что в нем в течение семи дней содержались и пойманные полицией нищие, которых затем высылали в их приходы.

В XVII — начале XVIII в. в разного рода исправительных учреждениях содержали не только преступников, но и тех, кого было необходимо изолировать от общества, в том числе по просьбе родственников. Зачастую, если это касалось людей состоятельных, они не работали, а за их содержание вносилась плата. Однако по мере распространения идеи принудительного труда в качестве наказания становилась очевидной необходимость создания для преступников особых мест заключения. Это и стало одной из побудительных причин возникновения тюрем современного образца. Одновременно с этим, по мере развития идеи свободы, формировалось и представление о том, что лишение ее также может быть формой наказания преступника. При этом признание завоевала и мысль Беккариа о том, что не следует наказывать дважды за одно и то же преступление, а значит, тюремное заключение должно предоставлять преступникам сносные условия существования и не должно превращаться в форму пытки. Ставший в 1773 г. главным шерифом Бедфордшира Дж. Говард впервые начал самолично посещать местные тюрьмы и, придя в ужас от увиденного, объехал затем несколько сот подобных заведений по всей Англии, дабы убедиться, что то, с чем он столкнулся, было свойственно не только подведомственным ему учреждениям, но и всем им подобным. В 1777 г. он опубликовал сочинение под названием «Состояние тюрем», в котором подробно описал увиденное. Особое внимание автор обращал на необходимость создания в тюрьмах условий, препятствующих распространению болезней и не дающих возможностей надзирателям наживаться на заключенных. Выступление Говарда имело большой резонанс в английском обществе и послужило толчком к тюремной реформе, результатом которой стала система тюрем современного типа.

Большую популярность в этот период приобретает также идея одиночного заключения как наиболее адекватной формы наказания закоренелых преступников. В 1793 г. американец К. Лаунс опубликовал памфлет, в котором подробно обосновывал эту идею, и уже в 1796 г. законодатели Нью-Йорка предоставили судьям право выбора между изоляцией преступников в одиночных камерах или приговором их к тяжелому физическому труду. В самом начале XIX в. в Массачусетсе преступников приговаривали к отбытию части срока в одиночной камере, а части на каторжных работах. К. Лаунс был инспектором знаменитой тюрьмы на Уолнат-стрит в Филадельфии, которая считается одной из первых в мире тюрем нового типа. Она была специально перестроена после того, как в 1787 г. было основано Филадельфийское общество облегчения ужасов общественных тюрем, представившее местным властям отчет о ее состоянии. В тюрьме были построены специальные камеры для одиночного заключения, созданы мастерские для заключенных, приняты меры по улучшению санитарного состояния, произведено разделение преступников по категориям, с тем чтобы совершившие тяжкие преступления не находились вместе с остальными. Впрочем, быстрый рост населения Филадельфии привел к тому, что к 1795 г. в небольших камерах теснились от 30 до 40 заключенных.

Наряду с общей тенденцией гуманизации судебного процесса и системы наказаний конец XVIII в. отмечен и появлением противоположных взглядов, наиболее ярким представителем которых был Дж. Бентам. Он выступал за максимально жесткий, хотя и не угрожающий здоровью, режим содержания заключенных. Свои представления он воплотил в проекте так называемого Паноптикона — тюремного сооружения, построенного таким образом, чтобы каждый заключенный находился под ежеминутным контролем надзирателя.


РЕЛИГИЯ И ЦЕРКОВЬ В ЭПОХУ ПРОСВЕЩЕНИЯ

Долгое время историография религиозной жизни XVIII в. была по существу историографией секуляризации ab negativo. Эпоха Просвещения представлялась эпохой упадка веры под натиском научного мировоззрения и рационализма, эпохой заката влияния церкви, полностью подчиненной режиму просвещенного абсолютизма. Кульминацией процесса секуляризации стала Французская революция.

К началу 1990-х годов стало очевидным, что эта классическая картина, которую британский историк М. Голди окрестил «героической мифологией секуляризации», не столько отражала реалии XVIII в., сколько служила потребностям идейных и политических дебатов последующих веков. Исследования последних десятилетий пролили новый свет на разнообразие форм существования и реформирования всех религиозных конфессий, углубили представления о народной религиозности и религиозном инакомыслии XVIII в. Церковь, чья историография была долгое время загнана в «гетто» специализированной дисциплины церковной истории, заняла полноправное место в исследованиях политической, социальной и культурной истории.

Эти исследования также продемонстрировали, что Просвещение отнюдь не означало разрыва с религией. Идеи просветителей были во многом связаны не только с наследием античности и Ренессанса, английских деистов и Спинозы, но и, как показал еще в 1932 г. К. Беккер, с традициями христианского богословия. Даже знаменитый антиклерикализм Просвещения был вариацией, разумеется, блестяще артикулированной, многовековой традиции критики продажности, цинизма и тирании римской курии и жалкого состояния рядового духовенства.

Многие просветители полагали, что религия подлежала не уничтожению, а реформированию. Очищенная от суеверия и предрассудков, «истинная» религия представлялась фундаментом нового, гуманного и разумного общества, в котором интеллектуальная свобода сочеталась с торжеством закона и порядка.

Для значительного числа современников истинное Просвещение было неотделимо от «истинного христианства», а идеал интеллектуальной свободы предполагал свободу религиозной мысли.


В ПОИСКАХ «ИСТИННОГО ХРИСТИАНСТВА»

Как и в эпоху Реформации, в XVIII столетии стремления защитить историческое наследие христианства и найти пути духовного обновления во многом определяли религиозную жизнь христианского мира.

В католицизме эти искания были связаны с переосмыслением наследия блаженного Августина. Католическая Реформация, расцвет которой пришелся на рубеж XVII–XVIII вв., ставила своей целью воспитание в рядовых верующих горячего и искреннего стремления к спасению. Этот идеал, однако, приходил в противоречие с учением Августина, согласно которому спасение человека, лишившегося свободы воли в результате грехопадения, зависело исключительно от божественной благодати, а даром благодати были наделены избранные, чье искупление было заранее предопределено божественной волей. Противоречие получило разрешение в богословии иезуитов. Утверждая, что Создатель, одарив человека инстинктивным чувством собственного несовершенства, открыл ему путь к искуплению, иезуиты с помощью логических манипуляций, которые составляли основу их знаменитой казуистики, доказывали, что любой человек, даже закоренелый безбожник, проявивший способность к истинному раскаянию, найдет путь к спасению. Практическим воплощением такого взгляда на спасение стала организация пышных церемоний, сопровождавших католические праздники и богослужения.

Противовесом барочному благочестию стал квиетизм (от лат. quies, quietus — спокойствие, пассивность) — школа мистического и медитативного богословия, систематизированная испанским мистиком М. Молиносом (1628–1696) и развитая Ф. де Салиньяком де Да Мот Фенелоном (1651–1715) и Ж.М. Бувье де Да Мотт Гийон (1648–1717). Идеалом квиетистов было полное растворение в Божественной воле, отрешение от материального мира, достигаемое путем непрерывной внутренней молитвы. Несмотря на то что квиетизм был осужден папой Иннокентием XI еще в 1687 г., он пользовался в XVIII в. огромной популярностью не только у католиков, но и у протестантов, и у православных.

С жесткой критикой иезуитской сотериологии выступали и представители августинского крыла католического богословия. Их течение стало известно под несколько расплывчатым термином «янсенизм» (по имени голландского теолога К. Янсена, 1585–1638). К середине XVIII в. янсенизм завоевал широкую популярность во Франции; эту популярность подкрепляли известия о многочисленных чудесных исцелениях, происходивших в приходах янсенистских священников. Значительным влиянием пользовались и янсенистские публикации, в особенности журнал «Nouvelles ecclesiastiques», основанный в 1728 г. Вопреки, а может быть, и благодаря проклятиям Рима, к середине XVIII в. янсенизм стал поистине международным движением.

Дебаты об истинной вере захватили и протестантские конфессии. Они подстегивались обострением религиозно-политического противостояния в Европе и наступлением на права протестантов в Саксонии, Франции, Британии, империи Габсбургов. Протестантские анклавы на католических территориях, лишенные церковных организаций и возглавляемые мирскими проповедниками и пророками, стали эпицентрами спиритуалистических движений. Отмена Нантского эдикта (1685) вызвала волну хилиастических движений среди гугенотов (в частности, севеннских пророков и камизаров), которые были окончательно подавлены только в 1710-х годах. В начале XVIII в. в Силезии (где протестанты подвергались давлению со стороны не только Габсбургов, но и польских иммигрантов-католиков) и в Богемии (где насильственное возвращение подданных в католицизм сопровождалось усилением крепостного права) разразилась волна религиозных «пробуждений», видений и пророчеств. Религиозное брожение двинулось на запад с потоком беженцев, усиливая беспокойство не только католических, но и протестантских властей.

Один из наиболее пугающих призраков религиозных войн — призрак религиозного «энтузиазма» — стал лишним доказательством глубокого кризиса, в котором находились и лютеранская, и реформатская церкви. Спасение виделось в возвращении к истокам Реформации — к идеалу спасения верой единой (sola fide) и основанной на Писании (sola Scriptura). Между тем академическое протестантское богословие занималось скорее систематизацией догматики отцов Реформации, нежели поисками ответов на требования современной жизни, а протестантское богослужение с его акцентом на проповедь зависело от риторического искусства пасторов и при отсутствии такового становилось рутинным начетничеством. Протестантские церкви, которые не могли рассчитывать на услуги миссионерских орденов, были не в состоянии противостоять миссионерскому натиску католиков.

В лютеранстве ответом на этот кризис стал пиетизм — система практического благочестия, разработанная саксонскими богословами Ф.Я. Шпенером (1635–1705) и А.Г. Франке (1663–1727). Поставив своей целью возрождение учения Лютера об оправдании верой, Шпенер и Франке дополнили лютеранскую догматику средневековым мистицизмом, ренессансным спиритуализмом и оккультизмом, а также английской пуританской традицией. Пиетисты призывали не к разрыву с лютеранской церковью, а к ее обновлению, движущей силой которого должны были стать сами верующие, воздвигшие «истинную», «внутреннюю церковь» в своих душах.

В 1691 г. конфликты с саксонскими властями заставили Шпенера и Франке перебраться в Бранденбург. Здесь их учение получило поддержку Гогенцоллернов, для которых пиетисты оказались естественными союзниками в борьбе с влиятельной лютеранской ортодоксией. Кроме того, Гогенцоллерны проводили антисаксонскую политику, так что покровительство пиетистам сулило и явные политические выгоды. Новый университет в Галле, основанный в 1694 г. как противовес университету Лейпцига, стал центром набирающего влияние пиетистского движения.

Франке развил учение о внутренней церкви в целую программу коренного переустройства христианской жизни, которая включала реформу духовного и светского образования. Огромную роль Франке отводил книгопечатанию; основанная им типография в Галле выпускала книги на многих языках. Особой популярностью пользовались труды «Об истинном христианстве» (Vom wahren Christentum) И. Арндта и «Жертва угодная» (Pia Desideria) Шпенера. Эти труды стали европейскими «бестселлерами», выдержавшими многочисленные издания и переведенными на многие языки, в том числе и на русский. Наиболее важным компонентом программы Франке было создание сети благотворительных учреждений — знаменитого Сиротского Дома, народных школ, учительских семинарий, аптек и Библейского института. Франке и его последователи также разработали чрезвычайно эффективную модель миссионерской деятельности. Пиетистские миссии распространялись не только в Европе, но и в Америке, Азии и Африке. Особой активностью агенты Франке отличались на Ближнем Востоке и в петровской России. После Полтавы Франке взял на себя духовное окормление шведских пленных-лютеран в России, и Тобольск — место ссылки шведских военнопленных — стал на некоторое время городом пиетистского возрождения. В 1722–1724 гг., когда шведы вернулись домой, они принесли с собой пиетизм, ставший одним из ведущих духовных движений шведского лютеранства. Значительным влиянием обладал пиетизм и в Британии, где в числе наиболее влиятельных последователей Франке были Г.В. Лудольф (1655–1712), секретарь принца Георга, и его ученик А.В. Бёме (1673–1722).

В кальвинизме вера в то, что несовершенства христианской жизни коренятся прежде всего в несовершенстве вероучения, привела к тому, что духовное обновление кальвинистские богословы связывали с догматическими реформами. В Нидерландах это стремление вылилось в движение «Дальнейшей реформации» (Nadere Reformatie). Здесь еще в начале XVII в. реформаты раскололись на два лагеря — ортодоксальных кальвинистов, настаивавших на буквальном толковании доктрины предопределения, и арминиан, которые допускали возможность искупления для всех истинно верующих. К началу XVIII в. арминианизм распространился в Швейцарии и реформатских германских княжествах, особенно в Бремене, где работал один из наиболее влиятельных богословов эпохи Ф.А. Лампе (1683–1729). Влияние арминиан было сильно и в Англии.

Англиканскую церковь, возникшую в свое время как компромисс между католиками и протестантами-пуританами, разрывали противоречия между сторонниками Высокой Церкви и Низкой Церкви. Высокоцерковники полагали, что таинства были единственным залогом спасения, а сторонники Низкой Церкви вслед за арминианами считали, что литургика и церковная иерархия не играют роли в спасении верующего, а задача церкви состоит в образовании верующих, в оказании помощи в понимании Библии, а также в организации благотворительности. Участие в религиозных спорах помимо англикан принимали и пресвитериане, изгнанные из церкви во время Реставрации, и протестантские диссентеры (конгрегационалисты, квакеры, баптисты и прочие протестанты, отказавшиеся принять доктринальные стандарты англиканской церкви).

Особенностью английской религиозной полемики была ее политизация. Поскольку высокоцерковники были, как правило, сторонниками тори, а латитудинарии и диссентеры — вигов, то богословские и эклезиологические споры превращались в парламентские дебаты, порождавшие море памфлетов, проповедей, сатирических произведений, наполненных обвинениями оппонентов в «папизме», деизме, безбожии, сектантстве и предательстве английских национальных интересов.

Растущее разочарование в конфессионализме протестантских ортодоксий выразилось в росте экуменических настроений. В начале 1720-х годов граф Н. фон Цинцендорф (1700–1760), саксонский протестант, вдохновленный «филадельфийскими» идеалами христианской утопии, попытался создать в своем имении Гернгут (недалеко от Дрездена) христианское мини-государство, свободное от конфессиональной исключительности. В 30-е годы гернгутская община, охваченная раздорами, была распущена местными властями, но Цинцендорф перевел колонистов в Веттерау, близ Франкфурта-на-Майне.

В истории протестантского экуменизма в XVIII в. заметное место принадлежит и методизму — эклектической и в значительной степени внеконфессиональной системе благочестия, основанной Дж. Уэсли (1703–1791) и Дж. Уитфилдом (1717–1770). Методизм сочетал пиетистское учение о внутреннем христианстве с евангелическим проповедничеством и общественным активизмом, он вобрал в себя традиции самых разных школ пуританского мистицизма, квиетизма, пиетизма, ортодоксального кальвинизма и гернгутерства. Основатели методизма рассматривали его не как отдельную церковь, а как универсальный метод благочестия. Методизму принадлежала значительная роль в генезисе волны религиозного возрождения, захлестнувшей американские колонии в 1740-х годах. Это движение, известное как «Великое пробуждение», вобрало в себя разнообразные конфессиональные течения и версии личностной веры и, будучи надконфессиональным движением, сыграло важную роль в сплочении американских колоний и в формировании американского евангелического христианства.

«Показной энтузиазм». Гравюра с картины Дж. Гриффитса. Ок. 1755 г.

Развитие христианского рационализма повлияло на появление и иных версий преодоления конфессиональных раздоров. Полемическая активность все более уступала место естественному, библейскому и нравственному богословскому творчеству. В частности, богословы физико-теологической школы, такие как С. Паркер (1640–1688), И.Я. Шейхцер (1672–1733), У. Дергам (1657–1735) или Ж.А. Турреттини (1671–1737), полагали, что путь к истинному познанию Творца лежит не в схоластических спекуляциях и логических умозаключениях, а в эмпирическом познании Его творения. Достижения науки, раскрывая тайны природы, демонстрировали величие Божие, а потому, считали физико-теологи, важно обнаружить великий замысел Творца в деталях — от строения лепестков цветка до движения звездных сфер.

Но физико-теология оказалась легко уязвима. Такие догматы, как теодицея или троичность Божества, по существу неразрешимые методами рационального доказательства, демонстрировали фундаментальную пропасть между разумом и верой. Хаос, катастрофы, войны и эпидемии также явно не вписывались в картину рационального мира, созданного совершенным Творцом. Лиссабонское землетрясение (1755), уничтожившее многочисленные церкви и монастыри и унесшее жизни не только явных грешников, но и тысяч невинных, стало событием, породившим растущий скептицизм относительно возможности человека проникнуть в пути Провидения. И тем не менее значительное число богословов, в особенности протестантских, полагало, что основные постулаты христианского вероучения были глубоко рациональны.

Принципы христианского рационализма были с наибольшей полнотой развиты X. Вольфом (1679–1754), одним из наиболее влиятельных мыслителей XVIII в. Поставив богословие на научную, математическую основу, Вольф не только освободил его от конфессиональных пут, но связал веру и разум как взаимодополняющие начала человеческого знания. Рационализм лег и в основу неологической школы богословия, представителями которой были такие влиятельные берлинские богословы, как Иоганн С. Землер (1725–1791), И.И. Шпальдинг (1714–1804) и А.В.Ф. Зак (1702–1786). Неологи, опираясь на историко-критическую интерпретацию библейского канона, рассматривали христианство прежде всего как моральное учение и, соответственно, не видели противоречий между Просвещением и христианством. Они видели основную задачу богословов в очищении христианства от наслоений псевдотеологических спекуляций, мифов и предрассудков и в воспитании нравственных принципов христианского сострадания, благотворительности и послушания.

Идеалы «разумного христианства», свободного от диктата церковной ортодоксии и от эксцессов религиозного «энтузиазма», направляли и течения просвещенного католицизма, влияние которого чувствовалось от Италии до Ирландии. Итальянец Л.А. Муратори (1672–1750), англичанин Дж. Лингард, ирландцы А. О’Лири (1729–1802) и Ч. О’Конор (1710–1791) подчеркивали, что истинный католицизм не только гарантировал порядок и послушание властям, но и был религией разума и интеллектуальной свободы.

Во второй половине XVIII в. христианский рационализм (в особенности его радикальное крыло) стал, однако, все чаще подвергаться критике. С одной стороны, противовесом идеалу «разумной веры» стали новые формы мистической духовности — от учения шведского мистика Э. Сведенборга, последователи которого организовали свою собственную церковь в 1787 г., до розенкрейцерства и высоких степеней масонства. С другой стороны, надконфессиональные тенденции в христианском рационализме возродили риторику защиты исторического церковного наследия. Полемические выпады против «нового язычества», «натурализма», т. е. отождествления Творения с Творцом, а также сведения христианства к морали, наполняли страницы не только проповедей и религиозных трактатов, но и светских журналов.

Православный мир, так же как и Запад, все XVIII столетие не чужд был спорам об истинном христианстве и праведной вере. Наиболее массовым течением (вне официальной церкви) оставалось старообрядчество, последователи которого настаивали на том, что «истинным» может считаться лишь «древлее благочестие», а потому отказывались принимать канонические, обрядовые и культурные «новины». С середины XVII в. церковный раскол, последовавший за реформой патриарха Никона, углублял разобщенность дотоле единой православной паствы, вызывал взаимную ожесточенность старообрядцев и «никониан», доводил тысячи старообрядцев до бегства, противодействия властям и самосожжений. Еще в 1666 г. церковный собор, на котором присутствовали и восточные православные патриархи, проклял противящихся обрядовой реформе. Церкви казалось, что, поскольку все самые образованные иерархи, большинство священников и мирян во главе с самим самодержцем приняли нововведения, то пройдет немного времени и раскол среди православных удастся преодолеть. Однако старообрядческому движению предстояло пережить все гонения и сохраниться в качестве самостоятельного течения. Правда, не имея единого центра, старообрядчество не смогло сохранить единства, с рубежа XVII–XVIII вв. оно оказалось раздробленным на два течения — поповство и беспоповство, а те, в свою очередь, на многочисленные согласия. Раздробления, конфессионализация больших и малых групп и сопровождавшие этот процесс споры о священстве, о возможности молитвы за царя, об Антихристе, о браках в отсутствие священника и т. д. продолжались все XVIII столетие, давая импульс для обширного религиозно-полемического творчества.

Поповское направление старообрядчества признавало возможность принять священников, поставленных официальной церковью, после их отречения от «никонианской ереси» и исполнения ряда очистительных обрядов. Эти священники могли совершать полную службу, но в пределах России церкви для них были закрыты. Поэтому поповское («беглопоповское») направление имело своим центром приграничные земли в Речи Посполитой — Ветковские монастыри на реке Сож — туда для совершения таинств тянулись многие старообрядцы с Дона, Яика, Кубани, из Центральной России. Свой центр в Москве за Рогожской заставой им удалось легализовать только при Екатерине II в 1771 г.

Беспоповское направление в старообрядчестве настаивало на том, что все священники, поставленные в сан по «новым» книгам и «никонианским» обрядам, неправедны и не могут совершать церковной службы и таинств. В беспоповстве сильнее, чем в поповстве, прозвучала идея о «последних временах» и была развита эсхатологическая традиция. Наибольшее влияние в беспоповстве XVIII в. имел возникший в Карелии близ Поморья Выговский центр поморского согласия со своими поселениями, монастырями и скитами, великолепной библиотекой, иконописной и книгописной школами. В том же 1771 г. (когда в Москве свирепствовала эпидемия чумы) старообрядцы-беспоповцы смогли создать свой центр и в Москве у Преображенской заставы.

Находясь в оппозиции, старообрядчество объединяло активных жителей города и деревни, людей разного социального происхождения от князей и бояр до крепостных и работных людей. Желание следовать вере своих предков гнало их с насиженных мест: в поисках религиозной свободы они возглавили миграционные процессы на окраины России, в частности в Сибирь, а также за рубежи империи — в приграничные земли Речи Посполитой, Османской империи, в Прибалтику.

В России XVIII в. значительно больший отклик, нежели в предшествующие столетия, получили и реформационные идеи, которые увлекали русских людей, сомневающихся в почитании святых, мощей, икон, признании необходимости института церкви-посредницы между верующими и Богом. На православной почве эти идеи породили сектантские течения. В начале XVIII в. в Москве, в середине XVIII в. среди крестьян Тамбовской и Воронежской губерний получают распространение настойчивые призывы отказаться от иконопочитания, познать Бога «духом и истиной», а не через совершение церковных обрядов и таинств. «Духовные христиане» вскоре появились и в других губерниях Российской империи, прежде всего южных. В 60-80-е годы XVIII в. происходит конфессионализация течений: образуются «секты» духоборцев (у истоков течения стоял С. Колесников) и молокан (во главе встал С. Уклеин). В их религиозных исканиях правительство более всего беспокоил полный отказ от клятв, присяги, ношения оружия, а соответственно, и от воинской службы.

В XVIII в. в России существовали и довольно многочисленные группы мистическо-экстатического толка — «Людей Божьих», «хлыстов», скопцов. Хлысты собирались на «радения» для того, чтобы войти в состояние экзальтации и почувствовать, как «силой Святого Духа» они сами и их единоверцы перевоплощаются в пророков, во Христа или Богородицу (отсюда и название — «христовство»; или по орудию, которым некоторые себя доводили до экзальтации — «хлыстовство»). На хлыстовские «радения» собирались люди разного социального положения, среди участников было немало представителей духовенства — монахов, монахинь, священников; впрочем, хлысты не отвергали церковной службы, не уклонялись от исполнения церковных обрядов и не имели своей централизованной организации. Общей практикой подготовки верующего к «радениям» был крайний аскетизм, и именно стремлением удалиться от плотских соблазнов объясняется появление скопчества, развившегося из христовщины во второй половине XVIII в.

Поиски путей духовного обновления в православном мире привели и к развитию христианского рационализма, который выразился прежде всего в растущем интересе к западной учености, янсенизму, квиетизму и пиетизму. Такие греческие православные мыслители, как Н. Феотоки (1731–1800) и И. Моисиодакс (ок. 1725–1800) открыто исповедовали рационалистические принципы. Во время своего ректорства в Афонской академии в 1753–1759 гг. Евгений Булгарис (1716–1807) включил в программу труды Декарта, Лейбница и Вольфа. Во второй половине века влияние христианского рационализма ощущалось в произведениях русских и украинских ученых-богословов — митрополита Георгия (Конисского) (1717–1795), митрополита Гавриила (Петрова) (1730–1801), протоиерея кремлевского Архангельского собора Петра Алексеева (1727–1801) и в особенности митрополита Платона (Левшина) (1737–1812).

Итак, поиск «истинной» веры, разумной или исполненной мистицизма, захватил в XVIII в. все страны христианского мира, привел к развитию и углублению процессов конфессионального размежевания как на Востоке, так и на Западе, включая Американские Штаты. Однако конфессионализация в Век Просвещения, в отличие от прошлых веков, не породила тех жестоких религиозных войн, которые еще помнила Европа.

Все XVIII столетие и государи, и церковные властители, и религиозные полемисты, и их светские оппоненты так или иначе вынуждены были откликаться на вызовы времени, блестяще сформулированные трудами идейных вдохновителей Просвещения. А потому и важнейшие вопросы Просвещения — борьба с теократией, воспитание веротерпимости, искоренение «энтузиазма» и «суеверий» — нередко определяли направления государственной и церковной деятельности.


«БОГУ — БОГОВО, А КЕСАРЮ — КЕСАРЕВО»: ГОСУДАРСТВО И ЦЕРКОВЬ

В XVIII в. общей тенденцией развития государств христианского мира стало все более активное вмешательство светских властей в дела церкви. Сама по себе эта тенденция была не нова. Еще Аугсбургское (1555) и Вестфальское (1648) мирные соглашения провозгласили принцип cuis regio eius religio (правитель определяет веру), тем самым признав право государей регулировать религиозную и церковную жизнь в своих владениях (jus reformandi). По мере того как церковь все чаще рассматривалась не только и не столько как божественное установление, а как институт человеческого общества и, соответственно, предмет реформ и усовершенствования, государство все решительнее вмешивалось в церковные дела. Во имя интересов «общего блага» и во имя «интересов самой церкви», которую желали «освободить от мирских забот», коронованные реформаторы все реже были склонны считаться с экклезиологическими и каноническим традициями. Эти усилия находили поддержку у просвещенных философов, политиков-прагматиков, а также у реформистски настроенного духовенства, которое наращивало свое политическое влияние.

В католических странах отправной точкой дебатов о взаимоотношениях светской и церковной властей стала критика «теории двух властей» или «двух мечей», согласно которой церковь объявлялась носительницей благодати и ее власть определялась как законодательная (auctoritas); государству в этой теории отводилась подчиненная, исполнительная (potestas) роль. Теория «двух властей» или «двух мечей» в XVI в. была отвергнута Реформацией, а с XVII в. все более утрачивала поддержку и в католической среде. Одним из наиболее эффективных средств борьбы с курией была королевская привилегия запрещать хождение папских булл, в том случае если они противоречили законам государства (Placetum regium). Критика церковного примата папы выразилась в консилиаризме — т. е. учении о соборе (consilium) всего духовенства или же синоде епископов как о верховной власти в церкви. Все большее влияние получали и сторонники канонической независимости национальных церквей от Рима, например галликане.

Консилиаристские и галликанские настроения были особенно сильны среди янсенистов, склонных рассматривать церковь как «утлый сосуд», наполненный всеми грехами «града человеческого», отказывавших ей в монополии на спасение, и, следовательно, в претензии на особое положение в обществе. В отсутствие подлинно апостольской церкви янсенистские богословы, такие как выдающийся бельгийский канонист З.Б. ван Эспен (1646–1728), отводили государству ведущую роль в делах национальных церквей. В Испании, Португалии, Италии, Испанских Нидерландах, империи Габсбургов и католических германских землях именно эти круги обеспечивали поддержку монархий в проведении церковных реформ.

В Испании, Португалии и итальянских владениях, где государи играли важную роль в воплощении тридентских реформ середины XVI в., традиция государственного управления церковью была твердо укоренена. Опираясь на эту традицию и сочетая средневековую концепцию регализма, т. е. верховенства королевской власти, с современными экономическими теориями, правительства Испании и Португалии развернули кампанию против средневековых корпораций, и прежде всего церкви. Всесильный С.Ж. де Карвалью-и-Мелу, маркиз де Помбал (1699–1782), фактический правитель Португалии, не отрицая прерогатив церкви в вопросах доктрины, стремился подчинить церковную организацию и ее ресурсы интересам национальной политики. В Испании король Карл III (1759–1788) санкционировал широкую программу церковной реформы, которая подразумевала использование ресурсов церкви для вполне светских нужд — народного образования и даже заведения мануфактур. В 1768 г. герцог Пармский закрепил за собой право регистрации всех папских булл и бреве и запретил духовенству обращаться в Рим без его разрешения.

Великий герцог Тосканский Леопольд (1747–1792) отдал инициативу церковной реформы в руки церковного же собора, но на этом соборе в 1786 г. председательствовал янсенист — епископ Пистойи и Прато Ш. де Риччи (1741–1810). Собор не только принял решение о реформах епархиального управления и духовного образования, но и наметил меры по ограничению влияния монашеских орденов, очищению литургики и агиографии. Только после волнений в Пистойе и отставки Риччи в 1791 г., когда Леопольд покинул Тоскану и был уже австрийским императором, постановления собора были осуждены папской буллой и отменены.

В отличие от большинства католических стран, где янсенизм выступал в качестве союзника королевской власти, французские янсенисты оказались в состоянии войны не только с Римом, но и со своим королем. Людовик XIV, ярый приверженец теории «une foi, une loi, un roi» (единая вера, единый закон, единый король), рассматривал янсенизм как прямую угрозу своей власти. В 1711 г. был стерт с лица земли монастырь Пор-Рояль-де-Шан, цитадель янсенизма, и король потребовал, чтобы Рим положил конец янсенистской «ереси». В 1713 г. Климент XI выпустил буллу «Unigenitus», проклинавшую книгу янсенистского богослова П. Кенеля. «Unigenitus» вызвал глубокий политический кризис, который отнюдь не разрешился со смертью «короля-солнца» в 1715 г. В 1730 г. «Unigenitus» стал во Франции законом, а против янсенистов началась кампания систематических репрессий. В результате янсенизм из сотериологической богословской школы превратился в политическую партию, располагавшую мощной поддержкой судебных палат (парламентов), богословских факультетов университетов, прежде всего Сорбонны, и общественного мнения. В 1731–1732 и 1750 гг. конфликт вылился в политические кризисы, ознаменовавшиеся открытыми столкновениями между короной и ортодоксальными епископами, с одной стороны, янсенистами и парламентами — с другой.

Непросто складывались во Франции и отношения между епископатом и приходским духовенством. По словам А. Реймона, автора трактата «Права кюре» (1776), поскольку «в своем приходе кюре — это епископ», приходское духовенство должно было играть и равную роль с епископатом в делах управления церковью. Движение кюре, известное как ришеризм (по имени Э. Рише, который еще в начале XVII в. доказывал, что приходские священники были равны епископам), в XVIII в. становилось все более влиятельным во многом благодаря поддержке некоторых янсенистских канонистов, а также представителей третьего сословия. В июне 1789 г. несколько кюре, покинув свое первое сословие, даже присоединились к третьему сословию и вошли в состав Национального собрания.

