Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика



От автора

"История идей есть история смены

и, следовательно, борьбы идей"

В.И. Ленин

"Люди только потому считают себя

свободными, что свои действия они

сознают, а причин, которыми

эти действия определяются, не знают".

Б. Спиноза

Настоящая книга возникла как попытка обобщения итогов не только ряда теоретических и экспериментальных исследований. Она является также результатом долгих и порой очень страстных споров.

Обстоятельства сложились так, что автору пришлось на протяжении нескольких лет участвовать в дискуссиях по поводу разных сторон теории «бессознательного», в кото­рых противопоставлялись психоаналитические, психосома­тические и феноменалистические подходы к этой теории, с одной стороны, и диалектико-материалистическое пони­мание проблемы неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности — с другой. У нас интерес к подоб­ным противопоставлениям заметно возрос после специаль­ного совещания при Президиуме Академии медицинских наук СССР, посвященного вопросам критики фрейдизма (1958). За рубежом же присутствие советских делегатов на научных конгрессах, на которых затрагивались вопро­сы теории сознания, теория функциональной организа­ции мозга, вопросы клинических расстройств психики и т.п., нередко приводило к обсуждению (иногда даже «сверхпрограммному») темы «бессознательного» как об­ласти, в которой особенно резко проявляется различие ис­ходных методологий и стилей подхода к коренным вопро­сам учения о мозге.

Подобные дискуссии были начаты по случайному пово­ду еще в 1956 г., на Европейском совещании по электро­энцефалографии (Лондон), а затем продолжены в развер­нутой форме на I Чехословацком психиатрическом кон­грессе (Ессеники, 1959), на конференции, посвященной рассмотрению вопросов методологии психоанализа, состо­явшейся по инициативе Министерства здравоохранения и Академии наук Венгрии (Будапешт, I960), на III Всемир­ном психиатрическом конгрессе (Монреаль, 1961), на кон­ференции, посвященной вопросам теории нервного регули­рования (Лейпциг, 1963), на III Международном конгрес­се по психосоматической медицине и гипнозу (Париж, 1965), на симпозиуме по проблеме сознания и «бессозна­тельного», состоявшемся в Берлине (ГДР) в 1967 г. и в некоторых других случаях.

Внимание, которое уделяется в зарубежных аудитори­ях подобным дискуссиям, понятно. Психоанализ и разно­образные примыкающие к нему течения до настоящего времени пользуются на Западе широкой популярностью. Вместе с тем немало западных психологов и клиницистов видит слабые стороны этой концепции и необходимость пересмотра ее положений [128].

Для нас на современном этапе актуальным является не столько выявление этих слабых сторон (эта фаза кри­тики хорошо представлена во многих обстоятельных рабо­тах, опубликованных за последние годы [261, 262, 207, 47, 135, 206 и др.]), сколько теоретическое обоснование адек­ватной трактовки «бессознательного».

В настоящей книге и сделана попытка такого обосно­вания. Автор использовал опыт, накопленный им при не­посредственных встречах со сторонниками психоаналити­ческого понимания проблемы «бессознательного» на перечисленных выше зарубежных конгрессах, а также ма­териалы дискуссий, которые проводились при его участии в аналогичном плане в отечественной и зарубежной перио­дической печати [6, 10, 9, 12, 13, 16, 5, 213, 7, 214, 268, 8, 188, 248, 11, 186, 123, 78].

Не подлежит сомнению, что предлагаемая работа, ос­новные положения которой формировались в эмоциональ­ной обстановке заостренной, подчас, полемики, сама еще во многом является дискуссионной. Автор менее всего пре­тендует на то, чтобы она рассматривалась как очерк уже сложившейся, окончательно формулируемой концепции. Препятствия, которые еще долгое время будут стоять на пути создания такой концепции, очень велики. Они выте­кают не только из того, что внимание к проблеме «бессознательного» в нашей науке было длительно ослаблено, и не только из выраженной «междисциплинарности» этой проблемы — из положения ее на «стыке» ряда областей знания, прежде всего таких, как психология, учение о выс­шей нервной деятельности, теория биологического регули­рования, психиатрия и неврология. Трудности, которые возникают на настоящем этапе при попытках анализа лю­бой мозговой функции, обусловлены прежде всего тем, что такой анализ не может проводиться в отвлечении от обще­го быстрого развития представлений о принципах органи­зации мозговой деятельности, характерного для современ­ной нейрофизиологии. А когда речь заходит о проблеме «бессознательного», эти трудности становятся особенно ощутимыми, ибо развитие, о котором мы только что упо­мянули, отражающее сближение учения о мозге с киберне­тикой, заставляет во многом изменять понимание сущест­ва и роли «бессознательного», преобладавшее на протяже­нии предшествующих десятилетий. Поэтому мы хотели бы сразу сформулировать общее теоретическое положение, раскрытию которого будет посвящено все последующее изложение.

Фрейдизм пытался построить теорию «бессознатель­ного» в полном отрыве от физиологического учения о моз­ге. Эта позиция была, возможно, вынужденной (обуслов­ленной слабостью нейрофизиологии конца прошлого ве­ка). Тем не менее она оказалась пагубной. Хотя психоана­лизом были затронуты некоторые очень важные проблемы и факты, научно раскрыть их он не смог. Теоретические построения психоанализа — это миф. Концепция психо­анализа создавалась для объяснения реальных сторон ра­боты мозга, перед которыми, однако, ход исследований надолго остановился из-за невозможности научно их объ­яснить.

В состоянии ли мы спустя более чем полвека использо­вать нейрофизиологические представления для углубле­ния идеи «бессознательного»? Да, в состоянии, если будем иметь в виду определенный аспект этих представлений: не столько отражение в них каких-то конкретных мозговых механизмов, сколько определенные тенденции их разви­тия, объясняющие, почему мы вынуждены признать ре­альность «бессознательного» как одной из форм работы мозга и с какими свойствами нейронных сетей можно (очень гипотетически) связывать выполнение некоторых функций «бессознательного».

Ио главное при попытках ввести проблему «бессозна­тельного» в контекст общего учения о мозге заключается в другом. Мы подошли сейчас, по-видимому, к новому, ис­ключительно важному этапу в развитии этого учения, свя­занному с пониманием того, что нервные процессы (как и многие другие) можно изучать в двух разных планах: а) непосредственно начиная их анализ с рассмотрения их конкретной материальной природы и вытекающих из этой природы особенностей их динамики и энергетики (что было вполне рациональным на этапе развития классиче­ской нейрофизиологии, имевшей дело с относительно не­многими и относительно простыми системами) и б) изу­чая эти процессы вначале абстрактно лишь как своеобраз­ные проявления переработки информации, чтобы затем, используя результаты этого изучения, получить возмож­ность глубже и тоньше расшифровать и конкретную ор­ганизацию их материальной природы (что является един­ственно адекватным способом исследовать взаимодействия множества сложнейших систем, лежащих, как это стало нам более ясно теперь, в основе адаптивного поведения).

При втором подходе в центре внимания становятся прежде всего закономерности управления поведением, способы регулирования функций, схемы организации про­цессов и только в дальнейшем — непосредственный мате­риальный субстрат этих процессов. О стремлении все бо­лее широко применять этот второй подход, вследствие соз­даваемых им очевидных преимуществ при анализе, гово­рит прогрессирующее укрепление в современном учении о мозге ряда очень характерных и во многом родственных трактовок: представления о функциональной структуре движений, опирающегося на понятия «сенсорной коррек­ции» и «сличения» (Н. А. Бернштейн), идей «опережаю­щего возбуждения» и «акцептора действия» (П. К. Ано­хин), данных изучения регулирующей роли установок (Д. Н. Узнадзе), концепции осознания как функции «презентирования» действительности субъекту и «сдвига мо­тива на цель» (А. Н. Леонтьев), теории управления слож­ными физиологическими системами на основе тактики не­локального поиска (И. М. Гельфанд) и некоторых других теоретических построений. Объединяющим все эти внеш­не, казалось бы, разные направления поисков является то, что для всех них конечная задача заключается в более глу­боком понимании природы мозговых процессов, достигае­мом через анализ функциональной структуры этих про­цессов, через понимание «логики» их организации, прин­ципов их регулирования и управления ими.

В таком «двухэтапном» подходе к проблеме проявляет­ся определенная, наиболее, по-видимому, выгодная в на­стоящее время стратегия научных поисков, которую только поверхностные наблюдатели могут оценить как отступле­ние перед трудностями выявления конкретных мате­риальных основ мозговой деятельности. Кибернетика дала уже немало примеров того, как, углубляя понимание информационного аспекта активности самых разнообраз­ных саморегулирующихся систем, мы создаем одновремен­но предпосылки для значительно более глубокого понима­ния и энергетического аспекта этой активности.

Мы напоминаем эти характерные тенденции потому, что проблема «бессознательного» входит сегодня в кон­текст общего учения о мозге, вследствие существующей пока еще ограниченности методов ее исследования, прежде всего через этот недавно открывшийся для нас план пере­работки информации и регулирования. Именно в этом пла­не раскрываются основные функции «бессознательного», связанные с латентными, но в высшей степени важными формами мозговой деятельности, без учета которых мы ни одного по существу приспособительного акта понять до конца не можем. Само собой разумеется, что при таком подходе вся постановка проблемы «бессознательного» во многом резко изменяется по сравнению с тем, как она звучала в литературе еще совсем недавно.

В дальнейшем мы постараемся эти общие, пока только декларативно изложенные соображения по возможности конкретизировать и обосновать.

Отметив всю сложность разработки проблемы «бессо­знательного», хотелось бы одновременно подчеркнуть и особую важность этой разработки в плане дальнейшего утверждения диалектико-материалистического мировоз­зрения. Известно, что идеалистическое понимание пробле­мы «бессознательного», одним из ярких вариантов которо­го является концепция психоанализа, влияет на довольно широкие слои интеллигенции не только в странах капита­листического Запада, но и в некоторых социалистических странах. Лучшим средством преодоления этого влияния является конструктивная критика питающих его тео­рий, т. е. разработка представлений, более адекватных, в научном плане. Поэтому даже самый скромный шаг вперед в правильной разработке проблемы «бессознательно­го», будучи делом заведомо трудным, является вместе с тем настоятельно нужным и важным.

В заключение я считаю приятным долгом выразить ис­креннюю благодарность моим уважаемым оппонентам — всем тем исследователям, дискуссии с которыми, прово­дившиеся на протяжении ряда лет в устной и письменной форме, способствовали более точному определению прин­ципиальных теоретических установок современного психо­анализа и психосоматической медицины и помогли тем са­мым правильно ориентировать критическое обсуждение этих концепций, особенно бывшему президенту Междуна­родного психосоматического союза проф. Wittkower (Ка­нада) и профессорам Musatti (Италия), Brisset (Фран­ция), Klotz (Франция), Еу (Франция), Rey (Англия), Smirnoff (Франция), Koupernik (Франция), Masserman (США).

За создание условий, способствовавших проведению дискуссий, и умелое руководство прениями чувствую себя особенно обязанным проф. Muller-Hegemarm (Берлин, ГДР), проф. Gegesi-Kiss-Pal (Будапешт), д-ру Volgiesi (Будапешт), а также д-ру Сегпу (Прага).

Я сердечно благодарю также д-ра Chertok (Франция). Разъяснения, которые я получал на протяжении ряда лет от этого высококомпетентного клинициста по поводу ха­рактерных особенностей психосоматического и психоана­литического направлений во Франции, нашли отражение на страницах настоящей книги.

Я всегда буду с теплым чувством и глубокой призна­тельностью помнить о помощи, которой длительно поль­зовался при критике психоаналитического направления со стороны выдающегося, ныне покойного чешского ис­следователя С. М. Michalova.

Настоящее исследование вообще не могло быть осуще­ствлено без неоценимого содействия, которое неизменно оказывал мне ныне покойный директор Института невро­логии АМН СССР действительный член Академии меди­цинских наук СССР проф. Н. В. Коновалов, на протяжении долгих лет направлявший мою научную работу.


Глава первая. Постановка проблемы «бессознательного»

§1 О трудностях анализа идеи «бессознательного»

Вопросы, ко­торые освещаются на современном этапе теорией неосоз­наваемых форм высшей нервной деятельности, это очень старая по существу тема, волновавшая философов еще за много веков до нашего времени. В периоде, предшествовав­шем созданию научных представлений о работе мозга, к этой теме подходили в основном с позиций идеалистиче­ской философии, превратив ее в традиционный элемент многих натурфилософских и спиритуалистических концеп­ций. Лишь затем она постепенно стала привлекать внима­ние также психологов и еще позже нейрофизиологов. Но и в этой относительно поздней фазе тяжелый груз спекуля­тивных представлений, на протяжении веков прочно спа­явшихся с идеей так называемого бессознательного, резко осложнял попытки научного анализа.

Если иметь в виду последние 100 лет, то история пред­ставлений о неосознаваемых формах высшей приспособи­тельной деятельности мозга обрисовывается как своеобраз­ное качание маятника теоретической мысли между двумя полюсами: откровенным и подчас крайне реакционным иррационализмом, с одной стороны, и тем, что в представ­лениях о «бессознательном» имеет, напротив, рациональ­ный характер и что должно рано или поздно стать неотъем­лемой частью диалектико-материалистического учения о закономерностях работы центральной нервной системы человека, с другой стороны. Процесс освобождения идеи «бессознательного» от тяготевших над ней традиций идеа­листического понимания был поэтому крайне медленным, поступательные шаги в нем нередко сменялись периодами длительного застоя и даже регресса. Конечно, это не мог­ло не повлиять как на роль, которую эта идея играла в формировании различных областей знания, так и на осо­бенности отношения к ней, характерные для различных исторических периодов.

Для того чтобы понять, как вопреки всем этим трудно­стям происходило постепенное включение идеи «бессоз­нательного» в контекст научных теорий, необходимо учесть также следующее. В этой идее скрещиваются, как в своеобразном фокусе, очень разные линии развития фило­софской и научной мысли. А в результате такого скрещи­вания возникает характерная «междисциплинарность» представления о «бессознательном», его связь с широким кругом специальных областей знания — от теории биоло­гического регулирования, нейро- и электрофизиологии до психологии творчества, теории искусства, вопросов соци­альной психологии и теории воспитания включительно. В подобных сложных условиях анализ становится очень трудным, если не допускается некоторая схематизация, если не намечаются определенные логические этапы раз­вития прослеживаемой идеи. Подобные этапы не всегда совпадают с этапами развития в их хронологическом пони­мании, но,, ориентируясь на них, мы можем лучше просле­дить, как постепенно выкристаллизовывались рациональ­ные элементы теории «бессознательного» и как устанавли­вались связи этой теории с другими областями знания. Мы попытаемся пойти дальше именно таким путем. Что касается хронологического аспекта, то на нем мы остано­вимся специально несколько позже.

§2 Спекулятивно-философское истолкование идеи «бессознательного»

Намечая логические фазы развития идеи «бессознатель­ного», следует прежде всего напомнить, что эта идея оказалась интимно связанной у своих истоков с теориями идеалистического направления, рассматривавшими «бес­сознательное» как некое космическое начало и основу жизненного процесса.

Яркие образцы такой трактовки представлены во мно­гих системах древней философии (например, в древне­индийском учении Веданты о втором аттрибуте Брамы), в средневековой европейской философии (высказывания Фомы Аквинского и др.), в концепциях, созданных в бо­лее позднем периоде Fichte, Schelling, Schopenhauer, He­gel, Herbart и др., и особенно в системе, разработанной в 70-х годах XIX века Hartmann. Учитывая длительность этой традиции и ее глубокие корни, не приходится удив­ляться, что ее влияние можно проследить и в ряде значи­тельно более поздних идеалистически ориентированных философско-психологических и философско-социологиче­ских работ. Характерный рецидив подобного понимания «бессознательного» отчетливо проявился в эволюции идей, например, Freud, вызвав к концу первой четверти XX века резкое изменение круга интересов этого исследователя — переключение его внимания с преимущественно занимав­ших его ранее вопросов патогенеза клинических синдромов на идеи так называемой метапсихологии, в которых акцен­ты были поставлены на роли «бессознательного» как перво­основы жизненной и психической активности, процессов общественно-исторического порядка и т.п. В не менее яс­ной форме тенденции сходного характера можно обнаружить, прослеживая эволюцию мысли других крупных представителей идеалистического направления, таких, как Bergson, Jung, отчасти James, Scherrington и др.

Таким образом, освобождение от традиций натурфило­софии было для понятия «бессознательного» делом далеко не легким. Но это был процесс исторически неотвратимый. Уже в конце XIX века он стал заметно изменять позиции, с которых освещалась эта своеобразная категория, придав последней ряд неодинаковых, иногда трудно совместимых значений. Эта постепенно сложившаяся разноликость идеи «бессознательного», разнообразие ее истолкований являют­ся немалым препятствием при попытках проследить, ка­ким образом представление о ней постепенно становилось все более приемлемым для научного мышления.

§3 Понимание «бессознательного» Wundt

Если отвлечься от упомянутой выше первоначальной трактовки «бессознательного»,, то в психологии XIX века наметились в основном два различных подхода к этой идее. Один из них можно назвать «негативным», так как он сводился к пониманию «бессознательного» как психиче­ской сферы или области переживаний, которая характе­ризуется лишь той или другой степенью понижения ясно­сти сознания. Подобную трактовку связывают обычно, про­слеживая ее далекие исторические корни, с Leibnitz [194], который, по-видимому, одним из первых высказал мысль о том, что наряду с отчетливо осознаваемыми переживания­ми существуют также переживания, более или менее смутно или даже вовсе неосознаваемые (так называемые малые, или неощутимые, восприятия[1]). В западноевро­пейской психофизиологии это негативное истолкование одно время поддерживалось Fechner (в периоде создания им ставшей в дальнейшем широко известной теории по­рогов ощущений) и некоторыми другими. Однако в этой логически последовательной, строгой форме подобная точ­ка зрения сохранялась недолго.

Большой интерес в подходе к идее «бессознательного» представляет позиция Wundt. Wundt сформулировал ряд аргументов как за, так и против чисто «негативного» пони­мания «бессознательного», отразив тем самым некоторую растерянность даже наиболее глубоких мыслителей сере­дины прошлого века перед неожиданной сложностью под­меченных ими соотношений.

Этому исследователю принадлежит образное уподобле­ние сознания полю зрения, в котором существует, как из­вестно, область наиболее ясного видения, окруженная кон­центрическими зонами — источниками все менее и ме­нее ясных ощущений. Основываясь на подобной схеме, Wundt пытался обосновать идентичность понятий психи­ческого и осознаваемого, т.е. защитить представление, по которому «бессознательное» следует понимать лишь как своеобразную периферию сознания, теряющую качества психического по мере того, как мы переходим в ней к зо­нам, все более отдаленным от области ясных переживаний. Это — формулировка чисто «негативного» стиля. Вместе с тем уже у Wundt мы находим высказывания, близкие и к противоположной («позитивной») точке зрения. Соглас­но последней, «бессознательное» выступает как качест­венно особая латентная активность мозга, способная ока­зывать при определенных условиях очень глубокое влия­ние на поведение и сложные формы приспособления.

Трудно сказать, учитывал ли Wundt известную проти­воречивость своих взглядов на природу «бессознательного». Но то, что его понимание этой проблемы не исчерпывалось (вопреки утверждениям, появившимся в более поздней литературе) «негативной» концепцией, сомнений не вызы­вает. Достаточно напомнить его положение о том, что ре­цепция и сознание неизбежно базируются на «неосозна­ваемых логических процессах», поскольку «процессы вос­приятия имеют неосознаваемый характер и только резуль­таты их становятся доступными сознанию» [274, стр. 436].

К идее «неосознаваемых логических процессов», сы­гравшей, как мы увидим позже, немаловажную роль во всем последующем развитии представлений о «бессозна­тельном», Wundt возвращался неоднократно. Вот некото­рые его высказывания, хорошо передающие дух подхода ко всей этой проблеме, преобладавшего в 50—60-х годах про­шлого века. «Предположение о логической основе восприя- тий, — говорит Wundt, — не в большей степени гипотетич­но, чем другое любое допущение, которое мы принимаем в отношении объективных процессов, анализируя их приро­ду. Такое предположение удовлетворяет существенному требованию, которое предъявляется к каждой хорошо обос­нованной теории: оно позволяет наиболее простым и не­противоречивым способом обобщить наблюдаемые факты» [274, стр. 437]. И далее: «Если первый осознаваемый акт, уходящий корнями в бессознательное, имеет характер умо­заключения, то тем самым доказывается связь законов ло­гического развития мысли с этим бессознательным, дока­зывается существование не только осознаваемого, но и неосознаваемого мышления. Мы полагаем, что нам уда­лось ясно показать, почему предположение о неосознавае­мых логических процессах не только объясняет конечную форму актов восприятия, но и выявляет природу этих ак­тов, недоступную для непосредственного наблюдения» [274, стр. 438].

Wundt был далек при этом от наивного уподобления «бессознательного» сознанию, от понимания первого как активности, подчиненной тем же законам, которые опре­деляют деятельность второго, т.е. от ошибки, которую до­пустил, как это ни странно, Freud. Он указывает, что вы­ражение «неосознаваемые умозаключения» неадекватно: «Психический процесс восприятия принимает форму логического вывода, только будучи переведенным на язык сознания» [274, стр. 169]. Поэтому Wundt был склонен подчеркивать качественное и функциональное своеобра­зие неосознаваемой мыслительной активности: неосозна­ваемые логические процессы происходят, по его мнению, именно в силу этого своеобразия «с такой правильностью и с такой однотипностью у всех людей, какие при осозна­ваемых логических построениях невозможны» [274, стр. 169]. В результате он сформулировал на характерном телеологическом и спиритуалистическом языке идеали­стической психологии своей эпохи мысль, которая, уже тогда не будучи новой, породила в позднейшей литерату­ре неисчислимое множество откликов: «Наша душа так счастливо устроена, что пока она подготовляет важнейшие предпосылки познавательного процесса, мы не получаем о работе, с которой сопряжена эта подготовка, никаких све­дений. Как постороннее существо противостоит нам эта неосознаваемая творящая для нас душа, которая предо­ставляет в наше распоряжение только зрелые плоды про­веденной ею работы» [274, стр. 375]. В этой фразе приведе­ны положения, конкретизации и объяснения которых раз­ные направления психологии и психопатологии добивались (и надо сказать, довольно бесплодно) на протяжении мно­гих последующих десятилетий.

Мы остановились так подробно на изложении взгля­дов Wundt потому, что они типичны для длительного пе­риода в эволюции представлений о «бессознательном». Не­безынтересно, что эти взгляды были особенно энергично поддержаны теми, кто пытался ввести в область психоло­гии дух точных наук, обосновать право психолога на ло­гическую дедукцию и обязательность для него трактовок, добытых путем такого логического анализа, а именно Helmholtz [170], Zollner и некоторыми другими.

§4 Проникновение идеи «бессознательного» в клинические концепции

Следующий этап в развитии или, точнее, в расширении представлений о «бессознательном» связан в основном с концепциями клинического порядка. Если Wundt и Helm­holtz, уделявшими много внимания анализу процессов вос­приятия, активность «бессознательного» понималась как проявляющаяся главным образом в организации, в скры­той подготовке психических явлений скорее элементарно­го порядка (восприятия, воспоминания, работа внимания), то психопатологи более позднего периода, интерес которых был прикован к нарушениям личности, с готовностью об­ратились к этой активности как к фактору, участвующему в регулировании и в болезненных изменениях также наи­более сложных системных проявлений человеческой психи­ки, мотивов и поведения.

Такое понимание отчетливо представлено, например, в работах Schilder [237]. Периферия, или краевая зона, со­знания, непосредственно переходящая в область «бессознательного», является, по Schilder, своеобразным вмести­лищем не только диффузных, лишенных отчетливости компонентов интеллектуальной деятельности и сенсори­ки — смутных представлений и ощущений, но и аффектив­ных состояний, глубоких влечений, которые могут иметь очень высокий «динамический потенциал», обусловливая интенсивные формы эмоционального напряжения. При этом, однако, Schilder отказывался рассматривать «бессоз­нательное» как подлинно психическое. С позиций такого своеобразного понимания Schilder пытался анализировать целый ряд характерных психопатологических картин и синдромов.

Все это было, однако (если иметь в виду, повторяем, скорее логику, чем хронологию развития воззрений), толь­ко началом попыток вовлечения идеи «бессознательного» в контекст психопатологических трактовок. Вступив на путь признания «бессознательного» как фактора, не тож­дественного сознанию, но оказывающего тем не менее воз­действие на поведение, трудно было воздержаться от пред­ставления, согласно которому подобное воздействие не ис­черпывается лишь повышением «аффективного потенциа­ла», не сводится только к созданию ненаправленного эмо­ционального напряжения. Весь этот ход мысли подсказы­вал, что подобное воздействие должно быть способно, по крайней мере при определенных условиях, приобретать характер подлинной регуляции, подлинного управления поведением, при котором сохраняются целенаправленный характер действий и способность гибкого приспособления к окружающей обстановке.

Не удивительно поэтому, б каким огромным внимани­ем были встречены десятки лет назад клинические факты, которые давали повод говорить о реальности подобных не­осознаваемых форм сложной регуляции поведения. Такие факты были в изобилии представлены клиникой истерии, анализом гипногенно обусловленных изменений сознания, наблюдениями, накопленными при изучении сумеречных состояний в клинике эпилепсии (неоднократно описанны­ми, например, случаями сложной, объективно целенаправ­ленной деятельности, длительно развиваемой в состоянии, которое во французской психиатрии называется «etat de double conscience»), исследованиями посттравматического и постинфекционного расстройства памяти и ряда других клинических синдромов органического и функционального характера. Эти факты тщательно изучались в свое время Charkot, несколько позже — талантливым последователем этого выдающегося французского психопатолога Janet, а также Munsterberg, Ribot, Prince, Hart и многими другими. И, конечно, наиболее развитое выражение эта идея регулирующей роли «бессознательного» в поведении по­лучила в трудах Freud и его многочисленных учеников, чьи представления нам еще придется не раз подробно рас­сматривать.

§5 Фазы развития представлений о «бессознательном»

Итак, мы видим, что удерживавшиеся на протяжении ве­ков натурфилософские и иррациональные толкования «бес­сознательного» сменились в свое время «негативным пониманием (согласно которому о «бессознательном» можно говорить лишь как о крайнем выражении потери пережи­ваниями качества осознанности, если эти переживания смещаются от фокуса к периферии ясного сознания), что на смену этой столь же осторожной, сколь бессодержатель­ной трактовке пришло подчеркивание латентной, но важ­ной роли, которую «бессознательное» играет в формирова­нии относительно элементарных проявлений психики — в организации восприятия, в экфории следов памяти, в ста­новлении интеллектуальных актов и т. п., что затем это представление расширилось, постулировав влияние «бессознательного» не только на динамику частных психиче­ских функций, но и на область мотивации, влечений и аффектов, т.е. на процессы, составляющие, согласно тра­диционному психиатрическому пониманию, основу, «ядро» личности, и что, наконец, в центре внимания факты, показывающие, по мнению их наблюдателей, как «бессоз­нательное» может не только обусловливать разные степе­ни эмоциональной напряженности, но и выполнять функ­цию подлинного регулятора поведения, придающего отно­шению человека к миру не на много менее адаптационно гибкий и целенаправленный характер, чем тот, который достигается в условиях ясного сознания.

Прослеживая эти последовательно сменявшие друг друга фазы, надо подчеркнуть одну интересную общую осо­бенность. Мы уже упомянули о характерном внутреннем противоречии в системе построений Wundt: стремясь, с од­ной стороны, отождествить понятия психического и созна­тельного («психический процесс не может быть не осоз­нанным»), Wundt оказывался вынужденным в то же время говорить «о неосознаваемом мышлении», о «неосознавае­мых логических операциях» и т.д. Выход из этого проти­воречия, которое было отчетливо подмечено еще в конце XIX века, большинство исследователей видело только на путях альтернативы. Либо, сохраняя первый тезис, при­знать всю, как мы сказали бы теперь, неосознаваемую пе­реработку информации чисто нервной активностью (т.е. активностью, лишенной модальности психического), либо, сохраняя второй тезис (т.е. допуская существование не­осознаваемой психической активности), отказаться от «негативного» первого и пояснить, каким образом и в ка­ком смысле можно говорить о деятельности мозга, кото­рая, будучи неосознаваемой, остается в то же время дея­тельностью психической. Желающих взяться за обоснован­ное разрешение этой альтернативы было, однако, в ту эпоху очень немного.

Для системы психологических воззрений Wundt харак­терно, таким образом, то, что в ней были крепко завязаны, если можно так выразиться, проблемные «узлы», которые ни сам автор этой системы, ни многие из исследователей последующих поколений развязать, несмотря на настойчи­вые усилия, не смогли. И главным узлом являлся вопрос о том, как же следует рассматривать глубоко скрытую работу мозга, которая становится доступной сознанию только на каком-то конечном своем этапе (или даже полностью остается «за порогом» сознания), хотя очевидным образом участвует в формировании (выражаясь языком нашего времени) семантически и информационно обусловленных аспектов целенаправленных человеческих действий. Спо­ры по поводу этого вопроса, в которых довольно неуверен­но противопоставлялись друг другу концепции неврологи­ческая (мы ее охарактеризовали выше как «негативную») и психологическая («позитивная»), шли на протяжении десятилетий. Дискуссия переходила из одной фазы разви­тия представлений о «бессознательном» в другую, способ­ствуя в какой-то степени преемственности этих фаз. В то же время она убедительно демонстрировала, что смена по­следних отражала скорее лишь непрерывное расширение представлений о формах проявления «бессознательного», чем действительное углубление знаний о природе этого в высшей степени своеобразного, а потому и особенно труд­ного для понимания вида мозговой деятельности.

Прослеживая логику эволюции идеи «бессознательно­го», мы имеем пока в виду, как это легко заметить, толь­ко процессы, происходившие за пределами нашей страны. На том, как развивались представления о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности в дореволюционной России и в Советском Союзе, мы остановимся подробнее позже. Сейчас же, чтобы завершить описание намеченной последовательности этапов, нам остается указать на трак­товки, которые приходят иногда на смену, а иногда и непо­средственно сосуществуют с последней из упомянутых нами фаз, — на концепции, которые логически вытекают из представления о подчиненности идеалистически пони­маемому «бессознательному» даже наиболее сложных форм целенаправленного поведения.

Эти трактовки показывают (и для историка науки это факт, полный глубокого интереса), как своеобразно замы­кается круг развития мысли, когда неадекватное толкова­ние регулирующей роли «бессознательного» возвращает исследователей вновь к тем же исходным представлениям спекулятивного порядка, с которых началась вся просле­живаемая нами эволюция идей. Действительно, если при­нимается гипотеза, по которой «бессознательное» опреде­ляет основы целенаправленного поведения индивида, то логически нужен лишь один шаг, чтобы допустить воз­можность влияния этого «бессознательного» и на актив­ность общественных ассоциаций. А здесь — начало пути, который уже неотвратимо приводит к идеалистическому истолкованию «бессознательного» как иррациональной силы, направляющей историческое развитие народов и че­ловечества в целом, как мифического «Бессознательно­го», способного противостоять сознательной деятельно­сти человека, неподвластного и даже враждебного по­следней.

Именно так завершилось развитие идей Freud, отправ­ной точкой работ которого были клинически во многом ин­тересные «Очерки по проблеме истерии» (1895), а логиче­ским концом — разработка глубоко реакционной социаль­но-философской системы. Именно так эволюционировал Jung, начавший с экспериментального исследования ассо­циативных процессов при шизофрении и закончивший свою деятельность созданием «Архетипов коллективного бессознательного», «Отношения между „Я“ и „бессозна­тельным“» и ряда других работ сходного направления [181, 182]. По этому пути пошли и некоторые из старых буржуазных социологов, увидевших в иррациональном «Бессознательном» движущий фактор исторического про­цесса, такие, например, как Lazarus в его «Психологии на­родов», Le-Bon [193], Trotter, Ranke и др. Указывать, ка­кой создавался при этом простор для построений, ничего общего не имеющих с областью научных знаний и с мето­дологией научного исследования, было бы, конечно, из­лишним.

§6 Значение проблемы «бессознательного» по James

Мы охарактеризовали основные этапы развития представ­лений о «бессознательном», происходившего за рубежами нашей страны, в частности для того, чтобы показать, на­сколько сковывающим оказалось влияние методологиче­ских установок, характерных для многих западноевропей­ских и американских исследователей, уделявших внима­ние этой сложной проблеме. Не подлежит сомнению, что вопросу о «бессознательном» особенно настойчиво пыта­лись придать идеалистическое истолкование. А в итоге трудно назвать в психологии другую область, история ко­торой производила бы впечатление такого медленного дви­жения вперед, как история учений о «бессознательном». К этой истории с полным правом можно было применить известную французскую поговорку: «Чем более это меня­ется, тем больше остается тем же самым».

То, что это отсутствие быстрого прогресса в понимании «бессознательного» не было обусловлено недооценкой зна­чения проблемы, не вызывает никаких сомнений. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить хотя бы характер­ные слова James: «Я не могу не считать, что самый важ­ный шаг вперед, который произошел в психологии, с тех пор как я, будучи студентом, изучал эту науку, был сделан в 1886 г. ...шаг, показавший, что существует не только обычное поле сознания, с его центром и периферией, но также область следов памяти, мыслей и чувств, которые, находясь за пределами этого поля, должны тем не менее рассматриваться как проявления сознания («conscious tacts») особого рода, способные, безошибочным образом обнаруживать свою реальность. Я называю это наиболее важным шагом вперед, ибо в отличие от других достиже­ний психологии это открытие выявило совершенно неожи­данную сторону в природе человека. Никакие иные успехи психологического исследования не могут претендовать на подобное же значе­ние (разрядка наша. — Ф. Б.) [176, стр. 233]. Приводя эти слова, Jung отмечает, что, говоря об «открытии 1886 г.», James имел в виду представление о «подпороговом созна­нии», введенное в этом году Myers [183, стр. 37—38].

Таким образом, James, как и многие другие, понимал все значение вопроса о «бессознательном». Налицо были и бесспорная талантливость, и очень высокое экспери­ментальное мастерство ряда исследователей, пытавших­ся анализировать эту же проблему в более позднем периоде.

Однако все это, естественно, не могло возместить мето­дологическую неправильность исходных позиций и, что не менее важно, отсутствие адекватных рабочих поня­тий, без которых поставленные проблемы не могли быть научно освещены.

Так обстояло дело за рубежом, в капиталистических странах. Как же складывалась судьба аналогичных иска­ний, проводившихся на основе иного понимания всей этой трудной проблемы, в нашей стране?

§7 Отношение к проблеме «бессознательного» И.М. Сеченова и И.П. Павлова

Прежде всего следует указать на неправомерность выска­зываемого иногда представления, согласно которому тра­диционный для русской науки материалистический подход к вопросам учения о мозге, предпочтение этой наукой объ­ективных методов исследования функций центральной нервной системы, характерная для нее рефлекторная кон­цепция были изначально связаны с игнорированием или по крайней мере с недооценкой значения проблемы «бес­сознательного». Можно привести немало аргументов в пользу того, что подобная упрощенно-негативная точка зрения не была свойственна ни основоположникам рефлек­торной теории, ни тем, кто стремился руководствоваться этой теорией в медицинской практике. Бесспорно, однако, что в России сложился особый подход к проблеме «бессоз­нательного», во многом отличный от подходов, преобладав­ших на Западе.

И. М. Сеченов неоднократно возвращался к вопросу о так называемых темных, или смутных, ощущениях, пони­мавшихся им как ощущения, лишь частично или вовсе неосознаваемые. Он говорил по разным поводам о состоя­ниях, характерных для различных степеней бодрствования. Он предвидел также существование «предощущений», ставших в более позднем периоде (особенно в работах Г. В. Гершуни) предметом специального эксперименталь­ного анализа. В своей работе «Кому и как разрабатывать психологию?» он подчеркивал: «В прежние времена "пси­хическим" было только "сознательное", т.е. от цельного натурального процесса отрывалось начало, которое относи­лось психологами для элементарных психических форм в область физиологии, и конец» [81, стр. 208]. Переработка сырых впечатлений,, — говорит он в другом месте, — проис­ходит в тайниках памяти, вне сознания, следовательно без всякого участия ума и воли. Отсюда, по И. М. Сеченову, вытекает научная и философская неправомерность сведе­ния «психического» только к «сознательному». Для В. М. Бехтерева активность «бессознательного» это — «рефлексы, пути которых проложены в нервной системе, но воспроизведение которых в данное время не зависит от активной личности, а потому эти рефлексы и остаются не подотчетными последней» [19, стр. 64]. И. П. Павлову при­надлежат слова: «Мы отлично знаем, до какой степени ду­шевная психическая жизнь пестро складывается из созна­тельного и бессознательного» [64, стр. 105]. Ему же при­надлежит уподобление психолога, ограничивающегося из­учением только осознаваемых переживаний, человеку, иду­щему в темноте с фонарем, который освещает лишь не­большие участки пути. А с таким фонарем, говорит И. П. Павлов, трудно изучать всю местность.

Подобные примеры, показывающие, каковы были прин­ципиальные установки по вопросу о «бессознательном» у тех, кто закладывал основы рефлекторной теории, можно было бы продолжить. Будет поэтому правильнее, если вместо принятия поверхностного представления об игнори­ровании рефлекторной теорией проблемы «бессознатель­ного», о существующей якобы несовместимости представ­лений о «бессознательном» с основными положениями этой теории, мы напомним несколько следующих общих поло­жений.

§8 Подход к проблеме «бессознательного» советских исследователей. Его результаты, трудности и перспективы

Подход к проблеме «бессознательного», характерный для русской и в дальнейшем для советской науки, определялся (без всяких упрощенных попыток отрицания этой пробле­мы) прежде всего некоторыми методологическими принци­пами, которые обоснованно рассматриваются и поныне как единственно в данном случае адекватные. Главный из этих принципов заключается в том, что проявления «бессозна­тельного» могут и должны изучаться на основе той ло­гики и тех категорий, которые используются при изучении любых иных форм мозговой деятельности. Никакое заме­щение рациональных доказательств аналогиями, причин­ного объяснения «вчувствованием», или «пониманием» (в смысле, придаваемом последнему понятию Dilthey), детер­министического анализа данными не контролируемой объ­ективно интроспекции и т.д., при исследовании «бессозна­тельного» недопустимо, если мы, конечно, хотим оставаться в рамках строго научного знания, а не мифов или худо­жественных аллегорий[2].

Оказался ли для советской науки этот принцип рацио­нального, детерминистического, экспериментального под­хода только призывом или же он был воплощен в конкрет­ных исследованиях? Безусловно, последнее. Мы еще оста­новимся подробно на работах советских психологов, физиологов и клиницистов, в которых проявления «бессоз­нательного» изучались именно с подобных общих позиций. В них были подвергнуты исследованию такие проблемы, . как, например, неосознаваемое восприятие речи при функ­циональной глухоте и световых сигналов при функциональ­ной слепоте; зависимость сновидений от функционального состояния организма и внешней стимуляции; возможность восприятия речи спящим; способность к спонтанному про­буждению в заранее намеченный срок (вопрос, связанный с более широкой пристально изучаемой в настоящее время проблемой так называемых биологических часов); самые разнообразные физиологические и психологические эффек­ты влияний, оказываемых в условиях бодрствования суб- лиминальными стимулами; воздействия, оказываемые на поведение нереализованным и переставшим осознаваться намерением; сдвиги в особенностях чувствительности и динамики физиологических процессов, провоцируемые суг­гестивно; роль, которую так называемое подсознание (в смысле, придаваемом этому термину К. Станиславским) играет в процессе научного и художественного творчества; влияния, которые оказывают неосознаваемые формы выс­шей нервной деятельности на динамику безусловно- и ус­ловнорефлекторных реакций самого разного типа; глубокая связь, которую имеет со всей областью «бессознательного» интрарецепция; возможность влиять на поведение с по­мощью отсроченного постгипнотического внушения (при амнезии последнего); проблема неосознаваемости так на­зываемой автоматизированной деятельности; нарушения осознания переживаний, характерные для различных кли­нических форм расстройств сознания, и множество других вопросов сходного типа.

Если бросить ретроспективный взгляд на весь этот ши­рокий круг работ, проводившихся на протяжении десяти­летий, можно значительно более обоснованно утверждать, что общая ориентация этих исследований, основные теоре­тические принципы, от которых эти исследования отталки­вались, оказались во всяком случае способными превра­тить проблему «бессознательного», вопреки всему своеоб­разию и парадоксам ее предшествующей истории, в пред­мет строго научного анализа. Однако одновременно (и это также должно быть отчетливо сказано) мы видим теперь, что представители этого общего направления не смогли одинаково глубоко осветить качественно разные стороны вопроса о природе и законах «бессознательного». Мы име­ем в виду следующее.

Анализируя проблему «бессознательного», можно кон­центрировать внимание на разных ее аспектах. Мы напом­ним некоторые из основных выступающих здесь планов, что позволит оттенить более сильные и более слабые стороны охарактеризованного только что общего под­хода.

«Бессознательное» может изучаться как особая форма отражения внешнего мира, т.е. как область физиологиче­ских и психологических реакций, которыми организм от­вечает на сигналы, без того, чтобы весь процесс этого ре­агирования или отдельные его фазы осознавались. «Бес­сознательное» можно исследовать, однако, и в ином аспек­те — в плане анализа динамики и характера отношений (содружественных или, напротив, антагонистических; жестко заранее фиксированных или, напротив, гибко изме­няющихся), которые складываются при регулировании по­ведения между «бессознательным» и деятельностью созна­ния и которые очень по-разному толкуются различными теоретическими направлениями и школами. Наконец, в ка­честве самостоятельной проблемы может выступить вопрос о механизмах и пределах влияний, оказываемых «бессоз­нательным» на активность организма во всем диапазоне ее проявлений, — от элементарных процессов вегетативного порядка до поведения в его наиболее семантически слож­ных формах. Помимо этих трех аспектов, существует и ряд других, на которых мы сейчас задерживаться не будем.

В условиях реальной психической жизни все эти раз­ные планы проявлений «бессознательного» неразрывно свя­заны между собой. Вместе с тем при экспериментальном й теоретическом анализе они нередко выступают дифферен­цированно, поскольку каждый из них требует для своего раскрытия особых методических приемов и особого истол­кования.

В нашей литературе на этой дифференцированности аспектов проблемы «бессознательного» недавно останав­ливалась Е. В. Шорохова [94].

Можно ли сказать, что в исследованиях, проводившихся; на основе охарактеризованных выше традиций объектив­ного, рационального и экспериментального подхода к про­блеме «бессознательного», должное внимание было уделено каждой из этих разных форм проявления основного изу­чавшегося в них феномена? Нет, утверждать так было бы неправильно.

В работах, выполненных в нашей стране, а также в ря­де очень важных подчас исследований, проводившихся со сходных методологических позиций за рубежом, было сде­лано немало, чтобы углубить физиологическую трактовку первого из названных выше аспектов (понимание «бессоз­нательного» как особой формы рефлекторного отражения внешнего мира). В качестве примеров можно назвать ра­боты, выполненные в свое время на основе теории кортико-висцеральной патологии при непосредственном участии К М. Быкова и в более позднем периоде учениками по­следнего И. Т. Курциным, А. Т. Пшонником, Э. Ш. Айрапетьянцем и др.; серию оригинальных исследований, по­священных вопросам субсенсорики, вышедших из лабора­тории Г. В. Гершуни; исследования сходного типа, прове­денные В. Н. Мясищевым; анализ осознаваемости разных; фаз условнорефлекторной деятельности, результаты кото­рого были доложены на последнем международном кон­грессе по психосоматической медицине и гипнозу (Париж, 1965) Jus (Польша); работы, проведенные в аналогичном направлении несколько лет назад Л. И. Котляревским; очень важные по выводам исследования Horvay и Сегпу (Чехословакия),, посвященные анализу отрицательных постгипнотических галлюцинаций; наблюдения над про­явлениями высшей нервной деятельности в условиях сон­ного и гипнотического изменения сознания, накопленные Ф. П. Майоровым, И. Е. Вольпертом, И. И. Короткиным и М. М. Сусловой, А. М. Свядощем, В. Н. Касаткиным и др. Объединяющим в проблемном отношении все эти, казалось бы, очень разно ориентированные исследования является то, что в них прослеживаются недостаточно или даже вовсе неосознаваемые реакции на стимуляцию и анализируются физиологические механизмы и психологические проявле­ния этих латентных процессов.

Второму из упомянутых выше аспектов (проблеме от­ношений, существующих между «бессознательным» и со­знанием) у нас было также посвящено немалое количество экспериментальных работ. Акцент, однако, был поставлен здесь скорее все же на работах теоретического порядка, во многом связанных с именами Л. С. Выготского, С. Л. Ру­бинштейна, А. Н. Леонтьева, в которых с позиций марк­систско-ленинского учения о природе сознания был дан анализ факторов, придающих психическому отражению качество осознанности (анализ проблемы предметной от­несенности психической деятельности, обобщенности и объективизации актов сознания на основе речи). К рабо­там этого типа относятся также исследования, выполнен­ные в школе Д. Н. Узнадзе и осветившие вопрос о двух уровнях переживаний — уровне установок и уровне так называемой объективации [87, стр. 96—103]. Эти работы имели для постановки проблемы «бессознательного» исклю­чительно большое значение, так как на их основе впервые представилось возможным добиться какой-то ясности в уже упоминавшемся нами, очень старом и долгое время оста­вавшемся совершенно бесплодным споре между сторонни­ками «неврологического» и «психологического» истолко­вания природы неосознаваемых мозговых процессов. Кро­ме того, эти работы во многом способствовали пониманию односторонности (и потому ошибочности) схемы отноше­ний между сознанием и «бессознательным», которую Wells справедливо называет «краеугольным камнем» психоаналитической доктрины и которая нашла выраже­ние в известной концепции «вытеснения».

И, наконец, третий план влияний, оказываемых «бес­сознательным» на динамику вегетативных процессов и смысловую сторону поведения. Надо прямо сказать, что в то время как за рубежом именно к этому особенно важно­му для медицины аспекту проявлений «бессознательного» уже давно было приковано серьезное внимание со стороны разных направлений психосоматической медицины и всей психоаналитической школы (имеются в виду как ее орто­доксальное направление, так и многочисленные модернизированные ответвления), отечественные исследователи долгое время этой стороной проблемы в достаточной степе­ни не интересовались. Систематическое исследование во­проса, какую роль неосознаваемые психические процессы играют в детерминации сложных форм приспособительного поведения, проводилось у нас по существу только в рамках психологического направления, созданного Д. Н. Узнадзе. Вопрос о том, как неосознаваемые формы высшей нервной деятельности влияют на вегетативные процессы в условиях нормы, на патогенез клинических синдромов, а также на процессы саногенеза (борьба с болезнью), был поставлен еще в 30-х годах в работах Р. А. Лурия, опубликованных частично, в трудах Г. Ф. Ланга, его касались в какой-то степени представители школы А. Д. Сперанского. Во всех же остальных случаях эта тема затрагивалась в советской литературе лишь мимоходом, без должной координиро­ванности соответствующих исследований и их преемствен­ности.

§9 Основная задача современной критики психоаналитической концепции

Такое положение вещей неизбежно должно было иметь от­рицательные последствия. Наш молчаливый, длившийся десятилетиями отказ от углубленного диалектико-матери­алистически ориентированного исследования всех сторон проблемы «бессознательного» в немалой степени способ­ствовал тому, что освещение этих сторон было за рубежом своеобразно разделено между психоаналитической школой, экзистенциализмом, а также неотомизмом и тейардизмом (популярными в католических кругах направлениями, из которых второе создано крупным исследователем в области антропологии de Shardin). Перерыв до конца 50-х годов критических выступлений советских ученых, направлен­ных против психоаналитической концепции, был наши­ми идеологическими противниками энергично использо­ван для расширения сферы их влияния. И в результате мы оказались перед лицом значительного усиления попу­лярности за рубежом за последние 20—30 лет не только неофрейдизма, но и ряда близких к нему в идейном отно­шении концепций. Об этом отчетливо говорят как тенденции, проявляющиеся время от времени в соответствующих областях зарубежной литературы, так и особенно опыт ряда крупных международных совещаний, имевших ме­сто за последние годы, например I съезда Чехословацких психиатров 1959 г., на котором происходил обмен мнени­ями между советскими психоневрологами и ведущими ис­следователями психосоматической и психоаналитической ориентации, прибывшими на этот съезд из Канады, США и Франции; дискуссий, по вопросам психоанализа, проис­ходивших в 1960 г. в Будапеште и на III Всемирном пси­хиатрическом конгрессе в 1961 г.; обмена мнениями на Лейпцигском конгрессе по проблемам нервного регулиро­вания (ГДР, 1963 г.), на III конгрессе по проблемам гип­ноза и психосоматической медицины (Париж, 1965 г.), на IV (Мадридском) психиатрическом конгрессе 1966 г. и т. д.

Все это, конечно, подчеркивает важность, которую на настоящем этапе представляет адекватное истолкование проблемы «бессознательного» — вопроса, ставшего сегодня, более чем когда-либо, «междисциплинарным» и продолжа­ющего вызывать в 60-х годах XX века, как это ни удиви­тельно, научные и философские споры, не менее страстные, чем те, которые он возбуждал 100 лет назад. Касаясь этой темы, следует, однако, отчетливо понимать, что перед дальнейшей научной разработкой адекватного подхода к проблеме «бессознательного» на современном этапе возни­кают совершенно особые, специфические для этого этапа задачи.

За десятилетие, истекшее со времени специального Совещания по вопросам идеологической борьбы с фрейдиз­мом, состоявшегося при президиуме Академии медицин­ских наук СССР в 1958 г., в советской литературе появи­лось, как мы уже подчеркнули, немало обстоятельно на­писанных работ, которые содержат острую критику идеа­листических концепций «бессознательного», широко рас­пространенных в зарубежной науке, показывают ошибоч­ность этих концепций и вред их практического применения. Солидная литература аналогичного направления, включа­ющая некоторые талантливо написанные работы, сформи­ровалась за последние годы и в зарубежных странах. Та­кое положение вещей делает очевидной необходимость перейти при обсуждении проблемы «бессознательного» к следующей фазе спора, т. е. к фазе, на которой акценты в наших высказываниях должны быть смещены от утверж­дений негативного характера, от доказательств неадекват­ности отвергаемых представлений в сторону позитивных построений, в сторону разъяснения того, что же дается взамен отклоняемых нами доктрин. Было бы несправедливым утверждать, что такие конструктивные элементы в уже существующей у нас критике идеалистиче­ских толкований идеи «бессознательного» совсем отсутст­вуют, но их удельный вес (особенно когда речь заходит о связи «бессознательного» с регулированием сложных форм приспособительного поведения и процессов вегетативного порядка, о взаимоотношении сознания и «бессознательно­го» и т. п.) пока, безусловно, недостаточен. Однако без раз­вернутого изложения подобных положительных представ­лений добиться не формальной победы в споре, а подлинно­го убеждения оппонентов в правильности нашего подхода вряд ли вообще возможно[3].

Таков первый специфический для настоящего этапа мо­мент, который следует иметь в виду для того, чтобы обсуж­дение проблемы «бессознательного» развивалось правильно и имело практически целесообразный характер. Второй же момент заключается в следующем.

§10 Нейрокибернетический подход к вопросам физиологической теории работы мозга и к проблеме сознания

Анализ любой проблемы и тем более анализ, стремящийся к утверждению позитивных формулировок, немыслим без опоры на совокупность данных, от которых он отталкива­ется, которые являются логически его отправной базой. Это общее положение относится, очевидно, к проблеме «бес­сознательного», как и к любой другой. Но в данном случае оно сразу же поднимает очень сложные теоретические вопросы.

На предыдущих этапах критики идеалистических кон­цепций «бессознательного» подобной отправной базой яв­лялась, помимо общих методологических принципов и ос­нов марксистско-ленинской теории отражения, также вся совокупность представлений о законах работы мозга, кото­рыми располагали классические психология и нейро­физиология. Достаточны ли, однако, эти представления, сыгравшие важнейшую роль при обосновании негативной критики в предыдущие годы, как основа для позитивных построений сегодня? Если мы вспомним, насколько стреми­тельным было углубление знаний о принципах организа­ции мозговой деятельности, об особенностях функциональ­ной структуры нервных процессов, происшедшее за послед­ние полтора-два десятилетия, то отрицательный ответ на поставленный выше вопрос не должен прозвучать неожи­данно.

Действительно, вряд ли многие будут теперь возражать, что 50-е годы вошли в историю формирования учения о мозге как период решительной ломки целого ряда старых воззрений и обоснования новых методических подходов и трактовок, которые глубоко преобразили наше понимание законов работы центральной нервной системы и особенно законов, определяющих наиболее сложные формы целена­правленной нервной деятельности. Начавшееся с конца 40-х годов и имевшее большое значение для многих обла­стей нейрофизиологии уточнение представлений о функци­ях ретикулярной формации мозгового ствола и зрительных бугров оказалось по существу только своеобразным «про­логом». Подлинный пересмотр теории строения и динамики мозговых функций произошел несколько позже, буду­чи стимулирован в значительной степени проникнове­нием в нейрофизиологию новых идей и новой аналитиче­ской техники, тесно связанных с возникновением кибер­нетики.

В настоящее время после долгих споров о значении, которое идеи кибернетики имеют и будут иметь для учения о мозге, достаточно ясным стало следующее. Возникнове­ние кибернетики оказалось, безусловно, не только оформле­нием новой области знания, посвященной специальным во­просам теории управления механизмами и теории комму­никации. Оно не исчерпывается и утверждением особого математизированного стиля анализа, особых методических приемов рассмотрения технических, физиологических, пси­хологических и социально-экономических проблем. В ин­тересующем нас аспекте важен прежде всего тот факт, что создание кибернетики повлекло за собой исключительно глубокий и чреватый многими последствиями пересмотр представлений об основных принципах функциональной организации любых форм целенаправленной деятельности безотносительно к тому идет ли речь о наиболее элементар­ных или наиболее сложных из этих форм, об активности, имеющей физиологическое или психологическое выраже­ние. Совершенно очевидно, что если, обсуждая проблему неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, мы не учтем последствий этого глубокого пересмотра, то рис­куем остаться в рамках устаревающих трактовок и должны быть готовы ко всем осложнениям, вытекающим из такой необоснованно консервативной позиции.

Сейчас мы не будем, однако, задерживаться на деталях всей этой эволюции научной мысли, — нам еще предстоит рассмотреть этот вопрос в дальнейшем. Только одно обсто­ятельство, имеющее для постановки проблемы «бессозна­тельного» принципиальное значение, должно быть отмече­но уже здесь. Мы говорим о весьма интересной для тех, кто имеет склонность анализировать логику развития научных представлений, имеющей оттенок парадоксальности и очень характерной для нейрокибернетического подхода тенденции к исключению представления о «сознании» из числа рабочих понятий, которыми учение о мозге, создава­емое современной нейрокибернетикой, имеет право поль­зоваться. Очевидно, что для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности эта несколько неожиданно проявившаяся тенденция также представляет, независимо от ее правильности или неправильности, непосредственный пнтерес. Для того чтобы понять ее логические корни и су­щество, надо вспомнить некоторые детали развития нейро­физиологических представлений, становящиеся постепенно уже достоянием истории.

§11 Особенности современных нейрофизиологических представлений о функциональной организации мозговой деятельности

Как известно, в Советском Союзе еще в конце 20-х и в на­чале 30-х годов проводились исследования моторики и ло­кализации нервных функций человека, которыми руково­дил недавно скончавшийся известный советский физио­лог Н. А. Бернштейн. В настоящее время стало очевидным, что принципы, которые были положены в основу этих ис­следований [17], во многом предвосхитили общие представ­ления, введенные в науку о мозге в более разработанной форме, несколько позже Wiener, von Neumann, Shannon McCulloch, Pribram, Ashby, а в нашей стране П. К. Анохи­ным, Д. Н. Узнадзе, И. С. Бериташвили, А. Н. Колмогоро­вым, И, М. Гельфандом и их многочисленными талантли­выми последователями. Благодаря этому мощному течению мысли, преобразившему постепенно лицо не одной научной дисциплины, мы узнали, насколько упрощенным было ста­рое представление о существовании однозначной зависимо­сти между эффекторной реакцией и вызывающими эту ре­акцию нервными импульсами. Мы знаем теперь, что любое целенаправленное движение не вызывается какой-то зара­нее предусмотримой совокупностью возбуждений, а фор­мируется в процессе своего непрерывного «корригирова­ния» на основании информации, приносимой в централь­ную нервную систему в порядке обратной связи по афферентам. Приняв такое представление, мы были, однако, ло­гически вынуждены сделать следующий шаг: допустить, что в мозгу существует и проявляет себя как физиологиче­ский фактор какая-то нейродинамически закодированная «модель» конечного результата реакции, предвосхищаю­щая развертывание этой реакции во времени. Именно та­кое понимание вызвало появление в современной нейро­физиологии ряда своеобразных и одновременно глубоко родственных друг другу представлений, таких, как «опере­жающее возбуждение» и «акцептор действия» П. К. Ано­хина, «образ» И. С. Беритова, «Soll-Wert», Mittelschtedt и других германских авторов, «модель будущего» американ­ских и английских исследователей (МасКау, George, Wal­ter и др.).

Совершенно очевидно, что без использования таких по­нятий никакие гипотезы о «рассогласовании» между дви­гательным эффектом, фактически достигаемым на пери­ферии, и требуемым конечным результатом моторной ре­акции, никакие представления о «сличении» обоих этих моментов, о «корригировании» первого из них на основе второго осмыслены быть не могут.

Когда все эти довольно необычные для классической нейрофизиологии способы интерпретации нервных меха­низмов стали впервые проникать в учение о мозге, в неко­торых работах были высказаны сомнения: не выявляется ли подобным подходом скорее «логика» (закономерности смены фаз) физиологического процесса, чем конкретные материальные механизмы последнего? Сторонники же бо­лее категорических и скептических формулировок добавля­ли, что все эти построения носят чисто вербальный и не­доказуемый характер и потому вообще не могут рассмат­риваться как углубление знаний о реальной организации и реальных способах работы мозга.

В основе своей мысль о связи новых понятий с «логи­кой» физиологического процесса была правильной. Одна­ко из нее отнюдь не вытекало заключение о бесплодности новых представлений, к которому склонялись критики. Ошибка последних была в том, что они недостаточно учи­тывали некоторые своеобразные особенности развития нейрофизиологических идей, которые отчетливо и для многих неожиданно выступили на переживаемом нами этапе.

Действительно, одной из наиболее, по-видимому, харак­терных и многими историческими факторами обусловлен­ных черт современного развития нейрофизиологии являет­ся то, что последняя, как подчеркнул Н. А. Бернштейн, «...должна пройти через этап... логических дедукций... как через свою обязательную фазу. Мы уже не можем остано­виться на пути, по которому начали идти фактически не­сколько десятков лет назад. Приняв экспериментальна обоснованное представление о коррекциях, мы несколько позже на основании прослеживания именно логики физио­логического процесса оказались вынужденными прийти к представлению о "предвосхищении" результата действия, о   необходимости существования... "моделей будущего"... и т.п. И лишь затем эти представления начали находить свое экспериментальное подтверждение. А сегодня, углуб­ляя этот же методический подход, мы приходим к представ­лению о матричном характере выработки навыков, о су­ществовании так называемых гипотез и т.п... Конечно, та­кой способ развития физиологической теории необычен для периода классических работ... Он отражает постепенное возрастание в физиологии роли чисто теоретических по­строений, свидетельствующее об углублении знаний. И он дает основание аналогизировать между ситуацией, посте­пенно зарождающейся в современной нейрофизиологии, и положением, которое возникло в XIX веке в физике,, в послефарадеевском периоде, когда благодаря работам Maxwell, Boltzmann, Planck и др. стал создаваться костяк теоретической физики как направления, претендующего на право самостоятельного прогнозирования физических закономерностей. Конечно, не случайно, что в современной нейрофизиологии, так же как в физике XIX века, это воз­растание роли теории сопровождается математизацией ос­новных представлений, все большим их переводом на язык количественных и точно соотносимых понятий» [14, стр. 52].

Мы привели эту длинную выдержку потому, что в ней подчеркнуты тенденции, во многом повлиявшие на всю со­временную постановку проблемы «бессознательного». Мы не хотели бы сейчас обсуждать вопрос о степени обосно­ванности п плодотворности этих тенденций[4]. В непосред­ственно интересующем нас сейчас аспекте важно обратить внимание лишь на одну специфическую особенность этого подхода, которая понимается многими его сторонниками как его важное преимущество: на создаваемую им возмож­ность детерминистически объяснять формирование целесо­образного, «разумного» поведения материальной системы (возникновение реакций адекватного выбора, избегания и т.п.), вопреки тому, что анализ остается замкнутым в рамках чисто физических, логико-математических и физио­логических категорий, т.е. полностью исключает апелля­цию к представлению о «сознании».

Можно с уверенностью сказать, что весь пафос таких исследований, как анализ возможностей образования поня­тий автоматами, проведенный МасКау [106, стр. 306—325], как первые работы Kleene, посвященные изучению процес­сов, происходящих в нейронных сетях [106, стр. 15—67], как изучение возможностей синтеза на основе вероятност­ной логики надежных организмов из ненадежных компонентов, выполненное von Neumann [106, стр. 68—139]; та­ких теперь уже представляющихся отчасти устаревшими построений, как схемы «усилителя мыслительных способ­ностей» Ashby [106, стр. 281—305] и машины «условной ве­роятности» Uttley [106, стр. 352—361] и т.д., заключался главным образом в том, чтобы понять избирательный ха­рактер реакций и проявления наиболее сложных форм ин­теграции как функцию определенной пространственно-вре­менной структуры материальных процессов, чтобы связать идеи селекции и переработки возбуждений с закономерно­стями математической логики, представления которой могут быть выражены в виде электрических или идеализи­рованных логических схем. В дальнейшем эта тенденция проникла уже непосредственно в учение о конкретных физиологических механизмах работы мозга, вынуждая многих исследователей затрачивать огромные усилия на анализ нейродинамических эффектов, наблюдаемых при определенном типе организации клеточных ан­самблей.

Мы не можем сейчас задерживаться на деталях этого в высшей степени характерного для нашего времени на­правления мысли. Для нас важно сейчас только то, что во всех случаях, изучались ли заведомо искусственные ней­ронные схемы с жестко детерминированными связями (McCulloch и Pitts [106, стр. 362—384]) или с вероятност­ным характером детерминизма (Rapoport [228], Shimbel [245], Beurle [114]); анализировались ли нейронные сети, о которых можно было предполагать, что они более или ме­нее близки по общему плану строения к формам ветвлений реальных (мозговых путей (Fessard [243, стр. 81—99], Scheibel, Scheihel [236]) или проводились исследования, ос­новывающиеся на так называемых гистономическпх дан­ных, т. е. на математически формулируемых закономерно- стих строения и взаимного расположения клеток в реаль­ном нейропиле (Sholl [246], Bok [115], — во всех этих слу­чаях конечная задача оставалась по существу одной и той же: понять особенности движения и переработки импульс­ных потоков, которые, завися от организации нервных пу­тей, определяют в свою очередь более сложные формы нервной интеграции и приспособительное реагирование в целом. В своей общей форме эта задача была наиболее чет­ко сформулирована недавно Fessard [243].

§12 Об эпифеноменалистической трактовке категории сознания

Мы видим, таким образом, что поставив вопрос о механиз­мах целенаправленного поведения, новое направление в нейрофизиологии, все более часто обозначаемое в литерату­ре последних лет, как кибернетически ориентированная теория «биологического управления» или «биологического регулирования», заняло в отношении психологии очень своеобразную и противоречивую позицию. С одной сторо­ны, оно широко использует, как известно, методы, факти­ческие данные, терминологию и принципиальные установ­ки психологического анализа, с другой же — не оставляет места для собственно психологических категорий, как фак­торов, которые регулируют исследуемые процессы. Эта тен­денция была резко подчеркнута, например, Uttley в речи на тему о «Механизации процессов мышления» на заклю­чительном заседании «междисциплинарной» конференции по самоорганизующимся системам, происходившей в 1959 г. в Миннесотском Университете и Массачусетском техноло­гическом институте (США). Указав, что за последние 10 лет мы были свидетелями многочисленных попыток имитации и объяснения мышления на языке физических наук и что при этом выявляется ряд приемлемых для всех общих идей, Uttley далее добавляет: «Задача состоит в том, чтобы понять разнообразные функции мозга и тем самым понять самих себя. Вместо слова «разум» мы предпочита­ем сегодня употреблять слово «мышление». Оно охватыва­ет большое количество различных видов деятельности, пока еще мало изученных, но мы уже можем отважиться при­ступить к решению проблемы мышления... И слово «созна­ние» может, подобно «эфиру», исчезнуть из нашего науч­ного языка, но не вследствие отказа от очевидных фактов, а вследствие их более глубокого понимания» [241, стр. 434] (курсив наш — Ф. Б.).

На очень сходной позиции стоят и многие другие из ведущих теоретиков нейрокибернетики. По мнению, напри­мер, А. Н. Колмогорова, обосновывающего чисто «функцио­нальное» определение мышления, свободное от каких-либо ограничений в отношении природы физико-химических процессов, лежащих в основе мыслительного акта, «доста­точно полная модель мыслящего существа по справедливо­сти должна называться мыслящим существом» [41, стр. 4]. А. Н. Колмогоров не уточняет, входит ли в понятие «достаточно полная модель» качество сознания, но весь предшествующий ход его мысли не оставляет сомнений, что наличие этого качества отнюдь не является, по его мнению, обязательным для того, чтобы модель была «пол­ной».

Еще более четко ставят вопрос McCarthy и Shannon [106]. Указывая, что проблема определения «мышления» вызвала острую дискуссию, они напоминают известный критерий Turing (по которому машина считается способ­ной мыслить, если она может отвечать на вопросы так хо­рошо, что задающий вопрос долгое время не будет подозре­вать, что перед ним машина). По мнению авторов, это определение имеет то преимущество, что является чисто «опе­рациональным» (бихэвиористским) и «не предполага­ет никаких метафизических понятий „со­знания”, „Ego” и т. п.» [106, стр. 8] (разрядка наша. — Ф. Б.). Несколько далее авторы, правда, указывают, что, даже если машина будет удовлетворять этому очень силь­ному критерию, ее деятельность не будет соответствовать нашему обычному, интуитивному представлению о мыш­лении. Более фундаментальное определение должно, по их мнению, поэтому, содержать нечто «относящееся к тому, каким образом приходит машина к своим ответам, нечто соответствующее различию между лицом, решившим задачу путем размышления, и лицом, которое заранее за­учило ответ наизусть» [106, стр. 9]. Однако из их приведенного выше скептического замечания в адрес «созна­ния» можно с достаточной уверенностью сделать вывод, что эта «метафизическая», по их мнению, категория ме­нее всего может в данном случае помочь выработке более точного определения.

Подобные примеры, показывающие, что категория «со­знания» как рабочее понятие чужда современной нейроки­бернетике, логически не связуема с абстракциями, которые это направление ввело в употребление, и, следовательно, не находит законного места в рамках общей картины работы мозга, создаваемой нейрокибернетикой, можно было бы легко продолжить.

§13 Преимущества, создаваемые нейрокибернетическим подходом для теории «бессознательного»

В итоге мы оказываемся перед лицом очень своеобразного и крутого поворота в развитии идей. На протяжении деся­тилетий шел спор о реальности неосознаваемых форм пси­хической активности и находилось немало психологов, фи­зиологов и клиницистов, которые следуя за Brentano, Ribot, Munsterberg и некоторыми другими крупными иссле­дователями рубежа XIX и XX веков, были склонны занять в этом споре строго негативную позицию. Сейчас же мы яв­ляемся свидетелями разработки концепций мозговой дея­тельности, через которые красной нитью проходит пред­ставление о реальности и доминировании в поведении: механизмов, способных обеспечить адаптивное поведение и при отсутствии осознания нервных процессов, лежащих в основе последнего. Таким образом, если раньше права на вход в науку добивалось «бессознательное», то сейчас, как это ни парадоксально, в аналогичном нелегком положении оказывается категория сознания, поскольку именно в отно­шении ее возникают сомнения: отражает ли она реальный, регулирующий фактор нервной активности или всего лишь функционально бесплодную тень, эпифеномен мозговой де­ятельности, которую при серьезном анализе механизмов последней можно вообще в расчет не принимать. Такое по­ложение вещей заставляет обратить внимание на следу­ющее.

Современная нейрокибернетика налагает своеобразное «вето» на использование категории «сознания». Разрабатываемая ею теория мозговых механизмов не апеллирует к этому понятию. Создается поэтому впечатление, что мно­гое из установленного нейрокибернетикой в отношении принципов организации и закономерностей мозговой актив­ности относится скорее к теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, чем к теории сознания. А. Н. Колмогоровым это обстоятельство было с обычной для него глубиной выразительно подчеркнуто [41]. Отме­тив, что в области моделирования высшей нервной деятель­ности человека нейрокибернетика освоила только механиз­мы условных рефлексов в их простейшей форме и механиз­мы формального логического мышления, он обращает вни­мание на то, что в развитом сознании человека аппарат формального мышления отнюдь не играет ведущей роли. Это скорее, как он выражается, «вспомогательное вычисли­тельное устройство», которое активируется по мере надоб­ности. Сходным образом условные рефлексы в их элемен­тарной форме (т. е. без того глубокого преобразования рефлекторной деятельности, которое обусловливается под­ключением к этой деятельности активности второй сиг­нальной системы) также мало дают для понимания выс­ших форм психической активности. Отсюда, заключает А. Н. Колмогоров, следует, что «кибернетический анализ работы развитого человеческого сознания в его взаимодействии с подсо­знательной сферой еще не начат» (раз­рядка наша. Ф.Б.) [41, стр. 7].

Основываясь на таком общем представлении и говоря далее о принципиальной осуществимости моделирующих машин особого типа (вычислительных машин так называ­емого параллельного действия, которые избегают замедле­ния темпов работы в n?lg n раз при количестве элементов их памяти порядка с?n?lg n ), А. Н. Колмогоров считает возможным непосредственно аналогизировать между работой подобных машин и неосознаваемой умственной дея­тельностью человека, лежащей в основе процессов худо­жественного и научного творчества.

Преимущества, несколько неожиданно создавшиеся та­ким образом для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, должны быть последней, конечно, в полной мере использованы. В противоположность этому развитие кибернетических концепций поставило перед тео­рией сознания серьезные и не легко разрешимые задачи.

Поскольку представление о сознании как о факторе, активно влияющем на приспособительное поведение, непо­средственно и специфически участвующем в организации и регулировании целенаправленного акта, нейрокибернетическими трактовками исключается, мы оказались перед лицом ситуации, допускающей две возможности дальней­шего развития мысли. Либо мы соглашаемся с этими трактовками и тогда сознание действительно должно рассматри­ваться теорией функциональной организации мозга лишь как эпифеноменалистическая категория. Либо же, полно­стью признавая неоценимый вклад, которым теория работы мозга обязана современному нейрокибернетическому на­правлению, мы должны тем не менее обратить внимание на то, что создавая общую картину организации мозговой деятельности, некоторые даже из выдающихся представи­телей современного нейрокибернетического направления недостаточно, по-видимому, ясно представляют себе при­чины дифференцированности многими десятилетиями со­здавшихся психологических категорий, недостаточно учи­тывают подлинный смысл этих категорий и потому пара­доксально упускают из вида определенные, в высшей сте­пени важные и специфические (специфические да­же в собственно кибернетическом смысле) стороны мозговой деятельности[5].

Эта альтернатива отчетливо выступила в литературе по­следних лет, посвященной анализу кибернетического под­хода. Она создала даже своеобразную традицию заканчивать анализ проблем типа «мозг и машина» и «машина и мышление» рассмотрением вопроса «машина и сознание». Этой традиции отдали дань Cossa [187], Latil [191], сам ос­новоположник кибернетического направления Wiener [58] и многие другие.

§14 О моделировании функции сознания

Как же следует все-таки отнестить к этому характерному и настойчиво звучащему в современной нейрокибернетиче- ской литературе пониманию проблемы сознания? Этот во­прос важен для нас хотя бы потому, что эллиминируя по­нятие сознания, мы тем самым, очевидно, снимаем всю ис­ключительно сложную и бесконечно обсуждавшуюся про­блему взаимоотношений сознания и «бессознательного». Допустим ли и целесообразен ли такой решительный прием?

Если мы более внимательно рассмотрим приведенные выше высказывания Uttley и др., то подметим, что они яв­ляются выражением скорее позиции молчаливого ухода от трудного вопроса о том, каким образом проблема сознания может быть связана с уже относительно освоенной пробле­мой «машинного мышления», чем позиции подлинной убежденности в «эпифеноменальности» сознания. Об этом говорят некоторые работы последних лет, в которых анали­зируется проблема ответов машины, возникающих на ос­нове переработки автоматом сведений о процессах его соб­ственного реагирования на воздействия внешней среды. Благодаря встроенным в машину специальным подсисте­мам, на вход которых подается информация об особенно­стях внутренней работы машины и которые могут влиять, основываясь на анализе этой информации, на процессы, разыгрывающиеся на общем выходе всей конструкции, создается как бы своеобразная модель интроспекции и са­мосознания. Создавая эту «модель интроспекции», ее авто­ры явным образом пытаются включить в число моделируе­мых качеств то, что, по приводимому Cossa образному опре­делению Valincin, наиболее характерно для развитого бодрствующего сознания: способность «человека, мысленно сосредоточиваясь, воспринимать, что он воспринимает, по­знавать, что он познает, мыслить, что он мыслит и обдумы­вает мысль» [187, стр. 106].

Мы еще вернемся в дальнейшем к вопросу о том, в ка­кой степени эти попытки моделирования функции осозна­ния мозгом происходящих в нем процессов переработки информации позволяют исчерпывающим образом отразить подлинные функции человеческого сознания. Сейчас же мы хотели бы только подчеркнуть, что в этих исследованиях пусть еще робко, но все же уже звучит стремление подойти к проблеме сознания, признавая за последним какую-то действенную роль, т. е. проявляется понимание необходи­мости раскрыть сознание не как функционально бесплод­ный эпифеномен, не как «тень событий», а как фактор, спе­цифически и активно участвующий в детерминации поведе­ния и потому необходимым образом входящий в функцио­нальную структуру деятельности.

На заключительных страницах недавно опубликован­ной, во многом весьма интересной коллективной моногра­фии «Вычислительные машины и мысль» [125] Minsky следующим образом характеризует своеобразные теорети­ческие посылки всего этого зарождающегося направления: «Если некая система может дать ответ на вопрос по поводу результатов гипотетического эксперимента, не поставив этот эксперимент, то ответ должен быть получен от какой- то подсистемы, находящейся внутри данной системы. Вы­ход этой подсистемы (дающей правильный ответ), как и вход (задающий вопрос) должны быть закодированными описаниями соответствующих внешних событий или клас­сов событий. Будучи рассматриваема через эту пару коди­рующего и декодирующего каналов, внутренняя подсисте­ма выступает как „модель” внешней среды. Задачу, стоя­щую в подобных случаях перед системой, можно поэтому рассматривать как задачу построения соответствующей модели.

Если же прогнозируемый эксперимент предполагает ус­тановление определенных отношений между системой и средой, то во внутренней модели должно существовать какое-то представительство и самой системы. Если перед системой ставится вопрос, почему она реагировала так, а не иначе (или если система сама задаст себе этот вопрос), то ответ должен быть получен на основе использования внутренней модели. Данные интроспекции оказываются, следовательно, связанными с созданием тем, кто этой интроспекцией занимается, своего собственного образа» [125, стр. 449].

Обсуждение особенностей подобной внутренней модели, продолжает Minsky, приводит к забавному заключению, что мыслящие машины могут сопротивляться выводу о том, что они только машины. Аргументация его такова. «Когда мы создаем модель самих себя, то последняя имеет существен­но „дуалистический” характер: в ней есть часть, имеющая отношение к физическим и механическим компонентам ок­ружения — к поведению неодушевленных объектов, и есть часть, связанная с элементами социальными и психологическими. Мы разделяем обе эти сферы, потому что не имеем еще удовлетворительной механической теории умственной активности. Мы не можем устранить это разделение, даже если захотим, пока не найдем взамен соответствующую унитарную модель. Если же мы спросим подобную систему, какого рода существом она является, она не сможет нам ответить "непосредственно", она должна будет обратиться к своей внутренней модели. И она вынуждена будет поэто­му ответить, что ей кажется, будто она является чем-то двойственным, имеющим «дух» и «тело». Даже робот, если только мы его не вооружим удовлетворительной теорией механической природы разума, должен был бы придержи­ваться дуалистической точки зрения в этом вопросе» [125, стр. 449].

Оставляя на ответственности автора вторую полушут­ливо поданную часть этого рассуждения, нельзя не при­знать, что стремление перейти к использованию в деятель­ности автоматов моделей их собственной активности пред­ставляется шагом, важным одновременно в двух направле­ниях. Во-первых, в собственно кибернетическом, поскольку оно означает принципиально существенное расширение операциональных возможностей, опирающихся на принци­пы как алгоритмизации, так и эвристики. Во-вторых, в от­ношении возможностей анализа некоторых характерных форм психической деятельности, возникающей в тех случа­ях, когда предметом анализирующей мысли становится сама мысль.

Мы увидим далее, что при таком подходе оказывается возможным наметить в рамках самого же нейрокибернетического направления определенные пути для истолкования отношений, существующих между осознаваемыми и неосоз­наваемыми формами мозговой активности, понимаемыми как дифференцированные факторы поведения. Все это в целом делает понятным, почему обрисовывающиеся в на­стоящее время более новые тенденции в кибернетической трактовке проблемы сознания не могут не представлять для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятель­ности значительный интерес[6].

§15 План последующего изложения

Мы попытались дать на предыдущих страницах описание основных логических этапов развития представлений о «бессознательном» и некоторых особенностей подхода к этой проблеме, наметившихся в современной литературе. Все, о чем мы говорили, представляло собой, однако, изло­жение лишь наиболее общих тенденций и принципиальных вопросов, возникающих по поводу неосознаваемых форм высшей нервной деятельности по мере происходящего углу­бления научных знаний. Ниже мы рассмотрим эти момен­ты более подробно. Мы остановимся вначале на эволюции представлений о «бессознательном» в периоде, предшество­вавшем возникновению теории фрейдизма и современной психосоматики. Затем охарактеризуем то, что в работах психоаналитической школы и психосоматического направ­ления является для нас по методологическим и фактиче­ским основаниям неприемлемым и что, напротив, выступа­ет в этих течениях как оправданное (с этой целью мы ис­пользуем материалы дискуссий, проводившихся нами на протяжении последних лет со сторонниками неофрейдизма и психосоматической медицины). Мы попытаемся, однако, не ограничиваться подобной критикой, а охарактеризовать также (это является нашей основной задачей) особен­ности диалектико-материалистического понимания пробле­мы неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. При этом мы задержимся на нескольких специальных во­просах, особенно важных при непсихоаналитическом под­ходе: на психологической теории так называемой установ­ки, интенсивно разрабатываемой как у нас (школой Д. Н. Узнадзе), так и в западноевропейской и американ­ской психофизиологии; на дискуссии по поводу активной природы процессов, развертывающихся в условиях пони­жения уровня бодрствования, особенно заострившейся пос­ле открытия своеобразных явлений так называемого «быст­рого» («парадоксального» или «ромбэнцефалического») сна; на попытках уловить своеобразие неосознаваемой мы­слительной деятельности, ускользающее от раскрытия, если работа мозга рассматривается как происходящая на основе только строгой алгоритмизации (т. е. на проблеме эвристи­ки); на значении, которое неосознаваемые формы высшей нервной деятельности имеют в рамках обычного поведения и так называемых автоматизмов; на роли, которую в соот­ветствии с павловской теорией нервизма играют эти формы как факторы регуляции сомато-вегетативных функций.

Наконец, мы затронем более подробно вопросы, относя­щиеся к современному пониманию физиологической осно­вы «бессознательного» и к теории отношений между созна­нием и неосознаваемыми формами высшей нервной дея­тельности, поскольку именно здесь особенно четко выступа­ет разграничительная линия между идеалистическим и диа­лектико-материалистическим пониманием интересующих нас проблем.

На заключительных же страницах книги мы подведем итоги длившихся долгие годы дискуссий о природе «бессоз­нательного» и сформулируем некоторые соображения по поводу перспектив дальнейшей разработки этой важной и сложной проблемы.

Таковы задачи нашего дальнейшего изложения.


Глава вторая. Формирование представлений о "бессознательном" в периоде, предшествующем возникновению фрейдизма и современной психосоматики

§16 О непродуктивности раннего этапа разработки идеи «бессознательного»

Теперь мы попытаемся подробнее охарактеризовать формирование представлений о «бессознательном» на ранних этапах ис­тории этой проблемы. Мы остановимся на концепциях, ко­торые складывались в западноевропейской философии и психологии в период, на много опередивший создание тео­рии фрейдизма, и проследим течения, которые сосущество­вали одно время с идеями психоаналитической школы, что­бы в дальнейшем в этих идеях раствориться или перед ни­ми отступить.

Мы хотели бы показать, что все это движение мысли долгое время не имело характера подлинного развития идей. Оно сводилось скорее к формулировке некоторых ос­новных вопросов, постановка которых по разным поводам изменялась. Только в конце XIX века в нем проявляется тенденция к использованию экспериментальных методов и клинического наблюдения.

§17 Проблема «бессознательного» в западноевропейской философии и психологии XVIII—XIX веков

Представление об активности, которая одновременно явля­ется и психической, и неосознаваемой, долгое время остава­лось совершенно чуждым европейской философии. Еще Descartes и Locke утверждалась прямо противоположная точка зрения, более приемлемая для обычного понимания— понимания с позиции «здравого смысла»: «...иметь пред­ставления и что-то осознавать, это одно и то же» (Locke. Опыт человеческого разума, II, гл. 1, §9). «О протяженном теле без частей можно думать в такой же степени, как о мышлении без сознания. Вы можете с таким же успехом, если того требует ваша гипотеза, сказать: человек всегда голоден, но не всегда имеет чувство голода» (там же, §19). Эти высказывания отчетливо свидетельствуют о привер­женности их автора к этому обычному пониманию. Hart­mann, напоминая их, указывает, что Locke был, по-видимо­му, одним из первых, кто философски сформулировал эту точку зрения и тем самым открыл возможность дискуссии.

Противоположная позиция связана с именем Leibnitz. Допуская в своей «Монадологии» возможность неосознава­емого мышления, он придал проблеме «бессознательного» резко выраженное идеалистическое звучание, поскольку для него «бессознательное» превратилось в основной вид связи между «микрокосмом» и «макрокосмом», в механизм, который обеспечивал разработанный им телеологический принцип «предустановленной гармонии монад». С другой же стороны, как метко замечает Hartman, Leibnitz всю свою психологическую теорию неосознаваемых «малых вос­приятий» построил по аналогии с гениально им же разви­тым представлением о бесконечно малых величинах, явив­шимся в дальнейшем основой одного из важнейших отделов современной высшей математики. Разрабатывая теорию «малых восприятий», — переживаний столь малой интенсивности, что они ускользают от сознания,—Leibnitz впервые по существу пытался утвердить в западноевропей­ской философии идею реальности неосознаваемых психи­ческих процессов. Он ссылался при этом на смутные ощу­щения, возникающие во время сна, и т.п.

У Kant эта идея выступает уже в гораздо более отчет­ливой форме. В «Антропологии» (§5, «О представлениях, которыми мы располагаем, не осознавая их») Kant возвра­щается к ней неоднократно: «Иметь представления и их не осознавать, представляется противоречивым, ибо как мы можем узнать, что мы имеем подобные представления, если они нами не осознаются. Мы можем, однако, опосредован­ным образом убедиться в том, что у нас есть определенное представление, даже если последнее нами, как таковое, не осознается». Или: «...Область восприятий и ощущений, ко­торые нами не осознаются, хотя мы, несомненно, ими рас­полагаем, или иначе говоря, область темных представлений («dunkler Vorstellungen») бесконечно велика» (там же).

В более позднем периоде идея «бессознательного» вхо­дит как важный элемент во многие федеистские и идеали­стические системы, созданные Fishte, Hamann, Herder, Jacobi и др. Особенно значительную роль она играет у Schelling. В этой фазе представление о «бессознательном», понимаемом как одно из проявлений психики человека, ко­торое можно было проследить хотя бы в противоречивом виде у Leibnitz и Kant, постепенно отодвигается на задний план. Ему на смену все более отчетливо выступают толкования, превращающие «бессознательное» в своеобразную иррациональную основу бытия. Такой эволюции способст­вовал во многом объективный идеализм Hegel. Последний неоднократно подчеркивал (в «Философии истории» и в других работах) свою близость в отношении всей этой про­блемы ко взглядам Schelling. Очень близким к представле­ниям этого типа оказывается и принцип «неосознаваемой воли», который положил в основу своей системы Schopen­hauer, и целый ряд других идей, сформировавшихся в рам­ках западно-европейской идеалистической философии XIX века.

Начало обратного качания маятника философской мыс­ли можно проследить у Herbart. Идея «бессознательного» принимает у этого автора формы, заставляющие вспомнить о Leibnitz. Herbart говорит о представлениях, которые, су­ществуя в сознании, тем не менее как таковые не восприни­маются, не связываются с «Я»; о представлениях, находя­щихся под порогом («unterhalb der Schwelle») сознания, о психических актах, которые не осознаются потому, что в них находят свое выражение не столько подлинные, сло­жившиеся представления или чувства, сколько своеобраз­ные «тенденции», «стремления» к формированию опреде­ленных переживаний (нельзя не отметить, что указывая на подобные тенденции, Herbart предвосхитил в какой-то мере важные направления в истолковании «бессознательного», сформировавшиеся в более четкой форме в европейской психологии лишь многие десятилетия спустя).

При всей своей неопределенности эти построения озна­чали какой-то возврат к представлению о «бессознатель­ном» как о скрытом элементе нормальной психики, без учета которого многое в этой деятельности остается непо­нятным. Такое толкование настойчиво проникает на про­тяжении второй половины XIX века в целый ряд психоло­гических и психофизиологических систем. В очень харак­терной для своего времени полумеханистической, полуиде- алистической форме оно было развито Fechner в его «Пси­хофизике», Carus в его полузабытых работах «Phyche» и «Physis», Perty [219], Bastian [109] и др.

§18 О причинах особой популярности проблемы «бессознательного» во второй половие XIX века

В конце XIX века эволюция представлений о «бессозна­тельном» еще более усложняется, поскольку интерес ко всему, что связано с этими представлениями, начинает про­являться не только в специальной научной, но и в широкой художественной и художественно-философской литературе. Этому способствовали характерные для духовной жизни западноевропейского общества того времени полумистические, «богоискательские» настроения определенных кругов буржуазной интеллигенции, распространившееся увлече­ние иррационализмом и волюнтаризмом Nietzsche и Stirner; заострение в художественной литературе Schnitzler, Maeterlinck и др. вопросов психологической символики, проблем интуиции, «бессознательных влечений», «глубин души» и т. п. и особенно неудовлетворенность формализ­мом и бесплодностью традиционной психологии при огром­ном, напротив, впечатлении, которое произвели незадолго до того открытые своеобразные изменения психики загип­нотизированных и парадоксальные реакции истериков (ставшие известными благодаря работам английского хи­рурга Braid, клинической школы Charkot, гипнологических школ Сальпетриера и Нанси и др.).

Просматривая научные источники, художественную ли­тературу, труды, посвященные вопросам искусства, и даже публицистику тех далеких лет, нельзя не испытывать чув­ства удивления перед тем, до какой степени широко было распространено в этот период представление о «бессозна­тельном» как о факторе, учет которого необходим при рас­смотрении самых различных вопросов теории поведения, клиники, наследственности (учение о «бессознательных на­клонностях» Lombroso), при анализе природы эмоций, про­явлений изобразительного и сценического искусства, музы­ки, взаимоотношения людей в больших и малых коллекти­вах и даже общественного законодательства и истории. Все более ранние представления о «бессознательном», начиная c давно сформировавшихся в рамках спекулятивно-фило­софских систем и кончая едва нарождавшимися попытками объективного и экспериментального толкования, самым причудливым образом смешивались в литературе тех лет. И эта пестрая эклектика выразительно показывала, что столкнувшись с проявлениями «бессознательного», иссле­дователи того времени скорее интуитивно почувствовали, что им довелось затронуть какие-то важные особенности психической деятельности, чем сколько-нибудь отчетливо понимали, в чем именно эти особенности заключаются.

В последующий период, каким можно считать годы, близкие к рубежу веков, в кругах, связанных с универси­тетской медициной, наметилось характерное обратное дви­жение — постепенное ослабление интереса и нарастание скептического отношения ко всему, что связано с «бессоз­нательным». Аналогичное изменение отношения стало про­являться и к методу, который сыграл, пожалуй, самую важную роль в обострении внимания ко всей проблеме неосоз­наваемой психической деятельности, — к методу гипноти­ческого внушения. В западноевропейской психотерапии эта скептическая оценка лечебных возможностей суггестии по­степенно укреплялась и обнаруживалась в разных формах на протяжении почти всей первой половины нашего века[7].

Однако в те же самые годы в узких слоях, не связанных первоначально непосредственно с университетской наукой, возникает совершенно новое отношение к проблеме «бессоз­нательного», связанное с распространением идей фрей­дизма.

Нам еще предстоит несколько позже подробно говорить о том, с какой оппозицией встретились взгляды Freud при первых попытках их пропаганды в клинике. Следует, одна­ко, уже сейчас подчеркнуть, что эта оппозиция не имела чисто негативного характера, не сводилась только к отри­цанию идей Freud. В ней звучали нередко и оригинальные трактовки проблемы «бессознательного», которые противо­поставлялись их авторами концепции психоанализа. Неко­торые из этих трактовок уходили своими логическими кор­нями в острые дискуссии, имевшие место еще в допсихоаналитическом периоде, широко обсуждались в психологи­ческой и клинической литературе на протяжении периода, предшествовавшего первой мировой войне, и еще сейчас представляют в ряде отношений научный интерес.

Поэтому целесообразно, прежде чем мы перейдем к рас­смотрению фрейдизма, кратко остановиться на этих трак­товках, настойчиво стремившихся перенести в науку XX века представления, возникшие при самых ранних попыт­ках научного осмышления проблемы «бессознательного».

§19 Обсуждение проблемы «бессознательного» на Бостонском симпозиуме 1910 г. (Hartmann, Brentano, Munsterberg, Ribot)

Мы располагаем литературными данными, которые позво­ляют восстановить основные тенденции в понимании про­блемы «бессознательного», характерные для непсихоаналитически-ориентированных течений в психологии и психо­патологии начала нашего века. В 1910 г. в Бостоне (США) состоялось совещание, отразившее разные существовавшие тогда подходы к этой проблеме. Труды Бостонского симпо­зиума [18] при опубликовании были дополнены статьями Hartmann, Brentano, Schubert-Soldern и создали выразительную картину пестроты и противоречивости мнений, преобладавших в предвоенные годы по поводу проявлений «бессознательного». Одновременно они показали, что в центре спора оставались все те же коренные вопросы, ко­торые были поставлены в еще более раннем периоде, но к сколько-нибудь уверенному решению которых участники Бостонского симпозиума были не намного ближе, чем их предшественники.

Мы не будем сейчас задерживаться на толковании «бес­сознательного», которое дал Hartmann, хотя в определен­ных кругах иррационалистически настроенной буржуазной интеллигенции конца XIX века эти идеи Hartmann были очень популярны. Являясь типичным представителем иде­алистического понимания «бессознательного», Hartmann пошел по пути спекуляций, заранее исключивших для него возможность сколько-нибудь адекватного толкования про­блемы, анализу которой он посвятил по существу всю свою жизнь. Он явился, если давать оценку в историческом ас­пекте, по существу, последней фигурой среди пытавшихся решать вопрос о «бессознательном» с позиций гегелевского объективного идеализма. Уже на фоне участников Бостон­ского симпозиума он выглядел старомодным натурфилосо­фом, который допущен в общество молодых рационалисти­чески настроенных скептиков и механистических материа­листов гораздо скорее вследствие уважения к патриархаль­ным традициям, чем в надежде услышать от него какое-то подлинно новое слово[8].

Гораздо более характерным для описываемого периода явилось понимание, развитое в ряде работ, опубликованных в начале века Brentano. Этим автором был поставлен в острой форме основной вопрос: какие доводы заставляют признать существование у человека психической деятель­ности, которая является одновременно деятельностью не­осознаваемой. Brentano прослеживает последние (для того времени) фазы старого спора, который велся по этому по­воду, подчеркивает непримиримость выявившихся разно­гласий между теми, кто допускает и отвергает существова­ние подобной активности (относя к первым Mill-отца, Ha­milton, Maudsly, Benecke, Helmholtz, а ко вторым — Lotze, Carpenter, Spencer, Mill-сына, Fechner), и подвергает логи­ческому анализу конкретные аргументы в пользу существо­вания неосознаваемых психологических процессов у че­ловека. Его вывод категорически отрицательный: никаких данных в пользу реальности подобных процессов, по его мнению, нет, «психическое может быть только осознавае­мым». Подобная негативная позиция разделялась в опи­сываемом периоде многими. Не следует забывать, что это было время быстрого развития стихийно материалистиче­ских представлений в биологических науках и подлинных триумфов медицинской практики, которые были вызва­ны реалистическим подходом к вопросам жизнедеятельно­сти. Некоторый телеологический привкус ранних теорий «неосознаваемых умозаключений» (у Helmholtz, напри­мер, реальность подобных «умозаключений» выводилась из их «необходимости» для объяснения процессов орга­низации мыслительных и рецепторных актов) отталкивал тех, кто стремился к выявлению прежде всего строгой де­терминированности, причинной обусловленности исследу­емых процессов. Эти тенденции проявлялись как среди психологов, так и среди клиницистов. Примером такого «скептического подхода среди психопатологов являются работы Munsterberg.

Этот весьма талантливый и известный в свое время кли­ницист утверждал, что вводя представление о неосознавае­мой психической активности для объяснения тех или дру­гих реакций, мы уподобляемся астрономам XVI столетия, которые допускали грубое смешение логических категорий, считая, например, красоту, математическую гармоничность определенных траекторий «причиной» движения небесных тел по соответствующим орбитам. Предположение, что су­ществуют психические явления, находящиеся «вне созна­ния», по его мнению, логически противоречиво. Причиной реакций, которые невыводимы из актов сознания, является, по Munsterberg, только нервная деятельность в ее «чистой» {лишенной связи с сознанием) форме. Все же остальное есть, по его мнению, чисто спекулятивный домысел.

Небезынтересно, что на сходную позицию встал и такой крупный психолог, оказавший значительное влияние на умы своих современников, как Ribot. Он полагал, что так называемая подсознательная деятельность—это просто ра­бота мозга, при которой психические процессы, сопровож­дающие деятельность нервных центров, по каким-либо при­чинам отсутствуют. «Я склонен стать на сторону этой гипо­тезы,—говорит он, — хотя и не закрываю глаз на ее недо­статки и трудности... Я все более склоняюсь в сторону этой физиологической гипотезы и вполне присоединяюсь к мне­нию, высказанному недавно в Америке Jastrownenje более ясно Pirce в его "Психологических и философских очер­ках" (1906). Последний приводит такие убедительные до­воды в пользу физиологического толкования, что все даль­нейшие попытки в этом направлении мне кажутся излиш­ними» [18, стр. 69].

Количество высказываний подобного отрицательного, скептического стиля можно было бы значительно увели­чить. Однако вряд ли это необходимо. Из сказанного до­статочно ясно, что сильной стороной этого негативного, «физиологического» направления являлись простота лежа­щей в его основе логической схемы и единство мнений по главным вопросам среди его сторонников. Приверженцам же реальности неосознаваемой психической активности не хватало именно этих сильных сторон.

§20 Подход к проблеме «бессознательного» Janet, Prince, Hart

Сторонники идеи «бессознательного», выступившие на Бо­стонском совещании, не могли ясно ответить на основные вопросы, сохраняющие трудно устранимый оттенок пара­доксальности: что представляет собой мысль, восприятие или воспоминание, не имеющие возможность стать предме­том наблюдения для сознания, в котором они возникли? Су­ществует ли метод, позволяющий изучать эти своеобразные психические акты? Каковы закономерности их динамики и их отношение к сознанию? На все эти неизбежно возника­ющие вопросы участники Бостонского симпозиума, не при­надлежащие к «физиологическому» лагерю, давали разно­речивые и подчас очень мало обоснованные и неопределен­ные ответы. Из этих ответов отчетливо вытекало, что их авторов объединяло в гораздо большей степени полуинтуи- тивное убеждение в реальности неосознаваемых форм пси­хики, чем сколько-нибудь строгие представления по поводу свойств и роли последних.

Характерна в этом отношении позиция Janet. Будучи поставлен перед необходимостью уточнить свое представ­ление о «бессознательном», Janet уклонился по существу от критики тех, кто отрицал существование неосознаваемых форм психики. Он подчеркнул, что понятие «бессознатель­ного» применялось им при описании только определенных психических нарушений: синдромов расстройства лично­сти, отчуждения частей собственного тела, нарушения «схемы тела», которые наблюдаются иногда при истерии. В этих состояниях, как и в глубоких фазах гипнотического сна, приходится, по Janet, допустить существование опре­деленных форм психической деятельности, которые «дис­социированы» с нормальным сознанием, «отщеплены» от последнего (мысль, подводящая нас вплотную к одному из самых важных обобщений, сделанных на раннем этапе ис­следования «бессознательного»). Janetприводит в качест­ве примера классические наблюдения Seglas [239], описав­шего больных, утверждавших, что они потеряли память и поступавших в определенных ситуациях так, как если бы они шгчего не помнили, хотя более точный анализ показы­вал, что в действительности ими почти ничего не было забыто.

Janetбыл одним из первых, кто отклонил напрашиваю- щееся объяснение подобных случаев вульгарной симуля­цией, истолковав их как выражение своеобразных измене­ний психики, типичных для истерии. Применение термина «подсознание» он считал, однако, оправданным при описа­нии только подобных синдромов, для обозначения «отще­пившихся», но не переставших от этого быть реальными элементов психической деятельности [177, 178]. Поэтому такие клинические данные он не рассматривал как доста­точные для уверенного решения вопроса о существовании неосознаваемых компонентов нормальной психики, т. е. для решения проблемы «бессознательного» в ее более об­щей форме. Janetуказывал, что для подобной широкой по­становки проблемы недостает прежде всего отчетливо раз­работанной психологической и физиологической теории сознания.

Идеи Janetв дальнейшем, как известно, были оттесне­ны трактовками Freudи отчасти потеряли былую популяр­ность. Однако сейчас мы гораздо яснее, чем раньше, пони­маем, насколько дальновидным был во многом этот под­линно выдающийся психопатолог и что даже в сковывавшей его, несколько чрезмерной осторожности формулировок выступает лишь традиционное для фран­цузской научной мысли требование точности употребляе­мых понятий и строгости допускаемых логических заклю­чений.

