Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; В гостях у астролога; Дыхательные практики; Гороскоп; Цигун и Йога Эзотерика


Н.В. Чеканова
РИМСКАЯ ДИКТАТУРА ПОСЛЕДНЕГО ВЕКА РЕСПУБЛИКИ


РЕВОЛЮЦИЯ ИЛИ РЕФОРМА?

Общеизвестно нормативное значение античной культуры. Понятие классического накрепко связано в представлении людей Нового времени с историей древней греко-римской цивилизации, с несравненными достижениями этой цивилизации в сфере человеческой культуры. Однако обычно это представление опирается на достижения древних греков и римлян прежде всего в областях художественной и духовной культуры — в архитектуре и скульптуре, в поэзии, истории и философии. Между тем исключительная интенсивность политической жизни античного общества, невероятное разнообразие форм и редкостная продуктивность экспериментов в этой области обусловили образцовость также и политического творчества античности. Античные примеры городской жизни и гражданского общества, демократии, республиканизма и империализма стали хрестоматийными.

Можно сказать, что политическое творчество греко-римского мира столь же образцово, сколь и художественное и духовное. Для историка, для любого человека с развитым историческим интересом античность предоставляет обширное поле для наблюдений и сопоставлений. Это своеобразная виртуальная лаборатория, где можно ставить один социологический опыт за другим. Изучение доставляемых античностью примеров, плодотворное не только в силу разнообразия созданных классической древностью форм, но и вследствие исключительного богатства письменной традиции, делает обращение к историческому опыту античности занятием в высшей степени увлекательным и поучительным.

В наш век бурных социальных и политических перемен, в век разрушительных революций, кровавых военных конфликтов и рискованных общественных экспериментов (под нашим веком мы понимаем столетие, прошедшее от первой русской революции 1905 г.) особенно интересным оказывается обращение к последнему веку Римской республики, к столетию, прошедшему от реформ братьев Гракхов до установления единодержавия Августа, иными словами, ко времени Гражданских войн (133—30 гг. до н. э.). Здесь всё — и гражданские смуты, и массовые выступления рабов, и завоевательные войны, и крушение республиканского строя, и установление военной диктатуры, режима империи, — может доставить параллель к нашему недавнему прошлому, а стало быть, возможно, пролить дополнительный свет на вполне современные, актуальные проблемы.

Вот этому моменту римской истории и посвящена предлагаемая теперь вниманию читателей книга Н. В. Чекановой. Автор — преподаватель древней истории в Ярославском университете. Там, в Ярославле, Н. В. Чеканова получила университетское образование, но завершение специальной высшей подготовки в области антиковедения было осуществлено ею в аспирантуре и докторантуре при кафедре истории древней Греции и Рима Исторического факультета Санкт-Петербургского государственного университета. Так что по своему специальному образованию и направлению научных занятий она несомненно является представителем Петербургской исторической школы.

Книга Н. В. Чекановой представляет собой фундаментальное научное исследование, посвященное одной из самых важных тем античной истории — переходу Рима от республики к империи. Изложение исторично в лучшем смысле слова, поскольку опирается на факты и концентрируется вокруг ключевых событий, составлявших содержание перехода Римского государства от республиканской формы правления к военной диктатуре. Но это не голая фактология; изложение проникнуто определенной идеей, содержит важный концептуальный элемент и, в частности, призвано ответить на неоднократно обсуждавшийся в литературе Нового времени вопрос: переход Рима от республики к империи был революцией или реформой?

Рассмотрение ключевых событий эпохи Гражданских войн, приведших Римское государство к радикальной политической метаморфозе, ведется Н. В. Чекановой на широком историческом фоне. Автор начинает с анализа римской государственной системы накануне кризиса конца II—I в. до н. э. При этом подчеркивается, что самым существенным фактором развития Римской республики были внешние завоевания, которые породили в римском гражданском обществе процессы дезинтеграции и дезорганизации. Державная, имперская политика нередко чревата страшным плодом — военной диктатурой, императорским режимом. Так произошло и в Риме, но утверждение нового режима вовсе не было само собой разумеющимся или простым. Обществу пришлось пройти через ряд испытаний, ряд более или менее радикальных преобразований, вехами которых были диктатура Суллы, затем Первый триумвират и диктатура Цезаря, наконец, Второй триумвират и единодержавие Октавиана Августа.

Замечательным аспектом осуществленной Н. В. Чекановой работы является воссоздание римской общественной жизни в эпоху Гражданских войн, мыслей и чувствований различных социальных групп, тех духовных ценностей, которые они исповедовали. Н. В. Чеканова убедительно показывает социальный и идейный раскол в римском обществе времени поздней Республики: с одной стороны, общественная верхушка, сенаторская знать и некоторая часть средних слоев, с их приверженностью к традиции, к заветам предков; с другой — младшая сенаторская знать, «новые люди» (homines novi), городской люмпен-пролетариат, жители италийских общин и провинциалы, слабо интегрированные в римское общество, которым было присуще в той или иной степени безразличие к традиционным установлениям и ценностям. Эта поляризация и была пружиной социальных раздоров, основой для столкновения главных политических группировок — рядившихся в одежды демократии популяров и убежденных консерваторов-оптиматов, равно как и их лидеров.

Деятельность этих лидеров, и в первую очередь, разумеется, тех, кто пролагал пути к новому императорскому режиму, к системе империи, представлена в книге Н. В. Чекановой выпукло и живо. Сулла, с его утопической попыткой соединить реставрацию старой нобильской республики с личной диктатурой, Цезарь, искусно разыгравший популярскую карту в борьбе за единоличную власть, Октавиан, преподавший (правда, не в одиночку, а вместе с партнерами по Второму триумвирату) последний кровавый урок старому обществу, — вот наиболее значимые фигуры и одновременно узловые моменты на пути от республики к империи.

Главное теоретическое положение, которое отстаивает Н. В. Чеканова, состоит в том, что переход от республики к империи был процессом сложной этнокультурной и социально-политической реформации, — не революции и не реформы, а именно реформации. Выбор слова «реформация», по-видимому, не самый удачный, поскольку так обычно обозначается вполне конкретное историческое явление — антипапское движение времени позднего Средневековья и начала Нового времени, но самая мысль понятна и заслуживает внимания. Переход от республики к империи, проходивший в Риме в рамках Гражданских войн конца II—I в. до н. э., не был, конечно, таким всеобъемлющим радикальным переворотом, влекшим за собой системную перемену, который обычно именуют революцией. Не сводился он и к частному подновлению существующей системы, чем является реформа (или даже группа реформ). Это был сложный ряд преобразований, включавший в себя элементы как революционного, так и реформаторского плана.

В самом деле, с именами Суллы, Цезаря, Октавиана Августа связан целый ряд конструктивных преобразований, носивших характер реформ: расширение состава сената, увеличение числа магистратов, оформление муниципального строя, решение аграрного вопроса (правда, в особенной форме наделения землей ветеранов) и т. д. Вообще в понятие «глубокой и всеобъемлющей социокультурной реформации» более всего укладывается административная деятельность Цезаря. Чего нельзя сказать о кровавой вакханалии сулланских проскрипций и о терроре Второго триумвирата, для членов которого террор был и способом действия, и политическим принципом. А как определить в этом плане военно-политическое соперничество Суллы и Мария, Цезаря и Помпея, Октавиана и Антония, выливавшееся в такие масштабные конфликты, которые уже современниками приравнивались к гражданским войнам?

По-видимому, не может быть однозначного ответа на вопрос о том, был ли переход в Риме от республики к империи революцией или реформой. Возможно, этот вопрос, породивший бесконечную дискуссию и необозримую научную литературу, должен быть отнесен к числу вечных. Тем более заслуживает всяческого уважения отважная попытка Н. В. Чекановой, используя все возможные средства (свидетельства античных источников, гипотезы предшественников, теоретические выкладки о том, что такое революция и что такое реформа, собственные наблюдения и размышления), разобраться в этой сложной проблеме, занять при решении ее определенную позицию и дать новое, более точное определение тем процессам, которые происходили в позднереспубликанском Риме. Прекрасная же литературная манера, в которой написана книга Н. В. Чекановой, скрупулезно выверенная в отношении античных источников и в то же время современная и выразительная по языку и стилю, делает чтение ее фундаментального труда не только весьма информативным, но и увлекательным.

Доктор исторических наук, профессор СПбГУ
Н. С. Широкова
Июнь 2005 г.


ВВЕДЕНИЕ

Настоящая книга представляет собой попытку обобщения и отчасти переосмысления уже накопленного наукой фактического и историографического материала по римской истории периода поздней Республики. Одно из центральных мест в том обширном круге проблем теоретического и методологического характера, которые ставит перед наукой история Рима второй половины II—I в. до н. э., занимает проблема перехода от республики к империи. Это не случайно: именно в событиях, определивших этот переход, заложены основные импульсы всего последующего развития римского государства и общества. Особенно оживленный характер обсуждение данной проблемы приняло в Новое время (начиная с середины XIX в.). Сегодня можно говорить о двух определяющих, совершенно противоположных подходах к ее исследованию: революционном и нереволюционном (или реформационном).

Концепция революционного характера перехода от республики к империи идет от Т. Моммзена, который считал, что начало революции в Риме было положено выступлением братьев Гракхов, и завершилась она установлением «монархии Цезаря»{1}. По сути своей это была реакция широких демократических слоев против господства сената, превратившегося к середине II в. до н. э. в замкнутую корпорацию. По движущим силам это была демократическая революция, имевшая, однако, в себе некую монархическую основу. Во главе римской революции стояли, по мнению Т. Моммзена, такие истинные демократы, как Гракхи, Марий, Сульпиций, Цинна{2}.

В целом концепция Т. Моммзена получила широкое признание в антиковедении и вызвала множество откликов, вариаций и подражаний{3}. Так, Г. Ферреро, придерживаясь общего моммзеновского взгляда на проблему характера римской революции, принципиально иначе определял ее хронологические рамки и итоги, а в качестве носителей революционно-демократических идей называл совсем других политических лидеров. Он считал, что римская революция завершилась лишь в эпоху Августа и не утверждением новой политической системы, а истинным восстановлением аристократической республики{4}.

Среди отечественных исследователей концепцию революционного перехода от республики к империи принципиально и настойчиво развивал М. И. Ростовцев. Причем он сам подчеркивал, что такой взгляд на историю поздней Римской республики был навеян лично пережитыми событиями. Этим, по-видимому, можно объяснить некоторую парадоксальность предложенного им взгляда на сущность римской революции: ее содержанием был переход «крестьянского государства, управляемого земельной аристократией, к олигархическому правлению знатных родов»; однако основной движущей силой революции был «вооруженный пролетариат» — римская армия{5}.

Особый вариант революционной концепции представлен в работе Р. Сайма, в которой дана принципиальная оценка перехода Рима от республики к империи. Эпохой революции Р. Сайм считал период второй половины I в. до н. э. и вплоть до смерти Августа; наиболее существенный фактор ее развития видел в борьбе аристократических кланов за власть, богатство и славу; истинным революционным вождем считал не Цезаря — «реалиста и оппортуниста», а Августа. Р. Сайм указывал при этом на тесную взаимосвязь трансформации состава правящей римской олигархии и трансформации государственно-политической системы Рима{6}.[1]

В западноевропейской историографии в связи с общим интересом к роли аристократической личности концепция Р. Сайма получила широкое признание. В духе этой концепции рассматривает, например, события позднереспубликанской истории Рима Дж. Норт. Он не считает возможным говорить ни о важных экономических трансформациях, ни о глубоком социальном перевороте. Главную роль в развивающейся римской революции Дж. Норт отводит аристократии: один и тот же земледельческий класс был и при республике, и при империи. Однако в отличие от Р. Сайма он иначе оценивает историческую роль Октавиана Августа, который, по его мнению, не был продолжателем социальной революции последних лет Республики; напротив, был основателем противоположного контрреволюционного движения и в этом смысле был «Наполеоном для Римской республики»{7}.

Об аристократическом характере римской революции, правда, в связи с совершенно иными событиям, иным периодом и иными задачами говорил Р. Ю. Виппер. «Аристократической революцией» он называл реакцию римской знати (120—111 гг. до н. э.) на законодательные инициативы братьев Гракхов{8}.

В целом концепция римской революции оказалась чрезвычайно популярной в историографии. Однако следует заметить, что, начиная с Т. Моммзена и до сегодняшнего дня, она не получила четкого концептуального выражения: ее сторонники не смогли выработать единых подходов к таким аспектам проблемы, как хронологические рамки, задачи, цели, основные движущие силы и результаты революции. Широкое толкование термина «революция» и часто некритичное его применение к событиям римской истории II—I вв. до н. э. делает концепцию революционного перехода от республики к империи рыхлой, а порой откровенно публицистичной. Уже в начале XX в. нашей эры она была подвергнута критике и, прежде всего, со стороны марксистской советской исторической науки{9}. В результате в рамках все той же революционной концепции возникли два новых подхода к проблеме.

Определяя существо революционных переворотов как «перерыв постепенности», некий «качественный скачок» в развитии того или иного общества и не считая возможным использовать такое толкование термина «революция» применительно к событиям римской истории, некоторые исследователи обратились к более мягкой трактовке тех изменений и социально-политических конфликтов, которые растянулись в Риме почти на 100 лет и в конечном счете привели к падению республики: не как революции, а как мощного, длительного, сложного революционного движения, являвшего собой несколько мощных революционных взрывов. Среди западноевропейских историков с подобными оценками выступил Е. Корнеманн{10}, в отечественном антиковедении — С.И. Ковалев[2]. Так, С. И. Ковалев, пересмотрев отчасти концепцию римской революции как «революции рабов», которой он первоначально придерживался[3], в целом по-прежнему опирался на марксистско-ленинское толкование и понимание термина «революция» как вооруженного захвата власти с целью замены одного способа производства другим. При этом он утверждал, что социальное движение в период восходящего развития формации, даже если оно направлено против этой формации, не может считаться революцией{11}. В истории древнего Рима подлинной революцией, по его мнению, была «революция рабов и колонов» в эпоху поздней Империи. События II—I вв. С. И. Ковалев представлял как широкое демократическое по своим движущим силам революционное движение, точнее, как «несколько крупных взрывов революционного движения», которое, однако, не могло перерасти в революцию; установление же военных диктатур I в. до н. э. и переход к системе империи был контрреволюцией{12}. Подобный взгляд упрощал проблему перехода Рима от республики к империи, лишал историческую концепцию ее основного методологического звена — социального содержания римской революции. В результате в ряде исследований, особенно в последнее время, понятие «революция» вообще приобрело метафорический характер. Так, А. Хойс считает, что римская революция не имела ни сознательно поставленной цели, ни определенных движущих сил: аграрная программа Гракхов была демократической по форме, консервативной по существу и имела своей целью реставрацию римских общинных отношений; сулланская конституция, аристократаческая по своему духу, должна была восстановить и укрепить сенатскую республику; Цезарь, стремясь к собственному возвышению{13}, остановил развитие римской революции, лишь после его смерти она должна была пойти дальше{14}.

Об отсутствии единых социально-экономических, политических и духовных установок в римском обществе, следовательно, «размытом» характере социальных выступлений, говорят Р. Смит и Ф. Кауэлл{15}.

Карл Крист, определяя события 133—30 гг. как эпоху римской революции — «R"omisches Revolutionszeitalter», имеет тем не менее в виду не резкое столкновение сословно-классовых противоречий, а перманентный кризис Римской республики, развивавшийся в течение ста лет и проявлявшийся в дезинтеграции экономической, социальной и политической жизни римского общества{16}. Некоторые исследователи вообще пытаются отойти от термина «революция» и определяют переход от республики к империи как «общественный переворот»{17}.

Особый взгляд на проблему римской революции высказал С. Л. Утченко. С одной стороны, он выступил с критикой упрощенных подходов к данной проблеме; с другой — принципиально отверг идею реформационного характера перехода от республики к империи; наконец, предложил собственное определение характера и существа событий II—I вв. до н. э. как «социальной революции», осуществленной в рамках единой общественно-экономической формации. По мнению С. Л. Утченко, это была демократическая революция против Рима-полиса, против «староримской аристократии, против крупного землевладения… борьба италийского крестьянства за землю и политические права»{18}. Она развивалась условно в 146—88 гг. до н. э., ее кульминационным пунктом была Союзническая война, превратившая Рим из полиса в федеративное государство с единой территорией и единым гражданством, движущими силами — социальные элементы, несущие неполисные традиции. Все последующие события, с точки зрения С. Л. Утченко, имели контрреволюционный характер, и установление принципата Августа означало по существу реакцию нобилитета на широкое революционное антиполисное движение{19}.

Сторонники нереволюционной (реформационной) концепции перехода Рима от республики к империи принципиально иначе рассматривают события второй половины II—I вв. до н. э.{20} Состояние римского общества и государства они определяют как «кризис», «трансформацию», «процесс обновления», «симптомы адаптации», «переходность», «палингенез» и т. п. Однако так или иначе за этими различными определениями стоит сходное понимание исторической ситуации: кардинальные структурные изменения во всех сферах республиканской жизни при одновременном нарождении новых структурных элементов. Именно так оценивал характер диктатуры Цезаря и положение Помпея Эдуард Майер. Он подчеркивал различие государственно-правовых форм их власти, но видел в них два варианта развития одного процесса — становления единовластия в Риме с той лишь разницей, что диктатура Цезаря была аналогом эллинистической монархии, а сложившаяся в Риме империя в форме принципата — воплощением и развитием политических идеалов и практики Цицерона и Помпея{21}. В целом систему принципата он рассматривал как трансформированную в результате реформ форму республики.

Л. Виккерт видел в системе принципата Августа результат развития элементов, имманентно присущих римскому обществу, его правовой системе и политическим традициям. В самом понятии princeps он выделял исконно римскую идею первенства авторитетных римских политиков{22}.

Эрнст Мейер отмечал, что в основе процесса падения Римской республики лежали постепенные важнейшие изменения римской общественно-политической системы, а существо перехода к империи расценивал как процесс постепенной реконструкции республики{23}.

Чрезвычайно ярко и образно определил суть проблемы В. Эдер: дело не в смене одной формы правления другой, а в «сползании, едва различимом переходе к системе, в котором чисто республиканский принцип — формирование социальной и политической власти, основанной на персональных взаимоотношениях и зависимостях, — дошел до крайности»{24}.

В западноевропейской историографии наиболее последовательными выразителями идеи постепенной трансформации Римской республики в территориально-державное государство являются сторонники социологической «теории конфликтов». Они говорят о гетерогенном характере социально-политического конфликта, охватившего римское общество и государство с середины II в. до н. э., и рассматривают этот конфликт как результат поляризации социальной структуры Римской республики и ослабления республиканской системы всевластием римских наместников{25}.

В отечественном антиковедении принципиальным противником революционной концепции был Н. А. Машкин. Он считал, что революция — переворот, вносящий в общественную жизнь качественные изменения и устанавливающий новые отношения. Поскольку римские политики не ставили принципиально перед собой и перед обществом таких задач, вряд ли их деятельность и события с нею связанные можно, по мнению, Н. А. Машкина, считать революцией{26}. О постепенной трансформации Римской республики в империю, правда, не дефинируя процесс ни как революцию, ни как реформу, говорили В. С. Сергеев, А. Б. Егоров, А. В. Игнатенко, Я. Ю. Межерицкий и др. Главный их аргумент в том, что в самой республиканской системе, какой бы аспект социально-экономической, политической или духовной жизни ни рассматривать, была заложена возможность подобной трансформации и предпринимаемые римскими политиками реформы усугубляли ситуацию{27}.

Таким образом, проблема перехода Рима от республики к империи является сложнейшей проблемой римской истории. Она поднимается во многих работах. Высказанные оценки принимают порой злободневно публицистический характер, чаще — строго научный; одни выглядят легковесными, другие — фундированными; одни развивают традиционный взгляд на римскую историю, другие — парадоксальный.

Революционная концепция представляется рыхлой, не имеет единых критериев. Ее сторонники расходятся в вопросах хронологии, существа, характера, основных движущих сил и целей революционного движения. Подбор фактов, которые, по мнению исследователей, должны продемонстрировать революционный характер ситуации, различный. В конечном итоге всякое социальное движение II—I вв. до н. э. классифицируется как революция. Более того, исследователи часто признают постепенность, перманентность переходного (кризисного) состояния римского общества. М. И. Ростовцев считал I в. до н. э. переходной эпохой, суть которой состояла в вырождении древнего города-государства и росте новой системы — монархии. При этом в деятельности Августа он не видел ничего революционного. Его заслугой считал искусное сочетание элементов власти, уже использованных предшественниками. С. Л. Утченко, несмотря на принципиальную приверженность концепции «социальной революции», вынужден был отметить, что события периода поздней Республики — звенья одной цепи, единого длительного, сложного и противоречивого процесса.

Насколько неустойчивой может казаться концепция римской революции, демонстрирует статья Б. Зухольд. Исходя в целом из марксистского понимания исторического развития и классифицируя вслед за С. Л. Утченко ситуацию второй половины II — начала I в. до н. э. как «социальную революцию в границах одной общественной формации», она тем не менее видит суть перехода от республики к империи в постепенном разрушении античной общины и считает, что объективно этот процесс имел эволюционный характер{28}.

Концепция нереволюционного (реформационного) характера перехода от республики к империи выглядит более однородной. Ее сторонники представляют суть и принципиальное значение исторического развития Рима в том, что он постепенно превратился из общины в мировую территориальную державу. Это вызвало дезинтеграцию всех структурообразующих республиканских систем. Аграрное движение Гракхов, восстания рабов, грандиозное выступление италиков, возмущения городской бедноты, поддержавшей Катилину, Клодия и других демагогов, непрекращавшиеся волнения на территории римской провинциальной периферии, противостояние политических группировок в сенате и народном собрании, переросшее в личную борьбу отдельных честолюбцев за власть, с одной стороны, были факторами проявления этой дезинтеграции; с другой — демонстрировали необходимость осуществления широкого круга социокультурных реформ. При этом одни римские политики (Гракх, Сулла) пытались приспособить римскую норму к сложившейся римской действительности, другие (Помпеи, Цезарь и даже Октавиан до 30 г. до н. э.) стремились реализовать уже намеченные тенденции. Однако, представляя процесс трансформации Римской республики в империю как серию реформ, сторонники этой концепции часто вынуждены признать революционный характер методов и решений, к которым прибегали римские политические лидеры.

Таким образом, исследователи, придерживающиеся революционной или, напротив, нереволюционной (реформационной) концепции перехода от республики к империи, исходят в своих рассуждениях из различных методологических оснований. Первые считают, что развитие поздней Римской республики осуществлялось скачкообразно при сильнейшем влиянии субъективных факторов, волевого импульса. Вторые говорят о постепенной трансформации Рима-полиса в державу, республики в империю на основе постепенного накопления и развития объективных факторов, хотя и с достаточной степенью решительности, что в конечном счете обеспечило переход из одного качественного состояния в другое.

Более того, историки по-разному определяют само понятие «революция». Одни исходят из функционалистских представлений, когда общество рассматривается как система, а революция — ее тотальное разрушение; другие — из социально-психологических, когда в основе революционного переворота видится коллективное насилие; третьи — из сравнительно-исторических, когда революция представляется как быстрое, фундаментальное и насильственное изменение доминирующих в обществе ценностей и представлений, политических институтов, принципов политического лидерства, социальной структуры и т. п.

Такое многообразие методологических установок и дефиниций, нежелание исследователей «договориться» о терминах затрудняет видение исторических реалий и перспектив, порождает новые дискуссии.

Предлагаемая читателям книга — еще одна попытка приблизиться к верному пониманию скрытых закономерностей развития сложной общественно-политической жизни римского государства в последний период существования республики. Мы убеждены, что, отталкиваясь от понимания термина «революция» как самого интенсивного, насильственного и осознанного социально-политического движения, заключающего в себе не только объективные предпосылки, но и высоко развитую и четко выраженную идеологию социального протеста, мы сумеем показать, что переход Рима от республики к империи являл собой глубокую и всеобъемлющую социокультурную реформацию.



Глава 1.
СПЕЦИФИКА РИМСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ СИСТЕМЫ НАКАНУНЕ КРИЗИСА КОНЦА II—I в. до н. э.

Важнейшим фактором существования и развития Римской республики с момента ее возникновения и до установления системы принципата была римская внешняя агрессия. Сам факт перехода от республики к империи был ознаменован присоединением к Риму Египта в качестве личной провинции первого принцепса Октавиана Августа (RGDA, 27). О римской экспансии написано много и высказано несколько точек зрения: от признания Рима агрессивной империалистической державой, стремившейся к бесконечному расширению границ, до оправдания колонизационного движения интересами не только римлян, но и населения присоединенных территорий{29}.

Этот вопрос предполагает два основных аспекта: 1) расширение территории и проблемы, возникавшие перед обществом и государством в связи с этим процессом; 2) влияние демографического и географического факторов на развитие государства.

К середине III в.[4] в результате активных завоеваний Рима под его гегемонией сложилась римско-италийская федерация. Границы римских владений значительно расширились. На землях италиков было основано большое число римских поселений. По сообщению Тита Ливия, первые колонии были выведены римлянами еще в царский период. Это — Остия и Сигния (Liv., I, 33, 9; II, 21, 7).

Довольно активно процесс римской колонизации Италии происходил в IV—III вв. Опираясь на данные Ливия, мы можем говорить о выводе к середине III вв. более 20 римских колоний (Liv., II, 31, 4; III, 1, 5; IV, 11, 3; 30, 6; V, 24, 4; VI, 21, 4; VIII, 16, 1314; 21, 11; IX, 26, 45; 28, 78; X, 1, 12; Per., 14; 16). Эти сведения в целом соответствуют цифрам, приведенным Веллеем Патеркулом, который говорил о выводе за 383—264 гг. 21-го поселения (Vell., 1,14, 2—7). У того же Веллея есть сообщение о том, что еще 12 римских колоний были выведены за время между 1-й и 2-й Пуническими войнами, т. е. к концу III в. (Vell., I, 14, 8).

Римская колонизация этого периода была вызвана главным образом возникновением относительного аграрного перенаселения и носила военно-земледельческий характер{30}. Полисная система хозяйства предполагала определенную предельную густоту населения. Дальнейшее развитие было возможно либо путем перехода к более интенсивному способу ведения хозяйства, либо с помощью колонизации. Первое требовало времени, знания, средств, психологической подготовки. К этому прибегали, когда не было более простой возможности расширить территорию, например путем колонизации. У населения Рима такая возможность была: расселение римлян могло быть осуществлено в пределах Апеннинского полуострова. Это позволяло, во-первых, наделить землей и материально обеспечить безземельное и малоземельное римское гражданство; во-вторых, ослабить остроту социального конфликта внутри формировавшейся гражданской общины; в-третьих, за счет эксплуатации соседей-италиков получить дополнительные материальные возможности для решения внутренних проблем.

Территориальную экспансию стимулировали геополитические соображения: стремление обеспечить прочные границы, порты, воспрепятствовать захвату римских территорий соседями. В V— III вв. эти задачи были в основном решены — Рим объединил всех италиков под своей властью. Присоединение италийских общин осуществлялось в форме протектората: их административное и общественное устройство, степень автономии зависели в первую очередь от воли Рима; определенную роль играли принцип лояльности италиков к победителю и культурная традиция, наличие накануне римского завоевания четких границ, администрации, писаных законов и т. п. При этом само римское государство по-прежнему оставалось гражданской общиной, изолированной по отношению ко всей остальной территории Италии. В отношениях между римской civitas и италийскими союзниками абсолютный характер приобрела установка «мы» — римляне и «они» — неримляне, что в конечном итоге породило сложнейшую социально-политическую проблему.

Некоторое время в продолжение первых двух Пунических войн у римлян не было возможностей для активного освоения италийских территорий. Веллей Патеркул писал по этому поводу: «Во время войны более необходимо было набирать воинов, чем распускать (их), после войны — собирать граждан, чем расселять (их) — cum esset in bello conquirendus potius miles quam dimittendus et, post bellum, uires refouendae magis quam spargendae» (Vell., 1,15, 3—6). Однако по окончании 2-й Пунической войны колонизационная деятельность Рима оживилась. Как сообщал Ливии, с 264 по 146 г. римлянами были выведены 33 поселения (Liv., XXXI, 4, 2; 49, 56; XXXII, 2, 7; XXXIV, 45,15; 53,1; XXXV, 9, 7; 40, 5; XXXVII, 57, 7; XXXIX, 23, 3; 44,10; 55, 7; XL, 29,1; 34, 2; XLI, 13, 4; XLII, 4, 4; XLIII, 17, 1; Per. 19; 20). Эти сведения частично были скорректированы Веллеем Патеркулом, который говорил о выводе 24 колоний (Vell., I, 14, 8; 15, 1—3){31}.

Более того, во второй половине III в. римская агрессия «выплеснулась» за пределы Италии. Э. Бэдиан полагает, что главными целями Рима при этом были стратегические и политические{32}. На наш взгляд, ученый в данном случае неоправданно отодвигает на второй план экономические мотивы римской агрессии. Еще в 312 г. была проведена военно-торговая магистраль — Аппиева дорога, связавшая Рим с южным морским побережьем (Liv., IX, 29, 6; Diod., XVI, 69). ВЗИг. народным собранием был принят закон о том, чтобы «народ решал (вопросы) о назначении корабельных дуумвиров с целью снаряжения и починки судов — ut duumuiros nauales classis ornandae reficiendaeque causa idem populus i"uberet» (Liv., IX, 30, 4, 1—3). Ливии подчеркивал, что последняя акция касалась прежде всего «военного дела». Отрицать военно-стратегическое значение осуществленных в 312—311 г. мероприятий нельзя. Однако нам представляется, что они отражали и усилившийся уже в конце IV в. материальный интерес римского гражданства (причем самых широких его кругов) к морской торговле. Постепенно на первое место в экспансионистских планах Рима выступили экономические мотивы{33}.

В результате 1-й Пунической войны у Рима появились первые провинции — Сицилия, Сардиния и Корсика. Позднее в качестве провинций и зависимых государств, связанных с римской республикой союзническими договорами, под властью Рима оказалось практически все Средиземноморье. Движение на запад диктовалось стремлением найти новые сельскохозяйственные и торгово-ремесленные возможности. Аннексия на востоке была связана со стремлением поставить под римский контроль более развитые в экономическом отношении области Восточного Средиземноморья. На север римлян влекла возможность воспользоваться природными богатствами, стремление получить рынки сбыта ремесленной продукции, необходимые источники сырья и рабов.

Римское государство успешно эксплуатировало провинциальную периферию: из Сицилии и Северной Африки поступал дешевый хлеб[5], из Македонии и Испании — металлы и т. п. Кроме того, в ходе экспансии Рим получал огромные денежные доходы и колоссальное количество рабов. Римские завоевания были столь мощным источником материального достатка, что в середине II в., после кампании Эмилия Павла в Македонии (168 г.), римские граждане перестали платить налоги (Plut. Paul., 38).

Переломными в процессе римской агрессии можно считать события середины II в., когда после подчинения Цизальпинской Галлии и разрушения Карфагена и Коринфа (146 г.) Рим, во-первых, столкнулся с варварским миром галлов, германцев и дунайских племен; во-вторых, оказался перед необходимостью покорения остального эллинистического мира. Однако в это время обнаружилась парадоксальная в истории Римской республики ситуация: следствием каждой новой внешней победы являлось в конечном итоге внутреннее потрясение{34}. Главной причиной этого исторического парадокса было несоответствие между возникшей к середине II в. территориально-административной по существу имперской системой Рима и организованной на полисных основах римской государственностью. Римская экспансия делала прежнюю республиканскую политическую систему, рассчитанную на небольшую общину и нецелесообразную в новых условиях, анахронизмом.

При всем своем стимулирующем значении для развития Римской республики внешние завоевания стали тем не менее фактором дезорганизации римской civitas{35}. Чтобы преодолеть процессы дезорганизации и дезинтеграции, охватившие римское государство, необходимо было перейти от традиционной полисной внешней и внутренней политики к политике имперской. Это было возможно лишь при условии осуществления всеобъемлющей социокультурной реформации, что стало главной задачей и насущной потребностью всего последующего развития Рима. Реформация продолжалась в течение ста лет (133—30 гг.) и завершилась утверждением Римской империи.



1. Дезорганизация как фактор эволюции римской государственности второй половины II—I в. до н. э.

К середине II в. произошло колоссальное увеличение территории, объединенной римским империем, население которой могло составлять по самым приблизительным представлениям несколько десятков миллионов человек. При этом количество собственно римских граждан оставалось незначительным. К сожалению, мы не имеем абсолютных количественных показателей для того, чтобы окончательно определить численность римского населения в тот или иной период. Правда, в нашем распоряжении есть данные римских цензов, которые, начиная со времен Сервия Туллия, проводились каждые пять лет. Однако они очень ненадежны, прежде всего, потому, что неизвестны точные принципы проведения переписей и включения римлян в цензовые списки. Так, Ливий, ссылаясь на Фабия Пиктора, отмечал, что в первый цензовый список Сервием Туллием были включены не все римские граждане, а лишь 80 000 способных носить оружие (Liv., I, 44, 2). Видимо, этот же принцип был положен в основу и позднейших переписей населения{36}. Нам известны, например, неоднократные случаи снижения минимального ценза, связанные именно с необходимостью увеличить численность римской армии (Polyb., XXXV, 4; Арр. Hisp., 46). Безусловно, при таком подходе учитывалась лишь часть римского гражданства, и любые попытки определить абсолютную численность населения Рима имеют гипотетический характер. По сведениям Ливия, римское гражданство постепенно увеличивалось от 117 319 человек по переписи 459 г. (Liv., Ill, 24, 10) до 297 797 человек по переписи 256/255 г. (Liv. Per., 16) и до 338 314 человек по переписи 160—153 гг. (Liv. Per., 47). Если иметь в виду, что приведенные Ливием цифры касаются лишь мужчин цензового возраста, общую численность римского населения в середине II в. можно определить в 1 млн. человек{37}. При этом население Италии могло составлять, по подсчетам П. А. Бранта и Г. Альфёльди, более 3 млн. человек{38}.

Но дело в данном случае даже не в гипотетичности подсчетов, а в том, что при любых количественных показателях соотношение подвластных Риму территорий и их народонаселения и собственно римского гражданства было непропорциональным. Это имело важнейшие социально-экономические и политические последствия для римской civitas.