Однако в ходе Французской революции реализация идей церковной реформы оказалась радикальнее былых проектов. В июле 1790 г. был принят декрет о гражданском устройстве духовенства, который порвал с церковными традициями, сделав духовенство частью государственной машины. Большинство клира отказалось ему подчиниться. Тем не менее гражданскую присягу принесли многие священнослужители, в том числе и такие видные янсенисты, как А. Грегуар и Ж.-Б.Ж. Гобель. Они верили, что новый, патриотический католицизм, очищенный от предрассудков и воплощавший идеалы раннего христианства, станет источником обновления религии и государства. В 1795 г. аббат Грегуар и его сторонники объявили о создании новой национальной церкви. Были созваны два собора — 1797 и 1801 гг., которые не только предложили кардинальные реформы французской церкви (выборы священников прихожанами, создание соборной системы церковной администрации, очищение католицизма от ритуализма и суеверий), но и воссоединение с протестантизмом и православием, а также передачу верховной власти в католической церкви генеральному или экуменическому собору. Тем самым была предпринята еще одна попытка воплотить идеалы консилиаризма.

В германских католических землях, где традиция Landeskirchen (церкви, управляемые городским магистратом или принцем, который именовался Landesvater, т. е. отцом всего княжества) утвердилась еще до эпохи Реформации, государи, согласно Вестфальским соглашениям 1648 г., обладали практически неограниченной юрисдикцией над церковью. Особенно сильными были позиции государства в империи Габсбургов, которые после побед над исламской Османской империей рассматривали династию как живое воплощение австрийского католического благочестия — Pietas Austriaca. Необходимость церковной реформы стала очевидной еще в царствование Марии Терезии (1740–1780): императрица была убеждена, что из-за неэффективности церковной организации борьба с протестантизмом не только оказалась на грани провала, но и породила мощное протестантское возрождение. В 1753 г. Мария Терезия начала переговоры с Римом о реформе церковных, в частности монастырских, доходов, которые она желала использовать на дело Контрреформации.

Став соправителем своей матери Марии Терезии, Иосиф II в 1765 г. в своем плане церковных реформ пошел значительно дальше. В 1780 г., будучи уже полновластным императором, он создал Комиссию духовных дел, которая провела реформу приходской системы, системы духовного образования и сократила на треть число монастырей (нетронутыми остались только те обители, которые занимались медицинской помощью или образованием). Иосиф смог проводить реформы без оглядки на Ватикан благодаря поддержке феброниан (последователей епископа Трирского И.Н. фон Хонтхайма (1701–1790), публиковавшегося под псевдонимом Феброний) — сторонников канонической независимости немецких церквей от Рима. Однако реформы Иосифа II вызвали и протесты (особенно в Австрийских Нидерландах), а после его смерти большинство из них было отменено.

Противоречия между Римом, оппозиционным духовенством и европейскими монархиями в XVIII в. достигли кульминации в кампании, которая привела к роспуску Общества Иисуса. Эта кампания продемонстрировала упадок политического влияния Ватикана и рост власти государства в церковных делах. Подозрительность в отношении ордена иезуитов зрела давно, и ее разделяли в самых различных кругах. Светские правительства в поисках путей пополнения казны, опустошенной Семилетней войной, все чаще обращали взоры на богатства иезуитов, которых они рассматривали как преторианскую гвардию Ватикана. Духовенство национальных церквей было недовольно деятельностью иезуитских миссий, находившихся вне юрисдикции епископов и зачастую конкурировавших с местным приходским духовенством. Прочие монашеские ордена полагали, что иезуиты, с их активным участием в светской жизни и коммерческой деятельности, компрометировали идеалы монашеского аскетизма. Особой враждебностью к иезуитам отличались янсенисты.

Кампания против иезуитов началась в Португалии. Помбал в марте 1758 г. потребовал от папы Бенедикта XIV запретить иезуитские организации, и португальское правительство незамедлительно захватило имущество иезуитов. После того как в 1756 г. коммерческие предприятия французских иезуитов на Мартинике обанкротились, руанский, парижский и другие парламенты, в которых было сильно влияние янсенистов, один за другим подвергли орден запрету. Когда папа Климент XIII в 1762 г. выпустил особое бреве с протестом против преследования ордена, парламенты отказались его регистрировать, а Людовик XV был вынужден в ноябре 1764 г. подписать эдикт о запрете иезуитского ордена и конфискации его имущества. Примеру Португалии и Франции последовали Парма, Неаполь и Испания. Несмотря на это давление, папа Климент XIII упорно сопротивлялся. Только после его смерти в 1769 г. новый папа Климент XIV, заручившись молчаливым согласием Марии Терезии, выпустил послание «Dominus ас Redemptor» (1773), которое прекращало деятельность Общества Иисуса. Наиболее парадоксальным последствием этой истории было то, что изгнанные иезуиты нашли пристанище в протестантских странах — Пруссии, североамериканских колониях, Дании, Голландии — и в православной Российской империи (крупнейший коллегиум иезуитов существовал в Полоцке до 30-х годов XIX в.).

В протестантизме проблема взаимоотношения церкви и государства получила принципиальное разрешение в ходе Реформации. Отвергнув теорию «двух мечей», Лютер и М^ланхтон создали теорию «двух царств», основанную на представлении о церкви как о духовном братстве верующих и о государстве как орудии поддержания гражданского мира. Согласно «теории двух царств» государство могло регулировать «внешнюю» жизнь церкви (те ее аспекты, которые не имели отношения к спасению), но не имело права вмешиваться в дела совести, которые оставались неотъемлемой прерогативой церкви. Но если лютеранство все-таки сохранило иерархическое устройство церкви, реформатство пошло дальше, создав принципиально новую экклезиологическую модель — пресвитерию (т. е. собрание верующих, в котором пасторам и мирским старшинам принадлежали равные права).

Бреве «Dominus ac Redemptor» о роспуске Ордена иезуитов. 1773 г.

Теория «двух царств», лежавшая в основе церковно-государственных отношений в большинстве протестантских стран, оказалась особенно эффективной в Пруссии, где кальвинистская династия Гогенцоллернов управляла страной с преимущественно лютеранским населением.

В Британии, где король имел высокий титул защитника веры, прерогативы королевской власти в церковных делах были на деле существенно ограничены, а дебаты о церковно-государственных отношениях находились в зависимости от парламентской политики. Церковь возглавлялась Конвокацией — церковным собором епископов, в котором ведущие позиции занимали представители Высокой Церкви. В 1717 г. Георг I (1714–1727) распустил Конвокацию, покончив с влиянием оппозиционных епископов в Палате лордов и переведя англиканскую церковь под управление парламента. После роспуска Конвокация не собиралась до 1854 г. Тем не менее высокоцерковникам удалось сохранить ведущие позиции в англиканской церкви (и эти позиции особенно усилились после Французской революции), а их представления о церкви как незыблемом основании государства сохраняли влияние в течение всего XVIII столетия.

За роспуском Конвокации в Британии последовал и конец епископальной церкви Шотландии. Шотландский протестантизм был преобразован по пресвитерианскому образцу, а английская церковь была вынуждена признать не только независимое существование пресвитерианской церкви, но и роль Генеральной Ассамблеи Шотландской Кирки (Kirk), которая стала de facto парламентом.

Православный мир в качестве идеала отношений церкви и государства воспринял от Византии концепцию «симфонии» (или, как переводили в России, «согласия», «совещания»), которая рассматривала церковь и государство как равные, отдельные и независимые институты. На протяжении веков принцип равновесия духовной и светской власти далеко не всегда удавалось соблюдать, но во второй половине XVII в. в России конфликт между царем и патриархом стал знаком крушения «симфонии»; окончательно равновесие разрушила церковная реформа Петра Великого.

После смерти патриарха Адриана в 1700 г. Петр долго подыскивал себе покорного и европейски образованного главу церкви, но в конечном итоге в 1721 г. при содействии Феофана Прокоповича принял решение об отмене патриаршества, которое, по мнению Феофана, было безнадежно заражено «папежским» духом. Во главе церкви встал Синод, обладавший, как настаивал Феофан, «силой и властью патриаршей, или едва ли не большей, понеже Собор». Синод задумывался национальным «полномощным правительством», независимым от иностранных единоверных патриархов («не под властию цареградского патриарха прибывающее»). Наконец, высочайшие резолюции на синодальные пункты от 22 апреля 1722 г. разъясняли: «понеже Синод в духовном деле власть имеет как Сенат, того ради респект и послушание равное отдавать надлежит и за преступление наказание».

По существу реформа разделила правовое пространство на два домена — духовный, находившийся под управлением Синода, и гражданский, которым управлял Сенат. Церковная администрация в значительной степени должна была создать паритет Сенату. Как и над Сенатом, над Синодом осуществлялся прокурорский надзор. «Духовный Регламент» (1721) стал церковным аналогом Генерального Регламента. Синод, как и Сенат, подчинялся непосредственно императору-помазаннику Божиему, который своей верховной властью христианского императора должен был предотвратить не только вмешательство церковных властей в чисто мирские дела, но и государственной бюрократии — в дела церкви.

Однако провести четкую границу между светским и духовным доменами оказалось затруднительным. При учреждении Синода под юрисдикцией церкви находились дела церковного имущества, духовенства, иноверных исповеданий, брака и развода, религиозного образования клириков и мирян, надзора за нравственностью, но, как показала история, все эти дела могли легко интерпретироваться как «относящиеся до гражданства» и, соответственно, становиться предметом интереса светской администрации.

В течение XVIII в. государство не оставляло попыток ограничить пределы церковной юрисдикции. Уже Петр I изъял из ведения церкви дела о наследствах, статусе незаконных детей, изнасиловании и кровосмешении. В царствование Анны Иоанновны были предприняты попытки, правда, безуспешные, лишить Синод правительствующего статуса и превратить его в коллегию.

Елизавета, а затем и Петр III начали процесс секуляризации церковных земель, который завершился уже при Екатерине II. В 1764 г. Екатерина учредила Комиссию о церковных имениях, чтобы решить проблему финансирования деятельности церкви. Самым важным мероприятием этой Комиссии (распущенной в 1785 г.) и стала секуляризация церковных имений, существенное сокращение числа монастырей. Тогда же указами императрицы из сферы церковной юрисдикции были изъяты дела о расколе и иноверных исповеданиях, а также надзор за общественной нравственностью и «суевериями»; были предприняты и серьезные (но неудавшиеся) попытки перевести под светскую юрисдикцию белое духовенство.

ИЗ ПИСЬМА ВОЛЬТЕРА ЕКАТЕРИНЕ II ОТ 16 ДЕКАБРЯ 1774 г.

«(…) Умоляю Вас, Мадам, включить в Ваше уложение закон, недвусмысленно запрещающий целовать священников кому бы то ни было, кроме их любовниц. Правда, Иисус Христос позволил Магдалине целовать себе ноги, но наши, как и Ваши священнослужители не имеют ничего общего с Иисусом Христом.

Действительно, в Италии и Испании дамы целуют руки монахам-якобинцам и кордельерам, и эти шельмецы слишком вольно ведут себя с нашими дамами. Я бы хотел, чтобы петербургские дамы оказались хоть немного более гордыми. Будь я петербургской дамой, молодой и привлекательной, я бы целовал руки только Вашим храбрым офицерам, обратившим в бегство турок на море и на суше, а они могли бы целовать меня куда угодно. Но я никогда не согласился бы целовать руку монаха, часто весьма грязную…

А пока что позвольте мне, Мадам, поцеловать статую Петра Великого и край платья Екатерины еще более великой. Я знаю, что ее рука красивее рук всех священнослужителей ее империи, но осмеливаюсь прильнуть лишь к ее стопам, белизной не уступающих снегам ее страны».

С петровского времени неизменным осталось лишь требование к церкви служить на благо империи. Эта служба выражалась в обязательном праздновании «высокоторжественных» дней тезоименитств членов императорской семьи, в постоянном контроле за православными подданными императора (посредством учета всех исповедующихся и причащающихся, а совершать эти таинства надлежало не реже двух раз в год), в наставлении паствы основам веры и идее «общественного блага», в чтении в церквах важнейших государственных указов, рескриптов, манифестов.

Несмотря на существенные различия в западном и российском опыте церковно-государственных отношений вектор развития светских абсолютистских тенденций был общим — победа «кесарей» и подчинение церквей государству. Но это государство по-прежнему носило конфессиональный характер, и единая государственная религия, поддерживаемая светской властью, по-прежнему рассматривалась как залог или идеал политической стабильности. Однако в дебатах о веротерпимости этот идеал оказался под сомнением.


ВЕРОТЕРПИМОСТЬ

Призыв к веротерпимости, сформулированный такими выдающимися просветителями, как Джон Локк и Вольтер, стал одним из основополагающих в XVIII в. Идеи толерантности легли на почву, подготовленную предшествующими поколениями христианских мыслителей. Еще до наступления века Просвещения голландские арминиане и английские латитудинарии доказывали, что большинство различий между христианскими конфессиями не были принципиальными и, следовательно, не стоили той крови, которая была пролита во имя «истинной веры». Принятие тезиса о том, что вера является предметом не человеческих установлений, а Божьих, не подлежащих ни государственному, ни церковному регулированию, нередко вело к признанию за каждым христианином права на свое собственное понимание христианства (разумеется, при условии, что его убеждения не нарушают гражданского спокойствия). Некоторые христианские лидеры, такие как основатель Род-Айленда Р. Уильямс (1603–1683), распространяли это право не только на христиан, но и на евреев и мусульман.

Концепция гражданской веротерпимости и легализации статуса религиозных меньшинств к началу XVIII в. уже сформировалась. Реалистически настроенные политики были вынуждены признать, что попытки обратить «еретиков» в «истинную веру» не только оказались бесплодными, но породили кровопролития и гражданские войны. Для поддержания гражданского мира потребовались компромиссы, и к середине XVIII в. прагматики уже сходились во мнении, что любые религии, которые разделяли основополагающие постулаты христианства — веру в единого Бога, силу Провидения и жизнь вечную — имели равные права на существование.

Но едва ли можно предположить, что идеи толерантности легко были усвоены всеми государства в равной мере. Стран, отличавшихся конфессиональным плюрализмом, где риторика свободы совести органично сочеталась с соображениями экономического или политического характера, было не так много. Среди них — Соединенные провинции, где, несмотря на то что реформатство было государственной религией, правящая династия, озабоченная прежде всего поддержанием гражданского спокойствия, не препятствовала формированию общин евреев, католиков, а также многочисленных протестантских беженцев. В Америке разнообразие религиозного ландшафта, препятствовавшее установлению единой государственной церкви, привело к формированию позиции невмешательства государства в религиозные дела (см. также гл. «Война за независимость и образование США»). Создатели американской Конституции (1787), несмотря на давление англикан Вирджинии и конгрегационалистов Новой Англии, добивавшихся установления государственной церкви, воздержались от формулировки религиозной политики. Основной закон новой республики никак не оговаривал положение церкви, за исключением клаузулы в Статье VI, которая запрещала какие бы то ни было религиозные цензы для кандидатов на государственные посты. Первая поправка к Конституции, принятая в 1789 г., провозглашала, что Конгресс не имеет права законодательно ни поддерживать, ни запрещать какую бы то ни было религию.

В значительной части европейских монархий сторонники веротерпимости наталкивались на влиятельное и хорошо организованное сопротивление. Теологи различных конфессий продолжали доказывать, что само существование «ересей» несет прямую угрозу «истинной вере», а монархи опасались, что снисходительность к «иноверным» может повлечь рост религиозного сепаратизма, что в свою очередь выльется в новый виток религиозных войн. А потому в большинстве стран акты о веротерпимости были избирательными, их необходимость диктовалась не столько идеями свободы совести, сколько соображениями экономической выгоды, юридической преемственности, национальной безопасности или международной репутации.

В Британии дебаты о веротерпимости с конца XVII в. отличались особой остротой. Объектом репрессий стали все католики, а также английские, шотландские и ирландские «диссентеры» — пресвитериане, квакеры, баптисты и прочие христиане, не принявшие доктрины англиканской церкви.

Билль о веротерпимости (1689), не облегчивший положения католиков, легализовал британских диссентеров, даровав им право отправлять публичное богослужение. Но наравне с католиками, протестантские диссентеры подпадали под статьи Актов о религиозном цензе (Test Acts, 1673, 1678), согласно которым причастие по англиканскому образцу было условием вступления на государственную службу. Многочисленные попытки отменить «религиозный ценз» все XVIII столетие наталкивались на организованное сопротивление парламента.

Политика по отношению к диссентерам была особенно циничной, учитывая, что и парламент, и церковь постоянно выступали в защиту зарубежных протестантов, предоставляя убежище (а также государственные субсидии) многочисленным беженцам, от французских гугенотов до моравских братьев.

В отличие от протестантских диссентеров британские католики не имели поддержки в общественном мнении внутри страны. Антикатолицизм, возведенный в статус национальной идеи еще со времен Великой Армады, усилился в особенности после восстаний якобитов (сторонников свергнутых Стюартов) 1690–1691, 1715 и 1745 гг. Именно в это время в Британии серия антикатолических правовых актов (Penal Laws) по сути поставила английских и ирландских католиков вне закона. Только с 1778 г. в Британии и Ирландии католики, отказавшиеся от признания претензий римского папы на светскую власть, а династии Стюартов — на трон, получали права наследования, владения землей и могли служить в вооруженных силах. Смягчение антикатолического законодательства было обусловлено вполне прагматическими соображениями, например тем, что британское правительство нуждалось в пополнении армии. Однако даже половинчатые меры в отношении католиков встретили в протестантском обществе яростное сопротивление, кульминацией которого стали антикатолические погромы в Лондоне, известные как «бунты Гордона» (Gordon riots, 1780). Уравнять права католиков и протестантов Британия смогла лишь в 1829 г.

Далеким от идеала веротерпимости было в Британии и положение евреев. Так называемый «Еврейский Билль» (Jew Bill) — акт английского парламента (1753), который давал евреям право на натурализацию в награду за верность правительству во время якобитского восстания 1745 г., — вызвал шумные протесты, которые включали антисемитские демонстрации и даже погромы, поэтому он был отменен уже в 1754 г. Полная «эмансипация» английских евреев стала возможной только в 1845 г.

Во Франции борьба за веротерпимость была связана с обсуждением статуса гугенотов. В конце XVII в. отмена Нантского эдикта не вызвала особых протестов со стороны католического образованного общества, главным образом благодаря эффективной пропаганде, которая представляла гугенотов агентами Лондона и опасными фанатиками. К середине XVIII в. взгляд на отмену Нантского эдикта изменился: теперь она представлялась как акт деспотизма, поставивший тысячи французских подданных вне закона и нанесший непоправимый урон не только репутации, но и экономике Франции. Общественную борьбу за права гугенотов поддержали некогда их яростные противники янсенисты, и наибольшую известность получил в это время запрещенный властями трактат янсенистов Г.Н. Мольтро и Ж. Тайе «Вопросы о христианской веротерпимости» (1758). Во время Семилетней войны защитники гугенотов указывали на их лояльность и патриотизм, а Вольтер начал свою знаменитую кампанию за реабилитацию доброго имени Ж. Каласа, тулузского гугенота, казненного в 1762 г. по ложному обвинению в убийстве собственного сына. В конечном итоге во французском обществе стало превалировать мнение, что французское подданство предполагает право на свободу вероисповедания, и несмотря на сопротивление ортодоксальных епископов, в 1787 г. Людовик XVI был вынужден даровать гугенотам право совершать частные богослужения и признал законными их браки. Эдикт о веротерпимости во Франции никак при этом не коснулся нехристианских конфессий, в частности евреев, положение которых в корне изменила лишь Французская революция.

В германских землях и в Польше дебаты о веротерпимости носили скорее юридический, нежели богословский характер и касались статуса основных христианских конфессий (католической, лютеранской и кальвинистской), установленного еще в Вестфальском мирном договоре 1648 г.

Особенно ярко эта тенденция проявилась в Пруссии. Нейтрализовав с помощью пиетистов возможную лютеранскую оппозицию, Фридрих Вильгельм I проводил политику привлечения «полезных» религиозных общин, которые не только приносили экономические выгоды, но и помогали в соперничестве с Габсбургами. Права и привилегии были дарованы французским гугенотам, евреям, изгнанным из Вены в 1670 г., а также протестантам, изгнанным из владений зальцбургского архиепископа в 1732 г.

Фридрих II также полагал, что насаждение «истинной веры» не входит в обязанности государства. Ради обеспечения лояльности своих подданных он преодолел свое неприятие папского Рима и подтвердил традиционные права и привилегии католиков Силезии, присоединенной в 1742 г., и польских территорий, отошедших по первому разделу Польши (1772). Тем не менее он оставил за собой право вмешиваться в административное управление католической церкви.

По отношению к евреям (чей статус не оговаривался международными соглашениям) Фридрих II проводил значительно более жесткую политику, главным образом руководствуясь желанием добиться скорейшей ассимиляции еврейских общин. Его Генеральный Регламент (1750) был настолько суров, что Мирабо назвал его «людоедским». Только после смерти Фридриха эмансипация евреев в ноябре 1787 г. была вынесена на обсуждение особой комиссии (Reformkomssion) и, исходя из того что «улучшение положения евреев должно находиться в точном соответствии с их полезностью для государства», были приняты некоторые налоговые послабления.

Впрочем, и в еврейской среде началось встречное движение в сторону если не религиозной, то культурной интеграции. Становление еврейского Просвещения — Гаскалы — неразрывно связано с именем М. Мендельсона (1729–1786), своими философскими трудами и переводами обосновывавшего совместимость иудейской веры с европейской образованностью и политической эмансипацией. Влияние Мендельсона на развитие идей немецкого Просвещения и реформированного иудаизма оказалось весьма значительным.

Права религиозных конфессий в Пруссии были окончательно оформлены в Эдикте о религиях 1788 г., составленном видным розенкрейцером И.Х. Вёлльнером (1732–1780), советником короля Фридриха Вильгельма II (правил с 1786 по 1797 г.). Преамбула Эдикта провозглашала основной миссией монархии защиту догматической чистоты прусского протестантизма (за это Эдикт подвергся суровой критике в просветительских кругах как документ, узаконивший государственный «фанатизм»). Образцом «догматической чистоты» становился общий катехизис (Landeskatechismus), а Эдикт о цензуре (1788) помогал усилить контроль за теми, кто позволял себе «слишком вольно толковать основные положения своей веры». Но при этом Эдикт о религиях гарантировал свободу вероисповедания не только традиционным конфессиям, т. е. лютеранам, кальвинистам и католикам, но и всем религиозным общинам, проживавшим в королевстве, в том числе евреям, менонитам и гернгутерам. Прозелитизм был запрещен для всех без исключения.

Австрийские Габсбурги традиционно придерживались курса на насаждение католицизма в своих владениях, и их политика в отношении некатолических конфессий, сформулированная в 1733 г. императором Карлом VI, сочетала политические репрессии с миссионерским давлением.

Только правление Иосифа II ознаменовало полный разрыв с политикой насильственного насаждения католицизма. Патенты, изданные в 1781–1782 гг., снимали налоговые и религиозные ограничения с протестантов, православных и евреев. Эти патенты не только способствовали поощрению банковской, ремесленной и торговой деятельности, они стали признанием неэффективности политического конфессионализма и представляли империю как подлинно просвещенную монархию. Но и у австрийской толерантности были свои ограничения: протестантам, например, разрешалось только частное богослужение, а любой подданный, желавший зарегистрироваться в качестве протестанта, должен был пройти шестинедельный период увещания у католического священника; моравским братьям Иосиф II вообще отказался даровать свободы.

Сцены ужасной трагедии в Торуни. Гравюра. 1725 г.

В Польше, которая в XVI столетии пользовалась репутацией оазиса терпимости и религиозной свободы, в течение XVII — первой половине XVIII в. происходило систематическое наступление на права некатолических исповеданий. Протестантам и православным было запрещено совершать публичные богослужения, была введена католическая цензура для всех публикаций религиозного характера. Усиливалось и судебное преследование диссидентов. Так, в 1713 г. офицер-лютеранин был приговорен к смертной казни за то, что затеял богословский спор в Люблинской таверне. 20-30-е годы ознаменовались волной подобных процессов, среди которых наиболее известным стало осуждение лютеранских властей Торуни в 1724 г.: бургомистр и члены городского магистрата были приговорены к смертной казни по обвинению в святотатстве, выдвинутому местными доминиканцами и иезуитами. «Торуньская кровавая баня» надолго стала примером «фанатизма» польских католиков и вызвала протесты многих некатолических стран, в том числе и России.

Однако основной целью антидиссидентского законодательства в Речи Посполитой было не насаждение католицизма, а исключение диссидентов из состава правящего класса, изгнание их из сейма. Начало этой кампании относится к 1717 г., когда сейм принял серию законов, направленных на предотвращение вмешательства протестантской Саксонии (чьим курфюрстом оставался польский король Август II) в польские дела. Опасения по поводу иностранных влияний, проводимых через диссидентов, сохранялись и в дальнейшем. Несмотря на все усилия последнего польского короля Станислава Августа Понятовского, попытки облегчить статус диссидентов провалились. Этим воспользовались Россия и Пруссия, проводя первый раздел Польши — акт, который Вольтер приветствовал как победу веротерпимости над фанатизмом польского католицизма.

Территориальные завоевания XVIII в. превратили и православную Россию в многоконфессиональную империю, подданные которой исповедовали католицизм, ислам, иудаизм, буддизм и язычество. Необходимость оформления политики по отношению к неправославным исповеданиям становилась очевидной. И если в начале XVIII в. Петр только подтвердил гарантии свободы вероисповедания для иностранцев, приглашавшихся на русскую службу, то во второй половине XVIII в. екатерининская Россия стала одним из первых государств, где принцип веротерпимости был закреплен законодательно. В «Наказе» Уложенной комиссии Екатерина II, ссылаясь на то что «дозволение верить по своему закону умягчает… сердца», способствует «тишине Государства и соединению граждан», подчеркивала, что «порок запрещения или недозволения различных вер» особенно опасен в Российской империи, «распространяющей свое владение над столь многими разными народами». Помимо этого императрица отмечала в «Наказе», что вопросы веры должны подчиняться «разумным законам», которые позволили бы «всех сих заблудших овец паки привести к истинному верных стаду». Хотя новое Уложение принято не было, идеи «Наказа» все-таки получили развитие в законодательстве 60-80-х годов XVIII в.

С целью обеспечить лояльность российских мусульман перед русско-турецкой войной Екатерина II посетила в Казани мечеть и приветствовала татарских старейшин на их родном языке (и действительно, никакой оппозиции со стороны российских мусульман в периоды русско-турецких войн не последовало). В 1773 г., в ответ на жалобу казанского архиерея на то, что в Казани мечети строились «близ благочестивых церквей», Екатерина, ссылаясь на статьи «Наказа», указала, чтобы «отныне Преосвященным Архиереям в дела, касающиеся до всех иноверных исповеданий и до построения по их законам молитвенных домов, не вступать, а предоставлять оное все на рассмотрение светских команд». Со второй половины XVIII в. в России светская власть запрещает и насильственное крещение мусульман, а с 1788 г. в Уфе был создан муфтият, который взял на себя управление делами всех мусульман Поволжья. Позднее были созданы духовные управления мусульман Кавказа, Закавказья, Оренбурга; в конце XVIII–XIX в. открывались многочисленные мусульманские школы.

Менялась и политика в отношении евреев. Если императрица Елизавета Петровна заявила, что не желает иметь прибыли от «врагов Христовых» и не допустила евреев торговать в Российской империи, то Екатерина гарантировала свободу вероисповедания еврейскому населению, вошедшему в состав России после первого раздела Польши. Были восстановлены права кагала, т. е. еврейского самоуправления, существенно ограниченные до этого в Польше. Право еврейского населения вступать в городские сословия и входить в органы самоуправления городов Российской империи гарантировалось Городовым положением 1785 г. Указы о черте оседлости, опиравшиеся на давнюю европейскую практику, появились только в 1790-х годах, в том числе после жалоб московских купцов на еврейскую конкуренцию. Они предписывали евреям, исповедующим иудаизм, селиться только на западе Российской империи от Белоруссии и Курляндии до Крыма.

После первого раздела Польши католики и униаты, веками считавшиеся главными врагами русского православия, получили дозволение на строительство церквей. Тем не менее российская императрица, как и прусский король, оставляла за собой право вмешиваться в дела католической церкви и тщательно следить, чтобы все распоряжения, приходящие из Рима, получали силу только с ведома российских государственных властей.

Политика веротерпимости при Екатерине II распространилась и на русских старообрядцев. Указом 1763 г. уничтожалась Раскольничья контора и все дела, связанные со старообрядчеством, были переданы из церковного в ведомство светского правительства. Синоду предписывалось не заводить никаких комиссий подобного рода и освободить всех заключенных, содержащихся в синодальных и консисторских тюрьмах. Бежавшие за рубеж старообрядцы приглашались на родину, а с 80-х годов отменялся и обременительный «двойной оклад» (удвоенные подати), введенный Петром I.

Правда, из всех мероприятий, утверждающих основы веротерпимости в России, именно смягчение политики в отношении старообрядцев вызвало более всего протестов видных иерархов русской церкви. Митрополиты Гавриил (Петров) и Амвросий (Зертис-Каменский) указывали, что если политика по отношению к иностранным исповеданиям не представляла особой опасности для русских (поскольку «в кирхах публичных и мугаметанских зловериях» богослужение производится не на русском языке), то «раскольники-льстецы к нам по наружности близки, ибо от нас и произошли и наших же, а не чужих совращают… и те же таинства, что и мы святотатски действуют». Гавриил также подчеркивал, что Петр I был суров с «раскольниками яко народными мятежниками», а «вселенские и российские патриархи… [их] не за маловажных суеверов, как ныне многие о них думают, но за сущих еретиков признавали». Опасения по поводу излишней снисходительности к раскольникам высказывали и некоторые представители просвещенной элиты, например М.М. Щербатов. В своей «Статистике в отношении России» (1776–1777) Щербатов предупреждал, что старообрядцы, которые «суть неприятели правительства», пользуются особым авторитетом среди «простого народа», ибо придерживаются «строгой жизни» и «упражняются в торговле и ремеслах». Однако были в России и иные мнения относительно старообрядчества. Так, митрополит Платон (Левшин) полагал, что в основе «раскола» лежали «малости ничего не значащие», что преследования «раскольников» были неоправданными, а их присоединение к господствующей церкви должно совершаться только просвещением и снисхождением. В 1781 г. благодаря усилиям митрополита Платона, Никифора Феотоки и Г.А. Потемкина было введено единоверие, в рамках которого старообрядцам разрешалось молиться по старым книгам, при условии, что они будут принимать священников от синодальной церкви. При Павле I единоверцы получили государственный статус, но редкие переходы старообрядцев в единоверие ни в XVIII в., ни позднее серьезных успехов в преодолении раскола не принесли.