Princeполучил известность в начале века благодаря подробным описаниям случаев, сходных с теми, которым много внимания уделял Janet, но в которых «расщепление» психики носило настолько глубокий характер, что перера­стало из «диссоциации» отдельных психических функций в своеобразную «диссоциацию» личности в целом [223], обусловливая появление и длительное сосуществование у одного и того же лица как бы ряда независимых и крити­чески друг к другу относящихся «сознаний» (нашумевший в начале XX века случай «мисс Бьючемп» и др.). Подоб­ные картины наблюдались Prince при истерии, постэпилеп- тических состояниях, в условиях гипнотического сна и вы­звали в свое время значительные расхождения мнений по поводу их природы и генеза. Некоторыми из гипнологов они рассматривались как синдромы, являющиеся скорее всего лишь своеобразными артефактами суггестивного ме­тода. Однако новейшие физиологические данные (в част­ности, данные Sperry, получившего в высшей степени ин­тересные картины «двойного сознания» у больных эпилеп­сией после перерезки мозолистого тела, передней и гиппокамповой комиссур [118]) заставляют думать, что сводя все объяснение подобных синдромов только к ссыл­кам на артефакты, мы можем допустить серьезные ошибки.

Важным элементом в работах Prince является также поставленная им проблема различий, существующих меж­ду понятиями сознания и самосознания. Не занимаясь спе­циально вопросами психологической теории сознания, Prince собрал, однако, немало аргументов в пользу того, что самосознание (понимаемое как форма психической дея­тельности, при которой переживания связываются с «Я» субъекта, опознаются этим «Я» и могут стать для послед­него объектами анализа) является особым, более высоким и не всегда достигаемым уровнем работы мозга. Самосо­знание отнюдь не является, по мнению Prince, необходи­мым элементом сознания. А отсюда как логический вывод следует его истолкование реальности неосознаваемых пси­хических актов, сыгравшее впоследствии определенную роль в конкретизации всей постановки проблемы «бессо­знательного».

Своеобразную позицию перед лицом трудно разреши­мого парадокса «неосознаваемой мысли» занял в цачале XX века Hart.

Указывая на невозможность рационального раскрытия этого понятия, Hartотстаивал одновременно правомерность его использования. Он ссылался при этом на продуктив­ность иррациональных теоретических категорий в матема­тике и в современной ему физике. «Бессознательная идея», говорит он, также невозможна фактически, как невозможен невесомый, не производящий трения эфир. Она не более и не менее немыслима, чем математическое понятие квад­ратного корня из минус единицы. Возражения такого рода (т.е. указания на невозможность «представить» идею) не лишают нас, однако, права употреблять в науке понятия, которые не относятся ни к чему фактически существую­щему. Достаточным доказательством этого служит польза таких понятий в физике. Необходимо только ясно пони­мать, что мы говорим об отвлеченных понятиях, а не о «фактах» [18].

В этих высказываниях отчетливо ощущаются эмпириокритические, махистские философские установки Hart, влияние книги «Грамматика науки» Pearson, получившей в те годы широкую популярность (и многократно подвер­гавшейся критике в марксистской литературе), а также отзвуки характерных для начала века споров о правомер­ности использования заведомо фиктивных понятий, помо­гающих организовать знание в соответствии с известным принципом «экономии мысли» Avenarius (о так называе­мой философии «Als ob» — философии «Как если бы»). По мнению Hart, достаточным оправданием представления о неосознаваемых психических процессах является то об­стоятельство, что если мы постулируем реальность этих процессов, приписываем им «известные свойства — и пред­полагаем, что они повинуются определенным законам, то в результате мы приходим к выводам, совпадающим с дан­ными фактического опыта». Такой ход мысли аналогичен, по Hart, тому, который лежит в основе всех теоретических построений естественных наук: теории атомов, теории све­товых волн, закона тяготения и теории наследственности Менделя [18].

§21 Особенности трактовки проблемы «бессознательного» в периоде, непосредственно предшествовавшем распространению идей психоанализа

Из приведенных выше примеров достаточно хорошо видно, до какой степени разнотипными были подходы к вопросу о  «бессознательном» у тех, кто не был склонен занять по­зицию простого отрицания всей этой проблемы. Несмотря на это, течения, отразившиеся в бостонской дискуссии 1910 г., довольно сплоченно противостояли формировав­шейся тогда психоаналитической концепции. Расхождения между ними носили менее глубокий, менее принудитель­ный характер, чем то, что их ограничивало от фрейдизма. Несколько, быть может, схематизируя, можно сказать, что их общей целью было отстоять право на существование представления о неосознаваемых формах сложной мозговой деятельности и понять роль этих форм как психологиче­ского феномена и физиологического механизма, который латентно участвует в нормальной работе сознания и без учета которого мы поэтому ни саму эту работу, ни ее клинические расстройства понять не можем. Никакими, одна­ко, функциями, антагонистическими сознанию, «бессознательное» при этом не наделялось, никакая идея возможного «конфликта» между сознанием и «бессознательным» при регуляции поведения, в рамках этих непсихоаналитических концепций не высказывалась.

В дальнейшем мы подробно остановимся на своеобраз­ных особенностях психоаналитического направления, кото­рые вначале вызвали довольно резкую к нему оппозицию, а затем, напротив, немало способствовали широкой его по­пулярности в определенных кругах. Сейчас же мы напом­ним только, что оригинальной чертой теории психоанализа, резко подчеркнувшей отличие этой доктрины от других, более ранних и сосуществовавших в одно время с нею под­ходов, являлось понимание «бессознательного» именно как динамического фактора, наделенного особой «либидинозной» энергией, силами «катексиса», способного влиять на основе специфических законов на активность сознания и выступающего по отношению к последнему, как правило, в роли антагониста. В то же время, то, что более всего вол­новало ранних исследователей этой проблемы, начиная по существу еще с Leibnitz и Kant, а именно вопрос: что же означает, в конце концов, парадокс «неосознаваемой мыс­ли», как понять выступающее здесь неизгладимое, каза­лось бы, внутреннее противоречие, фрейдизм отодвинул на задний план, как тему спекулятивную и малосущест­венную. Динамические эффекты «бессознательного», а не природа последнего — вот что неизменно стояло для фрей­дизма в центре внимания[9], поэтому неудивительно, что с усилением влияния этого течения и постепенным вытесне­нием фрейдизмом большинства конкурирующих подходов в теории «бессознательного» произошла как бы генераль­ная смена декораций. Появилось множество новых вопро­сов, а то, что страстно обсуждалось ранее, постепенно пе­рестало звучать в литературе, хотя менее всего это снятие старых проблем означало, что удалось наметить какое-то их конкретное решение.

Все это не могло не придать истории учения о «бессо­знательном» весьма необычный характер, выступающий особенно отчетливо, если сопоставить эту историю с разви­тием точных областей знания. Если эволюция последних связана, как правило, с более или менее уверенным реше­нием возникающих вопросов и имеет поэтому черты посту­пательного и прогрессивного движения, то в теории «бес­сознательного» подобный прогресс оказался почти отсутст­вующим. Создается впечатление, что те, кто соприкасались с этой теорией в конце XIX века, вначале настойчиво пы­тались ее разрабатывать, но убедившись, до какой степени невероятно труден избранный ими путь, постепенно его оставили. А в результате к началу XX века мы оказались, несмотря на огромные усилия предшествующих поколений исследователей, скорее перед множеством заброшенных, полузабытых гипотез и непроверенных предположений, чем перед одной или хотя бы немногими продуманными и экспериментально обоснованными концепциями. Несогла­сованность и незавершенность старых непсихоаналити­чески ориентированных подходов к проблеме «бессозна­тельного» во многом, конечно, облегчили возникновение и беспрецендентно широкое распространение представлений, которые принес в психоневрологию Freud.


Глава третья. Истолкование проблемы "бессознательного" психоаналитической концепции и критика этого подхода

§22 Краткие биографические данные о Freud

Характери­зуя фрейдизм, мы затронем кратко как его историю и тео­ретические посылки, так и попытки его приложения в клинике. Затем мы остановимся на некоторых дискуссиях, происходивших по поводу проблем психоанализа в пос­ледние годы.

Прежде всего несколько слов о самом создателе этого нашумевшего направления.

Sigmund Freud, австрийский психопатолог, родился в 1856 г. В 1873 г. он поступил на медицинский факультет Венского университета, где изучая медицину, выполнил под руководством Br?cke несколько исследований по срав­нительной анатомии, физиологии, гистологии. С 1882 г. он работал врачом сначала у Nothnagel в отделении внутрен­них болезней Венской общей клиники, а потом в психиат­рической клинике под руководством Meinert. Затем Freud уехал в Париж к Charkotдля работы в клинике «Сальпетриер». В 1886 г. он вернулся в Вену.

В дальнейшем внимание Freud все больше начинают привлекать вопросы патогенеза истерии, хотя на протяже­нии еще нескольких лет публикуемые им статьи и моно­графии отражают исследования, относящиеся к теории афазий, вопросам локализации мозговых функций, детско­го паралича, гемианопсий, выполненные им в клинике ор­ганических поражений центральной нервной системы.

Эти работы отличались, по отзывам ведущих невропа­тологов того времени, значительной оригинальностью и указывали на высокую клиническую эрудированность их автора.

Начиная с 1886 г. Freud стал интересоваться возмож­ностью лечения истерических расстройств внушением, заимствуя на первом этапе опыт Bernheim и Liebeault. В 1891—1895 гг. им совместно с Breuer производилась разработка особого метода гипнотерапии (так называемого катарсиса). Это направление его работ было затем отраже­но им в книге «Очерки по проблеме истерии» [121]. После завершения работы над этой монографией Фрейдом в 1895 г. был написан труд «Проект» (опубликован на анг­лийском языке только в 1954 г.), в котором сделана попыт­ка умозрительно разработать закономерности деятельности мозга с позиций механистически трактуемой физиологии.

С 1895 г. Freud ставит своей главной задачей система­тическую разработку теории психоанализа. В 1901 г. им была опубликована его основная монография «Толкование сновидений» [151], а в 1904—1905 гг. «Психопатология обыденной жизни» [158], «Остроумие и его отношение к бессознательному» [155], «Три очерка к теории сексуаль­ности» [149] и некоторые другие исследования. В период, непосредственно предшествовавший первой мировой вой­не, и особенно после войны Freud стал все более переклю­чаться на разработку философских и историко-социологи­ческих элементов созданной им системы, составляющих ядро его «метапсихологической» теории. К этому времени относится появление таких его работ, как «Леонардо-да-Винчи, этюд по теории психосексуальности» [150], «Тотем и табу» [152], «По ту сторону принципа удовольствия» [156], «Психология масс и анализ человеческого ,,Я”» [157], «Я» и «Оно» [154], «Цивилизация и недовольные ею» [160] и некоторых других трудов сходного направления.

Теоретические установки Freud, приобретавшие посте­пенно все более отчетливо выраженный пессимистический и иррационалистический характер, вынудили его в начале 30-х годов занять позицию, не соответствующую интере­сам общественного прогресса и в вопросах политики (ха­рактерным выражением этой позиции явилось в 1932 г. его открытое письмо Einstein [141]). В 1939 г. им был опубли­кован последний крупный труд «Моисей и единобожие» [159], в котором он продолжил развитие своих культурно­исторических концепций.

После оккупации Австрии нацистами Freud был под­вергнут преследованиям. Международный союз психоана­литических обществ смог, однако, уплатив фашистским властям в виде выкупа значительную сумму денег, добить­ся выдачи Freud разрешения на выезд в Англию. Freud умер в Лондоне в возрасте 83 лет.

Таковы основные факты из биографии Freud— мысли­теля, труды которого оставили, безусловно, очень глубокий след в истории изучения проблемы «бессознательного». Теперь рассмотрим, в чем заключалась и как развивалась созданная им концепция.

§23 Начальные фазы развития клинической теории психоанализа

В эволюции психоанализа можно выделить две фазы. Пер­воначально психоанализ ограничивался истолкованием происхождения и лечения функциональных заболеваний. Затем он распространил свое влияние далеко за пределы клиники, претендуя на роль также социологической и фи­лософской доктрины, на выражение целостного мировоз­зрения. Для того чтобы понять существо психоанализа и его несовместимость с диалектико-материалистическим по­ниманием биологических и гуманитарных проблем, следует прежде всего проследить его более чем полувековое раз­витие.

До создания теории психоанализа Freud, как мы уже говорили, уделял много внимания нейрофизиологии, гисто­анатомии, органической невропатологии. Затем, сосредото­чившись на проблеме истерии, он разработал метод лече­ния этого заболевания. В основу метода легла гипотеза, согласно которой истерический симптом является следст­вием подавления больным напряженного аффекта или вле­чения, и символически замещает собой действие, которое из-за подавления аффекта не было реализовано впове­дении. Излечение наступает, если при помощи гипноти­ческого внушения удается заставить больного вспомнить и вновь пережить подавленное влечение. Эта концепция так называемого катарсиса содержала уже многие ив эле­ментов, явившихся несколько позже фундаментом теории психоанализа.

Последующее десятилетие было полностью посвящено Freud разработке основ этой теории. Значительное влияние на эту разработку оказывали, методологические установки,

которых придерживался Freud на этом этапе. Признавая что психическая активность — это функция мозга, Freud пришел вместе с тем к убеждению, что опорных точек для психологического анализа физиология, по крайней мере существовавшая на рубеже веков, дать не может и что поэтому психопатологическое исследование должно вестись на основе только психологических гипотез. Другой важ­ный в этом плане момент заключался в том, что Freud ни­когда не стремился придать своим работам характер иссле­дований экспериментально-лабораторного или эксперимен­тально-клинического типа. Как в своих экскурсах в нейрофизиологию (например, в уже упоминавшемся «Проекте»), так и в гистологической лаборатории и в неврологической клинике он ограничивался только наблю­дениями и последующей дедукцией, не переходя в какой бы то ни было форме к экспериментальной проверке своих предположений. И это второе обстоятельство сыграло в дальнейшей судьбе фрейдизма не менее важную роль, чем первое.

На разработанную Freud систему наложили отпечаток и другие элементы, о которых мы уже вскользь упомянули выше: нарастающее разочарование в поисках непосредст­венного анатомического коррелята психической деятель­ности (постепенное отрезвление от «мозговой мифологии», по образному выражению Nissl), неудовлетворенность фор­мализмом традиционной психологии и, напротив, глубокий интерес к незадолго перед тем обнаруженным изменениям психики в условиях гипнотического сна и истерии, свидетелем которых Freud был в клинике Charkot, особая по­пулярность в конце XIX века иррационалистических на­правлений в философии и проблемы «судьбы личности как выражения бессознательных влечений» в художественной литературе и т.п.

Такова была общая обстановка, в которой проходила первая фаза разработки теории психоанализа. Эта обстановка не могла, конечно, не способствовать тому, что даль­нейшее развитие идей Freud пошло не по линии строгого, объективно контролируемого, клинико-психологического или клинико-физиологического изучения во многом инте­ресных исходных фактов, приведенных в «Очерках исте­рии», а по линии создания лишь умозрительных гипотез, с введением множества априорно постулируемых зависи­мостей.

§24 Более поздняя эволюция клинических и социологических психоаналитических представлений

Усложнение первоначальных представлений о патогенезе истерического синдрома было произведено Freudследую­щим образом. Аффективное влечение стало рассматривать­ся как нечто, имеющее свой специфический «энергетиче­ский заряд» («катексис»). Будучи подавленным, влечение, согласно теории психоанализа, не уничтожается, а лишь переходит в особую психическую сферу — сферу «бессо­знательного», где оно удерживается «антикатексическими» силами. Вытесненный аффект стремится, однако, вновь вернуться в сознание и, если он не может преодолеть со­противление «антикатексиса», то пытается добиться этой цели на обходных путях, используя сновидения, обмолвки, описки или провоцируя возникновение символически его замещающего клинического синдрома. Для того чтобы устранить расстройство, вызванное вытесненным аффек­том, надо заставить больного этот аффект осознать. Мето­дами обнаружения того, что было вытеснено (т.е. психо­анализом в узком смысле слова) являются исследование свободных ассоциаций, раскрытие символически выражен­ного скрытого смысла сновидений и расшифровка так на­зываемого «переноса» (особого, постепенно создающегося в процессе психоаналитического лечения и обычно сексу­ально окрашенного отношения больного к лицу, проводя­щему психоанализ).

Главным видом вытесняемых аффектов, по Freud, яв­ляются влечения эротические, причем подчеркивается, что процесс вытеснения наблюдается уже на первых этапах детства, когда формируются начальные представления о «недозволенном». Эта идея развита в работах Freud, по­священных проблемам инфантильной «анальной эротики», «Эдиповского комплекса» (враждебного чувства сына к отцу, за то, что последний мешает безраздельно владеть матерью) и др. Энергия, питающая сексуальность ребенка и взрослого,— это «либидо», важнейший, по Freud, дви­гатель психической жизни, который, с одной стороны, определяет все богатство переживаний, а с другой — пы­тается сорвать запреты, налагаемые социальной средой и моральными установками и в случае невозможности до­биться такого срыва толкает в невроз и истерию.

В дальнейшем этой схеме был придан еще более слож­ный характер. Помимо самоутверждающихся «либидиноз- ных» влечений, для «бессознательного» объявляется ха­рактерной и противоположная разрушительная, агрессив­ная тенденция, «инстинкт смерти». Вся психика превра­щается в своеобразное сочетание трех инстанций: «бессознательного» (вместилище вытесненных аффектив­ных влечений), «подсознательного» (которое выполняет функцию «цензуры», избирательно пропускающей в созна­ние то, что для него более приемлемо), и самого сознания. При этом Freud не устает подчеркивать глубокую зависи­мость сознания от скрытых сил «бессознательного», иллю­зорность какой бы то ни было автономности и императив­ности сознания.

Следующий этап в развитии психоаналитической док­трины связан с постепенным ее превращением из теории преимущественно медицинской и психологической в фило­софскую «метапсихологическую» концепцию, претендую­щую на участие при рассмотрении общих вопросов социо­логии, истории, теории искусства, литературоведения и це­лого ряда других областей теоретического и прикладного знания.

Утверждая, что человеку якобы присущ особый «инстинкт смерти», Freud пришел к заключению о неотвра­тимости войн и общественного насилия; из того, что воспи­тание предполагает торможение инстинктивных влечений (трактуемое Freud как патогенное «вытеснение»), был сде­лан вывод об отрицательном влиянии, оказываемом на психическое здоровье цивилизацией, и высказаны глубоко пессимистические мысли по поводу возможностей и цен­ности дальнейшего общественного прогресса. Самое возник­новение человеческого общества и морали приписывалось не трудовой деятельности, а все тем же эротическим и агрессивным влечениям, которые являются, по Freud, ос­новными двигателями душевной жизни и современных ци­вилизованных людей («эдипов комплекс» и др.) и т.д.

Тенденция объяснять самые различные общественные феномены действием «глубинных» психологических фак­торов привела Freudне только к объявлению всей куль­турной жизни человечества (искусства, науки, различных социальных институтов) выражением преобразованной энергии «либидо», но и к ряду настолько своеобразных построений, что даже у некоторых наиболее ортодоксаль­ных его учеников последние сочувствия не находили (к теории, например, возникновения религии из чувства вины за убийства патриархов рода, совершенные якобы по сексуальным мотивам в первобытном обществе, к теории так называемых унаследованных расовых воспоминаний, к теории, объясняющей преобладающую роль мужчины в современном обществе чувством неполноценности, которое испытывают молодые девушки в связи с отсутствием у них мужских анатомических признаков, и т.д.). Тем не менее этому социологическому аспекту своей теории в последние годы жизни Freud уделял очень много внимания.

§25 Расслоение психоаналитической концепции и возникновение неофрейдизма

Бесспорная внутренняя последовательность идей Фрейда не воспрепятствовала, однако, довольно быстрому идейно­му расслоению теории психоанализа, принявшему особен­но отчетливые формы после смерти ее основателя. В ре­зультате этого процесса оформился ряд течений, образую­щих в совокупности пеструю картину современного неофрейдизма.

Первым из отмежевавшихся учеников Freud был Adler, создавший собственную систему «индивидуальной психо­логии». Наибольшее значение в качестве мотивов поведе­ния Adler придавал не врожденным влечениям, а отноше­ниям, связывающим личность с ее общественным окруже­нием и отражающим процесс ее «самоутверждения» [253]. В 1912 г. от Freud отошел и Jung, стремившийся создать оригинальное направление «аналитической психологии». В начале своей деятельности Jungпытался эксперимен­тально обосновывать главные положения психоанализа и разрабатывал проблемы типологии. В дальнейшем он за­нялся вопросами теории художественного творчества, ис­следованием фольклора и мифологии, надеясь на этом пути подойти к проблеме полумистически понимавшегося им «Бессознательного». Поздние же работы Jungхарактери­зуются тенденцией к иррационализму и открытой полити­ческой реакционностью.

В 20 и 30-х годах прогрессировавший отход от Freud отдельных его учеников выразился в критике понятия «бес­сознательного», развитой Stekel, в полемике, возникшей между ортодоксальными адептами фрейдизма Ferenszi, Jones, Rank, и во многих других острых спорах, происхо­дивших в то время.

Наиболее известными представителями современного «неофрейдизма» являются Horney, Fromm, Sullivan. Для Horney характерна манера внешне радикального отказа от некоторых элементов исходной психоаналитической кон­цепции (от «мифологии инстинктов», от идеи инфантиль­ной сексуальности, от понятия «либидо» и др.)» A также акцент, который она ставит на значении факторов социаль­ной среды. Однако Horney принимает основные положе­ния Freud о роли «бессознательного» и поэтому ее критика теоретических представлений фрейдизма оказывается во многом непоследовательной. По Fromm, следует говорить не о «либидо» и «инстинкте смерти», а об адаптационной гибкости нервной системы, как о главной характеристике жизненного процесса. Для Sullivan в центре внимания стоят «интерперсональные отношения», т.е. проблема со­циальных связей в так называемых малых общественных объединениях (в семье, в производственных коллективах и т.д.), изучаемых современной «микросоциологией».

Однако наиболее характерным для всех современных вариантов психоаналитической концепции является то, что, дифференцированно оценивая роль разных психологиче­ских факторов, они раскрывают существо последних со сходных в основном теоретических и методологических позиций. А это показывает, что «неофрейдизм» стремится скорее сгладить парадоксы исходной психоаналитической теории, отмежеваться от некоторых ее явно несостоятель­ных положений, чем дать какое-то дальнейшее более правильное развитие ее исходным принципам. Такое понима­ние новейшей эволюции фрейдизма было недавно детально изложено Wells[262].

§ 26 Ленинские принципы критического подхода к идеалистическим теориям

Мы привели краткую характеристику главных положений и судьбы психоаналитической теории для того, чтобы иметь возможность более обоснованно изложить причины, которые обусловливают наше отрицательное отношение к идеям Freud.

Приступая к изложению этих причин, следует прежде всего подчеркнуть следующий момент методологического порядка. Фрейдизм является типичной идеалистической концепцией. Поэтому важнейшее значение при его рас­смотрении приобретает известное указание В. И. Ленина на существование у всякой разновидности идеализма двоя­кого рода корней — классовых и гносеологических. Этими словами В. И. Ленин обращает внимание на тот факт, что идеалистические концепции существуют не только вследствие заинтересованности в них класса эксплуатато­ров, но и вследствие того, что при определенных условиях эти концепции порождаются исключительной слож­ностью самого процесса познания, по ходу которого один из аспектов действительности односторонне выделяется и абсолютизируется.

«Философский идеализм,— указывает В. И. Ленин,— есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалек­тического материализма философский идеализм есть од­ностороннее, преувеличенное, ?berschwengliches (Dietzgen) развитие (раздувание, распухание) одной из черто­чек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный. Идеализм есть по­повщина. Верно. Но идеализм философский есть («вернее» и «кроме того») дорога к поповщине через один из оттенков бесконечно сложного позна­ния (диалектического) человека... Прямолинейность и од­носторонность, деревянность и окостенелость, субъективизм и субъективная слепота voilaгносеологические корни иде­ализма. А у поповщины ( = философского идеализма), ко­нечно, есть гносеологические корни, она не беспочвенна, она есть пустоцвет, бесспорно, но пустоцвет, растущий на живом дереве, живого, плодотворного, истинного, могуче­го, всесильного, объективного, абсолютного человеческого познания» (50, стр. 322).

Приведенная выдержка из «Философских тетрадей» В.  И. Ленина имеет принципиальное значение для пони­мания гносеологических корней любой разновидности идеа­лизма. Философский идеализм — это «только чепуха» для «материализма грубого, простого, метафизичного», а не диалектического. Понимание же того, что у идеалистических концепций существуют корни и гносеологического порядка, заставляет критиковать эти концепции конкретно, выявляя в них те реальные «черточки, стороны, грани» познания, которые в идеалистической трактовке абсолюти­зируются и потому неправильно отражаются.

Применяя эти методологические положения к задачам, стоящим перед нами, следует прежде всего отметить, что игнорирование, замалчивание фрейдизма, длившееся на протяжении многих лет в нашей литературе, отнюдь не яв­ляется наилучшим методом борьбы за диалектико-материа­листическое мировоззрение. Wells справедливо замечает по этому поводу, что если мы будем ограничиваться только общим осуждением или высмеиванием психоаналитиче­ского направления и его многочисленных парадоксов, то вряд ли сможем подорвать все еще очень большое влияние, которое эта школа оказывает на широкие слои интелли­генции в капиталистических странах. Мы должны, наобо­рот, серьезно и конкретно рассматривать и критиковать идейные основы психоаналитической концепции. А для этого необходимо понять, в чем заключается та объектив­ная истина, которую эта теория отразила односторонне и, следовательно, искаженно,— нужно суметь выявить не только общественно-исторические, но и психологические причины популярности идей Freud и показать всем, кто на сегодня еще не определил окончательно своего отношения к психоанализу, те неправильности понимания, а также практические отрицательные последствия, с которыми не­избежным образом связано распространение этого учения.

§27 Отношение к идеям Freud в дореволюционной русской и в советской науке

Проследим теперь, какие факторы общественного, психо­логического и клинического порядка определяли отноше­ние к фрейдизму в дореволюционной России, в Советском Союзе и за рубежом, вызывая при одних социальных по­сылках, частичное или даже полное принятие этой доктри­ны, при других — столь же решительное ее отклонение.

В дореволюционной России фрейдизму пришлось с са­мого начала столкнуться с упрочившимися в русской ме­дицине и нейрофизиологии традициями экспериментально­клинического подхода к проблеме функциональных расстройств нервной системы, с влиянием идей И. М. Сеченова, И. П. Павлова, Е. А. Веденского, с пониманием роли нерв­ного фактора, которое подсказывалось теорией нервизма. Поэтому оказать сколько-нибудь серьезное влияние на русскую медицину фрейдизм не смог даже в годы стреми­тельного нарастания его популярности. До Октябрьской революции в России существовали лишь единичные сто­ронники психоаналитического метода (Е. Осиной, А. Фельцман). В Советском Союзе психоанализ настойчи­во пропагандировался в 20-х и начале 30-х годов И. Ермаковым, В. Коганом и некоторыми другими, однако сколько-нибудь заметного отклика во врачебных кругах эта пропа­ганда так и не получила. Не имели успеха и попытки Ю. Каннабиха, В. Внукова, В. Консторума, И. Залкинда и др. совместить психоаналитический метод с диалектико­материалистическим подходом к проблеме невроза.

Критическое отношение к фрейдизму, которое сформи­ровалось в рамках советской психоневрологии, было по­рождено, как видно из соответствующих работ, не какой-то легковесной предвзятостью мнений, а прежде всего неодно­кратно показанным несоответствием методики психоана­литического изучения основным принципам организации научных исследований и малой эффективностью приложе­ний психоанализа в медицинской практике. Еще до сих пор не забыты многочисленные дискуссии, которые в 20-х и 30-х годах были посвящены в Советском Союзе деталь­ному обсуждению фрейдизма как теоретической и клини­ческой концепции. В этих дискуссиях подчеркивались раз­личия, существующие между психоаналитической аргумен­тацией и общепринятыми способами доказательства научных представлений; произвольный характер психо­аналитических догм (отсутствие, например, сколько-нибудь убедительного экспериментального обоснования у всей фрейдовской концепции символики «бессознательного»); сложный характер сдвигов, сопутствующих обычно психо­аналитическому вмешательству, который становится оче­видным, если учитывается: а) действие неизбежно приме­шивающегося к любой психоаналитической процедуре (неконтролируемым образом!) фактора внушения и б) влияние спонтанной динамики функционального рас­стройства, почти всегда сказывающееся на протяжении многомесячного (а иногда и многолетнего) периода применения психоаналитических процедур; вред, который наносится психоанализом общественному здоровью отвлечением внимания от реальных возможностей медицины и профи­лактики (как это ни странно, не только в те далекие годы, но и сейчас значительное количество практикующих за ру­бежом психоаналитиков не имеет высшего медицинского образования); деморализующее влияние, оказываемое воз­ведением психоаналитической концепцией сексуального влечения в ранг ведущих социальных факторов и поощре­нием тем самым нездоровых настроений у молодежи, упа­дочнической литературы и искусства и т.п.; неправильное теоретическое истолкование психологических и физиологи­ческих проявлений «бессознательного» и роли, которую последнее играет в нормальном и патологическом поведе­нии, и многие другие моменты сходного характера.

Когда же в результате проникновения теории психо­анализа в область социологии обнаружилась открытая биологизация ею проблем обществоведения и вытекающая отсюда созвучность многих ее положений буржуазному мировоззрению, то теоретические споры советских иссле­дователей со сторонниками психоанализа стали из-за предельного расхождения исходных позиций бесцельными. Именно это обстоятельство и явилось одной из причин по­степенного затухания, а затем и полного, на долгий срок, прекращения соответствующих дискуссий.

Послевоенный период и особенно 50-е годы характери­зовались углубляющимся идейным расслоением фрейдизма и изменением отношения психоаналитической концепции к другим направлениям в учении о мозге: попытками к эк­лектическому сближению с физиологическим учением И. П. Павлова, с теорией функций ретикулярной форма­ции, с идеями современной электрофизиологии, киберне­тики и даже в некоторых случаях с философией марксизма. Подобные тенденции представлены в работах Masserman [204], Kubie[189] и др. Это обстоятельство, а также устой­чиво сохраняющееся влияние психоаналитической концеп­ции в ряде стран вновь придали в последние годы актуаль­ность задаче идеологической борьбы с новейшими вариа­циями фрейдизма, одновременно усложнив эту задачу и создав много поводов для философских и конкретных науч­ных споров. В этой связи по инициативе Академии меди­цинских наук СССР в конце 50-х годов дискуссия была возобновлена. Она нашла отражение в выступлениях совет­ских ученых на многих международных конгрессах послед­них лет, а также в опубликовании в нашей и зарубежной печати ряда соответствующих полемических статей.

С советской стороны неизменно при этом подчеркива­лась несовместимость ни одной из новейших разновид­ностей фрейдизма с диалектико-материалистическим под­ходом и, следовательно, несостоятельность любой формы идейного компромисса с психоаналитическим направле­нием. Вместе с тем настойчиво указывалась необходимость дальнейшей разработки вопросов теории несознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности, проводи­мой с адекватных клинических и экспериментальных по­зиций.

§28 Противоречивое отношение к теории психоанализа за рубежом

Какое же отношение встретили идеи Freudза рубежом? Здесь обрисовалась картина значительно более сложная и противоречивая.

После кратковременного сотрудничества с BreuerFreudнесколько лет разрабатывал свою теорию в полном одино­честве. Только после 1900 г. возникает общественный от­клик на его идеи. С 1903 г. вокруг него начинают группи­роваться его первые ученики, наиболее видными из кото­рых были Adlerи Jung. А затем теория психоанализа, с одной стороны, наталкивается на длительно сохраняюще­еся отрицательное отношение к ней многих выдающихся психопатологов (С. С. Корсакова [72], Kraepelin, Wagner von Jauregg, Gruhle, Mayer-Gross, Kronfeld), подчеркивав­ших несоответствие методологии фрейдизма основным принципам научного подхода, Jaspers, обратившего внима­ние на связь идей фрейдизма с волюнтаристской филосо­фией Nietzsche, с другой же стороны, популярность идей Freudнастолько возрастает, что возникают первые психо­аналитические общества (в Австро-Венгрии и Швейцарии). В Зальцбурге происходит первое международное психо­аналитическое совещание, начинают издаваться первые психоаналитические журналы. После посещения Freud в 1909 г. США, идеи психоанализа проникают и за океан.

Вслед за первой мировой войной наступает период шумной известности психоаналитической доктрины и влияние уче­ния Freudраспространяется в мировом масштабе далеко за пределы медицины.

Период с 40-х годов и до настоящего времени харак­теризуется противоречивыми тенденциями. С одной сторо­ны, психоанализ продолжает оставаться в западных капи­талистических странах одним из наиболее распространен­ных, если не доминирующих, течений в психологии, социологии и философии. Его влияние со все большей от­четливостью проявляется на «психосоматической» меди­цине, его идеи громко звучат на международных психиат­рических конгрессах в 1950, 1961 и 1966 гг., на конгрессе по эстетике в 1960 г., на Лондонском психотерапевтическом конгрессе в 1964 г. и на многих других крупных интерна­циональных совещаниях. Фрейдизм добивается признания даже в католических кругах[10], широко влияет на зарубеж­ную художественную литературу, буржуазное искусство, кино и т.д. С другой стороны, постепенно, но неуклонно нарастает волна критического отношения к психоаналити­ческой концепции.

Критика фрейдизма выступает в очень разных формах. Иногда она носит ограниченный характер, призывая не столько к отклонению психоаналитического направления, сколько к компромиссу с ним, к принятию отдельных его положений (прежде всего его теории «бессознательного»). Иногда же эту критику проводят гораздо более неприми­римо, ставя хорошо нам знакомые акценты на методологи­ческой и научной несостоятельности психоанализа, на его терапевтической неэффективности и на отрицательных по­следствиях его использования в социологии. Последнее направление, зародившееся за рубежом еще несколько де­сятков лет назад в работах авторов марксистского направ­ления, представлено в более позднем периоде не только в уже упоминавшихся нами работах Wells[261, 262], Michalova [207], Димитров [135], Mette [206], но также в моногра­фиях Muller-Hegemann [212], Furst [161], Wortis [273], в исследованиях Volgyesi [258, 259], Farrel [144], Fugeighrolla и др.

§29 Основной довод сторонников компромисса с фрейдизмом

Таковы литературные и общественные факты, говорящие об очень сложном, разнотипном и противоречивом отноше­нии к идеям Freud, существующем до настоящего времени на Западе. Рассмотрим теперь, к чему сводятся теоре­тические установки, аргументы и стремления тех, кто придерживается каких-то из этих несогласующихся по­зиций.

Прежде всего остановимся на взглядах тех исследова­телей, которые, не принимая фрейдизм как законченную философско-психологическую систему, полагают вместе с тем, что в нем скрыто рациональное теоретическое ядро и что его положительные элементы могут быть без противо­речий связаны с другими теориями, более адекватно осве­щающими работу мозга и сознания. Такого рода эклекти­ческая оценка психоаналитической концепции за рубежом очень распространена.

В книге, например, Wiener«Кибернетика и общество» [263] фрейдизм характеризуется как течение, определен­ные выводы которого должны быть приняты, поскольку они созвучны идеям новейшей физики. Некоторые из положе­ний психоанализа в США, Франции и других странах ка­питалистического Запада объявляются популярным психо­соматическим направлением в медицине, подлежащими принятию, поскольку они якобы неразрывно связаны с теоретическими основами важных направлений терапии [122]. Произведения художественной литературы и искус­ства, в которых разнообразные психоаналитически ориен­тированные экскурсы рассматриваются как единственно способные раскрыть подлинную психологию человека, со­вершенно необозримы. В защиту необходимости «частич­ного, избирательного согласия» с Freud высказывались по разным поводам в последние годы такие видные исследо­ватели, как крупнейший канадский нейрохирург и нейро­физиолог Penfield, один из признанных лидеров современ­ной философии логического позитивизма, выдающийся ма­тематик и прогрессивный общественный деятель Russell, некоторые из известныых неврологов Индии. Даже такой строгий в других отношениях критик фрейдизма, как OConnor, считает целесообразным выделить в этой кон­цепции определенные моменты как ценные, если бы их удалось, как он говорит, очистить от «мистического тума­на», которым их окутывают теоретики психоанализа. На состоявшейся же в 1957 г. во Фрейбурге (ФРГ) конферен­ции, специально посвященной проблеме взаимоотношений психоанализа и павловского учения [205], соображения в пользу желательности подобного компромиссного, «синте­тического» подхода обосновывались в выступлениях ряда ученых: президента конференции Sailer; Mikorey, утверж­давшего, что психоанализ столь же необходим в клиние неврозов, как павловское учение о торможении в клинике органических психических заболеваний; Tairich, пытавше­гося объединить принципы психоаналитической терапии с учением о второй сигнальной системе. Даже Scheinert, убежденно стоящий на позициях фрейдизма, подчеркнул, что следует избегать альтернативной постановки вопроса как наименее продуктивной.

Аналогичные высказывания прозвучали также на Вит- тельском психоматическом конгрессе в 1960 г. [232], на очень многих международных совещаниях последних лет и в огромном количестве работ отдельных исследователей клинического, психологического и кибернетического на­правлений.

Как же можно обобщить причины, которые побуждай! во всех этих случаях добиваться компромисса с фрейдиз­мом, пропагандировать сочетание психоанализа с другими теориями? Центральным аргументом, который в таких случаях в разнообразных вариациях выдвигается, является указание на то, что метод Freud — единственный имею­щийся в нашем распоряжении путь к раскрытию природы скрытых душевных движений и неосознаваемых форм сложной мозговой деятельности и что поэтому какими бы недостатками он ни обладал, к каким бы теоретическим трудностям он ни приводил, полностью его отвергать нельзя.

Такова позиция критиков, которые являются одновре­менно сторонниками компромисса с психоанализом хотя бы ценой эклектики.

Другое же критическое направление носит, как мы уже упоминали, значительно более последовательный ха­рактер.

§30 Аргументы зарубежных критиков теории психоанализа

В Англии и США оппозиция увлечению фрейдизмом про­явилась еще в 30-х годах в работах Codwell, Bartlettи др. Уже этими исследователями было обращено внимание на характерный антиисторизм теорий Freud, заставляющий вспомнить о полузабытых представлениях Hobbesи Rousseau, по которым психика человека определяется в значительной своей части фиксированным набором врож­денных влечений, мало зависящих от социальных условий. Этими авторами было подчеркнуто и парадоксальное от­сутствие в работах Freudобщепринятого в современной науке способа доказательств выдвигаемых положений: не­редкая подмена в них логической, экспериментальной или статистической аргументации рассуждениями, в которых метафора и аналогия заменяют дедукцию. По этому поводу на одном из симпозиумов французскими критиками Freud было остроумно указано, что такой стиль рассуждений пе­рестал встречаться в европейской науке по крайней мере со времен Галилея, но что он, напротив, был весьма харак­терным для античной натурфилософии вообще и для работ Аристотеля в частности. Как пример подобного способа развития мысли часто приводится важная составная часть психоаналитической теории — учение о сексуальной сим­волике сновидений, основанное на использовании черт чисто внешнего сходства, которое существует во многих случаях между объектами, никакого отношения к сексуаль­ной жизни не имеющими, и компонентами сексуальных переживаний.

На аналогиях сходного типа основаны гипотеза Freud о существовании «инстинкта смерти» как самостоятель­ной тенденции в поведении и ряд других его постро­ений.

Касаясь проблемы способа доказательства, Wells спра­ведливо замечает, что по мере исторического созревания научной мысли роль рассуждения по аналогии прогрес­сивно ограничивалась, пока не была сведена к единственно ей законно принадлежащей функции предварительной на­метки рабочих гипотез. Freud же, нарушив эту фундамен­тальную тенденцию, неправомерно использовал рассужде­ния по аналогии, пытаясь доказывать при их помощи достоверность не только представления о скрытом сексу­альном смысле сновидений, но и многих иных положений психоанализа.

Вследствие этого он с самого начала резко затруд­нил для себя (если не полностью исключил) возмож­ность строгого исследования выдвигавшихся им кон­цепций.

В последующие годы зарубежная критика фрейдизма стала во многих случаях оспаривать значение этого метода применительно к психотерапии. В этом плане особый ин­терес представляют работы, в которых обсуждение терапев­тической ценности психоанализа производилось на основе изучения более крупных клинических контингентов. К ра­ботам подобного типа относится, в частности, опублико­ванное в 1953 г. исследование OConnor. Его результаты ставят защитников фрейдизма в нелегкое положение. По данным психоаналитической литературы, количество пол­ных и частичных излечений после применения психоанали­тической техники достигает приблизительно 60%. Эта вну­шающая уважение цифра предстает, однако, в ином свете, если обратиться к результатам катамнестического просле­живания неврозов при разных видах терапии, а также при отсутствии лечения.

По проводимым OConnor данным Miles и др., обобще­ние 30 подобных катамнестических прослеживаний пока­зало, что количество выздоровлений от функциональных расстройств достигает в среднем 66%, причем (что наибо­лее интересно) в группе нелеченых больных оно несколь­ко выше, чем в группе подвергавшихся психоанализу. Из этих цифр убедительно вытекает, что благоприятные исхо­ды, наблюдаемые при психоаналитическом лечении, связа­ны, возможно, со «спонтанным» выздоровлением, с послед­ствиями изменения социальных условий, с неизбежно вкрадывающимися в психоаналитическую процедуру эле­ментами суггестии и с другими разнообразными фактора­ми, посторонними этой процедуре. Связь же выздоровле­ний с существом психоаналитического воздействия всегда остается более чем спорной.

Неудивительно поэтому, что еще в 1949 г. один из видных психоаналитиков, Remy, признал, что психо­аналитическая терапия превратилась в неопределенную технику, которая прилагается к разрешению качествен­но разнородных задач с непредвиденными заранее резуль­татами.

Более скептический отзыв о лечебной эффективности психоанализа не дал бы, пожалуй, и убежденный против­ник фрейдизма.

Проверка хорошо известной фрейдовской теории сек­суального онтогенеза на статистических контингентах была произведена также в работе Farrel [144]. Она показала, что у значительного количества детей не удается обнаружить объективных признаков существования эдиповского ком­плекса, а также следов других постулируемых фрейдизмом специфических особенностей детской сексуальности. По­этому есть все основания полагать, что в основу представ­ления об эдиповском комплексе Freud были положены черты, характерные, быть может, для каких-то лишь отдель­ных, очень своеобразных, если не выраженно патологиче­ских, клинических случаев.

Работа Farrel дает в этой связи лишний погаод подумать о том, как удивительно легко делал Freud неадекватные биологические и даже социологические выводы из эксквизитных клинических фактов и насколько, по-видимому (мы понимаем, что для убежденных психоаналитиков это про­звучит парадоксом), вообще недооценивалось исходным психоаналитическим направлением влияние, которое могут оказывать на сексуальное развитие ребенка случай­ные особенности окружающей обстановки и воспи­тание[11].

§31 Концепция психоанализа в оценке Baruk

Приведенные выше примеры работ и высказываний, коли­чество которых можно было бы значительно увеличить, показывают, что критика идей Freud на протяжении мно­гих лет проводилась в достаточно резкой форме не только у нас, но и за рубежом. Она звучала нередко и из уст тех, кто райее энергично защищал теорию и практику психо­анализа, а в дальнейшем на собственном опыте убедился в их слабости. К числу таких выступлений относится знако­мая советским читателям монография Furst [161], воспоми­нания о Freud Wortis[273], старые работы Masters, Olivieri и др. Однако наиболее интересно то, что основное содержа­ние, лейтмотив этой критики оказывается удивительно сходным с критическими доводами, которые были сформу­лированы в советской литературе в более раннем периоде. Как советскими, так и многими зарубежными критиками подчеркивалась прежде всего неадекватность методов фрейдизма — отсутствие гарантий объективности положе­ний, выдвигаемых на их основе, сомнительная эффектив­ность психоаналитического направления, как метода психо­терапии, созвучность всей системы социологических пред­ставлений Freud буржуазной идеологии и отрицательные последствия использования этих представлений в разнооб­разных областях общественной практики. Это совпадение, конечно, очень показательно. Если одни и те же доводы единодушно выдвигаются против какой-то концепции без всякой предварительной согласованности в разных странах и в разные эпохи, то разве уже один этот факт не должен заставить задуматься более дальновидных ее адептов?

Можно, правда, допустить, что те, кто с нами не согла­сен, возразят примерно так. Они укажут, что критические источники, на которые мы до сих пор ссылались, в какой-то части устарели, что мы недостаточно учитываем результаты новейшей эволюции фрейдизма, освободившей это течение от многих его первоначальных недостатков, и что поэтому вся обрисовованная выше картина критического отношения к психоанализу в настоящее время не характерна для ме­дицинских кругов и интеллегенции западных стран. По­этому в заключение этого раздела нашей работы мы поз­волим себе сослаться на одного из наиболее компетентных представителей французской психиатрии, с именем кото­рого связана целая эпоха в развитии этой области знания, проф. Baruk.

На одной из последних традиционных ежегодных «Бе­сед памяти Bichat» Baruk высказал свое мнение о психо­анализе, получившее необычайно широкий резонанс. Его речь представляет, особенно в сравнении с указанными выше тенденциями, бесспорно, очень большой интерес.

«Основным в науке,— говорит Baruk,— является про­верка гипотез, превращающая эти гипотезы в изученные факты. В условиях психоанализа гипотеза (т.е. толкование психоаналитика) может быть проконтролирована только результатами лечения. Но последние часто бывают сомни­тельными. Дискуссии на Международном психотерапевти­ческом конгрессе, проходившем в августе 1961 г. в Вене, показали, что лечебные эффекты психоанализа все в боль­шей степени оспариваются (совсем недавно вновь был по­ставлен на повестку дня вопрос о внушении и гипнозе)... Во всяком случае частота успехов очень изменчива, дли­тельность лечения создает большие неудобства, а после появления психофармакологии показания к использованию психоаналитических методик существенно уменьшились. Очевидно, что если речь идет об истерических или питиатических расстройствах («питиатизм» — термин, введен­ный Бабинским для обозначения функциональных прояв­лений, которые могут быть вызваны, воспроизведены и по­давлены с помощью внушения), было бы парадоксальным применять на протяжении многих месяцев психоанализ, вто время как скопохлораза позволяет добиваться изле­чения от подобных нарушений часто на протяжении од­ного дня!

С медицинской точки зрения догматические установки некоторых психоаналитиков и психосоматиков могут пред­ставлять иногда подлинную опасность (курсив наш.— Ф. Б.), К каждому больному важно подходить без пред­взятого мнения. Мы же видели два случая опухолей моз­га, оставшихся нераспознанными вследствие психоанали­тических толкований» [108, стр. 86].

Подчеркнем примечательный факт: до какой степени повторяются уже хорошо нам знакомые направления кри­тики фрейдизма в этих взволнованных и сильных словах высокоавторитетного клинициста, сказанных в 1965 г. и отражающих его собственный огромный опыт! Проследим, однако, дальнейший ход мысли Baruk, его оценку фрей­дизма в плане методическом и социальном. Barukакцен­тирует усиливающуюся в последнее время оппозицию фрейдизму, проявившуюся, в частности, на Международ­ном конгрессе по социальной психиатрии в 1964 г., про­ходившем в Лондоне одновременно с «профрейдовским» конгрессом психотерапевтов. Эти оппозиционные установки социальных психиатро(в Baruk связывает с весьма отрицательными, по его мнению, социальными и психоло­гическими последствиями применения психоанализа.

Он признает, что идеи Freud наложили глубокий от­печаток на психиатрию, медицину, философию и всю со­циальную жизнь современного общества. Но в чем это влияние прежде всего сказалось? По Baruk, Freud устра­нил долго существовавшее и уходящее своими корнями еще в античную культуру представление о человеке, как о существе, поведение которого определяется прежде всего его «разумом». Вместо этого вызывающего уважение об­раза Freudнарисовал иную картину, по которой позади ло­гики и «разума» стоят их скрытые, но подлинные власти­тели: грубые примитивные влечения, слепые, неразумные инстинкты, эгоизм, стремление к неотсроченному наслаж­дению. Человек был неожиданно сброшен со своего мо­рального пьедестала. Если в предшествующие века под влиянием идеологии христианства превозносилась «мощь духа», то теория психоанализа выступила как своеобраз­ное откровение «мощи плоти». Удовлетворение потреб­ностей индивида выдвигается на передний план. А по­скольку это удовлетворение наталкивается на сопротивле­ние социальных норм, то возникает острый конфликт, отношение неизбежного антагонизма между индивидом и его общественным окружением.

Распространение подобных концепций имело, по Baruk, тяжелые социальные последствия. Оно затруднило воспи­тание молодежи и способствовало появлению поко­ления, которое является, по мнению Baruk, капризным, требовательным, агрессивным, недовольным самим собой и другими. Baruk останавливается далее и на психологическом анализе самой психоаналитической процедуры.

Больной для психоаналитика, говорит он,— это «свое­образный лицемер, который старается скрыть свои либидинозные тенденции под маской пристойности, существо, которое не является, в действительности, тем, за кого оно себя выдает» [108, стр. 88]. Психоаналитик видит свою задачу в том, чтобы «изобличить своего пациента, подме­чая его неконтролируемые реакции и используя для этого разного рода ловушки и маневры. В таких условиях боль­ной чувствует себя расслабленным, пассивным, находя­щимся во власти чужой воли, насильственно проникаю­щей в глубины его психики. В результате же длительного применения психоаналитических процедур возникает риск ослабления воли самого больного, фиксированность боль­ного на его собственных интимных переживаниях и посте­пенное его превращение в личность, мало способную к ак­тивному сопротивлению и терпящую поэтому фиаско при первом же соприкосновении со сколько-нибудь грубой действительностью. Слишком сильное аффективное напря­жение, замечает Baruk, бесспорно может привести к нев­розу, но не меньше угрозы создает и чрезмерное эффек­тивное расслабление и неизвестно какую из этих крайно­стей выгоднее предпочесть.

Baruk видит опасность психоанализа и в том, что по­следний часто связывает генез невроза с особенностями семейной жизни больного и поэтому нередко эту жизнь разрушает. В целом же психоаналитическая концепция — это, по Baruk, гораздо «скорее религия, чем наука», рели­гия, имеющая свои догмы, свои ритуалы и, главное, свою оригинальную систему неконтролируемых истолкований (курсив наш.— Ф. Б.).

Не приходится удивляться, что когда все эти мысли проф. Baruk (это «Обвинение», по выражению редколле­гии «Nouvelles litteraires», 4 сентября 1965 г.) были опуб­ликованы, они вызвали не только болезненную реакцию психоаналитиков, но и очень живые отклики более широ­ких кругов французской общественности. Мы же позво­лим себе воздержаться от каких-либо их комментариев. Для нас достаточно отметить, насколько они близки наше­му собственному восприятию методических и социальных аспектов психоанализа. А повторение в них критических доводов, прозвучавших в советской литературе еще десят­ки лет назад, только придает им особую весомость и пока­зывает, что в обсуждении всей этой трудной проблемы многие из нас совершенно независимо друг от друга при­ближаются к более или менее согласующимся окончатель­ным выводам.

§32 О позитивном в системе данных Freud

Предыдущий параграф мы закончили указанием на наше согласие с высказываниями проф. Barukпо поводу мето­дических и социальных аспектов проблемы психоанализа. Но исчерпывают ли эти высказывания всю проблему? На этот вопрос мы ответили бы (возможно, к некоторому удивлению наших психоаналитических оппонентов) отрицательно. Осветив адекватно и строго темы метода и со­циальных последствий применения психоанализа, проф. Baruk, возможно, умышленно не остановился на аспекте собственно психологическом (т.е. на отношении к проб­леме «бессознательного» в более узком, теоретическом смысле этого слова). А из-за этого в свете его недоста­точно полных оценок остается непонятным, что же прида­ет психоанализу, невзирая на все столь очевидные недо­статки этой доктрины, популярность, что заставляет за­интересованно прислушиваться к парадоксам психоанализа широкие круги мыслящих людей во многих странах мира на протяжении десятилетий? Попытаемся восполнить этот пробел рассмотрения, так как иначе нас можно будет об­винить в замалчивании вопросов, особенно трудных для обсуждения.

Выше мы уже неоднократно отмечали, что критика теории психоанализа весьма часто обнаруживает черты замешательства и утрачивает свой решительный тон, как только возникает вопрос об отношении к центральной теоретической проблеме всей созданной Freud концеп­ции — к проблеме «бессознательного». Здесь выявляются колебания даже у тех, кто отчетливо видит слабые сторо­ны психоаналитической доктрины и дает последней за­служенную отрицательную оценку. Чем же вызывается это характерное отступление? Теперь, спустя много лет после того, как подобные тенденции стали обнаруживать­ся, мы можем довольно уверенно объяснить их.

Дело, конечно, не в том, что теория «бессознательно­го», предложенная Freud оказалась по каким-то причинам свободной от недостатков, присущих остальным элемен­там его концепции. Такое объяснение было бы искусст­венным и противоречило бы органической связи между собой, бесспорному логическому единству всего, что было создано Freud. Нерешительность в отклонении психоана­литического представления о «бессознательном» возникла прежде всего потому, что, по мнению многих, иного под­хода к этой сложной проблеме вообще не существует, по­тому, что за годы недостаточно активно проводившейся разработки идеи «бессознательного» с позиции диалекти­ко-материалистической психологии и учения о высшей нервной деятельности фрейдизм добился широко распро­страненной репутации единственного пути, следуя по ко­торому, можно якобы вскрывать механизмы активности психики, которая не осознается субъектом. Именно эта мысль в первую очередь звучит, как мы уже подчеркива­ли, при объяснении положительного отношения к фрей­дизму, которое обнаруживают упоминавшиеся выше кли­ницисты и деятели кибернетического направления.

Однако было бы бесспорным упрощением думать, что мотивы добивающихся компромисса с психоанализом ис­черпываются только этой особенностью истории развития идей. Положение вещей оказывается значительно более сложным, имеющим более глубокие теоретические при­чины.

В истории науки не так уж редки случаи, когда те, кто отправляются от неправильных постулатов и исполь­зуют неадекватные методы, приходят тем не менее в от­ношении какого-то ограниченного круга фактов к относи­ тельно правильным представлениям. История так назы­ваемой народной медицины дает тому множество очень ярких и убедительных иллюстраций. И нечто подобное произошло с фрейдизмом[12].

Менее всего, конечно, заслугой Freud является то, что он, как нередко утверждают, первым указал на роль «бес­сознательного» как фактора, влияющего на поведение и играющего важную роль в организации психической ак­тивности. Того, что было сказано в предыдущей главе по поводу истории представлений о «бессознательном» в допсихоаналитическом периоде, совершенно достаточно, что­бы показать всю неправильность такого понимания. По­добное понимание неправильно не только потому, что представление о «бессознательном» неизмеримо старше идей психоанализа[13], но и потому, что учение Freudменее всего, как мы об этом уже однажды сказали, является общей теорией бессознательного. Многих важных во­просов этой теории Freud, по-видимому, намеренно не ка­сался.

Вместе с тем не вызывает сомнений, что в определен­ных отношениях Freudудалось существенно углубить представление о «бессознательном» по спавнению с тем, которое защищали Munsterberg, Prince, Ribot, Hart, даже Janet и др. Прежде всего при этом следует иметь в виду его принцип «исцеления через осознание» (принцип ликви­дации патогенного влияния диссоциировавших, «отщепившихся» или, на специфическом языке фрейдизма, «вытес­ненных» элементов психики путем включения последних в систему осознаваемых переживаний), важность которого недвусмысленно подчеркнул И. П. Павлов. Принимая этот принцип, мы тем самым признаем как сам факт существование подобных «диссоции­ровавших» элементов, так и возможность их патологизи­рующего воздействия на осознаваемую психическую ак­тивность[14].

В дальнейшем мы еще вернемся к подробному рас­смотрению всех этих очень важных положений (и прежде всего к вопросу о том, в какой психологической форме следует представлять существующими упомянутые выше «диссоциировавшие элементы»). Сейчас же нам хотелось бы только уточнить, что реальность «изолированных пунктов» (т.е. носителей «отщепившихся» переживаний), которые «действуют втемную» (т.е. ускользают от кон­троля сознания), «против которых нет никакой управы» (т.е. с дезорганизующим, патологизирующим влиянием которых очень трудно бороться) и которые «надо перевести в сознание», чтобы «навести в них порядок» (т.е. добиться терапевтического эффекта), была И. П. Павлову очень хо­рошо известна. Он описал роль этих «пунктов», что совер­шенно естественно, в понятиях, характерных для нейро­физиологии начала века. Он рассматривал подобные «изолированные пункты» как материальный субстрат диссоциировавшего переживания, а «перевод в созна­ние» — как установление связи между этими функцио­нально отграниченными зонами и остальной массой полу­шарий. В свете современного учения о функциональной локализации, подчеркивающего чрезвычайно широкую (если не глобальную) вовлекаемость мозга (при дифферен­цированной, разумеется, роли разных его честей) в реали­зацию даже простейшего адаптационного акта и тем более в осуществление сколько-нибудь сложного психического переживания, а также тесную связь с активностью созна­ния не только полушарных, но и ретикулярных стволовых нейронных систем, мы не должны, разумеется, понимать буквально эту нейрофизиологическую интерпретацию, дан­ную И. П. Павловым на одном из его клинических разборов. Она выступает сегодня не как указание на строгую территориальную разграниченность морфологических структур, из которых одни являются субстратом «диссоци­ировавших», а другие — субстратом осознаваемых форм психической деятельности, а скорее как принципиаль­ная схема, отражающая функциональные соотношения нервных элементов, лежащие в основе этих форм активно­сти. Во всяком случае, когда И. П. Павлов говорил о «за­слуге», «положительной штуке» и «верном факте» Freud, он имел в виду, очевидно, прежде всего именно эту об­щую функциональную схему, эту «логику» соотношений. Это видно хотя бы из того, что понятия, при помощи которых ту же идею выразил Freud, совершен­но лишены какого бы то ни было нейрофизиологического оттенка, предельно далеки от указания на работу каких- либо конкретных мозговых образований.

§33 О  двух основных недостатках психоаналитического подхода к проблеме «бессознательного»

Freud нельзя поставить в вину, что проявления дезинте­грации работы мозга и сознания он проследил и описал в категориях чисто психологического порядка. Это прием, которым психопатология до сих пор (может быть, в насто­ящее время в связи с тенденцией к моделированию изуча­емых процессов даже чаще, чем раньше) пользуется при анализе различных феноменов и который на определенном этапе развития представлений столь же правомерен, как и попытка прослеживать по накоплении соответствующих объективных данных те же феномены в аспекте нейрофи­зиологическом. Однако в адрес Freud можно и должно на­править другое важное критическое замечание. Толкова­ниям Freud неизменно был присущ тот коренной недоста­ток, который имеет в виду В. И. Ленин, когда он подчеркивает характерное для философского идеализма «одностороннее преувеличенное... развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествлен­ный» [50, стр. 322].

Действительно, когда Freud, говоря о феномене «вытеснения», вводит представление об антагонизме между «вы­тесненными переживаниями» и сознанием, как об основ­ном типе отношений, существующем между сознанием и «бессознательным», то мы оказываемся перед типичным примером неадэкватного освещения (вследствие допускае­мой односторонности) картины действительности идеали­стической концепцией. Мы попытаемся дальше показать, что именно эта односторонность психоаналитической концепции «вытеснения» во многом воспрепятствовала Freud правильно поставить все затронутые им большие проблемы.

И когда, наконец, формулируется основной терапевти­ческий принцип — устранения патогенности «вытесненно­го» «осознанием» последнего, — Freud остается по суще­ству в рамках популярной «житейской» психологии, дале­кой от использования научных понятий. Никакого теоре­тического раскрытия, что означает «осознание» «вытеснен­ного» переживания, система психоанализа не дает. Между тем, как мы далее увидим, осознание, влекущее терапевти­ческий эффект, отнюдь не эквивалентно простому вводу в сознание информации о «вытесненном» событии. Оно озна­чает гораздо скорее включение представления о событии в систему определенной преформированной установки или же само создает такую установку и тем самым вызывает, уже как вторичное следствие, изменение отношения боль­ного к окружающему миру. Только при подобных условиях осознание оказывается способным устранить патогенность «неприемлемой» идеи, и эта картина отражает, по-видимому, очень общий закон, сохраняющий силу в отноше­нии не только «вытесненных» психологических содержа­ний, но и ясно осознаваемых переживаний травмирующего порядка, влияющих на психическое и соматическое здо­ровье подчас еще более разрушительно, хотя никакого их «вытеснения» в смысле, традиционно придаваемом этому термину теорией психоанализа, предварительно не проис­ходило[15].

Сейчас, однако, не время глубоко рассматривать очень сложные вопросы, связанные с теорией «установки». Это нам предстоит сделать в дальнейшем. Пока важно только установить, что в клиническом подходе Freud к проблеме «бессознательного» действительно имелись определенные положительные черты. Они заключались в том, что Freud были подмечены важные реальные соотношения и пробле­мы. Однако анализу этих соотношений и проблем Freud не сумел придать объективный и научный характер. Именно поэтому ценные элементы психоаналитической концепции не вытекают, как это ни парадоксально, ни из ее постула­тов, ни из методов, примененных при ее разработке. Эти положительные элементы можно рассматривать как ре­зультаты тонкой наблюдательности, обостренной интуиции и целенаправленности мысли Freud, как клинициста, но отнюдь не как следствие применения введенных им специ­фических понятий и способов истолкования. Надо сказать даже более резко: чем глубже уходил Freud в теоретиче­ский анализ и интерпретацию подмеченных им фактов, тем больше он затемнял смысл последних и затруднял их пра­вильное раскрытие.

Реальность определенных фактов, подмеченных Freud, была, как известно, широко использована им самим и его сторонниками вкачестве аргументов в пользу обоснован­ности его общих психологических и философских идей. Ло­гически и полемически этот прием был совершенно непра­вомерен и недопустим. Но он дезориентировал некоторых из критиков психоаналитического направления и заставил их в дискуссиях склоняться к идее компромисса.

Наша задача — показать неадекватность подобной пози­ции и понять, к каким конкретным выводам приводит строгий анализ очень важных психологических и психопа­тологических феноменов, которые Freud стал рассматри­вать еще более полувека назад.

§ 34 Развитие психосоматического направления в медицине

До перехода к этой конструктивной части изложения нам предстоит проследить критически еще одно направление, основанное на психоаналитической концепции «бессозна­тельного». Это теория современной так называемой психо­соматической медицины, ярко иллюстрирующая примене­ние понятий и методов психоанализа в клинической пато­логии. Мы напомним некоторые факты, относящиеся к ис­тории психосоматического направления, а затем остановим­ся на доводах, приводимых сторонниками этого течения, и на контраргументах, которые им могут быть предъявлены.

Психосоматическое направление зародилось в обстанов­ке характерного кризиса западноевропейской медицины, наступившего в начале XX века, в связи с необходимостью осмышления роли, которую играет в процессе болезни нервная система и организм как целое. Вирховская теория целлюлярной патологии, препятствовавшая в более раннем периоде постановке этой проблемы, к описываемому вре­мени в значительной степени утратила свой авторитет. Подход же к проблеме целостности организма на основе принципов павловского невризма оставался для западно­европейской клинической мысли малоизвестным и методо­логически чуждым. В обстановке создавшегося таким об­разом кризиса, в поисках решения проблемы целостности организма, которое было бы созвучным распространявшим­ся тогда философским и психологическим воззрениям, и произошло зарождение психосоматической концепции, которойсуждено было стать в последующие годы одним йз главных направлений идеалистически ориентированной об­щей теории медицины.

Относя возникновение психосоматического направления к началу века, мы сознательно допускаем несколько рас­ширенное его толкование, поскольку термин «психосома­тика» как выражающий определенный подход к анализу клинических феноменов вошел в литературу широко толь­ко в 30-х годах. Однако теоретические предпосылки этого направления и его начальные проявления можно просле­дить в значительно более ранних работах.

В общей форме идея зависимости соматических процес­сов от факторов психического и нервного порядка может быть прослежена в работах медиков еще XVIII века, на­пример Coullin. Однако, этот своеобразный ранний «нер­визм» остается вплоть до первых десятилетий XIX века лишь декларативным направлением мысли, имеющим к позднейшей психосоматике и, тем более, к концепциям С. П. Боткина и И. П. Павлова чисто формальное отноше­ние. Как далекие предвестники психосоматической концеп­ции, можно рассматривать работы Heinroth [169], впервые, по-видимому, применившего термин «психосоматика» в 1818 г. и Jacobi[175], заговорившего о «соматопсихической» медицине в 1822 г. В первые десятилетия нашего века на Западе начинают в значительном количестве пуб­ликоваться исследования, в разных аспектах трактующие проблему связи соматических расстройств с аффективными сдвигами и тем самым подготовляющие почву для открыто­го пересмотра локалистических установок в патологии[16]. Широкое же распространение собственно психосоматиче­ских представлений началось с 1935—1940 гг., после опуб­ликования работы Dunbar «Эмоции и соматические изме­нения» [138], обобщившей очень большое количество на­блюдений, и «Очерков психосоматической медицины» [179], Jilliffe. С этого же времени начал издаваться и пропаган­дирующий идеи психосоматики периодический орган «Пси­хосоматическая медицина».

В последующие годы количество работ, посвященных вопросам психосоматической медицины, стало быстро воз­растать. В 1943 г. появились монография Weissи English [260] и второй труд Dunbar «Психосоматический диагноз» [139]. Публикуются монографии Alexander[102], Wittkower [267], Seguin [240]. Приобрели широкую известность «слу­чай Тома» (хронической фистулы желудка), описанный в 1943 г. Wolf [271]; аналогичный «случай Елены», опублико­ванный в 1951 г. Margolin [202]; исследования секреторной функции желудка, проведенные на самом себе Hoelzel [172]; анализ аффективно-вегетативных корреляций, про­изведенный Mittelmanи Wolf [209] и ряд других исследо­ваний сходного типа. В 50-х годах литература по психосо­матике становится настолько многочисленной, что превра­щается в некоторых странах в одно из важных направлений медицинской информации в целом. Напомним, что вто­рой периодический орган, пропагандирующий идеи психо­соматики — журнал «Психосоматические исследования» начал выходить в Лондоне в 1956 г. Третий журнал — «Обо­зрение психосоматической медицины» стал издаваться в Париже в 1959 г. Работы психосоматического направления публикуются также во многих других периодических изда­ниях. В результате такого стремительного распространения идей в настоящее время можно говорить о существовании психосоматического направления в целом ряде специализи­рованных областей медицины.

§35 Задачи и принципиальные установки психосоматической медицины

К чему же сводятся основные идеи психосоматического на­правления? Каких целей оно добивается? Кто его духов­ные вожди?

Психосоматическая медицина сложилась в связи с по­исками выхода из трудного положения, к которому, в ко­нечном счете, привели западноевропейскую и американ­скую медицину «атомистические» принципы теории целлюлярной патологии. Поэтому естественно, что огонь своей критики она в первую очередь направила на тех, кто не­доучитывал значение общего состояния организма для судьбы патологического процесса. А это общее состояние она понимала как определяемое в первую очередь различ­ного рода эмоциями и другими факторами психологическо­го порядка.

В 1943 г. была опубликована одна из ведущих работ психосоматического направления, написанная совместно интернистом и психиатром, — монография Weiss и English «Психосоматическая медицина» [260]. В качестве эпиграфа к ней фигурирует цитата из Платона: «Величайшая ошиб­ка наших дней — это то, что врачи отделяют душу от тела». Разве можно что-либо возразить против выраженного вэтой цитате призыва не забывать при лечении болезней тела и душевное состояние заболевшего? Углубляя этот тезис, Weissи Englishдалее пишут: «В век машинизации медицины, в век электрохимических лабораторных иссле­дований клинических "случаев" мы нередко оставляем в забвении эмоциональную жизнь больного, его конкрет­ную личность, его отношение к возникающим у него болез­ненным симптомам... Всякий врач, какого бы он профиля не был, должен иметь дополнительную специальность: он должен уметь разбираться в особенностях личности боль­ного и это умение должен применять при лечении как ост­рых, так и хронических страданий» [260, стр. 18].

Учитывая значение, которое имеют для динамики бо­лезненного процесса особенности характера больного и структура его аффектов, сторонники психосоматической медицины подчеркивают преимущества, возникающие в том случае, если лечение проводится врачом, знающим больного в течение нескольких лет и хорошо изучившим обстановку, которая окружает пациента в быту и на работе. В этой связи Mayer, один из видных американских психи­атров, сочувствующих психосоматическому направлению, подчеркивал, что наступившая новая фаза в развитии ме­дицинских знаний характеризуется заострением внимания к человеческой личности, как к фактору, влияние которого на течение болезни бывает подчас решающим. Подобного рода высказывания можно черпать в современной психо­соматической литературе в неограниченном количестве.

Как следует относиться к подобным суждениям? Если отвлечься от звучащего в них иногда недоверия к лабора­торным методикам, применяемым в клинике, от недооцен­ки новой медицинской техники, способствовавшей в дейст­вительности лишь бурному расцвету множества разделов современной медицины, то разве можно протестовать про­тив подчеркиваемой этими суждениями идеи целостности организма, против мыслей о первостепенном значении для динамики любого патологического процесса особенностей нервной системы и аффективных установок больного? Од­нако судить о психосоматической медицине надо не по за­щищаемым ею тезисам о целостности организма и реша­ющей подчас роли аффектов, а по тому, как она эту це­лостность понимает, теорию каких механизмов она ис­пользует для раскрытия закономерностей аффективной жизни больного. Если же мы поставим вопрос именно так, то увидим, что далеко не всякая критика локалистической патологии адекватна и прогрессивна.

Для понимания этой внутренней стороны психосомати­ческой медицины необходимо учитывать, что теоретиче­ской основой подавляющего большинства работ психосома­тического направления является прежде всего концепция «бессознательного», разработанная Freud. Второй же тео­ретический источник, с которым обычно связывают психо­соматическую медицину, это так называемое, феноменоло­гическое направление, питаемое философией Husserl и Heidegger и представленное работами Weizsaecker, Mitscherlich, Bergmann, Oexkull и др. По мнению одного из видных французских исследователей методологии медици­ны Brisset между «феноменологами» и психоаналитиками существуют некоторые непринципиальные различия (меньшее обращение «феноменологов» к специфическим категориям фрейдизма типа «Оно», «Сверх-Я» и т.д., мень­шее игнорирование ими обычных медицинских представле­ний и культивирование чрезвычайно подробных, изобилу­ющих метафорами, описаний истории личности больного, своеобразных «патографий» в духе Binswanger, позволяю­щих, по мнению их авторов, лучше «вчувствоваться в не­передаваемые обычной речью оттенки переживаний). Эти различия, однако, не исключают, согласно Brissetглубокой связи феноменологического и психоаналитического направ­лений. Диалог между ними, говорит он, только «обогатил» их обоих и «стремится сблизить их точки зрения» [122, стр. 11].

§36 Психоанализ как методологическая основа большинства психосоматических исследований

Как же происходило это проникновение психоаналитиче­ской концепции «бессознательного» в клинику органиче­ской патологии? Для того чтобы это понять, надо просле­дить последовательные этапы и формы этого своеобразного процесса. Такой подход позволит одновременно выявить определенные различия в ориентации исследователей, спо­собствовавших развитию психосоматических представ­лений.

Когда утверждают, что психосоматическая медицина с самого начала своего развития оказалась связанной с тео­ретическими воззрениями Freud, то этим даже недостаточ­но подчеркивают всю резкость проявившихся при этом тенденций. Правильнее будет сказать, что представления, введенные Freud (о «вытеснении» в область «бессознатель­ного» переживаний, не находящих выражения в поведе­нии; о функциональной напряженности и патогенной энер­гии неосознаваемых влечений; о символическом значении невротических и истерических синдромов; об «исцелении через осознание» и т.п.), были психосоматическим направ­лением заострены, расширительно истолкованы и превра­щены в припципы, определяющие патогенез самых различ­ных нарушений, в том числе расстройств наиболее грубой органической модальности. Именно поэтому психосомати­ческая доктрина выступает как одна из наиболее настойчи­вых попыток превратить фрейдизм в теоретический стер­жень, в методологическую основу всей современной меди­цины.

Эти тенденции были хорошо показаны в монографии Valabrega «Психосоматические теории», опубликованной в 1954 г. [256]. Автор подчеркнул глубокую близость к пси­хоаналитической теории главного направления психосо­матической медицины, связанного с именами Alexander, Dunbar, Weiss, English, Cobb, Deutsch, Grinker, Spiegel и других североамериканских ученых. Тесным сочетанием психосоматических представлений с идеями Freudхарак­теризуются взгляды представителей психосоматической медицины также в Англии (Halliday и др.)» во Франции (Nasht, Lagache и др.), в Южной Америке (Rascovsky, Seguin и др.) и в ряде других стран.

По мнению Brisset, уже сам Freud в начальных работах, посвященных истерии, уделял значительное внимание во­просам психологического порядка, связанным с проблемой «конверсии». Согласно Brisset, он создал метод, «позволя­ющий понять симптом, как выражение истории личности больного», уразуметь «символический смысл» соматических нарушений, способность тела к «драматическому выражению» переживаний не только при помощи речи, но также при помощи органов, выполняющих различные вегетатив­ные функции. Естественно поэтому, подчеркивает Brisset, что психоаналитическая концепция выступает как теоре­тическая основа в подавляющем большинстве работ, вы­полненных современными психосоматиками [122]. Такое понимание отчетливо утверждается в работе Weissи English: «Никакой анализ в области психосоматической медицины не может быть предпринят без биологически ориентированного учения Freud» [260, стр. 56]. Оно пред­ставлено в крупной монографии «Новейшее развитие психосоматической медицины», изданной под редакцией Wittkower и Cleghorn [231]. Мы встречаемся с ним в инте­ресной книге «Философия психосоматической медицины», написанной Mucchielli [211]. О нем говорит Nacht в своем «Введении в психосоматическую медицину»: «Есть все ос­нования думать, что вопросы, которые ставит психосомати­ческая медицина, — проблемы преимущественно инстинк­тов и психодинамики — не могут быть основательно изу­чены иначе, как путем приложения психоанализа» [цит. по 211, стр. 22]. Оно поддерживается монографией, опублико­ванной под редакцией Deutsch [254] и очень большим коли­чеством других литературных источников аналогичного общего направления.

Исходной схемой, которую психосоматическая медици­на заимствовала у Freud, было известное представление об энергии примитивных влечений, стремящихся к выраже­нию в эффекторике, но встречающих на пути своего осуществления контролирующие факторы психического по­рядка. Если в результате подобного контроля влечение тор­мозится, то это приводит к нарастанию аффективного на­пряжения, сопровождаемого деятельностью фантазии и ра­ботой мысли, стремящейся найти пути для устранения воз­никшего препятствия. Если же и эта активация разрядкой не завершается, то происходит «вытеснение» влечения, превращение его в патогенные подсознательные импульсы к действию, которые проявляются на окольных путях про­вокации клинических синдромов, выражающих затормо­женный эффект в переработанной символической форме. Таковы были уже хорошо знакомые нам посылки, отправ­ляясь от которых, начала свое развитие психосоматиче­ская мысль. Но если у Freud эти посылки использовались первоначально, по крайней мере, для прослеживания ди­намики только «либидинозных» (преимущественно сексу­альных) влечений и трансформации последних в расстрой­ства истерического порядка, то представителями психосо­матического направления они были использованы гораздо шире. Abraham был, по-видимому, одним из первых, кто стал применять эту схему для толкования нарушений, про­являющихся в вегетативном плане [99]. По этому же пути пошел в 20-х годах и Ferenczi, описав некоторые специ­фические нарушения функций желудочно-кишечного трак­та как заболевания, имеющие «символическое» значе­ние [145].

Дальнейшее расширение первоначальной фрейдовской схемы происходило одновременно в разных направлениях. Наряду с заторможенными сексуальными влечениями ста­ли рассматриваться как возможные провокаторы патоло­гии также вытесненные переживания разнообразного дру­гого характера, в первую очередь связанные с проявлени­ями агрессивных наклонностей. Эта тенденция особенно подчеркнута в работах Klein [185]. Kleinже было сформу­лировано общее положение, согласно которому символиче­ским выражением вытесненных аффектов могут быть рас­стройства как вегетативных функций, так и произвольно контролируемых сенсомоторных систем.

Видному американскому психосоматику Garmaпсихо­соматическая медицина обязана расширением фрейдовско­го представления о регрессии [162]. Развивая традиции пси­хоаналитического истолкования, Garmaпытался показать, что в результате аффективного конфликта и вытеснения влечений может возникать «регрессия» также в чисто фи­зиологическом смысле, т.е. оживление физиологических функций, относящихся к уже пройденным фазам онтоге­неза. Такое толкование нашло очень широкое применение в дальнейших психосоматических исследованиях.

Начало распространения психосоматических представ­лений относится, как мы уже упомянули, к 30-м годам и во многом связано с работами Dunbar. Однако теоретиче­ская позиция Dunbar отличалась известным своеобрази­ем [138, 139]. С одной стороны, Dunbar пыталась углубить «энергетический» аспект фрейдовских представлений, до­казывая, что неизжитая сила неудовлетворенных стремле­ний широко способствует возникновению не только рас­стройств поведения и невротических симптомов, но и мно­гих заболеваний чисто соматического порядка. С другой стороны, сопоставляя особенности анамнеза и личности с клиническими данными, она не всегда прибегала к тради­ционным приемам психоаналитической техники обследо­вания. В отношении проблемы символического значения нарушений Dunbar также занимала двойственную пози­цию. Признавая в некоторых случаях связь патогенеза расстройств с символизацией (по ее мнению, символиче­ский характер может иметь даже избирательная локализа­ция травматических поражений), она одновременно отри­цала наличие каких бы то ни было элементов символики при ряде других заболеваний психосоматического харак­тера. Поэтому в историю развития психосоматической ме­дицины Dunbar вошла как выразитель преимущественно лишь одной определенной — «энергетической» — стороны психосоматической концепции. Но эту сторону Dunbar пы­талась всячески развивать, не останавливаясь даже перед совершенно неправомерным аналогизированием между осо­бенностями психической деятельности и закономерностями физического порядка[17].

Для того чтобы проиллюстрировать другой, не менее ха­рактерный для авторов психосоматического направления, ход мысли, приведем несколько примеров. Так, Saul и Lyons [231] следующим образом объясняют происхождение нарушений в деятельности органов дыхания. Механизм этих расстройств, по их мнению, связан с такой цепью по­следовательно развивающихся событий: а) регрессивно проявляющейся тоской по материнской любви; б) стрем­лением под влиянием этой тоски к возврату во внутри­утробное состояние; в) активацией под влиянием этого стремления физиологического состояния, при котором дыхателытые экскурсии еще не происходят; г) возникновени­ем в условиях подобного состояния тенденции к выключе­нию дыхания, вмешивающейся в динамику дыхательного акта, нарушающей его нормальное течение и создающей предрасположение к дыхательным расстройствам. Авторы полагают, что после того как дыхательная система стала, таким образом, органом, выражающим «тоску по материн­ской любви», на нарушениях ее деятельности начинают с особой легкостью отражаться и другие разнообразные не­удовлетворенные влечения, обусловливая, в конечном сче­те, зависимость нарушений дыхания от заторможенных аффективных факторов самого различного порядка.

Второй и третий примеры мы заимствуем из подборки высказываний, приводимой Mucchielli. В свое время Weiss и English писали: «Работа пищеварительного тракта остав­ляет следы в мозгу на протяжении детства, и эти следы переходят в бессознательное. Когда возникает возбужде­ние, инфантильные импульсы могут неосознаваемым обра­зом воспроизводиться вегетативной нервной системой. Когда такие чувства, как любовь или потребность в защите, не находят адекватного выражения в психическом плане, воз­никает стремление к более примитивному удовлетворению этих влечений при помощи органов пищеварения, и ненор­мальные усилия, которые в этой связи возникают, прово­цируют болезнь» [211, стр. 22—23].

Наконец, третий пример (из работы Garma, также при­водимый Mucchielli): «Весьма вероятно, что преждевре­менная перерезка пуповины, производимая в большинстве случаев при рождении, вызывает у новорожденного непри­ятные ощущения, проявляющиеся движениями, которые отражают также трудности дыхания. Следы этой первич­ной агрессии со стороны среды, в результате которой рож­дающийся насильственно отторгается от матери, должны остаться в психике ребепка и восстанавливаться при соот­ветствующих условиях на протяжении последующей жиз­ни. Они могут поэтому выступать как дополнительный фактор в генезе поражения, сходного с повреждением пу­повины: в возникновении язвы желудка и двенадцатипер­стной кишки. Их проявление может наблюдаться, когда возникает тягостная ситуация, вынуждающая человека порвать связь с матерью или с семьей и напоминающая ему его рождение... С этой точки зрения можно думать, что устранение преждевременной перевязки пуповины спо- ёобствовало бы в какой-то мере профилактике язв» [211, стр. 23].

Эти и подобные схемы, несмотря на всю их парадок­сальность, весьма характерны для интерпретаций, предла­гаемых сторонниками психосоматической концепции. По­пытки рассматривать, например, рвоту как выражение отрицательной аффективной установки, анорексию как про­явление сексуальной неудовлетворенности, мышечные боли как следствие торможения агрессивных импульсов, сахар­ный диабет как расстройство, характерное для людей, осо­бенно сильно испытывающих потребность в заботе и вни­мании, кожные заболевания как связанные с состояниями тревоги, гнева и т.д. — это лишь последовательное разви­тие мысли, отправляющейся от общих посылок психосо­матической медицины, от провозглашенного ею специфи­ческого «основного закона» построения клинических синдромов. Jelliffe характеризует этот общий закон приблизи­тельно так: возникновение весьма многих заболеваний можно понять на основе представления о «конверсии на орган» (т.е. о проявлении влечения, изгнанного в «бессоз­нательное», через расстройство функции органа). Если конверсия на орган обратима, то это истерия, если же кон­версия не поддается обратному развитию, то возникающие нарушения приобретают все характерные черты органиче­ского процесса[18].

§37 О разнотипности направлений, сформировавшихся в рамках психосоматической концепции

Охарактеризованный выше подход можно рассматривать как типичный для большинства представителей психосома­тического направления. Наряду с основным способом ис­толкования существуют, однако, и вариации трактовок, свойственные скорее отдельным исследователям. Alexander [101], например, придерживаясь позиции, сходной с пози­цией Dunbar, при обсуждении проблемы символизации и вопроса о природе органоневрозов подчеркивает значение специфических связей, существующих, по его мнению, между аффектами определенного типа и вегетативными дисфункциями. Особое значение он придает аффектоген­ной активации симпатической и парасимпатической нерв­ной системы, связывая повышение деятельности первой из них с заболеваниями типа артритов, артериальной гиперто­нии, мигрени, диабета, гипертиреоидизма, а второй — с яз­венными процессами, колитами, астмой и т.д.

Другой видный представитель психосоматического на­правления — Wolf, обращает внимание на неспецифические физиологические реакции (типа воспаления, набухания гиперсекреции, возникающие в условиях вытесйения вле­чений и конфликтов, повышения двигательной активности и т.п.). Этот автор, занимая в вопросе о символическом значении патологических симптомов позицию, несколько отличающуюся от традиционной для большинства психо- соматиков, обнаруживает стремление к экспериментально­му контролю положений, фигурирующих в психосоматиче­ской литературе как априорные постулаты. Он пытается наметить и более конкретные механизмы развития наруше­ний, чем те, о которых обычно говорят авторы психосома­тического направления. Например, для объяснения про­цесса возникновения язвы желудка Wolf предложил схему, в которой идея регрессии сочетается с представлением об условнорефлекторных сдвигах. Голодный ребенок, не полу­чая своевременно материнского молока, реагирует на за­держку поступления пищи усилением моторики и секре­торной активности желудка. В дальнейшем эта реакция, по Wolf, закрепляется и генерализуется, возникая также при аффективной неудовлетворенности другого типа. Если же перед взрослым, у которого зафиксировался в мозгу подоб­ного рода инфантильный стереотип, возникает тяжелая жизненная ситуация, то закрепившаяся условнорефлектор­но патологическая нейродинамическая структура активизи­руется и может привести к тяжелому органическому забо­леванию желудочно-кишечного тракта [272].

Если большинство сторонников психосоматической ме­дицины при анализе патогенеза клинических синдромов ограничивается использованием только основных положе­ний психоаналитической теории «бессознательного», то от­дельные из приверженцев этого направления придержива­ются более сложного понимания. Jvy, например, рассмат­ривает подавление влечения как фактор, который может приобрести патогенетическое значение лишь при консти­туциональной неполноценности соответствующих функци­ональных систем. Rueschстремится связать представления психосоматики с идеями современной кибернетики. Для таких, как Halliday и Mead, характерно заострение значе­ния, которое имеют для психического и соматического здо­ровья ребенка отношения, складывающиеся на ранних ступенях онтогенеза внутри комплекса «мать — дитя». Так, Halliday связывает изменения в системе вскармливания грудных детей, которые произошли на Западе на протяже­нии жизни последних двух—трех поколений, с такими за­болеваниями, как ревматизм, язва двенадцатиперстной кишки, грудная жаба и др. Federn, а также Deutsch пыта­ются подвести какую-то менее парадоксальную основу под излюбленное психосоматиками понятие «выбора органа» (для «конверсии»), связывая предпочтительность патоло­гии определенных систем с травматизацией или инфициро­ванием этих систем в условиях раннего детства, и т. д.

Все эти и многие другие варианты позиций указывают на существование в психосоматической литературе опре­деленных, хотя пока и не очень решительных попыток от­хода от постулатов фрейдизма. Вместе с тем в отдельных работах психосоматического направления выражено, на­против, стремление к предельному заострению некоторых положений психоанализа. Особенно отчетливо оно высту­пает в исследованиях, в которых наряду с проблемами соб­ственно психосоматического порядка затрагиваются также вопросы фрейдовской «метапсихологии» и вытекающие из последней социологические толкования.

Мы вряд ли допустим неточность, если основную схе­му, определяющую, по мнению многих представителей пси­хосоматического направления (в частности, Menninger), развитие ребенка, обрисуем примерно так. Ребенок рожда­ется существом душевно примитивным, асоциальным и безудержным. Его личность одарена только двумя сила­ми—агрессивностью и эротизмом, которые в дальнейшем разовьются в деструктивные и созидательные тенденции, в многообразные выражения враждебности и любви. Но вот начинается социализация этого маленького прообраза человека, т.е. фаза, на протяжении которой подавляются, вытесняясь в «бессознательное», его изначальные прими­тивные и асоциальные наклонности и одновременно роко­вым образом начинается формирование причин болезней, от которых будет страдать уже взрослый человек.

При таком понимании в качестве главного фактора па­тологических отклонений более позднего возраста высту­пает подавленная, но не уничтоженная энергия неудовле­творенных влечений, которые, не будучи в состоянии не­посредственно проявиться в поведении, избирают себе, согласно ортодоксальной схеме Freud, окольный выход — через болезнь. Социальная же среда (важнейшим элемен­том которой в детстве являются родители, а позже вся со­вокупность воспитывающих общественных факторов) про­тивостоит человеку в процессе его формирования, порож­дая эти болезни из-за своей несовместимости с первичной, и, очевидно, глубоко антисоциальной сущностью человече­ской души. Как бы ни манифестировало заболевание (сим­птомами психическими или соматическими), перед нами проходят, по мнению психосоматиков, только различные формы выражения подавленной активности «бессознатель­ного», которая проявляется либо только через мысли и речь, либо через деятельность вегетативной нервной си­стемы, создавая бесконечное разнообразие органических синдромов.

Какие социологические и философские выводы следуют из такой патогенетической схемы?

Асоциальное, якобы, исконно присущее человеку нача­ло воспитанием не уничтожается, а только подавляется, и именно из-за этого его насильственного, противоественно- го обуздания разрушается здоровье человека. Социальная же среда выступает как фактор, который только антагони­стически противостоит врожденным агрессивным и без­удержным эротическим стремлениям человека, загоняет эти стремления в подполье «бессознательного» и тем са­мым подготовляет почву для распада тела. А отсюда уже логически следует (и этот вывод, как известно, теорией фрейдизма был сделан) глубоко пессимистический взгляд на роль цивилизации и культурных ценностей. Отвлекая внимание от того, что противоречия между подлинными потребностями человека (его стремлением к безопасности, свободе, творчеству, любви) и возможностью их удовлетво­рения возникают только при определенном подлежащем устранению общественном строе, эта патогенетическая схе­ма, напротив, заставляет нас видеть источник подобных конфликтов в неотвратимом влиянии «социального». Вряд ли нужно разъяснять, к какому мировоззрению под­талкивают такие выводы и на мельницу какой философии льет поэтому воду теория психосоматической медицины не­зависимо от намерений и возможной доброй воли ее аполо­гетов. Надо думать, что в значительной степени именно из-за этого специфического социологического подтекста, подсказываемого психосоматическому направлению идея­ми фрейдизма, из-за органической связи подобных построе­ний с идеалистической философией и принципами буржу­азного мировоззрения психосоматической медицине и был обеспечен такой громкий успех в определенных кругах США и в некоторых странах Западной Европы.

§37 Общая характеристика современного состояния психосоматической медицины

Современное состояние психосоматического направления можно, резюмируя сказанное выше, охарактеризовать сле­дующим образом. Психосоматическая медицина не пред­ставляет собой сегодня резко очерченного направления. Она располагает доктриной, которая как бы составляет ее теоретический фундамент и корни которой глубоко уходят в представление о «бессознательном», развитое Freud. В то же время она тесно соприкасается, иногда даже непо­средственно сливаясь, с некоторыми другими направления­ми медицинской мысли, отличающимися от нее в какой-то степени методологией и задачами. Примером таких на­правлений могут служить биодинамическая медицина в понимании Galdston и Masserman, психологическая меди­цина Lengdon-Brown, психобиология Mayer и др. Нараста­ющая неудовлетворенность постулатами фрейдизма приве­ла постепенно к тому, что вокруг ядра главных идеологов психосоматики (тех, кто в 30-х годах настойчиво и увле­ченно закладывал теоретические основы этого направле­ния) группируется в настоящее время уже немало иссле­дователей, лишь частично придерживающихся исходных психосоматических принципов. Эти исследователи разде­ляют идею целостности организма при его патологии, но не всегда согласны с психоаналитическим истолкованием роли «бессознательного» в поддержании этой целостно­сти[19].

Характерно, что даже по такому фундаментальному во­просу, каким является вопрос о психосоматической медицине, как науке, ее адепты дают весьма разноречивые от­веты. Если одни из них считают психосоматическую меди­цину теорией патогенеза и терапии относительно узкого круга патологических состояний, преимущественно связан­ных с активностью «бессознательного» (так называемых специфических «психосоматических заболеваний»), то другие, стремящиеся превратить это направление в общую медико-философскую концепцию, рассматривают его ско­рее как выражение основных принципов подхода к любой форме патологии человеческого организма. По мнению сто­ронников второй точки зрения, психосоматическая медици­на должна будет исчезнуть как самостоятельное направ­ление, когда ее общие положения будут усвоены клини­цистами самых различных специальностей.

Возражения против крайностей, допускаемых вследст­вие стремления объяснять органические расстройства на основе данных только психоанализа, раздаются иногда да­же в среде самих психоаналитиков. В качестве примера можно привести скептические высказывания одного из ве­дущих французских психоаналитиков Bonaparte в адрес психосоматических концепций патогенеза туберкулеза легких и некоторые другие.

Однако подобные отклонения от основной линии разви­тия психосоматической концепции, до сих пор все же лишь исключения. Правилом же остается тот своеобразный под­ход, который мы пытались проиллюстрировать выше вы­сказываниями Garma, Weiss и English, Saul и Lyons и др.

§39 Подход дореволюционных русских и советских исследователей к проблеме целостности организма в условиях болезни

Какие же общие критические замечания необходимо сде­лать по поводу психосоматической концепции — подхода, оставившего бесспорно глубокий след в истории западной медицинской мысли?

Прежде всего остановимся на одном вопросе историче­ского характера. Действительно ли в новейшей истории ев­ропейской медицины приоритет в постановке проблемы це­лостности организма при его патологии принадлежит пси­хосоматическому направлению? Чтобы ответить правиль­но, напомним некоторые факты, относящиеся ко второй по­ловине XIX века.

В этот период в Германии и в других странах Западной Европы, с одной стороны, и в России — с другой, закла­дывались основы двух различных подходов к вопросам об­щей патологии. В Германии в те годы сформировалась и получила широкое распространение теория целлюлярной патологии Virchow. В основу этой концепции была поло­жена мысль о зависимости реакций организма на вред­ность от особенности тех клеточных структур, на которые вредность непосредственно воздействует. В ту эпоху когда эта идея возникла, она выражала бесспорно, огромный шаг вперед в развитии научных представлений, ибо теория Virchow пришла на смену наивным учениям старых ви­талистов, вроде Reil и др., пытавшихся решать коренные вопросы медицины на основе чисто спекулятивных пред­ставлений и по существу лишь препятствовавших дальней­шему развитию медицинской науки. Многим из современ­ников Virchow его идеи (воплощенные в импозантной фор­муле: «Всякая болезнь организма есть болезнь конкретного органа») обоснованно представлялись весьма прогрессив­ными. Учение Virchow открыло поэтому начало очень своеобразного периода в развитии медицины, характери­зовавшегося, с одной стороны, накоплением многих важ­ных научных данных, а с другой, подчеркнуто локалистическим подходом к проявлениям патологии, игнорирова­нием идей целостности организма и, следовательно, непо­ниманием глубоких воздействий, которые оказывают на течение патологических процессов факторы нервного по­рядка, обеспечивающие проявления того, что позже вошло в науку в виде представлений о «нервизме» (И. П. Пав­лов, 1883), «уравновешивании» (И. П. Павлов, 1903) и «гомеостазе» (Cannon, 1932).

Так обстояло дело в ту эпоху на Западе. В России же в это время одновременно с внимательным усвоением и применением идей Virchow происходил подъем на новый, более высокий уровень представлений, настойчиво пропа­гандировавшихся еще в начале XIX века М. Я. Мудровым, И. Е. Дядьковским и другими основоположниками русской медицины. В этих представлениях в противовес локали- стическим толкованиям подчеркивалось значение в пато­логии именно центральных влияний, зависимость течения болезненного процесса от состояцдя организма в целом.

Понимание решающего значения, которое имеют для судьбы патологического процесса влияния нервного и психи­ческого порядка, существовало в России более чем за век до возникновения современной психосоматики. Для того чтобы проиллюстрировать, что идея целостного подхода пропагандировалась в работах ведущих русских клиници­стов еще в начале XIX века (причем в выражениях, почти текстуально сходных с теми, которые можно встретить в современной психосоматической литературе), мы приве­дем одно из высказываний М. Я. Мудрова, скончавшегося в 1831 г.: «Чтобы правильно лечить больного, надобно уз­нать, во-первых, самого больного во всех его отношениях, потом надобно стараться узнавать причины, на тело и душу его воздействовавшие, наконец, надобно объять весь круг болезни, и тогда болезнь сама скажет вам имя свое, откроет внутреннее свойство свое и покажет наружный вид свой» [59, стр. 64].

Дальнейшее углубление этих представлений было свя­зано в первую очередь с нараставшим влиянием идей И. М. Сеченова, подчеркивавшего, что живая клеточка ор­ганизма, будучи единицей в анатомическом отношении, не имеет этого смысла в физиологическом отношении; вдесь она равна окружающей среде — межклеточному ве­ществу. На этом основании клеточная патология, в основе которой лежит идея физиологической самостоятельности клетки или по крайней мере гегемонии ее над окружаю­щей средой, по И. М. Сеченову, как принцип ложна. Уче­ние это, по мнению И. М. Сеченова, лишь крайняя сту­пень анатомического направления в патологии. Вряд ли нужно пояснять в какой мере такое понимание подчерки­вало методологическую неадекватность основного принци­па целлюлярной патологии и необходимость различать между тем, что следует рассматривать только как морфо­логическую структуру и что выступает как подлинный субстрат физиологической функции организма.

Критика идей Virchow на протяжении второй полови­ны XIX века непрерывно усиливалась. На Западе эту критику развернули многие представители как клиниче­ской и физиологической, так и философской мысли [на­пример, 142, стр. 162], на работах которых мы не будем останавливаться. Идейной же основой критики вирхови- анства в России явилась сложившаяся к этому времени концепция нервизма, созданная И. М. Сеченовым,

С.  П. Боткиным и Й. П. Павловым. Взгляды, развиваю­щие и углубляющие в разных аспектах учение о роли ин­тегрирующих нервных и психических факторов в патоло­гии, высказывались не только Г. А. Захарьиным, Н. А. Ми- славским, А. Я. Данилевским и др., ной И. Р. Тархановым, в книге которого «Дух и тело» [85] приведено множество фактов, иллюстрирующих зависимость вегетативных про­цессов от психической деятельности и влияний централь­ной нервной системы. В более позднем периоде подобные взгляды высказывались также В. М. Бехтеревым, М. И. Аствацатуровым, Р. А. Лурия, уделившим особенно много внимания этому вопросу в монографии «Внутрен­няя картина болезни и иатрогенные заболевания» [56], Б. И. Лаврентьевым, Г. Ф. Лангом, а также создателями оригинальных направлений в советской нейрофизиоло­гии — А. А. Ухтомским, Л. А. Орбели, К. М. Быковым, А. Д. Сперанским и многими другими.

Все эти факты настойчиво напоминают, что концепция нервизма сформировалась в России более чем за 50 лет до возникновения современной психосоматики. Основой этой концепции являлось утверждение зависимости лю­бых форм локальной физиологической активности от влия­ний, оказываемых на организм объективной средой и интегрируемых его нервной системой. Эта общая трактов­ка, принявшая форму рефлекторной теории в ее широком понимании, была глубоко созвучной традициям целост­ного подхода, сложившимся в русской науке еще в пер­вой половине XIX века. В дальнейшем она породила ряд клинико-физиологических течений, которые ее экспери­ментально и теоретически углубили, придав тем самым советской медицине с первых же лет ее существования выраженное антилокалистическое направление.

§40 Критика представлений о символическом характере органических синдромов

Второй момент, на котором мы хотели бы остановиться при критическом рассмотрении психосоматического на­правления, относится уже к собственно научной стороне вопроса.

Теоретическим ядром психосоматической доктрины является представление о специфических смысловых свя­зях, существующих, по мнению ее сторонников, между характером подавленного аффекта и типом возникшего органического синдрома, или, иными словами, принцип символического выражения соматическим наруше­нием особенностей того психологического сдвига, благо­даря которому данное нарушение возникло. Именно здесь проходит разграничительная линия между истолкования­ми, которые дают органическим последствиям аффектив­ных конфликтов психосоматическая доктрина, с одной стороны, и павловская концепция нервизма, а также тео­рия кортико-висцеральной патологии, разработанная К. М. Быковым и его учениками,— с другой. Теория нер­визма, как известно, полностью признает патогенную роль определенных психических сдвигов, но объясняет последствия этих сдвигов на основе физиологических ме­ханизмов, не имеющих специфического отношения к кон­кретному психологическому содержанию подавленного влечения. В этой связи неизбежно возникает вопрос: чем же доказывается правильность фундаментального принципа, на котором основываются все объясняющие трактовки психосоматической медицины и вся совокуп­ность рекомендуемых ею терапевтических мероприятий? Здесь мы оказываемся перед лицом своеобразной ситуа­ции, которая в истории науки повторяется, безусловно, не часто.

Не вызывает сомнения, что в настоящее время не су­ществует сколько-нибудь убедительных эксперименталь­ных или хотя бы статистических доказательств того, что органический синдром может символически выражать конкретные психологические особенности аффективного конфликта, который лежит в его основе. Идея «символи­ческого языка органов» была заимствована в свое время психосоматиками у психоаналитиков. Но если в клинике истерии действительно можно в ряде случаев говорить о «логических» связях между характером функционального нарушения и характером аффективного конфликта (и воз­никающих на основе механизмов, изучавшихся, в част­ности, павловской школой), то отстаивать существование аналогичных «логических» связей в клинике терапевти­ческой, клинике нарушений обмена, кожных или гинеко­логических заболеваний можно только при очень малой требовательности в отношении степени обоснованности защищаемых положений[20].