Первым и наиболее очевидным последствием стало расширение колонизационной политики Рима, изменение характера и целей римской колонизации. Колонизация приобрела массовый характер. Только за первые три десятилетия II в. в колонии, по подсчетам X. Дитера и Р. Гюнтера, было выведено 40—50 тыс. римских граждан{39}. По причине отсутствия конкретной статистики мы можем принять эту цифру лишь условно, как показатель наметившейся тенденции, которая, кстати сказать, подтверждается античной традицией. Так, по сведениям Веллея Патеркула, в первую четверть II в. римлянами было основано около 10 колоний (Vell., I, 15, 45; ср.: Liv., XXXIV, 45, 2; XXXVII, 57, 3; XXXIX, 22, 50; 44,10; XXL, 29,1; XLI, 27,10).

Римская колонизация Италии приобрела широкий территориальный размах. К. Ю. Белох считал, что италийские владения Рима к началу Союзнической войны (90—88 гг.) составили 5 500 000 га{40}. Увеличение ager publicus шло за счет италийских общин, которые, оказавшись под римской властью, обычно теряли 1/4 часть{41}, а то и половину своих земель (Liv., XXXVI, 39, 3). При этом колонизация стала социально ориентированной государственной политикой: в колонии выводились беднейшие римские граждане, а начиная с конца II в. — отслужившие свой срок ветераны. Впервые было осуществлено наделение землей отслуживших солдат, «прошедших со Сципионом африканскую кампанию», в 201/200 гг. (Liv., XXXI, 4; ср.: XLIX, 5). В I в. это стало обычной практикой. Веллей Патеркул не случайно подчеркивал тот факт, что после шестого консульства Мария (100 г.) «трудно припомнить основание какой-либо колонии, …если не военной — Neque facile memoriae mandauerim quae, nisi militaris, post hoc tempus deducta sit» (Vell., 1, 15, 5, 57)[6].

Практика выведения военных поселений изменила характер колонизации. Новые колонисты получали, как правило, небольшие наделы земли, но полностью сохраняли права римского гражданства{42}. Таким образом, с одной стороны, они оставались самым тесным образом связанными с Римом, сохраняли экономические и политические привилегии римского гражданина, в том числе и возможность участвовать в разделе ager publicus; с другой — являлись проводниками римских интересов в Италии и были противопоставлены жителям союзных общин.

Новый характер римской колонизации особенно ярко проявился в реформаторской деятельности братьев Тиберия и Гая Гракхов (133—121 гг.), которые считали главнейшей задачей, стоявшей перед римской государственной властью, восстановление римского гражданства, ослабленного многолетними войнами и их последствиями (Арр. В. С, I, II). Реставрационная программа Гракхов имела множество аспектов экономического и социально-политического плана. Исходным моментом и основным содержанием гракханской реставрации был lex agraria — аграрный закон Тиберия Гракха. По этому закону предполагалось восстановление земельного максимума, введенного еще законом Лициния—Секстия в 367 г. и забытого в результате расширения ager publicus в процессе колонизации Италии (Liv. Per., 58; Plut. Tib. Gr., 9; Арр. В. С, I, 910). Предполагалось далее за особое вознаграждение изъятие земельных излишков у крупных посессоров на ager publicus, перераспределение изъятой земли небольшими участками среди неимущих и малоимущих римских граждан и организация из их числа новых поселений. Позднее аграрный закон Тиберия был дополнен его братом Гаем Гракхом, предложившим организовать поселения не только в Италии, но и в провинции (Cic. In Cat., IV, 4; Liv. Per., 60; Plut. G. Gr., 56; Vell., II, 6, 3; App. В. С., I, 23). Италикам в качестве компенсации за потерянные земли Гай Гракх предложил предоставить права римского гражданства (Vell., II, 6, 2).

Деятельность Гракхов вызвала сильнейшее социально-политическое движение в Риме{43}. В результате римское общество утратило гражданское единство и раскололось на несколько противостоявших друг другу группировок: сторонников радикальных реформ во главе с Гракхами, умеренных реформаторов во главе со Сципионом Эмилианом и консерваторов во главе с сенатским большинством{44}. Не случайно, древние авторы даже те, которые признавали целесообразность и определенное благородство цели, поставленной Гракхами, считали, что аграрный закон 133 г. и последовавшие мероприятия были пагубными для Римской республики, расшатали всеобщий порядок и вовлекли государство в опасное и двусмысленное положение (Cic. De rep., I, 19, 31; De leg., III, 19, 19; Liv. Per., 60; Vell., II, 2, 3).

Современные исследователи по-разному подходят к оценке социальной направленности гракханского движения. Одни считают, что реформы Гракхов имели общедемократический характер и отвечали интересам римского крестьянства или всадничества{45}. Другие полагают, что Гракхи действовали в интересах сенатской «военной» группировки, заинтересованной в усилении экономической и военно-политической мощи Римской республики{46}. Оценки политических итогов деятельности Гракхов более однородны. Исследователи, определяющие общие тенденции развития Римской республики порой с противоположных политических позиций, в данном случае практически сходятся во мнениях. Так, Т. Моммзен считал, что деятельность Гракхов, и особенно Гая Гракха, была направлена не на усиление римской демократии и республиканизма, а на утверждение единоличной власти в варианте «наполеоновской абсолютной монархии»{47}. Г. Блох и Ж. Каркопино определяли трибунат Гракхов как «начало цезаризма»{48}. Кроме того, со времени Т. Моммзена общим местом в исследовательской литературе стал тезис о революционном характере гракханских реформ, если не по существу, то по методам{49}. Нам представляется, что определение деятельности Гракхов как «гракханской революции» может иметь место лишь как метафора. Данные источников не позволяют говорить о сознательных монархических устремлениях Гракхов. И по целям, и по характеру это было широкое реформационное движение — попытка воссоздать традиционные полисные отношения в условиях разросшейся до пределов территориального государства Римской республики{50}. Другое дело, что в подобных условиях реформа, направленная на восстановление полисных структур, имела утопический характер, объективно углубляла социально-политический кризис римской civitas и способствовала неизбежной замене ее территориальным государством с сильной централизованной формой власти.

Расширение римской колонизации привело к постепенному изменению отношений между Римом и связанными с ним договорными отношениями италийскими общинами{51}. Постоянное увеличение ager publicus влекло за собой соответственное сокращение земельных владений италиков и ограничение их экономических возможностей (Liv., XXXVI, 39, 3; XXXVIII, 28, 1; XLV, 13, 10). Т. Моммзен, безусловно, был неправ, когда в соответствии со своей общеметодологической оценкой римского «империализма как оборонительного» и на основе общих рассуждений о допуске италиков вместе с римским гражданством к эксплуатации провинций заключал, что в материальном отношении население Италии не особенно пострадало от римской колонизации{52}. Италики испытывали экономическую дискриминацию и со стороны римской официальной власти, и со стороны римских откупщиков{53}.

Социально-политические возможности италийских союзников также были ограниченны. Несмотря на то что уже к началу II в. италики составляли 2/3 римского войска и обеспечивали, по существу, все римские победы, они получали меньшее содержание во время похода и вдвое меньшую долю при распределении военной добычи — после, при раздаче земель наделялись меньшими участками, не имели права апеллировать по поводу решений военных судов и т. п. (Liv., XXXII, 1,5; XXXVI, 53,2; XXXVII, 57, 7; XL, 34, 4; XLI, 13, 8; XLII, 4,35; XLIII, 9, 23; Vell., II, 15, 2). Это касалось даже союзников латинского права (Plut. G. Gr., 9). Господство Рима над италийскими общинами проявлялось в религиозной (Liv., XXXII, 1, 8-9; XXXVII, 3, 4; XLII, 3, 3) и морально-этической сферах — союзные города Италии рассматривались римлянами как места изгнания (Liv., XXVI, 3, 10), они должны были содержать под стражей пленников, а при появлении римских магистратов принимать и содержать их за счет союзной казны (Liv., XLII, 1, 1; XLIII, 2, 10; XLV, 42, 4; 43, 9).

К середине II в. обозначилась унифицирующая тенденция в отношениях Рима к италийским союзным общинам{54}: все они стали рассматриваться как зависимые от римского государства. Даже наиболее привилегированные из них — общины с латинским правом и римские приморские колонии — стали испытывать римский диктат (Liv., XXVI, 3,5—6). Важным показателем этого процесса является принятие закона Гая Клавдия 177 г., запрещавшего латинам переход в римское гражданство путем переселения в Рим или через фиктивное рабство и дальнейшее вольноотпущенничество (Liv., XLI, 9, 9—12). В 95 г. этот закон был дополнен «политически безумным», по определению Т. Моммзена{55}, законом Лициния—Муция, запрещавшим под страхом наказаний присваивать гражданские права негражданам.

Более жестокой и откровенной была политика давления и подчинения Риму в провинциях. По мнению самих римлян, провинциальные общины и государства были свободны лишь благодаря доброй воле римского народа и находились в легальной зависимости от сильного покровителя. Отношения Римской республики и провинций не фиксировалась письменно. Они опирались на правосознание римлян, держались на силе римского оружия и имели моральный характер{56}. При этом накладывались обязательства как на покровителя, так и на покровительствуемого: первый должен был быть милостивым, снисходительным, оказывать протекцию; второй — верным Риму. Однако при том, что эти отношения не были заключены в легитимные рамки, Рим (главным образом, представители римской власти) имел абсолютную возможность решать судьбу провинциального населения произвольно, оставляя за собой право карать и миловать (Polyb., XX, 9, 1—10; Liv., XXXVI, 27, 1; 28, 45; Per., 54). Подобное положение, с одной стороны, развивало антиримские настроения в провинциях; с другой — требовало от римлян концентрации сил и средств и вело к социальному напряжению в самой римской общине.

В начале II в. прокатилась волна провинциальных антиримских выступлений: в Цизальпинской Галлии (Liv., XXXI, 10, 1—7), в Испании (Liv., XXXIV, 1121). В середине II в. (154133 гг.) мощное движение развернулось в Испании: сначала в Лузитании под руководством Вириата (Liv. Per., 52; Vell., II, 1, 3; Арр. Hisp., 61), позднее под Нуманцией{57}. Почти одновременно (151—141 гг.) развивалось антиримское восстание в Македонии; сначала под руководством самозванца Андриска, человека, по словам Ливия, «темного происхождения», объявившего себя сыном македонского царя Персея — Филиппом (Liv. Per., 49; 50); спустя несколько лет здесь объявился новый самозванец (Liv. Per., 53).

Антиримские выступления приобретали порой выраженный социальный характер. Таким было, например, восстание Аристоника в Азии (133—129 гг.){58}. В оценке этого события мы придерживаемся комплексного подхода, предложенного О. Ю. Климовым и состоящего в том, что восстание Аристоника началось как борьба за Пергамский престол, но в условиях римского вмешательства вылилось в антиримское движение, в котором не могли не проявиться социальные мотивы{59}. Судя по характеру восстания и идеологии восставших, события 133—129 гг., безусловно, были отражением провинциальной оппозиции римской системе наместничества.

Замечательной иллюстрацией тезиса о влиянии внешнеполитических событий на внутреннее состояние Римской республики является рассказ Ливия о ситуации рубежа III—II вв., связанной с легатом Сципиона Африканского Квинтом Племинием[7]. Суть ее состоит в следующем. В 205 г. Квинт Племиний был оставлен во главе римского гарнизона в Локрах для контроля над городом. Преступностью и корыстолюбием римляне, по свидетельству локрийцев, превзошли даже господствовавших здесь прежде карфагенян (Liv., XXIX, 8, 511; 9, 112; 16, 47; 1722). Это вызвало смуту в Локрах, возмущение в римской армии и недовольство в самом Риме. Главная опасность для римского государства, по мнению Ливия, состояла в том, что, когда решался вопрос, римляне или карфагеняне будут владыками мира, из-за бедствий, которые локрийцы терпели от римского гарнизона, предпочтение могло быть отдано карфагенянам (Liv., XXIX, 17, 6—7). Эта мысль была передана Ливием как составная часть обращения локрийских послов к римскому сенату. Можно сомневаться в историчности приведенной античным автором речи, однако в самой авторской оценке событий, на наш взгляд, главное схвачено верно и выражено так ясно, что исключает необходимость подробных разъяснений. Добавим лишь, что не случайно Племиний в конце концов (194 г.) был обвинен в «тяжком преступлении» против отечества и осужден (Liv., XXIX, 21,112; 22, 710; XXXIV, 44, 68; ср.: Diod., XXVII, 4, 78).

Показателем постепенно нараставшей социально-политической нестабильности можно считать события 186 г., связанные с процессом о вакханалиях (Cic. De leg., II, 15; Liv., XXXIX, 8—20; Val. Max., I, 3; VI, 3){60}. Большинство исследователей рассматривает это событие с религиозно-нравственной или религиозно-культурной точки зрения{61}. Не отрицая подобного характера вакханалий, мы тем не менее подчеркнем, что современники событий главным образом «опасались за судьбу государства» (Liv., XXXIX, 14, 4) и видели в них угрозу для государственной стабильности, поскольку «множество посвященных составляет как бы второй народ — multitudinem ingentem, alterum iam prope populum esse» (Liv., XXXIX, 13, 14), что, видимо, расценивалось как возможность утраты гражданского единства.

Не менее важными показателями социальной нестабильности представляются нам известия о мятежах в римских армиях, расположенных в провинциях. В 198 г. вспыхнуло угрожающее по размаху возмущение воинов в Македонии (Liv., XXXII, 3,1—3). Это был не единственный случай — угроза солдатских бунтов повторялась достаточно часто (Liv., XL, 35, 7; XLIII, 9, 2).

Очевидно, остро ощущавшееся в самом Риме в связи со всеми обозначенными событиями состояние напряженности, усугублявшееся агрессивными настроениями римского общества, позволило историку Полибию предсказать в 146 г. возможность наступления в скором времени катастрофы римского государства (Polyb., XXXIX, 4). Ее приближение обозначили также первое восстание рабов на Сицилии (136—132 гг.) и особенно — трибунат Гракхов (134—121 гг.).

Восстание сицилийских рабов и борьба вокруг реформ братьев Гракхов отчетливо продемонстрировали не только наличие в римском обществе и государстве сложного социально-политического конфликта, но и его гетерогенную природу. Можно принять устоявшееся в исследовательской литературе мнение о том, что I Сицилийское восстание рабов было проявлением социального антагонизма{62}. Реформы Гракхов и движение, ими вызванное, имели иную природу. Это была политическая (в основном) реформация: исходя из принципа римского гражданства, Гракхи пытались интегрировать территорию и население, оказавшееся под римским империем, и на этой основе решить накопившиеся в обществе и государстве проблемы{63}. Это была имперская, по существу, попытка, нарушившая важнейшие основы полисной организации и еще более обострившая социально-политическую ситуацию в Риме: аграрное законодательство Гракхов активизировало территориальную мобильность римлян и в конечном итоге сделало дезорганизацию главным фактором римской социально-политической жизни на протяжении последующего республиканского периода вплоть до утверждения империи.

К началу I в. общие результаты римской территориальной экспансии были неоднозначны. С одной стороны, мы наблюдаем безусловное увеличение природных и людских ресурсов; с другой — перемещение центра хозяйственной деятельности в Италию и провинции; спекулятивный характер собственности и ее перераспределения; отсутствие структурированной системы городов; утверждение принципа экстенсивного развития, ставшего парадигмой римского менталитета; оформление психологии беззаботности и нерасчетливости в обращении с собственностью; разлагающее влияние греческих колоний и восточной роскоши. Расширение территории, объединенной imperium Romanum, со временем оказало травматическое влияние на социально-политические процессы в Римской республике.

Важнейшим последствием расширения зависимой от Рима территории и изменения принципов колонизации стала социальная мобильность римско-италийского населения. Особенно большое значение в развитии этого процесса сыграла Союзническая война (91—88 гг. — Liv. Per., 72—80; Vell., II, 15—17), открывшая новый этап трансформации Римской республики в империю{64}. Формально основным ее пунктом был вопрос о предоставлении союзникам прав римского гражданства, на деле — о характере и способах интеграции народов Италии в римскую социальную систему.

Изменение характера колонизации, усиление давления римлян на италийских союзников и унификация их положения по отношению к Риму способствовали чрезвычайному повышению значимости римского гражданского статуса среди италиков. В этом смысле немаловажное значение имела и активизация роли союзников в экономической и социально-политической жизни Римской республики. Многие италийские города (Путеолы — Liv., XXIV, 7; Анкона и Аквилея — Liv., XLI, 1; Strabo, V, 1, 8; Неаполь, Тарент, Брундизий) развились в крупные торговые центры. Италийских дельцов можно было встретить в Галлии, Испании, Фракии, Греции, Азии, Северной Африке (Liv., XXXVIII, 44, 4; Diod., V, 26; 34, 2; 36, 3—4; Strabo, IV, 6, 7). Сравнительный анализ данных источников позволил исследователям говорить о том, что по большей части это были не римляне, а именно представители италийских общин{65}. Жившие в римских провинциях италики становились для римской администрации важной и надежной опорой. Известно, например, что в Дельфах жил гражданин Брундизия Раммий, который принимал у себя римских полководцев, послов, знаменитых людей и, как следует из сообщения Ливия, являлся своего рода осведомителем Рима (Liv., XLII, 17).

Определенную роль в повышении римского гражданского статуса среди италиков играла социальная политика самого Рима: распродажи дешевого хлеба, раздача земель и военной добычи привлекали в Рим огромное количество иммигрантов из союзнических общин. Статус римского гражданина во второй половине II в. стал объектом самых активных притязаний со стороны союзников. Эта проблема неоднократно возникала в отношениях Римской республики и италиков. Она имела самые разные проявления: массовые переселения из союзнических общин в общины с римским правом (Liv., XXXIV, 42, 5—6) и непосредственно в Рим (Liv., XXXIX, 3,4; XLI, 8, 7), переход в фиктивное рабство с последующим отпуском на свободу, а соответственно и получением на правах вольноотпущенника римского гражданства (Liv., XLI, 8, 9—10; 9, 9—12); жалобы на произвол римских граждан и римской администрации в сенат (Liv., XXVI, 3, 5—6; XLV, 13, 10); моральное осуждение римского произвола (Liv., XVII, 1; 7—8; 10; XLIV, 16, 7); открытое сопротивление[8].

Впервые как государственно-политическая программа вопрос о предоставлении прав римского гражданства союзникам был заявлен Тиберием и Гаем Гракхами, позднее (91 г.) народным трибуном Ливием Друзом (Liv. Per., 71; Vell., II, 14, 1). Однако решающее значение в этом сыграла Союзническая война, по итогам которой италийскому населению были предоставлены гражданские права. Для Римской республики это было неизбежным условием выживания.

В данном случае, на наш взгляд, значение имели не только социально-политические причины, но и демографические[9]. В 131 г. количество граждан в Риме достигло 317 823 человек (CIL, I, Fast, cons, a Varr., 131; Liv. Per., 59), что означало известный (до 20 000) спад по сравнению с серединой II в. и указывало на серьезность развивавшегося в Римской республике кризиса. В 125 г. после реформы Гракхов число римских граждан вновь возросло до 390 736 (CIL, I, Fast. cons, a Varr., 125; Liv. Per., 60). Прирост гражданского населения составил примерно 70 000. Исследователи ссылаются порой на то, что эта цифра связана с осуществлением аграрных законов братьев Гракхов{66}. Однако, по мнению Я. Ю. Заборовского, в соответствии с гракханским законодательством число римских граждан могло увеличиться не более чем на 17 000.{67} Так или иначе независимо от экономической стороны реформа Гракхов приостановила демографический спад. Вместе с тем, если бы планы Гая Гракха были полностью реализованы, мы имеем в виду принятие lex de sociis, развивавшийся общий социально-политический кризис республики мог бы принять более мягкие формы. Следующий известный ценз (115 г.) дает 394 336 человек (Liv. Per., 63), а 86 г. — 463 000 человек. Эти цифры говорят о некоторой демографической стабилизации: за 30 лет количество римских граждан увеличилось почти на 70 000.

Количество италиков можно восстановить на основании данных Полибия об осуществленной в Италии накануне нашествия галлов переписи (Polyb., II, 24), в соответствии с которой римляне и италики могли совместно выставить для защиты 770 000 человек. Оценка общих военных ресурсов Полибия совпадает с данными Диодора (770 000 — Diod., XXV, 13), а оценка ресурсов собственно Рима (273 000) соответствует данным ближайшего, приведенного Ливием, ценза (270 213 — Liv. Per., 20). Если учесть замечание Полибия о том, что 85 000 составляли латины, количество италийского населения к римскому гражданству можно определить примерным соотношением 2/1.

Таким образом, увеличение числа римских граждан в 131— 86 гг. на 140 000 предполагает соответствующий рост числа италиков примерно на 280 000; соответственно этим цифрам общее число римского и италийского мужского населения цензового возраста — более миллиона человек.

Вместе с тем на 111—81 гг. приходятся огромные людские потери. Ливии сообщал о гибели 120 000 римлян в битве с кимвра-ми при Араузионе (Liv. Per., 67). Цифра, может быть, преувеличена, но, учитывая другие поражения (Карбона при Норее в 113 г., Силана в 109 г., Г. Кассия Лонгина и Л. Кальпурния Пи-зона в 107 г. — Caes. В. С, I, 12; Liv. Per., 65), неизбежные потери в победоносных сражениях при Аквах Секстиевых и Верцеллах (Liv. Per., 68), а также в Югуртинской войне, уровень гражданского населения был отброшен примерно к догракханскому. Имея в виду эти потери, еще раз обратим внимание на то, что деятельность Гракхов, направленная на увеличении количества римских граждан, спасла Рима, который мог не вынести этот и последующие кризисы.

В Союзнической войне, по оценкам Веллея Патеркула, потери с обеих сторон составили 300 000 (Vell., II, 15, 3) и обессилили римлян (Vell., II, 17, 1). Число римских граждан сократилось до 200—250 000. Цензовый список 86 г. включал 463 000 человек, следовательно, около половины из них были бывшие союзники. В 84 г. они были включены во все 35 триб (Liv. Per., 84; Арр. В. С, I, 77). Часть союзников — самниты, луканы, япиги, мессапии, марсы, пелигны и др., активно участвовавшие в Союзнической войне против Рима, римское гражданство не получили.

В ходе гражданской войны 83—82 гг. были опустошены Лациум, Самний, Этрурия, Кампания и некоторые другие районы и города. Значительная часть союзников, не получивших права римского гражданства по итогам Союзнической войны, была физически уничтожена. В 81—70 гг. гражданство фактически не расширялось: Рим вел тяжелейшие войны (Серторианскую, Митридатову, во Фракии и против Спартака). Военное напряжение достигло 29—45 легионов. По переписи 69 г. число римских граждан составило 450 000 (Liv. Per., 98). В этих условиях дальнейшее распространение гражданских прав на Италию стало возможным и неизбежным.

Итоги Союзнической войны трудно переоценить. Безусловно, было укреплено численно римское гражданство и изменилась его административно-государственная организация. Это имело позитивные и негативные последствия. Римская civitas получила дополнительные материальные и людские ресурсы и новый импульс для развития. Но именно это привело к дальнейшему ослаблению полисных основ и в конечном итоге к обострению кризисной ситуации. Возникла проблема реальной интеграции Италии в римскую государственную систему и общегосударственные интересы{68}. По сведениям Веллея Патеркула, италики, получившие римское гражданство, приписывались лишь к 8 сельским трибам (Vell., II, 20, 2). По версии Аппиана, они были распределены в 10 новых триб (Арр. B.C., I, 53). Несмотря на расхождение в цифрах, античные историки сходились в оценке сути явления. Они подчеркивали, что сделано это было с той целью, чтобы «новые граждане» не смешались со старыми, не получили численного преимущества в комициях и таким образом не умалили влияния последних. Непоследовательность решения проблемы «новых граждан» осложняла процесс территориальной и социальной интеграции и составляла основу нового социального кризиса: неизбежно должны были обостриться аграрная проблема и проблема снабжения хлебом малоимущих римских граждан; право гражданства перестало давать преимущества, общинные отношения постепенно и болезненно начали заменяться общественными.

Союзническая война деформировала социальную структуру римской civitas и вместе с тем обострила внутриполитический кризис республики: к традиционным проблемам в отношениях между господствовавшими сословными группировками добавилась проблема участия во власти и общинной собственности новых людей из представителей италийской аристократии.

Проблема социальной организации римского общества была и остается до настоящего времени чрезвычайно дискуссионной. Оценки исследователей этого вопроса определяются их общими методологическими установками. Большинство западноевропейских и в последнее время отечественных антиковедов склонно считать римское общество сословным, т. е. разделенным на социальные группы с законодательно закрепленными наследственными правами и обязанностями{69}. Иногда понятие сословия заменяется понятием гражданского статуса, предполагающего прежде всего отношение человека к земельной собственности, государству и семье{70}. Некоторые исследователи склонны рассматривать римскую социальную организацию как систему страт, объединенных по принципу отношения к власти{71}. В соответствии с основными принципами социально-политической теории марксизма историки, опирающиеся на марксистскую методологию, представляют римское общество разделенным на классы по признаку их отношения к собственности, месту в производстве, степени участия каждого в производительном труде и распределении общественного богатства. Наиболее полно марксистская концепция классовой структуры римского рабовладельческого общества была разработана в отечественной историографии советского периода{72}. Ортодоксальный классовый подход в значительной степени смягчили исследования С. Л. Утченко, Е. М. Штаерман и В. И. Кузищина, которые помимо основных классов (рабовладельцев и рабов) выделили классы неосновные и определили их особую роль в многоукладных и переживавших процессы становления или кризиса обществах. Кроме того, каждый класс стал рассматриваться как сложный социальный организм, единство различных социальных групп и слоев{73}.

Наше мнение по столь спорному вопросу опирается на исходный тезис о том, что римская государственная система складывалась главным образом из потребностей общины в территориальной организации населения и территориальном управлении. При этом неизбежно важную роль приобретал фактор возникновения внутриобщинных различий, которые оформлялись не по экономическому признаку, а по социальным функциям, по объему прав и обязанностей. В процессе развития общины эти различия закреплялись, что способствовало оформлению сословий, т. е. таких социальных групп, которые обладали легитимно зафиксированными и передававшимися по наследству правами и обязанностями, привилегиями и ограничениями; имели корпоративный характер и находились в иерархическом отношении к другим подобным группам, отличались специфическим менталитетом и особыми внешними признаками групповой принадлежности. Таким образом, мы считаем возможным говорить о сословном характере римского общества.

Положение человека в сословном обществе определяется его принадлежностью к гражданскому коллективу, набором гражданских прав и обязанностей или их отсутствием. Действие такого принципа придает сословным связям устойчивость, а порой и жесткость. В основе римской республиканской сословной организации лежал именно этот принцип. Однако в Риме он действовал в уникальных условиях: 1) римская «конституция» опиралась на обычное право и состояла из актов текущего законодательства, 2) сословная принадлежность не наследовалась, 3) основой для фиксации гражданского состояния являлся имущественный ценз. В подобных обстоятельствах сословная организация не могла быть замкнутой и допускала некоторую социальную мобильность. Подтверждение этого тезиса мы находим у Цицерона, по мнению которого основной принцип гражданства состоял в следующем: поскольку нет возможности уравнять имущество и способности людей не могут быть одинаковы, то в этом случае права граждан одного и того же государства должны быть одинаковы — Nee vero habere virtutem satis est quasi artem aliquam, nisi utare; etsi ars quidem, cum ea non utare, scientia tamen ipsa teneri potest, virtus in usu sui tota posita est» (Cic. De rep., I, 2, 1—4).

Вследствие отмеченных нами особенностей изменение экономической и политической ситуации вызывало не формирование новых сословий, а приспособление прежних к новым условиям, в конечном итоге — возникновение различных переходных статусов и общественных состояний.

Социальная структура римской civitas в основном сложилась к середине III в.{74} Гражданство Рима составили три основных сословия: сенаторы — ordo senatorius, всадничество — ordo equestris и плебс — plebs. Однако уже в период оформления сословной парадигмы эти сословия не представляли единого целого, но в соответствии с общественным положением и влиятельностью (иными словами, в соответствии со статусом) подразделялись на категории. При этом имели значение несколько аспектов: собственность, власть, морально-психологический авторитет. Таким образом, постепенно внутри римских сословий образовались социальные (статусные) группы — римский нобилитет{75}, люмпен-пролетариат, вольноотпущенники и др., права и обязанности которых определялись не столько законной нормой, сколько реальным положением. Оформление статусных групп указывает на неоднородность и аморфность римской сословной организации.

Ведущую роль в экономической и политической жизни Римской республики играло сенаторское сословие — ordo senatorius. По данным античной традиции (Liv. Per., 60), до I в. его численность колебалась в пределах 300 человек{76}.

Сенаторское сословие не было замкнутым{77}. Оно постоянно пополнялось представителями всадничества, администрации италийских общин с латинским правом и даже плебса. Подобная социальная «диффузия» была порождена отчасти тем обстоятельством, что сословная принадлежность была связана с имущественным цензом, отчасти — политической традицией: низшая магистратура — эдилитет — не окупала огромных расходов, которые налагались на ее соискателей. Не случайно Луцилий в своих сатирах называл эдилов «получившими должность посредством богатства — per sat<u>ram aedilem factum»[10] (Lucil. Sat., I, 48). Политическую карьеру мог начать лишь в достаточной степени материально обеспеченный римский гражданин, способный выполнить обязанности эдила. Закреплением подобной практики стал закон Овиния, принятый между 318 и 312 гг. Текст этого закона сохранился у Феста: «законом Овиния установлено, что цензоры должны набирать в сенат по общему порядку лучших из тех, кто отслужил курульную должность — lege Ovinia sanctum est, ut censores ex omni ordine optimum quemque (curulem) in senatum legerent», т. е. должность консула, претора, курульного эдила (Fest., P. 246){78}. Примечательно, что приблизительно в это же время (304 г.) курульным эдилом, по сведениям Ливия, был избран писец Гней Флавий, сын вольноотпущенника (Liv., IX, 46; Per., 9).

Просопографические данные не позволяют говорить о количественных показателях. Но известно, что еще в IV—III вв. сенаторское сословие пополнили представители плебейских родов Лициниев, Ливиев, Генуциев, Марциев, Клавдиев, Марцеллов, Юниев, Попилиев, Элиев. Характерно также появление в числе римской сенаторской знати представителей общин с латинским правом: Плавтиев, Фульвиев, Атилиев. В середине III в. в сенат вошли плебейские роды Семпрониев (Блезы, Гракхи, Лонги, Софы и Тудитаны) и Цецилиев Метеллов. Хотя последние начали играть ведущую роль в среде сенатской аристократии лишь во II в., в фастах они упоминаются уже во время 1-й Пунической войны{79}.

Действие механизмов, заложенных в социально-политической системе Римской республики, усилилось в процессе расширявшейся римской агрессии. Колоссальный приток рабов, денег и других материальных богатств в виде военной добычи способствовал концентрации собственности, причем не обязательно в руках представителей сенаторского сословия. Для тех, кто страстно желал, курульный эдилитет и, следовательно, дальнейшее продвижение по политической лестнице становились сравнительно легко осуществимыми.

В начале II в. пополнение сената осуществлялось не только за счет курульных магистратов. По подсчетам Г. Блоха и Ж. Каркопино, в 196 г. в сенат вошли 20 некурульных магистратов: 8 квесторов, 10 плебейских трибунов, 2 плебейских эдила{80}. В источниках, относящихся к этому времени, все чаще фигурируют новые люди — homines novi, оказавшиеся в сенате (Рупилии, Помпеи, Марии, Муммии и др. — Cic. In Verr., II, 5, 18; Liv. Per., 54; Vell., II, 1, 4; 11, 1; 13, 2). Ф. Уолбэнк приводит данные о том, что за 131 год (с 264 по 134 г.) среди имен избранных 262 консулов 16 — новые{81}. Он считает это показателем постепенного замыкания сенаторского сословия. На наш взгляд, приведенные цифры, напротив, указывают на «размывание» сословия сенаторов. В наших рассуждениях мы опираемся на данные консульских фаст, в соответствии с которыми в числе консулов, избранных в течение следующих 38 лет (со 146 по 108 г.), 8 были представителями новых родов, не выполнявших прежде консулата{82}. Сравнение использованных нами показателей позволяет говорить о том, что тенденция проникновения в сенат новых людей имела восходящий характер.

О постепенной дифференциации сенаторского сословия говорит и серия законов, направленных на ограничение концентрации собственности и против роскоши. Показательно в этом отношении принятие в 218 г. народным собранием и при поддержке оппозиционно настроенного к сенату консула Гая Фламиния закона Клавдия. Содержание этого закона сохранилось у Ливия: ne quis senator cuiue senator pater fuisset maritimam nauem, quae plus quam trecen-tarum amphorarum esset, haberet. id satis habitum ad fructus ex agris uectandos; quaestus omnis patribus indecorus uisus. res per summam contentionem acta inuidiam apud nobilitatem suasori legis Flaminio, fauorem apud plebem alterumque inde consulatum peperit (Liv., XXI, 63, 3—4). Хотя предложение Клавдия и мотивировалось этическими соображениями — для сенаторов торговля признавалась позорным занятием, — главное его содержание сводилось к ограничению торговой активности сенатской знати. Совершенно не случайно Ливии сообщал, что поддержка закона Клавдия принесла Фламинию ненависть знати, но зато любовь народа и вторичное консульство (Liv., XXI, 63, 4; ср.: Plut. Marc, 4).

Закон Клавдия и обстоятельства его принятия указывают на неоднородность сенаторского сословия, появление внутри него конфликтных групп и постепенное расхождение социально-политических интересов.

Огромное значение в «размывании» сенаторского сословия имели результаты Союзнической войны и распространение прав римского гражданства на всех италиков: доступ к магистратурам, а следовательно, и в сенат, получили жители римских муниципиев{83}.

В результате со временем одни роды отошли от власти, другие раздробились на отдельные семьи и утратили родовые связи, третьи, напротив, сосредоточили власть в своих руках. Так, исчезли из консульских фаст знатнейшие патрицианские роды: Вергинии, Горации, Навтии и др. Несколько пошатнулось положение таких наследственных патрицианских семей, как Эмилии, Клавдии, Валерии, Фабии, Сервилии. Все эти роды принадлежали к древнейшему римскому патрициату, вели свои генеалогии от царского времени и занимали консульские должности с начала Республики[11]. Кроме того, в V—IV вв. представители этих родов регулярно избирались диктаторами, начальниками конницы, военными трибунами с консулярнои властью. Их представители были среди децемвиров[12].