В отношении сектантства политика Екатерины мало отличалась от курса ее предшественниц — Анны и Елизаветы, которые поручили особым духовно-светским комиссиям расследование и пресечение деятельности хлыстов (1733–1739 гг. и 1745–1756 гг.). В 60-90-е годы при Екатерине также затевались процессы в связи с появлением и быстрым распространением духоборчества и молоканства, в это же время наказанию подверглись и члены скопческих групп. Однако репрессии и ссылки, которыми церковь и государство ответили на «новоявленные ереси», только способствовали их распространению: вокруг ссыльных «еретиков» быстро образовывались группы их единоверцев. «Мягкие» меры, предложенные Екатериной в 1773 г., хоть и ограничивали права Синода в преследовании иноверных, но вовсе не обязывали светскую власть терпеть «еретиков» и «фанатиков», тем более что и указов о жестоком наказании «хулящих веру православную» никто не отменял, а потому до самого конца XVIII в. не прекращались и расследования по делам нонконформистов.

В 1790-е годы границы екатерининской веротерпимости заметно сужаются. Наиболее показательным в череде других дел стал арест известного книгоиздателя и писателя Н.И. Новикова. В 1792 г. Новикова обвиняли прежде всего в принадлежности к масонству, а Екатерина, как, впрочем, и некоторые представители духовенства, склонна была считать мистическое масонство, в особенности московских розенкрейцеров, «обществом нового раскола», «сектой», основанной на суровой дисциплине, обладающей своими собственными клятвами, обрядами и даже «алтарями», к тому же финансируемой из-за границы. Вот тогда-то и пришлось высочайше указать на то, что свобода вероисповедания в екатерининской России распространялась только на традиционные конфессии и никак не касалась «новоявленных» вольнодумцев.

(обратно)


ИСКОРЕНЕНИЕ «СУЕВЕРИЙ», ИЛИ ГОНЕНИЕ НА «НАРОДНОЕ БЛАГОЧЕСТИЕ»

В течение всего XVIII в. и светская власть, и религиозные институции продолжали активно вмешиваться в духовную жизнь христианской паствы, ставя задачу исключить из религиозных практик верующих не только «фанатизм» и «энтузиазм», но и «суеверия».

Хорошо известно, благодаря прежде всего работам Ж.-К. Шмитта и Ж. Делюмо, что superstitio (переведенное лишь в XVII в. на русский как «суеверие») появляется в европейском лексиконе как противоположность religio в значении культа бога «ложного» уже в III–IV вв. С «суевериями» сражались блаж. Августин и Фома Аквинский. С течением времени слово superstitio приобретало новые и новые коннотации, а война против суеверий не прекращалась. На Западе с равной жестокостью, особенно с эпохи Реформации и Контрреформации, ее вели и католики, и протестанты; с конца XVII в. в словесную войну против «суеверий» включились и просветители.

При всем разнообразии толкований этого понятия следует признать, что и на Востоке, и на Западе христианского мира «суеверием» в XVIII в. чаще всего именовали придание преувеличенного значения неканонической словесности (апокрифам, магическим и прогностическим текстам) и «внешнему обряду» (включая карнавальную стихию, «фольклорные» формы поклонения местным святыням, мощам, статуям или иконам и др.). Борьба с «суевериями» включала борьбу с колдовством и магическими практиками, с несанкционированными церковью формами почитания сакрального, а также просвещение паствы и надзор за «богоугодным» чтением. Определение «суевер» превращалось в ключевое всегда, когда «просвещенные» желали дистанцировать себя от «простецов», но эта дистанция могла превратиться и в пропасть, когда «правильные» католики, протестанты или православные не желали признавать у своих собратьев права на «иное» благочестие или «народную веру».

Эта «народная вера» («народное христианство», «религия простецов» — терминология до настоящего времени вызывает полемику исследователей) была верой во Христа, хотя, вобрав в себя различные по генезису верования, она нередко значительно отличалась от религиозной системы, проповедуемой конфессиональными институциями. Важной чертой народных религиозных представлений является несистематизированность, отсутствие в них органичной целостности. При этом своеобразное переплетение магических, языческих верований и христианства, часто противоречивое по своей сути, являлось устойчивым и затрагивало основополагающие для религиозного сознания представления о добре и зле, о могуществе Бога и Сатаны, о соотношении земного и потустороннего. С наибольшей ясностью о сложности и противоречивости «народного христианства» свидетельствуют многочисленные материалы о «народном иконопочитании» и культах святых заступников; те же противоречия заметны в «народной демонологии», в отношении к магическому — и как к запретному, и как к традиционно апробированному предшествующими поколениями, необходимому во всех сферах жизнедеятельности. Объяснение многих парадоксов народной религиозности кроется, по-видимому, в преобладании эмоционального восприятия над логическим, с одной стороны, и в прагматизме, потребительском отношении к божеству — с другой. Магия сохраняла свое самостоятельное значение как путь достижения желаемого тут же, через выполнение несложного ритуального действа-требования, дополняющего или заменяющего христианскую молитву-прошение. Наконец, индивид часто осмыслял абстрактные богословские идеи Бога, добра и зла в конкретно-чувственных образах, что могло приводить к «снижению» сакрального до грубо телесного и, как казалось «просвещенным», до кощунственного или «смехового».

В Век Просвещения все эти и ранее порицаемые черты «грубой» веры простецов стали казаться еще более вопиющим вызовом разнообразным идеалам «истинной веры», будь то идеал «внутренней церкви» пиетистов, догматический пуризм янсенистов, пуританский мистицизм, православная сотериология или принципы христианского Просвещения. Однако формы борьбы с «суевериями народа» уже с конца XVII в. начинают меняться. Прежде всего изменения коснулись стратегии искоренения «колдовских» практик: согласно новым законам ведьм и колдунов постепенно перестают пытать и сжигать как еретиков, все чаще выдвигая против практикующих магию обвинения в мошенничестве.

Во Франции эдикт «О наказании предсказателей, магов, колдунов и отравителей», запрещавший судам признавать «пакты» с дьяволом за реальность и последовательно трактовавший ведовство как занятие обманщиков-«соблазнителей» появился в 1682 г. В Пруссии подобные акты были приняты в 1714 и 1721 гг.; в Англии и Шотландии законодательно преследование за колдовство было отменено парламентом в 1736 г. В России императрица Анна Иоанновна в 1731 г. подписала указ, направленный на искоренение суеверий и волшебства, прежде всего как «обманства». В 1766 г. законодательством Габсбургской империи также было прекращено преследование колдовства как мошенничества и безумия (но в этом акте Марией Терезией не была, впрочем, отменена система наказаний за пакт с дьяволом и порчу). Само основание для колдовских процессов — признание демонологической сущности колдовства — законодательно уничтожается только с конца 1770-х годов, тогда же и екатерининская Россия оказалась на уровне лучших законодательных образцов своих европейских соседей.

Однако прекращение преследований со стороны государства далеко не сразу изменило отношение на низовом уровне: самосуды против ведьм и колдунов отмечались в христианском мире еще и в XIX, и в XX веках.

В сфере регламентации обрядов, сопровождающих почитание сакрального, достижения были еще более скромными. С одной стороны, в католических странах церковные власти установили беспрецедентный контроль за приходской жизнью. Был введен институт обязательной индивидуальной исповеди и регламентирован порядок паломничеств, религиозных шествий и местного почитания святых. Протокол канонизации, составленный папой Бенедиктом XIV предписывал тщательный научный анализ свидетельств, который был призван доказать сверхъестественную природу чудотворства и тем самым положить конец «фальшивым» чудесам.

В Баварии, на Сицилии, в Лангедоке и Бретани развернулась борьба католического духовенства с исполнителями приуроченных к Страстной неделе мистерий, объявленных несовместимыми с благочестивыми предпасхальными занятиями прихожан. В Испании исполнение мистерий в Великий Четверг было даже официально запрещено в 1780 г. королем Карлом III (хотя надолго пережило время запрета). При этом часть духовенства, а в особенности иезуиты, открытой войне против народных «суеверий» предпочитали красочные театральные процессии, зажигательные проповеди и массовые покаяния, пропаганду, апеллировавшую к эмоциям. Богородичное богословие, разработанное иезуитами, положило начало и народному культу Мадонны, который пережил и Французскую революцию, и Наполеоновские войны. Растущие ряды критиков иезуитов охотно использовали в борьбе против Ордена Иисуса обвинения в поощрения «суеверий».

В Австрии время пышных религиозных шествий, рост числа паломников к святыням, расцвет католических орденов, включая иезуитский, пришлись на эпоху Марии Терезии. Только в 1780-х годы уже при Иосифе II была сделана попытка запретить пышные паломнические шествия, шествия братств и орденов, уменьшить число праздников, сопровождавшихся народными гуляньями. В это же время в Тоскане Синод и епископ Пистойи в ходе реформ, о которых уже упоминалось, также попытались регламентировать народное благочестие и упорядочить уличные религиозные шествия. Однако и в Австрии, и в Тоскане после серии крестьянских выступлений реформы были свернуты.

В России в «реформе благочестия», начатой Петром I, обнаруживается немало общего с Западом: указы об обязательной исповеди, запреты устраивать крестные ходы, делать привесы к иконам, требования изымать чудотворные иконы из частных домов, регламентировать иконопочитание и иконописание, культы святых и мощей. Однако в дальнейшем с середины XVIII в., параллельно с продолжающимися попытками устранить из религиозной жизни российских подданных наиболее «грубые суеверия», жесткая регламентация религиозных практик начала ослабевать: в 1757 г. с причислением к лику святых Димитрия Ростовского возобновляются канонизации, к концу XVIII в. стали действовать некоторые из закрытых и заброшенных монастырей, через опыт старчества началось возрождение монашеской духовности.

Очевидно, наибольшие успехи в борьбе с «суевериями» были достигнуты на ниве просвещения духовенства и паствы, причем не только на западе, но и на востоке Европы.

В соответствии с духом времени желающие искоренить «суеверия» пробовали призвать на службу ratio, противопоставляя суевериям веру «разумную». С начала XVIII в. даже в объяснении колдовства начинают доминировать рационалистические доводы (например, наркотические галлюцинации) и опубликовавший в 1702 г. «Критическую историю суеверных практик» П. Лебрен (1661–1729) рекомендует «суеверам» изучать физику и биологию, чтоб отличать естественное от сверхъестественного. Появилась потребность в составлении «инвентарей» собственных суеверий, и вот вслед за знаменитым «Трактатом о суевериях» (1679) Ж.-Б. Тьера разного рода «словари» суеверий стали популярны от Британии до России.

Впрочем, большинство авторов статей, проповедей, литературных произведений, разоблачающих суеверия, как, впрочем, и некоторые представители государственных и церковных властей весь XVIII век проявляли излишний оптимизм. Они надеялись, что подвергнутая осмеянию и наказанию, поруганная проповедниками, вера в призраков и колдунов, в полуязыческих богов и ворожбу, как и все прочие суеверия, постепенно исчезнет. Этот оптимизм зиждился на убежденности в успехе просвещения, в том, что через доброе законодательство, катехизацию, учительство и проповедь удастся преодолеть церковные нестроения, расколы, утвердить единое «благочестие». Некоторые авторы напрямую заявляли, что уже «чрез… соединенныя силы величайших ученых мужей… многие суеверные предрассудки истреблены» (Словарь натурального волшебства. М., 1795).

Но и «разумные основания», апелляция к «рассудку» и «здравому смыслу» не смогли существенно поколебать устои «суеверной» религиозности, да и вряд ли были осмыслены основной массой верующей паствы. В массовом сознании вера все так же была далека «рассудку», и такие особенности «народной веры», как сочетание надежды на спасение во Христе с верой в «волшебство», преданность святыне, готовность к «чуду» и потому постоянное ожидание «чудес» от икон, мощей, источников и многое другое — не прошли «проверки» на принятие «новой культуры» и идей Просвещения. Очевидно, что от «простого» народа ждали другого христианства, но он демонстрировал удивительную способность переосмысливать и перетолковывать полученные знания в прежних категориях, включая их в религиозную систему, выпадающую из логики богословской или светской науки.

Рассуждения о «разумной вере» грозили при этом религиозным устоям паствы «ученой», все чаще проявлявшей религиозное вольнодумство, склонность к течениям сектантства, к «натурализму» (деизму), а некоторые и к «афеизму».

Во второй половине XVIII в. наступило некоторое отрезвление, именно тогда в письме 1771 г. к Е.Р. Дашковой Дидро признался: «Первая атака против суеверия была очень сильна, сильна не в меру. Однако раз люди осмелились атаковать предрассудки теологические, самые устойчивые и самые уважаемые, им невозможно уже остановиться…» А на исходе столетия в 1786–1787 гг. М.М. Щербатов, не преминув похвалить усилия Петра в борьбе с суевериями, сетовал: «…отнимая суеверие у непросвещеннаго народа, он самую веру к божественному закону отнимал… урезание суеверий и самыя основательныя части веры вред произвело: уменьшились суеверия, но уменьшилась и вера…»

В истории церкви и христианских конфессий XVIII век, безусловно, оставил свой след, но на многие вопросы, поставленные Просвещением, ни светские, ни церковные деятели, пожалуй, так и не нашли однозначных ответов.

В большинстве европейских государств XVIII век был отмечен «просвещенными» реформами церкви, и эти реформы имели своим важнейшим последствием укрепление позиций светской власти в ущерб власти церковной. Однако такая важная составляющая церковных реформ, как «очищение» церкви и просвещение паствы реализовывалась менее успешно.

Идеи «разумной веры» не только не одержали окончательной победы над «энтузиазмом» и «фанатизмом», но и породили неожиданный ответ. Сама Французская революция продемонстрировала взрыв «фанатизма» и хилиастической экзальтации. В то время как некоторые наблюдатели отдавали себе отчет, что это явление, по выражению А.В. Суворова, представляло собой «новый, также ужасный феномен: политический фанатизм», многими события во Франции были восприняты как возвращение времен религиозных войн, развязанных на этот раз масонами или безбожниками-просветителями.

Неудовлетворенность «рационализацией веры» и «секуляризацией» богословия привела и к развитию разнообразных форм мистической духовности, усилился интерес к аскетической и мистической традициям в православном исихазме, окрепли течения «мистического сектантства».

В Европе заговорили о том, что тайные организации мистиков проникали в самые верхи церкви и государства. Подозрения вызывали тайные общества, в особенности масонские ложи и квазимасонские организации, вроде баварских иллюминатов или авиньонского общества Нового Израиля. Слухи о всемогущем ордене иллюминатов заставили в 1784 г. баварского курфюрста Карла Теодора запретить все тайные общества (несмотря на то что иллюминаты были обществом рационалистов, их смешивали со всевозможными оккультными обществами). В России проявлением похожих опасений стало «дело Новикова». Так что далеко не везде декларируемая политика толерантности прошла испытания на прочность.

Развитие коммерческого книгопечатания привело к тому, что богословская мысль перестала быть монополией господствующей церкви и стала достоянием публичной сферы, но это лишь усилило религиозные искания, отнюдь не «упорядочив» конфессиональной системы христианского мира. Идеал рационального христианства оказался не менее утопичным, чем идеал конфессиональной целостности или идеал единой христианской вселенной.


ВОСПИТАНИЕ И ОБРАЗОВАНИЕ

Вопросы образования и воспитания в XVIII в. перестали считаться прерогативой светских и церковных властей и сделались предметом обсуждения всего образованного общества. Эволюция сферы интимной жизни, новое понимание природы ребенка, забота об общем благе определили место воспитания в общественном мнении эпохи. Философы поставили под сомнение эффективность прежних практик воспитания и обучения. Педагогам поручалась важная миссия — формировать нового индивидуума в соответствии с новыми моделями человеческих отношений. Но не во всех вопросах представители передовых течений расходились с традиционным взглядом на воспитание. В этом проявился двойственный характер эпохи, сложным образом сочетавшей в себе старое и новое. Те же противоречия наблюдались и в истории воспитательных практик, которую не всегда просто соотнести с историей педагогических идей. Обе отразили главный конфликт века Просвещения — оппозицию старой латино-христианской цивилизации и новой «цивилизации Опыта». Мы сосредоточим внимание на воспитательных практиках этой эпохи и в меньшей степени на истории педагогических идей.


Век Просвещения стал поворотным в воспитании детей в среде буржуазии и дворянства. Сферы частной и публичной жизни имущих слоев получили более четкие очертания. Частная жизнь стала давать больший простор чувствам, которые несколько потеснили соображения экономической целесообразности брака, превалировавшие до середины XVIII в. Любовь для буржуазной семьи приобрела большее значение, чем прежде: ее теперь все чаще искали в семье, а не за ее пределами. Нормами семейных отношений становились уважение, интерес к партнеру, взаимное терпение.

Сенсуализм Локка, Кондильяка и Руссо существенно изменил взгляд на ребенка. Стержнем философии Локка стало отрицание врожденных идей. Утверждая, что дети не «открывают» идею Бога, а постепенно выстраивают ее, Локк подчеркивал роль педагога, призванного не только вести воспитанника к построению адекватной, позитивной идеи Творца и освоению логических законов, но и соотносить форму, в которой преподносятся эти понятия, с уровнем развития и способностями ребенка. Подобные мысли были во многом созвучны идеям Руссо, который в своем «Эмиле» (1762) писал, что воспитание должно следовать естественному ходу развития детей. Руссо видел в ребенке кладезь качеств, заложенных природой, и полагал, что их необходимо оградить от развращающего влияния общества. Именно поэтому он считал книги вредными, делая исключение для «Робинзона Крузо», воплощавшего руссоистский идеал личности. Важное место в системе Руссо занимали физический труд и внутренняя свобода ребенка.

Под влиянием этих идей шло осознание законов и потребностей детства как особого периода человеческой жизни. К концу века в домах немецких бюргеров и французских буржуа появились детские комнаты. В привилегированных слоях постепенно распространялась практика контрацепции, что тоже косвенно свидетельствовало об изменении отношения к ребенку: детей становилось меньше, но родители эмоционально сближались с ними, больше следили за их здоровьем и воспитанием, тратили на это больше средств. В семье появились книги для детей и периодические издания, посвященные проблемам семейной жизни и воспитания. В середине века под влиянием педагогической литературы, и в первую очередь Руссо, многие женщины привилегированных сословий стали сами кормить детей грудью. В европейской семье детьми, особенно в первые годы их жизни, занимались женщины. У них также была и другая функция — представлять супруга в обществе. В профессиональной сфере безраздельно царил мужчина: он обеспечивал семью и занимал положение главы семейства, которому подчинялись жена и дети. Эти роли родителей проецировались на детей, которым давалось соответствующее воспитание.

В дворянских семьях примерно до пяти лет мальчики и девочки воспитывались дома вместе. Ими занимались гувернантки, но посильный вклад в их развитие вносила и мать. На начальном этапе воспитания, в согласии с идеями Локка и Фенелона, использовались игры. Дети из зажиточных семей обычно ограждались от контакта со сверстниками-бедняками. Подросших мальчиков посылали в коллегиумы, латинские школы или в пансионы.

Распространению коллегиумов в Старом и Новом Свете немало способствовали иезуиты. Под их началом в середине XVIII столетия в Европе действовали около 700 подобных заведений. Воспитанниками иезуитов были многие выдающиеся люди: Мольер и Декарт, Тассо и Гольдони, Дидро и Вольтер. Еще в конце XVI в. Общество Иисуса разработало особую программу — «Ratio Studiorum», основой которой в старших классах стали риторика, теология, философия и классические языки. Курс философии включал логику, аристотелеву физику, метафизику и этику, а курс математики — эвклидовы «Начала». Старшим классам предшествовали пять младших, в которых изучали риторику, гуманитарные предметы, латинскую грамматику. В России к коллегиумам по программе приближались духовные семинарии, выросшие из архиерейских школ, но уровень преподавания в них был невысок. Екатерина II писала: «Семинаристы нынешние обыкновенно в некоторых местах обучаются латинскому и греческому языку от неискусных учителей, не знают иных учений, как только самые школьные и первые основания латинского языка, не обучаются ни наук философских и нравоучительных, не знают истории церковной, ни гражданской, ниже положения круга земного и мест, на которых в рассуждении других народов живут. Набираются они в семинарии от отцов и матерей большею частью неволею и содержатся без разбора, способные с тупыми и негодными, а иногда прибираются по голосам, дабы певческую повседневную должность отправляли, которая их и от того малого учения иногда отводит».

Обучение в иезуитских коллегиумах ориентировалось на античную культуру и мертвые языки. Несоответствие этого образования потребностям современного человека вызывало резкую критику просветителей, в частности Даламбера. Но у иезуитов были и другие враги — Сорбонна и Парижский парламент. В 1764 г. они добились изгнания ордена из Франции, что положило конец педагогической деятельности иезуитов в королевстве (на их место пришли ораторианцы), а после того как в 1773 г. папа Климент XIV запретил Общество Иисуса, закрылось большинство иезуитских школ Европы.

Не все обучающие конгрегации придерживались консервативных программ. Во Франции и Голландии действовали школы Пор-Рояля, которыми руководили янсенисты. В них преподавалась история, математика, естественные науки, даже танец и музыка. Конечно, янсенисты использовали латынь, но читать они учили сначала на родном языке. Обучение чтению на родном языке стало настоящей революцией в дидактике. Пиаристы — patres piarum scholarum — члены католического ордена, созданного в XVII в. для безвозмездного обучения детей, ввели ежедневное обучение родному языку, преподавали на нем историю. Их деятельность получила распространение в Италии, Испании, германских землях и особенно в Польше.

Потребность в современном образовании породила новый тип учебных заведений — пансионы. В них латынь отходила на второй план, иногда вообще исчезая из программы, зато большое внимание уделялось живым языкам, в первую очередь французскому. Французский был главным предметом в пансионах Нидерландов. Важное место он занимал и в программах русских пансионов, особенно в екатерининское время. Следом шли немецкий и русский, изредка встречался итальянский, английский же в России изучался мало. Внимание к немецкому языку объяснялось и запросами русских учеников, и потребностями немецкоязычного землячества. К тому же именно немцы содержали большинство пансионов. «В домах» латынь также преподавалась редко: русское дворянство почти не соприкасалось с классической традицией, обычно начиная свое образование с французского. Латинско-польское и греческое влияние, проводником которых в России в XVII в. были польские, украинские и греческие просветители (Петр Могила, Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, братья Лихуды), а главным очагом — Славяно-греко-латинская академия в Москве, не проникло в глубину дворянского общества. Хотя латынь еще оставалась языком науки, французский стал новым lingua franca Европы и использовался в ряде профессий, например среди негоциантов северных стран, а дворянам позволял участвовать в жизни двора и культурной элиты любого уголка Европы. Неудивительно, что французы и франкоязычные швейцарцы стали главными воспитателями европейского дворянства.

Содержатели пансионов старались развивать у детей интерес к предмету. Они обучали их математике (алгебре, геометрии, тригонометрии) и тем дисциплинам, которые закладывали основы специальных знаний — счетоводству, механике, географии и др. Программы приспосабливались к региональным условиям. К примеру, в пансионах Дюнкерка преподавали гидравлику и навигацию, а на северо-востоке Франции вводили фламандский и немецкий языки. В России действовали пансионы для купеческих детей и частные школы с военным уклоном для дворянских отпрысков. Обычной практикой было преподавание музыки. Неотъемлемой частью образования стало воспитание «хороших манер», которые все больше ассоциировались с французской культурой. Новые веяния в педагогике побуждали уделять внимание здоровью и физическому развитию детей. При Екатерине II число пансионов в России выросло. В Петербурге в 1782 г. их было 32, всего же во второй половине века в столице действовали не менее 90 частных учебных заведений (почти все они содержались иностранцами). В 1784 г. в Москве работали одиннадцать пансионов. Как правило, там учились сыновья чиновников среднего уровня или иностранных купцов. Аристократия предпочитала давать своим детям домашнее образование.

Услуги домашнего учителя, особенно человека с рекомендациями, стоили дороже, чем обучение в пансионе. «Энциклопедия» Дидро и Даламбера проводила различие между precepteur — человеком, дающим знания, и gouverneur — воспитателем, прививающим ребенку нравственные качества и формирующим его ум. Философы отдавали предпочтение гувернеру как светскому воспитателю, поскольку коллективное воспитание в Европе в значительной степени еще находилось в руках церкви. Но Руссо был уверен, что, оплачивая услуги гувернера, родитель перекладывает на чужие плечи работу, которую он должен делать сам. В то же время «Эмиль» рисовал образ идеального воспитателя: он должен быть молодым, должен стать ученику другом и не разлучаться с ним до его совершеннолетия… Следуя теории «общественного договора», у Руссо гувернер воплощал законодателя, чьи отношения с учеником строились на согласии. Многие гувернеры привносили руссоистские идеи в свою практику. В России примером подобной практики можно считать воспитание Жильбером Роммом графа Павла Строганова.

Среди гувернеров встречались люди разного культурного уровня. В России домашними учителями нанимались военные и судейские чиновники, колонисты, сбежавшие из поволжских поселений, и университетские преподаватели. В Швеции двумя-тремя пансионами руководили профессиональные педагоги, но остальными — нотариусы, полковые священники, часовые мастера и прочие случайные люди. Общее место мемуаров XVIII в. — упоминание о неквалифицированности заезжих педагогов. Историки до последнего времени принимали эти свидетельства за чистую монету, не обращая внимания на то, что значительная их часть относится к периоду, когда в общественном мнении распространились галлофобские настроения. Учителей-профессионалов действительно было мало, и для работы гувернером иногда хватало владения французским языком. Существенно другое: при катастрофической нехватке педагогов во многих странах, в том числе в России, приток даже непрофессиональных преподавателей играл важную роль.

В России гувернеры и содержатели пансионов с 1757 г. проходили обязательную аттестацию, и документы комиссии Петербургской Академии наук позволяют оценить их квалификацию. В первый год на экзамен явились 24 француза, 26 немцев и несколько представителей других наций. Абсолютное большинство — 18 французов и 14 немцев — знали грамматику французского языка. Семеро французов владели немецким, двое — итальянским, пятеро — латынью. Из немцев двое могли учить итальянскому, десять человек знали латынь, а один — греческий язык. Немцы в целом оказались более учеными: географию могли преподавать 12 немцев и 7 французов, право и философию — только немцы (4 человека), историю — 10 немцев и 4 француза, арифметику — 6 немцев и 5 французов. Среди немцев было больше выпускников университетов. В аттестации одного из французов, Лебрена, говорилось: «Ежели кто доволен одной практикой французского языка, как то дети малолетние учатся оной более, нежели по регулам, то реченной Лебрын к такому делу употреблен быть может». Во вторую половину царствования Екатерины II в когорту гувернеров влилось немало высокообразованных людей, таких как Давид Марат-Будри, Шарль Франсуа Массон, Фредерик Сезар Лагарп, Жильбер Ромм…

Когда герцог Аренберг из Австрийских Нидерландов просил известного педагога Шарля Роллена подыскать для сына гувернера, знания не были главным критерием: в первую очередь требовались «вежливость и умение жить в свете». Гувернер Антуан Жозеф Дезессар, работавший в России, видел свою задачу в воспитании добродетели души (или сердца) ученика и в передаче знаний, необходимых для «учтивого, приятного человека и доброго гражданина». Согласно «Словарю Французской Академии» (1764), «учтивый человек» (honnete homme) соединял в себе качества, необходимые для жизни в обществе. В представлении людей Просвещения такой человек должен был быть знаком, пусть даже поверхностно, с разными областями знания и заботиться об общем благе. По мнению Н. Элиаса, этот исконно дворянский идеал воспитания, соответствовавший идее о цивилизованном обществе ((soci'et'e polic'ee, soci'et'e civilis'ee), во Франции получил распространение также в среде буржуазии, однако этого не произошло в Германии. В XVIII в. многие считали, что такое воспитание ведет к поверхностной, лицемерной вежливости, по сравнению с которой естественность дикаря едва ли не предпочтительнее. Мирабо-отец писал о «лживости» и о «варварстве» нашего цивилизованного общества. Для авторов словаря Треву (1752) вежливость (civilit'e), которую гувернеры считали целью воспитания, была лишь умением людей скрывать свои недобрые чувства по отношению к другим.

В XVII–XVIII вв. фигура гувернера находилась в центре острой полемики, в которой оценивались преимущества и недостатки частного воспитания по сравнению с государственным. Знать серьезно подходила к выбору учителя: родители наводили справки, требовали рекомендаций, ведь речь шла о воспитании молодого аристократа. Гувернер становился посредником между несколькими поколениями в дворянской семье, ему поручалось привить воспитаннику формы поведения и моральные ценности дворянства, даже если сам он не всегда принадлежал к привилегированному сословию. Гувернер не был слугой, но его положение в доме порой мало отличалось от положения прислуги, а пренебрежение со стороны работодателей нередко приводило к острым конфликтам. Так, гувернер Дезессар был вынужден жаловаться на своего хозяина, бригадира И.М. Игнатьева, в московскую полицию. Основанный в Петербурге бароном де Чуди журнал «Литературный хамелеон» (1755) разъяснял читателям, что воспитание дворянского отпрыска вряд ли будет успешным, если семья будет смотреть на гувернера как на слугу.

Важным элементом дворянского воспитания были образовательные путешествия. Традицию «Grand Tour» ввели англичане, но распространилась она в Европе повсеместно. Англичане считали, что «Grand Tour» позволял посетить очаги европейской культуры, сравнить политическую систему Англии с системами континентальных государств, овладеть иностранными языками и даже получить первый сексуальный опыт. Поездки длились порой больше года, и отпрыски знати по несколько месяцев проводили в Германии, Франции, Италии, а позднее — в Греции. При этом посещение Парижа вызывало порой опасения — считалось, что французская столица полна соблазнов, от которых следует оградить молодого дворянина.

Во время своих путешествий молодые люди нередко брали частные уроки или записывались на один-два семестра в европейские университеты. Так юные князья Борис и Димитрий Голицыны (старшему в начале путешествия было 13 лет, младшему И), отправившиеся в «Grand Tour» по Европе в 1782 г. в сопровождении гувернера Мишеля Оливье, около шести лет провели в Страсбурге, где университетские профессора преподавали им математику, латынь и историю, местные учителя давали уроки немецкого и английского языков, музыки, танцев и фехтования, а географии, грамматике, чтению и арифметике их обучал сам Оливье, регулярно сообщавший родителям об успехах своих воспитанников. Затем братья провели несколько лет в Париже и совершили турне по Италии, посещая достопримечательности, осматривая художественные коллекции и приобретая произведения искусства.

Французский гувернер появился во всех уголках Европы и даже за ее пределами, что способствовало распространению французской модели воспитания и сглаживанию различий в воспитании дворянства разных стран. Сын екатерининского вельможи А.С. Строганова Павел с 1779 по конец 1790 г. находился на попечении учителя-француза Жильбера Ромма, и все эти годы оказались заполнены разнообразными поездками. Первые семь лет были посвящены изучению России от Белого моря до Черного, от западных границ до Урала, а в июле 1786 г. Ромм повез воспитанника в Европу: Германию, Швейцарию, Францию. Составленный им план путешествия предполагал практическое, опытное изучение природы и человеческой деятельности во всем их многообразии. Как писал один из очевидцев обучения юного графа, рассказы Ромма всегда сопровождались демонстрацией. Мальчику показывали угольные копи, шелковые фабрики, металлургические и оружейные заводы, типографии, знакомили с крестьянским трудом. Однако всеобъемлющий план образовательных путешествий Павла Строганова не был выполнен до конца — в конце 1790 г. по требованию императрицы А.С. Строганов вернул сына в Россию из революционного Парижа.