Отсутствие объективных доказательств адекватности идеи «символического языка органов» настолько очевид­но, что даже некоторые убежденные представители пси­хосоматического направления (Dunbar, Alexander и др.) ограничивают значение и практическую приложимость этой идеи. Последовательный отказ от представления о символическом характере сомато-вегетативных синдромов вызвал бы, однако, необходимость коренного пересмотра толкований, даваемых психосоматической медициной па­тогенезу ряда клинических расстройств. Именно поэтому, возможно, он до сих пор ни разу не был провозглашен в рамках психосоматического направления в четкой форме. Упомянутые же выше попытки Alexander искать законо­мерные связи не столько между психологическим содер­жанием конфликта и выражающей этот конфликт сома­тической реакцией, сколько между общим характером аффективного сдвига и преимущественно активируемой физиологической системой (органов дыхания, кровообра­щения, внутренней секреции и т.д.), представляют, по-ви­димому, интересный первый шаг в направлении измене­ния всей постановки проблемы символики. Думается, что за этим шагом должны последовать и другие, если среди деятелей психосоматического направления все-таки во­зобладает стремление отказаться от ортодоксальных пси­хоаналитических установок.

§41 О недостаточности экспериментального обоснования исходных представлений психосоматической концепции

Мы упомянули выше, что было бы довольно трудным за­нятием искать в литературе по вопросам психосоматиче­ской медицины исследования, содержащие строгую экспериментальную разработку проблемы символического значения органических синдромов. Мы хотели бы в этой связи привести один показательный факт, который укреп­ляет такое представление.

В фундаментальной работе «Новейшее развитие психо­соматической медицины» [231], вышедшей в 1954 г. под редакцией Wittkower и Cleghorn, имеются две статьи (Wolf и Malmo), специально затрагивающие вопрос об экс­периментальном обосновании основных положений пси­хосоматической концепции. Чрезвычайно характерно своеобразное смещение аспектов анализа, которое проис­ходит в каждой из этих работ. Естественно было бы ожи­дать, что исследования, предпринятые Wolf и Malmo, будут посвящены экспериментальному изучению именно тех общих положений, которые являются специфическими для психосоматической медицины, и в первую очередь изучению в эксперименте проблемы символического зна­чения нарушений, вызываемых сдвигами определенного типа. В действительности же экспериментальный анализ, проводимый как Wolf, так и Malmo, смещается из этого, казалось бы, наиболее важного для психосоматики логи­ческого плана в плоскость показа того бесспорного факта, что аффективные напряжения вообще способны провоци­ровать вегетативные сдвиги. Исследование подобных пси­хологически неспецифических изменений заслуживает, конечно, самого серьезного внимания, но никакой под­держки психосоматическому направлению оно оказать не может[21]. Такой уход от центральной для психосоматического направления экспериментальной проблемы, безу­словно, показателен.

Обобщая, мы можем повторить следующее. Положение о символическом характере органических синдромов не имеет сколько-нибудь серьезного экспериментального обоснования в современной литературе. Поскольку же это положение лежит в основе психосоматической концепции, то не имеет экспериментального подтверждения и важней­шая сторона этой доктрины. А это, пожалуй, больше чем что-либо иное, говорит против ее научной строгости[22].

§42 Оценка психосоматического направления его же сторонниками

Для того чтобы закончить очерк истории и принципиаль­ных установок психосоматической концепции, остается напомнить, как оценивают перспективы этого направле­ния сами его сторонники. В этом отношении характерно опубликованное несколько лет назад обращение президента Американского психосоматического общества проф. Wittkower, подытоживающее результаты двадцатилетней работы этой организации [269]. В обращении отмечается падение влияния психосоматической медицины и глубо­кий идейный кризис, угрожающий самому ее существова­нию. Не задерживаясь на детальном анализе причин этого кризиса, автор обращения видит выход из создавшегося положения только в расширении круга методов, исполь­зуемых при психосоматическом обследовании (в «мульти- дисциплинарном» подходе). Весьма характерно, однако, что даже сам автор вынужден поставить вопрос: будет ли оправдано при таком «мультидисциплинарном» подходе сохранение названия «Психосоматика»? Вопрос этот остается в обращении без ответа.

История психосоматической медицины останется одной из ярких иллюстраций тщетности попыток решать в ас­пекте клиники проблему целостности организма, если по­добные попытки производятся в отрыве от адекватной методологии и требований строгого научного подхода. Вместе с тем эта история показывает, какая поистине ог­ромная работа была выполнена психосоматическим направлением (и продолжает им выполняться и сейчас) по собиранию фактических данных, выявляющих действие психических и нервных факторов на сомато-вегетативные процессы. При всем нашем несогласии с теоретическими интерпретациями, защищаемыми психосоматической ме­дициной, мы не можем не признать большого значения этой работы, как источника весьма ценного конкретного материала, который будет, вероятно, еще многократно ис­пользован в исследованиях предстоящих лет.

§ 43 О пользе дискуссий

Мы попытались выше охарактеризовать основные поло­жения психоаналитической и психосоматической теорий и дать их критику. Нам хотелось бы, чтобы эта критика была убедительной не только для тех, кто разделяет ее исходные установки, но и для тех, кто пока еще не опре­делил окончательно свое медико-биологическое мировоз­зрение и поэтому занимает колеблющуюся позицию вна- ineMспоре с психоаналитической школой (количество таких лиц за рубежом, бесспорно, еще велико).

Лучшее средство усилить убедительность нашей аргу­ментации это проследить, как отвечают на нее наши оп­поненты. С этой целью мы приводим (в «Приложении») материалы некоторых дискуссий, которые состоялись в последние годы между автором этой книги и сторонника­ми психоаналитических и психосоматических трактовок. Дискуссии эти проводились при встречах на международ­ных совещаниях и в печати. Большинство из них в нашей стране не было опубликовано. Для убедительности таких научных выступлений, конечно, важно, чтобы в них не допускалось каких-либо невольных упрощений и тем бо­лее искажений позиций спорящих. Поэтому мы приводим подлинные тексты выступлений участников дискуссий, прибегая к сокращениям лишь в тех случаях, когда это вызывалось чисто техническими соображениями или яв­ными отклонениями спора от основных интересующих нас проблем. Завершается дискуссия статьей проф. Ey (Франция), публикуемой без сокращений.


Глава четвертая. Проблема неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности в свете современной теории биологического регулирования и психологической теории установки


I. Проблема сознания

§44 Задача, поставленная нейрокибернетикой перед теорией сознания

Мы попыта­емся охарактеризовать, как решается проблема «бессоз­нательного», если к ней подходят не с психоаналитиче­ских, а с диалектико-материалистических позиций. Для этого остановимся сначала на диалектико-материалисти­ческой трактовке проблемы сознания. Вопрос о «бессоз­нательном» является лишь частным аспектом более общей проблемы сознания, и то, как он раскрывается, во многом зависит от истолкования этой более общей темы.

При рассмотрении проблемы сознания, после напоми­нания некоторых подходов, существующих в зарубежной психологии и физиологии, мы сосредоточим внимание на новых аспектах, которые возникли в результате проникно­вения в теорию сознания идей современной кибернетики. Мы уже остановились на парадоксе, к которму привело это проникновение: начав с исследования механизмов мы­слительной работы мозга, многие из нейрокибернетиков пришли к созданию картин мозговой деятельности, в кото­рых сознанию отводится роль функционально индиффе­рентного эпифеномена. Роль сознания как активного фак­тора отражения и преобразования внешнего мира лишь с большими натяжками «вписывается» в эти концепции.

Такое положение вещей имеет свою слабую и одновре­менно, как это ни неожиданно, сильную стороны. Сильная сторона заключается в том, что широко используемые в нейрокибернетике представления о закономерностях моз­говой деятельности (о подчиненности этой деятельности принципам стохастической организации связей, вероят­ностного прогнозирования событий, алгоритмизации нерв­ных процессов, эвристического нахождения оптимальных решений и т.п.) дают обильный материал для более глу­бокого понимания того, каким образом и опираясь на ка­кие мозговые связи и системные отношения можно осу­ществлять поведение, имеющее черты целесообразности, вопреки тому, что оно не направляется ясным сознанием. При желании заострять парадоксы можно поэтому ска­зать, что нейрокибернетика, изучая осознаваемую мысли­тельную деятельность человека, оказалась столь же про­дуктивной в теории «бессознательного», сколь бесполез­ной (будем надеяться, лишь пока) в теории сознания.

Слабую же сторону создавшегося положения можно определить как удивительное выпадение из всех нейроки- бернетических схем работы мозга представления о нерв­ных процессах, лежащих в основе сознания, т.е. представ­ления о факторе, который не только неразрывно связан с деятельностью высших уровней центральной нервной си­стемы человека, но и активно участвует в этой деятель­ности, выполняя в ней сложную и специфическую роль.

Эта своеобразная и несколько неожиданно сложившая­ся ситуация заставляет диалектико-материалистическую теорию сознания вновь вернуться к проблеме объектив­ности самой функции сознания и обосновать положитель­ное решение этой проблемы, показывая одновременно, в чем заключается неадекватность аргументов в пользу эпифеноменальности сознания, которые выдвигает нейро­кибернетика. Как мы увидим далее, уточнение представ­лений о функции сознания проясняет и роль «бессозна­тельного», а также отношения, существующие между «бессознательным» и сознанием.

§45 Трудности разработки проблемы сознания

Проблема сознания относится к числу наиболее сложных и во многом еще недостаточно ясных. От ее решения за­висит дальнейшее уточнение представлений об основных функциях человеческого мозга и об отношениях между человеком и его средой. Сложность этой проблемы обу­словлена самим ее существом. Что касается ее недоста­точной ясности, то здесь проявляются некоторые особен­ности исторически сложившегося подхода к вопросам тео­рии сознания. Первая из этих особенностей заключается в следующем.

Проблема сознания разрабатывается на протяжении уже многих десятилетий одновременно с разных теорети­ческих и клинических позиций: психологии и социологии, биологии и нейрофизиологии, психиатрии и невропатоло­гии. Ею занимается как одной из своих фундаментальных тем и философия. Совершенно очевидно, что проводимые в этой связи разнотипные исследования освещают качест­венно разные аспекты проблемы сознания и приводят краскрытию последней в понятиях, относящихся к разным дисциплинам. Именно поэтому объяснение конкретных естественно-научных и клинико-психологических данных, полученных в результате анализа проблемы сознания, ока­залось сопряженным с большими трудностями и до сих пор в удовлетворительной форме еще не достигнуто.

К сказанному можно добавить, что и между исследо­ваниями природы сознания, проводимыми в рамках одной и той же дисциплины, нередко обнаруживаются расхож­дения толкований, вызванные тем, что одним и тем же терминам разными школами и направлениями придается неодинаковый смысл. Особенно глубокий характер эти различия трактовок приобретают, по легко понятным при­чинам, при рассмотрении проблемы сознания в ее наибо­лее общем, философском аспекте.

Вторая особенность, осложнившая анализ проблемы сознания, заключается в следующем. Очень важной обла­сти общей теории сознания — учению о «бессознатель­ном» или, точнее, учению о неосознаваемых формах выс­шей нервной деятельности (т.е. о мозговых нервных про­цессах, которые, обусловливая сложные формы приспосо­бительного поведения, не только не сопровождаются осо­знанием вызываемых ими психических явлений, но и не находят отражения в системе «переживаний» субъ­екта), долгое время в советской литературе не уделялось того внимания, которого эта область теории сознания за­служивает. Эта недооценка явилась утрированной и поэто­му неадекватной реакцией на характер, приданный теории «бессознательного» идеалистической философией.

В результате такой утрированной реакции вода, со­гласно известной английской пословице, была выплесну­та из ванны вместе с ребенком. Развитие важного разде­ла теории мозговой деятельности было поэтому не только задержано на многие годы, но и как бы передано на откуп фрейдизму. Ущерб, который был нанесен научной теории сознания этим неоправданным самоустранением диалектико-материалистически ориентированных исследователей от рассмотрения важнейших компонентов и механизмов высших форм приспособительной деятельности централь­ной нервной системы, мы только теперь начинаем как следует понимать.

Наконец, третья причина трудностей разработки проб­лемы сознания, на которой мы хотели бы остановиться. Марксистской философией утверждается в качестве тези­са первостепенного значения представление об актив­ном характере сознания, о неразрывной связи последнего с деятельностью. Сознание, отмечает Энгельс, формирует­ся деятельностью, чтобы в свою очередь влиять на эту деятельность, определяя ее. Из принципа неразрывной взаимосвязи сознания и деятельности, из понимания со­знания не как пассивного отражения, а как действенного отношения к среде, включающего сложную систему субъ­ективных мотивов и оценок, потребностей и интересов, отражающих влияние объективной действительности, в свою очередь вытекают два важных обстоятельства.

Во-первых, этот принцип позволяет резко отграничить диалектико-материалистическое понимание природы со­знания от истолкования сознания, даваемого многими на­правлениями идеалистической психологии (от представле­ния о сознании, как о некоем функционально и аффектив­но нейтральном «вместилище» переживаний, «сцене», по Jaspers, бесстрастном, более или менее ярко светящемся «экране», по Ledd, безучастном «поле», или «психическом вакууме», в рамках которого аффективно-напряженные переживания движутся, вступают в конфликты, рождают­ся и умирают). Во-вторых, диалектико-материалистиче­ская трактовка сознания как действенного отношения к среде оказывается тесно связанной с проблемой структу­ры деятельности и регуляции поведения. А из-за этого анализ проблемы сознания неизбежно переходит на совре­менном этапе к рассмотрению ряда специальных вопро­сов, поднимаемых как теорией биологического регулирова­ния, так и новейшим развитием рефлекторной теорий. Это, конечно, серьезно углубляет всю постановку пробле­мы сознания, но вместе с тем осложняет ее правильное понимание, вводя в нее ряд новых категорий.

§46 Исходные посылки диалектико-материалистического учения о сознании

Разрабатывая проблему сознания, советские исследовате­ли исходят из принципиальных положений философии марксизма-ленинизма. У Маркса интерес к проблеме фак­торов, формирующих человеческое сознание, может быть прослежен, начиная с ранней его работы «Экономическо-философские рукописи 1844 г.». Уже в этом раннем про­изведении содержится в качестве важного положения мысль о ведущей роли предметной деятельности в фор­мировании человеческого сознания, о зависимости созна­ния отчеловеческой практики и истории человека как «продукта общественных отношений». В более поздних произведениях, в частности в «Немецкой идеологии», Маркс и Энгельс неоднократно возвращаются к этому фундаментальному положению об общественной природе сознания, всесторонне углубляя и развивая его. В «Диа­лектике природы», а также в «Анти-дюринге» Энгельс конкретизирует этот общий тезис, раскрывая его значение для понимания антропогенеза и роли практики в развитий сознания. Он освещает зависимость сознания от способов производства и исторической смены этих способов, под­черкивая также обратный процесс — влияние, оказывае­мое сформировавшимся сознанием на породившее его об­щественное бытие. К этим коренным вопросам не раз воз­вращался и Маркс в «Капитале» и других произведениях. Наконец, в ленинских работах, посвященных теории отра­жения, и во фрагментах, затрагивающих вопросы гносео­логии, особенно в «Материализме и эмпириокритицизме» и «Философских тетрадях», вся эта концепция обществен­но-трудового генеза сознания находит наиболее развитое выражение.

Это учение явилось для советской науки методологи­ческой базой, которая предопределила существо представ­лений о сознании, многократно подвергавшихся у нас внимательному обсуждению[23]. Одна из серьезных попыток дальнейшей разработки проблемы сознания принадлежит у нас С. Л. Рубинштейну. Сознание, говорит С. Л. Рубин­штейн, это прежде всего «осознание субъектом объектив­ной реальности» [74]. Но в таком случае, продолжает он, сознание есть «знание о чем-то», что «как объект противостоит познающему субъ­екту» (разрядка наша. — Ф.Б.). С. Л. Рубинштейном подчеркивается в данном случае действительно основной, принципиальный тезис, из которого вытекает ряд важных следствий[24].

Прежде всего из него вытекает нетождественность «сознательного» (или «осознаваемого») и «психического» в широком понимании. Сознательное есть особая, высшая форма психики, возникающая у человека лишь тогда и постольку, когда и поскольку человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Поэтому сознание нуж­дается в длительном и сложном онтогенетическом раз­витии.

Второе. Осознание субъектом внешнего мира «как объекта, противостоящего познающему субъекту», связа­но с переходом к определенным формам обобщения и к фиксации этих обобщений в речи. Но это значит, что оно возможно лишь на основе использования таких продуктов общественно-исторического процесса, какими являются развитые понятия и речь. В этом смысле любой акт созна­ния, даже связанный с наиболее «натуральным» («внесоциальным») содержанием, является феноменом общест­венно-обусловленным, скрыто опирающимся на всю пред­ысторию человеческого общества и немыслим вне этой предшествующей истории.

Третье. Неизбежная социальная обусловленность любого проявления индивидуального сознания ни в коем случае не предполагает отождествления этого индивиду­ального сознания с сознанием общественным, т.е. с сово­купностью идей, характеризующих не индивидуум, а об­щественную формацию (хотя, конечно, общественное сознание всегда проявляется через сознание индивидуаль­ное). Общественное сознание влияет на сознание индиви­дуальное, но степень этого влияния может быть в разных случаях разной, и уже хотя бы поэтому расхождения между сознанием индивидуальным и сознанием общест­венным могут варьировать в очень широком диапазоне.

Четвертое. Диалектико-материалистическое понима­ние природы сознания отнюдь не исчерпывается пред­ставлением о социальной детерминированности последне­го. Не менее важным для марксистской трактовки являет­ся признание того, что осознание субъектом внешней ре­альности никогда не носит, как подчеркивает В. И. Ленин, характера пассивного, мертвенно-зеркального отражения. Сам факт осознания объектов внешнего мира как «пред­метов», т.е. как объектов, увязанных с деятельностью, уже выражает существование определенного отношения познающего субъекта к этим объектам и, следовательно, неразрывную связь «осознания» с этим «отношением». Именно в этом смысле надо понимать исходный тезис Маркса: «Мое отношение к моей среде есть мое сознание» [203, стр. 29], утверждающий реально-жизненный харак­тер сознания, слияние последнего со всей совокупностью конкретных потребностей и мотивов деятельности чело­века.

Пятое. Если сознание это — «осознание объективной реальности», выражающее определенное отношение к по­следней, то становится ясна основная функция сознания, ибо раскрываться отношение к миру может только в дея­тельности, преобразующей этот мир. Сознание, таким образом, с одной стороны, является отражением бытия, а с другой — неразрывно связано с общественным быти­ем, потому что выполняет функцию регулятора деятель­ности человека. Отражение внешнего мира, носящее ха­рактер его предметного «осознания», и изменение внеш­него мира, носящее благодаря «осознанию» характер «поступков» и «деятельности» (а не простого реагирова­ния), являются специфическими функциями человека как продукта всемирно-исторического процесса или, как об­разно говорит С. Л. Рубинштейн, «характеристикой свое­образного способа существования, свойственного челове­ку» [74, стр. 162].

Только с этих общих философских позиций мы мощем правильно понять роль, которую играет сознание в жизни человека с тех пор, как оно однажды забрезжило робкой искрой в предрассветном тумане истории человечества. И только с этих позицийкак мы дальше увидим, можно правильно осветить отношения, существующие между со­знанием и неосознаваемыми формами психики и высшей нервной деятельности.

§47 Единство предмета наук о мозге и различия между аспектами их подходов

Созданное марксистско-ленинской философией учение об общественно-исторической природе сознания подчеркнуло таким образом крайне сложный генез сознания, его зави­симость от факторов как физиологического, так и социаль­ного порядка. Тем самым в центр теории сознания была поставлена проблема влияний, оказываемых на проявле­ния сознания процессами качественно разнородного типа. А эта проблема потребовала более детального раскрытия отношений, существующих между высшей нервной дея­тельностью (физиологические и физико-химические про­цессы, происходящие в мозгу) и ее психическими проявле­ниями. Первая изучается в понятиях физиологии, вто­рые — в понятиях психологии. Мы напомним в этой связи одно общее положение, важное для последующего анализа.

Физиологическое и психологическое являются двумя сторонами единой мозговой деятельности, где идеальное, по словам В. И. Ленина, выступает как свойство мате­риального, «ощущение признается одним из свойств дви­жущейся материи» [49, стр. 35]. Поэтому на вопрос, изу­чают ли физиология высшей нервной деятельности и пси­хология один и тот же «предмет», одни и те же явления и процессы, ответить можно, отвлекаясь от аспектов со­циально-психологического и гносеологического, очевидно, только положительно. И. П. Павлов, как известно, много­кратно подчеркивал, что в его понимании высшая нервная деятельность это одновременно — проявление психическо­го, что условный рефлекс это феномен, одновременно фи­зиологический и психологический и т. д. Но если мы спро­сим, изучают ли эту единую реальность психология и фи­зиология высшей нервной деятельности при помощи од­них и тех же категорий как процесс, включенный в одну и ту же систему связей и отношений, то ответ может быть, столь же очевидно, только отрицательным. Психология изучает содержание отражательной деятельности мозга, а физиология высшей нервной деятельности — нервные механизмы этой же деятельности мозга. Такое понимание подчеркивает, с одной стороны, философскую неправомер­ность механистического сведения психологического к фи­зиологическому, с другой — не менее глубокую ошибоч­ность отрицания единства предмета обеих наук и рассмот­рения психологии как дисциплины, посторонней учению о мозге.

Мы останавливаемся на этом вопросе потому, что его философски адекватная трактовка имеет существенное значение для правильной постановки и проблемы «бессоз­нательного». Сознание и «бессознательное» при их диа­лектико-материалистическом понимании, — это лишь осо­бые формы проявления наиболее сложных видов мозговой активности. Но если мы рассматриваем «бессознатель­ное» с позиций учения о высшей нервной деятельности, то подходим к нему в ином плане, чем тогда, когда иссле­дуем его как феномен психологический. А отсюда выте­кает необходимость отличать при более строгом употреб­лении понятий неосознаваемые формы психических явле­ний от неосознаваемых форм высшей нервной деятель­ности, о чем мы еще будем подробно говорить в даль­нейшем.

Напомнив на предыдущих страницах основные, исход­ные для нас методологические положения, посмотрим те- перь, как ставится вопрос о сознании при разных к нему подходах за рубежом.

§48 О критике категории сознания в буржуазной философии XX века

Со времени написания В. И. Лениным «Материализма и эмпириокритицизма» прошло более полувека. Это был пе­риод необычайно стремительного развития человеческой мысли почти во всех областях ее приложения. За это вре­мя тенденции, характерные для буржуазной философии рубежа столетий, резко заострились. Продолжая традиции махизма, с самого начала пытавшегося стать «над» спо­ром материализма с идеализмом, ряд течений буржуаз­ной философии более позднего периода (в первую очередь такие, как неопозитивизм, неореализм, семантика) всю силу своей критики направил на понятие сознания, чтобы построить «монистическую» философскую концепцию, в которой категория сознания, противопоставляемая ка­тегории материи, растворилась бы в системе «чистого опыта».

Критика понятия сознания стала в данном случае лишь своеобразной формой борьбы с материалистическим мировоззрением, борьбы, проводимой фактически с пози­ций субъективного идеализма, но маскируемой лозунгами преодоления «метафизичности» материализма, неприем­лемости для последовательного научного мировоззрения устарелого «картезианского дуализма» (под которым по­нимается гносеологическое противопоставление материи и сознания) и т.п. Именно этим объясняется усиленное внимание, которое буржуазная философия и идеалисти­ческая психология оказывали на протяжении почти всей первой половины XX века анализу проблемы сознания и которое нашло выражение в нашумевшей в свое время статье James «Существует ли сознание?», в опубликован­ной Holt в 1914 г. работе неореалистического направления «Понятие сознания», в «Логическом трактате» Wittgen­stein, в «Анализе духа» и «Человеческом познании» Rus­sell [234] и в большом количестве других работ сходного характера.

Вряд ли нужно обосновывать, что за всей пестротой внешних различий этих направлений скрывается принци­пиально одна и та же идеалистическая сущность. Эта атака понятия сознания требует ответа на основе специ­ального философского анализа, который в рамках настоя­щей работы, естественно, не может быть проведен. Мы упоминаем об этой критике поэтому лишь для того, чтобы показать далее, как она отразилась на подходах к проб­леме сознания, существующих сегодня за рубежом в ряде конкретных научных дисциплин. Более детальное рас­смотрение увлекло бы нас в область, далекую от той, ко­торая является для нас главной.

§48 Последние зарубежные дискуссии по проблеме сознания

Для того чтобы лучше понять, какие вопросы стоят в центре современных споров с идеалистическим направле­нием о природе сознания как биологического и социаль­ного феномена и о связи сознания с «бессознательным», обратимся к рассмотрению недавно прошедших дискуссий на эту тему. Одна из таких дискуссий состоялась несколь­ко лет назад на страницах центрального психоневрологического журнала ГДР «Psychiatrie, Neurologie und medizinische Psychologie» [226]. Другая, отраженная p извест­ном сборнике «Мозговые механизмы и сознание» [117], происходила на Лорентинской конференции в Канаде еще в 1953 г. Последняя дискуссия представляет интерес по двум причинам. Во-первых, на ней были сформулированы многие положения, которые не потеряли своего значения как характеристика теоретических позиций соответствую­щих направлений и сегодня. Во-вторых, совсем недавно (1964) состоялась повторная встреча многих участников Лорентинского совещания — ведущих зарубежных невро­логов, на которой вновь были обсуждены те же коренные вопросы теории сознания [118]. Сопоставление этих двух крупных международных совещаний дает яркую картину эволюции представлений о природе сознания, происходя­щей в настоящее время за рубежом.

Третьей интересной дискуссией явилось систематиче­ское обсуждение проблемы сознания, проводившееся на протяжении 5 лет (с 1950 по 1954 г.) в США и подыто­женное в 5 сборниках, содержание которых также еще нельзя считать устаревшим [225]. Характерными для под­ходов к проблеме сознания, преобладающих за рубежом, являются, помимо материалов этих совещаний, также дан­ные многотомного руководства по физиологии [167], изда­ваемого физиологическим обществом США, ряд сообще­ний на I Международном конгрессе неврологических наук (Брюссель, 1957 г.), на III и IV Международных психи­атрических конгрессах (Монреаль, 1961 г.; Мадрид, 1966 г.), на III конгрессе по гипнозу и психосоматической меди­цине (Париж, 1965 г.), на двух французских коллоквиумах по проблеме «быстрого» сна (Лион, 1963 и 1966 гг.), на XVIII Международном психологическом конгрессе (Моск­ва, 1966 г.), на Детройтском симпозиуме по ретикулярной формации (русск. пер. — М., 1962 г.), на симпозиумах «The nature of sleep» (Siba Found., London, 1960) и «Bra­in Mechanisms» (Amst., 1960) и на ряде других совещаний последних лет.

Мы остановимся в дальнейшем лишь на немногих ис­следованиях этого круга, менее детально освещенных в нашей литературе и помогающих понять, почему изучение сложных проявлений нервной активности неизбежно при­водит к представлению о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности, как о важнейшем механизме рабо­ты головного мозга, без учета которого мы эту работу объ­яснить не можем.

§50 Постановка проблемы сознания по Weinschenk

В немецкой дискуссии 1966 г. представляет интерес статья Weinschenk [226а], принципиальные установки которой ха­рактерны для довольно большой группы современных за­рубежных авторов, находящихся под одновременным: влиянием как идей павловской физиологии, так и пред­ставлений, развитых еще в 50-х годах исследователями функций ретикулярной формации мозгового ствола и зри­тельных бугров.

Автор статьи начинает анализ со ставшего уже почти традицией указания на трудность рассмотрения проблемы сознания из-за неопределенности ее центрального поня­тия. Далее он излагает оригинальную концепцию, претен­дующую на объяснение главной функции сознания. Ос­новной факт, который, по мнению автора, подлежит истол­кованию, заключается в том, что процесс афферентации, приводящей к физиологическим сдвигам в нервных струк­турах, воспринимается субъектом не как таковой, а как выражение изменений, происходящих в объективной сре­де. Для того, чтобы процесс такой «экстериоризации», превращения непосредственной мозговой данности в кар­тину внешнего мира мог быть осуществлен, необходимо наличие в мозгу специального механизма или «органа». Таким органом и является, по мнению автора, сознание.

Weinschenk останавливается затем на характеристике основных особенностей этого «органа». Он отказывается отрассмотрения сознания как эпифеномена нервной активности и подчеркивает его включенность в причинно­связанную цепь механизмов, перерабатывающих инфор­мацию в мозговых структурах. Однако зависимость созна­ния от разнообразных изменений функционального состоя­ния нервной системы заставляет автора считать сознание принципиально таким же проявлением жизнедеятель­ности, как активность сердца или любой другой вегета­тивный процесс.

Роль сознания, как фактора поведения, заключается, по Weinschenk, в регулировании переключения возбужде­ний с центрипетальных на центрифугальные пути и тем самым в регулировании процессов приспособления. Со­знание может выполнять это регулирование, поскольку его содержание составляют лишь конечные результаты сложной нервной деятельности, протекающей в основном без участия сознания. В этом смысле «сознательное», под­черкивает Weinschenk — лишь «островок» в море неосо­знаваемой нервной активности. Сознание может, однако, оказывать определенное влияние и на эти непосредствен­но с ним не связанные неосознаваемые процессы.

Касаясь вопроса о локализации сознания, Weinschenk занимает следующую характерную позицию.

Бегло коснувшись ранних этапов истории развития представлений о локализации, он останавливается на спо­ре, возникшем в конце XVIII века между анатомом Sommering и Kant, из которых первый считал органом созна­ния мозговой ликвор, а второй в соответствии со своей общей философской концепцией утверждал, что сознание может быть локализовано во времени, но не может быть локализовано в пространстве. Weinschenk отмечает наив­ность допущений Sommering и в то же время выступает против идей Kant. Показательна аргументация, исполь­зуемая в данном случае Weinschenk. Поскольку сознание, говорит он, зависит от таких процессов, как, например, мозговое кровообращение, а кровь локализована в сосудах мозга, необходимо сделать вывод, что и сознание локализовано в пространстве, ибо немыслимо представить себе причинную зависимость между тем, что занимает опреде­ленную часть пространства, и тем, что пространственной протяженности не имеет.

Далее Weinschenk переходит к обсуждению вопроса, с какой именно частью мозга сознание следует связывать (на то, что сознание не связано с мозгом в целом, указывает, по его Мнению, дифференцированность влияний, оказываемых на сознание различно локализованными мозговыми поражениями, а также тот факт, что содер­жанием сознания являются лишь конечные результаты сложного мозгового процесса, а не весь этот процесс в целом).

Старые опыты Holtz и Rotmann с собаками, у которых были удалены оба больших полушария головного мозга, и особенно, как подчеркивает Weinschenk, эксперименты И. П. Павлова позволили уточнить отношение сознания к формациям коры. Было, как известно, установлено, что со- б»аки, подвергавшиеся двусторонней гомисферэктомии, со­храняют в определенной степени способность приспособ­ления к окружающей обстановке, основанного на исполь­зовании врожденных механизмов. Вместе с тем они ли­шаются возможности использовать опыт, приобретенный в отногенезе. Эти наблюдения позволяют, по мнению ав­тора, заключать, что удаление коры не устраняет функ­цию «сознания» как таковую, хотя резко изменяет пред­метное содержание сознания и роль, которую последнее играет в процессах адаптации. А отсюда, заключает Weinschenk, локализоваться сознание может только в подкорке, в пределах ретикулярной формации мозгового ствола.

Weinschenk считает, что теория центрэнцефалической системы Penfield лишь подтверждает наблюдения И. П. Павлова и Holtz, показавшие, по мнению автора, что для существования сознания нет необходимости в на­личии коры. Данные И. П. Павлова заставляют, по Weinschenk, отвергнуть даже компромиссно звучащие представления French [167, стр. 1281], по которым основой сознания является взаимосвязь активности корковых и подкорковых структур, поскольку двусторонней гомисферэктомией эта взаимосвязь разрушается.

§51 Постановка проблемы сознания по M?ller

Статья Weinschenk представляет интерес не только пото­му, что в ней звучит трактовка, характерная для воззре­ний определенной группы зарубежных неврологов, но и потому, что в ней выделены аспекты проблемы сознания, привлекающие в современных дискуссиях наибольшее внимание: вопрос о многозначности и вытекающей отсюда неясности самого понятия сознания; вопрос о функции сознания в отражении объективного мира и о роли нерв­ной активности, лежащей в основе сознания, в организа­ции других нервных процессов и поведения; вопрос о пра­вомерности аналогий между сознанием и чисто физиоло­гическими вегетативными проявлениями жизнедеятель­ности организма; проблема локализации сознания, решаемая Weinschenk, на основе резкого разграничения между структурами, обеспечивающими предметное со­держание сознания (кора больших полушарий), и образо­ваниями, активность которых лежит в основе функции сознания в ее более узком («собственном», по Weinschenk) смысле и, наконец, наиболее для нас важный вопрос об отношениях, существующих между сознанием и «бессозна­тельным», т.е. нервными процессами, участвующими в высших формах мозговой деятельности, но остающимися «за порогом» сознания.

Посмотрим теперь, какая же позиция противопостав­ляется трактовке Weinschenk. С этой целью обратимся к опубликованной в том же журнале статье M?ller [226а], заслуживающей внимания, в частности, потому, что ее автор подвергает критическому обсуждению рабочие по­нятия и принципы, правомерность которых не вызывает у Weinschenk, по-видимому, никаких сомнений.

Подчеркнув неопределенность понятия сознания, M?ller прежде всего заостряет явно ускользающий от Weinschenk вопрос о правомерности разграничения между понятиями «сознание» и «психика». Он справедливо ука­зывает на трудности, возникающие при отождествлении этих понятий, на необходимость признания в таком слу­чае любого нарушения психики расстройством сознания (что противоречило бы клиническим традициям), на не­обходимость допустить при таком отождествлении сущест­вование сознания у животных (что внесло бы путаницу в данные зоопсихологии), на ликвидацию при отождествле­нии понятий «сознание» и «психика» категории, отражаю­щей качественное своеобразие психической деятельности человека и т. д. Тем самым понятие сознания превра­щается в трактовке M?ller в специфический термин, тре­бующий точного определения и отграничения от других психологических категорий. На этой важной стороне во­проса, как мы видели, Weinschenk совсем не останав­ливается.

Другим моментом, привлекающим особое внимание M?ller, является вопрос о трудностях логического поряд­ка, сопутствующих представлению о локализуемости со­знания и о вытекающей отсюда, по мнению автора, прин­ципиальной неадекватности подобного представления. Эта линия анализа, также отсутствующая у Weinschenk, проводится M?ller особенно настойчиво.

M?ller ставит принципиальный вопрос: способно ли вообще представление о «зоне локализации» функции раскрыть отношения, существующие между субстратом, активностью субстрата и продуктом этой активности, если речь идет о сознании? На этот вопрос он отвечает отрица­тельно по следующим мотивам.

M?ller подчеркивает необоснованность рассмотрения каких-то ограниченных мозговых структур как зоны лока­лизации сознания на основе одной только необходимости этих структур для реализации деятельности сознания. Если положить в основу определения зоны локализации сознания этот принцип «необходимости для реализации», то тогда придется, говорит M?ller, распространить пред­ставление о материальном субстрате сознания даже на кровь, ибо, как известно, наличие определенного уровня сахара или калия в крови также является необходимым для существования сознания. Представление о существо­вании какой-то специфической зоны, в которой сознание «локализуется», равносильно, по M?ller, возврату к ста­рым представлениям атомистической физиологии об огра­ниченных центрах функций, как о своеобразных специа­лизированных микроорганах мозга. Такая трактовка, ока­завшаяся, как показало новейшее развитие учения о локализации, несостоятельной даже по отношению ко многим чисто физиологическим, вегетативным функциям, особенно неадекватна, если речь идет о материальной основе сознания. Она говорит о стремлении пользоваться примитивными наглядными схемами в духе созданных несколько веков назад Descartes и характерна для биоло­гизирующего подхода к проблеме сознания. Она игнори­рует, по мнению M?ller, также важную общую законо­мерность, установленную сравнительной физиологией и показавшую, что функции филогенетически более новые, возникающие на основе процессов прогрессивной энцефализации, характеризуются пространственно более распро­страненным, более диффузным центральным представи­тельством. Все это в целом заставляет M?ller возражать против основного тезиса Weinschenk о локализуемости сознания в пределах пространственно ограниченных фор­маций мозгового ствола.

Такова критическая аргументация M?ller. Эта крити­ка основана не столько на экспериментально-физиологи­ческих, сколько на теоретических соображениях и не была бы, по-видимому, снята ее автором и в том случае, если бы Weinschenk избрал в качестве зоны локализации сознания не мозговой ствол, а какую-нибудь другую мозговую формацию. Что касается конструктивной части статьи M?ller, то основным здесь является сле­дующее.

M?ller учитывает данные, выявленные современными исследованиями функций ретикулярной формации моз­гового ствола и таламуса, но в отличие от Weinschenk, полагает, что деятельность этой формации связана не с активностью сознания как таковой, а лишь с регулирова­нием степени возбудимости тех мозговых систем, которые с активностью сознания связаны более непосредственно. Эффекты этой тонической регуляции проявляются субъ­ективно и в поведении как изменения степени ясности со­знания, т. е. как изменения характеристики, близкой той, которую Head предлагал назвать «уровнем бодрствова­ния». Поэтому, если уж говорить о существовании какой- то особой связи между функциями ретикулярной форма­ции и сознанием, то ни в чем другом, кроме регулирования важных физиологических предпосылок сознания, эту связь, по M?ller, видеть нельзя. А отождествлять эти предпосылки сознания с сознанием как таковым можно только грубо биологизируя всю постановку проблемы.

Развивая этот ход мысли, M?ller обосновывает далее представление о сознании, как о категории принципиаль­но не биологического, а социального порядка. Сознание, подчеркивает он, возникло (при наличии, разумеется, со­ответствующих мозговых предпосылок) как следствие спе­цифического для человека трудового процесса и на протя­жении всей истории человечества в первую очередь зави­село именно от особенностей этого общественного трудового процесса. Поэтому оно является не первичным, физиологическим, а вторичным, социальным продуктом, определяемым производственными отношениями и други­ми факторами общественного порядка. Его формой яв­ляется мышление, его содержанием — отражение об­щественного бытия. Физиологические предпосылки созна­ния могут иметь свои «центры», но рассматривать эти центры как область, в которой сознание «локализуется», было бы методологически неправильным.

В заключительной части статьи M?ller вновь возвра­щается к вопросу о взаимоотношении понятий сознания и психики и, проводя философский анализ, подчеркивает, что представление о сознании, как о качественно своеоб­разной, высшей форме проявления психического, право­мерно лишь при использовании этого понятия в плане естествознания, в плане «онтологическом», в то время как при гносеологическом подходе понятие «сознания» упот­ребляется как антитеза понятия материи и, следовательно, как синоним «психического». Одновременное существова­ние двух разных смыслов понятия «сознания» — онтоло­гического и гносеологического — не содержит внутреннего противоречия, ибо применяются эти разные смыслы при рассмотрении сознания в разных аспектах. Путаница воз­никает лишь тогда, когда гносеологический смысл прони­кает в естественно-научный план рассмотрения (или на­оборот) и когда в результате именно такого логического соскальзывания начинают спорить, на каком уровне фило­генеза «сознание» впервые возникает: у губок, по Lucas, у червей, по Dali, у рыб, по Edinger, и т. д.

M?ller также отмечает (и в интересующем нас аспекте это является особенно важным), что он не согласен с представлением Weinschenk, по которому сознание имеет дело лишь с готовыми результатами несознаваемой моз­говой деятельности. Такая точка зрения, по его мнению, означает недооценку активной роли сознания. А мысль о том, что осознанные переживания — это лишь «остров в море бессознательного», заставляет его вспомнить реак­ционные концепции Nietzsche, также говорившего, как известно, о «тонком покрове», в роли которого сознание выступает по отношению к скрытым за ним глубинным влечениям, темным инстинктам и т. п. Трактовка «бес­сознательного», предлагаемая Weinschenk, обнаружива­ет поэтому, по мнению M?ller, близость к характер­ным представлениям философии субъективного идеа­лизма.

§51 Биологизирующие и социологизирующие трактовки категории сознания

Положения, защищаемые Weinschenak и M?ller, хорошо иллюстрируют два наиболее распространенных за рубе­жом и во многом антагонистических подхода к проблеме сознания. Если для одного из них (Weinschenk) созна­ние — это лишь синоним «психического», термин не обозначающий по существу ничего больше, чем способ­ность к субъективным переживаниям, функция мозга, связанная с субстратом принципиально так же, как любой вид вегетативной деятельности, и т.д., то для другого (M?ller) сознание выступает совсем в иной форме: как явление, созданное социально-историческим процессом, как высшая, специфически человеческая форма психиче­ского, как феномен, имеющий свои локализуемые в моз­говых структурах физиологические предпосылки, но принципиально не сводимый к этим предпосылкам, по­скольку в нем находит выражение новое качество психи­ки, созданное факторами не только церебрального, по и общественного порядка. Если же формулировать кратко, то один из этих подходов характеризуется рассмотрением сознания как категории биологического порядка, лишь на­сыщаемой социальным содержанием, а другой, напротив, пониманием сознания как категории социального поряд­ка, лишь опирающейся в своем становлении на предпо­сылки биологического типа.

Не будет ошибкой сказать, что противопоставление этих двух трактовок явилось лейтмотивом почти всех больших дискуссий по проблеме сознания, прошедших в последние годы за рубежом. В странах английского языка основные усилия были направлены на дальнейшее обос­нование биологической трактовки сознания (Лорентинский симпозиум 1953 г. оказался только одним из многих международных совещаний, на которых такие усилия предпринимались; очень сходные тенденции прозвучали и на симпозиуме, организованном Папской академией наук в 1964 г.). Французская же психологическая школа, продолжающая традиции социологической трактовки при­роды сознания (идущие еще от старых работ Ribot и Durkheim), напротив, стремилась обосновать зависимость сознания от разнообразных факторов общественного по­рядка[25]. А в работах более позднего периода обнаружи­вается своеобразное углубление, как бы логическое заост­рение представлений, характерных для каждой из этих основных конкурирующих за рубежом трактовок природы сознания.

Сознание как биологическая функция мозга после ра­бот Sherrington стало все более связываться с традицион­ной для западной науки концепцией «интеграции». На этой основе пытались показать, что есть основания опре­деленные подкорковые формации рассматривать не только как структуры тоиигенные (в смысле, придаваемом этому выражению павловской физиологией), не только как центры, регулирующие возбудимость коры, но и как суб­страт, непосредственно связанный с интегративной дея­тельностью, т.е. с активностью сознания в ее наиболее сложных формах. Что же касается работ, подчеркиваю­щих социальную природу сознания, то на некоторых из них сказалось (иногда даже вопреки воле их авторов) заметно происходившее на протяжении последних десяти­летий усиление влияний, оказываемых на зарубежную науку философией диалектического материализма. Бла­годаря этому влиянию в некоторых первоначально идеа­листически ориентированных «социологических» концеп­циях сознания можно обнаружить сдвиги, воспроизводя­щие в какой-то степени упомянутую выше эволюцию представлений Wallon и приближающие позиции их авто­ров к философии марксизма.

Это интересное развитие мысли заслуживает специ­ального рассмотрения, тем более, что в отечественной ли­тературе оно как следует еще не прослежено. Мы не мо­жем, однако, задерживаться на нем сейчас подробно. Мы ограничимся лишь кратким рассмотрением принципиаль­ных соображений о локализации сознания, высказанных несколько лет назад Fessard и уточнений, которые были внесены в немецкую дискуссию чешским исследователем Soukal. В высказываниях Fessard мы находим в более глубокой форме тот же по существу подход, который предпочитает Weinschenk, а в позиции Soukal — указа­ния на некоторые характерные недостатки представлений M?ller.

§53 Постановка проблемы сознания в работах Fessard

Fessard справедливо рассматривается как один из веду­щих теоретиков в разработке концепции сознания, элек- трофизиологические основы которой были заложены Jasper, Moruzzi, Gastaut и др., нейрофизиологические — Magoun и его учениками, клинические — Penfield. В до­кладах на Лорентинском симпозиуме 1953 г. [117], на Московском коллоквиуме по вопросам электрофизиологии высшей нервной деятельности 1958 г. [98] и на конферен­ции Массачузетского технологического института 1959 г., посвященной вопросам связи в сенсорных системах [243], он пытался тщательно анализировать вопрос о физиоло­гических предпосылках сознания, сделав при этом не­сколько интересных общих выводов.

Fessard подчеркивает, что подавляющее большинство исследователей не сомневается, что важнейшей предпо­сылкой сознания является способность к интеграции опы­та. Fessard не дает при этом определения понятия «ин­теграция».

Однако достаточно ясно, что, употребляя этот термин, он имеет в виду способность к дифференцировке, сопо­ставлению и обобщению элементов опыта, приобретаемо­го индивидуально. В то же время, говорит он, имен­но интегрирующая деятельность является основной фор­мой активности высших уровней центральной нервной системы. Мозг выступает как орган, специфической функ­цией которого является как генерация фугально распро­страняющихся возбуждений, так и интеграция непрерыв­но в него поступающих импульсных потоков, использова­ние этих церебропетальных сигналов для организации пространственно-временных функциональных нервных структур, имеющих рабочее значение. Эта связь интегри­рующей деятельности с сознанием, с одной стороны, и с динамикой сигнализирующих импульсных потоков, с дру­гой, заставляет поставить вопрос, какой же нервный суб­страт наилучшим образом приспособлен для осуществле­ния подобной деятельности? Получив ответ на этот вопрос, мы сможем, как полагает Fessard, судить и о том, какой нервный субстрат следует рассматривать как преимущест­венно связанный с деятельностью сознания.

Fessard предвидит возможную принципиальную кри­тику идеи локализации сознания типа той, которую раз­вивает M?ller. Однако он отводит ее, указывая, что мы вправе выделять в мозгу зоны, в которых разыгрываются процессы, определяющие «существенные особенности» сознания, хотя эти процессы, конечно, не исчерпывают всех условий, которые необходимы для реализации созна­ния. В споре M?ller с Weinschenk о правомерности лока­лизации сознания, Fessard как бы становится, таким об­разом, на сторону Weinschenk. Затем он ставит основной вопрос: с каким субстратом следует связывать сознание? Общее представление о локализации сознания в мозгу как в едином «целом» он отвергает как непродуктивное и не­дооценивающее новейшие данные о неодинаковом значе­нии для работы мозга повреждения различных его про­водящих систем. Fessard имеет в виду известные опыты Sperry, Lashley, Evarts и других, показавшие парадок­сально малый эффект в некоторых случаях повреждений интракортикальных нервных путей и мозолистого тела и, напротив, разрушительные последствия даже незначитель­ных по объему повреждений вертикальных мозговых трасс[26].

Значительно более вероятны, по мнению Fessard, две другие возможности: связи сознания с процессами, лока­лизованными либо преимущественно в корковых струк­турах, либо в ретикулярной формации мозгового ствола и в диэнцефальной области.

Весьма показательно, что Fessard пытается более осто­рожно подойти к оценке роли подкорковых образований, как субстрата сознания, чем это делают некоторые авторы, упрощенно излагающие теорию «центрэнцефалической системы» Penfield[27]. Fessard считает, что сведения, кото­рыми мы располагаем об эффектах рассечения интракортикальных путей, еще недостаточны, чтобы считать исключенной возможность осуществления сложных форм интеграции на основе именно этих путей. С другой сторо­ны, он подчеркивает возможность взаимодействия между разными участками коры через подкорковые структуры и сетчатое вещество. Допуская последнюю схему, говорит Fessard, мы должны, однако учитывать крайне малую вероятность того, что иеспецифические таламические и стволовые формации выступают в роли только простых реле, только индифферентных каналов импульсной связи. Гораздо более вероятно представление, по которому эти формации активно участвуют в переработке передаваемых импульсных потоков, а тем самым, следовательно, вклю­чаются в регулирование этих потоков.

Подобное регулирование может иметь разные формы. Оно может исчерпываться влияниями чисто тонического порядка, которые оказывают на кору образования верхней части мозгового ствола, неспецифические таламические структуры и гипоталамическая область. В таком случае можно говорить об участии подкорковых структур в оп­ределении функционального состояния коры, но нельзя говорить о подлинном включении этих структур в интег­ративную деятельность коры. Возможна, однако, и другая интерпретация. Это второе толкование стало, по мнению

Fessard, вероятным после того, как во многих исследова­ниях была показана сложность кортикальных влияний на клетки сетчатого вещества и тенденция к конвергирова­нию импульсов, генерируемых в разных областях коры на этих клетках.

Весьма показательно, что учитывая всю важность фе­номена конвергенции кортикофугальных импульсов в стволе и делая на основе этого феномена далеко идущие выводы об участии ретикулярной формации в процессах нервной интеграции, Fessard не считает, что тем самым отвергается мысль о связи сознания с корой [117, стр. 213— 214]. Поскольку зона конвергенции связана с корой си­стемой двусторонних (кортикофугальных и кортикопетальных) путей, постольку, по Fessard, всегда остается возможность, что главным эффектом деятельности всей этой сложной проводящей структуры, оказываются все- таки лишь тонические воздействия на кору. Двусторонняя направленность корково-подкорковых связей внушает к тому же мысль о важном значении функциональной взаи­мосвязи различных мозговых уровней, поэтому Fessard (как и Penfield в более поздних работах) склоняется к представлению, по которому в «субстрат сознания» вхо­дят одновременно как корковые, так и «центрэнцефалические» мозговые формации.

Если сопоставим теперь тючки зрения Fessard и Wein­schenk, то увидим, что при всем их различии в принципи­альном отношении они во многом сходны: для обеих со­знание выступает как чисто физиологический феномен, обе допускают возможность локализации сознания в опре­деленных мозговых структурах и для обеих не существен вопрос о зависимости сознания от факторов социального порядка и о необходимости разграничения между поня­тиями «сознание» и «психика». Хотя Weinschenk решает вопрос о локализации сознания лишь в общих чертах, только отрицая связь сознания с корой, а у Fessard мы видим более осторожную трактовку, чисто биологический подход к проблеме никем из них не преодолевается и все односторонности толкования, вытекающие из принципи­альной ограниченности подобного подхода, ни одним из них не устраняются. Вместе с тем представление о физио­логических механизмах активности сознания дается Fes­sard в значительно более разработанной форме. Именно эту эволюцию мы имели в виду, когда говорили о своеоб­разном заострении представлений, которое можно просле­дить в рамках каждого из обоих преобладающих за рубе­жом антагонистических подходов к проблеме сознания[28] .

§54 Постановка проблемы сознания по Soukal

Если изложенные выше соображения Fessard хорошо ил­люстрируют, как развивались в 50-х и в начале 60-х годов представления зарубежных исследователей о физиологи­ческих механизмах сознания, то высказывания принявше­го участие в немецкой дискуссии Soukal не менее показа­тельны для проявляющихся иногда тенденций развития зарубежных социологических трактовок сознания.

Soukal [226б] обращает внимание на особый смысл по­нятия «сознание», недостаточно учитываемый другими участниками дискуссии: на истолкование сознания как фе­номена, который характеризует не только отдельных инди­видов, но и определенные общественные формации.

Касаясь проблемы индивидуального сознания, Soukal как последовательный сторонник «социологической» трак­товки подчеркивает необходимость принципиального раз­граничения между степенью ясности сознания, определя­ющей возможности психического реагирования, и сознани­ем в его «гностическом» смысле, как содержательным отражением действительности. Необходимость такого раз­граничения оправдывает, по мнению Soukal, как и боль­шинства других исследователей, возвращение в какой-то форме к хэдовской концепции уровней бодрствования, под­крепленной данными современной электроэнцефалогра­фии. Дальнейшее углубление теории индивидуального со­знания связано, по Soukal, с преодолением идущей еще от James концепции сознания, как непрерывного потока пе­реживаний; с переходом к более широкому пониманию, по которому в структуру индивидуального сознания входят не только его актуальные, но и потенциальные элементы (содержания, в данный момент осознанно не переживае­мые, по включенные в фонд накопленного индивидом опы­та); с принятием представления о сознании, не как о пас­сивном отражении, а как о действенном отпошенни к миру, неразрывно связанном с практикой.

Основываясь на такой концепции индивидуального со­знания, Soukal полагает, что трактовка проблемы созна­ния, предлагаемая M?ller, является интеллектуалистической и основана на смешении понятий сознания индиви­дуального и сознания общественного, сознания как катего­рии социально-исторического порядка. Это вытекает, по мнению Soukal, из того, что, по M?ller, содержанием со­знания являются только «общественные» отношения. Ин­дивидуальное же сознание, подчеркивает Soukal, отража­ет и ряд «внесоциальных» моментов. Общественное бытие создает предпосылки для формирования индивидуального сознания, причем бесспорным является то, что оно само оказывается одной из таких важнейших предпосылок. Но отождествлять индивидуальное сознание с его обществен­ными предпосылками, по мнению Soukal, столь же непра­вомерно, как отождествлять его с предпосылками физио­логическими (ошибка, которую, по мнению M?ller, допус­кает Weinschenk).

§55 Несколько критических замечаний о немецкой дискуссии по проблеме сознания (1960—1961)

Приведенные выше положения позволяют получить пред­ставление о вопросах, преимущественно затрагиваемых при обсуждении проблемы сознания в последние годы за рубежом, о методах подхода к этим вопросам и о причи­нах, по которым логическое развитие всего этого направ­ления мысли неизбежно приводит, как мы увидим позже, к постановке проблемы существования и функций нео­сознаваемых форм психики и высшей нервной деятель­ности.

Если обратиться к некоторым другим данным на ту же тему, как, например, к обсуждению проблемы сознания, проводившемуся систематически на протяжении несколь­ких лет в США «Мэси-Фаундэйшн» [225], то легко отме­тить, что принципиального расширения тематики не про­исходит[29]. В дискуссиях, организованных «Мэси-Фаундэйшн», был затронут ряд интересных частных вопросов, таких, как зависимость особенностей сознания от темпа биохимических реакций, развертывающихся в мозговой ткани, взаимоотношение сознания и эмоций, связь созна­ния с явлениями гипноза и сна, роль коры в поддержании бодрствования на разных уровнях онтогенеза и т.д. Одна­ко когда возникал вопрос о более общем понимании про­блемы, то участники этих обсуждений либо не выходили за рамки двух очерченных выше основных подходов, либо же (что преобладало) старались по возможности в это об­щее истолкование вообще не углубляться. В не менее от­четливой форме эти же тенденции проявлялись и во мно­гих других случаях.

Нам хотелось бы, прежде чем мы перейдем к рассмот­рению вопросов, более непосредственно связанных с про­блемой «бессознательного», сформулировать несколько критических замечаний по поводу изложенных выше спо­ров о природе сознания, в частности по поводу приведен­ной немецкой дискуссии. Мы не можем с уверенностью исключить, что наши замечания вызваны в каких-то слу­чаях лишь недостаточно ясным пониманием точки зрения критикуемого автора. Если это действительно так, то мы заранее просим извинения у наших зарубежных коллег за возможные неточности в характеристике их позиций.

Weinschenk, отвергая представление о сознании, как об эпифеномене физиологической активности, рассматри­вает последнее как определенное звено в причинно-связан­ной цепи событий, приводящих к конечным адаптацион­ным эффектам мозговой деятельности. Однако он допускает далее существенную оплюку механистического харак­тера. Из того факта, что сознание требует для своей реализации определенных физиологических условий, в част­ности нормального кровоснабжения мозга, Weinschenk делает вывод, что сознание является принципиально та­ким же проявлением жизнедеятельности, как и любой дру­гой вегетативный процесс. Вся проблема социальной де­терминированности сознания таким образом снимается, и возникают основания полагать, что «сознание» для Weinschenk — это лишь физиологическая функция мозга, ко­торую можно рассматривать в полном отвлечении от того психологического содержания, с которым она связана. Анализ проблемы локализации, даваемый Weinschenk окончательно убеждает, что это действительно так.

Проводя этот анализ и правильно, на наш взгляд, под­черкивая, что принципиально сознание локализуемо, Weinschenk приходит далее к выводу, что наиболее веро­ятной зоной локализации сознания являются подкорковые формации, поскольку после гемисферэктомий у животных не исчезает реактивность, элементарная способность к адаптации и т. п. Подобное заключение делает очевидным, что, по Weinschenk, сознание — это не более чем способ­ность к субъективному переживанию ощущений, которая может существовать как потенциальная функция мозго­вого субстрата, принципиально не зависящая от того, что именно воспринимается. При таком истолковании поня­тие сознания лишается своего социального генеза, прирав­нивается фактически к понятию «психика» и происходит запутывающее весь дальнейший анализ неправомерное проникновение представления о сознании в его гносеоло­гическом смысле в чисто «онтологическую» концепцию.

Мы не можем, следовательно, согласиться с подходом, который предлагает Weinschenk. Основным дефектом это­го подхода является так называемая биологизация всей проблемы сознания, упрощенное понимание сознания как чисто физиологической функции, сведение всего вопроса о социальной природе сознания к проблеме только кон­кретных «содержаний» сознания, словом, возврат к старо­му пониманию сознания как некоторой формы или способа переживаний, которые также безразличны к тому, что именно переживается, как, по ироническому выражению Л. С. Выготского, безразличны меха к налитому в них ви­ну. Что же касается интересных мыслей Weinschenk об отношении сознания к подготовляющим его деятельность нервным процессам, которые могут, однако, оставаться за его порогом, то к их рассмотрению мы еще вернемся.

При такой оценке позиции Weinschenk естественно сочувствие, которое вызывает иной подход к тем же во­просам M?ller. M?ller полностью признает специфический смысл, который следует придать понятию сознания, если мы хотим избежать логической путаницы. Он подчеркива­ет зависимость сознания от социальных факторов и разли­чие гносеологического и естественно-научного истолкова­ний сознания. Тем самым он отвергает биологизирующую трактовку Weinschenk и придает рассмотрению всей про­блемы более глубокую форму. Вместе с тем он допускает, насколько мы можем судить, ряд характерных неточно­стей.

Касаясь вопроса о возможности локализации сознания, он отвечает на него отрицательно. Выделение соответству­ющей зоны по признаку ее «необходимости» для реализа­ции сознания приводит, по его мнению, к беспредельному расширению этой зоны. Зона эта должна быть, по M?ller неопределенно широка также и потому, что эволюционная физиология указывает на нарастающую диффузность представительства более новых в физиологическом отно­шении функций. Учитывая эти обстоятельства, можно, с точки зрения M?ller, говорить о мозговой локализации только физиологических «предпосылок» сознания, но не сознания как такового.

Эта аргументация представляется нам, однако, недо­статочно строгой. Если зона локализации условий, «необ­ходимых» для реализации сознания, действительно, труд­но ограничима, то зона локализации факторов, определя­ющих существенные особенности сознания, может быть, напротив, достаточно узкой. Это обстоятельство справедли­во подчеркивает Fessard, усматривая именно в нем осно­вание для выделения определенной категории мозговых структур и нервных процессов, имеющих «особое» отно­шение к сознанию. Второй аргумент M?ller легко париру­ется указанием на то, что за нарастающей диффузностью мозгового представительства филогенетически более но­вых функций почти всегда скрывается лишь трудно рас­познаваемое усложнение системного характера этих функ­ций, отнюдь не снимающее принципиально вопроса о ло­кализуемости последних. Наконец, заключительная фор­мулировка M?ller — «локализуемы лишь физиологические предпосылки сознания, но не сознание как таковое» — как нам представляется, весьма характерна для многих зару­бежных представителей «социологического» направления при трактовке проблемы сознания. Она неизбежно при­водит к отрыву идеи сознания от представления о конкрет­ном мозговом субстрате, поскольку в ее основе лежит свое­образное допущенное M?ller логическое соскальзывание, на которое ему с основанием указывает Soukal, а именно — подмена понятия сознания индивидуального понятием сознания общественного.

Мы не можем согласиться с тезисом о нелокализуемости индивидуального сознания, если хотим быть последо­вательны с точки зрения исходных методологических по­ложений, которые были приведены выше. Если в основе индивидуального сознания лежит та же высшая нервная деятельность, то логически неизбежным становится при­знание его локализуемости, его реализуемости определен­ным мозговым субстратом, тем же, который реализует высшую нервпую деятельность. Противоположное толко­вание (представление о том, что локализуется только выс­шая нервная деятельность, но не индивидуальное созна­ние) логически несовместимо с идеей единства высшей нервной деятельности и сознания и безусловно означает приближение к характерному идеалистическому отрыву учения о сознании от учения о мозге, о котором мы уже упомянули вскользь выше.

Soukal поэтому совершенно прав, указывая, что пред­ставление Muller о нелокализуемости сознания сохраняет силу, только если имеется в виду сознание общественное. Относить же этот тезис к сознанию индивидуальному, зна­чит обречь себя на философскую путаницу[30]. Отсюда сле­дует, что и с подходом M?ller мы также полностью согла­ситься не можем. Но не подлежит сомнению, что в трак­товке Muller немало обоснованного и интересного. К фак­там же, вызвавшим скептические высказывания M?ller в адрес проблемы «бессознательного», так же как к сообра­жениям по этому поводу Weinschenk мы еще вернемся.

Наконец, несколько слов об охарактеризованной выше работе Fessard. Fessard, как и Weinschenk положительно решает вопрос о локализуемости сознания. Но в отличие от Weinschenk он не связывает сознание лишь с деятель­ностью ретикулярной формации мозгового ствола и допус­кает возможность непосредственого вовлечения в актив­ность сознания более широко распространенных мозговых систем, в том числе систем коры. Fessard обсуждает так­же, в какой степени исчерпывается роль, которую играют в деятельности сознания экстракортикальные структуры, только облегчающими или тормозящими эффектами. Аргу­менты Fessard, представляющие бесспорный интерес в нейрофизиологическом плане, основаны на анализе тон­ких особенностей структуры нейронных сетей и говорят в пользу того, что эта роль носит значительно более слож­ный характер (непосредственного «участия в интегра­ции»). Эти аргументы отражают дух трактовок, которые все более упрочиваются в современной нейрофизиологии, подчеркивая зависимость особенностей психики и высшей нервной деятельности от функционального взаимодейст­вия нервных структур, локализованных на разных уров­нях мозговой оси.

Так же как Weinschenk, Fessard вовсе не затрагивает вопрос о социальной детерминированности сознания. Его подход к проблеме сознания остается чисто физиологиче­ским, и потому он вынужден рассматривать лишь частный аспект этой большой темы. Данные Fessard относятся к степени ясности сознания, к механизмам «уровня бодрст­вования», к связи процессов интеграции со строением нервных сетей и т. п. Но они имеют лишь косвенное отно­шение к проблеме сознания, понимаемой как проблема «отношения». Поэтому коренной вопрос теории созна­ния-сочетание данных физиологии и психологии, за­висимость содержания сознания как «отношения», от со­стояния «уровня бодрствования» и, наоборот, влияние содержаний сознания на процессы и характеристики моз­говой деятельности — в работах Fessard и представляемо­го им направления даже не ставится.

§56 Тема «бессознательного» как один из аспектов общей теории сознания

Мы можем теперь подытожить причины, заставившие нас предварить анализ проблемы «бессознательного» рассмот­рением вопроса о сознании.

Приведенный выше краткий обзор не оставляет сомнений в распространенности биологизирующего подхода к проблеме сознания — подхода, при котором понятие созна­ния отождествляется по существу с понятием «сложных форм интеграции опыта». В работах, написанных сторон­никами этого подхода, содержится немало ценных данных о физиологических механизмах, на которые опирается интегрирующая активность мозга, однако в них неизменно оттесняется на задний план, если не полностью выпадает, проблема сознания как «отношения», вопрос о специфи­ческих регулирующих функциях сознания, а тем самым следовательно, и вопрос об отношении созна­ния к психическим явлениям и к формам высшей нервной деятельности, развертывающимся неосознанно.

Неоднократно упоминавшийся нами последний Рим­ский симпозиум [118], посвященный рассмотрению пробле­мы мозговых механизмов осознаваемого опыта («Brain and conscious experience»), дал немало убедительных до­казательств этого. На нем в ряде докладов были приведе­ны интересные новые данные о физиологических и морфо­логических механизмах мозговой деятельности, но лишь значительно реже поднимался в дискуссиях вопрос о диф­ференцированной роли разных из этих механизмов в усло­виях осознаваемой и неосознаваемой работы мозга. А в результате все обсуждение вопроса о мозговых механиз­мах «осознаваемого опыта» («conscious experience») про­ходило без четкого выделения моментов, которые для этой «осознаваемой» мозговой активности являются наи­более характерными. Подобные тенденции можно просле­дить в заслушанных на конгрессе сообщениях морфологов Colonnier и Andersen, в обобщающих докладах Eccles и Ad­rian, в очень важных для общей теории работы мозга сооб­щениях Bremer, Mountcastle, Creutzfeld, Phillips и др. Только в докладе Mac Key, отчетливо отразившем подход к проблеме сознания с позиций современной теории био­логического регулирования, а также в сообщениях Jasper и Sperry с соавторами содержались более настойчивые по­пытки выявления моментов, о которых можно предпола­гать, что они соучаствуют в какой-то степени в определе­нии осознаваемого или, напротив, неосознаваемого харак­тера работы мозга.

Таковы трудности, на которые неизбежно наталкива­ется биологизирующий подход к проблеме сознания. Не ставя этой проблемы как проблемы «отношения», не свя­зывая ее анализ с современными общими представлениями о  моделирующей активности мозга, об отражении действи­тельности сознанием на основе ее «презентированности» последнему[31], биологизирующая трактовка безнадежно утрачивает доступ именно, к тому, что в категории созна­ния выступает как наиболее характерное. Проблема созна­ния фактически замещается значительно более общей про­блемой механизмов нервной интеграции, причем факт это­го смешения категорий нередко остается незамеченным. Вопрос же о «бессознательном» при таком понимании также снимается: совершенно очевидно, что говорить об особенностях «бессознательного» можно лишь в том слу­чае, если эти особенности противопоставляются особен­ностями работы мозга, обусловливающим осознание.

Что же касается социологизирующего подхода к про­блеме сознания, типа хотя бы представленного в исследо­вании M?ller, то, как мы видим, его характерной слабой стороной является недостаточно четкое разграничение между понятиями сознания индивидуального и сознания общественного. В этих условиях проблема «бессознатель­ного» также оказывается устраненной, хотя и по другой причине: в «социологизирующие» теории сознания пред­ставление о «бессознательном» может проникнуть лишь при его крайнем идеалистическом заострении, в условиях которого оно теряет, естественно, всякое научное значение.

Мы видим, таким образом, как тесно связана судьба вопроса о «бессознательном» с проблемой сознания в ее более широком понимании. Вопрос о «бессознательном» возникает по существу как особая тема лишь при опреде­ленном подходе к проблеме сознания и решается во мно­гом в зависимости от того, как эта более общая проблема интерпретируется. Это обстоятельство отчетливо выступи­ло в частности на Московском симпозиуме по проблеме сознания 1966 г. [71]. Поскольку исходной методологиче­ской позицией для подавляющего большинства докладов на этом совещании являлась концепция сознания как «от­ношения», биологпзпрующие подходы к проблеме созна­ния на симпозиуме почти не прозвучали. Это предрешило и методологически адекватную в большинстве случаев постановку вопроса о физиологических механизмах созна­ния. В докладах Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша, а также В. И. Кремянского и др. были показаны весьма инте­ресные возможности разработки этого вопроса, не приво­дящие к нежелательному соскальзыванию в общую теорию механизмов мозговой интеграции и подчеркиваю­щие, напротив, специфические аспекты физиологи­ческой трактовки сознания. А тем самым была облегчена возможность правильной трактовки и проблемы «бессо­знательного», которая легко вписывалась в рамки преоб­ладавших на этом симпозиуме общих теоретических трак­товок.


II. Основные функции неосозноваемых форм высшей нервной деятельности (переработка информации и формирование установок)

§57 Данные, обусловливающие необходимость анализа проблемы «бессознательного»

Мы остановились на проблеме сознания для того, чтобы лучше понять: что именно в общей теории сознания вы­нуждает обращаться к идее «бессознательного». Совершен­но ясно, что теория неосознаваемых форм психики и выс­шей нервной деятельности может претендовать па серьезное внимание и заслуживает тщательной разработки только в том -случае, если общее учение о сознании подводит нас к этой теории, как к своему необходимому разделу, если не возникнет сомнений, что отвлекаясь от представлений о «бессознательном», мы понять работу мозга до конца не можем.

Сгруппируем теперь данные, которые на современном этапе являются основанием для постановки проблемы «бессознательного». Эти данные имеют, безусловно, зна­чительно более глубокий характер, чем те, которые застав­ляли обсуждать вопрос о «бессознательном» на протяже­нии конца прошлого и начала текущего века. Мы остано­вимся на трех их видах, а именно — на данных: а) вытекающих из современного представления о психо­логической структуре осознаваемого переживания, б) пре­доставленных в наше распоряжение в самое последнее время исследованиями активности нервных образований, участвующих в реализации приспособительного поведения, в) подсказываемых современными представлениями о функциональной организации действия.

§58 О психологической структуре осознаваемого переживания

Рассмотрим эти данные по порядку. Прежде всего поста­раемся понять, почему и в какой степени постановка про­блемы «бессознательного» вытекает из современного пони­мания психологической структуры осознаваемого пережи­вания.

С. Л. Рубинштейном было подчеркнуто [74], что осозна­ваемое переживание возникает лишь тогда, когда человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Осозна­ваемое переживание — это переживание, неразрывно свя­занное с противопоставлением субъекту окружающего его мира как некоей «внешней» реальности. Это переживание, основанное на превращении в сознании субъекта подобной реальности в «объект», т. е. в нечто отграниченное от по­знающего субъекта, не совпадающее с последним. При таком понимании осознаваемое переживание выступает, очевидно, как в высшей степени сложная форма психоло­гической активности, возникающая лишь при наличии определенных предпосылок. Важнейшей из этих предпо­сылок является достаточная степень развития способности к обобщению и к фиксации обобщений, достигающих уров­ня истинных понятий (Л. С. Выготский), в речи.

Но если это так, то становится бесспорным, что осозна­ваемое переживание — это форма психики, предпосылки которой длительно созревают не только в условиях фило­генетической эволюции, но и в онтогенезе человека. Советская психология благодаря в первую очередь глубо­ким исследованиям Л. С. Выготского и его школы [26, 27, 28, 52] смогла убедительно показать всю сложность пере­хода от возрастного уровня, на котором еще отсутствует упомянутое выше отграничение познающего субъекта от окружающего его мира предметов, к уровню, на котором подобное отграничение уже существует. А этот переход и есть одновременно переход от периода неосознаваемой психической активности к фазе вначале лишь смутно, а затем все более ясно осознаваемых проявлений психики. За рубежом экспериментально-психологическому анализу этого перехода много внимания уделили Binet, Clapared, в более позднем периоде Piaget, Wallon и многие др.

Из подобной трактовки вытекает очень важное заклю­чение. Коль скоро психические явления становятся осоз­наваемыми не просто в силу того, что они имеют место, не в силу каких-то их имманентных качеств, а лишь при наличии определенных физиологических и психологиче­ских условий, то это значит, что мы должны считаться с неосознаваемостью психических проявлений, как с важ­нейшей особенностью определенной фазы нормального возрастного развития психики. Сделав такой вывод, мы становимся, однако, на путь, на котором ограничиться одним шагом уже нельзя.

Действительно, допуская существование неосознавае­мых форм психики на, определенных этапах нормального онтогенеза, мы сразу же оказываемся перед неизбежно возникающими вопросами: не могут ли аналогичные кар­тины (неосознаваемых форм психики) наблюдаться при определенных объективных условиях, при определенном функциональном состоянии центральной нервной систе­мы, также после того, как процесс нормального онтогенеза мозговых структур завершился? И если подобные формы психической активности возникают как выражение неза­вершенности развития в условиях нормы, то разве не ста­новится заранее вероятным их появление в виде патологи­ческой регрессии в условиях клиники? Наконец, если не­осознаваемые психические явления существуют (т.е. существуют состояния, при которых психика субъекта, отражая внешний мир, сама содержанием отражения ста­новится лишь искаженно или даже не становится вовсе), то означает ли это, что в подобных случаях возникает только какой-то «локальный» психический ущерб, только какое-то ограниченное снижение возможностей отражения или же что при этом наблюдается скорее нарушение функ­ции отражения в целом и в этой связи изменяются многие различные характеристики психики и поведения?

В результате многих исследований экспериментально­психологического и клинического порядка, которые были проведены в разных методических вариациях А. Н. Леон­тьевым и его сотрудниками [52], а также Л. Б. Перельма­ном [67], Л. И. Котляревским [44], В. К. Фаддеевой [89] и многими др., мы имеем возможность ответить в какой-то степени на эти вопросы, несмотря на всю их сложность.

Эти исследования, ставившие целью раскрытие осо­бенностей различных неосознаваемых психических прояв­лений, показали, что восприятие сигналов может происхо­дить в психологическом отношении двояко. Человек мо­жет воспринять, например, звуковое раздражение и выполнять под влиянием этого раздражения определенную инструкцию. Если человек по отношению к данному сиг­налу, как и по отношению ко множеству других симуль­танных раздражений, выделяет себя из окружающей об­становки и, следовательно, воспринимает эту обстановку как противостоящую ему объективную реальность, то он и данный звуковой сигнал воспринимает как элемент этой реальности, соотносимый с другими ее элементами. Дру­гими словами, человек в этом случае не только слы­шит сигнал, но и знает, что слышит. А это зна­чит, что сигнал представлен в сознании, воспринимается осознанно, что происходит, выражаясь словами С. Л. Ру­бинштейна, «выделение из жизни рефлексии на нее», или, применяя терминологию А. Н. Леонтьева, что возникает феномен «презентированности» психологических содержа­ний сознанию.

Но возможен и другой вариант. Человек воспринимает звуковой раздражитель и действует в соответствии со смыслом слышимого, не выделяя себя как субъекта дей­ствия из объективной действительности. В таком случае он этот сигнал не «осознает», сигнал не входит в систему осознаваемого отражения объективной реальности[32]. Систе­матический психологический аналйз подобных фактой от­четливо продемонстрировал, что раздражители могут дей­ствовать на человека в качестве сигналов, вызывающих сложную ответную деятельность, без того, чтобы: а) воз­действующий стимул, б) мотив, побуждающий к выполне­нию реакции, и в) реализация самой реакции ясно осозна­вались.

Это своеобразное «отщепление» сигнального действия раздражителя от отражения последнего в сознании (дис­социация между реакцией на сигнал и его осознанием) наблюдается в условиях отнюдь не только раннего онтоге­неза. Работами А. Н. Леонтьева было хорошо показано, что оно возникает во множестве случаев, как функция психологической структуры действия (как функция «сдвига мотива на цель» и т.п.) и при полностью сформировавшейся нормальной психической активности. А в еще более четко выраженной форме его можно наблюдать при самых разнообразных вариантах клиниче­ской патологии сознания.

Не вызывает сомнений, что факт существования у че­ловека реакций, провоцируемых неосознаваемыми стиму­лами и протекающих неосознанно, сам по себе достаточно банален: хорошо известно, что подавляющее большинство вегетативных процессов относится к категории именно та­ких неосознаваемых форм физиологической активности. Феноменам же «отщепления» придают особый интерес два момента. Наблюдая их, мы, во-первых, видим, что сигнальная функция может сохраняться без участия со­знания за раздражителями даже наиболее сложной при­роды, относящимися к категории семантических (смысло­вых). Во-вторых, мы убеждаемся в том, что реакции, вы­зываемые подобными раздражителями и опирающиеся явным образом на высшие формы аналитико-синтетиче- ской деятельности, могут не требовать при определенных условиях для своей реализации и адекватного завершения, как, например, в опытах с постгипнотическими отрица­тельными галлюцинациями Horvay и Cerny [173] или в экспериментах с самопробуждением, по Маргериту, осоз­нания подлинных мотивов, лежащих в их основе. Все это показывает, что «отщеплеино» от сознания (за его «поро­гом») могут протекать даже наиболее сложные формы мозговой деятельности, которые традиционно рассматрива­ются как неотъемлемо связанные с сознанием.

§59 Феномен «отщепления» (психической диссоциации)

«Отщепление» психической активности от сознания может иметь разную степень выраженности. С. Л. Рубинштейн показывает, что означает более легкая, неполная степень такого «отщепления». Она может наблюдаться, говорит он, в условиях зарождения сложных эмоций на определен­ных этапах онтогенетического созревания, при самых раз­нообразных аффективных состояниях, при душевных движениях, лежащих иногда у истоков творчества и вдохнов­ляющих перо, кисть и резец мастеров искусства и т.д. Не­достаточность осознания зарождающегося аффекта заклю­чается в подобных случаях, конечно, не в том, что соответ­ствующие чувства и настроения субъективно не «пере­живаются», а в том, что они недостаточно отчетливо распознаются субъектом как таковые, т.е. не воспринимаются как субъективные состояния, которые находят­ся в определенном отношении к другим субъективным состояниям и к миру объектов.

Такое же «отщепление» можно наблюдать и при так называемых импульсивных поступках. Оно выражается в возникновении действий, о которых субъект помнит, что он их совершил, но вместе с тем это действия, недостаточ­но хорошо соотносимые субъектом в момент их выполне­ния с их последствиями, недостаточно ясно «противостоя­щие» «Я» субъекта, как элементы объективной действительности. Если «отщепление» носит более резкий харак­тер (как это наблюдается, например, при патологически напряженных аффектах, стремящихся к немедленной «разрядке»), то возникают формы поведения, которые адекватного отражения в сознании субъекта почти или вовсе не имеют.

В их реализацию вовлекаются, однако, иногда наибо­лее сложные из доступных для данного лица видов выс­шей нервной деятельности.

Наконец, пожалуй, самые отчетливые и разнообразные картины могут наблюдаться в условиях психиатрической клиники.

Описания объективно строго целенаправленных дей­ствий, выполнявшихся эпилептиками в условиях характерного для эпилепсии помрачения сознания (т.е. вусловиях глубоко нарушенного осознания больными свое­го поведения), представлены в литературе очень широко (вспомним, например, классический случай LegrandDussol [36, стр. 339]). И. П. Павлов построил на анализе аналогичных состояний, наблюдаемых в условиях исте­рии, свою концепцию корково-подкорковых взаимоотно­шений при этой болезни [63, стр. 441—464]. С очень сход­ными нарушениями невозможности или неадекватности восприятия собственных переживаний мы сталкиваемся и при многих других заболеваниях, сопровождающихся из­бирательным расстройством «схемы тела» [91], отчуждени­ем элементов собственной психики больного, — что наблю­дается нередко при некоторых локальных органических синдромах [35, 92, 45, 93, 127, 46], — тенденцией к распаду нормального представления о соотношении между «Я» и объективным миром, т.е. смешением основных «про­екций» переживаний, характерным для шизофрении и т. п.

Обобщая, можно сказать, что мы должны считаться с существованием не только самого феномена «отщепления», но и по крайней мере трех разных его уровней. На первом из этих уровней «отщепление» намечено слабо и поэтому выражается наличием переживаний, которые лишь недо­статочно отчетливо соотносятся с другими психологиче­скими содержаниями и объективными ситуациями. На сле­дующем уровне на передний план выступают расстройства не столько степени, сколько качества осознания. Пережи­вания субъектом осознаются, но нормальное их противо­поставление объективной действительности нарушается, границы между «Я» и окружающим миром причудливо смещаются, «выделение из жизни рефлексии на нее» (С. Л. Рубинштейн) происходит, но эта «рефлексия» при­нимает уродливые, гротескные, болезненные формы, ко­торые можно в изобилии наблюдать как в клинике функ­циональных расстройств, так и при органических психозах. Третий же уровень характеризуется наиболее глубо­кой степенью изменения осознания, при которой возника­ет «отщепление» в его развитом виде, в форме полной дис­социации между актуальным содержанием переживаний и мозговой деятельностью, сохраняющей, однако, приспосо­бительную направленность, вопреки тому, что она созна­нием непосредственно не контролируется.

В отношении каждого из этих уровней важно учиты­вать своеобразие его отношения к клинике и норме. Если первый из них может отчетливо выступать в условиях пол­ной психической нормы, характеризуя начальные фазы развития аффектов, зарождение переживаний и т.п., а второй специфичен для психиатрических и неврологиче­ских расстройств, то третий (что представляется вначале несколько неожиданным) может проявляться как в усло­виях клинической патологии, так и, вопреки резкости своего выражения, в условиях полной нормы. Различие между нормой и патологией в данном случае заключается в том, что в условиях клиники (например, при классиче­ских формах эпилептической диссоциации) «отщепление» выступает как феномен косный, мало изменяющийся в зависимости от характера и психологической структуры действия или даже вовсе необратимый, в то время как в норме оно неизменно сохраняет резко динамичные и пол­ностью обратимые формы, выполняя функцию одного из важнейших механизмов приспособительной деятельности и придавая последней на определенных фазах ее развития характер «автоматизма».

На этой нормальной роли выраженного «отщепления» мы еще остановимся позже, рассматривая участие «бессознательного» в функциональной организации действия.

Изложенное выше понимание нормального сознания как адекватного соотношения субъекта с объективным миром и патологического сознания как выражения и след­ствия распада этой сложной функции, лишь постепенно возникающей в процессе нормального онтогенеза, во мно­гом отличается от подходов к проблеме расстройств созна­ния, традиционных для клинической психиатрии и опреде­ляемых потребностями главным образом практической ди­агностики [71, 34, 1]. Такое понимание имеет, однако, важное преимущество: оно логически увязано с психоло­гической теорией нормального онтогенеза сознания и уже в силу хотя бы одного этого заслуживает применения (если не предпочтения) как критерий при классифика­ции психопатологических синдромов. Его сильной сто­роной является четкое определение круга состояний, которые мы можем рассматривать как проявления нормальных неосознаваемых форм психической актив­ности.

§60 Проблема неосознаваемости психических явлений и непереживаемости процессов мозговой переработки информации

Анализ разных степеней выраженности феномепа «отщеп­ления» и различных клинических форм нарушения осоз­нания помогает лучше понять и многое другое, относящее­ся к существу проблемы «бессознательного».

Данные этого анализа подчеркивают прежде всего (как это ни удивит, возможно, наших психоаналитических оп­понентов) упрощенный схематизм решения проблемы «бессознательного», предложенного в свое время фрейдиз­мом. Действительно, психоаналитической концепцией предусматривается только строгая альтернатива:   либо адекватное осознание переживаемого, либо отсутствие по­добного осознания («вытеснение»). Следовательно, весь огромный диапазон переходных состояний между этими полюсами, представленный разнообразными клинически­ми формами извращения осознания (т. е. совокупность со­стояний, при которых говорить об адекватности осознания определенных психических явлений столь же неправиль­но, как и о полном отсутствии подобного осознания), из основной психоаналитической схемы выпадает. А такое выпадение ни к чему, конечно, иному, как к досадному обеднению картины фактически существующих отноше­ний, не приводит.

Можно сформулировать множество доводов в пользу того, что клиника любой функции мозга всегда указывает на наличие разнообразных вариантов частичного пора­жения, болезненного изменения, извращения этой функ­ции, которые предшествуют ее полному выпадению. Чем сложнее в структурном отношении функция, тем обычно полиморфнее картина подобных патологических извраще­ний. Принимая же психоаналитическую трактовку, мы вынуждены допустить, что наиболее сложная функция — осознания — является почему-то единственным исключе­нием из этого чрезвычайно широкого правила. Вряд ли нужно обосновывать, насколько упрощенным является такое понимание. Ограничившись несложной альтерна­тивой «или осознание, или вытеснение», фрейдизм факти­чески упустил из виду всю клиническую патологию процессов осознания. Неудивительно поэтому, что трактуя эту патологию, он пришел к односторонним и потому глубоко неправильным общим выводам.

Это первое обстоятельство, которое мы хотели бы под­черкнуть. Второе же относится к психологическому харак­теру и к физиологической природе процессов, выступаю­щих в условиях «отщепления», а также к вопросам тер­минологии.

В условиях развитого «отщепления» мы оказываемся перед лицом очень своеобразной мозговой деятельности. Эта деятельность выступает при объективном анализе как бесспорно относящаяся к высшей нервной деятельности, ибо она использует элементы индивидуально приобретен­ного опыта и иногда наиболее сложные из доступных для ее субъекта приемов переработки информации. В то же время ответить на вопрос, в какой степени эта активность является «психической», т.е. в какой мере в момент ее реализации она сопровождается определенными, пусть не­осознаваемыми, переживаниями, не так просто. Наиболее вероятной гипотезой является то, что при разных степе­нях «отщепления» эта выраженность субъективной модаль­ности переживания также должна варьировать.

Такое понимание выявляет всю сложность природы «бессознательного» и заставляет допустить качественно разные формы его проявления. Как на это справедливо обращает внимание С. Л. Рубинштейн, при нерезко выра­женном «отщеплении» «неосознаваемость» определенных форм мозговой деятельности отнюдь не сопряжена с их непереживаемостью как субъективной данности. Перед нами в подобных условиях поэтому неоспоримо психи­ческая активность, отличающаяся от обычной лишь тем, что при ее развертывании отсутствует адекватное со­отнесение субъективных переживаний с миром объектив­ных вещей. Если же, напротив, «отщепление» принимает грубые формы, то мы оказываемся перед лицом нервных процессов, которые выступают только лишь как своеобраз­ные проявления высшей нервной деятельности, обеспечивающие сложные процессы приспособления, осно­ванные на тонком учете особенностей объективной ситу­ации, в то время как «переживание» этих процессов как некоей субъективной данности может, по-видимому, быть предельно редуцировано или даже полностью отсутство­вать.

Принимая такое толкование, мы должны вполне ясно представлять, что оно основано лишь на логической экстра­поляции. Мы лишены возможности непосредственного анализа переживаний, например, эпилептика, выполняю­щего целенаправленное объективно действие, сопровож­дающееся последующей амнезией. Однако в подобных случаях перед нами активность, указывающая, что в про­цессе ее развертывания мозг больного выступает как ме­ханизм, способный к усвоению и логической переработке информации. Поскольку в настоящее время благодаря ус­пехам кибернетического моделирования психических функций не возникает сомнений в том, что даже наиболее сложные формы логической переработки информации мо­гут осуществляться материальными структурами, деятель­ность которых менее всего сопровождается субъективной тональностью (способностью к переживаниям), мы и экстраполируем это представление на мозг.

К этому можно добавить, что независимо от всяких аналогий с моделями технических устройств, приспособ­ленных для переработки информации, мы должны считать­ся с фактами, выявленными за последние годы в резуль­тате изучения процессов научного и художественного творчества, особенно — в результате анализа логики мыс­лительной деятельности, проводимого современным эвристическим направлением[33]. Эти данные убедительно говорят в пользу того, что в основе многих форм умственной дея­тельности лежат нервные процессы, развертывание кото­рых остается во время этой переработки «за порогом» со­знания и которые дают о себе знать только результатами своей деятельности, становящимися на какой-то более поздней фазе доступными сознанию. И одним из самых значительных достижений нейрофизиологии за последние годы следует считать то, что она продвинулась в какой-то мере в моделировании некоторых особенностей этой слож­нейшей латентной нервной основы сознания.

Все сказанное не может не возвращать нас вновь и вновь к мысли, насколько были далеки альтернативные схемы Freud от трудно представляемой сложности отно­шений, с которой мы сталкиваемся, как только начинаем анализировать качественно разнородные проявления «бес­сознательного». В результате такого анализа становится очевидным, что под «бессознательным» следует понимать мозговые процессы, которые при разной выраженности «от­щепления» не в одинаковой степени могут претендовать на звание «явлений психических». Именно поэтому целесообразно сохранить для обозначения определенной категории подобных процессов (как это было предложено в свое время А. В. Снежневским) название неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. Таким названием лишний раз к тому же подчеркивается важное (особенно при споре с фрейдизмом) обстоятельство, что почти при всех условиях единственной формой проявления «бессоз­нательного» служат выражающие его объективные реак­ции[34]

§61 Сознание и уровень бодрствования

Мы хотели бы теперь остановиться на некоторых предположениях о физиологических процессах, которые опреде­ляют мозговую деятельность, протекающую за «порогом» сознания.

Прежде всего надо отметить, что мы еще, конечно, очень далеки от знания конкретной нейронной организа­ции неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и психики. Остается неясным даже насколько правомерна сама постановка подобной проблемы, т.е. в какой степени допустимо говорить о дифференцированности мозговых процессов, реализующих осознаваемые и неосознаваемые формы мозговой активности. Мы пока совсем не представ­ляем в чем заключается та специфическая физиологиче­ская «добавка», благодаря которой первые из этих форм превращаются во вторые и наоборот. Здесь все еще покры­то густым (будем надеяться, предрассветным) туманом незнания, почти столь же непроницаемым, как и тот, ко­торый более полувека назад привел Freud к пессимистиче­ским мыслям о непродуктивности физиологических категорий, как средства разработки психологических кон­цепций.

И несмотря на все это, мы совершили бы очень боль­шую ошибку, если бы при рассмотрении «бессознательно­го» отвлеклись от анализа его физиологических основ. Нам следует только отчетливо представлять специфиче­ский аспект, в котором этот анализ правомерно прово­дить.

В данном случае речь должна идти пока не столько о  каких-то конкретных физиологических механизмах, реа­лизующих интересующие нас проявления, сколько об оп­ределенных тенденциях в современном развитии физиоло­гических представлений. Эти тенденции объясняют, почему мы вынуждены признать реальность феномена «бессоз­нательного» как одной из форм работы мозга, и созда­ют одновременно общие теоретические посылки для выявления нейродинамической основы этого феномена и его более глубокой нейрофизиологической интерпре­тации.

Если мы так истолкуем роль, которую нейрофизиологи­ческий анализ должен выполнять при разработке пробле­мы «бессознательного» на современном этапе, то перед нами сразу же раскрывается обширная область необходи­мых исследований. Важно рассмотреть связи, существую­щие между осознанием психических явлений и изменения­ми «уровня бодрствования» мозга; подвергнуть анализу реальность «отщепления» (диссоциации) как особенности динамики не только психологических содержаний, но и различных форм функциональной активности мозга, вы­ступающих обычно в виде слаженного ансамбля; сформу­лировать гипотезы об отношениях между активностью «бессознательного» и процессами переработки информа­ции в организованных определенным образом нейронных структурах и как итог всего этого дать дополнительные аргументы для критики устаревающих нейрофизиологиче­ских толкований, которые долгое время препятствовали пониманию неосознаваемых форм высшей нервной дея­тельности как активности, участвующей в организации приспособительного поведения.

Излагая выше проведенную в ГДР дискуссию о приро­де сознания [226], мы обратили внимание на то, что тра­диционные направления философского и психологического анализа уже сами на многих путях подводят к проблеме «бессознательного». Уже одно разграничение понятий «сознания» и «психики» ставит вопрос о существовании форм психики, существующих независимо от сознания, за его «порогом». Что же касается нейрофизиологической те­ории сознания, то ее роль в обосновании проблемы «бес­сознательного» проявилась прежде всего в том, что пред­ставление о «бессознательном» перестало быть чисто пси­хологической категорией и оказалось связанным в какой-то степени с концепцией конкретных физиологических меха­низмов мозговой деятельности. Начало этого включения идеи «бессознательного» в контекст физиологических трактовок было положено представлением об «уровнях бодрствования» мозга.

Под уровнем бодрствования (представлением, которым мы во многом обязаны Head) понимают иногда то же, что имеют в виду, когда на более привычном для клиники язы­ке говорят об определенной степени ясности сознания, а иногда то, что подразумевают, используя широко приня­тую классической нейрофизиологией, хотя и не очень четко определяемую, идею функционального «уровня по­коя» или «тонуса» мозговой коры. Какой бы, однако, смысл в данном случае не применялся, им подчеркивается существование определенной иерархии, своеобразной «лестницы» изменений функционального состояния корко­вых структур.

На каждой ступени этой «лестницы» возможности и тип работы сознания имеют особый характер и поэтому, прослеживая выступающую здесь последовательность со­стояний, можно отчетливо уловить глубину и формы зави­симости психологических характеристик сознания от фи­зиологического состояния мозга.

Происходившее на протяжении последних 15—20 лет расширение сведений о неспецифических активирующих мозговых системах вновь привлекло внимание к этой уже относительно давно вошедшей в обиход неврологии общей идее («уровней бодрствования») и в значительной степе­ни ее конкретизировало. Дальнейшее ее развитие произо­шло после того, как было установлено, что градация изме­нений состояния мозга, о которой судят по характеру по­ведения, тесно связана с градацией состояний электриче­ской активности корковых нейронов, выявляемой электро­энцефалографически и также явным образом отражающей разные степени или уровни функциональной активности центральных нервных образований. Электрофизиологическими методами было обнаружено, что прослеживаемая «лестница» изменений функционального состояния мозга отражает смену состояний, характерную не только для бодрствования, но продолжающуюся и после засыпания [167, стр. 1553-1593].

Проникновение в учение о мозге концепции уровней бодрствования имело для теории сознания далеко идущие и противоречивые последствия. С одной стороны, оно об­условило бесспорное углубление представлений об одной из важнейших физиологических предпосылок сознания, с другой — вызвало у некоторых исследователей тенденцию к неправильному отождествлению идеи бодрствования с идеей сознания (на это обстоятельство мы уже обратили внимание, обсуждая подход к проблеме сознания, характерный для таких исследователей, как Fessard, Wein­schenk и др. [117, 226а]).

Отождествление идеи сознания с идеей бодрствования, будучи ошибкой, свойственной вульгарному материализ­му, во многом затруднило понимание роли и «бессозна­тельного», так как не позволяло адекватно поставить два важных вопроса: во-первых, каким образом и при каких условиях высокий уровень бодрствования оказывается со­вместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и, во-вторых, почему и в каком смысле понижение уровня бодрствования не означает обязательно соответствующего понижения уровня адаптивно направленной активности мозга в ее широком понимании. Вместо представления о возможности (и даже необходимости при определенных условиях, как это будет показано далее) подобных диссоциаций (высокий уровень бодрствования — отсутствие осо­знания определенных сложных форм мозговой деятельно­сти и, напротив, низкий уровень бодрствования — сохране­ние высокой активности специфических форм приспособи­тельной работы мозга) концепция «отождествления» (идеи бодрствования с идеей сознания) вела к противопо­ложной простой, но тем не менее ошибочной схеме одновременного развития однотипно ориентированных сдвигов, то есть к такой схеме, по которой понижение уровня бодр­ствования сопряжено с обязательным понижением адап­тивно направленной активности коры (вследствие усиле­ния в последней процессов торможения), а высокий уровень бодрствования столь же неизбежно связан с подавлением процессов высшей нервной деятельности, раз­вертывающихся неосознанно. Перед представлением о не­осознаваемых формах высшей нервной деятельности от­крылись какие-то возможности нейрофизиологического обоснования только после того, как эта схема «отождест­вления» была сначала расшатана, а затем и полностью по существу разрушена антагонистической ей схемой «диссо­циаций».

§62 Диссоциации между уровнем бодрствования и функциями отбора сигналов и фиксации следов

В клинической литературе, как и в литературе философ­ской и психологической, неправомерность отождествления идеи сознания (понимаемого как «отношение», как адек­ватное противопоставление «Я» миру «вещей», как «зна­ние об объекте», противостоящем познающему субъекту) с идеей бодрствования была обоснована уже давно. Этому обоснованию помог огромный опыт, накопленный психи­атрической и неврологической клиникой при изучении па­тологических изменений сознания, развивающихся в усло­виях бодрствования и тем самым убедительно демонстри­рующих неоднозначность отношений, существующих меж­ду обоими этими параметрами мозговой деятельности. С нейрофизиологических же позиций эта проблема осве­щалась до последнего времени гораздо более скудно. В этих условиях особое внимание привлекает доклад Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша «О физиологической основе сознания» [71, стр. 350—364] на Московском сим­позиуме по проблеме сознания (1966). В этой интересной работе по существу впервые была заострена с позиций со­временной нейрофизиологии идея очень сложных и проти­воречивых отношений между уровнем бодрствования и ха­рактером сознания, а также показана возможность воз­никновения самых разнообразных диссоциаций между ними.

Авторы названного доклада справедливо указывают, что существование определенного уровня бодрствования, будучи необходимой предпосылкой ясного сознания, от­нюдь не является единственным физиологическим услови­ем последнего. В качестве не менее важных факторов, участвующих в формировании адекватного осознания дествительности, они рассматривают деятельность мозговых механизмов, обеспечивающих активный характер аффе­рентных и эффекторных процессов (выражающийся в из­бирательном отборе сигналов, на которые возникает реак­ция, и в целенаправленном регулировании соответствую­щих ответов, происходящем на основе механизмов «сличе­ния» и «сенсорной коррекции»), а также работу мозговых систем, позволяющих сохранять и использовать предшест­вующий опыт. Основываясь на такой полигенетической трактовке, они описывают ряд характерных «диссоциа­ций», возникающих благодаря тому, что мозговые системы, ответственные за разные из перечисленных предпосылок сознания, не идентичны и в условиях мозговой патологии могут выключаться в известной мере независимо друг от друга.

В качестве одного из примеров подобных диссоциаций Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш приводят ставшую извест­ной в последние годы возможность усвоения информации в определенных фазах нормального сна. Изучение этой возможности было начато у нас А. М. Свядощем [80], за рубежом Simon и Emmons [247], а в дальнейшем продол­жено в ряде работ, поставивших не лишенную досадного оттенка сенсационности проблему «гипнопедии». В послед­нее время к анализу этого же круга фактов с позиций, значительно более глубоких в теоретическом отношении, вернулись в связи с изучением проблемы «быст­рого» («парадоксального», «ромбэнцефалического») сна [105].

Приводя эти данные, Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш обоснованно трактуют их как особую форму диссоциации между уровнем бодрствования и работой механизма фик­сации следов.

Диссоциацию между уровнем бодроствования и рабо­той механизма воспроизведения следов («экфорией энграмм», по старой терминологии Semon) мы обнаружи­ваем, например, в многократно описанных еще в старой клинической литературе случаях восстановления в услови­ях внушения или наркоза памяти при ретроградной посттравматической амнезии. Работы Segundo, на которые ссылаются Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш, а также по­следние работы Williams и др. [266], затрагивающие во­прос о дискриминации звуковых сигналов во время сна, указывают на возможность строго избирательного реаги­рования на раздражители и в относительно глубоких («дельтовых») фазах сна. Углубляя классическую павлов­скую концепцию «сторожевых пунктов», эти работы вмес­те с тем воспроизводят яркие картины диссоциаций, воз­никающих между уровнем бодрствования, с одной стороны, и активностью восприятия, селективным характером ра­боты корковых анализаторов, лежащим в основе науче­ния, — с другой.