Однако со второй половины II в. (но главным образом в I в.) некоторые из указанных родов и их ветвей частично утратили свои позиции в консулярнои элите, связанной с командованием армией и управлением провинциями. В I в. Эмилии занимали всего 4 консульства, патрицианский род Клавдиев — 3, Валерии — 4, Фабии — 1. Заметим, однако, что это не означало их полного вытеснения из числа патрицианской элиты. Представители этих родов по-прежнему считались древним патрициатом, а некоторые из них позднее оказались в родстве с династией Юлиев-Клавдиев (Эмилии Лепиды, Клавдии, Корнелии Суллы). Вплоть до Флавиев Рим с удивительной последовательностью сохранял древнюю аристократию, в том числе через браки и усыновления.

Наряду с частичной утратой старой сенатской знатью ее политических позиций укреплялось положение homines novi в сенате{84}. Преодолевая вражду и сопротивление влиятельных сенаторов, новые люди добивались даже консулата, о чем свидетельствуют чрезвычайно выразительные факты. Марк Порций Катон трудом и личными достоинствами добился консульской, а затем и цензорской должностей. Марк Туллий Цицерон называл его «человеком неизвестным и новым» для III в., но «…образцом трудолюбия и достоинства — homini ignoto et novo, …quasi exemplari ad industriam virtutemque» (Cic. De rep., I, 1, 7—И). Особый пример являл сам Цицерон, ставший даже принцепсом сената.

В I в. в числе сенаторской знати появились даже провинциалы{85}, например Бальб, из испанского города Гадес (Plin. H. N., VII, 136).

Таким образом, мы не можем согласиться с высказыванием Н. Н. Трухиной о том, что в социальном отношении сенат представлял однородную массу{86}. Безусловно, постепенно проникавшие в сенат и сенаторское сословие новые люди адаптировались к традициям и социально-политическим нормам жизни старой знати. Однако в связи с происхождением, имущественными различиями и расхождением политических целей и интересов, наконец, в силу личных амбиций сенаторов и слишком явного карьеризма homines novi сенат постепенно утрачивал сословное единство. Уже для первой половины III в. очевидно выделение в сенаторском сословии групп, различавшихся по имущественному положению и степени политического влияния{87}.

Античные авторы, например, совершенно определенно выделяли среди членов сената сенаторов nobiles — знатных и ignobiles — рядовых. При этом термину nobiles они придавали различные нюансы: Плавт употреблял его в смысле «известный» благодаря своему имени и личным заслугам; Цицерон и Гораций в смысле «славный, благородный, знатный» в связи с происхождением; а Ливии в смысле «популярный» порой в силу дурной славы. Таким образом, четкая аутентичная оценка nobiles — нобилитета — в античной традиции отсутствует. В связи с этим обстоятельством и в исследовательской литературе нет единого критерия и единой оценки границ знатности — nobilitas — и, следовательно, определения нобилитарного статуса. Некоторые авторы склонны давать расширительное толкование понятия нобилитет — nobiles — как обозначение знати вообще и главным образом сенатской аристократии{88}. Другие предлагают более узкое толкование: как определение представителей сенаторского сословия, занимавших курульную (Т. Моммзен) или даже исключительно консульскую должность (М. Гельцер){89}.

Многочисленные просопографические данные и показательные исторические факты позволяют выделить несколько составляющих nobilitas. Уже в III в. обозначилось влияние нобилитета в политической сфере. Из числа 300 представителей сената нобили составляли 20 фамилий. Это были консулярные семьи. Среди них типичной фигурой был, например, Фабий Максим Кунктатор — пятикратный консул, двукратный диктатор и двукратный цензор (Plut. Fab., 1, 1). Во II в. из 222 консульств 24 были у относившихся к нобилитету представителей рода Корнелиев, 15 — у Клавдиев, 10 — у Фульвиев, 9 — у Эмилиев и Постумиев, 8 — у Фабиев и Семпрониев{90}. Между 123 и 109 гг. шесть Метеллов были консулами и цензорами. Кроме того, по сведениям Веллея Патеркула, члены этого рода 12 раз получали триумфы (Vell., II, 11, 3). Несколько позднее Саллюстий скажет, что, передавая консулат из рук в руки, нобили превратили его в частное дело (Sail. lug., 63, 6). В этом смысле дефиниция М. Гельцера кажется нам достаточно четкой: одной из составляющих nobilitas может выступать исполнение консульской должности.

Политическое превосходство нобилитета базировалось на экономическом основании. Римская экспансия расширяла эту основу. Саллюстий подчеркивал, что в руках нобилитета, сильного своей сплоченностью, «были сосредоточены казна, провинции, магистратуры, путь к славе и триумфы — penes eosdem aerarium provinciae magistratus gloriae triumphique erant» (Sail. lug., 41, 7). Нобили были богатейшими людьми: Луция Лициния Лукулла современники называли «Ксерксом в тоге» (Plut. Luc, 39), представитель того же рода Лициниев — Марк Красе — был настолько богат, что на собственные средства мог содержать целое войско (Plut. Crass., 2; ср.: Plut. Pomp., 22){91}. Прямым подтверждением экономического могущества нобилей был постепенный рост сенаторского ценза{92}. Таким образом, богатство выступает еще одной составляющей nobilitas.

Однако сами по себе ни консулат, ни материальный достаток не означали автоматического включения в состав nobiles. Так, Марк Порций Катон Старший — консуляр и цензорий, имевший к тому же все основания претендовать на экономическое влияние, оставался вне нобилитета{93}. Гай Марий — шестикратный консул — неизменно сталкивался с пренебрежительным и даже враждебным отношением первых граждан (Plut. Mar., 20; 30; 32). Гней Помпеи — четвертый консул в своем роду — так и не смог стать «своим человеком» среди старой сенатской аристократии. Напротив, Сервия Сульпиция Руфа, не исполнявшего должности консула и лишь имевшего очень далекого предка — консуляра, современники считали нобилем (Cic. Pro Mur., 15—16). Луций Корнелий Сулла еще до исполнения консулата пользовался поддержкой Метелла и других представителей нобилитета. В данном случае, на наш взгляд, играл роль династический факт — принадлежность к старинным сенаторским фамилиям. Именно эта составляющая nobilitas закрепляла экономическое и политическое влияние в руках нескольких фамилий.

Нобилитарные семейства и роды оказывали друг другу материальную и политическую поддержку, закрепляли общественное положение брачными союзами. Чрезвычайно показательным примером является негативное отношение римской аристократии к женитьбе Гнея Помпея на Корнелии — дочери нобиля Метелла Сципиона. Формально недовольство римлян объяснялось этической стороной этого брака — значительной разницей в возрасте. Но мы допускаем, что в данном случае играл роль и тот факт, что Помпеи не являлся для нобилитета человеком его круга (Plut. Pomp., 55).

Высочайший престиж и моральный авторитет nobiles базировался на широкой клиентеле{94}. Римские нобили имели клиентов не только в Риме, но и в Италии, и в провинциях. Бывшие консуляры и претории, отслужив магистратуру, становились полководцами и наместниками римских провинций. Полновластие проконсулов и пропреторов в провинциях обеспечивало им прочные связи с представителями местной знати.

Таким образом, нобилитет был особой сословной группой, своего рода социально-политической элитой римского общества. Его положение определялось комплексом составляющих. Понятие nobilitas складывалось из принципов политического лидерства, экономической влиятельности, династического и морального престижа. Совершенно правы, на наш взгляд, те исследователи, которые считают нобилитет особой замкнутой корпорацией, обладавшей неписаным преимущественным правом на консулат, осуществлявшей господство в сенате и не допускавшей в свой круг новых людей{95}.

По крайней мере, в первой половине II в. к консулату были допущены лишь четверо homines novi: М. Порций Катон (195 г.), М. Ацилий Глабрион (191 г.), Гн. Октавий (165 г.) и Л. Муммий (146 г.). Близкий современник событий — Саллюстий — обратил внимание на то, что новые люди имели доступ в сенат, но их продвижение по политической лестнице ограничивалось претурой, т. к. они считались недостойными консульской должности (Sail. lug., 63, 7).

Оформление нобилитета имело важнейшие социально-политические последствия для Римской республики. Во-первых, хотя магистратская власть была ограничена годичностью и коллегиальностью, nobiles, проводя из года в год на консульские должности своих ставленников, по существу концентрировали власть. Занимая ведущее положение в сенате и системе исполнительной власти, они могли манипулировать мнением римского гражданства. Все эти факторы способствовали персонификации власти и в конечном счете развитию монархических тенденций. Во-вторых, выделение нобилитета обозначило гетерогенный характер сенаторского сословия и по существу определило особенности политической борьбы в Риме в период поздней Республики. Противостояние Тиберия и Гая Семпрониев Гракхов и П. Корнелия Сципиона Эмилиана Младшего, Гая Мария и Л. Корнелия Суллы, Гн. Помпея и Г. Юлия Цезаря, сенатских группировок Фульвиев и Клавдиев демонстрирует развитие в сенате и римской civitas конфликта, не связанного с сословными интересами{96}. В-третьих, наличие у нобилитета широкой италийской и провинциальной клиентелы развивало тенденцию интеграции на территориально-державной основе.

Наряду с сенаторским к категории высших сословий относилось римское всадничество — ordo equestris. Выделение этого сословия обозначилось в середине III в., на что указывает несколько фактов: социальный статус перестал определяться службой в римской кавалерии, установился всаднический имущественный ценз, были определены и получили юридическое закрепление права, привилегии и сословные отличия. Экономическая обособленность всадничества актуализировалась с расширением римской агрессии и постепенным распространением римского империя сначала на Италию, затем на провинции. (Особенно заметным этот процесс стал после 2-й Пунической войны, что прослеживается по сообщениям Полибия (Polyb., VI, 17, 2) и Ливия (Liv., XLV, 18, 3).) Политическая обособленность — с передачей всадникам судебных полномочий в результате реформ Гракхов, бытовая — в связи с закреплением внешних отличий всаднического достоинства и принятием закона о всаднических местах в театре (194 г.).

В связи с тем что процесс оформления прав и привилегий всадничества был длительным, возникает важный вопрос, когда оно конституировалось как сословие. В исторической литературе преобладает представление о том, что отделение ordo senatorius от всадничества произошло во второй половине II в.{97},[13] Мы, вслед за Г. Альфёльди{98}, считаем возможным предположить, что официально статус всаднического сословия был признан в соответствии с принятым в 67 г. законом Росция — lex Roscia, который закрепил сословные привилегии всадников. По содержанию этот закон не был новым (Plut. Cic, 13). Он всего лишь восстанавливал норму, ставшую к началу I в. традиционной, но отмененную Суллой, по которой за всадниками закреплялись в цирке четырнадцать рядов, расположенных непосредственно за сенаторскими. Но для нас важно другое — римское гражданство признало справедливыми всаднические привилегии именно в соответствии с законом Росция.

В связи с анализом всадничества возникает другой важный вопрос. Античная традиция не содержит таких же четких количественных характеристик ordo equestris, как, например, сенаторского сословия. Поэтому в исторической литературе можно встретить самые различные гипотетические цифры. К. Крист считает возможным говорить о 10—20 тыс. всадников в Риме во второй половине II — начале I в.{99} Эта цифра, встречающаяся в биографии Цицерона (Plut. Cic, 31, 1), маловероятна и доказательств в ее пользу нет. Напротив того, сообщение Плутарха о всадниках и 20 тыс. юношей, оказывавших поддержку Цицерону в 58 г., лишь запутывает вопрос о количественном составе всаднического сословия. Цифру в 20 тыс. можно принять, но это были, по всей видимости, юноши из всаднических и сенаторских фамилий, еще не имевшие официального всаднического ранга. Основательные выводы Кл. Николе, кажется, окончательно опровергают эту цифру{100}. Мы присоединяемся к мнению ученого об ограниченном числе всадников в период поздней Республики. У нас есть относительно надежные свидетельства Аппиана о том, что от проскрипций Суллы погибло около 1600 всадников, а всего в борьбе марианцев и сулланцев — около 2600 всадников (Арр. В. С, I, 95; 103). Учитывая, что сенат потерял в это же время до 1/3 своего состава, и имея в виду сходное соотношение, можно назвать предположительную цифру всаднического сословия в 5000—8000.{101}

Следующий вопрос, связанный ordo equestris, о степени его корпоративности. Так же как и сенаторское сословие, всадничество не было замкнутым. Принадлежность к нему не являлась жестко наследственной. Хотя формально юноши из всаднических и сенаторских семей числились всадниками (Liv., XLII, 61, 5), сословный ранг определяли цензоры. Эта процедура имела по крайней мере два основания: имущественный ценз и выполнение курульной магистратуры. Последнее давало право быть приписанным к сенаторскому сословию.

Сословие всадников пополнялось в основном за счет зажиточных представителей римского плебса и обеспеченных муниципальных римских землевладельцев. Очевидно, всадниками могли стать по протекции патрона, рекомендации влиятельного лица или в награду. Возможно, полководцы или магистраты могли возводить во всадническое достоинство. В нашем распоряжении имеется один, но очень характерный и надежный факт, позволяющий вынести твердое суждение по этому вопросу. Правда, он фиксирует ситуацию I в. — периода диктатуры Юлия Цезаря. Это — рассказ Светония о восстановлении во всадническом сословии Децима Лаберия. Лаберий был лишен всаднического достоинства за участие в состязании мимографов и выступление на сцене. Цезарь вручил ему золотой перстень, что являлось символом восстановления прав и привилегий (Suet. Iul., 39, 2). Напрашивается несомненный вывод: всадничество было довольно мобильной социальной группой.

Кл. Николе, например, выделяет среди 370 всадников (312—43 гг.) 69 новых всаднических имен муниципального происхождения{102}. Эти данные взяты в основном из традиции Цицерона. Они позволяют говорить об определенном внутреннем соотношении различных групп ordo equestris{103}. Но, к сожалению, у нас недостаточно данных, чтобы проследить динамику процесса. Мы можем лишь предположить, что социальная мобильность всадничества активизируется в связи с расширением зависимой от Рима территории и особенно после Союзнической войны.

Особенно важен вопрос о степени влияния всаднического сословия на римскую социально-экономическую и политическую жизнь. Высказанное еще Т. Моммзеном и долгое время существовавшее в литературе предположение о том, что всадники в отличие от сенаторов представляли торгово-денежную римскую аристократию{104}, на сегодняшний день большинством авторов признано ошибочным{105}. Всадники, как и сенаторы, были землевладельческим сословием. Но со временем римское законодательство оформило бытовую (194 г.), политическую (129 г.) и экономическую специфику всадничества. Особую роль в этом процессе сыграл закон Клавдия 218 г., который мы уже рассматривали. Lex Claudia предоставил всадникам возможность, активной торгово-предпринимательской деятельности вне Италии — в провинциях. Здесь это сословие стало особенно влиятельным. Всадники занимались торговлей, ростовщичеством; участвовали в откупе налогов, аренде рудников и земель. Ливий писал: «Где появляется откупщик, там либо общественное право не имеет силы, либо для союзников нет никакой свободы — ubi publicanus esset, ibi aut ius publicum vanum aut libertatem sociis nullam esse» (Liv., XLV, 18, 4).

С середины II в. присутствие всадничества ощущалось в Риме повсюду: в строительстве, благоустройстве города и пр.{106} Большую роль представители этого сословия играли в свободных искусствах. Среди всадников были судебные ораторы, писатели, поэты, историки, грамматики, философы. Подобные занятия приносили популярность, а поэтому ценились. Ради известности некоторые всадники отказывались от почетных должностей.

Таким образом, всадники играли значительную роль в экономической жизни Рима. Но совершенно правы Г. Альфёльди и Кл. Николе, которые подчеркивали, что социальная значимость всаднического сословия определялась не столько его экономическим положением, сколько местом, которое всадничество занимало в общей функциональной структуре римского государства, иными словами, его социально-политической ролью.

Формальный доступ к римским магистратурам всадники получили в период становления сословия. После серии законов о магистратурах[14], принятых еще в IV в., каждый римский гражданин вне зависимости от богатства и сословной принадлежности мог претендовать на участие во власти, естественно, в порядке иерархии магистратур. Таким образом, формально всадничество было допущено к участию в исполнительной власти Римской республики. В середине II—I в. право представителей этого сословия на соискание государственных должностей не оспаривалось. Современники, по сообщению Ливия, считали всадников «рассадником сената» (Liv., XLII, 61, 5). Цицерон говорил, что «курия распахнута для людей из высших сословий» (Cic. Pro Sest., 97). Однако эти суждения во многом носят теоретический характер. Вопрос о реальных политических шансах всадников не государственно-правового, а этико-правового порядка — значительную долю успеха на выборах обеспечивал фактор влиятельности и общественного признания. Обычно всадники баллотировались в квесторы или трибуны. Исполнив магистратуру, они становились сенаторами. Кроме того, всадники, даже не занимая курульных должностей, могли оказаться среди сенаторов. Так случалось во время больших экстраординарных пополнений сената, как это было, например, при диктаторе Фабии Максиме в 216 г. (было зачислено 177 человек — Liv., XXIII, 23, 6—7), в период диктатур Суллы и Цезаря. В этом случае они получали статус сенаторов второго ранга — педариев — pedarius, которые не имели права самостоятельного голоса, но могли присоединяться к голосам других сенаторов. Но, как правило, к подобной практике прибегали редко и в обычной обстановке к ней не обращались.

Получив доступ к магистратуре, лишь немногие всадники добивались консулата, монополизированного консулярными фамилиями. Не имея устоявшегося влияния nobiles, они в лучшем случае могли достичь претуры, в худшем — оставались на положении рядовых сенаторов и вынуждены были действовать в фарватере сенаторов-нобилей. О том, насколько зависимым и несамостоятельным было положение рядовых сенаторов, Саллюстий говорил так: «Знатные люди вместе с немногими сенаторами, которых они вовлекли для поддержки своей фракции, одобряют, отвергают, постановляют все, что им угодно — homines nobiles cum paucis senatoriis, quos addi-tamenta factionis habent, quaecumque libuit probare reprehendere de-cernere, ea, uti lubido tulit, fecere» (Sail. Ep., II, 11, 6).

Безусловно, всадники стремились уравновесить влияние знатных сенаторов собственным, закрепить за собой источники богатства и могущества — право на откупа и участие в судах, реализовать политические амбиции — добиться высшей магистратуры. Вопрос о роли всаднического сословия в политических конфликтах эпохи кризиса Римской республики — один из самых сложных в историографии. Многие исследователи, начиная с Т. Моммзена, видят в событиях второй половины II — начала I в. постоянную борьбу всадников и сенаторов либо как столкновение аристократии и деловых кругов, либо как столкновение верхней и нижней части римской элиты{107}. Вместе с тем в исследовательской литературе существует и другая точка зрения, в соответствии с которой всадническое сословие не составляло единого политического целого и не являлось противовесом сенату{108}. Реформация Гракхов показала, что политическое напряжение между всадниками и сенатской элитой существовало. Но, по нашему мнению, конфликт развивался недолго, примерно до 100 — начала 80-х гг. После Союзнической войны и диктатуры Суллы всадничество, изначально неоднородное по своему социально-экономическому положению и политическим претензиям, еще более утратило сословно-политическое единство и не составляло единой оппозиции сенаторскому сословию. Политический компромисс всадников и сенаторов закрепил принятый в 70 г. закон Аврелия Котты — lex Aurelia. Восстановить содержание этого закона можно по сообщению Светония о том, что во время диктатуры Цезаря была проведена очередная реформа суда, менявшая прежнюю норму. По lex Iulua iudiciaria сохранялись лишь две судебные декурии — сенаторская и всадническая, а третья декурия эрарных трибунов ликвидировалась (Suet. Iul., 41, 2; ср.: Cic. Phil., I, 19; Dio Cass., XLIII, 25). В античной традиции нет прямых указаний на то, что три судебные декурии были созданы по закону Аврелия Котты, но, судя по логике политических событий, это было именно так. Зато Ливии и Плутарх с дословной соответствием говорили о том, что по lex Aurelia «суды были переданы римским всадникам» (Liv. Per., 97; Plut. Pomp., 22). Видимо, они стремились раскрыть суть событий — основной вопрос политической программы всадников был решен.

Большинство римского гражданства составлял плебс — plebs. В результате римских завоеваний в Италии и за пределами Апеннинского полуострова, активной колонизационной политики Римской республики это сословие оказалось рассеянным и значительно ослабленным. Изменение сословной ситуации — оформление привилегий нобилитета и всадничества — существенным образом изменило политическую роль плебса.

В силу основных занятий, материального положения и общественной роли римский плебс не был однородным. Сельский плебс — plebs rustica — являл собой множество мелких и средних земельных собственников, которые всегда стояли на грани разорения и нищеты. Непрерывные римские завоевания сделали этот процесс вполне ощутимым. Отрицательно влияла на материальное положение мелкого и среднего крестьянства значительная продолжительность военных походов. Крестьяне надолго отрывались от своих хозяйств и постепенно утрачивали не только навыки, но и желание трудиться на земле. Безусловно, негативные последствия для крестьянского хозяйства имело разорение Италии в ходе 2-й Пунической войны. Поступление дешевого хлеба из новых провинций, приток денег, рабов и других материальных ценностей в виде военной добычи — все эти явления лишь усиливали экономическое неравенство в римском обществе.

Тезис о массовой пауперизации мелких (и даже средних) римских собственников земли присутствует в исторической литературе со времен Саллюстия (Sail. lug., 41, 7; ср.: Арр. В. С, I, 7){109}. Гракханские реформы были обусловлены кризисом мелкого и среднего землевладения. Свидетельства Аппиана по этому поводу более чем красноречивы (Арр. В. С, I, 9). Реформаторы рубежа II—I вв. (Л. Апулей Сатурнин, М. Ливий Друз Младший) апеллировали отчасти к интересам безземельного и малоземельного римского крестьянства.

Пауперизация крестьянства оказывала негативное влияние на социально-политическую жизнь Римской республики. Для разорившихся крестьян существовала следующая альтернатива. Они имели возможность поправить свое материальное положение, переселившись либо в колонии, либо в город. В первом случае возникавшая римская диаспора оставалась тесно связанной с метрополией, но оказывалась практически отстраненной от участия в политической жизни республики. Во втором случае крестьяне пополняли ряды plebs urbana, чаще всего оказывались на положении клиентов и жили за счет своего гражданского статуса. Они становились доминирующим элементом комиций, но их социально-политические претензии отличались от нужд и запросов той сословной группы, от которой они уже отделились — plebs rustica.

Если крестьянину удавалось сберечь хозяйство, он и в этом случае невольно и бессознательно вынужден был отступать от норм и стиля жизни, продиктованных общинной традицией; в интересах самосохранения пренебрегал идеалами экономической автаркии, переходил к товарному производству. Даже такие ревнители mos maiorum, как Марк Порций Катон Старший, призывали сограждан обогащаться{110}.

Другой категорией плебейского сословия был городской плебс — plebs urbana. Ее составляли свободные ремесленники, мелкие торговцы, наемные рабочие и т. п. Важнейшим феноменом общественной жизни Римской республики второй половины II — начала I в. является количественный рост этой сословной группы{111}. Социально-политические последствия этого явления имели катастрофический характер. В нашем распоряжении есть замечательный источник, позволяющий делать определенные выводы, — фрагмент из речи Цицерона «В защиту Луция Лициния Мурены» (Cic. Pro Mur., 70—71). Правда, она была произнесена в 63 г., но сам Цицерон подчеркивал, что ведет рассказ о типичной ситуации, обычной для римлян — ео quo semper usi sumus. Названный фрагмент посвящен рассуждению оратора о взаимоотношениях влиятельного римлянина и его свиты, состоявшей из представителей низшего сословия — homines tenues[15]. Цицерон отмечал, что такие незначительные люди надеются получить от влиятельного покровителя все. При этом у них есть одна возможность заслужить милость или отблагодарить за нее: содействовать своему патрону в соискании должности. Чрезвычайно интересно замечание Цицерона о том, что подобные отношения развиваются, несмотря на законодательные запреты и сенатские постановления.

Приведенный фрагмент позволяет сделать ряд несомненных, на наш взгляд, выводов. Во-первых, узкие производственные рамки Рима не могли вместить огромную массу plebs urbana. При таких условиях значительная часть городского плебса вынуждена была вступать в клиентские отношения, что, с одной стороны, развивало социальное иждивенчество, формировало психологию паразитирования и продажности, с другой — ослабляло общинную солидарность, социальный контроль над поведением личности и в конечном счете вело к трансформации полисных устоев. Во-вторых, развитие системы клиентелы способствовало чрезвычайной индивидуализации политически активной личности и в итоге вело к деформации римской политической практики. Эта тенденция проявилась, например, в деятельности П. Корнелия Сципиона Африканского{112}.

Наконец, численный рост plebs urbana вел к постепенной дезорганизации народного собрания и ослаблению принципов республиканского демократизма. Зависимость от политических лидеров и развившаяся практика продажи голосов делали социально-политическую позицию комиций неустойчивой и непредсказуемой.

Особую сословную группу plebs urbana представляли римские люмпен-пролетарии. Это была беднейшая часть римского городского населения. Долгое время никакой государственной программы, направленной на их обеспечение, не существовало, да и проблемы, видимо, тоже. В 80—50-е гг. Ив. в результате колоссального притока богатств в Рим путем раздачи хлеба и денег, устройства общественных обедов и игр люмпен-пролетариям был обеспечен прожиточный минимум. С конца 50-х гг., судя по ряду признаков (демографический спад, увеличение военных потерь и усиление военного напряжения, сокращение притока продовольствия из провинций), произошло общее ухудшение положения в государстве. Это сделало принятие программы, направленной на обеспечение неимущего римского гражданства, неизбежным. Гракхи первые попытались решить эту проблему (Liv. Per., 58; 60; Plut. Tib. Gr., 9; G. Gr., 5; 6; Vell., II, 2, 3; 6, 3; App. B. C., I, 910; 21; 2324).

Однако реформация Гракхов и биографии самих реформаторов отчетливо продемонстрировали, что, во-первых, римский плебс по материальному положению, социально-политическим претензиям и общественной роли был чрезвычайно неоднороден; интересы plebs urbana и plebs rustuca, римских городских пролетариев и римско-италийских мелких собственников в большинстве случаев не совпадали; во-вторых, самой конфликтной группой плебейского сословия являлись люмпен-пролетарии, недовольные не столько бедностью, сколько отсутствием законно унаследованного места в обществе.

В исследовательской литературе в связи с проблемой римского плебса давно обсуждается вопрос о демократизме римской государственной системы. В общих чертах суть дискуссии представлена Н. Н. Трухиной. Сопоставляя точку зрения Т. Моммзена о доступности власти для любого гражданина и М. Гельцера об аристократическом характере Римской республики, сама Н. Н. Трухина скорее опровергает тезис о демократическом характере римской республиканской системы, хотя и оставляет проблему открытой{113}. Похоже, что в последнее время получает развитие точка зрения М. Гельцера, правда, не в столь полной мере. Устанавливается родственная связь большинства «демократических» реформаторов с влиятельными сенаторскими фамилиями{114}. Пересматривается вопрос о доле участия плебеев в римской магистратуре{115} и социально-политическое значение плебейского трибуната{116}. Автор одной из последних работ, посвященных этой проблеме, Г. Морисен ставит под вопрос наличие «демократии» в Риме. Он, анализируя функции contio, законодательство, состав народного собрания и т. п., приходит к выводам, что единое понятие populus Romanus существовало лишь как конституционная концепция, форум был «не большим центром народной жизни», а «миром элиты», а римский народ — это политически бездеятельная и безынициативная толпа{117}.

У нас есть достаточно выразительное свидетельство Саллюстия о социально-политической ситуации, сложившейся в Риме к началу I в. (Sail. Hist, amplior. frr., Lep., 37—39). По мнению античного автора, для римских граждан альтернатива свободы или рабства, демократизма или авторитаризма перестала быть актуальной: римский гражданин мог «быть рабом или повелевать, испытывать страх или внушать его — semiundum aut imperitandum, habendus metus est aut faciundus».

Из числа римского гражданства была исключена огромная масса населения — рабы, до начала I в. италийские союзники и провинциалы. В количественном отношении они составляли большинство населения, объединенного imperium Romanum. Точное количество рабов в Риме неизвестно. Но, судя по данным источников, в конце III — начале II в. оно было очень велико{118}. В 209 г. из Тарента поступило 30 тыс. (Liv., XXVII, 16, 7), в 204 г. — 8 тыс. из Африки (Liv., XXIX, 29, 3), в 177 г. — около 5,5 тыс. из Истрии (Liv., XLI, 11, 8), в 174 г. — 80 тыс. вместе с убитыми из Сардинии (Liv., XLI, 28, 8), в 167 г. — 150 тыс. из Эпира (Polyb., XXX, 15; Liv., XLV, 34, 5), в 146 г. — 50 тыс. из Карфагена (Арр. Lib., 130). Таким образом, только в результате 2-й и 3-й Пунических войн в Риме оказалось около 300 тыс. рабов, что составило приблизительно 1/3 гражданского населения всей Италии. Процесс этот продолжался и позднее. По подсчетам К. Криста, со времени Ганнибала до Августа число рабов в Италии увеличилось от 600 тыс. до 3 млн{119}.

В исследовательской литературе проблемы, связанные с определением социального статуса рабов, решаются очень неоднозначно. В одних исследованиях рабы определены как класс, в других — класс-сословие, в третьих — негражданская страта. В нашей работе мы не будем касаться этого специфического вопроса. Нас интересует более всего один аспект — насколько рабы были интегрированы в римское общество и какую роль они играли в процессе интеграции.

Римские рабы не были гомогенной группой. Они имели самое различное экономическое положение, но их правовой статус маскировал эту разницу: раб был лишен экономических, социальных, политических прав, всего, что определяет личность. Таким образом, формально огромные массы рабов не были интегрированы в римско-италийскую социальную структуру{120}. Но практически рабство самым непосредственным образом касалось социально-экономической и даже политической жизни Рима и, на наш взгляд, отрицательно влияло на эволюцию римского общества. Рабовладение было не просто одним из общественно-политических институтов, оно формировало среду, в которой проходила жизнь каждого римлянина. Оно вырабатывало авторитарный стиль управления хозяйством, общественных и семейных отношений, в конечном счете развращало общественную психологию и способствовало формированию идеологии политического абсолютизма.

Римская социальная практика предполагала способ общественной интеграции рабов — прежде всего через систему вольноотпущенничества. Однако она была очень ограниченной. Во-первых, вольноотпущенники не получали полных гражданских прав; во-вторых, находились в зависимости от своего патрона — бывшего хозяина (вплоть до времени Августа государство не вмешивалось в эти отношения). Тем не менее статус вольноотпущенника был чрезвычайно притягательным для рабов. Он открывал им путь в римское гражданское общество. Как правило, отпущенники становились дельцами, торговцами или ростовщиками. Однако многие предпочитали приобрести землю, добиться богатства земледельческим трудом, что позднее могло обеспечить высокое общественное положение их сыновьям. В начале I в. в результате военной реформы, связанной с именем Гая Мария, для вольноотпущенников стала доступна военная служба (Liv. Per., 74). Это также открывало им путь к полноценному статусу римского гражданина.

Между рабством и свободой кроме вольноотпущенничества был еще целый спектр состояний с различным социальным статусом и объемом прав. Это италийские союзники и провинциалы — бесправные перед коллективом римских граждан и каждым римлянином в отдельности. При довольно активных деловых и политических контактах этой группы населения с Римом особенно актуальным становилось достижение ею прав римского гражданства. Вслед за П. А. Брантом и Г. Альфёльди{121} мы хотим подчеркнуть, что выдвигаемое италиками и отчасти провинциалами требование равных гражданских прав и развивавшаяся на этом основании борьба не имели социально-политического характера. Суть конфликта составляла в удовлетворении сословных интересов и уравнении сословных возможностей. Таким образом, борьба италиков и провинциалов была отражением противостояния римской общины и формировавшегося территориального государства, выражала развитие державного принципа.

Проблема была обозначена Гракхами и позднее Ливием Друзом Младшим, но до начала I в. интеграция жителей Италии и провинций в римское общество мало заметна. Важные результаты в решении этой проблемы были достигнуты в ходе Союзнической войны, а с 84 г. по постановлению сената все италики, получившие права римского гражданства, стали распределяться по всем римским трибам (Liv. Per., 84). «Новые граждане» стремились быть римлянами во всех отношениях. Это способствовало унификации образа жизни на всей территории формировавшейся римской империи, хотя в провинциях и сохранялось своеобразие.

Таким образом, с конца III в. сложились условия и постепенно активизировалась территориальная и социальная мобильность римского — италийского населения. Это вызвало важнейшие социокультурные трансформации. Римское гражданство оказалось раздробленным. Спектр сословий и статусов с разными интересами, разным объемом прав и обязанностей, в разной степени интегрированных в римское общество, расширился. В свою очередь, эти явления привели к ослаблению принципов римского государственно-политического республиканизма и демократизма, усилению значения политического лидерства и в конечном итоге стали основанием для дезорганизации римской республиканской системы и перехода от республики к империи.

Хорошо известно, что для римского республиканского правосознания была характерна концепция коллективной ответственности за государство и государственные дела. Истоки подобных представлений чрезвычайно архаичны и могут быть обнаружены в римской протогосударственной древности, когда в качестве основной и единственно возможной социально-административной единицы выступало сообщество (община) в целом, а личность была составной частью этого единого социального организма. В основе республиканской концепции легитимности власти лежали две основные идеи. Первая состояла в том, что республика — гармоничный мир, общее дело всего римского народа — res publica… est res populi (Cic. De rep., I, 39); вторая — что власть имеет отцовский (патерналистский) характер; ее законность, правильность и совершенство закреплены не столько правом, сколько древностью политической традиции, обычая, государственных институтов, совокупностью моральных обязательств. Подобное отношение к публичной власти и государству было отражением органичного глубинного единства каждого римлянина и всего римского гражданства{122}. Участие в общественной и государственной жизни (res publica) было важнейшей качественной характеристикой каждого римского гражданина. Его жизненный путь — cursus honorum — отмечался военными кампаниями, успехами на государственной службе и был предметом гордости. Избрание на магистратскую должность означало признание достоинства — dignitas римского гражданина и считалось почетным долгом{123}.

Высшими носителями власти в Римской республике выступали сенат и римский народ (Cic. De rep., II, 42; 62; Sail. Cat., 9, 1; Ер., II, 5; 10). Сенат без собрания и собрание без сената воспринимались как одинаково ненормальные явления. Их нераздельность отразилась в общей законодательной формуле — Senatus populusque Romanus. Народное одобрение было обязательным условием легитимности любого государственного события.

Властные функции сената не были юридически закреплены и опирались главным образом на представления о его auctoritas, на верность традиции — mos maiorum и на совокупность взаимных моральных обязательств — pietas. Это было закреплено законом Овиния, который обязал цензоров выбирать лучших из всех магистратов (Fest., Р. 246). Сенатские постановления — senatus consulta — с формально-правовой точки зрения являлись не юридической нормой, а простыми рекомендациями. Кроме того, коллеги магистрата — автора relatio — с равной или высшей властью (per или maior potestas) могли воспользоваться своим правом коллегиальной интерцессии и отменить предложение. Не случайно начиная с середины IV в. сенат стремился поставить деятельность должностных лиц под свой контроль и закрепить это положение: в 339 г. по закону Публилия Филона предлагаемый народному собранию законопроект должен был предварительно получить сенатское одобрение (Liv., VIII, 12,15). По закону Гн. Мения этот же порядок устанавливался и при выборе должностных лиц. Дата принятия закона неизвестна, однако, следуя логике событий, это произошло, скорее всего, в консульство Гнея Мения в 338 г. (Liv., VIII, 13, 1). Показательной является история принятия закона Аппия Клавдия 312 г. о введении в число сенаторов сыновей вольноотпущенников. Сенат не имел возможности оказать этому противодействия. Но еще более показателен тот факт, что консулы следующего года не признали нового состава сената и созвали его по старым спискам (Liv., IX, 30, 1-2). Однако в целом авторитет сената был так велик, что римляне мало сомневались в правомочности его решений. Это делало власть сената подлинной властью (Sail. Ер., II, 10).

Власть исполнительного лица — римского магистрата — рассматривалась как общественная обязанность гражданина, от которой он не мог уклониться, обязанность, возлагаемая народом в интересах res publica (Sail. Ep., II, 7; I, 5). В чрезвычайных обстоятельствах это выражалось формулой — videant consules, ne quid detrimenti respublica capiat.

Подобные представления о власти и структуре власти позволяют говорить об изначальной слабости принципов республиканизма и демократизма в Риме. Значение обычая было больше, чем закона; идея правотворчества не была распространена; нерушимость старины была общим лозунгом всех субъектов правления; новые явления политической жизни подводились под старые формулы.

С развитием территориальной и социальной мобильности римского гражданства идея республиканизма — коллективной ответственности за состояние государства — оказалась значительно ослабленной. Обнаружилось постепенное ослабление демократических основ традиционной системы управления, возникли новые обоснования легитимности публичной власти. Современниками это воспринималось как падение самой республики. Луцилий в своих сатирах, написанных около 130—102 гг.{124}, рассказывал о совете богов по поводу «крайнего людского положенья: как спасти народ и Рим, чтоб могли они доле существовать…» (пер. М. Л. Гаспарова — Lucil. Sat., I, 4—5). Младший современник Луцилия — Варрон — рассматривал положение дел в государстве как «всемирное безумие» (пер. М. Л. Гаспарова — Varr. Sat. Eum., 117—118). Позднее Цицерон, разрабатывая римскую государственно-правовую теорию, говорил о государстве, доставшемся его поколению в наследство, как о картине, потускневшей от времени (Cic. De rep., VI, 1, 2). Эти оценки современников были унаследованы поздней римской историографией. Веллей Патеркул писал о постепенной деформации римских республиканских принципов начиная со 146 г., когда, по его мнению, «старый порядок был оставлен, внедрен новый; община обратилась от бодрствования к дреме, от военных дел к удовольствиям, от трудов — к праздности — uetus disciplina deserta, noua inducta; in somnum a uigiliis, ab armis ad uoluptates, a negotiis in otium conuersa ciuitas» (Vell., II, 1, 1).

Теоретическим воплощением принципа демократизма Римской республики было народное собрание (Polyb., VI, 14). Правда, изначально этот принцип имел декларативный характер, был ограничен системой, организацией и компетенцией компций. В Риме существовало несколько видов собраний: comitia tributa, comitia centuriata и concilia plebis, что, безусловно, снижало эффективность их работы. Другим фактором, ограничивавшим демократизм народного собрания, можно считать отсутствие строгой и разработанной системы представительства в comitia: оно было произвольным и зависело исключительно от активности самих граждан. При этом важно подчеркнуть следующую особенность римских народных собраний: даже в наиболее демократичных трибутных комициях — conciliae plebis — не было равной подачи голосов. Наиболее радикальный социальный элемент — римский плебс — распределялся лишь по 4-м городским трибам из 35. При условии, что каждая триба имела один консолидированный голос, римский плебс, следовательно, получал лишь 4 голоса. Еще менее демократичными в плане представительства были центуриатные комиции, поскольку они формировались по имущественному принципу. Наконец, суверенитет народного собрания ограничивался отсутствием законодательной инициативы и права обсуждения государственных дел на comitia, хотя следует отметить, что на contiones и всякого рода неформальных собраниях такая возможность была. Что касается выборов, то теоретически возможность свободного волеизъявления существовала, поскольку, как правило, кандидатов на должности было больше, чем свободных мест, и при определенной конкуренции можно было заявить о своих претензиях и политических предпочтениях. Кроме того, в 139 г. законом Габиния было введено тайное голосование (Cic. De leg., III, 35; Lael., 41; De leg. agr., II, 4). Однако на практике выборы были далеко не всегда свободными. Яркие примеры — неудача Гракхов при повторном выдвижении своих кандидатур, выборы Гая Мария, продиктованные внешней опасностью, Суллы или Цезаря, осуществленные под давлением их армий.

«Рассеяние» римского гражданства за пределы померия, усиление имущественных диспропорций в его среде, развитие внутри- и межсословной мобильности еще более снижали демократизм римских comitia. Участие в комициях италиков — мигрантов, переселившихся в Рим после Союзнической войны, после диктатуры Суллы de facto неограниченное, усугубляло маргинальную психологию римского плебса, делало представительство и авторитетность народного собрания еще более сомнительными. Вырванные из системы традиционных общественных связей и не интегрированные в новую социальную среду, переселенцы были удобным объектом политических манипуляций. Симптоматичны слова Ливия, относящиеся еще к концу III в.: «Такова природа толпы: она или рабски пресмыкается, или гордо властвует; свободы, которая позволяет жить и действовать умеренно, она не знает; и всегда есть люди, в силу своих прихотей готовые разжечь ярость, которые подстрекают души, жадные до казней, к кровопролитию и неограниченной резне — еа natura multitudinis est: aut seruit humiliter aut superbe dominatur; libertatem, quae media est, nee struere modice nee habere sciunt; et non ferme desunt irarum indulgentes ministri, qui auidos atque intemperantes suppliciorum animos ad sanguinem et caedes inritent» (Liv., XXIV, 25, 8—9). Характерное определение народному собранию дал в 131 г. Публий Сципион Эмилиан, назвав его собранием тех, кому Италия — мачеха (Vell., II, 4, 4). Неустойчивость социально-политической позиции comitia демонстрируют события 122 г. и отношение народного собрания к демагогическим инициативам Ливия Друза — противника Гая Гракха (Plut. G. Gr., 8—9; Арр. В. С, I, 23). Этот фактор использовал, по-видимому, и Ливии Друз Младший в 91 г. (Liv. Per., 71; Арр. В. С, I, 35). Веллей Патеркул подчеркивал, что предложения Друза в пользу плебса были своего рода приманкой, чтобы «соблазнив толпу меньшим, добиться большего» (Vell., II, 13, 2).

Для народного собрания второй половины II — начала I в. были характерны люмпенизация, коррупция, случайность состава и другие кризисные явления. Некогда воплощавшие законодательную власть и исполнительную волю всего римского народа comitia утратили свою роль. Наши наблюдения подкрепляются свидетельствами современников. Луцилий так описывал римский форум: «Ныне с утра и до ночи и в праздничный день и в обычный целый день напролет все, кто знатен и все, кто не знатен, бродят по форуму взад и вперед, ни на шаг не уходят, все единой заботой полны и единым стараньем — если болтать, то с оглядкою, если бороться — коварно, льстить — так взапуски льстить, и все притворяясь хорошим, строить подвохи — да так, словно каждый каждому недруг» (пер. М. Грабарь-Пассек — Lucil. Ex lib. incogn., 5). Варрон давал еще более резкую характеристику: «Где были народные собрания, ныне торг… Повелений законов не слушают, всюду бурлит лишь “дай” и “на”» (Varr. Sat. Men., 497—498). В подобной ситуации доминирующим в comitia неизбежно становилось мнение сената как наиболее консолидированной в социально-политическом отношении сословной группы{125}. Но опаснее было то, что обозначился процесс перерождения всевластия римского народа во власть политических лидеров, руководивших народным собранием, которые благодаря манипуляции народными решениями заявляли о себе как о защитниках и представителях интересов народа. Если на их стороне оказывалась реальная сила (армия), они могли монополизировать в свою пользу верховные права народа.

Важную роль в развитии принципов римского демократизма был призван играть народный трибунат. Эта магистратура возникла как орган демократической исполнительной власти, противопоставленный аристократическому сенату и консульской магистратуре. Власть трибунов — tribunitia potestas — с ее правом вмешательства в деятельность любого должностного лица (кроме диктатора) и личной неприкосновенностью была столь значительна, что могла бы стать основой для развития римского республиканского демократизма. Но в самой коллегии трибунов этот принцип не был полностью осуществлен. Tribunitia potestas ограничивалась годичным сроком, границами померия и отчасти правом коллегиальной интерцессии. Кроме того, некоторые современные исследователи считают возможным говорить о распространение на трибунат запрета итерации, аргументируя свои выводы сообщением Аппиана (Арр. В. С, 1, 14){126}. Заметим, Аппиан не был знатоком римской конституции и, видимо, не учитывал, что в описываемой им ситуации сенат просто мог манипулировать мнением народного собрания. Из более ранних сообщений Ливия мы узнаем, что в 458 г. в ответ на расширение состава трибуната до 10 человек патриции потребовали наложить запрет на вторичное переизбрание одних и тех же трибунов. Но уже в следующем году трибуны были переизбраны и, по-видимому, это условие никогда не соблюдалось (Liv., III, 30; 31; IV, 12; VI, 35; 36; 42). Официальные решения о запрете вторичного домогательства одной и той же магистратуры (постановление Генуция 342 г. и закон Виллия 180 г.) против трибунов либо не действовали, либо нарушались так часто, что de facto сделали итерацию трибунов возможной (Liv., IX, 41; X, 16; 22; XXIV, 9; Plut. Marc, 12—13, 23). Наконец, в 131 г. по lex Papiria повторные выборы народных трибунов были разрешены, и более их никто (даже Сулла) не запрещал.

Усиление социальной мобильности римского гражданства и маргинальности городского населения Рима неизбежно должны были ослаблять и эффективность народного трибуната. В целом во II — начале I в. народные трибуны еще сохраняли свои самостоятельные позиции и реальную силу. Известно, например, что народный трибун 160 г. Гней Тремеллий пытался противодействовать великому понтифику, за что был наказан штрафом (Liv. Per., 47), а народные трибуны 152—151 гг. даже заключили консулов в тюрьму за чрезвычайно суровые условия воинского набора (Liv. Per., 48), сходная ситуация повторилась в 138—137 гг. (Liv. Per., 55). Примером независимости и самостоятельности народных трибунов может быть деятельность братьев Гракхов (Liv. Per., 58, 60); Гая Меммия, возглавившего в 111 г. оппозицию сенату в вопросе об объявлении войны Югурте (Sail. lug., 27; Cic. Brut., 136) и затем инициировавшего ряд антикоррупционных процессов; Гая Мамилия Лиметана, по настоянию которого была создана комиссия для расследования связей римской сенатской аристократии с Югуртой (Sail. lug., 40—41). Трибунскими инициативами были lex agraria 111 г., lex Domitia, передавший в 104 г. право выбора жрецов народному собранию (Vell., II, 12, 3), судебный закон Главции 103 г., lex Apuleia de maiestate. Во время Союзнической и гражданских войн, когда усилилось давление не только на римское гражданство, но и на государственную власть, трибунская активность постепенно (особенно после диктатуры Суллы) стала ослабевать. Такие политические лидеры, как Марий, Цинна, отчасти — Помпеи и Красе, но особенно Цезарь, подчиняя себе трибунов, во многом взяли их функции на себя. Опираясь на традиции tribunitia potestas, они получили возможность не только использовать поддержку римского плебса, но через комиции противопоставить свою волю сенату.

Параллельно с обозначенной нами тенденцией развивалась другая. Среди народных трибунов все чаще стали появляться лидеры, которые действовали не в интересах плебейского большинства, а исходя либо из интересов сената, либо из собственных. Среди них можно назвать Марка Октавия, народного трибуна 133 г., действия которого были признаны осуществленными во вред народу (Liv. Per., 58; Plut. Tib. Gr., 11; Vell., II, 2, 3; App. В. С, I, 12). Безусловно, просенатские позиции занимали Луций Сатуреи, который, по сообщению Плутарха, в 133 г. убил Тиберия Гракха (Plut. Tib. Gr., 19; ср.: App. В. С, 1,16), и Ливии Друз, выступивший в 122 г. с демагогической программой, скомпрометировавшей реформы Гая Гракха. По мнению Веллея Патеркула, в интересах сената действовал также Ливии Друз Младший в 91 г. (Liv. Per., 70; Vell., II, 13, 2). Начиная с Сатурнина, трибуна 103 и 100 гг. (Liv. Per., 69; App. В. С, I, 29), в деятельности некоторых народных трибунов четко обозначилась тенденция действовать в фарватере наиболее влиятельных политических лидеров. В 49—44 гг. большинство известных нам трибунициев (20) были на стороне Цезаря{127}. При этом изменились средства политической борьбы: народные трибуны стали опираться не столько на поддержку народного собрания, сколько на право коллегиальной интерцессии. В связи с этим народный трибунат постепенно начал утрачивать свою конструктивность. Для амбициозных, начинавших политическую карьеру людей он стал важным средством дальнейшего продвижения по политической лестнице.

Воплощением римской государственности, римских традиций, основных жизненных принципов и идеалов был сенат (Polyb., VI, 15). Об этом свидетельствует обычное согласование терминов patres-senatores, представления о генеалогической исключительности и связанной с этим харизматической одаренности наиболее ярких представителей сената (например, о Публии Корнелии Сципионе Африканском Старшем){128}. Кроме того, авторитет сената опирался на его особое влияние в сакральной сфере. Тезис Д. В. Дождева о «способности сената консультироваться с богами»{129} кажется нам не вполне корректным. Можно говорить о том, что основные вопросы религиозной жизни решал сенат. Во-первых, это вся материальная сторона культа; во-вторых, во всех сколько-нибудь серьезных вопросах магистрат обращался к сенату хотя бы, чтобы не брать ответственность на себя. Наконец, следует учесть и тот факт, что членами сената осуществлялось представительство перед богами. Хотя, строго говоря, это была функция магистрата. Но магистрат, как правило, был сенатором.

Потрясающий пример авторитета сената — события 216 г. Когда после поражения при Каннах Ганнибал предложил выкупить пленных римлян за деньги, и их родственники были согласны на собственные средства это сделать, сенат не разрешил, и предложение Ганнибала было отклонено (Liv., XXII, 58—61).

О значительной роли сената в жизни Рима свидетельствует тщательность, с которой подбирался его состав. В «древнеримскую номенклатуру» входили лишь высшие должностные лица (консулы, преторы и т. п.). Список сенаторов — album senatorum — через каждые 5 лет пересматривался цензорами. Имена вносились в строгом порядке в зависимости от ранга. Во время ценза цензор мог обойти имя того или иного сенатора в списке за уголовное преступление, моральный проступок или по причине низкого происхождения. Однако такие случаи были редкими и немногочисленными. Так, в 194 г. из списка были исключены три человека, не отправлявшие курульных должностей (Liv., XXXIV, 44, 4); в 184 г. — 7 человек (Liv., XXXIX, 42, 5; Plut. Cato Maior, 17; Flam., 18; ср.: Cic. De sen., 42; Val. Max., II, 9, 3). Самым заметным в этом отношении было цензорство Луция Цецилия Метелла и Гнея Домиция Агенобарба в 120—115 гг., которые исключили из списка сразу 32 человека (Liv. Per., 62).

Притом что народное собрание созывалось редко, магистраты сменялись ежегодно, сенат являлся постоянно действовавшим высшим учреждением республики, хотя формально считался совещательным органом при магистратах. Круг его прав и обязанностей был очень широким. В полномочия республиканского сената входили: казна, крупные общественные работы, внутренняя и внешняя политика, армия, безопасность государства, религия. Республиканский сенат имел фактическое право обсуждать любой поставленный перед ним вопрос, и любой сенатор мог выступить по любому поводу на любом заседании.

Сенат был иерархичной структурой, социально неоднородной. Цензоры всякий раз, составляя список — album senatorum, устанавливали строгую последовательность голосов в сенате. Возглавлял список принцепс сената. Сам термин «princeps» означал «занимающий первое место». Фест производил этот термин от «primum coepisse», т. е. «начать первым (говорить)» (Fest., P. 62). Думается, что первенствующее положение определялось не только последовательностью выступления принцепсов в сенате, но и их личным авторитетом. Известно, что многие из них занимали особое место в сакральной жизни Рима, выделялись квалификацией и компетентностью в юриспруденции и знании традиций. Так, например, Марк Эмилий Лепид, который шесть раз избирался принцепсом сената, безусловно, входил в число влиятельнейших сенаторов: прошел все ступени политической карьеры, был участником важнейших римских посольств, понтификом, цензором (Liv., XXXI, 2, 3; 18, 12; XXXII, 7, 15; XL, 42, 12; 45, 6; 51, 1; XLI, 27, 1; XLIII, 15, 6; Per., 39; 46; 48).

За принцепсами следовали бывшие диктаторы, затем — по порядку цензоры, консулы, преторы, эдилы, наконец, — народные трибуны. В каждой категории сначала слово предоставлялось патрициям, затем плебеям с учетом давности занятия магистратур. Естественно, что при такой организационной структуре мнение «первых сенаторов» влияло на позицию остальных. Этот принцип часто использовался для обструкции того или иного предложения. Кроме того, существовал еще один прием, позволявший «первым сенаторам» по существу монополизировать сенат: выступавшего в сенате обычно не прерывали. Поскольку «младшие» сенаторы имели возможность высказываться последними, у них часто не оставалось шансов заявить о своей позиции, и они лишь участвовали в голосовании. В условиях возникших во II — начале I в. социальных диспропорций неоднородность сената обозначилась более отчетливо, а вместе с этим определилось и расхождение политических интересов различных сословных групп, составлявших сенат.

«Старшие сенаторы» — сенатское меньшинство — было и генетически и экономически связано с римским нобилитетом и уже в начале II в. находилось под его определяющим влиянием. Об этом красноречиво говорит процесс 187 г. над Публием Корнелием Сципионом и его братом Луцием. Видимо, авторитет Сципионов был настолько подавляющим, что это вызывало возмущение рядовых сенаторов. Реальным инициатором процесса был Марк Порций Катон: таким было римское общественное мнение, на которое ссылался Ливии (Liv., XXXVIII, 54, 1; ср.: Polyb., XXIII, 14, 7—10; Plut. Cato Maior, 15). Осуществляли инициативу Катона трибуны. Разбирательство проходило вне сената в народном собрании. «Сенатское меньшинство» защищало и оказывало поддержку своему лидеру (Polyb., XXIII, 14; Diod., XXIX, 21; Liv., XXXVIII, 50, 460; Арр. Syr., 40).

Таким образом, процесс над Сципионами продемонстрировал, с одной стороны, засилье нобилитета в сенате, с другой — наличие в сенате различных сенатских группировок и расхождение их политических позиций и интересов{130}. В связи с событиями 187 г. важен еще один вывод. Закончился период господства по крайней мере одной нобилитарной группировки и начался период смены элит. Этот процесс развивался на основе развернувшейся борьбы сенатского меньшинства за достижение монопольного права на высшие (консульские) магистратуры, соответственно — на получение провинций и доходов с них. Отдельные группировки интриговали друг против друга, общегосударственные интересы отошли на второй план.

Большинство римского сената составляли люди, о которых источники почти ничего не говорят. О них можно судить, правда, с чрезвычайной осторожностью, по относительно известным персонажам, которые выделились из общей массы рядовых сенаторов в силу своего общественно-политического динамизма, т. е. являли своего рода исключение. Судя по отношению античной традиции к сенатскому большинству, его идеологические, нравственно-психологические и социально-политические установки определялись традиционными понятиями: mos maiorum, pietas, virtus (Polyb., VI, 54;

Cic. De rep., V, 1). Ориентация на традицию и существовавшую норму позволяла «старшим сенаторам» манипулировать мнением большинства, что в конечном итоге оборачивалось пассивностью последнего. Активность отдельных его представителей, напротив, трактовалась римским общественным мнением как проявление хищничества, эгоизма и вызывала отрицательное отношение римского гражданства. В целом сенатскому большинству были свойственны консерватизм и традиционализм.

Римский сенат не был однородным и в политическом отношении. Можно заметить, что с начала II в. он постепенно стал распадаться на несколько политических групп: «консерваторов», выступавших за укрепление существовавшего положения и против каких-либо изменений в государстве; «умеренных», предлагавших реформы, в основном не затрагивавшие основ римской civitas; «радикалов», выступавших за аграрную реформу, постепенную трансформацию административно-управленческой системы, наиболее последовательную интеграцию римско-италийского населения[16]. Каждую группу возглавляли бесспорные лидеры, вошедшие в историю и современную исследовательскую литературу как вожди оптиматов (консерваторы) и популяров (демократы и реформаторы). В исторической литературе политическая активизация сената (особенно с середины II в.) связывается с формированием римских политических партий. Несмотря на давний интерес исследователей, эта проблема не имеет удовлетворительного решения. Существует три принципиально отличные схемы деления сената по партийному принципу. Первая — «двухпартийная» — делит сенат на оптиматов (аристократов) и популяров (демократов){131}. Вторая — «многопартийная» — предлагает деление либо на личные партии политически активных лидеров{132}, либо на династические (родовые) партии, формировавшиеся на основе родственных отношении{133}. Третья — «трехпартийная» — выделяет мелкоплебейскую демократию (популяров), сенатскую олигархию (оптиматов) и партию центра (boni), объединявшую всех недовольных монопольным положением оптиматов и радикализмом популяров{134}.

Проблема римских партий сложна, аргументы историков запутанны, и мы не будем касаться этого специфического вопроса. Отметим лишь главное: основой партийного деления и партийной борьбы исследователи считают конфликт политических интересов, принимая, на наш взгляд, следствие за причину. По нашему мнению, в основе политической борьбы, разворачивавшейся в римском сенате, лежали более глубокие — социальные различия. И не так уж неправы С. Л. Утченко (отчасти), А. Б. Егоров, Хр. Мейер и др., которые подвергли сомнению наличие в Риме оформленных партий{135}. В условиях территориальной и социальной мобильности римско-италийского населения, образования внутри сословий различных статусных групп, ослабления традиционных общественных связей внутри гражданского коллектива и т. п. можно говорить о возможности и наличии политической борьбы, о формировании определенных типов политически активных граждан, но об отсутствии политических организаций.

После того как римляне приступили к регулярной эксплуатации италийской и провинциальной периферии, перед римским сенатом встали две задачи: во-первых, каким образом интегрировать завоеванные территории и население, и, во-вторых, как организовать управление и эксплуатацию объединенных под imperium Romanum народов и государств. Римский сенат не понял существа первой задачи и потому не смог решить вторую: одни сенаторы выступали за сохранение системы вассальных царств и свободных, но зависимых от Рима общин, другие стремились к более полному и прямому контролю над подчиненными территориями путем организации провинций и постепенного формирования территориальной державы. Показательна в этом отношении борьба, развернувшаяся в сенате между Марком Порцием Катоном и Публием Корнелием Сципионом Назикой по вопросу о 3-й Пунической войне и разрушении Карфагена (Liv. Per., 48—49).

Борьба сословных интересов и отсутствие четкой концепции государственного развития ослабляли власть римского сената и дестабилизировали ситуацию в Римской республике.

Говоря о римском сенате, следует иметь в виду не только его институциональные формы, т. е. конституционно-правовой статус, структуру и компетенцию, но и так называемый человеческий фактор, т. е. людей с их индивидуальными характерами, особенностями поведения и интересами. Именно второй аспект во многом определял отношение римского общества к сенату. Во II-1 вв. современников особенно поражали и раздражали стремление некоторых сенаторов к роскоши, расточительству и разврату, желание быстрого обогащения, взяточничество и казнокрадство. Луцилий ставил знак равенства между тем, «кто к власти и к корысти ломится» (пер. Е. Рабинович — Lucil. Sat., XXVII, 29). В своих сатирах он обвинял представителей нобилитета (Луция Котту — консула 144 г., Кв. Муция Сцеволу — наместника Азии в 120 г.) в алчности и беспринципности (Lucil. Sat., II; XI, 10). Позднее, выражая, по-видимому, распространенное в римском обществе мнение о сенаторах — нобилях, Саллюстий писал, что «цари и свободные народы платят дань нескольким знатным людям, …одним и тем же достались и высшая слава и огромные богатства, …это люди в высшей степени преступные, с окровавленными руками, неимоверной алчности, зловреднейшие и вместе с тем надменнейшие, которым верность, честь, преданность, вообще честное и бесчестное — все служит для стяжания — reges et populos liberos paucis nobilibus vectigal pendere… penes eosdem et summam gloriam et maxumas divitias esse… homines sceleratissumi, cruentis manibus, immani avaritia, nocentissumi et idem superbissumi, quibus fides decus pietas, postremo honesta atque inhonesta omnia quaestui sunt» (Sail. lug., 31, 9; 12).

Сам механизм формирования сенатского корпуса имел изначальный изъян, когда при выборах эдилов предпочтение отдавалось наиболее предприимчивым, а порой циничным людям. Сулла, добиваясь претуры и не получив ее, ссылался на то, что толпа хотела видеть его эдилом (Plut. Sulla, 5).

Кроме того, в римском сознании политика, общественное положение и материальное обеспечение никогда не разделялись. Даже Цицерон считал допустимым обогащение в результате политической деятельности.

Сенат становился падким не только на деньги, но и на лесть. У Полибия есть подробный рассказ о том, как вифинский царь Пруссии II прибыл в 167—166 гг. в Рим. С бритой головой, в одежде отпущенника он упал перед сенаторами на колени и обратился к ним как к «богам-спасителям», за что и получил благоприятный ответ (Polyb., XXX, 18,1; ср.: Liv., XLV, 44, 20; Diod., XXXI, 15; Арр. Mithr., 2). Античная традиция сообщает о том, что послы Птолемея, Родоса, Евмена и Аттала обращались к сенату с подчеркнутым трепетом, а Тимарх — посол Антиоха — подкреплял лесть золотом. За всем этим, безусловно, выступает особое отношение глав завоеванных римлянами государств к римскому сенату. Но со стороны самих сенаторов, бесспорно, обнаруживается аристократическая спесь.

Вообще сенат пытался бороться с проявлениями негативных тенденций. В 169 г. законом Вокония, принятие которого поддержал Марк Порций Катон, запрещалось наследование крупных имуществ женщинами, что должно было приостановить концентрацию собственности (Cic. In Verr. II., I, 42, 7; Liv. Per., 41). Закон, по-видимому, не достиг цели. В 115 г. был принят закон о роскоши. Однако и его Луцилий назвал «тщетным» (Lucil. Sat., XIII, 1). Был принят закон о запрете подкупа избирателей (Liv. Per., 47). В 149 г. по предложению Луция Кальпурния Писона была учреждена постоянная комиссия сенаторов — questio ordinaria для рассмотрения жалоб на вымогательства римских провинциальных наместников. Постоянно проводились процессы о злоупотреблениях в провинциях; накладывались повышенные налоги на предметы роскоши (Liv., XXXIV, 44, 1—3). Однако все это были лишь паллиативные меры, которые в условиях развивавшейся борьбы за консулат (следовательно, за участие в управлении провинциями и в распределении провинциальных богатств) не могли остановить развивавшихся негативных тенденций.

Чрезвычайно показательны в этом отношении события Югуртинской войны (111—105 гг.). Они продемонстрировали, что в сенате общественные интересы были принесены в жертву частным (Sail. lug., 25, 3). По свидетельству современников, при обсуждении дел часто побеждала та сторона, которая истине предпочитала деньги; те же, кому справедливость была дороже богатства, оказывались в меньшинстве (Sail. lug., 15, 2, 3; 16, 1, 5; 27, 1). Дважды во время Югуртинской войны заключался, по определению Саллюстия, «позорный мир», купленный взятками (Sail. lug., 29,1; 38,1; ср.: Liv. Per., 64). Необыкновенно метко охарактеризовал ситуацию в римском сенате и обществе сам Югуртой. Удаляясь из Рима, после того как при помощи лжесвидетельства и подкупа ему удалось оправдаться перед римлянами, он произнес: «Продажный город, обреченный на скорую гибель, если только найдет себе покупателя! — urbem venalem et mature perituram, si emptorem invenerit» (Sail. lug., 35, 10; ср.: Liv. Per., 64).

В обстановке продажности и своекорыстия сенаторы все чаще прибегали к нарушению установленной нормы и закона, а сенат отходил от политической традиции, которая, по существу, лежала в основе его власти. Такая практика получила закрепление созданием в 149—144 гг. четырех постоянных сенаторских судебных комиссий — quaestiones perpetua. В результате судебные разбирательства по делам сенаторов стали внутренним делом сената. Таким образом, сенаторы получили возможность действовать произвольно, опираясь на ситуацию и личный авторитет. Именно так развивались события в 133 г., когда верховный понтифик П. Сципион Назика[17] по собственной инициативе, не имея на то законного постановления, организовал расправу над Тиберием Гракхом (Liv. Per., 58; Plut. Tib. Gr., 19; Vell., II, 3,12; App. В. С, 1,1617).

Аппиан обращал особое внимание на тот факт, что сенат не использовал в этой ситуации законную практику, и подчеркивал, что, таким образом, именно сенат впервые нарушил принцип трибунской неприкосновенности и создал опасный для республики исторический прецедент (Арр. В. С, I, 16; 17)

Явления, постепенно развивавшиеся в сенате: его раздробленность на политические фракции, засилье и произвол нобилитета, когда решение важных вопросов было предрешено, а дебаты выливались в побоища, — неизбежно должны были вызвать абсентеизм части сенаторов. Тенденция, наметившаяся во II в., четко обозначилась к середине I в.{136} У Саллюстия мы читаем, что некоторым сенаторам «заботы о делах государственных… совсем не кажутся желанными, так как, с одной стороны, не доблести воздается почет, с другой стороны, те, кому он достался путем обмана, не обретают ни безопасности, ни большого почета» (Sail. lug., 3, 1).

Параллельно с развитием абсентеизма в римском сенате формировалась приверженность вождизму. Привычка видеть и чувствовать волю сильной личности, способной взять решение проблемы на себя и вместе с тем лояльной по отношению к сенату и республике, стала постоянной. На рубеже II—I вв. сенат неоднократно прибегал к объявлению senatusconsultum ultimum, например, в 121 г. (Plut. G. Gr., 14; Liv. Per., 61) и в 100 г. (Cic. Pro Rab., 2627; Plut. Mar., 30; App. В. C, I, 3233). Стремление опереться на сильную личность и сильную волю не означало, разумеется, принципиального «монархизма» сената, воспринималось скорее как механизм укрепления власти и влияния самого сената. Однако этот метод политической борьбы за власть, доставлявший сиюминутные выгоды, в перспективе неизбежно вел к постепенному «перетеканию» властных полномочий из рук сената к инициированным самим же сенатом чрезвычайным магистратам.

Таким образом, сенат — воплощение римской государственности, римских традиций, основных жизненных принципов и политических идеалов — постепенно утрачивал тот авторитет, на котором прежде держались его власть и влияние. Злоупотребления сенаторов своим положением, неспособность сената управлять политическими событиями и направлять их в интересах всего римского общества компрометировали всю традиционную систему публичной власти и требовали ее перестройки на новых имперских началах{137}. Принципы «республиканизма» и «демократизма» оказались оторванными от государственных институтов сената и комиций. И римская аристократия, и римская демократия были вынуждены искать опору вне республиканской государственной системы.

Постепенно реальное управление республикой все больше отходило к политически лидерам, активно выступавшим в сенате и народном собрании. Таким образом, возникали атрибуты новой системы власти и контроля — теперь уже над республиканскими органами управления, которые помогали узкому слою функционеров и должностных выборных лиц контролировать и сенат, и волю народа; способствовали активизации монархических тенденций, заложенных в государственно-политической системе самой римской civitas. Разумеется, говорить о подобных явлениях во II — начале I в. можно лишь как о возможной тенденции. Часто сами современники событий не вполне отчетливо понимали их суть.

Свойствами монархической власти изначально, с момента провозглашения республики, была наделена римская магистратура (Polyb., VI, 12; Sail. Cat., 6, 7; Cic. De rep., I, 63, 57; De leg., III, 8, 5—8; Liv., II, 1, 7). Юридически это выражалось в форме империя, предоставлявшего курульным магистратам высшую военную и гражданскую власть. В исследовательской литературе со времен Т. Моммзена получил распространение тезис лишь об относительной зависимости исполнительной власти от народного собрания и полной независимости от сената{138}. Нам представляется, что этот тезис статичен и не учитывает реального соотношения политических сил в Римской республике в различные периоды ее истории. Источники, среди которых важнейшее значение имеют сообщения Ливия, однозначно указывают на постепенное усиление влияния коллективных органов власти. Исполнительная магистратская власть при этом рассматривалась как высокая честь, выражение доверия римского народа и его поручение. Вместе с тем, как справедливо заметил А. Б. Егоров, монархический элемент сохранился в скрытой форме и при определенных исторических обстоятельствах мог регенерировать{139}. Подобные обстоятельства начали складываться в Римской республике в связи с активной завоевательной политикой и вызванной ею трансформацией полисных основ.{140}

Доступность магистратуры для рядовых римских граждан была условной. В обстановке резкого усиления имущественных диспропорций, массового разорения и пауперизации плебса это стало практически невозможным. Но одновременно с развитием территориальной, внутри- и межсословной мобильности римского гражданства доступ к исполнительной власти получили homines novi из всаднического сословия и италийской аристократии (особенно после Союзнической войны). Их положение в римском обществе определялось имущественным состоянием. Магистратуру они рассматривали как ступень, которая могла бы привести к еще большему обогащению и более значимому общественному положению. У современников встречаются постоянные упреки в адрес римских магистратов в своекорыстии и алчности при исполнении государственных обязанностей. В поздней античной традиции этим фактам также придавалось немалое значение. Ливии рассказывал о жалобе македонян на претора Децима Юния Силана, который «грабил провинцию» (141—139 гг. — Liv. Per., 54). Известно, что проконсулы Маний Аквилий и Квинт Муций привлекались к суду за вымогательство (Liv. Per., 70). О продажности консулов, проконсулов, плебейских трибунов и т. п. говорил Саллюстий в истории Югуртинской войны (Sail. lug., 4, 7—8; 8, 1; 13, 6—7; 16, 3—5; 29). Ссылаясь на речь плебейского трибуна Гая Меммия, он подчеркивал, что хищения из государственной казны и вымогательства промагистратов в провинциях стали к концу II в. привычными. Югуртинская война, по его мнению, продемонстрировала, что «в Риме и на войне интересы государства выставлены на продажу — domi militiaeque res publica venalis fuit» (Sail. lug., 31, 25).

В новых условиях значительные деформации исполнительной власти были обусловлены также процедурой магистратских выборов{141}. В соответствии с римской традицией обычной практикой было самовыдвижение кандидатов на магистратские должности и открытая подача голосов во время голосования. Уже на подготовительном этапе (накануне голосования) разгоралась борьба за голоса избирателей. Важную роль в предвыборной борьбе получила инвектива — искусство личных нападок на противника, его родственников и личную жизнь. На критике непопулярной политики сената и его кандидатов было совсем нетрудно заработать политический капитал. У Ливия есть замечательный рассказ о том, как во время консульских выборов на 184 г. консул Аппий Клавдий так бурно и беззастенчиво агитировал за своего брата Публия Клавдия, что сенат вынужден был напомнить ему, что он «должен быть сначала консулом римского народа, а уж потом братом соискателя магистратуры» (Liv., XXXIX, 32,10). Ливии специально подчеркивал, что соперниками Публия Клавдия были опытные политики и влиятельные патриции; тем не менее избранным оказался именно он. У Аппиана сохранились подробные сведения об избирательной кампании Тиберия Гракха в 133 г., когда он лично обходил плебейские кварталы Рима и призывал голосовать за него (Арр. В. С, I, 14).

Однако самым важным аргументом в пользу кандидата в условиях, когда народное собрание было представлено в основном пауперизированной массой, являлась его способность на щедрые раздачи. Обычным явлением стала практика покупки голосов. В середине I в., по свидетельству Аппиана, плата за эпонимные магистратуры достигала 800 талантов (Арр. В. С, II, 19).

Видимо, со временем консульские выборы стали такими бурными и скандальными, что вызвали необходимость принятия специального закона о порядке прохождения должностей и об ограничении предвыборных злоупотреблений. Он был внесен в народное собрание плебейским трибуном Л. Виллием Анналом в 180 г. (Liv., XL, 44, 1). Однако, зная хитросплетения римской политической системы, этот закон можно было обойти. Не случайно со второй половины II в. получает распространение практика перехода в плебейское сословие, что давало возможность быть избранным на должность народного трибуна и оставаться у власти сколько угодно долго.

Таким образом, римская магистратура из высокой чести и достойного служения Республике постепенно «выродилась» в возможность удовлетворения личных амбиций и корыстных интересов. Более того, политическая практика II — начала I в. внедряла в общественное сознание идею значимости не столько конкретных действий, сколько результатов, восприятие сильной личности как носительницы не столько полномочий, сколько возможностей.

Римлянам вообще была чужда идея внешних ограничений власти. Предел личному произволу ставили не нормативные права и обязанности, а в соответствии с целями личные представления магистратов о границе собственных полномочий. Это было характерно для ординарной магистратуры (цензоров, консулов, преторов), но еще более — для носителей экстраординарных полномочий (диктаторов), в том числе и для промагистратов. Цензоры формально в осуществлении «сенатской политики» были неподвластны и неподотчетны никому. Хотя цензорские полномочия были четко определены, границы компетенции определялись личными представлениями о целесообразности и соответствии тех или иных решений традиции. Консулы считались прямыми наследниками царской власти, разделенной, однако, между двумя ее носителями и ограниченной годичным сроком. Преторы при всей конкретности их функций сами преторскими эдиктами устанавливали правила судопроизводства. Власти диктатора в сфере его компетенции подчинялись все другие магистраты.

В основе подобного отношения к власти лежало несколько определяющих принципов римских общественных отношений: во-первых, представление о патриархально-общинном единстве римского гражданства и патерналистском характере властных полномочий; во-вторых, развитые отношения патроната — клиентелы{142}. Эти принципы опирались не столько на государственно-правовую, сколько на религиозно-нравственную традицию. В соответствии с ними предполагалась зависимость младшего члена общины и клиента от auctoritas отца и патрона; гражданские и клиентские связи, в основе которых лежало понятие о верности — fides, допускали добровольное подчинение сильному человеку.

Полномочия, порядок осуществления власти, компетенция римских магистратов с юридической точки зрения не были точно определены. Они руководствовались в своих действиях обычаями, традицией и перспективой ответственности после сложения полномочий. Их отношение к собственному положению зависело во многом от личных качеств, от лояльности по отношению к сенату и народному собранию. Это приводило к нарушению сложившейся практики, особенно в чрезвычайных условиях, вызванных ведением продолжительных военных кампаний или социальной нестабильностью в самом Риме.

Начиная с III в. наблюдается нарушение традиции в отношении возрастного ценза, порядка прохождения должностей и т. п. Так, в ходе 2-й Пунической войны, которая потребовала от римлян колоссального напряжения сил, сенат и народное собрание путем «изъятия из закона» или «сверх принятого порядка — extra ordinem» допускали отступления от политической нормы, предоставляя отдельным политически активным гражданам чрезвычайные поручения. Практика чрезвычайной власти создавала абсурдную политическую ситуацию: по существу, действовало две управленческие структуры — государственная республиканская и «аппаратная», расположенная в иерархии власти выше государственной. Ярким примером в этом плане является политическая биография Публия Корнелия Сципиона Африканского{143}. В 216 г. в должности военного трибуна он принял на себя командование отрядом римских воинов, уцелевших после сражения при Каннах (Liv., XXII, 53); в 213 г. в 22 года был избран курульным эдилом, а на возражение народных трибунов по поводу несоответствия возрастному цензу ответил, что такова воля римского гражданства (Liv., XXV, 2, 6-7; ср.: Polyb., X, 4); в 24 года на народном собрании получил командование в Испании, после того как, по сообщениям Ливия и Аппиана, в день выборов никто не выставил своей кандидатуры (Liv., XXVI, 18—19,1—4; Арр. Iber., 18). Избрание проконсула народным собранием было экстраординарной процедурой. Кроме того, проконсульская должность была вручена человеку, не занимавшему еще курульной должности. В 206 г. Сципиона, не достигнувшего к тому времени 30-летнего возраста, помимо всяческих рекомендаций сената «все центурии при общем одобрении провозгласили консулом» (Liv., XXVIII, 38, 6). Суть этих событий и наметившаяся политическая тенденция были очевидны для современников. Пожилой и прославленный сенатор Квинт Фабий Максим в день консульских выборов говорил так: «Я полагаю, что Публий Корнелий избран консулом ради государства и нас, а не от своего имени ради себя самого, и что войско набрано для защиты Италии и Рима — ego, patres conscripti, P. Cornelium rei publicae nobisque, non sibi ipsi priuatim creatum consulem existimo, exercitusque ad custodiam urbis atque Italiae scriptos esse, а не ради царственных амбиций консула» (Liv., XXVIII, 42, 22).

Политическую карьеру Сципиона отчасти повторил Тит Фламинин, ставший консулом в 30 лет после того, как отслужил квестуру (Liv., XXXII, 7, 9; Plut. Flam., 2). Мы не касаемся в данном случае вопроса о том, насколько подражание Сципиону было субъективно осознано Фламинином{144}. Важнее другое: по сообщению Ливия, народные трибуны категорически возражали против избрания Фламинина консулом, заявляя, что нарушается традиционный порядок прохождения магистратур — gradus honorum (Liv., XXXII, 7,10, 2).

За рамки обычного выходило продвижение по лестнице должностей Публия Лициния Красса Дивита, ставшего в 30 лет великим понтификом, затем до консульства — цензором и только позднее — консулом (Liv., XXV, 5, 3; XXVII, 6, 17). Известно, что относительно понтификата возрастных ограничений не было. Тем не менее у Ливия эта ситуация зафиксирована как исключительная.

Развитие практики экстраординарных поручений обозначило начавшиеся процессы оживления политического индивидуализма и персонализации власти. В свою очередь эти процессы имели негативные последствия для республиканской системы: политически активная личность для достижения своих целей, как правило, использовала широкую демагогическую программу и пыталась опереться на народное собрание; римская демократия, таким образом, отрывалась от республиканских структур и получала опору во вне республиканских элементах.

Если в Риме во второй половине II — начале I в. главные вопросы государственной жизни формально еще решались по формуле Senatus populusque Romanus, то на местах властные отношения приобрели совершенно иной характер. Активная и продолжительная экспансия Рима в Италии и за ее пределами, потребовавшая реорганизации военного командования и концентрации власти в руках полководцев, породила практику продления полномочий ординарных магистратов, прежде всего состоявших при войсках консулов, в форме пролонгированной магистратуры. Первоначально это была, с одной стороны, мера чрезвычайная, вызванная необычными обстоятельствами; с другой — попытка решить насущные вопросы государственного управления, не меняя по существу структуры римской государственной власти. Еще Т. Моммзеном была высказана мысль о том, что развитие промагистратского империя составляло сущность процесса трансформации Римской республики в империю, а такие элементы республиканской власти, как imperium proconsulare и tribunicia potestas, являлись юридической основой власти принцепса. С тех пор к проблеме исследования промагистратской власти обращаются практически все исследователи ранней Империи{145}. Чтобы правильно определить основную тенденцию эволюции промагистратуры, необходимо прежде всего рассмотреть вопросы о ее происхождении, характере и положении в общей республиканской структуре.

В соответствии с античной традицией впервые звание проконсула получил Кв. Публий Филон в 327 г. в войне против Палеполя (Liv., VIII, 23,12; 26, 7). Позднее, в 308 г., срок консульских полномочий был продлен Кв. Фабию «за славно покоренную Этрурию — ob egregie perdomitam Etruriam» (Liv., IX, 41, 1). В 297 г. пролонгированный на 6 месяцев консульский империй получили консулы для ведения войны в Самнии (Liv., X, 16,1). Следующий факт продления империя связан с Л. Волумнием (295 г. — Liv., X, 22, 9).

Первые проконсулаты имели чрезвычайный характер и были связаны с военными функциями. Процедура предоставления проконсульской власти практически соответствовала приведению к должности диктатора. Полномочия проконсула предоставлялись по инициативе сената, на основании сенатского постановления и решения народного собрания — ex senatus consulto et scito plebis (Liv., X, 22, 9). Поскольку, как правило, продление полномочий было вызвано военной необходимостью, вопрос решался в центуриатных комициях. На это есть и прямые указания Ливия (Liv., X, 15, 7— 12; 22, 1, 8_9). Процедура продления консульских полномочий, как правило, была связана с выборами консулов на предстоящий срок. Поскольку организация выборов высших магистратов входила в консульские обязанности, консул вносил в комиции предложение сената о пролонгации полномочий. Проблемы с кандидатурой промагистрата не возникало — полномочия продлевались консулу, который вел успешные военные действия. По сути, промагистрат не избирался, а назначался. Только одно упоминание Ливия не позволяет закрыть вопрос о процедуре продления консульского империя окончательно. Мы имеем в виду события 327 г., когда впервые был избран проконсул: оба консула вели успешные военные действия и не могли быть отозваны для проведения новых выборов; сенат обсудил вопрос о пролонгации консулата с народными трибунами и, видимо, окончательное решение было принято плебейскими комициями.

В источниках нет полных и точных сведений о компетенции и положении раннереспубликанских промагистратов. При решении этих вопросов можно высказать лишь некоторые предположения.

Полномочия проконсулов юридически не устанавливались. Закон о предоставлении пролонгированного империя предполагал лишь взаимоотношения промагистратов с центральной властью. Прома-гистратура опиралась на высшую военную власть — консульский imperium maius. Но она вводилась исключительно для решения внешнеполитических задач и в Риме не могла иметь силы: проконсул являлся в город как частное лицо. И. Бляйкен выделял промагистратуры с «независимым империем», когда полномочия не оговаривались строго, и с «зависимым империем», когда власть промагистратов зависела от суммы предоставленных законом прав{146}. На наш взгляд, это различие имеет формальный характер, т. к. при условии отдаленности республиканских органов власти и в военных обстоятельствах трудно было проследить, насколько промагистраты придерживались установленных ограничений.

Вероятно, на вверенной проконсулам территории они выступали полновластными правителями, т. к. в их лице концентрировалась высшая военная, гражданская, судебная и законодательная римская власть. Их положение было независимым и бесконтрольным. На них не оказывали давления ни коллегиальная, ни трибунская интерцессия, ни возможность провокации, т. к. они действовали без коллеги, власть трибунов не распространялась за пределы померия. Если говорить о провокации, то следует учесть, что в сфере militiae даже на консулов до 123 г. она не распространялась. Не случайно античная традиция оценивала положение промагистратов как царское (Polyb., X, 40, 4; Liv., XXXVIII, 42, 10—11).

Мы согласны с высказанным в исследовательской литературе мнением о том, что промагистратская власть имела локально ограниченный авторитарный характер{147}. Действительно, своеволие промагистратов реально сдерживалось лишь двумя обстоятельствами. Во-первых, после сложения пономочий они должны были представить в сенате отчет о своей деятельности. Но он мог иметь формальный характер. Во-вторых, промагистратский империй первоначально был ограничен сроком (6 месяцев) или необходимыми конкретными задачами (как раннереспубликанская диктатура), а также территорией (в отличие от раннереспубликанской диктатуры). До конца III в. проконсульства были недолгими (1—2 года). Затем, особенно во II в., несмотря на возмущение римского гражданства, промагистратуры приобрели длительный характер, например, проконсульство П. Корнелия Сципиона в Испании, М. Клавдия Марцелла в Сицилии, Л. Манлия Ацидина в Испании и др.{148} Важную роль в развитии этой тенденции, на наш взгляд, сыграл закон Виллия 180 г., который не только определил порядок прохождения ординарных магистратур, но и трансформировал промагистратуру: введением 10-летнего перерыва между исполнением одной и той же должности lex Villia направил политическую активность отслуживших высшие магистратуры римских политиков в провинции.

Таким образом, со временем единственным серьезным фактором, сдерживавшим полновластие промагистрата, осталось территориальное ограничение. По существу, в форме промагистратской власти монархический элемент, ограниченный римской республиканской конституцией, восстанавливался, но не в Риме, а за его пределами. С середины III в., когда были организованы первые провинции, промагистратура получила ординарный характер, но существо ее власти не изменилось. Это во многом способствовало дестабилизации политической ситуации в Риме, т. к. привело к усилению борьбы за консулат, открывавший дорогу к армии, провинциальным доходам и неограниченной власти. Кроме того, привычку к самовластию и установившимся за время управления провинциями отношениям команды-подчинения промагистраты переносили в Рим, что вызывало деформацию общественных связей. Просопографические исследования и многочисленные исторические факты позволяют говорить о чрезвычайном, выходившем за рамки республиканских представлений и норм, возвышении личности, достигнутом на основе промагистратских полномочий.

Могла ли промагистратская власть стать основой трансформации Римской республики в империю? Несомненно да, но при определенных условиях: необходимо было преодолеть те немногие ограничения, которые предполагались по закону и римской конституции. Не случайно именно на основе промагистратского империя в середине I в. возникнут диктатуры Суллы и Цезаря.

Большое значение в процессе эмансипации политически активной личности и усиления политического лидерства сыграли изменения в военной сфере. Участие римских граждан в народном ополчении, как и их участие в политической жизни civitas и производительный труд, было обязательным. Военная служба выступала воплощенным принципом римского гражданского статуса и была формой социально-политической идентификации личности{149}. Римский гражданин гордился правом служить, а римский воин — званием гражданина. Идя в армию, римлянин лишался части гражданских прав, переходил в сферу отношений, где действовали иные правовые и религиозно-нравственные нормы, воинская дисциплина и власть военачальников{150}. Не случайно существовал и обряд триумфа, который являлся не только демонстрацией римских побед, но в сакральном смысле был призван очистить и искупить преступления воинства. Особый статус римского воина определял специфический характер отношений в воинской среде, особый характер отношений полководца и армии — персонализированное военное лидерство, взаимные личные обязательства и суровую дисциплину. Эти отношения закреплялись личной заинтересованностью каждого воина в исходе военной кампании, поскольку для Рима войны V—III вв., и особенно II в., были не только актом военно-политического и государственного, но и хозяйственно-экономического значения, приносили гражданам добычу, служили источником существования и обогащения.

Продолжительные военные кампании диктовали необходимость заменить ежегодно сменяемое консульское командование многолетним промагистратским. В этих условиях императивность установления особых личных отношений полководца с солдатами неизбежно усиливалась. Важное значение на деформацию римской республиканской военной системы оказала, на наш взгляд, конкретная историческая коллизия, связанная с военными неудачами и потерями в ходе 2-й Пунической войны. Так, после поражения при Каннах для пополнения воинского контингента был снижен минимальный ценз, позволявший гражданам вступать в армию. Набирали даже рабов и заключенных. П. Корнелию Сципиону было отказано в войске, и ему пришлось набирать добровольцев (Liv., XXVIII, 45,13). Несмотря на вынужденный характер, подобные действия создавали весьма опасные для республиканской традиции прецеденты.

На основании сообщений Ливия, возникает впечатление, что после 2-й Пунической войны римские граждане не хотели воевать. Известны, например, гарантии П. Корнелия Сципиона по поводу освобождения ветеранов от дальнейшего участия в войнах. Македонская война (200—197 гг.) началась при активном нежелании комиций (Liv., XXXI, 6, 1—6). Это делало практику набора добровольцев еще более актуальной. Так, Гай Фламинин набирал добровольцев даже в Африке, Сицилии и Испании (Liv., XXXV, 2, 8—9). Отчасти на добровольной основе осуществил набор Луций Сципион для ведения Сирийской войны (Liv., XXXVII, 4, 3).

При наборе добровольцев воины не приводились к государственной присяге и не могли претендовать на государственное жалованье. В этом случае источниками их существования становились удача и щедрость полководца. Это, безусловно, усиливало влияние и авторитет последнего.

Личные отношения продолжали связывать полководцев и ветеранов их армий и в мирной жизни. Думается, не случайно Публий Корнелий Сципион Африканский, который первым использовал практику добровольного набора, был, по сообщению Ливия, первым, кто организовал наделение своих ветеранов земельными участками (Liv., XXXI, 4, 1). Позднее (в I в.) это вошло в обычай. Поскольку земельные и другие, например денежные, раздачи исходили не от общины, а от победоносного императора, заставлявшего каждый раз сенат удовлетворять требования ветеранов, надежды солдат на государственную поддержку ослабевали, но одновременно крепла вера в полководца{151}. Популярность военного вождя укреплялась его личными качествами, а порой и сознательными претензиями на авторитет, освященный сакральной традицией. Замечательным является тот факт, что, по данным античной традиции, все тот же Сципион Африканский активно поддерживал возникавшие слухи о его божественном происхождении и особом предназначении (Polyb., X, 2, 5—13; Liv., XXVI, 19, 1—9; Dio Cass., XXXVI, 56; ср.: Val. Max., I, 2). Что Сципион заботился таким образом об укреплении своего положения и популярности — это не требует доказательств, и мнение некоторых современных исследователей об истинности его переживаний и искренности поведения{152} не противоречит нашему утверждению. Впрочем, есть и доказательства: если не непосредственный современник, то человек, близкий к дому Сципионов — Полибий, писал, что за всеми подобными действиями стоял политический расчет (Polyb., X, 2, 10—12). Позднее Ливии подчеркивал, что, возможно, Сципион и был во власти суеверий, но это позволяло ему ловко манипулировать настроениями толпы и укреплять веру в себя и свою правоту (Liv., XXVI, 19, 5—6).

Все обозначенные новации имели важные и далеко ведущие социальные последствия: укреплялась персональная связь между солдатами и полководцем, формировалась своего рода военная клиентела, которая во много раз превосходила аристократическую гражданскую клиентелу, что было важным фактором усиления персонального политического влияния{153}. Командование армией стало рассматриваться как возможность дальнейшего продвижения по политической лестнице, служба — как ступень к возвышению. Чрезвычайно показателен такой факт: когда еще в начале II в. Марк Порций Катон после своего триумфа отправлялся в Испанию служить военным трибуном у своих преемников, это было воспринято как вызов обществу (Plut. Cato Maior, 12).

Важную роль в закреплении наметившихся еще в III в. и получивших развитие во II в. тенденций сыграла военная реформа, которую античная традиция приписывает Гаю Марию. Большинство современных исследователей считает авторство Гая Мария условным, поскольку, по их мнению, он лишь кумулировал накопившиеся новации и придал им постоянную основу{154}. Марий, действительно, набрал армию «не по обычаю предков и не по разрядам (поп more maiorum, neque ex classibus), а всякого, кто пожелает, большей частью лично внесенных в списки» (Sail. lug., 86, 2; ср.: Plut. Mar., 9 — «вопреки закону и обычаю»; Val. Max., II, 3, 1; Flor. Ер. bell., III, 1, 13). Таким образом, Марий закрепил форму комплектования армии, которая стала актуальной во время кризиса Римской республики. К тому же набор добровольцев был вызван, видимо, конкретными потерями и разорением в ходе Кимврской войны.

Римское войско формировалось теперь и по призыву в соответствии с цензом, и на добровольной основе из числа неимущих граждан. Для последней категории легионеров основным источником доходов стало не государственное жалованье, а военная добыча; личные интересы концентрировались вокруг военного лагеря; согражданами выступали такие же легионеры; норму жизни определял лагерный уклад, единственно возможной формой социальных контактов были отношения команды-подчинения. Служение Республике, защита ее интересов, осознаваемая прежде как долг, постепенно отходили на второй план{155}. Победоносный полководец стоял для солдат выше, чем Рим и его законы.

Связь традиционных понятий «воин — гражданин» оказалась нарушенной. Идея сосредоточения власти в руках командующего стала популярной среди солдат и ветеранов. Для командира открылись перспективы достижения единовластия при опоре на армию{156}.

В исследовательской литературе можно встретить противоположные оценки социально-политического значения военной реформы Мария. Одни исследователи вслед за Т. Моммзеном считают, что она заложила основы будущей римской монархии{157}; другие — что она вызвала преобразования в направлении общей демократизации римского общества{158}. Нам представляется, что при всей совокупности новаций, возникших в военной сфере на рубеже II—I вв., нельзя не видеть в ней определенного традиционализма — связи с полисно-республиканскими формами и нормами. Солдаты оставались римскими гражданами, полководцы — римскими магистратами, которые в провинциях воплощали власть римского государства[18]. Поведенческие стереотипы полководцев и легионеров были ориентированы на республиканские императивные нормы. По точному, на наш взгляд, наблюдению А. Б. Егорова, все это сдерживало процесс реформации римской civitas, тормозило развитие антиполисных явлений — военной диктатуры и в конечном счете монархии{159}. Кроме того, мы считаем необходимым подчеркнуть, что все отмеченные нами изменения римской военной системы, даже связанные с мероприятиями Мария, выглядят на рубеже II—I вв. не как свершившийся факт профессионализации армии{160}, а как тенденция, безусловно, опасная для Республики: на основе наделения землей ветеранов формировалось не столько римское гражданство, сколько новая социальная среда, часто изолированная от римско-италийского населения, но тесно связанная с бывшим полководцем; на основе развивавшихся в военной среде личных отношений полководца и солдатской массы возникала реальная сила (сначала в лице действующей армии, затем в лице армии ветеранов) для осуществления политических амбиций и становилось возможным использовать ее в гражданских столкновениях и конфликтах отдельных политиков. Первым серьезным проявлением обозначенной тенденции стал переворот Суллы 88 г., а затем его диктатура 82—79 гг.

Заключая сюжет, еще раз подчеркнем те аспекты социально-политической истории Рима II — начала I в., которые представляются наиболее значимыми. Важнейшим фактором эволюции римской государственности в этот период стала дезорганизация и модификация всех тех начал, на которых была создана Римская республика и на которых она до этого времени покоилась. Дезорганизация была обусловлена как активизацией внешней римской агрессии в целом, так и постепенным усложнением внешнеполитической ситуации; изменением отношений внутри римско-италийской федерации и расширением римской периферии. Рим, оставаясь формально гражданской общиной, превратился по существу в территориальную державу. Расширение территорий, объединенных римским империем, обусловило чрезвычайную территориальную мобильность римского гражданства и особенно не связанного границами римской civitas италийского населения. Римские граждане и италики, вплоть до начала I в. не включенные в состав римского гражданства, оказались разбросанными по миру. В результате усилилась социальная мобильность: принадлежность к гражданскому коллективу постепенно начала заменяться территориальной, общинные отношения — общественными. Вместе с тем полисные принципы социальной организации (принцип римского гражданства и соответствовавших ему социальных прав и обязанностей) оставались доминирующими: население Рима, Италии и провинций в связи с этим оказалось чрезвычайно дезорганизованным; появились новые статусные группы со своими правами, обязанностями и претензиями. Даже после Союзнической войны значительная часть италиков, провинциалы, вольноотпущенники, рабы не были последовательно интегрированы в римскую социальную структуру. При этом мера страданий и социальных потрясений, которые переживали эти сословные группы, была различна, но всех объединяло то, что они были лишены полноценного гражданского статуса. Те же, кто этот статус сохранил, пытались закрепить его и противопоставить остальным. Это вызывало социальное напряжение и требовало адекватных мер.

Территориальная и социальная мобильность имела важные политические последствия. Рассеянные по огромной территории римские граждане оказались лишены возможности полноценной государственной жизни и полноценного государственного мышления, сопряженного с политической практикой. Народное собрание перестало быть выразителем воли демократического большинства и превратилось в собрание люмпенизированной массы. Сенат также оказался дезорганизованным и утратил социально-политическое единство. Для сенатского большинства была характерна политическая пассивность и консерватизм; для сенатского правящего меньшинства — социально-политический эгоизм. Реально у власти оказался гетерогенный блок сил, в той или иной степени понимавший необходимость реформ. Внутри этого блока шла сложная борьба за гегемонию. Эта борьба стала фактом кризиса римского государственно-политического республиканизма, ослабления римской демократии, усиления политического лидерства и нарастания монархических тенденций.



2. Трансформация межличностных отношений и ценностных общественных образцов

Государство — система публичной власти и права, основанная на социально-экономических связях, безусловно, организующая сила общества. Но не только власть и право определяют нормы жизни. Важным элементом культурной основы государственности является ценность определенного типа межличностных отношений. Состояние общественных отношений в Риме во II—I вв. в исторической литературе оценивается по-разному: «революция», «кризис», «переходность», «процесс обновления», «адаптация» и т. п. При всем многообразии дефиниций исследователи имеют в виду такое состояние общества, при котором обнаруживаются кардинальные структурные изменения во всех сферах жизни при одновременном зарождении новых структур, в том числе и в области межличностных отношений. А. Тойнби определил подобное состояние как «палингенез», что соответствует понятию «регенерация» или «внутреннее возрождение»{161}.

Специфика межличностных отношений в Риме определялась тем, что Римская республика оформилась и развивалась как гражданская община — civitas. Это предполагало особый тип социальных связей, особую систему эталонных норм и морально-этических ценностей, особый менталитет, т. е. особые социально-психологические стереотипы, автоматизмы поведения, привычки сознания и ценностные ориентации. Еще Р. Пёльман определил подобный тип общественных отношений как уравнительно коммунистические{162}. О равенстве и коммунизме древних римлян говорил Ж. Вальтер{163}. Развернутую характеристику подобной модели социальных связей дал Ф. Теннис{164}, а В. Тернер определил подобный тип отношений как «коммунократический», «коммунитарный» или «солидаристский»{165}. Против подобного определения социальных отношений в республиканском Риме особенно резко выступали сторонники ортодоксального марксизма и формационной теории общественного развития. Безусловно, в определениях Р. Пёльмана и его последователей заметна модернизаторская тенденция. Однако эгалитаризм и принудительная нивелирующая социально-экономическая тенденция были естественными для общинных социальных отношений и межличностных связей. В общине неотъемлемой и необходимой формой существования было объединение всех ее членов во имя общего блага в союз на основе общности территории и коллективного владения землей. При этом основными принципами, эталонными нормами социального поведения были следующие. Каждый член общины обязан трудиться и имел такую возможность. Труд должен быть умеренным, и отдельный общинник не должен выделяться из общего ряда. Община гарантировала каждому своему члену определенный материально обеспеченный досуг, если человек принимал на себя необходимые обязательства. Общинные интересы имели приоритет перед интересами личными и семейными. Община имела право вмешиваться во внутрисемейные и личные отношения, если они вступали в противоречие с нормой и традицией. Между общинниками по всем вопросам должно существовать согласие, они должны поддерживать коллективизм, солидарность и общинные морально-этические нормы. Коллектив и каждый в отдельности ориентировался на старину как на образец. Инициатива признавалась до тех пор и в тех границах, пока она не нарушала обычая{166}.

Эти принципы обеспечивали стабильность, закрепляли корпоративный дух, обеспечивали прочную связь индивида с общиной. Такое единение имело много проявлений: общественные раздачи, угощения, общественные культовые праздники, зрелища. При этом каждый член общины стремился к публичности. Не было сугубо личных дел, которые не касались бы соседей, родственников: свадьба, рождение, похороны, передача и получение наследства не были действительными, если не одобрялись общиной. Открытость личности была необходимым условием ее действительности; публичность общественных отношений — условием действительности этих отношений. Одиночество (индивидуализм) воспринималось как величайшее преступление и тягчайшее наказание. Мы согласны с Г. С. Кнабе, который определил сущность социальных связей в римской общине — civitas — как равновесие общего и частного, гражданского и личного{167}.

Таким образом, характер социальных связей в римской civitas был задан объективно, а главными условиями их стабильности были консерватизм и традиционализм всех сторон общинного бытия. Однако развитие римской гражданской общины не могло не менять заданной объективной реальности. Изменения общинных социальных связей были также объективно заложены. Рядом с объективно заданной идеологией консерватизма и традиционализма возникала и укреплялась столь же объективно заданная идеология развития и новаций{168}. В истории римской общины эти тенденции сосуществовали. В V—III вв. в период становления и развития civitas определяющей была первая{169}. Именно это время считалось латинскими авторами продолжением времени «предков» с их доблестями, обычаями, институтами. К этому же времени относятся и выделенные Полибием идеальные качества римлян, которые обеспечивали им победы и оправдывали притязания на мировое господство: совершенство политического строя; мудрость решений; способность усваивать то, что полезно для равновесия в государстве; справедливое распределение наград и наказаний; равная выгода для всех от откупов; соблюдение обычаев и законов; прославление подвигов предков, воспитывавшее патриотизм и мужество; жизнь скромная, без роскоши; неподкупность и верность долгу (см.: Polyb., III, 118, 79; VI, 10, 10—13; 14, 79; 18, 4; 47, 14; 56, 615; IX, 10, 1; XVIII, 35, 1—2). Хотя необходимо подчеркнуть, что уже в Ранней республике консервативная идеология не была универсальной: принятые в ходе борьбы патрициев и плебеев реформы диктовались необходимостью перемен (Liv., IV, 4, 1-2).

Развитие Римской республики способствовало накоплению новаций в экономической и социально-политической сферах жизни. Это не могло не влиять на сферу межличностных отношений. Постепенно стала заметной вторая тенденция, обозначился конфликт традиции и новаций, традиционализма и «модернизма». В исследовательской литературе хронологические рамки этого конфликта определяются по-разному и связываются с различными событиями. В последнее время его начало относится большинством исследователей к событиям середины II в., на которые ссылались еще античные авторы (выступление братьев Гракхов и широкое социально-политическое движение, им вызванное — Cic. De rep., I, 19, 31; De leg., III, 19, 19). Некоторые историки обращают внимание на события I в., когда кризис Римской республики стал необратимым{170}. Нам представляется, что изменения межличностных отношений в Риме становятся заметными сразу после 2-й Пунической войны. В трудах античных авторов уже это время окрашивается чувством скептицизма и пессимизма, вплоть до признания ими начавшегося духовного кризиса, охватившего римское общество. Во время цензорских выборов 185 г. Марк Порций Катон Старший обличал людей, погрязших в пороке, и настаивал, что Риму необходимо очищение (Plut. Cato Maior, 16; ср.: Plut. Reg. et imper. apophth., 199 В). Правда, в это время идеология новаций не развилась до степени теоретического осмысления. Теоретические обобщения были сделаны позднее. Так, Веллей Патеркул связывал начало разложения римской нравственности с итогами Пунических войн, особенно — второй. Он писал: «Старший Сципион положил начало могущества римлян, следующий (Младший. — Н. Ч.) — их изнеженности: ведь избавившись от страха перед Карфагеном, устранив соперника по владычеству, не постепенно, но стремительно они отошли от добродетели и перешли к пороку; старый порядок был отброшен, новый введен; граждане обратились от бодрствования к дреме, от воинских дел — к удовольствиям, от трудов — к праздности — Potentiae Romanorum prior Scipio uiam aperuerat, luxuriae posterior aperuit: quippe remoto Carthaginis metu sublataque imperii aemula, non gradu, sed praecipiti cursu a uirtute descitum, ad uitia transcursum; uetus disciplina deserta, noua inducta; in somnum a uigiliis, ab armis ad uoluptates, a negotiis in otium conuersa ciuitas» (Vell., II, 1, 1—7). Как фактор морального упадка римлян рассматривал отсутствие metus hostilis после победы над Карфагеном Саллюстий (Sail. Cat., 10, 1; lug., 41, 1). Наиболее полно динамика процесса нравственного разложения римского гражданства представлена Ливнем. Он считал, что начало этому было положено столкновением Рима с Азией (Liv. Per., 39). Именно в азиатских легионах Гнея Манлия в 187—183 гг., по его мнению, распущенность приобрела недопустимые формы и размах (Liv., XXXIX, 1, 4). Ливии подчеркивал: «…Начало чужеземной роскоши в Городе было положено азиатским воинством… Однако это тогда едва было заметным, это были лишь зародыши будущих пороков — luxuriae enim pere-grinae origo ab exercitu Asiatico inuecta in urbem est… uix tamen ilia quae turn conspiciebantur, semina erant futurae luxuriae» (Liv., XXXIX, 6, 7—9). В целом в изложении Ливия эволюция римских общественных отношений представляется следующим образом: «…Сначала последовал разлад нравов, затем они падали больше и больше, наконец, падение стало неудержимым, пока (дело) не дошло до настоящих времен, когда ни пороки наши, ни средства (от них) мы не можем терпеть — labente deinde paulatim disciplina uelut desidentes primo mores sequatur animo, deinde ut magis magisque lapsi sint, turn ire coeperint praecipites, donee ad haec tempora quibus nee uitia nostra nee remedia pati possumus peruentum est (Liv. Praef., I, 9, 4—7).

Хронологически это, по всей видимости, можно представить так: процессы ослабления традиционных связей и развития нехарактерных для римской civitas межличностных отношений становятся заметными к середине II в., на рубеже I в. эта тенденция делается ведущей, а в середине I в. — уже определяющей. Однако даже в условиях прогрессировавшего разложения общинных отношений и формировавшихся имперских связей проблема сосуществования традиции и новаций оставалась актуальной для римского общества.

Во II—I вв. происходило медленное вытеснение традиционного новым. Однако специфика эволюции Римской республики состояла в том, что трансформации не получали окончательного завершения, а накапливались: «новое» сосуществовало со «старым», одно противопоставлялось другому. В этом процессе могли иметь значение несколько факторов, часть которых была заложена уже в самой римской civitas. Первый из них — структурно-функциональный дуализм гражданской общины. Перед римской civitas изначально стояла двойственная задача: удовлетворение потребностей живших на ее территории людей и организация публичной власти. Общинные интересы порождали неофициальные отношения (личные или групповые), необходимость осуществления государственных задач вела к формированию официальных структур и официальных отношений. Этот социально-функциональный дуализм римской общины усугублялся следующим обстоятельством. В римской общине господствовало мнение, демократическое по своей сути, что избранные лица всегда должны выполнять волю избирателей. Но должностные лица избирались на народных собраниях, а их основная деятельность проходила в сенате. Как государственные чиновники они должны были отстаивать интересы всей общины, как члены определенной группы — выражать ее интересы. Как избранные в народном собрании они должны были отстаивать интересы демократического большинства, но чтобы оказаться в сенатском списке — соответствовать нормам и требованиям аристократической этики. Поскольку в Риме не было четко разработанного и зафиксированного государственного права, осуществление властных полномочий во многом опиралось не на легитимный порядок, а на норму, традицию, импульсивную импровизацию должностных лиц. Последние имели возможность отстаивать интересы выдвинувших их групп, даже вопреки интересам государства. Подобный структурно-функциональный дуализм римской общины объективно был основой нарушения заложенных общинных традиций, развития настроений индивидуализма, с одной стороны, и социального отчуждения, формирования отношений команды-подчинения — с другой{171}.

Второй фактор — общие мировоззренческие установки древних римлян, их религиозно-этические нормы. Для римлян было характерно отсутствие идеализации загробного существования{172}. Это ориентировало людей на земные ценности, активное отношение к действительности, тенденцию к преобразованию окружающего мира, социальную динамику.

Объективные, заложенные в самой римской civitas, факторы трансформации общинных отношений и формирования новаций во II в. оказались дополнены активной агрессией Рима. Наращивание территорий способствовало расширению экономических возможностей, что, в свою очередь, развивало хозяйственные интересы и обеспечивало условия самореализации римского гражданина, приводило его к постепенной эмансипации от общины, утверждало принцип личной ответственности за хозяйство, при котором каждый должен был полагаться на себя, а вместе с этим развивало индивидуализм, делало связь между людьми механической, трансформировало образ жизни и сознание.

Доходы от военных кампаний Рима распределялись не пропорционально сословному делению. Это вызвало сильнейшую имущественную дифференциацию римского гражданства, прогрессировавший рост численности деклассированных элементов, пауперов, маргиналов и т. п., активизировало эгалитарные устремления (требования перераспределения земли, кассации долгов), провоцировало рост социального напряжения, в конце концов делало невозможным гражданское единство, ослабляло общинную солидарность и коллективизм.

Расширение состава гражданства за счет италиков (особенно после Союзнической войны), а затем и провинциалов, усиление социальной мобильности, появление новых сословных и статусных групп, которые имели специфические интересы, порой далекие от общинных традиционных морально-этических норм, — все это меняло систему социального контроля. Общественное осуждение отходило на второй план, на первый план выступали формальные санкции: штрафы, конфискации, исключение из общины. Менялись и принципы самоконтроля. Внутренний самоконтроль, характерный для общинных отношений, основой которого было добровольное следование существовавшим правилам и нормам, стал постепенно заменяться внешним, когда главным побудительным мотивом, определявшим поведение, выступали страх выживания, наказания или ожидание награды. Это ослабляло общие принципы демократизма и республиканизма, развивало и усиливало принципы принуждения и ощущение социально-политического отчуждения.

Этнически гетерогенные, цивилизационно неоднородные, социально конфликтные части формировавшейся территориальной державы можно было удержать под римским империем только силой административного и военного давления. Расширение социально-политической практики вело к увеличению числа должностных лиц. Включение италиков в состав римской общины и присоединение провинций неизбежно увеличивало римскую бюрократию, что вело к столкновению интересов правящих аристократических кланов, а вместе с этим обернулось еще большим отчуждением большинства от государственно-политических интересов, персонификацией публичной власти, развитием политического лидерства, что также воспринималось, по определению К. Криста, как разложение традиции — «Sittenverfall»{173}.

Важным фактором разложения традиционных общинных отношений стало расширение в ходе римских завоеваний практики рабовладения. Негативные социально-экономические последствия этого процесса, такие как дифференциация гражданства, сокращение римского ополчения и т. п., стали очевидны уже к середине II в. Об этом говорил, например, Тиберий Гракх (Plut. Tib. Gr., 9; Арр. В. С, I, 9—10){174}. Периодические рабские выступления (Liv., XXXIII, 36,1—3 — coniuratio servorum; XXXIX, 29,8—9 — mag-nus motus servilis; XXXIX, 41, 6 — magnas pastorum coniurationes; Per., 56; 69; 95—97 — bellum servile), безусловно, усиливали политическое напряжение в Римской республике. Еще опаснее для общины было вовлечение рабов в гражданские столкновения. Известно, что Л. Сергий Каталина использовал их в своей борьбе за консулат (Арр. В. С, II, 2; ср.: Cic. In Cat., II, 26; III, 14; Sail. Cat., 24, 4). Аппиан обращал особое внимание на отрицательную роль, которую сыграли рабы в беспорядках, возникших в Риме в 52 г. в результате противостояния Клодия и Милона (Арр. В. С, II, 21—23). Показателем широкого включения рабов во внутриполитические конфликты можно считать тот факт, что во второй половине I в. практически не было самостоятельных рабских выступлений. Участие рабов в экономической жизни и в гражданских столкновениях I в. «раскачивало» социально-политическую систему, хотя не играло определяющей роли в процессе трансформации республики в империю{175}. Особенно пагубными для римской civitas были моральные последствия рабовладения, что признается практически всеми без исключения исследователями, начиная с А. Валлона{176}. Совершенно права была М. Е. Сергеенко, когда подчеркивала, что «рабские восстания были наименее страшной формой мести» рабов своим хозяевам{177}. Дело в том, что рабы, не включенные официально в гражданский коллектив, на практике принимали самое активное участие в жизни римских граждан. Рабов можно было встретить повсюду: в домашнем быту, в сельском хозяйстве, в ремесле. Смешиваясь со свободным населением, они несли настроения постоянной социальной неудовлетворенности, нагнетая напряженность в общине{178}. Кроме того, рабы оказались включенными в интеллектуальную сферу. Рабом, а затем отпущенником одного из римских сенаторов был Ливии Андроник — основоположник римской литературы, создатель римского эпоса и драматургии (Liv., VII, 2, 8), сочинения которого даже в I в. считались школьной классикой (Cic. Brut., 71—74). Большое число грамматиков и риторов: Публий Валерий Катон, Стаберий Эрот, Леней, Квинт Цецилий Эпирот, Марк Веррий Флакк — были либо рабами, либо вольноотпущенниками. По сведениям, сохранившимся у Светония, ритор Л. Атей Филолог, грек по происхождению, попавший в рабство во время пребывания Л. Корнелия Суллы в Греции и затем освобожденный, был наставником многих знатных молодых римлян, состоял в наилучших отношениях с Саллюстием и Азинием Поллионом (Suet. De gram, et rhet., 10, 1—7). Грамматик Корнелий Эпикад был вольноотпущенником Л. Корнелия Суллы и наставником его сына Фавста (Suet. De gram, et rhet., 12,1—2). Все они имели возможность непосредственно влиять на умы и настроения римской элиты и формировать отчасти общественное мнение. Например, грамматик Леней — вольноотпущенник Помпея Великого, преданный памяти своего патрона, выступил с резкими обличениями в адрес Саллюстия, который, как известно, был сторонником Юлия Цезаря (Suet. De gram, et rhet., 15, 1—3).

Еще одним фактором разложения традиционных общинных отношений в Риме и формирования новаций стало развитие в ходе римской экспансии политических, экономических и культурных контактов с неримской периферией и особенно с восточно-греческим миром. В исследовательской литературе было высказано мнение, что это субъективный процесс, связанный с притоком греческой интеллигенции, бежавшей от бедствий войны с Митридатом{179}. Мы вслед за Е. М. Штаерман считаем это не главной причиной. Главное — усложнение римской жизни, расширение территории, развитие экономики, рост потребности в комфорте, роскоши, утонченности; иными словами — развитие humanitas и urbanitas{180}.

Проникновение иноземных влияний первоначально (до середины II в.) было спонтанным и неконтролируемым. В нем участвовали и тысячи переселившихся в Рим заложников, и возвратившиеся с Востока воины, многочисленные рабы, торговцы и переселенцы. Это стало фактором внутреннего динамизма римской цивилизации, способствовало ослаблению традиции и переоценке ценностей в римском обществе{181}. Современники видели прямую связь забвения mos maiorum с распространением новых, особенно восточно-греческих, идей, настроений, бытовых норм. Например, Луций Кальпурний Пизон Фруги — консул 133 г. и цензор 120 г. — сознательно противопоставлял нравам предков новые нравы, по его мнению, проникшие в римское общество с Востока, видел в этом реальную угрозу нравственным устоям Рима и связывал с этим упадок гражданского и политического сознания римлян (Gell., XI, 14). Позднее концепция падения нравов была положена римскими историографами в основу теоретического обоснования кризиса Римской республики (см.: Liv., XXV, 40, 1—2; XXXIX, 1, 4,6; Veil, II, 1, 17).

Римляне постепенно знакомились с греческим образом жизни, эллинистической религией, литературой, философией{182}. Греческое влияние начало ощущаться в римском обществе задолго до установления римского протектората над Грецией. Некоторые историки считают возможным говорить об активных греко-римских контактах в V—IV и даже в VI—V вв.{183} Однако большинство современных исследователей относит первые сколько-нибудь серьезные отношения римлян и греков к III в.{184} Так, в ходе 2-й Пунической войны римляне познакомились с образцами греческого изобразительного искусства: в 212 г. Марцеллом из Сиракуз были привезены в Рим статуи и картины (Polyb., IX, 10—13; Liv., XXV, 40, 12; Plut. Marc, 21).

Чуть позднее греко-восточные влияния отчетливо проявились в религиозной сфере. Получили распространение восточные культы. Культ Идейской богини — Великой Матери — в 204 г. был включен даже в официальный пантеон: ей были посвящены храм и праздник, устроены лектистерний и игры (Liv., XXIX, 10—11, 5; 14, 5—10). Оргиастический характер этого культа противоречил римским представлениям о добродетели (Strabo, XII, 469— 470). С 80-х гг. II в. выросла популярность восточного мистицизма. Сохранились, например, подробные сведения о распространении сначала в Этрурии, затем в Риме вакхического культа (Cic. De leg., II, 37; Liv., XXXIX, 820; Val. Max., VI, 3, 7){185}. Его отрицательное влияние на традицию и нормы общинного поведения отчетливо осознавалось современниками. Не случайно Ливии подробно передал речь консула 186 г. Спурия Постумия Альбина, в которой содержатся сведения не только о самих вакханалиях, но и их пагубном характере, хотя, следует отметить, что теоретическое обобщение событий, судя по всему, принадлежит самому Ливию.

К середине II в. стало заметным проникновение в Рим греческой философской мысли. В среде римской интеллектуальной и политической элиты получили распространение стоицизм, эпикуреизм, учение Новой Академии, пифагореизм (чуть раньше). В 155 г. афиняне послали в Рим с политическим поручением знаменитейших писателей, философов и ораторов платоника — Карнеада, стоика — Диогена и перипатетика — Критолая. Их искусная диалектика произвела глубокое впечатление на римское общество, особенно на молодежь. Римляне с удовольствием глядели на то, как их сыновья приобщаются к греческому образованию (Plut. Cato Maior, 22). Греческие философы и риторы активно открывали школы, в которых обучалась молодежь из римских аристократических семей. Диофан Митиленский был наставником Тиберия Гракха (Plut. Tib. Gr., 8). Другой идейный наставник Гракхов — философ Блоссий из Кум — сам, вероятно, находился под влиянием философа-стоика Антипатра Тарсского, жившего некоторое время в Афинах (Plut. Tib. Gr., 8; Mar., 46). Марк Красе следовал учению Аристотеля, а его наставником и ближайшим другом был философ-перипатетик Александр (Plut. Crass., 3). Родосец философ-перипатетик Андроник после возвращения Суллы из восточного похода составил указатели к сочинениям Аристотеля и Феофраста и обнародовал их (Plut. Sulla, 26). Катон Младший в вопросах о нравственности и о публичной власти находился под влиянием философа-стоика Антипатра Тирского (Plut. Cato Min., 4); его советником был также философ-стоик Аполлонид (Plut. Cato Min., 65—66; 69—70). Вероятно, при Юлии Цезаре «знатоком греческой литературы» Артемидором Книдским была открыта риторская школа (Plut. Caes., 65). Стаберий Эрот был учителем Брута и Кассия (Plin. H. N., XXXV, 199). Учителем Октавиана был философ-стоик Арий Дидим (Plut. Ant., 80). Обратим внимание на то, что молодые римляне, обучавшиеся у греческих риторов и философов, как правило, со временем вставали во главе государства, занимали ведущее положение в римской политике и часто выступали с идеями реформации римской общественной и политической жизни. Это можно объяснить отчасти и влиянием их греческих наставников. Даже если допустить, что поздняя римская историография значительно преувеличивала роль этого фактора в деформации Римской республики, в деградации римского общества и римского гражданства, внимание к нему в древнеримской публицистике и историографии само по себе симптоматично.

Греческое влияние было особенно заметным в бытовой сфере и в римской системе образования и воспитания. Пятикратный консул Рима Марк Клавдий Марцелл ценил эллинскую культуру и с уважением относился к людям, получившим греческое образование (Plut. Marc, 1). Победитель македонского царя Персея Л. Эмилий Павел был воспитан в «старинном римском духе» и своих детей воспитывал в правилах mos maiorum, но вместе с тем он был сторонником нового греческого образования: окружил детей целым штатом греческих учителей, более того, просил афинян прислать для их обучения самого опытного философа (Plut. Paul., 6, 28; Plin. H. N., XXXIV, 54; XXXV, 135). Даже такой совершенный представитель римских добродетелей, как Сципион Африканский Старший (Polyb., X, 36, 1-2), был замечен в приверженности греческой культуре. Современники обвиняли его в том, что во время сицилийской экспедиции он вел себя не по-римски и даже не по-военному. «Расхаживает в паллии (простонародном греческом плаще. — Н. Ч.) и сандалях по гимназию, — говорили о нем, — занимается книжками и риторическими упражнениями — cum pallio crepidisque inambulare in gymnasio; libellis eum palaestraeque operam dare» (Liv., XXIX, 19, 11—12). Как несколько помпезно, довольно категорично и, на наш взгляд, не вполне точно определила ситуацию Т. А. Бобровникова, «эллинизм сросся с римской душой»{186}.

Римляне оказались достаточно восприимчивыми к греческому культурному влиянию, особенно в быту и в системе образования{187}. Это неизбежно должно было прививать римскому юношеству новые привычки и мысли, что уже само по себе ставило под удар высшие римские ценности: мужество, служение отечеству, преклонение перед традицией и т. п. Не случайно именно в этих сферах проявление «традиционализма» и антигреческих настроений было особенно заметным. Известно, что в 161 г. были приняты специальное сенатское постановление и преторский эдикт о запрете риторских школ и высылке греческих учителей из Рима (161 г. — Suet. De gram, et rhet., 25, 1). А Марк Порций Катон, ссылаясь на возможные опасные для государства последствия присутствия в Риме людей, которые легко могут убедить кого угодно и в чем угодно, потребовал «депортации» греческих философов, прибывших из Афин в 155 г. (Plut. Cato Maior, 22). Примеров подобного предубеждения против греков можно привести много: сатирик Луцилий выступал против активного включения грецизмов в латинский язык и увлечения всем греческим (Lucil. Sat., I., 13—17; II, 88— 94), Энний был противником излишнего философствования на греческий манер (Cell., XVIII, 2, 7). Вместе с тем отметим, что все эти факты не являлись отражением официальной политики Рима в отношении восточно-греческого культурного влияния. Они были, как правило, вызваны определенной коллизией, направлены против конкретных действий и конкретных лиц. Культурно-этническое противостояние римлян и греков наблюдается лишь на уровне конкретной практики и, по всей видимости, не поднималось до теоретического осмысления. Более того, по нашему мнению, и не могло подняться, т. к. главным принципом, определявшим положение человека в римском обществе, был не этнокультурный или этнотерриториальный, а принцип принадлежности к гражданскому коллективу.

Специфическая проблема соотношения «римского традиционализма» и «эллинского модернизма», «эллинофобства» и «филэллинизма» является, на наш взгляд, порождением новой и новейшей историографии. Некоторые исследователи считают, что проникновение в Рим эллинистической культуры было поверхностным, задевало лишь узкие привилегированные слои общества{188}. Большая часть римского гражданства, по их мнению, относилась к грекам настороженно: греческих врачей считали отравителями, риторов — краснобаями, философов — людьми бесполезными для республики. Другие современные историки, напротив, утверждают, что этот процесс был всеобъемлющим и всепроникающим настолько, что римская культура утратила свою самобытность{189}. Мы считаем, что прав А. П. Беликов, который вслед за Г. Коленом говорит, что не было ни единого филэллинского течения, ни единой политической группировки филэллинов, а в государственной политике филэллинизм никак не проявлялся{190}. Более того, добавим, что «модернизм» — в данном контексте стремление подражать греческим образцам и нормам жизни — выступал чаще всего как проявление индивидуальных запросов, а на уровне государственной политики — как необходимое условие выполнения конкретных прагматических задач, направленных на обеспечение римских политических интересов. Известные филэллины П. Корнелий Сципион Африканский и Тит Фламинин, Эмилий Павел, охваченный, по мнению современников, грекоманией, и другие меньше всего думали об интересах Греции и эллинов и при осуществлении внешнеполитических задач проявляли чувства обостренного римского патриотизма и традиционализма (Liv., XXIX, 20; XXXII, 16, 24; XLIV, 45). Л. Корнелий Сулла, проявлявший безусловный интерес к греческой культуре, тем не менее вырубил священные рощи вокруг Афин, опустошил Академию и Ликей, сам город взял штурмом и отдал его на разграбление своим солдатам, сжег Пирей и т. п. (Plut. Sulla, 12—14). Античная традиция приписала ему примечательный афоризм, высказанный в ответ на обращение афинских послов и определяющий суть проблемы греко-римских отношений. Сулла заявил участникам переговоров, которые пытались напомнить ему о «великом прошлом Афин», что римляне послали его не учиться, а усмирять изменников (Plut. Sulla, 13).

Таким образом, мы признаем, что отношение римлян к греко-восточному миру зависело от конкретных принципов римской политики. Чувства патриотизма и верность традициям играли при этом определяющую роль. Однако в условиях формирования территориальной державы и активизации процесса этнотерриториальной и социальной мобильности римского гражданства эллинистический культурный опыт широко проникал в римское общество. Римское правительство и общественное мнение в целом не были против этого. Общественное недовольство вызывали не столько факты проникновения конкретного греческого опыта в Рим, сколько негативные последствия этого — «порча нравов». В I в. взаимопроникновение культурных традиций стало, по всей видимости, таким органичным, что обвинения в приверженности к греческому образу жизни и греческой культуре практически не встречаются.

В основе разложения системы традиционных отношений лежал и тот факт, что в условиях кризиса римской civitas многие перестали воспринимать ее как идеальную. Это получило отчетливое отражение в государственно-правовых концепциях Полибия (Polyb., VI, 57; XXXI, 24; XXXII, 11), Цицерона (Cic. De rep., I, 47, 71; III, 29, 41), Саллюстия (Sail. Cat., 10, 36; lug., 41, 310; 42, 1—4){191}. Более того, система ценностей и традиции гражданской общины оказались чуждыми для значительной части населения, объединенного римским империем, но неинтегрированного в римское общество, что в конечном итоге способствовало развитию социально-политического приспособленчества и лицемерия.

Во второй половине II — начале I в. стержень реальных межличностных отношений по-прежнему составляла общинная традиция. Но постепенно стали заметными альтернативные формы стиля жизни, поведения и выражения чувств. Хотя этот раскол общественной жизни не достиг еще абсолютного характера, а признаки нового и традиционная норма выступали не столько в своей противоположности, сколько во взаимоопосредованности, распад социальных связей стал вполне ощутимым. Негативные с точки зрения традиционной морали и традиционных нравственных основ явления развивались в семейно-брачных отношениях, религиозно-нравственной и морально-этической сферах.

Важнейшим рычагом социализации, каналом подключения индивида к общественному целому в римской civitas выступала fami-lia — большая патриархальная семья. Принадлежность к римской семье считалась прерогативой римских граждан. Принципы демографического поведения не имели альтернатив и были закреплены нормами обычного права и общинной этикой. Их несоблюдение ставило римлянина вне общины. Основные принципы демографического поведения сводились к следующему: брак — важнейшее условие материального благосостояния и общественного веса; вступление в брак — моральный долг римского гражданина; семейно-брачные отношения имеют публичный характер и строятся на строгом подчинении младших старшим, женщин — мужчинам. Римляне считали, что заключение брака, рождение детей, порядки в любом частном доме и даже такие проявления частной жизни, как устройство пиров, должны быть предметом общественного внимания и обсуждения (Plut. Cato Maior, 16).

Правовые основы семейных отношений, являясь сферой гражданского права — ius civile, определялись Законами XII таблиц (Cic. De leg., III, 8, 19; Phil., II, 28; 69; Gell., III, 16, 12; Gai. Instit., 1,144—145; II, 47). Позднее они были частично подтверждены Манлием Торкватом (Dionys., II, 27, 1—2)[19]. В соответствии с закрепленными правовыми нормами и общинной традицией только глава семьи — pater familiae — был единственным самостоятельным и полноправным лицом — persona sui iuris; все остальные члены римской familia: жена, дети, другие родственники и, разумеется, рабы — находились под властью отца. Особый характер отцовской власти был отмечен в Institutiones юриста II в. н. э. Гая — quod ius proprium ciuium Romanorum est fere enim nulli alii sunt homines, qui talem in filios suos habent potestatem (Gai. Instit., I, 55).

Зафиксированные в античной исторической и правовой традиции нормы семейных отношений позволили некоторым исследователям, например историкам римского права, уподобить римскую семью монархии, а власть pater familiae — империуму, который включал личные и имущественные полномочия главы семьи, а на подвластных, особенно на детей, распространял право жизни и смерти{192}. Крайним выражением подобного взгляда на римскую семью можно считать «политическую концепцию», высказанную в начале XX в. П. Бонфанте, согласно которой римская familia была не естественным организмом со специфическими, в том числе и властными, функциями, а суверенным государством, возникшим с целью защиты своих членов{193}. «Политическая концепция» не получила поддержки и большинством исследователей была встречена критически{194}, хотя идея об абсолютной власти отца прочно закрепилась в историографии{195}. Нам «политическая концепция» также представляется мало убедительной, а суждения о неограниченном характере patria potestas сильно преувеличенными. Во-первых, мы считаем, что специфика положения pater familiae — проявление естественных общинных представлений о сопряжении генеалогического и потестарного начал: полнота отеческой власти определялась его положением ближайшего из живых на пути к предкам. Такое понимание patria potestas опирается на Дигесты (Dig., L, 16, 51).

Во-вторых, хотя жена и дети были объектами права, но даже на самых ранних этапах римской истории и они обладали определенной фиксированной правоспособностью. Вполне убедительными представляются аргументы И. Л. Маяк, высказанные ею вслед за К. У. Веструпом, по поводу принципа общей семейной собственности в эпоху первых царей{196}. Наконец, в-третьих, границы власти были определены традиционными представлениями римлян о природе власти, наиболее радикальные ее проявления подвергались установленным законом наказаниям или религиозному проклятию. Еще Ромулу традиция приписывала закон, ограничивавший убийство детей, доживших до 3 лет, кроме явных уродцев (Dionys., II, 15). У Ливия есть чрезвычайно яркий пример, подтверждающий положение об ограниченном характере patria potestas. Античный автор рассказал о том, как Луций Манлий по прозвищу Империозус (Властный) был вызван народным трибуном (362 г.) по обвинению в неоправданно жестоком обращении с сыном (Liv., VII, 4, 15).

Есть исследователи, которые, напротив, идеализируют римскую семью, противопоставляют ее греческой, персидской, семитской; подчеркивают ее нравственность, строгую моногамию и благородство, выражавшееся в цели получения потомства{197}. С подобным взглядом также вряд ли можно согласиться. Морально-этическим ориентиром в демографическом поведении римских граждан были традиция и обычай. В сфере семейно-брачных отношений традиционность была «отрефлексирована», осознана как ценность, а обычай выступал как универсальная норма{198}. Однако в реальных условиях постепенное развитие товарно-денежных отношений, относительное перенаселение, падение благосостояния значительного числа римских граждан, территориальная и социальная мобильность подтачивали патриархальные устои римской семьи. Это относилось ко всем сословиям, но в разной степени.

Тон изменений в семейно-брачной модели задавала элита римского общества. Появилось снисходительное отношение к разводам, безбрачию и т. п. Первый развод, по сообщениям античных авторов, случился в 306 г. Тогда цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max., II, 9, 2). В III в. разводы были еще редкостью. В 231 г. Спурий Карвилий Руга развелся с женой Рацилией из-за ее бесплодия (Dionys., II, 25). Хотя обе ситуации были конкретно обусловлены, видимо, для современников они находились за рамками mos maiorum. 231 г. сохранился в античной традиции как год страшных бедствий.

Со II в. разводы стали обычным делом. Плутарх рассказывал, какие смехотворные причины расторжения брака выдвигались порой: «Сульпиций Галл дал развод жене за то, что увидел ее с плащом, накинутым на голову; Публий Семпроний — за то, что та смотрела на погребальные игры» (Plut. Quaest. rom., 14; ср.: Val. Max., VI, 3; 10; 12). Причинами развода могли быть измена жены мужу или неповиновение ему, отсутствие детей и пр. Все чаще на первый план стали выступать психологические, а затем и меркантильные мотивы: мог не устраивать характер супруга, играла роль возможность за счет развода и нового брака поправить свои материальные дела или устроить карьеру. Так, Луций Корнелий Сулла был женат пять раз. Два первых его развода никак не мотивированы античными авторами. Третий брак с Клелией был расторгнут под предлогом бесплодия супруги (Plut. Sulla, 6). В пятый раз Сулла женился на Валерии — дочери Мессалы, для которой это тоже был не первый брак. Как сообщал Плутарх, Суллу на этот брак толкнули «самые позорные и разнузданные страсти» (Plut. Sulla, 35). Неоднократно разводился Луций Лициний Лукулл, в первый раз женатый на сестре Клодия, второй — на племяннице Катона Младшего Сервилии. Оба развода объяснялись «разнузданностью и бесчестием, …гнусностью и бесстыдством» женщин (Plut. Luc, 38). Целий Руф в числе прочих римских городских сплетен сообщал своему другу Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем безо всякой причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (Cic. Ad Fam., VIII, 7, 2). Супруга Катона Младшего была известна скандальным поведением, что вынудило его расстаться с нею (Plut. Cato Min., 24). Сами римляне объясняли легкость разводов падением нравов в римском обществе. Симптоматично, что в эпитафиях мужья все чаще стали возносить похвалу женам, сохранившим верность и супружество. На изменившееся отношение к браку указывает и тот факт, что цензор 132—129 гг. Квинт Метелл «постановил, что все граждане должны вступать в брак для рождения детей» (Liv. Per., 59).

В кругу римской аристократии брачные союзы стали «разменной монетой в политических играх». Совершенно скандальный и вместе с тем трагический характер имел брак Гнея Помпея с Эмилией — падчерицей диктатора Суллы, которая была в то время замужем, ждала ребенка и вынуждена была уйти от мужа (Plut. Pomp., 9). Политический расчет лежал в основе браков Юлия Цезаря, хотя ситуации его личной жизни представляются порой достаточно драматичными. Первая его помолвка с Коссутией была расторгнута по политическим мотивам: в виду женитьбы на Корнелии — дочери всесильного тогда Цинны — ив связи с перспективой стать pontifex maximus, что требовало брака исключительно с представительницей патрицианского рода{199}. В 80 г. в ответ на требование Суллы развестись с женой Цезарь отказался, что едва не стоил ему жизни. Этот брак прекратился в 65 г. со смертью Корнелии. Цезарь произнес laudatio на ее похоронах, впервые удостоив этой почести молодую женщину. Античная традиция обращала внимание в этой ситуации не столько на скорбь человека, пережившего утрату, сколько на политический смысл совершенной акции. Плутарх писал, что таким образом он «привлек к себе симпатии народа» (Plut. Caes., 5). Вторым браком Цезарь был женат на Помпее — родственнице Гнея Помпея. В 62 г. после скандала на празднике Bona Dea произошел развод (Plut. Caes., 10). Не исключено, что это был способ свернуть процесс о святотатстве, развязанный оптиматами, направленный против Клодия, но косвенно задевавший и Цезаря, который был великим понтификом, и, если бы не последовало определенной реакции, его карьера могла пострадать. Так или иначе поведение Цезаря, видимо, парировало сложную политическую интригу. Не случайно Цицерон намекал на то, что Красе подкупил судей с целью добиться оправдания Клодия. Следующий брак Цезарь заключил с Кальпурнией, дочерью Пизо-на, который был избран консулом на 58 г. По поводу этого брака Катон Младший заявлял, что таким образом люди получают высшую власть в государстве, с помощью женщин делят войска, провинции и должности (Plut. Caes., 13).

Разводы подвергались моральному осуждению. Второй брак считался нарушением целомудрия и верности. С разводами пытались бороться. Так, для женщин, состоявших в одном браке, допускалось участие в общественной жизни: разрешалось принесение жертв в часовне богини целомудрия — Pudicitiae; только они могли входить в храм богини женской судьбы — Fortunae muliebris и прикасаться к ее статуе. Только univirae могли принимать участие в праздновании Матралий в честь древней богини Матери Матуты. Однако эти меры не могли изменить нового отношения римских граждан к браку. Несмотря на возможную «поправку» по поводу подверженности сферы семейно-брачных отношений порочащим и преувеличенным слухам и толкованиям (см.: Plut. Pom., 2; Арр. В. С, II, 112), следует подчеркнуть, что политика и гражданские войны оказали деформирующее воздействие на семью.

Распространенным явлением стали преступления в семье: прелюбодеяния, жестокое обращение супругов друг с другом, злоупотребление родительской властью, преступления детей против родителей, кровосмешение и т. п. Документально-бытовых свидетельств этого вполне достаточно. Потрясающий пример разложения римских семейных традиций и морально-этических норм являют события 186 г., связанные с распространением вакхического культа в Риме и Италии. По свидетельству Ливия, который ссылался на впечатления и слова очевидцев, вместе с оргиастическим культом получила развитие порочная практика лжесвидетельств, поддельных печатей и завещаний, клеветнических доносов, отравлений и убийства родных (Liv., XXXIX, 8—19). Тот же Ливии сообщал, что в 152—151 гг. были обвинены в убийстве мужей и после расследования дела казнены знатные женщины Публия и Лициния (Liv. Per., 48). Семпронию, сестру Гракхов, подозревали в отравлении своего мужа Сципиона Эмилиана (Liv. Per., 59). Даже допуская политизированный характер этого случая и тот факт, что, вероятнее всего, Ливии передавал слухи, сама возможность подобной ситуации симптоматична. Воплощением безнравственности и порока выступал в глазах современников Луций Сергий Каталина, которого обвиняли в убийстве сына и брата, в сожительстве с собственной дочерью и пр. (Sail. Cat., 15, 1_2; ср.: Plut. Sulla, 32; Cic, 10; Арр. В. С, II, 2). Публия. Клодия, народного трибуна 58 г., обвиняли в связи со своей собственной сестрой, которая была женой Лукулла (Plut. Caes., 10) и слыла известной развратницей (Plut. Cic, 29). Муция — жена Помпея осуждалась общественным мнением за супружескую неверность (Plut. Pomp., 42). Наконец, в интересующей нас связи можно вспомнить упоминание Ливия о казни Публиция Маллеола, который за убийство матери был зашит в мешок и брошен в море (101 г. — Liv. Per., 68).

Вероятно, уже в начале II в. преступления в сфере семейно-брачных отношений приобрели такой размах, что был принят Мениев закон. Судя по логике событий, это могло произойти во время претуры Тита Мения в 186 г. Точных сведений о законе не сохранилось, есть лишь краткая характеристика в «Менипповых сатирах» Варрона, где сказано, что «закон Мения касается благочестия, чтобы сыновья отцам не выбивали свет из глаз — lex Maenia est in pietate, ne filii patribus luci claro suggillent oculos» (Varr. Sat. Men., 238). Мы допускаем, что изложение Варрона имеет гиперболический тон. Но совершенно очевидно, что закон был реакцией на современные нравы и попыткой поставить ситуацию под контроль. О жесткости lex Maenia упоминал Цицерон (Cic. Brut., 55, 10). Но, по всей видимости, исправить положение даже официальными законодательными мерами было невозможно. Практически не было такой сферы личных и семейных отношений, которые не подверглись бы разложению. Процесс усугубила политика террора, возведенная при Сулле в качестве проскрипций в ранг государственной политики и продолженная членами II триумвирата.

Активизация экономических интересов, связей и возможностей самореализации римского гражданина вызывали, с одной стороны, постепенное смягчение владельческих прав pater familiae, с другой — расширение имущественной дееспособности подвластных главе семьи лиц, в частности женщин. Римское правительство на протяжении II в. неоднократно принимало попытки сдержать развитие этой практики. Античная традиция сохранила подробные сведения о цензуре Марка Порция Катона, направленной против новых тенденций (184 г. — Nep. M. Cato, 2; Liv., XXXIX, 40— 44; Plut. Cato Maior, 17—19), Известно также, что Кв. Воконий Сакса внес закон об ограничении наследственных прав женщин, с поддержкой которого выступил последовательный борец за старые нравы М. Порций Катон (ок. 169 г. — Liv. Per., 41; ср.: Cic. In Verr., II, 4, 47; De rep., II, 17){200}. Однако это обескураживающее по сути предложение на практике, видимо, не имело успеха.

Расширение имущественной независимости женщин еще более ослабляло брачные узы. Существовавшие модели брака начали постепенно приспосабливаться к новым условиям и новым взглядам на семейную жизнь. Сохранялись традиционные формы брачных союзов, но, как аргументированно показала Л. П. Кучеренко, наиболее распространенной формой стал брак, заключенный по принципу sine manu, когда женщина не попадала под власть мужа и либо сохраняла зависимость от отца, либо сохраняла статус personae sui iuris.{201}

На состояние римской familia указывает и получившая развитие практика матримониальных политических союзов. Яркие примеры этому — союзы Аппия Клавдия и Тиберия Гракха Старшего, Помпея и Цезаря (Plut. Tib. Gr., 4; Caes., 14), Антония и Октавиана (Plut. Ant., 20; 31). В последнем случае сенат, рассчитывая на то, что этот брак принесет государству «благоденствие и сплочение», особым постановлением даже сократил срок необходимого вдовства для Октавии, которая незадолго до этого овдовела и не должна была в течение девяти месяцев вступать в новый брак. (Plut. Ant., 31). Сама Октавия открыто признавала, что вышла замуж за Антония «из государственных надобностей» (Plut. Ant., 53). При всем при этом поражает высокий уровень государственно-политического сознания знатных римлянок{202}. Октавия оставалась в доме Антония даже после его брака с Клеопатрой и официального развода, пыталась сохранить мир между бывшим мужем и Октавианом, а после гибели Антония и Клеопатры воспитывала их детей вместе со своими (Plut. Ant., 87; ср.: Suet. Aug., 17, 5).

Со временем девиантное поведение женщины стало не только заметным, но и допустимым, если не на официальном уровне, то на уровне общественного мнения. Анекдотичную в этом смысле ситуацию напомнил Плутарх: некий римлянин разводился с женой и был порицаем за это друзьями; в ответ на осуждение друзей он выставил вперед ногу, обутую в башмак, и сказал: «Разве он нехорош? Или стоптан? Но кто из вас знает, где он жмет мне ногу?» В самом деле, рассуждал далее Плутарх, «не значительные или получившие огласку проступки жены лишают ее мужа, но мелкие, частые столкновения, проистекающие из неуступчивости или просто от несходства нравов» (Plut. Paul., 5 — пер. С. П. Маркиша). Цицерон обстоятельно рассказывал, какие обходы возможны для римской женщины, чтобы избежать власти мужа, отца, опекуна (Cic. Pro Mur., 12, 27).

Для римской семьи, как и для римской civitas, изначально был характерен социально-функциональный дуализм. Публичная власть воспринимала семью как целое, для нее важен был факт принадлежности к семейству, а не положение внутри нее. Именно поэтому у подвластного сына, например, был ценз отца — домовладыки. Система ценза превращала подвластного сына в полноправного римского гражданина в публичной сфере, но с ограниченной правоспособностью в межсемейных отношениях. Сын мог дожить до преклонных лет, подняться на высшую ступень государственной карьеры, приобрести почет и славу, быть vir consularis et triumphalis, но он все равно находился под отцовской властью. Так, претор Децим Юний Силан был осужден собственным отцом за вымогательства в Македонии и вынужден был покончить жизнь самоубийством (Liv. Per., 54). Фульвия, отправившегося к Каталине, отец-сенатор приказал вернуть с дороги и убить (Sail. Cat., 39, 5). Публичные проявления pietas, приверженности семейным традициям и уважения наследственных родовых признаков являлись важным фактором в продвижении молодых римлян по политической лестнице. Символическим выражением социально-функционального дуализма римской семьи было отношение римлян к маскам предков{203}.

Однако развитие социальной и политической практики приводило к развитию конфликта между патриархальной семьей, где удерживалась статичность позиционного статуса pater, и публичной системой и, как следствие, между членами аристократической семьи с традиционным ретроспективным мировоззрением и свободной личностью с индивидуалистическими устремлениями{204}. Ярким примером развивающегося противостояния между интересами рода и аристократической личностью можно считать деятельность Аппия Клавдия Цека. Фамильная политика рода Клавдиев была направлена против плебейского сословия и совпадала с интересами всего патрицианского сословия{205}. По мнению В. Шура, в сенате действовала аристократическая «Клавдиева фракция», которая включала в себя Корнелиев, Постумиев, Семпрониев, Сульпициев и которая предопределила развитие римского общества по пути становления аристократической республики{206}. Вместе с тем известно, что Аппий Клавдий в период своего цензорства обновил сенат, допустив в него сыновей вольноотпущенников (Liv., IX, 29, 5—7; Per., 9). Безусловно, права Л. П. Кучеренко, которая считает, что это не является свидетельством личного демократизма законодателя{207}. Тем не менее по существу это мероприятие имело демократический характер и вызвало возмущение в среде римской патрицианской знати. Не случайно консулы следующего 311 г., посчитав закон Аппия Клавдия оскорблением сенаторского сословия, созвали сенат в прежнем составе (Liv., IX, 30, 1—2).

Наше представление о постепенном развитии конфликта между интересами личности и аристократической семьи до известной степени подтверждают сведения о политической деятельности Тиберия и Гая Семпрониев Гракхов, связанных родственными отношениями с влиятельнейшей фамилией Корнелиев Сципионов. Характерно, что предложенная Гракхами программа реформ вызвала оппозицию как представителей консервативного крыла сенатской знати, так и представителей умеренного крыла (Liv. Per., 58; 59; 61). Как нами уже отмечалось (гл. 1.1), этот конфликт был вызван серией структурных изменений римской civitas и к I в. стал определяющим в политической борьбе. Политически активная личность начала выступать вне связи с интересами своего сословия и даже рода. Если в карьере Гая Мария можно еще рассмотреть политическое противоборство старой сенатской аристократии и всадничества, то уже в столкновении Мария и Суллы личные мотивы выступают на первое место.

Что касается «низов» римского общества, то в нашем распоряжении недостаточно конкретного материала для того, чтобы делать однозначные выводы о развитии индивидуализма в этой среде. Можно лишь предполагать, что идея главенства интересов civitas и традиционных гражданских привилегий была жива. Именно на этот демократизм римского большинства опирались критики сената — популяры. Однако парадокс ситуации состоял в том, что критика сенатской республики «размывала» сложившиеся социальные отношения и республиканские идеалы. В этих условиях римское большинство постепенно начало связывать свои социально-политические ожидания с конкретными политически активными личностями, активизируя развитие монархических тенденций. В плебейской среде всегда были сильны монархические настроения. Не случайно (и не без оснований) сенатская знать обвиняла всех вождей плебса в стремлении к царской власти — от Спурия Мелия, раздававшего в 439 г. во время голода хлеб неимущим и заподозренного, таким образом, в стремлении к усилению популярности и тирании (Plut. Brut., 1), до Юлия Цезаря. Трансформация социально-политических основ Римской республики вызывала ощущение близкого катаклизма. В этой ситуации монархические настроения римского большинства проявлялись еще заметнее.

Негативные с точки зрения сторонников общинной морали и этики явления развивались и в религиозно-нравственной сфере. Общим местом в исследовательской литературе, посвященной сакральной стороне жизни римлян, является рассуждение о формализованном характере римской религии и культа. Мы также придерживаемся этого постулата. Кроме того, считаем возможным подчеркнуть, что именно это делало религиозно-культовую систему Рима открытой и подверженной трансформациям, что в конечном счете играло существенную роль в ослаблении традиционных общественных связей и формировании неполисной общественной психологии. Говоря о разложении нравов, современники наряду с другими составляющими имели в виду и ослабление религиозного чувства. Приблизительно со II в. в отношении традиционной религии все заметнее стали проявляться рационализм и скептицизм. В I в. эти настроения развились до уровня теоретических обобщений. Римские интеллектуалы активно дискутировали на религиозно-философские темы (Cic. De div., I, 8; De nat. deor., 1,15). В этих дискуссиях и традиционные представления, и традиционная культовая практика часто подвергались критическому и порой резкому анализу. Трезво-рационалистически относился к римской религиозно-культовой традиции Цицерон: уважение к традиционным культам считал лишь необходимым проявлением уважения к государству и общественной морали (Cic. De div., II, 28; 4243; 7475; De nat. deor., I, 118; III, 50). Он обвинял римских авгуров в невежестве и открыто насмехался над ними (Cic. De div. I, 25—28; 105; 132; II, 12—13), часто повторял слова Катона, которые, видимо, вошли уже в поговорку, что невозможно не удивляться, как может один гаруспик удерживаться от смеха, когда смотрит на другого (Cic. De div., II, 51; De nat. deor., I, 71). Скептицизм и пренебрежение религиозной традицией стали заметны не только на личностном, но и на государственном уровне. Кв. Луцилий Бальб, по сообщению Цицерона, сожалел о том, что римские политики не опираются более на традиционное благочестие, а государственные дела и благополучие Республики оказались оторванными от религиозных основ (Cic. De nat. deor., II, 9).

Но приведенные нами примеры указывают лишь на одну сторону процесса разложения религиозно-нравственных устоев римского общества. Параллельно с распространением рационализма и скептицизма развивались совершенно противоположные явления. Социальные потрясения и нарушение патриархальных общественных связей вызывали необходимость установления личного и более тесного контакта человека с божеством. В этих условиях среди основной массы римского гражданства становились популярными религиозно-утопические идеи, пророческая и магическая практика. Об оживлении в римском обществе эсхатологических и мессианских чаяний в период социального напряжения рубежа II—I вв. писал Н. А. Машкин{208}. В новейшей отечественной историографии этот сюжет подробно разработан Ю. Г. Чернышевым{209}. Наши источники (сочинения Ливия, Аппиана, биографии Плутарха) изобилуют примерами различных символических явлений и предзнаменований, сбывшихся знамений и ожидаемых пророчеств.

Процесс распространения среди римского гражданства непризнанных официально культов и обрядов приобретал, видимо, время от времени такой размах, что при всей открытости и веротерпимости римская гражданская община в лице представителей политической власти вынуждена была защищать чистоту и авторитет собственно римской сакральной традиции.

Римские цензоры и сенаторы-консерваторы боролись с чрезмерным распространением магии, которая в соответствии с традиционным гражданским кодексом рассматривалась как недозволенное суеверие — religio illicita. Подобное отношение было вызвано, вероятно, тем, что в магической практике на первый план выступала личность, не только не зависящая от божества, но отчасти способная управлять его волей. Это вело к раскрепощению личности и ее эмансипации от общины. В интересующей нас связи можно еще раз привлечь свидетельства о вакханалиях (Cic. De leg., II, 37; Liv., XXXIX, 8—19). О социально-политической оценке этого события мы уже говорили. Теперь обратим внимание на другой его аспект: по мнению современников и античных историков, главная опасность широко распространившегося культа Вакха состояла именно в том, что его участники абсолютно пренебрегали общинными нормами и традициями.

Самое серьезное внимание официальное жречество обращало на различные пророческие книги. Если обнаруживались тексты, не признанные официально, они сжигались, дабы не подрывать основ богопочитания (Liv., XL, 29, 3—14).

Одним из наиболее возмутительных преступлений в сфере fas было разграбление храмов. Подобные факты вне зависимости от того, шла ли речь о римских или неримских святилищах, вызывали общественное осуждение. Характерную историю рассказал Ливии. Общественное негодование, по сведениям античного автора, вызвало в Риме известие о том, цензор 174 г. Кв. Фульвий Флакк разграбил храм Юноны Лацинийской в Бруттии. Римскую общественность особенно возмущало то, что подобное святотатство совершил блюститель нравов. Однако заметим, что, хотя и было принято решение восстановить храм, этого не сделали (Liv., XLII, 3). В условиях завоевательных и гражданских войн разорение храмов стало обычной практикой. Известно, что во время триумфов победоносные полководцы демонстрировали храмовую утварь, священные реликвии и пр. Сулла во время пребывания в Греции разорил святилища Эпидавра, Олимпии и др. (Plut. Sulla, 12). Аппиан сообщал также о слухах, будто бы Сулла поджег Капитолийский храм (Арр. В. С, I, 86; ср.: Plut. Sulla, 17). Сам античный историк высказывал сомнения на этот счет. Мы же подчеркнем, что сама возможность появления подобного подозрения говорит о падении религиозного благочестия.

Деформация религиозно-нравственной сферы проявилась и в изменившемся отношении римлян к погребальному обряду. Процедура погребения и затраты на похороны были строго определены и зафиксированы Законами XII таблиц (см.: X, 1—10; ср.: Cic. De leg., II, 23, 59; 24, 61). Еще в середине II в. похороны не отличались особой пышностью: Марк Порций Катон похоронил сына «самым дешевым образом» (Liv. Per., 48). Но в начале I в. пышность похорон и общественных мероприятий, с ними связанных, стали символом авторитета политика. Не случайно, видимо, Сулла в период своей диктатуры принял закон, ограничивавший роскошь похорон — lex Cornelia sumptuaria, но сам же нарушил при погребении своей жены Метеллы (Cic. Ad Att., XII, 36, 1; Plut. Sulla, 35). При известной всем непритязательности в быту Катона Младшего его расходы на похороны брата вызывали злорадные толки (Plut. Cato Min., 11).

Другим примером, демонстрирующим отношение к традиции, являются похвальные погребальные речи. Они составляли важную часть погребального обряда. Традиционно похвальной речи удостаивались римские граждане за особые заслуги перед государством. С IV в. эту честь стали оказывать и женщинам, правда, в совершенно исключительных случаях{210}. По свидетельству Ливия (Liv., V, 50, 7), впервые это случилось после 390 г.: laudatio были удостоены женщины, которые в тяжелое для государства время пренебрегли личными интересами ради общего блага. У Плутарха есть данные о сходной ситуации, относившейся к середине IV в.: у города не было денег для уплаты дара оракулу Аполлона в Дельфах, и женщины помогли, пожертвовав государству свои украшения (Plut. Camil., 8; ср.: Diod., XIV, 116, 8). Цицерон, не имея в виду столь отдаленную древность, считал, что первой женщиной, которой выпала честь laudatio, была Попилия, мать Катула (Cic. De orat., II, 44). Со временем на фоне процессов активизации и индивидуализации личности изменился характер погребальных речей: они приобрели выраженный политический смысл. Симптоматично в этом отношении поведение Юлия Цезаря на похоронах (68 г.) его тетки Юлии, жены Мария, во время которых он не только произнес похвальную речь умершей, но и впервые со времени прихода к власти Суллы выставил изображения Мария. Позднее (65 г.) Цезарь произнес laudatio при погребении своей жены Корнелии (Plut. Caes., 5). Интересны сохраненные античной традицией сведения о содержании погребальных речей Цезаря. Похоже, что он говорил не столько о потерянных близких, сколько о себе: о связи своего рода с римскими царями и богами, об особых претензиях на могущество и влияние (Suet. Iul., 6, 1; ср.: Vell., II, 41, 1; Арр. В. С, II, 68). В погребальных речах не всегда и не все было правдой. Уже Цицерон писал, что из-за этого римская история полна ошибок — это «вымышленные триумфы, многочисленные консульства и даже мнимое родство — falsi triumphi, plures consulatus, genera etiam falsa» (Cic. Brut., 62, 7—8). Такого же мнения придерживался и Ливии (Liv., VIII, 40, 4). Со временем погребальные речи, как и весь погребальный комплекс, судя по приведенным нами примерам, стали средством политической апологии и политической агитации. Обратим внимание еще на некоторые отклонения реальной практики от традиционных религиозных основ римской общественной жизни. По Законам XII таблиц хоронить умерших в пределах города запрещалось (X, 1). Такое право предоставлялось лишь весталкам (Serv. Ad Aen., XI, 205—206). Эта норма сохранилась и в период поздней Республики. Однако особым постановлением сената стали разрешать погребения на Марсовом поле, т. е. вне городских стен, но на месте собрания центуриатных комиций. Здесь были похоронены Сулла, Цезарь, позднее — консулы Гирций и Панса, погибшие при Мутине в 43 г.

В соответствии с обычаем на девятый день после смерти устраивалась погребальная тризна. Этот обряд входил в общий комплекс представлений о культе предков. Вместе с тем Ливии рассказывал, что уже в 328 г. Марк Флавий щедрыми раздачами в виде погребальной жертвы пытался «отдать долг» за его освобождение от суда эдилов (Liv., VIII, 22, 2—3). Во II в. погребальная тризна приобрела ярко выраженный характер политической акции, главной целью которой было завоевание или укрепление политического веса и популярности ее устроителя{211}. Известно, что погребальная тризна, устроенная Титом Фламинием по случаю смерти его отца (174 г.), продолжалась четыре дня и сопровождалась погребальными играми, раздачами, общественными пирами и сценическими представлениями. По замечанию Ливия, такие игры были восприняты и расценены народом как «вершина щедрости» (Liv., XLI, 28). Видимо, не случайно тот же Ливии неоднократно подчеркивал, какой сильной была поддержка Фламиния со стороны римского плебса. Демонстрация материальных возможностей и щедрости стала во II—I вв. неотъемлемым атрибутом погребальной церемонии. Не слепая вера, а разум и строгий расчет определяли поведение римского гражданина во время погребения. Таким образом, религиозный культ постепенно стал терять характер священнодействия.

Вместе с безверием распространялась и безнравственность. Нравственность — сфера межчеловеческих отношений, определяющаяся совокупностью общепринятых норм поведения. В конце III в. отклонения от общинных нравственных ценностей и традиций стали заметными и в этой сфере. Моральное (нравственное) сознание и поведение человека предполагает ориентацию на определенный личностный образец, т. е. реальное или вымышленное лицо, побуждающее или должное побуждать к подражанию и в этом смысле служащее объектом притязаний, предполагающее некую иерархию ценностей. Во французской социологии говорят о «направляющих образцах» и об «идеалах личности»; в английской — о «человеческих образах, представляющих предмет притязаний», «идеальных типах человека в данной культуре», «образах, вызывающих восхищение»; в немецкой — об образцах, «идеальных типах группы». Мы вслед за М. Оссовской будем употреблять термин «личностный образец». На наш взгляд, М. Оссовская совершенно обоснованно отказалась от употребления термина «идеальный тип», поскольку он предполагает совершенство и нереальность, нечто недостижимое{212}, тогда как термин «личностный образец» позволяет говорить о реально действующих в общественном сознании стереотипах восприятия действительности и поведения. Наличие таких стереотипов, с одной стороны, упорядочивает действительность; с другой — определяет тенденцию к окостенению общества, способствует искажению действительности, закрепляет традицию и в конечном счете затрудняет действия в меняющихся обстоятельствах.

Внутренние границы, тип и качественные характеристики личностного образца определяются типом социальной связи между людьми. В древнем Риме гражданская община — civitas — формировала нормы поведения, отвечавшие общинным интересам. С детских лет римские граждане следовали сложившимся в семье и общине стереотипам, которые вырабатывали способность к слиянию личного «я» с общинным «мы». Г. Сэмнер и А. Келлер, определяя подобные морально-этические системы, использовали такой термин, как «этноцентризм», вкладывая в это понятие определенные свойства групповой психики и способы групповой самозащиты, направленные на актуализацию противопоставления «мы лучше, чем они»{213}. Этот термин был воспринят историками, в том числе и теми, кто занимается античной историей Рима. Однако в последнее время исследователи все чаще, и на наш взгляд, справедливо, говорят о невозможности применения этого определения к римскому обществу. Римские общественные отношения хотя и ориентировались на традиции гражданской общины, но эта ориентация не была односторонней. Абсолютизация традиций и ценностей замкнутого общинного мира очень редко выступала в чистом виде и была осложнена представлениями об особой исторической миссии Рима. В этом смысле мы согласны с Г. С. Кнабе, который говорил о характерном для римского общественного сознания и форм поведения противоречивом единстве традиций архаической общины и стремлении выйти за ее пределы{214}. Особенности общественного сознания и общественной практики римлян способствовали оформлению специфической морально-этической системы, определяя которую мы можем принять термин О. В. Брейкина — «моральный реализм»[20].

В основе римской морали и этики лежала прежде всего общественная связь, основанная на подчинении личности интересам общинного коллектива, Республики в целом. Морально-этические стереотипы римлян воплощались в искусственно созданном идеале, который совокупно формулировался как нравы предков — mos maiorum. Г. С. Кнабе определил понятие mos maiorum как «привычку видеть в “нравах предков”, в преданности традиции и старинным установлениям высший критерий общественной морали»{215}. Вопрос о составляющих mos maiorum, их ценностной иерархии и влиянии на общинные стереотипы поведения наиболее четко был разработан С. Л. Утченко{216}. Как всякое идеальное представление, римский общественный идеал был отличным от реальности, но не оторванным от нее абсолютно. При этом, по справедливому замечанию В. И. Кузищина, особенно важно, что он был теоретически привлекательным и до некоторой степени играл роль парадигмы, достойной подражания{217}.

Господствующий личностный образец отличался такими качествами, как презрение к труду ради обогащения; гражданская активность (ощущение слитности с коллективом граждан и осознание свободы — libertas); стремление не к личной славе, а славе отечества; верность долгу, Риму, соратникам, слову — fides; благочестие к богам, предкам, древним обычаям и законам — pietas; представление о чести и достоинстве, которые выше материальных благ и даже самой жизни — dignitas. Все эти качества предполагали подчинение личных интересов государственным. Цицерон писал, что если бы римляне не ставили блага государства превыше всего, не «спасли бы от ужаса перед Карфагеном Г. Дуелий, А. Атилий, Л. Метелл, двое Сципионов кровью своей не потушили бы начинающийся пожар второй Пунической войны, Кв. Максим не истощил бы (врага. — Н. Ч.), когда тот поднялся после увеличения сил, М. Марцелл не сломил бы (противника. — Н. Ч.), а П. Африканский, отбросив (врагов. — Н. Ч.) от ворот Рима, не перенес бы (войны. — Н. Ч.) внутрь вражеских стен — … <im>petu liberavissent, пес С. Duelius, A. Atilius, L. Metellus terrore Karthaginis, non duo Scipiones oriens incendium belli Punici secundi sanguine suo restinxissent, nee id excitatum maioribus copiis aut Q. Maximus enervavisset aut M. Marcellus contudisset aut a portis huius urbis avolsum P. Africanus compulisset intra hostium moenia.» (Cic. De rep., I, 1).

Прототипами личностного образца выступали мифологические персонажи. Так, символом умеренности и чистоты нравов являлся легендарный Ромул (Plut. Rom., 7; 22){218}. Часто примерами истинных римлян выступали исторические лица, но наделенные гиперболическими характеристиками. Символом республиканизма, «отцом свободы», как считали римские граждане, был организатор изгнания царей, консул 509 г. Марк Юний Брут, который приказал казнить своих собственных сыновей — участников заговора против Республики. Его решение в отношении детей было таким непреклонным, что даже античным историкам было непонятно, что заставило Брута поступить так: гражданская доблесть или глубокое душевное страдание (Plut. Popl., 6; 10; ср.: Plut. Brut., 1; Liv., 11,5,6—8). Олицетворением воинской доблести являлся для римлян Гораций Коклес, который в 508 г. один сдерживал наступление этрусков (Polyb., VI, 55; Liv., II, 10, 212; Plut. Popl., 16; Dionys., V, 23, 2). Гай Муций Сцевола, решивший смыть с римлян позор этрусской осады в 507 г., возможно, даже ценой собственной жизни, являл образец патриотизма (Liv., II, 12, 3—9; ср.: Plut. Popl., 17).

Видимо, в ряд римских героев и героизированных персонажей, образы которых формировали положительную традицию, можно поставить Нуму, Валерия Публиколу, Камилла, Фабия Руллиана, Ann. Клавдия Цека, М. Валерия Корва. Классическими образцами, воплотившими представления римлян о гражданской чести, достоинстве, неподкупности и бескорыстном служении Отечеству, считались Кв. Фабий Максим и Маний Курий Дентат (см.: Liv., XXIV, 44, 10; Plut. Cato Maior, 2).

Образцом служения Республике выступали три представителя рода Дециев, которые принесли себя в жертву ради спасения Рима (в 340, 295 и 279 гг.). Публия Деция Муса — консула 340 г. — можно считать лицом историческим. Ливии ссылался на то, что его имя есть в летописях (Liv., VII, 21, 6; Liv., VIII, 9, 8—12), что его образ не стерся из памяти римлян — свидетелей его подвига (Liv., X, 7, 3)[21]. Историчность Деция Муса Младшего также не вызывает сомнений. У Ливия есть подробное описание всех его четырех консульств, цензорства, понтификата. Тот же Ливии подчеркивал, что в годы 2-й Пунической войны старики вспоминали подвиг Публия Деция: в сражении с галлами он, обращаясь к памяти отца, обрек себя как искупительную жертву на гибель (Liv., X, 28, 13—18; XXIV, 9, 8). Относительно достоверности жертвы последнего Деция уже древние не были вполне уверены. Ливии, например, говорил лишь о подвигах первых двух Дециев (Liv., IX, 17, 8).

Еще один эпизод, выдержанный в духе mos maiorum. Римский полководец времен 1-й Пунической войны Марк Атилий Регул даже в плену сохранил верность Отчизне и гражданскому долгу: посланный карфагенянами в Рим с предложением обменять его на пленных врагов, он сам выступил в сенате против этого, вернулся в плен и был замучен (Polyb., I, 31—35; Cic. De off., III, 99; Liv. Per., 18; App. Lyb., 1). Иллюстрацией римской доблести выступает в традиции и поступок консула Тита Манлия, который убил собственного сына за то, что тот нарушил его приказ не сходиться с врагом вне строя (Liv., VIII, 7, 83).

Символом уважения к семейным нормам, в частности к матери семейства, выступает в римской традиции Марций Кориолан (Liv., II, 40, 3—10). Правда, необходимо заметить, что отношение к этому образу в римской историографии было неоднозначным и чрезвычайно поучительным. Отчасти в нем воплощалось негативное отношение римлян к людям с яркой индивидуальностью. В этом плане Кориолан подвергался порицанию. Вместе с тем римляне видели в образе Кориолана воплощение душевных страданий человека, оторвавшегося от родной общины, поэтому образ имел важную морально-этическую и воспитательную нагрузку.

Оформился не только гражданско-патриотический образец римского гражданина, но и социально-желательный тип римской матроны. Он имел и гражданско-патриотическую, и семейно-бытовую смысловую нагрузку. Так, образы Клелии и Валерии были воплощением долга и служения Отечеству (см.: Liv., II, 13, 6—11; Plut. Flam., 33). Семейно-бытовое нормативное поведение женщины предполагало привязанность к мужу, отгороженность от общества, замкнутость в домашнем и семейном кругу, чувствительность, эмоциональность. Образ достойной супруги закрепился в римской лирике и сатире, получил отражение в посмертных эпитафиях. Варрон так представлял идеальную спутницу: «В одно и то же время и шерсть прядет руками, и не сводит глаз с кастрюли, чтобы каша не пригорела — simul manibus trahere lanam, nec non simul oculis observare ollam pultis, ne aduratur» (Varr. Sat. Men., 190). Примерами образцовых матерей были Корнелия — мать Гракхов (Plut. Tib. Gr., 1); Аврелия — мать Цезаря; Атия — мать Августа.

Часто за оформленными личностными образцами просматривается тенденция к намеренной идеализации. Так, идеалом простого римского гражданина, вставшего в критическую минуту во главе государства, эталоном личного достоинства, мужества, преданности Риму и общинной умеренности традиция представляла Л. Квинкция Цинцинната. По версии, представленной Ливием, он, владея всего 4 югерами земли, т. е. примерно 1 га, не воспользовался высоким положением диктатора, закончив в течение 16 дней битву с врагом, сложил диктаторские полномочия и возвратился на свое поле (Liv., III, 26, 8—29). Видимо, и образ Квинкция Цинцинната, и его история чрезвычайно соответствовали концепции mos maiorum, поскольку античная традиция пыталась его популяризовать. На самом деле он не был «простым римским гражданином». Род Квинкциев был одним из знатнейших патрицианских родов, восходивших еще ко времени Ромула, а сам герой был уже вторым консулом из своего рода и до диктатуры 458 г. занимал консульскую должность (460 г.).

Воплощенной концентрацией римского характера был Марк Порций Катон Старший (Plut. Cato Maior, 2; 8). Однако анализ его жизни и политической деятельности позволяет говорить о том, что в публицистике, римской историографии и общественном мнении выступает искусственно созданный идеальный образ. Нравственная высота Катона превозносилась и современниками, и античными историками (Plut. Cato Maior, 19). Ему приписывали множество афоризмов по поводу морально-этического и государственно-политического состояния Республики, среди которых был, например, такой: «Если вы (римляне) достигли величия доблестью и умеренностью, не меняйтесь к худшему; если же невоздержанностью и пороком, изменитесь к лучшему» (Plut. Reg. et imper. apophth., 198 D—199 E; ср.: Plut. Cato Maior, 8). Выступая носителем традиционных республиканских ценностей и борцом за добрые старые нравы, на деле он был антиподом ортодоксальных ревнителей mos maiorum. Его идейный консерватизм сочетался с практическим «футуризмом». Считая, что основным источником материального состояния должно быть сельское хозяйство, он не настаивал на традиционном принципе умеренности труда и скромном уровне доходов. Катон был не столько скромным землевладельцем старого типа, сколько деловым человеком и новатором, провозгласившим новые принципы организации хозяйства, постепенно и повсеместно утвердившиеся, главный из которых — обогащение; ради прибыли был готов на мало престижные операции{219}.[22] Отстаивая приоритет государственных интересов над семейными и личными, он тем не менее не отодвигал заботы о доме на второй план (Plut. Cato. Maior, 20), а стремясь к удовлетворению личных целей, азартно преследовал своих врагов, допускал сомнительные с точки зрения традиционной морали поступки (неблаговидное поведение в суде), мог изменить общинным нравственно-этическим нормам поведения (Liv., XXXVII, 57—58; Plut. Cato Maior, 19; 21; 24){220}. Ю. Г. Чернышов высказал несколько резкое, но довольно точное замечание, о том, что образ Катона Старшего имеет литературно-художественный отпечаток и заслоняет историческую действительность{221}. Мы же считаем возможным дополнить этот общий вывод: в античной традиции это было сделано намеренно, с целью создания образца, связанного с традиционной общинной моралью.

В конце II — первой половине I в. принцип идеализации традиционных норм жизни и стереотипов поведения получил теоретическое оформление в концепциях идеального государства и идеального гражданина, разработанных Полибием, Цицероном и Саллюстием. В современной историографии эта проблема была обстоятельно исследована С. Л. Утченко{222}. К основным выводам исследователя добавим лишь, что стремление теоретически осмыслить состояние римского общества было вызвано утопическим желанием не просто вернуть римлян к истокам общинной жизни, но приспособить традиционные формы существования к новой исторической, внеполисной по существу, ситуации.

В условиях усиливавшегося социального напряжения и обострившейся политической борьбы в римской публицистике (речи Цицерона) и римской историографии (труды Саллюстия, Ливия, Аппиана) постепенно сформировался образ антигероя. Негативными характеристиками римские моралисты наделяли отчасти Марция Кориолана (Арр. В. С, 1,1), дочь Спурия Тарпея (Liv., 1,11, 6—9), мать Децима Брута Семпронию (Sail. Cat., 25, 1-5), Каталину, Клодия (Plut. Cic, 29). Важно отметить, что их поступки и намерения противопоставлялись не только традиционной системе общественных отношений, но интересам Республики в целом. В связи с этим подчеркнем: оформление образа антигероя явилось одной из доминант сопротивления развивавшемуся разложению общинной морали и этики и важным средством регулирования поведения римского гражданина.

Морально-этические стереотипы были чрезвычайно сильны в Риме, а ориентация на личностные образцы — довольно устойчивой{223}. Симптоматичны слова Саллюстия о том, что его современники (Квинт Максим, Публий Сципион и другие прославленные граждане), глядя на изображения предков, загорались сильнейшим стремлением к доблести и пытались сравняться с их добрым именем и славой (Sail. lug., 4; 5). До II в. общинные морально-этические образцы были не только признаваемыми, но чаще всего реализуемыми. Соответственно нравам предков вели себя в бою и в быту Камилл (Liv., VI, 8, 13), Марцелл (Plut. Marc, 3), Марк Валерий Корв (Liv., VII, 26, 2). Опираясь на моральный образец, Публий Корнелий Сципион взял на себя бремя ответственности за более чем трудную ситуацию в Испании в 210 г. (Liv., XXVI, 19, 1—9). Марк Юний Брут был в середине I в. для республиканцев символом политической борьбы (Plut. Caes., 61).

Со II в. личностные образцы становятся все более пропагандируемыми, но признаваемыми чаще всего лишь на словах. Civitas и ее жесткая общинная мораль не могли угнаться за реалиями исторического развития. В результате обнаружился разрыв между моральными императивами и реальным поведением римлян. Люди научились сочетать «заветы предков» и пренебрежение ими. Постепенно выработался двойной стандарт в отношении к действительности.

У Плутарха есть чрезвычайно показательный сюжет о двойных жизненных стандартах в Риме I в. — некий сенатор публично рассуждал о бережливости и воздержанности, тогда один из присутствовавших воскликнул: «Послушай, это, в самом деле, невозможно! Ты обедаешь, как Лукулл, строишь дворцы, как Красе, а поучаешь нас, как Катон!» (Plut. Cato Min., 19).

Традиция говорила о скромности римских аристократов, идеализировала бедность, осуждала богатство. В то же время в итоге римских завоеваний в Рим хлынул огромный поток материальных ценностей. Марк Марцелл (212 г.) после взятия Сиракуз отдал город на разграбление: по словам Ливия, «было явлено много отвратительных примеров жадности и ожесточения — cum multa irae, multa auaritiae foeda exempla ederentur» (Liv., XXV, 31, 9). В качестве трофеев из Сиракуз были вывезены золото и серебро, драгоценная утварь и посуда, картины и статуи, украшавшие город. Это было не только первым знакомством римлян с высоким греческим искусством, но и проявлением варварства и вандализма, связанных с алчностью и распущенностью (Liv., XXV, 40,1—2). Во время триумфа Тита Фламинина (194 г.) пронесли 3713 фунтов золота в слитках, 43 270 фунтов серебра, 14 514 золотых монет с изображением Филиппа V Македонского (Plut. Tit., 14), а в триумфальной процессии Эмилия Павла (167 г.) на 250 колесницах везли картины и статуи, на множестве повозок — красивое и дорогое македонское оружие, три тысячи человек несли 750 сосудов с серебряной монетой, было пронесено множество серебряной утвари, 707 сосудов с золотой монетой и множество золотой утвари (Plut. Paul., 32—33). Даже Катон Старший не порицал тех, кто «старается обратить войну в средство наживы» (Plut. Cato Maior, 10).

Во время триумфа Мария (102 г.) пронесли 3007 фунтов золота, 5775 фунтов серебра в слитках и 287 тыс. драхм звонкой монетой (Plut. Mar., 12). Сулла в 81 г. во время триумфальных представлений продемонстрировал добычу «великолепную и дотоле невиданную» (Plut. Sulla, 34). В триумфальной процессии Лукулла в 65 г. кроме множества вражеского оружия были пронесены 20 носилок с серебряной утварью и 32 носилки с золотыми кубками, доспехами и монетой, 8 повозок везли золотые ложа, 56 — серебро в слитках, 107 — серебряную монету общей стоимостью 2 млн. 700 тыс. драхм (Plut. Luc, 37). Триумф Помпея в 61 г. даже не вместил того, что было запланировано (Plut. Pomp., 45).

В условиях колоссального притока в Рим материальных ценностей заметным и характерным явлением стала концентрация огромных богатств в руках римской аристократии. Для примера приведем лишь несколько известных фактов. В 275 г. Публий Корнелий Руфин был исключен цензорами из сената за то, что завел у себя серебряную посуду (Liv. Per., 14). Это казалось не только нарушением норм общинной морали, но преступлением против общины. В I в. богатство и роскошь уже не смущали официальные власти. Плутарх рассказывал о том, с какой невероятной скоростью в Риме росли цены и страсть к роскоши: у Гая Мария был великолепный дом возле Мизен, предназначенный для изнеженной и роскошной жизни, Корнелия — дочь Сципиона Африканского и мать Гракхов — купила его за 745 тыс., а чуть позднее Лукулл, который, по мнению современников, задавал тон расточительной и роскошной жизни (Plut. Luc, 38—39; Vell., II, 33, 4), заплатил за него 2,5 млн. (Plut. Mar., 34).

Динамику процесса за 150 лет представил Веллей Патеркул. Он приводил следующий пример: в 125 г. цензоры осудили на изгнание Лепида, снявшего дом за 6 тыс. сестерциев; в начале I в. н. э. невозможно было даже представить, что в таком доме мог жить сенатор. «Так изменилось состояние, — заключал античный автор, — от добродетелей к пороку, от пороков к испорченности, от испорченности к падению — adeo natura a rectis in uitia, a uitiis in praua, a prauis in praecipitia peruenitur» (Vell., II, 2, 10).

На этом фоне обнаружилось изменение отношения римского общественного мнения к богатству. Традиционно принцип материального достатка был основным фактором, определявшим общественный статус человека в Риме: римляне распределялись по сословиям в соответствии с имущественным цензом. Таким образом, богатство воспринималось как положительная характеристика, а его достижение являлось важным стимулом жизни и деятельности римских граждан. Однако достойным признавалось богатство, связанное с принципом наследования и землевладением. Приобретение состояния каким-либо иным путем осуждалось. Во II—I вв. источником богатства все чаще стало выступать «служебное положение» — консулат и промагистратура, которые позволяли присваивать часть военной добычи, доходы с провинций и пр. Именно этим античная историография объясняла ожесточенный характер борьбы за магистратские должности, распространившуюся практику подкупа избирателей и открытого вооруженного давления на них (Liv. Per., 101; 107). Несмотря на постоянное возобновление законов против коррупции и вымогательства в провинциях, а также на моральное осуждение стяжательства, определяющим мотивом общественно-политической практики все более отчетливо стала выступать материальная выгода.

Изменилось отношение римлян и к гражданской доблести. Традиционное понятие virtus включало в себя представления о воинской чести, благородстве, нравственном совершенстве. Уже во II в. оно существенно изменилось. Наиболее отчетливо представление современников о virtus выразил Луцилий. «Доблесть, — писал он, — состоит в том, чтоб ты, что достойно, где правда, мог различать, каково — все то, что вокруг нас, чем живем мы, доблесть — то знанье, что даст человеку такой-то поступок, что для него справедливо, полезно и, главное, честно, что хорошо и что дурно, постыдно, бесчестно, бесплодно; доблесть — в уменье найти всему свой конец и пределы; доблесть — в способности знать настоящую цену богатства; доблесть — в возданье того, что она заслужила, заслуге; в том, чтоб врагом беспощадным быть человеку дурному, наоборот, чтобы быть людей защитником честных, их прославлять, им желать всего доброго, жить с ними в дружбе; кроме того, всего выше ставить — родины благо, далее — благо родных, всего ниже — личное благо» (Lucil. Sat.fr., 1196){224}. В подобном представлении о гражданской доблести акцент с личности, наделенной общественно привлекательными качествами, оказался транспонированным на результаты действий личности, их полезности или вредности. Это было естественным отражением изменившихся отношений в римском обществе. Вместе с тем такое понимание virtus способствовало дальнейшему развитию индивидуализма и эмансипации личности от общинных традиций.

С изменением ценностных ориентиров изменился и стиль жизни. Отступление от исходных общинных морально-этических начал проявилось в том, что люди стали «жить напоказ». Идеал патриархальной умеренности стал все заметнее «размываться»{225}. Приведем лишь несколько примеров. По данным Плиния Старшего, до III македонской войны (171—168 гг.) в Риме не было мукомолов-пекарей, а в числе домашних рабов не было поваров — видимо, римские хозяйки сами пекли хлеб и готовили еду (Plin. H. N., XVIII, 28). Но даже в такой ситуации обнаруживается тяга римлян к роскоши и чрезмерному потреблению. На это указывает, например, принятие в 161 г. особого закона, запрещавшего подавать к столу блюда из специально откормленной домашней птицы. По всей видимости, данный закон, как и многие другие официальные запреты, не имел реального значения (Liv., XXXIX, 6, 8—9; Plut. Luc, 40; 41). Варрон подчеркивал, что «никакой закон не установит границы и размера чрезмерной роскоши — legibus <nec luxu> statues finemque modumque» (Varr. Sat. Men., 252). В одной из сатир тот же Варрон перечислял, что в I в. подавалось обычно на обед римского аристократа: павлины с Самоса, рябчики из Фригии, журавли с Мелоса и т. п. (Gell., VI, 16). В домах аристократов появилась богатая утварь. В одежде стали использовать дорогие тонкие ткани (Plin. H. N., XXXVII, 2).

Тон задавала аристократическая молодежь: Публий Корнелий Сципион (Polyb., XVII, 23, 6; Liv., XXI, 49), Луций Корнелий Сулла (Plut. Sulla, 2), Юлий Цезарь (Plut. Caes., 4—5) и др. Современники и римские историки обращали внимание на тот факт, что стиль жизни и многие поступки молодых аристократов были продиктованы желанием привлечь к себе внимание. Подобный эпатаж не только вызывал интерес толпы, но часто обеспечивал массовую поддержку, авторитет и карьерный рост.

В римском обществе постепенно выработалось мнение, что мощь государства зависит от активных, удачливых, не связанных условностями «первых» людей в республике. На фоне ослабления государственно-политической системы и развивающейся анархии эта идея приобрела определяющее значение. В результате возник новый тип политического лидера, главной характеристикой которого стало гипертрофированное властолюбие. Кроме того, расширение гражданства требовало нового отношения к норме, а расширение римской провинциальной периферии передавало контроль над моральной сферой в руки наместников. Это еще более укрепляло влияние и моральный авторитет политически активной личности. Личная жизнь и деятельность политиков «новой формации» стали оказывать существенное влияние на формирование личностных приоритетов, на характер взаимоотношений в обществе. Показательна речь, произнесенная Сципионом Старшим перед солдатами-мятежниками в 208 г. «Толпа, — говорил он, — всегда проявляет те самые свойства, какими отличаются ее вожаки и советчики» (Polyb., XI, 29). А. Тойнби образно определил это так: «Во времена бедствий маска цивилизации срывается с примитивной физиономии человеческого большинства, но моральная ответственность за надломы цивилизаций лежит на совести их лидеров»{226}. Такая развивавшаяся в условиях II—I вв. практика политической борьбы как апелляция к общественному мнению — народному собранию — еще более укрепляла представление о личной ответственности лидера за исход событий и определяла еще более тесную моральную связь политически активной личности и толпы.

На фоне развития этих процессов во II—I вв. заметной чертой общественного поведения стала противозаконная (аморальная) с точки зрения общинной морали и этики деятельность. Мы уже говорили о проявлениях аморализма как показателе развивавшегося в римской общине процесса индивидуализации личности и нарушения и забвения mos maiorum. Дополним, что римские моралисты считали аморальным не только порочное поведение, но и нежелание этому противостоять. Опасность этой тенденции состояла в том, что при попустительстве сената и опоре на низменные интересы толпы политически активная личность, даже негативно окрашенная в общественном мнении, добивалась личной выгоды и удовлетворения личных интересов чаще всего в ущерб интересам государственным. Особенно заметной эта тенденция стала в I в. в деятельности Мария, Сатурнина и Главции, Сульпиция Руфа, Суллы, Катилины, Клодия и др.

Другим проявлением аморализма стало негативное отношение к соотечественникам. Впервые наиболее ярко эта тенденция обнаружилась в событиях 133—121 гг., когда политические противники использовали друг против друга не только политические средства борьбы, но и силовое давление. Симптоматично поведение консула Луция Опимия, который требовал от сената абсолютных полномочий для подавления смуты в Риме. Сенат пошел на беспрецедентный поступок, впервые в мирное время провозгласив: «Да позаботятся консулы, чтобы государство не понесло ущерба!», т. е. объявив о введении чрезвычайного положения и предоставив консулу право применять к гражданам любые меры принуждения, вплоть до смертной казни без суда (Liv. Per., 61; Plut. G. Gr., 14). Известно также, что Сципион Эмилиан, Ливии Друз Младший были убиты при неизвестных обстоятельствах (см.: Liv. Per., 59; 71). В I в. негативное отношение к политическим противникам приобрело широкомасштабный террористический характер. Обоснованный интересами государства, террор стал государственной политикой. Цинна и Марий в 87 г. убили многих знатнейших представителей сената (Liv. Per., 80; см.: Plut. Mar., 41—44; Sert., 4—5; Pomp., 3). Претор Луций Дамасипп по приказу Гая Мария Младшего в 82 г. созвал сенат и, по словам Ливия, «уничтожил почти всю римскую знать» (Liv. Per., 82). Невиданный размах приобрели проскрипции Суллы (Liv. Per., 88; Plut. Sulla, 3133) и II триумвирата (Liv. Per., 120; Plut. Ant., 1720; Cic, 45—48; Brut., 27).

Изменился до некоторой степени и стиль жизни римской женщины. По мнению большинства исследователей, женщина играла пассивную роль в римском обществе и как личность она не была выделена внутри семейной и гентильной группы{227}. Подобный взгляд на общественное положение римской женщины имеет свои основания. Безусловно, она не обладала политической правоспособностью. Находясь под опекой мужчины, женщина не была полноправным субъектом римского права. Ius suffragii и ius hono-rum были ей недоступны. Ее уделом были дом и воспитание детей. Однако роль женщины как организатора домашнего хозяйства, морального наставника детей, хранительницы семейных отношений вознаграждалась признательностью и уважительным отношением римского общества. Участие в публичных священнодействиях приобщало ее (отчасти) к интересам римской гражданской общины. Можно согласиться с И. Л. Маяк, что римские матроны обладали пусть усеченным, не оформленным юридически, гражданским статусом{228}.

Постепенно, по всей видимости, менялись представления римской общественности об образцовом поведении женщины и ее роли в семье и обществе. В публицистике и римской историографии распространилось мнение, что женщина должна быть не только хозяйкой дома и добродетельной матерью, но и верной спутницей мужчины. Эти представления оформились на основе новых реалий повседневной семейной жизни. С III в. распространенной стала практика совместного участия супругов в домашних трапезах и совместное посещение гостей{229}. Для женщин-аристократок стало престижным получить хорошее «высшее» образование. Так, например, мать народных трибунов Гракхов, а также дочь консула Лелия учились у известных греческих риторов; Корнелия, жена Гнея Помпея, разбиралась в музыке и геометрии, имела возможность на равных общаться с философами (Plut. Pomp., 55); а Сем-прония, мать Децима Брута, знала греческую и латинскую литературу (Sail. Cat., 25, 2).

О пожизненном пребывании женщины под властью отца, опекуна, мужа до некоторой степени забывается. Замужняя женщина в частной жизни стала пользоваться фактически такой же свободой, как и ее муж. Она могла развестись, когда захочет. Она самостоятельно распоряжалась своим имуществом. В источниках неоднократно упоминаются законы о налогообложении богатых женщин (Арр. В. С, IV, 32; Val. Max. IX, 3, 3). Римские женщины не прямо, но косвенно оказываются втянутыми в общественные дела. Так, в деле раскрытия вакханалий консулу помогла его теща, обходительная и тактичная Сульпиция (Liv., XXXIX, 11—14). Буса, «славная родом и богатством» гражданка Канузия (город в Апулии), организовала помощь воинам, спасшимся после Канн (Liv., XXII, 52, 7). Ее вмешательство определяло исход политической борьбы. Гай Гракх не преследовал Марка Октавия по просьбе своей матери Корнелии (Plut. G. Gr., 4). Семпрония, отравившая, по слухам, своего мужа Сципиона Эмилиана, пыталась таким образом поддержать радикальную реформаторскую деятельность своего брата Гая Гракха (Liv. Per., 59). Метелла, жена Суллы, просила у него разрешения вернуть в Рим изгнанных сторонников Мария (Plut. Sulla, 6). Фульвия, знатная римлянка, раскрыла Цицерону планы заговорщиков катилинариев (Plut. Cic, 16). На совещании, которое устроили Брут и Кассий, где решалась судьба государства, присутствовали мать и жена Брута и жена Кассия (Cic. Ad Att., XV, 11). Примеры можно было бы умножить. Но жизнь, вероятно, была еще богаче и многограннее, чем это представлено в античной традиции.

Авторитет римских матрон в семейной жизни, участие их в общественном культе, вмешательство (правда, на частном, семейно-бытовом уровне) в политическую жизнь Рима — все это позволяет признать наличие у них закрепленного гражданского статуса и одновременно выявляет такую особенность римской familia (и civitas в целом), как ее постепенно усиливавшаяся открытость, которая, с одной стороны, помогала Риму преодолевать основные социальные противоречия, с другой — порождала новые проблемы в римской семье, обществе, государстве.

Судить о том, насколько характерным для широких слоев римского общества стало отступление от исходных полисных морально-этических начал, позволяет римская литературная традиция. Нам представляется вовсе не случайным тот факт, что во II в. популярным в Риме стал жанр сатиры. Одним из первых римских сатириков был Энний (239—169 гг.). Его сатиры не были ни злыми, ни колкими. Они носили скорее моралистический характер. В сохранившихся фрагментах не заметно следов полемического тона, но есть стремление наставлять и поучать, исправлять общественные пороки. В сатирах Луцилия (180—102 гг.) на первый план выступило критическое отношение к современности. Он критиковал любовь к деньгам и роскоши, скупость и мотовство, сословную спесь и чванство, сластолюбие и хвастовство. При этом его критика была персонально направлена. Луцилий называл тех, в ком видел воплощение того или иного порока. Меркой для его суждений служил идеализированный образ древних; стимулом — забота о благе римского государства, а положительным идеалом — традиционная римская добродетель. Младшим современником Луцилия был Варрон (116—27 гг.). Само название его сатир «Менипповы сатиры», по имени греческого философа-киника Мениппа, жившего в III в., указывает на цель автора — осмеять все и вся и прежде всего общепринятые нормы морали и аристократическую систему ценностей. Нормой поведения Варрон считал жизнь предков, идеалом — простую и скромную жизнь прадедов и отцов. Варрон писал: «У дедов и прадедов хоть слова и дышали чесноком и луком, но высок у них был дух!» (Varr. Sat. Men., 63—64); «в Риме жили они (предки) бережливо, честно и чисто, в этом — отечество их. Мы же — в сплошной суете» (Varr. Sat. Men., 488—489). С опубликования сатир начал свой поэтический путь Гораций (65—8 гг.). В них он воспевал отца как моральный образец, высмеивал пороки. Своим насмешкам Гораций придавал общезначимый характер. В литературе существует целый спектр мнений о характере и задачах творчества Горация. Мы не имеем в виду анализ этих аспектов его творчества, хотим обратить внимание лишь на степень его рефлексии по поводу действительности, отразившейся в сатирах и отчасти в лирике. Гораций рассматривал человеческие слабости как нечто неизбежное и пытался указать путь к праведной жизни. Так, в XVI эподе он призывал покинуть Рим, раздираемый гражданскими распрями и бежать на «острова блаженных» (Horat. Ер., XVI, 17—66).

Потрясающая картина разложения римских нравов и традиции была нарисована историками и публицистами. С резкой критикой действительности выступал Саллюстий. Он писал, что если предки обладали нравственными качествами, возвеличивавшими их (трудолюбие, справедливость, беспристрастность и пр.), то его современники были рабами наслаждений в частной жизни, денег и влияния — в общественной деятельности. Для них, по мнению античного историка, были характерны развращенность, алчность, праздность, честолюбие (Sail. Cat., 12; 13, 2—5; 52,19—23). В переписке с друзьями и близкими Цицерон представлял римскую историю середины I в. как сплошную цепь преступлений против государства и обычаев предков. В народном собрании постоянно звучали скандальные разоблачения подкупа судей, взяточничества управляющих провинциями, недееспособности сената и пр.

На глубину процесса нравственного разложения и морального падения указывает тот факт, что римские сатирики и критики осуждали и обличали «порчу нравов», но при этом искали покровительства и дружбы влиятельных нобилей, прославляли их как героев и царей. Энний пользовался покровительством Сципиона Африканского Старшего, Луцилий — Сципиона Эмилиана, Саллюстий имел поддержку в лице Цезаря, Цицерон искал опору в Помпее. Это позволяет поставить под сомнение их принципиальность и последовательность в вопросах отношения к нравам предков и социальной этике. В целом в римской литературе, историографии, публицистике II—I вв. получили развитие социально-психологический негативизм, скептицизм и критицизм, которые отражали и способствовали дальнейшему развитию индивидуализма и социально-негативного поведения.

Соединение в римском общественном сознании и межличностных отношениях устойчивой приверженности традиции и заветам предков с гедонистическим, а порой аморальным безразличием к ним, с определенной открытостью внешнему влиянию можно во многом объяснить субъективными факторами — личными вкусами, обстоятельствами биографий тех персонажей, о которых нам сообщают античные авторы. Но за этим стояли и глубокие объективные причины. Носителями новых морально-этических ценностей в период поздней Римской республики выступали представители тех сословных групп, которые по тем или иным причинам были слабо интегрированы в римское общество, а потому свободные от римских полисных традиций и норм: аристократическая молодежь, младшая сенаторская аристократия, homines novi, римский плебс, люмпен-пролетариат, жители италийских общин, провинциалы. Их интересы, стиль жизни и мотивы поведения невозможно объяснить лишь индивидуальными наклонностями вне общей тенденции морального перерождения общества.

Они ориентировались на такую модель отношений, основу которой составляли рационализм, прагматизм и индивидуализм. Социально-экономическое и политическое развитие Римской республики во второй половине II — начале I в. при традиционной ориентации на mos maiorum способствовало формированию подобных основ. Я. Ю. Межерицкий заметил, что, разворачиваясь в сфере общественной психологии и идеологии, размежевывая политические группировки и философские ориентации, сталкивая эстетические симпатии, конфликт между блюстителями нравов предков и homines novi был лишь фоном гражданских войн{230}. На наш взгляд, дисгармоничное единство, оформившееся в сфере межличностных отношений, явилось одной из составляющих структурного кризиса, который переживала Римская республика во II—I вв.

Нравственно-героический образ древнего римлянина оказался в противоречии с его жизненным опытом. Общинный уклад непрестанно разрушался развитием производительных сил и общественных форм: завоевания и расширение экономических связей, имущественная дифференциация уничтожали общественную замкнутость и солидарность; расширение сферы публичной власти, усложнение политической практики и все более заметное отчуждение государства — этику самопожертвования ради его интересов; деньги — примитивную простоту жизни, т. к. тратились либо на накопление, либо на роскошь и неумеренное потребление. Распад органических форм римской civitas определил распад консервативных общинных семейно-родовых, религиозно-этических и морально-этических связей и отношений, т. е. распад той сферы, которая составляла межличностные отношения. Все это определяло необходимость и неизбежность преобразования римской civitas в римскую империю.

Вместе с тем параллельно процессу распада общинных форм развивался процесс становления новых, по существу имперских структур. На фоне постепенно и естественно изживавших себя общинных отношений формировался новый уклад жизни, новые межличностные отношения, новые ценностные общественные идеалы и новые поведенческие стереотипы. Современники событий — римские сатирики, историки, публицисты и политики чувствовали взаимосвязь этих тенденций, но относили это к личностной, индивидуальной стороне бытия, не затрагивая коллективную, общественную. Общинные традиции и установки не позволяли римлянам усомниться в ценности республики и принять атрибуты нереспубликанских, монархических отношений. Однако большая часть римского общества, не имея выраженного желания радикального обновления, морально-психологически была к этому готова. Это способствовало, с одной стороны, закреплению традиции, с другой — сдерживало и усложняло процесс обновления Римской республики, наконец, определило специфику социально-политических реформ римского общества.



Глава 2.
ДИКТАТУРА ЛУЦИЯ КОРНЕЛИЯ СУЛЛЫ — ПОПЫТКА РЕСТАВРАЦИИ АРИСТОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

Жизнь и политическая карьера Луция Корнелия Суллы (138—78 гг.) до 88 г. развивались традиционно для молодого римского аристократа. Согласно Макробию, родоначальником ветви рода Корнелиев, к которому относился Сулла, был децемвир Корнелий Руф, прозванный Сивиллой, а впоследствии из-за искажения имени — Силлой или Суллой (Macrob. Saturn., I, 17, 27). Плутарх считал отдаленным предком Суллы П. Корнелия Руфина, консула 290 и 277 гг. (Plut. Sulla, 1), который был одним из крупнейших деятелей эпохи конца Самнитских и Пирровой войн и фигурой, сопоставимой с Г. Фабрицием и Ман. Курием Дентатом. При этом он имел сильных врагов и плохую репутацию — furax homo et avaritiae acri erat (см.: Gell., IV, 8, 2; XVII, 21, 39). О судьбе П. Корнелия Руфина и его изгнании из сената есть упоминание и у Ливия (Liv. Per., 14). Сам Ливии в числе первых Сулл называл городского претора 212 г. П. Корнелия Суллу (Liv., XXV, 2, 4; XXVII, 23, 5), хотя ему было известно и о первом Корнелии Руфине — диктаторе 334 г. (Liv., VIII, 17, 3).

Луций Корнелий Сулла вел свой род от фламина Юпитера середины III в. Публия Корнелия Суллы. Вполне вероятно, что Руфины — Суллы связаны и с более древними патрицианскими ветвями Корнелиев — Коссов и Малугинских. Первые упоминаются Ливием в 438 г. (Liv., IV, 19—20), вторые — в 459 г. (Liv., III, 22, 1). Появление Корнелиев Руфинов примерно совпадает с появлением других ветвей рода Корнелиев (Лентулов, Сципионов, Долабелл, Меренд, Блазионов) в конце IV — начале III в. Безусловно, род Сулл относился к древнему и влиятельному в период расцвета Республики римскому патрицианскому роду (Vell., II, 17, 2){231}.

Однако с конца II в. род Сулл, видимо, постепенно приходил в упадок. У Плутарха есть сведения, что если прапрадед Суллы был дважды консулом, то прадед и дед — лишь преторами, а отец не поднялся даже до претуры (Plut. Sulla, 1). К началу I в. представители этого рода были оттеснены «по причине бездеятельности» (Sail. lug., 95, 3) с политической арены и не имели сколько-нибудь заметного влияния. Не последнюю роль в этом, а возможно, даже и в изменении имени, сыграла судьба Корнелия Руфина — консула 290 г. и 277 г., изгнанного из сената за нарушение закона против роскоши и, вероятно, за коррупцию (Liv. Per., 14).

В экономическом отношении род Л. Корнелия Суллы также оказался чрезвычайно ослабленным. По сообщению Плутарха, его прапрадед не скрывал своих претензий на роскошный образ жизни, имел больше 10 фунтов серебряной посуды и, таким образом, выделялся среди римского гражданства (Plut. Sulla, 1). Сулла же родился и вырос в обедневшей семье. Сверстники кололи ему глаза тем, что он не получил наследства. Это исключало его из категории «благородных» граждан (Plut. Sulla, l; 3). В молодые годы он не имел даже собственного дома. Для римского аристократа рубежа II—I вв., когда богатство стало не только результатом, но и показателем общественного веса, это было уже предосудительным.

Таким образом, Сулла не мог опереться ни на знатность происхождения, ни на обширные связи, ни на унаследованное богатство. Ему пришлось выстраивать свою жизнь и политическую карьеру самому, рассчитывая лишь на волю, ум и характер{232}. Современники обвиняли молодого Суллу в том, что он «целые дни проводил с мимами и шутами» (Plut. Sulla, 2). Однако это скорее всего были пристрастные характеристики и в устах современников звучали как политическая инвектива, т. к. подобный образ жизни стал нормой для молодых римских аристократов: в подобном пороке обвиняли всех, кто был заметен на римском политическом горизонте, начиная со Сципиона Африканского. В отношении же Суллы более объективной следует считать характеристику, данную ему Саллюстием, который подчеркивал, что жажда наслаждений и плотских радостей «никогда не отвлекали его от дел» (Sail. lug., 95, 3).

Сулла со временем поправил свое материальное положение. Правда, источники его благосостояния были, с точки зрения римских моралистов, весьма сомнительными: публичная женщина Никопола, которая была влюблена в Суллу, завещала ему свое состояние; кроме того, он получил состояние мачехи (Plut. Sulla, 2). Честолюбивый, «жадный… до славы» (Sail. lug., 95, 3), Сулла достиг, вероятно, высокого уровня образованности; по крайней мере, «в знании греческой и латинской литературы не уступал ученейшим людям» (Sail. lug., 95, 3). Все свои способности, свойства натуры он направил на достижение политического влияния и авторитета в Риме.

Современникам Сулла казался непонятным и непоследовательным: умелый полководец, пользовавшийся авторитетом солдат, но эгоистичный и холодный; жадный до денег, считавший всю добычу своей собственной, вместе с тем расточительный; отличавшийся сильной волей и самообладанием, он проявлял порой и в личной жизни, и в политической практике необузданность страстей и настроений; образованный, иронически относившийся к религиозной традиции, был суеверным фаталистом; страстный поклонник римской республиканской нормы, он пренебрегал римским республиканским обычаем и традицией[23]. Природу подобной противоречивости личности Суллы точно и четко пояснил Плутарх: это был не просто человек, но политик, который «ради пользы умел сдерживать гнев, уступая расчету» (Plut. Sulla, 6). Бесспорно, основным мотивом, повлиявшим на оформление подобной поведенческой позиции, были личные амбиции Суллы, имевшего перед собой пример высокопоставленного и знаменитого прапрадеда.

Восстановленное состояние, приобретенные знания, свойства натуры позволили Сулле, хотя и поздно, но чрезвычайно успешно начать политическую карьеру. В 107—106 гг. он служил квестором в армии Мария (Plut. Mar., 10; Sulla, 3; Vell., II, 12,1) и отличился как самый храбрый из римских офицеров (Liv. Per., 66). Именно в это время современники прозвали его полульвом и полулисицей. Причем они говорили, что лисица в нем опаснее льва. В 104 г. Сулла вновь служил при Марии сначала в должности военного трибуна в заальпийской армии (Plut. Sulla, 4), действовавшей против наступавших германских племен; затем был претором (93 г.) и пропретором в Киликии (92 г.) (Plut. Sulla, 5)[24]. Позднее во время Союзнической войны Сулла был легатом и вновь заявил о себе как о самоотверженном римском гражданине и талантливом командире, выиграв битву с марсами (90 г. — Арр. В. С, I, 46) и взяв приступом два лагеря самнитов, в том числе Бовиан, в котором находился общий совет восставших (89 г. — Liv. Per., 75; Арр. В. С, I, 51). Военные подвиги Суллы прославили его в глазах римских легионеров (Sail. lug., 96, 1—4). Ливии писал, что «редко кто-либо другой, столькими подвигами проявивший себя еще до консулата, притязал на римское консульство — quantisque raro quisquam alius ante consulatum rebus gestis ad petitionem consulatus Romam est profectus» (Liv. Per., 75, 12—14).

Однако Сулла по-прежнему не пользовался безусловным авторитетом. Это сдерживало его дальнейший карьерный рост. Так, выдвинув впервые свою кандидатуру на преторскую должность, он потерпел поражение. Сам Сулла считал, что виной этому была «толпа», которая хотела видеть его эдилом и получать от него зрелища (Plut. Sulla, 5, 1; 6). Вряд ли дело обстояло именно так. Современники видели, что не в этом истинная причина, не толпа определяла его положение на политической лестнице, а отсутствие надежной поддержки в среде римской политической элиты. Уже через год Сулла подкупил толпу и получил претуру (Plut. Sulla, 5; Vell., II, 15, 3). К этому времени обнаружились его связи с представителями влиятельного сенатского меньшинства. Он стал «пользоваться доверием, …и вошел в силу» при поддержке одного из лидеров этой группировки — Катула (Plut. Sulla, 3—4). Вероятно, именно это укрепило его политический вес и позволило чуть позднее, в 50 лет, получить консульство на 88 г. (Cic. Pro Cluent., 11, 11—12; Liv. Per., 77; Plut. Sulla, 6; Vell., II, 17, 3).

Таким образом, до 88 г. биография Суллы складывалась традиционно. Единственное, что выделяло его из ряда молодых римских аристократов и, по-видимому, внушало сенату уверенность в его способности реально противостоять марианцам и организовать поход против Митридата, — это его неукротимое честолюбие и жажда славы.



1. Сулланская конституция попытка реставрации республиканской политической системы, общественной морали и нравственности

Консулат резко изменил жизнь и политическую карьеру Суллы. Первая половина 88 г. прошла в Риме под знаком законодательства народного трибуна Публия Сульпиция Руфа и вызванного им мощного народного движения. В новой и новейшей историографии эти события оцениваются по-разному. Т. Моммзен считал, что их причиной было обострение долгового вопроса, а существо нового социального столкновения в Риме состояло, по его мнению, в противостоянии аристократического меньшинства, поддержанного торгово-ремесленной знатью, и демократического большинства, во главе которого стояли в разное время представители умеренных реформаторов — Луций Красе, Ливии Друз, выступавшие за смягчение действующей законной нормы{233}. На связь политической программы Сульпиция с программой реформ Ливия Друза указывает и А. Кивени{234}. Г. Альфёльди определяет политическую позицию Сульпиция как сходную с позицией римских популяров{235}.

Т. Моммзен оценивал выступление Сульпиция как «неожиданность» (по своему происхождению и политической тенденции Сульпиций был представителем и сторонником сената), но вместе с тем как революционную попытку «примирить непримиримое»{236}. А. Кивени подчеркивает закономерный характер выступления Сульпиция и его сторонников, а методы его борьбы определяет как традиционные для политической практики популяров{237}.

Сульпиций, по всей видимости, действительно был сторонником сенатской республики, выступал за жесткое соблюдение конституционной нормы. Так, когда эдил Гай Цезарь противозаконно, не исполнив еще должности претора, начал добиваться консулата на 87 г., Сульпиций решительнее всех выступил против этого. Стремясь к стабилизации политической ситуации в Риме, он выдвинул две основные задачи: ликвидировать коррупцию в сенате и таким образом укрепить власть в Риме; интегрировать римское гражданство путем предоставления равных прав и возможностей всему римско-италийскому населению.

Античная традиция чрезвычайно смутно передает содержание законодательства Сульпиция. Набор предложенных мер, по данным Плутарха, Аппиана и Ливия, может быть реконструирован следующим образом. Сульпиций внес в народное собрание законопроекты о проведении ценза сенаторского сословия и лишении сенаторов, задолжавших более 2000 денариев, их звания (Plut. Sulla, 8); о возвращении на родину всех, осужденных судами присяжных; о распределении новых граждан по всем трибам (Liv. Per., 77; Арр. В. С, I, 55); о предоставлении вольноотпущенникам права голоса во всех трибах (Liv. Per., 77; Plut. Sulla, 8). В осуществлении своей политической программы Сульпиций рассчитывал на поддержку марианцев, а также на помощь новых граждан и вольноотпущенников. Кроме того, он имел «личную партию — factio» (Vell., II, 18, 6). Аппиан называл сторонников Сульпиция —

Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - читать книги бесплатно