Воспитательные практики дворянства в разных странах были схожи. В Петербурге, Берлине и Лондоне использовались одни и те же методики, одна и та же учебная литература (грамматики Ресто и Де Пеплие, «Детский магазин» Лепренс де Бомон, «Телемак» Фенелона и др.). Однако имелись и свои особенности. К примеру, до середины XVIII в. русские аристократы охотнее нанимали гувернеров-гугенотов и швейцарцев-протестантов, поскольку в обществе царило недоверие к католикам. Но во второй половине столетия учителей-гугенотов в России стало намного меньше, чем, например, в Пруссии, Голландии или Великобритании — основных очагах Refuge. Русская знать предпочитала учителей-иноземцев, а шведские аристократы охотно использовали своих соотечественников даже при обучении французскому языку.

Образование привилегированных сословий стало в XVIII в. государственным приоритетом. Манифест Петра III «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762) обусловливал освобождение от обязательной государственной службы требованием обучать дворянских отпрысков «благопристойным наукам». В основе этого требования лежала идея общего блага, почерпнутая в западноевропейских трактатах: образование не было только частным делом, оно должно было приносить пользу обществу. Обедневшая знать не всегда могла дать своим детям достойное образование, поэтому государство создавало специальные, чаще всего военные, учебные заведения для небогатых дворян. Таковы Военная школа в Париже, Королевская военная школа для сирот в Дублине, немецкие дворянские академии (Rittersakademien), Кадетская школа в Карлскруне (Швеция), Сухопутный, Пажеский, Морской, Артиллерийский и Инженерный кадетские корпуса в России. Несмотря на военную специфику этих заведений, большое внимание в них уделялось общей культуре. Если в петровское время в дворянском образовании России превалировал профессиональный утилитаризм, то в елизаветинскую и екатерининскую эпоху возобладали ценности гуманитарного образования дворянина и гражданина. В момент основания Сухопутного шляхетного кадетского корпуса (1731) на первом месте стояла военная подготовка, но затем верх взяли гуманитарные дисциплины и иностранные языки. Важную роль в жизни кадетов занимал театр, организованный Ф.Г. Волковым и А.П. Сумароковым. Воспитательные идеи, царившие в стенах этого учебного заведения, отразились в контракте, заключенном при посредничестве Дидро с Пьером Шарлем Левеком (будущим историком России), поступавшим в кадетский корпус гувернером: ему предписывалось избегать принуждения, выбирать для занятий интересные темы, внушать подопечным благородные манеры, формировать у них ровный и веселый характер. Контракт запрещал гувернеру заниматься делами, которые могли бы отвлечь его от воспитания подрастающей элиты, и подчеркивал, что он работает не только для заработка.

В XVIII столетии в российских учебных заведениях для дворян было много преподавателей-иностранцев. Только в Сухопутном шляхетном корпусе работали более 70 французов. Там трудились автор французской грамматики Луи Бужо и издатель Пьер Жак Дюплен, поступивший туда библиотекарем по рекомендации того же Дидро. Математику преподавал пастор Абель Бюржа; всеобщую историю и риторику — Гальен де Сальморан, издатель «Русского Меркурия», в прошлом секретарь Вольтера. Упомянем также историка России Никола Габриэля Клера (Леклерка) и Жана-Батиста Модрю дю Бокажа, автора методик обучения чтению (позже он опубликовал во Франции грамматику русского языка). Инспектором корпуса был талантливый педагог и инженер Пьер Потье де Ла Фромандьер.

Прогресс женского образования в XVIII в. отражал эволюцию роли женщины: она уже не только представляла мужа в свете, но и сама становилась участницей общественной жизни. Хороший вкус прочно связывался в общественном мнении с французской манерой воспитания, поэтому светская женщина — воплощение вкуса и утонченности — не могла не владеть французским языком. Женское образование отвечало требованиям новой светской культуры: в нем было мало учености, но оно развивало умение вести беседу, танцевать, музицировать… Широко практиковалось обучение в пансионе или женском монастыре, хотя обычно девочки проводили там немного времени. Во Франции треть из них покидали стены пансиона уже через год. Учебная программа девочек не включала «науки», ограничиваясь иностранными языками, катехизисом, рукоделием, иногда — историей. Основное внимание уделялось хорошим манерам, морали, трудолюбию, скромности. Для обучения девочек создавались особые руководства, «грамматики для дам» и прочие пособия.

В Париже каждая пятая-шестая девочка непременно посещала какую-нибудь школу, хотя две трети учились в благотворительных заведениях для бедных, поскольку пансионы были доступны лишь состоятельным буржуа и дворянам. В России мальчиков в пансионах поначалу было намного больше, чем девочек, но затем соотношение изменилось. В царствование Александра I смешанные пансионы были запрещены. В 1820 г. в столице действовали 20 пансионов для мальчиков и 25 для девочек, причем численность последних продолжала увеличиваться, отражая растущее значение женского образования. Это повсеместно сказывалось на уровне грамотности: в конце XVIII столетия три четверти парижанок могли собственноручно подписать свой брачный контракт.

Важной педагогической идеей того времени была идея формирования нового человека в закрытых учебных заведениях, родственная мыслям Руссо о пагубном влиянии общества на душу ребенка. Екатерина II не любила «Эмилева воспитания», но в 1764 г., в соответствии с положениями «Генерального учреждения о воспитании юношества обоего пола» И.И. Бецкого, в Петербурге было основано заведение для девочек из дворянских и разночинных семей — «Воспитательное общество благородных девиц», более известное как Смольный институт. Смолянки изолировались от внешнего мира, ограничивалось даже их общение с семьей. Почти до конца века Институт возглавляла француженка Софи де Лафон. Западноевропейские путешественники считали, что Смольный — копия Сен-Сира, школы, основанной в конце XVII в. фавориткой Людовика XIV госпожой де Ментенон. Но французский дипломат Корберон скептически оценивал компетентность персонала и результаты обучения в Смольном.

Доступ к более разнообразному и качественному образованию способствовал появлению женщин, выдающихся своими талантами и ролью в обществе. Среди них были хозяйки салонов, писательницы, педагоги, даже ученые. Этот прорыв наблюдался не только во Франции, где общественная жизнь неотделима от имен маркизы дю Шатле, госпожи де Ламбер, госпожи Жоффреи, госпожи дю Деффан, но и в других частях Европы. Швейцарская писательница голландского происхождения Изабель де Шарьер стала автором эпистолярных романов и разрабатывала педагогические теории. Россиянка Е.Р. Дашкова участвовала в политической жизни, а в 1783 г. стала директором Санкт-Петербургской Академии наук и первым президентом Российской Академии, созданной по ее инициативе для изучения и усовершенствования русского языка. Известна репутация самой «Семирамиды Севера» — Екатерины II — как законодательницы и покровительницы наук и искусств. Тем не менее традиционные представления о роли женщины были еще сильны, и даже философы, за редким исключением, видели в ней лишь мать семейства. Правда, Кондорсе утверждал, что по своим естественным правам женщины равны мужчинам и заслуживают достойного образования, однако его взгляды разделяли немногие. «Энциклопедия» осуждала расовое неравенство, но не ставила вопроса о равенстве полов. Большинство людей продолжали считать, что женщина — существо умственно и физически слабое, не нуждающееся в равном с мужчиной образовании.

Консервативные взгляды преобладали и в дебатах о доступе народа к знаниям. Вольтер писал: «Мне кажется, что очень важно, чтобы нищие были невежественными», «образование нужно давать не чернорабочему, а буржуа». Руссо соглашался: знания — не для простых людей, детям селян они не нужны. Испанский просветитель Гаспар Мельчор де Ховельянос считал, что образование народа полезно для общего блага, но крестьянину незачем изучать метафизику, ведь «правильное распределение» знаний должно укреплять социальную пирамиду. Физиократы и Кондорсе критиковали подобные взгляды, но первые выступали с позиций экономической необходимости, ссылаясь на то, что технический прогресс требует углубления знаний, а второй выдвигал социальную аргументацию: народ должен получать образование, чтобы знать свои права и уметь их защищать.

Влияние традиционных идей сказывалось и в книгах, предназначенных для народного чтения. Они отражали взгляды образованных слоев общества на цели и пределы образования для бедных: нужно было дать простолюдину элементарные знания, необходимые в повседневной жизни, и навязать ему определенные модели поведения. Книжки для народа изобиловали историями о добродетельных бедняках, «щедрых хлебопашцах», верных слугах. Элита верила в возможность морального совершенствования низов, но не мыслила их участия в изменении устоев общества (хотя революция была уже близка), поэтому герои подобных повествований редко оказывались вовлеченными в сферу политики.

Светская власть увязывала проблему образования низов с заботами об общественном порядке и экономической выгоде, в чем сказывалось давнее влияние меркантилизма. Меркантилисты видели могущество государства в материальном производстве и торговле. Народ в этой модели являлся производителем материальных благ, прирост которых зависел не от эффективности труда, а от количества рабочей силы. Считалось, что образование отвлекает народ от работы, ведет сельское хозяйство и торговлю к упадку. Еще Ришелье полагал, что науки могут вытеснить коммерцию, а избыток культуры способен подорвать авторитет власти, поэтому он писал в «Политическом завещании», что крестьянам и ремесленникам следует закрыть доступ в коллегиумы. Кольбер, в свою очередь, предлагал свести программу «малых школ» к чтению, письму, счету и навыкам ремесла.

Церковь, светские власти и высшие классы были единодушны и в том, что поведение простолюдинов необходимо контролировать. Бродяги и попрошайки угрожали общественному порядку. Бедность считалась следствием недостатка трудолюбия и моральной ущербности. На ребенка из бедной семьи смотрели как на потенциального тунеядца и преступника. Католическая церковь видела в обучении бедняков инструмент влияния на моральные устои и считала это своей пастырской обязанностью. Еще большее значение образованию народа придавали протестанты, для которых личное знакомство христианина со Священным писанием было обязательным. Поэтому церковные конгрегации активно развивали систему благотворительных школ. В первой четверти XVIII в. в Лондоне их было больше сотни, а число учеников приближалось к 5 тыс., причем треть из них составляли девочки. С XVII в. в Европе разрабатывались педагогические системы, ставившие ребенка под строгий контроль. В Скандинавии, Великобритании, Ирландии, США возникли «работные дома», имевшие целью перевоспитать бездельников и занять работой бедняков — взрослых и детей. Условия жизни в них были суровые, одежда и даже прически регламентировались. Строгий контроль за поведением детей и их социализацией осуществляло Братство христианских школ, основанное в 1684 г. Жаном-Батистом де Да Саллем. Ученики лассальянцев находились под постоянным наблюдением учителей, а за стенами школ поведение детей регулировалось системой взаимных доносов. Когда в 1784 г. епископ французского города Тура открыл пять учебных заведений Братства, король выразил свое одобрение, указав, что школы помогают «уберечь детей рабочих и ремесленников от безделья и развращенности нравов». В большинстве благотворительных школ Европы по старинке практиковался индивидуальный метод — каждый ученик ждал своего часа, чтобы рассказать вызубренный урок. В заведениях Да Салля занятия были групповыми. Суровое обращение уступало место более гуманному, и хотя на практике физические наказания иногда применялись, формально в Братстве они были запрещены: новые веяния в педагогике побуждали заменять принуждение развитием интереса к учебе.

В России не было христианских конгрегаций, подвизавшихся в сфере обучения, но церковь и светские власти уделяли внимание образованию простолюдинов. В 1721 г. «Духовный регламент» предписал архиереям открыть в епархиях школы. К 1725 г. их было уже более сорока. Кроме чтения и письма там иногда обучали грамматике и риторике. В петровские времена возникла и светская начальная школа, известная под именем «цифирной», но породила ее не забота об образовании народа, а необходимость подготовки священников, моряков и студентов для Славяно-греко-латинской и Морской академий. В среде, поставлявшей учеников, культурные потребности были низки: духовенство, солдаты, приказные отдавали детей в учебу под нажимом властей. Население рассматривало это как новую повинность и добивалось освобождения от нее, поэтому вскоре цифирные школы опустели. Из более 2 тыс. учеников, набранных к 1727 г., лишь пятая часть закончила полный курс. В 1744 г. восемь последних цифирных школ объединились с гарнизонными школами.

Увеличение количества бесплатных религиозных и светских начальных школ способствовало повышению уровня грамотности, но нельзя забывать и о роли частных учителей. В Англии, а затем в Новом Свете получили распространение «дамские школы» и hedge-schools, в которых женщины или мужчины на дому или под открытым небом давали уроки элементарной грамотности. Определяющими факторами в XVIII в. оставались социальный статус, место жительства и пол ученика: дети из зажиточных семей получали лучшее образование, чем простолюдины, дети горожан — лучшее, чем жители деревни. Сложность социальных связей в городе вела к распространению грамотности даже в низших социальных слоях. Как показывают исследования Д. Роша, описи имущества французских простолюдинов все чаще включали доверенности, контракты, завещания. Даже любовная и семейная переписка перестала быть исключительной прерогативой высших классов.

Трудовые навыки и необходимые для той или иной профессии элементы общего образования ребенок из бедной семьи получал сначала дома. Сын крестьянина или ремесленника с раннего возраста, иногда с шести-семи лет, помогал отцу в поле, на ферме, в пекарне или в мастерской. Затем мальчика нередко отдавали в подмастерья знакомому мастеру, который учил его своему ремеслу.

Педагогические дискуссии Просвещения не исчерпывались спорами об образовании для женщин и простолюдинов. На исходе Старого порядка темой дебатов стала роль университетов в жизни общества. Чтобы лучше понять их место в культуре XVIII в., необходим небольшой экскурс в предыдущие века. Пик популярности университетского образования пришелся на конец XVI — середину XVII в. С середины или конца XVII в. до второй половины XVIII в. во многих университетах (Саламанка, Оксфорд, Кембридж и др.) число студентов сокращалось. Красноречивы данные по Кембриджу: более 500 студентов ежегодно записывались туда в 1620-е и только 120 — в 1760-е годы. В девятнадцати кастильских университетах в конце XVI в. учились почти 20 тыс. студентов, а в начале XVIII в. — менее 5 тыс. Эта картина — новый штрих к нашим представлением об эпохе Просвещения.

Популярность университетского образования в XVI–XVII вв. объясняется несколькими причинами. Складывание системы централизованного управления сопровождалось ростом бюрократии, что позволяло людям с университетским дипломом получать доступ к должностям в государственном аппарате и повысить свой социальный статус. Притоку студентов способствовало укрепление судейского сословия. Церковь нуждалась в образованном духовенстве. Массовый приток небогатого студенчества историография назвала «образовательной революцией». Согласно этой концепции, ряды студентов пополняла главным образом мелкая и средняя буржуазия. Но изменились и образовательные модели дворянства. Рыцарское воспитание, достаточное военному или придворному, уже не удовлетворяло тех, кто претендовал на высокие посты в государственном аппарате, поэтому интерес дворянства к университетам повышался. Однако в середине XVII в. бюрократический аппарат оказался перенасыщенным, и университетский диплом стал менее притягательным. Такую модель развития европейских университетов предложил английский историк Л. Стоун. В свою очередь его голландский коллега В. Фрейхоф связывает уменьшение числа студентов в XVIII в. с изменением роли университетов. Если в Средние века их функцией были не только передача знаний, но и сертификация статуса, то в эпоху Просвещения университетский диплом, оставаясь свидетельством о квалификации, перестал быть лицензией на определенное социальное положение. Рост книжной продукции и углубление специализации знания вели к тому, что в XVIII в. общая подготовка переместилась в коллегиумы, а университеты сосредоточились на подготовке к профессиональной деятельности в нескольких областях.

Разница между количеством студентов в XVI–XVII вв. и XVIII в., возможно, была меньше, чем представляется, ведь переход из одного университета в другой (peregrinatio academica) достиг апогея именно в начале XVII столетия. В Лейдене во второй четверти XVII в. число студентов-иностранцев доходило до 51 %. Сходная картина наблюдалась в Кракове. Медицинский факультет Монпелье в XVI в. притягивал к себе студентов из разных стран Европы, в середине XVII в. основной его контингент составляли французские подданные, а в конце Старого порядка — главным образом жители Прованса. После Варфоломеевской ночи в университетах Базеля и Лейдена училось гораздо больше французов, чем в толерантном XVIII столетии. Конфессиональный раздел Европы и последствия Тридцатилетней войны, усилившие контроль абсолютной монархии над населением и над образованием элиты, усложнили переход студентов из одного университета в другой. Власти многих европейских стран запрещали подданным учиться за границей и не признавали дипломы иностранных университетов. Аристократы, которых «Grand Tour» заносил в иностранные университеты, мало влияли на общую картину. Поэтому считать век Просвещения временем большой мобильности студенчества не вполне корректно.

Данные о числе студентов интересно сопоставить с численностью мужского населения (женщины не учились в университетах до начала XIX в.). В Германии, Англии, и во Франции в XVII в. в университет записывались более 2,0–2,5 % восемнадцатилетних юношей, а в середине XVIII в. эти данные близки к 1 %. Исключение составлял университет Коимбры — там рост численности студенчества пришелся как раз на середину XVIII в., что было вызвано популярностью в Португалии канонического права, которое в Кастилии, например, почти никого не интересовало. Почти повсюду кризис веры привел к упадку факультетов теологии, в то время как факультеты права и медицины и в XVIII в. пользовались популярностью.

Уменьшение числа студентов можно связать и с сужением социальной базы университетов. Так, в XVI столетии в Оксфорде число «плебеев» среди учащихся достигало 55 %. Но в течение XVII в. там наблюдался массовый приток дворян, поэтому в XVIII в. число представителей низших сословий сократилось в Оксфорде до 10 % и к началу XIX в. они почти полностью исчезли с университетской скамьи. В свою очередь дворянство стало отдавать предпочтение закрытым сословным заведениям (военным школам и коллегиумам), в которых, в отличие от университетов, преподавались танцы, фехтование и иностранные языки.

Университетская система России в XVIII в. находилась еще в зачаточном состоянии. Конечно, Петербургская Академия наук, основанная в 1724 г., была не только научным, но и образовательным учреждением, однако число студентов ее Академического университета было очень незначительным: за 1726–1733 гг. нам известно 38 имен, среди которых преобладали сыновья осевших в России немцев. В Московском университете, открывшемся в 1755 г., до конца XVIII в. студентов было не более сотни в год, хотя всячески поощрялось поступление дворян: с 1756 г. дворяне, зачисленные в армию и в университет, могли продолжать учебу, получая право на производство в офицерский чин. И все же они неохотно записывались в университет. Сказывались вековые традиции, да и знания, подкрепленные университетским дипломом, еще не стали в России условием для успешной карьеры. Наиболее просвещенные и богатые дворяне предпочитали посылать сыновей в университеты Западной Европы.

Несмотря на географическую близость, число русских студентов в немецких университетах в начале столетия было невелико: протестантское богословие и римское право в России не были востребованы, а штат медиков до конца XVIII столетия пополнялся преимущественно иностранцами. И все же в первой половине века россияне учились в Кёнигсберге, Лейпциге, Лейдене и особенно в Галле, где преподавали Христиан Томазий, Август Герман Франке и Христиан Вольф. В петровские времена на учебу отправлялись (иногда принудительно) боярские дети и сыновья начальников приказов. Затем наступила пауза, затянувшаяся до елизаветинских времен. Начавшиеся в 1736 г. научные поездки студентов Академии наук (в числе первых в Марбург отправился М.В. Ломоносов) общей картины серьезно не изменили. При Елизавете среди студентов, учившихся за границей, преобладали богатые малороссийские дворяне, которых по-прежнему привлекали Лейпциг, Страсбург, Гёттинген и Лейден. Университеты католических стран спросом не пользовались. По подсчетам А.Ю. Андреева, наибольшее число студентов из России — не менее 350 человек — записались в немецкие университеты в екатерининское царствование, с середины 60-х до конца 80-х годов XVIII в. Эти молодые люди, в равной мере представлявшие центральные губернии, Малороссию и российских немцев, ехали на учебу уже по доброй воле — государственная инициатива сменилась частной. В Гёттингене россиян опекал историк Людвиг Август Шлёцер, в прошлом — профессор Петербургской Академии наук, в Страсбурге их куратором был директор Дипломатической школы Иоганн Шёпфлин. С началом Французской революции поток русских студентов в Европу стал иссякать, а в 1798 г. Павел I запретил своим подданным выезжать за границу для обучения.

Важно учитывать взгляд общества на функции университета. В XVII в. голландские университеты привлекали множество студентов, поскольку давали знания, необходимые как на административном, так и на коммерческом поприще. В XVIII в. венцом образования стал диплом в области права, открывавший доступ к должностям в городском управлении. Дети коммерсантов к университетам заметно охладели, зато они стали охотнее посещать академии и кабинеты для чтения: именно туда переместилась публика, тяготевшая не к традиционной университетской (философия, право, теология), а к новой культуре (точные науки, живые языки), в которой коммерсанты видели основу своего ремесла. Академии, число которых во Франции с 1715 г. до начала революции утроилось, представляли модель общения, в которой достигался социальный компромисс между светской культурой дворянина и профессиональной культурой буржуа. Важным центром общения и обмена информацией стали и масонские ложи.

Очень часто университеты упрекали в игнорировании новых течений мысли. Сегодня историки стараются не смотреть на университет эпохи Просвещения как на исключительно консервативный институт, противостоявший новым формам общения. В XVIII столетии росло число кафедр, в программу вводились новые дисциплины, например политическая экономия. Но католические университеты в целом действительно оставались далеки от передовых идей своего времени. Более восприимчивыми к новым веяниям оказались немецкие протестантские университеты, где в XVIII в. сложился принцип единства научного исследования и преподавания внутри самоуправляющегося университета, свободного от давления внешних сил, но пользующегося государственной поддержкой.

В XVIII в. разные социальные группы впервые громко заявили о своих образовательных потребностях, все чаще требуя от властей их удовлетворения. Наказы французов Генеральным штатам 1789 г. показывают, что эти потребности росли с ростом уровня грамотности. Наиболее радикально звучали наказы Шампани и Иль-де-Франса — регионов, расположенных вблизи Парижа: в них ставились вопросы бесплатных школ, жилья для учителей, их профессиональной подготовки, а само образование трактовалось как право народа. В Ниме, где традиционно крепкими были позиции протестантов, звучали требования секуляризации школы, что объяснялось стремлением гугенотов освободиться от опеки католического духовенства. В Нижней Бретани обучение грамоте волновало только горожан, малограмотные нормандцы рассматривали образование как наставление народа в христианстве, а жители Лангедока и лионцы вообще ограничились признанием своей культурной отсталости. Интересно сравнить французские наказы с русскими, направленными в екатерининскую Уложенную комиссию (1767). Русские дворяне ратовали за государственную поддержку образования для малоимущего дворянства, но высказывали пожелания создавать школы и для других сословий. Некоторые предлагали ввести обязательное обучение детей купцов и крестьян и даже взимать штраф с нерадивых учеников. Звучали и соображения конфессионального порядка. В частности, предлагалось развивать систему православных школ в провинциях, населенных иноверцами. Ряд депутатов-крестьян высказывались за создание школ для своего сословия, но большинство дворян считали, что землепашцу образование не нужно.

Формирование государственной системы начальных и средних школ началось прежде всего в многонациональных монархиях (Пруссия, Австрия и Россия), которые использовали школы как инструмент контроля и пропаганды. В Пруссии школьная реформа Фридриха II (1763) сделала начальное образование обязательным и определила для него круг предметов и учебных пособий. В том же 1763 г. генеральный прокурор парламента Бретани Ла Шалоте опубликовал «Опыт народного образования», быстро переведенный на ряд европейских языков, в том числе и на русский. Он обосновывал необходимость государственной системы образования для подготовки национальных кадров. В Польше Комиссия народного образования стала первым «министерством просвещения» в Европе.

В России в 1782 г. была создана Комиссия об учреждении народных училищ под председательством П.В. Завадовского. В основу ее деятельности лег план, разработанный сербским педагогом Ф.И. Янковичем де Мириево, который в 70-х годах активно участвовал в создании австрийской системы народного образования. В результате были учреждены главное и малые народные училища, определены содержание преподавания, учебные пособия, принципы образования, в том числе классно-урочная система.

На юге Европы, в Италии и Испании, где последняя треть века ознаменовалась серьезными экономическими проблемами, власти видели в школе инструмент контроля над простолюдинами, недовольными своим положением. Желание установить государственный контроль над школой распространилось и на другие страны, например на Данию и некоторые немецкие государства. Во Франции Учредительное собрание, а затем и Конвент разрабатывали идею образования как государственного приоритета. Следуя рекомендациям Кондорсе, были задуманы начальная (для детей всех слоев населения) и средняя школа (для тех семей, которые могли долго обходиться без рабочих рук детей). Эти средние школы, называемые центральными, а позже императорскими лицеями, уделяли больше внимания точным наукам и меньше латыни. Но государственная система начального и среднего образования сформировалась в Европе только в XIX в.

(обратно)


ЧТЕНИЕ

В эпоху Просвещения новые знания и идеи распространялись по Европе быстрее, чем раньше. Это происходило благодаря формированию принципиально новой практики чтения. Количество печатных текстов увеличивалось, они становилось разнообразнее. На фоне «книжного бума» появлялось множество журналов и газет. Формировалась читающая публика, а точнее различные группы читающей публики, интересы которых все больше научались различать и удовлетворять авторы, издатели и книготорговцы.

На протяжении всего века быстро росло количество книг. Р. Шартье приводит следующие цифры: в 1710 г. в Англии было издано около 21 тыс. томов, а в 1790 г. — 65 тыс. В 1765 г. на ярмарке во Франкфурте было представлено 1384 наименования книг, в 1785 г. — 2713, в 1795 г. — 3275, в 1800 г. — 3906. Сама идеология Просвещения диктовала повышение роли книги в интеллектуальном пространстве. В среде элиты распространялась мода на библиотеки. Монархи, вельможи, философы собирали ценные книги и рукописи. Престиж такого собирательства был невероятно высок. Библиотека кардинала Ломени де Бриенна насчитывала в 1780-е годы более 100 тыс. томов. Ценнейшая коллекция маркиза Антуана Рене де Польми д’Аржансона стала основой современной Библиотеки Арсенала в Париже. Книжные коллекции рассматривались как несомненная ценность, их дарили, завещали, покупали. После смерти Вольтера Екатерина II приобрела его библиотеку, а библиотеку Дидро выкупила еще при жизни философа, назначив его своим библиотекарем.

Чтение все больше входило в повседневную жизнь, и домашняя библиотека становилась обычным явлением. Если в конце XVII в. собрание книг французского дворянина или судейского чиновника составляло 1-20 томов, то в 1780-е годы такой человек не мог обойтись без библиотеки в 300 томов и более. Библиотеки духовных лиц также выросли с 20–50 до 100–300 томов. Довольно обширные собрания книг — от 20 до 100 томов — появлялись в течение XVIII в. и у зажиточных городских буржуа.

Рост числа потребителей печатной продукции в XVIII в. ускорялся благодаря распространению грамотности. Так, во Франции с 1690 до 1790 г. количество грамотных мужчин увеличилось с 29 до 47 %, а грамотных женщин — с 14 до 27 %, причем в столице процент их приближался к ста.

В XVIII в. начали читать представители тех социальных групп, для которых раньше это не было характерно. Изучение описей имущества умерших слуг, рабочих и ремесленников показывает, что книги занимали в них все больше места. Книгоноши доносили дешевые лубочные сборники сказок, поучительных историй и до деревни.

Моду на чтение запечатлело изобразительное искусство того времени: до нас дошло множество изображений людей за книгой, матерей, обучающих чтению своих детей, читающих ремесленников или крестьян. Образы читателей встречались на картинах и гравюрах, на фарфоре и фаянсе, даже на жилетных карманах для часов. Увлеченно читающих людей можно было встретить повсеместно. Источники фиксируют «манию чтения», «читательское исступление», «читательскую лихорадку». Медики воспринимали массовое пристрастие к чтению как эпидемию, говорили о его губительных последствиях. По их мнению, соединение неподвижности тела и напряженной умственной работы влекло за собой неминуемое физическое истощение. Беспокоило их и бегство читателей от реальности в мир вымысла.

Книгоиздательский и книготорговый бизнес интенсивно развивался, едва поспевая реагировать на огромный и возраставший спрос. Такая ситуация должна была породить рост цен на книги, однако он нивелировался несколькими факторами. Во-первых, типографий становилось все больше, и хотя принципиальных изменений в технологии книжного дела по сравнению с эпохой Гуттенберга пока не происходило, организация производства книг улучшалась и оно интенсифицировалось.

Во-вторых, одним из последствий стремительно растущего спроса на книги стал характерный для XVIII в. феномен контрафактной продукции — издание и распространение книг без соответствующей привилегии или без ведома авторов. Известный парижский издатель Шарль Жозеф Панкук специально заказывал за границей контрафактные перепечатки своих собственных изданий и книг Королевского печатного двора, которые продавал. Это было гораздо дешевле, чем осуществлять новое издание. В выигрыше в конечном счете оказывался читатель, получавший книгу по более доступной цене.

Наконец, в-третьих, во второй половине века в моду вошли читальни, а также выдача книг напрокат в лавках и даже на уличных лотках. В читальнях можно было получить газеты и журналы, подписка на которые стоила дорого, воспользоваться справочниками, словарями, альманахами, познакомиться со злободневными новинками. За скромную плату желающие могли абонироваться на чтение нескольких десятков книг в год. Появилась возможность брать книги на время на дом.

Читальни зачастую возникали при книжных лавках и нередко соединялись с кафе. Они неизбежно становились центрами интеллектуального общения, культурного обмена, формирования общественного мнения. На протяжении XVIII столетия в Англии зафиксировано 380 читален: 112 — в Лондоне и 268 — в других городах. Во Франции первая читальня появилась в 1759 г. в Лионе. При Старом порядке функционировало, по меньшей мере, 13 читален в Париже и 36 — в провинции. Подобные читальни, содержавшиеся в основном книгопродавцами-иностранцами, действовали и в России.

Существовал и еще один способ обмена печатными изданиями — общества любителей книги, покупавшие книги в складчину. Они распространились в той же Англии, а с 1770-х годов — в Германии, где к концу века их число достигло 200. В такие клубы читателей принимали независимо от сословного статуса, что способствовало развитию демократических форм общения. Они являли собой новое публичное пространство, неподконтрольное власти, где можно было свободно говорить о чем угодно. Услугами читален пользовались городские буржуа, торговцы, рантье, люди свободных профессий, преподаватели, студенты, зажиточные ремесленники. Они получали доступ практически ко всем богатствам современной литературы, из них формировался новый тип читателя. О читателях другого рода рассказывал Луи Себастьян Мерсье в своих многотомных очерках «Картины Парижа» (1781–1788).

Он описывал «букинистов», уже в середине XVIII в. раскидывавших свои лотки под открытым небом французской столицы. Они обслуживали самых простых и непритязательных клиентов, глотавших книги прямо на улице. «Есть произведения, которые так будоражат умы, что букинисту приходится разрезать том на три части, чтобы нетерпеливые и многочисленные читатели успели его прочесть. В этом случае оплата за чтение устанавливается не поденная, а почасовая».