Мы рассматриваем эти наблюдения потому, что они по­зволяют установить очень важный факт: различные фор­мы мозговой деятельности, с которыми связана активность нормального сознания, сохраняют вместе с тем относи­тельную независимость от уровня бодрствования. Для те­ории «бессознательного» это обстоятельство представляет очевидный интерес. Если процессы активного выбора сиг­налов, переработка поступающей информации, сохранение и воспроизведение следов и т.п. происходят даже на наи­более низких уровнях иерархии состояний бодрствования (на уровнях «дельтового» и «быстрого» сна), то тем более очевидно, возникают основания допустить существование подобных процессов при состояниях, характеризуемых не­достаточно отчетливым противопоставлением «Я» субъек­та объективной действительности (т.е. лишь отсутствием адекватного осознания субъектом его собственной психи­ческой активности), а также при более глубоких степенях «отщепления». Парадоксальное сохранение в условиях по­добного «отщепления» целенаправленных форм объектив­ного реагирования становится в свете приведенных выше данных о различных патологических «диссоциациях», воз­никающих в структуре сознания, во всяком случае, более понятным.

С другой стороны, для теории «бессознательного» не менее важны факты и противоположного характера, кото­рые указывают на возможность изменения определенных свойств сознания при относительно высоком уровне бодр­ствования и которые можно наблюдать в разных формах, как мы об этом уже говорили, при очень многих психо­патологических состояниях и неврологических синдро­мах [71].

Клинические состояния, при которых в условиях со­храняющегося бодрствования страдает, например, воз­можность активного отбора содержаний сознания, в очень многом, конечно, отличаются от проявлений нормальной неосознаваемости психической деятельности на ранних этапах онтогенеза, но несмотря на это они отражают рас­пад все той же способности «превращать переживания в объект переживания» и могут поэтому рассматриваться как своеобразные клинические модели наиболее характер­ных особенностей «бессознательного».

§63 Уровень бодрствования и нервное торможение

Мы упомянули, что отождествление идеи сознания с иде­ей бодрствования долгое время мешало правильно отве­тить на два важных вопроса: во-первых, каким образом высокий уровень бодрствования оказывается совместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосозна­ваемых форм психики, и, во-вторых, почему понижение уровня бодрствования необязательно сопряжено с соответ­ствующим понижением интенсивности приспособитель­ной работы мозга в ее более широком понимании. Для тех, кто разделяет основные положения диалектико-материа­листической теории сознания, неудовлетворительность этой концепции «отождествления» (представления о со­знании с представлением о бодрствовании) была всегда достаточно ясна. Поэтому в исследованиях советских пси­хологов, прежде всего — разрабатывавших вопросы гене­тической психологии, методически адекватный ответ на первый из приведенных выше вопросов прозвучал еще многие годы назад. Что же касается второго вопроса, ори­ентированного преимущественно в нейрофизиологической плоскости, то возможность конкретного ответа на него воз­никла лишь несколько позже и оказалась тесно связанной с углублением представлений об активном характере про­цессов нервного торможения.

В настоящее время наука располагает большим коли­чеством тщательно изученных данных, показывающих, что передвижение внутри иерархии состояний бодрствования в направлении от высших уровней к низшим не обязатель­но соответствует переходу от состояний, характеризуемых более интенсивной активностью и большей возбудимостью корковых нейронов, к фазам, в которых на передний план выступают лишь признаки диффузного понижения реак­тивности нервных элементов и усиление процессов тормо­жения[35].

Эти данные указывают также, что неосознаваемые фор­мы высшей нервной деятельности тесно связаны с той же «кольцевой» функциональной структурой процессов формирования возбуждений, с теми же механизмами «об­ратной связи», «сличения», «коррекции» и регулирующего воздействия фактора «установки», что и осознаваемые. Именно поэтому они даже при резком изменении степени и качества осознания субъектом его собственной психиче­ской активности и полном устранении функции «пере­живания» способны обеспечивать развертывание ряда наиболее сложных приспособительных процессов (логи­ческую переработку информации, использование следов и т.п.[36]).

Ниже мы рассмотрим наиболее важные из относящих­ся к этой области данных, позволяющие высказывать некоторые (пусть очень гипотетические) предположе­ния о нейрофизиологических основах «бессознатель­ного».

§64 Уровень бодрствования и электрическая активность головного мозга

Вопросу об особенностях функционального состояния кор­ковых и подкорковых нервных образований, связанных с изменениями уровня бодрствования, классической нейро­физиологией было уделено очень большое внимание [63, стр. 295—336 и многие другие источники]. В последние 20 лет вся эта проблема оказалась тесно связанной с изу­чением функций сетчатого вещества головного мозга. Про­слеживая происходившее при этом углубление представле­ний о мозговых системах, преимущественно ответственных за динамику смены «сон — бодрствование», можно выде­лить несколько последовательных этапов развития мысли.

На первых порах основное внимание привлекалось к выявленному еще в 40-х годах Morison и Dempsey [210] факту тонизирующих ретикуло-кортикальиых влияний, оказываемых элементами сетчатого вещества, располагаю­щимися в каудальных и средних отделах мозгового ствола. Эти влияния стали рассматриваться как механизм, игра­ющий важную роль в поддержании бодрствования. Пони­жение же уровня бодрствования и наступление сна стало в дальнейшем трактоваться как выражение торможения этой системы, вызываемого активностью особых «синхро­низирующих» механизмов, локализованных на разных мозговых уровнях. Эта относительно простая схема была, однако, вскоре осложнена открытием того факта, что с уровня таламических ретикулярных структур удается по­лучать гораздо более дифференцированные и более локаль­ные проявления корковой активации, чем с уровня буль­барного [117]. Приблизительно подобное общее понимание сложилось ко времени созыва неоднократно упоминавшего­ся выше Лорентинского симпозиума (1953).

В последующие годы происходила дифференциация и постепенно утрачивалась четкость этой первоначальной схемы. Было обнаружено, что активирующие и тормозя­щие (десинхронизирующие и синхронизирующие) нейрон­ные структуры представлены на нескольких уровнях ре­тикулярной формации мозгового ствола, включая зрительный бугор. Было установлено, что эффект раздражения зависит, в значительной степени, не только от области приложения стимулирующего тока, но и от качества стимуля­ции (связь слабых пизкочастотных раздражений преиму­щественно с синхронизацией электроэнцефалограммы и поведенческим сном, а более интенсивных высокочастот­ных— с десинхронизацией и пробуждением). Одновремен­но, несмотря па эту маскирующую роль качества стимуля­ции, был открыт ряд специфически тонизирующих зон, локализованных и за пределами зоны расположения пер­воначально выявленных активизирующих и блокирующих ретикулярных формаций. Были внесены (во многом бла­годаря работам П. К. Анохина, М. Н. Ливанова, В. С. Русинова, С. П. Нарикашвили и других советских исследо­вателей) существенные уточнения в представление о свя­зи ретикуло-кортикальной тонизации с дифференцирован­ными формами функциональной активности организма и о зависимости функционального состояния ретикулярных образований от регулирующих влияний, распространяю­щихся в нисходящем кортико-ретикулярном направлении[37].

Наконец, был установлен очень важный факт нередко наблюдаемой высокой электрической активности нейрон­ных структур при поведенчески наиболее низких уровнях бодрствования и даже при глубоком сне[38].

В результате такого расширения первоначальных представлений нейрофизиология оказалась подготовлен­ной к усвоению двух общих идей: во-первых, идеи актив­ного состояния корковых нейронов во время сна (и несво­димости, следовательно, механизмов сна только к диффуз­ному корковому торможению, понимаемому как общая инактивация клеточных элементов) и, во-вторых, идеи первостепенной роли, которую при самых разных формах мозговой активности играют сложные (иногда содружест­венные, иногда антагонистические) взаимоотношения кон­кретных мозговых систем. Именно эти две идеи находи­лись в центре наиболее важных нейрофизиологических дискуссий последних лет. Они скорее, чем какие-либо другие, определили своеобразный стиль новейших пред­ставлений о работе мозга и поэтому именно их следует в первую очередь рассмотреть, если мы хотим найти подхо­ды к проблеме «бессознательного», намечающиеся в рам­ках современной нейрофизиологии. Мы попытались далее проследить, как эти общие идеи проступают, иногда отчет­ливо, иногда завуалированно, в рамках многих более кон­кретных физиологических представлений и концепций.

§64 Функциональное состояние головного мозга во время сна (по данным Лионского коллоквиума 1963 г. и Римского симпозиума 1964 г.)

Обрисованная картина довольно четко выявилась в резуль­тате работ, выполненных на протяжении 50-х годов. Даль­нейшие исследования, особенно подвергнутые обсуждению на Лионском коллоквиуме 1963 г. [105] и на Римском сим­позиуме 1964 г. [118], ее значительно уточнили. Для того чтобы дать более конкретное представление об этих уточ­нениях, остановимся на некоторых характерных тенден­циях, прозвучавших на Лионском коллоквиуме.

В центре внимания Лионского коллоквиума 1963 г. стоял недавно ‘возникший в нейрофизиологии вопрос о су­ществовании двух разных видов сна — «медленного» (или «синхронизованного») и «быстрого» (или «парадоксально­го»), резко различающихся между собой по электроэнцефа- лографическим проявлениям, сопутствующим им физиоло­гическим сдвигам, реализующим их мозговым механизмам, а также, по-видимому, по их функциональному значению. Доклады на этом конгрессе (Jouvet, Moruzzi, Dell, Rossi, Hernandez-Peon, Ingvar, Evarts, Albe-Fessard, Adey и др.) представили интерес, однако не только в связи с этой спе­циальной проблемой. Во многих из них отчетливо выступи­ли оба упомянутых выше взаимосвязанных общих поло­жения — сохранение признаков высокой электрической активности нейронных структур также на низших уровнях бодрствования и значение, которое име­ют для отправления самых разных мозговых функций взаимоотношения и внутренняя организа­ция конкретных нейронных систем.

Например, Mandel и Godin было обращено внимание на то, что мозговой кровоток во время сна не только не ослабляется, но даже усиливается, что метаболическая ак­тивность нейронов в условиях сна остается глобально мало измененной, что потребление мозгом кислорода поддержи­вается в фазе сна приблизительно на том же уровне, что и в условиях бодрствования. Эти факты авторы истолкова­ли как прямое указание на необходимость аппелировать при анализе механизмов сна не столько к идее общего из­менения метаболизма корковых нейронов или диффузного изменения функционального состояния мозговых струк­тур по типу торможения, сколько прежде всего к идее пе­рераспределения отношений между различными более или менее функционально специфическими мозговыми систе­мами.

Еще более четкие данные, говорящие о тех же общих тенденциях, были представлены Hernandez-Peon. Развивая результаты своих более ранних работ, этот исследователь стремился обосновать представление, по которому сон в любых его формах является активным процессом, возни­кающим в результате тормозящих влияний, оказываемых на нейроны «системы пробуждения» другой нейронной си­стемой (гипногенной»). Предполагается, что обе эти си­стемы, тесно переплетаясь друг с другом в разных анато­мических зонах, имеют тем не менее различную локали­зацию. Разные формы сна, по Hernandez-Peon, лишь выра­жение разных степеней угнетения гипогенной системой мезодиэнцефалической системы бодрствования. «Верете­на» и синхронизированные электроэнцефалограммы, ха­рактерные для «медленной» фазы сна, возникают, если торможение не распространяется на рекрутирующие та­ламические ядра и кору. В противном случае «веретена» исчезают и их замещают низковольтные потенциалц «быстрой» фазы[39].

Первостепенное значение межсистемных отношений, как факторов изменения уровня бодрствования, было под­черкнуто и многими другими. Moruzzi снова вернулся, на­пример, к анализу причин, вызывающих понижение тону­са «системы пробуждения». Отвергая гипотезу утомления, он привел дополнительные соображения в пользу актив­ного характера подобного понижения, связывая его с дея­тельностью особых тормозящих структур, локализованных в нижней части ствола. Так как сон дебютирует синхро­низацией электроэнцефалограммы, то эти структуры обозначаются как «синхронизирующие». Охлаждение дна IV желудочка, парализующее эту тормозящую систему, при­водит к реакции «пробуждения», выявляя тем самым про­тивоположность влияний, оказываемых синхронизирую­щими и активирующими мезодиэнцефалическими образо­ваниями. Однако эти факты, по Moruzzi, отнюдь не снимают важности кортикофугальных влияний на синхро­низирующую бульбарную систему, могущих объяснить некоторые стороны так называемого павловского сна (т. е. нисходящего гипногенного торможения)[40].

Другой интересный вопрос был остро поставлен Evarts: связан ли сон с общей редукцией нейронных раз­рядов в коре (т.е. с диффузным корковым торможением) или скорее только с временной и пространственной реор­ганизацией структуры этих разрядов, при которой роль возбуждения не менее существенна, чем торможения? Ав­тор изучал активность пирамидных нейронов в прецен- тральной извилине мозга обезьяны во время бодрствова­ния, «медленного» и «быстрого» сна. Им было выявлено ослабление этих разрядов во время «медленного» сна и усиление во время «быстрого» (приблизительно до уровня бодрствования). Однако временная структура и простран­ственное распределение во время «быстрого» сна харак­терным образом отличились от соответствующих картин при бодрствовании. Опираясь на эти факты, Evartsтакже критиковал представление о сне, как о выражении диф­фузного коркового торможения.

Особенно важными являются данные Rossi с соавтора­ми [105]. Эти исследователи изучали (на кошках с вжив­ленными электродами в условиях бодрствования, легкого и глубокого сна) ответы зрительной коры на раздражение оптической радиации коленчатого тела и ответы сенсомоторной коры на стимуляцию пирамидного тракта и заднего вентро-латерального ядра таламуса. Анализ амплитуд ответов и длительности циклов восстановления возбудимости нейронов выявил четко выраженное повышение воз­будимости корковых нейронов во время сна, т.е. факт, хорошо согласующийся с тем, что во время глубоких фаз сна наблюдается высокий уровень электрической активности корковых нейронов и происходит, по-видимому, не столько затормаживание последних, сколько, напротив, их освобождение от тормозящих влияний пока еще не выясненного происхождения, действующих во вре­мя бодрствования. В подтверждение подобного понимания Rossi ссылается на работы Jasper, Arduini, Moruzzi, также показавших, что глубокие фазы сна связаны со значитель­ным подчас повышением интенсивности разрядов корко­вых клеток, с фасилитацией корковых ответов, нараста­нием десинхронизации потенциалов, укорочением восста­новительных циклов и т.п. В дискуссии по докладу эта концепция характерного «сонного растормаживания коры» была энергично поддержана Hernandez-Peon.

Наконец, к этой же проблеме высокой активности моз­говых образований на низших уровнях бодрствования по­дошли исследователи, пытающиеся изучать проявления «быстрого» сна у человека. Для решения этого вопроса Dement и др. были проведены исследования на доброволь­цах, у которых много ночей подряд подавляли фазы «бы­строго» сна, вызывая пробуждение при первых электроокулографических, электроэнцефалографических и электромиографических признаках наступления этих фаз. В результате были выявлены два типа изменений: во-пер­вых, резкое как бы компенсаторное учащение фаз «быст­рого» сна (закономерно возникающее после сколько-ни­будь длительного экспериментального подавления этих фаз); во-вторых, появление при определенных условиях у лиц, длительно подвергавшихся такому подавлению, при­знаков расстройства психической деятельности. Эти факты поставили вопрос о витальной необходимости «быстрого» сна. А поскольку именно «быстрый» сон преимуществен­но, по-видимому, связан с активностью сновидений, то был поставлен вопрос и об аналогичной функции сновидений. Участники Лионского конгресса не поддержали, однако, прозвучавшую в литературе психоаналитическую трактов­ку (представление о необходимости сновидений для отреагирования аффективных комплексов и т.п.) и придержи­вались скорее гипотезы о необходимости фаз «быстрого» сна для нейтрализации действия какого-то пока неизвест­ного агента, влияние которого в организме кумулирует на протяжении периодов бодрствования. Что касается дви­жений глаз, выявляемых электроокулографией во время «быстрого» сна, то Dement связывает эти движения с содер­жанием сновидений, но полагает, что сновидение лишь мо­дулирует центрифугальные разряды, вызывающие сокра­щение глазодвигательных мышц. Возникают же эти раз­ряды, по мнению Dement, под воздействием факторов, отличных от активности сновидений.

При обобщающей заключительной дискуссии на Лион­ском коллоквиуме в центре внимания оказались две темы: вопрос о взаимоотношении «нисходящей» (классической павловской) и новейшего варианта «восходящей» теории сна (согласно этому варианту, основным фактором сна является влияние, оказываемое на активирующую ретику- ло-кортикальную систему структурами бульбарного уров­ня), а также вопрос об изменении возбудимости коры в фазе «быстрого» сна. В пользу «восходящей» теории вы­сказались Dell, Cordeauи др. Moruzzi же отметил неизбеж­ность упрощения всей проблемы при альтернативной ее постановке, т. е. при учете либо только «восходящих», либо только «нисходящих» влияний, и высказался за необ­ходимость синтеза обеих концепций — классической пав­ловской и подчеркивающей особую роль синхронизирую­щих бульбарных центров. К этому более широкому пони­манию склонились также Jouvet, Faure, Passouant и др. [105].

Что касается вопроса о характере изменения возбуди­мости коры в фазе «быстрого» сна, то очень многими (Cordeau, Dement, Cadilhac, Faure и особенно Rossi) были вновь приведены аргументы в пользу повышения возбуди­мости корковых нейронов при «быстром» сне, причем об­ращалось внимание на то, что это повышение приходится констатировать, если основываться как на обычных элек- трофизиологических критериях (учащение спонтанных разрядов в зрительных корковых нейронах, высокий уро­вень активности пирамидного тракта, высокие амплитуды вызванных потенциалов в сенсомоторной коре, короткие циклы восстановления корковых нейронов, повышение ча­стоты эпилептических разрядов в зоне очага), так и (что в интересующем нас аспекте особенно интересно) на ана­лизе процессов дискриминации стимулов.

Таким образом, дискуссией в целом с одной стороны была подтверждена правомерность классического пред­ставления о важной функции нисходящих корковых вли­яний, а с другой — было значительно расширено пред­ставление о «гипногенных» системах бульбарного уровня, оказывающих тормозящее воздействие на мезодиэнцефалическую систему бодрствования. Тем самым были внесены определенные изменения в привычное представление о сне, как о диффузном корковом торможении, и отмечена важность очень, по-видимому, общего принципа, по кото­рому при рассмотрении самых разных форм мозговой ак­тивности мы должны обращаться гораздо в большей сте­пени к анализу взаимодействий конкретных антагонисти­ческих (или содружественных) функциональных мозго­вых систем, чем к учету только глобальных изменений функционального состояния тех или других мозговых об­разований.

§66 О функциональном значении активации корковых нейронов в фазе сна (проблема общих метаболических и специфических «информационных» компонентов мозгового электрогенеза)

В чем же заключается значение материалов Лионского коллоквиума для теории «бессознательного?» Здесь мы хо­тели бы подчеркнуть следующее,

Сторонники представления о существовании неосозна­ваемых процессов переработки информации еще десятки лет назад приводили в качестве аргументов факты, указы­вающие на способность мозга совершать полезную и под­час очень сложную работу во время сна (находить реше­ния задач и т.п.). В более поздней литературе в связи с многочисленными исследованиями способности спящего мозга к дискриминации стимулов и к сохранению следов такого рода наблюдения оказались еще более широко рас­пространенными. Вначале это были данные, почерпнутые преимущественно из анализа биографий. Затем они стали приобретать значительно более точный и эксперименталь­но верифицированный характер.

Однако попытки теоретического осмысливания идей подобного рода всегда наталкивались на большие трудности. До последнего времени одним из препятствий явля­лось убеждение некоторых исследователей в существова­нии прямой корреляции, «жесткой» связи между пониже­нием уровня бодрствования и понижением функциональ­ной активности корковых структур, т.е. представление о закономерном развитии в корковых структурах при пони­жении уровня бодрствования диффузного торможения. Действительно, если сновидное изменение сознания явля­ется отражением только диффузного торможения, а разно­образные проявления ясного сознания, напряженного вни­мания, элективного понижения порогов возбудимости (проявляющегося, например, по типу «сторожевых пунк­тов») обусловлены, наоборот, высоким функциональным тонусом, повышенной возбудимостью клеточных элемен­тов, если, другими словами, передвижение по шкале уров­ней бодрствования является одновременно передвижением по идентично ориентированной шкале уровней физиологи­ческой активности корковых нейронных систем, то, есте­ственно, возникает сомнение: следует ли вообще допустить реальность каких-то процессов сложной переработки ин­формации в структурах, охваченных диффузным торможе­нием и именно из-за этого перешедших в бездеятельное (по поведенческим параметрам) состояние? Не будет ли более правильным считать, что понижение уровня бодр­ствования, сопровождаемое понижением уровня физиоло­гической активности корковых образований, отражает глобальную инактивацию последних, т.е. затормажи­вание любых (как осознаваемых, так и «бессознатель­ных») форм их приспособительной деятельности и, следо­вательно, учитывая данные нейрофизиологии, говорить о каких-то латентных формах неосознаваемой переработки информации во время сна вообще не приходится?

Подобные соображения звучали одно время довольно убедительно и приводились в старой литературе неодно­кратно. Сейчас же вся эта ситуация существенным обра­зом изменилась. Приведенные выше экспериментальные данные не оставляют сомнений, что в условиях сна можно наблюдать самые разные проявления высокой электриче­ской активности корковых нейронов (учащение их спонтанных разрядов, повышение амплитуд вызванных потен­циалов, сокращение фаз их рефрактерности и т.п.). Эта активация приобретает иногда настолько выраженный ха­рактер, что действительно возникает впечатление о связи понижения уровня бодрствования не с глобальным тормо­жением функций корковых структур, а с каким-то, напро­тив, своеобразным сомногениым электрофизиологическим «растормаживанием» последних. Не приходится удивлять­ся тому, что это обстоятельство было энергично использо­вано для объяснения проявлений приспособительной дея­тельности мозга во время сна. Особенно далеко в этом на­правлении пошли исследователи, изучающие проблему «быстрого» сна. Некоторые из них склонны рассматривать десинхронизационные эффекты, наблюдаемые во время фаз «быстрого» сна, как непосредственное выражение пе­реработки мозгом внутренних и внешних раздражений, сложных форм эмоционального «отреагирования», связан­ного с формированием сновидений и т.п. [255].

В какой степени обоснованы подобные попытки? Дей­ствительно ли неожиданно выявленные признаки высокой электрической активности нейронов в условиях сна могут рассматриваться как объективное выражение неосознавае­мых процессов переработки мозгом поступающей и ранее в него поступившей информации? Не является ли такое резкое изменение позиций несколько легковесным и преждевременным?

Вряд ли нужно подчеркивать, какую осторожность не­обходимо соблюдать в этом очень сложном вопросе. Следу­ет напомнить, что мысль о сохранении корковыми нейро­нами высокого уровня активности и при переходе их в состояние торможения высказывалась неоднократно и в относительно старых работах [23, стр. 733—735], задолго до опубликования данных электрокортикографических исследований последних лет. В этих работах преобладало, однако, представление, по которому активность корковых нейронов на нижних ступенях иерархии уровней бодрст­вования отражает процессы прежде всего метаболически- восстановительного типа, имеющие непосредственное от­ношение к основным вегетативным формам жизнедеятель­ности нервных элементов, а не к переработке информации, латентному адаптационному регулированию и т.п. Аргу­менты, на которых базировались подобные представления, были достаточно весомы.

Призывы к большой осторожности в функциональной интерпретации электрофизиологических признаков акти­вации корковых формаций и связи этой активации со сло­жными адаптационными формами работы мозга прозвуча­ли в некоторых выступлениях (Albe-Fessard и др.) и на Лионском коллоквиуме. Весьма показательна в этом отно­шении позиция Moruzzi, который на Римском симпозиуме 1964 г. [118] вновь вернулся к вопросу о характере процес­сов, разыгрывающихся в нейронных системах головного мозга в условиях сна. Он обратил внимание на то, что во многих нейронных микроструктурах (дыхательные и ва­зомоторные центры, центры спинного мозга и др.) восста­новление реактивности после фаз деятельности происходит очень быстро, за микроинтервалы времени порядка милли­секунд, протекающие между последовательными разряда­ми возбуждений. Длительную же ииактивность больших популяций нейронов, проявляющуюся в поведенческом плане (т.е. сон), следует рассматривать, по Moruzzi, как внешнее выражение особых «медленных» восстановитель­ных процессов, качественно отличных от более элементар­ных проявлений, таких, как работа калиевого или натрие­вого «насоса», активность энзим, ресинтез химических медиаторов и т.п. Эти медленные процессы необходимы, по мнению Moruzzi, для восстановления функционального состояния высокоспециализированных синапсов, ответст­венных за накопление опыта при бодрствовании (здесь Moruzzi, очевидно, в значительной степени, приближается к концепции «обучающихся» синапсов Eccles).

Что касается усиления разрядов электрической актив­ности корковых нейронов, периодически наблюдаемого во время сна, то Moruzzi напоминает гипотезу Evarts, по которой это усиление объясняется депрессией особых интракортикалытых нейронных структур, действующих тор­мозящим образом в условиях бодрствования. Не считая эту гипотезу доказанной, Moruzzi полагает вместе с тем, что подобную депрессию можно было бы рассматривать как одно из условий постулируемых им процессов «мед­ленного» восстановления функционального состояния «обучающихся» синапсов.

Мы видим, таким образом, насколько сложен вопрос о функциональном значении признаков активации корковых образований во время сна. Вряд ли могут возникнуть со­мнения, что если рассматривать этот вопрос в биологиче­ском плане, то главной функцией сна является создание условий, оптимальных для развертывания восстановитель­ной активности. Можно спорить с Moruzziо том, распространяются ли эти восстановительные процессы на все нейронные мозговые системы или только на некоторые, повышенно истощаемые в условиях бодрствования. Одна­ко основная идея, т.е. представление о связи сна с актив­ностью восстановления, не является предметом серьезной дискуссии ни в более старой, ни в новейшей литературе. Вместе с тем, как подчеркивает тот же Moruzzi, отнюдь не легко с точки зрения существующих электрофизиологиче- ских представлений объяснить усиление высокочастотной биоэлектрической активности как непосредственное выра­жение этих восстановительных процессов.

Поэтому правильнее всего сказать, что теория физио­логических механизмов и проявлений сна действительно переживает в настоящее время какой-то кризис, который мы назвали бы, однако, не столько «тревожным» (Moruz­zi), сколько кризисом роста. Многие из выявленных фак­тов еще недостаточно понятны. Но при любых условиях нам предстоит отказаться от представления о сне, как о выражении простой и глобальной инактивации корковых элементов, происходящей независимо от принадлежности последних к той или другой нейронной системе. Очень запутанным и пока еще не решенным окончательно явля­ется также вопрос о том, какие именно функции клеточ­ных элементов подавляются во время сна и какие, напро­тив, активируются. Основываясь на многочисленных на­блюдениях, говорящих в пользу сохранения за спящим мозгом в каких-то формах способности к получению и к анализу информации, а также на картине очень своеоб­разных вегетативных сдвигов, сопутствующих «быстрому» сну, можно думать, что электрофизиологические проявле­ния сновидных состояний сознания отражают не только основную, витально необходимую метаболическую актив­ность нервной ткани, но что какие-то их компоненты име­ют отношение и к неосознаваемой переработке информации.

Этой общей констатацией мы должны, к сожалению, на сегодня и ограничиться. Если бы мы попытались провести более четкую разделяющую грань между подобными «соб­ственно метаболическими» и «информационными» компо­нентами мозгового электрогенеза, то на настоящем этапе развития представлений это был бы шаг малообоснован­ный и неубедительный. Надо, однако, думать, что не так уж долго нам предстоит ждать, когда будет пролит свет на этот быстро созревающий для точного исследования ин­тересный вопрос.

§67 Организация нейронных сетей и динамика возбуждений (проблема «избыточной» детерминированности нейронной модели)

Все, что было сказано в двух предыдущих параграфах, от­носится к определенному аспекту, в котором современные представления об особенностях функциональной организа­ции и механизмах работы мозга могут быть поставлены в связь с проблемой физиологических основ неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. Существует, однако, и другой аналогичный аспект, который заслуживает того, чтобы на нем остановиться детально.

Критика теории сна как процесса, отражающего диф­фузное торможение коры, основана на представлении, по которому в основе динамики мозговых функций лежат из­менения взаимоотношений между конкретными нейронны­ми системами. Примерами таких изменений могут слу­жить торможение определенных функциональных мозго­вых систем, происходящее вследствие подключения антагонистических систем (отношения между системой «поддержания аппетита» и системой «насыщения», описан­ные Brobeck [167, стр. 1197—1206]), или связь между упо­минавшимися выше активирующей и сомногенной систе­мами (по Hernandez-Peon и др.), отражающие, согласно Konorski [98, стр. 79—86], один из наиболее важных прин­ципов организации мозговой деятельности — принцип нерв­ных «полуцентров» (центров, находящихся в реципрокных отношениях).

Такое понимание выдвинуло на передний план пробле­му (которая в классической нейрофизиологии если и воз­никала, то лишь в самой общей форме) закономерностей динамики возбуждений как функции особенностей органи­зации соответствующих нейронных систем. Это обстоя­тельство наложило резкий отпечаток на развитие учения о  мозге, которое имело место на протяжении последнего пятнадцатилетия.

Целесообразно проследить, как ставилась и разрабаты­валась эта проблема зависимости судьбы нервной функции от деталей строения нервных образований, так как именно здесь обнаружились интересные совпадения между ней­рофизиологическим и нейрокибернетическим подходами, имеющие непосредственное отношение к вопросу о струк­турных основах «бессознательного».

Представление о том, что строение путей, по которым распространяется возбуждение в центральных нервных об­разованиях, налагает определенный отпечаток на динами­ку этих возбуждений и, следовательно, выступает как один из факторов интеграции, побудило многих исследователей тщательно изучать нейродинамические эффекты, наступа­ющие при определенном типе структуры «нервных сетей». Литературные источники, освещающие попытки анализа подобных морфофункциональных корреляций, очень мно­гочисленны. Главный их интерес заключается в том, что они выявляют очень характерное, происходившее посте­пенно на протяжении последних лет изменение понима­ния некоторых принципов, определяющих взаимоотноше­ния между субстратом и функциями мозга.

Первые попытки изучения функциональных свойств нейронных сетей относятся к 30-м и 40-м годам и связаны с работами Rashevsky, Householder и др. [174, 230], опирав­шихся во многом на математические исследования Turing. В четкой форме первая законченная модель сети, состоя­щей из формализованных нейронов и могущей, по мнению ее авторов, принципиально воспроизвести «любую из форм активности, выявляемых психологическим анализом», была предложена McCulloch и Pitts [106 стр. 362—384]. Благодаря значительному интересу и подражаниям, кото­рые эта модель вызвала, ее можно в настоящее время рас­сматривать не как уникальную логическую конструкцию, а скорее как представляющую целый класс моделей с од­нотипными основными характеристиками.

Касаясь судьбы моделей этого класса и роли, которую последние сыграли в развитии представлений о принципах функциональной организации мозга, Rosenblatt [233] ука­зывает, что вслед за большими надеждами, которые возбу­дило появление подобных конструкций, довольно быстро наступило разочарование в них как в средстве раскрытия природы событий, происходящих в реальном мозговом суб­страте. Интересен анализ причин, которые обусловили, по мнению Rosenblatt, этот спад интереса. Основной здесь является «излишняя детерминированность» модели, вследствие которой достаточно одного неправиль­ного шага в движении импульсов, для того чтобы ли­шить всю систему возможности правильного функциони­рования.

Формулируя этот вывод, Rosenblatt затрагивает момент исключительной важности для нейрофизиологии. Как мы увидим несколько позже, основным шагом вперед, который сделан за последние годы в теории локализации мозговых функций, является пересмотр ставшего уже устарелым представления о «жесткой» («излишней») детерминиро­ванности связей между структурными и функциональны­ми характеристиками нервных образований. Нейрокибернетический анализ, опирающийся на широкое моделирова­ние исследуемых процессов, шел, однако, в этом вопросе явно впереди анализа нейрофизиологического, как бы «прокладывая лыжню» и создавая тем самым для послед­него ряд полезных опорных точек.

Класс моделей, представленных сыгравшей в свое вре­мя важную роль моделью McCulloch и Pitts, Rosenblatt квалифицирует как «монотипный» и противопоставляет ему модели другого класса («генотипные»), имеющие, по его мнению, существенные преимущества перед первыми. При монотипном моделировании заданы заранее не только все свойства логических элементов сети «нейронов», при­нимающих альтернативно два состояния — «все» или «ничего», но и все топологические характеристики этой сети. При создании же генотипной модели топология, структурные особенности нейронной сети предусматрива­ются с некоторой степенью неопределенности (путем наложения определенных ограничений и задания функций распределения вероятностей). В результате, как это точно формулирует Rosenblatt, генотипный подход «приводит к заданию класса систем, а не какой-либо конкретной схе­мы... имеет дело со свойствами систем, подчиняющихся заданным законам организации, а не с некоторой логиче­ской функцией, осуществляемой конкретной системой» [233, стр. 35].

Различие природы монотипных и генотипных моделей связано с различием методов, с помощью которых эти мо­дели могут создаваться и анализироваться. Rosenblattподчеркивает, что «для анализа характеристик монотип­ной модели мало пригодна теория вероятностей; здесь ис­пользуется исчисление высказываний, поскольку рассмат­ривается отдельная полностью детерминированная систе­ма, которая либо удовлетворяет, либо не удовлетворяет требуемым функциональным уравнениям. С другой сторо­ны, для генотипных моделей символическая логика может оказаться слишком громоздкой или даже совсем неприме­нимой... При анализе таких моделей основной интерес представляют свойства класса систем, структура которых определяется введенными алгоритмами. Такие свойства лучше всего описываются статистически. Поэтому при этом подходе преимущественную роль играет теория вероятностей» [233, стр. 35].

Представление о том, что жесткая детерминация про­цессов, разыгрывающихся в нейронной сети, снижает зна­чение последней как модели мозга, определило характер очень многих работ, выполненных в последние годы. Rosenblatt напоминает, что уже сами авторы исходной мо­нотипной модели McCulloch и Pitts одновременно с созда­нием этой модели опубликовали в соавторстве с Landahl работу [190], в которой был сделан шаг в сторону от жест­кой детерминации событий в сети (допускались неопреде­ленности в момент появления распространяющихся им­пульсов). В дальнейшем по пути усиления подобных нео­пределенностей пошли многие: Schimbel и Rapoport [244], Farley и Klark [143], Beurle [114], Taylor [251], Uttley [106, стр. 326—351] и др. В результате этой эволюции принципы подхода к проблеме организации нейронных сетей оказа­лись постепенно глубоко преобразованными. Если раньше предполагалось, что сеть должна работать на основе пред­варительно заданного жесткого алгоритма и стохастичебкие процессы не могут играть в ее деятельности сколько-нибудь существенную роль, то с появлением моделей «генотипного» класса жесткие алгоритмы уступили место ог­раничениям довольно общего характера, «тенденциям к реагированию» по определенному способу, иерархии «пра­вил предпочтения» и т.п. Тем самым всей системе связей внутри нейронной сети был придан статистический харак­тер, прогноз работы сетей стал определяться на основе ве­роятностных критериев, а сами сети (и это, пожалуй, самое главное, если иметь в виду осмышление всех этих работ с позиции нейрофизиологии) превратились из ригид­ных и однозначных систем формализованных нейронов в представителей скорее определенных классов топологи­ческих структур. Внутри каждого из этих классов может существовать множество различных топологических вари­антов взаимосвязи, функционирующих сходно, вопреки различиям в деталях их конкретной нейронной органи­зации.

§68 О сходных тенденциях в развитии нейрофизиологических и нейрокибернетических концепций

Поскольку нейронные сети с самого начала рассматрива­лись их авторами как более или менее точные модели ре­ального мозга, естественно, что их развитие длительное время во многом определялось также соображениями о сте­пени их функционального и морфологического соответст­вия конкретным нейронным мозговым структурам. Если было бы преувеличением сказать, что переход от «моно­типных» моделей к «генотипным» произошел только под влиянием развития нейрофизиологических схем функцио­нальной организации мозга, то во всяком случае он был облегчен и закреплен тем примечательным фактом, что критика жесткой детерминации нейронных мозговых свя­зей и доводы в пользу стохастической природы последних прозвучали в нейрофизиологической литературе совершен­но независимо от всей линии нейрокибернетического моде­лирования.

Мы напоминаем эту эволюцию собственно нейро­физиологических идей потому, что ее значение для теорий неосознаваемых форм высшей нервной деятеяьноётй становится более ясным, если учитывается, что нейрофи­зиология и нейрокибернетика шли последнее время, хотя и опираясь на разные факты, в существенно одном и том же общем направлении.

§69 Конвергенция возбуждений и полисенсорность нейронов

Авторами, исследовавшими особенности распространения возбуждений в ретикулярной формации мозгового ствола, было еще несколько лет назад обнаружено своеобразное явление конвергенции импульсов, вызываемых раздраже­нием центральных образований и рецепторов, относящих­ся к неодинаковым сенсорным модальностям, в пределах одних и тех же ретикулярных структур. Факты подобного рода были описаны в 1952—1953 гг. Bremer и Terzuolo [119], French, Amerongen и Magoun [147], French, Verzeano и Magoun [148] и многими другими. При раздражении ре­тикулярных проекций стимулами, следовавшими друг за другом с разными интервалами, можно было наблюдать в ретикулярных образованиях, к которым поступали им­пульсные потоки, различные формы взаимовлияния при­шедших возбуждений (облегчение, феномены блокирова­ния и т. п.). Последующие же более точные микроэлектродные исследования показали, что эти взаимовлияния обусловливаются истинной конвергенцией импульсов раз­ной модальности на одиночных ретикулярных нейронах (Baumgarten и Mollica [110], Palestini, Rossi и Zanchetti [217] и многие другие).

Вместе с тем было доказано, что широкую откликаемость ретикулярных структур на стимулы разной модаль­ности отнюдь нельзя понимать как выражение простой диффузии волн возбуждения, недифференцированно рас­пространяющихся по малоструктуированному функцио­нальному субстрату. Конвергенция афферентных импуль­сов на отдельную ретикулярную клетку оказалась широко наблюдаемой, но не универсальной закономерностью. М. Scheibel, F. Scheibel, Mollicaи Moruzzi [235], например, показали, что конвергирование гетерогенных афферент­ных импульсов наблюдается на разных ретикулярных ней­ронах не в одинаковой степени. Этими авторами были об­наружены клетки, на которые влияли поляризация моз­жечка, тактильные раздражения, удары по сухожилиям конечностей и электрическая стимуляция сенсомоторной коры, но совершенно не влияли раздражения блуждающе­го нерва и звуки. Сходные факты дифференцированного отношения ретикулярных нейронов к раздражениям раз­ного типа были выявлены также многими другими иссле­дователями, причем наиболее интересным оказалось суще­ствование большого количества (до 50% в варолиевом мосту и до 60% в среднем мозгу) «реактивно немых» ре­тикулярных клеток, т.е. нейронов, электрическая актив­ность которых не изменялась ни при адекватных сенсор­ных раздражениях, ни в ответ на кортико-ретикулярные и церебелло-ретикулярные импульсные потоки, ни даже при резком электрическом раздражении афферентных нер­вов [201].

В результате этих многочисленных работ были, таким образом, подчеркнуты два характерных момента: во-пер­вых, особый способ распространения в ретикулярной фор­мации гетеросенсорных возбуждений, использующих при определенных условиях одни и те же проводящие и пере­рабатывающие нейронные структуры, и, во-вторых, изби­рательное отношение различных ретикулярных нейронов к воздействующим раздражениям и, следовательно, неоднотипность роли этих образований в процессах нервной интеграции.

В дальнейшем анализ проявлений конвергенции нерв­ных импульсов и дифференцированности реакций отдель­ных нейронов на разные параметры стимуляции проводил­ся весьма широко (Grusser [166], Jung [243, стр. 375], Lettvinс соавторами [243, стр. 416]) и привел к выделению ряда своеобразных функционально специфических попу­ляций нейронов (нейроны «новизны» и «тождества», по Lettvin, нейроны типа А, В, С, D, Е, по Jung, и т.п.). Было также установлено, что все эти сложные функционально­структурные отношения выявляются в самых разных от­делах мозга (в подкорковых ядрах, в лимбической систе­ме, в новой коре), отражая какой-то еще не вполне понят­ный, но весьма, по-видимому, общий принцип организации и работы мозговых систем. Теоретические исследования, благодаря которым произошло это расширение толкова­ний, связаны во многом с именами П. К. Анохина, Fessard и их учеников. А влияние, которое это направление оказа­ло в самые последние годы на учение о локализации мозго­вых функций, было, безусловно, очень глубоким[41].

§70 Распространение возбуждений в стохастически организованной нервной сети

Мы остановились на конвергенции импульсных потоков и дифференцированной откликаемости нейронов коры и ре­тикулярной формации потому, что эти явления играют со­вершенно особую роль при раскрытии отношений между мозговыми функциями и их мозговым субстратом, в част­ности при истолковании проблемы нервных механизмов неосознаваемых форм высшей нервной деятельности.

Не подлежит сомнению, что мы еще плохо понимаем закономерности, а тем более физиологический смысл полисенсорности нейронов. Fessard были, например, отмечены [98, стр. 154] черты сходства и синхронность изменений потенциалов, вызываемых двумя гетеротопными соматиче­скими раздражителями в нейроне медиального ядра тала­муса и в нейроне коры. Это дало повод предположить су­ществование какой-то специальной проекционной связи полисенсорных структур, механизм которой пока, однако, совершенно неясен. Можно далее допустить, что конвер­генция разнородных возбуждений на один и тот же нейрон имеет особое значение для осуществления разнообразных проявлений «ассоциативного» процесса. Но так ли это в действительности, сказать с уверенностью, конечно, нель­зя. Тем не менее сам не вызывающий сегодня сомнений факт существования полисенсорных нейронов в различных корковых и стволовых формациях позволяет высказать по поводу особенностей локализации мозговых функций не­которые дополнительные предположения.

Дифференцированная откликаемость полисенсорных нейронов на различные виды стимуляции при массовой представленности этих структур в центральной нервной системе заставляет, конечно, сразу же отказаться от мыс­ли о том, что для каждого из таких нейронов существует своя особая, жестко детерминированная система связей с каждым из невообразимого множества потенциально сое­динимых с ним рецепторов[42]. Альтернативой является, однако, только схема нейронной сети, включающей доста­точно большое количество узлов переключения импульс­ных потоков.

В такой сети гетерогенные импульсы могут распростра­няться в разные моменты времени как по различным, так и по одним и тем же нейронным трактам (т.е. в ней в зна­чительной степени снимается функциональная специфич­ность нейронных цепочек, наблюдаемая как ведущий принцип на более периферических уровнях нервной си­стемы). Благодаря этому для каждого из разрядов возбуж­дения в подобной сети создается множество потенциально доступных трасс распространения к нужной конечной точке. Это обстоятельство должно придавать процессам распространения импульсов по нервному субстрату и зако­номерностям этого распространения очень специфические черты.

Исследованиями тонких деталей строения популяций нейронов было неоднократно показано [22], что особен­ности конкретной структуры нейропиля зависят от факто­ров двоякого порядка. Общая схема строения нервной сети прежде всего, конечно, детерминирована генетически. По мере того, однако, как мы переходим от этой общей схемы к деталям организации нервных связей, все более нараста­ет удельный вес «случайных» моментов, т.е. индивидуаль­ных вариаций роста и распределения нейронных ветвле­ний и синапсов, которые отражают непредусмотримые за­ранее влияния внутренней и внешней среды, действо­вавшие неизбежно уже с самых ранних фаз эмбрио­генеза.

Эта характерная особенность строения нейронных се­тей является частным случаем выражения значительно более общей биологической закономерности, на которую было указано Н. А. Бернштейном [90, стр. 299—322]. Эта закономерность заключается в предельной «неуступчиво­сти» организма в отношении основных, «существенных» особенностей его строения при, наоборот, предельной «уступчивости» в отношении особенностей «несуществен­ных», которые поэтому всегда неповторимо индивидуаль­ны и предельно вариативны[43]. В случае нейронной сети по­добное сочетание в ее строении генетически закрепленных и «случайных» отношений приобретает совершенно осо­бый физиологический смысл, выявляя функциональные принципы, определяющие распространение возбуждений по этой сети.

Легко понять (см. §67), что в системе, состоящей из связей функционально-жесткого, не статистически детер­минированного типа, малейший элемент случайности в распределении ветвлений и контактов должен стать грозным источником непоправимых функциональных рас­стройств. В то же время неизбежные элементы «случай­ности» в структурировании дендритов и аксонов не могут быть препятствием для нормального функционирования стохастически организованной нервной сети, т.е. субстрата, в котором движения импульсных потоков подчиняются не жестким алгоритмам, а вероятностной детерминации, гиб­ким правилам «предпочтения» и который поэтому по осо­бенностям своей внутренней организации в значитель­ной степени приближается к классу моде­лей, обозначаемых Rosenblatt как генотипные.

Благодаря множественности существующих в подобной сети потенциально возможных путей следования импульс­ных потоков, огромному количеству нейронных контактов и ветвлений в силу вступают статистические закономер­ности распределения возможных вариантов распростране­ния возбуждений. И эти закономерности обеспечивают су­ществование особо важных для нормальной работы моз­га взаимоотношений между нейронами, вытекающих из закона больших чисел и теории вероятности.

§71 Еше раз о сближении представлений нейрофизиологии и генотипного моделирования мозговых функций

Изложенные выше представления об особенностях нейро­динамики возбуждений в нервной сети, отражающие боль­шой опыт, накопленный за последние годы электрофизио­логией, глубоко проникли в современную неврологию. Они привели постепенно к той же по существу общей схеме функциональной организации мозга, к тому же представ­лению о характере межцентральных нервных связей, к ко­торому приводит и «генотипное» моделирование мозговых функций. Это сближение двух больших, во многом незави­симо друг от друга развивавшихся направлений очень по­казательно и уже само по себе является аргументом в поль­зу адекватности каждого из обоих этих подходов. Оно на­шло дальнейшее развитие в ряде исследований, в которых вопросы теории нейронных сетей разрабатывались с тен­денцией максимального приближения к общему плану строения ик формам ветвления реальных мозговых путей (Fessard [243], М. Scheibel и F. Scheibel [236]). В этих ис­следованиях было, например, показано, что определенные системы нейронных ветвлений должны, по-видимому, спо­собствовать синхронизации распространяющихся возбуж­дений, что другой тип строения и взаимного расположения путей должен, напротив, вызывать эффекты контрастиро­вания (нарастания различий) между особенностями раз­ных импульсных потоков, что третий тип должен оказы­вать усиливающее влияние на характеристики импульсов, противодействуя тем самым тенденции к торможению и затуханию ритмической активности, что четвертый тип (реверберационные нейронные цепи Lorente-de-No и Forbs) должен быть ответственным, как это уже давно предполагалось, за поддержание каких-то длительно суще­ствующих (следовых?) функциональных состояний нейро­нов и т.д.

Непосредственно примыкающим к этому кругу исканий является направление, о котором мы уже однажды упомя­нули, так называемый гистономический анализ. Этим на­правлением делается попытка расширить на основе соче­тания электрофизиологических и оптических методов представления о математически формализуемых законо­мерностях строения и взаимного расположения клеток в реальном нейропиле (Sholl [246], Bok [115]), с целью по­следующего использования этих данных в аспекте «генотипного» моделирования.

§72 «Бессознательное» как одна из форм гностической активности мозга

В какой, однако, степени вопросы, которые занимали нас на предыдущих страницах (теория искусственных нейрон­ных сетей, «генотипное» моделирование нервных процес­сов, представления о стохастической природе межцентральных нервных связей и т. п.), имеют отношение к тео­рии неосознаваемых форм высшей нервной деятельности? Такой вопрос может возникнуть у многих.

Характеризуя постановку проблемы «бессознательно­го» в старой психологической литературе, мы неоднократ­но обращали внимание на веский довод, который приводи­ли в конце прошлого и в начале текущего веков сторонни­ки реальности «бессознательного». Этот довод заключался в том, что психологический анализ нередко выявляет су­ществование «логической работы» мозга, несмотря на то, что эта работа протекает без ее осознания (по крайней мере, без осознания в фазе еще не завершившегося ее развития). Переводя эту мысль наших во многом очень дальновидных предшественников на более современный язык, можно сказать, что иногда «бессознательное» дает о себе знать благодаря тому, что оно способно перерабаты­вать полученную информацию, хотя процесс этой перера­ботки ускользает от контроля сознания. «Бессознатель­ное» выступает в данном случае как термин, означающий только очень своеобразную форму обычной гностической активности мозга[44].

Мы уже отметили выше, что все охарактеризованное нами развитие нейрокибернетических и нейрофизиологиче­ских представлений, все направление монотипного и генотипного моделирования мозговых функций ориентирован­но на то, чтобы сделать более понятным, каким образом топологические особенности нервного субстрата, выража­ющиеся в специфических особенностях строения нейронных сетей, при вероятностно-детерминированном характере взаимосвязей между нервными элементами могут дать материальным структурам, определенным образом связан­ным с внешним миром, возможность получать и перераба­тывать информацию об этом мире. Мы обратили также особое внимание на то обстоятельство (в интересующем нас аспекте этот момент является главным), что в числе факторов, которые регулируют процесс усвоения информации, категория «сознания» нейрокибернетическими кон­цепциями почти никогда не включается.

Можно привести очень много примеров, убедительно показывающих, что именно эта задача разработки теории нейронного механизма, способного к переработке информа­ции без участия сознания, является центральной для со­временных нейрокибернетических исследований. Именно так были ориентированы ранние работы Pitts, посвящен­ные линейной теории нейронных сетей, опубликованные им еще в начале 40-х годов [220, 221], работа Householder и Landahl [174], работа Culbertson [130], название которой «Сознание и поведение» отнюдь не должно создавать ил­люзию, что ее автор действительно рассматривает созна­ние как фактор, реально участвующий в детерминации поведения. Очень последовательно в этом же духе написа­на широко известная монография Ashby [104]. Глубокие познания этого автора в области клинической патологии сознания не помешали ему создать схему функциональ­ной организации познающего мозга, в которой для мозго­вой активности, лежащей в основе осознания, вообще ме­ста не отведено. Rosenblatt эту же основную задачу объ­являет ведущей для всего класса моделей, относимых к типу перцептронов. Подобные ссылки можно было бы про­должить.

§73 Эвристическое направление в современной нейрокибернетике

Характерным для современного нейрокибернетического направления в анализе мозговой деятельности является, однако, не только сформулированная выше основная за­дача. Не менее характерен для него и способ преодоления трудностей, которые стали заметно ощущаться в послед­ние годы при попытках моделировать сложные формы пе­реработки информации, характерные для реального мозга, отправляясь только от свойств вероятностно организован­ных нейронных сетей. Вопрос об этих трудностях был по­ставлен на I (Теддингтонском) симпозиуме по проблемам механизации мыслительной деятельности, состоявшемся в Англии в 1958 г. На нем в докладах Minsky, MacKay и др. подчеркивалась необходимость найти какие-то пути для мо­делирования не только интеллектуальных процессов фор­мально-логического порядка, но и таких «алогических» форм активности, как «догадка», интуитивное предвидение, мыслительная деятельность в ситуации, в которой для при­нятия решения по точному алгоритму требуется переработ­ка чрезмерно большого количества информации и т.п. Здесь по существу впервые прозвучала мысль о том, что при попытках раскрытия механизмов, которые обусловли­вают процесс переработки информации мозгом, следует учитывать не только топологические характеристики и принципы динамической организации нейронных сетей, но и особенности функциональной структуры самого же это­го информационного процесса. Эта идея, связываемая обычно в первую очередь с работами Newell, Shaw, Simon, опубликованными еще в 50-х годах [241, стр. 211—261], оказала в последние годы очень серьезное влияние на те­орию моделирования мыслительной деятельности.

В исследованиях, начатых группой Newell, основное внимание уделялось не столько непосредственно механиз­му переработки информации, сколько принципам поиска («стратегии решения») задачи, не столько строгим алго­ритмам, сколько «общим правилам» («эвристикам»), ко­торые, основываясь на каком-то минимуме информации, не гарантируют успеха в решении, но в большинстве слу­чаев этот успех обеспечивают. Это «эвристическое» напра­вление противостоит поэтому в определенном смысле по­пыткам понять саморегулирование деятельности познаю­щих систем как функцию характеристик только вероятностной нейронной сети. Выявляя факторы успеха решения, оно отчетливо переносит акцент с анализа осо­бенностей топологии и детерминации на анализ логиче­ских закономерностей и порядка переработки информаци­онных данных[45].

В методах исследования эвристическое направление также идет по особому пути, опираясь не столько на ана­лиз проблем, выявляемых теорией нейронных сетей, и тех­ническую разработку новых конструкций автоматов, сколько на формализованное психологическое исследова­ние и программирование конкретных информационных процессов. Формализация достигается здесь путем расчле­нения сложных процессов переработки информации на оп­ределенные их элементарные «шаги», систематизирован­ная совокупность которых может быть затем технически воспроизведена. Если в результате такого анализа функ­циональная структура информационно-перерабатывающей активности вскрывается достаточно полно и отражается в программе, то это вооружает электронно-вычислительную машину, реализующую подобную программу, почти теми же возможностями, которыми располагает в отношении решения задач соответствующего класса машина, работаю­щая на основе программ обычного алгоритмического типа.

При эвристическом программировании становится по­этому не обязательным создание предварительной мате­матической модели работы мозга. При нем может исполь­зоваться особый язык информационных процессов (до­ступный для машин специального типа со «знаковой» переработкой информации), отражающий данные анали­за, который раньше рассматривался как специфически психологический и по поводу возможности которого рас­крывать механизмы исследуемой активности прозвучало немало скептических высказываний. Эвристическое на­правление действительно остается при рассмотрении сво­их данных в рамках того, что может быть названо логико­психологической «феноменологией», но оно показывает, насколько несправедливой являлась долго существовавшая недооценка возможностей логико-психологического анали­за и что в существующие по этому поводу представления надо внести значительные изменения.

В нашей стране это направление получило в последние годы дальнейшее развитие благодаря интересным работам О. К. Тихомирова, В. А. Терехова, В. Н. Пушкина, Д. Н. Завалишиной, А. В. Брушлинского, Д. А. Поспелова и др. [86, 95].

Резюмируя, можно сказать, что эвристическим направ­лением подчеркивается значение важных связей, сущест­вующих между структурой информационного процесса, за­дачей, на решение которой этот процесс направлен, и ло­гико-психологическими характеристиками мыслительной деятельности. Мы увидим далее, что, только учитывая эти связи и направляя поиск, как это и диктуется эвристиче­ским направлением, от задачи «феноменологиче­ских» особенностей к механизмам, а не на­оборот, можно адекватно решать вопрос о роли, которую играет в процессах переработки информации фактор со­знания (а тем самым и правильно определять область, ко­торую следует рассматривать как относящуюся к неосоз­наваемым формам высшей нервной деятельности). Если же мы предпочтем придерживаться концепций, избравших скорее обратный путь — от постулируемых механизмов (характеристик вероятностным образом организованных нейронных сетей) к особенностям информационно-пере­рабатывающей активности мозга, то нам будет, действи­тельно, трудно понять, какие вообще существуют причи­ны, для того чтобы отстаивать представление о наличии у сознания каких-то только ему одному свойственных регу­ляторных функций.

§74 Отрицание активной роли сознания как результат стремления выводить свойства целого (мозга) из свойств его элементов (нейронов)

Для того чтобы пояснить последнюю мысль, вернем­ся на короткое время к методу моделирования мозговой деятельности, связанному с теорией нейронных сетей. В свете сказанного выше об эвристическом направлении становятся более ясными некоторые, звучащие в современ­ной литературе, характерные недостатки применения этого метода, которые не следует, однако, принимать за недостатки самого метода.

В науке лишь в самых редких случаях удается создать адекватное представление о функциях целого, если при этом отправляются только от ранее выявленных или посту­лируемых свойств элементов этого целого. Такой под­ход не может обычно исчерпывающим образом учесть все те новые качества, которые возникают подчас очень не­ожиданно, когда элементы объединяются в системы. Мо­делирование функций мозга, при котором свойства этого органа выводятся из характеристик топологической струк­туры нейронной сети и из алгоритмов, управляющих ге­нерацией и передачей сигналов и преобразованием свойств работающей сети, относится к категории именно таких упрощающих подходов. Поскольку никто из современных ведущих неврологов, кроме разве Eccles [140] не предпола­гает, что процессы, протекающие на нейронном уровне, детерминируются не материально, а «психически», очень трудно ожидать, чтобы в результате одного только дедук­тивного прослеживания последствий соединения нервных элементов в системы можно было прийти к картине рабо­ты мозга, в которой остается какое-то оправданное место, какая-то необходимая роль для фактора «сознания». При всей подчас глубине и остроумии подобных дедукций, по­зволяющих выводить даже очень сложные формы перера­ботки информации из небольшого количества формализо­ванно определяемых свойств элементарных нейронных структур, анализ такого типа почти всегда сохраняет ме­ханистический привкус и оказывается малопригодным для выявления качеств, которые не содержатся, хотя бы в скрытом виде, в его исходных посылках.

Именно этим прежде всего объясняется характерное отношение современного нейрокибернетического направ­ления к проблеме сознания, как активного фактора мозго­вой деятельности, сводящееся фактически к полному ее снятию, к рассмотрению сознания как чистейшего эпифе­номена, заниматься которым пристало в лучшем случае философам с их неистребимым влечением к «мировым загадкам» и «вечным» проблемам, но никак не тем, кто пытается выявлять подлинные механизмы работы мозга.

Единодушие и категоричность, с которыми выступают по этому поводу многие ведущие теоретики нейрокиберне­тики, не могут не вызвать вначале даже чувства какого- то уважительного изумления,

Для Rosenblatt, например, проблема сознания полно­стью исчерпывается проблемами теории информации и объективных поведенческих реакций. Ему «кажется, что вопрос о "природе сознания" можно так же обойти, как мы обходим вопрос о "природе восприятия", концентрируя вместо этого внимание на экспериментальных и психоло­гических критериях, позволяющих выявить подлинную сущность вещей...» Говоря о теоретической модели мозга, Rosenblatt замечает: «Единственное, что мы можем утвер­ждать, это то, что система ведет себя так, как если бы она была сознательной. Вопрос же об истинном существовании сознания в такой системе предоставим на усмотрение ме­тафизиков». Вообще он полагает, что использование пред­ставления о «познающих» системах, т.е. о системах, спо­собных к усвоению информации и использованию послед­ней для управления, «позволяет временно воздержаться от определения таких явлений, как восприятие и сознание, сосредоточив внимание на психологических явлениях, свя­занных с доступом к информации» (233, стр. 69—70].

Позицию Uttley, высказанную им в заключительной речи на междисциплинарной конференции по проблеме са­моорганизующихся систем, состоявшейся в США в 1959 г., мы уже однажды напоминали: «Вместо слова "разум" мы предпочитаем сегодня употреблять слово "мышление". И слово "сознание" может, подобно "эфиру", исчезнуть из нашего языка, но не вследствие отказа от очевидных фактов, а вследствие их более глубокого понимания» [241, стр. 434].

По George, адекватной является только типично параллелистическая (эпифеноменалистская) трактовка созна­ния с изъятием вопросов, относящихся к теории сознания, из круга проблем, которыми занимается современное уче­ние о мозге: «Сознание не относится к тем свойствам, ко­торые можно изучать методами кибернетики. И мы, не , углубляясь в темную проблему "сознания другого челове­ка", могли бы просто сказать, что оно, вероятно, представ­ляет собой коррелят определенной нервной активности, которая через образы и ощущения дает нам субъективную картину деятельности нашего собственного мозга» [164, стр. 474—475].

Примеры этой распространенной позиции можно было бы черпать из современной нейрокибернетической лите­ратуры в очень большом количестве.

§75 Об отражении в работе реальных нейронных ансамблей принципов работы современных ЭВМ

Мы сформулируем несколько позже основную причину, по которой охарактеризованная выше позиция отрицания действенной роли сознания представляется неправильной. Сейчас же хотелось бы сделать по поводу этой позиции два предварительных замечания.

Первое заключается в том, что при изложенном выше негативном понимании снимается не только тема «сущно­сти» сознания. Снимается также вопрос об активных фун­кциях сознания, о специфических формах регулирующих влияний, оказываемых мозговой активностью, лежащей в основе сознания, на динамику жизненных процессов и поведение, а тем самым, очевидно, и вся проблема взаимо­отношений между сознанием и «бессознательным», между формами высшей нервной деятельности, имеющими осоз­наваемый и неосознаваемый характер.

George это очень хорошо понимает. Исключая из рас­смотрения категорию осознания, он одним ударом ликви­дирует все те разграничения, которые на протяжении де­сятилетий возводились психологией между качественными особенностями и ролью осознаваемых и неосознаваемых мозговых процессов. Оба эти вида мозговой активности растворяются в представлении о «мышлении», раскрывае­мом на основе обычного нейрокибернетического подхода. Всякие более детальные дифференциации, которые при на­шем понимании являются главными, здесь оттесняются без колебаний на задний план: «...С той же поведенческой точки зрения, — указывает George, — мы сказали бы, что и к мышлению следует относить не только те акты, кото­рые мы сознаем, оно также должно включать процессы, совершающиеся бессознательно. Это значит, что решение задачи, будет ли оно найдено во время бодрствования или во сне, одинаково можно было бы считать результатом мышления; а поскольку, по нашему мнению, обучение почти всегда, если не всегда, включает решение задач, можно видеть, что все эти на первый взгляд различные вопросы можно свести к одному» [164, стр. 451].

Второй момент, который следует подчеркнуть, может прозвучать несколько неожиданно. Теория стохастически организованных нейронных сетей позволила развить про­думанную систему представлений о процессах переработ­ки информации, как функции определенных топологиче­ских и вероятностных характеристик и алгоритмов, при исключении как аргумента фактора сознания. Но это зна­чит, что теорией нейронных сетей сделан какой-то шаг для углубления представлений о механизмах переработки ин­формации на уровне прежде всего неосознаваемой работы мозга, т.е. шаг, расширяющий наши знания об одной из основных функций неосознаваемых форм высшей нервной деятельности — об их роли как аппарата перера­ботки информации.

Это положение представляется, безусловно, важным. Накопленные данные о функциональной организации про­цессов, разыгрывающихся в центральной (а также, по-ви­димому, в некоторых случаях и в периферической) нерв­ной системе, часто указывают на существование клеточ­ных структур, работа которых обнаруживает в определен­ных отношениях впечатляющее сходство с активностью «вычислительных механизмов» и может быть объяснена свойствами соответствующих нейронных сетей. Сюда, на­пример, относятся материалы, полученные в результате исследования реакций зрительного анализатора Lettvinс соавторами [243, стр. 416], закономерности распознавания форм, для истолкования которых был предложен ряд спе­цифических, моделирующих нейронных сетей Culbertson, [129], Rapoport [229] и др. Не подлежит сомнению, что когда сторонники концепции включенных в мозг нейрон­ных «вычислительных устройств» конкретно аргументиру­ют правомерность своего подхода, их доводы бывают иногда очень эффектными, как, например, у Sutherland [250], показавшего зависимость реакций осьминога от предварительного точного определения последним про­странственных характеристик стимула, у Stark и Baker [249], проанализировавших в сходном плане механизм зрачкового рефлекса, у Selfridge [242], предложившего осо­бую модель процессов распознавания формы предметов и т.д.

Von-Neumann [215], касаясь всего этого вопроса, логич­но замечает, что поскольку разные формы мозговой дея­тельности обнаруживают черты сходства с работой вычи­слительных устройств, можно предположить, что в актив­ности реальных нейронных ансамблей используют общие принципы, сходные в какой-то степени с теми, кото­рые характеризуют работу современных цифровых и ана­логовых электронно-вычислительных машин. A George, предпочитающий более решительные формулировки, пола­гает, что если мы будем рассматривать головной мозг в целом, «как если бы он представлял собой управляющую систему типа вычислительной машины», то «тем самым мы лишь явно формулируем точку зрения, на молчаливом признании которой уже давно базируются многие биологические концепции» [164, стр. 19 и стр. 373].

Тенденция к такому пониманию действительно пред­ставлена в очень многих работах последних лет. И она должна быть принята, если только, соглашаясь с ней, мы не принуждаемся тем самым к отказу от представлений, еще более веско обоснованных. Между тем легко показать, что преобладающее в современной литературе истолко­вание этого «машинизирующего» подхода, подчеркиваю­щее «вытеснение» им идеи сознания (Uttley и др.), требу­ет в довольно категорической форме именно такого отказа. Для того чтобы согласиться с Uttley и его единомышлен­никами, мы должны признать, что сложнейший продукт фило- и онтогенетического процесса, каким является спо­собность к осознанию субъектом его собственной психиче­ской деятельности, настойчиво формировался на протяже­нии тысячелетий этим процессом, несмотря на то, что никакого отношения к приспособительному поведению не имеет. Вряд ли нужно подчеркивать, в какое сложное по­ложение мы были бы при таком признании поставлены, если, конечно, не собираемся распроститься без сожале­ния с основными принципами теории биологической эво­люции.

Мы попытаемся, однако, далее показать, что такая пе­чальная судьба нам совсем не обязательно предуготована. Эпифеноменалистическая трактовка сознания отнюдь не вытекает принудительно из представления о том, что ак­тивность определенных нейронных ансамблей определяет­ся принципами, близкими в какой-то степени тем, на ко­торые опираются в своей работе современные вычисли­тельные устройства. Более того, специфические функции сознания становятся более понятными именно тогда, ког­да некоторые тенденции, проявляющиеся при попытках использования в нейрофизиологии и психологии современ­ной теории автоматов, доводятся до своего логического конца. Нейрокибернетика отнюдь, не «аннулирует», как утверждает Uttley, категорию сознания. Напротив, она ее при определенном подходе только по-настоящему глубоко раскрывает.

Мы можем кратко резюмировать сказанное так. Учение оработе мозга многим обязано современному нейрокибер- нетическому подходу, использующему свойства логических сетей или конечных автоматов типа машины Тьюринга, за возможности, которые этот подход создает для понимания функций мозга, имеющих отношение главным образом к процессам переработки информации. Было бы, однако, ошибкой противопоставлять этот подход теории активности сознания, разработанной нейропсихологией. Речь в данном случае должна идти не об альтернативе, а о дальнейшем развитии моделирования мозговой деятельно­сти в направлении, которое подсказывается неоспоримыми данными экспериментальной психологии, указывающими на активную роль сознания и на его во многом очень спе­цифические регуляторные функции.

§76 Два основных аспекта проявлений активности «бессознательного»

Нейрокибернетическое направление в учении о мозге ис­пытало, таким образом, очень своеобразную судьбу. Изъяв сознание из числа параметров мозговой деятельности, с ко­торыми оно имеет дело, оно добилось не исключения созна­ния из круга объектов, подлежащих научному объясне­нию, а только собственного превращения в направление, которое исследует механизмы мозговой деятельности, мало или даже вовсе не связанные с сознанием. Действительно, почти все упоминавшиеся выше нейрокибернетические исследования можно рассматривать как относящиеся к те­ории механизмов, которые обеспечивают возможность пе­реработки информации, происходящей независимо от того, осознается эта переработка или нет.

Нейрокибернетическое направление, опирающееся на теорию логических сетей, выступает поэтому сегодня как имеющее гораздо более близкое отношение к теории нео­сознаваемых форм высшей нервной деятельности, чем к учению о сознании. Но в этой специфически ограниченной области его методы и понятия представляются очень важными.

Все, о чем мы говорили до сих пор, затрагивало только один из аспектов активности «бессознательного» — аспект неосознаваемой переработки информации. Существует, од­нако, и другой, не менее важный аспект — аспект неосоз­наваемой непосредственной регуляции биологических ре­акций и поведения, который также испытал на себе про­дуктивное влияние идей нейрокибернетики. Мы остано­вимся сейчас на этой очень сложной стороне проблемы подробно.

§77 Информация — критерии предпочтения — антиэнтропический эффект

Процесс усвоения и переработки информации приобретает значение приспособительной активности, очевидно, только в том случае когда информация может быть использована в целях регулирования. Эту идею неразрывной связи в живых организмах аспектов информационного и регулиру­ющего очень хорошо выразил Rosenblatt, предложив на­зывать «познающими» системами только такие, в которых реально осуществляется подобная связь. «Представления информации в виде образа на сетчатке, — говорит он, — недостаточно для решения вопроса о том, является ли дан­ный организм познающим по отношению к визуально на­блюдаемой окружающей среде. Для того чтобы решить этот вопрос, мы должны еще показать, что эта инфор­мация допускает возможность управления (разрядка наша. — Ф.Б.) некоторым заданным множест­вом реакций организма. Мы могли бы, например, утверж­дать, что человек, который машинально останавливается при красном свете, но не способен впоследствии объяснить, почему он остановился, является "познающим" организмом по отношению к красным сигналам на уровне откры­то проявляющихся двигательных реакций, но не на уровне словесного воспоминания. Наоборот, неумелый пианист может быть "познающйм" по отношенйю к ошибкам в сво­ей игре на словесном уровне, но не на уровне управления своими движениями. Таким образом, мы используем тер­мин "познающий" для того, чтобы указать, что знание некоторого объема информации приводит к возможности управления определенным классом реакций» [233, стр. 70].

Мы привели эту длинную цитату потому, что в ней от­четливо сформулирована мысль о единстве информации и регулирования, если они рассматриваются как механиз­мы адаптации, и одновременно еще раз подчеркнуто ха­рактерное для всего нейрокибернетического направления отвлечение от параметра осознания (пешеход остает­ся «познающей» системой по отношению к красному сигналу на уровне своей моторики и в том случае, когда осознание мотивов этой реакции у него отсутствует).

Приобретенная информация может быть использована в целях регулирования, очевидно, только в том случае, ес­ли на ее основе вносится какая-то упорядоченность в дей­ствия, т.е. вызывается антиэнтропический эффект. Созда­ние же такой упорядоченности не может быть достигнуто без того, чтобы существовала определенная система «пра­вил», определяющих значимость поступившей информа­ции, определенных «критериев предпочтения», на основе которых происходит решение определенных тенденций реагирования», достаточно гибких, чтобы изменяться при изменении ситуации или задачи и одновременно достаточ­но инертных, чтобы продолжать оказывать направляющее влияние вопреки множеству потенциально возможных мешающих воздействий.

Эта, казалось бы, очевидная и не столь сложная идея неразрывного единства трехчленной структуры (информа­ция — критерии предпочтения — антиэнтропический эф­фект) родилась, однако, явно под несчастливой звездой: так труден был путь ее проникновения в науку. Осознание адекватности этой идеи в психологии и ее оформление в виде представлений об «установке», как о факторе, кото­рый опосредует связь между информацией и регуляцией поведения, произошло уже давно, однако до сих пор дале­ко не ясно, как следует понимать физиологическую при­роду и психологический смысл подобных установок. В ней­рофизиологии долгое время происходило досадное смеше­ние представления об «установке» с представлением о «ди­намическом стереотипе», отражающем не менее важный, но качественно иной принцип организации ре­акций[46].

Подчинение нейрофизиологических процессов принципу установки с предположительным выделением мозговых си­стем, преимущественно ответственных за формирование и работу установок, было намечено у нас впервые в работах грузинской психологической школы Д. Н. Узнадзе [20; 96, стр. 569—581], за рубежом — в работах Pribram [167, стр. 1323—1344; 222]; Fraisse [195, стр. 33—52], Paillard [195, стр. 7—31] и др. Что касается нейрокибернетических моделей, то только сторонники упоминавшегося нами ра­нее эвристического направления в полной мере оценили значение принципа установки как фактора регулирования поведения системы, что нашло свое характерное выраже­ние во включении в созданный Newell, Shaw и Simon «вычислитель для решения задач общего типа» специаль­ных механизмов селективного отбора [241, стр. 211]. В электронно-вычислительных же машинах обычного типа роль регулирующих установок выполняется в значитель­ной степени иерархически построенной системой программ.

§78 Связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с формированием и использованием установок

Какую же роль играет понятие об установке в обосновании представления о «бессознательном»? Здесь нам хотелось бы подчеркнуть несколько положений, важных для после­дующего анализа.

Как мы пытались показать выше, представляется весь­ма вероятным, что одной из наиболее важных функций не­осознаваемой высшей нервной деятельности является ее участие в процессах переработки информации. Это уча­стие, однако, также немыслимо без организующей роли установок (эквивалентом которых в кибернетических мо­делях являются системы программ), как невозможно без установок и регулирование реакций, происходящее на ос­нове поступившей информации. Информация приобретает значение регулирующего фактора только после какого-то ее соотнесения с предсуществующей совокупностью «пра­вил», «тенденций», «критериев» или, выражаясь более обобщенно, установок, придающих «вес» тем или другим ее элементам. И это важное положение теории регулирова­ния сохраняет свое значение независимо от характера ре­гулируемой системы, т.е. независимо от того, чем является эта система: электронно-вычислительной машиной, управ­ляемой энергетической конструкцией, физиологическим органом, выполняющим вегетативные функции, или моз­гом. Само собой разумеется, что материальное воплощение и функциональное выражение установок будет во всех этих случаях различным, однако как логический компо­нент процесса регулирования установка так же неотъемле­ма, как неотъемлемы компоненты «сличения» и «корриги­рования», происходящего на основе обратной связи.

Для представления о «бессознательном» эти общие по­ложения теории регулирования имеют особое значение по­тому, что они обращают внимание на необходимость сде­лать второй шаг, коль скоро сделан первый. Допустив связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с переработкой информации, мы тем самым принимаем связь этой деятельности с формированием установок. Именно это мы и подразумевали выше, говоря об основных аспектах, в которых нейрокибернетическое направление углубило теорию «бессознательного», — об аспекте неосоз­наваемой переработки информации и об аспекте неосозна­ваемых установок, — как о двух сторонах процесса регу­лирования любых проявлений приспособительной актив­ности организма.

§79 Установка как выражение «непереживаемой эмоции»

Представление о том, что функцией неосознаваемой выс­шей нервной деятельности является не только переработ­ка информации, но также формирование установок, имеет совершенно особое значение в плане дискуссии с традици­онным психоаналитическим толкованием функций «бессоз­нательного».

Согласно психоаналитической трактовке, основным со­держанием «бессознательного» (или «подсознательного») являются различного рода эмоции и аффекты, регулирующее воздействие которых на поведение оказалось нарушенным из-за их «вытеснения». Не оперируя такими пред­ставлениями, как «информация» и «установка», проникши­ми в психологию и неврологию лишь в значительно более позднем периоде, психоаналитическая концепция тем не менее отразила (пусть на языке скорее XIX, чем XX века) факт регулирующих воздействий, оказываемых «бессозна­тельным» на поведение. Не располагая системой адекват­ных понятий, которая позволила бы вскрыть очень своеоб­разный механизм, лежащий в основе подобных воздейст­вий, психоаналитическая концепция, как и другие примы­кающие к ней направления, использовала по необходимо­сти упрощенный прием, представляющийся нам теперь даже несколько наивным. Она стала трактовать «бессозна­тельное» антропоморфно, полностью уподобив его отноше­ние к регуляции поведения тому, которое характерно для нормального сознания. Именно отсюда вытекает специфи­ческое для психоанализа понимание «бессознательного» как системы мотивов, противостоящей сознанию, как чего- то наделенного почти всеми основными аттрибутами чело­веческой психики: способностью желать, накапливать ин­тенсивность аффекта, стремиться к определенной цели, ис­кать обходные пути для удовлетворения потребности удов­летворяться или не удовлетворяться достигнутым и т. д. Над вопросами же, как понять парадокс «неосознаваемого аффекта», к чему сводится психологически и физиологи­чески подобный неосознаваемый аффект, не превращается ли он при достаточной «выключенности» осознания всего лишь в зафиксировавшуюся систему тенденций регуля­ции, т. е. по существу в систему установок — над всеми этими вопросами психоаналитическое направление никог­да особенно не задумывалось.

Для того чтобы разобраться в этих сложных вопросах, следует прежде всего уточнить связь между понятиями ус­тановки и эмоции.

Мы не будем сейчас касаться представлений о физио­логических основах эмоций, разрабатывавшихся многими авторами после создания известной теории Джемса—Лан­ге [Cannon (124), Bard (107), Papez (218), Lindsley (199), MacLean (167, стр. 1723—1744), Gellhorn и Loofbourrow (163) и др.]. Важность этих представлений, особенно тех из них, которые раскрывают связь эмоциональных состоя­ний с определенными мозговыми системами (например, с системой гиппокамп — мамиллярные тела гипоталамуса — переднее ядро таламуса — поясная извилина «висцераль­ного мозга»), с уровнями активности симпатического и парасимпатического отделов гипоталамуса и т.п., очевид­на. Этот анализ лежит, однако, не в том логическом аспек­те, который нас сейчас интересует. Более близка к этому аспекту «биологическая теория эмоций», разработанная П. К. Анохиным [2; 4, стр. 339—357], по которой эмоцио­нальное состояние является функцией «обратной инфор­мации от результатов совершенного действия», выполня­ющей тормозящую или, наоборот, активирующую роль (в зависимости от совпадения или, наоборот, от несовпаде­ния «достигнутого» с «параметрами акцептора действия»). Основной момент, который в интересующем нас плане сле­дует подчеркнуть, мы предпочли бы выразить так.

Установка как выражение определенной регулирую­щей тенденции может в очень многих случаях никакими переживаниями и, следовательно, никаким аффективным или эмоциональным тоном не сопровождаться [именно это, по-видимому, происходит при выполнении более или ме­нее «автоматически», неосознаваемым образом регулируе­мых действий]. Если, однако, возникают осознаваемые аф­фективно окрашенные переживания, то очень трудно представить подобный эмоциональный сдвиг как не свя­занный с реализацией или, напротив, с задержкой реали­зации каких-то предсуществующих «тенденций к реагиро­ванию», какой-то системы установок, придающей «вес» (значение) поступившей информации[47].

Если мы согласимся с таким общим пониманием взаи­моотношения «установки» и «эмоции», то вместо традици­онной психоаналитической схемы, по которой «бессозна­тельное» воздействует на поведение благодаря содержа­щимся в нем и стремящимся к реализации вытесненным аффектам, перед нами возникает другая, более строго фор­мулируемая и экспериментально верифицируемая. Неосоз­наваемая высшая нервная деятельность, выполняя функ­цию переработки информации, оказывается неизбежным образом связанной одновременно с формированием и реа­лизацией установок, на основе которых происходит регу­ляция поведения. Эти установки, оставаясь весьма часто не только неосознаваемыми, но и непереживаемыми, про­являются функционально лишь как своеобразные «про­граммы», как системы критериев, как регулирующие тен­денции, о существовании которых можно судить по динамике поведения и биологических реакций. Именно так и только так может проявляться объективно регулирующая роль «бессознательного». Если же возникают более или ме­нее ясно осознаваемые положительные или отрицательные эмоции, то они почти всегда являются только сигналом «консонанса» или «диссонанса» между теми же установ­ками (предписаниями «программ») и поведением, в кото­ром эти скрытые регулирующие факторы находят или не находят свое окончательное выражение.

§80 Неосознаваемая установка и «вытесненный» аффект

Можно заранее предвидеть, что обоснованно отрицатель­ное отношение, которое установилось у нас к любым пси­хоаналитическим построениям, вызовет на этом этапе на­шего анализа настороженность: не идем ли мы, принимая изложенное выше понимание взаимоотношения эмоций и установок, на поводу у психоаналитической концепции? Не удовлетворяемся ли мы чисто словесной подстановкой, заменяя понятие «вытесненная эмоция», понятием «нео­сознанная установка»? Не сохраняем ли мы при такой по­становке специфический для психоаналитического направ­ления стиль понимания всей проблемы взаимоотношений между «бессознательным» и «сознанием» и не придем ли мы, опосредуя связь между «бессознательным» и «созна­нием» через понятие «установки», к тем же по существу выводам, которые делает психоаналитическая теория, опос­редуя ту же связь через понятие «вытесненного аффекта»? Отвечая на эти вопросы, следует подчеркнуть несколько положений, имеющих принципиальное значение.

Если бы мы, желая избежать близости к психоаналити­ческой трактовке, отказались от признания реальности влияния неосознаваемых установок на поведение, то это означало бы отрицание либо самого факта реальности нео­сознаваемой высшей нервной деятельности, либо отрица­ние связи этой деятельности с переработкой информации, происходящей на основе предварительно сформированных или вновь формируемых установок. Определяет близость к психоаналитическому пониманию не признание или отрицание очевидной зависимости поведения от неосознавае­мых форм высшей нервной деятельности, а то, как трактуются закономерности этой зависимости, как понимается вовлечение в эту зависимость фактора соз­нания, какого рода влияния на поведение приписываются «бессознательному». Именно в ответах на эти коренные вопросы выступает разграничительная линия между по­ниманием «бессознательного» с позиций теории психоана­лиза и с позиций теории регулирования, а не в допущении или в отрицании самого факта поведенческой активности «бессознательного». Поэтому, когда мы, объясняя меха­низм этой активности, заменяем понятие «вытесненный аффект» понятием «неосознаваемая установка», то мы прежде всего уточняем реально существующую схему функциональных отношений. Преимущество же, достига­емое в результате такого уточнения, заключается в исполь­зовании фактора, представление о котором непосредствен­но вытекает из отправляемой «бессознательным» функции переработки информации. Этот фактор способен быть как неосознаваемым, так и сознаваемым, и его регулирующие проявления не требуют для своего объяснения антропоморфизации «бессознательного», сыгравшей такую печальную роль в снижении теоретического уровня традиционных психоаналитических построений.

Мы видим, таким образом, насколько существенную роль играет в теории неосознаваемых форм высшей нерв­ной деятельности понятие «установки». Мы попытались охарактеризовать кратко отношение этого понятия к об­щей теории регулирования и теории эмоции. Однако для того чтобы связь идеи «установки» с представлением о «бессознательном» была обрисована более полно, необходимо сказать несколько слов также о значении, которое концепция «установки» сохраняет при разработке схем функциональной организации действия. Мы изложим эти соображения в следующих параграфах, затронув попутно высказывания на близкую тему, сделанные недавно неко­торыми американскими исследователями.

§ 81 Представление а «бессознательном» по Д. Н. Узнадзе

Развитие, которое категория установки получила в школе Д. Н. Узнадзе, имело примечательную черту: необычайно дальновидный основоположник этой школы с самого начала своих работ над проблемой установки сблизил последнюю с вопросом о «бессознательном».

Д. Н. Узнадзе был одним из первых, если не первым, кто отметил принципиальное значение того факта, что те­ория психоанализа трактует «бессознательное» так, как его лишь и можно трактовать, не разработав предваритель­но никакой его психологической теории, т.е. как наши обычные мысли, эмоции, аффекты, стремления, только ли­шенные качества осознаваемости, как привычные для нас переживания, лишь ушедшие в особую постулируемую фрейдизмом сферу, содержание которой для осознания принципиально недоступно. «Бессознательное», по Freud, Это совокупность психических явлений, отличительные черты которых определяются в основном лишь негативно: тем, что эти явления не осознаваемы. Их положитель­ные харатеристики почти полностью исчерпываются ука­занием на их тенденцию находить свое выражение в пове­дении или на «языке тела», преимущественно символи­чески[48].

Пошел ли сам Д. Н. Узнадзе по принципиально иному пути, разработав какие-то представления о психологиче­ской специфике форм существования, проявления и зако­номерностей динамики «бессознательного»? Предложено ли им и его последователями оригинальное понимание нео­сознаваемой и непереживаемой мозговой деятельности, ко­торая определяется, несмотря на эту свою неосознаваемость и непереживаемость, содержанием объективной си­туации и сама влияет на мотивы поведения? На такой вопрос следует ответить, безусловно, положительно, если учесть проводимые на протяжении многих лет экспери­ментальные исследования Института психологии имени Д. Н. Узнадзе Академии наук Грузинской ССР, позволив­шие накопить огромный фактический материал и углубить разработанную в свое время Д. Н. Узнадзе общую теорию «установки». Мы имеем все основания утверждать, что эта теория является в настоящее время единственной не толь­ко в советской, но и в мировой литературе экспериментально обоснованной концепцией «бессознательного» (см. Ш. Н. Чхартишвили. Проблема бессознательного в совет­ской психологии. Тбилиси, 1966). Она позволяет изучать с помощью точных методов неосознаваемые и непереживаемые формы мозговой деятельности, которые возникают под влиянием не изолированных субсенсорных стимулов (как это имеет место, например, в известных опытах Г. В. Гершуни с субсенсорными раздражениями), а ком­плексных надпороговых воздействий, под влиянием «значения», которое имеют для субъекта экспериментальная ситуация в целом, конкретное психологическое содержа­ние его переживаний. Именно поэтому, отклоняя психоаналитическую концепцию «бессознательного» и пытаясь про­тивопоставить ей иное понимание неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, мы должны уделить идеям Д. Н. Узнадзе серьезное внимание.

§82 Теоретическая и экспериментальная разработка идеи установки в школе Д. Н. Узнадзе

Задержимся несколько подробнее на понятии «установка» в его классическом психологическом и нейрофизиологи­ческом понимании.

Модельный эксперимент, применяемый в школе Д. Н. Узнадзе для демонстрации феномена «установки», заключается в следующем. Испытуемый несколько раз подряд получает в каждую из рук по шару равного веса, но разного объема, причем шар меньшего размера дается всегда в одну и ту же руку. Затем испытуемому дают ша­ры одинакового объема и веса. На вопрос, какой шар больше, испытуемый отвечает, как правило, в этом «крити­ческом» опыте, что больше шар, находящийся в той руке, которая раньше получала шар меньших размеров. Како­ва природа этой иллюзии? Многочисленные эксперименты позволили дать следующий ответ.

В основе появления иллюзии лежит особое «внутрен­нее состояние», как говорит Д. Н. Узнадзе, или особое из­менение функционального состояния центральной нервной системы, как предпочли бы сказать мы. Анализ этого состояния позволяет выявить следующие его характерный особенности.

Во-первых, оно полностью обусловлено серией проб, предшествующих критическому опыту: без этих предваря­ющих проб оно не возникает. Следовательно, в принципи­альном отношении оно является своеобразной реакцией ис­пытуемого на внешнее воздействие. В других опытах Д. Н. Узнадзе было показано, что установки могут широко возникать в ответ на раздражения, исходящие и из внут­ренней среды организма.

Во-вторых, сформировавшись, это состояние сохраня­ется на протяжении определенного времени и может быть объективно выявлено с помощью соответствующих экспе­риментальных приемов (типа описанного выше критиче­ского опыта), но непосредственно испытуемым не осознается и не переживается.

В-третьих, несмотря на свою неосознаваемость и непереживаемость, это состояние влияет на последующие осоз­наваемые переживания, предопределяя в некоторых отно­шениях их характер и динамику (в приведенном, напри­мер, модельном эксперименте, предопределяя оценку воз­действий при критической пробе и тем самым вызывая возникновение иллюзии).

В-четвертых, описываемое состояние возникает в ответ на стимуляцию преимущественно комплексного характера и само проявляется как сдвиг сложной природы, не лока­лизующийся в пределах какой-то одной физиологической системы, но легко распространяющийся из одной системы в другие, на которые перед критическим опытом воздейст­вие непосредственно не оказывалось (например, из мышеч­ной системы в зрительную и т.д.).

Наконец, в-пятых, это состояние имеет свои централь­ные нервные компоненты, будучи, по-видимому, неодина­ково связано с разными мозговыми системами, и компонен­ты периферические, изучение которых с помощью суще­ствующих электрофизиологических (особенно электромиографических), а также условнорефлекторных, биохимиче­ских, гемодинамических и других объективных методов значительно более доступно, чем центральных.

Для обозначения именно этого своеобразного неосозна­ваемого и непосредственно не переживаемого изменения функционального состояния нервной системы, имеющего вопреки этим своим особенностям важное значение для по­следующей дийамики переживаний осознаваемого порядка, Д. Н. Узнадзе и был использован термин «установка»[49].

Само собой разумеется, что если бы состояния типа «установок» возникали только при тех модельных экспе­риментах, которые были нами приведены выше, или даже не только при них, но все же лишь в условиях, специаль­но провоцирующих их экспериментальных ситуаций, то они могли бы представить лишь ограниченный интерес. Все значение этих состояний именно тем и обусловливает­ся, что возникают они отнюдь не только в условиях специ­альных лабораторных исследований, но неизмеримо шире, выступая как важнейшие функциональные ком­поненты всякой приспособительной дея­тельности, всякого целенаправленного поведения вообще.

В чем же, однако, заключается конкретная роль уста­новок как компонентов деятельности и факторов, формиру­ющих поведение?

В общей форме мы на этот вопрос уже ответили: сфор­мировавшись под влиянием внешних или внутренних сти­мулов как определенное изменение функционального со­стояния центральных нервных и периферических образо­ваний, установка оказывает далее направляющее воздей­ствие на нейродинамику, предрешая характер развертыва­ния самых различных форм мозговой активности и обусловливаемых ею психологических явлений.

Это воздействие может проявляться в сравнительно простом виде, как в модельном эксперименте с шарами, но может выступать и в гораздо более сложной форме. В опы­те с шарами установка возникает как выражение замыка­ния определенной связи между стороной кинестезической стимуляции и характером вызываемых (в основном проприоцептивных) раздражений. Нарушение этой связи и порождает иллюзию. Установка выступает, следовательно, в данном случае как результат определенной организации предшествующего опыта, который становится фактором поведения, поскольку сам в свою очередь создает диффе­ренцированное отношение, избирательную готовность к предстоящим восприятиям и действиям[50]. Эти своеобразные процессы формирования установок предшествующим опы­том и регулирующего воздействия, которое сложившаяся установка оказывает на последующую активность, могут быть прослежены при анализе структуры самых разнооб­разных приспособительных актов, от наиболее простых до наиболее сложных.

Для более глубокого понимания специфической роли, которую неосознаваемые установки играют в качестве факторов регуляции осознаваемого поведения, необходимо учесть также следующую характерную их особенность. Хорошо известно, что необходимым условием эффективно­сти любой целенаправленной деятельности является отно: сительная независимость последней от случайных, внеш­них по отношению к ней, событий, выступающих в роли помех («шумов»). Без этой относительной независимости всякое организованное поведение неминуемо распадается, превращаясь в неупорядоченное реагирование на внешние воздействия, в реагирование, структура которого пассивно отражает структуру процессов воздействия. Что же при­дает целенаправленной деятельности эту столь необходи­мую ей относительную независимость от внешних собы­тий? Может быть (такое предположение естественно воз­никает в первую очередь), ее осознанный характер, ее ре­гулирование мозговой активностью, лежащей в основе сознания? Очевидно, однако, что не только он, ибо, как это было многократно экспериментально показано, целенапра­вленное действие продолжает оставаться таковым (сохра­няя, следовательно, относительную независимость от слу­чайных внешних событий) и на тех этапах своего развер­тывания, на которых оно протекает неосознанно (в фазах «автоматизированного» выполнения навыков и во многих других случаях).

Прослеживая эти фазы неосознаваемого формирования действий, мы вновь встречаемся с хорошо уже нам знако­мым феноменом «отщепления», но в дополнение к тому, что нам об этом феномене известно, мы можем теперь точ­нее охарактеризовать причины, по которым отсутствие осо­знания определенной фазы действия не приводит к распа­ду последней как фрагмента целенаправленной активно­сти. В экспериментальных работах, выполненных школой Д. Н. Узнадзе, было ярко показано, что фактором, предот­вращающим подобный распад, является именно установ­ка, сложившаяся в процессе предшествующей деятельно­сти и создающая специфическое для нее дифференциро­ванное отношение к разным элементам внешней ситуации: элективную готовность к развернутому реагированию на одни стимулы и к развитию реакций торможения на дру­гие. При устранении или при недостаточности такой элективности целенаправленный характер деятельности неми­нуемо нарушается.

Сказанное выше создает определенное представление о том, каким образом проявляются в поведении неосознавае­мые установки. Только благодаря их участию в сознатель­но регулируемой деятельности поведение приобретает при­способленный и упорядоченный характер. Их регулирую­щее воздействие обеспечивает целенаправленность, осмыс­ленный характер действий, без того, чтобы контроль этой целенаправленности должен был производиться на всех этапах развертывания действия осознанно. Уже из этого одного ясно, какое огромное облегчение для работы созна­ния создается активностью неосознаваемых установок. Вместе с тем не подлежит сомнению, что неосознаваемые установки могут и препятствовать при определенных усло­виях развертыванию осознанно регулируемой деятельно­сти, выступая в подобных случаях подчас в качестве весь­ма мощных факторов патологической дезорганизации по­ведения. На этом мы остановимся позже.

§83 Два критических замечания в адрес теории установки Д. Н. Узнадзе. Основной вклад этой теории в учение о «бессознательном»

На предыдущих страницах мы охарактеризовали введен­ное Д. Н. Узнадзе понятие «неосознаваемой установки». Означает ли это, что мы во всем согласны с той трактовкой этого понятия, которая дается Д. Н. Узнадзе и его шко­лой? На этот вопрос мы вынуждены ответить отрица­тельно.

Д. Н. Узнадзе рассматривает установку как состояние, которое при любых условиях остается неосознаваемым. Нам такая трактовка представляется неоправданно сужи­вающей смысл этого понятия. Если понимать под установ­кой состояние, обусловливаемое определенной организаци­ей предшествующего опыта и приводящее к регулирова­нию последующего поведения (насколько мы понимаем, для иной трактовки данные школы Д. Н. Узнадзе повода не дают), то нет ни логических, ни фактических основа­ний полагать, что подобное состояние не может быть и осознаваемым.

Д. Н. Узнадзе подчеркивает: при «наличии потребно­сти и ситуации ее удовлетворения в субъекте возникает специфическое состояние, которое можно охарактеризовать как склонность, как направленность, как готовность его к совершению акта, могущего удовлетворить эту по­требность... как установку его к совершенно определенной деятельности... Установка является модусом субъекта в каждый данный момент его деятельности, целостным со­стоянием, принципиально отличающимся от всех его диф­ференцированных, психических сил и способностей» [87, стр. 170—171]. Установка, по Д. Н. Узнадзе, это целостное состояние, которое «не отражается в сознании субъекта в виде его отдельных самостоятельных переживаний. Оно играет свою роль, определяя работу субъекта в направле­нии активности, приводящей его к удовлетворению своих потребностей» [87, стр. 178].

Основная мысль Д. Н. Узнадзе выражена здесь с боль­шой ясностью. Установка — это не какое-то конкретное «психическое переживание» субъекта, а «модус» состоя­ния субъекта, т. е. готовность, наклонность субъекта к пе­реживаниям, восприятием или действиям определенного типа. Именно в этом заключается отличительная осо­бенность, качественное своеобразие установки, позволяю­щее отграничить ее от других психологических категорий и определяющее ее роль как фактора поведения. Но из этого своеобразия установок отнюдь не вытекает их неосознаваемость и тем более — непереживаемость.

Когда сторонники теории Д. Н. Узнадзе подчеркивают, что установка не осознаваема «непосредственно» (что она осознаваема только опосредованно, через анализ ее отно­шения к действительности, как это имеет место хотя бы в модельном эксперименте), то при этом молчаливо, очевид­но, допускают, что другие психические состояния осозна­ются именно «непосредственно». Такое понимание чрева­то, однако, двумя ошибками. Первая, философская, заклю­чается в том, что принципиально, по-видимому, не допу­скается возможность осознания «модусов» (способов, тен­денций) реагирования. Вторая, психологическая, связана с тем, что предполагается возможность «непосредственно­го» осознания психических явлений, отличных от установ­ки. Если, однако, осознание есть, как мы говорили выше, «знание об... объекте, противостоящем субъекту» (С. Л. Ру­бинштейн), знание о чем-то, что для познающего субъекта является элементом внешнего по отношению к нему мира, то становится очевидным, что всякое осознание имеет опосредованный характер, поскольку всякое сознание предполагает соотнесение того, что осознается, с деятель­ностью и средой, соотнесение «Я» с «не Я». Именно поэто­му вообще не существует никакого «непосредственного» осознания субъектом его психических данностей[51]. Оши­бочность противоположной точки зрения, долгое время подсказывавшейся субъективно-идеалистической психоло­гией, использовавшей методы интроспекции, была хорошо показана еще Л. С. Выготским. Всякое осознание связано с установлением сложных отношений, а выявляя (через деятельность) отношение к среде, мы можем (хотя и не обязательно должны) осознавать «модусы» этой деятель­ности принципиально так же, как и любые другие ее каче­ства.

Необходимо, кроме того, иметь в виду следующее. Если мы одновременно примем два положения, т.е. признаем, что установки могут быть только неосознаваемыми и что свое регулирующее влияние они оказывают на поведе­ние даже в его наиболее сложных формах, то тем самым мы станем на путь, который легко мог бы привести нас к тому, что в системе психоанализа является наиболее не­правильным, — к представлению о функциональной геге­монии «бессознательного» и к выделению областей смыс­лового регулирования, в которые сознание принципиально доступа не имеет.

Поэтому, полностью принимая все то ценное, что со­держится в теории Д. Н. Узнадзе в отношении значения установок как основы теории «бессознательного», мы не можем согласиться с представлением об установке, как о факторе, способном быть только неосознаваемым. Имен­но колебания в степени ясности осознания установок, ос­цилляции этой характеристики и определяют в значитель­ной степени ту специфическую роль, которую установкам приходится выполнять в качестве организаторов поведе­ния, адекватно формируя последнее или разрушая его.

Отличие нашего понимания проблемы «установки» от того, которое было разработано Д. Н. Узнадзе, не исчерпы­вается, однако, тем, что было сказано выше. Теория Д. Н. Узнадзе утверждает понятие об установке, как об особенности «целостной личности», как о состоянии, ха­рактеризующем «не какие-нибудь из отдельных психиче­ских функций, а... всего субъекта как такового» [87, стр. 170]. Нам представляется, что экспериментальные ис­следования школы Д. Н. Узнадзе отчетливо показали сложный, межфункциональный, полиструктурный харак­тер установки, ее способность проявляться одновременно в разных физиологических системах. Однако из этого еще отнюдь не вытекает, что установка (например, того типа, который проявляется в описанном выше модельном экспе­рименте с шарами) выражает собой изменение «личности» субъекта, у которого она сформировалась. Нам думается, кроме того, что и вообще весь охарактеризованный выше подход к установке, прежде всего как к механизму ре­гулирования деятельности, не вполне совпадает с представлением о роли, которую отводил Д. Н. Узнадзе этому фактору в психической жизни человека.

Сформулировав эти критические замечания, мы хоте­ли бы еще раз подчеркнуть, что они менее всего конечно, снимают то положительное, что было сказано нами по по­воду теории Узнадзе на предыдущих страницах. Помощь, которую идеи Д. Н. Узнадзе оказали критике психоанали­тических концепций, заключается в том, что они предоста­вили в наше пользование понятие, которое не только об­легчает понимание одной из двух важнейших функций неосознаваемой высшей нервной деятельности, но и устра­няет оказавшийся роковым для всех предшествующих тео­рий «бессознательного» парадокс «непереживаемого пере­живания». Теория Д. Н. Узнадзе раскрывает, во что трасформируется переживание после того, как оно перестает переживаться, не вынуждая нас прибегать для объяснения к наивной схеме «перемещения» неизменен­ного переживания в особую недоступную для сознания сферу. Тем самым эта теория раскрывает под­линное существо «бессознательного» как фактора, за которым остается функция регуляции, хотя этот фактор ни аффектом, ни мыслью, ни стремлением не является. Именно эту сторону проблемы не могли понять предшествующие исследователи, несмотря на силу мысли, которая характеризовала многих из них.