Прошли времена, когда книга являлась малодоступной редкостью, была велика, дорога и тяжела; когда текстов было мало, и с ними имели дело избранные; когда к одной и той же книге за неимением других обращались вновь и вновь; когда, собравшись вместе, читали вслух только религиозные сочинения. В XVIII в. книжки встречались повсеместно, они уменьшились в размере: появились форматы in-12, in-16, in-18, влезавшие в карман. Читать стало возможно в карете, на прогулке, в постели. «Если вспомнить старые тяжелые тома in-folio, переплетенные в дерево и кожу, с латунными застежками, а потом взять в руки маленькую книжечку карманного формата, то можно почувствовать себя счастливым», — писал немецкий писатель Иоганн Пауль Рихтер, публиковавшийся под псевдонимом Жан Поль.

Читали теперь по большей части для себя и про себя, пробегали тексты один за другим, часто не задерживаясь. На смену благоговейному почтению к книге и безграничному доверию к ней приходило более свободное, непринужденное и критическое отношение. Люди все больше привыкали к чтению как к будничному делу. Не прекращавшийся поток все новых и новых сочинений вырабатывал навык быстрого овладения содержанием, анализа смысла и оценки читаемого, позволявший без промедления перейти к следующему тексту.

Наряду с подобным чтением XVIII столетию было присуще и другое: сосредоточенное, интенсивное, изучающее. Произведение перечитывалось, заучивалось наизусть, цитировалось, проецировалось на себя, становилось образцом для подражания, формировало поведение. Так читали модные романы Бернардена де Сен-Пьера, Ричардсона, Руссо, Гёте. В условиях, когда сознание секуляризировалось, а церковь теряла авторитет, лишившийся ее поддержки человек видел в писателе наставника. Именно поэтому, в частности, чтение становилось столь модным среди образованных женщин. Романы в эпоху Просвещения воспитывали читательниц, но они воспитывали также и писательниц: XVIII в. знал множество английских, немецких, французских романисток.

Кардинально изменился качественный состав печатной продукции. Резко возросло количество периодических изданий. Если за первое десятилетие XVIII в. известно 40 французских и 64 немецких периодических издания, то за 1770-е годы — соответственно 188 и 718. До начала Французской революции количество периодики росло в состоявшей из мелких княжеств Германии гораздо быстрее, чем в большой централизованной Франции. Впрочем, именно во Франции с 1789 г. начался настоящий газетный бум: по подсчетам исследователей, количество читателей газет достигало во время революции около полумиллиона человек.

В начале XVIII в. периодика делилась на информационные листки, сообщавшие новости, не сопровождая их комментариями, и газеты, комментировавшие новое в науке и литературе. Постепенно эти функции совмещались; периодика формировала «просвещенную» читательскую публику, общественное мнение. В газетах текст обретал новую роль: информирования, политической дискуссии, агитации, пропаганды.

До XVIII в. львиную долю книг составляли сочинения религиозного характера. В течение столетия происходила быстрая и существенная диверсификация печатной продукции. По подсчетам Р. Шартье, в 1720 г. религиозная продукция в Париже составляла, например, треть, в середине века — четверть, а в 1780-е годы — всего одну десятую часть всех выпускаемых книг. Книга становилась источником развлечения, эстетического наслаждения, наконец, знания. Новый читатель интересовался также беллетристикой, драматургией, поэзией. Именно такие книги печатали теперь книгоиздатели.

Огромную часть печатной продукции составляло то, что было запрещено цензурой. Книготорговцы называли такую продукцию «философической литературой». Как правило, к ним относились, во-первых, собственно философские книги, подвергавшие критике устои власти и общества; во-вторых — порнография; в-третьих — любая сатира, публицистика, памфлеты, скандальные хроники, разоблачения. Спрос на «философические» книги стабильно оставался очень высок, торговать ими было опасно, но выгодно.

Новый взгляд на роль образования, а также утвердившиеся в обществе «вкус и привычка получать образование посредством чтения», как писал просвещенный министр двора Людовика XVI Кретьен Гийом Ламуаньон де Мальзерб в 1775 г., порождали очень высокий спрос на философские трактаты вроде «Духа законов» Монтескье. Модно стало читать научные труды, универсальные издания, описания путешествий. Появлялись и распространялись разного рода учебные книги, компиляции и популяризации.

Издательское дело почти везде, кроме Англии и Голландии, подлежало предварительной цензуре со стороны властей. В России вплоть до 1783 г. в связи с относительно невысоким статусом книги в жизни общества, цензуру осуществляли не специальные органы, а главы ведомств, имевших свои типографии: Синода, Сената, Академии наук, Славяно-греко-латинской академии, Московского университета, Артиллерийского, Морского и Сухопутного кадетских корпусов и некоторых других.

Цензура заключалась в выдаче привилегий и разрешений на издание книг. Кроме того, как светские, так и церковные власти могли осудить на изъятие и на уничтожение уже вышедшую книгу. На территории Испании, Португалии и Италии сдерживающее воздействие оказывал папский «Индекс запрещенных книг», который продолжал пополняться. Впрочем, инквизиция была уже не столь сильна. Что же касается судебных приговоров книгам, то они способствовали росту спроса на запрещенные издания. Разрешительная цензура часто оказывалась весьма либеральной, цензорские посты могли занимать люди, сочувствовавшие философским идеям. В феврале 1752 г. по приказу Королевского совета была запрещена продажа первых двух томов «Энциклопедии»: власти сочли, что они «способны расшатать устои королевской власти, укрепить дух непокорства и возмущения и своими темными и двусмысленными выражениями посеять заблуждения, распущенность нравов и неверие». Мальзерб — в ту пору директор Королевской палаты книгопечатания и книжной торговли (т. е. главный цензор) — должен был издать приказ об изъятии рукописей последующих томов. Он и выпустил такой приказ, однако накануне предупредил об этом редактора издания. «Ваши слова меня весьма удручают, — отвечал Дидро, — я никак не успею вывезти все рукописи, к тому же, за сутки трудно найти людей, которые возьмут на себя заботу о них и у которых они будут в безопасности». «Пришлите их все ко мне, — отвечал Мальзерб, — у меня никто не станет их искать!» Действительно, у Мальзерба материалы «Энциклопедии» оказались в полной сохранности.

Власть ничего не могла поделать с победным шествием печатного слова. «Оказалось, что бывают обстоятельства, когда недостает храбрости дать книге гласное разрешение, но при этом невозможно ее запретить», — писал тот же Мальзерб. Цензура выдавала так называемые негласные разрешения, за которыми, якобы, должны были последовать официальные.

«Литературная республика» оказывалась сильнее правительства. Постепенно менялся и статус литераторов. В новых условиях появлялась возможность зарабатывать литературным трудом. Руссо в 1759 г. продал издателю рукопись романа «Новая Элоиза» за 2160 ливров. Мармонтель после успеха романа «Велизарий» (1767) получил за следующий роман «Инки» (1777) 36 тыс. ливров. Это были огромные деньги.

Впрочем, громкий успех небольшого числа прославленных авторов для подавляющего большинства пишущих людей оставался призрачной мечтой. Почти половина трехтысячной армии французских литераторов середины 1780-х годов не имела никакого положения в обществе и никакой службы. «Жалкое племя, которое пишет для того, чтобы жить», — презрительно отзывался Вольтер об авторах, готовых за деньги написать что угодно. Жаждавшие сделать писательскую карьеру люди нанимались сотрудниками энциклопедий, словарей, антологий, «библиотек для чтения», занимались переводами. Из них рекрутировались публицисты, памфлетисты и пасквилянты. Стремление выдвинуться, обратить на себя внимание часто толкало их к резкости, они клеймили, разоблачали, срывали покровы.

В исторической науке давно обсуждается вопрос о том, какую роль революция в практике чтения сыграла в подготовке Французской революции конца XVIII в. Несомненно, в революционных событиях многие видели воплощение идей философов, ставших общеизвестными именно благодаря чтению. Несомненно также и то, что в 1787–1789 гг. литераторы и публицисты внесли существенный вклад в разжигание политического кризиса. В дальнейшем роль печатного слова в политической жизни Европы продолжала нарастать.

(обратно)


ПУТЕШЕСТВИЯ

К началу эпохи Просвещения на карты были нанесены общие очертания Америки и Африки. Однако освоение их внутренних пространств только начиналось. Европейцы еще почти не представляли себе Австралию, Океанию, а также загадочное «южное море». Естествоиспытатели из разных стран, любители приключений, офицеры, миссионеры и служащие торговых компаний отправлялись в далекие путешествия. Двигала ли ими жажда познания, острых ощущений или наживы, следовали ли они христианскому цивилизаторскому или служебному долгу, все они способствовали гигантскому обогащению географических представлений в XVIII в. Передовая научная мысль придавала очень большое значение географии, поскольку связывала общественное и государственное устройство с естественными условиями. Научные общества и академии стремились придать любым далеким экспедициям упорядоченный научный характер; в их состав включались астрономы, ботаники, рисовальщики.

Сведения о Южной Америке долгое время поступали в Европу почти исключительно через испанских и португальских католических миссионеров. Научное освоение континента началось около 1740-х годов. Так, французский исследователь Шарль Мари де Да Кондамин провел несколько лет в Перу с экспедицией Академии наук (1736–1743). В частности он совершил плавание по Амазонке, где изучал флору, фауну и туземное население бассейна реки. В это же время французские и английские путешественники (Пьер Франсуа Ксавье Шарлевуа, Джонатан Карвер, Артур Доббс и др.) обследовали Североамериканский континент.

С середины века и особенно после Семилетней войны европейцы начали освоение бассейнов африканских рек, постепенно углубляясь внутрь континента. В 1757 г. француз Мишель Адансон выпустил «Естественную историю Сенегала». В 1761 г. в районе реки Оранжевой голландская экспедиция Хендрика Хопа впервые увидела неизвестное «четвероногое в семнадцать футов высотой» — жирафа. После экспедиции 1777–1778 гг. Уильяма Паттерсона и Роберта Гордона появились описания готтентотов. В начале 1770-х годов шотландец Джеймс Брюс поднялся к истокам Голубого Нила. В самом конце столетия английские путешественники исследовали Нигер. В результате экспедиций Карла Линнея, Витуса Беринга, Степана Крашенинникова и других исследователей в кругозор европейской науки вошли земли Севера, Сибирь, Камчатка. В 1768–1771 и 1772–1775 гг. были совершены Первое и Второе кругосветные путешествия Джеймса Кука, обследовавшего Австралию и Тихий океан, доплывшего до южных полярных льдов и доказавшего, что на юге Земли нет обитаемого континента. Еще раньше, в 1766–1769 гг. вокруг света обошла экспедиция француза Луи Антуана де Бугенвиля, исследовавшего Новые Гебриды и открывшего ряд тихоокеанских островов (см. гл. «Океания»).

Увеличение числа экспедиций по освоению новых земель и новых путей объяснялось, разумеется, не только просветительским стремлением познать мир. Оно было связано и с колониальным соперничеством европейских держав. Присоединенные к метрополиям заокеанские территории служили источником богатства и являлись фактором престижа. Кроме того, они позволяли решать проблему перенаселения, например, в Великобритании, где в результате аграрного переворота бродяжничество превратилось в общественную проблему. К 1740 г. английские колонии в Северной Америке насчитывали около 1 млн выходцев из метрополии. На порядок ниже было в это время число выходцев из Франции в ее американских владениях: около 90 тыс. человек.

Постепенно, особенно для той же Британии, заморские территории все в большей степени становились рынком сбыта товаров. Не случайно именно эта страна, опережавшая другие в модернизации хозяйства, в XVIII в. окончательно победила и в борьбе за колонии. В результате закончившейся в 1763 г. Семилетней войны ей достались почти все французские владения в Индии и в Америке (Канада и Восточная Луизиана). Англия приобрела ряд важных островов Центральной Америки и Флориду. Образовалась огромная британская колониальная империя, доминирующая в морской торговле. Однако в результате колониальная политика держав, уступавших «владычице морей», только активизировалась. Количество далеких экспедиций после Семилетней войны заметно выросло.

Постоянный приток новой информации обогащал представления европейцев об индейцах Америки, аборигенах Океании, африканских племенах или народах Дальнего Востока и Крайнего Севера. Случалось, что путешественники учились говорить на языках местных племен, стремясь глубже понять их обычаи. Презрительное отношение к дикарям-туземцам, складывавшееся со времен Великих географических открытий, постепенно менялось. Оно вступало в противоречие с просветительской идеей равенства прав людей. Руссоистский идеал естественной жизни побуждал относиться с большим вниманием к нравам и обычаям народов, «близких к природе».

Для XVIII столетия были характерны не только заморские путешествия, нацеленные на открытия мира, но и повышенная мобильность внутри европейского пространства. Бедняки и бродяги снимались с мест в поисках работы и пропитания, инородцы и иноверцы — в поисках религиозной свободы, политические эмигранты — спасаясь от преследований… Более мобильными стали даже те, кто не покидал родных краев надолго: поездка на карнавал или ярмарку, участие в религиозном празднестве или в процессии паломников тоже являлись своеобразными путешествиями, и люди отваживались на них все легче и охотнее.

Население Европы на протяжении XVIII в. неуклонно росло и, несмотря на то что подавляющее большинство европейцев продолжали жить в деревне, быстро перераспределялось в пользу городов. Это происходило прежде всего за счет повышения мобильности, обусловленной экономическими, политическими и конфессиональными причинами. В Англии начавшийся промышленный переворот давал возможность терявшим почву под ногами вчерашним крестьянам искать новые занятия в городах. Аналогичные процессы намечались и в других странах Европы. Города, как магниты, притягивали к себе огромные массы людей, стремившихся заработать или сделать карьеру.

В Голландии к 1795 г. 65 % населения проживало в городах. В Пруссии горожане составляли примерно четверть населения. Быстро росли города-гиганты (подробнее гл. см. «Миры, утратившие равновесие: город и деревня»). Значительную часть населения городов составляли сезонные мигранты. В Париже существовали профессии, традиционно ассоциировавшиеся с приезжими из той или иной провинции: водоносами обычно работали овернцы, трубочистами и чистильщиками сапог — савояры, среди строительных рабочих преобладали уроженцы Лимузена. Тот, кто не мог прокормиться у себя дома, рассчитывал найти работу в огромном городе, а устроившись, помогал вновь прибывавшим землякам. Некоторые мигранты приезжали в Париж лишь на сезон, а потом возвращались домой, к семье. Однако немало встречалось и тех, кому возвращаться было не за чем и кто хотел навсегда остаться в городе.

Нередко мигранты уезжали так далеко от дома, что фактически меняли родину. Учителя, портные, строители, цирюльники, актеры ехали из Италии, германских земель, Франции в Польшу или Россию в поисках выгодного применения своих навыков. С 1760-х годов Екатерина II приглашала в Россию немцев, французов, швейцарцев для освоения земель и улучшения хозяйственной деятельности в Поволжье и других регионах. Внутреннюю «колонизацию» малозаселенных земель руками переселенцев практиковали и другие деятели эпохи «просвещенного абсолютизма» — Мария Терезия и Иосиф II в Банате, Галиции и Буковине, Пабло Олавиде от имени Карла III — в Сьерра-Морене.

На протяжении XVIII в. на континенте не уменьшилось число конфессиональных эмигрантов. Гугеноты перебирались из Франции в Голландию или Германию, евреи — из Польши в Голландию или Британию. В последнее десятилетие века Европу наводнили политические эмигранты из революционной Франции. Кто-то пускался в далекое плавание за океан. Многие делали это, стремясь избавиться от нищеты, спастись от религиозных преследований, надеясь на новую жизнь в колониях. Других вывозили туда насильственно — для освоения новых земель, для очистки городов Старого Света от бродяг и преступников.

В колониях действительно начиналась совершенно другая жизнь. Расставшись с прошлым и оказавшись в чужом пространстве, люди распоряжались собой по-новому. В 1776 г. европейские колонисты создали на Американском континенте свое государство. Опираясь на гигантские ресурсы Нового Света, американцы сумели использовать и достижения европейской культуры, как материальной, так и духовной, включая, прежде всего, Просвещение.

В XVIII в. резко увеличилось число путешествий в соседние страны. Этому способствовало развитие транспортной инфраструктуры в Западной Европе. Во второй половине века благодаря строительству шоссейных дорог значительно повысилась быстроходность сухопутного транспорта. Сеть удобных шоссе, на которых располагались станции почтово-пассажирских контор, расходилась во все стороны из Парижа, из Лондона и других городов. По ним двигались многоместные кареты (дилижансы), перевозившие небогатую публику. Знать передвигалась в частных каретах. Путешественники, отправлявшиеся в недалекие поездки, использовали двуколки. Военные предпочитали передвигаться верхом. Бедняки шагали пешком с котомками за плечами. Вдоль дорог возникали постоялые дворы, гостиницы, трактиры.

Здесь встречались путешественники из разных мест, принадлежавшие к разным социальным группам. Гостиницы становились территорией знакомств, общения, обмена информацией, познания нового. Это отразилось в романах XVIII в.: приключения героев нередко разворачивались на постоялых дворах.

Путешествие превращалось в необходимый элемент культуры. В общественном мнении оно составляло существенную часть жизненного опыта просвещенного человека. Особое место отводилось ему в воспитании молодежи: образовательное путешествие («Grand Tour») должно было способствовать расширению кругозора юноши, постижению мира на собственном опыте, избавлению от предрассудков. По родной стране путешествовали ради приобщения к народной жизни. Такое путешествие было призвано воспитывать патриота, будущего деятеля на благо общества. Посещение культурных центров Европы — Парижа, Рима, Лондона — считалось необходимым для приобщения к высотам духа. Желательным также признавалось путешествие в более или менее экзотические земли, ибо без этого невозможно постичь пути, по которым идет в своем развитии человечество, осознать ценность цивилизации.

Особая роль и популярность путешествий в XVIII в. не могли не отразиться на характере и содержании печатной продукции и на чтении. Во-первых, возникал спрос на информацию для отправлявшихся в дорогу: карты, планы, описания маршрутов, путеводители. Во-вторых, просветительская мысль способствовала повышению внимания публики к чтению о далеких землях и народах, кругосветных странствиях и далеких походах. Эта мода возникла в Англии, но быстро была подхвачена во Франции, откуда и распространилась по всей Европе.

Монтескье в трактате «О духе законов» связывал различные формы правления с географическими условиями, в которых развивались народы. Огромную важность новым сведениям об удаленных уголках земного шара придавал Дидро. К составлению статей для «Энциклопедии» он привлекал видных естествоиспытателей, таких как Бюффон и Ла Кондамин. Огромный успех получила «Философская и политическая история учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях», написанная аббатом Рейналем при участии Дидро и некоторых других авторов и выдержавшая три издания с 1770 по 1781 г. Рассказывая о колонизации, «История обеих Индий» критиковала деспотизм, церковь, выступала против рабства.

Об экспедициях в дальние страны все больше писали не только в словарях и энциклопедиях, но даже и в газетах. В 1746 г. аббат А.Ф. Прево по заказу правительства начал выпускать многотомную «Всеобщую история путешествий». Первые тома писатель просто переводил с английского языка, но постепенно вырабатывал свой стиль повествования об обычаях и нравах Нового Света, севера Европы, Дальнего Востока, используя при этом отчеты о реальных экспедициях и другие источники. Тома этой серии издавались небольшим форматом и предназначались для широкой публики. Они становились своего рода справочным изданием, где систематизировались географические и исторические сведения о разных регионах.

Путешествие, ассоциировавшееся с открытием нового, с познанием истины, заняло особое место и в европейской беллетристике XVIII в. Литераторы отправляли своих героев в странствия, дабы те увидели несовершенство общественного устройства и прониклись новыми идеалами. Об этом повествовали «Персидские письма» Монтескье (1721), «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна (1768). Вдохновившись реальной историей шотландского моряка Александра Селкирка, который более четырех лет провел на необитаемом острове, Даниэль Дефо написал знаменитый роман «Робинзон Крузо» (1719) — гимн человеку, побеждавшему обстоятельства и обретавшему себя. В «Путешествиях Гулливера» Джонатана Свифта (1726), в «Истории Тома Джонса, найденыша» Генри Филдинга (1749) и во многих других романах странствия героя становились метафорой его мужания, самоосуществления. Наконец, бывало, что роман, построенный как рассказ о путешествии героев (как «Жак-фаталист» Дидро), рассматривал философские вопросы о смысле жизни, свободе человека или предопределенности его судьбы.

(обратно)


ФИЛАНТРОПИЯ

Термин, в древнегреческом языке обозначавший «человеколюбие», появился в европейской литературе в эпоху позднего Средневековья, но утвердился и вошел в моду именно в XVIII столетии. В средневековом христианском мире благотворительность осуществлялась преимущественно церковью или под ее руководством. Помощь нищим, призрение сирот и калек воспринимались как религиозный долг, определяемый идеей евангельской любви к ближнему. Духовенство исполняло его от имени всего сообщества.

В XVI–XVII вв. постепенно возрастала роль государства в этой сфере. Рост населения, особенно в городах, повышение мобильности потребовали от властей новых усилий. Им приходилось больше думать об общественном благе. Выброшенные на обочину жизни маргиналы представляли огромную проблему, однако административное ее решение неизбежно обретало репрессивные формы. Главным благотворителем выступало ответственное за общественный порядок государство, ставившее перед собой задачу принудительного «перевоспитания» бродяг. Учреждая дома призрения, больницы и приюты, обеспечивавшие минимальные человеческие потребности, оно жестко принуждало маргиналов к повиновению и карало их самостоятельное поведение, представлявшее угрозу для «порядочных» подданных.

Государственная система призрения нищих и политика преследования за бродяжничество возникли в Англии в самом начале XVII в. Именно там вследствие аграрного переворота проблема раньше других стран приобрела особую остроту. Философы-просветители подчас резко критиковали английскую систему призрения как негуманную и неэффективную, однако аналогичное законодательство против нищих и бродяг развивалось и в других странах Европы. В Испании бродяг отлавливали, инвалидов и детей помещали в приюты, а здоровых забривали в солдаты. Во Франции в 1724 г. специальный королевский указ предписал изолировать нищих в больницах, причем на их содержание правительство выделило средства. Здорового человека, вторично пойманного за сбором милостыни, клеймили. В мае 1750 г. в Париже вспыхнул бунт, вызванный действиями властей: полиция, ловившая на улицах бродяг, воришек, безработных и проституток для отправки их в колонии, перестаралась, арестовав нескольких подростков из семей ремесленников и торговцев. В 1764–1767 гг. в стране возникла сеть домов заключения для бродяг. За один только 1773 г. были задержаны 72 тыс. человек, из которых 48 тыс. оказались в домах заключения.

Принудительное государственное регулирование передвижения и поведения людей, особенно тех, кто стоял на нижних ступеньках социальной лестницы, диктовалось реальными потребностями общества того времени. Однако оно отличалось жесткостью, неповоротливостью, злоупотреблениями и недостаточной эффективностью. По мере распространения просветительских идеалов, подобное понимание общественного блага выглядело все более архаичным и нетерпимым.

В XVIII в. происходило общее смягчение отношения к лицам, преступившим закон. Признание их достойными сочувствия, перевоспитания, помощи отражалось в просветительской художественной литературе. Все больше осознавалась необходимость проявления гуманности, недопустимость излишней жестокости наказания. Возникла идея ответственности общества за совершенные преступления (см. «Просвещение и власть»).

Примерно в середине века в публицистике оформился еще один сюжет общественной дискуссии: рабство и работорговля, которые невозможно было примирить с идеей равенства людей. Борьба против рабства началась в Англии и ее заокеанских колониях, где против него первыми выступили квакеры, требовавшие также судебной реформы и разработки справедливого закона о бедных. Их поддержали философы-просветители — Дидро, Рейналь, Джон Миллар. Вскоре после образования США рабство было отменено во многих северных штатах, однако в других оно сохранялось, будучи экономически выгодным. Активную борьбу против него вели многочисленные общества за освобождение рабов, действовавшие как в Америке, так и в Европе. В их деятельности участвовали будущие деятели Французской революции — Бриссо, Кондорсе, Лафайет, Мирабо. Английское и французское «Общества друзей чернокожих» заставили власти обратить внимание на эту проблему задолго до того, как рабство в колониях перестало существовать.

Итак, в эпоху Просвещения слово «филантропия» означало не столько помощь бедным, сколько заботу о человеке, стремление обеспечить его благо и даже счастье. Настоящий филантроп часто выступал противником церкви, разоблачал ее ханжество и корыстолюбие и, следовательно, не мог слепо доверять ее проповеди милосердия во имя любви к Богу. Не был он доволен и насильственной благотворительностью, осуществлявшейся государством. Поставив в центр теоретических построений не Бога, а человека, философ XVIII в. уповал на замену принуждения просвещением.

Рассчитывая усовершенствовать общество с помощью разума, просветители желали побороть и все человеческие несчастья — нищету, болезни, несправедливость. В связи с этим вставали две задачи, решение которых требовало серьезных усилий. Во-первых, следовало разработать научные методы борьбы с болезнями и бедностью. Академии объявляли конкурсы, врачи и педагоги принялись изучать предмет (см. подробнее гл. «Жизнь, опережающая смерть: население»). Во-вторых, необходимо было понять, на кого возложить ответственность за реализацию рекомендаций науки. Рядом с церковью и государством появился еще один благотворитель — общественные организации.

В Век Просвещения родилась и процветала частная светская благотворительность. В одном только Париже в 1780-е годы действовали Филантропический дом, Ассоциация судебной благотворительности, Филантропическое общество, Общество материнского милосердия. Принимать участие в деятельности подобных организаций становилось престижно, в них охотно входили представители элиты, аристократы, члены монарших фамилий. Светские филантропы занимались призрением сирот, организацией школ и больниц, раздачей милостыни. Нередко их члены заступались перед властями за обездоленных.

В 1774 г. немецкий педагог Иоганн Бернхард Базедов организовал в Дессау особый воспитательный институт — «Филантропинум», просуществовавший до 1793 г. Здесь применялась разработанная Базедовым педагогическая система, призванная воспитывать детей по «законам природы» (в духе Руссо) и внушать им любовь к ближнему. Дело Базедова продолжили Иоахим Генрих Кампе, Христиан Вольке, Христиан Готхильф Зальцман. Екатерина II, обдумывавшая реформу образования в России, также интересовалась идеями Базедова ив 1784 г. пригласила Вольке в Петербург.

Большое место занимала благотворительность в деятельности масонских лож, также вошедших в моду среди аристократии. «Дух сопричастности, сладость равенства, поддержки и взаимной помощи <…> формируют общими усилиями ту благотворительность, которая составляет основу и смысл масонства» — утверждалось в документах одной из лож. На поддержку неимущих «братьев», их вдов, других «достойных» бедняков и сирот масоны тратили немалые деньги.

Престиж светской филантропии в XVIII в. неуклонно рос, и потому возможности ее были достаточно велики. Однако на вопрос о том, кто должен в первую очередь искоренять общественное зло, Просвещение так и не дало ответа. Оно только поставило вопросы и наметило пути, по которым гораздо позднее предстояло двигаться создателям социального государства.

(обратно)


ФРАНКМАСОНСТВО

Франкмасонству — одной из наиболее специфических социокультурных практик эпохи Просвещения — посвящена огромная литература, и все же, несмотря на обилие исследований, этот феномен трудно поддается интерпретации. С одной стороны, это обусловлено завесой тайны, которая всегда скрывала внутреннюю жизнь лож от взгляда «непосвященных». С другой стороны, масонская проблематика длительное время была и в значительной мере остается крайне идеологизированной, что серьезно затрудняет ее научную разработку.

Сами франкмасоны окружили историю своего сообщества множеством легенд, увязывая его возникновение и с культом «основателя геометрии» Гермеса Трисмегиста, и с легендой о строителе Соломонова храма Хираме, и с традициями друидов, поэтому происхождение масонства всегда было предметом самых различных толкований. Сегодня большинство исследователей солидарны в том, что корни этого явления следует искать не в далекой древности, а в Средневековье, породившем в Западной Европе такую специфическую форму социальных связей, как цехи и гильдии. Ремесленные и торговые корпорации, особенно развитые во Франции, на Британских островах и в германских государствах, на протяжений веков обеспечивали своим членам устойчивый социальный статус, контролировали качество орудий труда и конечного продукта, поддерживали стабильность заработков. Со временем эти замкнутые сообщества стали тормозом на пути экономического развития Европы и постепенно пришли в упадок. Французская революция упразднила гильдии в 1791 г., в Великобритании и немецких землях они исчезли в первой трети XIX в. Общей судьбы избежала лишь корпорация каменщиков, трансформировавшаяся в явление совершенно нового типа — франкмасонство.

Почему именно гильдия каменщиков оказалась способной к такой трансформации? Вероятно, свою роль сыграл коллективный характер ремесла людей, занятых в сфере строительства. Немаловажно и то, что верхушка этого сообщества обладала относительно высоким уровнем образования и культуры, поддерживала тесные контакты с архитекторами, инженерами и другими представителями интеллектуального труда. Мастерские были заинтересованы в состоятельных заказчиках и устанавливали с ними особые отношения. По этим или иным причинам так называемые «оперативные» масоны, непосредственно связанные со строительством, стали допускать в свой круг масонов «спекулятивных» (созерцательных) — лиц иных профессий и представителей привилегированных сословий. Социальный состав лож стал изменяться, и ремесленные корпорации начали превращаться в то, что американская исследовательница М. Джейкоб назвала «элитными клубами общения», — в очаги культуры, в стенах которых вырабатывался особый тип социального поведения и особый дискурс.

По сведениям британского историка Д. Стивенсона, первые шаги в этом направлении в XVII в. сделали шотландские цехи каменщиков, но вскоре те же процессы проявились и в Англии. Одним из первых к английским масонам примкнул антиквар, историк и алхимик Элайас Ашмол, человек выдающихся способностей. В 1650-е годы ряды лондонских «каменщиков» пополнили военный инженер Роберт Мори (Морей), лингвист Джон Уилкинс, архитектор и ученый Кристофер Рен (все они стояли у истоков Лондонского Королевского общества). Однако ложи XVII столетия существенно отличались от лож века Просвещения — они не образовывали единства и не имели «великой ложи», осуществлявшей общее руководство. Кроме того, в XVII в. не существовало мастерских, состоявших исключительно из «неоперативных» масонов: большинство их членов так или иначе были связаны со строительством, и даже там, где преобладали представители других профессий, настоящие каменщики все же имелись. Впервые целиком «созерцательные» ложи сложились в Англии лишь к концу 1690-х годов. Их появление можно считать моментом рождения нового масонства.


24 июня 1717 г. четыре старинных лондонских мастерских — «Гусь и Противень», «Кубок и Виноградная гроздь», «Корона» и «Яблоня» (они носили имена таверн, в которых масоны проводили свои собрания) — решили объединиться в Великую ложу Лондона и Вестминстера и избрать великого магистра. Люди, принявшие это решение, принадлежали к разным слоям общества: среди них были ремесленники, военные, врачи, деятели церкви, представители знати. Первым великим магистром стал «джентльмен» Энтони Сейер. В 1718 г. его сменил «эсквайр» Джордж Пейн, а в 1719 г. — «преподобный» Джон Теофил Дезагюлье. В 1720 г. к руководству снова вернулся Пейн, но в 1721 г. во главе ложи встал герцог Джон Монтегю, а в 1723 г. — герцог Филипп Уортон, и с этого времени жезл гроссмейстера больше не уходил из рук британской аристократии.

Великая ложа Лондона охватывала не всех британских масонов. В 1731 г. собственную Великую ложу учредили ирландцы. В 1736 г. она появилась у шотландцев. Однако в Англии процесс объединения шел особенно стремительно: в 1717 г. в Великую ложу Лондона вошли всего 4 мастерские, весной 1723 г. их было уже 20, к осени -51. Разрастание шло не за счет новых образований, а путем объединения уже существующих. Правда, из пяти десятков только две мастерские действовали вне столицы, но в 1727 г. ситуация изменилась: под эгиду Великой ложи Лондона перешли масоны Уэльса и Честера. Лишь старинная ложа Йорка, преобразованная в 1725 г. в «Великую», сохраняла свою автономию вплоть до 1792 г.

Огромную роль в оформлении франкмасонского движения сыграл устав, разработанный Великой ложей. Работа над его первой редакцией (1723) велась коллективно, но главный вклад в редакцию второго издания (1736) внес пресвитерианец Джеймс Андерсон, и в истории этот документ остался под именем «Конституций Андерсона». Важнейшими частями «Конституций» являлись «Древние заповеди вольных каменщиков» и «Общий регламент» из 39 статей. Регламент обосновывал полномочия великого магистра и порядок его выборов, фиксировал устройство Великой ложи и ее прерогативы, оговаривал порядок проведения ежегодного праздника и прочее. Наибольший интерес представляют «Заповеди», в частности их первый раздел «О Боге и Религии», который постулировал принципы толерантности и конфессионального нейтралитета. В нем говорилось: «Если в древности вольные каменщики обязаны были в каждой стране принадлежать к религии именно той страны и того народа, среди которого находятся, какой бы она ни была, в настоящее время считается более разумным обязывать их принадлежать лишь к той религии, в которой согласны между собой все люди, оставив им самим точно определять свои религиозные убеждения». «Заповеди» оговаривали, что масон не может быть «неразумным атеистом и неверующим вольнодумцем», но предоставляли ему свободу выбора конфессиональной принадлежности. Французский историк Д. Лигу полагает, что эта гибкая формула, созвучная политике толерантности, установившейся в английском обществе после Славной революции, фактически отвергала лишь тех, кто не разделял веры в «Великого Архитектора Вселенной». Верность экуменизму раннего масонства британские и американские ложи сохраняли и позднее, но на европейском континенте, в частности во Франции и в германских землях, позиция масонов в вопросах веры стала со временем более жесткой. Второй раздел «Заповедей» декларировал лояльность сообщества по отношению к государственной власти и предостерегал братьев от участия в «тайных злоумышлениях». Однако и в этом вопросе орден заявлял о своем нейтралитете: он отказывался исключать из своих рядов того, кто решится выступить против светских властей, поскольку связь масона с ложей считалась неразрывной. Следующие три раздела «Заповедей» регламентировали отношения масона с его мастерской, определяли порядок прохождения ступеней иерархии и обязывали братьев усердно трудиться. Шестой раздел регламентировал поведение масонов в ложе и вне ее.

«Конституции Андерсона» в течение XVIII в. пять раз переиздавались по-английски, пять раз выходили на французском языке и дважды — на немецком. Печатались они и на голландском, и на итальянском, и на испанском. Именно на «Конституции Андерсона», на опыт Великой ложи Лондона (с 1738 г. она именовалась Великой ложей Англии) ориентировались уставы лож «вольных каменщиков», которые с начала 1720-х годов стали стремительно распространяться на континенте и за пределами Европы.

Первыми английский опыт подхватили ближайшие соседи. В бельгийском городе Монсе ложа появилась уже в 1721 г. С этого же года некоторые исследователи отсчитывают историю масонства во Франции, хотя документально деятельность лож фиксируется там лишь с 1725 г. За Францией последовали Португалия и Испания, опередившие Италию и Германию. Вскоре процесс охватил Восточную и Северную Европу — Польшу, Россию, Швецию, Данию и другие страны. Примеру Старого Света последовал Новый: первыми ложу за океаном учредили «вольные каменщики» Бостона. Укоренение франкмасонства происходило под влиянием особенностей того или иного государства, поэтому его судьба и его отношения с властью везде складывались по-разному.

Во Франции процесс обозначился в полной мере в 1732–1739 гг., когда ложи во множестве стали появляться в провинциальных городах. Первенство же скорее всего принадлежало Ложе святого Фомы, названной в честь Томаса Бекета и действовавшей с 1725 г. в одной из английских таверн парижского предместья Сен-Жермен. Во всяком случае ее существование подтверждается документально. «Английский фактор» был поначалу силен: именно британцы выступали основателями ранних французских лож, а первым французским гроссмейстером стал бывший великий магистр Великой ложи Лондона, известный либертин герцог Уортон (1728). Высокая активность иностранцев-протестантов обусловила легкость укоренения «вольных каменщиков» в городах с протестантскими общинами и в крупных портах (Бордо, Ла-Рошель, Марсель, Монпелье, Ним), не говоря о таком регионе, как Эльзас. Но скоро к ордену потянулись и католики. После образования Великой ложи Франции (1738), получившей патент от Лондона, французское масонство начало объединяться, его численность резко выросла, и по степени влияния оно начало догонять английское, а затем и перегнало его. В то же время его история не обходилась без внутренней борьбы. Конфессиональные трения спровоцировали в 1740-е годы разделение французского масонства на два течения — «английское» (протестантское) и «шотландское» (католическое). В 1750-х годах Великая ложа Франции, где возобладали янсенистские настроения, начала отходить от экуменизма «Конституций Андерсона» и ориентироваться на католическую ортодоксию. Часть мастерских не приняла подобной политики, и в 1760 г. разразился серьезный конфликт, усугубившийся соперничеством титулованной аристократии с представителями третьего сословия. В 1771 г. произошел окончательный раскол: Великая ложа Франции распалась и возникло новое образование — «Великий Восток Франции» (1771–1789).

Масонское движение привлекло к себе немало выдающихся просветителей Франции. Членами братства «вольных каменщиков» были Монтескье, Даламбер, Гельвеций, Гольбах, Кондорсе и многие другие. Триумфальная церемония инициации Вольтера (1778), состоявшаяся незадолго до его смерти в парижской ложе «Девяти Сестер», была воспринята многими как своеобразная передача интеллектуальной эстафеты от философов к масонам.

Особым преследованиям во Франции «вольные каменщики» не подвергались, хотя их отношения с властями не всегда были безоблачными. В 1736 г. Королевский совет выступил против «многолюдных собраний», проводимых без санкции монарха, а в 1737–1738 гг. полиция пыталась припугнуть масонов, разглашая в прессе тайны их обрядов и устраивая облавы. Однако последние в основном коснулись кабатчиков, под крышей у которых ложи проводили свои заседания, а эдикт 1736 г. безнаказанно нарушался. Осудившая масонство булла Климента XII «In eminenti» (1738) государственным законом не стала: Парижский парламент ее не зарегистрировал, посчитав, что одного лишь «королевского неудовольствия» достаточно, чтобы покончить с тайными обществами. Когда же в 1743 г. великим магистром стал принц крови Луи де Бурбон-Конде граф де Клермон, орден и вовсе оказался под покровительством членов королевского дома. Показательно, что накануне революции парижская полиция, пытавшаяся всесторонне контролировать жизнь столицы, деятельностью лож практически не интересовалась.

В Португалию масонство проникло рано, но к моменту публикации «In eminenti» в Лиссабоне действовали всего две ложи: католическая — организованная ирландцами, и протестантская — у ее истоков стояли англичане. Ирландская ложа самораспустилась, как только известия о булле докатились до Лиссабона. Английская продолжила действовать в одиночку, покуда приток в Португалию ремесленников из Франции не стимулировал появление еще одной структуры: в 1741 г. в столице возникла ложа, на три четверти состоявшая из французов, но через два года она подверглась разгрому, а ее основатель был приговорен к четырем годам галер. После восшествия на престол Жозе I (1750) позиция властей смягчилась, поскольку фактический правитель страны маркиз Себастьян Жозе Помбал относился к деятельности масонов терпимо, а возможно, и сам принадлежал к их числу. Толерантность во времена Помбала вынужденно проявляли и церковные власти, поэтому в 1774 г. «Регламент» инквизиции не упомянул масонов в ряду врагов святой веры. Сеть португальских лож постепенно разрасталась. Ремесленников в них стали вытеснять военные и даже представители духовенства. Ситуация снова переменилась после смерти Жозе I: суд над Помбал ом знаменовал политику «искоренения дурных нравов и идей». С 1777 г. на масонов обрушились репрессии, побудившие многих бежать из страны. Тем не менее в 1793 г. некоторые ложи возобновили свою деятельность в Коимбре, Лиссабоне и Порту.

Иная картина наблюдалась в Испании. Хотя первая ложа появилась в Мадриде уже в 1728 г., распространения в XVIII в. масонство там не получило. Исследователи говорят лишь о его «спорадическом присутствии» и объясняют это противодействием испанских монархов и сильными позициями католической церкви. В 1738 г. в ответ на «In eminenti» великий инквизитор Испании издал эдикт, угрожавший «вольным каменщикам» повторным отлучением от церкви (помимо папского) и высокими штрафами. В 1740–1750 гг. состоялись первые процессы (большинство обвиняемых были военными, инициированными за границей). В 1751 г., вслед за второй антимасонской буллой «Providas Romanorum» папы Бенедикта XIV, преследования усилились и вылились в декрет короля Фердинанда VI: орден был объявлен врагом церкви и государства. Его главное прегрешение состояло в нежелании сообщать монарху о своих целях и уставах. В метрополии и колониях, в частности в Лиме, прошли новые антимасонские процессы, причем на скамье подсудимых оказалось немало иностранцев. С началом Французской революции борьбу с масонством подстегнули политические соображения: испанские власти опасались распространения революционных идей. Не случайно особенно много процессов пришлось на 1793–1794 гг. Таким образом, в XVIII в. интегрироваться в испанское общество масонству не удалось.

В германских землях, напротив, оно получило широкое распространение, но развивалось особым путем. Первая немецкая ложа — «Авессалом» — появилась в Гамбурге в 1733 г. и была официально зарегистрирована в 1737 г. Вслед за Гамбургом ложи возникли в Берлине, Мюнхене, обоих Франкфуртах, Марбурге, Лейпциге и других городах. Посвящение в масоны наследника прусского престола, будущего Фридриха II (1738), подтолкнуло к ордену многих владетельных князей Германии. Поддержка представителей власти способствовала тому, что немецкое масонство окрепло и приобрело самостоятельность. «Вольные каменщики» Германии принялись развивать собственные обряды («циннендорфский», «египетский» и др.), в которых огромное значение получили христианские мотивы, религиозная экзальтация и мистицизм. В Германии родилось и влиятельное движение розенкрейцеров, следовавшее изобретенной бароном Карлом фон Гундом системе «строгого послушания». В целом немецкое масонство было довольно консервативным и иерархичным. Тем не менее ложи оставались пространством интеллектуального диалога, что привлекало к ним таких выдающихся мыслителей, как Иоганн Вольфганг Гёте, Кристоф Мартин Виланд, Готхольд Эфраим Лессинг, Георг Форстер, Фридрих Генрих Якоби. Радикальный в политическом отношении баварский орден «иллюминатов» — «просветленных» (1776–1787), основанный приверженцем французского материализма Адамом Вейсгауптом, стал известен именно благодаря тому, что сознательно имитировал масонство.

В России присутствие масонства отмечается с 1731 г., хотя оформление лож началось лишь после 1740 г., когда Великая ложа Лондона назначила генерала Джеймса Кейта, состоявшего тогда на русской службе, «провинциальным великим мастером» России. Как и во многих других странах, ложи поначалу пополнялись иностранцами, но с 1750-х годов стало постепенно расти число россиян, в том числе представителей знати. В 1772 г. по инициативе тайного советника И.П. Елагина была конституирована Великая ложа России, под управлением которой работали полтора десятка мастерских. Примерно в это же время около десятка лож в разных городах основал барон Иоганн Готтлоб (Иван Карлович) Рейхель, директор наук в Сухопутном шляхетном кадетском корпусе. В 1776 г. елагинские и рейхелевские ложи объединились. В начале 1780-х годов временное распространение в России получила так называемая «шведская система» масонства, а затем началось становление русского розенкрейцерства. Всего в XVIII в., по данным А.И. Серкова, было учреждено не менее 136 лож. Большинство из них действовали в Санкт-Петербурге и Москве, куда к концу столетия переместился центр масонской активности и где на первый план выдвинулись такие крупные фигуры, как И.Г. Шварц и Н.И. Новиков. Деятельность московских розенкрейцеров («мартинистов») в 1786–1792 гг. исследователи считают этапом наивысшего развития русского масонства. Не оставалась в стороне и провинция. Российская география «вольных каменщиков» XVIII столетия включала в себя Архангельск, Вологду, Житомир, Казань, Киев, Орел, Пермь, Петрозаводск, Харьков, Ярославль и другие города. Особенно высока была численность лож на северо-западе империи — в Риге, Вильно, Митаве, Ревеле и Белостоке.

Долгое время власти смотрели на деятельность русских масонов снисходительно. Когда же в начале 1780-х годов «вольные каменщики» стали оказывать влияние на общественное мнение и к тому же вознамерились сделать главой русских масонов великого князя Павла Петровича, Екатерина II повела с ними борьбу. Поначалу она действовала цензурными методами и высмеивала масонство в своих пародиях и комедиях («Тайна противонелепого общества» и др.). Затем начались политические гонения, кульминацией которых стало дело Н.И. Новикова (1792) и вынесенный ему приговор (15 лет заключения в Шлиссельбургской крепости). Антимасонские акции последнего десятилетия XVIII в. лежали в русле общих изменений правительственного курса, вызванного Французской революцией, но Н.Д. Кочеткова полагает, что их следует объяснять не только политическими причинами: это было также моральное поражение Екатерины в борьбе за идейное влияние на общество.

С активным противодействием столкнулось масонство в империи Габсбургов. Там движение «вольных каменщиков» сначала охватило Австрийские Нидерланды, в 1740-х годах достигло Вены, а затем Венгрии и Трансильвании. Непримиримая позиция светской власти (в правление Марии Терезии деятельность ордена была запрещена) и католической церкви сдерживала численность лож, но полностью остановить процесс распространения масонства не могла. Число масонов продолжало расти, особенно среди представителей свободных профессий, и к 1775 г. Вена стала одним из главных центров розенкрейцерства. Когда в 1784 г. получила патент венская Великая ложа, под ее началом оказались более четырех десятков мастерских. С воцарением Иосифа II политика в отношении масонства практически не смягчилась: декрет 1785 г. запретил подданным членство в иностранных ложах, подтвердил запрет на деятельность лож в центре империи и сократил число бельгийских лож до трех. Венский «Великий Восток» подчинился властям: ликвидировав «бунтарские» ложи в Австрийских Нидерландах, он составил список «благонадежных» масонов и проинформировал Иосифа И, что «общее управление масонством отныне полностью соответствует императорским эдиктам». Тем не менее в 1786 г. были запрещены и последние мастерские.

Франкмасонство не было единым ни в организационном, ни в идейном плане. Однако, распространяясь по свету и приспосабливаясь к реалиям различных стран и регионов, оно сохраняло некоторые общие генетические черты. Его закрытость от внешнего мира не была абсолютной, и масштаб явления доказывает, что доступ в ложи повсюду был относительно свободным. Французский историк П.И. Борепер подчеркивает, что масонство эпохи Просвещения не следует трактовать исключительно как «тайное общество». Скорее это было «общество со своими тайнами» — общество, служившее «камерной сценой», на которой представители европейских элит могли свободно самовыражаться в кругу избранных друзей.

Все события в жизни каждой ложи, которая воплощала собой «храм мудрости и света», подчинялись тщательно разработанным церемониям. Театрализованная масонская обрядность, бурно развивавшаяся на протяжении всего XVIII в., использовала сложную символику и атрибутику, в том числе и такую, которая вела свое происхождение от орудий труда каменщиков и строителей (фартук, мастерок, циркуль, линейка и пр.). Специфическая масонская терминология имела иудео-христианские корни. Между братьями (слово «брат» стало традиционным обращением масонов друг к другу) царила многостепенная иерархия, но в ложах практиковались такие демократические процедуры, как выборность должностей и подчинение меньшинства большинству, а также, по крайней мере формально, действовал принцип равенства, в силу которого в стенах ложи теряли значение социальные различия. Формирование пространства эгалитарной социализации — один из важнейших вкладов масонства в культуру Просвещения.

Центральной категорией масонского дискурса была «дружба». Ее производные — тема «союза», «согласия», «гармонии сердец» звучала как в названиях лож, так и в масонских гимнах, речах и текстах. Огромную значимость для масонов имели такие понятия, как «искренность», «умеренность», «чистосердечие», «добродетель», «мудрость». В системе ценностей эпохи масонство немало способствовало утверждению филантропии, благотворительности и гуманности. Оно провозглашало своей целью развитие гражданских качеств и духовное совершенствование «вольных каменщиков». Однако свою задачу орден видел не только в нравственном укреплении братьев, но и в совершенствовании всего человечества в целом, и это возвышенное устремление было созвучно тому, о чем мечтали философы-просветители. Причины невероятного успеха масонства в XVIII в. еще требуют дальнейшего прояснения, но можно уверенно признать: цели и задачи, которые ставили перед собой «вольные каменщики», лозунги, которые они выдвигали, отражали умонастроения, царившие в рядах просвещенной элиты европейского общества.

Масонство являлось пространством широкой религиозной свободы, но «вольные каменщики» эпохи Просвещения не ставили под сомнение духовно-нравственные принципы христианства и не отказывались от своей связи с ним. Более того, несмотря на заявленную религиозную толерантность, «Конституции Андерсона» пытались закрыть двери ордена перед атеистами. Это не помешало примкнуть к масонству материалисту Гельвецию и некоторым его единомышленникам, но все же в XVIII столетии атеизм казался настолько провокационным, что подорвал бы доверие к ложам, если бы они принялись его проповедовать. В реальности традиционным институтам церкви угрожал не атеизм, а содержавшаяся в масонском дискурсе идея естественной религии, философским выражением которой являлся деизм. Папские буллы были направлены не столько против теологических построений масонов, сколько против попыток духовной эмансипации от власти официальной церкви.

Одним из своих основополагающих принципов франкмасонство провозглашало космополитизм. Официальные документы, рождавшиеся в недрах лож, и тексты, выходившие из-под пера их членов, изобиловали утверждениями, что «родина масона — вселенная», и что «весь мир — одна большая республика, в которой нации являются семьями, а индивиды — членами этих семей». Но космополитизм масонов нередко входил в противоречие с их «патриотизмом». Особенно чувствительными к своей национальной идентичности были французы. С конца 1760-х годов Великая ложа Франции активно сопротивлялась влиянию иностранного, и прежде всего английского, масонства у себя на родине. В 1786 г. «Великий Восток Франции» приветствовал эдикт Иосифа II, запретивший австрийским братьям членство в иностранных мастерских. Французские ложи, особенно ревностно следовавшие иностранным уставам, вступали в конфликт с национальным сообществом. И все же внутри лож национальных барьеров не существовало. П.И. Борепер установил имена более тысячи иностранцев, принятых во французские мастерские на протяжении XVIII столетия. Разумеется, список этот далеко не полон, но и он поражает разнообразием: британцы, канадцы, швейцарцы, голландцы, португальцы, испанцы, итальянцы, датчане, шведы, австрийцы, уроженцы германских земель, остзейцы, ливонцы, россияне, венгры, поляки… Двери французских лож открывались даже для христиан Северной Африки (их членами стали ливанский принц, негоциант-маронит, семеро моряков-алжирцев), хотя в целом исследования Борепера лишний раз доказывают сугубо европейский характер масонства.

Члены лож смотрели на мир как на «единую республику», но у этой республики имелись четкие границы, очерченные христианством. «Конституции Андерсона» изначально предоставляли масонам право «самим определять свои религиозные убеждения», но регламенты лож впоследствии были отредактированы так, что формулу «каждый каменщик должен подчиняться той религии, которую он исповедует», сменило требование подчиняться христианской религии. В 1742 г. «Апология ордена вольных каменщиков» утверждала: «Орден принимает в свои ряды только христиан; вольным каменщиком не может и не должен стать ни один человек, не принадлежащий христианской церкви. Евреи, магометане и язычники исключаются из ордена как неверные». В 1776 г. эти слова почти дословно повторил анонимный автор популярных «Философских размышлений о франкмасонстве».

Вопрос о том, следует ли допускать в ложи евреев, периодически дебатировался в разных странах. Английские масоны не проводили такой дискриминации, во всяком случае в документах она не отразилась. Первое свидетельство о членстве еврея в лондонской ложе восходит к 1732 г. Из 23 человек, подписавших петицию об учреждении новой мастерской, поданную в Великую ложу Лондона в 1759 г., более половины были евреями. В том же году в английской столице появилась ложа, состоявшая из одних только евреев, хотя подобная ситуация все же была исключением. В Нидерландах евреи также не встречали серьезных преград для вступления в ложи. Политику открытости вели и ложи США.

Зато французские масоны занимали жесткую позицию. Они проводили различие между ассимилированными евреями, чьи культурные практики почти не отличались от привычек христиан, и теми, кто имел мало контактов с христианским сообществом. Последним доступ во французские ложи был полностью закрыт, а первые все-таки имели некоторые шансы, и многое зависело от имущественного положения и личных способностей человека. Однако даже очень богатым и просвещенным евреям, стремившимся к полноценной социализации, приходилось бороться за право участвовать в культурной и филантропической деятельности ордена, и не всегда эта борьба оказывалась успешной. «Английская ложа» Бордо в начале 1740-х годов лишила членства еврея, обнаруженного в своих рядах, а в 1747 и 1749 гг. дважды отказала в приеме уроженцу Амстердама, принадлежавшему к еврейской общине (позже он без проблем был инициирован у себя на родине). В 1764 г. двери перед иудеем закрыла «Идеальная дружба» Тулузы. Байонская ложа «Ревностная», в создании которой изначально участвовали евреи, распалась, пережив глубокий кризис. Переломить эту ситуацию смогла лишь Французская революция.

Нечто подобное наблюдалось и в германских государствах. Немецкие ложи принимали у себя евреев-иностранцев, прошедших инициацию в других странах, но чинили препятствия немецким евреям, хотя против этого протестовали многие видные масоны, в том числе Лессинг. Приобщиться к ордену не смог даже Мозес Мендельсон — один из самых ярких представителей берлинского Просвещения. Большинство немецких масонов, в том числе и либералы, благосклонно относившиеся к эмансипации евреев, считали, что первым шагом для вступления в ложу непременно должен быть отказ от иудаизма и принятие христианства, пусть даже формальное. Лишь в 1784 г. немецкие евреи получили доступ в Орден азиатских братьев — венскую ложу розенкрейцеров. Сугубо христианским союзом масонское братство считалось и в России: известен лишь один случай приема иудея в петербургскую ложу, относящийся к 1797 г.

В отношении тех, кто исповедовал ислам, дискриминация была повсеместной. Пьер де Сикар, основавший в Льеже «Союз сердец», оговаривал в уставе запрет принимать «евреев, магометан, готов и иных людей, подвергшихся обрезанию при крещении». Жозеф де Местр, упомянув в переписке об одной константинопольской ложе, состоявшей якобы из турок, выражал неподдельное недоумение: как такое могло случиться!? Впрочем, ложи, действовавшие на Востоке, в частности в Константинополе, состояли из негоциантов-христиан, и сведения о проникновении в них мусульман ничем не подтверждаются.

Дискриминация проводилась и в отношении чернокожих. На континенте они еще были редкими гостями, поэтому данная проблема стояла не так остро. Но во французских колониях она ощущалась, и здесь исследователи обращают внимание на двойственность масонства: ложи активно участвовали в обсуждении перспектив общественного прогресса, исподволь способствуя расшатыванию Старого порядка в Европе, но в то же время защищали основы колониализма, поддерживая дистанцию между белыми и цветными. Масон Виктор Малуэ, комиссар на Сан-Доминго, разрабатывавший планы колонизации Гвианы, писал: «Если черный человек уподобится белому, мы увидим, как мулаты становятся дворянами, финансистами и негоциантами… Именно так портятся, деградируют и разлагаются индивиды, семьи и нации».

Наконец, объектом дискриминации были женщины. «Конституции Андерсона» определяли масонство как сугубо мужское сообщество, утверждая: «Люди, принимаемые в члены ложи… не могут быть данниками, ленниками и женщинами». Однако популярность масонских идей в просвещенных кругах делала ложи притягательными для дам, и дело было не только в моде на ношение масонской печатки. Женщины играли важную роль в жизни европейских элит XVIII столетия. Именно они чаще всего царили в салонах, расцветших в XVIII в. по всей Европе и в Америке. И хотя современники иногда посмеивались над «учеными дамами», их права на участие в интеллектуальных дебатах просвещенный век не оспаривал. Почему же такой инструмент самореализации и влияния на общественную жизнь эпохи, как ложи, оставался для них недоступным? Представительницы слабого пола не желали мириться с этой несправедливостью и порой находили поддержку «просвещенных масонов», таких, например, как автор «Опасных связей» Шодерло де Лакло. В результате ситуация стала меняться.

Одни историки утверждают, что первая смешанная мастерская возникла в 1751 г. в Гааге. Другие полагают, что это произошло в 1738 г. в Руане. Тем не менее большинство специалистов уже не отрицают факт существования «женского масонства», уточняя, что «адоптивные ложи» (допускавшие женщин к некоторым видам своей деятельности) действовали только в континентальной Европе (по большей части — во Франции) и что британские и американские «вольные каменщики» остались верны принципам, заложенным «Конституциями Андерсона». Во Франции «адоптивные ложи» долгое время игнорировались официальными масонскими инстанциями, но в 1774 г. «Великий Восток» признал за ними право на существование. Для дам устанавливался особый — более «приличный» и «щадящий нервы» — ритуал, поэтому большинство братьев считали женское масонство развлечением аристократок. Действительно, «адоптивные ложи» имели подчеркнуто светский характер. Социальная принадлежность в них была важнее, чем пол. Масонами были, в частности, герцогиня Бурбонская, принцесса Ламбаль, госпожа Гельвеций. В 1789 г. число «адоптивных лож» приближалось к сотне. Большинство из них не пережили Французской революции, и в эпоху Империи их осталось не более двух десятков.


Теория «масонского заговора» родилась в самом начале Французской революции. У ее истоков стоял человек, некогда занимавший в масонской иерархии важный пост. Огюстен Шайон де Жонвиль, бывший некогда помощником гроссмейстера Великой ложи Франции графа Клермонского, выпустил в 1789 г. брошюру «Истинная философия», в которой выдвинул против «вольных каменщиков» серьезные обвинения. Тему подхватил аббат Жак Франсуа Лефран. Его памфлеты «Тайна Революции» (1791) и «Заговор против католической религии и государей» (1792) убеждали читателей, что потрясения, похоронившие привычный уклад и традиционную политическую систему, явились результатом злоумышлений могущественного ордена «вольных каменщиков». Его доказательства строились на принадлежности к ордену некоторых видных деятелей революции и на сходстве дискурса и практик масонских лож с дискурсом и практиками Учредительного собрания. К примеру, отмена дворянских титулов и привилегий была, по его мнению, продиктована уставами лож, запрещавшими братьям подчеркивать друг перед другом свой социальный статус. Книги Жонвиля и Лефрана не получили большого резонанса — отчасти из-за слабости аргументации, отчасти потому, что в момент их публикации революция находилась на подъеме и подобная теория не могла заинтересовать широкую аудиторию. Слава разоблачителя «масонского заговора» досталась иезуиту Огюстену Баррюэлю.

Четырехтомные «Записки по истории якобинизма» (1797–1798) эмигрант Баррюэль опубликовал в Англии. «Якобинцами» он окрестил три «секты», которые, по его мнению, выступили единым фронтом «против Бога и Евангелия, против всего христианства в целом», столкнув Францию в пучину революции: помимо масонов в число «якобинцев» он включил французских философов-просветителей и баварских иллюминатов. Расширив круг «заговорщиков», Баррюэль пошел по пути, предложенному Лефраном: он проводил параллели между революционным законодательством и принципами, которые исповедовали «заговорщики», а также вскрывал масонские корни лидеров революции, игнорируя при этом тот факт, что члены лож действовали по обе стороны баррикад. Баррюэль использовал широкий круг источников, и его рассуждения показались современникам убедительными. К тому же изменились исторические обстоятельства. К моменту публикации «Записок» Франция уже пережила и эйфорию первых лет революции, и ужасы Террора, и Термидор. К власти пришла Директория, Европа содрогалась под ударами армии Бонапарта, поэтому антиреволюционный обличительный пафос оказался востребованным. «Записки» имели успех, неоднократно переиздавались и переводились. Идеи Баррюэля, подхваченные Л. Хервасом-и-Пандуро в Испании, Дж. Робисоном на Британских островах, И. фон Штарком в германских землях, оказали немалое влияние на образ революции в общественном сознании: многие начали ассоциировать масонство с подрывной антигосударственной деятельностью, хотя прежде в нем видели лишь инструмент интеллектуального воздействия на общество.

Уже в 1801 г. бывший депутат Учредительного собрания Ж.Ж. Мунье попытался опровергнуть Баррюэля, утверждая: «Франкмасоны не имели ни малейшего влияния на революцию». С тех пор на протяжении двух столетий «теория заговора» систематически подвергалась критике, однако идеологические мотивы зачастую брали верх над научными доказательствами. Оборотной стороной стремления категорически отмести «теорию заговора» стало то, что любые попытки подойти к проблеме «масонство и революция» с мерками научного исследования казались подозрительными. В последние десятилетия ситуация изменилась. Разумеется, речь не идет о реанимации «теории заговора» — сегодня под ней не подпишется ни один профессиональный историк. Однако, сходясь во мнении, что никаких доказательств целенаправленной деятельности ордена по свержению Старого порядка не существует, ученые признают, что Баррюэль поставил целый ряд серьезных проблем. Их решение не может ограничиться прямолинейным отрицанием или подтверждением «теории заговора» и не должно заканчиваться спорами о том, следует ли нам признавать участие масонства в революции институциональным, или мы вправе говорить лишь об индивидуальной, хотя и массовой, активности членов лож. Масштабы участия «вольных каменщиков» в разработке политического дискурса Просвещения, популяризации тех принципов, которые впоследствии попыталась воплотить в жизнь Французская революция, требуют дальнейшего уточнения. Современные исследования вписывают феномен масонства в широкий социокультурный контекст XVIII столетия и рассматривают ложи как один из множества инструментов социализации, «изобретенных» той эпохой, как специфический тип социальных контактов, который содействовал распространению в обществе идеалов и ценностей Просвещения.

(обратно)


ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ

Феномен общественного мнения крайне важен для идентификации Просвещения, хотя едва ли можно утверждать, что само словосочетание и стоящий за ним комплекс проблем возникли только в XVIII в. Массовые установки и царящие в обществе суждения занимали мыслителей с древности, побуждая античных философов клеймить doxa vulgus за поверхностность и изменчивость. В XVI столетии к общественному мнению апеллировал Монтень. В середине XVII в. Паскаль провозглашал: «Миром правит не мнение, а сила, однако использует силу мнение». Несколько десятилетий спустя о моральной власти «закона общественного мнения» размышлял Локк. Тем не менее именно в XVIII столетии, особенно во второй его половине, выражение «общественное мнение» (opinion publique, public opinion, opinione pubblica, offentliche Meinung) получило привычную для нашего слуха устойчивость и наполнилось новым — политическим — содержанием. Особенно наглядно это подтверждается сравнением двух авторитетных справочных изданий эпохи Просвещения.