Само собой разумеется, что психологическая те­ория установки ничего непосредственно не говорит нам (и не может сказать) о физиологических основах «бессознательного». Однако отрицать на этом основании ценность ее данных было бы равносильно отрицанию про­дуктивности кибернетических схем управления, регуляции или поиска потому, что эти схемы независимы от конкрет­ного реализующего их материала и, следовательно, также мало что непосредственно нам об этом материале говорят. Теория установки является одним из разделов теории биологического регулирования, что, естественно, заранее ограничивает круг понятий, которыми она опери­рует, и характер проблем, на решение которых она направ­лена. Но зато (и это главное) она освещает такой ас­пект организации поведения, который при лю­бом другом подходе ускользает от внимания. Только учи­тывая эти обстоятельства, можно адекватно оценить и пра­вильно использовать теорию установки.

Расхождения же во мнениях по поводу конкретных особенностей установок, их отношения к активности созна­ния и к процессам высшей нервной деятельности еще, вероятно, долго будут стимулировать дискуссии, в которых проблема «бессознательного» нуждается для своего даль­нейшего развития, быть может, даже больше, чем какая-либо другая.

§84 О необходимости связи понятия установки с теорией психологической структуры целенаправленного действия

Школой Д. Н. Узнадзе теоретически и экспериментально разработана общая теория установки. Вместе с тем при рассмотрении идей и работ этой школы становится очевид­ной определенная ограниченность возможностей анализа проблемы установки, если подобный анализ придержива­ется лишь традиционных психологических методов и по­нятий и отвлекается от современного понимания принци­пов функциональной организации действия. Ограничен­ность эта заключается прежде всего в том, что при тради­ционном психологическом подходе, правильно рассматри­вая установку как выражение «готовности» к активности определенного типа, исследователи наталкиваются на серьезные трудности при любых попытках конкретиза­ции этой идеи. Они останавливаются по существу на этой констатации, не будучи в состоянии ее далее теоретически углубить[52]. Мы напомним поэтому ход мысли, указавший, каким образом уточняется представление об установке, если анализ этого представления связывается с некоторы­ми положениями, вытекающими из современной теории психологической структуры целенаправленных действий.

§85 Недостаточность определения установки как «готовности к действию»

Зарождение и первые этапы развития понятия «установ­ки» оказались тесно связанными со стремлением дать более точное описание особенностей движений и статики тела. Paillard, например, указывает [195], что понятие «установка» впервые появилось в западноевропейской ли­тературе в работах авторов, изучавших художественные приемы итальянского изобразительного искусства и стре­мившихся найти особый термин для обозначения поз тела, выражающих «определенное душевное состояние». Затем смысл этого понятия существенно изменился, однако еще долгое время оно употреблялось преимущественно в связи с анализом движений человека. В последние десятилетия его истолкование определялось смутно осознаваемым по­ниманием его связи с теорией эмоций и поведения, резким расширением сферы его применения и, как неизбежное следствие, все более острыми разногласиями при попыт­ках его определения[53].

Тем важнее, однако, что несмотря на эти расхождение мнений, несмотря на взаимную независимость развития отдельных языков, обусловившую лингвистическую дифференцированность смысловых оттенков термина «установ­ка», и несмотря на, может быть, еще большую взаимную независимость развития психологических концепций, ха­рактерных для разных школ, оказалось возможным все- таки довольно единодушно наметить, что же является в понятии «установка» хотя бы формально главным.

Отвечая в 1955 г. на этот вопрос, А. С. Прангишвили [70] в строгом согласии с охарактеризованными выше пред­ставлениями, введенными в советскую психологию Д. Н. Узнадзе, подчеркнул связь установки с «готовностью субъекта к определенной деятельности». Эта готовность понималась им как важнейший фактор организации любой формы приспособительного поведения и принципиально противопоставлялась схеме неопосредованной связи между стимулом и реакцией. Для того чтобы яснее оттенить сходство намечающихся на сегодня подходов к проблеме уста­новки, следует напомнить, что на специальном симпозиуме, посвященном анализу теории установки, состоявшемся несколько лет спустя в Бордо, прозвучали очень сходные мысли. Paillard было, например, указано [195], что при всем разнообразии смысловых оттенков, которые придаются понятию установки, неизменным в этом понятии остается указание на «предрасположение» субъекта ориентировать свою деятельность в каком-то определенном направлении. Paillardакцентировал организующий и селективный характер установка, создание ею «тенденции к определенно­му типу активности», в смысле, который придавался ана­логичному представлению еще в 30-х годах Allport, а так­же Binet, Wallon и многими другими. Близкие определе­ния «установки» были даны в литературе во многих дру­гих случаях.

Отметив это совпадение подходов, следует, однако, сра­зу же обратить внимание на то, что оно имеет скорее фор­мальный и потому поверхностный характер. Определение установки как «готовности» не предрешает истолкование этого понятия по существу и поэтому оказывается одина­ково пригодным для самых разных в методологическом от­ношении направлений — от Kulpe, Ach и Marbe, до Allport, Wallon и Fraisse. За согласием, что установка представ­ляет собой «готовность», могут скрываться самые серьез­ные расхождения, по поводу существа и закономерностей динамики этого феномена, например по поводу того, какие системы в эту готовность вовлекаются; имеем ли мы здесь дело с активацией только частных функций или с более глубокими глобальными сдвигами, затрагивающими лич­ность субъекта; как следует представлять взаимоотноше­ния установок, одновременно или последовательно возникающих в разных областях приспособительной деятельно­сти; является ли установка понятием только описатель­ным или также объясняющим; какое место занимает уста­новка в структуре деятельности: предваряет ли она дейст­вие или же сама лишь постепенно формируется в процессе целенаправленной деятельности и оправдано ли рассмотре­ние обеих этих возможностей как альтернативы; какова связь между установкой как готовностью к избирательному реагированию и рефлексом как реализацией этой готовно­сти; является ли установка актом сознания или, напротив, ее следует понимать как компонент только неосознавае­мой приспособительной деятельности и адекватно ли и здесь строго альтернативное решение; каковы критерии разграничения между понятием «установка» и близкими к нему понятиями «мотив», «привыкание», «динамиче­ский стереотип», «роль» (в смысле, придаваемом этому по­следнему термину Moreno, Mead, Sarbin); каковы качест­венные особенности типической установки, закономерности ее образования, пластических перестроек, угасания и т.д.

Перечень подобных вопросов можно было бы значи­тельно увеличить. И нетрудно показать, что по поводу многих из них существуют серьезные расхождения мнений даже среди тех, у кого определение установки как «готов­ности к действию» никаких возражений не вызывает.

Такое положение вещей заставляет отнестись с внима­нием к тезису, который в советской психологии особенно подчеркивался в последние годы все той же школой Д. Н. Узнадзе, а также А. Н. Леонтьевым, и по которому адекватное раскрытие представления установки возможно только в рамках более широкой психологической концеп­ции — учения о функциональной структуре действия в це­лом. При завершении дискуссии по проблеме установки, происходившей в 1955 г. в Москве, А. С. Прангишвили, на­пример, указал, что установка отражает только определен­ную хотя и первостепенно важную особенность всякой приспособительной деятельности, а именно «ее конкрет­ную направленность». Отсюда достаточно ясно, что и с по­зиций теории Д. Н. Узнадзе проблема установки не может решаться в отрыве от более общего понимания структуры деятельности, что истолкование этой проблемы неизбежно предопределяется подобным более общим пониманием. Можно было бы привести многие высказывания, сделан­ные в аналогичном духе также А. Н. Леонтьевым [51] и др[54].

Это логическое подчинение теории установки более ши­рокой теории функциональной организации действия име­ет принципиальное значение. Констатируя его в данном случае как итог развития уже не кибернетического, а соб­ственно психологического направления мысли, мы возвра­щаемся тем не менее к аспекту рассмотрения очень близ­кому, если не тождественному, тому, который уже был на­ми проанализирован выше и привел к пониманию установ­ки как системы тенденций, вытекающей из существования «критериев предпочтения» или «программ», интимно включенных в процесс переработки йнформации, придающих определенную «значимость» поступающей информации и тем самым превращающих эту информацию в фактор ре­гуляции.

Такое понимание подчеркивает, что установка — это, безусловно, нечто большее, чем просто «готовность» к раз­витию активности определенного типа. Ее функцией яв­ляется не только создание потенциального «предрасполо­жения» к еще не наступившему действию, но и актуальное управление уже реализующейся эффекторной реакцией (или сенсорным отражением). Именно это обстоятельство недоучитывалось многими старыми психологическими кон­цепциями установки, возникшими до появления современ­ной теории биологического регулирования, и оно не могло не обусловить существенную в некоторых отношениях ограниченность старых концепций.

Сказанное выше можно резюмировать следующим об­разом.

Экспериментальными исследованиями школы Д. Н. Уз­надзе было показано, что установки, которые могут субъек­том не осознаваться, способны тем не менее влиять на аф­ферентные и эффекторные процессы, антиэнтропически изменяя функциональную структуру последних в соответ­ствии с предшествующим опытом. Поскольку установки могут формироваться на основе обобщенного восприятия действительности, они нередко выступают как факторы, которые обусловливаются конкретным психологическим содержанием предшествующих переживаний и наряду с объективными воздействиями в свою очередь предопреде­ляют содержательную сторону предстоящих переживаний.

Традиционные приемы психологического анализа по­могли выявить закономерности динамики установок и формы проявления последних в поведении. Однако они не­достаточны, если возникает необходимость установить бо­лее точно роль установок в структуре действия. Для того чтобы понять эту роль, необходимо подойти к проблеме установки в несколько ином плане: с позиции современ­ного понимания принципов регулирования и функцио­нальной организации целенаправленных приспособитель­ных актов. При таком подходе удается более точно опре­делить основные функции установок, а тем самым, следо­вательно, и функции процессов высшей нервной деятель­ности, остающихся неосознаваемыми.

§86 Идея опосредованности связи между стимулом и реакцией в классической нейрофизиологии

Представление об установке, как мы это уже отметили, еще не приобрело «прав гражданства» в современной ней­рофизиологии. Если некоторыми из наших ведущих нейро­физиологов, в частности Н. А. Бернштейном, П. К. Анохи­ным и группирующимися вокруг них исследователями, оно было включено во многие их теоретические построения, то со стороны других оно продолжает встречать скорее скеп­тическую оценку и непонимание его необходимости. Пред­ставляется целесообразным проследить причины, которые вынуждают нас обращаться к этому понятию при разра­ботке вопросов, относящихся к теории структуры действия.

Бросая ретроспективно взгляд на развитие представле­ния об установке, можно заметить, что идея, составляю­щая логическое ядро этого понятия, стала проникать в ней­рофизиологию на протяжении последних десятилетий в разных формах, сохраняя обычно специфические черты той школы или того направления мысли, которые эту идею в соответствующем случае выдвинули. Анализ отношения проблемы установки к проблеме функциональной структу­ры действия целесообразно начать с определения именно этой основной идеи.

Говоря о последней, мы имеем в виду положение о том, что реакция организма является не непосредственной функцией стимула, а опосредована определенными «про­межуточными» факторами, тесно связанными с состояни­ем системы, на «вход» которой оказывается воздействие. Нетрудно показать, что подобное представление имеет глубокие корни как в психологии, так и в нейрофизиоло­гии, будучи неоднократно высказано очень разно ориенти­рованными исследователями. Опуская многочисленную относящуюся сюда литературу, мы остановимся в этой связи только на одном моменте, анализ которого облегчит даль­нейшее изложение.

До настоящего времени зарубежные авторы делают иногда попытки обосновать упрощенное представление, по которому рефлекторный принцип связан якобы неизбежно с механистической концепцией прямой (непосредствен­ной) связи между стимулом и реакцией. Такое толкование, исходящее из уст критиков рефлекторной концепции, по­могает, возможно, развитию мысли тех, кто его высказы­вает, оттеняя своеобразие их подхода, но достигается это преимущество ценой ухода от темы спора, так как возра­жения сторонников подобного толкования направляются против скорее воображаемого, чем реального противника. Именно в таком положении оказались, говоря о борьбе «двух школ», в частности, авторы очень вдумчиво и инте­ресно во многих других отношениях написанной книги «Планы и структура поведения» Miller, Galanter и Pri­bram [208].

Основным недостатком подобной критики рефлектор­ного принципа является то, что при ней смешиваются два существенно разных момента: а) представление о самом факте зависимости реакции не только от стимула, но и от «опосредующих факторов» и б) представление о том, како­ва природа этих факторов и каковы закономерности их влияния. Можно уверенно утверждать, что первое из этих представлений (и, следовательно, понимание всей неадек­ватности идеи непосредственной зависимости ре­акции от стимула) возникло уже на самых начальных эта­пах научного применения рефлекторного принципа в ней­рофизиологии, т. е. уже в период первых работ И. М. Се­ченова. То, что характер (направление, быстрота и сила) реакции, возникающей, например, у спинальных лягушек, зависит не только от особенностей стимула, но и от такого «опосредующего» фактора, как исходное положение раз­дражаемых лап было показало (И. М. Сеченовым) еще в прошлом веке. При этом был выявлен не только сам факт зависимости реакции от «опосредующих факторов» какими представлялись в тот период прежде всего уровни возбу­димости нервных структур, вовлекаемых в рефлекторный акт, но и направляющая роль этих факторов, их тенден­ция придавать рефлекторной реакции приспособительный характер. В дальнейшем аналогичные факты зависимости реакций от состояния активируемых физиологических си­стем изучались множеством исследователей, полностью разделявших представление о ведущей роли рефлектор­ного принципа. Достаточно напомнить хотя бы классиче­ские работы Magnusили Ехпег, не говоря уже о внима­нии, которое на протяжении десятилетий уделялось имен­но этой проблеме как в школе Введенского-Ухтомского, так и в школе Sherrington. Неослабевающий интерес к вопросам этого круга отразился и в более поздних работах, выполненных, например, М. И. Виноградовым и Г. П. Конради, Ю. М. Уфляндом и многими другими.

Такое положение вещей было понятным и по существу неизбежным. Идея непосредственной («жесткой») связи между стимулом и реакцией настолько упрощена и антифизиологична, что если бы она действительно была нераз­рывно связана с рефлекторным принципом, то это сделало бы, конечно, совершенно немыслимыми поразительные успехи, достигнутые нейрофизиологией за последнее сто­летие. Идея однозначной зависимости реакции от стимула прозвучала прогрессивно в первой половине XVII века в устах Декарта. Но если бы эта же идея определяла реф­лекторную концепцию и в наше время, то весь поразитель­ный взлет учения о мозге (истоки которого бесспорно свя­заны с классическими представлениями о рефлексе) вы­ступил бы как какой-то грандиозный парадокс.

Все это хотелось бы отчетливо установить не только в интересах уточнения исторической истины. Если мы твер­до договоримся, что расхождения возникают не по поводу того, однозначно или неоднозначно зависит реакция от сти­мула (серьезные споры на эту тему вряд ли пережили XIX век), то сразу же сможем ввести дискуссию в ее под­линное и очень важное русло. Спор (и очень принципиальный) должен сегодня идти не о том, существуют ли факторы, опосредующие связь между стимулом и реакци­ей, а о том, каковы эти факторы, какие механизмы ими ак­тивируются и как обеспечивается их строго избирательный конечный эффект. Поставив же вопрос таким образом, мы оказываемся в области, в которой в последние годы про­изошли особенно значительные сдвиги, отразившие изме­нение понимания нами некоторых важных принципов функциональной организации работы мозга.

Для классической нейрофизиологии представление о факторе, вклинивающемся между сигналом и реакцией, свелось на первых порах к общей идее «функционального фона», на который падает раздражение и который опреде­ляет судьбу реакции в не меньшей степени, чем воздейст­вующий стимул. Конкретное же содержание этой общей идеи эволюционировало, отражая постепенное усложнение представлений о механизмах и закономерностях нервной деятельности. Если на ранних этапах в качестве основной особенности «функционального фона», ответственной за характер реакций, рассматривалась только степень возбу­димости отдельных непосредственно активируемых нерв­ных образований, то в дальнейшем это исходное представ­ление значительно расширилось. Характеристиками функ­ционального фона, влияющими на качество реакций, становятся особенности изменения возбудимости нервных структур во времени («фазовые» состояния, «суммационные» эффекты и т.п.); изменения возбудимости системно­го характера (отражающиеся, например, в феноменах «индукции» и «иррадиации», описанных еще в самых ран­них работах павловской школы); обусловливаемые «про­торением» в смысле придававшемся этому понятию Ехner; вытекающие из концепции доминанты Ухтомского; изме­нения параметров, косвенно связанных со сдвигами возбу­димости (например, функциональной лабильности, по Введенскому); модификации состояния возбудимых обра­зований, вытекающие из организации временных связей, и т.д.

Когда же возникал вопрос, какие именно из этих харектеристик придают реакции относительную независи­мость от стимула, обеспечивая тем самым ее гибкость и биологическую целесообразность поведения, то в различ­ные периоды давались разные ответы. Наиболее глубоким из таких ответов, предвосхитившим, как мы увидим не­сколько позже, важное направление последующего разви­тия идей, явилась, бесспорно, павловская концепция «под­крепления». В этой концепции прозвучала мысль, чрезвы­чайно близкая к позднее сформулированному принципу «кольцевой» регуляции, а именно представление, по кото­рому эффекторное управление реакцией (ее приспособи­тельное упрочение или, напротив, приспособительное тор­можение) определяется афферентными импульсами, сиг­нализирующими об удовлетворении или, напротив, о не­удовлетворении потребности организма.

Шаг, который пришлось сделать, чтобы от этой класси­ческой схемы перейти к широко теперь известной другой (по которой приспособительное поведение регулируется на основе информации о степени «рассогласования» между «достигнутым» и «потребным», приходящей в порядке отрицательной обратной связи), логически был настолько невелик, что мы с полным правом можем рассматривать павловскую концепцию «подкрепления» как дальновидное предвосхищение главной линии последующего развития идей в аналйзе всей этой сложной проблемы. Такое по­нимание подтверждается, в частности, тем примечатель­ным фактом, что в долгие годы, которые отделили друг от друга зарождение обеих упомянутых выше схем, ни одно, пожалуй, другое понятие, сформировавшееся в рамках классической теории физиологических механизмов пове­дения, не привлекало такого внимания, не вызывало таких споров и не породило такую огромную литературу, как именно понятие «подкрепления». Для иллюстрации этого обстоятельства можно напомнить множество хорошо из­вестных работ, выполненных в павловской школе, а также работы Hull, Skinner, Broadbent, Hilgardи Marquis, Geor­ge и др.

Понятие «подкрепления» выступило в этих иссле­дованиях как свеобразный мостик, который не только ло­гически подготовил переход от одного уровня понимания принципов организации адаптивного поведения к другому, но и отразил этот переход исторически.

§87 О  современном понимании общей схемы и элементов функциональной организации действия

Выше в самых общих чертах был обрисован сложный путь, на котором производились попытки осмыслить связь между стимулом и реакцией с позиций нейрофизиологии. Эти попытки, следовательно, не только не характеризова­лись приверженностью к примитивным механистическим построениям, но, напротив, говорили о настойчивом стрем­лении освобождаться от таких построений. Их авторы использовали, по существу, все средства, которые была в состоянии предоставить для этой цели современная им теория нейродинамики.

Мы вновь подчеркиваем это обстоятельство не потому, что так уже увлечены полемикой с Миллером, Галлантером и Прибрамом. Дело обстоит гораздо серьезнее. Основной отрицательный момент, вытекающий из упрощения клас­сического подхода к проблеме связи между стимулом и ре­акцией, заключается в том, что критики этого подхода, ограничиваясь подобным упрощенным истолкованием, не вскрывают то, что в этом подходе действительно яв­ляется слабым и его принципиально огра­ничивает. Мы имеем в виду следующее.

Как было хорошо показано в отечественной литературе Л. В. Крушинским, а за рубежом многими из этологов [252], поведение приобретает приспособительный характер только тогда, когда оно выступает в форме последователь­ности действий, каждое из которых ориентированно в на­правлении определенной объективной цели. Но если это так, то становится очевидным, что одно только отсутствие жесткой связи между стимулом и реакцией, которое возникает при наличии любого опосредующего фактора, недостаточно для реализации приспособительного поведе­ния. Совершенно необходимой является внутренняя согласованность актов поведения, последова­тельное развертывание которых формирует действие, со­ответствие этих актов смыслу ситуации, т.е. наличие опре­деленного избирательного отношения каждого из этих ак­тов к конечному результату действия. Без понимания факторов, которые обеспечивают эту взаимную согласо­ванность и избирательность реакций, мы останемся не ме­нее беспомощными в анализе адаптивного поведения, чем если бы действительно ориентировались до сих пор на пре­словутую «жесткую» схему Декарта.

Стремление более глубоко понять механизмы, лежащие в основе этих специфических особенностей поведения, на­ложило глубокий отпечаток на нейрофизиологические и психологические искания последних лет, поскольку объ­яснить избирательность приспособительного реагиро­вания оказалось возможным, только использовав пред­ставления принципиально нового, необычного для пред­шествующего периода типа.

Лучшим примером подобных представлений является уже неоднократно упоминавшаяся нами схема «сличения» и «коррекции», которая используется в настоящее время большинством исследователей при анализе отношения ре­акции к стимулу. Мы уже говорили, что эта схема в очень изящной и одновременно глубокой математической форме была сформулирована Н. А. Бернштейном еще в 1935 г., т.е. за 13 лет до опубликования ставшей классической мо­нографии Н. Винера. Внутреннюю связь этой схемы с бо­лее ранней павловской концепцией «подкрепления» мы также только что подчеркнули. К этому можно добавить, что логические корни всей этой схемы удается проследить еще в работах И. М. Сеченова,[55] а также в удивительной по дальновидности формулировок статье Dewey, относя­щейся к 90-м годам прошлого века [134][56].

В новейшей литературе представлено много более поздних и более разработанных вариантов тех же по суще­ству отношений между: а) стимулом, б) закодированной в мозгу «моделью» цели действия и в) конечным выраже­нием действия, основанным на эффектах «сличения» и на регулировании, использующем отрицательные (а в неко­торых случаях, как мы это сейчас увидим, и положитель­ные) обратные связи.

Переход к этим новым понятиям означал, бесспорно, значительное углубление представлений о принципах функциональной организации рефлекторной деятельности. На основе новых подходов стало более ясно то, что рань­ше было труднее всего объяснить: каким образом дости­гается выбор из множества потенциально возможных от­ветов на раздражение именно тех, которые в данной ситуации адекватны. Именно в обеспечении этой стороны процесса и заключается функциональная роль всего нейродинамического цикла, составляемого обратной связью, «сличением», выявляющим степень «рассогласо­вания», и, наконец, центрофугальной импульсацией кор­ригирующего характера. Мы вряд ли допустим ошибку, если скажем, что это углубление анализа оказалось воз­можным главным образом потому, что в контекст физиоло­гической концепции были включены в качестве ее неотъ­емлемых компонентов представления о «значении» и «це­ли», воплощенных в закодированной мозговой «модели» действия. Тем самым был разорван «железный занавес», которым классическая физиология десятилетиями ограж­дала себя от категорий семантического порядка, и открыт путь для дальнейшей, ставшей на современном этапе уже совершенно необходимой, тесной координации нейрофизио­логического и психологического подходов.

§88 Некоторые замечания по поводу схемы «ТОТЕ»

Достаточно ли, однако, этого с таким трудом завоеванно­го преимущества для полного понимания факторов изби­рательности ответа на стимул, особенно в тех случаях, ког­да таким ответом является не элементарная одиночная ре­акция, а сложное по своей функциональной структуре дей­ствие? Здесь приходится во второй раз отметить наше не­согласие с позицией, на которой стоят Miller, Galanter и Pribram, поставившие фактически в своей монографии этот же вопрос и ответившие на него положительно. Мы остановимся на этом потому, что здесь мы уже непосред­ственно вступаем в область, представляющую для нас ос­новной интерес: мы имеем в виду специфическую роль, которую играет в целенаправленной реакции фактор не­осознаваемой установки.

Схема «ТОТЕ» (testoperationtestexit, проба — операция — проба — результат) предлагается названны­ми выше авторами как своеобразная модель очень общего значения, пригодная для объяснения как отдельных реф­лекторных актов, так и структуры приспособительного по­ведения в целом [208, стр. 45]. Для того чтобы объяснить на основе этой схемы одну из наиболее характерных черт сложных форм адаптивной деятельности — иерархию ее компонентов, по мнению авторов схемы «ТОТЕ», доста­точно представить, что эта схема «включает как стратеги­ческие, так и тактические элементы поведения... Опера­ционная фаза системы «ТОТЕ» более высокого порядка может сама состоять из цепи других подобных же систем, а каждая из последних в свою очередь может содержать вновь ряды таких же подчиненных единиц» и т. д. [208, стр. 48].

Таким образом, возникает очень своеобразная в логи­ческом отношении ситуация. Для объяснения иерархии конкретных актов поведения делается ссылка на иерар­хию систем «ТОТЕ». Но можно ли не заметить, что при этом допускается соскальзывание, очень напоминающее ошибку типа petitio principii? Если фактом, который под­лежит объяснению, является иерархическая структура поведения, а каждый из компонентов этой структуры по­стулируется организованным по схеме «ТОТЕ», то разве не очевидно, что существование иерархии «ТОТЕ» зара­нее предрешается объясняемым фактом и что оно поэтому является лишь оборотной стороной этого факта, его, если угодно, отражением, следствием, но само по себе еще со­вершенно недостаточно для его объяснения?

Мы обращаем внимание на это обстоятельство, чтобы подчеркнуть следующее. Схема «сличения и коррекции», отражая важный фрагмент деятельности, требует уточне­ния, когда речь заходит о факторах, обеспечивающих формирование действия, состоящего из иерархически ор­ганизованной последовательности целенаправленных ак­тов. В типической схеме «ТОТЕ», как и в типичном акте «коррекции на основе сличения» и во многих других ана­логичных схемах, регулирующий центробеяшый фактор направлен на устранение рассогласования между «достиг­нутым» и «потребным», т.е. на формирование эффекта, характерного для обратной связи отрицательного типа. Не вызывает, однако, сомнений, что в условиях приспо­собительного поведения коррекции на определенных промежуточных этапах становления действия могут быть направлены (по «тактическим причинам») не на устра­нение «рассогласований», а напротив, на их усиление (например, в случае, противоположном бегству: реакции иммобилизации животного при виде приближающегося аг­рессора, и в других аналогичных ситуациях).

Можно, конечно, сказать, что в рамках комплекса «TOTE» более высокого порядка (отражающего не «так­тику», а «стратегию» поведения, которая в приведенном выше примере направлена на спасение животного путем подавления естественной тенденции к бегству) такие вре­менные усиления «рассогласований» являются средством достижения «согласования» в более поздней (и потому решающей) фазе действия. И это будет правильным. Од­нако такое положение вещей делает очевидным сущест­вование особого фактора, функцией которого является регулирование характера ответа на результат «сличения» с точки зрения общей «стратегии» поведения.

Действительно, результатом «сличения» является своеобразный дифференциал, констатация определенной степени «рассогласования» между «достигнутым» и «пот­ребным» (между Soll-Wert» и Ist-Wert» в терминах, применявшихся Н. А. Бернштейном). Но такая констата­ция сама по себе не способна быть фактором коррекции, так как она не содержит информации, достаточной, чтобы определить, эффект какого рода обратной связи (отрица­тельной или положительной) должен последовать. Такая информация возникает только тогда, когда выявленной степени «рассогласования» придается определенное «зна­чение», т.е. когда на основе определенной системы кри­териев, устанавливается отношение обнаруженного рас­согласования к конечной задаче действия.

При таком понимании становится бесспорным, что в любой «кольцевой» функциональной структуре действия (в комплексе «ТОТЕ», в одиночном «корригирующем» цикле и т.д.) неизбежно должен быть представлен фак­тор, определяющий значение «рассогласования» на ос­нове учета предстоящих фаз этого действия. Присутствие такого фактора нужно, чтобы придать побудительную силу даже единичному выявленному рассогласованию, и оно тем более необходимо, когда осуществляется опреде­ленная тактика поведения, заключающаяся в установле­нии определенного отношения между последовательными этапами действия (и тем самым между последовательны­ми комплексами «ТОТЕ» или циклами «коррекций»).

Для того чтобы уточнить, в чем заключается наше несогласие с авторами концепции «Планов и структуры по­ведения», обратим внимание на тот факт, что таким оп­ределяющим фактором не может быть ни один из комп­лексов «ТОТЕ», взятый в отдельности, включая и наибо­лее общий, представляющий вершину «иерархии» и лишь санкционирующий на конечном этапе развития действий завершение последнего. Такой фактор должен быть пред­ставлен на всех этапах развертывания действия (от начальных до заключительных) и должен регулировать становление действия, определяя значимость каждого из последовательно выявляемых «рассогласований» на осно­ве вероятностного прогнозирования особенностей развер­тывания последующих фаз действия. Этот фактор, прив­носящий в традиционные физиологические представления две новые и необычные для них категории: семантическую категорию «значения» и идею антиципации («пред­восхищения», важность которого была глубоко обоснова­на в отечественной литературе последних лет как Н. А. Бернштейном, так и П. К. Анохиным). Но без пользования этим фактором понять подлинную функцио­нальную структуру действия мы вообще не можем.

§89 Установка как единство «Образа» и «Плана»

Чем же, однако, является этот фактор, использование ко­торого сулит столько преимуществ? Мы ответим на этот вопрос, уточняя одновременно наше третье (и последнее) несогласие с Miller, Qalanter и Pribram.

Можно ли думать, что этим фактором является только совокупность наших знаний о формируемом действии и о ситуации, в которой действие развертывается, т.е. «Об­раз» в понимании Miller, Galanter и Pribram [238, стр. 32]? Нам представляется, что такое чисто «информа­тивное» истолкование обсуждаемого фактора (как «сгуст­ка сведений») означало бы отвлечение от того, что в этом факторе является основным, — от его активной роли и регулирующего влияния оказываемого им на формирова­ние действия.

Характерно, что в концепции Miller, Galanterи Prib­ramроль активного начала отводитсй не «Образу», а «Пла­ну». «План контролирует последовательность операций, которые оно («живое существо». — Ф. Б.) выполняет [там же, стр. 32]. С другой стороны, «План» не определяет дей­ствие в его содержательном аспекте. Он только «иерархи­чески построенный процесс... способный контролировать порядок, в котором должна совершаться какая-либо последовательность операций» [там же, стр. 30]; «термин "План" может быть повсюду заменен термином "програм­ма"» [там же, стр. 31] и т. д.

При таком понимании, когда информативный аспект («все накопленные и организованные знания») связан с «Образом», а алгоритмический («контроль» порядка по­следовательности операций) — с «Планом», естественно, что «центральной проблемой» книги Miller, Galanter и Pribram становится исследование отношений между «Об­разом» и «Планом» [там же, стр. 331 Нам думается, одна­ко, что став на такой путь, Miller, Galanter и Pribram избрали позицию, имеющую отпечаток скорее традицион­ного дуалиама и не наилучшим образом приспособлен­ную для достижения их основной цели: исследовать, как может быть заполнен «вакуум между познанием и действием» [там же, стр. 24].

Попытки достичь этой заманчивой цели были до сих пор так часто тщетными именно потому, что к ним подхо­дили обычно с подобных дуалистических позиций, ис­пользуя две несовместимые системы понятий, синтез ко­торых был неизбежно эклектическим и поверхностным. Значительно более обещающей является попытка связы­вания информативного и алгоритмического аспектов на основе такой логической категории, самое существо ко­торой заключается в единстве этих аспектов. Если мы вспомним то, что говорилось несколько выше об установ­ке, как о системе критериев, превращающих информацию в фактор регуляции, то легко поймем, что именно «установка», — гораздо скорее, чем какое-либо другое понятие, является такой категорией. А то, что авторы «Образов» и «Планов» по существу игнорируют это центральное понятие, не может, конечно, не ослаб­лять в какой-то степени их позицию[57].

Что можно сказать, о связи интерпретируемой таким образом «установки» с логическими элементами хорошо известной схемы «рефлекторного кольца»? Согласно этой схеме, целенаправленный процесс становится возможным потому, что реализующие его реакции корригируются нейродинамическим эквивалентом конечного выражения этого процесса — закодированной в мозгу «моделью пот­ребного будущего». Но это значит, что подобная «мо­дель» — не просто инертный эталон для «сличения», а ди­намический фактор, который, позволяя устанавливать степень «рассогласования», одновременно придает значе­ние этому рассогласованию с точки зрения «стратегии» действия в целом, т.е. выполняет основную функцию ус­тановки.

Допустимо ли отсюда сделать вывод, что представле­ние о «модели потребного будущего» и представление об «установке» отождествляются? Вряд ли. Отсюда следует только то, что «модель» должна выполнять функцию «установки», для того чтобы действие было адекватным образом реализовано. «Установка» является поэтому ско­рее обозначением специфической роли, которую «модель» при определенных условиях выполняет, чем си­нонимом модели.

Придавая определенное значение факту «рассогла­сования» и тем самым определяя характер ближайшей предстоящей фазы в развертывании действия, «установка» выступает как важнейший организатор элементарных «микроциклов» поведения. В то же время на «макроуров­не», т.е. на поведении в целом, активная роль установок проявляется, как мы уже говорили, прежде всего антиэнтропическими эффектами, созданием большей упорядо­ченности, большей внутренней согласованности тех про­цессов, на которые непосредственно распространяется ор­ганизующее влияние установок. Эту характернейшую функцию установок можно наблюдать как в элементар­ной моторике, так и в наиболее сложных системах целе­направленных действий, т.е. в процессах семантического порядка, какими являются поведение и деятельность в их психологическом понимании. Учет именно этого противодействия нарастанию энтропии (обусловливаемого уста­новками независимо от того, осознаются они или нет) скорее, чем что-либо другое, помогает понять, в чем за­ключается главная роль, которую «бессознательное» выполняет, глубоко подчас скрытым образом в жизнедея­тельности нормального и заболевшего человеческого орга­низма.


III. О взаимоотношении сознания и "бессознательного"

§90 Осознание как «презентирование» и преимущества, создаваемые осознанием в отношении регулирования деятельности

Анализ отношения фактора «установки» к функцио­нальной структуре действия помог нам понять вторую важную функцию неосознаваемой высшей нервной дея­тельности (считая первой, неосознаваемую переработку информации) — регулирующее воздействие, оказываемое этой активностью на приспособительное поведение. Вмес­те с тем рассмотрение этой проблемы подводит нас вплот­ную к вопросу, который мы много раз упоминали на предыдущих страницах, не задерживаясь на нем специ­ально: какая же роль остается при подобном подходе за фактором сознания? Должны ли мы присоединиться к эпифеноменалистической трактовке сознания, предлагае­мой современной нейрокибернетикой, или же, не отвергая общего разработанного нейрокибернетикой подхода, оста­ваясь логически в его же рамках, мы можем указать на какую-то специфическую роль сознания в организации действия, освобождаясь тем самым от неприятной необ­ходимости рассматривать сознание как «бледную тень» мозговых событий, с которой детерминистически ориен­тированному анализу делать, строго говоря, нечего?

Этот вопрос, очень сложный по самому своему суще­ству, стал еще сложнее когда была выявлена упомянутая в предыдущем параграфе тесная связь «установки» с представлением о «рефлекторном кольце». Действительно, концепция «рефлекторного кольца», как и упоминавшиеся ранее нейрокибернетические построения более широкого плана, к фактору «сознания» не апеллируют. По схеме «кольца» развертываются как наиболее сложные формы

осознаваемой деятельности, так и полностью ускользаю­щие от сознания двигательные и иные автоматизмы. А по­скольку, как мы говорили выше, рефлекторная регуляция немыслима без активного участия «установок», то стано­вится очевидным, что и последние не связаны обязатель­но и непосредственно с параметром сознания.

Это обстоятельство лишний раз подчеркивает, что нет, конечно, никаких оснований ограничивать функцию «ус­тановок» регулированием только осознаваемых психичес­ких явлений. Такое ограничение было бы столь же оши­бочным, как и привязывание установок только к области неосознаваемого. Но отсюда же следует, что существо от­ношений между параметром сознания и поведением рас­крывается теорией установки не в большей степени, чем теорией нейронных сетей. Сторонники обеих концепций явно предпочитают эту запутанейшую проблему по воз­можности не задевать.

Для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности такая уклончивая позиция является, однако, принципиально неприемлемой: без определения специфи­ческой роли сознания становится трудно определимой и вся специфика «бессознательного» и даже, более того, снимается как самостоятельная проблема весь вопрос о соотношениях между осознаваемыми и неосознаваемыми, переживаемыми и непереживаемыми формами мозговой деятельности.

В §73 мы охарактеризовали позицию, которую в этом вопросе занимает George. Исключая из рассмотрения ка­тегорию сознания, как «псевдонаучную», он без особых раздумий ликвидирует все те дифференциации, которые настойчиво возводились психологией на протяжении де­сятилетий между качественными особенностями осозна­ваемых и неосознаваемых форм психики. Обе эти катего­рии явлений объединяются как «активность мышления», которая независимо от того, совершается ли она в усло­виях бодрствования или во время сна, регулируется, по мнению George, одними и теми же фундаментальными закономерностями. О какой-либо специфической функции сознания при такой нивеллирующей трактовке говорить, конечно, не приходится.

В чем же заключается неправильность этого характер­ного для современной нейрокибернетики общего подхода? Эта неправильность выступит отчетливо, если мы вспом­ним своеобразное положение, создавшееся в современной психологической теории сознания.

Тенденция нейрокибернетики к исключению пред­ставления о сознании из круга используемых ею «опера­циональных» рабочих категорий основана, естественно, на определенном истолковании этого понятия. Это истол­кование обычно не формулируется наиболее убежденны­ми сторонниками изгнания идеи сознания (например, Uttley). Оно скорее молчаливо ими подразумевается. Но его легко понять и надо согласиться, что, если оно при­нимается как исходное, то, действительно, трудно что-ли­бо возразить против скептических выводов, к которым приходят его адепты. Дело заключается, однако, в том, что эта некритически усвоенная нейрокибернетикой кон­цепция сознания, являясь традиционной для определен­ных направлений западноевропейской психологии, оста­ется вместе с тем глубоко ошибочной.

Эта концепция, логично приводящая к эпифеномена- листической трактовке сознания, хорошо охарактеризо­вана А. Н. Леонтьевым: «Выдавая сознание классового человека за вечное и общечеловеческое, буржуазная пси­хология изображает его как нечто абсолютное — бескачественное и "неопределимое". Это особое психическое пространство ("сцена" по Jaspers). Оно является, следовательно, только "условием психологии, но не ее предме­том" (Natorp). "Сознание, —писал Wundt, — заключается лишь в том, что мы вообще находим в себе какие бы то ни было психические состояния". Сознание психологиче­ски представляет собой с этой точки зрения как бы внут­реннее "свечение", которое бывает ярким или помрачен­ным или даже угасает совсем, как, например, в глубоком обмороке» [52, стр. 283—284]

Очевидно, насколько такая трактовка сознания отлич­на от упоминавшегося выше понимания сознания как «осознания субъектом объективной реальности» (С. Л. Ру­бинштейн), как «знания о чем-то», что «как объект про­тивостоит познающему субъекту», как качество психики, возникающего у человека лишь постольку, поскольку он выделяет себя из внешней среды, становится способным воспринимать свои переживания как данность, не тожде­ственную окружающему его миру материальных предме­тов. А. Н. Леонтьев в точных выражениях определяет основную черту этого неэпифеноменалистического пони­мания. Она заключается в том, что «действительность открывается человеку в объективной устойчивости ее свойств, в ее отделенности, независимости от субъектив­ного отношения к ней человека, от наличных его потреб­ностей или, как говорят, "презентируется" ему. В факте такой "презентированности" собственно и состоит факт сознания, факт превращения несознательного психичес­кого отражения в сознательное» [52, стр. 285].

Таковы две противостоящие друг другу концепции сознания. И если из первой действительно следует, что сознание это гораздо скорее «условие» всякого психоло­гического исследования, чем его «предмет», что ни на какое регулирование психических явлений сознание не вправе претендовать, поскольку ничего нового в динами­ку этих явлений осознание последних не приносит, то вто­рая вынуждает к выводам прямо противоположного ха­рактера.

Основное обстоятельство, всю серьезность которого явно недоучитывают Uttley, George и другие авторы, предлагающие исключить представление о сознании из числа категорий, необходимых для построения адекватной теории работы мозга, заключается в том, что осознание объективной действительности, как тако­вой (ее «презентированность» в смысле, придаваемом этому термину А. Н. Леонтье­вым), глубоко влияет на все последующее развертыва­ние мыслительной активности и поведения. Психологи­ческий анализ позволяет без особого труда определить и условия, которые способствуют такому «презентированию» действительности на основе ее осознания: эти усло­вия в первую очередь связаны с возникновением каких-либо неожиданных препятствий в гладком развертывании целенаправленного действия, с трудностью выполнения последнего («закон Клапареда»). Осознание, т.е. про­цесс, основанный на «презентировании», выступает по­этому как своеобразное средство экстремальной регуля­ции мозговой деятельности, т.е. регуляции в чрезвычай­ных условиях, при которых другие, менее эффективные средства управления мыслительными операциями и пове­дением оказываются недостаточными.

При такой интерпретации, естественно, возникает вопрос: что же именно придает осознанию и неразрывно связанному с ним «презентированию» действительности эту способность оказывать мощные регулирующие воз­действия на мозговую активность? Отвечая на этот воп­рос, мы вновь касаемся, быть может несколько неожидан­но, представлений, характерных для нейрокибернетического направления.

Когда А. Н. Леонтьев впервые применил представле­ние о «презентированности» действительности, как о ха­рактеристике осознания, по-видимому, только традиции словоупотребления помешали ему подчеркнуть близкое отношение этого представления к идее «моделирования», широко вошедшей в обиход психологии и неврологии в нес­колько более позднем периоде[58]. Вряд ли требует особых разъяснений, в каком смысле при отражении, сопровож­даемом «презентированностью» действительности субъек­ту, мы сталкиваемся со своеобразным «удвоением» карти­ны мира (А. Н. Леонтьев). При таком отражении содер­жанием последнего становится не только объективная действительность как таковая, но и переживание отношения к этой действительности, про­тивостоящее как более или менее ясно осознаваемая субъ­ективная данность тем элементам внешнего мира, кото­рые это переживание непосредственно вызывают.

Переживание этого отношения приводит к созданию аналога (или «Образа») объективной действительности не отождествляемого, однако, субъектом с последней и выступающего для сознания как своеобразная «модель» мира предметов. Использование этой модели в процессе регулирования поведения позволяет получить все те не­исчислимые преимущества, которые возникают, если не­посредственному управлению каким-либо процессом предшествует фаза предварительной наметки этого уп­равления на более или менее точной копии, «слепке», «мо­дели» предстоящих реакций. Перефразируя Valensin, можно поэтому сказать, что человек стал неизмеримо богаче в своих возможностях воздействия на мир, после того, как он оказался в состоянии не только воспри­нимать, мыслить и чувствовать, но и сознавать, что он есть существо, которое воспринимает, чувствует и мыслит.

Очень показательным для состояния современной дис­куссии об активной роли сознания является то, что сходное понимание прйчйн и механизмов этой роли и, следо­вательно, какой-то отход от скептической позиции Uttley и др. можно встретить и в рамках самой нейрокибернетической литературы. Мы упомянули выше (§14) о рабо­тах по теории управления, в которых подвергается анали­зу возможность для саморегулирующейся системы дать ответ на вюпрос о вероятном исходе эксперимента, без то­го чтобы последний был фактически этой системой постав­лен. Как указывает Minsky, такой ответ может быть получен только от какой-то подсистемы, которая находит­ся внутри саморегулирующейся системы и выступает как модель взаимоотношений последней и внешней среды. Если информация, полученная от такой подсистемы, мо­жет повлиять на процессы, разыгрывающиеся на общем выходе всей конструкции, то перед нами возникает свое­образная картина автомата, деятельность которого регули­руется на основе «презентироваиности» ему не только со­вокупности внешних воздействий, но и информации, по­ступающей от его собственной поведенческой «модели». По полушутливому замечанию Minsky, подобный автомат, располагая знанием внешнего мира и «самого себя» и кор­ригируя свою деятельность, направленную на внешний мир, на основании данных «интроспекции» должен был бы различать в себе уровень «тела» и уровень «духа» и был бы вынужден энергично сопротивляться указанию на то, что он вопреки всему остается только неодушевленным роботом [125].

Мы напоминаем этот пример потому, что он отчетливо показывает, что даже если мы остаемся в рамках обыч­ных кибернетических трактовок, мы отнюдь не обязаны неукоснительно следовать за Shannon, Uttley, George, Rosenblatt и др. в их скептической оценке роли сознания. Эта оценка вытекает в гораздо большей степени из особо­го смысла, который вкладывается этими авторами в пред­ставление о сознании, чем из подлинной логики нейроки- бернетического подхода.

Принимая, как это справедливо подчеркивает А. Н. Ле­онтьев, что факт осознания сводится в основном к «презентированности» субъекту объективной действительно­сти, в ее «отделенности, в ее независимости от субъектив­ного к ней отношения» [52] и что эта отделенно «презентированная» данность может быть использована как модель при отработке процессов регулирования, мы по­лучаем возможность понять не только функцию созна­ния как фактора регуляции поведения, но и активное отношение сознания к другим формам психики. В работе мозга, как и в работе логической конструкции Minsky, ис­пользование информации, идущей от подобных «презен- тированных» «аутомоделей», резко расширяет операци- альные и адаптивные возможности, хотя физиологические механизмы, на основе которых происходит это расшире­ние, остаются далеко не ясными. В связи с этим становит­ся очевидной органическая включенность этих «аутомо­делей» в работу саморегулирующихся систем, внутренни­ми элементами которых они являются, следовательно, подлинно активный характер их роли.

Можно, таким образом, сказать, что функции сознания раскрываются в какой-то степени, если учитывается учас­тие сознания в процессах психологического моделирова­ния действительности и тем самым регулирования пред­стоящей деятельности. Эволюционный процесс разрешил задачу подобного моделирования, обеспечив способность человеческого мозга создавать «презентированное» отражение окружающего мира. Можно, конечно, по этому поводу задавать много на первый взгляд странных вопро­сов: является ли, например, этот избранный филогенезом вариант решения задачи моделирования единственным, который вообще возможен? А если моделирование, необ­ходимое для продуктивной деятельности саморегулирую­щихся систем, осуществимо на разных путях, в том числе на путях, не обязательно связанных с осознанием, то почему биологическая эволюция избрала в данном случае именно путь развития сознания, а не какой-либо другой и т.д.

Вряд ли, стоит сейчас задерживаться на вопросах по­добного рода. Не исключено, конечно, — позволим себе эту улыбку, — что в процессе освоения Галактики чело­вечеству придется когда-нибудь столкнуться с саморегу­лирующимися системами, у которых задача внутреннего моделирования решается на основе качественно иных принципов, чем те, которые используются с этой целью в мозгу человека. Для нас важны сейчас не более или ме­нее фантастические предположения о подобных принци­пах, а понимание осознания, как одного из элементов класса потенциально возможных способов решения задачи прогностического моделирования и тем са­мым как активности, которая последовательно и в весьма специфической роли (вопреки тому, что думают многие из ведущих теоретиков нейрокибернетики) вписывается в круг общих представлений современной теории биологи­ческого регулирования.

Для нас важно также понимание сознания как особен­ности мозговой деятельности, которая полностью подчине­на общим закономерностям биологической и социальной адаптации. С точки зрения Uttley и других «эпифеноме­налистов», развитие сознания на высших уровнях фило- и онтогенеза выступает как трудно объяснимый парадокс (все функционально бесполезное должно, как известно, эволюционным процессом не стимулироваться, а устра­няться). Представление же о сознании как о факторе, приспособительно влияющем на развертывание поведе­ния, избавляет нас от довольно неприятного конфликта с теорией эволюции. Это тоже, конечно, является немало­важным аргументом в дискуссии.

Всего сказанного выше, по-видимому, достаточно, чтобы показать не только философскую, но и логическую несостоятельность мнения о том, что категорию сознания так уж легко сбросить со счетов. В действительности дело оказывается гораздо более сложным. Но в таком случае перед нами возникает задача, от которой те, кто стоит на позиции Uttley и его единомышленников, себя освободи­ли: показав реальность сознания как фактора регуляции, охарактеризовать особенности отношения этого фактора к не менее реальному «бессознательному».

§91 Физиологическое, структурное и динамическое «бессознательное» (по Beliak)

Существование осознаваемых и неосознаваемых форм психики ставит, естественно, вопрос о характере отноше­ний, существующих между обоими этими видами мозго­вой активности. Вопрос этот столь же важен, сколь мало разработан. Единственная попытка дать детализирован­ный на него ответ принадлежит фрейдизму. Однако имен­но в этом ответе с особой отчетливостью прозвучали сла­бые стороны психоаналитического подхода: его односто­ронность и неизбежно связанная с последней тенденция к обеднению и упрощению описываемых зависимостей.

Можно с уверенностью сказать (хотя в литературе этот момент редко подчеркивается и, вероятно, прозвучит нес­колько неожиданно для адептов психоанализа), что одной из самых больших ошибок фрейдизма явилось то, что эта концепция резко сузила диапазон разнотипных и измен­чивых отношений, существующих в действительности между неосознаваемыми формами высшей нервной дея­тельности и деятельностью сознания. Вся трудно вообра­зимая и внутренне противоречивая сложность этих отно­шений была Freud сведена к единственной динамической тенденции — к функциональному антагонизму сознания и «бессознательного», отразившемуся в учении о «вытесне­нии», в этом краеугольном камне психоаналитической тео­рии на всех этапах ее развития, и в учении о символике, как средстве преодоления этого антагонизма. Мы предприня­ли бы совершенно бесплодную попытку, если бы стали ис­кать в детально разработанной психоаналитической тео­рии хотя бы намек на представление о функциональном синергизме «бессознательного» и деятельности сознания («сублимация», как и символизация, является, по Freud только средством спасения от разрушительных послед­ствий извечного антагонизма сознания и «бессознательно­го», но отнюдь не выражением замещения этого антаго­низма отношениями подлинного содружества). А в ре­зультате такого упрощения вся картина действительных функциональных отношений между осознаваемыми и не­осознаваемыми формами высшей нервной деятельности и психики оказалась трансформированной фрейдизмом до неузнаваемости.

Каким же образом и почему произошло такое упроще­ние? Ответ на этот вопрос вряд ли будет приемлем для тех, кто рассматривает фрейдизм как подлинную основу общей теории «бессознательного», как это делает, напри­мер, Bernhard [113]. Однако к этому ответу неизбежно приводит вдумчивый анализ психоаналитической концеп­ции хотя бы того типа, который был предприят Wells. Указывая на специфические особенности психоаналити­ческой доктрины, Wells отмечает: «Freud не дал деталь­ной разработки применения своей "науки о бессознатель­ных психических процессах" к области психологии» [261, стр. 473]. Не подлежит сомнению, что, подчеркивая это в высшей степени характерное обстоятельство, Wells абсо­лютно прав. Freud на основе своей концепции «бессознательного» пытался разрешить лишь одну (казавшуюся ему, как клиницисту, центральной) сторону психической жизни — судьбу неудовлетворенного стремления, неотреагированного аффекта. Проблема же «бессознательного» в ее более общем виде — как проблема большой психологи­ческой теории приспособительного поведения — Freud ни­когда по существу даже не ставилась. Именно потому и ускользнула от фрейдизма вся внутренняя сложность и противоречивость этой проблемы, а идея «вытеснения» показалась автору и сторонникам этого учения вполне до­статочной, чтобы отразить характер отношений между «сознанием» и «бессознательным» в том специфическом плане, который их единственно интересовал.

Представление о том, что психоаналитическая концеп­ция — это отнюдь не общая психологическая теория «бес­сознательного», можно встретить, впрочем, в работах не только критиков фрейдизма. К такому же пониманию приходят иногда и некоторые убежденные сторонники фрейдизма. В этом отношении представляют интерес вы­сказывания, прозвучавшие на организованном Нью-Йорк­ской Академией наук в 1958 г. симпозиуме, специально посвященном обсуждению методологических проблем пси­хоанализа, в частности в докладе открывшего этот сим­позиум Beliak [111]. Этим видным теоретиком фрейдизма был произведен анализ понятия «бессознательного» и уточнено, в каком плане это понятие имеет значение для психоаналитической теории, а в каком остается безраз­личным. Высказывания Beliak весьма показательны в отношении того, что именно подразумевает психоанализ под «бессознательным».

Beliak указывает, что в разных случаях под «бессоз­нательным» понимают существенно разные вещи, благо­даря чему это понятие выступает в качественно разнород­ных аспектах. Один из подобных аспектов Beliak предла­гает назвать «физиологическим», другой —«структурным». Физиологический аспект «бессознательного» — это ба­нальное представление о неосознаваемости вегетативных функций организма. К этому аспекту психоаналитическая теория не имеет, по Beliak, никакого отношения, так как большинство этих функций не отражается в сознании ни непосредственно, ни на основе символизации (по мнению теоретиков психосоматического направления, вегетатив­ные процессы могут только сами выполнять функцию символического представительства «вытесненного» из со­знания[59]). «Структурный» аспект бессознательного это, по Beliak, неосознаваемость автоматизированных дейст­вий и той скрытой нервной активности, на которую опи­рается формирование любых содержаний сознания, ак­тивности, которая создает эти содержания, но остается, выполняя эту задачу, «невидимой».

Многие ограничения возможностей психоанализа свя­заны, по Beliak, именно с тем, что к этому «структурно­му» аспекту бессознательного психоаналитическая тех­ника проникнуть не позволяет. «Я никогда не слышал, — несколько иронически замечает Beliak, — чтобы психоана­литик вскрыл, например, исчезнувшие воспоминания о процессе овладения ходьбой в раннем детстве». Поэтому «структурный» аспект бессознательного также не являет­ся, по Beliak, объектом психоаналитической теории. В чем же тогда ее предмет? Beliak отчетливо отвечает на этот вопрос. Существует, говорит он, еще один, третий аспект бессознательного — аспект «динамический»: неосознавае­мость того, что по своему психологическому содержанию неприемлемо для сознания, но что может пробиться в сознание на обходных путях символизации. Именно этот аспект и есть единственный и специфический пред­мет психоаналитической теории.

По поводу этих ясных определений (не отвергнутых другими участниками симпозиума) можно сказать следую­щее. Во-первых, они не оставляют сомнений, что по мне­нию даже убежденных сторонников современного фрей­дизма, это учение отнюдь не является общей теорией «бессознательного». К освещению ряда важных сторон проблемы «бессознательного» фрейдизм, как это призна­ется Beliak, вообще отношения не имеет. Во-вторых, из этих дефиниций вытекает, что «неприемлемость» опреде­ленных содержаний для сознания — это, действительно, главная характеристика той особой формы «бессознатель­ного», которую психоаналитическая теория объявляет основным предметом своего изучения. Оба эти вывода хорошо согласуются с приведенным выше мнением Wells и с тенденцией психоанализа исчерпывать представление об отношениях между сознанием и «бессознательным» идеями антагонизма и «вытеснения».

Можно, конечно, сказать, что если психоаналитичес­кая концепция не претендует на роль общей теории «бес­сознательного», то за ней остается право избрать подход к проблеме неосознаваемых процессов, который она пред­почитает, и так его углублять, как она это считает нуж­ным. В дискуссии с фрейдизмом важно, однако, показать, что психоаналитическая концепция проявила непоследовательность уже при самом выборе пути, по которому она пошла. Эта непоследовательность сразу же закрыла для нее возможность правильно, разносторонне, а не односто­ронне[60] осветить проблему взаимоотношений между созна­нием и «бессознательным», которая при всех условиях оставалась для нее центральной. Мы хотели бы несколько задержаться на этом моменте, представляющем интерес не только для изучающих историю развития идей Freud.

В психоаналитической литературе часто можно встре­тить такое объяснение причин, побудивших Freud создать основы его концепции. Freud подходил, говорят нам, к проблемам невротических симптомов, сновидений, огово­рок с позиций строгого детерминизма. Проводя каузаль­ный анализ, он стремился создать логический «мост», уничтожающий видимость причинного разрыва между аффектом и клиническим симптомом, между пережива­ниями во время сна и во время бодрствования, между на­мерениями и ошибочными действиями. Таким «мостом» и явилось его учение о «бессознательном», устраняющее эту видимость разрыва и позволяющее понять все собы­тия психической жизни как причинным образом нераз­рывно между собой связанные.

В таком подходе (неважно, предшествовал ли он в действительности созданию психоанализа или формули­руется защитниками этого учения post factum) есть один безусловно важный момент: представление о неосозна­ваемых формах мозговой деятельности, как о факторе, ко­торый причинно связан с мозговыми процессами, лежа­щими в основе активности сознания, и скрытыми спосо­бами этим процессам способствует. Действительно, как показывает анализ структуры самых различных видов поведения (мы об этом уже говорили), если бы не суще­ствовали формы высшей нервной деятельности, неосозна­ваемым образом предваряющие и подготовляющие актив­ность сознания, то последняя была бы во многих случаях не только непонятна, но и вообще невозможна. Однако, если это так, то разве не очевидно, что «структурный» аспект «бессознательного», от рассмотрения которого психоаналитическая теория принципиально отказывается, также имеет самое непосредственное отношение к той же проблеме «моста», т.е. к проблеме непрерывной причин­ной цепи между аффектом или намерением, с одной сто­роны, и поведением — с другой? Разве неосознаваемые формы высшей нервной деятельности, включаясь в самые разнообразные виды осознаваемого реагирования как его закономерные компоненты, не предотвращают возникно­вение «разрывов» в подобной цепи, которые неминуемо возникли бы, если бы эти формы почему-либо выпали? А если мы с этим согласимся, то разве не очевидно, что исключив из проблемы «бессознательного» ее «структур­ный» аспект, фрейдизм вступил в противоречие с тем, что по аргументации его же убежденных сторонников вообще вынудило его всю эту проблему поставить?

Избрав, следовательно, в качестве единственного зас­луживающего внимания аспекта «бессознательного» ас­пект «динамический», фрейдизм не имеет логического права обосновывать этот выбор идеей «моста», ссылками на приверженность принципу детерминизма и т.п., ибо роль «моста» выполняют и такие формы «бессознательно­го», которые психоанализ счел возможным полностью игнорировать.

§92 Установка как выражение связи информативного и алгоритмического аспекта действия

Можно ожидать, что на данном этапе спора о принципах взаимоотношения сознания и «бессознательного», который мы ведем с психоаналитическим направлением, наши оп­поненты возразят приблизительно так. Хорошо, скажут они, пусть проблема «моста» «динамическим» понимани­ем «бессознательного» не исчерпывается, пусть, действи­тельно, «бессознательное» в смысле, придаваемом этому по­нятию фрейдизмом, является лишь одним из многих факто­ров, опосредующих связь между аффектом и симптомом, намерением и поведением, но это фактор, имеющий непо­средственное отношение к психологическому содержанию переживаний, в то время как «бессознательное» в его «структурном» понимании — это лишь совокупность фи­зиологических автоматизмов, необходимых, возможно, для фактической реализации поведения (и, следовательно, так­же являющихся элементами «моста»), но никак не связан­ных со смысловой стороной ситуации. «Структурное» «бессознательное», скажут нам[61] это нечто напоминающее скорее «психические автоматизмы» Janet, чем «Оно» Freud, т.е. во всяком случае нечто лишенное того семантическо­го оттенка, который характеризует «бессознательное» в его психоаналитическом понимании. А если это так, то вводя понятие «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности», не подменяем ли мы предмет обсуждения и даже, более того, не прекращаем ли мы вообще спор с фрейдизмом, поскольку переходим к рассмотрению скорее физиологической и неврологической, чем психологической стороны поведения? Ведь в отношении физиологических и неврологических трактовок сторонники психоанализа могут с нами во многом согласиться, что отнюдь не вы­нуждает их к отказу от своих специфических психологи­ческих представлений.

Если бы возражения были сформулированы подобным образом (а в литературе — у Musatti, Brisset, Beliak — они, действительно, в такой форме иногда звучат), то в ответ нам пришлось бы подчеркнуть одну из центральных мыслей всего предыдущего изложения.

В качестве главных функций неосознаваемых форм высшей нервной деятельности мы выделили связь этой деятельности с процессами переработки инфор­мации и формирования и выражения «уста­новок». При таком понимании использование понятия «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» приводит не к «подмене» предмета обсуждения, а напро­тив, к переносу спора именно в ту семантическую область, область значений и смыслов, которая является для психоанализа главной и в которой психоаналитичес­кая мысль так долго считала себя единственным полно­правным теоретическим направлением.

Для «установки» (как мы об этом подробно говорили выше, характеризуя позицию школы Д. Н. Узнадзе и по­лемизируя с Miller, Galanter и Pribram, а также уточняя отношение этого понятия к представлениям современной теории биологического регулирования) основным являет­ся то, что она влияет на нейрофизиологическую динамику и, следовательно, на поведение и психологические функ­ции, будучи детерминируема конкретным психологичес­ким содержанием, «смыслом» объективной ситуации, и относится поэтому к числу наиболее сложных, обобщен­ных форм отражения действительности. Центральным для этого понятия является то, что в нем «Образ» и «План» по терминологии Miller, Galanter и Pribram, т.е. аспект информативный (накопленные знания) и аспект алгоритмический (контроль порядка последовательности операций) слиты воедино. По существу, все значение по­нятия «установка», все оправдание использования этой категории, весь скрытый пафос основной мысли Д. Н. Уз­надзе заключается в стремлении найти наиболее адекват­ное выражение для идеи этого неразрывного единства обоих упомянутых выше аспектов[62]. Но отсюда становится ясным, что неосознаваемые формы высшей нервной дея­тельности, понимаемые в свете учения об установке, принципиально выходят за рамки собственно физиологи­ческого аспекта мозговой активности в его узком понима­нии и что, следовательно, отношения между «структурным бессознательным» (по Beliak) и сознанием совсем не тождественны тем, которые обычно подразумевают, гово­ря о связи между так называемыми «психическими про­цессами» и составляющими их субстрат «физиологически­ми механизмами». Это первый очень важный момент, который мы хотели бы подчеркнуть при обсуждении всего этого сложного вопроса. Второй же, не менее важный, заключается в следующем.

§92 «Вытеснение» и диалектика противоречивых отношений между сознанием и «бессознательным»

Главным принципом взаимоотношений между сознанием и «бессознательным» фрейдизм объявляет принцип «вы­теснения» и обхода этого «вытеснения» на основе «сим­волизации». Благодаря такой трактовке все многообразие и разнородность связей между осознаваемыми и неосоз­наваемыми формами высшей нервной деятельности, меж­ду сознанием и «бессознательным» из рассмотрения фак­тически устраняются. При более же широком подходе именно с изучением полиморфности и противоречивости этих отношений связаны наиболее важные направления дальнейшей теоретической, экспериментальной и клини­ческой разработки всей проблемы.

Есть, действительно, много оснований думать, что в определенных случаях неосознаваемые формы высшей нервной деятельности выступают как функциональные антагонисты тех мозговых процессов, которые лежат в ос­нове сознания, т.е. выступают как активность, препят­ствующая работе сознания и в свою очередь этой работой дезорганизуемая. Яркие примеры такого функционально­го антагонизма можно видеть хотя бы при попытках осоз­нанного воспроизведения двигательного навыка, приняв­шего благодаря частому повторению, форму «автоматиз­ма». Концентрация внимания на таком автоматизирован­ном действии нередко его грубо нарушает. Иногда осно­вой антагонизма «осознанного» и «неосознанного» может явиться, как это подчеркивает С. Л. Рубинштейн, аффек­тивная напряженность переживаний, иногда здесь при­мешиваются и разнообразные другие факторы.

Вместе с тем у нас нет никаких оснований рассматри­вать подобные антагонистические отношения как единст­венную и нормальную форму связи между сознанием и «бессознательным». Представление о подобных антагонис­тических отношениях, как об отношениях доминирующих, вступает в противоречие прежде всего с теорией эволю­ции. Неосознаваемые формы высшей нервной деятельно­сти являются результатом развития, которое на протяже­нии тысячелетий стимулировалось естественным отбором.

Поэтому они должны играть принципиально ту же роль в биологическом и социальном приспособлении, что и фор­мы высшей нервной деятельности, обусловливающие соз­нание.

Действительно, почти все упоминавшиеся выше экспе­риментальные исследования неосознаваемых форм выс­шей нервной деятельности, все экспериментальное изуче­ние неосознаваемых «установок» говорят не только об антагонистических взаимодействиях между сознанием и «бессознательным», не только о взаимном их торможении, приводящем к распаду содружественной координации осознаваемых и неосознаваемых приспособительных про­цессов и выступающем наиболее ярко в условиях клини­ческой патологии (а в особых ситуациях — при аффектив­ном напряжении, утомлении, мешающих воздействиях, при обстановке «стресса» и т.п. — и в условиях нормы). Эти работы не менее убедительно указывают и на си­нергические взаимоотношения между сознани­ем и «бессознательным», доминирующие в обычных усло­виях и способствующие адекватной организации самых различных форм адаптивного поведения.

И наконец, третий момент, который необходимо учи­тывать, если мы задаемся целью наметить общую схему отношений между сознанием и «бессознательным». Мы имеем в виду изменчивость этих отношений, приво­дящую к неустойчивости, к лабильности конкретного со­держания осознаваемых и неосознаваемых форм мозговой деятельности. Напомним, что для психоаналитической концепции «бессознательным» («unconscious», по Beliak и многим другим) является лишь то, что из-за особеннос­тей своего психологического содержания «неприемлемо» для сознания. Такое понимание наглухо привязывает од­ни содержания к «бессознательному», другие к сознанию и разграничительная линия между сознанием и «бессоз­нательным» оказывается одновременно линией демарка­ции между двумя несообщающимися сферами конкретных психологических содержаний. Этой статической, «жест­кой» психоаналитической трактовке теория неосознавае­мых форм высшей нервной деятельности противопостав­ляет схему, носящую диаметрально противоположный характер: подчеркивающую гибкую изменчивость отно­шения к сознанию любого конкретного содержательного переживания. То, что в какой-то момент времени выступает в форме осознаваемого психического феномена, мо­жет затем, утратив качество осознания, проявиться в форме неосознаваемого и непереживаемого процесса, в форме неосознаваемой установки, чтобы спустя какое-то время вновь выступить в своем первом психологическом обличии и т.д.[63]

Признание этой изменчивости, этой диалектики отно­шений имеет не только психологическое, но и глубокое философское значение, поскольку оно больше, пожалуй, чем что-либо другое, подрывает идею принципиального антагонизма сознания и «бессознательного», как выраже­ния несовместимости двух разнородных психологичес­ких «сущностей».


Глава пятая. Роль неосознаваемых форм высшей нервной деятельности в регулировании психофизиологической активности организма и поведения человека

§94 Зависимость сознания от «объективации» (по Д. Н. Узнадзе) и от отношения действия к мотиву (по А. Н. Леонтьеву)

До сих пор мы уделяли внимание проблеме «бессознательного», под­ходя к ней преимущественно в историческом и философ­ском планах или трактуя ее в общей форме с позиций пси­хологии, нейрофизиологии и нейрокибернетики. Мы изло­жили доводы в пользу реальности неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности и правомерности понятий, которые эту своебразную активность отражают. Мы пытались также охарактеризовать в общих чертах ос­новные функции «бессознательного» и связь последнего с работой сознания. Нам остается теперь затронуть наибо­лее, пожалуй, сложные вопросы: определить насколько это возможно сегодня, способы выражения «бессознательного» в повседневном поведении человека, а также формы, в ко­торых выявляется зависимость от этого фактора различ­ных психологических явлений и физиологических про­цессов.

Трудность этой задачи обусловливается причинами двоякого рода. Во-первых, тем, что почти во всех преды­дущих исследованиях проблемы «бессознательного» (за исключением разве проведенных психоаналитическим направлением) вопрос о конкретных проявлениях «бес­сознательного» в поведении отодвигался на второй план, возможно именно, из-за того, что его анализ оказывается значительно более сложным, чем обсуждение тех же вопросов при их более общей постановке. Вторая же и, быть может, главная причина возникающих трудностей зак­лючается в том, что мы не можем говорить об отражении «бессознательного» в поведении, отвлекаясь от вопроса о психологической структуре конкретных целенаправлен­ных действий, от вопроса о закономерностях внутренней организации приспособительных поведенческих актов. А в какой степени эти вопросы еще мало разработаны, было видно из предыдущего изложения достаточно ясно.

Поэтому мы начнем обсуждение, вернувшись к анали­зу проблемы функциональной структуры действия и про­должив разговор об организующей роли «установок».

Одним из отрицательных последствий психологическо­го подхода, игнорирующего проблему «бессознательного», является то, что при нем становится невозможным адек­ватно отразить психологическую структуру повседневных человеческих действий, ибо различные фазы развития этих действий находятся в разном отношении к активно­сти сознания: одни из них осознаются достаточно ясно, другие — значительно хуже, третьи же совсем остаются «за порогом» сознания. Эта различная осознаваемость разных фаз действия является банальным фактом, кото­рый был известен уже психологии XIX века и лег в осно­ву теории «автоматизации» действий. Примечательно, однако, что на важное следствие, которое логически вы­текает из этого факта, долгое время не обращалось долж­ного внимания и это обстоятельство явилось одной из ос­новных причин, затруднявших на протяжении десятиле­тий адекватное освещение функций «бессознательного». Мы имеем в виду следующее.

Любое из нормально развертывающихся целенаправ­ленных действий человека представляет собой временную последовательность более элементарных двигательных актов, сочетание которых это действие составляет. Поря­док и даже состав совокупности подобных актов может быть в случае повторения в разных условиях даже строго одного и того же (по конечному аффекту) действия, очень разным. В этом проявляется пластичность моторики и преимущественная ее подчиненность организующей ее «задаче» в смысле, придававшемся этому термину Н. А. Бернштейном. Необходимо, однако, учитывать, что при любых условиях совокупность элементарных актов, которые реализуют действие, представляют собой внут­ренне организованную функциональную структуру, в ко­торой каждое из отдельных звеньев вытекает из предыду­щего и в свою очередь предопределяет характер после­дующего. В этом смысле планомерно формирующееся целенаправленное действие представляет собой непрерывность состояний, в которой не могут существовать никакие «пробелы» регуляции, никакие не­управляемые фазы развертывания про­цесса, ибо любой такой пробел, любая «пауза регуляции» неминуемо должны вызывать даже в вероятностнодетерминированной биологической системе резкое нарас­тание ее энтропии (снижение уровня ее организованнос­ти вплоть до ее полного развала).

Между тем осознание действия, как это было только что отмечено, на разных этапах его формирования выра­жено не в одинаковой степени. Отсюда возникает проти­воречие, имеющее для теории «бессознательного» характер исходного: противоречие между необходимостью непрерывной (в пределеиндискретной) регуляции развертывания действия, и выраженной прерывистостью (дискретностью) осознаваемого контроля этой регуляции. Это противоречие выступает как трудно разрешимый па­радокс, если функции регуляции и контроля рассматри­ваются как прерогатива только сознания. Но оно легко снимается, если вводится представление о регулирующей роли «установки», которая проявляется на протяжении ин­тервалов времени, характеризующихся переключением соз­нания на какие-то другие формы активности или объекты[64].

На это противоречие (назовем его условно противоре­чием между непрерывностью фактической и дискрет­ностью осознаваемой регуляции действия) неоднократно обращалось внимание в психологической литературе. Мы напомним два его наиболее интересных и взаимно друг друга дополняющих описания, из которых одно дано Д. Н. Узнадзе, а другое А. Н. Леонтьевым.

Д. Н. Узнадзе рассматривает проблему этого противо­речия при обосновании теории «объективации»[65]. Как показывает приведенная (в сноске) выдержка из его фун­даментальной работы «Экспериментальные основы психо­логии установки», он акцентирует регулирующее влия­ние, которое оказывает установка на целенаправленное действие. Что же касается степени осознанности фрагмен­тов действия, динамика которых определяется установ­кой, то здесь позиция Д. Н. Узнадзе очень своеобразна. С одной стороны, он подчеркивает, что «у нас... нет нас­тоящего основания» говорить об участии внимания в этих актах, с другой — признает, что эти акты пережи­ваются с достаточной степенью ясности, чтобы «субъект был в состоянии ориентироваться в условиях ситуации его поведения». Регуляция же поведения, сопровождаю­щаяся отчетливой концентрацией внимания на управля­емом процессе, представляет, по Д. Н. Узнадзе, качест­венно особый план поведения, который определяется им как план «объективации» переживаний.

Мы видим, таким образом, как впервые возникает представление, по которому установка выступает в роли фактора регуляции актов поведения, переживание которых сопряжено с определенным снижением степени яс­ности их осознания (актов, в динамике которых «внима­ние не участвует»). Это представление выступает здесь как еще несколько упрощенная, только в главных своих контурах намеченная схема. По этой схеме следует различать только два уровня ясности осознания психи­ческих переживаний — уровень, характерный для «им­пульсного» поведения, которое определяется установками, и уровень, характерный для поведения, сопровождаемого напряженным вниманием и тем самым «объектива­цией»[66].

Однако вряд ли можно сомневаться в том, что за этой двучленной схемой, подчеркивающей лишь основ­ные тенденции, скрыта в действительности гораздо более сложная система дифференциаций, охватывающая весь диапазон степеней ясности осознания от наблюдаемых при внимании, предельно напряженном, до сопутствую­щих типичным «автоматизмам», о которых иногда быва­ет очень трудно сказать, относятся ли они к неосознавае­мым психическим явлением или же должны рассматри­ваться скорее лишь как своеобразная, очень сложная нервная активность, которая из-за предельной редукции своего отражения в переживаниях субъекта не может трактоваться как явление подлинно психическое (хотя бы неосознаваемое).

На эту проблему множественности уровней осознания и изменчивости содержаний, которые характеризуются оп­ределенной степенью осознанности, обращает особое вни­мание А. Н. Леонтьев. Ему принадлежит и указание на связь, которая существует между отношением элемента действия к задаче последнего и степенью осознаваемости этого элемента. А. Н. Леонтьев обращает внимание на то, что при обучении субъекта любому сложному дейст­вию отдельные звенья этого действия также формируют­ся вначале как своеобразные самостоятельные «микро­действия», т. е. регулируются осознанно. Затем, однако, они включаются в структуру «макродействия» лишь как его составные «операции», которые непосредственно уже в сознании не «презентируются». На этом этапе проис­ходит сдвиг в степени их осознанности и, следовательно, их регулирование, не допускающее никаких «пауз», пе­реходит к инстанции, управляющие воздействия которой уже более не осознаются. «Это однако, — как отмечает Л. Н. Леонтьев, — не значит, что они вовсе перестают сознаваться. Они лишь занимают другое место в созна­нии: они... при известных условиях могут сознаваться. Так в сознании опытного стрелка операция выравнива­ния мушки, как и само положение ее по отношению к прорези, могут быть не презентированы. Достаточно, од­нако, какого-нибудь отклонения от нормального осуще­ствления этой операции, и тогда сама эта операция, как и ее предметные условия, отчетливо выступают в созна­нии» [52, стр. 297].

Таким образом, особенностью развитого сознания оказывается то, что оно располагает содержаниями не только актуально ему «презентированными», но и таки­ми, которые лишь потенциально осознаваемы в опреде­ленных ситуациях. Развивая далее мысль о неодинако­вой осознаваемости различных элементов структуры поведенческого акта, А. Н. Леонтьев подчеркивает из­менчивые отношения, существующие в этом плане между содержаниями, не одинаково связанными с целями и с мо­тивами действия и т. д.

Сопоставляя позиции, которые занимают Д. Н. Уз­надзе и А. Н. Леонтьев при анализе проблемы сознания, нетрудно заметить, что они в важных отношениях свое­образно дополняют друг друга. Если Д. Н. Узнадзе не­сколько схематически и обобщенно освещает вопрос о различиях в степени осознания разных форм и компо­нентов действия, то Л. Н. Леонтьев трактует эту проб­лему значительно более конкретно, отражая ее подлин­ную сложность. Однако Л. Н. Леонтьев не ставит вопрос о закономерностях и механизме регуляции действий, осознанное управление которыми по тем или иным при­чинам оказывается снятым, в то время как для Д. Н. Уз­надзе этот последний вопрос выступает как централь­ный.

Только при совмещении картин, нарисованных Д. Н. Узнадзе и А. Н. Леонтьевым, мы получили адек­ватное представление о сложности градаций осознания разных элементов действия и одновременно о факторах, принимающих на себя управление действием, когда осоз­нанное регулирование последнего оказывается устра­ненным[67].

§95 О вопросах «психоаналитического стиля», вытекающих из факта неосознаваемого регулирования сомато-вегетативных реакций и поведения

Изложенные представления позволяют понять, как раз­решается противоречие между необходимостью непре­рывности регуляции действия и грубо прерывистым характером регулирующей активности сознания. Созна­ние в силу каких-то не очень хорошо нами понимаемых, но, по-видимому, весьма глубоких причин совершенно не способно отправлять функцию непрерывного регули­рования маловарьирующего процесса на протяжении сколько-нибудь длительных интервалов времени. Баналь­ным психологическим фактом является то, что если вни­мание длительно сосредоточивается на одном и том же, т.е. монотонно изменяющемся содержании, то это авто­матически приводит к снижению уровня бодрствования, к усилению активности торможения, вплоть до развития сна. И, наоборот, как это отлично известно тем, кто вла­деет ораторским искусством или является хорошим пе­дагогом, лучшим средством поддержания внимания аудитории на должной высоте является достаточно час­тая смена содержаний, к которым это внимание прико­вывается. Образно говоря, осознание можно уподобить включению шофером едущего автомобиля света больших фар, создающего яркую освещенность малоизвестных критических участков пути, но с успехом заменяемого светом более экономичных малых фар, если путь известен и гладок. Другими словами, сознание — это скорее меха­низм выработки «гипотез» в критические моменты недо­статка информации, механизм, позволяющий моделиро­вать действительность на основе ее «презентирования» п обеспечивающий тем самым возникновение специфичес­ких для человеческого мозга форм приспособления, чем фактор регуляции приспособительных реакций, изменчи­вость которых имеет вынужденно непрерывный характер.

Такое понимание регулирующих функций сознания логически предполагает существование механизма неосоз­наваемого регулирования, этого своеобразного света «ма­лых фар», который обеспечивает управление поведением в условиях, при которых сознание по каким-либо причи­нам переключено на другие психологические содержания, снижено, ограничено или вообще отсутствует. Из сказан­ного же на предыдущих страницах достаточно ясно, на­сколько важна роль, которую в подобном неосознаваемом регулировании играет фактор «установки».

При общем взгляде на всю изложенную схему функ­циональных взаимоотношений между осознаваемой и не­осознаваемой регуляцией поведения напрашиваются два замечания. Прежде всего то, что эта схема отнюдь не нова. Если ее сопоставить с представлениями о соотношении между осознаваемыми и неосознаваемыми формами регу­лирования психической активности и поведения, сущест­вовавшими в допсихоаналитическом периоде и в начале XX века, в период разработки теории психических автоматизмов, теории образования навыков и т.п., то вряд ли можно подметить какие-либо существенные сдвиги в ис­толковании ролей, которые приписываются сознанию и «бессознательному» как регуляторам поведения. Прогресс, однако, обнаруживается, если мы переходим от анализа роли этих факторов к рассмотрению природы последних: он выражается в отказе от представления об «автоматизме» как о системе жестко фиксированных связей, в пони­мании несводимости категории «сознания» к категории «бодрствования», в истолковании связи неосознаваемой высшей нервной деятельности с процессами переработки информации, с динамикой установок и т.д.

Второе же замечание заключается в следующем. Из­ложенная выше схема позволяет хорошо понять, что имен­но являлось на протяжении многих десятилетий главным поводом для острых споров о функциях «бессознательно­го». Если признается, что существуют формы мозговой активности, которые, оставаясь неосознаваемыми и непереживаемыми, оказывают вместе с тем регулирующее воздействие на поведение (в нашем понимании такими фор­мами являются, очевидно, прежде всего формирующиеся или уже предварительно сформировавшиеся установки), с чем, по-видимому, все согласны, то, естественно, возни­кает множество вопросов, относящихся к диапазону, спо­собам проявления и закономерностям динамики этих свое­образных детерминант поведения: ограничивается ли влияние последних только регулированием поведения в узком смысле или оно может проявляться и на более ши­роком круге процессов и состояний, например на активно­сти сновидений? Каковы особенности проявления этих неосознаваемых регулирующих факторов, — исчерпыва­ются ли они обычным приспособительным изменением поведения или отражаются в каких-то специфических формах, например приданием символического смысла оп­ределенным содержаниям бодрствующего или сновидно измененного сознания субъекта или даже определенным соматическим реакциям? Какова судьба неосознаваемой установки как тенденции к выполнению деятельности оп­ределенного типа, если другие осознаваемые или неосоз­наваемые установки ей противоречат, стремятся ее затор­мозить или даже вовсе разрушить? В каких формах и в каких пределах выявляются воздействия, оказываемые неосознаваемыми установками не на глобальное поведе­ние, а на компоненты последнего, на активность, развер­тывающуюся на уровне физиологических и биохимичес­ких реакций, и какова в связи с этим роль неосознаваемых установок в клинике, в процессах пато- и саногенеза, в развитии и преодолении болезни? Какое значение имеет формирование неосознаваемых установок в формировании личности, в воспитании характера, в создании предпосы­лок, позволяющих подчинять поведение определенным этическим представлениям, нравственным критериям и нормам морали? Проявляются ли эти скрытые регулирую­щие факторы только в целесообразном, адаптивном поведении или также в нарушениях приспособления — в раз­нообразных ошибочных действиях, возникающих внешне как случайные события, но в действительности имеющих латентную психологическую мотивированность? и т.д.

Нетрудно предвидеть, что уже одно только перечисле­ние подобных вопросов может вызвать настороженность: легко заметить, что эти вопросы в значительной своей части относятся к области, которая на протяжении долгих лет выступала как почти монопольно принадлежащая пси­хоаналитическому направлению. Не означает ли поэтому привлечение внимания ко всем этим темам какую-то ус­тупку фрейдизму, какой-то компромисс с его принципами и методологией? На такие сомнения необходимо дать точный ответ.

Перечисленные выше вопросы возникают, конечно, ме­нее всего потому, что мы собираемся следовать в поста­новке проблемы за психоаналитическим направлением.

Причины имеют здесь иной и гораздо более глубокий ха­рактер. Мы могли отвлекаться от вопросов подобного рода до тех пор, пока тема регулирования сложных форм пове­дения неосознаваемыми формами мозговой деятельности не встала перед нами во всей своей остроте. Но раз мы признали правомерность этого факта, признали наличие неосознаваемых факторов, которые определяются смысловой стороной объективных ситуаций и в свою очередь ока­зывают регулирующее влияние на семантику поведения, мы становимся вынужденными тем самым признать пра­вомерность и ряда других проблем. Более того, мы обяза­ны не отклонять и не замалчивать подобные проблемы, не закрывать глаза на всю их огромную важность для науки о личности и мозге, а конкретно показать, в чем заклю­чается неправильность того их решения, которое было выработано и на протяжении более чем по­лувека настойчиво защищается представителями психо­аналитического направления.

Если бы мы ограничились признанием только факта существования «бессознательного», но воздержались от обсуждения того, каким образом неосознаваемые психи­ческие явления и неосознаваемые формы высшей нервной деятельности проявляются в разных видах активности и при разных состояниях организма, то такая непоследова­тельность действительно могла бы привести в дальнейшем к невольному логическому соскальзыванию, к психоана­литическим трактовкам. Ставя же перечисленные выше вопросы, мы не только не допускаем такого соскальзыва­ния, но напротив, создаем необходимые предпосылки для принципиального противопоставления нашего понимания теории фрейдизма. Последовательность в постановке во­просов здесь, пожалуй, более, чем где-либо, необходима для точности ответов.

§96 Пластичность действия в фазе его «автоматического» выполнения

Вопрос о конкретных проявлениях неосознаваемых психических феноменов и неосознаваемых форм высшей нервной деятельности столь же сложен, сколь разнообраз­ны проявления сомато-вегетативной активности и поведе­ния человека. Мы остановимся только на нескольких подвергавшихся наиболее быстрому развитию и, возмож­но, именно поэтому наименее ясных аспектах этой проб­лемы, до сих пор вызывающих острые споры: на эволюции представлений о процессах «автоматизации» актов поведе­ния; на вопросе о случайности ошибочных действий; на проявлениях неосознаваемых психических явлений в усло­виях измененного (сновидно) состояния сознания, в связи с чем нам придется уделить особое внимание проблеме «символизации»; наконец, на роли, которую неосознавае­мая высшая нервная деятельность играет в вопросах про­филактики, развития и регресса болезни.

Представление о неосознаваемой установке, трактуе­мой не только как проявление «готовности» к выполнению целенаправленной активности, но и как фактор, регули­рующий развертывание этой активности в соответствии с определенной задачей и со смыслом окружающей ситуа­ции, глубоко изменило наше понимание функциональной структуры приспособительного действия.

Старая схема, по которой целенаправленное произволь­ное действие является функцией многократно повторяю­щихся осознаваемых актов «волевого усилия», стала пере­сматриваться по существу еще во второй половине XIX ве­ка. К концу века она была окончательно отброшена, и ее долгое время замещало более сложное представление, по которому главными функциональными компонентами действия являются, во-первых, эффекты осознаваемых «ре­шений» и, во-вторых, неосознаваемые «автоматизмы» или «навыки», форму которых принимает всякое действие, ставшее из-за частого и монотонного воспроизведения при­вычным.

Дальнейшее развитие теории организации действия, значительно ускорившееся лет 30 назад, показало, однако, неправильность, существенную упрощенность и этой дву­членной схемы. Согласно этой схеме, последовательные этапы формирования действия обрисовывались примерно так. Допускалось, что на первом этапе устанавливаются (отбираются и закрепляются) все необходимые связи. На втором же этапе — этапе «автоматизации» эти связи обес­печивают машинообразный и стереотипный характер ре­акций. Иными словами, если на первом этапе осуществле­ние действия происходит еще в отсутствие жестко фикси­рованных связей между его элементами и потому отличается пластичностью, то переход к этапу автоматического действия характеризуется упрочением ригидных связей и, следовательно, потерей пластичности функции.

Такое импонирующее на первый взгляд представление оказалось, однако, полностью разрушенным, как только стал производиться более тонкий анализ биомеханической (Н. А. Бернштейн) и электромиографической структуры автоматизированных движений. Было показано, что такие, например, процессы, как ходьба, закрепившиеся профес­сиональные и спортивные двигательные навыки, нейродинамика поддерживания позы и т.п., характеризуются не рпгидностью, не стереотипностью, а напротив, удивитель­ной пластичностью, возможной только при отсутствии од­нозначных связей между движением и совокупностью реализующих это движение нервных возбуждений. Было установлено также, что приспособительная изменчивость полностью «автоматизированных» двигательных актов мо­жет приобретать форму необычайного тонкого регулиро­вания. Достаточно напомнить, что, например, в баллисти­ческих движениях типа удара по мячу при игре в теннис, в акте стрельбы, при ударе по шару на бильярде, в акте бритья, т.е. при действиях, опирающихся на множество неосознаваемых «автоматизированных» двигательных ком­понентов, необходимые и непредусмотримые заранее ва­риации движений обеспечивают точность моторного эффек­та, определяемую долями угловой секунды и микронами[68].

Таким образом, было твердо установлено, что автоматизированное осуществление эффекторной функции вовсе не связано с потерей этой функцией характеристики плас­тичности. Но тогда пришлось признать, что существо ав­томатизации заключается отнюдь не в использовании ра­нее закрепленных, жестко фиксированных связей. Авто­матическая деятельность обрисовывалась [14] гораздо скорее как деятельность, протекающая в рамках опреде­ленной, ранее сложившейся «системы правил» (в рамках определенной «матрицы управления»). Реализация авто­матического действия не опирается при этом на какие-то заранее точно предусмотримые связи между элементами или фазами этого действия. Она выступает скорее как процесс, построенный по типу марковской цепи (т. е. как последовательность событий, каждое звено которой харак­теризуется лишь определенной вероятностью возникнове­ния, зависящей от конечного числа предшествующих звеньев той же цепи). Легко понять, насколько глубоким является такое изменение в понимании самого существа процесса автоматизации, лишающее этот процесс припи­сывавшейся ему ранее «окостенелости» и механичности.

Но если это так, то становится очевидным, что осуще­ствление функции в фазе ее неосознаваемого «автомати­зированного» отправления есть процесс, продолжающий быть именно регулируемым, т. е. продолжающий быть активностью, при которой происходит отбор оптимальных форм реализации действия, специфически связанных с условиями развертывания и задачей последнего.

Мы не будем сейчас задерживаться на вопросе о том, как следует представлять конкретный процесс выработки мозгом упомянутых выше «матриц управления». Рассмот­рение этой проблемы, содержащееся в работах Н. А. Берн­штейна, И. М. Гельфанда и др. [90, стр. 299—322; 32, 33], увело бы нас в сторону от главной темы. В данном случае важно лишь то, что все это направление мысли еще раз подчеркнуло активный характер неосознаваемой регуля­ции поведения и подчиненность последней (как и регуляции осознаваемой) семантике, смыслу задач и си­туаций.

А теперь проследим другую линию в углублении пред­ставлений об «автоматизации» действий, связанную с концепцией неосознаваемых установок еще более тесно.

§97 «Бессознательное» и симультанная иерархия действий

Теория, по которой неосознаваемые установки выполняют на определенных этапах формирования деятельности ре­гулирующие функции, вынуждает расширить смысл, вкла­дываемый по традиции в понятие «автоматизации» дей­ствий. В свете этой теории поведение, состоящее из сово­купности отдельных актов, определенным образом соотнесенных между собой во времени, должно иметь очень сложное в психологическом отношении строение, обусловливаемое неоднотипностью отношения этих эле­ментарных актов к сознанию.

Простыми экспериментами нетрудно показать, что поч­ти всегда в деятельности следует различать: а) компо­ненты, осознаваемые относительно ясно и относящиеся при нетормозимом развертывании действия преимущест­венно к фазам его начала и конца, и б) компоненты, опос­редующие связь этих фаз, степень осознания которых бывает, как правило, снижена, но которые отнюдь не те­ряют из-за этого характера специфически направленной и очень высоко иногда организованной активности.

Если бы взаимосвязь элементарных актов поведения, из которых складывается таким образом деятельность, имела только сукцессивный характер (т. е. если бы эти акты представляли собой временную систему, в кото­рой каждый последующий компонент начинал формиро­ваться только после того, как завершался компонент пре­дыдущий) или, иначе говоря, если бы не существовало сложнейшей симультанной иерархии действий (при которой один поведенческий акт входит как состав­ляющий элемент в функциональную структуру другого одновременно развертывающегося более сложного акта), то поведение в целом представляло бы, вероятно, очень своеобразную и легкую для описания картину после­довательного чередования то более, то менее ясно осозна­ваемых форм активности. Поскольку же в действительности имеет место именно вариант симультанной иерархии[69], вся закономерность зависимости осознания от фактора помех значительно осложняется. И эта сложность еще более воз­растает вследствие характерного описанного А. Н. Ле­онтьевым феномена «смещения мотива на цель» (потери элементарным актом поведения характера самостоятель­ного действия при его вхождении в систему более сложной деятельности).

Однако, несмотря на всю динамичность и трудно прос­леживаемое переплетение подобных отношений, удается, обычно, подметить в реальной деятельности эту примеча­тельную разнородность ее строения — неоднотипность от­дельных фаз ее развертывания по параметру осознания — и довольно четко выделять в ней интервалы, для которых характерно периодически возникающее снижение осозна­ваемости реализуемых действий.

При таком понимании становится очевидным, что нам вовсе нет необходимости обращаться к «автоматизирован­ным навыкам» в их классическом понимании, чтобы об­наружить интимное вплетение «бессознательного» в ткань произвольного действия. Мы встречаемся с этим вплете­нием буквально на каждом шагу, поскольку нео­сознаваемая вместе с тем строго целенаправленная дея­тельность неизбежна включена в функциональную струк­туру любого глобального осознаваемого поведенческого акта. Если бы неосознаваемость каких-то фаз или элементов действия была достаточна как приз­нак, указывающий на принадлежность соответствующе­го акта к разряду «автоматизмов», то даже наиболее сложные формы произвольной, целенаправленной дея­тельности не избежали бы такого понижения своего «ранга».

Все это подчеркивает неадекватность традиционного понятия «автоматизации» действия и искусственность ха­рактерного для старой психологии резкого противопостав­ления этого понятия понятию произвольной активности. Даже как метафора понятие «автоматизация» оказывает­ся непригодным в свете современных представлений о функциональной организации действий. Одновременно прослеженный выше ход мысли позволяет наметить очень своеобразные задачи, которые возникают перед теорией функциональной структуры деятельности, основанной на представлении о неизбежной включенности в любое из гло­бально осознаваемых действий множества его неосознава­емых компонентов.

§98 О психологических и физиологических эффектах стремления реализовать намерение

Признание существования неосознаваемой приспособи­тельной деятельности, которая имеет, вопреки своей неосознаваемости, определенную целевую направленность, ставит нас прежде всего перед таким вопросом: является ли эта деятельность только цепью пассивно сменяющихся во времени элементарных поведенческих актов или же процессом, который активно стремится к своему завершению, оказывает сопротивление при попытках изменить или блокировать его развертывание, а в случае заторма­живания провоцирует возникновение психологических и физиологических сдвигов, не наблюдаемых, если он до­стигает цели беспрепятственно? Не является ли, иными словами, неосознаваемая приспособительная активность так называемой «динамической» системой, влияние кото­рой на другие проявления той же активности, а также на осознаваемую деятельность зависит от возможности ее выражения в поведении?

Для того чтобы ответить на этот вопрос, переадресуем его сначала к теории обычных, осознаваемых форм целе­направленной деятельности.

В очень изящной форме проблема осознаваемого дей­ствия как «динамической системы» была поставлена еще в 30-х годах, Lewin, Б. В. Зейгарник, М. И. Овсянкиной и др. [197]. В остроумных экспериментах, значение которых для теории организации поведения мы сейчас только на­чинаем по существу понимать, этой группе исследователей удалось показать всю резкость психологических сдвигов, которые возникают при невозможности реализовать, вы­разить в поведении задуманный план действий («осуществить намерение»). Б. В. Зейгарник были, например, выявлены характерные различия в способности к запоми­нанию завершенных и незавершенных действий (вошед­шие в дальнейшем в советскую и зарубежную психологи­ческую литературу под названием «феномена Зейгарник»). М. И. Овсянкиной было продемонстрировано влияние затормаживания произвольного действия на раз­вертывание других целенаправленных актов. К выводам о «динамическом» (в вышеуказанном смысле) характере целенаправленных действий пришли несколько позже и другие. В результате исследования сосудистых и электро-кожных реакций К. Ф. Осусскому, Л. А. Бардову, А. Я. Мергельяну удалось показать сходную откликаемость на помехи, препятствующие реализации намерения, многих физиологических показателей. И вряд ли нужно напоминать, что если мы обратимся к художественной ли­тературе, то именно классические ее образцы дадут нам неисчислимое количество примеров подлинно драматиче­ских эффектов, которые вызываются невозможностью реа­лизации в поведении установок, окрашенных аффективно.

Все эти наблюдения не оставляют сомнений в «динами­ческом» характере осознаваемых действий, выступающем как неотъемлемая, по-видимому, черта всякой вообще целенаправленной активности. Эта черта проявляется бо­лее отчетливо при аффективной окрашенности действий, но она не исчезает, как показали опыты Б. В. Зейгарник и др., даже в том случае, если действие развертывается в специфически лабораторной обстановке и остается весь­ма далеким от области переживаний, по настоящему затрагивающих эмоциональную жизнь обследуемого субъ­екта.

Так обстоит дело с более или менее ясно осознаваемыми действиями и установками, лежащими в их основе. Отно­сится ли, однако, это представление о «динамическом» характере действий только к осознаваемой целенаправ­ленной активности или же аналогичным «динамическим» характером обладают и неосознаваемые компоненты по­ведения?

Если бы, согласившись с фактом существования нео­сознаваемой приспособительной деятельности, мы отказа­лись в то же время рассматривать эту деятельность как «динамическую» систему, т.е. отказались видеть в ней фактор, активно проявляющий себя, если на пути его регулирующих влияний возни­кают препятствия, то мы вступили бы в не мень­шее противоречие с основными принципами эволюционно­го биологического подхода, чем сторонники «эпифеноме­нальности» сознания, поскольку должны были бы припи­сать «бессознательному» необъяснимую бездейственность.

Можно, правда, предвидеть в данном случае такое возражение. Неосознаваемые формы психики и высшей нервной деятельности, скажут нам, являются бесспорно активными факторами, но влияют они на поведение не как таковые, а только после того, как, столкнувшись с каким-то препятствием, теряют свой неосознаваемый ха­рактер и сами вызывают возникновение определенных содержаний сознания. На подобное возражение приш­лось бы ответить следующим образом.

Не подлежит сомнению, что переходы «неосознавае­мого» в осознаваемое, провоцируемые трудностями реа­лизации действия, действительно сплошь и рядом имеют место. Типичным их примером является «презентирование» сознанию затормозившегося по каким-либо причи­нам неосознанно до того протекавшего процесса, выра­жающего развертывание привычного профессионального навыка. Следовательно, указывая на возможность таких переходов, возражающие нам будут правы.

Однако, — и это главное, — если мы будет отрицать, учитывая существование только что указанной возмож­ности, реальность непосредственного влияния «бессозна­тельного» на осознаваемые формы психики и на физио­логические процессы, то мы вступим в противоречие со множеством твердо установленных эксперименталь­ных фактов и наблюдений. Эти факты выявлены прежде всего школой Д. Н. Узнадзе. Представители этой школы защищают мысль о том, что установки, опреде­ляющие развертывание самых разнообразных форм психофизиологической активности и поведения, всегда ос­таются неосознаваемыми. Мы указали выше (см. §83), что такое понимание нам представляется неточным и что более правильно говорить о возможностях перехо­дов одной и той же установки из состояния или фазы неосознанности в состояние или фазу ее осознания и наобороот. Однако не подлежит сомнению (и экспериментальными данными грузинской психологической школы это было многократно показано), что весьма часто мы обнаруживаем глубокое влияние установок на самые различные психические проявления и физиологические процессы без того, чтобы эти установки даже в малой степени осознавались. Это обстоятель­ство отчетливо выступает уже в описанном выше ис­ходном эксперименте школы Д. Н. Узнадзе: иллюзия Шарпантье (неравенства объема шаров) и связанные с ней неправильные оценки возникают в критическом опыте под /влиянием установки, которая как таковая обсле­дуемым лицом совершенно не осознается. Аналогичные отношения проявляются и во множестве разнообразных иных экспериментальных ситуаций.

В опытах Б. В. Зейгарник и других сотрудников Lewin [197] выявляется тот же кардинальный факт: не­завершенное действие, т.е. активность, регулируемая определенной установкой и встретившая какие-то пре­пятствия на пути своего развертывания, оставляет след в состоянии реализующих ее нервных образований, который как таковой не осознается. Существование этого следа обнаруживается, как и при исследовании иллюзии Шарпантье, только если применяются специальные конт­ролирующие тесты (которыми в исследованиях Б. В. Зей­гарник являлись задачи на воспоминание).

§99 Об основной функции установок

Мы напомнили экспериментальные аргументы в пользу «динамической» природы неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности, в пользу возможности для этих факторов активно и непосредственно влиять на разнообразные другие проявления работы мозга. К этим доводам экспериментального порядка следует добавить одно теоретическое соображение, уточнив заодно смысл основных используемых нами рабочих понятий.