Статья, опубликованная в XI томе «Энциклопедии» (1765) Дидро и Даламбера, относила «мнение» к сфере логики. Определяя это понятие как неопределенное суждение сомневающегося разума, автор статьи — Антуан Гаспар Буше д’Аржи — противопоставлял колеблющийся, неверный свет мнения яркому свету рационального знания, и его трактовка мало отличалась от того, что тремя десятилетиями ранее в «Трактате о мнении» (1735) писал Жильбер Шарль Лежандр, маркиз де Сент-Обен. Однако «Методическая энциклопедия» Панкука, издававшаяся с 1782 г., шла уже по совершено иному пути: из томов, посвященных философии и логике, «мнение» переместилось в тома, освещавшие вопросы финансов и правопорядка, попутно обретя семантически значимый эпитет. Утратив прежнюю субъективность и неопределенность «мнения», «общественное мнение» под пером журналиста Жака Пёше превратилось в категорию объективную и рациональную.

Не менее убедительно эволюцию термина отражают тексты, выходившие из-под пера философов Просвещения. В 1750-е годы «общественное мнение» еще понималось ими как коллективное выражение моральных и социальных ценностей, и даже Руссо, который часто использовал это словосочетание, наполнял его более социальным, нежели политическим содержанием: «Ни разум, ни добродетель, ни законы не победят общественного мнения, покуда мы не освоим искусство изменять его», — утверждал он в «Письме к Даламберу о театральных зрелищах» (1758). В середине столетия Мирабо, Гельвеций, Даламбер, Мабли, Гольбах и многие другие считали общественное мнение коллективным суждением в сфере морали или вкуса. Однако к 1770-м годам это понятие приобрело отчетливо политическое звучание, более соответствовавшее просветительскому духу. В 1767 г., добавляя в очередное издание своих «Размышлений о нравах» новый параграф о роли писателей, историк и литератор Шарль Пино Дюкло утверждал: «Из всех властей, власть думающих людей — самая могучая, хоть и невидимая. Сильные мира сего управляют, а думающие люди правят: ведь в конечном счете именно они формируют общественное мнение, которое рано или поздно укротит или уничтожит деспотизм». Ему вторил аббат Рейналь в «Истории обеих Индий» (1770): «Общественное мнение — непременная составляющая образа правления любой думающей и рассуждающей нации; никогда не следует идти против него, не вооружившись вескими причинами; никогда не следует противоречить ему, не разубедив его». Луи Себастьян Мерсье в четвертом томе «Картин Парижа» (1782) подчеркивал революционное значение произошедших перемен: «Всего тридцать лет назад в наших умах свершилась великая и важная революция: сегодня в Европе общественное мнение обладает такой силой, перед которой ничто не устоит».

Отмеченное просветителями и зафиксированное «Методической энциклопедией» Панкука изменение коннотации термина свидетельствовало о том, что в последние десятилетия Старого порядка общественное мнение стало мощным фактором политической жизни. Эту трансформацию, в результате которой в европейском обществе возник новый своеобразный источник власти, — «высший трибунал разума», обладавший правом выносить суждения по любым значимым вопросам и вынуждавший считаться со своими «приговорами» и абсолютную монархию, и ее критиков, — американский историк К. Бейкер удачно назвал «политическим изобретением общественного мнения».

У этой «незаметной революции» имелись свои социокультурные предпосылки: существенное расширение публичного пространства, усложнение и диверсификация способов коммуникации, развитие инструментов мобилизации общества, игнорировавших прежнюю социальную иерархию и ускользавших от действенного контроля государственной власти. Расцвет прессы и публицистики, растущая доступность печатного слова (которую исследователи называют «читательским бумом»), его способность во многих случаях обходить цензурные рогатки — все это подготовило благодатную почву для становления общественного мнения, а разнообразные формы социальных связей и общения — переписка, светские салоны, масонские ложи, читательские клубы, кафе, академии, научные сообщества и прочее — послужили превосходными площадками для его консолидации. Они действовали подобно сообщающимся сосудам: по словам Р. Дарнтона, общественное мнение в конце Старого порядка формировалось, перетекая из устной формы в письменную, из письменной — в печатную, возвращаясь из печатной в устную и так далее.


Становление общественного мнения как новой политической силы происходило на фоне глубоких трансформаций европейской политической культуры. С большей или меньшей интенсивностью этот процесс ощущался в разных странах, однако его эпицентром, безусловно, стала Франция. Этому способствовали своеобразие ее социального пространства и наблюдавшееся с середины столетия неуклонное нарастание протестных настроений — свидетельство углубляющегося кризиса Старого порядка. Первым толчком к формированию общественного мнения как нового фактора политической жизни многие исследователи считают развернувшиеся во Франции в начале 50-х годов XVIII в. ожесточенные споры вокруг так называемых «свидетельств об исповеди». Неспособность монархии снять напряжение между ортодоксальным католицизмом и янсенизмом привела к тому, что сугубо религиозный конфликт получил неожиданный по своим масштабам политический резонанс[6]. В середине 1750-х годов свою лепту в формирование общественного мнения внесли парламенты: эти судебные органы принялись наносить систематические удары по авторитету королевской власти своими «ремонстрациями» (протестами), которые распространялись в виде брошюр и «летучих листков», вызывая живейший отклик у широкой публики. В 1760-е годы администрация Людовика XV не сумела удержать в стенах государственных институтов острые дискуссии о либерализации хлебной торговли и налоговой реформе. Их общественное и политическое звучание оказалось столь громким, что в 1764 г. король даже издал особую декларацию, осуждавшую тех, «кто позволяет себе предавать гласности свои бездарные мемуары и прожекты». Ответом на нее стал вдохновленный Дюпоном де Немуром протест парламента Дижона, в котором подчеркивалась польза свободного обмена мнениями по вопросам, имеющим общественное значение. Важными этапами консолидации общественного мнения явились возглавленные Вольтером кампании за отмену смертных приговоров Жану Каласу (1764) и шевалье де Ла Барру (1766), а также глубокий политический кризис 1770–1774 гг., вызванный разгоном парламентов канцлером Никола Рене де Мопу и спровоцировавший яростную памфлетную войну. Показательно, что уже упоминавшийся в гл. «Чтение» К.Г. Ламуаньон де Мальзерб, в ту пору — один из рупоров парламентской оппозиции, после отмены реформы Мопу провозгласил: отныне все должны подчиняться трем властям — власти законов, власти монарха и власти общественного мнения. Таким образом, за короткий срок в сферу общественного мнения во Франции были вовлечены практически все стороны жизни — религия, политика, экономика, законодательство и судопроизводство.

Общественное мнение являлось инструментом воздействия просвещенных элит на власть, а нередко служило и полем открытой борьбы. Как подчеркивает итальянский историк Э. Тортароло, подъем этой «альтернативной власти» подрывал притязания абсолютизма на право считаться единственным носителем политического дискурса. В то же время общественное мнение порой служило полем диалога власти с просвещенными элитами. Французская монархия была вынуждена принимать новые правила игры. Преамбулы королевских эдиктов становились все пространнее: пытаясь отражать сыпавшиеся на нее удары критики, атакованная власть объясняла и оправдывала перед подданными свои шаги. Не случайно министры Людовика XVI сочиняли в свою защиту анонимные памфлеты и брошюры: только так можно было заручиться широкой поддержкой. Ярким примером диалога власти с общественным мнением стали «Отчет королю» (1781) и трактат «Об управлении финансами во Франции» (1784) Жака Неккера. Предавая гласности ранее закрытые сведения о состоянии государственных финансов, Неккер рассчитывал на укрепление собственного престижа, на повышение доверия государственных кредиторов в преддверии будущих займов и даже на устрашение противников Франции картиной ее экономического процветания. При этом человек, занимавший наивысшие посты в королевской администрации, провозглашал общественное мнение универсальным и объективным трибуналом разума. Даже если оно не располагает никакими институциональными рычагами, писал Неккер, оно сильнее любого инструмента политического принуждения, которым располагает государство.

В английской конституционной монархии развитие общественного мнения шло по иному пути. Протестные тенденции там были не так сильны, как во Франции, к тому же установившийся после Славной революции баланс сил позволял парламенту успешно играть роль посредника между властью и обществом. Парламент одновременно мог выступать и как стержень политического консенсуса, и как рупор умеренно оппозиционных настроений, поэтому во внепарламентской среде общественное мнение Великобритании выливалось в оппозицию довольно радикального толка. Успешно соперничать с парламентом она не могла, но в решении некоторых внутренних социальных конфликтов ей удавалось играть существенную роль. Важным этапом развития английского общественного мнения стали дебаты о Французской революции, в которых приняли активное участие такие яркие мыслители, как Эдмунд Бёрк и Мэри Уолстонкрафт, Кэтрин Маколей и Джеймс Макинтош, Уильям Годвин, Томас Пейн и Джозеф Пристли. Дискуссия в прессе и публицистике, развернутая ими в 1790-х годах, оказала огромное влияние не только на формирование политического сознания широких слоев английского общества, но и на их политическую поляризацию в XIX в.

В германском мире, в силу его политического, социально-экономического и культурного разнообразия, общественное мнение не имело такого идейного центра, каким являлся Париж для Франции или Лондон для Великобритании. Кроме того, его консолидация затруднялась тем, что властям нередко удавалось манипулировать газетной журналистикой. Так, Фридрих II умело воздействовал на общественное мнение, публикуя в газетах собственные статьи, освещавшие внешнюю политику и военные успехи Пруссии (часть из них публиковались анонимно под заголовком «Мнение очевидца»), и инспирируя множество других материалов. Жесткая цензура привела к тому, что широкое обсуждение острых вопросов современности, побуждавшее образованную элиту занимать политически активную позицию, переместилось из газет в такие журналы, как венский еженедельник Й. Зонненфельса «Der Mann ohne Vorurteil», веймарский «Deutscher Merkur» K.M. Виланда, гёттингенский «Staatsanzeigen» А.Л. Шлёцера или знаменитое издание И.Э. Бистера и Ф. Гедике «Berlinische Monatsschrift». Эти издания, а также дискуссионные кружки, подобные берлинскому «Обществу друзей Просвещения», созданному в 1783 г., стали важной опорой для формирования общественного мнения в германских землях. В центре его внимания были лозунги политической, экономической и религиозной свободы, реформа судебной системы и борьба со злоупотреблениями властей.

В общественном мнении Италии заряд политического протеста был менее ощутим, а в ряде итальянских земель и в Португалии времен Помбала консолидация общественного мнения прямо стимулировалась реформаторскими усилиями властей. В 1783 г. в «Науке о законодательстве» Гаэтано Филанджиери даже утверждал, что направить общественное мнение в правильное русло могут лишь сотрудничество государей с философами, свобода печатного слова и широкая система народного образования. Однако в целом процесс формирования общественного мнения на Апеннинах и на Пиренейском полуострове протекал медленнее, чем во Франции, Англии или в германских государствах. С одной стороны, сказывалась некоторая ограниченность публичного пространства и меньшая развитость инструментов общественной коммуникации. С другой — это объяснялось монопольным положением католической церкви.


До середины прошлого века историография рассматривала общественное мнение как устойчивый компонент любых развитых обществ и не отмечала особой роли этого феномена в культуре Просвещения. Первыми к осмыслению специфических процессов XVIII столетия, приведших к складыванию публичного пространства, подошли немецкие ученые Р. Козеллек и Ю. Хабермас. Козеллек, будучи историком, задумался над тем, как политическая структура абсолютизма вытесняла критику власти из сферы официального дискурса в пространство «литературной республики», светского салона и масонской ложи. Философ Хабермас выявил фундаментальное значение «трибунала общественного мнения» как специфической категории политической культуры середины XVIII в. и предположил, что общественное мнение позволяло снимать напряженность, накапливающуюся в отношениях между государством и гражданским обществом. Хабермас видел в нем инструмент, с помощью которого буржуазия пыталась ограничивать и трансформировать абсолютную власть. Свой вклад в разработку темы внесли историки Французской революции Ф. Фюре и М. Озуф. Они подчеркивали абсолютный характер «воображаемой власти» общественного мнения, видя в ней зеркальное отражение абсолютной власти монарха. Американский исследователь К. Бейкер наделяет общественное мнение исторической функцией, считая его порогом между абсолютной властью и революционной волей. По его мнению, во французском политическом дискурсе общественное мнение возникает лишь на время, его гегемония длится не более четверти века, но осмысление этого феномена помогает понять переход от Старого порядка к революции. Бейкер также предостерегает от узкосоциологического подхода к общественному мнению эпохи Просвещения, ограничению его поля совокупностью отдельных групп или классов: социальное наполнение этого феномена определяется плохо, и вся конструкция лежит не столько в сфере социологии, сколько в сфере политики и идеологии. Оригинальный подход к проблеме предлагает французский историк философии Б. Бинош: он увязывает феномен общественного мнения с установившимися в европейском обществе XVIII в. императивами толерантности. С его точки зрения, частные мнения смогли консолидироваться в общественное в значительной степени благодаря тому, что вопросы религии и веры вытеснялись Просвещением из общественной сферы в частную.

(обратно)


«ПАРТИЯ ФИЛОСОФОВ»

Распространенное представление о существовании «партии философов» — сплоченной группы единомышленников, объединявшей на общей идейной платформе всех или хотя бы часть мыслителей Просвещения — в значительной степени является мифом. В их среде наблюдалось такое разнообразие политических, экономических, эстетических и религиозных взглядов, которое не могло служить почвой для единения. В разных частях Европы и в Северной Америке Просвещение имело разные временные рамки и окрашивалось в национальные тона. Дистанция, отделявшая Дидро от Смита, а Гольбаха от Гиббона была не меньшей, чем та, которая лежала между французскими материалистами и такими итальянскими мыслителями, как Джанноне и Вико, или же такими немецкими философами, как Лессинг и Кант. Общее национальное пространство также не исключало серьезных расхождений, что подтверждают глубокие межличностные конфликты «столпов» классического французского Просвещения — Вольтера, Руссо и Дидро.

Марксистская историография рассматривала Просвещение в целом как идеологическую подготовку Французской революции, не обращая особого внимания на идейное многообразие, царившее среди философов, и различая их взгляды главным образом по степени радикальности. К «идеологам буржуазии» причисляли и приверженного своим феодальным корням Монтескье, и исповедовавшего «разумное христианство» Джанноне, и протестантского теолога Гердера, и др. Основанием единства признавались вера в рациональное устройство социума, в ценность гуманистического светского разума, в идеалы веротерпимости, гражданской и политической свободы. Все, что не вписывалось в данную конструкцию, попадало в антипросвещение. Но концепция идейной общности Просвещения давно дала трещину. Ф. Вентури вскрыл социальную неоднородность среды философов, а Р. Мортье доказал, что в Просвещении не было ни догм, ни кредо, что его идеалы были гибкими, а порой противоречивыми. В том, что прежде казалось однородным феноменом, выявились свои «периферийные зоны», свои «теневые стороны». Встал вопрос об исторической ответственности философии XVIII в. за нравственный кризис современного мира. Все это размывало прежнюю картину и, казалось, ставило под сомнение саму категорию «Просвещение» (см. гл. «Что такое Просвещение?»). Тем не менее новый путь оказался плодотворным. Двигаясь по нему, историки констатировали, что феномен Просвещения обретает целостность, если рассматривается не в социально-политической и не в идеологической, а в культурной плоскости, если он предстает перед нами не как совокупность великих доктрин, а как подвижная интеллектуальная среда. Этот подход позволил, в частности, по-новому взглянуть на сообщество мыслителей XVIII столетия, и историография последних десятилетий пополнилась целым рядом исследований, в центре внимания которых оказалась фигура «философа».


Важно напомнить: в XVIII — начале XIX в. слово «философ» имело широкое толкование и могло применяться к любому человеку, осмелившемуся взяться за перо, поразмышлять над книгой или просто проникнуться мыслью, будто он живет в ногу со временем. «Философами» был и порожденный воображением Монтескье перс Узбек, и героиня порнографического романа «Тереза-философ», и персонаж романа Гольбаха «Вояка-философ». Даже Евгений Онегин был «философом в осьмнадцать лет».

Но помимо этого предельно расширительного толкования, XVIII столетие наполнило понятие «философ» особой семантической значимостью. Это громкое и боевое (по выражению итальянского исследователя Дж. Рикуперати) слово стало самоназванием для тех, кого мы считаем властителями дум эпохи Просвещения, и удобной мишенью для их оппонентов, т. е. способом опознавания «свой-чужой». Не важно, что сам Монтескье считал себя «политическим писателем» и никогда не назывался философом, достаточно того, что так его воспринимали современники и потомки. Не важно, что обращение к Даламберу («Мой великий философ») и улыбка по адресу графини д’Аржанталь («Мой полуфилософ») исполнены смысловых нюансов, — важно, что в обращениях к большинству своих корреспондентов Вольтер использовал именно этот «пароль».

Коронованные особы тоже включались в этот круг. «Философами на троне» современники называли тех монархов, которые проводили реформы, воспринимавшиеся как претворение в жизнь идеалов Просвещения: Екатерину II, Фридриха II, Иосифа II, Густава III. В одном из писем 1763 г Вольтер утверждал: «Философ не позволит ослепить себя блестящими действиями, приводящими в восторг толпу. Он оценивает все поведение монарха в целом, и лишь дав такую оценку, ставит монарха в ряд великих людей или отказывает в этом. Если бы Петр Великий был только военачальником и завоевателем, основателем города и даже создателем флота, он вряд ли заслужил бы похвалы, которыми его осыпают. Но как законодатель, как законодатель-философ, он выше всяких похвал».

Философ XVIII столетия вобрал в себя несколько значимых архетипов. В нем сочетались черты античного мудреца, размышлявшего о природе человека, общества и государства, черты мыслителя-интеллектуала эпохи Возрождения, тяготевшего к культурному универсализму, а также черты вольнодумца XVII столетия, критически взиравшего на окружающий мир. На эту совокупность традиционных черт накладывались новые, отражавшие веяния времени.

Во-первых, новой чертой стало гораздо более интенсивное, по сравнению с прежним, использование печатного слова — художественного, публицистического и журналистского. Это побуждало философов не только выступать в качестве генераторов идей и авторов текстов, но также активно включаться в издательскую деятельность, в процесс распространения печатной продукции. Философы внимательно следили за производством и циркуляцией своих сочинений, поддерживали тесные связи с издателями, прославившимися в деле распространения «философских книг» — Марком Мишелем Реем, Никола Дюшеном, Фортунато Бартоломео де Феличе и др. Порой они брали на себя издательскую инициативу, и здесь наиболее ярким примером, безусловно, следует признать издание «Энциклопедии» (см. гл. «Систематизация знаний. “Энциклопедия” Дидро и Даламбера»).

Во-вторых, философы XVIII в. стремились донести свои идеи до широкого читателя, не ограничиваясь кругом избранных. Гольбах обращался с атеистической проповедью «Здравого смысла» (1774) к простому народу, Альгаротти писал «Ньютонизм для дам» (1737), Монтескье, Ричардсон, Руссо и Гёте облекали свои размышления в форму эпистолярного романа, маркиз де Сад завлекал философию в будуар… Желание охватить как можно более широкую аудиторию побуждало авторов разнообразить формы, в которые облекалось их слово, делать тексты более доступными. Серьезный философский трактат потеснился, уступив место занимательному философскому роману, повести, сказке, памфлету, словарной или газетной статье.

Наконец, философам XVIII в. было свойственно обостренное внимание к проблемам текущего момента. Они живо откликались на все общественнозначимые события в своих странах и за их пределами, а зачастую сами придавали им общественную значимость, формируя и направляя общественное мнение. Здесь можно вспомнить и роль Вольтера в громких судебных процессах, и выступления Н.И. Новикова, обличавшего бедственное положение крепостного крестьянства в России, и литературное завещание Л.А. Муратори, призывавшее итальянских монархов встать на путь реформ, и многое другое.


Особенно стремительно утверждение традиционного понятия в его новом просветительском статусе происходило во Франции, где культурная среда XVIII столетия была исключительно питательной. По выражению историка П. Азара, философия во Франции «стала общественным делом». Важную роль в этом сыграла статья «Философ», напечатанная в XII томе «Энциклопедии» (1765). Ее авторство приписывается иногда Дидро или Ламетри, но чаще — Сезару Шено Дюмарсе. Статья провозглашала, что «разум для философа есть то, чем является милосердие для христианина», и требовала от философа честности, нравственности и активной жизненной позиции. Этот текст — важно подчеркнуть, что впервые он был опубликован еще в 1743 г. и к тому же опирался на еще более раннюю «Речь о свободомыслии» (1713) английского деиста Энтони Коллинза, — стал для просветителей столь важным манифестом, что Вольтер позднее счел необходимым переиздать его переработанный вариант (1773).

Вольтер внес и личный вклад в формирование обобщенного образа философа Просвещения. На протяжении всей жизни «фернейский патриарх» культивировал особый стиль философского бытия, в котором требовавший сосредоточенного уединения напряженный литературный труд сочетался со стремлением поддерживать широчайшие интеллектуальные контакты, а непримиримость в отстаивании своих принципов не исключала готовности к определенным компромиссам.


Идейные противники просветителей встретили новую «философию» в штыки, но их ожесточенное сопротивление парадоксальным образом способствовало дальнейшей прорисовке ее облика. Французское Просвещение долгое время изучалось исключительно сквозь призму великих мыслителей — Вольтера, Руссо, Дидро и др. В зависимости от идеологических установок одни историки видели в них провозвестников нового строя, другие — вольнодумцев, подтолкнувших Францию и остальную Европу к катастрофе. Однако и те и другие были настолько заворожены масштабом «титанов Просвещения», что упускали из виду их оппонентов, действовавших на исторической сцене XVIII столетия. В последние десятилетия исследовательские подходы расширились, и сегодня изучение культуры XVIII в. уже невозможно без учета всех ее составляющих, в том числе и «встречных течений», связанных с философией Просвещения единым кровообращением, а потому неотделимых от нее.

Как и сами философы, их противники не образовывали некоего единого «лагеря». Некоторые исследователи, в частности Д. Массо, предлагают различать в нем три направления, каждое из которых имело свою специфику — «антипросветительство», апологетику и «антифилософию». Разумеется, подобное деление в высшей степени условно. Термин «антипросветительство» — пожалуй, наиболее расплывчатый и спорный из трех — в данном случае охватывает очень широкий спектр идейных течений, объединенных общей оппозиционностью к идее прогресса знаний.

Апологетика имеет более четкие контуры и подразумевает защиту христианства от просветительской критики, а также борьбу с распространением деизма и атеизма. Католическая и протестантская апологетика апеллировала к «доктрине» и пыталась наставить на путь истины тех, кого философы поколебали в вере. Апологетом, в частности, можно назвать аббата Габриэля Гоша, автора девятнадцатитомного сочинения «Критические письма, или Анализ и опровержение различных современных сочинений, направленных против религии» (1755–1763), или Абрахама Шомекса, собравшего в восьми томах «Законные предубеждения против “Энциклопедии”, опровержение этого словаря и критический анализ книги “Об уме”» (1758). В русле апологетики можно рассматривать также журналистику иезуитских «Записок Треву» и янсенистских «Церковных новостей».

Что же касается «антифилософов», их критика, адресованная просветителям, часто касалась доктринальных вопросов, но лежала преимущественно в литературной плоскости. В сущности самой главной претензией «антифилософов» к «философам» был «незаконный» захват культурной и литературной сцены. Это была реакция на рост влияния просветителей в середине столетия, на поток новых «философских» сочинений, захлестнувших французское общество, на попытку установить своего рода интеллектуальный диктат. Стремление философов навязывать публике свое мнение, их готовность осыпать друг друга похвалами, их нетерпимость к критике раздражали современников. Шарль Палиссо, знаменитый своими нападками на энциклопедистов, в «Маленьких письмах о больших философах» (1757) высмеивал «Похвальное слово Монтескье», опубликованное Даламбером в V томе «Энциклопедии». Даже Рейналь, тесно связанный с «партией философов», признавал: «Авторов “Энциклопедии” и “Естественной истории” превозносят до небес. Лучше них никого нет. Это они научили нас думать и писать, они вернули нам вкус к философии и сохраняют его. Только все время задаешься вопросом: а что такого они сделали? Эти господа, безусловно, заслуживают уважения своими знаниями, умом и нравами, но они ослабляют философию надменным, не терпящим возражений тоном, стремлением присвоить себе права литературных деспотов, бесконечным курением фимиама друг другу. Если они предоставят публике свободу и займутся творчеством, им не придется собственными руками возлагать на свои головы лавровые венки».

Среди «антифилософов» не было единства, хотя и между ними порой возникали тактические альянсы (самым действенным оказался альянс Палиссо и Фрерона). Они иногда теряли «бойцов», а иногда, напротив, получали подкрепление с неожиданной стороны. К примеру, с резкой критикой Руссо и Вольтера в свое время выступали аббат Клод Ивон (один из сотрудников «Энциклопедии») и Иоганн Генрих Самуэль Формей (секретарь Берлинской Академии, также сотрудничавший в «Энциклопедии»). Активно действовали на этом поле и апологеты — аббат Дюбо, аббат Шодон, аббат Польян. Очень чувствительный удар по сообществу просветителей нанесла комедия Палиссо «Философы» (1760), поставленная на сцене «Комеди Франсез» и имевшая невероятный успех у публики. Она была направлена персонально против Гримма, Гельвеция, Дидро и особенно против Руссо (изображавший его персонаж ходил по сцене на четвереньках) и потребовала особой мобилизации сил. Ответом на «Философов» Палиссо стала «Шотландка» Вольтера (1760), в которой под именем доносчика Фрелона был выведен журналист Эли Катрин Фрерон, редактор «Литературного года», один из самых ярых «антифилософов». Стрелы Фрерона разили Мармонтеля, Руссо, Кондильяка, Даламбера, Дидро, Гельвеция, Вольтера и др. Немалый урон их репутации нанесла история «какуаков», изложенная в «антифилософских» памфлетах Ж.Н. Моро и Ж. Жири де Сен-Сира (1757) и разрекламированная на страницах журнала Фрерона. Обидное прозвище представляло собой фонетическую игру греческого слова «kakos» (злой) с кваканьем лягушек. Философы-какуаки изображались этими авторами племенем людей с ядом под языком — людей не признающих власти, проповедующих относительность всего сущего и без конца твердящих слово «истина». В качестве действенного способа борьбы с какуаками предлагалось их освистание. «Укусы» Фрерона были так болезненны, что Вольтер заклеймил «ядовитого» журналиста знаменитой эпиграммой: «Однажды на тропе лесной / Фрерон ужален был змеей. / От очевидцев слышал я, / Что испустила дух змея».

В глазах Вольтера Фрерон являлся воплощением «антифилософии». Он не только критиковал идеи просветителей — он старался погубить все их дело. При этом он не был узколобым фанатиком: человек здравого смысла, он воплощал в себе «просвещенный традиционализм», к тому же подкрепленный бесспорным талантом. По мнению французского исследователя Ж. Балку, именно Фрерон, благодаря своей активности на поприще журналистики и исключительной популярности у читателя, добился того, что не удалось философам — узаконил во Франции «власть прессы». Вольтеру трудно было примириться с тем, что этот страстный и ироничный полемист, похожий на него как брат-близнец, стоял не на его стороне.

(обратно) (обратно)


«ОТКРЫТИЕ» МИРА


СИСТЕМАТИЗАЦИЯ ЗНАНИЙ. «ЭНЦИКЛОПЕДИЯ» ДИДРО И ДАЛАМБЕРА


ПРЕДШЕСТВЕННИКИ «ЭНЦИКЛОПЕДИИ»

До начала XVII в. в мире европейских словарей царили тезаурусы древних языков, а также двуязычные и многоязычные словари-переводчики. По словам Пьера Бейля, они устанавливали «связь одного слова с другим», но редко давали место «определению вещей, названных тем или иным словом». Первый моноязычный словарь живого языка «Сокровища кастильского или испанского языка» испанского лексикографа Себастьяна де Коваррубиаса вышел в 1611 г. Годом позже флорентийские ученые выпустили итальянский толковый «Словарь академиков делла Круска». Несмотря на то что языком мадьярской учености оставалась латынь, Янош Апацаи-Чере в 1653 г. издал «Венгерскую энциклопедию». Франция некоторое время отставала, зато в конце XVII столетия там появились сразу три фундаментальных труда: «Французский словарь» Сезара Ришле (1680), «Универсальный словарь» Антуана Фюретьера (1690) и «Словарь Французской Академии» (1694). Моноязычные лексиконы, вызвавшие огромный интерес у читающей публики (о чем свидетельствовали многочисленные легальные и контрафактные переиздания), заставили современников по-новому взглянуть на словарный жанр и осознать, что слова и обозначаемые ими понятия, явления и предметы нуждаются не только в переводе на другие языки, но и в дефиниции.

Вопрос о лексическом наполнении этих изданий на некоторое время стал предметом споров. Ученые Французской Академии пошли по пути разграничения лексики «живого языка» и специальной терминологии, ориентируя свой труд на нормативный «обиходный язык», а также на «язык поэтов и ораторов». Фюретьер же, напротив, решился придать своему словарю универсальный характер, включив в него не только обиходную лексику, но и терминологию из сфер науки, техники, ремесла и искусства. И хотя за подобное диссидентство он был исключен из Академии, «бессмертным» пришлось считаться с тенденцией к универсализму и заполнять лакуну дополнительными специализированными словарями: по заказу академиков Тома Корнель, младший брат знаменитого драматурга, подготовил «Словарь терминов искусств и наук» (1694) и «Универсальный географический и исторический словарь» (1708). В дальнейшем сохранялось разделение функций между этимологическими «словарями слов» и толковыми «словарями вещей», однако граница между этими двумя типами изданий всегда оставалась проницаемой.

Разумеется, острые споры велись и вокруг дефиниций. Голландское переиздание «Фюретьера» (1701), в котором издатели позволили себе немного смягчить жесткие суждения автора о религиозных общинах, отрицавших верховенство папства, было сочтено откровенно «протестантским». «Католическим ответом» на этот «вызов гугенотов» стал «Словарь Треву» (1704) — плод усилий анонимных лексикографов из ордена иезуитов. Принципиальное несогласие со многими оценками автора «Большого исторического словаря» (1674) Луи Морери подтолкнуло эмигранта Пьера Бейля к написанию знаменитого «Исторического и критического словаря» (1697). На страницах многочисленных переизданий «Морери», выходивших после смерти автора, печатались статьи французских, швейцарских и голландских ученых, чьи взгляды по тем или иным вопросам зачастую диаметрально расходились.