Как уже было подчеркнуто, анализ онтогенетическо­го развития сознания не оставляет сомнений в том, что на определенных этапах этого процесса мы оказываемся перед явлениями, которые, будучи заведомо психически­ми, остаются вместе с тем неосознаваемыми (§58). Мы останавливались также на проблеме патологических из­вращений осознания субъектом его собственных пережи­ваний, наблюдаемых в условиях психиатрической и нев­рологической клиник (§59), и на очень трудной теме — в какой степени следует считаться с возможностью «переживания» субъектом целенаправленных действий, выполняемых в условиях помраченного сознания и при­обретающих потому характер более или менее отчетли­вых «автоматизмов» (§60).

Анализируя эти вопросы, мы стремились обосновать правомерность понятия «неосознаваемые психические явления», без пользования которым не удается отразить наиболее характерные особенности ряда нормальных ранних и болезненно измененных форм активности ин­теллекта. При описании этих форм правомерно исполь­зовать большинство традиционных психологических по­нятий мышления, аффекта, переживаний потребности и удовлетворения и т. п., внося в их понимание лишь те изменения, которые вытекают из «непрезентируемости» соответствующих психических актов сознанию.

Так обстоит дело, пока мы не выходим за рамки круга феноменов, психологический характер которых очевиден. Картина, однако, существенно преображается, когда предметом рассмотрения становятся целенаправ­ленные действия, при которых не только отсутствует «презентируемость» сознанию определенных пси­хологических содержаний, но и сама «переживавмость» этих состояний или по крайней мере степень интенсивности, непрерывности и ясности подобной «переживаемости» становится самостоятельной и очень трудной проблемой. В подобных случаях главным, если не единственным регулирующим фактором поведения явля­ются неосознаваемые формы высшей нервной деятельности, проявляющиеся в реализации определенных установок.

Можно поэтому сказать, что если неосознаваемые психические явления обнаруживаются в форме психоло­гических феноменов более или менее обычного типа (только измененных определенным образом в своей структуре и динамике из-за их «непрезентируемости» сознанию), то основной доступной для объективного ана­лиза формой, под которой выступают процессы неосознаваемой высшей нервной деятельности, в собственном, узком смысле этого понятия являются установки.

Но отсюда следует, что регулирующее воздействие, оказываемое неосознаваемой установкой на осознавае­мые формы психики, является не только способом прояв­ления, не только, если можно так выразиться, психоло­гическим «фенотипом» установки, — оно является под­линным ее существом. Ничего, кроме этой способ­ности к регулированию, установка в себе не заключает, она исчерпывается этой способностью. Поэтому, если бы мы теперь снова вернулись к вопросу о «дина­мической» природе неосознаваемых установок, о способ­ности этих факторов непосредственно влиять на динами­ку поведения, то к экспериментальным аргументам предыдущего параграфа мы могли бы добавить соображение теоретического порядка: отрицать регулирующую способность установок значит отрицать само их существование, так как будучи лишены этой способности, они превращаются в выхолощенные абстракции, в бесплотные «тени понятий» D’Alembert, в категории, лишенные какого бы то ни было реального смысла[70].

§100 Ситуационно-неадекватное проявление неосознаваемых установок

Мы можем теперь поставить такой вопрос: если установ­ки оказывают регулирующие воздействия на поведение, придавая последнему приспособительный характер, то не могут ли они проявляться при определенных условиях и в реакциях ситуационно-неадекватных — в действиях, отражающих расхождения между требованиями, предъ­являемыми актуальной ситуацией, и скрытыми мотива­ми, выражаемыми установкой? Эта тема заслуживает специального внимания, во-первых, потому, что критика психоаналитических представлений редко ее касается (возможно, вследствие того, что испытывает некоторую перед ней неуверенность), во-вторых, потому, что обсуж­дая ее, мы сможем указать на еще одно направление мысли, помогающее с новых методических позиций ана­лизировать проблемы, остававшиеся до последнего време­ни в монопольном ведении фрейдизма. В работах Freud эта тема выступила в основном как проблема описок, очиток и оговорок.

В смысловых соскальзываниях, наблюдаемых иногда в устной и письменной речи, Freud видел одну из воз­можностей, которыми располагает «вытесненное» пере­живание, для того чтобы в какой-то пусть редуцирован­ной и искаженной форме проявиться в поведении. Freud придавал этим проявлениям «бессознательного» важное значение и возвращался к их анализу многократно (в «Лекциях по введению в психоанализ» и во многих других работах). Как же следует трактовать эти соскаль­зывания в свете изложенных выше представлений о «ди­намическом» характере неосознаваемых форм высшей нервной деятельности?

При рассмотрении этой проблемы можно занять одну из трех позиций. Либо рассматривать описки, очитки и оговорки как психологически случайные, не детермини­руемые никакими скрытыми смысловыми факторами, либо, напротив, видеть здесь, как это и делает психоана­литическая школа, феномены не случайные, а как-то связанные с предшествующими переживаниями, опреде­ляемые этими переживаниями; возможна, конечно, и третья позиция, при которой следует считаться как с фактором случайности, так и с фактором латентной смысловой детерминированности реакций.

Если мы вспомним то, что было уже сказано выше (§79) о психологической трансформации, которую пре­терпевает аффект, после того как он перестает непосред­ственно осознаваться, станет очевидным, что вряд ли мы поступили бы последовательно, если бы предпочли пер­вую из этих позиций — позицию негативную и апсихологическую. Влечения, аффекты, стремления продолжают существовать и после того, как внимание перестает на них фиксироваться. Но они продолжают существовать лишь в форме установок, которые проявляются в специфической избирательности реагирования, придают определенную направленность произвольным и непроизвольным действиям. А эти установки могут находить свое выражение в виде «случайных» ошибочных дейст­вий, так же как и в адекватном регулировании поведе­ния. Для утверждения, что скрытая установка способна проявляться только в такой форме, которая соответству­ет актуальной ситуации и не может выражаться в фор­ме ситуационно-несоответствующей, у нас нет ни тео­ретических, ни экспериментальных осно­ваний.

Можно допустить, что те, кто опасается уступок психоаналитическому направлению, сочтут такое понима­ние недостаточно отграниченным от этого направления. Мы ответили бы на такую критику так же, как уже отве­чали по аналогичному поводу. Уступки фрейдизму за­ключаются не в признании фактически существующих бесспорных и очевидных возможностей влияния «бес­сознательного» на поведение, а в согласии с тем психо­логическим объяснением, с той системой понятий и принципов, которые использует психоаналитическая тео­рия, чтобы эти влияния истолковать. А можно ли ска­зать, что рассматривая «случайные» ошибочные действия как проявление латентных установок, мы переходим на позиции психоаналитического понимания и даем только новое название фактору, который эти действия вызывает, т. е. занимаемая несерьезной терминологической игрой? Такой вывод был бы, конечно, только поспешным и не­правильным.

Когда мы рассматриваем «случайное» ошибочное действие как выражение скрытой установки, мы относим тем самым это действие к определенному классу явлений, понимая его при этом как один из многих, внутренне родственных составляющих этот класс элементов. Заняв же такую позицию, мы получаем совершенно новые воз­можности для объективного анализа.

Экспериментальная проверка психоаналитической теории «случайных» действий всегда наталкивалась на почти непреодолимые трудности, во-первых, из-за отно­сительной редкости этих своеобразных реакций, и, во-вторых, из-за невозможности их создания в эксперименте с целью их последующего изучения. Если же мы будем рассматривать «случайное» ошибочное действие как частный вариант ситуационно-неадекватного выражения латентной установки, то перед нами сразу обрисовы­вается множество его функциональных аналогов, кото­рые обнаруживаются при самых разных формах челове­ческих действий и поэтому могут без особого труда стать объектами строгого экспериментального исследования.

В качестве одного из таких аналогов можно рассмат­ривать, например, то, что может быть названо «случай­ным соскальзыванием с основной темы разговора», логи­чески немотивированным переключением в разговоре с основного направления, которого требует дальнейшее последовательное развитие мысли, на различные «боко­вые ответвления» этого направления или даже на совсем новые направления, логически несовместимые с основ­ным. В подобных логических «соскальзываниях» с темы обнаруживается нередко такое же влияние латентных установок, как и то, которое проявляется в феномене «случайной» подстановки слова. Это влияние выступает здесь в более тонкой и более завуалированной форме, но зато оно может быть прослежено во множестве диалогов (а иногда и монологов). Приняв эту форму, влияние ус­тановки требует, однако, для своего изучения совершен­но особого теоретического и методического подхода, ничего общего не имеющего с подходом психоаналити­ческим, а именно рассмотрения «разговора» (этого важнейшего, очень хрупкого при экспериментальном к нему прикосновении и, возможно, именно поэтому удивитель­но мало до сих пор изучавшегося феномена) как некото­рой логической системы, как развертывающейся во времени логической структуры, в которой можно про­следить сложное взаимодействие различных организую­щих ее содружественных и антагонистических факторов.

Мы останавливаемся на этом примере — и ограничи­ваемся его приведением — потому что хотели бы только напомнить существование определенных, еще очень мало использованных возможностей изучения проявлений «бессознательного», возникающих при увязывании проб­лемы «немотивированных» действий с проблемой уста­новок. Для того же, чтобы эти почти неизученные возможности были реализованы, требуется анализ поведе­ния с позиций так называемой общей теории систем (направление, разработка которого была начата во вто­рой четверти XX века von-Bertalanffy, а затем продол­жена в исследованиях Mesarovitsch, Lange и др.). Такой подход все шире применяется в современном учении б поведении, а для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности он открывает путь к изучению фе­номенов, привлекавших до сих пор внимание преимуще­ственно психоаналитиков, позволяя в то же время ори­ентировать это изучение принципиально иначе, чем предлагал в свое время Freud[71].

§101 Антропоморфизм психоаналитической концепции генеза сновидений

Мы рассмотрели влияния, оказываемые неосознаваемы­ми установками на приспособительное поведение, и кос­нулись проблемы ситуационно-неадекватного выражения этих латентных регулирующих факторов. Перед нами возникает теперь как естественная очередная тема воп­рос о проявлении установок не только в условиях бодр­ствования, но и при сновидных изменениях сознания. Этот момент представляет интерес как сам по себе, так и в связи с известными психоаналитическими толкования­ми, видящими в активности сновидений один из наиболее важных путей выявления «бессознательного».

Стремление Freud связать работу «бессознательного» с динамикой сновидений обнаружилось очень рано. Ос­новной труд Freud, в котором была изложена теория зависимости сновидений от «вытесненных» и искажен­ных «цензурой» аффективных комплексов,— «Толкова­ние сновидений» был написан им почти сразу после «Очерков истерии», в создании которых участвовал Breuer. Это сближение идеи «бессознательного» с пред­ставлением о сновидно измененном сознании было не случайным. Оно полностью вытекало из основной посыл­ки Freud: из понимания «бессознательного» как актив­ности, антагонистической сознанию, подавляемой пос­ледним и потому не находящей себе адекватного выра­жения, пока сознание бодрствует. «Бессознательное» по Freud, это прежде всего своеобразный злой гений созна­ния, порождение «темных глубин» души, стремящееся выразиться в поведении, но способное добиться этого только на путях мистификации, обмана сознания. Созна­ние, имея дело с таким изворотливым противником, вы­нуждено, естественно, неусыпно контролировать его дей­ствия, подавляя то, что в них оказывается наиболее неприемлемым. Поэтому сновидение возникает как ре­зультат конфликта этих антагонистических тенденций: мистифицирующей маскировки вытесненных пережива­ний, с одной стороны, и бдительного контроля созна­ния, приобретающего характер подлинной «цензуры», с другой.

Вряд ли можно думать, что Freud был удовлетворен формулировкой своих теоретических положений, когда создавал эту антропоморфную схему, не имевшую ни­какого объективного экспериментального, клинического или статистического обоснования. Однако последующая эволюция психоаналитической теории отчетливо показа­ла, что, говоря о «цензуре» сознания, «маскировке» «бессознательного» и т.д., Freud использовал эти поня­тия отнюдь не как метафоры. За подобными представле­ниями для него стояли реальные отношения противобор­ствующих факторов, а возможность уподобления этих представлений некоторым социальным ситуациям каза­лась ему, по-видимому, вполне достаточным доказатель­ством адекватности возводившихся им причудливых тео­ретических конструкций[72].

Когда мы критически подходим теперь к теории сно­видений, предложенной Freud, то видим, как отразились на ней все «первородные» методологические «грехи» психоаналитического направления: отсутствие стремле­ния к строгому доказательству выдвигаемых общих по­ложений; использование в роли аргументов того, что в лучшем случае может быть применено только как сравнение; упрощение в высшей степени сложных, диалекти­чески противоречивых отношений между «бессознатель­ным» и сознанием, в результате сведения этих отношений к идее одного только антагонизма; антропоморфное упо­добление «мотивов» «бессознательного» обычному чело­веческому сознанию в его наиболее банальном варианте и т.п. Можно поэтому сказать, что создавая концепцию сновидений, Freud оказался пленником своих же теоре­тических принципов. Представление о «бессознательном», как о начале, неискоренимо враждебном сознанию, за­ставило его искать главные проявления «бессознательно­го» в условиях снижения активности сознания, т.е. прежде всего в условиях сна. Поэтому функциональные синергии сознания и «бессознательного», так ярко проявляющиеся в условиях бодрствования, с самого на­чала оказались выпавшими из поля его внимания. Начав исследование проблемы «бессознательного» с анализа сновидений, Freud пошел не по главной магистрали, которая раскрывается перед каждым вступающим в эту увлекательную область, а по одной из второстепенных тропинок. Поэтому даже если бы его построения были более адекватными в методологическом отношении, они и тогда вряд ли привели его к формулировке подлин­ных законов работы «бессознательного». Стремиться по­нять эти законы, ограничиваясь наблюдением процессов, происходящих в сумерках сознания, значило с самого начала избрать очень невыгодную стратегию исследова­ния. Все последующее развитие психоаналитической концепции это убедительно подтвердило.

§102 Три основных направления разработки проблемы сновидений

Механизмы и функции сновидений исследовались на протяжении последних десятилетий не только психоана­литической школой. В обстоятельной монографии И. Е. Вольперта [24] дан подробный обзор представлений, относящихся к этой проблеме, начиная с воззрений, существовавших еще в донаучном периоде цивилизации, и толкований, даваемых сновидениям отсталыми в куль­турном отношении народностями, кончая концепциями, основанными на современных научных данных. Из этого обзора видно, какое большое внимание уделялось актив­ности сновидений на протяжении почти всей истории человечества, насколько настойчивы были попытки вначале примитивной, а затем более рафинированной идеа­листической интерпретации этой активности и перед каким значительным количественно, но еще очень мало по существу проанализированным материалом оказыва­ется исследователь, приступающий к рассмотрению со­ответствующих вопросов в настоящее время.

Истолкование природы и роли сновидений всегда зависило от более общего понимания закономерностей моз­говой деятельности. В современной литературе, посвя­щенной этой проблеме, три темы выступают как главные. Это, во-первых, вопрос о факторах, вызывающих снови­дения и определяющих направление их развертывания и их содержание; во-вторых, вопрос о «языке» сновиде­ний, о причинах, которые определяют форму сновидений как своеобразного психологического феномена; в-третьих — вопрос о функции сновидений, о значении, которое последние имеют для жизнедеятельности организма. Рас­смотрение каждого из этих вопросов непосредственно связано с проблемой мозговой основы, физиологических механизмов сновидной активности сознания. Мы остано­вимся кратко на каждой из этих тем и попытаемся пока­зать, к какому пониманию проблемы сновидений приводит изложенное на предыдущих страницах общее истолкова­ние активности «бессознательного».

§103 Зависимость содержания сновидений от экспериментальной стимуляции и преформированных установок

Для того чтобы определить, в какой степени неосозна­ваемые установки способны оказывать регулирующее воздействие не только на поведение в условиях бодрство­вания, но также на работу спящего мозга, необходимо было прежде всего исследовать, способна ли установка, после того как она сформировалась, удерживаться в ус­ловиях измененного сознания. Очевидно, что при отсут­ствии подобной стабильности установок ни о каком их регулирующем воздействии на активность сновидно из­мененного сознания говорить было бы невозможно.

Анализ этого вопроса был дан Д. Н. Узнадзе, кото­рый совместно с К. Мдивани [96] поставил изящный эксперимент. Исследуемому, находящемуся в глубоком гипнотическом сне, многократно дают два шара разного объема; больший — в одну руку, меньший — в другую. По окончании опыта ему внушают постгипнотическую амнезию. По пробуждении ставят критический опыт (да­ют для сравнения шары равного объема). В результате обнаруживается, что у подавляющего большинства об­следованных возникает иллюзия неравенства объема («контрастная» — в 82%, «ассимилятивная» в 17% слу­чаев) .

В этом эксперименте иллюзия неравенства объема не может быть объяснена переживанием «ожидания» (оп­ределенного воздействия), так как о воздействиях, бла­годаря которым эта иллюзия возникла, исследуемый ничего не помнит. Д. Н. Узнадзе интересным образом полемизирует и с Janet, предполагающим, что выполне­ние любого постгипнотического внушения при амнезии полученной инструкции, говорит о существовании «под­сознательной мысли». Приводя аргументацию Janet[73]. Д. Н. Узнадзе остроумно замечает: «Факт амнезии дока­зывает, что представление не остается в сознании. Одна­ко факт выполнения постгипнотического внушения, с другой стороны, заставляет думать, что это представле­ние продолжает как-то существовать. Но вопрос как раз в том и состоит, как, в какой форме продолжает оно су­ществовать. Janet просто решает этот вопрос: „Поскольку наличие представления в сознании не подтверждено, значит оно должно существовать в виде подсознательно­го представления”. Но тогда какое мы имеем право на­звать его представлением? Что это за представление, ко­торое не дает моему сознанию никакого объективного содержания, которое ничего не представляет? Несомнен­но, было бы более целесообразным, если бы вопрос был поставлен иначе, а именно: нет ли в человеке чего-либо такого, чему не надо быть осознанным, но что могло бы, несмотря на это, выполнять такую роль, какую поручают подсознательному представлению» (97, стр. 41; кур­сив наш.— Ф.Б.). Отточенность этих формулировок Д. Н. Узнадзе великолепна.

А далее Д. Н. Узнадзе обосновывает свой главный тезис, по которому дать загипнотизированному опреде­ленную инструкцию — это значит не только ввести оп­ределенную информацию, но и создать одновременно определенную установку, т.е. обусловить возник­новение двух разных психологических феноменов. Постгипнотическая амнезия подавляет осознание содержания инструкции, но не может нару­шить установку. Благодаря этому инструкция реализу­ется при невозможности объяснения мотивов ее выпол­нения.

Так обстоит дело при выполнении постгипнотического внушения обычного типа. В упомянутых же выше опытах Д. Н. Узнадзе и К. Мдивани, испытуемый получал толь­ко негативную инструкцию («забыть по пробуждении все, что он делал»). Никаких других словесных указаний не давалось. Тем не менее в контрольном опыте обнару­живалось, что установка, возникшая в условиях гипно­тически измененного сознания, какое-то время в этих ус­ловиях сохраняется и не распадается даже тогда, когда испытуемый из состояния гипнотического сна полностью выходит.

Д. Н. Узнадзе была таким образом выявлена резис­тентность установок в условиях гипнотического сна, выступающая при анализе вопроса о факторах, опреде­ляющих характер активности спящего мозга, как очень важная функциональная предпосылка. Однако чтобы определить, какие факторы регулируют содержание и динамику сновидений, необходимо рассмотреть вопрос несколько по-иному, выяснив, какое влияние оказывают на сновидную активность сознания установки преформи- рованные, т.е. ранее созданные и отражающие пережи­вания, связанные с фазой бодрствования.

И. Е. Вольпертом накоплен значительный и интерес­ный материал [24], не оставляющий сомнений в возмож­ности вызывать путем предъявления соответствую­щей инструкции сновидения у загипнотизированных. И. Е. Вольперт не останавливается, к сожалению, под­робно на том, насколько удается влиять путем инструк­ции на конкретное содержание сновидений[74]. Однако как отдельные его наблюдения, так и особенно ранее опубли­кованные данные других исследователей, например А. К. Ленца[75], убедительно говорят о возможности до­биться очень четких положительных корреляций между характером сновидения и содержанием инструкции, предъявляемой в условиях гипнотического сна.

Надо не упускать из виду также следующее. Когда мы ставим вопрос о влиянии на активность сновидений какой-то преформированной тенденции, вытекающей из ранее полученной инструкции или стимуляции, из осоз­наваемого или неосознаваемого стремления к определен­ному способу действия, к определенной системе сужде­ний, оценок, форме восприятия и т. д., то в большинстве случаев это означает постановку вопроса о влиянии на работу спящего мозга какого-то имевшего место в со­стоянии бодрствования, в свое время осознанного и аф­фективно окрашенного конкретного переживания. Можно привести неисчислимое количество наблюдений в пользу того, что характер сновидений очень часто имеет непос­редственное отношение к подобным аффективно насы­щенным переживаниям и что он, следовательно, глубоко связан со сложной системой аффективно окрашенных установок, определяющих поведение и способ восприятия среды, характерные для обследуемого лица в состоянии бодрствования[76].

Не менее показательны влияния, оказываемые на ха­рактер сновидений объективной ситуацией, в которой находится спящий.

И. Е. Вольпертом была проведена серия опытов, в ко­торых изучалась связь между содержанием сновидений и разнообразными формами внешних раздражений. В не­которых из этих экспериментов удалось проследить су­ществование определенных корреляций. В значительном, однако, количестве более ранних работ, в которых дела­лись попытки анализа аналогичных связей, каких-либо четких данных получено не было. Предъявленные разд­ражения иногда получали отражение в воспоминаниях о сновидениях, остающихся после пробуждения, а иногда, напротив, даже самый тщательный расспрос подобных воспоминаний не обнаруживал[77].

Чем объясняется такая противоречивость экспери­ментальных данных?

Во многих случаях отражения в сновидениях экспе­риментально предъявляемых раздражений (в том числе в некоторых случаях, описываемых И. Е. Вольпертом), характер и даже сама возможность этого отражения явно зависят от того, в какой степени воздействующие сти­мулы совпадают с какими-либо из элементов струк­туры преформированных и обычно более или менее аф­фективно окрашенных установок исследуемого субъекта. Отражение внешнего раздражения в сновидной актив­ности сознания возникает, иными словами, по-видимому, не непосредственно, а облегчаясь наличием у спящего «созвучной» в смысловом отношении этому раздражению более общей установки.

Такая гипотеза позволяет объяснить два факта. Во-первых, упомянутый выше противоречивый итог иссле­дований влияния на сновидения внешних стимулов (если отражение стимула в поведении имеет не непосредствен­ных характер, а опосредуется адекватными установками, то очевидно, что без учета последних никаких однознач­ных зависимостей выявить не удастся) и, во-вторых, очень тонко подмеченную И. Е. Вольпертом психологи­ческую деталь, характерную для отражения внешнего стимула в сновидении. Обобщая особенности подобных отражений, И. Е. Вольперт подчеркивает, что в рассказе о сновидении «вначале обычно фигурирует целая сцена, не имеющая прямого отношения к раздражению, а затем уже выступает деталь, непосредственно соответствующая полученному раздражению» [24, стр. 191]. Эта своеоб­разная особенность динамики сновидных образов косвен­но подтверждается данными, содержащимися во многих старых описаниях динамики сновидений (И. Г. Оршан­ского, Void, Tessi?, Sante-de-Sanctis и др.). Сцены, непосредственно провоцируемые стимуляцией, имеют, как правило, характер аффективно окрашенных эпизодов жизни или каких-то волнующих переживаний (у иссле­дованных И. Е. Вольпертом, например, характер воспо­минаний о купании в детстве, чувства жалости к оби­жаемому ребенку, недавнего реального эпизода ожога, неприязненного отношения к члену семьи, воспоминания о  своем жилье и т.д.). И только на фоне этих сцен выступают с некоторой задержкой образы, более тесно связанные с характером стимула. Если бы раздражение отражалось в сновидении непосредственно, то объяснить это характерное запаздывание отражения стимула, пред­варение этого отражения логически адекватным сцено­подобным переживанием было бы очень трудно[78].

§104 Причины искажения в сновидении аффективно окрашенных переживаний бодрствования

Представление о влиянии на сновидения осознаваемых и неосознаваемых установок возвращает нас к старой концепции зависимости сновидений от факторов преиму­щественно эмоционального порядка. Хорошо известно, какую значительную роль в детерминации сновидений приписывает подобным факторам, специфически толкуя механизмы их действия, психоаналитическая теория. В советской литературе в качестве естественной реакции на неадекватность психоаналитических построений дол­гое время подчеркивалась рефлекторная зависимость сновидений от воздействий, оказываемых на спящего внешней средой, от активации интеро- и проприорецепторов [57] и т.п. Однако более детальный анализ значи­мости внешних стимулов как детерминант сновидений не позволил (Ф. П. Майоров и А. И. Пахомов, 1937) прийти к каким-либо отчетливым выводам. И этот факт стал понятным в свете последующего развития психоло­гических представлений. Коль скоро в детерминации сновидений важную роль играют различного рода уста­новки и связанные с ними предшествующие аффективно окрашенные переживания, то заранее очевидно, что эф­фекты внешних воздействий не могут быть однозначны­ми. Они определяются в подобных условиях не только физическими качествами объективных стимулов, но и отношением этих стимулов к системе преформированных установок. А в разных случаях это отношение может быть, очевидно, очень различным.

Такое понимание требует очень четкого определения занимаемой нами позиции и прежде всего указания на то, что отвергая надуманную, антропоморфную психоана­литическую схему «цензуры», «символической маскиров­ки вытесненных переживаний» и т.п., мы отнюдь не должны недооценивать всю глубину зависимости снови­дений от аффективной жизни спящего. Если бы мы, гарантируя себя от обвинений в близости к фрейдизму, такую недооценку допустили, то ни к чему, кроме грубо механистического, антипсихологического истолкования всей проблемы это бы, конечно, не привело.

Можно предвидеть, что охарактеризованный выше общий подход встретит такое на первый взгляд очень сильное возражение. Хорошо, скажут нам, допустим, что сновидения — это действительно своеобразное зеркало аффективно окрашенных осознаваемых и неосознавае­мых установок спящего. Но тогда как можно объяснить основную, пожалуй, черту сновидных образов: их «стран­ность», алогичность, причудливость, их порой избира­тельно-гротескный, а порой сумбурный, хаотичный, не­понятный и нелепый характер, обычное отсутствие в них какой бы то ни было логической связи с тем, что явля­ется для субъекта подлинно значащим и волнующим, словом, отсутствием в них того, что для всякого отра­жения должно являться основным — достаточных черт сходства с тем объективным, что является предметом отражения?

Такое возражение, будь оно сделано, позволило бы нам перейти ко второй из упомянутых выше основных проблем современной теории сновидений: к теме «языка» сновидений, специфической формы, которую принимают переживания в условиях сновидно измененного сознания. В качестве ключа к этой теме выступает пресловутая, многократно обсуждавшаяся и тем не менее остающаяся во многом еще далеко не ясной проблема символобразующей и символиспользующей активности сознания и «бес­сознательного», — вопрос о причинах, по которым при определенных состояниях психики можно проследить тенденцию к замещению абстрактных понятий конкрет­ными образами, вопрос о роли этих образов и о характере логических связей, которые устанавливаются между по­добными образами и теми абстракциями, которые пос­ледними замещаются. Поэтому рассмотрение темы «язы­ка» сновидений мы начнем с некоторых общих замеча­ний о символике.

§105 Проблема символики и перипетии ее постановки

Проблеме символики как своеобразной форме выражения содержаний сознания очень не повезло в литературе. Хорошо известно, какую роль играет эта проблема в тео­рии психоанализа. Один из французских лингвистов, поддерживающих психоаналитическую концепцию, Benveniste с полным правом мог заявить, что «весь психо­анализ основан на теории символа» [112, стр. 13]. Теория символики является центральной для всего ответвления психоаналитической школы, созданного Jung. И, пожа­луй, нигде, ни в какой другой из затронутых фрейдизмом проблем не проявилась так отчетливо идеалистическая направленность психоаналитического подхода и его (ска­жем прямо, как бы резко это ни прозвучало) характер­нейшая тенденция настойчиво защищать положения без должного внимания к степени их доказанности, как в раз­витом им представлении о природе и роли символа.

В советской литературе психоаналитическая концеп­ция символики многократно подвергалась особенно ост­рой и обоснованной критике. Результаты последней ока­зались, однако (по-видимому, это какой-то часто прояв­ляющийся «закон» дискуссии), двойственными. С одной стороны, эта критика полностью предотвратила проник­новение широко распространенной за рубежом фрейдист­ской концепции символа в советскую психологическую, психиатрическую и художественную литературу, с дру­гой — интерес к проблеме символики, понимаемой как своеобразная форма выражения содержаний нормального и измененного сознания, был в нашей литературе на многие годы заметно ослаблен.

Прослеживая судьбу всего этого вопроса, следует указать еще на одно обстоятельство, сыгравшее досад­ную роль в формировании относящихся сюда представ­лений. В 20-х и 30-х годах был проведен ряд исследова­ний особенностей мышления, характерных для народно­стей, стоящих на низком уровне культурного развития. Основные из этих работ связаны с именем L?vy-Br?hl] [196], автора теории «прелогического мышления», в кото­рой значительное место было уделено анализу роли символов[79]. Данные этого направления, изначально ха­рактеризовавшегося серьезными методологическими ошибками, были в дальнейшем широко использованы некоторыми из зарубежных исследователей для построе­ния откровенно расистских социологических систем и реакционных социально-психологических концепций. А это обстоятельство не могло, естественно, не вызвать повторную волну отрицательного резонанса к злополуч­ной теме символики в советской литературе.

Вряд ли, однако, необходимо доказывать, что все эти отклонения от методологически адекватного развития на­учных представлений не снимают проблему символики как одну из своеобразных и функционально очень важ­ных форм выражения содержания сознания. Скорее даже наоборот: эти отклонения только подчеркивают настоя­тельную необходимость строгого анализа проблемы символики, которому в нашей психологической и клинической литературе до настоящего времени уделялось значительно меньше внимания, чем эта проблема заслуживает.

§106 Психоаналитическое истолкование символики сновидений

В чем же заключаются основные особенности и главные недостатки психоаналитического подхода к проблеме символики?

Benveniste хорошо выразил специфику этого подхода, сопоставляя символику обычной речи с тем, что он назы­вает «символикой бессознательного, открытой Freud». Символика «бессознательного», говорит он, прежде всего «универсальна». «На основании анализа сновидений и невротических реакций представляется, что символы, которые связаны с этими проявлениями, составляют "словарь", общий для всех народов и не зависящий от языка, на котором говорит та или другая нация. Это становится очевидным из того, что подобные символы не рассматриваются как таковые (т.е. как символичес­кие обозначения — Ф.Б.) теми, кто их непосредственно продуцирует, а также из того, что для их применения не требуется предварительного обучения. Отношения между подобными символами и содержаниями, которые за ними скрыты, характеризуются изобилием, полиморфностью, разнообразием первых при относительном однообразии, скудности, немногочисленности вторых, вследствие чего символизируемое оказывается глубоко скрытым за мно­жеством разных выражающих его образов» [112, стр. 14].

В этих определениях выступают, действительно, наи­более характерные черты психоаналитического подхода к проблеме символики, истоки которого можно просле­дить еще в самых первых работах Freud [153][80]. К тому, что подчеркивает Benveniste, остается добавить для пол­ноты картины только два момента. Во-первых, то, что находят свое отражение в символике «бессознательного», по Freud, предимущественно элементы, так или иначе связанные с сексуальной жизнью. Во-вторых, очень своеобразное объяснение, которое дал Фрейд выдвинутой им идее «универсальности» символов, используемых «бес­сознательным». Хорошо известно, что истолкование об­разов сновидений, как универсальных символов опреде­ленных скрытых переживаний Freud основывал на дан­ных, которые, как это он сам поясняет, вытекают из «сказок, мифов, водевилей и острот, из фольклора, т.е. науки о нравах, обычаях, поговорках и песнях народов, употребляемых в поэзии и обыденной жизни, в выраже­ниях нашего языка» [153, стр. 165].

Freud, по-видимому, очень хорошо понимал всю нео­бычность такого способа доказательств и парадоксы, к которым подобная позиция неизбежно приводит. Он сам обращает внимание на то, что если его гипотеза об уни­версальности символов будет принята, то надо будет признать, «что лицо, видящее сновидение, пользуется выражениями, которых в состоянии бодрствования оно не знает и не узнает. Это также удивительно, как если бы вдруг открыли, что ваша прислуга знает санскрит­ский язык, хотя всем известно, что она родилась в богем­ской деревне и никогда его не изучала» [153, стр. 172]. И далее он обобщает: «Этот факт невозможно объяснить при помощи наших психологических воззрений. Мы мо­жем утверждать лишь одно: знание символики не созна­ется лицом, видевшим сон, оно принадлежит к его бес­сознательной душевной жизни... Дело идет о бессозна­тельном знании, мышлении, сравнении двух объектов... Сравнения эти... имеются раз навсегда уже готовыми. Это доказывается сходством их у различных лиц, сход­ством, сохраняющимся, быть может, даже несмотря на различие языка... Получается впечатление, что тут мы имеем дело со старым, утерянным уже способом выра­жения, от которого в различных областях сохранилось кое-что: одно в одном месте, другое в другом, а третье, быть может, в слегка измененной форме, одновременно в нескольких областях. Мне вспоминается в этом отно­шении фантазия одного интересного душевнобольного, сочинившего собственный "основной язык" и считавшего все эти символы остатками такого языка» [153, стр. 172-173].

Прослеживая развитие этой мысли Freud, нельзя не удивляться, с какой решительностью он шел навстречу логическим выводам из принятой им однажды системы посылок, к каким бы невероятным парадоксам, к какому бы вопиющему противоречию с основами научного зна­ния эти выводы ни приводили. Любой, пожалуй, другой исследователь рубежа XIX и XX веков, обнаружив, что гипотеза, по которой истолкование сновидений на основе образов фольклора предполагает в качестве своей обя­зательной логической предпосылки «неосознаваемое знание» данных этого фольклора даже теми, кто никогда с подобным художественно-лингвистическим материалом не встречался, вероятно, заколебался бы при оценке пра­вомерности подобного подхода. Но для Фрейда с его не­укротимым темпераментом «не человека науки... всего лишь конквистадора — искателя приключений»[81] такой путь вспять, путь критического пересмотра принятой однажды исходной гипотезы был, по-видимому, совер­шенно невозможен.

Результаты такой позиции хорошо известны. Именно она дала исходный импульс для построения мистических концепций Jung об «архетипах» (о символах, имеющих общечеловеческое значение и воплощенных в легендах, преданиях, мифах и т.п.). «Архетипы» составляют, по Jung, содержание «коллективного Бессознательного» и входят, как бы на это ни смотрела научная психология, в фонд наследуемых признаков. Их нужно отличать от «индивидуального Бессознательного», но, проявляясь в сновидениях и выступая как элемент культурной тради­ции, они могут, по Jung, глубоко влиять на сознание и характер отдельных людей. В дальнейшем иррациональ­ность такого подхода к проблеме символики была широко использована наиболее реакционными направлениями в обществоведении.

С другой стороны, способ расшифровки смысла сим­волики сновидений, предложенный Freud, особенно ярко показал, какую скромную роль отводит психоанализ в обосновании своих построений логической аргументации и какую непомерно большую — поверхностным и слу­чайным аналогиям. В советской литературе во многих работах приводились примеры того, с какой невероятной произвольностью определялись Freud значения конкрет­ных образов сновидений. Задерживаться на подобных фактах поэтому не стоит. Мы напомним только, что иро­ническая критика этой характерной невзыскательности сторонников психоанализа в отношении строгости при­водимых ими доказательств была дана еще много лет на­зад Л. С. Выготским [29] при разборе работ И. Д. Ерма­кова. И мы вряд ли ошибемся, если скажем, что одной из наиболее ярких иллюстраций этой невзыскательности являются некоторые из страниц, написанных самим Freud, в частности его широко известная десятая лекцйй из «Введения в психоанализ» [153], специально посвя­щенная проблеме скрытого смысла сновидений.

§107 Использование символов развитым и онтогенетически формирующимся сознанием

Из сказанного выше вытекает, что психоаналитический подход отнюдь не скомпрометировал саму идею символи­ки как одну из возможных форм выражения активности сознания (или «бессознательного»). Скомпрометирован­ными и очень серьезно оказались, во-первых, принципы, используемые психоаналитическим направлением для раскрытия смысла образов, о которых предполагается, что они имеют символическое значение; во-вторых, психо­аналитическая концепция происхождения подобных обра­зов и, наконец, в-третьих, предложенное Freud истолкова­ние роли символов как средства «мистификации» сознания.

Если мы решительно отвергнем все, что было пред­ложено психоаналитической школой в этих трех планах, то останется открытым вопрос: должны ли мы все же считаться с тенденцией к формированию и использова­нию символов как с одной из характерных и имеющих глубокие корни форм активности сознания и «бессозна­тельного»? Ответ в этом случае, как мы сейчас увидим, может быть только положительным.

Говоря о тенденции к продуцированию и к исполь­зованию символов, как о характерной особенности чело­веческого сознания, мы должны прежде всего, конечно, указать на знаковую (семиотическую) систему речи. Особая роль, которую слово как знак играет в работе мозга, было еще в 1927 г. подчеркнуто И. П. Павловым, который идею «сигнальности» (т.е. связи раздражения с информацией о чем-то, существующем вне и незави­симо от раздражителя) предложил отразить в самом названии речевой функции, определив последнюю (1932 г.) как систему сигналов второго порядка (как «вторую сигнальную систему», согласно закрепившейся терминологии павловской школы).

Знаковый характер речи уже сам по себе, следова­тельно, достаточен для обоснования представления о важнейшей функции, которую выполняет символика при выражении разных содержаний сознания[82]. Если же мы попытаемся подойти к проблеме символизации с позиций учения о «бессознательном», то основное значение при­обретает, как мы это покажем ниже, специфический частный аспект этой большой темы, а именно вопрос о свя­зи продуцирования и использования символов с определен­ными нормальными и патологическими состояниями соз­нания и с разными фазами его исторического и онтоге­нетического развития.

Касаясь работ L?vy-Br?hl и др., мы уже напомнили, насколько трудной оказалась судьба проблемы истори­ческой эволюции сознания. Вместе с тем не вызывает сомнений, что для диалектико-материалистического по­нимания нет другого пути постижения природы созна­ния, как изучение истории его развития. Здесь особенно применим известный гегелевский тезис об «историзме» всякого подлинно научного знания[83]. И вряд ли нужно подчеркивать, что при таком историческом подходе пред­метом исследования должен быть не только процесс на­копления информации, но и постепенное видоизменение характера интеллектуальной деятельности, с помощью которой эта информация накапливается, — процесс по­степенного преобразования психологической и логи­ческой структуры соответствующих умственных опе­раций.

Когда мы теперь ретроспективно оцениваем работы, в которых нашел свое выражение этот исторический под­ход, то видим, насколько мы обязаны двум большим на­правлениям в этой области — одному, затронувшему проблему развития сознания в ее преимущественно исто­рико-антропологическом и онтогенетическом аспектах и связанному во многом с именами Wallon и Piaget и другому, осветившему эту же проблему не только в онтоге­нетическом, но и в клиническом плане. Мы имеем в виду теорию развития высших психических функций, создан­ную Л. С. Выготским, А. Н. Леонтьевым, А. Р. Лурия и их сотрудниками — Л. И. Божович, П. Я. Гальпериным, А. В. Запорожцем и др.

Благодаря исследованиям, предпринятым с позиций марксистской психологии Л. С. Выготским и его школой, Wallon и некоторыми другими, стал известен ряд законо­мерностей, которые в значительной степени определяют динамику мысли в фазах, предшествующих онтогенетиче­ски появлению нормального сознания взрослого человека. Независимо от того, имеем ли мы дело при этом с феноме­ном мышления в комплексах в исходном понимании Л. С. Выготского, с валлоновским законом «бинарных структур» (парных представлений, являющихся попере­менно то как бы синонимами, то антитезами), с «подста­новками», при которых часть воспринимается как эквивалентная целому, с замыканиями, происходящими на ос­нове допонятийных, «синкретических» сближений, или с рядом других аналогичных соотношений, перед нами об­рисовывается широкая картина, говорящая о существова­нии множества качественно очень своеобразных форм ор­ганизации детской мысли. И наиболее характерной чертой этих форм является то, что им почти всегда в той или иной степени сопутствует тенденция к «символизации», т.е. к выражению, а иногда и к непосредственному замещению в смысловом отношении обобщенных психоло­гических содержаний конкретными образами, каждый из которых является в содержательном (информационном) отношении чем-то большим, чем-то, что в нем непосредст­венно наглядно дано. В интересующем нас аспекте этот момент является, как мы это сейчас увидим, главным.

§108 Три фундаментальных факта из области генетической психологии сознания

В настоящее время в генетической психологии сознания можно считать твердо установленными три фундаменталь­ных факта.

Первый из них заключается в том, что структура созна­ния современного цивилизованного человека, закономерно­сти его психики — это продукт длительного развития, ко­торое может быть прослежено как в биологическом и исто­рическом, так и в онтогенетическом аспекте. Поэтому попытки намечать какие-то более примитивные формы ор­ганизации умственных действий совершенно правомерны и отражают тот «историзм», который с точки зрения диа­лектико-материалистической философии является неотъ­емлемой чертой методологически адекватного подхода по существу к любой сколько-нибудь общей философской или научной проблеме.

Второй факт заключается в том, что в процессе конкрет­ного исторического развития сознания человека эти более примитивные формы организации мышления проявлялись только на каких-то весьма ранних, давно для нас отзву­чавших стадиях формирования человеческих сообществ, отражая, по-видимому, как на это обоснованно указывает И. Е. Вольперт, начальные фазы очень медленного станов­ления речи: «...По мере развития второй сигнальной си­стемы и вступления ее в права высшего и главного регуля­тора психической жизни, пралогическое мышление посте­пенно уступает свое место мышлению логическому» [24, стр. 157][84].

Наконец, третий факт, имеющий в интересующем нас аспекте главное значение. Работами школы Л. С. Выгот­ского было уже десятилетия назад установлено, что в нор­мальном онтогенезе мыслительной деятельности наблюда­ется закономерная смена отношений между мышлением абстрактным (основанными на применении так называемых истинных понятий) и мышлением «комплексным» (происходящим на основе использования в качестве функ­циональных единиц конкретных образов). Первое прихо­дит на смену второму лишь на определенном этапе умст­венного развития ребенка. До этого этапа образность, ви­зуализируемость психологических содержаний является одной из характернейших черт умственной активности, предопределяющей множество других ее особенностей.

Мы не будем сейчас рассматривать проблему образно­го мышления во всей ее сложности. Для нас достаточно подчеркнуть, что при очень многих (если не при всех) бо­лее примитивных формах мышления совершенно особую роль играют проявления символического замещения или символического представительства одним психологическим содержанием другого содержания. Подобное замещение ин­тимно связано с образностью мысли и позволяет опериро­вать широким кругом разнородных психологических содер­жаний, несмотря на отсутствие соответствующих абстракт­ных понятий и развернутых словесных описаний.

Пока еще недостаточно ясно, в какой степени тенден­ция к визуализирующей символизации возникает также при разных формах преходящего торможения речи. Одна­ко если мы рассмотрим эту тенденцию с учетом создавае­мых ею возможностей переработки информации, то станет более понятно, почему при ограничении возможностей вто­росигнальной деятельности почти всегда на передний план выступает мышление, широко использующее динами­ку конкретных, наглядных образов. Приспособительная ценность подобных перестроек очевидна.

§109 Символика сновидений как форма выражения смысловых связей в условиях образного мышления

Выше (§104) мы обратили внимание на то, что представ­ление, по которому сновидения определяются аффективно окрашенными установками, недостаточно для объяснения их специфических черт, их «странности», «алогичности», их хаотического характера и нередкого отсутствия каких- либо понятных связей между ними и тем, что является для субъекта наиболее «значащим». Попытаемся разобраться в этих чертах в свете сказанного в §105—108, уточнив одновременно наше отношение к одному из понятий, кото­рые особенно часто используются психоаналитическим на­правлением, как объясняющие, — к понятию регрессии.

Если мы соглашаемся с фактом существования на бо­лее ранних этапах онтогенеза психики тенденции к преи­мущественно образному мышлению (а мы обязаны это сделать, коль скоро хотим остаться на позициях современ­ного понимания закономерностей умственного развития), то правомерной становится и гипотеза о возврате в усло­виях сна в какой-то степени к этой инфантильной тенденции. Указывая на это обстоятельство, важно подчеркнуть, что эта же гипотеза может быть сформулирована и по дру­гому (с позиций павловской школы), как предположение о преимущественном подавлении во время сна второсигналь­ной деятельности и об относительной поэтому активации деятельности первосигнальной, с ее образностью и эмотивностью, высвобождающейся, растормаживающейся в условиях такого подавления и, возможно, в какой-то фор­ме последнее компенсирующей[85].

К какой бы из этих формулировок мы не склонились, необходимо допустить, что в сновидной активности созна­ния должно наблюдаться усиление «визуализации» психо­логических содержаний. А уже в силу одной этой визуали­зации сменяющих друг друга во времени переживаний должно происходить взаимодействие образов, неизбежно приобретающее характер символически окрашенных «под­становок», близких к некоторым из «риторических фигур» лигвистики (метонимия, синекдоха и т. п.). «Язык» снови­дений выступает при таком понимании как следствие ви­зуализированности переживаний в условиях сновидно из­мененного сознания, с одной стороны, и динамизма этих переживаний — с другой. Одновременно он является также в какой-то степени возвратом к тому своеобразному способу синкретического увязывания значений, который заведомо преобладает на наиболее ранних этапах онтогене­тического созревания мысли.

Должны ли мы отказываться от такого истолкования только потому, что звучащий здесь принцип регрессии ши­роко вошел в обиход психоаналитических построений? Ду­мать так, значило бы стать на путь, на котором сверхосто­рожность может привести, в конечном счете, к обеднению анализа. Мы приводили выше (§36) примеры психосома­тических и психоаналитических теорий, в которых неадек­ватное использование принципа регрессии обусловило вы­воды, вызывающие удивление насколько невзыскательны авторы этих теорий в отношении строгости используемых ими доводов, как беззаботно относятся они к тому, чтобы выдвигаемые ими положения были хоть в какой-то степени объективно аргументированы. Эти теории, однако, только при очень невдумчивом к ним отношении можно оценить как компрометирующие сам принцип регрессии, как теоре­тическую категорию. То, что психоаналитическая школа использовала понятие регрессии во многих случаях необос­нованно и наивно, менее всего, конечно, снижает значи­мость и эвристичность самого этого понятия. Принцип био­логической регрессии (понимаемой, естественно, не как простой возврат к пройденным фазам эволюции, а как от­звук этих фаз, подчас очень видоизмененно проявляющих­ся в новых условиях) вошел в систему научных представле­ний еще в XIX веке, как естественное дополнение принци­па биологической эволюции. Вряд ли можно перечислить множество биологических, а в дальнейшем (особенно пос­ле периода работ С. П. Боткина, И. И. Мечникова, Jack­son) также клинических представлений, в развитии кото­рых этот принцип сыграл свою глубоко полезную роль.

Мы могли бы, следовательно, нисколько не опасаясь упрека в необоснованной уступчивости по отношению к психоаналитической доктрине, принять гипотезу о связи определенных черт сновидений с последствиями визуали­зации абстрактных представлений, наблюдаемой в услови­ях подавления активности второй сигнальной системы, возможно, как своеобразный «регрессивный» феномен. Приняв же эту гипотезу, можно ответить, пусть в какой-то предварительной форме, на очень трудный вопрос: почему вероятная по многим причинам зависимость сновидений от аффективно окрашенных установок, от эмоциональных пе­реживаний субъекта не всегда проявляется в отчетливой, легко уловимой форме?

Ответ заключается в том, что «язык» сновидений не всегда подчинен тем же законам, которые определяют «язык» бодрствующего сознания. Сновидение, согласно этой гипотезе, часто говорит о «том же» (т. е. о тех же переживаниях, которые преимущественно занимают или занимали когда-то субъекта в состоянии бодрствования), но «иначе», опираясь на систему иных связей между пси­хологическими содержаниями, чем те, которые характерны для бодрствующего сознания. Возникающий же при этом символизм сновидения есть лишь неизбежное следствие того особого способа связей между психологическими содержаниями, который преобладает в рамках чувственно­-конкретного бессловесного, образного мышления, не непользующего связи логические[86]. Именно это обстоятельст­во не было, по-видимому, в свое время учтено Freud, пре­вратившим тенденцию к символике в специфическую (по Jung, даже в «таинственную») прерогативу «Бессознатель­ного» (в выражение антропоморфной «стратегии обмана Цензуры»).

Для того чтобы понять подлинные корни символики сновидений, мы должны задаваться не телеологически зву­чащим вопросом, «для чего» сновидение приобретает сим­волический характер, а детерминистически звучащим «по­чему» оно этот характер имеет. Тогда станут более ясными вынужденность, вторичный характер этой символики, ее неизбежность как выражения определенных си­стемных отношений (определенных связей между значениями), которые вытекают из образности сновидных переживаний. Одновременно станут яснее причины специфической «странности» сновидений и их нередко лишь обманчивой отчужденности от того, что имеет или имело когда-то особое значение для сознания бодрствующего.

§110 Методика «управляемых сновидений» по Desoille

Мы изложили одно из возможных истолкований пробле­мы сновидений, вытекающее из теоретической концепции установок и генетического подхода к проблеме сознания. Подкрепляют ли, однако, изложенную выше трактовку какие-либо экспериментальные данные, позволяющие проконтролировать ее основной тезис: представление о том, что причиной символического характера отражения установок в образах сновидений является особый тип свя­зей между психологическими содержаниями, неизбежно выступающий на передний план при подавлении функций второй сигнальной системы?

Главным препятствием при попытках эксперименталь­ного изучения закономерностей динамики и природы сно­видений всегда была неуправляемость этих своеобразных проявлений психической активности, невозможность для экспериментатора вмешиваться в их развертывание и произвольно устанавливать между ними и воздействующи­ми стимулами именно те отношения, которые необходимы для анализа каких-то конкретных проблем. Неудивитель­но поэтому, что работы, начатые несколько лет назад во Франции Desoille и посвященные проблеме «управляемых сновидений в состоянии бодрствования» («r?ve ?leill? dirig?»), привлекли серьезное внимание.

Название этой проблемы не является строгим. В рабо­тах Desoille [131] речь идет, конечно, не об управляемых сновидениях в точном смысле этого слова, а о свободных ассоциациях, возникающих, когда обследуемое лицо нахо­дится в дремотном состоянии. Спонтанное сценоподобное развертывание подобных ассоциаций экспериментатор, од­нако, в какой-то степени регулирует, задавая испытуемому соответствующие вопросы. Методика представляет собой поэтому как бы дальнейшее развитие известных приемов, введенных Jung, с тем только отличием, что продуцируют­ся при ее помощи не отдельные слова, а более или менее связанные цепи образов.

Образы эти возникают в экспериментах Desoille при неодинаковых степенях глубины дремотного состояния (в состояниях, переходных между сном и бодрствованием и приближающихся в различных случаях и на разных ста­диях эксперимента то к одному, то к другому из обоих этих полюсов). Desoille был проведен систематический анализ отношения этих образов к аффективным пережива­ниям и в результате показана связь, которая существует между подобной продукцией «ненаправленного» сознания, носящей характер зыбких, быстро трансформирующихся и порой очень причудливых визуализаций, и теми элемен­тами прошлого опыта, которые имели наиболее интенсив­ную эффективную насыщенность. А более тщательное из­учение показало и бесспорно символическую природу мно­гих из вызывавшихся подобным образом сновидных об­разов.

Легко понять, какие методические преимущества име­ет прием, разработанный Desoille, перед попытками ана­лиза собственно сновидений. То, что в данном случае из­учению подвергаются феномены, лишь приближающиеся к последним, полностью искупается возможностью на­правлять поток исследуемых свободных ассоциаций в ка­ком-то определенном общем направлении, наиболее вы­годном для конкретных задач эксперимента. Desoille не дает еще законченного теоретического истолкования выяв­ленным им очень сложным психологическим картинам. Его теоретическая позиция где-то на полпути от истолко­ваний психоаналитического стиля к классическим павлов­ским трактовкам, при все более отчетливо ставящемся ак­центе на последних[87]. Для нас же наиболее интересен раз­работанный им и отраженный в его монографии и в лек­циях (прочитанных им в 1965 г. в Сорбонне) метод регу­лирования и последующего анализа сновидной активности сознания. Его экспериментальные данные подтверждают представление об аффектогенности и символической при­роде сновидений, причем они одновременно помогают устранить из этих представлений некоторые долго их отя­гощавшие искусственные психоаналитические толкования.

§111 Сновидения и механизм доминанты

Таковы представления, по которым символика сновидений выступает как выражение особой системы связей, устанавливающихся между психологическими содержания­ми в условиях образного мышления, как выражение особо­го «языка» сновидно измененного сознания, проявляюще­гося при подавлении второй сигнальной системы и устра­нении тем самым логического способа увязывания значе­ний. Нельзя, однако, не предвидеть сомнений в целесооб­разности такой постановки проблемы. Действительно, так уж ли необходимы эти экскурсы в теорию образных и логических смысловых связей для понимания символики сновидений? Не можем ли мы объяснить этот символизм, не прибегая к гипотезе «визуализирующего языка» созна­ния? Вопросы эти серьезны, и в советской литературе су­ществует тенденция отвечать на них положительно. Наи­более тщательно такой ответ разработан И. Е. Вольпертом. На нем необходимо остановиться более подробно.

И. Е. Вольперт приводит характерные строки А. А. Ух­томского: «В душе может жить одновременно множество потенциальных доминант — следов от прежней жизнедея­тельности. Они поочередно выплывают в поле душевной работы и ясного внимания, живут здесь некоторое время, подводя свои итоги, и затем снова погружаются вглубь, уступая поле товаркам... Эти высшие кортикальные доминанты... продолжающие владеть жизнью и из подсознатель­ного, очевидно, совпадают по смыслу с теми "психически­ми комплексами", о которых говорит Freud и его школа» [88, стр. 170]. Эти строки А. А. Ухтомского интересны прежде всего тем, что в них производится неожиданное сближение физиологического понятия «доминанты» и пси­хоаналитического понятия «комплекса», которые глубоко отличаются одно от другого по множеству оттенков смысла по традициям употребления и сопутствующим ассоциаци­ям, но которые тем не менее в определенном отношении действительно обнаруживают характерное сходство, по­скольку каждому из этих факторов приписывается регули­рующее воздействие на динамику физиологических про­цессов и соответствующих психологических феноменов («владенье жизнью»), сохраняющееся независимо от того, находится ли этот фактор «в поле ясной работы сознания» или нет[88].

Понимая доминанту как такой регулирующий фактор (мы бы сказали, как важный элемент физиологического механизма установки) и приписывая этому фактору дале­ко идущее влияние на динамику сновидений, И. Е. Воль­перт безусловно прав[89]. Нет более ярких доказательств ре­гулирующего влияния сложных доминант (или, точнее, видоизменяя только форму выражения, но не существо мысли: нет более ярких доказательств регулирующего вли­яния установок, глубоко захватывающих личность), чем приводимые И. Е. Вольпертом случаи прямого продолже­ния в сновидении творческой деятельности, начатой во время бодрствования (уже упоминавшееся нами открытие Кекуле в условиях сновидно измененного сознания форму­лы бензола, создание Tartini в сходной ситуации сонаты «Трель дьявола», завершение Державиным в аналогичном состоянии оды «Бог» и др.). И. Е. Вольперт обоснованно подчеркивает и выдающуюся роль, которую в продуциро­вании сновидений играет фактор аффективности, выступа­ющий не «самостоятельно», а лишь как "качество" доми­нанты» (мы бы сказали, как эмоциональная окрашенность соответствующей установки, что есть опять-таки толь­ко повторение другими словами мысли И. Е. Вольперта).

Далее, однако, возникает основной вопрос: можно ли дать объяснение символике сновидений, используя пред­ставления, которые предпочитает И. Е. Вольперт? В по­рядке гипотезы, безусловно, да. И. Е. Вольперт опирается на хорошо изученные физиологические проявления доми­нант, когда он говорит, что «господствующая в сновидном синтезе доминанта, нередко латентная, которая объеди­няет в сновидении более слабые доминанты, не берет их каждую целиком в состав сновидения, а как бы отбирает отдельные их фрагменты и только эти детали компонирует в целую сновидную сцену. Да и сама господствующая до­минанта входит в состав сновидения не целиком, а только одной своей деталью или фрагментом. Тогда эти детали приобретают значение намеков на то целое, из которого они взяты, значение символов целого. На этой закономер­ности основаны те психические механизмы сновидений, которые Freud описал как "часть вместо целого", "сгуще­ние", "смешение"... Символы в сновидениях — случайные "обломки" доминант, всплывающие в сонном сознании по признаку соответствия господствующей в данный момент явной или скрытой доминанте» [24, стр. 134].

В этих высказываниях звучит совершенно определен­ный и внутренне последовательный подход к проблеме символики сновидений. Символизм сновидения — это, по И. Е. Вольперту, выражение прежде всего фрагментарно­сти образов, которые отражают ту или другую доминанту (или установку), оказывавшую достаточно глубокое влия­ние на поведение или сознание субъекта в условиях бодр­ствования. Именно эта фрагментарность, «случайный», психологически не мотивированный характер образов сновидения, отбор последних независимо от их значимости как представителей смысловой стороны доми­нанты, детерминируемость подобного отбора фактора­ми чисто физиологического порядка (явле­ниями индукции, фазовыми состояниями, неодинаковыми степенями заторможенности различных элементов доми­нанты, дробным растормаживанием, тенденцией возбуди­тельного процесса к генерализации или, наоборот, к концентрации) — вот что придает, по Вольперту, сновидению его характерные двойственные черты: иногда отчетливо распознаваемую близость к волнующим переживаниям бодрствования, относительную общую упорядоченность к «понятность», а иногда, наоборот, отсутствие четких свя­зей с этими переживаниями, внутреннюю алогичность и: бессистемность. Одновременное же проявление этих осо­бенностей приводит к возникновению в сновидениях «по­нятных» фигур на общем «непонятном» фоне, к появле­нию элементов, более близких в смысловом отношении, чем другие, к основной, определяющей сновидение доминанте и приобретающих поэтому характер своеобразных «наме­ков» на эту доминанту или ее символов.

§ 112 О слабых сторонах современного психологического и физиологического подхода к проблеме сновидения

Мы охарактеризовали три главных подхода к проблеме символики сновидений, существующих в современной ли­тературе: традиционный психоаналитический, психологи­ческий (рассматривающий символику как функцию образ­ности мысли) и физиологический. Эти подходы не исчер­пывают всех попыток решения вопроса о «языке» сновид­но измененного сознания. Однако наиболее важные споры, происходившие на протяжении последних десятилетий о природе сновидений, велись между сторонниками именно» этих трех концепций.

Нет необходимости повторять доводы, по которым дол­жна быть безоговорочно отвергнута первая из описанных трактовок, уходящая корнями в представления ортодок­сального фрейдизма. Сложнее обстоит дело с двумя дру­гими: второй, которую можно назвать концепцией «со­скальзывания» измененного сознания на язык образов, и третьей, основанной на сведении всей проблемы симво­лики сновидений к представлению о фрагментарности последних и чисто физиологической обусловленности их динамики. Против каждого из этих толкований можно привести доводы, показывающие их слабые стороны, и то, что каждое из них проблему символики сновидений до конца не раскрывает. Поэтому мы должны рассматривать эти концепции скорее лишь как возможные гипотезы, чем как проверенные теории, дающие исчерпывающее объяснение затрагиваемым ими трудным вопросам.

Важно точно сформулировать, в чем заключается ос­новное расхождение между обеими этими концепциями. Для концепции «фрагментарности» символическое сно­видение — это осколок переживаний, который приобре­тает характер символа только потому, что в нем случайно, в силу закономерностей физиологического порядка, ока­залась воспроизведенной та или другая деталь или черта, относящая нас к переживанию в целом. Для концепции же «соскальзывания» на образный язык сновидно изме­ненного сознания символизм сновидения — это выраже­ние характерного, генетически обусловленного способа связи между визуализированными психологическими со­держаниями, выражение тенденции придавать образную форму тому, что в условиях бодрствования выступает как система понятий, опирающаяся на логические связи и потому свободная от ограничений наглядности.

Для того чтобы проиллюстрировать это различие под­ходов, мы воспользуемся красивым примером, который приводит И. Е. Вольперт [24, стр. 143]. Некто С. после ряда лет совместной жизни с женой увлекся другой жен­щиной. Перед ним возник сложный вопрос о разводе. И вот в одну из ночей ему снится: туманным утром он идет с женой по безлюдной улице, впереди развилка. Жене идти направо, ему налево. С. прощается с женой, в этот момент его охватывает чувство острой к ней жа­лости и на этом сновидение обрывается. Как объяснить возникновение этих несомненно символических образов? С точки зрения гипотезы «фрагментарности»: мощная доминанта вызвала благодаря случайной констелляции физиологических состояний оживление следа, в данном случае конкретного образа, который был как-то, возмож­но чисто ассоциативно, связан благодаря прошлым пере­живаниям с представлением о разводе. С точки зрения типотезы «образного языка»: сновидное сознание вырази­ло на своем визуализирующем «языке» то, что для созна­ния бодрствующего выступало как отвлеченное понятие, как идея супружеского развода. Какому же из обоих этих толкований следует отдать предпочтение? Ответить на этот вопрос, конечно, далеко не просто.

Слабой стороной концепции возврата к «образному языку» является то, что она построена в основном на ана­логиях. В результате исследований биологического и исторического развития и нормального онтогенеза психи­ки было убедительно показано качественное своеобразие более ранних фаз эволюции сознания. Предположение же о возврате к этому своеобразию в условиях сна до сих пор остается (если быть точным) лишь гипотезой, базирую­щейся на представлении о реальности фактов биологи­ческого регресса и на характерных функционально-структурных аналогиях, которые можно во многих случаях провести между символикой «допонятийного» мышления и символикой сновидений.

Прямых экспериментальных доказательств того, что сновидное сознание обнаруживает закономерную тенден­цию замещать абстрактные представления динамически­ми визуализациями, которые носят (именно из-за того, что являются образами, «перенасыщенными» смыслом) символический характер, у нас пока нет. Если же мы об­ратимся к косвенным экспериментальным доводам, то наиболее убедительными из них являются данные De­soille, выявившего при анализе «управляемых сновиде­ний» тенденцию к повышению по мере углубления дре­мотного состояния количества образов, имеющих отчетливо символический характер. Эту корреляцию (нуждающую­ся еще, впрочем, в строгом контроле) нелегко, конечно, совместить с представлением о чисто «случайном» возник­новении подобных символов.

Что же касается гипотезы «фрагментарности», то ее предстоит согласовать с тем серьезным пересмотром пред­ставлений о физиологических механизмах и о «полез­ности» сновидений, который происходит в настоящее время.

Мы вскользь уже затрагивали эту тему, касаясь вопро­са о неосознаваемой переработке информации во время сна (см. §66 и §111). Остановимся теперь на ней несколь­ко подробнее.

Долго существовавшее представление о сне, как о со­стоянии, обусловливающем сдвиг частот электроэнцефало­граммы только влево (т.е. появление синхронизирован­ных дельта-ритмов), оказалось неправильным. Во время сна закономерно возникают фазы также быстрой (десин­хронизированной) электрической активности мозга, на протяжении которых отмечаются разнообразные измене­ния в самых различных функциональных системах орга­низма. Наиболее отчетливо выступают при этом движения глазных яблок, понижение мышечного тонуса, повышение звуковых порогов пробуждения, активация сердечно-со­судистой деятельности и дыхания.

Эти фазы «быстрого» сна (иначе говоря, сна «парадок­сального», или «ромбэнцефалического») имеют характер­ные электрофизиологические особенности и свою отличи­тельную динамику возбуждений на разных мозговых уров­нях (пароксизмальные разряды, распространяющиеся от области моста к зрительным буграм и коре и др.)? обнару­живаются не только у человека, но и у животных, и их суммарная длительность за сутки у млекопитающих зна­чительно больше на ранних этапах онтогенеза, чем на бо­лее поздних. Удалось также выяснить специфический и дифференцированный характер воздействия на «быстрый» сон некоторых психофармакологических агентов (стиму­лирующее влияние резерпина, тормозящее — ингибиторов моноаминооксидазы и др.) и выявить связи между расстрой­ствами «быстрого» сна и патогенезом определенных психо­тических синдромов. Совокупность этих физиологических изменений, сопутствующих «быстрому» сну, настолько свое­образна, так резко отличается от соответствующих коррелятов «медленного» (синхронизированного, «дельтового») сна, что возникла тенденция рассматривать «быстрый» сон не как разновидность сна в обычном понимании, а как качественно особое функциональное состояние мозга, которое лишь из-за сходства внешних его проявлений с проявлениями сна обычного отождествляется с по­следним.

В интересующем нас аспекте особое значение приобре­тает связь фаз высокочастотной электрической мозговой активности («быстрого сна») с воспоминанием снови­дений.

Thomas [255] подчеркивает, что если сон прерывается непосредственно на протяжении такой фазы, то исследуе­мый отмечает, как правило, что ему что-то снилось и его рассказ о сновидении будет изобиловать деталями. Если пробуждение произошло спустя 2—3 минуты после конца фазы десинхронизации электроэнцефалограммы и акти­вации электроокулограммы, случаи воспоминания сновидений становятся более редкими, а сами воспоминания бо­лее бедными и тусклыми. Если же интервал времени меж­ду концом фазы быстрого сна и пробуждением превышает 10 минут, исследуемые заявляют обычно, что им ничего не снилось.

Были получены также экспериментальные данные» указывающие на связь движений глазных яблок и легких моторных реакций, наблюдаемых на протяжении «быстро­го» сна с содержанием сновидений. В некоторых случаях эта связь была настолько четкой, что позволяла определять характер изменений окулограмм на основании одного только анализа образов, возникавших у спящего. Особый же интерес представляют результаты избирательного эк­спериментального подавления фаз «быстрого сна» (испы­туемого будили, как только на электроэнцефалограмме и электроокулограмме возникали характерные признаки «быстрого» сна, и предоставляли ему возможность спокой­но спать, пока электроэнцефалограмма сохраняла вид, обычный для сна «медленного»). Подобное подавление вы­зывало вначале тенденцию к учащению периодов «быстро­го» сна, а затем, если оно продолжалось несколько ночей подряд, появление также определенных психических рас­стройств.

Все эти факты, выявленные за последнее десятилетие главным образом французскими и американскими иссле­дователями (Jouvet, Dement и др.)» представляют глубо­кий интерес.

Те, кто в 60-х годах говорят — особенно в руководствах по физиологии — о физиологических механизмах сна и сновидений, отвлекаясь от этих данных, занимают консер­вативную позицию, неоправдываемую приверженность к которой извинить нельзя.

В интересующем нас аспекте наиболее важно то, что эффекты избирательного подавления фаз «быстрого» сна, преимущественно, по-видимому, связанных со сновидения­ми, вызвали оживление многих старых споров, в частно­сти, вновь поставили на обсуждение проблему необходи­мости сновидений как особых форм «отреагирования», «сновидения, как стража сна», и т.п.

Характерно, однако, что на Лионском конгрессе 1963 г. [105], на котором проблема «быстрого» сна подверглась углубленному «междисциплинарному» обсуждению, в под­держку психоаналитической концепции «отреагирования» голосов почти не раздавалось. По мнению Dement, иссле­дователя, которому мы обязаны наиболее точными описа­ниями особенностей «быстрого» сна у человека, избирательное подавление этой активности вызывает скорее все­го кумуляцию в организме какого-то неизвестного пока токсического агента, распад которого происходит в нор­мальных условиях на протяжении фаз десинхронизации мозговых потенциалов, сопутствующих «быстрому» сну. Поэтому Dement считает, что более правильно объяснять клинические картины, возникающие у лиц, у которых «быстрый» сон подавлялся в экспериментальных целях, с собственно биохимических, а не с психоаналитических позиций.

На Лионском конгрессе против избирательной связи «быстрого» сна со сновидениями приводились также как аргументы указания на выраженность характерных при­знаков этого сна у декортицированных животных и на ин­тенсивность аналогичных проявлений у ребенка в самом раннем постнатальном периоде.

С последним из этих аргументов некоторые из авторов, придерживающихся противоположной точки зрения (т.е. концепции «отреагирования»), соглашаться, однако, не хотят.

Thomas, например, подтверждая, что «быстрый» сон занимает у новорожденного до 50% общего времени, на протяжении которого бодрствование отсутствует, вы­сказывает предположение, что «эта активность играет, по-видимому, определенную роль в созревании нервной си­стемы, способствуя восприятию стимулов, исходящих из внутренней среды организма. Она облегчает, возможно, развитие нервных структур и механизмов до того, как на­чинается поступление внешней стимуляции», и т.д. [255, стр. 49].

Мы видим, таким образом, что открытие явлений «бы­строго» сна во всяком случае значительно усложнило представления о мозговых основах сновидного изменения сознания. В собственно физиологическом аспекте явления «быстрого» сна не являются несовместимыми с представ­лениями о «фрагментарной» природе сновидений в той хотя бы их форме, в какой их развивает И. Е. Вольперт.

Однако до тех пор, пока тяжелые клинические послед­ствия избирательного подавления фаз «быстрого» сна не найдут своего конкретного биохимического объяснения, мы должны считаться с возможностью какой-то «полезно­сти» сновидения как психологического феномена. А если эта идея «полезности» будет принята,, то потребуется очень вдумчивый анализ, чтобы показать, совместима ли она с представлением о сновидении, как о логически чисто случайном, психологически никак не направляемом, лишь физиологически детерминируемом оживлении следов, т.е. с представлением, которое является основным для гипоте­зы «фрагментарности»[90].

Подытоживая, можно сказать следующее. Данные, ко­торыми мы располагаем о зависимости сновидно изменен­ного сознания от осознаваемых и неосознаваемых устано­вок, от доминант, «опускающихся в скрытое состояние» (А. А. Ухтомский), о возможности рассматривать симво­лику сновидений как выражение особого характера смыс­ловых связей, преобладающих на ранних этапах онтоге­неза, имеют разнообразный и важный характер. Однако они являются все же скорее лишь гипотезами, материалом для будущей развернутой концепции генеза и роли снови­дений, чем законченными теориями. Для создания подоб­ных теорий мы только в последние годы стали получать необходимые логические и экспериментальные предпо­сылки.

§113 Проблема специфического и неспецифического характера отношений между аффективным конфликтом и клиническим синдромом

Говоря о функциях неосознаваемых форм высшей нерв­ной деятельности, нам остается рассмотреть еще один большой вопрос: проблему воздействия «бессознательно­го» на область сомато-вегетативных процессов, роль этого фактора в предотвращении и преодолении болезни.

Хорошо известно, какое внимание оказало именно этой проблеме психоаналитическое, а вслед за ним и пси­хосоматическое направление. Мы знаем также основную идею, которая определила подход обоих этих течений к вопросам клиники. Начиная с первых работ Freud и кон­чая психосоматическими исследованиями самых последних лет (например, работой Valabrega, о которой упомянуто в §36), в качестве основного исходного представления в психоаналитически ориентированной клинической лите­ратуре фигурирует идея «конверсии», т.е. символического выражения вытесненного аффекта на «языке тела», идея «понятых», «содержательно-специфических»[91] связей, су­ществующих якобы между областью «неосознаваемых эмо­циональных переживаний» и клинической синдроматикой.

Как следует относиться ко всей этой сложной и труд­ной проблеме? Означает ли критика психосоматической медицины, на которой мы подробно останавливались (§§40-41), что мы склонны недооценивать огромную значимость эмоциональных факторов для развертывания процессов пато- и саногенеза, игнорировать зависимость этих процессов от осознаваемых и неосознаваемых уста­новок? Вряд ли нужно подчеркивать, насколько не соот­ветствовал бы нашей позиции такой вывод.

Прежде всего хотелось бы устранить одно досадное не­доразумение. Когда противники психоаналитических трак­товок отвергали представление о символике и «скрытом смысле» органических синдромов, о выражении патоло­гическими соматическими реакциями содержательных пе­реживаний, то это неоднократно давало повод для обвине­ния их в принципиальном антипсихологизме, в недоучете ими важности роли в патогенезе клинических расстройств аффективно-эмоциональных и других психических факто­ров. Примером такой критики может послужить выступле­ние на I французском конгрессе психосоматической меди­цины в 1960 г. выдающегося французского исследователя проф. Delay, который в своем программном докладе выска­зал убеждение, что для «строго материалистического» подхода характерен предельный аитипсихологизм, «низводя­щий сознание до роли "эпифеномена", который может быть только свидетелем, но не причиной, отрицающей воз­можность психогенеза синдромов и подрывающий веру в какую бы то ни было психотерапию» [232, стр. 8].

Не вступая сейчас в развернутую дискуссию с теми, кто придерживается сходных убеждений, мы ограничимся указанием, что подобные представления неправильно от­ражают подлинные установки «строго материалистическо­го» подхода и не имеют ничего общего с трактовкой роли психических факторов, подсказываемой, например, кон­цепцией нервизма. Можно думать, что эти представления возникают на основе неправомерного смешения физиоло­гических категорий, используемых павловской школой при исследовании высшей нервной деятельности (пове­дения) , с категориями психологическими и философ­скими.

Мы уже имели повод обратить внимание на то, что со­гласно диалектико-материалистической философской ин­терпретации основной задачей при изучении мозга явля­ется не наивное «замещение» или «вытеснение» психоло­гических понятий категориями, созданными учением о высшей нервной деятельности, а неизмеримо более труд­ное соотнесение данных нейрофизиологического и психо­логического анализа, наложения последних на первые как психологического «узора» на физиологическую «канву». Эта образная формулировка И. П. Павлова хорошо выра­жает представление об отношениях между нейрофизиоло­гией и психологией, как между науками, изучающими раз­ные стороны деятельности мозга, имеющими один и тот же объект, но рассматривающими этот объект в качест­венно разных аспектах. Совершенно очевидно, что при та­ком подходе ни о каком игнорировании, ни о какой недо­оценке роли психологических факторов не может быть и речи. Этот общий вывод можно было бы подкрепить мно­гими конкретными указаниями на принципиальное зна­чение, которое придается роли психологических факторов в клинике исследователями, придерживающимися диалек­тико-материалистического понимания[92]. Думается, однако, что защищать подобные представления было бы сейчас из­лишним.

Значительно более интересным является вопрос о том, как именно следует представлять соотношения между нервными и психическими факторами, с одной стороны, и клиническими синдромами — с другой, если отказаться от пользования традиционными психосоматическими принци­пами (представление о «конверсии» и т. п.). По этому по­воду хотелось бы сказать прежде всего следующее.

Уже в старых работах павловской школы, подчеркива­ющих патогенную роль «ошибок» и аффективных кон­фликтов, неоднократно отмечалось, что представление, по которому клиническое расстройство является символиче­ским выражением вытесненного переживания, заставило Freud и его учеников с самого начала отказаться от более широкого и более строгого толкования. Согласно этому толкованию, аффективный конфликт может провоциро­вать функциональные и органические сдвиги, которые к конкретному психологическому содержа­нию этого конфликта специфического отно­шения не имеют.

Мы полагаем, что в пользу правильности именно тако- го более широкого толкования говорит не только все то, что стало известно за последние годы о механизмах и рас­стройствах так называемой неспецифической адаптации, по Selye, но и множество более ранних клинических на­блюдений, по которым эффекты действия любых патоген­ных факторов, и в том числе последствия аффективных конфликтов, зависят прежде всего от функционально-мор­фологического состояния затрагиваемых физиологических систем, от «истории» этих систем на момент конфликта [37, 38, 75, 83]. Можно было бы привести большое количе­ство экспериментальных и клинических доказательств того, что при избирательной преморбидной ослабленности: (индивидуально приобретенной или унаследованной) опре­деленной физиологической системы именно эта ослаблен­ная система преимущественно вовлекается в патологиче­ский процесс независимо от того, каким является психо­логическое содержание соответствующего эмоционального конфликта у человека или каков характер соответствую­щей экспериментальной «сшибки» условных рефлексов у животного. Эти данные убедительно говорят в пользу того, что отношения между аффективным конфликтом и синдро­мом, носящие этиологически неспецифический ха­рактер, являются в клинике органической патологии, а также при функциональных расстройствах, не относящих­ся к истерии, — ведущими[93].

Что же касается клиники истерии, то здесь мы, дей­ствительно, нередко встречаемся с состояниями, при кото­рых между характером нарушения и психологическим со­держанием предшествующего переживания обрисовывает­ся определенная смысловая связь. Располагаем ли мы представлением о конкретных физиологических механиз­мах, которые могут вызвать у больного истерией появле­ние клинических симптомов, например парезов или ане­стезий, имеющих «понятное» логически отношение к его аффективным переживаниям? Valabrega отвечает на по­добный вопрос отрицательно [124]. Нам представляется, однако, что ситуация в какой-то мере проясняется, если вспомнить одну очень важную мысль, высказанную в свое время И. П. Павловым под впечатлением, по-видимому, его споров с Janet.

«Истерика, — говорит он, — можно и должно представ­лять себе даже при обыкновенных условиях хронически загипнотизированным в известной степени... Тормозные симптомы могут возникнуть у истерика-гипнотика путем внушения и самовнушения... Всякое представление о тор­мозном эффекте, из боязни ли, из интереса или выгоды... в силу эмоциональности истерика совершенно так же, как и в гипнозе слово гипнотезера, вызовет и зафиксирует эти симптомы на продолжительное время, пока более сильная волна раздражения... не смоет эти тормозные пункты... Это случай роковых физиологических отношений» [63, стр. 453].

Можно, конечно, сказать, что И. П. Павлов сводит здесь физиологический механизм «конверсии» к физиоло­гическим механизмам гипнотического сна, о которых мы также, говоря строго, не так уже много конкретного знаем. Однако достаточно ясно, что общее направление, в кото­ром И. П. Павлов предлагает искать физиологическое объ­яснение происхождения синдромов, имеющих «логический смысл», глубоко отличается от соответствующих психоана­литических трактовок. Связь синдрома с психологическим содержанием аффекта вытекает здесь не из эксперимен­тально необоснованной, произвольно, по-существу, посту­лируемой тенденции к «символической трансформации» подавленных аффектов, а из особого («рокового», по образ­ному выражению И. П. Павлова) сочетания клинически и экспериментально многократно доказанных психических и физиологических особенностей истерика[94].

Принимая подобную трактовку, мы получаем значи­тельные преимущества для анализа. Используя как основ­ную идею связь аффекта с функциональным синдромом, носящую психологически неспецифический характер, мы сохраняем одновременно право на применение и идеи специфических психологических связей, не принуждаясь, однако, при этом к признанию адекватности идеи конвер­сии. Нам представляется, что выгоды, которые такой ши­рокий подход создает для анализа патогенеза самых раз­нообразных органических и функциональных синдромов, было бы трудно переоценить.

§113 О различии между влиянием аффективных факторов на синдромологическое выражение и на общую динамику («судьбу») клинического процесса

Касаясь отношения психоаналитической концепции к во­просам клиники, необходимо напомнить также следующее обстоятельство.

Психоанализ возник в свое время как направление мысли чисто клинического характера. Однако уже у са­мых истоков этого направления произошло примечатель­ное сужение задач клинического исследования, вследствие которого по существу центральная для клиники человека проблема общего влияния психических факторов на раз­вертывание сомато-вегетативных процессов оказалась замещенной важным, но все же частным вопросом о за­кономерностях формирования отдельных психогенно обусловленных симптомов и синдромов. Уделив очень много внимания теме «кон­версии», фрейдизм даже не попытался осмыслить влияние «бессознательного» на клинические картины в более ши­роком и принципиальном плане, т.е. понять влияние этого фактора на общие тенденции в динамике патологических процессов, на углубление, обратное развитие и предотвра­щение болезней безотносительно к тому, в каких конкретно синдромах эти общие тенденции находят свое клиническое выражение.

Между тем вряд ли можно сомневаться в реальности этой фактически упущенной психоанализом из виду ис­ключительно важной проблемы. То, что необходимость ее исследования до последнего времени большинством соот­ветствующих теоретических направлений на передний план не выдвигалась[95], не должно вызывать особого удив­ления. Происходило это в силу достаточно понятных при­чин. Для того чтобы как-то осмыслить механизмы и зако­номерности влияния «бессознательного» не на отдель­ные проявления, а на общую динамику клинического процесса, необходимо было перейти к использо­ванию рабочих понятий совсем иного типа, чем «язык тела», «символика вытесненного», «конверсия на орган» и т.п.

Для психоаналитического направления это означало бы отклонение от его многолетних традиций, и оно оказа­лось совершенно неспособным к этому. Для других же течений главным препятствием послужило отсутствие уве­ренности в реальности «бессознательного», отсутствие яс­ного понимания природы этого трудно постигаемого фак­тора и, наконец, отсутствие в их распоряжении адекват­ных рабочих понятий, способных отразить детерминизм отношений, существующих между неосознаваемыми фор­мами высшей нервной деятельности и процессами на со- мато-вегетативной периферии. Только после того, как идея «бессознательного» была тесно связана с доступным для экспериментального исследования представлением об «ус­тановке», этот пробел начал восполняться. А тем самым был открыт путь к созданию концепции, освещающей за­висимость от «бессознательного» не деталей, не частных, и всегда более или менее случайно обусловленных синдро­мологических проявлений клинического расстройства, а самой судьбы этого расстройства, понимаемой как ис­ход конфликта между воздействующими на организм вред­ностями и реакциями последнего, выражающими жизнен­но важные «меры его защиты».

Прослеживая историю этой запутанной проблемы,, нельзя не обратить внимание и на то, что здесь (быть мо­жет, даже более отчетливо, чем в какой-либо другой науч­ной области) фазе анализа, основанной на использовании четко определяемых понятий и предполагающей строгий контроль выявляемых закономерностей, предшествовал длинный период смутных догадок о существовании какой- то общей зависимости судьбы любого патологического про­цесса от «общих установок» больного (мы употребляем в данном случае термин «установка» в смысле, в котором он употребляется в обычной речи), от особенностей его личности, обусловливающих определенное «отношение к болезни», от более или менее ясно осознаваемого стремле­ния к «уходу в болезнь» или, наоборот, от активного «внутреннего сопротивления» болезни и т.д. Художествен­ная литература в ярких образах, в глубоко подчас волную­щих формах отразила эти догадки, показав разрушительную силу конфликта аффектов и решающее значение эмоционально насыщенных переживаний как фактора, который способен не только провоцировать разнообразные формы соматического распада, но и этот распад при нали­чии определенных условий надежно предотвращать и устранять [39, 68, 275]. Но она, естественно, не смогла (и это является главным) рассматривать функциональную структуру развертывающихся при этом психологических феноменов с вычленением как особой, подлежащей специ­альному анализу научной темы вопроса о специфической роли, которую в этих явлениях играют неосознаваемые формы высшей нервной деятельности.

§115 Аффективный фактор, «аутопластическая» и «внутренняя» картины болезни (по Goldscheider и Р. А. Лурия)

В чем же конкретно заключается работа «бессознательно­го», способствующая иногда развитию, иногда же, напротив, регрессу болезни? С какими механизмами и закономерно­стями здесь приходится иметь дело? Дать более точный от­вет на эти вопросы оказалось возможным только после того, как произошел переход от интуитивного понимания идеи установки к строгому раскрытию психологического смысла этого понятия.

Мы не будем сейчас возвращаться к обоснованию ре­альности самого факта влияния психических и нервьых факторов на сомато-вегетативные процессы. Работы Г. А. Захарьина и М. В. Яновского в области клиники, И. М. Сеченова, И. П. Павлова, С. П. Боткина и созданных ими школ в русской и советской нейрофизиологии более позднего периода (Л. А. Орбели, И. П. Разенкова, К. М. Быкова, А. Д. Сперанского и др.) придали анализу влияния психических и нервных факторов на сомато-веге­тативные процессы характер направления, традиционного для нашей науки, и породили ряд оригинальных, хорошо известных физиологических концепций и методических подходов.

За рубежом на протяжении многих десятилетий также производилась экспериментальная разработка идеи «пси­хической регуляции» вегетативных реакций. К этому на­правлению можно отнести некоторые выполненные еще в конце прошлого века и вызвавшие в свое время большой резонанс работы Wundt; послужившие началом целой серии поисков исследования Weber, в которых прослежи­валась связь между положительной и отрицательной окраской эмоций и распределением крови; оказавший в свое время глубокое впечатление на современников анализ, суггестивно обусловленных изменений секреторной и дви­гательной активности желудка, выполненный Heyer; экс­перименты аналогичного типа, проведенные в разнообраз­ных модификациях в более позднем периоде Wittrower; исследования влияний, которые оказывают внушенные представления на сосудистый тонус, химический состав крови, диурез, терморегуляцию, и очень многие другие сходные работы.

Наряду с этим циклом исследований, имевшим преиму­щественно экспериментальный характер, в литературе на­метилось и другое направление, ориентированное скорее клинически. Оно имело более скромные масштабы, одна­ко в некоторых отношениях представляло не меньший ин­терес, чем первое.

В советской литературе это второе направление связа­но, в частпости, с работами Р. А. Лурия, посвященными проблеме «внутренней картины» болезни [56]. Вводя это понятие, Р. А. Лурия продолжил развитие полузабытых идей Goldscheider об «аутопластической картине» заболе­вания (создаваемой больным на основе совокупности его ощущений, представлений и переживаний, связанных так или иначе с его физическим состоянием). В этой аутопла­стической картине Goldscheider предлагал рассматривать два уровня — «сензитивный» и «интеллектуальный», отно­ся к первому ощущения, непосредственно обусловливае­мые патологическим процессом, а ко второму — своеобраз­ную «надстройку» над этими ощущениями, возникающую как результат размышлений больного о его физическом состоянии, как его психологическую реакцию на собствен­ную болезнь. Р. А. Лурия в основном присоединяется к этой схеме Goldscheider и в своей необычайно ярко напи­санной книге приводит множество клинических наблюде­ний, показывающих, какой огромной силой, каким глубо­ким влиянием на течение патологических процессов обла­дает «интеллектуальная часть» аутопластической карти­ны болезни. Он обращает внимание также на то, насколько грубыми бывают ошибки врача, игнорирующего этот ‘фундаментальный фактор, способный выполнять при определенных условиях в процессах саногенеза роль, не менее важную, чем та, которую он играет, к сожалению, нередко в патогенезе клинической синдроматики.

Когда Goldscheider отграничил «интеллектуальный уровень» аутопластической картины заболевания от «сензитивного» и подчеркнул активную роль обоих этих уров­ней в судьбе патологических процессов, он сделал по су­ществу все, что можно было выполнить, опираясь на со­временные ему и еще мало в то время разработанные представления о функциональной структуре физиологиче­ских реакций и психологических проявлений. Р. А. Лурия возвратился к этим вопросам в более поздний период и поэтому смог опереться на концепцию условнорефлектор­ной регуляции сомато-вегетативных процессов, на теорию кортико-висцеральной патологии, на учение об интрарецепции, на представление о совершенно особой, подчерк­нутой И. П. Павловым роли слова, как фактора, способно­го замещать любые другие раздражители и обусловливать появление любых сдвигов, которые этими другими раздражителями непосредственно вызываются[96]. Поэтому Р. А. Лурия удалось убедительно показать объективный характер и определенные закономерности, которым подчи­нена раврушительная и созидательная «аутопластическая» работа сознания.

И несмотря на все это, разработанная им концепция «внутренней картины болезни» сохранила в какой-то степени тот же «интеллектуалистический» оттенок, который так резко выступает в концепции Goldschei­der.

Действительно, несмотря на значительно более деталь­ное освещение Р. А. Лурия физиологических факторов, определяющих психогенно обусловленные изменения функционального состояния и функциональной активно­сти различных органов и тканей тела, было бы напрасным искать в его концепции «внутренней картины» болезни от­вет на вопрос, почему именно возникающие у больных тя­гостные представления о характере поражения в одних случаях провоцируют подлинно трагические последствия, а в других остаются лишь мимолетными эпизодами, не вы­зывающими в объективном развертывании патологических процессов никаких стойких отзвуков. И еще менее ясно, почему стремление к выздоровлению, почти всегда субъ­ективно представленное при нормальном психическом со­стоянии соматического больного и имеющее характер более или менее ясно осознаваемого переживания (мы отвлека­емся от более редких случаев осознаваемого «ухода в бо­лезнь», т.е. от случаев, в которых больной осознает свое негативное отношение к перспективе, выздоровления), иногда остается малоэффективным, а иногда, напротив, оказывает на судьбу патологического процесса настолько мощные воздействия, что создается впечатление вмеша­тельства фактора, ломающего наиболее твердо установлен­ные клинические и патофизиологические закономер ности.

Ответ на эти вопросы ни концепцией «аутопластики», ни концепцией «внутренней картины болезни» не мог быть дан прежде всего потому, что ни одна из этих трактовок не опиралась на разработанные представления о функцио­нальной структуре психологических реакций, на более глубокое понимание специфической роли, которую играет в отношениях субъекта к любой возникшей перед ним объективной ситуации фактор осознаваемых и неосозна­ваемых психологических установок.

§116 «Только вербализуемое» желание, «подлинная» установка и болезнь

В одной из своих работ, посвященных теории обработки информации, Lindsay указывает, что к важным вопросам, возникающим при рассмотрении адекватности линейных нейронных моделей для объяснения сложно организован­ных систем, неизбежно относится и проблема «установки». Lindsay подчеркивает, что в психологических теориях эта проблема также давно выступает, фигурируя под разно­родными названиями, но мало меняясь из-за этого по смыслу. Понимая «установку» как состояние системы, при котором введенная информация вызывает ответы лишь определенного класса (т. е. исключает ответы, возможные в другой ситуации), Lindsay напоминает, что условием получения реакций подобного типа у машины является возможность для «установочной» информации, поступаю­щей до предъявления основной задачи, воздействовать на программу. Это достигается путем введения одного или нескольких корректирующих сигналов, пригодность кото­рых контролируется специальными подпрограммами.

Мы напомнили это своеобразное кибернетическое пони­мание «установки» потому, что в нем выступает наиболее характерная — и весьма общая — функция последней, за­ключающаяся в придании поступающей информации опре­деленного «значения», которое обусловливает возникнове­ние ответов специфического типа. Если «установка» в ка­ком бы то ни было из возможных вариантов ее конкретной реализации отсутствует, то эффект поступившей информа­ции становится (как мы об этом уже говорили однажды) совершенно непредвидимым. При наличии же «установки», опосредующей связь между поступающей информацией и ответом, соотношение обоих этих элементов становится закономерным и потому прогнозируемым.

Мы не будем сейчас вновь возвращаться к обоснова­нию того, почему эта общая логическая схема полностью сохраняет свою силу также применительно к поведению человека. Напомним только, что выше мы много внимания уделили представлению, по которому эффект любого воз­действия, рассматриваемый как в его психологическом, так и физиологическом аспекте, глубоко зависит от предсуществующих, обусловленных ранее накопленным опытов установок субъекта. Для нас важно сейчас признание лишь того фундаментального факта, что включение субъ­екта в новую для него объективную ситуацию болезни было бы неправильно рассматривать как событие, клини­ческие последствия которого определяются только «сензи- тивным» и «интеллектуальным» уровнями «аутопластиче­ской» картины. Клинические результаты этого включения выступают в действительности как функции, во-первых, дополнительной информации, получаемой субъектом в этих новых условиях, и, во-вторых, установок, преформированных или возникших лишь после включения субъ­екта со всеми его «субстанциональными», «функциональ­ными» и «теоретическими» потребностями (по термино­логии Д. Н. Узнадзе) в эту новую ситуацию.

Ввиду же того, что мы допускаем возможность неосознаваемости последней группы факторов, мы приходим кнеизбежному логически заключению, что реакция субъ­екта на его собственное заболевание и, следовательно, в какой-то мере судьба его болезни должны зависеть от процессов его высшей нервной деятельности, которые мо­гут оставаться иногда (а с позиций школы Д. Н. Узнадзе даже должны быть всегда) неосознаваемыми.

Это — очень важное положение. Оно требует, однако, некоторых дополнительных пояснений.

Прежде всего следует вновь подтвердить, что прини­мая его, мы как бы возвращаемся к традиционным полу- интуитивным представлениям о факторах, влияющих на течение клинических процессов. Этими представлениями всегда подчеркивалась роль той же «установки», только понимаемой не как строгая психофизиологическая кате­гория, а как один из терминов «житейской» психологии, широко используемый в художественной литературе и поэтому легко смешиваемый с такими же интуитивно по­стигаемыми выражениями, как «воля к жизни», или, на­против, как «установка на использование клиническога расстройства» (в смысле придаваемом этому выражению в психиатрии) и т.п.

Подобная близость выводов анализа функциональной структуры реакций к данным интуитивного восприятия и художественного описания менее всего, конечно, снижает значимость первых. Вряд ли у кого-либо могут возникнуть сомнения по поводу того, что своеобразная форма постиженин мира, которая дается созданием и последующим восприятием художественных образов также основана на результатах накопления и переработки информации, толь­ко не всегда достаточно ясно осознаваемых[97]. Эта форма постижения иногда даже опережает научное знание, но она не позволяет подвергать объективному контролю ее выво­ды и не дает возможности произвольно ставить проблемы. Поэтому только рационализировав интуитивные представ­ления о сано- и патогенетической роли установок, только внеся в эту область обычную для научного анализа стро­гость в использовании категорий, мы сможем ответить на множество важных вопросов, которые на протяжении «ху­дожественного этапа разработки» (если можно так выра­зиться) всей этой темы оставались по необходимости от­крытыми.

Первой проблемой, которая, естественно, возникает при такой рационализации, — это в высшей степени труд­но разрешимый вопрос: чем психологически и физиологи­чески отличается почти всегда присутствующее, но оста­ющееся часто клинически довольно малоэффективным вербально выражаемое «желание» выздороветь от подлин­ной «установки на выздоровление», которая нередко дает (как это подсказывает почти каждому практическому те­рапевту его клинический опыт, особенно опыт прослежи­вания динамики патологических процессов в разнообраз­ных «стрессовых» условиях) весьма ощутимые результаты.

Ставя этот вопрос, мы подходим к тому, что является на сегодня рубежом научного знания. Рубеж намечается здесь по той причине, что мы еще не располагаем разрабо­танной теорией, которая осветила бы фундаментальное (как это видно из клинических фактов) различие, сущест­вующее между двумя нетождественными видами «готов­ности», — той, которая находит выражение только в вер­бальном «желании», и той, которая проявляется в форме «подлинной установки». То, что мы узнали о психологиче­ской структуре и физиологической природе установок, подсказывает в данном случае лишь одну мысль, которая может быть использована в качестве отправной гипотезы.

Мы говорили выше (§95) о «больших фарах» созна­ния, включаемых на критических участках пути, в то вре­мя как непрерывное целенаправленное регулирование дея­тельности обеспечивается светом «малых фар бессозна­тельного». Мы воспользовались этим образом, чтобы упро­стить описание сложных соотношений, вытекающих из одновременного существования содержательно-дискретного характера активности сознания и непрерывного ха­рактера функции регулирования. Применяя эти представ­ления, можно сказать, что готовность, которая проявля­ется только осознанно, является «презентируемым» и вербализуемым психическим актом, переживаемым как «желание». Но если она только осознается, то в силу уже одной лишь дискретности подобных осознаваемых пере­живаний она не может выполнять функцию непрерывного регулирования физиологических «мер защиты» организма. Для того чтобы возникло такое непрерывное регулирова­ние, необходимо, очевидно, участие в нем также неосозна­ваемых форм высшей нервной деятельности. В этих и только в этих условиях готовность типа «желания» преоб­разуется в готовность типа «подлинной установки», спо­собную оказывать на динамику психологических явлений и физиологических процессов далеко идущие воздействия.

Такое представление последовательно вытекает из всего, что было сказано ранее. Формулируя его, приходит­ся, однако, сожалеть о почти полной еще теоретической не­разработанности проблемы превращения вербализуемых «желаний» в установки, обладающие мощными сано- и па­тогенетическими потенциалами. Если генетической психо­логии удалось, прослеживая вопросы формирования пси­хологических функций, выработать ряд важных специаль­ных понятий, таких, например, как «интериоризация» этих функций (представление об организации психоло­гической функции на основе уподобления ее структуры структуре предметного действия) и т.п., то проблема сме­ны разных форм и степеней «готовности», вопрос о преоб­разовании более поверхностных из этих форм, носящих преимущественно вербальный характер, в более глубокие (т.е. также в каком-то смысле «интериоризированные»), затрагивающие основы личности и систему главных моти­вов поведения, еще очень далеки от аналогичной степени разработанности.

Интересно, что и в данном случае можно заметить свое­образное опережение искусством с его интуитивными ме­тодами познания действительности выводов точной науки. В художественной литературе отрицательный образ чело­века, готовность которого к поступкам определенного типа носит только вербальный, «резонерский», «словесный» (хотя, может быть, одновременно и достаточно искренний субъективно) характер и который противопоставлен поло­жительному герою, чья готовность, напротив, действенна, потому что она накрепко спаяна с основами его личности, с системой устойчивых и сильных влечений, дан, как из­вестно, во многих ярких формах, ставших подчас класси­ческими. Искусство учло, следовательно, и отразило в меру своих возможностей эту интереснейшую проблему иерархии степеней готовности к действию. Научная же психология в этом специфическом для нее во­просе резко отстала. И мы только сейчас начинаем пони­мать, насколько подобное отставание затруднило рассмот­рение и очень важных клинических проблем, относящихся к этой области.

Для того чтобы закончить обсуждение вопроса о раз­ных уровнях готовности к действию и об их влияниях на развертывание патофизиологических процессов, нам оста­ется высказать лишь несколько резюмирующих сообра­жений.

Согласно обрисованной выше схеме, «желание» выздо­ровления приобретает значение клинически действенного фактора только после того, как оно, преобразуясь в «под­линную установку», актуализирует характерные для последней непрерывные формы регулирования физиологи­ческих «мер защиты» организма. При всей неясности физио­логических механизмов и психологических закономерно­стей этого процесса очевидно, что происходить он должен в тесной связи с активной работой сознания, которая под­крепляет поверхностное, «вербальное» переживание си­стемой доминирующих мотивов, целей и коренных потреб­ностей личности. Это обстоятельство подчеркивает веду­щую роль сознания в формировании саногенных установок и позволяет заметить отчетливо выступающую здесь своеобразную диалектику отношений: терапевтическую недостаточность «желания», пока оно остается только «презентируемым», только вербализуемым, только осознаваемым переживанием, и одновременно ре­шающую роль нервных процессов, лежащих в основе соз­нания, в функциональной активации неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, без опоры на которые превращение «вербализуемых» переживаний в «подлин­ные установки» является, по-видимому, невозможным.

Предлагаемая схема, однако, не только утверждает эту диалектику осознанного и «бессознательного». Она апелли­рует к формированию установок, крепко спаянных с личностью, подчеркивает значение связи поведения с системой фундаментальных, а не случайных и преходя­щих мотивов и приобретает благодаря этому определенный воспитывающий, этический оттенок.

И она является, конечно, подлинной антитезой психо­аналитического мифа о «Бессознательном», как о психи­ческой сущности, роль которой в клинике способна быть только отрицательной, поскольку ограничение этой сущно­сти нормами общественной морали может лишь препятст­вовать, с точки зрения теории психоанализа, достижению того, что Nietzsche называл «Великим здоровьем». Теория установки (и в этом ее основное значение для клиники) раскрывает идею «бессознательного» как фактора, кото­рый способен, напротив, столь же активно участвовать в сопротивлении болезни, как и в провокации последней, не­обычно расширяя тем самым представление о потенциаль­ных возможностях сознательно направляемой нервной деятельности человека.

Вряд ли мы ошибемся, если скажем в заключение, что стремление понять эти возможности было одной из сокро­венных потребностей человека на протяжении многих ве­ков его культурного развития. Ибо только глубокая вера в их скрытое богатство смогла породить прекрасный афоризм одного из основателей атеистического направления древ­ней индийской философии: «Спящий Бог? Да ведь это сам Человек».


Глава шестая. Итоги и перспективы разработки проблемы "бессознательного"

Мы прибли­жаемся к концу изложения и можем подвести некоторые итоги. Прежде всего постараемся выделить основные занимавшие нас вопросы.

Мы проследили вначале сложную эволюцию представ­лений о «бессознательном», последовательные логические этапы развития этой идеи. Мы пытались показать, как это развитие, начавшись в рамках идеалистических кон­цепций, через длительное время привело к возникновению таких понятий, как неосознаваемые формы психики и не­осознаваемые формы высшей нервной деятельности, — представлений, тесно связанных с современным учением о принципах функциональной организации и механизмах работы головного мозга.

Уже на начальных этапах этой эволюции зародился спор между сторонниками «негативного» и «позитивного» решения вопроса о «бессознательном», т.е. между теми, кто отрицал саму возможность существования неосозна­ваемых форм психики, и защитниками более сложной противоположной трактовки, по которой подобные формы не только существуют, но и оказывают глубокое влияние на динамику других психических явлений, клиническую синдроматику и поведение в целом. Спор этот длился дол­го, то заостряясь, то ослабевая, и на протяжении по край­ней мере нескольких десятилетий оставался довольно бес­плодным, главным образом из-за того, что ни одна из споривших сторон не сможет использовать для укрепле­ния своей позиции сколько-нибудь точные понятия. Раз­витие «позитивной» концепции показало, однако, насколь­ко глубока зависимость истолкований проблемы «бессозна­тельного» от методологических положений, на которые подобные истолкования неизбежно опираются. Идеалистические трактовки вынудили в ряде случаев западноевро­пейских и американских исследователей при рассмотрении вопроса о «бессознательном» вернуться по существу к тем же спекулятивным концепциям, с которых началось в свое время развитие всей этой проблемы.

Сопоставление этого подхода, характерного преиму­щественно для зарубежной научной мысли, с принципи­альным отношением к проблематике «бессознательного» дореволюционной русской, а в дальнейшем и советской психологии и медицины подчеркнуло важность следующих положений. Традиционный для русской науки материа­листический подход к учению о мозге, предпочтение этой наукой объективных методов исследования функций цен­тральной нервной системы и характерная для нее привер­женность к рефлекторной концепции отнюдь не означали игнорирование или хотя бы недооценку значения пробле­мы «бессознательного». Мы приводили выше немало при­меров, иллюстрирующих, в какой форме осуществлялся анализ этой проблемы, основанный на экспериментальных методических приемах и рациональном истолковании. Од­новременно пришлось отметить, что это экспериментальное направление еще не смогло глубоко осветить все аспекты вопроса о природе и законах «бессознательного».

Хорошо известно, что «бессознательное» может изу­чаться как область мозговых процессов и психологических реакций, которыми организм отвечает на сигналы, без того чтобы все это реагирование или отдельные его фазы осоз­навались. «Бессознательное» можно исследовать и в дру­гом плане — с точки зрения отношений, которые склады­ваются при разных условиях между ним и деятельностью сознания. Наконец, как особая проблема выступает вопрос о механизмах и пределах влияний, оказываемых неосозна­ваемым регулированием на динамику отдельных психоло­гических и физиологических функций и поведение в целом. При освещении этих трех разных аспектов нами было об­ращено внимание на относительную экспериментальную разработанность с диалектико-материалистических пози­ций первого из них, на глубину теоретического анализа в советской литературе с тех же позиций второго аспекта и на значительно меньшую исследованпость третьего, в то время как зарубежная наука в лице главным образом пси­хоаналитической и психосоматической доктрин основное внимание уделила последнему направлению.

Такое положение вещей характерно для переживае­мого нами периода, и оно во многом определяло тематику дискуссий, которые по разным поводам возникали на про­тяжении последних десятилетий между сторонниками идеалистического и диалектико-материалистического под­ходов к проблеме «бессознательного». Оно подчеркивает особую важность на современном этапе не столько разъяс­нения слабых сторон и неправильностей идеалистической трактовки «бессознательного» (эта фаза споров благодаря целому ряду критических работ, выполненных как совет­скими, так и зарубежными исследователями за последнюю четверть века, в основном уже миновала), сколько обос­нования конструктивного диалектико-материалистического подхода к этой теме, показа того, как раскрывается идея «бессознательного» на основе современных представлений о функциональной организа­ции мозга, если удовлетворяются строгие требования к объективности используемых методик и критериев и к доказанности формулируемых выводов.

Мы видим, таким образом, насколько сложно на совре­менном этапе обсуждение проблемы «бессознательного». К этому можно уверенно добавить: обсуждение этой темы в той форме, в какой оно велось на протяжении последних десятилетий, т.е. в полном отрыве от общего учения о моз­ге, в настоящее время принципиально неадекватно. Про­блема «бессознательного» и сегодня остается, конечно, одной из фундаментальных проблем прежде всего психо­логии.

Однако в условиях столь характерного для современ­ности сближения психологии с рядом смежных дисциплин, в первую очередь с учением о высшей нервной деятель­ности, теорией биологического регулирования, психиатри­ей и неврологией, проблема «бессознательного» пере­стает быть предметом только психологии[98].

Рассчитывать на какое-то дальнейшее продвижение в ее разработке можно только в том случае, если окрепнет стремление связать эту разработку с более широким кру­гом представлений, к которому тяготеют в настоящее вре­мя и многие другие психологические вопросы. Но это зна­чит, что при анализе проблемы «бессознательного» должен быть учтен глубокий пересмотр понимания закономерно­стей и механизмов мозговой деятельности, который харак­терен для современной нейрофизиологии и который в зна­чительной степени связан с проникновением в последнюю идей, зародившихся первоначально в области кибер­нетики.

Сказанного достаточно, чтобы объяснить, почему мы, анализируя проблему «бессознательного», уделили внима­ние рассмотрению некоторых общих положений современ­ной теории биологического регулирования, разработанных в Советском Союзе еще в 30-х годах Н. А. Бернштейном и глубоко и разносторонне развитых в дальнейшем, неза­висимо от работы Н. А. Бернштейна, Wiener, Shannon, von Neumann, А. Колмогоровым, П. К. Анохиным, Д. Н. Уз­надзе, И. М. Гельфандом и их многочисленными ученика­ми. Это рассмотрение позволило нам напомнить одну из наиболее характерных тенденций, выступивших за по­следние годы в учении о мозге, а именно тенденцию ней­рокибернетики объяснять детерминацию «разумного», це­лесообразно ориентированного поведения материальной системы (возникновение реакций адекватного выбора, элективного избегания и т. п.) на основе физических, био­физических и физиологических категорий, полностью при этом отвлекаясь от соображений о той специфической ра­боте мозга, которая лежит в основе регулирующей роли сознания.

Именно в стремлении реализовать эту тенденцию заключается скрытый пафос многих работ, затраги­вающих возможности образования понятий автоматами, теорию самоорганизующихся систем, проблему процессов, происходящих в логических «нейронных» сетях, вопросы «гистономических» поисков и другие темы сходного типа.

В современном учении о мозге сложилась поэтому свое­образная и для многих неожиданная ситуация. Если на протяжении предшествующих десятилетий немало чернил было пролито с целью разобраться, реальны ли как фактор поведения неосознаваемые формы психики, причем нахо­дились исследователи, отвечавшие на этот вопрос отри­цательно, то сейчас, как это ни парадоксально, аналогич­ный вопрос ставится уже в отношении сознания: является ли оно фактором, специфически участвующим в регули­ровании нервных процессов или же его правильнее рас­сматривать лишь как эпифеномен мозговой активности, который при обсуждении механизмов последней вообще принимать в расчет не следует.

Вряд ли нужно пояснять, насколько важна эта ситуа­ция для представлений о «бессознательном». С одной сто­роны, благодаря ей создается впечатление, что многое из выявленного в последние годы в отношении организации и механизмов мозговой активности относится гораздо ско­рее к теории неосознаваемых форм высшей нервной дея­тельности, чем к теории сознания. С другой же стороны, эта ситуация остро ставит методологический вопрос: сле­дует ли принять подсказываемое многими из современных яейрокибернетиков эпифеноменалистическое решение про­блемы сознания или же, с благодарностью принимая вклад нейрокибернетики в учение о мозге, необходимо тем не менее указать на известную упрощенность подхода, допу­скаемую некоторыми из представителей этого направле­ния при рассмотрении коренных вопросов теории органи­зации мозговой деятельности.

Значение этой альтернативы для теории «бессозна­тельного» очевидно. Если склониться к первому из упомя­нутых выше вариантов решения, то вся проблема взаимо­связи активности «бессознательного» и сознания, весь во­прос о взаимоотношениях, существующих между осозна­ваемыми и неосознаваемыми формами психики и высшей нервной деятельности, утратил бы актуальность. Если же предпочесть второй вариант, то возникает нелегкая зада­ча показать, во-первых, в чем именно заключается специ­фическая функция сознания как фактора, влияющего на динамику психических феноменов и физиологических про­цессов, и, во-вторых, каким образом эта функция «вписы­вается» в общую картину организации мозговой деятель­ности, создаваемую современной нейрокибернетикой. Со­вершенно очевидно, что, не уточнив этих представлений о функциях сознания, мы лишены возможности понять сколько-нибудь глубоко и соответствующие функции «бес­сознательного».

* * *

Такова краткая характеристика исходных положений, которые следует учитывать при рассмотрении проблемы «бессознательного». Именно эти положения определили конкретные задачи и направления нашего анализа.

Прежде всего мы попытались проследить первые эта­пы научного подхода к вопросу о «бессознательном» и рас­сеять довольно распространенное, но неправильное пред­ставление, по которому пионером такого подхода был Freud. Литературные источники начала века, в частности материалы Бостонской (США) дискуссии 1910 г., показы­вают, что экспансия идей психоанализа явилась, в определенных отношениях скорее даже шагом назад в постепен­ном формировании представлений о механизмах и роли «бессознательного», происходившем на протяжении по­следних десятилетий девятнадцатого века[99]. Многие из направлений, существовавших в психологии и психопато­логии того периода, довольно сплоченно противостояли психоаналитической концепции. Расхождения между эти­ми направлениями были менее значительными, чем то, что их отличало от фрейдизма. Их общей целью было отстоять (и в этом отражался их прогрессивный характер) право на существование идеи неосознаваемого регулирования пси­хических явлений и физиологических процессов, которое латентно способствует работе сознания и без учета кото­рого мы ни саму эту работу, ни ее клинические расстрой­ства понять не можем. Никакими функциями, изначально антагонистическими сознанию, «бессознательное» при этом не наделялось. Фрейдизм же выразил возникновение принципиально иного подхода к этой проблеме.

Изучение материалов Бостонской дискуссии показыва­ет также, как мало продвинулись мы за полвека существо­вания идей психоанализа в понимании природы «бессоз­нательного» и даже в обосновании соображений, из кото­рых вытекает только сам факт реальности неосознаваемых форм психики. Ё этом отношении демонстративным явля­ется сопоставление материалов Бостонского совещания по проблеме «бессознательного» с материалами состоявшего­ся на 56 лет позже Московского симпозиума по проблеме сознания (1966 г.). Скептические высказывания некоторых из участников Московского симпозиума (А. Т. Бочоришвили и др.)» стремившихся доказать внутренне противоречи­вый характер (и, следовательно, нереальность) представ­ления об активности, которая, являясь «психической», в то же время является «неосознаваемой», иногда почти в де­талях воспроизводили ход мысли тех, кто на дискуссии в Бостоне отрицал возможность существования неосозна­ваемых форм психики (Brentano, Munsterberg, Ribot и др.).

Широкое распространение идей психоанализа в последующие десятилетия сопровождалось почти полным вытес­нением подавляющего большинства других конкурировав­ших с этими идеями трактовок проблемы «бессознательно­го». Отступление этих непсихоаналитических подходов было неизбежным, так как в те далекие годы еще полно­стью отсутствовали теоретические и методические пред­посылки, на которые могла бы опереться их дальнейшая разработка. Обоснование непсихоаналитического представ­ления о неосознаваемых формах психики было в такой же мере невозможным без опоры на разработанную психоло­гическую теорию сознания, в какой представление о нео­сознаваемых формах нервной деятельности оставалось беспредметным при отсутствии понимания, хотя бы в са­мых общих чертах, механизмов этой деятельности, ее функций и основных способов ее проявления. Необходи­мые предпосылки такого анализа (методологически адек­ватная психологическая теория сознания, теория структу­ры материальных систем, способных к сложным формам переработки информации, и психологическая теория «уста­новок») были созданы, как известно, только десятилетия спустя.

Недостатки психоаналитической концепции, субъекти­визм используемых ею методов, необоснованность основ­ных ее теоретических положений, реакционные выводы, которые были сделаны на ее основе буржуазной социоло­гией, отрицательная общественная роль, которую психо­анализ и поныне продолжает играть, отвлекая внимание от реальных возможностей лечения и профилактики забо­леваний, широко освещены в советской литературе последних лет, и их повторение было бы излишним. Важ­нее напомнить моменты, обусловившие и поддерживаю­щие широкую (если не растущую) популярность идей психоаналитического направления за рубежом.

Первым из этих моментов явилось то, что за годы недо­статочно интенсивной разработки идеи «бессознательного» с позиций диалектико-материалистической психологии и учения о высшей нервной деятельности фрейдизм добился репутации единственного учения, освещающего законы и механизмы неосознаваемых психических явлений. Второй же момент, на который до последнего времени не обраща­лось достаточного внимания, заключается в том, что Freud смог, опираясь гораздо скорее на свою интуицию, чем на созданный им метод, подметить некоторые важные для клиники закономерности динамики «бессознательного». В первую очередь сюда относится его принцип «исцеле­ния через осознание», т.е. принцип ликвидации патоген­ного влияния диссоциировавших, «отщепившихся» или, выражаясь на специфическом языке фрейдизма, «вытес­ненных», аффективно окрашенных представлений путем их включения в систему переживаний, которые субъектом более или менее ясно осознаются. Мы привели выше вы­сказывания И. П. Павлова, выразительно отмечающие важность этого принципа, и обратили внимание на то, что принимая последний, мы признаем как сам факт возмож­ности существования подобных диссоциировавших эле­ментов, так и реальность их патогенного воздействия на психику.

Эти факты бесспорно углубили представления о зако­номерностях «бессознательного», и в подчеркивании их роли очевидна заслуга Freud. Вместе с тем — и это должно быть сказано твердо — адекватного теоретического истол­кования этих фактов Freud не дал и дать не мог. Для тако­го истолкования ему надо было бы углубиться в вопросы общей теории «бессознательного», чего он всегда избегал. И следует признать, что эта его осторожность была доста­точно обоснованной. После первых работ Freud должны были пройти десятилетия, чтобы стало понятным, напри­мер, что осознание, влекущее терапевтический эффект, отнюдь не обусловливается простым вводом в сознание ин­формации о «вытесненном» переживании. Для того чтобы подобный эффект наступил, необходимо включение дис­социировавшего переживания в систему специфической (либо преформированной, либо одновременно создавае­мой) «установки» в систему определенного отношения личности к окружающему миру[100]. Эта сторона проблемы от Freud, однако, ускользнула и поэтому многие из его данных сохранили для тех, кто пытался в дальнейшем раз­рабатывать теорию «бессознательного», значение весьма интересных фактических констатаций, но приобрести ха­рактер подлинных теоретических обобщений так и не смогли.

Проследив судьбу и роль психоаналитической концеп­ции, мы уделили внимание наиболее значительному отра­жению этой концепции в клинике — теории так называемой психосоматической медицины. Критика этой теории также широко представлена в советской литературе и была поды­тожена в одной из предшествующих глав. Ведущей идеей психосоматического направления, которая выявляет его идейную близость к психоаналитической концепции, слу­жит представление о символическом характере органиче­ских синдромов. Это представление было положено в ос­нову психосоматической медицины более четверти века назад и, судя хотя бы по последним высказываниям такого видного ее представителя, как Valabrega, поныне не утратило значения краеугольного камня ортодоксального направления в психосоматической теории. Однако доста­точно убедительных клинических, экспериментальных или статистических доказательств символического характера органических синдромов в литературе не существует. Зна­чение этого факта для оценки ортодоксального психосо­матического направления очевидно.

* * *

Главной задачей диалектико-материалистического под­хода к проблеме «бессознательного» на современном этапе является не столько критика устаревающих идеалистиче­ских трактовок, сколько обоснование его собственных ис­ходных положений, раскрытие значения полученных им данных и определение перспектив его дальнейшего разви­тия. Поэтому основное место на предыдущих страницах заняла именно эта конструктивная сторона вопроса.

До рассмотрения главной темы, какой является пробле­ма функций «бессознательного», мы остановились на современной психологической концепшш сознания.

Мы напомнили основные положения созданного марк­систско-ленинской философией учения об исторически об­условленной социально-трудовой природе сознания, кото­рое в методологическом отношении явилось отправной ба­зой для советской психологии. Основываясь на этих исход­ных положениях, JI. С. Выготский и созданная им школа, С. Л. Рубинштейн и др. смогли углубить психологическую теорию сознания (как «знания о чем-то», что «как объект, противостоит познающему субъекту») и тем самым существенно облегчить последовавшее в более позднем периоде изучение неосознаваемых проявлений психики и высшей нервной деятельности.

Для того чтобы лучше понять, каким образом совре­менные представления о сознании и активности высших отделов центральной нервной системы логически приводят к идее «бессознательного», мы остановились на одной из дискуссий, в которой прозвучали преобладающие сегодня за рубежом подходы к проблеме сознания и вытекающие из этих подходов способы истолкования вопроса о «бессоз­нательном» (имеется в виду дискуссия 1960—1961 гг., состоявшаяся на страницах немецкого журнала «Psychiatrie, Neurologie und medizinische Psychologie»). Эта дис­куссия позволила рассмотреть две наиболее распространен­ные, но не вполне, на наш взгляд, корректные трактовки природы сознания, из которых одна создает опасность механистической биологизации, а другая — угрозу идеалистической «социологизации» всей проблемы. Без крити­ческого анализа и преодоления этих трактовок определить отношение сознания к «бессознательному» с позиций те­ории диалектического материализма было бы трудно.

Приступая к рассмотрению функций «бессознательно­го», мы хорошо понимали, что анализ этих функций мо­жет претендовать на серьезное внимание только в том слу­чае, если общее учение о сознании приводит к обсужде­нию проблемы «бессознательного» как к одному из своих необходимых составных разделов. Какие же соображения, вытекающие из учения о сознании, обусловливают необ ходимость постановки вопроса о «бессознательйом»? Мы проследили их, обратившись, во-первых, к современным представлениям о психологической структуре осознавае­мых переживаний, во-вторых, к данным, вытекающим из современного понимания функциональной организации действия, и, в-третьих, к фактам, полученным в результа­те исследования мозговой основы адаптивного поведения. Напомним главные итоги этого рассмотрения.

Анализ функциональной структуры осознаваемого пе­реживания показал, что последнее является в высшей сте­пени сложным психическим феноменом, возникающим только при наличии определенных предпосылок и требую­щим длительного созревания в условиях не только исто­рической эволюции человека, но и его нормального онто­генеза. Но если это так, то становится очевидным, что мы должны допустить существование неосознаваемых психи­ческих явлений прежде всего как характеристики опреде­ленной фазы нормального возрастного развития психики.

Экспериментальный анализ психологической струк­туры реакций на стимулы показал, что и при полностью развившейся нормальной психике осознание этих реак­ций может иметь в разных случаях различную степень выраженности, а иногда может даже полностью отсут­ствовать. Именно эти вариации степени осознанности обусловливают возникновение феноменов «диссоциации», т. е. разных форм «отщепления» (отсутствие осознания не только конкретных раздражений, но и мотивоз, по­буждающих к действию, а при определенных условиях даже самих действий).

Наконец, было подчеркнуто, что особенно отчетливо расстройства осознания переживаний наблюдаются в ус­ловиях клиники. Синдроматика эпилепсии и истерии, многие из локальных органических симптомокомплексов, сопровождающихся избирательными расстройствами «схемы тела» или отчуждением элементов собственной психики, характерный для шизофрении распад нормаль­ного соотношения между «Я» и объективным миром, па­тологическое переплетение этих основных «проекций» переживаний — все это, как и ряд других психопатоло­гических проявлений, ярко показывает, как часто болез­ненные изменения психики сопровождаются нарушением способности к адекватному осознанию переживаний. Поэ­тому проблема «психического, не являющегося одновре­менно осознаваемым», вызывающая напряженные споры применительно к условиям психической нормы, явно те­ряет свою парадоксальность в условиях клиники.

Выявление процессов, создающих возможность при­способления поведения к окружающей обстановке, обес­печивающих целенаправленную деятельность, но остаю­щихся при этом неосознаваемыми, поставило ряд сложных проблем. Первая из них оказалась связанной с темой классификации. Не задерживаясь на ней подробно, на­помним только необходимость различать неодинаковые степени или уровни «отщепления» и очевидную связь даже наиболее грубо «диссоциировавшей» («отщепив­шейся») психической активности с восприятием сигна­лов и с процессами последующей логической переработки поступившей информации.

Особое место во всей этой очень своеобразной области занимают, конечно, вопросы нейрофизиологической осно­вы «бессознательного». Мы попытались уточнить их по­становку, начав с анализа отношения идеи «уровней бодрствования» к представлению о «бессознательном». Мы остановились на характерной, допускаемой иногда (преимущественно в физиологической и клинической, а не в психологической литературе) ошибке отождест­вления идеи сознания с идеей бодрствования и на свое­образных трудностях, возникших перед теорией «бес­сознательного» после того, как концепция «уровней бодрствования» упрочилась в неврологии. Эти трудности возникли потому, что с позиций этой концепции остава­лись недостаточно ясными по крайней мере два вопроса: каким образом высокий уровень бодрствования оказыва­ется совместимым с развитием не только осознаваемых, но и неосознаваемых форм психики и, во-вторых, почему и в каком смысле понижение уровня бодрствования не означает обязательно понижения уровня адаптивно на­правленной активности мозга в ее более широком пони­мании.

Для того чтобы получить ответ на эти вопросы, по­требовалась упорная работа многих исследователей, пов­лекшая за собой дальнейшее развитие ряда основных неврологических представлений. Прежде всего было по­казано в нейрофизиологическом аспекте то, что уже относительно давно было выявлено в аспекте психоло­гическом. Мы имеем в виду существование очень слож­ных, неоднозначных, подчас противоречивых отношений между параметрами бодрствования и сознания и воз­можность возникновения самых разнообразных клини­чески проявляющихся функциональных диссоциаций. Выявление и анализ подобных диссоциаций сделали бо­лее понятными как возможность активного выбора сиг­налов, переработки поступающей информации, сохране­ния и воспроизведения следов и т.п. при низких уровнях бодрствования, так и, наоборот, нарушение функции активного отбора содержаний сознания, наблюдаемое в определенных клинических условиях при сохраняющемся высоком уровне бодрствования. Значение, которое эти диссоциации, обусловливаемые патологическими измене­ниями определенного типа и определенной локализации, имеют для углубления представлений о нейрофизиологи­ческой основе неосознаваемых форм психики, очевидно.

Не меньшую роль в этом же плане сыграло другое направление нейрофизиологических исследований, обос­новавшее представление об активном состоянии корковых нейронов на низших уровнях бодрствования и даже во время поведенческого сна (о несводимости сна к диф­фузному корковому торможению и о существенной роли, которую в любой мозговой деятельности выполняют сложные, иногда содружественные, а иногда, наоборот, антагонистические взаимоотношения конкретных, более или менее четко локализованных мозговых систем). Осо­бую роль в рамках этого направления сыграло изучение так называемого парадоксального («быстрого») сна. По­лученные в результате этого доказательства сохранения высокой физиологической активности нервных образова­ний даже во время наиболее глубоких фаз сна были ис­пользованы некоторыми авторами как косвенные аргу­менты в пользу вероятности существования неосознавае­мых форм приспособительной мозговой деятельности и в пользу связи этих форм с обычными электрофизиологи- ческими признаками вовлечения корковых элементов в выполнение приспособительных реакций.

Таким образом, идеи интрапсихической диссоциации (функционального «отщепления») и независимости актив­ного состояния корковых нейронов от уровня бодрство­вания в какой-то степени способствовали выявлению моз­говой основы неосознаваемых форм психики. Не менее значительную роль сыграла в этом плане и третья идея — зависимости динамики нервных возбуждений от конкретных особенностей организации соответствующих нейронных систем. Особое значение, которое эта идея имеет для теории неосознаваемых форм психики, понять легко: выключение регулирующих влияний сознания не­избежно ставит вопрос о других факторах, которые мо­гут определять динамику функций. И естественно, что в подобных условиях внимание привлекает в первую оче­редь детерминирующая роль особенностей структурной организации соответствующих нейронных систем.

Идея зависимости нервной функции от тонких дета­лей строения нервных сетей во многом сблизила за пос­леднее десятилетие и позволила взаимно обогатить ней­рофизиологические и нейрокибернетические искания. Только благодаря ей мы оказались в состоянии сделать шаг вперед в понимании того, какой может быть струк­турная основа процессов неосознаваемой переработки информации, происходящих в мозговом субстрате. Мы уделили внимание этой идее и попытались показать свое­образные и одновременно во многом сходные формы, под которыми она выступила в нейрокибернетике и ней­рофизиологии. Мы привели также некоторые доказатель­ства того, что все это оригинальное движение мысли от­нюдь не носило характер только «экспорта» кибернети­ческих построений в физиологию. Критика жесткой детерминации нейронных мозговых связей и доводы в пользу их стохастической природы прозвучали в нейро­физиологической литературе последних лет совершенно независимо от представлений, обязанных своим возник­новением «генотипному» нейрокибернетическому модели­рованию.

Мы затронули идею зависимости динамики нервных функций от организации нейронных сетей не потому, что рассматриваем ее как дающую какое-то окончательное, хотя бы в принципиальном плане, решение вопроса о том, к какому типу, к какой форме детерминирующих факторов остается обращаться, если отвлекаться от пред­ставления о регулирующей роли сознания. Хорошо из­вестны значительные трудности, на которые натолкну­лись попытки выводить сложные формы переработки информации, характерные для реального мозга, только из свойств вероятностно организованных нейронных се­тей. Современная эвристика, подчеркивающая, что при попытках раскрытия механизмов процесса переработки информации следует учитывать не только особенности топологии и принципы динамической организации логи­ческих сетей, но и особенности функциональной струк­туры самого информационного процесса, является, по- видимому, только одной из первых реакций на эти труд­ности.

«Генотипное» кибернетическое моделирование мозго­вой деятельности и теории, которые лежат в его основе, не принесли пока радикальных решений загадок функ­циональной организации мозга. Но они являются важным этапом на пути к решению этих загадок, имеющим свои сильные и слабые стороны. Одной из слабых сторон это­го этапа является то, что на нем преобладает тенденция решать проблему сознания в духе строгого эпифеномена­лизма. Это обстоятельство не могло не отразиться на судьбе нейрокибернетического направления. Изъяв со­знание из числа параметров мозговой активности, скоторыми оно имеет дело, это направление добилось, конечно, не исключения сознания из круга объектов, под­лежащих научному объяснению, а только собственного превращения в дисциплину, которая исследует нервные механизмы, мало или даже вовсе не связанные с созна­нием. Оценивая роль современной нейрокибернетики, надо поэтому отметить, что она до сих пор мало дала для психологической и тем более для философской теории сознания, но зато оказалась очень полезной для теории «бессознательного».

* * *

Сказанное до сих пор относилось, однако, только к одному из аспектов этой полезной роли нейрокибернети­ки — к возможности углубить на основе некоторых ее понятий представление о мозговых процессах, связанных с неосознаваемой переработкой информации. Другим аналогичным аспектом оказалось уточнение представле­ний о принципах и механизмах неосознаваемой регуля­ции биологических реакций и поведения.

Касаясь этого вопроса, мы напомним лишь несколько главных, относящихся к нему положений.

Приобретенная информация может быть использова­на в целях регулирования только в том случае, если на ее основе в действия вносится какая-то упорядоченность, т.е. достигается антиэнтропический эффект. Создание же такой упорядоченности не может быть обеспечено, ес­ли не существует системы «правил», определяющих зна­чимость поступающей информации, системы «критериев предпочтения», на основе которых происходит принятие решения, системы «тенденций реагирования», достаточно гибких, чтобы изменяться при изменении ситуации, и одновременно достаточно стабильных, чтобы продолжать оказывать направляющее влияние, вопреки множеству принципиально возможных мешающих воздействий, или, говоря языком, более близким теории биологического ре­гулирования, — если не существует системы каких-то определяющих поведение «установок».

Этот тезис достаточен, чтобы пояснить, почему в сов­ременной теории автоматов, как и в психологии, пробле­ме «установки» уделяется за последние годы все возрас­тающее внимание. Для теории же «бессознательного» представление об «установке» приобретает совершенно особое значение: если мы признаем, что неосоз­наваемые психические явления тесно свя­заны с функцией переработки информа­ции, то тем самым мы вынуждены допус­тить, что эти явления не менее интимно свя­заны с функцией формирования и использо­вания «установок», так как без опосредую­щей роли последних превращения информации в фактор регулирования произойти не может. Учитывая это обстоятельство, мы получаем основание рассматривать процессы переработки информа­ции и процессы формирования и использования устано­вок, как две главные функции «бессознательного», обес­печивающие активное участие этого фактора в приспосо­бительной деятельности организма.

Касаясь проблемы формирования и использования установок, мы вновь сталкиваемся с той же характерной параллельностью развития идей, относящихся к разным дисциплинам, с которой уже встретились, затронув воп­рос о зависимости динамики возбуждений от строения нейронных сетей. Однако если в предыдущем случае речь шла о совпадении выводов теории нейрокибернетическо- го моделирования и нейрофизиологии, то на этот раз мы оказываемся свидетелями аналогичных отношений между теорией моделирования и психологией, в которой концеп­ция регулирующей роли установок уже на протяжении десятилетий глубоко разрабатывается психологической школой Д. Н. Узнадзе. Разумеется, что само существова­ние таких взаимно независимых и тем не менее сходных направлений мысли является веским доводом в пользу научной значимости каждого из этих направлений в от­дельности.

Мы рассмотрели конкретную роль, которую неосозна­ваемые установки выполняют в процессах регулирования отдельных психологических функций и поведения в це­лом, и в связи с этим подвергли критике некоторые не­достаточно точные представления американских авторов о том, как именно фактор установки «вписывается» в схемы функциональной организации действия.

* * *

Основной недостаток общей картины функциональной организации мозга, создаваемой современной нейроки­бернетикой, — это парадоксальное отсутствие в ней прояв­лений специфической функции сознания. Что же может быть противопоставлено конкретно подобной эпифеноменалистической трактовке?

Мы подчеркнули, что позиция, которую занимает современная нейрокибернетика в отношении проблемы сознания, вытекает из совершенно определенного и, на наш взгляд, принципиально неприемлемого истолкова­ния природы сознания. Раскрытие представления о соз­нании с позиций диалектико-материалистического уче­ния о мозге неизбежно придает мозговым процессам, ле­жащим в основе специфической деятельности сознания, качество активности, заставляет рассматривать их как фак­тор, который непосредственно вмешивается в разверты­вание психологических феноменов и физиологических реакций, оказывая глубокое влияние на всю их динами­ку. Когда же возникает вопрос о механизмах, обеспечи­вающих эту активность, мы оказываемся, быть может несколько неожиданно, вновь в кругу представлений, близких к идеям нейрокибернетики. Эта близость возни­кает потому, что активность сознания не может быть понята иначе как связанная с явлениями «презентирования» действительности в смысле, придаваемом этому понятию А. Н. Леонтьевым. «Презентирование» же про­является в характерном как бы «удвоении» картины ми­ра, выступающем как своеобразное выражение психологического «моделирования», а тем самым как психологическая основа регулирования предстоя­щей деятельности.

Создается поэтому убеждение, что скептические выс­казывания по поводу активности сознания, которые при­надлежат некоторым из ведущих теоретиков нейрокибер­нетики, отнюдь не вытекают логически из основных положений этой дисциплины. Они являются скорее выра­жением лишь определенной неадекватности исходных теоретических позиций и неточностей в понимании при­роды сознания, которые эти исследователи допускают.

Если, однако, сознание не эпифеномен, а активный фактор мозговой деятельности, то каково же его отно­шение к активности «бессознательного»? Здесь мы огра­ничимся напоминанием только одного тезиса, который в плане дискуссии с психоаналитической школой имеет принципиальное значение.

Не подлежит сомнению, хотя в литературе этот мо­мент редко подчеркивается и может быть для сторонни­ков психоанализа неожиданным, что одной из ошибок фрейдизма явилось поразительное упрощение пробле­мы связей между сознанием и «бессознательным», резкое сужение диапазона разнотипных, выступающих здесь от­ношений. Вся трудно вообразимая и внутренне противо­речивая сложность этих отношений была сведена теори­ей психоанализа к единственной динамической тенден­ции — к функциональному антагонизму сознания и «бессознательного», к учению о «вытеснении» как об ос­новном эффекте этого антагонизма и к представлению о символике как о главном способе преодоления «бессоз­нательным» разнообразных запретов, которые на него налагает сознание. Такое ограничивающее понимание должно быть отклонено не только потому, что вступает в противоречие с принципами эволюционного подхода, но и потому, что все без исключения объективные исследо­вания неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности подтверждают существование между созна­нием и «бессознательным» взаимодействий, носящих ха­рактер как функционального антагонизма, так и функ­циональной синергии. Последний тип отношений преобладает в условиях нормы и необходим для адекватной организации самых различных форм адаптивного пове­дения.

Понимание этой двойственности в отношении катего­рий сознания и «бессознательного» не только освобож­дает от неправильной психологической трактовки. Оно не менее значимо и в более широком социологическом и философском плане, так как устраняет характерное для психоаналитической концепции противопоставление соз­нания «бессознательному» как двух изначально анта­гонистических сущностей. Отказ же от этого противопо­ставления ведет к отказу и от пессимистического взгля­да фрейдизма на судьбу человека и человечества в це­лом. Он освобождает нас от идеи безысходной якобы под­чиненности сознания неосознаваемым примитивным влечениям, от представления о безнадежности борьбы против того, что будто бы только слегка прикрыто фле­ром цивилизации, но остается как неискоренимое напо­минание о происхождении современного человека от его далеких звероподобных предков.

Связь логики фрейдизма с этой мрачной философией неоспорима. После того же как идеи Freud были возве­дены в ранг социологической доктрины, они не только способствовали укреплению этих духовно обезаруживающих и (не побоимся резкого слова) аморальных догм, но продолжают питать их в разных формах, к сожалению, и поныне.

Заключительные разделы работы посвящены пробле­ме регулирующей активности «бессознательного» и спо­собам выражения этой активности в поведении человека и динамике различных функций его организма.

Анализируя организующую роль «установок», мы по­пытались проследить конкретные формы включения «бес­сознательного» в функциональную структуру действия. В этой связи мы обратили внимание на характерное про­тиворечие между необходимостью непрерывной регуля­ции действия и вынужденно прерывистым характером управляющей активности сознания. Это противоречие лучше, пожалуй, чем какой-либо другой факт, позволяет понять неизбежность участия «бессознательного» в про- цессах регулирования действий.

Мы обратили внимание на то, что если допускается вплетение «бессознательного» как активного фактора регуляции в ткань действия, то неминуемо возникает множество характерных вопросов, таких как проблема отпошения представления о неосознаваемой «установке», регулирующей действие, к представлению об «автомати­зации» произвольной активности, разработанному старой психологией; проблема иерархической структуры «дея­тельности» и вариаций степени осознанности элементар­ных «действий», формирующих эту деятельность; вопрос о «динамическом» характере осознаваемых и неосозна­ваемых «установок», стремящихся к реализации в пове­дении; вопрос об отражении неосознаваемых установок в активности сновидений; проблема влияния этих уста­новок на формирование клинических синдромов и на динамику патологических процессов и т. д.

Легко заметить, что все эти вопросы долгое время рассматривались как доступные для исследования только с помощью методов разработанных в рамках психоана­лиза и психосоматической медицины. Мы могли отвле­каться от них, пока тема регулирования поведения «бес­сознательным» не встала перед нами во всей своей ост­роте. Когда же сомнения в регулирующей активности «бессознательного» были устранены, возникла задача не отклонять подобные проблемы, а конкретно показать, в чем заключается неадекватность их психоаналитическо­го решения и каким путем следует идти дальше.

Анализ этих сложных проблем потребовал использо­вания точных понятий. Поэтому мы начали его с уточ­нения основных используемых категорий: «неосознавае­мых форм психики» и «неосознаваемых форм высшей нервной деятельности». Мы смогли внести эти уточнения, опираясь на данные, относящиеся к вопросу о разных степенях «отщепления».

Анализ онтогенеза сознания не оставляет сомнений, что на определенных этапах этого сложного процесса мы оказываемся перед лицом феноменов, которые, будучи заведомо психическими, не являются вместе с тем осоз­наваемыми. Ребенок мыслит и чувствует, но осознание того, что он мыслит и чувствует, приходит к нему лишь в определенной, относительно поздней фазе его разви­тия. Осознание субъектом его собственных переживаний оказывается разнообразно нарушенным и в условиях клиники, При описании подобных расстройств осознания мы можем обращаться к большинству традиционных психологических понятий (мышление, аффект, ощуще­ние потребности и удовлетворения и т.п.), предполагая лишь что в структуре и динамике процессов, которые отражаются в данном случае этими понятиями, сущест­вуют специфические особенности, вытекающие из их характерной «непрезентируемости» сознанию. Таким образом, перед нами оказываются «неосознаваемые формы психики» в строгом смысле этого понятия.

Иная картина обрисовывается, когда мы переходим к рассмотрению более грубых форм «отщепления», при которых не только отсутствует «презентируемость» пси­хологических содержаний, но и сама «переживаемость» этих содержаний как субъективного отражения действи­тельности, степень интенсивности, непрерывности и яс­ности этой «переживаемости» становятся очень трудной для решения проблемой. При анализе подобных грубых форм, наблюдаемых как в клинике, так и в норме (на­пример, на определенных этапах развертывания «авто­матизированного» действия), мы оказываемся перед ли­цом активности, обеспечивающей очень сложные подчас формы приспособительного поведения и носящей поэто­му характерные черты высшей нервной деятельности. Однако единственный психологической категорией, ко­торую мы можем адекватно использовать при анализе этой активности, является категория «установки».

Поэтому понятие «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» в его собственном, узком смысле целесообразно резервировать для обозначения именно подобных своеобразных процессов, за которыми, вопреки их целесообразной направленности, невозможно увидеть динамику обычных субъективно «переживаемых» психо­логических состояний[101].

Из всего сказанного достаточно ясно, что не учитывая роли «бессознательного» как фактора регуляции и в частности не учитывая значения неосознаваемых «уста­новок», мы лишены возможности понять организацию наиболее важных форм приспособительной деятельности мозга. В отрыве от идеи неосознаваемого регулирования невозможно понимание ни «автоматизированных» дейст­вий, ни иерархии в функциональной структуре актов поведения, ни природы сновидений, ни физиологических механизмов провокации и сопротивления болезни, ни многого другого. Использование же идеи неосознаваемой регуляции позволяет начать объяснение всех этих слож­ных проблем, которых мы долгое время избегали касать­ся, с новых и во многом весьма интересных позиций.

Есть поэтому основание думать, что длившиеся очень долго (целое столетие!) споры с реальности «бессозна­тельного» близятся к концу. Эти дискуссии оказались далеко пе бесполезными. Они не только позволили уста­новить сам факт существования «бессознательного», но и выяснили роль последнего как одного из валяных фак­торов регуляции поведения и биологической активности организма человека. Вместе с тем они способствовали более глубокому пониманию природы этого фактора, по­казав, что он выступает неоднозначным образом (при одних условиях как неосознаваемые формы психики, при других же — лишь как неосознаваемые формы высшей нервной деятельности, лишенные модальности «пережи­вания»). Дискуссии позволили также уточнить принци­пы анализа всей этой очень сложной проблемы, подчерк­нув, что в ней, как и во всех других областях учения о мозге, единственным путем углубления знаний являются объективно контролируемые приемы, опирающиеся на лабораторный эксперимент или клиническое наблюдение и принципиально несовместимые ни с какой подменой научных категорий доводами, основанными только на интуиции, на «чувствовании» или «понимании» (в дильтеевском смысле). Эти споры дали возможность яснее представить основные функции «бессознательного»: почему их следует понимать как связанные с процессами переработки информации и формирования и использова­ния установок, и каким образом «бессознательное» ока­зывается включенным в структуру нормальной повсе­дневной деятельности, в изменения функционального состояния и в клинические реакции организма че­ловека.

Благодаря же совокупности всего этого стало воз­можным адекватное раскрытие отношения «бессозна­тельного» к сознанию и были созданы серьезные препят­ствия на пути использования идеи «бессознательного» в качестве опоры философии иррационализма, социального пессимизма и рафинированной мистики.

Когда мы говорим, что спор о природе «бессознатель­ного», который позволил прийти ко всем этим положе­ниям, близится к завершению, мы не думаем, конечно, что все или хотя бы большинство их тех, кто принимал участие в дискуссиях, с этими положениями согласны. О завершении спора следует говорить лишь потому, что все учение о мозге вступает в наши дни — это очевидно, вероятно, для всех — в совершенно новую фазу. В этой новой фазе представление о «бессознательном», так же как представления о многих других формах мозговой деятельности, должно быть преобразовано в соответствии с новыми общими принципами, новыми идеями, на основе которых мы пытаемся сейчас объяснять работу мозга. Среди этих новых идей совершенно особое по важности место занимают идеи теории биологического регулирова­ния. И поэтому представление о «бессознательном» не имеет другого пути, как преобразоваться в соответствии с основными положениями этой теории.

Если читатель согласится с таким пониманием, то автор будет считать, что задача, которую он поставил пе­ред собой в этой книге, выполнена и что долгим и страстным дискуссиям о проблеме «бессознательного» могут быть подведены какие-то позитивные итоги.

Рассмотрение учения о «бессознательном» в его наи­более общем плане с позиций диалектико-материалисти­ческой философии, а в плане его конкретных построений с позиций теории биологического регулирования, является по нашему убеждению, единственной стратегией, которая раскрывает перед этим учением широкие возможности дальнейшего развития. Хотелось бы верить, что наиболее дальновидные представители психоаналитической школы не смогут, в конечном счете, с этим не согласиться.


Послесловие

Послесловие к книге дает автору возможность погово­рить с читателем не о содержании написанного, а об от­ношении автора к этому содержанию, о том, почему книга была написана именно так, а не иначе, что в кни­ге представляется автору главным и что, собственно, он всем написанным хотел сказать. Даже если читатель вы­полнил положенную ему работу доброжелательно и при­лежно, а автор очень старался быть последовательным и строгим, такой откровенный прощальный разговор быва­ет иногда не бесполезным.

Мы хотели бы оттенить поэтому в послесловии нес­колько моментов, представляющихся нам централь­ными.

Первый из них относится к самому существу идеи бессознательного. Всем ранее сказанным мы стремились показать неправомерность одного из широко все еще принятых толкований этого понятия и адекватность дру­гого. Какое же толкование нам представляется неправо­мерным?

Перед нами лежит чрезвычайно содержательная и во многом талантливо написанная книга «Бессознатель­ное» (6-й Бонневильский коллоквиум), опубликованная в 1966 г. под общей редакцией Ey с участием Guiraud, Hyppolite, Lacan, Merleau-Ponty, Minkovski и ряда дру­гих ведущих французских исследователей в области ней­ропсихиатрии, психологии и нейрофизиологии. В этой книге, явившейся результатом многолетней подготови­тельной работы большого авторского коллектива, отра­жены разные подходы к центральному поставленному в ней вопросу: что же такое, в конце концов, представляет собой «Бессознательное»? При всей, однако, пестроте звучащих здесь толкований в них проходит красной нитью одна общая идея: «Бессознательное» — это нечто таящееся в скрытых глубинах психики, нечто противо­стоящее сознанию и живущее по своим особым, своеоб­разным, не характерным для сознания законам,

Эта мысль, конечно, отнюдь не нова. Затронув ее од­нажды, Chesterton бросил в свойственном ему саркасти­ческом стиле характерную реплику: «"Бессознательное": смешной миф, претендующий на то, что каждый чело­век носит в себе нечто вроде старой обезьяны-микроце­фала» [198, стр. 47]. Еу, подходя в этой же мысли, есте­ственно, в совсем ином «ключе», дал определения, кото­рые с большой точностью отразили стиль подхода, оказавшегося типичным для очень длительного периода в развитии представлений о бессознательном: «Бессозна­тельное — это глубина существа, это то, что не выступает на поверхность не только потому, что оно не находится на поверхности, но потому, что оно не должно там нахо­диться... Существование этого бессознательного часто отрицают, говорил Bergson, потому что не знают куда его поместить. Бессознательное не может быть простым отрицанием, простым отсутствием «сознания»... Бессоз­нательное не подчиняется закономерностям сознания. В этом заключается фундаментальность интуиции, коперниковская революционность открытия Freud. Бессоз­нательное в его чистой форме указывает рациональному началу, что оно подчиняется иным законам. Отсюда воз­никает его вытеснение... Бессознательное вынуждено скрываться, оно заключено под стражу и, если можно так выразиться, приговорено к тому, чтобы не появлять­ся, не манифестировать, если только не возникают толе­рантность и ослабление законов сознания... Ему дозво­лено выступать только как иероглифу, который нужда­ется в расшифровке... Только психоанализ позволяет ему обнаруживаться» [198, стр. 14—15].

Мы привели эти характерные выдержки из вступи­тельной статьи Еу, чтобы показать, во-первых, в какой степени исходные положения Freud, выдвинутые на ру­беже столетий, и в наши дни продолжают определять психоаналитически ориентированную клиническую мысль (и следовательно, какую малую по существу роль сыгра­ло все так называемое неофрейдистское движение) и, во-вторых, чтобы еще раз оттенить, что именно про­тивопоставляется нами этому ортодоксальному пони­манию.

Если для Еу, и тех, кто разделяет его представления, бессознательное — это мятежный, непокорившийся сознанию и потому заточенный «обитатель глубин души», то для нас бессознательное — это всего лишь обобщение, к которому мы прибегаем, чтобы отразить способность к регулированию поведения и его вегетативных коррелятов, происходящему без непосредственного участия сознания. Большая часть того, что было изложено на предыдущих страницах, является попыткой показать, почему мы вынуждены признать возможность такого ре­гулирования, к каким понятиям и категориям мы долж­ны прибегать, если задаемся целью разработать теорию закономерностей подобного регулирования, и какова подлинная диалектика, внутренняя противоречивость синергически-антагонистических отношений к активно­сти сознания, которая это регулирование характери­зует.

Само собой разумеется, что изменяя таким образом понимание существа бессознательного, трактуя бессозна­тельное как категорию, относящуюся прежде всего к тео­рии регуляции поведения, мы соответствующим образом изменяем, по сравнению с тем, что предлагается психо­аналитической концепцией, и всю методологию его изу­чения.

Думается, что приняв такой подход, мы идем в ка­кой-то степени навстречу пожеланию, высказанному в дискуссии с нами одним из наших французских оппонен­тов [Smirnoff,—248, стр. 88], подчеркнувшим перспектив­ность сближения всего обсуждения проблемы бессозна­тельного с теорией нейрокибернетики и регулирования.

* * *

Таков первый из моментов, на которых мы хотели бы сосредоточить внимание, заканчивая наше изложение.

Второй — это вопрос о том, какую роль в исследова­нии проблемы бессознательного может и должна играть сегодня нейрофизиология, анализ отношения мозговых функций к мозговому субстрату. Вряд ли нужно под­черкивать, какое серьезное философское значение имеет характер ответа на этот вопрос.

В литературе до настоящего времени звучат очень разные подходы к этой проблеме. Вспомним, какую пози­цию занял по этому вопросу сам Freud: «У меня, — пи­сал он [180, стр. 395], — нет никакой склонности считать, что область психологического как бы плавает в воздухе, не имея какого-либо органического основания. Но, кроме этого убеждения, у меня нет никаких ни теоретических, ни терапевтических знаний, так что мне приходится вести себя так, как если бы передо мной было только психологическое».

В другом месте он подчеркнул: «Мы    оставим... в стороне то, что душевный аппарат... известен нам в ка­честве анатомического препарата, и постараемся избег­нуть искушения определить психическую локальность в каком-либо анатомическом смысле. Мы останемся на психологической почве» [261, стр. 395].

Мы видим, таким образом, что позиция Freud явля­лась позицией чистого и последовательного психологиз­ма. Интересно, однако, что даже такой суровый критик психоаналитического направления, как Wells, склонен эту позицию Freud скорее оправдать. «Это решение, — говорит он, — никоим образом не было результатом сво­бодного выбора; оно было строго предопределено пробе­лом в науке о мозге, существовавшим в его (т.е. Freud.— Ф. Б.) время» [261, стр. 395].

Вряд ли можно спорить с Wells о том, что учение о мозге, существовавшее в конце прошлого века, давало еще очень мало опорных точек для заключений о мозго­вой основе бессознательного. Однако столь же бесспорно, что разработка представлений о закономерностях мозговой деятельности, принципиально отвлекающаяся от проблемы мозгового субстрата, являлась попыткой физиологически не контролируемой и потому философски очень опасной. Эта попытка могла привести и действительно привела к созданию картин, логическая стройность которых была сопоставима разве только с их нереальностью.

Такова была позиция Freud. Как же подходим к со­ответствующим вопросам мы сейчас? В нашей литерату­ре преобладает тенденция решать вопрос о мозговых основах бессознательного, опирась на известные, суще­ствующие по этому поводу высказывания И. П. Павлова [66, стр. 296]. И. Е. Вольперт, например, полагает что «при определенных условиях в коре головного мозга возникают изолированные очаги возбуждения или тор­можения, которые, оставаясь изолированными от всей высшей нервной деятельности в целом (и потому неосоз­наваемыми), могут тем не менее влиять на поведение человека, на его общее состояние и самочувствие» [24, стр. 51].

Подобные толкования импонируют своей нагляд­ностью и простотой. Нельзя, однако, не отметить, что при более детальном рассмотрении они наталкиваются на трудности понимания и требуют уточнений. Если допу­скается, что материальной основой «бессознательного» является корковый очаг возбуждения или торможения, «изолированный от всей высшей нервной деятельности», то следует, очевидно, признать, что даже сложные формы регуляции поведения (в том числе регуляции семанти­ческой) могут реализоваться подобными функционально «изолированными» корковыми структурами. Мы не долж­ны, однако, игнорировать очень многие электрофизиоло- гические данные (Magoun, Granit, Jasper, П. К. Анохи­на, М. Н. Ливанова и других), говорящие о противоположной тенденции: о чрезвычайно широком (хотя, конечно, одновременно и весьма дифференцированном) вовлече­нии корковых структур в реализацию даже наиболее простых приспособительных рефлекторных актов. В свете этой сложности отношений становится очевидной неопределенность, которую приобретает понятие «изоли­рованности» мозгового очага, как только мы переводим рассмотрение из плана теории регуляции поведения в план теории нейродинамики. Представляется поэтому, что теория «изолированных» очагов все еще остается только гипотезой, нуждающейся в детальном нейрофизио­логическом обосновании и уточнении.

Аналогичным образом мы оценили бы и другую предпринятую недавно попытку определить физиологи­ческие механизмы осознания, а тем самым и бессозна­тельного. Мы имеем в виду изложенные Jasper на Рим­ском конгрессе 1964 г. [118] соображения в пользу су­ществования в мозгу клеточных элементов, специфически связанных с активностью сознания. При всем интересе, который представляют подобные гипотезы, уверенность в том, что они действительно отражают материальную основу интересующих нас форм мозговой деятельности, пока еще очень слаба.

Именно эти соображения определили особенности под­хода к вопросу о структурных основах бессознательного, которого мы пытались придерживаться на протяжении предыдущего изложения. Нам представляется, что вся­кая «лобовая» атака этой проблемы является сегодня еще слишком трудной и вряд ли может рассчитывать на успех. Это, однако, не означает, что наш анализ должен быть ограничен только психологической плоскостью. Если мы еще не можем сколько-нибудь уверенно определять конкретные физиологические механизмы, лежащие в ос­нове динамики «осознаваемого — бессознательного», то мы можем и должны говорить о тех тенденциях в раз­витии физиологических представлений, которые делают более понятными явления неосознаваемой мозговой переработки ин­формации и способность центральной нервной системы, оказывать неосознавае­мые регулирующие воздействия на семан­тику поведения. Именно поэтому мы уделили выше так много внимания анализу отношений, существующих между активностью «бессознательного» и принципами организации нейронных сетей, рассмотрению проявлений диссоциации («отщепления») разных форм мозговой деятельности, наблюдаемых в условиях клинической па­тологии, проблеме уровней сознания, неадекватности представлений о диффузном корковом торможении как основе сна и т.п.

Есть много оснований думать, что только следуя эти­ми «обходными» путями, мы можем уже в настоящее время продвигаться в какой-то степени к более глубоко­му пониманию и непосредственных структурных основ бессознательного. Более прямой путь для нас пока в ас­пекте нейрофизиологии, к сожалению, еще не открыт.

* * *

И в заключение вопрос, ответом на который мы хоте­ли бы завершить изложение. Как же в свете всего ска­занного выше следует, в конце концов, относиться к фрейдизму?

Fraisse, выдающемуся французскому исследователю, избранному на последнем Международном психологиче­ском конгрессе (Москва, 1966) президентом Междуна­родной психологической ассоциации, принадлежит ко­роткое определение, являющееся в данном случае хоро­шей основой для ответа: «Психоанализ — это вера, а что­бы верить, нужно сначала "встать на колени"» [146, стр. 85][102]. Эти слова удивительно совпадают с уже приве­денной нами оценкой Baruk (психоанализ — это «скорее религия, чем наука», — см. §31), с указаниями на «куль­товую природу» психоанализа [128], с высказыванием И. П. Павлова («Фрейд может только с большим или меньшим блеском и интуицией гадать о внутренних со­стояниях человека. Он может, пожалуй, сам стать осно­вателем новой религии...»)[103] ив них суть проблемы. Учение Freud не является научной теорией бессозна­тельного и поэтому отношение к нему не может быть таким, каким бывает отношение к научной теории, хотя бы и неточной. Это учение уже давно превратилось в со­вокупность догм, которые принимаются не в силу их до­казанности, а именно как некое «credo», основой которого является «желание верить». Как же и почему произошла такая эволюция?

Неоспоримо, что это учение пыталось разрешить одну из труднейших проблем, возникающих при изучении природы человека. Ему не принадлежит приоритет в постановке этой проблемы — проблема была поставлена задолго до его возникновения. Но те, кто это учение раз­рабатывал (и прежде всего непосредственно его созда­тель) с вызывающей уважение настойчивостью шли на протяжении десятилетий в избранном ими однажды на­правлении. Freud были очень рано подмечены зависимо­сти, имеющие серьезное значение для общего учения о мозге и для клиники. Мы имеем в виду его известный принцип «исцеления через осознание». При попытках же дальнейшего анализа и объяснения этих зависимостей возникла очень своеобразная и противоречивая ситуация.

Пока эти зависимости выступали только в качестве схемы связи конкретных фактов («диссоциация» пере­живаний — возникновение клинического расстройства — осознание — ликвидация синдрома), они отражали реаль­ные и глубокие соотношения, на важность которых для по­нимания патогенеза и терапии клинических нарушений выразительно указал еще И. П. Павлов [66, стр. 296]. Из этих зависимостей вытекали непосредственно и определен­ные указания на особенности и закономерности динамики психических явлений и нервных процессов (например, на реальность явлений психической диссоциации, на пато­генность диссоциировавшего переживания и т.п.). Когда же, однако, с целью объяснения этих данных Freud стал создавать особую теорию «строения психики», он пошел по объективно неконтролируемому и неправильному пути. Но, как справедливо отмечает Wells [261, стр. 395], это от­нюдь не был акт свободного выбора.

Freud не мог опереться в 90-х годах прошлого века на нейрофизиологию из-за ее слабости в ту эпоху. Но он не мог (и это его критики обычно упускают из вида) опе­реться по-настоящему и на психологию, потому что столь недостававшая ему теория функциональной структуры произвольного действия, представление об организующей роли установок и т.п., не существовали в том периоде да­же в зародыше. Если же к этому прибавить, что выполне­ние исследований экспериментального характера было Freud также всегда чуждым, то становится очевидным, что единственным оставшимся в его распоряжении методиче­ским приемом было произвольное конструирование апри­орных схем, в адекватность которых Freud настолько, не­видимому, верил, что никогда даже не пытался их как-то верифицировать.

Эти схемы имели, однако, свою неотвратимую логику развития, пленником которой Freud по существу и стал. В результате их постепенного усложнения была создана целая страна причудливых мифов о мозге. У того, кто в этой стране поселялся, довольно быстро притуплялось чув­ство реальности теоретических построений, а в более позд­нем периоде он становился обычно приверженцем социаль­ной философии, еще более далекой от отражения подлин­ной социальной действительности, чем были далеки от действительности клинической исходные объясняющие структурно-психологические схемы Freud (и потому,— это нужно сказать очень твердо,— философии, общественно вредной).

Вся эта противоречивая сложность психоанализа нало­жила глубокий отпечаток на его судьбу. Подметив ряд чрезвычайно важных особенностей динамики бессознатель­ного, психоаналитическое направление оказалось, однако, совершенно неспособным адекватно раскрыть эти особен­ности теоретически. Вместе с тем оно никогда не переста­вало рассматривать как свою логическую основу ту реаль­ную и важную исходную схему связи устранения клини­ческого расстройства с осознанием диссоциировавшего пе­реживания, с которой и хронологически связаны самые первые шаги фрейдизма.

Есть много оснований полагать, что вытекающая отсю­да неодинаковость научной значимости, методологического и философского звучания разных элементов психоанали­тической концепции явилась одной из главных причин беспрецедентно широких расхождений в вопросе об отно­шении к фрейдизму, прозвучавших по разным поводам в различные времена в разных странах. Только учитывая и хорошо понимая эту неодинаковость, мы можем адекватно и строго определять в настоящее время то отношение, ко­торого заслуживают психоаналитическая теория в целом и отдельные клинико-психологические наблюдения и фак­ты, использованные при ее построении.

Можно также с уверенностью сказать, что история пси­хоаналитической школы — это одна из удивительно ярких иллюстраций того, как мало могут влиять на развитие на­ших знаний даже очень значительные и скрупулезно точно описанные факты, если на них не падает свет большой те­ории, способной адекватно раскрыть их подлинный скры­тый смысл.

Даже наиболее строгие критики психоаналитической концепции никогда не отрицали, что привлечение этой концепцией внимания к трудно вообразимой сложности аффективной жизни человека, к проблеме отчетливо пере­живаемых и скрытых влечений, к конфликтам, возникаю­щим между различными мотивами, к трагическим подчас противоречиям между сферой «желаемого» и «должного», — является сильной стороной и заслугой фрейдизма. Аналогичным образом очень многие оценивали признание этим учением «бессознательного» как одного из важных элементов психической деятельности и факторов пове­дения.

Но теоретическая концепция — таков неизбежный за­кон ее развития — никогда не ограничивается одним толь­ко «привлечением внимания» к тому, что она изучает. Она всегда — хорошо или плохо — пытается это изучаемое объ­яснять. И вот именно на этом, самом главном для всякой научной теории, этапе ее применения открыто выступила концептуальная несостоятельность фрейдизма. А судьба теории, которая не может объяснять, заранее печально предрешена, какими бы сильными сторонами она в дру­гих отношениях не обладала.

Москва, февраль 1966— август 1967 г.


Приложение. Из материалов дискуссий, проводившихся на протяжении 1956-1967 гг. со сторонниками психоаналитического и психосоматического направлений

Дискуссия с проф. Musatti (Милан, Италия)

В журнале «Вопросы психологии» (№5 и 6, 1958) нами были напечатаны две статьи, посвященные критике фрей­дизма. По инициативе редакции периодического издания «Rivista di psicoanalisi» (Милан) этот материал был опуб­ликован в переводе на итальянский язык [Rivista, № 2, 1959]. В том же номере журнала были помещены статьи проф. Musatti и д-ра Saraval, содержащие возражения нашему пониманию. В заметке от редакции «Rivista» было выражено пожелание начать диалог с советскими исследо­вателями по вопросам, затрагиваемым в упоминаемых вы­ше работах.

Перевод на русский язык статьи Musatti (профессор психологии, директор Психологического института Ми­ланского университета, президент Психологического обще­ства Италии, директор «Rivista di psicoanalisi») и наш от­вет ему были напечатаны в журнале «Вопросы психоло­гии» (№ 3, 1960). Ниже приводится с незначительными сокращениями, текст обеих этих статей.

Дискуссия была затем продолжена проф. Musatti в по­следней главе его монографии «Psicoanalisi е vita contemporanea» (Турин, 1960).

Проф. Musatti:

Полемизируя с Ф. В. Бассиным по поводу его статьи о психоанализе я считаю необходимым прежде всего ясно и искренне рассказать о том, какую реакцию вызвало во мне чтение его статьи.

Я психолог, который живет в Западном мире и который в течение ряда лет занимается психоанализом, изучая его с широкой точки зрения без догматизма и предрассудков по отношению к иным взглядам. Я при этом исходил из экспериментальных работ; в настоящее время мои инте­ресы тоже сосредоточиваются на экспериментальной сто­роне психологического исследования. По характеру моих воззрений и по моей активной политической деятельности я стою на тех же идеологических позициях, на каких стоит и на какие ссылается проф. Бассин.

В его статье есть, однако, некоторые положения, кото­рые, если говорить на юридическом языке, могли бы быть названы неприемлемыми. Так, когда Ф. В. Бассин, крити­куя психоанализ, говорит, что последний противоречит диалектическому материализму или что он является про­явлением одной из наиболее реакционных форм современ­ной буржуазной идеологии, и пользуется в своей статье другими такими же утверждениями, то он прибегает к та­кому приему обоснования, который чужд научной полеми­ке и с которым невозможно согласиться.

О  научных теориях следует судить с точки зрения их достоверности или недостоверности, с точки зрения того, отвечают ли они реальности или же являются произволь­ными, а не по иным критериям. Бывают научные теории, которые либо подтверждаются, либо опровергаются опы­том, а не просто прогрессивные или реакционные. Ведь прогрессивной можно считать лишь такую теорию, которая подтверждается опытом. Это представляется мне единст­венно правильным подходом к науке с позиций диалекти­ческого материализма.

Я прошу проф. Бассина извинить меня за то, что я так настаиваю на этом, но ведь речь идет о вопросе, который является не только формальным, а очень важен для меня и моих итальянских собратьев. И это по многим основа­ниям.

Мы живем на земле Галилея. Мы выдержали жестокую и тяжелую борьбу за светскую науку, к которой мы очень ревностно относимся еще потому, что должны и сегодня защищать ее от сохранившегося у нас теологического по­нимания науки. Светская наука означает для нас такую науку, которая развивается на основе объективных исследований, вполне независимо от любой предвзятой об­щей позиции, даже от такой, на которой мы можем стоять.

Ведь иначе, если бы в своей научно-исследовательской ра­боте мы стали принимать или отвергать определенные фак­ты или объяснения фактов только в зависимости от того, кажутся ли они нам согласующимися с нашей идейной по­зицией или противоречащими ей, то мы не могли бы ме­шать и другим поступать так же в соответствии с их точ­кой зрения.

Но существует и вторая, особая причина, о которой я уже говорил в другом месте. В нашей стране тем, кто за­нимается психоанализом, часто приходится слышать со стороны определенных кругов консерваторов и клерика­лов, что психоанализ — учение материалистическое, атеи­стическое и разрушительное и что поэтому оно должно быть отвергнуто. Получается, что в то время как для одних пси­хоанализ это — идеализм, для других — это материализм, что он одновременно является реакционным и разруши­тельным. Вывод поистине странный.

Конечно, независимо от научной оценки психоанализа, которая может основываться только на рассмотрении его соответствия с реальностью, правильности его методов и терапевтических результатов, достигаемых с его помощью, можно ставить и другие вопросы. Так, можно спросить себя, нет ли в психоанализе сторон, представляющих опас­ность для общества, если психоанализ рассматривать не просто как совокупность научных положений, а как при­чину известного направления мыслей и нравов людей, ко­торое в некоторых странах получило столь широкое рас­пространение, что стало социальным явлением. Если, на­пример, Ф. В. Бассин, говоря о психоанализе, как об одном из самых реакционных проявлений современной буржуазной идеологии, утверждает лишь то, что, акцен­тируя индивидуальные факторы несчастий и психического неблагополучия, он отвлекает внимание людей от тех про­тиворечий, которые лежат в основе классовой борьбы, и что в конечном счете он оказывает этим услугу консерва­тивным силам, независимо от ценности его положений, я лично ничего не могу против этого возразить и вполне со­гласен с таким суждением.

Итак, если советские коллеги утверждают, что с точки зрения проблем, стоящих сегодня перед советским обще­ством, было бы нежелательным широкое распространение и популяризация психоаналитических теорий (как это произошло, например, в Америке), то я, со своей стороны, ограничусь лишь тем, что скажу, что я не компетентен в суждении по этому вопросу, так как недостаточно хорошо знаком с проблемами жизни советского общества.

В нашей стране положение иное. Психоаналитическое движение выполняет у нас функцию разрушения тради­ционных идей и понятий и эту функцию нужно рассматри­вать как социально прогрессивную и даже революцион­ную. Это до такой степени ощущается в психологических кругах, что в Италии, как и на всем европейском Западе, прогрессивные психологи и психиатры, включая и комму­нистов, широко симпатизируют психоаналитическому дви­жению, даже когда они профессионально и не участвуют в НРМ.

Как бы то ни было, все это не относится к науке самой по себе. Даже по отношению к атомной физике можно спросить себя, не служит ли она войне больше, чем миру. Но физики не отвечают за применение, которое получают их открытия, и идея того или иного применения не может входить в содержание научной полемики, когда обсужда­ется ценность тех или иных теорий, выдвигаемых этими физиками. Освободив от этих вопросов поле для научной дискуссии, обратимся теперь к соображениям чисто науч­ного характера, выдвинутым проф. Бассиным.

Ф. В. Бассин особенно упрекает Freud в психологизме (или антифизиологизме), иными словами в том, что Freud пользуется психологическими схемами и понятиями, вме­сто того чтобы перевести процессы сознания на язык ней­рофизиологии.

Но точка зрения Ф. В. Бассина представляется мне противоречивой. Он противопоставляет отказ Freud вклю­чить физиологические понятия в систему психоанализа отказу Павлова включить психологические понятия в си­стему анализа физиологического. Проф. Бассин утвержда­ет, что именно этот отказ привел Freud к тому, что теория психоанализа стала идеалистической и потеряла научный характер.

На самом же деле именно соответствие отказа Freud и отказа Павлова дает возможность понять смысл фрейдов­ского психологизма. Отказ этот как у того, так и у другого автора носит характер чисто методологический: для Freud он не означет отрицания значения физиологических меха­низмов нервной системы, так же как для И. П. Павлова он не является отрицанием психической жизни.

Разве И. П. Павлов, отказавшись от психологической терминологии в отношении животных, встал на позиции декартовского материализма?

Очевидно, что это не так. И. П. Павлов говорил лишь о следующем: мы ничего не знаем о внутренней жизни жи­вотного, и мы должны оставить ее в стороне, ограничивая себя объективным описанием тех связей, какие образуются между раздражителем и реакцией. Ценность этого методо­логического приема подтверждена его плодотворностью: И. П. Павлов пришел таким путем к ряду открытий, что было бы очень трудно сделать, если бы он обратился к внутренней жизни животных, состоящей из образов, пред­ставлений и воспоминаний, которые у лабораторных жи­вотных можно только предполагать, но которые нельзя объективно определить более близко. Позиция Freud (хотя и в другой области) вполне аналогична.

Freud ни в какой степени не отрицал существование физиологических механизмов нервной системы, которые соответствуют отдельным психическим процессам. Напро­тив, он говорил, что если бы можно было определить фи­зиологические процессы и работать, опираясь на них, мы имели бы как в теоретическом, так и в терапевтическом плане гораздо более благоприятные условия, чем те, в ко­торых мы находимся, занимаясь чистой психологией. Мне хочется напомнить среди многочисленных работ Freud, которые затрагивали этот вопрос, статью «Die Fragen der Laienanalyse» (1926).

Вследствие интимной связи, которая существует между тем, что мы называем физическим и психическим, можно предвидеть, что наступит день, когда будут открыты не только теоретические, но и терапевтические пути, которые ведут от органической биологии и химии к явлениям нев­розов. Но день этот кажется еще далеким, и в настоящее время эти болезненные состояния остаются с медицинской стороны недоступными.

Freud не только не хотел порвать с физиологическим объяснением, но был готов уступить ему место, как толь­ко оно окажется возможным. Отказ Freud (как и Павло­ва) имеет методический, а не теоретический смысл, и за ним не кроется никакой особой метафизической концеп­ции. Я развил это положение в 1938 г. в очерке «Les courants de la psychologie contemporaine dans leurs fondements m?thodiques».

Психоанализ, теория условных рефлексов И. П. Пав­лова и другие течения современной психологии представ­лены там как некоторые развивающиеся независимо от методологической точки зрения пути исследования, под­сказанные своеобразной природой фактов, с которыми име­ет дело психология. Странно, когда Ф. В. Бассин, с одной стороны, как мы видели, истолковывает отказ Freud как позицию метафизическую, приписывает этому отказу вы­рождение идей Freud в идеализм, а с другой стороны, при­знает методологический характер этого отказа, когда под­тверждает убеждение Freud в том, что «поскольку о физиологических механизмах работы мозга мы знаем ма­ло, психологическую теорию надлежит разрабатывать не­зависимо от всякой физиологии, не опираясь на послед­нюю». Однако несколько ниже, в полемике с Wells, Ф. В. Бассин признает законность методических позиций Freud, когда по поводу понятия функциональной напря­женности импульса (как он это называет), т. е. заряда энергии, связанной с влечениями, утверждает, что невоз­можно обвинять Фрейда в отсутствии физиологических объяснений, так как подобные объяснения были непосильны для психологии конца XIX века. Действительно, даже в наши дни после открытия так называемых неспецифи­ческих корково-подкорковых проекций, вопрос о физиоло­гической основе аффективной напряженности пережива­ния, связанного с конкретным психологическим содержа­нием, по существу остается еще совершенно неясным.

Таким образом, Freud, исследования которого сосредо­точивались в определенной специфической области, не мог поступить иначе. Вопрос заключается в том, мог ли его метод дать хорошие результаты и дал ли он их или нет.

Ф. В. Бассин считает, что наиболее характерным для первой фазы исследований Фрейда является положение, согласно которому влечение к действию становится пато­логическим тогда, когда оно встречает препятствия и реа­лизация действия становится невозможной. Это положение входит в другое, более общее, которое рассматривает кон­фликт между различными влечениями или желаниями как патологический.

Это положение является для Бассина приемлемым. Правда, он приходит к такому выводу не на основе внут­ренних доказательств, т.е. признавая тот психоаналитиче­ский опыт, который к этому приводит, но на основе дока­зательств внешних исследований павловской школы. Как бы то ни было, но это положение Freud принимается Бассиным.

Неуверенность и некоторые противоречия мы находим в работе Бассина в отношении того, каким образом обна­руживается патологическое действие заторможенного им­пульса. Речь идет о принципе, имеющем основное значе­ние для понимания мыслей Freud и всего развития психо­анализа, а именно о специфическом характере и смысловой (сигнификативной) природе невротических симптомов.

Какова же позиция Ф. В. Бассина в этом вопросе? С одной стороны он считает ошибочной мысль, что сим­птом «не только возникает в результате вытеснения жела­ния, но выражает желание в дозволенной символической форме». Он утверждает, что клинический опыт показыва­ет, что чаще всего имеются неспецифические модифика­ции, «которые ни в какой форме не связаны с психологи­ческим содержанием конфликта». Он утверждает также, что поняв еще более полувека назад патогенетическое зна­чение аффективных конфликтов, Freud не мог использо­вать те неоспоримые преимущества, которые потенциаль­но содержит в себе идея конфликта, по причине своего «принципиального антифизиологизма».

С другой стороны, Ф. В. Бассин признает также суще­ствование хотя и редких определенных случаев, когда между функциональным нарушением, возникшим в резуль­тате конфликта, и психологическим содержанием самого конфликта обрисовывается определенная смысловая связь. По этой причине совокупность патологических симптомов, спровоцированных конфликтом, действительно отражает психическое содержание вытесненного желания. Таким образом, для особых случаев он признает психологическую интерпретацию симптома, иными словами, признает ин­терпретацию в плане осужденного им фрейдовского анти­физиологизма.

Позиция проф. Ф. В. Бассина напоминает позицию Ja­net, который во время выхода в свет (1889) «Automatisme psychologique», т. е. до того, как Freud опубликовал свое исследование, проведенное совместно с Breuer, описал не­сколько клинических историй болезни, где истерические симптомы репродуцировали элементы факта, травмиро­вавшего больного. Позже, в полемике с Freud, Janet пишет, что речь идет об очень редких исключениях и что в основ­ном истерические симптомы неспецифичны и совершенно лишены психологического смысла.

Помимо всяких других соображений, следует признать теоретическую слабость позиции, которая допускает два совершенно различных вида процессов в основе образова­ния невротических симптомов, из числа которых некоторые могут быть описаны психологически, поскольку кон­фликт может быть сведен к симптому, который его выра­жает, а другие не могут быть описаны, потому что симп­томы не имеют никакой видимой связи с содержанием конфликта. Гораздо более логична теория Freud, согласно которой в тех случаях, когда симптом сам по себе, по-ви­димому, не имеет смысла, это объясняется исключительно тем фактом, что мы этот смысл еще не раскрыли.

Ф. В. Бассин утверждает, что Freud изобрел особый способ интуитивного распознавания и что он вводит с са­мого начала в психоаналитический метод безграничную свободу толкования, которая лишает метод всякой объек­тивности. Это возражение много раз выдвигалось против психоанализа. Мы вернемся к нему позже.

Здесь мы напомним то, что всегда повторяли сам Freud и все те, кто имел личный опыт психоаналитического ис­следования. Предполагаемая свобода интерпретации на самом деле не существует. Психоаналитический метод имеет свою принудительность для того, кто им пользует­ся, допуская, однако, что в этой области, как и во всякой другой, возможны ошибки. Самая большая опасность в применении психоаналитического метода заключается не в том, что можно увидеть больше, чем нужно, а скорее в том. чего можно не увидеть.

Общий принцип символичности невротических симпто­мов находит теоретическое оправдание в системе Freud даже при абстрагировании от конкретных доказательств, которые можно непосредственно получить из данных пси­хоаналитического опыта. Симптом не только напоминает о  конфликте, который его вызвал, он выражает в извест­ном смысле этот конфликт и попытки разрешить послед­ний (попытки компромиссные, недостаточные и, естествен­но, не приводящие к действительному разрешению кон­фликта).

Ф. В. Бассин не упоминает о работе «Hemmung, Sym­ptom und Angst». Там он нашел бы это понятие развитым и объясненным. Проф. Бассин посвящает несколько стра­ниц и второму аргументу — бессознательному характеру конфликта. Здесь он также вносит много предостережений; он говорит прежде всего, что психоаналитическая трактов­ка механизмов действия бессознательных влечений вызы­вает те же возражения. Но он допускает, что неосознавае­мые переживания могут выражаться в поведении и нала­гать определенный отпечаток на динамику психических, физиологических и клинических процессов. Это допущение имеет большое значение. Проф. Бассин справедливо дума­ет, что такое положение может быть подтверждено рядом исследований, независимых от психоаналитического опыта, ссылаясь, с одной стороны, на многочисленные работы по гипнозу, с другой — на исследования грузинской психоло­гической школы Узнадзе.

Эти ссылки мне представляются очень важными, по­тому что, как уже говорилось, я пришел к психоанализу от экспериментальной психологии и потому особенно чувст­вителен к возможности экспериментально проверить в ла­боратории определенные процессы, с которыми психоана­литический опыт постоянно встречается в сложных кли­нических ситуациях.

Должен признаться, что некоторые психоаналитики считают такую экспериментальную проверку бесполезной, потому что они полностью опираются на свой аналитиче­ский опыт. Но такая позиция всегда делала трудным обще­ние между психоаналитиками и психологами, которые, не владея этим опытом, не пользуются им. Я же считаю, что было бы хорошо найти внешние доказательства (возмож­но, экспериментальные, такие, которые можно повторять и точно проверять по своему желанию) тех процессов, с которыми имеет дело психоаналитик, которые он наблю­дает и использует.

Выдающиеся психоаналитики делали это еще в начале столетия. Что касается меня, то в моих «Legons de psychanalyse» (1933, 1934) и «Trattato di psicoanalisi» (1949) продолжается развитие этих доказательств, причем я ши­роко использую (в отношении влечения к действию, став­шему бессознательным) эксперименты с постгипнотиче- ским внушением, на которые указывает проф. Бассин, эксперименты, в которых я лично участвовал.

Мне бы хотелось заметить Ф. В. Бассину, что если бы он сделал опыты с применением постгипнотических вну­шений, пользуясь внушениями, неприемлемыми для дан­ных испытуемых, т. е. такими, которые встречают в лич­ности испытуемого особую самозащиту и внутреннее пре­пятствие при выполнении, он имел бы возможность доказать экспериментальным путем (т. е. независимо от произвольного, по его мнению, утверждения психоаналити­ков) прямую связь между симптомами и бессознательным конфликтом. В противоположность тому, что мы видим при наличии внушений, которые не встречают особых субъективных препятствий, постгипнотическое внушение, вызывающее внутреннее препятствие, не приводит к вы­полнению действия, когда испытуемый пробуждается или когда заканчивается установленный экспериментатором срок. Оно вызывает также (это наблюдал и Jones) конфликтную ситуацию, для большинства бессознательную, так как испытуемый не сознает действующего в нем им­пульса и не понимает его происхождения. Эта конфликт­ная ситуация заканчивается нелепым неоправданным по­ведением, сопровождающимся чувством тревоги. Все это представляет собой настоящий экспериментальный симп­том, напоминающий симптомы при неврозах навязчивых идей, или фобий. Конфликт выражается в данном случае в симптоме, который является очень специфичным и имеет определенное символическое значение. Если Бассин рас­сматривает опыты, имеющие общее с постгипнотическими внушениями, как достаточное доказательство влияния, которое может оказать влечение, ставшее бессознательным, на поведение индивида, он должен рассматривать экспе­рименты с неприемлемыми внушениями как достаточное экспериментальное доказательство того, каким образом в бессознательном конфликте данный симптом обнаружива­ется в виде намека, как это утверждает психоанализ.

Другая группа работ экспериментального характера, на которую ссылается Ф. В. Бассин, относится к реальному влиянию торможения влечения или задержки выполнения внушения на динамику психологических и физиологиче­ских процессов. Тут речь идет об исследованиях, называе­мых американцами экспериментальной психодинамикой. Такого рода исследования проводились и советскими пси­хологами. Особенно следует указать на работы Зейгарник, которые представляют значительный вклад в изучение это­го рода процессов, спонтанно проявляющихся в феномено­логии психоневроза и находящих подтверждение в усло­виях психоанализа.

Проф. Бассин спешит объявить, что психоанализ, сводя все импульсы к нескольким абстрактным психологическим векторам, движущимся как бы в своеобразном вакууме сознания (или подсознательного), не способен найти пра­вильный подход к проблеме строения человеческой дея­тельности. Но здесь Ф. В. Бассин пишет недостаточно яс­но, и трудно понять, что он хочет сказать. Получается впе­чатление, что Ф. В. Бассин, сосредоточив свое внимание на первом этапе деятельности Freud, переходит затем к тому, что он называет четвертой фазой психоанализа, т.е. к тому, что было уже после Freud, игнорируя развитие и прогрессивное преобразование, которое претерпевает, по мысли Freud теория человеческой личности. Все это ста­новится особенно очевидным из того, что пишет Ф. В. Бас­син по поводу выздоровления, совершающегося в резуль­тате осознания вытесненного желания. Те слова, которыми пользуется Ф. В. Бассин, критикуя упрощенный способ толкования эффекта выздоровления, наступившего вслед­ствие того, что вытесненные импульсы поднимаются на уровень сознания, почти повторяют слова, написанные Freud в 1914 г. по этому поводу в статье «Erinnern, Wie- derholen und Durcharbeiten», в которой Freud излагает модификации, достигнутые уже в то время техникой ана­лиза, устанавливающей более точно и конкретно взаимо­отношения между вытесненными импульсами и личностью больного в целом. Услышать в 1958 г., т.е. 44 года спустя, что этот способ рассмотрения очень далек от Freud, и что он никогда не пытался его развивать, довольно странно. Статья «Erinnern, Wiederholen und Durcharbeiten», есте­ственно, не является изолированной работой. Все что написал Freud и что было последовательно опубликовано по вопросам метода Freud и вслед за ним другими авторами, представляет процесс выздоровления в таком аспекте, ко­торый имеет очень слабое сходство со старыми принципа­ми катарзиса.

Как бы то ни было, если Ф. В. Бассина интересуют эк­спериментальные доказательства процесса катарзиса (ко­торый может быть обнаружен лишь в определенных очень ограниченных ситуациях), ему следовало бы обратиться к опытам с неприемлемыми постгипнотическими прика­зами, о которых мы уже говорили. Полученный таким образом экспериментальный невротический симптом авто­матически исчезает, как только больного, освободившегося от состояния гипноза, просят вспомнить и длительно удержать то внушение, которое ему было дано в предше­ствующем гипнотическом состоянии и которое, будучи забытым, вызвало бессознательный конфликт.

Для некоторых положений, выдвинутых Фрейдом, Ф. В. Бассин ищет экспериментальной проверки в облас­тях, чуждых психоанализу. Этот метод, который Бассин использует несколько недоброжелательно, должен быть признан полезным и Бассину следовало бы пользоваться им также в отношении того, что касается техники интер­претации в психоанализе, которая ему представляется, как мы видели, произвольной и недостаточно объективной. Он должен был бы начать с основного правила — со свободных ассоциаций (Einf?lle). Исследование процессов содержа­ния бессознательного в психоанализе не основывается, как думает проф. Бассин, на символической интерпретации (которая является лишь вспомогательным средством и должна быть использована в меру и с большими предосто­рожностями), оно основывается, напротив, на методе ас­социаций. Важно было бы знать, считает ли Ф. В. Бассин приемлемым этот метод или нет? Чтобы судить о его цен­ности вне психоанализа, он мог бы обратиться, с одной стороны, к «Diagnostische Associations Studien» Jung (ко­торые являются применением «Psychologishe Tatbestandsdiagnostik» Wertheimer и Klein, т.e. классического экспе­риментального метода), с другой стороны, — ко всем прожективным методам, получившим широкое развитие, начиная с тестов Rorschach в 1922 г., и ко всем тем приемам, которые на Западе относятся к так называемым методам клинической психологии: они заключаются в систематиче­ском подборе показателей, направленных на то, чтобы раскрыть глубокую и скрытую психологическую реаль­ность.

В то же время проф. Бассин утверждает, что он допу­скает существование бессознательных процессов и бессоз­нательного содержания. В таком случае он должен нам сказать, каким образом можно узнать что-нибудь об этом содержании, поскольку тот, кто говорит о бессознательных элементах, не давая никаких приемов, которые позволили бы их распознать, действительно становится на метафизи­ческую позицию.

Что касается символической интерпретации, к которой Бассин относится так неприязненно, я хотел бы сделать одно признание. Когда я начал заниматься психоанализом, то имел такое же отвращение к символической интерпре­тации, какое испытывает проф. Бассин. Вероятно, это объясняется моей установкой на экспериментальное иссле­дование. Я бы даже добавил: это отвращение не чуждо мне и сейчас. Действительно, совершенно верен и постоянно подтверждается аналитическим опытом тот факт, что бес­сознательное имеет символическое выражение, но когда речь идет о том, чтобы найти соответствующее символиче­ское значение (на основе самого простого символизма), например, в элементах сновидений, то если нет других доказательств, я всегда боюсь это делать слишком легко.

С самого начала исследований в области психоанализа я ставил перед собой задачу найти такой процесс, кото­рый позволил бы определенным образом доказать симво­лическое значение определенного элемента. Для того что­бы достигнуть этой цели, я пользовался группами повто­ряющихся сновидений, которые наблюдаются у одного и того же субъекта несколько раз подряд с некоторыми вариантами в течение довольно короткого периода. Предпо­лагая, что все эти сновидения имеют некоторый общий смысл, я вел себя так, как человек, рассматривающий древние письмена и располагающий серией документов, в которых несколько раз повторяется неизвестное слово. Должен быть найден такой смысл этого слова, чтобы его можно было вставить в каждый из контекстов и таким образом понять его значение. Этому процессу (который мне казался достаточно достоверным) я дал название конвер­гентного анализа.

Тем не менее следует отметить, что как бы различно ни интерпретировали люди символический материал бес­сознательного, данные конвергентного анализа удивитель­ным образом оказываются аналогичными. Язык бессозна­тельно, хотя и имеет варианты, является общим для всех. Материал образов, влечений, желаний, который мы нахо­дим у разных лиц, в основном однообразен.

Символическая интерпретация требует большой осто­рожности и должна осуществляться не механически, при­чем опору для нее следует искать в основном процессе те­чения ассоциаций. Эта интерпретация далеко не произ­вольная, как, по-видимому, думает проф. Бассин.

Еще с начала XX века психоаналитики изучали сами процессы символизации, т.е. конкретное преобразование определенной мысли или образа в соответствующее сим­волическое представление. По этому поводу можно обра­титься к исследованиям сновидений, вызываемых при гип­нозе, которые провел Schretter, а в особенности к на­блюдениям Silberer над так называемым функцио­нальным феноменом. Я сам занимался этим во­просом и дал несколько описаний такого рода явлений.

Ф. В. Бассин не принимает во внимание внешних до­казательств процесса символизации и не имеет, по-моему, даже ясного представления о функции символизма. Ему кажется невозможным, чтобы в отношении самих симво­лов бессознательная психическая активность полностью переносила на них подлинные эмоциональные реакции, т.е. чтобы символ в данном отношении был вполне эквивалентен известному смыслу.

Эта трудность понимания символических продуктов, изучаемых психоанализом, объясняется тем, что не дела­ется различия между тем, что является символичным для бессознательного, и тем, каким соответствующий предмет представляется для нашей сознательной деятельности. Знамя для сознательной мысли — символ родины, и оскор­бление знамени может переживаться, как оскорбление родины. Однако ни один взрослый здравомыслящий чело­век не забывает о том, что знамя есть кусок ткани. Что же касается символов, созданных для бессознательной психи­ческой деятельности, то там дело обстоит иначе. Эти сим­волы не просто указывают на объект, символом которого они являются, не только его вызывают или обозначают, но становятся его действительными эквивалентами. Для того чтобы найти нечто подобное этому, обратимся к психике ребенка. В детской игровой деятельности каждый символ может стать для ребенка прекрасным эквивалентом. Бес­сознательную психическую активность можно рассматри­вать как остатки детской психики, которая продолжает себя проявлять во взрослом субъекте.

Ф. В. Бассин остановился в своем анализе на том, что называют первым периодом развития фрейдовской мысли. Он быстро отделался от последующих периодов, как если бы речь шла о совокупности произвольных построений.

Как и в каждой научной дисциплине, в психоанализе наряду с элементами, являющимися непосредственным ре­зультатом исследований, есть и другие, которые служат результатом чисто теоретического рассмотрения, базирую­щегося, однако, на элементах, подтвержденных исследова­ниями. Вполне логично то, что эти рассуждения имеют значение гипотез, которые свободно обсуждаются психо­аналитиками. Более того, есть положения, которые, хотя и имеют характер гипотез, могут быть использованы как направляющие схемы, продвигающие аналитическую ра­боту. Разумеется, к ним необходимо относиться с большой осторожностью и даже сомнением в тех случаях, когда они претендуют на точное соответствие действительности. Пси­хоанализ имеет свои терапевтические цели, которые ча­сто заставляют действовать по принципу «как если бы».

Среди психоаналитиков есть люди более осторожные, которые всегда различают то, о чем можно говорить с уве­ренностью, от того, что является гипотетическим (Freud, со своей стороны, всегда проводил это разграничение). Но есть и такие, которые недостаточно осторожны. Однако и в последнем случае опасность не слишком велика. Не­сколько лет назад в области физических наук были в моде модели. Хотя с ними обращались как с реальными пред­метами, в действительности это не всегда было оправдано. Со временем, по мере прогресса исследования, некоторые из этих моделей оказались подлинным воспроизведением реальной ситуации. Другие модели, напротив, пришлось оставить. Однако и их применение было оправдано в про­цессе научных исканий, так как они содействовали про­движению исследований. Очевидно, неправильно было бы обвинять ученых, разработавших эти модели, в идеали­стической метафизике. Они разрабатывали их с целью си­стематизации тех фактов, которыми они располагали.

Во всяком случае, на основе статьи проф. Бассина не­возможно составить себе представление об учении психо­анализа в целом, так как автор ограничивается рассмотре­нием с определенной точки зрения лишь начального пе­риода развития теории Freud.

Несмотря на первое впечатление, которое выносишь при чтении статьи Ф. В. Бассина, мне кажется, что проде­ланный им анализ имеет очень большое значение. Я уже говорил о некоторых положениях, которые мне хотелось бы рассматривать не как фразы, направленные против живой науки, а лишь как простые лозунги, которые в СССР часто повторяют, говоря о психоанализе, просто потому, что это направление исследований чуждо советской психо­логической традиции. Если не придавать значения этого рода заявлениям, следует признать, что в статье Ф. В. Бас­сина имеются положительные утверждения. Важно то, что дискуссия все более и более сводится к конкретным вопро­сам. По крайней мере, мне кажется, что статья Бассина заключает в себе элементы, необходимые для того, чтобы это произошло.

Я вспоминаю внимание проф. Бассина к некоторым группам исследований, с которыми ему необходимо было ознакомиться. Я должен сказать в свою очередь, что и мы на Западе должны изучать труды советских психологов, которые нам мало известны. Например, Ф. В. Бассин ча­сто ссылается на исследования Д. Н. Узнадзе и его школы, как на направление, занимающееся конкретными психо­логическими исследованиями, которые следовало бы сопо­ставить с психоанализом. Я считаю, что для нас это было бы очень полезно.

Ответ профессору Musatti:

Проф. Musatti начинает свою статью с указания, что он хотел бы откровенно разъяснить, какое общее впечатление произвело на него ознакомление с моей работой. Основной момент, который он при этом подчеркивает, заключается в том, что некоторые формы выражения мысли, встречаю­щиеся в моей работе, представляются ему, «если говорить на юридическом языке... неприемлемым». И далее проф. Musatti приводит аргументы, поясняющие, почему он вы­нужден занять такую позицию.

Первый аргумент заключается в следующем. Научные концепции, говорит проф. Musatti допустимо оценивать на основе только одного критерия — соответствия или несоот­ветствия обсуждаемой концепции действительности. Не существует прогрессивных или реакционных научных те­орий, а только теории, подтверждаемые опытом или проти­воречащие последнему. Другого способа оценки научной теории, по мнению проф. Musatti, не существует. Эту мысль он обосновывает далее словами, в которых чувству­ются взволнованность и искренняя убежденность: «Речь идет о вопросе, который... очень важен для меня и моих итальянских собратьев... Мы живем на земле Галилея. Мы выдержали жестокую и тяжелую борьбу за светскую на­уку, к которой мы очень ревностно относимся еще и пото­му, что мы должны и сегодня защищать ее от сохранивше­гося у нас теологического понимания науки».

Я хотел бы ответить на этот первый аргумент прежде, чем перейти к рассмотрению второго. Мне кажется, что мы сможем достигнуть здесь взаимопонимания, ибо общие идеологические установки проф. Musatti, как это можно заключить из первых строк его статьи, близки по духу к философии диалектического материализма, если не пол­ностью с этой философией совпадают.

Прежде всего я выражу свое полное согласие с проф. Музатти в том, что оценка научной концепции по призна­ку соответствия (или несоответствия) ее выводов объек­тивной действительности — это, бесспорно, важнейший или, точнее говоря, единственный критерий истинно­сти этой теории. Тогда в чем же заключается мое расхож­дение с проф. Musatti? В том, что существует не один, а по крайней мере два разных плана оценки научной теории. Можно оценивать теорию с точки зрения ее ис­тинности, а можно оценивать теорию, помимо того, и с точки зрения роли, которую эта теория играет в исто­рии культуры и общества, и-эти два плана (и в этом корень вопроса) далеко не всегда однозначно между собой связа­ны. Есть теории ложные и не оказывающие в момент их обсуждения никакого влияния на науку. Теории флогисто­на или эфира сегодня настолько же ложны, насколько и мертвы. А есть и такие теории, которые, будучи глубоко ложными, тем не менее (и не стороннику философии исто­рического материализма объяснять, почему именно!) продолжают играть в культурной и общественной жизни ог­ромную роль, способствуя только движению человечества не вперед, а вспять. Именно о таких теориях мы и гово­рим, что они реакционны. Следовательно, квалификация «реакционный» — это оценка, проводимая в ином плане, чем определение «ложный». В ней содержится не просто академическое указание на «несоответствие мысли опыту», а суждение, которое мы выносим о теории как о факторе социального процесса, о ее исторической роли, не пре­допределяемой заранее на любом моменте ее истинностью и ложностью.

Но в таком случае разве должны мы отказываться от права на эту оценку? Разве не означало бы непрости­тельное обеднение наших представлений введение вето на такой способ рассмотрения вещей? Разве можем мы забыть, как долго жили определенные теории, вопре­ки тому, что это были теории заведомо ложные, сколько страданий они приносили, и разве потомки великих итальянцев — гигантов и мучеников Возрождения — не нуждаются меньше кого бы то ни было в таких напоми­наниях?

Я полагаю поэтому, что проф. Musatti не прав, объ­являя понятие реакционности научной теории «неприем­лемым». Его аргументация слишком академична. Она иг­норирует тот факт, что теория — это не просто обобще­ние опыта, но обобщение, имеющее свою историческую судьбу. Когда мы говорим, что та или другая теория реакционна (или прогрессивна), это означает, что мы понимаем теорию как своеобразное выражение общест­венной идеологии, и отказаться от такого подхода я не смог бы, не отказавшись одновременно от основ своего мировоззрения. Я думаю, впрочем, что после этих разъ­яснений не исключено, что проф. Musatti согласится с правомерностью позиции, на которой я стою.

Второй аргумент проф. Musatti заключается в том, что отрицательное отношение к психоанализу отмечается не только со стороны советской науки, но также со стороны буржуазно-консервативных и клерикальных кругов, со стороны спиритуалистов всякого рода, усматривающих в психоанализе доктрину материалистическую, антирели­гиозную, разрушительную. Проф. Musatti не договарива­ет здесь своей мысли до конца, но, видимо, она заключа­ется в том, что если представители противоположных идеологий обвиняют фрейдизм одновременно и в реак­ционности, и в материализме, и безбожии, то это явля­ется доказательством несправедливости каждого из этих обвинений порознь.

Я думаю, что такое представление о своеобразной «взаимной нетрализации» обвинений не является убеди­тельным. Мы хорошо знаем, что на протяжении многих веков идеологическая борьба шла не только между пред­ставителями идеалистических и материалистических на­правлений. Она развивалась (и продолжается в острой форме поныне) и между различными школами идеалис­тической направленности. Если современные неотомис- ты рассматривают теории современных логических пози­тивистов или семантиков как разновидность антирелиги­озной и материалистической философии, то разве это делает концепции Moore, Russel и Whitehead близкими взглядами Энгельса? Достаточно поставить этот вопрос, чтобы увидеть, насколько слаб довод о том, что критика психоанализа справа нейтрализует критику этой теории слева. Притязания воинствующего фидеизма никакого логического отношения к критике учения Freud, прово­димой советскими исследователями, не имеют и поэтому служить средством хотя бы косвенной защиты психоана­лиза они в устах проф. Musatti принципиально не могут.

Я хотел бы обратить внимание проф. Musatti на то, что справедливо отмечаемое им критическое отношение советских исследователей к психоанализу менее всего носит характер какой-то предвзятой установки или немо­тивированной негативной позиции. До сих пор еще не забыты многочисленные конкретные критические работы, которые были посвящены в Советском Союзе анализу и осуждению фрейдизма в 20-х и 30-х годах. В дальней­шем эта конкретная критика угасла, ибо эволюция пси­хоаналитической концепции с уходом последней в об­ласть социологической проблематики настолько резко подчеркнула ненаучный и (пусть меня извинит проф, Musatti) реакционный характер всех построений Freud, что споры со сторонниками его доктрины стали бесцель­ными для советских исследователей. В советской же ли­тературе стойко сохранилось широко распространенное отрицательное отношение к фрейдизму, основанное, од­нако, на ясно сформулированных теоретических мотивах, которые не могут быть парированы никакими заявления­ми спиритуалистов о материалистичности психоанализа. Весьма характерно, что заметное оживление отрицатель­ного отношения к фрейдизму, которое наметилось за пос­ледние годы за пределами Советского Союза (я имею в виду работы Wells, в первую очередь его фундаментальную монографию «Павлов и Фрейд», оригинальные работы Mette, Furst, M?ller-Hegemann, Michaiova, Volgyesi, O’Connor и многих других), выражает лишь дальнейшее развитие и углубление конкретной научной критики пси­хоанализа, логические корни которой уходят в исследо­вания, проведенные многими советскими авторами еще несколько десятилетий назад.

Вообще же нужно сказать, что требование проф. Mu­satti не прилагать к психоаналитической теории эпитета «реакционный», как нарушающего строгий стиль подлин­но научной дискуссии, звучащее в начале статьи весь­ма категорически, на последующих страницах значитель­но смягчается. Действительно, разве не является таким смягчением следующее характерное признание проф. Musatti?

Он говорит, что по поводу теории психоанализа мож­но, конечно, задавать разные вопросы, в том числе и та­кой: не имеет ли это учение определенные стороны, но­сящие в общественном отношении отрицательный и опасный характер? Если Ф. В. Бассин, продолжает проф. Musatti, говоря о реакционности психоанализа, хочет просто подчеркнуть, что последний, акцентируя значение субъективных факторов страдания, отвлекает внимание людей от социальных конфликтов, лежащих в основе классовой борьбы, и тем самым косвенно оказывает (не­зависимо от истинности его положения) услугу консер­вативным элементам, «я лично ничего не могу про­тив этого возразить и вполне согласен с таким сужде­нием».

Я рад этим словам проф. Musatti и хотел бы обра­тить его внимание на то, что они во многом совпадают с теми, в которых мною была охарактеризована как-то одна из причин благожелательности к психоанализу оп­ределенных кругов в США. Я позволю себе привести эту характеристику: «Основные причины этой благожела­тельности заключаются в тенденции фрейдизма объяс­нять аффективные напряжения и отрицательные эмоции не трудностями жизни, не классовой эксплуатацией, по­рождающей, по выражению М. Горького, "всю бессмыс­лицу, грязь и мерзость капиталистического строя", а прежде всего вытеснением биологически обусловленных влечений. Нет нужды подчеркивать, в какой мере такое выхолащивание общественной природы аффектов прием­лемо для буржуазного мировоззрения...» и т.д.[104]

Признав, таким образом, что в определенном смысле правомерно говорить о реакционности психоанализа, проф. Musatti далее рассуждает так.

Психоанализ, по его мнению, является в Италии на­правлением, выполняющим «социально прогрессивную» функцию (я рад, что проф. Musatti считает принципи­ально допустимым употреблять подобные термины, гово­ря о научной теории) и даже «революционную». Обосно­вывая это утверждение, проф. Musatti указывает на ши- роКоб признание, которым психоаналитическая концепция пользуется в передовых общественных кругах Италии, включая итальянских коммунистов. Вместе с тем он счи­тает возможным уподобить положение, создавшееся с психоанализом, ситуации в атомной физике, где одни и те же научные концепции могут быть использованы в интересах как войны, так и мира, без всякой за это от­ветственности авторов соответствующих теорий.

Относясь с полным уважением к первому из этих ука­заний (о популярности психоанализа в передовых кру­гах Италии), как к социальному факту, с которым мы должны считаться, я, однако, не могу рассматривать этот факт как вынуждающий оправдывать фрейдизм.

Если проф. Musatti считает, что психоанализ может играть реакционную роль, отвлекая внимание от подлин­ных причин социальных бедствий, от которых страдают широкие массы в условиях капитализма, то почему же эта его особенность не может проявляться и в Италии? Я недостаточно знаком с итальянской социальной дейст­вительностью, но мне представляется, что до тех пор, пока сохраняются основные черты буржуазного строя, сохраняется и возможность определенных вредных и спе­цифических для капитализма влияний психоаналитичес­кой доктрины.

Еще менее убедительна аналогия с ситуацией в фи­зике. Концепции атомной физики создавались вне какой бы то ни было связи с анализом социальных явлений. Применение этих концепций стало орудием обществен­ной практики, причем действительно в равной степени доступно представителям самых разных идеологий. Это трюизм. Но разве так обстоит дело с психоанализом? Разве кто-либо, знакомый с историей этого учения, со­гласиться с тем, что психоаналитическая доктрина фор­мировалась вне связи с анализом общественных и исто­рических процессов? Разве весь цикл хорошо известных более поздних социологических работ Freud, все пере­растание фрейдизма в своеобразную философию или да­же в своеобразную причину, как выражается проф. Mu­satti, особого «направления мыслей и нравов людей» — это только механическое применение в обществоведении готовой доктрины, которая может быть повернута социо­логами и так и этак? Я думаю, что достаточно поставить такой вопрос, чтобы увидеть, насколько натянутой и про­извольной является трактовка, защищаемая в данном случае проф. Musatti.

Не случайно он не останавливается на приведенной в моей статье оценке именно тех фаз в развитии учения Freud, для которых характерно заострение внимания к моментам социологического порядка, — на вопросах, от­носящихся к культуре первобытного общества, к роли, которую врожденные якобы инстинкты разрушения и смерти играют, по мнению Freud, в жизни современного цивилизованного общества, и т.п. Отрицать глубокую внутреннюю связь этих работ со всем предшествующим развитием учения Freud вряд ли кто-нибудь решится. А это значит, что психоанализ не просто «используется» в социологии как некое первично нейтральное орудие и что это использование может быть произведено в разных планах и с разных социологических позиций, а что пси­хоанализ создал свою собственную социо­логию, свой собственный, глубоко для него характер­ный подход к истолкованию общественных явлений, уходящий логическими корнями в самое ядро психоана­литической доктрины. Именно поэтому глубоко неправо­мерна аналогия с положением в физике. Ни к каким дру­гим социологическим выводам, кроме тех, к которым фрейдизм фактически пришел, он прийти не мог, и ни­какой другой социологии, кроме той специфической, ко­торую он создал, он породить не в состоянии. Противо­положная точка зрения искусственна, недоказуема и явно недооценивает логическую стройность всей системы представлений, созданной Freud.

Я остановился на анализе изложенных выше общих положений так подробно потому, что иначе оставил бы без ответа первую часть статьи проф. Musatti, затраги­вающую вопросы идеологического порядка. Теперь я пе­рехожу к рассмотрению критических соображений моего уважаемого оппонента, имеющих более непосредственное отношение к теории Freud.

Первое из этих соображений связано с вопросами о принципиальном психологизме (или антифизиологизме) Freud. Проф. Musatti полемизирует при этом с содержа­щимся в моей статье утверждением, что именно из-за своей «методологически порочной попытки построить теорию деятельности мозга в условиях игнорирования физиологической теории мозговых механизмов» Freud оказался осужденным на идеалистические и ненаучные выводы. Возражая против этого утверждения, проф. Mu­satti развивает свою мысль так.

Подобно тому, говорит он, как И. П. Павлов изгнал из своих понятий элементы психологического, Freud изгнал из психоанализа элементы физиологического. В обоих случаях это было, однако, выражением лишь определенной методологии исследования, определенной научной стратегии, более выгодной на данном этапе раз­вития науки, и только, а отнюдь не метафизическим от­рицанием существования процессов иной модальности. И. П. Павлов, говорит проф. Musatti, также не отрицал существования и важности психического, как Freud не отрицал существования и важности физиологического, но каждый из них предпочел пользоваться только одним из этих возможных методов анализа мозговой деятельности, считая преждевременным при данном уровне развития науки использовать оба подхода одновременно. Далее проф. Musatti указывает: «Странно, когда Бассин, с од­ной стороны, как мы видели, истолковывает отказ Freud как позицию метафизическую, приписывает этому отказу вырождение идей Freud в идеализм, а с другой стороны, признает методологический характер этого отказа».

По этому поводу я должен сказать следующее. Меня удивляет, что проф. Musatti приписывает мне истолкова­ние отказа Freud от пользования физиологическими по­нятиями как позиции «метафизической» (т.е. в данном случае, очевидно, как позиции, связанной с отрицанием существования процессов иной модальности, кроме пси­хологической). Такого утверждения в моей статье без­условно нет. Напротив, в ней дважды отчетливо сказано, что это отрицание выражало именно методологиче­скую позицию, однако позицию принципиально непра­вильную и заведшую поэтому фрейдизм в конечном счете в тупик идеализма. Я полагаю поэтому, что обвинение меня в логической непоследовательности основания не имеет. Это, во-первых. Во-вторых, я хотел бы подчеркнуть, что проф. Musatti неточно характеризует отношение Freud к проблеме физиологических механизмов мозговой деятель­ности. Проф. Musatti был бы прав, если бы анализ Freud действительно оставался замкнутым в кругу психологи­ческих понятий. Но ведь мы хорошо знаем, что это не так, что Freud пытался неоднократно (по крайней мере два раза в жизни), исходя из своих психологический представлений строить картины и физиологических ме­ханизмов работы мозга, картины, неизменно носившие очень натянутый, а позже и вовсе фантастический ха­рактер.

Антифизиологизм Freud заключался отнюдь не в от­рицании существования нервных элементов и значения их связей (разве такую наивную позицию можно при­писать человеку, являвшемуся в свое время одним из наиболее образованных неврологов Европы!). Он носил гораздо более тонкую и сложную форму. Это была мето­дологическая позиция, при которой, с одной стороны, сознательно исключалась возможность продуктивного учета связей между психологическими и физиологичес­кими процессами и, следовательно, возможность учета влияний, оказываемых на динамику психологических процессов факторами физиологического порядка, возмож­ность выведения особенностей психологических состоя­ний как функции физиологической активности, а с дру­гой стороны (как средство, по-видимому, преодоления возникающего в подобных условиях пугающего, пара­доксального отрыва психики от ее материального суб­страта), выводились соотношения физиологического по­рядка как непосредственно воплощающее в материальной и пространственной форме гипотетическую структуру процессов пси­хологических[105]. Такой подход лишал всю систему Freud возможности опереться на подлинно научные представления о механизмах мозговой деятельности и неминуемо толкал ее в область физиологического идеа­лизма.

При подобном понимании позиции Freud ясно, что приводимое проф. Musatti мое замечание о том, что тре­бовать от Freud раскрытия физиологических механизмов функциональной напряженности импульса к действию было бы, учитывая возможности физиологии конца XIX века, несправедливым, ни в какой степени не может быть использовано как аргумент, оправдывающий об­щую позицию Freud. Если задача такого раскрытия, как и много других аналогичных задач, не могла быть в то время конкретно решена, то отсюда отнюдь не вытекает правильность общего отказа от всяких физиологических интерпретаций. Не подлежит сомнению, что и в наши дни далеко не ко всем психологическим проблемам ясны физиологические подходы, но разве это обстоятельство могло бы оправдать установку на общий отказ от таких подходов?

Мне думается поэтому, что проф. Musatti освещает всю проблему отношения Freud к вопросам физиологии не вполне точно и несколько упрощенно.

Мы переходим теперь к вопросу, которому проф. Mu­satti небезосновательно придает большое значение для правильного понимания идей Freud, — к проблеме связи патологических синдромов с лежащими в их основе аф­фективными конфликтами или подавленными импуль­сами.

Проф. Musatti характеризует мою позицию в этом вопросе следующим образом. Он указывает, что с одной стороны, я признаю существование нарушений, которые, будучи спровоцированы аффективным конфликтом, с психологическим содержанием этого конфликта никак не связаны, а с другой стороны, не исключаю и таких (зна­чительно более редких) случаев, когда между характе­ром функциональных сдвигов, происшедших под влияни­ем конфликта, и психологическим содержанием этого конфликта отмечается определенная логическая связь. Проф. Musatti считает, что такое понимание сходно с представлениями, высказанными в свое время Janet, по которым истерические симптомы лишь «в редких случа­ях» могут иметь смысловую связь с предшествующими переживаниями больного, но, как правило, лишены вся­кого психологического значения.

Оценивая такую позицию, проф. Musatti считает, что она слаба уже в силу скрытого в ней дуализма — предпо­ложения о существовании двух совершенно различных форм патогенеза невротических симптомов: одной, под­дающейся психологическому истолкованию, и другой, не имеющей с таким истолкованием ничего общего. Он счи­тает гораздо более убедительной монистическую точку зрения Freud, по которой симптом, представляющийся нам не имеющим психологического смысла, в действи­тельности таким смыслом обладает и только выявляет наше неумение этот смысл раскрывать.

По этому поводу я хотел бы внести некоторые уточ­нения, так как мое понимание в данном случае изложено проф. Musatti не вполне правильно.

Я действительно подчеркнул в своей статье, что «опыт весьма многих работ, выполненных в клинике са­мых разнообразных расстройств, показывает, что с... неспецифическими сдвигами, которые с психологическим содержанием конфликта ни в какой форме не связаны, приходится иметь дело наиболее часто». При этом я, однако, имел в виду не только невротические расстройст­ва. Опыт работ павловской школы (выполненных М. К. Петровой и многими другими авторами), а также исследований советских клиницистов показал, что в ус­ловиях «сшибки» возбудительного и тормозного процес­сов (этой своеобразной физиологической модели кон­фликта аффектов) могут возникать тяжелые нарушения не только условнорефлекторной деятельности, но и ви­тальных вегетативных функций, приводящие в конечном счете к грубой органической патологии. Аффективный конфликт выступает в свете этих работ как фактор, способный развязывать нарушения самой различной модаль­ности. Веским же аргументом в пользу психологической неспецифичности подобных психогенно обусловленных нарушений (т.е. в пользу отсутствия смысловых связей между характером нарушений и психологическим содер­жанием конфликта) является тот бесчисленное множест­во раз экспериментально и клинически подтвержденный факт, что характер подобных нарушений в огромной сте­пени зависит от функционального состояния физиологи­ческих систем в момент возникновения конфликта. При ранее возникшей ослабленности определенной физиоло­гической системы именно эта система оказывается преи­мущественно вовлеченной в патологический процесс, не­зависимо от того, каким является конкретное психологи­ческое содержание конфликта. Этот факт, как мне кажется, особенно убедительно говорит в пользу того, что именно подобная динамика является ведущей в клинике органической патологии, а также при функциональных расстройствах, не относимых к истерии.

Что же касается клиники истерии, то здесь мы, на­против, действительно нередко встречаемся с состоя­ниями, при которых между характером нарушения и психологическим содержанием предшествующих пережи­ваний больного обрисовывается определенная логическая связь. Однако я совершенно не понимаю причин, вызы­вающих у проф. Musatti стремление на априорных осно­ваниях распространить эту схему отношений на беспре­дельное мнсжество и таких случаев, в которых самый тщательный анализ подобных логических связей не вы­являет. Такое стремление мне представляется имеющим оттенок догматизма, и я безусловно предпочитаю пози­цию, которая при анализе такого своеобразного клини­ческого феномена, как истерия, допускает существование определенного своеобразия и в механизмах патогенеза истерических нарушений.

Монистические трактовки, конечно, импониру­ют, но не следует их смешивать с тенденцией к унифи­кации трактовок, за которой нередко скрывается только подчиненность предвзятой схеме.

Располагаем ли мы, однако, представлениями о кон­кретных физиологических механизмах, которые у больного истерией могут вызвать появление клинических симптомов, например параличей или анестезий, имею­щих логическое отношение к его аффективным пере­живаниям? Мне кажется, что на такой вопрос безусловно можно дать положительный ответ, если вспомнить хотя бы мысли, высказанные И. П. Павловым в его статье «Проба физиологического понимания симптоматологии истерии». Я позволю себе привести основную развитую в этой работе общую идею.

«Истерика часто можно и должно, — говорит Пав­лов,— представлять себе даже при обыкновенных услови­ях жизни хронически загипнотизированным в известной степени... Тормозные симптомы могут возникнуть у ис­терика — гипнотика путем внушения и самовнушения... Всякое представление о тормозном эффекте из боязни ли, из интереса или выгоды (разрядка наша.— Ф.Б.)... в силу эмоциональности истерика, совершенно так же, как и в гипнозе слово гипнотезера, вызовет и за­фиксирует эти симптомы на продолжительное время, по­ка, наконец, более сильная волна раздражения... не смоет эти тормозные пункты... Для нас не остается достаточ­ного основания говорить, что в данном случае есть умыш­ленное симулирование симптомов. Это случай роковых физиологических отношений» (И. П. Павлов. Полное собр. соч., т. III, кн. 2, М., 1951, стр. 209—211).

Вряд ли нужно подчеркивать, в какой мере такое объ­яснение физиологических механизмов, обусловливающих появление симптомов, имеющих очевидный «логический смысл», отличается от соответствующих психоаналити­ческих трактовок. В свете такого объяснения очевидно, в какой мере неправ проф. Musatti, считая, что призна­ние логической связи между конфликтом и симптомом несовместимо с одновременным признанием и физиоло­гической связи между ними. Главное преимущество пав­ловского подхода заключается в данном случае именно в том, что оно дает возможность понять существование ло­гических отношений как следствие определенных законо­мерностей физиологического порядка. И именно этого преимущества психоаналитическая трактовка принципи­ально не имеет.

Второй момент, которого касается проф. Musatti, об­суждая проблему связи синдрома и конфликта, это во­прос о степени обоснованности толкований, возникающих в результате психоаналитического обследования. Упомя­нув, что в моей статье подчеркнута произвольность этих толкований, лишающая психоаналитический метод вся­кой убедительности и объективности, проф. Musatti решительно отклоняет такое понимание. Свою позицию он, однако, конкретно не аргументирует, поэтому я лишен возможности полемизировать с ним по этому поводу.

Что касается того, что истерический синдром может не только напоминать о спровоцировавшем его конфлик­те, но и выражать в своеобразной патологической форме стремление к разрешению этого конфликта, то здесь, конечно, вряд ли можно спорить с проф. Musatti и его ссылка на работу Freud «Торможение, симптом и страх» вполне уместна. Если у больной возникает истерический паралич, избавляющий ее от нежелательной для нее в определенной жизненной ситуации активности, то, ко­нечно, мы имеем все основания рассматривать это нару­шение как своеобразное выражение патологической адап­тации и всю нашу терапевтическую тактику должны строить именно на этом предположении. Такое толкова­ние и такую тактику менее всего, однако, насколько я понимаю, следует рассматривать как приобщение к пси­хоаналитическому credo. Приведенные выше слова И. П. Павлова о связи истерического симптома с «инте­ресом» и выгодой больного говорят об этом достаточно убедительно...

...В заключительной части своей статьи проф. Mu­satti затрагивает две проблемы, представляющие особый интерес и важность, но, может быть, слишком сложные, чтобы можно было их достаточно глубоко осветить мимо­ходом, в рамках журнальной полемики. В первую очередь сюда относится вопрос о механизмах излечения, возни­кающего при осознании подавленного влечения. Проф. Musatti указывает, на существование определенной эво­люции представлений Freud о механизмах выздоровления, в результате которой от старого учения о катарзисе пси­хоаналитическая теория перешла к пониманию зависи­мости терапевтического эффекта от личности в целом, от отношения, которое устанавливается между вытеснен­ным импульсом и всей совокупностью аффективных и ин­теллектуальных переживаний больного. Особенно отчет­ливо эта эволюция видна, по мнению проф. Musatti, в работе Freud «Erinnern, Wiederholen und Durcharbeiten».

Проф. Musatti полагает, что в свете этой эволюции мое заявление о том, что психоанализ трактует всю проблему функциональной организации человеческой деятельности схематически и упрощенно, остается непо­нятным. Он полагает, что я проглядел упомянутую им выше эволюцию взглядов и только поэтому смог утвер­ждать, что выведение терапевтического эффекта осозна­ния из факта включения в новую психологическую уста­новку, в новое отношение к действительности всегда оставалось Freud чуждым.

Я, действительно, это утверждаю, хотя мысли, разви­тые в названной работе Freud, могут произвести, на пер­вый взгляд, впечатление аргумента в пользу правильно­сти представления проф. Musatti. Однако я уже отметил, что весь этот вопрос, заставляющий нас обратиться к теории психологической структуры деятельности, слиш­ком сложен, чтобы его можно было развернуто обсудить сейчас. Положение особенно затрудняется в связи с тем, что проф. Musatti, как он сам указывает, не знакомы ра­боты Д. Н. Узнадзе и его школы, в которых интересно и глубоко поставлены вопросы этой теории. Я полагаю поэтому, что проф. Musatti меня извинит, если на эти его критические замечания я сейчас развернутого ответа не дам. Принципиальное положение, от которого я отправ­лялся бы, если бы такой ответ стал давать, можно выра­зить так: основным элементом, функциональной «едини­цей» в системе представлений Freud является напряжен­ный импульс к действию. Теории же функциональной структуры деятельности, теории той реальной психоло­гической системы, в которой происходит «движение им­пульсов», Freud не дал. Отсюда абстрактность и неадек­ватность представлений Freud о законах, определяющих динамику напряженных аффектов и их реализацию в поведении. Я полагаю, что при дальнейшем развертыва­нии нашей дискуссии этой важной и сложной проблеме стоило бы уделить, может быть, специальное внимание[106].

Другим не менее интересным вопросом, затрагивае­мым проф. Musatti в конце его статьи, является проблема методов психоанализа и тесно с нею связанная, занимаю­щая видное место в психоаналитической теории, пробле­ма символики как средства выражения неосознаваемого.

Проф. Musatti задает мне два вопроса из области ме­тодики, вызвавшие у меня, сознаюсь, некоторое удивле­ние. Первый: считаю ли я оправданным пользование методикой исследования ассоциации. Второй: какие ме­тоды (кроме, очевидно, психоаналитического) я мог бы предложить для изучения «неосознаваемых» форм пси­хической активности.

Отвечая на первый из этих вопросов, я хотел бы под­черкнуть следующую принципиальную, как мне кажется, установку. Я полагаю, что было бы чрезвычайно трудно (если вообще возможно) привести такой из выработан­ных в экспериментальной психологии методов, о котором можно было бы сказать, что пользование им ни при ка­ких условиях не оправдано. Мне представляется не тре­бующим дальнейших доказательств, что главное — это не метод как таковой, а интерпретация данных, которые он дает, и цель, которой он служит. А таковые в разно ориентированных исследованиях могут быть, конечно, очень различными. Я полагаю поэтому, что оправданным может быть не только пользование ассоциативным методом в его разнообразных вариантах, методом исследования по Rorschach и разными другими приемами, определяемыми на Западе как «клинические» психологические методики, но даже (horribile dictu!) таким «психоаналитическим» привхмом, как анализ сновидений, который может давать очень интересные данные при исследовании, например, отражения в сновидном сознании различных форм внешней ситуации и предшествующей напряженной умственной работы, при изучении связей между снови­дением и степенью глубины сна, при исследовании воз­можностей влиять на характер сновидений гипнотичес­ким внушением, при анализе отношений между объек­тивной длительностью сновидения и субъективным пере­живанием длительности времени во сне и во многих других случаях.

Что касается вопроса о том, какие методы исследова­ния могут быть рекомендованы для изучения «неосозна­ваемых переживаний», помимо применяемых психоанали­тиками, то, во-первых, сам проф. Musatti перечисляет их, говоря об экспериментальных психологических методах, могущих служить средством объективного контроля психоаналитических данных. Эти методики предназначены для выявления «глубоких и скрытых» психологичес­ких феноменов и оказываются в состоянии, по мнению ряда психологов и психиатров (как указывает проф. Mu­satti), заменить длительную и трудоемкую работу пси­хоаналитиков. Это, с одной стороны. А с другой — в моей статье, критикуемой проф. Musatti, упомянуто большое число работ, выполненных при помощи весьма разнооб­разных методик, но во всех случаях имеющих целью раскрытие влияний на поведение факторов остающихся неосознаваемыми. Я не буду снова их напоминать и скажу только, что их важным, общим принципом явля­ется прослеживание в поведении или в вегетативных проявлениях сдвигов, провоцируемых смысловым раздра­жителем, не доходящим до осознания, либо в силу особо­го функционального или патологического состояния соответствующей физиологической системы (как, напри­мер, в экспериментах с больными, страдающими функ­циональной глухотой, или с лицами, погруженными в нормальный или гипнотический сон), либо в силу осо­бенностей (обычно сублиминальности) самого раздра­жителя.

На основе разнообразных модификаций подобного рода приемов, а также на основе анализа так называемых «установок» по методике Д. Н. Узнадзе оказалось воз­можным накопить за последние годы много интересных данных, относящихся к особенностям и к динамике не­осознаваемых адаптационных реакций. Поэтому мне ка­жется, что указание проф. Musatti на нависшую надо мной опасность стать «метафизиком» (поскольку, (мол, я соглашаюсь с существованием подобных реакций, но не располагаю методикой их исследования) не должно вы­зывать у меня панического настроения.

Наконец, последняя теоретическая проблема — о сим­волике, как средстве выражения «неосознаваемого». Я позволю себе прежде всего подчеркнуть, что сам проф. Musatti подходит к этой проблеме с большой осторож­ностью и со стремлением к объективности, внушающим уважение к нему как к исследователю также со стороны тех, кто не разделяет его теоретических убеждений. Ви­димо, чувствуя, насколько зыбки построения психоана­литиков в этой области, проф. Musatti высказывает мне­ние, что истолкование символов — это только вспомога­тельный метод при психоаналитическом обследовании, которым надо пользоваться с чувством меры и оговорка­ми. Далее проф. Musatti откровенно сообщает, что в на­чале своей работы в качестве психоаналитика, он испы­тывал такое же недоверие (даже «отвращение») к интер­претации символов, какое он чувствует в противниках психоанализа. Мало того, как он указывает, это чувство не покинуло его до сих пор. Тем не менее он полагает, что «неосознаваемые переживания» имеют тенденцию проявляться в области осознаваемого в форме символов. Для раскрытия подлинного значения последних им был разработан особый метод, который он называет «конвер­гентным анализом». Он полагает, что закономерности символизации были раскрыты в исследованиях Schretter и Silberer и что в моем отношении ко всей этой проблеме проявляется отсутствие у меня ясного представления о функции символического выражения неосознаваемых пе­реживаний.

В заключение проф. Musatti развивает мысль о том, что «для неосознаваемой психической активности» символ переживания полностью замещает это переживание, идентифицируется с последним. В этой идентификации проявляется, по мнению проф. Musatti, регрессия от зре­лой психики к психике инфантильной.

Я ограничусь по поводу всего этого лишь немногими замечаниями.

Сомнения, которые до настоящего времени не поки­нули проф. Musatti по поводу проблемы символики, весь­ма выразительно, как мне кажется, подчеркивают то, что единодушно утверждается на протяжении десятилетий всеми противниками психоанализа, а именно отсутст­вие в психоаналитической постановке этой проблемы объективного научного подхода. Мысли, которыми проф. Musatti заканчивает свой анализ проблемы символики (указание на отождествление сим­вола с символизируемым содержанием), представляют большой интерес, но совсем в ином, насколько я пони­маю, плане, чем тот, который имеет в виду их автор: с патологическими формами такого отождествления мы нередко встречаемся в клинике шизофрении, а с тенден­цией к такому отождествлению, как это признает и сам проф. Musatti — на определенных этапах нормального он­тогенеза психики, и дальнейший анализ этих процессов, бесспорно, может многое дать для понимания особенно­стей как распада, так и созревания мысли...

...Я попытался ответить на критические замечания в мой адрес, сделанные проф. Musatti. Резюмируя, можно сказать следующее. Мне представляется, что я выражу мнение многих советских исследователей, указав, что мы безусловно отвергаем психоаналитическую концеп­цию. Социология и философия фрейдизма, которые не­разрывно связаны с его психологией, реакционны и идеа­листичны. Психология фрейдизма в конечном счете ли­шена объективной научной основы. Это делает учение Freud для нас неприемлемым.

Вместе с тем мы не должны упускать из вида важные клинические и психологические феномены, которые пы­тается анализировать и разрешать психоаналитическая теория, продвигаясь к их разрешению, конечно, на осно­ве совсем иной методологии, чем та, которой придержи­вался Freud. При таком понимании у нас создается мно­го поводов для продуктивных дискуссий со сторонниками психоаналитических трактовок и в первую очередь, ес­тественно, с проф. Musatti и его коллегами. И не вызыва­ет никаких сомнений, что такой обмен мнений, особенно если бы он стал проводиться по поводу конкретных и экспериментально верифицируемых вопросов, мог бы во многом способствовать достижению нашей общей гуман­ной цели, — раскрытию законов, которым подчинена ду­шевная деятельность здорового и больного человека.

Я выражаю искреннюю благодарность проф. Musatti за внимание, которое он уделил анализу моей работы и за целый ряд сделанных им весьма для меня полезных критических замечаний. Я буду приветствовать, если наша дискуссия, так своевременно начатая по инициативе итальянских коллег, не оборвется на этих строках, а будет в дальнейшем продолжена и углублена.

Дискуссия с проф. Wittkower (Монреаль, Канада)

На состоявшемся в сентябре 1959 г. в г. Ессеники I Чехо­словацком конгрессе психиатров, посвященном рассмот­рению проблемы невроза, внимание было привлечено, в частности, к вопросу о взаимоотношениях между распро­страненным на Западе, особенно в США, психоаналити­чески ориентированным направлением психосоматичес­кой медицины и павловской концепцией нервизма. В дис­куссиях, происходивших при обсуждении этого вопроса между членами советской делегации и некоторыми из американских и западноевропейских участников конгрес­са (Wittkomer, Masserman, Chertok, Rey и др.), были уточнены существующие в этой области расхождения представлений. Советскими делегатами был высказан также ряд критических замечаний по поводу психоана­литического направления и подчеркнуто не вполне пра­вильное, по их мнению, понимание принципиальных ус­тановок теории нервизма, прозвучавшее в выступлениях некоторых исследователей, сочувствующих фрейдизму. Участники дискуссии согласились, что состоявшийся об­мен мнений был полезным, а возникшая полемика зас­луживает дальнейшего развития и углубления. В связи с такой оценкой дискуссии президентом Международного психосоматического союза профессором Мак-Гилльского университета Wittkower была в дальнейшем любезно направлена нам его статья «Психоанализ как наука — психофизиологический подход» (содержащая основные положения доклада, сделанного ее автором на II Иберо-американской конференции в Буэнос-Айресе в 1956 г.)[107], с предложением критически высказаться по поводу этого документа. Выражая благодарность проф. Wittkower за предоставленную возможность критики, мы приводим далее соображения, которые возникли у нас при изуче­нии присланного труда[108].


Основная задача упомянутой выше работы проф. Wittkower — рассмотреть вопрос о том, является ли пси­хоанализ наукой, и обосновать положительный ответ на этот вопрос. Автор подчеркивает, что ограничивает свой анализ областью отношений, существующих между пси­хоанализом и физиологией, т.е. в основном вопросами, относящимися к теории психосоматической медицины.

Во вступительной части статьи проф. Wittkower уточ­няет, каким требованиям должно удовлетворять научное знание. Он справедливо указывает, что накопление наб­людений и их регистрация — это лишь первый этап на­учного анализа и что конечной целью последнего явля­ется определение законов, регулирующих динамику изу­чаемых явлений. Одновременно он утверждает, что создание возможности предвидеть события — лишь жела­тельный, но не необходимый признак научного метода. Мы не могли бы согласиться с таким представлением, но нам не хотелось бы углублять сейчас дискуссию по пово­ду этого тезиса, не имеющего прямого отношения к существу обсуждаемой статьи.

Далее проф. Wittkower останавливается на корреля­циях, которые были выявлены во время психоаналити­ческих процедур между динамикой физиологических функций и психологическими характеристиками. Он упо­минает в этой связи о случае гипертонической болезни, описанном Alexander, в котором отмечалась непосредст­венная связь между пароксизмами агрессии и страхов, с одной стороны, и приступами повышенного артериаль­ного давления — с другой. Автор приводит также свое­образное описанное в литературе наблюдение. В этом случае у больной, имевшей фистулу желудка, одновре­менно с психоаналитическим обследованием производи­лось систематическое изучение двигательной и секреторной активности желудка. В результате психоаналитичес­кого исследования было, как указывает проф. Wittkower, установлено, что больная испытывала приятные ощуще­ния во время лечебных процедур, связанных с прикосно­вениями к области фистулы, бессознательно реагирова­ла на фистулу, как на половой орган, и имела вытеснен­ные («repressed») опасения, что грубое проникновение инородного тела через фистулу может оказаться леталь­ным. После устранения этих опасений самочувствие больной улучшилось, и этот психологический сдвиг от­разился также на функциях ее желудка. На основе этих наблюдений проф. Wittkower приходит к двум основным выводам: а) динамика физиологических функций связа­на не только с осознаваемыми, но также с неосознавае­мыми аффективными состояниями и б) подобные нео­сознаваемые аффективные состояния сопровождаются оживлением инфантильных черт поведения и психики. По поводу этих наблюдений и выводов нам хотелось бы высказать следующие соображения.

1. Мысль о существовании закономерных связей меж­ду динамикой физиологических функций и различными, в том числе наиболее сложными, формами нервной дея­тельности, включающими активность второй сигнальной системы, ни при каких условиях нельзя рассматривать как психоаналитический тезис. Признание закономерно­сти таких связей было выдвинуто как положение прин­ципиального значения еще в 1883 г. И. П. Павловым. Обосновывая концепцию нервизма, И. П. Павлов харак­теризовал ее как «...физиологическое направление, стре­мящееся распространить влияние нервной системы на возможно большее количество деятельностей организма» (И. П. Павлов. Полное собрание сочинений. Т. 1. М.—Л.,1951, стр. 197).

С тех пор в трудно обозримом количестве работ павловского направления была не только показана глубина влияний, оказываемых нервной деятельностью (а следо­вательно, и различными психологическими факторами, главным образом аффективными состояниями) на сомато-вегетативные процессы, но и изучены некоторые физиоло­гические механизмы, при помощи которых эти влияния реализуются. Поэтому приводимые проф. Wiitkuwer пси­хофизиологические корреляции (связь страхов и присту­пов ярости с повышением артериального давления, зави­симость функций желудка от общего аффективного состояния и т. п.) не представляются неожиданными. Од­нако к вопросу о том, является ли психоаналитический ме­тод научным, существование подобных корреляций, на­сколько мы понимаем, непосредственного отношения не имеет, поэтому служить аргументами в споре о научном характере психоанализа эти корреляции не могут.

2. Первый из общих выводов проф. Wittkower заклю­чается, как уже было упомянуто, в том, что на состояние фйзиологйческих функций могут влиять не только осозна­ваемые, но и неосознаваемые аффективные факторы. С этим общим положением нельзя не согласиться. Однако означает ли опять-таки такое согласие признание научного характера психоаналитического метода?

В материалах, представленных советской делегацией на рассмотрение участников I Чехословацкого психиатри­ческого конгресса, содержалось описание значительного количества клинических, психологических и физиологиче­ских исследований, в которых физиологические влияния неосознаваемых факторов поведения подвергаются рас­смотрению с теоретических позиций, ничего общего с пси­хоаналитической теорией не имеющих. Мы хотели бы и сейчас подчеркнуть то обстоятельство, что для фрейдизма характерно не просто утверждение факта влияния неосоз­наваемых ощущений и представлений на физиологические процессы, а специфическое истолкование этого влияния, определенная теория природы этих неосоз­наваемых факторов и их роли в поведении человека (и даже общественных коллективов). Согласиться с этой те­орией нельзя не только потому, что она во многих отноше­ниях не удовлетворяет требованиям, предъявляемым к на­учной концепции[109] но также потому что она перерастает (об этом мы не хотели бы умолчать) в своеобразную фило­софию идеалистического типа. Поэтому, полностью при­знавая неоднократно клинически и экспериментально установленное влияние, которое оказывают на поведение неосознаваемые психологические факторы, мы не можем рассматривать это влияние как доказательство научного характера психоаналитической теории. Мы полагаем, что научное раскрытие закономерностей и роли «неосознавае­мого» может быть произведено только с позиции диалек­тико-материалистических психологических и физиологических представлений, логически несовместимых с учени­ем Freud.

3. Второй вывод проф. Wittkower (о том, что бессозна­тельные факторы связаны с активацией элементов инфан­тильной психики) имеет к оценке характера психоанали­тической концепции более непосредственное отношение, поскольку здесь выступает определенное характерное для фрейдизма истолкование природы и роли бессознательно­го. Однако чем аргументируется такое истолкование?

Нам представляется, что при стремлении обосновать научный характер психоаналитической концепции и осно­ванного на ней психосоматического направления именно на этой аргументации следовало бы поставить акцент. Со­вершенно очевидно, что выбор между оценкой психоанали­тического метода как научной или не научной доктрины полностью зависит от степени обоснованности тех заключений, к которым этот метод приводит. К сожалению, именно на этих обосновывающих и, следовательно, в плане дискуссии наиболее важных положениях проф. Wittkower специально не останавливается. В его статье не содер­жится анализа или доказательств правильности того истолкования отношения больной к ее соматическому де­фекту, которое предлагается психоаналитической концепцией. А это означает, что вопрос о научном характере пси­хоаналитического метода при обсуждении данного клини­ческого случая по существу оказывается выпавшим из рассмотрения. Тот же факт, что после устранения имевших место у больной «подавленных» опасений в ее состоянии наступило улучшение, сам по себе, по нашему представ­лению, недостаточен для вынесения суждения о природе использованного лечебного приема, ибо терапевтический эффект, как это хорошо известно из опыта и истории ме­дицины, нередко может наступать под влиянием разнооб­разных скрытых причин (например, суггестии), которые с факторами, сознательно используемыми врачом, не сов­падают.

4. Вторая часть обсуждаемой статьи посвящена так на­зываемым «прогностическим исследованиям» («predictive studies»). Проф. Wittkower приводит данные Benedect и Rubenstein, относящиеся к проблеме корреляций, сущест­вующих между особенностями психического состояния и менструальным циклом. Как указывает проф. Wittkower, этим авторам удалось установить, что в фазе созрэвания фолликулов, характеризуемой специфическими гормональ­ными сдвигами, наблюдается тенденция к повышению сексуального влечения нормального характера (активация гетеросексуальной установки); после завершения овуля­ции напряженность влечения спадает. По мере перерожде­ния клеток желтого тела вновь возникают гормональные сдвиги, характерные для пременструальной фазы, кото­рым вновь сопутствует оживление аффективных устремле­ний определенного типа. Такова приблизительно сущность установленных в исследовании соотношений, если выра­зить их без применения специальной психоаналитической терминологии.

Далее проф. Wittkower излагает результаты собствен­ных работ аналогичного типа. Им в сотрудничестве с другими исследователями прослеживались связи, сущест­вующие между особенностями аффектов и функциями щи­товидной железы. Исследователи отправлялись от предполо­жения, что чем активнее функционирует железа, тем ско­рее из нее выводится ранее с экспериментальными целями введенный радиоактивный йод. Изучению было подверг­нуто более 70 больных, у которых в связи с психическими нарушениями отмечались хронически выраженные страхи. Напряженность патологического аффекта сопоставлялась с интенсивностью йодистого обмена. Однако в результате исследования, как указывает сам автор, никаких законо­мерных корреляций между степенью выраженности устра­шающих пер°жиБаний и гиперфункцией щитовидной желе­зы выявить не удалось.

В другой серии экспериментов изучалось влияние, оказываемое пароксизмами патологического страха на обмен белковосвязанного йода PbJ131. При этом, как и в предыдущем случае, не было выявлено каких-либо законо­мерных особенностей метаболизма, характерных для боль­ных с наиболее резкой или наиболее слабой напряженно­стью патологического аффекта. Автор подчеркивает, что такие же отрицательные результаты были получены и в других ранее проведенных работах сходного типа.

Наконец, в третьей серии опытов были учтены данные ранее выполненных работ, показавших, что при опреде­ленных формах тиреотоксикоза еще задолго до манифе­стирования специфической симптоматики могут возникать характерные изменения психики и личности больного. Изучавшиеся больные (невротики с наклонностью к па­тологическим страхам) были распределены на две группы: а) лица, у которых отмечались психические изменения, характерные для тиреотоксикоза и б) лица с аффективны­ми изменениями иного типа. Прослеживание особенностей йодистого обмена в каждой из этих групп показало суще­ствование определенных корреляций между физиологиче­скими и психологическими характеристиками и возмож­ность предсказать с определенной точностью по данным психологического анализа особенности, характеризующие йодистый обмен.

В заключение проф. Wittkower упоминает о сходной с описанными выше исследованиями работе Mirsky, в кото­рой прослеживались корреляции между психологическими характеристиками, с одной стороны, и секреторной актив­ностью желудка и наклонностью к развитию язв двенад­цатиперстной кишки — с другой. Исследование показало, что на основе психологических критериев, первоначально намеченных его авторами, не удается провести разграни­чение между лицами с повышенной и с пониженной секре­торной активностью. Только после того, как был произве­ден определенный отбор этих критериев, проведение такого разграничения оказалось доступным. В этой же ра­боте была сделана попытка предсказать на основе учета психологических особенностей, у кого именно из обследо­ванных лиц можно ожидать развития язвенного процесса. Прогноз язвы был поставлен в отношении 10 лиц, у 7 из которых это предсказание в дальнейшем оправдалось. К со­жалению, проф. Wittkower не уточняет, на основе каких именно психологических критериев эти положительные корреляции и оправдавшиеся прогнозы были произведены.

По поводу всех этих наблюдений хотелось бы сделать два замечания. Прежде всего еще раз, из-за важности этого момента, следует подчеркнуть, что признание суще­ствования связей между наиболее сложными формами нервной активности и динамикой сомато-вегетативных функций ни в какой степени не является тезисом, специ­фическим для психоаналитической концепции или психосоматической медицины, или положением, выдвинутым этими концепциями. Мы уже упоминали, что мысль о по­добных связях была использована И. П. Павловым как ру­ководящий принцип еще на заре его творческой деятель­ности в значительной степени под влиянием идей С. П. Боткина и принимала, по словам И. П. Павлова, форму «часто опережавшего экспериментальные данные нервизма» (И. П. Павлов. Полное собрание сочинений, т. I. М.-Л., 1940, стр. 142).

В свете концепции нервизма отнюдь, конечно, не па­радоксальным является обнаружение во многих случаях определенных зависимостей между особенностями аффек­тов и динамикой сомато-вегетативных процессов, воздейст­вия первых на последние (как это отмечалось хотя бы в упомянутых выше случаях патологии функций желудоч­но-кишечного тракта). Что касается влияний обратного типа (т. е. эффектов действия сомато-вегетативных фак­торов на особенности психики), примером которых могут служить приведенные выше сдвиги, сопутствующие мен­струальному циклу или тиреотоксикозу, то исследовате­ли, описывающие подобные эффекты, иногда подчеркива­ют даже звучащую в последних материалистическую ноту (формирование психических черт, как функций физиоло­гических процессов) и противопоставляют теорию этих эффектов трактовкам, выдержанным в духе ортодоксаль­ного фрейдизма.

Эти тенденции могут говорить, на первый взгляд, в пользу определенной близости существующей между те­орией психосоматической медицины и концепцией нервиз­ма. Однако при более глубоком рассмотрении не остается сомнений, что истолкование проблемы связей между нерв­ной деятельностью и сомато-вегетативными процессами, развиваемое нервизмом, коренным образом отличается от подхода, специфического для психосоматической медици­ны. Основные расхождения заключаются в следующем.

Характерное для некоторых психосоматических иссле­дований стремление к выявлению непосредственной зависимости наиболее сложных проявлений душевного склада, особенйостей личности, структуры аффектов (ти­па, например, «раннего... стремления к независимости», «подавления собственной агрессивности», «стремления приобретать симпатию путем угодливости», «стремления нравиться и примирять»[110] и т.п.) от элементарных физио­логических сдвигов (типа изменений уровня активности щитовидной железы или фаз менструального цикла) чре­вато резким упрощением существующих в этой обла­сти гораздо более сложных опосредованных и потому индивидуально высоко вариативных отношений. Нам пред­ставляется, что исследователи, постулирующие существо­вание подобных прямых связей между наиболее слож­ными психологическими и элементарными физиологиче­скими процессами, рискуют повторить философскую ошибку, уже однажды допущенную на протяжении исто­рии развития нашей культуры.

Мы сейчас хорошо понимаем, что главный недостаток механистических представлений о зависимости «психоло­гического» от «физиологического», которые развивали ран­ние материалисты XVIII—XIX веков, заключался в не­дооценке их авторами идеи развития, «истории» взаимо­действующих факторов, диалектики предшествую­щих событий, в высшей степени осложняющей форму и строение психофизиологических связей и неизбежно ли­шающей эти связи характера отношений непосредст­венных. Учитывая этот урок истории философии, мы за­ранее настораживаемся, когда наблюдаем попытки выведе­ния непосредственных корреляций между элементарными соматическими процессами и особенностями личности, т.е. сложнейшими социальными и психологическими феноме­нами. Не подлежит сомнению, что социальное и биологи­ческое развитие обследуемого лица должно налагать глу­бокий отпечаток на способ отражения в его психике текущих физиологических процессов, видоизменять это от­ражение, в одних случаях подчеркивая его, в других маски­руя, но всегда диалектически «снимая» его непосредствен­ный характер. Именно этим обстоятельством, как нам ка­жется, объясняется тот примечательный факт, что в ряде упомянутых выше методически весьма интересных попы­тках проф. Wittkower обнаружить подобные прямые кор­реляции результаты оказались отрицательными.

С другой стороны, при рассмотрении обратно направ­ленного процесса, т.е. влияний, оказываемых высшими формами нервной деятельности на соматику, психосома­тическим направлением допускается, насколько мы пони­маем, методологическая ошибка противоположного типа, поскольку прослеживание психологически неспецифи­ческих, собственно физиологических механизмов патогенеза функциональных синдромов во многих работах этого направления неправомерно замещается прослежива­нием сдвигов психологического порядка, понимаемых чи­сто психоаналитически. Подобное игнорирование психо­соматическим направлением представлений о собственно физиологических механизмах влияния центральной нервной системы на соматику сложившихся за последние десятилетия, не может быть понято и наносит, по нашему убеждению, серьезный ущерб научной обоснованности всего этого направления.

Аффективный конфликт, как показано в весьма многих клинических и экспериментальных работах, в подавляю­щем большинстве случаев активирует физиологические механизмы, неспецифические для его психоло­гического содержания, и именно с этим обстоятельством мы должны считаться при анализе функциональ­ных нарушений любого типа в первую очередь. В тех же гораздо более редких случаях, когда между структурой функционального синдрома и психологическим содержа­нием аффективного конфликта, спровоцировавшего появ­ление этого синдрома, существует определенная смысло­вая связь (как это бывает иногда, например, в клинике истерии), нарушения возникают на основе физиологиче­ских механизмов, которые опять-таки ничего общего с механизмами, постулируемыми психоанализом (существо­вание которых психоаналитическое направление никогда не могло экспериментально доказать!), не имеют[111].

Таковы некоторые из мыслей, возникших у нас после ознакомления с интересной работой проф. Wittkower. Ре­зюмируя, можно сказать следующее. Нам представляется, что приведенные в этой работе данные не убеждают в на­учном характере психоаналитического метода и психоана­литической концепции в целом. Общие положения послед­ней не подвергаются в статье рассмотрению, а охаракте­ризованный в работе специфический для психосоматиче­ской медицины подход к анализу психологических и физиологических феноменов встречает, по нашему мне­нию, возражения, которые мы и пытались сформулировать.

Вместе с тем, мы уверены, что приведенные в статье проф. Wittkower разносторонние данные помогают более глубоко уяснить особенности существующих трактовок и распространенных методов исследования и в этом смысле весьма ценны, а ознакомление с ними полезно.

В заключение еще раз выражаем признательность проф. Wittkower за любезно предоставленный им повод изло­жить сформулированные выше критические замечания.

Дискуссии с д-ром Smirnoff, д-ром Koupernik, д-ром Klotz (Париж, Франция)

В 1959 г. в Париже начал выходить журнал, посвящен­ный вопросам психосоматической медицины «Revue de me­dicine psychosomatique». В первом и во втором номерах этого журнала была помещена, вслед за обращением ре­дакции, в котором характеризовались задачи нового пери­одического издания, статья проф. Brisset, носящая про­граммный характер. Нами в качестве отклика на статью Brisset были опубликованы две статьи в «Журнале невро­патологии и психиатрии имени С. С. Корсакова» (1960, № 3 и 10). Обе эти статьи редакцией «Rev. d. med. ps.» были перепечатаны в переводе на французский язык («Rev. d. med. ps.», 1960, 2, 4; 1961, 3, 1), и на них после­довал с французской стороны ряд откликов: статья Kou­pernik («Rev. d. med. ps.» 1960, 2, 4), статья Smirnoff («Rev. d. med. ps.», 1961, 3, 1), статья Klotz («Rev. d. med. ps.». 1961, 3, 4) и статья Brisset («Rev. d. med. ps.», 1961, 3,   4). Нами был дан ответ на статью Smirnoff, опублико­ванный в «Rev. d. med. ps.» (1962, 4, 2).

Ниже приводятся основные положения и фрагменты статьи д-ра Smirnoff, фрагменты статьи д-ра Koupernik, фрагменты статьи д-ра Klotz, сокращенный перевод нашего ответа д-ру Smirnoff, а также наши ответы д-ру Kouper­nik и д-ру Klotz, которые ранее опубликованы не были.

Основные положения статьи д-ра Smirnoff

Статья д-ра Smirnoff состоит из двух частей. В пер­вой из них автор затрагивает проблему экспериментально­го обоснования психоаналитических представлений и во­прос о критериях истинности. Вторая часть статьи посвя­щена рассмотрению в дискуссионном плане более специ­альных вопросов теории психоанализа.

Д-р Smirnoff указывает, что нами на страницах «Жур­нала невропатологии и психиатрии имени С. С. Корсакова» (1960, № 10) была высказана мысль о том, что основные теоретические положения психосоматического направле­ния лишены экспериментального обоснования. Д-р Smir­noff возражает по этому поводу следующим образом:

«...Экспериментирования, о котором говорит Ф. Бассин и которое необходимо, по его мнению, для фундирования научной теории (а также, с чем Бассин должен согласить­ся, если будет последователен, и для критики этой теории), недостает самому проф. Бассину в той области, которую он критикует, т.е. в области психоанализа. Этого эксперимен­тирования ему безусловно не хватает для того, чтобы су­дить как о методе, так и о практике психоанализа. А это обстоятельство принудительно переводит обсуждение в теоретический план, в область предвзятых мнений и заклю­чений без того, чтобы было позволено ссылаться на ,,праг- матические“ доводы, лежащие в основе всякого опыта. Спор о психоанализе с советскими учеными может осно­вываться только на рассмотрении текстов п может при­вести к критике только методологического порядка».

Этой методологической критикой д-р Smirnoff не счита­ет возможным пренебречь. Однако он полагает, что, отве­чая на такую критику, он не имеет права использовать какие-либо аргументы, основанные на экспериментиро­вании.

Второе общее соображение, высказываемое д-ром Smirnoff затрагивает вопрос о критериях истинности на­учного знания. Д-р Smirnoff поднимает этот вопрос в свя­зи с дискуссией, имевшей место на страницах журнала «Вопросы психологии» (1960, № 3), между нами и италь­янским сторонником теории психоанализа, проф. Musatti, в которой мы охарактеризовали психоаналитическую тео­рию как реакционную. Принимая участие в этом споре, Smirnoff говорит следующее:

«...Проф. Musatti имеет выгодную возможность указать, что о научной теории следует судить не по ее исходным позициям, идеалистическим или нет, а на основе таких критериев, как точность этой теории, ее достоверпость, ее отношение к фактам. Ответ, даваемый на это проф. Бас- синым, носит сложный характер. Бассин отмечает, что проф. Musatti оценивает значимость научных данных толь­ко на основе критерия объективной эффективности, в то время как в действительности существуют два различных способа для суждения о правильности научной теории. С одной стороны, это ее достоверность, с другой — роль, которую теория играет в эволюции цивилизации и общест­ва, и эти две стороны вопроса не всегда совпадают. Имен­но это обстоятельство составляет для проф. Бассина ко­рень проблемы, ибо хочет он того или нет, конечный кри­терий истинности теории дается для него социальным про­грессом. Для проф. Бассина ложная теория определяется следующим образом: это теория, которая не оказывает на науку в тот момент, когда ее оценивают, никакого влия­ния. И напротив, он полагает, что существуют теории, ко­торые, будучи глубоко ложными, не перестают, однако, оказывать значительное влияние на культуру и обществен­ную жизнь, и именно эти теории проф. Бассин называет реакционными».

Далее д-р Smirnoff заключает: «На этой фазе спора становится ясным, что проводимая Ф. В. Бассиным кри­тика психоанализа, заключающаяся в утверждении, что истинна лишь та теория, которая ведет к социальному про­грессу, позволяет дискутировать, применяя только догма­тическое утверждение или отрицание.

Переходя к обсуждению более специальных вопросов и касаясь нашего замечания, что Freud, отправляясь от методологически ложных позиций, пришел к выводам, но­сящим фантастический характер, д-р Smirnoff указывает: «Толкование, которое проф. Бассин дает намерениям Freud, конечно, не соответствует чему бы то ни было из того, что Freud мог написать. В том, что поддерживает проф. Бассин, заключается какой-то мрачный юмор: обви­нять Freud (т.е. человека, компентентность которого в вопросах нейрофизиологии своего времени проф. Бассин признает и чьи работы в этой области длительно пользо­вались авторитетом) в том, что он построил фантастиче­скую физиологическую систему на основе гипотетической психологической схемы, что значит внушать просто какой-то тихий бред. Я уверен также в том, что Ф. В. Бассин понимает в буквальном смысле модели, разработанные Freud под аналогичными названиями, но ни в коем слу­чае не налагаемые на какую бы то ни было физиологиче­скую реальность».

Далее д-р Smirnoff высказывает ряд критических заме­чаний по поводу наших соображений о патогенезе функци­ональных синдромов («Вопросы психологии», 1958, №5-6; 1960, №3). Представление, по которому в кли­нике истерии можно наблюдать существование логических связей между характером синдрома и психологическим содержанием аффективного конфликта, спровоцировавше­го синдром, в то время как в подавляющем большинстве случаев органических расстройств подобных связей не обнаруживается, лишь воскрешает, по мнению д-ра Smirnoff, устарелые и эклектические представления Janet. Павлов­скую теорию патогенеза истерии д-р Smirnoff не считав! возможным отвергнуть, однако он не представляет, какое физиологическое обоснование имеет эта концепция. Апел­ляция при объяснении патогенеза истерии к сложным эмоциям сближает, по мнению д-ра Smirnoff, нашу трактовку с психоаналитическим подходом, однако нашей ошибкой является, как полагает д-р Smirnoff, то что мы недоучитываем значение, которое имеют в провокации истерических нарушений неосознаваемые аффективные переживания, смешиваем эти переживания с переживания­ми осознаваемыми, а из-за этого смешиваем истерию с симуляцией.

В заключительной части статьи д-р Smirnoff призывает не выдвигать в полемике на передний план второсте­пенные моменты, а сосредоточиться на обсуждении «глав­ного открытия, сделанного фрейдизмом», открытия, кото­рое имеет, по мнению д-ра Smirnoff, столь же революцион­ное значение, как открытие Коперника или появление философии диалектического материализма, т. е. открытия «бессознательного». Именно по зтой линии предлагает д-р Smirnoff направить дальнейшую дискуссию.

Д-р Koupernik:

«Мне трудно ответить на интересную статью проф. Бассина, не ссылаясь на статью Brisset, которая явилась для Бассина отправной. Высоко оценивая широту подхода и эклектизм Brisset, я хочу в свою очередь сформулиро­вать некоторые критические замечания по поводу его позиции. Наиболее существенный упрек, который я ему должен сделать, это то, что он умолч-ал о значительном вкладе, который был сделан новейшей эксперименталь­ной физиологией. Этот вклад не ограничивается, чтобы по атому поводу ни говорилось, павловской техникой и гипо­тезами Selye. Brisset умалчивает, действительно, о всем нейрофизиологическом западном экспериментальном на­правлении, связанном с проблемой важных подкорковых зон, будь то исследования центроэнцефалической области, проведенные Penfield, работы Moruzzi и Magoun и их по­следователей, посвященные вопросу о ретикулярной фор­мации мозгового ствола, бесчисленные экспериментальные исследования гипоталамической и ринэнцефальной обла­сти...

Это все частные моменты, но наиболее важным обстоя­тельством (здесь мы охотно согласимся с проф. Басси- ным) является то, что Brisset недооценивает в конечном счете интегрирующую и организующую роль норвноп си­стемы. Я хотел бы, чтобы его подпись стояла под следу­ющими двумя положениями:

1. Все, что является психосоматическим, необходимо реализуется мозговыми структурами.

2. Не всякая активность нервной системы, выявляю­щаяся на периферии, обязательно психического проис­хождения.

Другими словами, не подлежит сомнению, что психи­ческий процесс в любых его формах является мощным стимулом для активности центральной нервной системы, но эта система может быть приведена в действие и други­ми факторами...

Мне надлежит теперь вернуться к статье проф. Басси­на. Уже тот факт, что «Revue» публикует мой ответ, под­тверждает одно из утверждений Ф. В. Бассина, а именно, что статья Brisset выражает собой credo этого «Revue». Я готов принять упрек в «европоцентризме», который де­лает нам Ф. В. Бассин, но при условии, что он нам пока­жет, в чем именно традиции индийской и китайской меди­цины смогли благоприятно повлиять на развитие современ­ной медицинской мысли. Это могло бы явиться предметом интересной статьи, учитывая, что мы мало осведомлены в этом вопросе. Мы, например, знаем из того, что дала ки­тайская медицина, только акупунктиру, которая не осно­вывается, по моему мнению, ни на какой надлежащей ана­томической или физиологической схеме. Что же касается старой неприязни, которую советские авторы испытывают по отношению к Virchow, я могу выразить только вежли­вое удивление. Ф. В. Бассин приводит слова великого рус- бкого физиолога Й. М. Сеченова: «Живая клеточка орга­низма, являясь единством с точки зрения анатомической, не является таковым с точки зрения физиологической, здесь она равна среде, которая ее окружает,— межклеточ­ному пространству. Поэтому целлюлярная патология, в ос­нове которой лежит представление о физиологической самостоятельности клетки или, по крайней мере, о гегемонии последней над окружающей ее средой, как принцип ложна». Это утверждение игнорирует важный факт, который был неизвестен в эпоху И. М. Сеченова, а именно факт отличия химического состава среды интрацеллюлярной от состава веществ, заполняющих экстрацеллюлярное про­странство, и осмотического обмена, который происходит между этими средами. Я полагаю, что этот факт делает совершенно напрасным спор между сторонниками целлюлярной теории и их противниками, поскольку «целлюляристы» могут включить свои представления в рамки об­щей патологии. И говоря откровенно, нам представляется непонятным, каким образом можно рассматривать как дей­ственную критику, которую Энгельс мог направить в ад­рес Virchow.

Мне кажется, что Brisset несправедлив по отношению к Павлову и что последний отказывался от психологии и психологических терминов действительно только в целях точности. Однако, даже внимательное чтение недавних или относительно недавних работ не позволяет получить представление о психологических теориях, преобладаю­щих в СССР. Все заставляет нас думать, что эти теории не рассматривают человека как какую-то интегрированную механику процессов торможения и возбуждения, по мы были бы рады получить этому более подробное подтвер­ждение».

Д-р Klotz:

«Прочитав внимательно статьи нашего советского кол­леги, проф. Бассина, посвященные теоретическим основам нашего журнала и ответ Smirnoff, члена нашей редколле­гии, я должен признаться, что не вполне удовлетворен этим ответом. Уже само название статьи Smirnoff "Потреб­ности критики. По поводу одной критики теоретических основ психоанализа" заставляет сразу подумать, что Smirnoff отвечает не на тот вопрос, на который должен был бы ответить, поскольку он, вместо того, чтобы защи­щать теоретические основы "Обозрения психосоматической медицины" или психосоматической медицины вообще, за­щищает теоретические основы психоанализа (изобличаю­щая ошибка, подчеркивающая мимоходом, что Smirnoff полностью отождествляет психоанализ с психосоматикой).

Я полагаю, что эта защита психоанализа не отвечает на поставленный вопрос.

Вопрос не заключается в том, чтобы взвешивать (и ка­ким к тому же образом?!) сравнительные достоинства фрейдистского психоанализа, усвоенного американцами, и советского нервизма.

Существо проблемы для нашего журнала "Revue de medicine psychosomatique" заключается в том, чтобы уточ­нить место, которое должно быть отведено аналитическим толкованиям и нервизму в понимании и лечении психосо­матических болезней, т.е. патологических соматических состояний, имеющих психические компоненты.

Я ссылаюсь на попытку определения психосоматиче­ских заболеваний, которая содержится в моей предыду­щей статье. Напомню, что я защищаю эклектическую по­зицию, подчеркивающую, что если некоторые психосома­тические расстройства, как, например, истерия конверсии, психогенны, то большинство из них нейрогенно и что воз­никают эти расстройства благодаря преформированным физиологическим изменениям, т.е. нейросоматическим образом.

Я всегда рассматривал как непомерно завышенные претензии психоаналитиков монополизировать всю область психосоматики и я не ждал высказываний советских кри­тиков, чтобы выразить эту точку зрения. Наблюдаемые факты, повседневная практика сделали для меня очевид­ной решающую роль преформированной типологии и пре- формированной хрупкости систем в развязывании нейро­генных психосоматических расстройств, т.е. всех этих нейро-психогенных гипертиреозов, ожирений, гиперкорти- цизмов, аменорей, язв желудка, гипертоний и т.п.

Таким образом, если мы будем полагаться на клини­ческие данные, которые стоят любых рассуждений и эк­страполяций, то убедимся, что именно преформированная хрупкость определенной физиологической системы (т.е. хрупкость определенной совокупности динамических сте­реотипов "patterns") делает последнюю уязвимой по отно­шению к любым вредностям, включая вредности нейро-психогенные. Именно этот момент, а не особенности пси­хологической проблемы, поставленной или вытесненной, являются фактором, наиболее глубоко повреждающим определенную систему.

По этому существенному  пункту я полностью согласен с Ф В Бассиным и полагаю, что в подавляющем большин­стве случаев физиологические механизмы активируемые психическим фактором, не имеют специфического отношения к конкретному содержанию вытесненной тенденции.

Эта догма специфичности "символического языка" со­матических расстройств являлась, однако, одним из фун­даментальных положений, выдвинутых создателями аме­риканской психосоматики Dunbar. Alexander... Я счастлив напомнить, что начиная с 1951 г. Michaux настаивал на "meiopragie d’appel", понимая под этим термином тенден­цию психосоматических процессов локализоваться в соответствии с врожденной или приобретенной функциональ­ной недостаточностью того или лругого органа, и конста­тировать, что г-н Wittkower из Монреаля пишет в своем интересном нрдавнем обзоре "Двадцать лет психосомати­ческой медицины в Северной Америке": «В разных ме­стах обнаруживается тенденция критиковать ранее приня­тые понятия: представление о психогенезе, поскольку оно затрагивает психосоматичрские болезни, было "разрушено", были разбиты вдребезги представления о "специфичности". Таким образом, в Америке даже психоанализ от­ступает в вопросе о специфическом отношении органиче­ских расстройств к расстройствам психогенным, Это отступление показательно, ибо затрагивается одно из наи­более важных положений теории психогенеза.

Присутствуя при этом отступлении, мы в то же время видим, как каждый день приносит подтверждения особого значения нервной системы в контроле основных регуля­ций... Вследствие этого невозможно в настоящее время за­ниматься психосоматической медициной, пренебрегая важ­ностью "нервизма", т.е. концепции которая подчеркивает доминирование центральной нервной системы в контроле соматических феноменов. В этом плане работы русской школы дали очень ценные результаты.

Повторяю еще раз, наша задача не заключается в том, чтобы спорить по поводу сравнительных достоинств пси­хоанализа и кортиковисцеральной физиологии... Актуаль­но проводить в нашей повседневной психосоматической практике тщательное изучение соматических феноменов, пытаясь уточнить, какие из них психогенны и имеют сим­волическое значение и кякие— нейрогенны и имеют зна­чение физиологическое. И если только будущее может окончательно выяснить удельный вес каждой из обоих этих категорий явлений, то пока все, что нам известно о наследственности и о преморбидной предрасположенности, заставляет думать о превалирующем значении состояний второй категории...

Резюмируя, можно сказать, что в основном критика Ф. В. Бассина затрагивает вопрос о чрезмерном значении, которое придается, по его мнению, психоанализу в теоре­тическом обосновании нашего «Revue» и нашей психосо­матической медицины.

На это Smirnoff не ответил. Он только защищал психо­анализ как таковой и гений Freud в частности. Не в этом, однако, заключается поставленная проблема. Как мы уже отметили выше, подобные споры нам представляются ус­таревшими. Для нас главная задача — точно определить место психоанализа в понимании и лечении психосомати­ческих заболеваний. Если его применение, по моему убеж­дению, существенно при невротических состояниях любо­го типа, то его роль при соматических заболеваниях (даже если допустить, что последние носят психосоматический характер, т. е. даже если эти болезни провоцируются или поддерживаются факторами психологического характера), мне представляется ограниченной...»

Ответ д-ру Smirnoff.

В связи с появлением на страницах «Revue de medicine psychosomatique» статьи д-ра Smirnoff, содержащей кри­тику некоторых моих высказываний по поводу психосо­матического направления и фрейдизма, я хотел бы отве­тить моему уважаемому оппоненту.

Прежде всего я хотел бы выразить удовлетворение, ко­торое вызывает живой отклик французской печати на пуб­ликации «Журнала невропатологии и психиатрии имени С. С. Корсакова». При всем отличии наших принципиаль­ных позиций от идей, воодушевляющих французских сто­ронников психосоматической медицины, мы связаны с на­шими французскими коллегами общностью практических задач, и прежде всего общим стремлением к уменьшению страданий больного человека. Мы не должны поэтому жа­леть усилий, чтобы устранять из наших разногласий то, что принципиально устранимо, и отчетливо устанавливать, почему другие элементы концепций остаются все же не­совместимыми.

Вместе с тем мы должны быть откровенны в наших спорах и стремиться к таким формам дискуссий, которые способствуют углублению научных представлений. В этой связи я хотел бы, прежде чем перейти к обсуждению су­щества наших разногласий, сделать несколько замечаний по поводу формы полемики.

Обмен мнениями между сторонниками разных научных направлений становится интересным и полезным, если в результате его уточняется, в чем именно заключаются рас­хождения, и выделяется главное в споре. Напротив, поле­мика становится малоинтересной, если предметом крити­ки оказывается не подлинная мысль оппонента, а ее не­правильное толкование.

Я напоминаю эти банальные положения потому, что, к сожалению, аргументация д-ра Smirnoff (пусть он меня из­винит) в некоторых случаях опровергает построения, ко­торые им же самим создаются. Такого рода неправильно­сти особенно досадны, если те, кто желает разобраться в сущности спора, не могут обратиться к первоисточникам из-за языковых трудностей. А ведь именно так обстоит дело на этот раз, поскольку мои возражения проф. Musatti, которые являются главным предметом анализа д-ра Smir­noff, на французском языке опубликованы не были.

Другой момент, который уменьшает полезность науч­ной дискуссии, это излишняя резкость выражений. Ничего не доказывая и не говоря даже о подлинной страстности убеждения, такая резкость лишь привносит в полемику эмоциональный тон, индуцирующий противоположную сторону на аналогичные резкости. Легко представить, как неблагоприятно может отозваться на научном уровне дискуссий подобная взволнованность. К сожалению, и об этом обстоятельстве пришлось вспомнить, читая неко­торые строки, написанные д-ром Smirnoff. Перехожу к существу ответа.


Первая часть статьи д-ра Smirnoff содержит два кри­тических довода. Один из них затрагивает вопрос о кри­териях истинности научного знания. Другой связан с проблемой экспериментального обоснования психосома­тических представлений. Остановимся на каждом из этих доводов последовательно.

Д-р Smirnoff обсуждает, что по моему мнению явля­ется критерием истины. Он приходит к выводу, что «хочет ли Ф. В. Бассин того или нет, конечный критерий истинности (курсив наш.— Ф.Б.) теории дается для него социальным прогрессом» (а не соответствием теории объективной действительности.— Ф.Б.). Сделав такой вы­вод, д-р Smirnoff обобщает: «становится ясным, что про­водимая Ф. В. Бассиным критика психоанализа, заклю­чающаяся в утверждении, что только теория, ведущая к социальному прогрессу, может быть истинной (курсив наш.— Ф. Б.), устанавливает план дискуссии, в котором может применяться только догматическое утверждение или отрицание».

По поводу этих замечаний д-ра Smirnoff я должен сказать следующее. Если я действительно когда-либо утверждал, что критерием истинности теории является степень ее содействия социальному прогрессу, то д-р Smirnoff прав, заявляя, что опираясь на такое прагмати­ческое понимание, ни к чему, кроме догматических суж­дений, прийти нельзя. И второе. Когда я упомянул вы­ше, что аргументация д-ра Smirnoff опровергает построе­ния, которое им самим же создаются, я имел в виду именно этот спор о «критериях истины».

Действительно, прав ли д-р Smirnoff утверждая, что, по моему мнению, «существуют два разных способа для суждения о правильности (курсив наш.— Ф.Б.) научной теории. С одной стороны, это ее достоверность, а с дру­гой — роль, которую теория играет в эволюции цивилиза­ции и общества»? Я вынужден решительным образом отклонить такое превратное толкование.

Критерием истинности или, напротив, ложности тео­рии может быть только соответствие или несоответствие этой теории фактам. В том, что я придерживаюсь именно такой точки зрения, д-р Smirnoff безусловно убедился бы, если бы от его внимания не ускользнули первые строки того же абзаца моей статьи, конец которого он так под­робно излагает. Эти первые строки, не фигурирующие в материалах, переведенных на французский язык, таковы:

«Прежде всего я выражу свое полное согласие с проф. Musatti в том, что оценка научной концепции по призна­ку соответствия (или несоответствия) ее выводов объек­тивной действительности — это, бесспорно, важнейший или, точнее говоря, единственный критерий истинности этой теории»[112]. Пусть д-р Smirnoff, как говорится по-рус­ски, положа руку на сердце, сам скажет: считает ли он возможным поставить знак равенства между таким пони­манием критерия истинности и той вульгарно-прагматической и дуалистической трактовкой, которую он мне приписывает? Я почти не сомневаюсь в его ответе.

Но, быть может, дальнейшие абзацы уводят нас от этого единственно правильного и по существу общепри­нятого в современной науке понимания, подменяют его тем прагматическим построением, которое приписывает мне д-р Smrinoff? Чтобы отвести и это подозрение, я должен напомнить, почему вообще в моем ответе проф. Musatti зашла речь об отношении теорий к социальному прогрессу. Проф. Musatii заявил, что я не в праве квали­фицировать научные теории как «реакционные». Научная теория, говорит он, может быть истинной или ложной. Определяя же ее как реакционную или прогрессивную, мы отделяемся от строгой ее оценки. Смысл моего возражения такому пониманию заключается в сле­дующем.

Истинность научной теории определяется, безуслов­но, только соответствием этой теории фактам. Но сам по себе этот признак еще не предрешает, какую роль выпол­няет теория как фактор исторического процесса. Теория может быть истинной и зовущей вперед, т. е. прогрессив­ной, а спустя какое-то время, оставшись истинной, она может потерять свое прогрессивное значение. Например, теория парового двигателя Ползунова—Уатта утратила свое прогрессивное значение после изобретения электро­мотора, но разве мы будет точны, если скажем, что после этого изобретения она стала «ложной»? И, напротив, раз­ве цитируемые д-ром Smirnoff строки Маркса, касающие­ся работы Мальтуса («...и однако, какой импульс дал этот пасквиль человечеству!») не являются иллюстрацией того, что в определенных условиях и ложная идея может сыграть прогрессивную роль?

Отсюда ясно, что именно я подразумеваю, говоря о «двух разных планах оценки научной теории». Я имею в виду, конечно, не «два различных способа суждения о правильности» этой теории, как неточно говорит д-р Smirnoff, а два качественно различных аспекта рассмот­рения самой теории: во-первых, рассмотрение ее с точки зрения ее отношения к действительности, из которого вытекает истинность или ложность теории, и во-вторых, рассмотрение теории с точки зрения той роли (прогрес­сивной или реакционной), которую она играет на разных этапах культурного развития как фактор исторического процесса. Отказываться от любого из этих аспекта зна­чит отвлекаться от различий, существующих между тео­рией как отражением действительности и теорией как ор­ганизатором общественного сознания. А это было бы столь же недопустимым, как и отождествлять эти аспекты.


Второе критическое замечание д-р Smirnoff, изложен­ное в первой части его статьи, относится к проблеме ме­тодики исследования. Критикуя психосоматическое на­правление, я высказал мнение, что основные теоретичес­кие положения этой концепции не имеют достаточного экспериментального обоснования[113]. Откликаясь на это заявление, д-р Smrnoff возражает так.

Если эксперимент необходим для фундирования тео­рии, то он в не меньшей степени необходим и для кри­тики этой аеории. Между тем Ф. В. Бассин не располагагает такого рода критической экспериментальной аргу­ментацией. Отсюда спор о психоанализе с Ф. В. Бассиным, как и вообще с советскими учеными, может основывать­ся только на рассмотрении текстов и может привести только к критике методологического порядка.

Углубляя эту мысль, д-р Smirnoff высказывается да­лее следующим образом: приводимыми мною «теоретичес­кими» возражениями против психоанализа пренебрегать нельзя, но поскольку приходится иметь дело только с ними, такая ситуация «запрещает (?! — Ф. Б.) нам ис­пользовать в споре какой бы то ни было аргумент, основанный на нашем экспериментировании»[114].

По этому поводу я хотел бы сделать следу&щие за­мечания.

Д-р Smirnoff прав, указывая, что я не располагаю собственными данными экспериментальной критики пси­хоанализа. Он, однако, не прав, распространяя это пред­ставление на всех «советских ученых». Позиция д-ра Smirnoff может внушить мысль, что отрицательная оцен­ка психоанализа, характерная, как известно, для совет­ской клинической мысли, возникла в результате лишь созерцательного отношения советских клиницистов к ра­боте, которая проводилась сторонниками учения Freud на Западе. Если бы это действительно было так, то за­конно могло бы возникнуть сомнение в обоснованности подобной негативной оценки: отрицание метода, с кото­рым сам отрицающий никогда дела на практике не имел, всегда звучит не очень убедительно. Но так ли происхо­дила на самом деле выработка отрицательного отношения к психоаналитической доктрине в Советском Союзе?

Для того чтобы создать правильную перспективу в этом вопросе, напомним, как складывались судьбы пси­хоаналитического направления в нашей стране.

Учение Freud действительно ни в России, ни впослед­ствии в Советском Союзе успеха не имело. Здесь ему с самого начала были противопоставлены традиции экспе­риментально-клинического подхода к функциональным синдромам и идеи нервизма, разработанные еще на ру­беже веков И. М. Сеченовым, И. П. Павловым, С. П. Бот­киным, Е. А. Введенским и их учениками. Означает ли это, однако, что в России и в Советском Союзе вообще никогда не проводилась практическая работа по проверке положений, выдвигаемых фрейдизмом, что критика уче­ния Freud, развитая русскими клиницистами, была кри­тикой, проводимой лишь в методологическом плане, кри­тикой со стороны тех, кто не имеет собственного опыта в практическом применении этого учения? Такое пони­мание свидетельствовало бы только о недостаточном зна­нии истории русской медицины. Сторонники фрейдизма, настойчиво пытавшиеся внедрять это учение в клинику, существовали как в дореволюционной России (Осипов, Фельцман и др.), так и в значительно возросшем коли­честве в 20-х и 30-х годах в Советском Союзе. Идеи психоанализа использовались в клинической практике и пропагандировались в медицинской печати (с изданием специальной серии монографий) И. Ермаковым и его учениками, В. Коганом и рядом других клиницистов. В более позднем периоде попытки сочетать учение Freud с объективным подходом к проблеме, функциональных расстройств предпринимались на протяжении нескольких лет некоторыми из наиболее авторитетных деятелей со­ветской психиатрии (Ю. Каннабих, В. Внуков и др.), а также рядом советских психотерапевтов (И. Залкинд, Д. Консторум и др.).

Вся эта работа сочувственного отклика в советских медицинских кругах, как было указано, не получила. Однако она привела к тому, что отрицательное отноше­ние к психоанализу, упрочившееся в результате много­летних и подчас весьма острых споров в советской невро­патологии и психиатрии, сложилось не как позиция «созерцателей», т. е. лиц, мало знакомых практически с тем, что отрицается, а как убеждение, возникшее после внимательного изучения идей Freud и выяснения всего, что обещает и что фактически дает их клиническое ис­пользование.

Я позволил себе этот экскурс в историю нашей науки, чтобы показать, насколько несправедливо утверждение д-ра Smirnoff, что споров по поводу собственно-клиниче­ской стороны психоанализа вести с советскими исследо­вателями вообще нельзя. Если в настоящее время психо­анализ в Советском Союзе практически действительно не применяется, то это отнюдь не означает, что представи­тели советской медицинской мысли не располагают соб­ственным достаточно веским клиническим опытом, кото­рый заставил их в свое время отвергнуть психоаналити­ческую концепцию. Если бы попытки клинической апробации психоанализа в Советском Союзе вообще ни­когда не производились, то позиция д-ра Smirnoff (не лишенная, скажем откровенно, оттенка высокомерия) была бы трудно оспоримой. Но, как мы видели, отрицать существование длительных проверок и обсуждения проб­лемы психоанализа, которые вели советские клиницисты, можно только игнорируя подлинный ход событий.

Основное возражение, которое мы бы хотели сделать д-ру Smirnoff, заключается, однако, не в этой ссылке на уже давно отзвучавшие психоаналитические исследо­вания советских клиницистов. Мне представляется, что принципиально отказываясь от использования экспери­ментальных аргументов в защиту психосоматики и моти­вируя это тем. что со стороны советских критиков пси­хоанализа выдвигаются только «теоретические» доводы, д-р Smirnoff поступает нелогично и невольно выявляет слабость позиции, которую хочет защитить.

Допустим на минуту, что доводы, которые советская критика может выдвинуть против фрейдизма действи­тельно носят только методологический и теоретический характер. Разве и в этом случае «спор... с советскими учеными» не должен был бы вестись защитниками пси­хоанализа именно при помощи экспериментальных дово­дов (если таковые разумеется, существуют?). Разве в столкновении теории и правильно поставленного экспе­римента последнее слово не остается именно за экспери­ментом? Разве великие натуралисты Возрождения не экспериментами сокрушали схоластические «теории» средневековья? И разве можно себе представить, чтобы кто-либо из этих натуралистов счел себя «не в праве» противопоставить свой эксперимент схоластической тео­рии только потому, что его противники «теоретизируют»?! Но если это так, то почему же д-р Smirnoff считает, что использование советскими критиками психоанализа толь­ко «теории» «сразу же запрещает нам (т.е. д-ру Smirnoff и его единомышленникам. — Ф. Б.) использовать в на­шем споре какой бы то ни было аргумент, основанный на нашем экспериментировании»? Понять логику такого вывода трудно.

Но самое главное, на что я хотел бы обратить внима­ние д-ра Smirnoff, заключается в следующем. Как уже было упомянуто, весь этот разговор об эксперименталь­ном обосновании теории быт спровоцирован моим заме­чанием, что такого обоснования у важнейших теорети­ческих положений психосоматической медицины не су­ществует. Разве не кажется д-ру Smirnoff, что в ответ на такой резкий упрек он не только «вправе», но и ло­гически обязан прежде всего показать, что мое мнение неправильно что экспериментальное обоснование основ­ных идей психосоматики все же существует? Разве не думает он. что самоустраняясь от такого опровержения (ссылкой на «запрет» использовать в нашей полемике какие бы то ни было доводы от эксперимента), он неволь­но наводит на мысль о справедливости моего упрека, на мысль о том. что привести веские экспериментальные до­воды в защиту принципиальных положений психосоматики очень трудно и что поэтому его ссылка на «запрет» (аргументировать от эксперимента) — это фактически лишь своеобразный выход из трудной ситуации в которой он в процессе спора оказался?

Перейдем теперь к ответу на критические замечания, содержащиеся во второй части статьи д-ра Smirnoff.


Прежде всего остановимся на отношении Freud к «структурным моделям».

Касаясь этого пункта, д-р Smirnoff применяет резкие выражения о нецелесообразности которых я уже упомя­нул. Он говорит: «обвинять Freud в том, что он построил фантастическую физиологическую систему на основании гипотетической психологической схемы, это значит прос­то напрасно внушать какой-то тихий бред»[115]. Далее д-р Смирнов высказывает убеждение, что я понимаю в буквальном смысле «модели», разработанные Freud, и поясняет, что такие психоаналитические категории, как «Я», «Оно» и «Сверх-Я», являются лишь элементами умственной структуры, не имеющими никакой физиологической базы или локализации.

Я хотел бы сразу сказать, что упоминаемые д-ром Smirnoff психоаналитические «модели» я никогда не рассматривал как относимые Freud к каким-то опреде­ленным мозговым формациям. Для такого упрощенного толкования высказывания Freud повода не дают. Когда же я говорю, что Freud «пытался... исходя из своих пси­хологических представлений, строить картины и физио­логических механизмов работы мозга... неизменно но­сившие совершенно фантастический, псевдонаучный ха­рактер»[116], то при этом я имею в виду не «намерения» Freud, как это почему-то полагает д-р Smirnoff, а во-пер­вых, разработанную Freud однажды («Проект», 1895 г.) гипотезу о нервной основе психической деятельности и, во-вторых, ряд соображений о мозговой основе сознания и «бессознательного», изложенных им в работе «По ту сторону принципа удовольствия» и в некоторых других исследованиях. В качестве примера того, как своеобразны были экскурсы Freud в область учения о локализации мозговых функций, можно привести хотя бы его извест­ный тезис, по которому система сознания должна распола­гаться в пространстве совершенно определенным образом: «на границе внешнего и внутреннего, будучи обращенной к внешнему миру и облегая другие психологические си­стемы»[117]. Локализовав, таким образом, сознание в «об­легающих» мозговых структурах, Freud придает далее особое значение, с одной стороны, факту изолированно­сти мозга от внешней среды костным покровом и, с дру­гой, — отсутствию плотного барьера между материаль­ным субстратом сознания и внутренними мозговыми формациями. В этой различной степени морфологической «отгороженности» субстрата сознания от внешних и внутренних раздражений Freud видит физиологический механизм, который обусловливает преимущественную за­висимость сознания от врожденных интрапсихических факторов. Вряд ли нужно подчеркивать упрощенность такого физиологического обоснования одной из ведущих идей психоанализа. То, что можно было бы обрисовать в лучшем случае как символ или аллегорию, обсуждается как физиологический фактор, обусловливающий возникно­вение определенного типа психологических отношений.

Даже при самом доброжелательном отношении к Fre­ud оценить эти его физиологические экскурсы иначе, как не серьезные, нельзя.

Вопрос о связях между аффектом и клиническим син­дромом:

Рассмотрение этой темы д-р Smirnoff сопровождает не столько возражениями, сколько указаниями на остаю­щиеся здесь, действительно многие неясности. Характер возражения носит только его заключительное (по данно­му разделу) замечание: «Используя в объяснении (исте­рического синдрома.— Ф.Б.) столь сложные чувства, как выгода и интерес больного, он (Бассин) вводит... в точности тот же аспект рассмотрения, что и психоанали­тики, не учитывая лить того... что эти выгоды... долж­ны быть для больного неосознаваемыми, — ибо в против­ном случае речь шла бы не об истерии, а о симуляции»[118].

По этому поводу я хотел бы сказать следующее. Я не думаю, что анализ зависимости истерического синдрома от «сложных чувств» специфичен для психоанализа. Как это непосредственно видно хотя бы из одной цитаты, при­водимой д-ром Smirnoff, И. П. Павлов также полностью признавал важную роль в патогенезе истерии «сложных чувств».

Специфическим для психоанализа является не подчеркивание важной роли эмоций, а определенное представление о закономерностях, на основе которых эти эмоции развязываются и реализуют клинический синдром, и о факторах, которые при этом вовлекаются. Спор идет не о том, существенна ли «выгода» для прово­кации истерического сдвига, а о том, как этот сдвиг раз­вивается: на основе тенденций к «конверсии», к «симво­лизации» и т. п. или же в результате патологической фиксации нейродинамической основы синдрома в функ­ционально измененных по гипнотическому типу мозговых структурах истерика.

Что касается попутно затрагиваемого д-ром Smirnoff вопроса, обязательно ли «выгода» должна быть неосозна­ваемой для того, чтобы возник истерический (а не си­мулируемый) сдвиг, то решение его мне представляется более сложным, чем это допускает д-р Smirnoff. Жесткая формула д-ра Smrinoff (неосознаваемый «интерес» при­водит к истерии, осознаваемый — к симуляции) последо­вательна, возможно, с психоаналитической точки зрения. Павловские же представления, подсказывают более гиб­кое понимание, отнюдь не исключающее возможности оформления исторических нарушений и при ясном осоз­нании больным «выгоды», которую эти нарушения для него имеют.

Д-р Smirnoff, касаясь проблемы аффекта и синдрома, ставит также некоторые специальные вопросы: какие есть основания говорить о двух разных типах патогенеза истерии, какого рода «логические» связи мы имеем в ви­ду, когда говорим о «понятных» отношениях между пси­хологическим содержанием аффективного конфликта и характером функционального расстройства, какие формы истерии подразумеваются в разбираемых мною случаях, и,  наконец, какое физиологическое обоснование имеет павловское представление о «роковых физиологических отношениях». Я могу ответить на эти вопросы, естествен­но, лишь самым кратким образом.

По поводу «двух типов патогенеза истерии». В моей статье (Вопросы психологии, 1958, №5), послужившей предметом критики проф. Musatti, идет речь о более широком противопоставлении, а именно: психогенных функциональных расстройств, которые ни в какой связи с конкретным психологическим содержанием спровоциро­вавшего их аффективного конфликта не находятся, таким истерическим синдромам, анализ которых выявля­ет логическую связь, существующую между формой клинического расстройства и психологическим содержа­нием аффекта, вызвавшего это расстройство. Это проти­вопоставление заставило проф. Musatti отметить сходство нашей трактовки с представлениями Janet. Отвечая проф, Musatti (Вопросы психологии. 1960, №3), я при­вел аргументы обосновывающие, как мне кажется, пра­вомерность нашей позиции. Повторять эти аргументы было бы сейчас излишним.

По поводу характера «логических» связей. Как уже было упо'иянуто, при павлоЕском (а не психоаналитиче­ском) понимании патогенеза истерических нарушений нельзя считать исключенной возможность возникновения подобных нарушений и на фоне ясно осознаваемых логи- ческтгх отношений (между «выгодой» и синдромом), не стоящих, однако, ни в какой связи с психоаналитической «конверсией» и т.п.

По поводу клинических форм истерии. В основном я согласен с тем. что в этой связи пишет д-р Smirnoff (о неудовлетворительности существующих классифика­ций и т.п.).

Наконец, по поводу того, что следует рассматривать как «физиологическое обоснование» павловских пред­ставлений о патогенезе истерии. Соответствующий мате­риал был еще много лет назад накоплен павловской шко­лой в результате изучения особенностей функционального состояния центральной нервной системы истерикой и действия на этих больных разнообразных стимулов. Под­робные данные по этому поводу д-р Smirnoff мог бы найти в полемике И. П. Павлова с Janet, в работах Пав­лова, специально посвященных проблеме истерии и во< многих других источниках.

(Далее в «Ответе» излагаются кратко некоторые из положений, детально изложенных в основном тексте на­стоящей книги).

Дополнение к приведенному выше «Ответу д-ру Smirnoff»:

Д-р Smirnoff заканчивает свою статью следующими словами: «Если бы я мог предложить проф. Бассину но­вое направление для нашего диалога, я избрал бы путь, который приведет нас, возможно, к лингвистике или к кибернетике. Я думаю, что основы психоанализа нельзя надлежащим образом рассматривать ни при так называе­мом определении позиций, ни прослеживая их в облас­тях, далеких от психосоматической клиники. Как разъяс­нения, так и критика психоанализа должны сосредоточи­ваться только вокруг его главной проблемы, а именновокруг вопроса о бессознательном (разрядка наша.— Ф. Б.), понимаемом как особое явление» (там же, стр. 88).

Д-р Smirnoff высказал это мнение в 1962 г. Я пола­гаю, что, написав несколько лет спустя настоящую книгу, я сделал все, что мог, чтобы пойти навстречу его поже­ланиям.

Ответ д-ру Koupernik.

Мне представляется, что в отклике д-ра Koupernik на мою статью не содержится каких-либо принципиальных возражений против сформулированных в ней положений. Некоторые из этих положений он даже поддерживает.

Он обращает, однако, внимание на два специальных момента: на вопрос о влиянии восточной-индийской и китайской медицины на медицину европейскую и на критику И. М. Сеченовым идей Virchow.

Первый из этих вопросов очень сложен и требует об­стоятельного анализа, который было бы трудно провести в рамках настоящего ответа. Замечу только вскользь, что безоговорочно отрицательное мнение д-ра Koupernik по поводу акупунктуры представляется слишком поспеш­ным. Опыт исследований, проведенных за последние го­ды, говорит скорее о том, что терапевтическая эффектив­ность этого метода в значительной степени определяется квалифицированностью (точностью) его приме­нения. А этот интересный факт заставляет думать, что в данном случае мы сталкиваемся с воздействием на впол­не реальные, хотя и очень тонкие и латентные физиологические механизмы, в сущности которых пока недоста­точно разбираемся.

Что касается второго вопроса, то я позволю себе обра­тить внимание д-ра Koupernik, что приводимая им аргу­ментация направлена по существу против него же само­го. Действительно, д-р Koupernik утверждает, что пред­ставление И. М. Сеченова, по которому клетка, будучи единицей анатомической, не является таковой с точки зрения физиологии, опровергается фактом, который был неизвестен И. М. Сеченову: различием между  химичес­кими составами веществ, находящихся внутри и снаружи клетки, и обменом, который происходит между этими веществами.

Я полагаю, однако, что если бы этот факт был извес­тен И. М. Сеченову, то он был бы использован им как лишний аргумент в пользу именно его тезиса о физио­логической несамостоятельности клетки, в пользу того, что эта «морфологическая единица» является в функциональном (физиологическом) отношении глубоко зависимой от непосредственно окружающей ее среды и что, следовательно, рассматривать ее как еди­ницу физиологическую можно только очень условно.

Ответ д-ру Klotz.

Я могу высказать только искреннее согласие с духом и основным содержанием статьи д-ра Klotz, содержащей многие выразительные и точные формулировки. Импо­нирующая широта подхода этого исследователя создает благоприятные возможности для дальнейшего углубле­ния нашей дискуссии с учетом разных представленных в ней точек зрения.

Думается, что и в представлениях д-ра Klotz о рацио­нальности психоаналитического лечения неврозов содер­жатся определенные ограничения, отличающие позицию их автора от характерной для ортодоксальных психоана­литиков.

Дискуссии с проф. Еу и проф. Brisset (Париж, Франция)

В 1963 г. нами в соавторстве с проф. С. А. Саркисо­вым и проф. В. М. Банщиковым была опубликована ра­бота «Некоторые теоретические вопросы современной

неврологии и психиатрии» (Медгиз). В пятой главе этой монографии («Проблема роли нейрофизиологических по­нятий в психопатологии») содержатся критические вы­сказывания по поводу представлений, поддерживающих психоаналитическое направление, изложенных одним из ведущих французских психиатров проф. Еу в его прог­раммном докладе («Психиатрические теории») на III Международном психиатрическом конгрессе (Монреаль, 1961 г.)[119].

Здесь же сформулированы некоторые наши возраже­ния проф. Brisset, давшему (в «Revue de medicine psycho- somatique», 1961, 3, 4), как уже указывалось, разверну­тый критический отклик на наши статьи, опубликован­ные в «Журнале невропатологии и психиатрии» (1960, № 3 и 10).

Журналом «Revue de medicine psychosomatique» был опубликован перевод пятой главы нашей работы, после которого были помещены ответ проф. Еу и корот­кая реплика проф. Brisset (1965, 7, 1).

Мы приводим ниже отрывок из статьи проф. Brisset, наш короткий ответ ему (публикуемый впервые), пол­ный текст ответной статьи проф. Еу и завершающую из­ложение материалов дискуссии реплику проф. Brisset.

Из статьи проф. Brisset:

«Остается определить место психоанализа в этой (психосоматической. — Ф.Б.) медицине. Этот вопрос был очень плохо понят проф. Бассиным... Психоанализ это метод межсубъективной коммуникации. На основе этого метода возник остов научного истолкования неврозов и перверсий, принимаемый всеми, кто достаточно эрудиро­ван... Это и только это можно назвать психоаналитичес­кой "доктриной". Распространение исследований... в об­ласть психосоматических заболеваний... произошло еще слишком недавно, чтобы дать что либо большее, чем рабо­чие гипотезы. Другими словами психоаналитической "док­трины" психосоматической медицины не существует. Пси­хоанализ дает... метод, гипотезы, связанные между собой фрагменты знания — и только... Все эти знания... не доказуемы экспериментально... Научное убеждение а этой области не основывается на экспериментальных до­казательствах — так, как это происходит в естественных науках. Ограниченность экспериментального метода в том, что касается выявления взаимоотношений, обуслов­ливает, что доказательство здесь приобретает особый ха­рактер. Речь идет о том, чтобы понимать, а не объяснять. Мы оказываемся здесь в области наук исторического по­рядка. Личность — это история. "Можно объяснить приро­ду, но историю можно только понимать", говорит Дильтей... Согласие по поводу этих вопросов внутри опреде­ленного круга ученых может возникнуть на основе доверия к духу критики, на основе взаимного контроля, вследствие того, что время придает достоверность опыту и толкованию. Именно так обстоит дело с психоанализом. Проф. Бассин имеет право не верить психоаналитикам, но он не имеет права требовать у них "доказательств", которые чужды характеру их познания (разрядка наша.— Ф.Б.)...

Из сказанного вытекает много ошибок в его статьях... Так, он совершенно ложно истолковывает по­нятие символа... Психосоматическая медицина, с точки зрения психоаналитиков, не является и не может быть поиском символов. Символ — это выражение переработки, происходящей на очень высоком уровне в области языка или жеста, в области движений, лучше всего приспособ­ленных для экспрессии. Символ — это коммуникация. Это обстоятельство необходимо учитывать, чтобы понять разницу между истерией и психосоматическими синдро­мами...

Истерия — это символическое выражение. При ней дей­ствительно речь идет о языке тела, используемом вместо артикулярной речи, т.е. о том же, что имеет место при мимике и жестах.

Что же касается психосоматического синдрома.., то это гораздо более глубокий регистр. Больной символиче­ски нам ничего больше не сообщает. Он выходит за пре­делы символической коммуникации столь же решитель­но, как и больной психотический... Значит ли это, что его поведение вообще перестает быть что-то означающим? Весь вопрос заключается в этом. Подобно тому, как при психозах наблюдатели... обнаруживают... понятные смыслы, психосоматические синдромы и болезни также позволяют уловить за расстройствами, связанными с фи­зиологическими процессами, обстоятельства, имеющие определенное жизненное значение — тем самым они при­обретают определенное место в истории личности боль­ного. Они не являются случайными эпизодами... Однако подобному тому, как психоз требует для своей реализации других условий, помимо связанных с историей личности больного, возникновение психосоматических болезней также определяется иными факторами: унаследованными или приобретенными предрасположениями, придающими хрупкость определенным физиологическим системам. Во­прос, который подлежит разрешению, — это каким спосо­бом организм приходит к выражению некоторых аффектов скорее висцеральным путем, чем развитием психоза или невроза или на основе нормального использования речи и жестов. Этот вопрос не решен и именно поэтому я го­ворю, что не существует психосоматического объяснения. Психоаналитики разрабатывают эту проблему. Непсихо- аналитики — также. И поэтому я хотел бы, чтобы проф. Бассин нам открыл свою собственную точку зрения...»

Ответ профессору Brisset.

Мы привели выше лишь небольшой фрагмент из об­ширной статьи проф. Brisset. Нам представляется, что именно в этом отрывке изложены основные воодушев­ляющие проф. Brisset идеи. По их поводу мы хотели бы сформулировать два замечания.

Если проф. Brisset полагает, что психоанализ дает знания, которые принципиально нельзя проверять опыт­ным путем, что здесь речь идет не об «объяснении», а о «понимании», что у критиков психоаналитической концеп­ции «нет права» требовать от защитников этой кон­цепции каких-либо «доказательств» и т.д., то не ка­жется ли ему, что тем самым он отвергает право психо­анализа на детерминистическую интерпретацию каких бы то ни было психических проявлений и состоя­ний, т.е. на позицию, которую многие объявляют особенно характерной для Freud?

Мы полагаем, что если принять трактовку возможно­стей и задач психоанализа, которую предлагает проф. Brisset, то это скорее, чем что-либо другое, означает ис­ключение этой концепции из круга не только «естествен­ных» наук (противопоставляемых наукам «историчес­ким»), но из области рационально аргумен­тируемого знания вообще. Согласуется ли такое понимание с традиционными установками самой психо­аналитической школы?

И второе замечание. Проф. Brisset утверждает, что психосоматический синдром не символичен в том смысле, в каком символичен синдром истерический. К этой мысли можно только присоединиться. Но в чем же тогда спе­цифика психосоматического синдрома? В том, что в нем отражаются за покровом физиологического расстройства «обстоятельства, имеющие жизненное значение» для больного? Но разве не очевидно, что именно связь с историей жизни больного, с историей его орга­низма и с историей его личности — и только эта связь — и придает психосоматическому синдрому его роль свое­образного зеркала «жизненно важных значений»?! И не кажется ли проф. Brisset, что если аффект выражается «висцеральным путем», то понять механизмы проявляю­щихся здесь связей можно — как это и делает на каждом шагу клиника — без всякой аппеляции к специфическим представлениям психоанализа?

Мы ограничиваемся постановкой этих вопросов, пото­му что наш ответ на них достаточно подробно изложен на предыдущих страницах настоящей книги, в связи со всем тем, что было сказано выше о патогенетической ро­ли установок.

Ответ профессора Еу.

То, что сознание реализуется только мозгом; то, что, завися от социальных факторов, сознание не сводимо к его физиологической основе; то, что философия диалек­тического материализма показала невозможность исчер­пать нормальное состояние сознания его физиологичес­кими характеристиками и тем самым показала ограни­ченность объясняющей роли физиологических понятий в теории сознания; то, что, напротив, анализ психопатоло­гических состояний приводит нас к нейрофизиологичес­ким сдвигам, — таковы очевидные истины или по край­ней мере положения, соответствующие систематизиро­ванной концепции, которую я разработал как органо-динамическую теорию в психиатрии. Я поражен и счастлив, что могу найти контакт по этим фундаментальным по­ложениям с «марксистско-ленинской диалектикой» и с авторами. Я уже обратил внимание (в дискуссии, имев­шей место в Бонневале, в 1947 г. по проблеме психоге­неза неврозов и психозов), что все метафизические в общие концепции, затрагивающие вопрос о природе че­ловека и его организации, совпадают в некоторых пунк­тах. Мне представляется, что именно эти области совпа­дения мнений придают философской и научной мысли ее значимость, ее логическую ценность и реалистичность. И я думаю в этой связи, что теория психической болез­ни, которую я защищаю, может быть принята диалекти­ческим материализмом так же, как и спиритуалистичес­ким томизмом, ибо она рассматривает как предмет наше­го познания то, что является существенным для этих политических, религиозных или философских систем, а именно идею эволюции и иерархии функций, которая определяет диалектический прогресс формирования су­щества в окружающем его мире.

Последнее положение может вызвать недовольство, авторов, которые более специальным образом рассматри­вают «идеалистические» (?) концепции феноменологии и психоанализа в связи с моим пониманием этих теорий, т.е. в связи с моим толкованием клинической реально­сти. Они меня упрекают в диалектическом подходе[120]поскольку я, стремясь преодолеть противоречия между психогенезом и органогенезом (противоречия между де­терминирующей ролью факторов внешнего и внутреннего порядка), попытался создать, опираясь, на «научные» как мне кажется, принципы Jackson возможно более яс­ное представление о структурных уровнях, которые скрыты в нормальном состоянии и которые болезнь «вы­являет».

Я стремился построить существенно архитектоничес­кую теоретическую модель, организация отношений в которой может обрисоваться только после того, как рас­крывается совокупность структурных связей, освещае­мых каждой из существующих теорий лишь частично. Если авторы рассматривают как эклектику это стремле­ние понять целостность организации человеческого су­щества, я согласен быть эклектиком или, точнее говоря, синтетиком. в моей научной работе. Если же они хотят сказать, что я эклектик, потому что располагаю рядом разнородные точки зрения, не имеющие друг с другом связей, я им предлагаю (они меня извинят за это в связи с уважением, которое они мне оказывают и которое я со «своей стороны испытываю по отношению к их работам) прочитать мою книгу «Сознание». Я не допускаю, что они смогут это сделать, не заметив, что упрек, который они мне адресуют, плохо обоснован. Я не заимствую у феноменологии ее способ описания явлений, составляю­щих сущность сознания, его структуру и природу; я не заимствую у психоанализа его представление о бессоз­нательном (которое я к тому же критикую, основываясь на работах самого Freud), ибо сознательное существо не может себя воспринимать и еще менее может ощутить себя во всей своей реальности, не прибегая к заключен­ному в нем бессознательному. Это не потому, что я осно­вываюсь на этих теориях, которым авторы не доверяют, по каким-то непонятным причинам (или, вернее, по при­чинам, понимаемым мною достаточно хорошо, чтобы уви­деть в них их собственные ф