С началом XVIII в. специализированные и универсальные толковые словари стали появляться повсеместно, словно соперничая друг с другом. В ответ на «Технический лексикон» (1704) англичанина Джона Харриса немец Якоб Лойпольд выпустил энциклопедию техники «Theatrum machinarum» (1724). Едва в Голландии Давид Ван Хугстратен приступил к изданию десятитомного «Большого универсального исторического, географического и критического словаря» (1725–1733), в Англии в свет вышла двухтомная монументальная «Циклопедия» (1728) Эфраима Чеймберза, а в Германии Иоганн Генрих Цедлер начал готовить публикацию «Большого полного всеобщего лексикона» (1731–1754), который вылился в конечном счете в 68 томов in-folio. В Италии ответом на «Универсальную библиотеку, трактующую священные и мирские материи античности и современности» (1701–1709) Винченцо Коронелли стал «Новый ученый и занимательный словарь, трактующий священные и мирские материи» (1746–1751), изданный Джанфранческо Пивати, а Антонио Валлисниери подготовил «Алфавитный очерк медицинской и естественной истории» (1733). Лишь в Испании попытки создать национальную энциклопедию, предпринятые в 30-е годы маркизом де Санта-Круз де Марсенадо, а позже — валенсийскими просветителями А. Бордазаром и Г. Майянсом, оказались менее успешными и закончились неудачей.


ИСТОРИЯ ИЗДАНИЯ

Даже такой беглый и, разумеется, неполный обзор позволяет увидеть, с какой силой заявила о себе в XVIII столетии та тенденция к систематизации и классификации знания, венцом которой стала знаменитая «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» Дидро и Даламбера. Ее история началась в 1743 г., когда парижский издатель Андре Ле Бретон задумал опубликовать по-французски «Циклопедию» Чеймберза. Первые годы предприятие буксовало, но в 1747 г. Ле Бретон и его компаньоны Антуан Клод Бриассон, Лоран Дюран и Мишель Антуан Давид доверили дело Дени Дидро и Жану Лерону Даламберу. Новые редакторы придали проекту самостоятельный характер и тот размах, который сделал «Энциклопедию» манифестом Просвещения и самым прославленным сводом знаний западного мира. Ее издание стало коммерческим предприятием нового капиталистического типа, и американский историк Р. Дарнтон даже назвал этот масштабный и дорогостоящий проект, потребовавший решения множества долгосрочных финансовых и организационных проблем, «бизнесом Просвещения».

Титульный лист первого тома «Энциклопедии». 1751 г.

Серьезными были и цензурные проблемы. В 1752 г. печатание «Энциклопедии» приостановили протесты парижского архиепископа Кристофа де Бомона, возмущенного трактовкой чудес Христа в статье аббата Прада «Определенность». В 1758 г. поводом для приостановки стала публикация атеистического трактата Гельвеция «Об уме». Обвинения в распространении опасных идей заставили Даламбера отказаться от дальнейшего редактирования, и Дидро продолжил эту работу в одиночку, хотя над ним тоже ходили тучи. Екатерина II предлагала ему перенести издание в Россию, под ее защиту, однако он сумел преодолеть трудности, не покидая Парижа, и в 1772 г. первое издание было успешно завершено. Задуманная как десятитомник, «Энциклопедия» вылилась в 17 томов текстов и 11 томов иллюстраций. Позже вышли еще пять томов приложений и два тома указателей. Дидро не принимал участия в работе над ними, но они вошли в полный комплект первого издания «Энциклопедии». Более 4 тыс. экземпляров многотомника in-folio разошлись мгновенно, хотя его цена была, разумеется, высока. До 1789 г. вышло еще пять переизданий. Их формат уменьшался, количество иллюстраций сокращалось, зато снижалась и стоимость. Комплекты становились доступнее, поэтому общее число подписчиков «Энциклопедии» смогло достичь 25 тыс. человек. Половина из них проживала за пределами Франции.

Создание масштабного свода знаний, включавшего 71 818 статей, потребовало мобилизации лучших умов. К работе над «Энциклопедией» были привлечены 139 авторов. Сам Дидро написал около 6 тыс. статей, Даламбер — более полутора тысяч. Фантастический вклад внес шевалье Луи де Жокур — 17 395 статей — более четверти общего объема. С «Энциклопедией» сотрудничали такие «титаны Просвещения», как Руссо, Вольтер, Монтескье и Гольбах. Статьи по специальным разделам писали скульптор Фальконе, архитектор Блондель, грамматик Бозе, естествоиспытатель Добантон. В когорту энциклопедистов входили Тюрго, Кенэ, Морелле, Мармонтель, Ла Кондамин, Гримм… Разумеется, уровень статей был различным, но в большинстве случаев они были весьма основательными и отражали современное состояние знания.

(обратно)


НОВОЕ «ДРЕВО ЗНАНИЙ»

Отразившееся в позаимствованном у Чеймберза названии стремление очертить круг всех человеческих знаний произрастало на подготовленной почве и восходило к накопленным ранее традициям энциклопедизма. Однако помещенная в конце «Предварительного рассуждения» Даламбера «воображаемая система знаний», схематически представленная в виде разветвленного древа, смело нарушала прежние каноны, являя собой нечто совершенно новое. Р. Дарнтон подчеркивает: вместо того чтобы тасовать научные дисциплины в рамках устоявшейся парадигмы, эта система «замахнулась на отделение познаваемого от непознаваемого, исключив из мира учености большую часть того, что считалось священным». «Энциклопедия» решительно отказалась признать теологию «царицей наук» и (несмотря на некоторое количество осторожных статей, посвященных теологическим сюжетам) высвободила совокупность человеческого знания из плена христианских догматов.

У «древа знаний», взращенного Дидро и Даламбером, имелось немало прототипов. Попытки распутать пестрый клубок человеческого знания, выявить в нем систему и установить определенный порядок предпринимали и Томас Гоббс, и Джон Локк, и Френсис Бэкон, и другие мыслители недавнего прошлого. Ближайшей по времени была схема, предложенная Чеймберзом, который представлял знание в виде двух больших стволов — естественнонаучного и «искусственно-технического, состоящего в дальнейшем применении и развитии естественнонаучных понятий». Последний разветвлялся на внешнее и внутреннее знание (логику). Внешнее, в свою очередь, делилось на реальное и символическое. К реальным знаниям относились: знание «новейших способностей и свойств тел» (химия); знание их «количественных характеристик» (Чембейрз называл это высшей математикой, но включал сюда и оптику, и гидравлику, и механику, и пиротехнику, и астрономию, и географию, и др.); знание строения органических тел (анатомия); знание «отношений тел к сохранению и совершенствованию» (в этот раздел попали медицина, фармакопея, сельское хозяйство, садоводство, но также «коновальство» и «разведение животных»). Что же касается естественнонаучного ствола, то он, согласно схеме «Циклопедии», разветвлялся на чувственное и рациональное знание, причем чувственное знание определялось как «постижение феноменов или внешних объектов» и включало в себя метеорологию, гидрологию, минералогию, фитологию и зоологию, а рациональным знанием Чеймберз называл «постижение изначальных характеристик или состояний чувственных объектов», относя сюда совокупно физику, метафизику, математику и религию.

Именно это последнее обстоятельство делало «древо знаний» Чеймберза совершенно неприемлемым для французских энциклопедистов. Они не могли допустить, чтобы метафизика и теология стояли на одной ступени с физикой и математикой. К тому же система Чеймберза не оставляла никакого места для главной в их понимании сферы знания — философии. Поэтому Дидро и Даламбер предпочли путь, намеченный другим их предшественником — Бэконом.

Увязывая происхождение человеческих знаний, искусств и наук со свойствами сознания, Бэкон в работе «О достоинстве и приумножении наук» (1623) предложил трехчастное деление: память — воображение — разум. Эти же три «ствола знаний» воспроизвели в своей схеме и создатели «Энциклопедии». Как и Бэкон, Дидро и Даламбер выводили из «ствола памяти» историю, из «ствола воображения» поэзию, а из «ствола разума» философию. Подобная верность первоисточнику даже стоила им в свое время упреков в плагиате, однако в деталях две концепции существенно расходились. Во-первых, изменилась иерархия. Центральное и безусловно доминирующее место в «Энциклопедии» заняла философия, берущая свое начало в разуме. Дидро подчеркивал: «Философское древо — самое подробное и самое важное в нашей системе», тогда как у Бэкона «нельзя обнаружить почти ничего». Этот упрек энциклопедистов был не вполне справедлив. У Бэкона философия тоже была разработанным и насыщенным различными рубриками разделом, но полсотни бэконовских «ветвей», конечно же, выглядели скромно на фоне «густых зарослей» «Энциклопедии»: в схеме Дидро и Даламбера философия имела более полутора сотен рубрик. Разумеется, нашлось среди них место «наукам о Боге». Энциклопедисты даже благоразумно поставили их на самый верх — перед науками о человеке и науками о природе, предвидя неизбежные атаки апологетов. Однако сама мысль подчинить религию философии, т. е. разуму, содержала мощный посыл к секуляризации всей этой сферы знания. К тому же «науки о Боге» оказались на «древе» «Энциклопедии» самой неразвитой ветвью, причем «теология откровения» стояла в одном ряду с «учениями о добрых и злых духах», а «религия» — в одном ряду с «предрассудками», «прорицаниями» и «черной магией».

Новым содержанием в «Энциклопедии» наполнялась и концепция истории, хотя она также сохраняла некоторые черты бэконовской схемы. Бэкон выделял две ветви, осененные единым божественным началом — естественную и гражданскую историю. Естественная включала в себя историю обычных явлений (исследующую природу в ее свободном проявлении), историю исключительных явлений (исследующую различные отклонения от естественного состояния) и историю искусств (механическую и экспериментальную историю, исследующую природу покоренную и преобразованную человеком). Гражданскую историю Бэкон делил на «собственно гражданскую» (в нее входили «мемории, адекватная история и древности»), историю наук и искусств, которую, по мнению философа, еще только предстояло создать, и церковную, подразделявшуюся на множество рубрик, в том числе и историю Провидения.

Дидро и Даламбер предпочли выделить священную и церковную историю в самостоятельные ветви, но оставили их совершенно неразвитыми, без каких бы то ни было дополнительных рубрик. Довольно слабой ветвью на их «древе знаний» смотрелась и гражданская история: энциклопедисты наполнили ее бэконовскими «мемориями, древностями и полной историей». Что же касается естественной истории, то она, на первый взгляд, повторяла схему Бэкона, вобрав в себя такие разделы, как единообразие природы, природные отклонения и природопользование. Однако, коротко описав те сферы знания, которые отражали природу в ее единообразии (небесная история, история атмосферных явлений, суши и моря, минералов, растений, животных и стихий) и в ее девиациях (небесные чудеса, необычайные атмосферные явления, чудеса на суше и на море, диковинные минералы, растения и животные, чудеса стихий), редакторы «Энциклопедии» исключительно подробно, в отличие от Бэкона, прорисовали схему знаний, относящихся к природопользованию. Именно эта ветвь естественной истории оказалась у них наиболее разработанной и оригинальной. На ней нашлось место не только обработке практически всех природных материалов (золота, серебра, железа, камня, драгоценных и полудрагоценных камней, стекла, гипса, шифера, кожи, шелка, шерсти и др.), но и трем с половиной десяткам ремесел — от ювелирного дела до выделки кож. Такое исключительное внимание к различным аспектам человеческой деятельности отражало принципиальную позицию энциклопедистов, наблюдавших в окружающем мире не промысел божий, а труд людей, преобразующих природу.

«Древо знаний», созданное воображением Дидро и Даламбера, воплощало в себе эпистемологическую стратегию Просвещения, в результате которой новая «царица наук» — философия — отвоевывала первенство у теологии, а преобразовательная деятельность человека одерживала верх над Провидением. «Древо» имело не только сугубо теоретическое, но и вполне практическое значение: оно являлось основой системы внутренних отсылок, которые позволяли читателю ориентироваться в гигантском массиве информации, разбросанной по страницам «Энциклопедии». Однако реальность всегда сложнее любой схемы. XVIII столетие не успело закончиться, как стало очевидным, что «система знаний», изобретенная отцами «Энциклопедии», далека от совершенства; что стремительное развитие науки и техники и столь же стремительная специализация и профессионализация всех областей знания и труда не позволяют человеческой деятельности втиснуться в отведенные ей рамки (правда, энциклопедисты сами предвидели это, оставив одну из ветвей своего «древа» свободной для дальнейшего роста, обозначив ее: «обработка и использование проч.»); что расширение пространственного, временного и аналитического горизонта, зафиксированное «Энциклопедией», продолжается, взрывая изнутри представления о линейном единстве знания. Поэтому второе поколение энциклопедистов, рекрутированное Панкуком, было вынуждено отказаться и от «древа знаний», начертанного их предшественниками, и от алфавитного принципа подачи материала, предпочтя ему тематические блоки.


ПОСЛЕ «ЭНЦИКЛОПЕДИИ»

Издательский триумф «Энциклопедии» имел важные последствия как в сфере книжного производства, так и в сфере интеллектуальных усилий просвещенной Европы. Вслед за «Толковым словарем наук, искусств и ремесел» на европейцев пролился поток разнообразных энциклопедий и словарей, активно конкурировавших друг с другом и готовивших почву для следующего столетия, которое Пьер Ларусс по праву назвал «веком словарей». Роль этих изданий расширялась, они стали восприниматься не только как инструмент познания наук и языков, но и как важный инструмент воспитания, формирования общей культуры человека.

Первым эпигоном «парижской» стала 58-томная «Ивердонская энциклопедия» (1770–1780). Эта блестящая адаптация французского энциклопедизма для читателей-протестантов была осуществлена по инициативе швейцарского издателя Фортунато Бартоломео Де Феличе и пользовалась огромным успехом не только в Швейцарии, но и в Голландии, Германии, Скандинавии, России. Вскоре у Де Феличе появился соперник. Парижский издатель Шарль Жозеф Панкук, выкупив права на переиздание «Энциклопедии» Дидро и Даламбера, сначала предпринял выпуск указателей и дополнительных томов, при подготовке которых, пользуясь несовершенством авторского права, беззастенчиво использовал материалы «Ивердонской энциклопедии», а затем приступил к изданию собственной оригинальной «Методической энциклопедии» (1782–1832), организованной по тематическому принципу. Это масштабное предприятие растянулось на 50 лет, вылилось в 202 тома (после смерти Панкука дело продолжал его зять) и имело широкий международный резонанс.

В 1768 г. в Эдинбурге родилась «Британская энциклопедия» — консервативный ответ радикальному французскому энциклопедизму. В течение XVIII столетия «Британника» выдержала три переиздания и разрослась с трех томов до двадцати, обретя жизнестойкость, позволившую ей благополучно дожить до наших дней. Одновременно в Италии начал выходить пятнадцатитомный «Словарь искусств и ремесел» (1768–1773) Франческо Гризелини. Кроме того, итальянский читатель получил в свое распоряжение сразу два перевода «Энциклопедии» Дидро и Даламбера, изданные in-folio в Лукке и Ливорно, а в 1783 г., через год после появления первых томов «Методической энциклопедии», падуанский аббат Джованни Кои запустил итальянское издание «монстра Панкука», растянувшееся до 1817 г. В 1788–1794 гг. перевод некоторых томов «Методической энциклопедии» на испанский язык предпринял испанский просветитель А. де Санча.

Энциклопедические черты принимали многие сочинения, не являвшиеся, строго говоря, словарями, к примеру — «Всеобщая география» Иоганна Хюбнера или «История обеих Индий» аббата Рейналя, ставшая своеобразной энциклопедией колониального мира. В России первая национальная универсальная энциклопедия появилась только в конце XIX в., однако многие справочники второй половины XVIII в., такие как «Церковный словарь» Петра Алексеева (1773) или «Словарь Академии Российской», издававшийся по инициативе княгини Е.Р. Дашковой (1789–1794), нередко выходили за рамки этимологии и грамматики и стремились к добротной энциклопедичности.


Историографические поиски взаимосвязей «Энциклопедии» Дидро и Даламбера с иными толковыми словарями и справочными изданиями Европы ведутся давно и плодотворно. С недавних пор исследователи заинтересовались также тем, какие методологические параллели можно провести между европейскими энциклопедиями и подобными компиляциями, издававшимися на Востоке, такими как «Собрание картин, относящихся до неба, земли и человека» (1609) китайцев Ван Ци и Ван Сын или «Иллюстрированное собрание трех составляющих вселенной» (1713) японца Тэрадзимы Рёана (1713). В то же время был поставлен вопрос о том, какое хождение имели на Востоке справочные издания Европы XVIII в. В частности французский исследователь Ж. Пруст выявил, что одним из важных путей проникновения европейских научных знаний в Японию стали голландские издания, попадавшие туда на кораблях нидерландской Ост-Индской компании. Особым спросом (хотя он, разумеется, имел свои пределы) там пользовались франкоголландские словари, а также медицинские справочники.

В целом отметим, что современное изучение «Энциклопедии» и энциклопедизма XVIII столетия, главной трибуной которого с 1986 г. является издаваемый международным «Обществом Дидро» специализированный журнал «Recherches sur Diderot et sur Г Encyclopedic», сочетает в себе широкую междисциплинарность и разнообразие научных подходов и методов. Классические эрудитские исследования энциклопедических текстов сегодня соседствуют с социологическими и гендерными исследованиями той среды, в которой эти тексты рождались. Изучение визуального ряда идет параллельно с изучением материальной библиографии. В последнее десятилетие исследователи поставили и начали разрабатывать парадоксальную проблему взаимосвязи «Энциклопедии» со «всемирной паутиной» Интернета.

(обратно) (обратно)


«ОТКРЫТИЕ» ПРИРОДЫ


НАУКА В ЗЕРКАЛЕ ИДЕЙНЫХ КОЛЛИЗИЙ ВЕКА ПРОСВЕЩЕНИЯ

В культуре XVIII столетия Природа становится первичной реальностью. Критика традиционных общественных институтов и религиозных догм, мистических грез и темных суеверий, схоластической лжеучености и традиционных психологических стереотипов велась от лица Природы и внеисторического естественного разума. В предисловии к «Начальному курсу химии» (1789) А.Л. Лавуазье (1743–1794) писал: «Я старался дать химии такое направление, которое, как мне кажется, наиболее согласуется с природным порядком».

В свою очередь, Природа понималась как саморегулирующаяся система, функционирование которой подчинено строгим, математически выражаемым законам или таксономическим схемам, что составляло основу естественной гармонии. К примеру, одним из важнейших научных достижений П.С. Лапласа (1749–1827) стало доказательство устойчивости Солнечной системы (1773). Вопрос этот стоял уже перед И. Ньютоном, который, однако, вынужден был прибегнуть для объяснения постоянства среднего расстояния планет от Солнца к теологическому аргументу: Бог время от времени вносит поправки в движения планет, что и обеспечивает устойчивость мира. Лаплас сумел решить указанную проблему, используя только закон всемирного тяготения Ньютона, математические методы (теорию возмущений) и данные астрономических наблюдений. Именно в этом и состоит смысл его ответа Наполеону, когда тот обратил внимание на то, что ученый в своих рассуждениях не воспользовался идеей божественного вмешательства в планетные движения. Лаплас, как гласит известный анекдот, сказал тогда императору: «Сир! Я не нуждался в этой гипотезе».

Наука оценивалась мыслителями эпохи Просвещения как идеальное воплощение рациональной деятельности. И такое понимание науки еще долго удерживалось в сознании ученых и философов в последующие времена. При этом под «рациональностью» подразумевали, как правило, мышление, очищенное от страстей, предрассудков или предубеждений, опирающееся на доводы разума и разумно осмысленный опыт, а не на неверифицируемые утверждения типа религиозного откровения. Все явления природы понимались как обусловленные естественными причинами и подчиненные строгим и однозначным естественным законам, тогда как Бог, по выражению А. Франса, был «отодвинут в далекую пропасть первопричин». Впрочем и там его положение оказалось весьма неустроенным[7]. Отсюда — особый акцент на роли естественных наук, дающих основу для построения системы знаний о Природе, системы, обслуживающей, в первую очередь, материальные интересы людей. Интерес к абстракциям и отвлеченным умопостигаемым сущностям, к схоластическим универсалиям и к скрытым качествам сменяется уже в XVII и особенно в XVIII столетии интересом к частным проблемам, уходом исследователя в «суету изысканий», нацеленных на испытание естества «горнилом, весами и мерой» (Е.А. Баратынский), на фиксацию конкретных свойств и особенностей единичных объектов природы. В результате уже к середине XVIII в. наблюдается беспрецедентный рост несистематизированной эмпирической информации о самых разнообразных предметах и явлениях. В этой ситуации внимание естествоиспытателей и философов XVIII столетия все более сосредоточивалось на классификационно-типологической и методологической проблематике. Но любая типологизация и классификация предполагают обобщение опытных данных, фиксацию устойчивых признаков сходства и различия, а на более высоких, теоретических ступенях познания включает в себя также построение некой идеальной модели объекта и выработку принципов таксономического описания.

Познавательный метод Э. де Кондильяка (1715–1780), оказавший столь заметное влияние на Лавуазье, предполагал расчленение (реальное или мысленное) вещи, ее свойств и отношений на части, изучение этих частей, а уже затем их соединение в исходное целое, благодаря чему свойства этого целого удавалось интерпретировать в терминах свойств его компонентов. Поэтому идея Лавуазье об ограниченном множестве качественно гетерогенных и аналитически определяемых элементов-носителей некой совокупности свойств отвечала общей рационалистической схеме однозначно и абсолютно детерминированного мира и прекрасно гармонировала с тем, что искали выразители духа времени.

(обратно)


О ПРИРОДЕ ЯЗЫКОМ УРАВНЕНИЙ

Наиболее впечатляющих достижений наука[8] эпохи Просвещения добилась в таких дисциплинах, как математика, физика (особенно математическая физика), астрономия, химия и биология.

Основные достижения в указанных областях стали результатом научной революции, совершенной в XVII в. Г. Галилеем, Р. Бойлем, X. Гюйгенсом, Г.В. Лейбницем и прежде всего И. Ньютоном, чья жизнь и творчество (как жизнь и творчество Лейбница) охватили вторую половину XVII и начало XVIII веков. В XVIII в. на основе достигнутого в предыдущие два века было, в частности, положено начало систематическому и целенаправленному изучению параллакса звезд (видимого изменения положения небесного светила вследствие перемещения наблюдателя), что, кроме всего прочего, стало решающим доводом в пользу гелиоцентрической теории. Интенсивно изучались также движения Луны и планет. В 1718 г. английский астроном Э. Галлей (1656–1742) рассмотрел собственное движение так называемых «неподвижных» звезд, изучение их движений активно продолжалось и в последующие десятилетия (к 1756 г. было известно уже 57 звезд с собственным движением). В 1725 г. его соотечественник Дж. Брэдли (1693–1762) наблюдал аберрацию света неподвижных звезд. Впоследствии он вывел из нее значение скорости распространения света, которое соответствовало величине, установленной датским астрономом О. Рёмером в 1676 г. Результаты, полученные в области астрономии, были обобщены Лапласом в «Трактате о небесной механике», который выходил отдельными томами с 1799 по 1825 г. В 1755 г. И. Кант в трактате «Всеобщая естественная история и теория неба» высказал гипотезу о возникновении планетной системы и звезд в результате сгущения первоначально разреженной материи, состоящей из мелких твердых частиц — подобие того, что сейчас называют метеоритной туманностью. «Представив мир в состоянии простейшего хаоса, — писал Кант, — я объяснил великий порядок природы только силой притяжения и силой отталкивания — двумя силами, которые одинаково достоверны, одинаково просты и вместе с тем одинаково первичны и всеобщи. Обе они заимствованы мной из философии Ньютона». Позднее сходную идею высказал Лаплас в примечании к последней главе своей книги «Изложение системы мира» (1796). Кроме того, Лаплас в той же работе предсказал существование небесных объектов, называемых в настоящее время «черными дырами».

В 1781 г. английский астроном и оптик У. Гершель (1738–1822) открыл планету, которая впоследствии получила название Уран. Эта была первая планета Солнечной системы, открытая в результате математических расчетов и целенаправленного поиска.

Большое внимание в XVIII в. уделялось изучению электрических и магнитных явлений. В 1733 г. французский физик Ш.Ф. Дюфе (1698–1739) открыл существование двух видов электричества (так называемого «стеклянного» и «смоляного»), т. е. положительных и отрицательных зарядов. В 1785 г. Ш.О. де Кулон (1736–1806) опубликовал свою работу об электричестве, в которой сформулировал основной закон электростатики о силе, действующей между заряженными телами («закон Кулона»). Кулон сконструировал соответствующие экспериментальные устройства, прежде всего точные крутильные весы.

Наконец, в XVIII в. появились и некоторые новые естественно-научные дисциплины. Так, в 1738 г. в Страсбурге вышла книга Даниэля Бернулли (1700–1782) (сына Иоганна I Бернулли), заложившая основы развития гидродинамики.

В XVIII в. одной из самых интенсивно развивающихся дисциплин стала химия. В этот период были открыты новые химические элементы (барий, марганец, кобальт, висмут, платина, никель, молибден), а также множество важных соединений. К примеру, шведские химики К.В. Шееле (1742–1786) и Т.У. Бергман (1735–1784) открыли молочную (1782), бензойную (1782), лимонную (1784) и другие органические кислоты. Но самым важным событием в химии и вообще в естествознании века Просвещения, событием, которое на многие десятилетия определило развитие химических исследований во всем мире, стала так называемая «химическая революция», осуществленная Лавуазье в 1772–1783 гг. По сути переворот в химии конца XVIII в. стал завершающим событием великой научной революции, начатой созданием Н. Коперником гелиоцентрической теории (1543).

Сущность химической революции отнюдь не сводится к ниспровержению теории флогистона (некоей «огненной субстанции», якобы наполняющей все горючие вещества и высвобождающейся при горении) и к замене ее кислородной теорией горения и прокаливания, на чем настаивают сторонники традиционной версии событий. Химическая революция представляла собой куда более глубокий и многогранный процесс, важнейшими, хотя и не единственными компонентами которого стали:

— формирование новых представлений об агрегатных состояниях вещества (создание флогистонной, а затем теплородной модели газа и агрегатного перехода, а также различение понятий «свойство тела» и «состояние тела»);

— выяснение химической роли воздуха и составляющих его газов;

— создание элементаризма нового типа, основанного на понимании химического элемента как «последнего предела, достигаемого анализом», как существующего и в свободном, и в химически связанном состояниях материального тела, носителя определенного и, как правило, достаточно узкого круга свойств.

В области математической физики важнейшие результаты были получены при разработке проблем механики (в том числе и небесной механики) и оптики. Абсолютное лидерство в сфере математики и естествознания на протяжении почти всего XVIII столетия принадлежало Франции. Кроме того, особое место в развитии математики и математической физики XVIII в. занимает творчество Л. Эйлера и представителей семейства Бернулли — выходцев из Швейцарии, живших и работавших в разных странах, в том числе и в России.

Французское математическое сообщество начало формироваться еще в конце XVII века под влиянием Лейбница и братьев Якоба I и Иоганна I Бернулли, а также благодаря усилиям Н. Мальбранша (1638–1715) и членов его «кружка», из которых наибольшую известность получили Г.Ф.А. де Лопиталь (1661–1704) и П. Вариньон (1654–1722). Лейбниц во время своего пребывания в Париже в 1672 г. неоднократно встречался с Мальбраншем и обсуждал с ним философские и математические вопросы. Спустя два года Мальбранш стал профессором математики в Оратории Христа, собрав вокруг себя группу талантливых математиков. Конгрегация ораторианцев (Оратории Христа) возникла в Риме в 1558 г. В капелле при госпитале, основанном Филиппо Нери, по его инициативе стали собираться для совместного чтения и толкования священных книг духовные лица, не приносившие монашеских обетов. Эта конгрегация (утвержденная в 1575 г.) в 1611 г. распространила свою деятельность на Францию. Ораторианцы (особенно французские) получили известность благодаря своим работам в области философии, математики и естествознания. Хотя сам Мальбранш не внес сколь-нибудь заметного вклада в математику, он и члены его группы много сделали для распространения «новой математики» (т. е. дифференциального и интегрального исчислений, аналитической геометрии), созданной трудами Лейбница, Ньютона и Декарта. В 1696 г. Лопиталь, используя идеи И. Бернулли, опубликовал первый учебник по математическому анализу, излагавший новый метод в применении к теории плоских кривых.

Важная особенность работ братьев Бернулли, Вариньона и других математиков конца XVII — начала XVIII в. состояла в том, что они, как правило, не ограничивались чисто математической стороной вопроса, но применяли методы математического анализа к проблемам механики, в том числе и к теории движения небесных тел, оптики, гидродинамики и к другим дисциплинам. Например, Вариньон разработал методы графической статики, в 1698 г. он предложил концепцию «скорости в любой момент», которая в наши дни известна как «мгновенная скорость»; спустя без малого два года он сформулировал математическое определение понятия «ускоряющей силы» (т. е. ускорения), согласно которому ускорение является производной мгновенной скорости по времени. Позднее к этим вопросам обратился Л. Эйлер. В 1707 г. Вариньон начал свои исследования движения тела в сопротивляющейся среде.

В итоге, в работах указанных авторов были заложены основы аналитической (рациональной по терминологии того времени) механики, развитой затем в трудах Ж. Даламбера, Ж.Л. Лагранжа, Л. Эйлера и др. Без этого важнейшего научного достижения века Просвещения все последующие крупнейшие открытия в естествознании XIX–XX вв. (электродинамика Дж. Максвелла, теория относительности А. Эйнштейна, квантовая механика и др.) были бы немыслимы.

Этот вывод можно проиллюстрировать десятками примеров. Ограничимся двумя, связанными с именем Леонарда Эйлера (1707–1783), пожалуй, самой крупной фигуры в науке XVIII столетия. В 1753 г. Эйлер усовершенствовал теорию движения Луны. На основе его работ гёттингенским астрономом Тобиасом Майером (1723–1762) были составлены лунные таблицы, которые использовались мореплавателями до 1823 г. Однако затем Эйлер пришел к выводу, что необходимо создать другую теорию Луны. Эта вторая лунная теория Эйлера (1772) была оценена по достоинству только спустя сто лет, когда американский математик и астроном Дж. Хилл, опираясь на методику Эйлера, заложил основы современной теории движения Луны.

Другой пример. В 1752 г. Эйлер доказал теорему, утверждающую, что для любого выпуклого многогранника (тетраэдра, октаэдра, икосаэдра и т. д.) числа его граней (Г), ребер (Р) и вершин (В) связаны простым соотношением: В — Р + Г = 2. Именно знакомство с этой теоремой помогло первооткрывателям молекулы фуллерена С60 (1985)[9], которая стала первым примером углеродного кластера, открывшего новый мир наномерных структур, осознать результаты своих экспериментов и сформулировать гипотезу о структуре фуллеренов.

Исследования в области аналитической механики были подчинены задаче построения механики как дедуктивной науки, аналогичной по структуре геометрии Эвклида. Если Ньютон, закладывая основы классической механики, использовал преимущественно геометрические методы и рассуждения, то создатели «рациональной» механики опирались на аппарат дифференциального и интегрального исчислений и на теорию дифференциальных уравнений, которая ими же и создавалась. Иными словами, механические процессы описывались на языке математических формул, а не геометрических репрезентаций, что открывало совершенно новые перспективы для развития этой области знания, в частности позволяло применить законы Ньютона к описанию движений упругих и неупругих тел, а также к вопросам гидродинамики и гидростатики. Кроме того, в XVIII в. ньютоновская механика обогатилась несколькими важными понятиями, например понятием «vis viva» (живая сила), по современной терминологии — кинетическая энергия тела (m

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно