Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика




Артем Драбкин
А мы с тобой, брат, из пехоты


Евдокимов Владимир Тимофеевич

Литературная обработка Артема Драбкина

Я родился 14 августа 1923 года в деревне Пичулево Северского района Псковской области, в крестьянской семье. Семья была небогатой. В 1930-е годы мои родители вступили в колхоз, колхоз тоже был очень бедным, почти нищим. Когда мне исполнилось 7 лет, я пошел в первый класс. В 3–4 километрах от деревни, где я родился, находилась и сейчас находится деревня Борисинки. Там была школа, и вот в этих Борисинках я окончил семилетку.

Окончив семилетку в 1938 году, я приехал в Москву на Старый Арбат, в дом 35, напротив Театра Вахтангова. Приехал я к дяде моей мамы, Дарьи Сергеевны, Петру Сидоровичу Космачеву. Он был личным шофером Ленина, как и Гиль. Два личных шофера было у Владимира Ильича: Гиль и Петр Сергеевич Космачев. Дядя Петя был беспартийным, но человеком, преданным революции. В Москве каждому шоферу дали в Кремле по роскошной трехкомнатной квартире. Мама туда, к дяде Пете в Кремль, приезжала, по-моему, в год убийства Кирова. Все восхищалась. После своего бедного крестьянского дома — какая богатая квартира у дяди, как дворец. И вот он там жил с 1918 года до 1938-го. Когда Ленин умер, он возил других членов правительства, в том числе и Сталина. Но больше всего, как он говорил, возил Надежду Константиновну Крупскую, жену Ленина. Ну а потом, когда Сталин уже начал «чистить» Кремль от приближенных Ленина, — ну и мелкую сошку оттуда! И вот дядю переселили на Старый Арбат в 35-й дом, в квартиру Томского. Это была большая 4-комнатная квартира, и в ней ему дали большую комнату, метров сорок. Он жил там вместе с женой. В другой комнате жил Степанов, тоже шофер, работник Кремля. В третьей комнате жила Дарья Бородина, домработница Микояна. Она у Анастаса вырастила всех его детей, в том числе и генерал-лейтенанта и Героя Советского Союза Степана Микояна. И в маленькой 9-метровой комнатушке жил один мальчик, Витя Королев. Когда я приехал, он был старше меня года на 3–4. Родителей его я не встречал. Однажды его спросил: «Витя, где твои родители?» Он сказал, что отец был заместителем коменданта Кремля, расстрелян. Мать осуждена, в заключении.

Я поступил в Московский сварочный техникум на Сретенке. Война меня застала в Луганске, на паровозостроительном заводе, где мы проходили практику. Я помню, как митинг проводили, слушали выступление Молотова по случаю этой трагедии, начала войны. Я вернулся в Москву, а в июле месяце меня вызвали в райком комсомола. Секретарь сказал, что создается Московский комсомольско-молодежный противопожарный полк для борьбы с зажигательными бомбами. Полк был сформирован из мальчишек, студентов, молодых рабочих. Сначала численность полка была 5 тысяч человек, и он состоял из 16 рот, а роты состояли из взводов. Наш взвод охранял район на Домняковке. Тогда же все школы были свободны — дети выселены и эвакуированы. На Домняковке была музыкальная школа, и в ней мы размещались, были на казарменном положении. Во время обстрела осколки градом стучали по крыше. В первую ночь на крышах некоторые бойцы были ранены. В следующий налет мы на чердаках дежурили. В один из ночных налетов я чуть не погиб, охраняя эту школу. Фугасная бомба попала в находившиеся рядом Спасские казармы. Я внизу стоял. Одна половинка двери была открыта. Хорошо, что я стоял у другой половинки, — взрывной волной со страшной силой дверь грохнуло. Окна все выбило, фуражку у меня сорвало с головы куда-то там. Едва нашел в темноте!

Вскоре меня направили в истребительный батальон Ростокинского района. Нас разместили на территории бывшей сельскохозяйственной выставки, и мы там учились бросать противотанковые гранаты и бутылки с зажигательной смесью. Но должен сказать, что из окопа далеко противотанковую гранату, конечно, не бросишь. Она два килограмма — попробуй! Ну, максимум на 15 метров. Это надо быть сильным мальчишкой. Ну а бутылки эти — очень неэффективное средство. Пол-литра или литр специальной горючей жидкости. Запал, как карандаш, резиночкой прикреплен.

Однажды мы пришли в столовую на этой выставке, покушали, — наша рота человек 100 или больше была. Вышли, отошли, наверное, метров на 100–150 от столовой — и прямое попадание бомбы в эту столовую, где мы обедали. К счастью, все бойцы остались живы, а обслуживающий персонал весь погиб. Но должен сказать, что во время налетов фашистской авиации летом и осенью 41 — го года я ни разу в укрытиях не был. Ни в метро, ни в бомбоубежищах.

— Вот многие говорят, «ракетчики» были. Вам не встречались?

— Я не видел. Был очень строгий режим: если окно не зашторено, просвечивает, — приходили, звонили. Очень строго было! А если объявлена тревога, то сирены ревут, по радио: «Граждане, воздушная тревога!» Все это противно… После этого на улицах чисто. Мы ходили, патрулировали, — ни одного человека нигде.

16 октября пришлось Москве пережить, по сути дела, большую панику. По радио объявили, что метро не работает, закрыто. Немцы близко к Москве подошли, где-то в районе Химок. В этот день государственные учреждения эвакуировались из Москвы. С Казанского вокзала эвакуировался один из эшелонов Госплана. Жена Петра Сидоровича дала мне тяжелый рюкзак, с пуд, наверное, передать некоему Сергею Никитину. Я пешком со Старого Арбата пошел на вокзал. Нашел этого человека, а он отказался брать рюкзак, и я обратно вынужден был пешком идти. Вся Комсомольская площадь была заполнена машинами. Ну, думаю, такси возьму рублей за пять. Ни фига! Уже дерут огромные суммы! Прочел объявление: «Москва на осадном положении. Трусов и паникеров расстреливаем на месте». Мы читали — аж дрожь брала…

В октябре сорок первого в Москве решили создать четыре дивизии народного ополчения, в дополнение к созданным летом и погибшим под Вязьмой. Я оказался в 4-й Коммунистической дивизии Московского народного ополчения. В нее подскребали и истребительные рабочие батальоны, и рабочие роты. Все, что можно, — в нашу дивизию. Сформировали. Мы располагались в Серебряном Бору, на даче Хрущева. Вскоре нашу дивизию включили в состав 16-й армии.

Так как у меня был высокий рост и три курса образования, меня зачислили пулеметчиком станкового пулемета «максим». Пять или шесть человек расчет был. Я сначала вторым номером был, а потом приходилось и первым быть. Весь расчет мог стрелять, не только первый номер. Ну, там несложно. Рукоятки эти, нажал, и «тра-та-та». Зимой сложность была в том, что вода замерзала — ствол не двигается. Антифриз-то потом появился. Еще сальник надо было перематывать. Туго намотал — не двигается, слабо — протекает. Довольно несовершенный вид оружия был. А у немцев пулеметы с воздушным охлаждением и металлической лентой.

А эта матерчатая лента на 250 патронов отсыреет и потом не входит в гнездо. Так специально такие расправители гладкие были. Вот вставляешь и крутишь, расширяешь эту материю. И потом туда патрон. Это ж медленно все! Никаких машинок для набивания не было! Естественно, случались перекосы.

Дивизия оборонялась на Волоколамском направлении. Поскольку ополченческая дивизия была слабо обучена, то ее поставили во второй эшелон. Позиция нашего пулемета была в нескольких километрах западнее Троице-Лыково, где последнее время жил Солженицын. Огневая позиция была уже подготовлена — стоял замаскированный железобетонный колпак для пулемета, вход в сообщение во весь рост выкопан, но блиндаж еще не готов. И вот так мы в Троице-Лыково в одном доме недели две располагались.

Морозы сильные. Дежурить ночью тяжело. Днем один человек дежурил, а ночью обычно два. Спать хочется! У нас у каждого была винтовка. Она же длинная, со штыком, неуклюжая. Однажды я с дежурства пришел, разрядил винтовку. Почему-то мы в блиндаже их разряжали. Собираемся завтракать. День был морозный, солнечный, красивый день. Вдруг к нам в блиндаж заходят два генерала. Мы тут в своих солдатских шинелишках, сереньких, замусоленных, грязных, — окопные все. А генералы в роскошных, богатых, красивых шинелях. Жукова я сразу узнал. Второй генерал — Артемьев, командующий Московским военным округом. Ну, я так думаю, видимо, у нас был неплохой блиндаж и неплохой расчет, потому к нам и привели командующего фронтом. Побыли у нас они пару минут, может, три. Поинтересовались службой, как кормят. Жуков спросил: «Ну как, пулеметчики, думаете? Удержим Москву?» Ну, мы там пропищали: «Удержим, товарищ командующий». Он сказал, что тоже так думает, и они пошли. Вот такой памятный день!

В декабре кадровые войска пошли в контрнаступление, а мы так и стояли. Я не знаю, как там другие полки, а наш 436-й полк, как помню, не участвовал в боях. Когда немцев уже отогнали километров на 150–200, тогда нашу дивизию сняли с обороны, погрузили в эшелоны и по железной дороге эшелонами отправили под Ржев, на Калининский фронт. Когда во время движения эшелона по железной дороге были налеты, то объявляли тревогу. Мы из вагонов выскакивали с пулеметом, потом обратно возвращались. И так несколько раз. Ну, во время движения в наш эшелон ни одна бомба не попала. Приехали мы, выгрузились и оттуда уже ночными маршами пошли. Надо было осуществить марш на 120 км к линии фронта. Мороз! Шли только по ночам. Холодина! У тебя тут и гранаты, и вещмешок. Мы в валенках и в телогрейке были. Все обвешано. И плюс еще на лыжах, по два человека тащим пулемет, поставленный на лыжи. Очень тяжело было. Шли, ну просто на ходу спали. Как только привал — все сразу спят. Как мертвые все равно что. Очень тяжелый марш был, страшно тяжелый. И когда после войны, лет, наверное, через 15–20, я встретил одного однополчанина, первый вопрос был: «А ты помнишь, Володя, тот марш?» Страшно это! Как бой непрерывный. Ну, пришли, конечно. Расположились в лесу. Кухня кашу сварила, хлеб достали. Буханки замерзшие, их никак нож не берет. Топорами рубили хлеб. Ну, короче говоря, вывели нас на опушку. Морозная ночь, луна светит красивая. Исходное положение для атаки заняли, и все, ждали. И вот на рассвете красные ракеты, и наш московский ополченческий батальон, человек 500–600, хорошие ребята, пошли в атаку по снежному полю. Ни одного артиллерийского выстрела, ни одного танка, ни одного самолета. Ничего. Просто бросили батальон на расстрел. До восхода солнца мы пошли. Как только от леса отошли, с высотки немцы открыли по нам огонь. Батальон продвинулся на каких-то метров 150–200 и залег. Солнце взошло. Немцы, когда батальон залег, открыли минометный огонь. Минометным огнем начали давить наши пулеметы. В том числе и наш пулемет. Одна из мин очень близко разорвалась. Пулемет опрокинуло. Меня контузило. Я, наверное, полдня не мог говорить. Ну, сменили позицию, стреляли. Батальон лежит. Появились раненые. Стоны в этом морозном воздухе. Крики: «Помогите!» Солнечные тени. Снег чистый, белый. Раненый ползет, а за ним кровавый след. Кровавый снег… Стемнело немножко. Мы уже выносили с поля боя раненых. Я уже во весь рост ходил. Сначала на палатках вытаскивали, потом во весь рост. Немцы стреляют, пули свистят. А мы молодые!.. Короче говоря, вынесли всех своих раненых с поля боя, оставили на опушке поля охранение и пошли в лес. Там полк в окружении оказался. И кушать нечего было. В общем, тяжелая обстановка. Я обморозился. Тут вот пальцы были почерневшие, ногти сошли. Один палец с этого времени до сих пор кривой. Все опухшее. И потом голодание. И вот такого ослабленного меня отправили в медицинский пункт полка, потом — дивизии. И тогда уже в госпиталь.

Я пешком пришел в санитарный батальон дивизии. Там были натянутые двойные палатки, печки — тепло. Дали гречневой каши с мясом. Я наелся там, отоспался. А потом на машине нас отвезли на станцию Оленино. Уже с машины я не мог вылезти. Меня на носилки — и на носилках в санитарный поезд. А вагоны «телятнички» — нары в два этажа, печушки. Меня на 1 — й этаж. Ну, тут белый хлеб с маслом, чай. Тут уже рай! Привезли в Москву в госпиталь. В Марьину Рощу. Больше двух месяцев я там лечился. Вылечился.

— Как Вы восприняли начало войны?

— Как горе, конечно. Это было большое, всенародное горе. Отступление воспринималось очень трагически. Все люди понимали, что войска отступают, большие потери несут. Конечно, это большая трагедия! Убитые, раненые, покалеченные, горят деревни, горят города! В сорок четвертом году и мою родную деревню сожгли. Уже и нужды-то не было! Там деревушка 15 домов, крыши соломенные. Команда на мотоциклах, с факелами, «пум, пум, пум»… Лето, июль, и все русские деревни они выжгли. А рядом латвийская граница, — и в Латвии, Эстонии, Литве этого уже не было. Конечно, да, это великое горе, великая трагедия для народа, для страны.

— А как изменилась жизнь в Москве с началом войны? Что произошло? Как изменилось настроение людей?

— Конечно, люди ходили мрачные, без всяких улыбок, придавленные великим горем. В магазинах сначала продавали все. А потом, я уж не помню какого числа, ввели карточки. Тут уже по карточкам, норма ограничена.

— А когда Вы были еще в ополчении, в истребительном батальоне в Москве, довольствие нормальное было?

— Нормальное. Нас хорошо кормили.

— И я так понимаю, что вот когда Вы уже попали на фронт, одежда была у вас соответствующая?

— Да. Вот я ж и говорю: нательное белье, кальсоны с завязками, теплое белье, рубашка теплая. Брюки ватные, телогрейки, шапки-ушанки, рукавицы. Все очень тепло были одеты. И кормежка была очень хорошая. Даже во время наступления. На передовую в термосах по ночам доставляли еду. Ну, были там перерывы иногда, когда еда была не вовремя. А так очень строго все.

— В сорок первом году вши были?

— О, еще как! Что вы! Ой, грызли солдат, в том числе и бойца Евдокимова. Иногда нас меняли и в баню водили. Помню, шли через вырубку. Весь лес спилен, торчат только метровые пни против танков, а деревья навалены в сторону запада. В бане все белье, начиная с нательного и до шинели, прожаривалось. Пока мы моемся там, все уже чисто. Все они погибли. Неприятный вопрос, и неприятно было с ними.

— А каким был первый Ваш расчет, вы помните?

— Были в основном молодые, но были и постарше меня. Помню, что расчетом нашим командовал лейтенант невысокого роста, в эшелоне, когда ехали, песни пел. Почему он командовал расчетом?! Вот это я не знаю. Или он чем-то провинился? Раз лейтенант, уже взвод надо было давать.

— Когда Вы попали в госпиталь, какое было отношение к раненым? Раненые стремились на фронт или уже нет?

— Ну, если говорить о желаниях раненых, то всякие были — и так, и так. Человек, когда уже побывал в бою, если он искалечен, сильно ранен, — конечно, у него особого стремления снова идти в атаку не было. Ну а так, если у него небольшое ранение какое-то было, его вылечивали и, не спрашивая, снова отправляли на фронт. А я так был обморожен, так истощен в окружении, что медицинская комиссия меня, солдата, пацана, приняла решение демобилизовать. Война в разгаре, а этого солдатика уволить. А куда? Я перепугался! Ой, я помню, что начал тогда прямо просить комиссию оставить меня в армии. Я им не сказал, что я в Москве живу, а сказал, что мне негде жить: «Там карточки, голод, кому я нужен? Умру на гражданке!» Упросил. И меня оставили при госпитале, в Марьиной Роще, где были команды выздоравливающих. И вот мы ходили там, какие-то подсобные работы выполняли, что-то подносили. Когда поступает раненый, дают большой мешок, и туда все его обмундирование. И оттуда, если кого выписывают, обмундирование доставали. У меня обмундирование было все хорошее, фронтовое. И пока меня лечили, все это украли. Мне там старое наскребли, в том числе и английскую шинель. Она тонкая, холодная…

Я понимал, что раз попросился, чтобы меня оставили, то, значит, снова на фронт. Вскоре объявили набор в пехотное училище. И меня, имевшего за плечами три курса техникума, отправили в Пуховичское пехотное училище, в город Великий Устюг Вологодской области. Туда было эвакуировано училище из Белоруссии. Вот там я полгода и учился. Тяжело. Казарма огромная, нары в два этажа. Человек 100 или 150 в казарме. Дров нет. По утрам в 5 часов подъем, идем на реку Сухона. Там обледеневшие бревна носим, пилим… А занятия — тактика в поле, стрельба. Мороз! Ужас! Очень тяжело. И кормежка слабоватая была. Перерыв, где-нибудь у печки греемся, — все про еду рассказываем. Как было хорошо! К осени в лес уйдешь, а там полно шиповника: красный, вкусный. Вот по выходным я им наедался.

— Учили тому, что пригодилось на фронте? Или было много того, что на фронте не нужно?

— Учили, конечно, тому, что надо на фронте, но на фронте по-другому все бывает… Нам говорили: «Артиллерия проведет артподготовку, авиация отбомбится, и вы за танками в атаку пойдете». Мы без танков и без авиации ходили в атаку. Только два раза в операции «Багратион» мою роту авиация поддерживала. Один раз помню, наступали опушкой леса, вышли на поле, тут команда: «Подождите, не наступайте». Наши штурмовички, две пары, по два захода сделали по немцам. В другой раз высоту надо было брать. Тоже говорят: «Подожди». Я еще засомневался: «Быть может, провокация? Не выполню боевую задачу!» Но нет, вскоре тоже две пары штурмовичков по высотке прошлись, и мы без потерь захватили ее. А так плохо было.

Окончил училище в январе 43-го. Присвоили нам звания лейтенантов. От Великого Устюга до железнодорожной станции в Котласе идти пешком около ста километров. Шли только днем. Никто не бомбил. Пришли, там уже готовый эшелон. Сели в общие вагоны. Нам там печенье дали, папиросы, и мы приехали в Москву. Меня из Москвы определили опять на Западный фронт, в район Вязьмы. Я попал в отдельную 36-ю стрелковую бригаду, где мне дали взвод автоматчиков. На фронте нам выдали какие-то защитные жилеты. «Штурмовые», как их называли. И мы ходили в бой с этими жилетами. Они неудобные, и их быстро отменили. Летом 1943 года мой взвод охранял мост на реке Угре. Вскоре бригаду включили в состав 33-й армии Западного фронта. В бою за населенный пункт за рекой Проня я был ранен осколком в лицо. Мне несколько зубов выбило. Подлечился, не покидая бригады, и дальше воевал. Под Витебском очень тяжелые бои были. Бригада почти вся погибла. Командовал 33-й армией генерал Гордов, который был потом расстрелян. Гордов был жестокий человек. Я его не видел, но те, кто видел, говорили, что он страшно жестокий человек был. Там, зимой 1943 года, он нашу бригаду и погубил… В бригаде было четыре стрелковых батальона и еще минометный и пулеметный батальоны. Гордов дал бригаде полосу шириной метров 800 и боевой порядок приказал построить в три эшелона: батальон, батальон, батальон. Ну, артиллерийскую подготовку провели мощнейшую. Артиллерии очень много было. Но оказалось, что это огромное количество снарядов было выложено по ложному переднему краю. Истинный передний край немцы оттянули вглубь на 2–3 км, а разведку не провели, отстрелялись по пустому месту. Бригадой командовал полковник, он был высокого роста, и его Гордов прогнал на передний край. Зима, красивый день. Он пошел и меня взял в сопровождающие. Ну, я вышел на передний край, а он до переднего края не дошел, где-то на КП батальона остался. Батальоны пихнули вперед на неподавленные огневые точки. Потери были большие. Приезжала комиссия Государственного Комитета Обороны, вела расследование.


В мае сорок четвертого года бригада уже входила в состав 5-й армии, которой командовал генерал-полковник Крылов, впоследствии Маршал Советского Союза и Главком Ракетных войск стратегического назначения. Бригаду расформировали под Витебском, и меня, старшего лейтенанта, отправили командиром роты в 494-й полк 184-й дивизии 5-й армии 3-го Белорусского фронта, которым командовал прославленный полководец, генерал армии Иван Данилович Черняховский.

Вот с этой ротой, по-моему, 23 июня я начал знаменитую, очень успешную Белорусскую стратегическую наступательную операцию четырех фронтов: трех Белорусских, одного Прибалтийского.

Артиллерийскую подготовку провели. И какую мощную! Все отлично было подготовлено. Подавили точки. Никакого сопротивления немцы не оказывали. Мы поднялись, я и все другие, пошли, а стоит пыль, дым — ничего не видно, трудно ориентироваться. Кое-где там стрекочут немецкие пулеметы. Мы пошли, прошли несколько линий немецких траншей без всяких потерь. Мы дошли до Богушевска. Стоят наши танки 120-й танковой бригады, приданные нам как танки НПП — запыленные, грязные, без горючего. А тут нам повезло, как я потом уже узнал. Танковая армия Ротмистрова по замыслу вводилась там где-то, левее. Но поскольку наша 5-я армия имела больший успех, поэтому уже в ходе операции танковую армию перекантовали в полосу нашей армии и ввели у нас. Горючее у них было, и самолеты их поддерживали. Они далеко вперед ушли, и мы уже в июле шли маршем, километров по 20 в сутки. Никакого сопротивления! Ну, бывает, где-нибудь там группка небольшая в лесах застрянет. День идем, на ночь располагаемся отдыхать. Надо и покушать, и отдохнуть. Блестящая операция, блестящая!

Так мы Белоруссию прошли. А в Литве, тут уже побольше сопротивление нам начали оказывать. Немцев мы хорошо потрепали, но они, мерзавцы, подбросили свою 6-ю танковую дивизию. Вот она нас мучила здорово! Эти бесконечные танковые контратаки. Помню, 14 августа была сильнейшая контратака. Рота впереди по канаве расположена, я от роты, может, метрах в 200 был, в блиндаже у хутора. Бруствер зарос травой, нас не видно. Сижу я и со мной солдат. Танк ползет прямо на наш окоп. Ну, громадина, со свастикой. С пушки стреляет, с пулемета стреляет. Солдат не вытерпел: «Бежим!» А куда? Если выскочишь — он сразу расстреляет. Ну, а если на старый окоп наедет, то, может быть, не задавит. Но слава богу, метров 10–15 не доходя до нашего окопа, он свернул. Там собачья упряжка была для вывоза с поля боя раненых. Он, видимо, заметил ее и пошел давить. Несколько танков нашими «сорокапятками» и 76-миллиметровыми пушками были подбиты на пшеничном поле. Пылают как факелы, а один или два танка прорвались в тыл роты и батальона. Они постояли, по пехоте нашего батальона поерзали и обратно ушли. Страшно все это… Бой… И сколько таких контратак было!

17 августа 1944 года, в три часа ночи, я получил приказ на атаку. До границы с Восточной Пруссией километра 2–3 оставалось. Хорошая уже рота была — пополнили, а то, как правило, некомплект, солдат мало, они измученные. В этой операции были моменты, когда человек 30–35 всего в роте оставалось. Тишина, утро, мы до восхода солнца развернулась. Ну как на картинке! Моя рота, как и весь батальон, пошла в атаку. Без артподготовки, тихо пошли. Овсяное поле. Немцы не стреляют, мы тоже. Ну, когда уже метров 100 прошли, немцы видят, что их атакуют, и открыли огонь с пулеметов, с автоматов. Местность у них повыше была. Залегли, отстреливаемся. Взошло солнце. Артиллерии нет, танков нет, авиации нет — ничего нет. Вот тебе и поддержка! Рядом штрафная рота наступала. Они тоже лежат. Я вскочил, подумал: «Быть может, подниму?» Перебежал к штрафникам, по траншее. А надо сказать, штрафники — более здоровые люди, бывалые. Никто на меня внимания не обращает. Я командира роты пытался найти, но не смог. Побегал немножко. Думаю, нет, с ними кашу не сваришь, да еще мало ли, скажут, что я роту на поле боя бросил. Вернулся в свою роту, и так, помаленечку, перебежками, мы медленно продвигались вперед. Помню, заместитель командира полка по политической части майор Плеханов приполз ко мне: «Ну как? Давайте, держитесь». Ну потом, правда, подошел полк самоходной артиллерии. Сзади занял огневые позиции. Самоходчики начали подавлять огневые точки. Тут уже полегче стало. К семи часам утра следующего дня мы достигли границы. Моя рота понесла большие потери. Я уже был опытный, 9 месяцев ротой на фронте командовал, и никогда таких потерь не было. А тут… Мы на высотку вскочили, а внизу шоссе и канава. И мой один взвод рванул в эту канаву. А у немцев там стоял пулемет, и он кинжальным огнем весь взвод скосил.

В роте осталось 19 человек, а было 50 или 55. Ну, я думаю: «Все, Евдокимову трибунала не миновать». Ведь я же понимаю, что это огромные потери. Нашей 184-й дивизией командовал генерал Басан Городовиков — калмык, рослый, красивый, смелый, умный. Потом мы несколько раз с ним в Москве встречались. Поскольку мы первые «достигли логова зверя», несмотря на такие большие потери, двух ротных — меня и капитана Матихина — представили к званию Героя Советского Союза. 24 марта 1945 года был указ!

Под Тильзитом, в Восточной Пруссии, я стал уже командиром батальона, потому что комбат был ранен. На высшие курсы посылали только комбатов, а ротных не посылали. Так Городовиков быстро оформил приказ и меня туда отправил. Он хорошо, по-отечески ко мне относился. Пока решение принималось, я опять стал командиром роты. Мы на фланге были. Фронт роты большой, расстояние между солдатами метров 200–300. Так я уже по два солдата поставил. А сам, когда ходил проверять, в руке «лимонку» держал, чека на пальце. Думаю, если меня в плен потащат внезапно — подорвусь. Однажды утром потянули меня в штаб батальона, полка, потом к комдиву. Я утром пришел в своей грязной шинели, — он-то от передовой в десяти километрах! Роскошный дом, стол, тут все: закуска, бутылка коньяка. Генерал по рюмочке налил, выпили. Потом еще одну налил. А я же голодный, уставший. Больше не надо.

Когда я приехал на курсы «Выстрел», никому не говорил, что на Героя представлен, а сам все так на «Красную Звезду» поглядывал. А махорку солдатам давали пачками. Именно махорку, папирос не было. И бумаги не было, — так бывало, что и газеты мотали, скручивали и курили. Однажды капитан Кудимов подходит и говорит мне: «Володя, смотри: тебе Героя присвоили». А он собирался уже папиросу свернуть, но прочел мою фамилию. Взял этот обрывок, смотрю, есть ли другие знакомые. И точно, офицеры Мозейкин и другие. Все! Есть! Я с этим обрывком газеты к полковнику, начальнику курсов. Говорю: «Вот так. Разрешите в Москву съездить». Приехал в Москву в наградной отдел. Там наградной отдел был где-то в центре, около Кремля. Мне девушка раз-раз, полистала: «Нет вашей фамилии». Я ей опять этот огрызок газеты. Говорю: «Ну, еще посмотрите. Вот же напечатано». Она посмотрела и говорит: «Есть! Какой молодой, и Герой!» А мне 21 год. Ну и все! Время вручения было назначено на 9 мая. И я от 35-го дома, по Арбату, мимо Военторга пошел туда. Там уже пропуска были заказаны: 200 человек награждали, в том числе 12 человек Героев Советского Союза. Калинин болел, и нам другой человек вручал награды. Пришел Красников, поздравил. Быстро так все: за час вручили награды. Никакого шампанского, ничего. Ну, дали вот большую грамоту такую и маленькую книжечку. Звезду прикрутили. Товарищу прикрутили орден Ленина. А Красная площадь вся забита народом. Ночью дождик прошел, солнце, красота. Народ ликует. Все нас начали обнимать, целовать, качать. Я про себя думаю: «Сейчас Звезду «откачают». Держу рукой! Вырвался — и скорей, скорей пешечком пошел на Арбат. И вот у меня был фронтовой друг, Коля Горбунов. Он воевал под Тильзитом, сам ленинградец. Тут соседи, все. За праздничным столом отмечали День Победы.


— Дубликаты Звезд когда стали делать?

— Начали сразу. Сначала неофициально. После войны, может, лет 30 или 40 прошло, когда начали официально дубликаты делать.

— Личное оружие какое использовали?

— Сначала «наган». Очень плохое оружие, конечно. В нем барабан на семь патронов. На морозе смазка застывает и барабан не вертится. При возможности все мы немецкими «парабеллумами» старались запастись. Он в руке лежит устойчиво. Я из него в лесу один раз белочку подстрелил. С «наганом» такая история связана. Когда мы стояли в обороне под Москвой, в дивизии один казах обрубил себе пальцы на правой руке. Ну, там же быстро — утром арестовали, а к вечеру расстреляли. Решили сделать показной расстрел. И с каждого стрелкового отделения послали туда солдат. С нашего пулеметного расчета я был выделен. Много нас было! Где-то недалеко от Троице-Лыково было большое поле, и нас там много собралось — быть может, 700 или 800 человек. Построили нас буквой «П». Пришли в черных полушубках офицеры СМЕРШа, привели этого мужика лет тридцати. Зачитали приговор: «…к расстрелу за умышленное членовредительство». Ему конвой скомандовал: «Шагом марш». И он пошел. Снег глубокий. Он идет на край оврага. А там уже заранее или ров, или могила была вырыта. И сзади за ним идет в полушубке вот этот офицер СМЕРШа, который должен его расстрелять. Ну, тот немножко прошел, может, метров 30–40 по снегу. Офицер достает из кармана «наган» и сзади ему в упор, буквально в метре-двух от него. Щелчок! Осечка! Все слышно. Тишина жуткая! Человека убивают! Он еще раз! Осечка! Только на третий раз раздался выстрел. Он, конечно, упал. Офицер потом подошел и в голову еще выстрелил. И тут уже солдаты другие подошли: прикладами его небрежно в овраг скинули. Все. Никаких речей, ничего. Развели по частям.


Надо сказать, в моем подразделении случаев умышленного членовредительства не было. Один раз солдат прострелил себе мягкие ткани под мышкой. И то, я думаю, неумышленно. У ППШ был несовершенный предохранитель. Если по нему сильно ударить, он отскочит и догоняет патрон в патронник, и на очереди стоит. Но его в СМЕРШ забрали, и больше я его не видел.

— А так, чтобы «голосовали»? Скажем, руку над окопом поднимали, чтобы прострелили?

— Не знаю. Я в обороне в Белоруссии и на реке Шешупе долго в обороне сидел. Ничего такого не было.

— Каким еще оружием пользовались?

— ППШ. Несколько недель носил снайперскую винтовку. Потом появилась симоновская винтовка. Она получше «мосинки». С ней-то я и обморозился под Ржевом. Что касается ППШ, то большим недостатком было то, что затвор легко соскакивал с предохранителя.

— Вот один из командиров взводов говорил, что у него в основном пистолет был, потому что задача командира роты или командира взвода — это не стрелять, а именно организовывать бой?

— Ну конечно, основная задача — управлять людьми. Очень непросто, когда люди очень долго в обороне сидят, потом их поднять в атаку. Привыкает человек к своему окопу, а тут надо вылезать и во весь рост идти в атаку. А тебя же враг расстреливает в упор из всех видов оружия: из автоматов, из пулеметов, бьют минометы, артиллерия, танки. Это ад кромешный! А задача врага в данном случае — положить атакующую цепь: нанести максимальные потери и положить. Цепь легла — и все. Атака захлебнулась. Никто вперед не пойдет — ни танки, ни артиллерия.

Случаев уклонения от выполнения приказа, отказа идти в атаку я не знаю. На поле боя командир в случае неподчинения приказу имел право расстрелять бойца. Бойцы это знали. К счастью, мне не приходилось расстреливать. Ни одного. А на особо опасных направлениях были заградительные отряды. Что это такое? Это тоже лучшие наши солдаты, лучшие наши офицеры, хорошо обученные. Они входили в состав НКВД, носили синие погоны. У меня был один случай под Витебском, когда за моей спиной оказался заградительный отряд. Ведем тяжелейший бой. Сопки сплошные. Я лейтенант, командир взвода. Вперед продвинулись, захватили немецкие траншеи. Сидим в траншеях. А справа — другой полк или другая дивизия, сплошные узбеки. Они текут с поля боя. Одного ранило, а шесть человек его тащат: два под руки, два за ноги, пятый винтовку несет, шестой рюкзак. Выставили заград-отряд. И сзади меня слышу, кто-то кричит: «Вперед!», и матом. Я оглянулся. Лейтенант с этими, с синими, погонами. Он буквально в 3–5 метрах от меня, и автомат на меня направлен. Я ему говорю: «Ну что ты? Подожди. Сейчас бежать будем». Я в пылу, видать, его на «ты» назвал. Он в меня стрелять не стал и вмиг исчез…

— А национальный состав Вашей роты какой был?

— Интернациональный. Много русских. Когда освободили западные области Белоруссии и Украины, тут уже большая часть была с этих областей белорусов и украинцев. Помню, грузин был — сержант, высокого роста, боевой. Связным у меня был Голиков. Здоровый мужик! Рост у меня и у самого приличный, — если ранят, то маленький меня и не вытащит. Потом был Петровский — уже пожилой, за 40 лет. У него жена, дети — он всегда осторожненько себя вел. Старается иногда в какое укрытие, в канавку залечь, не торопиться.

— Среднеазиатское пополнение у Вас было?

— Было…

— Много?

— К сожалению… Воевали мы, наверное, уже в Литве. Рота понесла потери. Несколько раз маршевые пополнения приходили, но к этому моменту в роте человек 30 осталось. И однажды, перед наступлением, вечером в роту человек 15–17 узбеков прислали. По-русски не говорят, ходят только толпой: по одному боятся. Оружие там знают или не знают? Кто разберет… Вечером прислали, а утром в атаку идти. Вот они толпой в атаку и пошли. Во время боя, смотрю, их в воронку набилось человек семь. Попал снаряд, и всех их там… Очень сырой, неготовый материал. Ведь как получается? Вот маршевая рота приходит на фронт — фронт себе отбирает самых лучших, потом армия, потом корпус, дивизия, полк. А в роту попадают уже самые отбросы человеческие. Самого плохого качества. Вот так было! Вот тебе и пехота, «царица полей».

— Все, с кем я разговаривал, говорят, что хуже пехоты вообще ничего нет.

— Это ад. Вообще война — ад. А пехота — из ада в ад. Ну на расстрел же идешь все время! Первый идешь! А я ж вам говорил, как весь огонь, вся масса огня на этих людей!

— Не было желания перейти в какой-нибудь другой род войск?

— Нет, не было. Вот, помню, я как-то заглянул в танк. Там снаряжение, теснота, а тут хотя бы на воле! Нет… абсолютно не было.

— Вот еще мне говорили многие ветераны, что был в роте, во взводе, костяк. Какие бы бои ни были, но вот он держался. Какие-нибудь 5–10 человек. Вот придет маршевая рота. Их повыбьют, а все равно какой-то костяк держался. Вы не замечали такого?

— Это правильно говорят. Конечно, есть и был и в роте, и во взводах. Во-первых, это сержантский состав, обученный, подготовленный. И были умелые опытные бойцы. Вот таких очень часто забирали, чтобы перемешать с маршевым пополнением, чтобы усилить их боевые качества. И мне приходилось раза два из своей роты хороших бойцов отправлять в другие роты. Не хотели уходить! Помню, один боец был, пожилой уже, он плакал. В бою же они никого, кроме ротного, не знают. Они только тебя, командира роты, знают. Идешь в бой. Раненые стонут, кровь течет на поле боя. Он видит и просит командира роты о помощи. А тут бой кипит, надо управлять. А санитар, когда он там подойдет с сумкой? Ко всем сразу не подойдешь…

Опорой командира роты были комсомольцы. Я в партию вступил в сорок четвертом году, и молодежь, комсомольцы — моя опора. Очень хорошо партийная, политическая работа проводилась среди личного состава.

— Возрастной состав роты какой был?

— Молодежь в основном. Но с Украины и Белоруссии уже и пожилые были, а так в основном молодежь.

— Были такие, из окружений сорок первого года?

— Нет, таких не было. Не было у меня в роте людей из окружений.

— Чего больше боялись? Плена, смерти или быть покалеченным?

— Плена, само собой, разумеется… Я говорил, что ходил по ночам с «лимонкой» в руках. А смерти… Молодой еще! Как-то не очень думал об этом. Пожалуй, больше всего — быть покалеченным. Беспомощным оказаться на поле боя. Помощи нет, искалеченный, не дай бог в плен попадешь! Больше всего этого боялся.

— Вы были морально готовы к тому, чтобы использовать последний патрон на себя?

— Я же с «лимонкой» и ходил. Абсолютно не вопрос. Я и ходил по ночам, готовый к смерти в любой момент.

— Скажите, вот мне еще один из командиров говорил, что для солдата самое главное было, чтобы был накормлен, чтобы знал, за что воюет, чтобы верил своему командиру. Вы считаете, что это действительно так? Или что-то еще можете добавить?

— Это правильно. Накормлен, вооружен хорошим оружием. Ну, за что воюет… Солдату в таком большом масштабе, там «за Родину», «за Сталина» — не важно. Ему надо разъяснить, что он за своих близких воюет. Вот это, пожалуй, для него главнее, чем что-то глобальное. Вот сказал, что ты воюешь за мать, сестру, девушку знакомую. Это важно! Близкие в сердце доходят. А так это все правильно.

— Что ближе все-таки, родственники или фронтовое братство? Мне один из солдат уже говорил, что очень много значат конкретно 2–3 человека, группа. Один за другого.

— Конечно. Тут я не делил бы. Я бы параллельно два этих условия поставил. Оба они значимы для человека, для бойца, для солдата. Родственники и эта группка, на которую он надеется в бою. В случае чего они его вытащат в укрытие. Я бы не давал преимущества одному условию, — они параллельны и очень важны.

— Вот Вы были на передовой. Как Вы относились к тем, кто был в тылу? Такая «фронтовая братва» и «тыловые крысы».

— Нет, вы знаете, не было такого отношения. Иногда, знаете, потери в ротах были огромные, приводят мобилизацию тылов. «На котле» стоит 3–4 тысячи человек, а в атаку идти некому. Все правдами и неправдами стараются подальше от передовой пристроиться, примазаться. Чувство самосохранения — это от природы. Никуда не денешься. Страшно в атаку идти. Очень страшно. Тем более быть уверенным, что все пойдут, что рота пойдет. Особенно когда долго в обороне сидела. Но у меня не было случаев, что не пошли. Знаете, если боец не поднимется, его тут же расстреляют. В этом же окопе. Поэтому, конечно, чувство самосохранения — его никуда не денешь, — но тут же рядом чувство выполнения долга. И перед своими родными, и перед страной.

Да, чувство самосохранения человеку от природы дано. А чувство долга надо воспитывать. Длительно, годами, непрерывно, постоянно. Даже в человеке образованном. Это надо воспитывать. Чтобы он на смерть сознательно пошел!

— Рота полного состава 100 человек была? Или только перед началом операции?

— Даже перед началом операции 100, наверное, никогда не было. Самое большое — человек 75–80. Атак в Белорусскую операцию шло человек 30–35, может, 40. Остатки. Не было людей. Уже перебили, все раненые, искалеченные. Нет людей. Техники полно, танки, артиллерия, авиация, а пехоты нет. Поэтому когда западные области освободили, Белоруссию и Украину освободили, там все, что можно было, и подскребли.

— А в Белорусской операции на танках приходилось ездить или только пешком?

— Нет, только пешком. Это вы имеете в виду десант? Нет, десант на танках — это только когда все уже успешно развивается, противника рядом нет, сопротивление ослабло и надо быстро куда-то рывок сделать, овладеть каким-то рубежом. Моей роте этого не приходилось делать. А немцы в бою так поступали. Вот мне один бой в Восточной Пруссии запомнился, когда немцы использовали десант пехоты на танках. Мы там овладели железной дорогой, и немцы контратакуют. Может, танков 15–20, и на них пехота, автоматчики. А мы, не закрепившись, только овладели рубежом. Наше счастье было то, что проходила железная дорога и была огромная насыпь — метров 5–7. И мы тогда укрылись с этой стороны насыпи. Немцы наступают, танки ведут огонь прямой наводкой, а мы с этой стороны насыпи. Чуть повыше — снаряд перелетает метров на сто. Чуть пониже — в насыпь попадает, и она ходуном ходит. Мы, конечно, тут огонь из пулеметов, из автоматов открыли. Танки остановились, пехота спешилась — и все. Так они успеха и не имели. Потом подошли наши самоходки. Сзади меня — я и не видел! — самоходка подошла и надо мной встала. Калибр пушки 152 мм — как бахнет! Я думал, что это немецкий снаряд! Как она меня там не придавила?

— Говорят, что устойчивость пехоты еще во многом определяется 45-миллиметровым орудием, «сорокапяткой». Вам они придавались?

— Была в батальоне парочка, на конной тяге. Конечно, помогали. Но редко в батальоне «сорокапяточки» бывали. Что там! Редко их видел в бою, в наступлении. 76-миллиметровые орудия были. Вот они были эффективны. В боевых порядках пехоты редко они бывали. Помню, где-то там в Литве заняли рубеж. И вдруг смотрю, появились 76-миллиметровые орудия. Шесть орудий. На большой скорости, быстро так развернулись, заняли огневые позиции. И никто ничего не говорит. Но мне-то приятно как командиру роты — шесть пушек за мной стали! Это хорошо. Очевидно, у наших в полку, в дивизии были данные, что атака готовится и они противотанковый резерв дивизии двинули сюда.

— Вы видели, чтобы танк был подбит противотанковой гранатой?

— Лично я не видел. Понимаете, танк на 10–15 метров должен подойти. Ну где это видано, чтобы солдат из окопа… Да даже если не из окопа! А из положения лежа далеко ли бросит два килограмма?! А подняться — его тут же расстреляют. Так что это малоэффективное средство.

— А что Вы скажете про ПТР?

— Могу сказать. Лично стрелял по танкам в бою. Тоже от бедности изобрели. Однажды в Литве рота оказалась в окружении, — мы пробивались вперед и как-то днем оторвались от главных сил дивизии. Сплошного фронта у немцев нет. А я и не знал! Там был хутор, мы его заняли. С нами еще два танка Т-34 без снарядов. На хуторе заняли оборону и сидим спокойно, нас тоже никто не атакует. Меня соединили с командиром дивизии. Командир дивизии Городовиков спрашивает: «Ну как там, Евдокимов?» — «Да ничего». — «Ну, я тебе послал роту противотанковых ружей». И так она до сих пор и идет ко мне, никак не придет. Перед нами поле метров 400, а там еще хутор. И немецкий танк оттуда стреляет. В расчете противотанкового ружья солдатик — какой-то узбек. Я его отстранил, откуда танк стрелял, приметил. Спокойно прицелился, выстрелил — и мы с того места убежали. А минуты через 3–4 как танковый снаряд врежет метрах в 5–6 от того места, где мы были! У него же оптика, пушка. А ружье — это примитивное оружие. Примитивное, горе-ружье.

Когда Городовикову было 70 лет, он пригласил фронтовиков. Праздник, стол, подвыпили немножко. Я его поздравляю и говорю: «Та рота, которую вы послали, до сих пор идет!»

— А минометы как наши Вам?

— Могу рассказать и о минометах. Начнем с маленьких, 50-миллиметровых, — это ротные. Они были в роте, на переднем крае. Я сам с них много стрелял. Ну что там? Дальность стрельбы небольшая. Я бы сказал, для потехи какой-то. А вот уже батальонные, 82-миллиметровые, они уже на огневых позициях в тылу. От передовой, быть может, 2–3 километра. Дальность стрельбы — километров пять. Это хорошие минометы. Но тоже труба стоит, плита, на которую она упирается. 120-миллиметровые минометы — тоже оружие хорошее.

— Вы могли вызвать минометный огонь батареи или нет?

— Да, если она мне приданная или поддерживает.

— То есть Вы знаете, что вас поддерживает?

— Конечно, знаю. Знаю, что в таком-то районе огневые позиции. И иногда офицер артиллерийский вот там может находиться. Вот, помню, стояли на границе с Восточной Пруссией, уже окопы вырыли. Однажды утром, уже светло было. С нами майор-артиллерист, его солдаты. Все укрепили на переднем крае, и там они быстренько сделали два выстрела по противнику. Один, другой — и он определяет, как они отреагируют, дивизион поддерживал уже наш батальон, и командир дивизиона находился с комбатом. А командир батареи должен быть с ротным. Но никого не было. А этот командир два выстрела сделал, данные списал. И мне говорит: «Я буду там, с командиром батальона». Сигналы определил — там ракета или две, и все.

А в Восточной Пруссии меня поддерживала батарея, по-моему, 152-миллиметровых самоходных орудий. Ну, сколько там, четыре орудия. Там командир самоходных орудий со мной находился. Там они в обороне находились. Снарядов много было: он как-то сказал: «Пойдем, постреляем».

— Ваше отношение к немцам какое тогда было?

— Тогда, конечно, абсолютная ненависть. Ну это же враг, вооруженный, стреляет по тебе. Поэтому это ненависть. Свою лютую ненависть я, конечно, стремился усилить в своих солдатах. И у всех взводных знакомых такая лютая ненависть была, которую очень хорошо освещал писатель Илья Эренбург.

— А вот к пленным? Вообще пленных приходилось брать или старались не брать?

— Пленных брать как-то не приходилось. Но я пленных видел под Витебском. Огромная колонна. Тысячи их тогда в плен взяли. Тогда по Москве 57 тысяч проводили, которые в операции «Багратион» были захвачены. А так не приходилось. Не случалось, чтобы моя рота пленных брала. Но в бригаде, я помню, разведчики двух пленных взяли: здоровых, рыжих, и с ними вышли от нас недалеко. Их допрашивал капитан, начальник разведки дивизии, а потом приказал расстрелять. Но этого я не видел.

— Скажите, а при такой ненависти какое было настроение при переходе границы с Восточной Пруссией? «Сейчас мы им отомстим»? Или просто радость была, что вот наконец-то достигли?

— Я помню, как мы, остатки моей роты, уже границы достигли… Там приграничная река Шешупе протекает. С разбегу не перепрыгнешь. Траншеи у них отрытые, а пехотой не заняты. И на глазах подходят немецкие машины, и немцы тут же занимают эти позиции. А мы два месяца прошли, измотаны. Еле-еле доползли до этой Шешупе. И на глазах немцы заняли оборону. А чувства… Враг остается врагом. Никакой жалости, никакого сожаления нет. Такого приказа, чтобы уничтожать всех, стариков и детей, не было — так не настраивали. Я помню, захватили мы один хутор, рота захватила. Я вошел в дом — там еще печь топилась, а жителей нет.

Но вот немцы стали более ожесточенно сопротивляться на прусской земле. Просто будто подменили их. Дома все кирпичные, фундаменты из кирпича. Установлены пулеметы в бойницах. Озверели немцы! Намного сложнее стало воевать. Поэтому тут надо было более надежно обрабатывать и передний край, и атаки готовить, и так далее. Намного усилилось сопротивление. Они за свою землю воевали.

— А с мирным населением приходилось сталкиваться?

— Нет.

— В сорок третьем году Вы получили взвод автоматчиков. Взвод автоматчиков — это в целом привилегированная часть?

— Ну да, правильно. По отношению к пехотному взводу, который винтовками вооружен.

— Вам приходилось участвовать в самих боях? Потому что, насколько я понимаю, в полку взвод автоматчиков — это личная гвардия командира полка?

— Ну, вначале так и было. Но я непосредственно воевал командиром взвода, лейтенантом. В Белоруссии 17 сентября ранен был. У меня автомат, и большой, жестокий бой за эту деревню на высоте идет. И я из-за угла дома стреляю, мои солдаты стреляют, и немцы тоже. Бой! И осколком меня ударило. Если бы было посильнее, был бы убит. Конечно, ротный воюет вместе с ротой.

— А кстати, каски носили?

— Обязательно. Единственное, противогазы… Когда в атаку ходили, противогазы оставляли. А так, где на марше, все тащим — и у меня противогаз был. А перед атакой мы их в кучу складывали, потому что нет явной угрозы применения газа и отравляющих веществ.

— А атака все-таки бегом или быстрым шагом или как? Как вообще она происходит?

— Начинается бегом, быстрым шагом, а потом медленно и короткими перебежками. И ползком, и по-всякому. А так, когда атака в чистом понимании — это понимается, что идут во весь рост, быстрым шагом. Атак, вот я ж говорю, атака 17 августа 44-го года: пошли, вели огонь, потом залегли, потом перебежечками. Мучительная, кровопролитная.

— А Ваша задача в этот момент — поднимать людей, их подталкивать? И какие функции у командира роты именно в атаке? Даже если она развивается успешно?

— Конечно, выдержать направление, по местным ориентирам. Если у меня пулеметы есть, если командир-артиллерист со мной, то я ему показываю. Подавить этот пулемет, этот. В первую очередь подавлять огневые точки и направлять солдат, двигаться в нужном направлении по местности. В направлении этого дерева, в направлении этого дома наступать. Управление людьми конкретно на поле боя!

— 100 граммов давали?

— Да, 100 граммов обязательно было. Не помню в отношении лета, а зимой 100 граммов на каждого солдата обязательно.

— Что это было? Это было, чтобы снять стресс, или это было единственное удовольствие?

— Нет, я думаю, это в какой-то мере дух боевой солдат поднимало. Выпьет 100 граммов — и ему будет не так страшно в бой, в атаку идти.

— Перед атакой давали?

— Да, перед атакой. Ну а потом, когда выпьет, получше покушает, пободрее. Если перед атакой старшина получит водку, настоящую водку на весь личный состав, тут надо смотреть, чтобы солдаты лишнего не выпили. А то были случаи, когда заходишь в города в Восточной Пруссии, — мне рассказывал начальник штаба другой дивизии. Там полк или дивизия какой-то нечистый спирт захватила, люди перепились. Немцы-то ушли, а они перепились и воевать не могут. У меня такое только один раз было. Спирт был, но как-то мне удалось контролировать. Сам я лично за всю войну никогда не был выпивший. После боя, может, там и выпивал грамм. А в бою никогда! Специально уклонялся. Если выпью 100 граммов — уже не так соображаю. Были случаи, некоторые стаканчик «за воротник». А я нет.

— С разведкой приходилось взаимодействовать?

— Да, приходилось, но редко. Вот, помню, в обороне стояли на реке Шешупе, и в одном месте очень близко передний край. Расстояние маленькое между нами и немцами — наверное, метров 40 было. Надо было взять пленного. Ну, и наши разведчики дежурили несколько дней в расположении роты, у них своя задача была. Нам не говорили. И однажды я куда-то ушел — или в батальон, или во вторую траншею. И вдруг в начале первого какая-то стрельба внезапно началась. Я скорей в роту. Там сообщают: «А разведчики уже пленного тащат». Схватили они на берегу, где-то рядом. Прямо днем. Наши дали огневой налет, разведчики ворвались.

А один раз в Белоруссии была поставлена задача, и нашей роте почему-то, захватить пленного. И вы знаете, пошли мы. Я командир взвода был, и мы пошли: мой взвод и вся рота. Было холодно, осень. Ночью. Пошли мы, через реку переправились, к проволочному заграждению подошли. Там какой-то обрыв. Короче говоря, нас немцы обнаружили, открыли огонь. И мы вернулись. Ну, слава богу, потерь не было. Неудачная была разведка. А так разведки через передний край и полковые, и дивизионные ходили.

— А в разведке боем приходилось участвовать?

— Нет, но был такой момент (я не помню, в Белоруссии или где), когда мы в обороне сидели. Было принято решение разведку боем провести. Командиром полка был Кольчак. Такой невысокого роста, низенький, сухощавенький. Преподаватель из Академии Фрунзе. Он назначил мою роту в разведку боем. Мне уже объявили, что моя рота будет проводить разведку боем. Там и танки будут, и артиллерия поддержит. Но это, знаете, верная гибель роты. К счастью, приказ потом отменили и разведки боем не было. А этот полковник Кольчак прибыл, когда мы в обороне стояли, немножко в Белоруссии повоевал, в Литве. Получил Героя тоже. И быстро пропал. По болезни, что ли?

— У немцев трофеи какие-то захватывали? Кроме оружия, о котором мы говорили.

— Нет. Никаких таких трофеев больше захватывать не приходилось. Это, может, потом уже, в более крупном масштабе. А мы ротные. Ну там, значит, какой пулемет, автомат, пистолет. А так нет. Это потом, когда мы уже пройдем, тылы следом идут, те, конечно, тыловики… Те хапали, конечно.

— А какое немецкое оружие самое опасное? Самое неприятное? От которого больше всего потерь?

— Понимаете, на этот вопрос так однозначно трудно ответить. В бою для атакующих — автоматы, пулеметы. Автоматическое оружие. А потом, конечно, и танки.

— Какие еще награды у Вас имеются?

— Медаль в сорок третьем году. Потом орден Красной Звезды в 44-м. Потом Героя и орден Ленина, а потом еще орден Красной Звезды. Потом орден Отечественной войны 1 — й степени и потом «За службу Родине в Вооруженных силах СССР» 3-й степени. Еще я месяц тому назад получил орден Маршала Жукова и грамоту к нему. И еще у меня есть грамота к ордену Александра Невского.


Айтакулов Асан


Я родился в 1923 году в городе Кант Киргизской ССР. В 1941 году окончил 10 классов Октябрьской районной средней школы. Мы, пять человек, были первыми выпускниками. Тогда не хватало учителей, и в сентябре я стал работать учителем, преподавал математику.

— Как жилось в Киргизии перед войной?

— Жили хорошо. Колхоз. На трудодни получали пшеницу. Безработных не было — работы хватало. В газетах постоянно публиковали объявления — требуются рабочие. Заводы, фабрики все работали. Тогда народ жил по-другому. А сейчас работы нет. Сотни и тысячи уезжают в Россию или Казахстан.

— Перед войной были велосипед, часы?

— Нет. Какой велосипед… Костяшки, альчики, азартная игра такая. Такой смешной случай перед войной был. Ведь не было ни телевизора, ни радио. После войны радио появилось, а перед войной были патефоны. Первый патефон один активист купил. Он заводит — народ удивляется. Кто поет? Старушки собрались. Одна старушка, рядом жила, спрашивает: «Кто поет?»

— Девочка вот такая, небольшая, в ящике, — говорит хозяин патефона.

— Что кушает?

— Только сливочное масло.

Та побежала домой, целую чашку сливочного масла принесла. «Кормите», — говорит.

— Кино было?

— Немое кино крутили. Смотрели в клубе.

— Что обычно ели?

— Хлеб. Пекли сами. Тогда на продажу хлеба не было. Дома пшеницу молотят, муку делают, пекут хлеб. Кушают лапшу. Потом делали бозо, типа пива. Мясо — бишбармак называется. У каждого был скот, всякие молочные продукты, айран, кефир, кумыс пили. Тогда жили лучше, чем сейчас.

А 17 декабря 1941 года я был призван в армию. Служил во 2-м кавалерийском корпусе, 26-й кавалерийский полк, который находился за Пишпеком (Бишкеком). В мае 1942 года нас отправили сначала в Тамбов, а в сентябре 1942 года мы попали на фронт. Стали воевать в Брянских лесах.

— Как сложился для вас первый бой?

— Боишься, конечно. Вот мы заняли окоп. Идет перестрелка с немцами. В лесу ночью нас выдвинули еще ближе к немцам, а потом пошли в наступление, выбили их оттуда. Рядом бегут, падают, падают. Пули летят.

Даже забываешь, где находишься. Как будто в другом мире находишься сначала. Это же в первый раз. Даже страха нет. Как будто все это во сне проходит. А потом привыкаешь, уже по-другому реагируешь. Но стараешься спастись, прикрываешься, прячешься за дерево. Раньше об этом не думали. А потом при обороне, смотришь, чтобы пуля не попала, укрываешься за камень или бревно. Само все потом приходит, как надо действовать.

— Когда вас призвали в кавалерийскую часть, кем вы были?

— Сержантом был, командиром отделения и на фронте командиром отделения был.

— С лошадьми умели обращаться?

— А как же.

— Как использовали кавалерию на фронте?

— Вот идет фронт. Ночь. Километрах в 20–30 немцы прорвали фронт. Надо остановить их. А пехота когда дойдет… И нас сразу бросают затыкать брешь. Перегородишь, остановишь их наступление. Потом пехота уже успевает, занимает оборону. И еще использовали кавалерию в тылу у немцев: рейды по тылам, мост взорвать, штаб вывести из строя — в основном так использовали. Для быстрого движения. Леса, болота — а верхом быстро. Танки не проходят, машины не проходят, а кавалерия проходит.

— В чем особенность ухода за лошадьми в военное время? Фураж для лошадей всегда был?

— В тылу оставляли конюхов, которые за ними ухаживают, кормят. Если надо двигаться — они сразу пригоняют наших лошадей. Кормили чем попало. Овес… Мы возили специальные переметные сумки. Остановишься, достаешь сено. Украинцы давали сено. Они хороший народ, очень добрый. Уважаю украинцев, не могу на них обижаться. Они нас кормили, помогали. Воинственный народ, партизан там сколько было!

— Какие у вас были лошади?

— Всякие. И киргизские, и казахские, и донские. У меня — наши, киргизские. Мы вместе с лошадьми на фронт прибывали. Какая была здесь лошадь — и там на ней ездил. Нас отправляли в эшелоне вместе с конями, в вагонах и лошади, и мы.

— В части какие национальности были?

— Всякие. И киргизы, и казахи, и русские.

— Русский язык уже знали?

— Знал. Перемешались здесь. В Чуйской области много русских, в Бишкеке. Возле шоссе в основном живут русские. Вместе жили.

— На фронте информация на киргизском языке была?

— Нет, только на русском.

— Вам приходилось выступать в роли переводчика?

— Нет. Здесь почти все по-русски понимали. А вот на Тянь-Шане, там, конечно, не понимали. А так в Чуйской долине все понимали, русский язык в школе преподавали, но школа была национальная.

— Киргизы держались вместе, землячество было?

— Нет. И с русскими, и с другими национальностями дружили. Такого понятия, чтобы делиться на национальности, не было. Русские — терпеливый, воинственный, преданный народ, хорошие друзья. Менялись часто. Вчера прибыл, сегодня убили, долго не продержатся.


— Какое у вас было отношение к немцам?

— Враждебное. Ненавидели их. Гражданских немцев не видел, только военных. Мы же с ними воевали, сколько наших хороших товарищей убили.

— За что воевали лично вы?

— Когда освобождали Украину, освобождали деревни, там немцы знаешь что делали? Вешали, убивали, насиловали. При отступлении у них была специальная команда, они поджигали дома и разрушали деревни. Если бы они нас заняли — так же поступили бы. Их нельзя было дальше пускать. За свою маленькую родину, за свою деревню воевали. Не дай бог, они дойдут до Киргизии. Когда шли в атаку, кричали: «За Родину, за Сталина!» Вера была в Сталина. Что Сталин скажет — это был закон. Например, в 1942 году был приказ Сталина: «Ни шагу назад!». Он сыграл решающую роль. Отступать только по приказу. Если без приказа отступишь — застрелят на месте или в штрафбат. Была тогда крепкая дисциплина.

— Перебежчики были?

— Нет. Об этом даже не думали. Просто наглядно показали, я сейчас так думаю. Я хорошо это помню. В 1942 году нас привезли, что такое фронт, убийства — мы не знали, не видели. Нас построили на поляне полукольцом. А там была свежевырытая яма посередине. Думаем, что это такое? Потом смотрим, одного солдата выводят: шинель накинута, привязана к шее рука. Недалеко от ямы, метрах в 3–4, остановили. Подошли еще пятеро или шестеро. Оказывается, они вышли из боя дня три тому назад. А этот солдат по национальности бурят-монгол. Молодой, лет 20. Он сделал самострел в руку. И врач прочитал целую лекцию. Очень большая разница, когда пуля попадает издалека или самострел. Если самострел, здесь ожог, сразу видно. А если издалека, характер раны другой. Говорит — расстрел, как изменника Родины. СВТ был тогда, самозарядная десятипатронная винтовка Токарева. Командир полка что-то шепнул тем, кто этого должен расстрелять. Потом мы поняли, чтобы сразу не убивать, — три, четыре выстрела. Замучить немножко. Потом стрельнул по ногам. Он упал. Потом еще стрельнул. Мы все видим. Он, бедный, ползет к этому окопу. Приполз к краю — и его добили. Командир полка, здоровый мужик, крикнул: «Собаке — собачья смерть!» И толкнул в яму. И его закопали. Это был нам наглядный урок: нельзя заниматься такими делами. После такого кто же решится в себя стрелять? Нам преподнесли первый урок.

Наша задача в полку была взять «языков» — немцев в плен, чтобы перед наступлением точно знать, какая часть, какое вооружение, секретную информацию. А вторая наша задача — установить по карте, где расположены их пулеметные и огневые точки.

Однажды меня вызывает подполковник Кугрышев, командир полка. Мы должны были наступать на Киевском направлении. Это был уже 1943 год. 7 ноября взяли Киев, потом Житомир. Вот в этом направлении мы и должны были наступать. Мне поставили задачу: возьмите свое отделение, не больше трех человек. Надо доставить «языка», пленного. Там была речка, за ней деревня, она была у немцев. Мы пошли. Мы заранее знали, где стык, где можно проползти. Зашли в деревню. В одном доме горит огонь, мы пошли крадучись, ночь была темная. Смотрим — ходит часовой туда-сюда вокруг дома. Мы подумали, что здесь, наверное, командир, подползли. Прыгнули вдвоем на часового, придушили. Ножом, у нас финка была, покончили с ним. Потом подошли к окну. Там двое офицеров чем-то набивают чемодан. Дверь открыта. Вошли: «Хенде хох!» Один взялся за кобуру пистолета — мы его сразу на месте пристрелили. А второй, обер-лейтенант, поднял руки. Мы ему кляп в рот, завязали руки и пошли. Он знал чуть-чуть по-русски. Мы говорим: «Делай то, что мы делаем, мы ползем, и ты ползи, а то сразу финка в бок». Проползли вместе и доставили его. Это один такой случай, а их было много.

— Что делали в минуты отдыха?

— В основном какой отдых… постоянно в напряжении. Нас два раза выводили, третий раз я был ранен. Там так. Например, дивизия — 16 тысяч человек, вступаешь в бой, покуда меньше половины не останется — не выводят. Если из 16 тысяч остается 8–9 тысяч, полнокровной дивизии нет, то сразу выводят. Твое место занимает другая часть, а тебя выводят. Атам прибывает пополнение с тыла. Опять полноценная часть, а покуда пополняется, та часть уже кончается. Их выводят, нас туда опять.

— Сколько времени шла переформировка?

— Иногда за сутки половины нет. Иногда месяц ходишь — полноценный. Смотря какой бой, какая обстановка.

— Сколько раз ходили в атаку?

— Бессчетно. От Киева до Житомира в атаку ходили, Житомир брали. Каждое наступление — атака. Разве считаешь, сколько раз…

— Как в атаке вы управляли отделением?

— У меня 12 человек. Даешь команду, ставишь конкретную задачу: что делать. А потом их разбиваешь, назначаешь старших, даешь команду. Действуешь по обстановке. Пулеметчика надо уничтожить, например. Двоим, троим даешь команду — уничтожить пулемет. Выполняют задание — попробуй не выполнить, приказ.

Некоторые говорят, что перед атакой поили водкой, — ни грамма нельзя было. Никакой выпивки. У нас был один командир взвода, в другом взводе. Мы расположились дня на три-четыре в деревне. Там самогон. Оказывается, он пил самогон. Напился, почти пьяный был. Мы в обороне. Командир полка пришел проверять. Смотрит — пьяный командир. Тут же застрелил его на месте. Если он пьяный, будут жертвы, нельзя. Строго было. Даже после боя не давали, запрещено абсолютно. Голова должна быть трезвой.

— Вы курили?

— Нет. Но курево давали, я его отдавал просто.

— Вы воевали с 1942 по 1943 год?

— Да. Киев не мы брали, другая часть. Между Киевом и Житомиром дорога. Немцы отступали от Киева, а мы перерезали дорогу. Мое отделение отправили задержать быстренько. Нас четыре человека, сделали окоп и ждем отступивших немцев. Вот они бегут, большая группа, нас не видят, бегут прямо на нас. А мы четверо с автоматами. Мы их подпустили близко, метров до 100, и начали из четырех автоматов косить. Всех повалили. 62 человека мы насчитали убитых. Командир полка сразу вручил медаль «За отвагу». За «языка» тоже Красную Звезду. Обер-лейтенант был очень ценный «язык», он все выдал, и нам было легче наступать. У меня три награды. Две медали «За отвагу» и Красная Звезда.

Житомир мы взяли в 1943 году. Потом нас немцы окружили. Мы прорвались, Житомир оставили. Между Киевом и Житомиром проходит железная дорога, по этой дороге мы отступали, это было в ноябре. Немцы за нами гнались, мы уже приблизились к своим. Вдруг как будто по ногам ударило палкой, я упал. Пули свистят. Хотел подняться, но не мог. Было разбито бедро разрывной пулей, кость сломана. Мертвые лежали, и я лежал. А наша передовая на бугре в километре-полутора. Я лежал, как мертвый. Немцы кричат над головой. Один наш раненый кричал, они его пристрелили. Мы тоже так делали, когда наступали. Кто будет с ранеными возиться? И они раненых добивали на месте. Я лежу с мертвыми, как мертвый. Немцы перешли. И здесь, в метрах 300–400, их наши остановили, на бугре заняли оборону. А я лежу в тылу. Уже стало темно. Что делать? Единственный выход — надо ползти к своим. А так сколько будешь лежать? Перетянул ногу, чтобы кровь остановить. В ноябре снег, дождь, слякоть. По канавке на железной дороге, в грязи, стал ползти к своим. Приближается утро, я уже приполз к линии. Двое немцев направо лежат с пулеметом, разговаривают, курят. Я долго за ними наблюдал. Разговаривают, нажимают на гашетку, стреляют, опять разговаривают. Я потихоньку переполз, уже стало рассветать, приполз к своим. Крикнул: «Спасайте!» Двое наших прибежали, на плащ-палатку меня и унесли, потом на машину — и в госпиталь. В 1943 году был ранен. 12 мая 1945 года вернулся домой на костылях домой жив-здоров, инвалид войны — одна нога короче другой на 5 сантиметров. Меня комиссовали после госпиталя, был уже негодный.

— Какое было настроение в госпитале?

— Всякие раны. Кто умирает от операции, у кого какая рана. У кого руки нет, у кого — ноги. Некоторые так мучаются, когда внутренние ранения. Операции, операции. Знаешь, что теперь только домой, уже туда не попадешь…

— Это хорошо?

— Настроение, конечно, хорошее, что жив остался, теперь поедешь домой. Если бы легкое ранение, опять на фронт, настроение было бы другим.

— На фронт уже не хотелось?

— Кто хочет на смерть идти? Хоть один в мире есть? Нет такого. Каждый хочет жить. Это закономерное явление. А здесь уже, считай, остался жив. Теперь уже домой. Дом уже снится. Уверен, что домой теперь попадешь, что остался жив, такое настроение.

Я не уважаю узбеков. Они любят трофеи, всякое барахло. Например, немцы лежат убитые, я никогда, хоть они все в золоте, не подходил. А в основном узбеки сразу шарят, часы отбирают. Я это ненавижу. Зачем это? А они падкие на это. Трофеи вообще не брал. Единственное, когда в плен брал, планшетку мне сам отдал — я это взял. А когда ранен был, выбросил.

В госпитале дают нам 800 граммов хлеба на сутки, махорку дают. А там трудармия (я на Урале лежал) голодная ходит. А тот граммов 300 выносит, продает. Нам 800 граммов не хватает, а этот сам голодный и продает еще. Я говорю: «Лишний, что ли, у тебя? Нам не хватает, а ты продаешь». — «Теперь поедем домой. В Ташкенте надо костюмчик купить». Какой костюм? Меня бы голым доставили домой, я рад бы был, а он о костюме думает да еще хлеб продает. Что за народ? Смех берет даже. Такой народ, в крови у них жадность такая.

— Из отделения разведки кого помните?

— Куват Алиев, киргиз. Его там убило. Здоровый, находчивый парень с Тянь-Шаня. А так часто менялись.

— Какое оружие было?

— Финка, само собой. Гранаты, пару штук РГД носили. Автомат.

— Каким автоматом пользовались?

— ППШ с круглым диском. 70 патронов, 71-й в ствол. Хороший автомат.

— С шашками приходилось?

— Нет, только с автоматом. Шашки были в Гражданской войне. А мы вообще не имели шашек. Какая там шашка? Кто тебя допустит? У всех автоматы, с шашками разве полезешь, в основном это для быстрого передвижения.

— Противотанковые гранаты? Противогазы?

— Противотанковые гранаты, когда ожидали немцев в наступлениях. Атак… они тяжелые. В основном РГД, РФ-1, «лимонка». По две-три носили. Противогазов не было. И сумок противогазных тоже не было. Газ-то не использовали, а зачем они?

— Какая у вас была одежда?

— В сапогах были мы, не в обмотках. Солдатская одежда.

— Как мылись, стирались? Вши были?

— Нет, вшей не было. Меняли часто, не допускали до этого.

— Сами белье прожаривали?

— Часто меняли, до черта было белья. Санчасть была, врачи смотрели.

— Смена белья была?

— Нет. Не носили.

— Чем кормили на фронте?

— По-разному кормили. В основном кашей. У поваров были специальные котлы, на ходу варили. Мы едем, а они варят.

— Что было в вещмешке?

— Продукты в основном. Хлеб. Боеприпас в автомат зарядить. Патроны таскаешь.

— Домой письма писали?

— А как же! На фронте писем не получал, а в госпитале получал. При малейшей возможности писал.

— Как относились к комиссарам?

— Замполит был, проводил политработу с солдатами, объяснял, что происходит в мире, проводил воспитательную работу.

— С особистами приходилось сталкиваться?

— Нет. Я их не видел.

— Английская или американская помощь была?

— Я не слышал об этом.

— Женщины на фронте были? Допустим, в вашей части?

— На передовой не было. В санчасти были медсестры.

— Что было самым страшным на фронте?

— Когда ранен был, в тылу у немцев раненый остался. Это было самым страшным. А в остальном… конечно, убивают. Пять-шесть друзей убило. Наступаешь, того нет, того нет — убило. Страшно потерять товарищей.

— Как Вас здесь встретили?

— Я на костылях домой вернулся. Как мать встречает раненого сына, который живой вернулся?!

— Работу можно было найти?

— Я в мае 1945 года вернулся, осенью рана затянулась, бросил костыли. Меня назначили директором в этой школе. И по 1979 год работал директором в крупных школах, в горах работал. Но был перерыв. Тогда было Министерство госконтроля, меня туда взяли старшим контролером. Я там года два поработал, сердце стало барахлить, не мог ездить по командировкам, отказался. И вот по 1979 год работал директором в крупных школах. В 1979 году вышел на пенсию в 56 лет.

— Война снится?

— Раньше было. Последнее время — нет. Раньше, когда молодой был, конечно, часто снилась. Даже мать говорит, мол, ты кричишь во сне. Постепенно все забывается.


Винник Павел Борисович


Я родился в городе Виннице, а в 1932 году мы переехали в Одессу, куда перевели работать моего отца. До революции мой отец учился в Высшем техническом училище императора Александра II на факультете механики — он был инженером-мостостроителем. Учился он, кстати, вместе с дедушкой русской авиации Россинским, который разрабатывал с Нестеровым «мертвую петлю». Когда убили Баумана, гражданскую панихиду проводили в актовом зале этого училища, и моему отцу предложили у его гроба читать «А вы, надменные потомки…». Он ни к какой партии не принадлежал, но отказаться не мог, он хорошо умел читать стихи. Тогда его вызвал к себе проректор и сказал: «Вы третьекурсник. Если вы прочтете это стихотворение, то вас в 24 часа вышвырнут из Москвы с «белым билетом» — ни в одно учебное заведение Империи вас не пустят». Отец прочитал — и вылетел. Сначала он стал работать в легкой промышленности, а позже преподавал математику в Одессе. Дед со стороны матери служил сторожем в театре, а тетя Поля, ее старшая сестра, — вахтером. Мама же училась на портниху и работала портнихой в оперном театре. Я с детства был привязан к театру — у меня не было сомнения, что я буду актером. В шестом классе я попал в кукольный кружок и играл роль деда в «Сказке о рыбаке и рыбке».

А когда началась война, начались мои трагедии. Отец хотел со мной поговорить, мне было не до этого, и он обижался. А когда мне нужен был его совет, его уже не было в живых…

В это время отец уже не преподавал, а работал в магазине наглядных пособий. Когда началась война, несмотря на возраст и слабость здоровья, отец одним из первых ушел на фронт. Он знал саперное дело, и его взяли. 13 сентября 1941 года мы получили похоронку — отец погиб.

Одесса сразу попала в кольцо. Это было жутко — наступление было просто дикое, ведь немцев поддерживала еще и Румыния. Одесса долго оборонялась… В 1941 году я перешел в 9-й класс, и мы с мальчишками тушили «зажигалки». Когда бомбы падали, их надо было схватить, сбросить и засыпать песком. В армию я попал, когда мне было 15 лет. В городе создавались «истребительные батальоны». Они состояли из рабочих, штатских — в общем, не военных. Когда началось наступление на Одессу, мы начали отступать — сначала по побережью, потом нас морем переправили в Николаев, а дальше снова по суше, на Северный Кавказ. Мама же успела уйти в Винницу к тетке и дяде. Мы отступали до Моздока. Интересно, что, хотя у нас были винтовки, считалось, что мы все еще не в действующей армии. Только под Моздоком была дана команда всех перевести в действующую армию. Мне не хватало возраста, но ребята приписали мне пару лет. Так я попал в 5-ю Ударную армию, 416-ю стрелковую азербайджанскую дивизию, в 1374-й стрелковый полк, в матушку-пехоту. И с ней я прошел до Берлина.

Знаменитая впоследствии 416-я азербайджанская стрелковая дивизия была сформирована, и я получил всю экипировку. Командовал дивизией генерал Сызранцев, а по строевой — генерал Зюванов. Это были очень мудрые, удивительно внимательные полководцы. Они всегда участвовали в боях на очень тяжелых направлениях. 5-я армия называлась Ударной, потом она стала Гвардейской. Эта армия имела очень сильное вооружение. Ударные армии и по составу, и по формированию специально готовились и для прорыва, и для форсирования крупных рек. Мне пришлось форсировать Днепр, а позже — и Одер, под Кюстрином.

В начале войны мы отступали, отражая немецкие атаки. Немцев поддерживали венгры, итальянцы, румыны. Конечно, нам тяжело приходилось…

— В 1941–1942 годах расстреливали пленных?

— Немцев? Конечно! И немцы тоже. Чудо, если человек попал в плен и его не убили. Они себя чувствовали победителями. Им сказали, что мы — навоз, тряпки, русские свиньи. Девушек они насиловали… Самое страшное — это были рассказы тех, кто попал в оккупацию. В отношении населения у немцев была очень хитрая тактика. Они создавали полицейские соединения — так полицейские издевались над людьми больше, чем немцы, и их это устраивало.

А потом мы погнали их назад. Снова Николаев, Одесса. Армия попала в состав 3-го Украинского фронта, которым командовал Толбухин. Я на всю жизнь запомнил эти бои на 3-м Украинском. Самое страшное — когда теряешь товарищей. В жару мы шли на Кишинев, они драпали… Это была знаменитая Ясско-Кишиневская операция. Там была такая Тираспольская дорога. Там столько трупов было! В основном наших предателей, что с немцами отступали. Ведь многие считали, что никогда большевики не вернутся. Много бежало предателей из Одессы: кто на чем — повозки, лошади. Немецкие танки шли по этой дороге, и немцы их передавили. Собаке — собачья смерть!

Мы шли со стороны Бессарабии, от Одессы. Август 1944 года, жара жуткая. От малярии мы теряли больше людей, чем от ранений. Очень много было винограда, да и вообще жратвы было много. Помню переправу через Буг — это знаменитая река. Когда пошло наступление, было уже ясно, что немцы будут драпать. Но у них было страшное оружие — огнеметы. У меня был друг, сибиряк, чудный парень, помкомвзвода, старшина — он столько мне помогал!.. Я же городской парень, для меня пройти 30 км — это страшно. Я был в ботинках с обмотками, и когда мы прошли первые 30 км и был привал к обеду, я понял, что никуда больше не пойду. Ноги были — сплошные пузыри, красные. Двое ребят побежали за санинструктором, и тот обмыл мне ноги, бритвой разрезал пузыри, смазал ихтиолкой. И вот этот парень-сибиряк смотрит на меня: «А ведь ты не от этого такой грустный. Жить хочешь? Дам совет: тебе сейчас хорошо?» — «Да». — «Живи минутой. Не загадывай наперед — дольше проживешь. А если начнешь думать, внимание пропадает, и можно под пулю попасть».

И вот мы уже врывались в Кишинев, и сбоку огнеметчик дал залп. И этот мой дружочек попал под огнемет. Я до сих пор не могу забыть визг умирающего. Начали его засыпать землей, но бесполезно…

— Немца нашли?

— Нет. Их много было, это же оборона. Потерять друга, да еще так… Наступление в ходе Ясско-Кишиневской операции было очень тяжелым — все время тяжелые бои. Да еще перед этим наступлением были немецкие наступления. У немцев было очень много танков, и я помню, как в одном очень сильном бою они утюжили окопы. В результате после завершения операции от нашей роты осталось человек сорок, а может быть, даже меньше. Нас стали расформировывать, пришел командир батальона, и тех, кто постарше, отправили в хозвзвод, а нас — пополнить роту автоматчиков. Вот так я впервые получил вместо винтовки автомат. Это, может быть, меня и сберегло на войне.

Кроме того, в этом заслуга хорошего командира роты — лейтенанта Салкина, впоследствии капитана.

После взятия Кишинева мы пошли на Бухарест, но в этот момент была дана команда, и нас погрузили в теплушки и вывезли под Ковель в Польшу. Началось новое наступление, но в Польше у немцев были очень сильные оборонительные позиции, и они упорно сопротивлялись. Еще до взятия Варшавы были очень сильные бои; приходилось атаковать, и очень сильно.

— Вы передвигались пешком?

— Только пешком. В роте автоматчиков у нас было всего две повозки, а с ними четыре лошади и ездовые. Все они были азербайджанцы. Они тыловики, не обязаны были воевать. У нас был замкомандира полка по хозчасти — подполковник Гаджиев, жирный мужик. Было наступление, а он развалясь ехал на своей повозке сзади — и тут авиационный немецкий налет. Он успел спрятаться в кювет, а лошадей и бричку разбило. И вот он прибежал к нам в ужасе: «Меня же убить могли!» Для него это было неожиданностью! А мы очень любили своих «кукурузников», они очень активно нам помогали. Они летали ночью, и их атаки были совершенно неожиданными.

В Польше осталось много местного населения. Мы пришли к полякам и сразу увидели разницу: если в Молдавии много фруктов, еды, вина, то в Польше — в лучшем случае картошка и молоко. Кроме жуткой водки, ничего нет. Они нас сначала хорошо приняли, мы свое на стол положим. Еда у нас лучше, знаменитые офицерские консервы с беконом, а у солдат тушенка. «Ну что, пан, германа пойдем бить?» — «Пойдем, пан, пойдем!» — «А колхозы пойдем строить?» — «Ниц не разуме!» Колхозы они наши ненавидели, им столько про них порассказывали. Поляки жили хуторами, у многих были свои куски земли.

На территории Польши мы дрались с власовцами. Они не сдавались, понимая, что им грозит смерть. Тогда появились фаустпатроны, и мы обходили их, потому что не знали, как с ними обращаться. И тогда власовцы первые послали своих парламентеров: за жизнь — откроют секрет фаустпатронов. В роту прислали двух ребят-власовцев, и они нас обучали. Когда ты воюешь из окопа, фаустпатроны не нужны. Вот среди домов — это да.

— Фаустпатроны не таскали с собой?

— Нас ими не снабжали, но они были. Попадется на дороге — мы возьмем. Главное, мы теперь знали, как им владеть, хотя наших «учителей» забрали потом в лагеря. А так у нас были автоматы. Достаточно оружия было.

В Польше мы нарвались на немецкую танковую дивизию. Была весна, дороги были очень плохие. Вся наша материальная часть отстала, а мы шли вперед. Я никогда не забуду, как мы, преодолев железнодорожную насыпь, вышли в большое поле. И вот там нас встретили знаменитые «тигры». Это было прямое столкновение с ними, а нам нечем было защищаться! Ребята бросились бежать. Я не забуду, как на линейке мчался наш полковник Калашников и кричал: «Стойте! Хоть не бегите, ложитесь!» А ребята бегут, и немцы прямо им в спины трассирующими… Мы успели добежать до огромнейшего сарая. Я помню: только мы вбежали, как рвануло. Дверь упала на меня, но ребята меня вытащили, я только ушибся. Ранило командира нашего полка, Калашникова. В суете с брички уронили ящик из-под мин, а в нем лежало знамя полка. Я зачем-то открыл этот ящик, а там — знамя. Через насыпь танки идти не могли, и хотя им было нужно только разойтись и пройти через мостки, но они боялись. Мы перелезли насыпь и, подходя к хутору, попали в штаб полка. Мы вошли, и я положил на стол знамя… При утере знамени — начальство под трибунал, а часть расформировывали. Так что за это я получил свою первую награду, орден Красной Звезды.

При взятии Варшавы, в феврале 1944 года, я получил очень сильную контузию. Было два плацдарма: Радомский и Сандамирский. Наша часть четверо суток была на Радомском плацдарме. Никаких костров: на 6 человек — 3 плащ-палатки, 3 шинели. Мы ложились вшестером и снимали ботинки: в мороз ноги во сне очень стынут в ботинках. Было очень сильное наступление на Варшаву — ее атаковали по Висле, по льду. Немцы этого не ожидали: на льду же окопов не настроишь! Это такой был разгром! А мы с плацдарма взяли влево, и на основные их позиции, на «оборонку». «Оборонка» была сильная, поля заминированы, пехота могла подрываться через каждые 10 метров. Я был в роте автоматчиков, и нас посадили на танки. Три эшелона танков — первый, второй, третий… Я был во втором. Танки перевозили нас через минное поле, мы спешивались и шли в наступление. Первый эшелон, когда рванул вперед, попал под прямую наводку, и этот первый эшелон побили, и пехоту, и танки. А мы попали в такую зону, что слышали только свист, — снаряды за нами рвались. Но вот один из этих снарядов нам достался. Я услышал свист, а потом потерял сознание… Когда идет наступление, не сразу везут в госпиталь. Раненых собирают в медсанбаты, расположенные в районе штаба полка или дивизиона, а оттуда потом уже отправляют. Ребята поехали в дивизию за хлебом при наступлении (я уже говорил, что в роте автоматчиков были повозки) и в одной палатке меня нашли. Я лежал бревном — не двигался, не слышал и не говорил. Они меня положили на хлеб, накрыли и вывезли. Самое страшное на фронте — потерять свою часть. Тогда начинаешь новую жизнь!

— Когда Вы брали Варшаву, как к вам относилось население?

— Там была очень сложная обстановка. Там было восстание, которое мы не поддержали. И поэтому отношение было сложное. Но я еще контужен был, так что не все помню. Мы прошли Варшаву с ходу и пошли на Познань. Тактика у Жукова была такая — если город с ходу взять нельзя, его обтекали и шли дальше, чтобы не задерживать основное наступление. Потом другие части их уже добивали. Единственное, что я запомнил, это когда мы останавливались у них в селах, то увидели их нищенское существование, настороженное отношение к нам. И тогда нас вдруг перестали вводить в населенные пункты, — на формировании мы стояли в лесу. Там была Армия Народова и Армия Крайова, воевавшие против нас. То село, которое хорошо принимало наши войска, уничтожали свои же. Мы попали в дом польского врача, который говорил хорошо и по-польски, и по-русски. Он предупреждал наше командование, что лучше не натыкаться на такие вопросы, как о колхозах и т. д., — дескать, атмосфера сложная. Хотя и немец им достался несладко. Они ненавидели немцев…

После контузии под Варшавой ходить я стал через две с половиной недели. Массаж мне делали, выпить давали. Хотели меня отправить, а я — ни в какую. Рота автоматчиков — в пехоте привилегированный род войск. Охрана штаба, связь с дивизией, почта. Если оборона, ночью пехота спит. А метров 10–15 — боевая точка: мы сидим, автоматчики. Мы их охраняем, подкрепляем разведку. Самое интересное — это не автомат и не винтовка. ППС — это не ППШ с рожком. ППС был с коробкой, которая надевалась как кастрюля. Еще брали немецкий автомат, знаменитый «шмайсер». Его не надо чистить — пружина была закрыта, к тому же он легче, удобнее, и патронов к нему было много.

Я считаю, что выжил потому, что был в роте автоматчиков. Правда, рисковать пришлось много. Рота насчитывала до 100 человек, с подразделениями и т. д. А до Берлина нас дошло всего 29 человек, мальчишки. Последнее пополнение было призыва 27–28-го годов. Совсем мальчики! У нас был чудесный командир, он получил капитана в боях за Берлин. Лейтенант Салкин, морячок в прошлом, отбыл срок в штрафнике. Знаменитые штрафные роты: в атаку они идут первыми. Тех, кто остается жить, переводят и снимают судимость. Потрясающий мужик! Дает нам задание: «Ну, ребята, как будем делать малой кровью?» И все думали…

3-й Украинский, 1-й Белорусский, освобождение Варшавы, переправа через Одер… Одер мы форсировали по льду под Кюстрином. Мы отразили две очень сильные немецкие атаки, и там же, под Кюстриным, был мой первый рукопашный бой. Именно рукопашный, а не штыковой. Второй был в Берлине. Мы выходили на улицу, и как у него, так и у меня могло оторвать голову. Штурм Берлина… Я никогда не забуду о боях в Берлине. Причем там такая была интересная вещь: Берлин — город удивительный, так безалаберно, несмотря на немецкую пунктуальность и аккуратность, построен! Бои под Берлином шли очень сильные… Мы к этому времени не один город брали: и Варшаву, и Кишинев — это там у меня друг погиб. Каждый город имеет свою специфику, но Берлин — город особый. Он очень большой, очень. Одни подступы, пригород!.. Мы шли со стороны аэродрома. Немцы драпали удивительно: все было уже ясно. Когда мы стали подходить к центральным районам, где стояли большие дома, имеющие гранитный фундамент, начались проблемы. Скажем, идет улица, и на перекрестке дом, у которого нижние этажи превращены в бойницы. Немцы простреливали всю улицу. Никакой танк не может туда попасть! Или, например, прямая улица, но на ней все здания имеют гранитные основания, а вдоль здания — амбразуры, и немцы простреливают все улицу. Попробуй ее взять! Полное идиотство было бы вводить танки, как сделали в Грозном. Не может танк участвовать в городском бою, это липа! С третьего этажа зажигательную бутылку бросаешь, и танк взрывается со всем, что в нем есть. Было решено брать пехотой. Около шести армий замкнули Берлин. Немцы сопротивлялись очень сильно. Некоторые сдавались, но драчка была сложная. Пехота играла в ней решающую роль.

— Вас формировали в штурмовые группы?

— Спецзаданиями по полку. Танков было дай бог, но в город они не шли. А пехота шла! Надо было освободить центральную улицу. Салкин собрал нас: «Как будем?» — «У меня есть предложение». — «Говори». — «В городе в домах есть черный вход и парадный. Если заходить с черного входа, можно через квартиры верхних этажей выйти в парадный подъезд другого дома». Немцы дали населению команды — не закрывать квартиры. Мы этим воспользовались. Вдвоем с бойцом мы прошли в указанный командиром дом. Во дворе стояли походные кухни, лежали ящики с минами, и немцы там сидели. Буквально через 40–50 минут я остался один, а напарник вернулся и привел туда всю роту. Мы спустились на третий этаж, открыли окна и забросали немцев гранатами. От них месиво осталось, и улица была открыта. Вот что такое, когда командир думает о судьбе своего подчиненного! Разные были. Были такие, которые могли положить всю роту.

Сами жители находились в подвалах. Города были пустые. Входишь в дом — горячая кастрюля, а жителей нет. Они нас боялись, как чумы. Думали, что будем мстить. И было за что! Сколько нашего населения уничтожили! Но мы действовали по приказу Жукова: «Если немец сдается — не убивай!» Бросали листовки: «Сдавайтесь, гарантируем жизнь».



— Действительно не расстреливали?

— Были садисты. Но в целом — нет. Все этажи жилых домов открыты, а они сидят в подвалах. Вот вы спрашивали насчет половых контактов. Мы бежим, немки нас видят и сами ложатся. Дурочки, нам не до этого! Они готовы были на все, только не убивайте. Мужики поднимали руки, а они ложились. Потом поняли, что русские не убивают.

Мы были с противотанковыми гранатами, не с «лимонками». Это более мощное оружие, и еще на нее можно разрывной панцирь надевать. Взрыв был страшнейший. Участие пехоты, наше участие в боях за Берлин было основным. Потом подтягивали саперов, а на окраинах стояла тяжелая артиллерия, и танки на окраинах стояли, только десанты работали.

Каждому подразделению, полку и роте было выдано знамя для водружения на Рейхстаге. Но все зависело от направления. Мы дошли до Александрплац, где потом погиб Берзарин: сел на мотоцикл, рванул, отказали тормоза. Мотоциклист — насмерть, ему сломало позвоночник, и он скончался.

На улицах жуткий огонь стоял! Под ногами валялись оторванные головы, было месиво, бои были очень страшными. И чем ближе к центру, тем опаснее для жизни. А жить хотелось! Вот еще один квартал, дом, атака — и все! Пахнет Победой! Сделаешь неправильный шаг — и «привет, Шишкин». Сколько ребят потеряли! У меня было несколько атак из окопа, но таких, как в Берлине, ратных, в один строй, атак никогда не было. Когда подается команда «Вперед!», каждый делает это по-своему. Кто ползком выбрасывается, кто рывком, по-разному. Пять шагов — и упади. Потом следующие шаги, перебежками. Жить хотелось… Знамя было у каждого, но не каждому было суждено его водрузить.

Мы попали не в Рейхстаг, а во Дворец Фридриха напротив Рейхстага. Он уникальный по красоте, прямо музей. Задняя сторона — река Шпрее. Пусть небольшая, но она его защищала. Мы успели дойти до Бранденбургских ворот, даже ближе. Потом там было посольство СССР, когда я после войны приезжал в Берлин, то все это вспоминал… Центр сгорел весь. Разобраться, где наши, где немцы, было невозможно. Мы, рота автоматчиков, были при штабе полка. В нашем полку было три батальона и вспомогательные подразделения: матчасть, машинная рота и др. Целая комплектация! И вот мы были со штабом полка. Честно говоря, было ощущение близкой, ближайшей Победы. Каждый мыслил: какая она будет, Победа?! И вдруг к утру стало тихо-тихо. Что такое? Мы не могли понять. Снаряды кончились? И вдруг по рации: «Немцы капитулировали. Не стрелять! Ждать распоряжений!»

Немцы шли колоннами на окраину города по определенным улицам, которые им отвели. На углах стояли автоматчики, и они бросали оружие в кучу и дальше шли без оружия. Их построили в колонну.

— Были ли неожиданные ситуации?

— Были, и очень печальные. Когда казалось — все, уже стрелять не надо. Первый раз, когда объявили полную Победу. Это было 2 мая. «Ура, Победа!» Мы стреляли, орали. Потом прибегает парень и говорит: «Во втором квартале, затем поворотом, склад амуниции. Там такие хромяги!» — это хромовые сапоги. А мы же в кирзе. Человек пять пошло — и вот нет и нет их. Тогда этот парень нас повел. Двух мы не нашли, а трое лежали с простреленными головами… Там была засада.

Когда закончились бои, на все центральные улицы, где стояли части, были выдвинуты походные кухни, и немцам раздавалась горячая пища и хлеб… Первые две недели после Победы мы стояли в переулочке, был такой переулочек Вассер-Гассе. А потом нас перевели в Трептовские полицай-казармы, в Трептов-парк.

Но проживание военных в городе приносило многие неприятности. Было очень строго в отношении «выйти на улицу». Иногда нас замполит посылал за пивом, и один раз меня комендатский патруль арестовал, когда я в очереди за пивом стоял. Нас посадили на «губу» только за то, что мы ходили по улицам без разрешения! Пиво было потрясающее, но если увидит комендантский патруль… Привели в комендатуру, сорвали погоны, посадили на гауптвахту. У нас не было документов на выход. Очень было строго! Только вечером меня освободили.

Даже после Победы случалось, что бойцы погибали в засадах. Гибли люди и по непродуманности, по небрежности. Тогда был введен режим строгой оккупации. Нас вывели из центра, из Трептов-парка, в город Цосен, в 30 км от Берлина, — это еще Вайсензее. Там позже был знаменитый штаб всех оккупационных войск. Штаб гарнизона стоял в Белом озере, это очень красивый, элитный район. Но и при таком строгом режиме пропало 12 человек из подразделения в составе нашего полка. Оказывается, на территории этого лагеря был бункер-конус на случай бомбежек. Часто ребята туда заходили, спускались вниз. И оказалось, что, решив посмотреть, что и как, они нашли ход, который вел 30 км до Берлина. Там были военные заводы, изготавливавшие оборудование. И когда они это открыли, то пропали почти на неделю. Это была удивительная история!

Берлин был поделен на несколько секторов: английский, американский, французский и наш. Наш — самый центр. Раз в неделю менялись объекты охраны. Мы несли охрану Рейхсканцелярии. До сих пор помню, что Рейхсканцелярия хорошо сохранилась. Мы сменили первую команду и несли охрану. Там был аудиенц-зал, где Гитлер награждал своих. И там в стене были сейфы, где хранились ордена рейха. Мы набирали их и у американцев меняли на сигареты. У нас не было сигарет: самое лучшее — «Беломорканал», а так махра, у немцев же сигареты были: валялись прямо на улице, целые блоки сигарет. Мы брали, курили, потом один из наших распотрошил сигарету — оказалось, пропитанная никотином бумага. Когда я попал на фронт, то не курил и не пил. Но в зимний период можно было согревать руки, раскуривая папиросу, и так я начал курить.

Тогда же у меня появился фотоаппарат: очень интересный, знаменитый «Цейс». Я уже говорил, что мы несли охрану гитлеровской канцелярии, а там раньше сидели всякие немецкие флигель-адъютанты. Я зашел взять бумагу, письмо матери написать, открыл ящик, а там фотоаппарат лежит. Когда я общался с немцами, немцы мне сказали: это «зер гут»! В расцвете Германии, в 1938 году, корова стоила 30 марок, а аппарат стоил — 300! Вот какой был аппарат. Когда был первый обмен денег, то я его продал за 17 тысяч, чтобы матери помочь. А потом тут же начался обвал: эти 17 тысяч перешли в 30 рублей. Вот так я камеру и потерял.

Неделю мы охраняли Рейсхбанк Германии. Было так: вдруг происходит скандал, обыск в штабе полка, и арестовывают начальника штаба и двух писарей. В ящиках под документацией у них обнаружили 300 тысяч советских денег. Оказывается, когда очередной батальон нес службу в банке, там денег обнаружили, сколько хочешь. Их передали нашему правительству, органам, но что-то не отдали, и это случайно открылось. На дворе боец и его командир проверяли силу фаустпатрона: стреляли в стенку, а потом замеряли дыру. Боец в очередную дырку влез и кричит: «Товарищ лейтенант! Гроши, карбованцы!» Директор банка не открыл секретный сейф личного хранения. По стенкам были стеллажи с ящиками из металла, и там были деньги — пиастры, шиллинги, лиры, а в центре в картонных коробках лежали наши деньги: из Смоленской, Псковской, Новгородской областей, откуда они были вывезены. Все набили вещмешки. Командир батальона, решив отличиться, положил 200 тысяч и послал как подарок в штаб армии. Тут же ночью по тревоге нас взяли и привезли к коменданту города. Он говорит: «Шаг вперед, комсомольцы!» Подходит: «Давно дома не был?» — «Два года…» — «Сейчас получаете задание. Оскандалитесь — дома своего, как своих ушей, не увидите!» И нас отправили сменить наш же батальон в Рейхсбанке. Салкин сказал: «Подчиняетесь мне лично. Никаких чужих приказов не выполнять. Никого не пускайте. Лично мне подчиняетесь!» Кого только там не бывало, каких только чинов! Вывозили три ночи: 13 мешков одного металла. А денег — море! «Студебеккерами» все вывозилось.

После этого мы вернулись в часть. Наш командир любил фотоаппараты. Открыли футляр фотоаппарата, а оттуда монеты посыпались. Его арестовали, но потом выпустили, хотя и сам аппарат не вернули.

Был еще такой «17-й караул» — спиртобаза. Со всего Берлина туда свозили спирт и там его собирали. Спирт был разный: был технический, но был и очищенный. Если бы вы видели! У кого что спрятано: канистра, фляжка… К нам летчики приезжали: «Ребята, мы вам подарочки привезли (кожаные куртки), только поменяйте на спирт». Сначала мы разбавляли «баш на баш», потом поменьше. Но когда спирт разбавишь, он становится теплым, противным. Ребята стали насыпать по краю стакана соли — так было вкуснее. Потом научились: треть стакана чистого спирта, а потом два глотка воды. Такой кайф! Утром встаешь, похмеляться не надо. Выпьешь воды — опять хорошо!

Ездили по секторам совершенно свободно. В хождении была единая оккупационная марка. У нас были свои военторги, куда мог зайти только офицер. А у них — шопы, туда заходит кто хочет. Мы наменяем немецких наград на марки, и они нас на «Виллисе» везут в свои шопы. Мы, охрана, чувствовали себя вольготно. Гуляли с немками.

— Изнасилований было очень много в Берлине, как говорят на Западе?

— Вранье. Русский человек, тем более молодой, — чистоплотный. У него нет цинизма. За своими санитарками мы ухаживали, хотя у командира батальона была своя санитарка — ППЖ. Тому поколению было присуще целомудрие. Очень было интересно посмотреть на обнаженную женщину, но можно очень застыдиться. Никогда не забуду картину «Пышка»… Стыдливость была в нашем поколении. Был закон: режим строгой двухсторонней оккупации. Ни немцы не могли ничего противозаконного делать, ни мы. Были, конечно, всякие случаи, жить-то хочется. Но, например, желание пообщаться с девочками кончалось триппером в лучшем случае. Оказывается, было два батальона специально зараженных девушек, чтобы наших солдат отравлять и заражать. Но нас оберегали. У нас в солдатском клубе командир нашего полка полковник Калашников кричал: «Победители! У вас дома матери, сестры, а вы что, берлинский триппер на хую привезете?!» Все гогочут!

— Немцы менялись с течением времени? Их мораль?

— Безусловно. Как было в начале войны, я уже говорил. А то, что я увидел в Берлине, — это было полное уважение к нам со стороны немцев. Лозунг «Если немец сдается — не убивай!» примирил, сгладил отношения между нами. Никаких диверсий, злопыхательств уже не было, и среди населения ненависти не было.

Войну я закончил старшим сержантом. Началась мирная жизнь. Для фронтовиков режим казармы — это необъяснимая система, когда строят и ведут на обед строем. Старшина говорит: «Запевай!», а никто не хочет. Доходят до столовки: «Кругом! В часть бегом! Стоп! Поворот направо! Запевай!» И опять никто не поет… Было принято решение как можно скорее избавиться от фронтовиков. Началась демобилизация. Первый эшелон — старики. Я попал во второй эшелон, из-за контузии. Я был уже не годен к строевой. Мне предложили учиться в пехотном училище, а я — нет. Я же всегда в актеры хотел!


Крутских Дмитрий Андреевич

Я родился 7 ноября 1920 года в крестьянской семье, проживавшей в Воронежской, ныне Липецкой, области. Мой отец, унтер-офицер царской армии, в Гражданскую командовал конной разведкой 14-й пехотной дивизии 1-й Конной армии. Однако его офицерское прошлое сильно сказалось как на его судьбе, так и на моей.

В тридцать первом году я закончил четыре класса. 3 мая, ночью, учительница Елизавета Владимировна Дмитриевская увела меня в детский дом. Перед этим она предупредила моего папу, что за ним приедут из НКВД. Отца арестовали и обвинили, как тогда говорили, в «ахвицерских» замашках. Впоследствии, через два года, его выпустили. Я же до 34-го года был в детдоме. В 34-м году началось расширение учебных заведений, и меня определили на учебу в фабрично-заводскую десятилетку. Через год я поступил в только что открывшийся коммунистический политпросвет-техникум, который находился прямо напротив нашей десятилетки. Там из нас готовили комиссаров. Меня приняли кандидатом в комсомол — крестьян не брали сразу в комсомол, а давали год стажа. В тридцать седьмом году в стране был брошен призыв: «Даешь 300 ООО летчиков стране!» Райком комсомола решил командировать несколько человек, в том числе и меня, в Ленинградское имени Ленинского комсомола летное училище. Там меня не приняли. Я попытался поступить в другое — нигде меня не берут. Везде мне отвечают: «У нас набор закончен». Как я сейчас понимаю, на моих документах стоял какой-то штампик, на который я внимания не обращал, но который говорил о моем происхождении. Ситуация была отчаянная: денег у меня не было, спал я на Марсовом поле, в Летнем саду в кладовке, которую случайно нашел. И вдруг в одном из училищ полковник, с которым я разговаривал, предложил мне прийти на следующий день к Михайловскому замку. Я пришел. Меня принял полковник Златогорский, и после разговора с ним я был зачислен в Военно-инженерное училище имени Жданова. Учили нас очень хорошо. В училище я был принят кандидатом в члены партии и был назначен временно исполняющим обязанности командира взвода.

Надо сказать, что 37-й — 39-й годы — это время гонений на офицерский корпус, когда происходило вопиющее уничтожение офицеров. В училище не было ни одного лейтенанта! Из нас, неучей, назначали командиров!

Окончил я училище. Прошло последнее торжественное заседание, а наутро было служебное совещание. Пришли. Сидел я во втором ряду. Выходит воентехник второго ранга и начинает рассказ о новом оружии. На столе президиума лежат два здоровых чехла. Говорил про то, какие у нас есть танки, самолеты, еще что-то. В конце говорит: «И еще вот у нас есть…» — и достает СВТ. Вот она такая-то, такая-то. Так повернул, так повернул и — в чехол. Потом из другого чехла достает ППД. Повертел, поговорил и обратно положил. На этом закончилось наше знакомство с новым оружием.

Присвоили нам звание «лейтенант», и меня направили командиром взвода инженерных войск на полуостров Рыбачий. Нас, кандидатов в члены партии, было всего 8 из 200 выпускников, и нас всех обещали послать на Дальний Восток. Это тогда было модно! Только что прошли Хасан и Халхин-Гол! Но эти семеро поехали без меня. Я был очень расстроен. Тогда я не понимал, что это из-за отца. Однако благодаря усилиям комбата, который представил меня начальнику училища Воробьеву, мне переправили назначение, и я уехал в Кандалакшу. Все ж какой-никакой, а город. Приехал я в Кандалакшу 9 сентября 1939 года и сразу был назначен командиром взвода 16-го отдельного саперного батальона 54-й стрелковой дивизии. В этот момент там уже была напряженная обстановка. Я, конечно, ничего этого не понимал, но разговоры шли о войне. Началась учеба. Блеснул я там лыжами — я был хороший лыжник.

Пятого ноября мы сдали все имущество, и под видом выезда на учения нас в эшелоне повезли на юг. Вместо учений прибыли на станцию Кочкана, что под Беломорском. Откуда выдвинулись на лыжах к госгранице на Реболы. Прошли примерно 40 км. По ходу учились развертываться, организовывать разведку. Потом за нами пришли машины, погрузили и повезли в Реболы. Там мы ждали начала войны. Знакомились с пограничниками. Они у нас выступали, беседовали, рассказывали об особенностях театра военных действий. Мы же не знали ни финского оружия, ни финских мин, не видели финской одежды. Граница в моем понятии, да и многих других — это огромный деревянный забор под небеса. Многому научили меня «старики» из моего взвода: Андрей Хлущин, Павел Рачев, Мельников, Ремшу, Микконен. Им было по 40–45 лет. Они меня сынком называли.

Примерно за двое суток до наступления пришел приказ сформировать лыжный разведотряд. Для этого я отобрал 42 человека, умевших ходить на лыжах. В основном это были карелы, финны, вепсы, сибиряки-охотники. В должности командира этого отряда я отвоевал Финскую.

Да, так вот, когда в реальности в 6.00 30 ноября подошел я к границе в районе 661-го погранзнака, спрашиваю у пограничников, которые выводили нас на Хилики-1:

— Где же забор?

— Да нет тут ничего — вот тропа, и все.

Хилики первые взяли легко. Пошли дальше. Взяли вторые Хилики. Когда третьи Хилики брали, мы их окружили и разбили «вдребезину»! В этом бою в какой-то момент я стрелял с колена, стоя возле дерева. Разрывная пуля попала мне в шишак. Она меня так дернула, что я упал. Лежу и думаю: «Что такое?! Как же так — я лежу, а солдаты видят?!» Тогда же считалось, что командир должен быть только впереди: «Ура! В атаку!» и т. д.

С боями шли все дальше, и я скажу, что мы могли уйти в Кухмониеми (Kuhmo), но поступил приказ встать в оборону. Вот так мы попали в окружение. Дивизия попала в два котла: 337-й полк и наш 16-й отдельный саперный батальон — первое кольцо. Второе кольцо — два пехотных полка, артполк, танковый батальон, разведбат и штаб находились от нас в 9 километрах. Пятый погранполк закрыл разрывы между нами двумя блокгаузами. Правда, в процессе боев один из них был уничтожен финнами.

Мы выдвинулись. Нужно было создать фронт так, чтобы наши позиции не простреливались хотя бы из пулеметов. Я-то, лейтенант, не понимал этого, но комбат Куркин был очень опытный. Как он говорил: «Оттуда станкач и оттуда станкач, чтобы не простреливали». Раздвинули роты. Отрыли три ряда траншей. Перекрыли их лесом в три слоя. Землянки отрыли и в три наката перекрыли. Минные поля поставили, проволоку натянули. У нас были две установки зенитных счетверенных пулеметов. У финнов авиации не было — за всю войну над нами только три раза пролетали их самолеты. Эти счетверенные пулеметы мы поставили в траншею на открытых участках. Они косили пехоту на хер! После нескольких попыток финны по открытым участкам перестали ходить — старались по лесам. Мы наладили взаимодействие с 337-м полком майора Чурилова. В общем, оборону создали как надо! Поэтому нам и удалось выстоять. Плюс, конечно, взаимодействие с пограничниками, которые хорошо знали и местность, и финнов. Удачно к нам шла на выручку лыжная бригада полковника Долина. Они очень умно были использованы — держали дорогу. Вывозили раненых, подвозили снаряды. Правда, к нам уже никто не доходил. Питание и боеприпасы нам сбрасывали с самолетов. Только один раз к нам пробились четыре машины с продуктами и двумя полковыми пушками.

Бои были очень сложные и тяжелые. Лыж у пехоты не было. Войска шли только вдоль дорог. До середины января воевали мучительно! Всему мы учились в ходе боя. А учиться в ходе боя — это значит нести потери. Надо сказать, что опыт доставался большой кровью. Я практически заменил весь отряд. У меня из отряда остались Мурзич, Микконен, Ремшу, Хлучин, Пелех, Дикий, еще один парень, и все. Убитыми из первого отряда я потерял 18 человек.

Финских мин мы не знали — найдем что-нибудь и изучаем, пока кто-нибудь не подорвется или, может, пронесет. Финны использовали противопехотные английского производства, которые потом сами делали. Кроме этого, в заграждения вкладывали заряды. Минировали они и площади перед плотными проволочными заграждениями, кладя мины прямо в снег. Использовали растяжки. Плотность минирования была очень большая. Двери минировали в деревнях. Первое время наши разведчики подрывались. Но с января мы уже по-другому воевали. В конце января в нашем батальоне мы сформировали второй отряд. Стали чувствовать эти мины. Смотришь — ровный снег, а если присмотреться — заметны маленькие бугорочки. В бинокль посмотришь, разведчиков пошлешь — да, стоят мины.

— Часто приходилось ходить в разведку?

— В разведку ходили каждую ночь. Первая задача — достать «языка». Дело в том, что финны убрали население из зоны боевых действий. За все время только на одном хуторе нам оказали сопротивление мужчина и девушка, открыв огонь из винтовок. Мы дом обложили и через переводчика предложили сдаться, в противном случае пообещали сжечь дом. Они сдались. Мы их привели. Девушка, как потом мне говорили, была членом Лотта, и ее расстреляли.

В одном населенном пункте зашли в дом, а в доме весит портрет Ленина. Ну, думаем, тут коммунист живет. Потом мне объяснили, что Ленина чтут за то, что он дал свободу, а тогда я этого не знал. Полезли в погреб. Там мясо, настойки, овощи. Вообще, в любом финском доме погреба были полные, но все запрещалось брать. Я мог бы картошки принести, но и это запрещалось. А у самих питание какое было — в сутки получали сухарь на четверых да кусок конины. Мы в бане не мылись четыре месяца! На фронте нашего окружения не было воды. Был только один ручеек на нейтралке, куда ночью ходили брать воду и мы, и финны. Но когда политорганы прознали про это, то стали лупить друг друга. Кипятили снег, но, видимо, получалась пресная вода, и начались поносы, боли в животе. Вшей было много. Одежду трясли над раскаленными печками. Потом нам сбросили белье, пропитанное мылом «К». Кое-как помылись, надели белье — все тело горит. Потом это белье перестирывали и уже тогда носили.

— Много пришлось пройти?

— Ходили мы хорошо. Я думаю, за Финскую я находил не меньше 300 км. Это по самому скромному подсчету. Когда 44-ю дивизию финны разбили, то часть войск прорывалась в глубину, на 337-й полк. Меня послали им навстречу. Когда я туда пришел, то встретил только отдельных людей, остальные были отрезаны и погибли.

Но сравним, к примеру, наши лыжи и финские. Наши лыжи не имели пексов — пришитых носов, а привязывались веревками за ногу. Чтобы сойти с лыж, надо развязать, встать — завязать. Очень хлопотно. Когда нам сбросили валенки, мы сами нашили на них шары и уже ставили ногу прямо под дужку.

— Как вы были одеты?

— Форма одежды была — шинель, буденовка и сапоги. Сколько же груза было! Ранец, планшет, револьвер, винтовка, противогаз. Зачем все это нужно было? Морозы были страшные! Жгли костры и они, и мы в открытую — замерзали. Маскхалаты и валенки у нас появились, когда дивизия уже была в окружении в районе Кухмониеми. Сбрасывала авиация и теплое обмундирование — черные полушубки для командного состава. А как в атаку в таком полушубке по снегу идти? Тем более когда комбат впереди, в 25 метрах командир роты, за ним командиры взводов, а дальше — цепь. Конечно, финны били по офицерам!

— Какого Вы мнения о финских солдатах?

— Как солдаты финны очень хорошие, и в ВОВ они воевали лучше, чем немцы. Я вижу тут несколько причин. Первая — они знали местность и были подготовлены к тем климатическим условиям, в которых воевали. Отсюда и вытекали мелкие отличия в маскировке, тактике, разведке, которые в итоге приносили свои плоды. Огневая подготовка — мастерская. В бою — устойчивые. Но я подмечал, что, когда они атаковали нашу оборону, бодро двигались метров до 100–150, а дальше залегали. Финны более говорливы, чем даже немцы. Артиллерия финская работала слабо, а вот минометы — хорошо.

— Вы были ранены?

— В Финскую я получил два ранения. Первое — тяжелое. Шрапнель от разорвавшегося в ветвях снаряда попала в левый бок. Хотя медикаментов у нас не хватало, у нас был прекрасный врач, капитан Ситников, который нас спасал. Пролежал я 11 дней в землянке и опять стал ходить в разведку. Легкое ранение я получил так. Через поляну был натянут плетень от снайперов. Стреляли их минометы. Мне надо было пройти боевое охранение, посмотреть, как с боевого охранения пойти в тыл финнам. Вот я пошел с двумя солдатами. Тут минометный обстрел, и меня в левую руку ранило осколком.

— Какие взаимоотношения у Вас были с начальством? С подчиненными?

— С подчиненными дружба была. Люди были многонациональные, жили весело и дружно. Неуставных отношений не было. Меня солдаты берегли. Все же видят друг друга. Любые бесчинства со стороны командира окончились бы для него гибелью в первом же бою. Я в этом не сомневаюсь. Что касается начальства, то у нас к командиру батальона было отношение очень хорошее. Он же впереди шел со своим начштаба и комиссаром. К полковому начальству отношение было нормальное. Мне приходилось докладывать комдиву Гусевскому, начштаба Орлянскому и начальнику разведки Никифоровичу. Меня всегда внимательно выслушивали, не перебивали. Вообще, я считаю, что Гусевский — талантливый генерал. Пришлось однажды докладывать Мехлису, который к нам приезжал в Сауноярви в штаб дивизии, где провел сутки. Вот Мехлис оставил очень тяжелое впечатление. Он грубый, грозил расстрелять меня, если пленного не приведу ему наутро. Мы всю ночь проползали — никто из дотов у них не выходил. Когда я пришел, комбригу доложил, говорю: «Сейчас меня расстреляют». Гусевский меня ободрил: «Ничего, завтра пойдешь, он выйдет, и ты его возьмешь. А лишний раз рисковать не стоит». Он доложил Мехлису, и Мехлис меня уже не вызывал.


— Какое оружие Вы носили?

— У меня были винтовка и «наган».

— Что Вы можете сказать об автомате «Суоми»?

— Пошли как-то в разведку. Дозорный машет. Я подхожу.

— Командир, смотри — в снегу что-то блестит.

— Всем отойти. Срубить мне длинную палку, — командую я.

Думаю, если взорвется, только я один погибну. Стал толкать. Смотрю — магазин от «Суоми». Автомата не было. Со всего батальона комбат собрал технарей, и капитан Мурашкин, замкомбата, сидел всю ночь — разбирался, как этот диск снаряжать. Разобрался и нас потом научил. Автомат мы захватили, когда брали Хилики-третьи. Но был строжайший приказ — не брать ничего у убитых. Все сдавалось! Вот когда встали в оборону, тогда мы их стали применять. Я сам из «Суоми» стрелял. Автомат хороший, но очень тяжелый. Висит на шее, как бревно. Вообще, сила автомата — в его моральном воздействии на противника.

— Вообще ничего иностранного нельзя было брать?

— Да. Я сбил капитана под проволочным заграждением. Мы сходили в контратаку. Вернулись обратно. Маскхалат с него сняли, а под маскхалатом — шуба лисья. Мы эту шубу сняли. Гляжу — на руке у него часы «Павел Буре». Часов ни у кого тогда не было. Отнес я часы комбату. Меня комбат матом:

— Ты зачем принес?! Сейчас особый отдел нагрянет, начнет тебя таскать. А в разведку кто будет ходить? Забирай все это!

— Шубу-то уже резать начали, — говорю я.

— Зачем?

— Солдаты чулки теплые шьют.

— Ну, пусть шьют.

А часы эти подарил снайперу. Он их привез домой, но в Кеми НКВД их отобрал. Запрещено было пользоваться.

Например, у финнов были отличные компаса на спирту. У нас компас поставишь — стрелка крутится. А у их компаса стрелка как встала — так и стоит. Ночь наступает — компас освещен, а у нашего только на конце стрелки светящаяся точка.

У финнов были лодочки, куда можно было поставить пулемет, положить боеприпасы или раненого. Легкая, внизу тонкий металл подбит. Она по снегу, как по воде, скользила! От лодочки шли две лямки — одна длиннее, другая короче, так двое тащат. А у нас лодочек не было. Ранят человека в разведке (были у меня такие случаи)! Как его 20–30 километров по бездорожью на руках нести?! Невозможно! Пройдем 100 метров — все еле дышат. Делали, конечно, что-то типа носилок. Но попробуй его понести! Финские лодочки захватывали — не разрешали использовать. Сами потом стали из ящиков делать, но у нас она была треугольная с бортами по бокам.

— У финнов были «кукушки»?

— «Кукушки» были. Не верьте, когда говорят, будто их не было, — это все равно что сказать, что мы были с автоматами. Я лично снимал «кукушку» на 600 метров. Врут они, что это разведчики были, а не снайпера. Бедой они для нас были. У нас тоже были снайпера — Рочев, Максимов, Пелех.

— У вас были минометы?

— Минометов у нас не было. В стрелковом полку я видел только 50-миллиметровки. Он в лесу бесполезный был, я считаю.

Когда 12 марта наступило перемирие, поступил приказ огня не открывать с 12 часов. Только в случае нападения финнов. Замкомбата Вознесенского отправили на переговоры. Во что его одеть — все изношенное, порванное, обгоревшее! Одевали его всем батальоном. Еле-еле его одели поприличнее. Всего было три встречи, на второй я присутствовал. Оружие на переговоры не брали, но под мышкой «наган» был. Нас было три человека, и навстречу шли трое финнов. Шли с белыми флажками. Один из финнов что-то держал двумя руками. Страшно. Встали. Дистанция была между нами — 5 метров. Через переводчика стали общаться. Наши объявили, что мир заключен, война закончилась, радость большая — мы победили. Что больше не должно быть провокаций и выстрелов. Мы будем играть на гармони, петь песни, жечь костры. Они тоже повторили, что наше правительство заключило перемирие, что провокаций не должно быть. Под конец говорят: «Мы вас просим отведать нашего угощения». Снимают с подноса, что держал один из них типа накидки, и мы видим, что там лежит нарезанная рыба, мясо, кажется, огурчики и фляга, в которой оказалась настойка на ягодах. Я не пил, а рюмку выпил Вознесенский вместе с финнами. На первой и третьей встречах я не был, но знаю, что там они обменивались рюкзаками. Мы им положили консервы, галеты «Военный поход», водку.

Когда мы уходили, нам было приказано взорвать всю оборону и засыпать траншеи. Финнам было приказано отойти от дороги на 100 метров. Мы пели песни, играли на гармошке. Они играли на губных гармошках. Видел я, что и руками нам махали, и кулаками грозили, ну и мы им отвечали соответственно.

Потому как мы были в окружении, ничего за Финскую мне не дали. Только значок «Отличник РККА». Правда, он был очень ценим.

Что я скажу о Финской войне? В политическом плане — проигрыш, в военном — поражение. Финская война оставила тяжелый след. Горя мы навидались. Потери мы несли очень большие — ни в какое сравнение с их потерями. Убитые так и остались лежать на чужой земле.

Сразу после Финской я получил батальон. Объявили демобилизацию. В батальон из запаса пришли новые офицеры. Чувствовалось, что будет война. Хотя Финская кампания считалась победоносной, но нам-то, фронтовикам, была известна ее цена.

Из Финской кампании были извлечены уроки, и за полтора года между двумя войнами произошли заметные улучшения в организации армии и ее боеспособности. Войска занимались серьезной боевой подготовкой. Был построен Титовский УР на Мурманском направлении. На Кандалакшском направлении были построены три рубежа обороны. На Сортовальском направлении также был построен рубеж обороны. Ведь как строится оборона в Карелии? Обходные маневры в Карелии крупными силами делать практически невозможно, поэтому оборона там строилась на прикрытии основных направлений. Дорога. От дороги в обе стороны и в глубину нарезались рубежи, которые укреплялись деревом и камнями. Дивизия в начале войны оборонялась в два эшелона, а потом, в ходе войны, пришли к одноэшелонному построению с резервом. Благодаря построенной обороне 337-й полк нашей дивизии держал финнов весь июль на границе, пока его не обошли с флангов и ему пришлось отступить.

Однако все начальники, с которыми мне потом приходилось встречаться и во время войны, и после, говорили мне, что никто не предполагал, что немцы так быстро нападут на нас. Поэтому многие вопросы были упущены. Например, не рассматривался вопрос ведения партизанских действий. Не предвидели возможность разреза Кировской железной дороги. Технические средства управления войсками улучшились незначительно. Да, мы получили две новых радиостанции, но все равно все держалось на проволоке и на связных.

Батальон стоял в восьми километрах от Кеми, по дороге на Реболы. Я знал, что мобилизационным планом мой батальон предназначен воевать на Ухтинском направлении. До Ухты надо топать 115 километров, да от Ухты до госграницы еще 70. А техника-то — лошадка да ножки, а ножки выдерживали 50 километров в сутки, а когда мы на третьи сутки вышли бы к госгранице, то и спинка болит, и глаз не видит, и есть хочется, и поспать. А к тому же как воевать на незнакомой местности? То-то!

К сожалению, любая подготовка к боевым действиям, кроме строительства оборонительных сооружений, в 41 — м году была запрещена. Что я решил? Я поехал к начальнику штаба дивизии и рассказал ему, что у меня нет никаких схем, никаких карт, я не могу оценить театр действий. Да надо прямо сказать, что те карты, что были, — были неточные:

— Вы же знаете по опыту Финской, сколько мы в карты вносили поправок! — говорю ему я. — Мне надо сделать разведку.

— Не распространяйся, никому не говори, даже своему комиссару. Приедешь домой — продумай, как и что будешь делать. Как придумаешь — приезжай, обсудим. (Тогда ведь даже телефона не было!)

Я решил организовать поездку офицеров на охоту и рыбалку. Приказ издал: «…выезд в субботу и возвращение в воскресенье к 23.00»! Организовал рыбалку, куда отправил часть офицеров, а командиров рот, взводов, служб, таких, как техническая, продовольственная, медицинская, взял с собой и поехал на охоту. Погрузились мы на машины и сразу к госгранице. Пограничники подвели нас к 15-километровой зоне, и мы начали отступать по водной системе. Я провел ориентировку до шестьдесят третьего километра — нарезали полковые участки, определили позиции артиллерии, расположение служб и штаба, разведали дорожную сеть, искали тропы. Что-то мне осталось непонятным, и я оставил начштаба Ермилова у его родственников в Ухте, чтобы он провел дополнительную рекогносцировку. Потом мы с ним сели, отработали стотысячную карту, и я поехал к начштаба. Он и комбриг Панин были очень довольны. Сняли копию с карты. Комдив сказал:

— Чтобы об этом никто не знал. Ты же был на совещании, когда Антикайнинен выступал?

— Был!

— А Зеленцов, член Военного совета 7-й А?

— Был!

— Ты чувствуешь, куда дело идет?!

Антикайнинен выступал в клубе, говорил о Финской войне. Положительно оценивал и образование Временного правительства, и народной армии Финляндии. Зеленцов приехал за месяц до начала войны. Говорил об агрессивной политике Гитлера, Турции, Японии. О том, что не исключена возможность трехсторонней провокации. Про Финляндию он сказал, что они уже пустили немецкие войска на свою территорию и что тоже возможна провокация. Никогда я не забуду его слов:

— Ваша задача, — сказал он, — бдительность и боевая подготовка. Мы должны быть ко всему готовы. Вот урожай соберем и там посмотрим.

Скосился на нас и смотрит. Мы поняли так, что осенью будем наступать.

Мы готовились к войне. Вокруг казармы были отрыты траншеи, которые мы перекрыли. Постоянно проводили учения, тревоги, наведение мостов, форсирование водных преград, ставили и снимали минные поля. К нам пришла станция электрического заграждения, соответственно, мы раскидывали сети.

22 июня об объявлении войны мы услышали по радио от Молотова. Сразу объявили боевую тревогу и стали готовиться к походу. Дивизия выдвигалась на Ухту. Крик! Стоны! Плач!

Я должен был идти за 118-м полком. Приехал комдив Панин. Я ему доложил. Он подзывает моего начштаба и объявляет, что я назначен командиром первого батальона снабжения Кемской оперативной группы и с дивизией не пойду, а буду формировать батальон и саму станцию.

— У вас будет шесть рот. Три роты держите боеготовыми, для того чтобы они в любой момент могли от вас уйти. Остальные три должны готовить ваши заместители, — сказал он.

— Как же так? Я же воевал! Меня все знают! — возмутился я.

Он посмотрел на меня:

— Я удивляюсь — разведчик, а приказы обсуждает.

Что такое станция снабжения? Карельский фронт к началу войны был разделен на две армии: 14-я армия обороняла Мурманское, Кандалакшское и Кестингское направления, а Кемское, Беломорское, Медвежегорское и Петрозаводское направления обороняла 7-я армия. Чтобы снабжать армии, назначались станции снабжения, занимавшиеся сортировкой грузов. Каждая станция имела один батальон обслуживания станции, состоявший из 1100 человек (из них 54 офицера) и роты ПВО с 12 счетверенными пулеметными установками. В Кеми они прикрывали железнодорожный мост. Я остался. Пришли люди. Большинство новобранцев на спусковой крючок никогда не нажимало! А оружия нет, обмундирования нет! Тем не менее развернули подготовку. Две роты принимали и отправляли грузы, а также обороняли станцию. А пульрота и еще две роты были организованы в 1 — й отдельный батальон Кемской оперативной группы. Я был назначен командиром этого соединения, поскольку был единственным кадровым офицером.

Немцы пошли на Кандалакшском, Кестингском и Ухтинском направлениях 1 июля, а 4 июля финны перешли в наступление на Ребольском направлении против 337-го полка. Меня направили на помощь этому полку. Мы вышли вперед и отступали до Ругозера, где их остановили.

Самые страшные бои были в районе Андроновой горы. Мы отражали 11 атак в сутки! Потери с обеих сторон были значительные.

Там, в рукопашной, меня ранило штыком в бровь, но я заколол нападавшего. Получилось так, что финны форсировали речку на нашем фланге. Дальше нельзя их было пускать, иначе они нарастили бы плацдарм. Мы пошли в атаку. Выбежали из окопов, а до берега еще метров 400–500. Они встали на нас, и мы сошлись в свалке. Штыковая — это страшно! Пошел редкий кустарник. Бой разбился на группки. Я гляжу — на одного красноармейца бегут два финна. Я одного снял. Я слышал шорох сзади, но не обратил на него внимания и получил прикладом сзади по затылку. Я упал, но винтовка не выпала из рук. Я оглянулся — он уже замахивается. Я успел увернуться, и штык прошел по касательной к голове, а тут уже я его в живот свалил, встал и побежал дальше. Через три минуты глаз залило — ничего не вижу… Сбили мы их. И опять отошли на свои позиции.

Я считаю так. Командир роты — взвода — батальона образца 41–42-го годов больше трех атак не может быть живым. В три атаки я ходил на Карельском фронте и одну — на ДВФ. Максимально три, либо ранен, либо убит, а обычно — убит. Редко кому везло. Ведь командиры шли впереди цепи. Потом уже я себе снайпера и пулеметчика поставил. С августа по ноябрь сорок первого я потерял 12 взводных и трех ротных. Аннушка Семенова, санинструктор, погибла. Комиссар был дважды ранен. Я видел, как солдаты плакали перед атакой. Хотя лично у меня случаев трусости или перебежчиков не было.

— Как осуществлялась связь с ротами?

— Связь между ротами в атаке была голосом. В обороне на фланги тянули телефонную линию. Для связи с командованием у меня была батальонная радиостанция РБМ.

— Как Вы располагали батальон?

— Местность-то в Карелии закрытая, поэтому батальон занимал 500–700 метров. На флангах выставляли наблюдение, а основные силы располагались в месте ожидаемой атаки противника. То есть практически силы сосредотачивались на 300–400 метрах. В резерв выделялось отделение, иногда взвод. Пулеметы я распределял в зависимости от задачи: иногда я со всех отделений собирал пулеметы в одну группу, иногда по 3–6 пулеметов ставил на самых опасных участках. Вся надежда на них! Атаку как мы отражали? Сначала: «По пр-а-а-а-ативнику! За-алпом! Пли! За-алпом! Пли!» Ну, и пулеметы работали. Они залегали, конечно. Два-три залпа — и тут же сами в атаку. Бывало, в контратаку пойдешь — трупы-то лежат, и раненые тоже лежат. Боялись, что с автомата полоснет. Да, бывали такие случаи. Их, конечно, добивали. Но тех, кто просто лежал, перевязывали и уволакивали в глубину. В зависимости от наличия сил или захватывали территорию, или, если сил не было, как на Андроновой горе, или потом, под Медвежегорском, возвращались в свои окопы.

— Каким оружием располагал батальон?

— На вооружении батальона стояли только винтовки, пулеметы, гранаты Ф-1 и РГД. Были у меня ДП в каждом отделении, «максимы» и две счетверенные установки. Автоматов у меня не было. Финские автоматы таскать запрещалось, но в обороне мы их использовали. СВТ у нас не было. Артиллерии и минометов в штатной структуре батальона не было, но они мне придавались. «Сорокопятка» была эффективная. Это настоящая винтовка! Легкая, точная. Пробивная способность у нее была недостаточная, но против нас и танков не было. А по живой силе и огневой точке — очень эффективное оружие. Вот только мало их было.

— В чем Вы видите причины поражений на первом этапе войны?

— Необученность и незнание характера боя для младшего командного звена. Для старших — оперативного искусства. Слабая морально-психологическая подготовка рядового состава. Надо готовить людей преодолевать страх! Например, в атаке нельзя ложиться. Надо быстро выскочить из окопа. В траншее для этого либо делали ступеньки, либо держали специальные бревна. И шаг нужен быстрый — не в гости идешь. Быстро бежать надо! Сначала все «Ура!» кричат, а потом на мат переходят. В атаку когда идешь — нервная система очень напряжена. О смерти никто в этот момент не думает!

Вышли из боя. Комдив предал мне приказ убыть в Петрозаводск. Погрузил я свои три роты на открытые платформы, поставил роту зенитных счетверенных пулеметов и поехал. В Петрозаводске я поступил в распоряжение Гориленко, который командовал Петрозаводской группировкой. Это было 20–22 августа. Определили мне рубеж в 12 километрах от Петрозаводска с задачей создать первое кольцо обороны города. Пока там войск не было, я строил оборону. Подошли войска. Завязались бои. Два дня мы там оборонялись. На этом рубеже я не потерял убитыми ни одного человека. Поступил приказ отойти. Нас привезли в Медвежегорск. Вот там были тяжелейшие бои. Там меня ранило в колено. Нас заменили и перевели под Беломорск.

Дальше пошла война своим ходом. В ноябре 41-го года 26-я армия под командованием Сквирского получила пополнение из Архангельска и Мурманска для проведения наступления. Отогнали противника от Лоух до Кестинги и сделали заход с севера, чтобы выйти на реку Софьянга, а потом на Кусомо. Здесь мы оборонялись на левом фланге от дороги. В ноябре меня с моим войском убрали в Кемь. У меня была какая-то хворь. Подлечили. А 20 февраля 1942 года меня вызывает командующий Кемской оперативной группой Никишов, умнейший мужик:

— Я бы хотел с вами побеседовать. Вам пора переходить на другую должность. Меня просили отдать вас в разведотдел фронта.

Я не хотел. Сопротивлялся. Но он не стал слушать. Вышел в свой кабинет. Выходит и выносит мне маузер и документ.

— Ну орден Красного Знамени — это не моя инстанция, тебя командующий наградит, а я от лица Военного совета вручаю тебе, вояке, «маузер».

Повел он нас в кабинет обедать. Налили. Выпили. Я — вина, остальные — водки. Я водку не пил до октября 1945-го. Папа мне наказал: «Не пей — убьют! Будешь чего захватывать, запомни, не твое — ни золото, ни серебро, ни штаны, — убьют! Не бери чужого — убьют! Никаких баб, любви и женитьбы — убьют! Запомни, сынок, на фронте у нас этим занимались только дьяки и попы, жеребцы, как мы их звали при царе. Они блядовали, жрали и пили». 23 февраля я был в Беломорске, где меня познакомили со ставшим начальником штаба фронта Сквирским, командующим фронтом Фроловым и начальником разведотдела Куприяновым. Началась другая жизнь. Меня назначили помощником начальника 6-го агентурно-диверсионного отдела фронта Михаила Ильича Лапшина, опытного разведчика. Прослужил я в этой должности с февраля 1942-го по 20 августа 1943 года. Нам давал кадры Юрий Владимирович, а тогда просто Юра Андропов, в то время секретарь ЦК комсомола КФССР.

Мы готовили и засылали агентов и диверсантов. Мы их либо сами засылали, либо передавали в 1-й отдел. (Разведотдел фронта состоял из отделений: 1 — е отделение — агентурное; 2-е — общевойсковая разведка; 3-е — информационное; 4-е — связь с партизанами 6-е — диверсионное.) Структурно мы не подчинялись НКВД, но связь с ними держали. НКВД искал кадры. Этим делом занимался Андропов. Мы их готовили и засылали. Иногда в группе был агент, о существовании которого никто не знал, кроме командира группы. В нужный момент агент уходил из группы. При этом разыгрывалось так, чтобы все участники группы были уверены, что его либо уволокли, как языка, либо он сам перебежал на сторону противника. В августе 42-го года из специально отобранных людей мы создали 6-й гвардейский батальон минеров. О нем никто не знал. Он стоял отдельно, в 20 километрах от фронта в глухом лесу под Беломорском, в бывших концлагерях.

Были неудачи и удачи. Под городом Нурмис я выбрасывал агентуру. Прилетели в Кусомо, хотели выбросить, но там нас встретили недружелюбно — зенитный огонь, прожектора, истребители. Ушли на запасную цель под Нурмис. Возглавлял группу из девяти человек командир одного из «моих» орудий Мельников. Прекрасный боец, умнейший, храбрый. Произошла какая-то ошибка, и они высадились почти на окраине города, да к тому же, когда мы возвращались, начало светать, и я уже видел землю. Утром их обнаружили. Группа вынуждена была отступать на Нурмис. Где-то на окраине города, заняв оборону в бане, они все погибли. Так писала финская газета. Они еще писали, что кто-то эту группу предал. Я думаю — это брехня, у нас предателей не было. (Из диверсионных групп я знаю только один случай, когда в 44-м году перебежал к противнику некий Куликов.)

— Вам приходилось прыгать самому?

— Да. Я прыгал вместе с агентами, а потом возвращался пешком. У переднего края меня встречали. Я был одет в гражданское, без оружия, хотя у меня был маленький пистолет. Как мне сказал товарищ — это для тебя. Я лично дважды караулил капитана Паццело, начальника 3-го отделения диверсионно-разведовательного отдела Генштаба. Он готовил диверсантов из наших предателей с западных фронтов для заброски к нам в тыл. Есть такая деревня под Рованниеми — Перунка, куда этот Паццело ездил в баню. Там мы его и ждали, но, к сожалению, он не приезжал.

Что мы еще делали? Начиная с Лесозаводска и до Рованниеми, оттуда на юг, до Сортовала включительно, все коммуникации противника были покрыты нашей разведывательной сетью и были под нашим контролем.

Населения практически не осталось. Коммуникации противника были растянуты, а резервы находились либо в Финляндии, либо в Норвегии. Все это учитывалось, и мы держали противника в напряжении. Минировали дороги, здания и маршруты патрулирования, взрывали мосты, минировали. Мы подбрасывали листовки, пускали слухи о готовящемся наступлении.

Наша активность и активность войск не позволили немцам снять войска ни под Москву, ни под Сталинград, ни под Курск. В основном потому, что противник боялся потерять месторождения цветных металлов.

— Финнам удавались диверсии на Кировской железной дороге?

— У них выходили отдельные отряды. Один раз реально они вышли на дорогу, но крупного вреда не нанесли. Когда планировалась операция по разгрому Квантунской армии, со 2-го Белорусского фронта Мерецков запросил 30 офицеров, в том числе и меня, которые хорошо знали театр Заполярья, умели воевать в лесах и горах. 9 июля я был уже в Уссурийске (Ворошилове). Первая задача, которая стояла передо мной, — это подготовить десантные отряды. Я готовил отряды на Даньхуа, на Гирин и на Харбин. Готовились отряды на базе 20-й штурмовой инженерной бригады РГК, в которую входили 222-й саперный батальон, 145-я рота специального минирования и два батальона. Я их готовил в Ворфоломеевке на базе 215-го транспортного полка. Там мы прошли парашютную подготовку с ночными и дневными прыжками. Девятого ночью я взял по приказу командующего три тоннеля в районе Гродеково. Мы застали японцев врасплох и таким образом открыли маршрут на 200 километров. Если бы мы их не захватили, то пришлось бы через сопки вести войска.

День высадки был назначен на 18 августа. К этому времени уже была достигнута договоренность с японцами о капитуляции. Я был назначен командиром отряда «на Гирин». На Даньхуа нас не пустили, а отрядом «на Харбин» командовал Николай Иванович Забелин. Под моей командой было 160 солдат и 5 транспортных самолетов С-47. Посадочная площадка была очень короткая, к тому же прямо перед полосой был построен какой-то завод, и труба мешала заходу на посадку.

Тем не менее сели спокойно. Вышли. К нам притащили двух жандармов. Второй самолет рулит. И вдруг по нам открыли пулеметный и минометный огонь из-за сопочки, что виднелась за голяном. Я стоял у самолета у колеса и осколками разорвавшейся мины был легко ранен в лицо. Было ранено и еще четыре человека. Как потом выяснилось, за сопкой находилась рота японцев. Они нарушили условия и открыли огонь! Я повел десантников в атаку. Захватили 8 пулеметов «Гочкис», 80 пленных солдат и двух офицеров. Ну и нарубили там… Честно говоря, пленных старались не брать. Злые были до предела! Ведь договорились, а они стреляют! Вошли в город. Захватили два «Студебеккера». Были еще удивлены: «Почему у японцев «Студебеккеры»?» Потом нашли совершенно новые «Студебеккеры». Захватили почту, телеграф, телефон, тюрьмы, семь борделей, банки, госпитали. Пошли в комендатуру, а там был штаб корпуса Монджоу-го, штаб 5-й отдельной пехотной бригады и отряд в три тысячи бандитов, как тогда говорили, генерала Семенова. Пленили мы трех генералов. В полночь я уехал на захват плотины через реку Сунгари, находившуюся в 35 километрах от города. Зашли с двух сторон. Охрана спала. Дверь открыта. Ну, мы их повязали. Плотина была минирована, а подпор воды был 76 метров. Если бы ее взорвали, то мы бы там все утонули. За эту операцию мне дали орден Кутузова.


Гак Александр Михайлович

Я родился в Москве в сентябре 1922 года. Учился в школе № 618, расположенной рядом с Бауманским садом, знаменитым своей танцплощадкой, эстрадой и бильярдной.

Возле школы располагалась московская гарнизонная гауптвахта, на которой в 1953 году сидел и дожидался своей участи Лаврентий Берия.

Я был активным комсомольцем. В 1940 году я закончил школу и поступил учиться на исторический факультет Московского педагогического института имени Карла Либкнехта, находившегося на углу улицы Разгуляй. Сразу в армию меня не призвали. Из-за сильной близорукости я носил очки с толстыми линзами, и на медкомиссии в военкомате врачи полистали какие-то инструкции… и меня признали негодным к армейской службе и выдали мне «белый билет».

Это событие меня сильно задело, я чувствовал себя почти оскорбленным таким решением комиссии. У нас в институте был прекрасный стрелковый тир, и я часто пропадал в этом тире, желая научиться хорошо стрелять, невзирая на слабое зрение, и мечтая доказать в военкомате, что они ошиблись, забраковав меня на призыве. Через два года умение стрелять мне сильно пригодилось в Сталинграде. Летом сорок первого года я перешел на второй курс истфака.

После объявления о начале войны я сразу пришел в военкомат проситься добровольно на фронт, но снова медкомиссия вынесла вердикт: «К службе не годен»… Так называемых «очкариков» в армию в начале войны еще не брали… 26.6.1941 комитет комсомола института получил указание провести комсомольскую мобилизацию и создать отряд для оборонного строительства. Я записался в этот отряд. Нас погрузили в теплушки, и поезда пошли на запад. Большую группу московских студентов, примерно 25 тысяч человек, привезли в Смоленскую область и распределили по районам. Я попал в группу землекопов под Ельню. Почти три месяца пришлось провести на строительных работах.

Мы рыли противотанковые рвы, строили доты и дзоты, эскарпировали берега мелких рек. Все это сразу же передавалось воинским подразделениям, занимавшим оборону. Нас нещадно бомбили, и среди студентов было немало убитых и раненых. Немцы кидали нам с самолетов листовки со следующим текстом: «Студенты! Не старайтесь! Мы и так все знаем про вашу оборону!».

Внизу листовки была начерчена схема размещения наших войск и план наших оборонительных сооружений.

В сентябре немцы прорвали фронт. По счастливому стечению обстоятельств мне с товарищами удалось вырваться из окружения в кузове армейского грузовика. Вернулся в Москву с большими трудностями только в конце сентября. Мой институт уже отправился в эвакуацию. Родители тоже эвакуировались. Старший брат Коля к тому времени уже был на фронте.

Я остался в городе. Пятнадцатого октября 41-го года началась знаменитая «Московская паника». Люди кинулись грабить магазины и заводы, растаскивали все, что попадало под руку. Никакой охраны нигде не было. Большая часть милиции уже была на передовой, а остальные попрятались. Пошел к железной дороге, а там такой переполох… Десятки тысяч людей рвутся к вокзалам, крики, плач, жуткая давка. Со своим школьным товарищем Андреем Серегиным пошел в военкомат записываться в ополчение. Уже спокойно брали в ополчение «белобилетников», калек, «политически неблагонадежных», студентов и так далее. Но нас не взяли в армию! Причины отказа нам не объяснили. Военком сказал: «Ждите, мы вас сами вызовем»… Мне нечего было делать в Москве, голод меня почти доконал. Я решил отправиться в эвакуацию к родителям. За несколько недель доехал до города Фрунзе, нашел отца, встал на учет в военкомате.

А через два дня после прибытия в Киргизию, 2.01.1942, «по блату» ушел добровольцем в армию.

— Как Вам удалось призваться?

— Я же говорю, «по блату». Брат матери служил в Киргизии, был подполковником. Он как раз получил назначение на фронт, в Панфиловскую дивизию, и должен был отбыть в свою новую часть со дня на день. Я сказал дяде, что мне стыдно быть в тылу в такое трудное для Родины время, и попросил о помощи с призывом. Он договорился в военкомате, чтобы меня оформили добровольцем. Пришел на комиссию, там «закрыли глаза» на мой «белый билет».

Увидев, что перед ними бывший студент, сразу выдали направление во Фрунзенское пехотное училище. Так я стал курсантом ФПУ.

— Как Вы оцениваете уровень подготовки курсантов в ФПУ?

— Подготовили нас очень слабо. Преподавателей-фронтовиков в училище не было. Нас просто шесть месяцев гоняли в марш-броски по горам и полям. Пулемет «максим» мы еще с грехом пополам изучили, но, например, я так и не увидел в глаза ППШ или миномет 82-миллиметровый. Вообще, вся учеба в училище у меня в памяти ассоциируется со словами: жара, горы, пот, тупая муштра. Было довольно голодно. Нас все время кормили «ржавой» селедкой. В середине июля 1942 года состоялся выпуск нашего курса. Всем присвоили звание младшего лейтенанта, выдали сапоги, новое армейское обмундирование. Но если говорить честно — командовать взводами мы так толком и не научились…

— На какой фронт Вас направили?

— В составе команды из ста выпускников училища я попал под Сталинград. Меня распределили в 38-ю СД. В штабе дивизии каждый получил назначение в полк. Помню, как впервые шел к передовой, к штабу полка. В двухстах метрах от меня выехала на огневую позицию наша «катюша». Установка дала одиночный залп и моментально ушла с позиции. Я был более чем поражен увиденным зрелищем. Незабываемое восхищение! А через две минуты этот участок подвергся сильнейшей бомбежке, под которую и меня угораздило попасть… В штабе полка мне выдали пистолет ТТ, записали мои данные в «гросбух» по учету личного состава. Через час я уже был на передовой. Так начались двадцать восемь дней моей «сталинградской жизни».

— Ваша дивизия вела в этот период бои за Котлубань. Чем Вам лично запомнился «сталинградский ад»?

— Наша оборона состояла из отдельных «ячеек», но были и участки с вырытыми траншеями полного профиля. КП командира роты расположился под подбитым танком. Дивизия считалась «сибирской», в ней было очень много пожилых солдат — сибиряков, отличавшихся особой стойкостью в боях. Но через десять дней, из-за жутких потерь, почти 70 % личного состава стрелковых рот составляли молодые солдаты из Средней Азии, прибывшие с очередным пополнением. Нейтральная полоса была примерно 350–400 метров. Местность впереди и позади нас была забита немецкой и нашей подбитой техникой. Огромное количество наших сгоревших танков. От этого зрелища становилось жутко. Убитых в те дни никто не убирал и не хоронил. Множество трупов лежали и разлагались на участке нашей обороны и на нейтралке. Бомбили нас ежедневно и многократно. У немцев было полное господство в воздухе.

— Как Вас приняли во взводе? Как происходило Ваше становление на передовой в качестве пехотного командира?

— Старые солдаты отнеслись ко мне покровительственно. На третий день старшина принес во взвод снайперскую винтовку и дал мне ее в руки. Такой вот «экзамен на зрелость». Пополз на нейтралку на рассвете, незаметно добрался почти до немецких позиций. Увидел в оптику, как два немецких офицера умываются, поливая друг другу из ведра. Одного из них «снял» первым же выстрелом. Его товарищ подхватил убитого за ноги и затащил в блиндаж. Это был мой «первый немец». Очень мне помог понять войну и привыкнуть к передовой командир соседнего взвода, бесстрашный и отважный лейтенант по фамилии Сулла. Помню его слова перед первой моей атакой: «Не гнись пулям там, где не надо!» Так что на все про все у меня было трое суток. А потом начался настоящий кошмар… Мы непрерывно ходили в атаки. Тяжелейшие бои. Нам постоянно ставили одну задач: «Захватить немецкий передний край и отбросить врага!» Как было страшно вылезти из окопа навстречу убийственному огню!.. Но сам идешь вперед и людей за собой ведешь, с матом на устах: «Бл!..». Каждый день винтовку со штыком берешь в руки и — «Ура!!!». После войны мне эти сентябрьские сталинградские дни еще долго снились. Почти каждую ночь во сне «ходил в штыковую».

— В рукопашные схватки под Котлубанью часто приходилось вступать?

— Несколько раз было. После одной такой рукопашной я чуть с ума не сошел. Убил троих немцев. После рукопашной мы чуть остыли, смотрю и вижу только двоих немцев из тех, кого я убил. Начал метаться по траншее… Где третий немец? Где?!! Переворачивал немецкие трупы и искал «своего» рыжего. Когда убивал, заметил, что он рыжий… Переживал, что, может, он жив остался и отполз куда-то, а эту сволочь обязательно надо добить!.. Понимаете, до какой стадии озверения я дошел… Но обычно даже если нам и удавалось выбить немцев из первой траншеи и захватить ее, то через несколько часов немцы возвращали утраченные позиции. Расстреливали весь участок из орудий и минометов, потом долго бомбили и после шли в контратаку. У нас уже не оставалось людей, чтобы удержать захваченные позиции… Мы откатывались назад.

— Какие потери понесла Ваша часть в этих боях?

— Маленький пример. За двадцать восемь дней через мой взвод прошло больше ста человек. Потери свыше 300 %… Можете сами представить себе ожесточенный накал тех боев.

— В сентябрьских боях в плен немцев брали?

— Почти не брали. Даже если и удавалось взять пленного — нам просто некуда было их девать. Понятие «тылы» было весьма относительным… В те дни вопрос о гуманности вообще не стоял. Брать в плен стали только в начале 43-го года. И то, направишь из батальона бойцов отконвоировать восемь пленных, дай бог, чтобы троих до штаба полка целыми довели.

И все равно, оценивая события военных дней, я могу смело заявить, что мы были более человечны по отношению к пленным, чем немцы…

— Когда Вас ранило?

— 28.9.1942. Поднялись в атаку, попали под бризантный огонь, а заодно и под бомбежку. Залегли в ста метрах от немцев. Встал, чтобы снова поднять людей в атаку, и тут мне осколок в левую ногу… Когда в санпоезде меня везли в тыл в госпиталь, в Мелекес, я долго не мог поверить, что вышел живым из этого пекла…

— В госпитале долго пролежали?

— Чуть больше двух месяцев. Эвакогоспиталь № 3273 в Мелекесе. После выписки получил направление на стрелково-тактические курсы усовершенствования командного состава «Выстрел», находившиеся в Москве в районе метро «Сокол». Там были организованы трехмесячные курсы командиров стрелковых рот. Нас было 300 человек на «ротных» курсах. Однажды получил разрешение сходить на свою довоенную квартиру. И надо же было такому случиться, у дверей квартиры встречаю своего старшего брата Колю (Хонана), возвращавшегося на фронт через Москву. Это была моя последняя встреча с братом. Коля погиб осенью 1943 года на Украине, поднимая бойцов в контратаку, пытаясь остановить наши отступающие стрелковые роты. После войны случайно встретил Федора Гнездилова, бывшего командира полка, в котором служил мой брат, и он рассказал, как старший лейтенант Николай Гак погиб от осколка вражеского снаряда на его глазах… Война жестоко прошлась по нашей семье. Из восьми двоюродных братьев со стороны матери погибло шестеро, а двое вернулись домой калеками. К нам на выпуск на курсы «Выстрел» приехал командующий МВО, вручил удостоверения об окончании курсов и пожелал успехов в бою. В начале весны 1943 года я уже командовал ротой на Калининском фронте.

— При каких обстоятельствах Вы стали командиром батальона?

— В начале июля меня вызвали в штаб полка и приказали принять под командование батальон 421-го стрелкового полка 119-й СД. Предыдущий комбат, как мне сказали, был отдан под суд трибунала за «неоправданные и чрезмерные потери». Решил этот комбат личную инициативу проявить и захватить два немецких дота, стоявших перед позициями батальона. И гонял свой батальон в атаки на эти злополучные доты, пока все свои роты почти полностью не «схарчил»… Угробил этот товарищ батальон, одним словом. Почему выбор командования пал на меня — не знаю. За несколько месяцев командования ротой я ничем особым не отличился, шла безрадостная позиционная война в обороне, а там себя в бою трудно показать. Ладно, назначили так назначили. Остатки батальона, который мне предстояло принять, были временно отведены в ближний тыл, где пополнялись до полной штатной численности и готовились вернуться на передовую.

— Как Вас приняли в батальоне? Приходит на батальон среднего роста московский студент — интеллигент в очках. Как отреагировали?

— «Интеллигентным московским студентом» я был до 3 сентября 1942 года, пока первого своего врага не убил. И в этот день вместо «студента» появился другой человек, жесткий, суровый, умеющий убивать и постоять за себя. Да, на первых порах мне не доставало житейского и военного опыта. А очки мне никогда на фронте не мешали. Только, когда выпадала возможность сфотографироваться, я снимал их, стеснялся быть на фото в очках. «В окопах Сталинграда» у Некрасова читали? Там будущий комбат Фарбер тоже был интеллигентом-очкариком, но офицер был прекрасный и бойцы его любили. Придя в батальон, я собрал всех офицеров, представился, определил задачи и потребовал непрерывной разведки. Кругом леса, болота, без хороших разведданных в таких условиях воевать крайне сложно.

— Подчинялись беспрекословно?

— Не всегда. Были, как говорили, «нарушения оперативного характера»: даешь приказ, и тут ротные начинают рядиться, пойду — не пойду, правильно — неправильно, надо — не надо. Но я научился их быстро в «нужную кондицию» приводить, такой опыт уже был. Есть еще один нюанс. Я пришел в батальон старшим лейтенантом, а у меня двумя ротами командовали капитаны, кадровые, еще довоенной выучки. Они поначалу пытались характер показать, но вскоре сникли… Авторитет на фронте зарабатывается в бою. В первых же боях я сам несколько раз повел батальон в атаку. Пришлось показать свою лихость на грани безрассудства. Уже после этого дискуссий на тему «Кто в доме хозяин?» в батальоне не возникало.

— Уходя в новый батальон, Вы взяли кого-нибудь с собой из своей прежней роты? Многие комбаты рассказывают, что забирали с собой на новое место службы старых надежных и смелых товарищей.

— Нет, мне не разрешили. Прибыв в батальон, я, пройдя вдоль строя, отобрал несколько человек, все с Северного Кавказа. Глаз у меня был уже наметанным. Ребята смелые и беспощадные. Верные мне люди. «Личная гвардия» комбата. Они стали моей «группой быстрого реагирования», отделение автоматчиков. Если в какой-то роте во время боя солдаты не могли продвинуться вперед или начинали отступать, я сразу посылал в эту роту кого-нибудь из своей «личной гвардии». И эти люди спасали положение. Не удивляйтесь, но подобная практика создания «личного резерва» была принята во многих стрелковых батальонах.

— Почему для спасения ситуации в бою не использовались офицеры штаба батальона?

— Перед возвращением батальона на передовую у меня вдруг «срочно и внезапно» заболел замполит. На следующий день под каким-то предлогом смылся в тыл начальник штаба — старший адъютант. Доложил командиру полка, что у меня даже заместителя нет. В ответ услышал от Мараховского: «Держись, ты у нас и без помощников справишься». За четыре месяца моего командования батальоном так мне и не прислали офицеров на пустующие штабные вакансии. Так кого мне было посылать в стрелковые роты в критические моменты, когда ротные офицеры вышли из строя? Или сам шел, или свою «гвардию» кидал закрывать прорыв или поднимать в атаку.

— Численный состав Вашего батальона?

— В лучшие времена доходило и до 700 человек, считая приданные батальону подразделения. Пятьсот человек в батальоне считалось на фронте полной комплектацией. Иногда после боя в батальоне оставалось меньше двухсот человек. Всякое бывало. В батальоне три стрелковые роты, в каждой по 100 человек. Пулеметная рота. Это еще семьдесят бойцов при полном штате. Минометной роты у меня не было, но был минометный взвод, примерно 20–25 человек. Был в батальоне и свой разведвзвод, это где-то 15 человек. Далее — взвод связи, саперный, медицинский и хозяйственные взвода. В батальоне была приданная батарея 45-мм орудий и постоянно находилась рота ПТР — 12 ружей, вместе это еще 80–100 солдат и офицеров. Вот и посчитайте, сколько народу находилось под командованием. Должность комбата — это огромная ответственность на плечах. За жизнь людей, за выполнение боевой задачи. За все, что происходит, спрос в первую очередь с комбата.

— Какие потери понес Ваш батальон в летних и осенних боях 1943 года?

— Когда мне раньше задавали этот вопрос, то я всегда отвечал: «Потери были терпимыми, больших потерь не было», сравнивая убыль личного состава в батальоне с потерями под Сталинградом. Но как-то задумался. Начиная с июля 1943 года полк все время вел тяжелейшие наступательные бои, прогрызая немецкую оборону в направлении на Невель и Полоцк. В сводках Информбюро эти сражения называли «бои местного значения». И я вдруг посчитал, что каждый день батальон терял по пятьдесят человек убитыми и ранеными. И мне стало горько на душе… Получился в процентном соотношении почти тот же Сталинград.

— Как Ваш батальон обеспечивался питанием и боеприпасами?

— Боеприпасов хватало. Часто и успешно использовали трофейное оружие. Очень ценились немецкие автоматы и пулеметы. В каждом батальоне была своя «заначка» из нескольких пулеметов МГ. С питанием всегда были проблемы. Под Сталинградом иногда по ночам приносили поесть в термосах, но нерегулярно. Этого хватало «по ноздри и выше», из-за страшных потерь едоков под вечер оставалось мало. А когда не могли доставить термоса на передовую, мы питались сухарями или тем, что находили у своих и немецких убитых в вещмешках и ранцах. А в сорок третьем году вроде кормили уже сносно… Но если честно сказать, то были периоды по две-три недели подряд, когда мы просто голодали… Как-то партизаны бригады им. Сталина провели нас в немецкий тыл, и внезапной атакой на рассвете мы захватили станцию Хорны. На путях стоял эшелон с продовольствием. Был отдельный вагон, набитый фанерными ящиками с деликатесами, подарками для офицеров вермахта. Другой вагон был до потолка заставлен ящиками с вином. Вот здесь мои бойцы впервые за долгое время отвели душу. Комполка узнал, что мой батальон захватил богатые трофеи, сразу вышел на связь и вдруг ласковым голосом спрашивает: «Комбат, почему трофеями не делишься?» А я привык, что комполка только орать и материться умеет, а тут, как в сказке, «человеческим голосом заговорил». Никогда не было проблем с выпивкой. Из-за высоких потерь в батальоне всегда были излишки спирта. И как только наступало временное затишье, из тыла полка приходили «в гости» — или ПНШ, или уполномоченный СМЕРШа, или кто-то из политруков, чтобы выпить вместе с офицерами батальона «за грядущие боевые успехи». Пили на передовой много, чего греха таить. Вообще, мат и пьянство на фронте были почти нормой — ненужной, но неизбежной частью войны…

— С партизанами часто приходилось взаимодействовать?

— Нет, только один раз. Но вот партизанскую работу видеть пришлось. Пошли под Невелем в немецкий тыл вдвоем с офицером-разведчиком. Видим, разбитый немецкий эшелон, с танками пущенный под откос. Порадовались. Представляете, сколько наших солдатских жизней сохранили эти партизаны-подрывники!

— Вы упомянули о рейде батальона в тыл врага. Можно услышать подробности и детали рейда?

— По данным разведки, немцы должны были на нашем участке начать отход по шоссе, чтобы избежать полного окружения. Зашел с усиленной ротой в немецкий тыл, «оседлали» дорогу на запад. Бойцы залегли по обе стороны шоссе. Нас предупредили, что, возможно, в отходящей немецкой колонне есть несколько танков. Я с ружьем ПТР залег фактически прямо на шоссе. Появилась колонна, впереди шла легковая машина с немецкими офицерами. По ней из ПТР ударил, и по этому сигналу мы начали бой. Немцев поддержали их минометчики, но, невзирая на сильнейший обстрел, мы смогли нанести большой урон отступающим немцам. Больше сотни немцев было уничтожено.

— Как бойцы Вашего батальона относились к солдатам и офицерам, служащим в тыловых подразделениях полка?

— Отношение бойцов к «штабным» было пренебрежительным. Полтора-два километра расстояния между окопом переднего края и штабом полка заранее делили нас на «живых и мертвых», на тех, кто еще порадуется жизни, и на тех, кому уже следующим утром лежать в братской могиле. «Наградной вопрос» тоже играл немаловажную роль в антагонизме между теми, кто действительно воевал, и теми, кто «обеспечивал боевую деятельность». В штаб полка приходишь, все орденами увешаны. Представишь своих бойцов к наградам, а в штабе — извините за выражение — «хрен кому чего дадут!». За рейд в немецкий тыл я всех своих отличившихся бойцов представил к медалям «За отвагу». Никто из солдат, к сожалению, не получил никаких наград. Я за время боев успел получить орден Отечественной войны 1-й степени, орден Красной Звезды и медаль «За оборону Сталинграда».

— Бои под Полоцком — малоизвестный, но очень кровавый эпизод войны. Что запомнилось из тех боев?

— Под Полоцком мы меняли обескровленную часть на передовой. Рано утром командир полка проводил с офицерами рекогносцировку. Каждый из нас немного волновался перед боем. Скрытно пробрались на небольшую высотку, рассматривали местность сквозь дымку рассеивающегося тумана и слушали указания командира полка. «Первый батальон, — ставил он задачу, — наступает в полосе — слева — край лощины, справа — одиноко стоящее здание. Второй батальон…» В этот момент вражеская мина, со свистом пролетев над нашими головами, разорвалась в тридцати метрах позади нас. Не успел комполка обозначить полосу наступления для второго батальона, как другая мина вздыбила землю, не долетев до нас метров сорок. Стало понятно, что вражеский корректировщик засек нашу группу и сейчас нас накроет третьим выстрелом. Мараховский дал команду «Рассредоточиться!». Я со своим товарищем, молодым капитаном, прибывшим к нам на пополнение из 23-го СП 51 — й СД, отбежал метров двадцать вправо и залег на той же высотке. Свиста мины, летевшей в нашу сторону, я не слышал, зато услышал рядом с собой оглушительный взрыв и тут же был осыпан комьями земли. Когда чад и гарь от разрыва мины рассеялись, я посмотрел на то место, где только что лежал мой товарищ, но его не увидел. И когда огляделся вокруг, то сзади на сучьях деревьев увидел часть ноги с сапогом и внутренности, раскачиваемые ветром. Мой друг был разорван на куски прямым попаданием мины. Так для меня начались бои под Полоцком… А дальше — сплошная кровь…

Даже рассказывать не хочется…

— Расскажите о Вашем последнем фронтовом дне.

— Середина ноября 1943 года. Утром по телефону командир полка вызвал меня к себе на КП. В моей землянке, кроме ординарца, никого не было, и я сказал ему, что иду один, взял свой автомат, на всякий случай засунул в карман шинели несколько гранат-«лимонок» и вышел из землянки. Штаб полка находился где-то в километре от переднего края. Я шел опушкой леса и, чтобы не сбиться с пути, поглядывал на телефонные провода, укрепленные на шестах. Не прошел и половины дороги, как услышал немецкую речь: «Форвертс! Шнель!» Думаю, да, нарвался… Присмотрелся, группа немцев, человек тридцать, движется мне навстречу. Они меня не заметили. Притаился за деревом и, когда они подошли поближе, бросил в их направлении две гранаты и тут же открыл огонь из автомата. Согнувшись, перебегая от дерева к дереву, я продолжал стрелять короткими очередями. Немцы открыли ответный огонь. Но, видимо, решив, что столкнулись с передовым охранением, начали отходить. Я прибежал на КП и доложил Мараховскому о встрече в лесу с группой немцев. Впрочем, он и сам уже слышал стрельбу. Тут же послал роту автоматчиков прочесать лес в указанном мною направлении и начал меня долго отчитывать, мол, почему я пошел без ординарца или связного. Дальше он перешел к делу и поставил мне боевую задачу. Спросив, все ли мне понятно, закончил разговор словами: «А теперь давай топай к себе…» Через несколько часов, поднимая бойцов в атаку на шоссе Полоцк — Витебск, я был ранен разрывной пулей в правую руку. Кости руки были раздроблены. Меня вели в полковую санроту мимо штаба полка. Комполка молча стоял у входа в свой блиндаж и смотрел мне вслед.

Комполка Мараховский, как я слышал, через несколько месяцев погиб в бою…

— Что происходило с Вами после ранения?

— Оказался в санбате, сразу врачи накинулись с предложением ампутировать руку, мол, нет никаких шансов ее спасти, Я отказался, и, как показало время, был прав. Весной 1944 года я был комиссован из армии по инвалидности. Вернулся после госпиталя в Москву, правая рука не действует. Инвалидная пенсия мизерная… Устроился на канцелярскую работу. И вдруг в конце 1944 года меня вызывают в Бауманский райвоенкомат, и начальник третьего отдела майор Ковалев спрашивает меня: «В армию хочешь вернуться?» Согласился с радостью. Я очень любил армию. Выходил из дома и ловил себя на мысли: вот здесь хорошо было бы пулеметчиков поставить, а в той лощине можно минометную роту разместить. Война не отпускала меня… И меня снова призвали. Шел набор офицеров, ранее комиссованных по ранению из армейских рядов для службы в комендатурах в составе Советской Оккупационной (Военной) администрации в Германии — СОАГ. Еще почти вся немецкая территория была у гитлеровцев, а в нашем тылу были сформированы комендатуры, и каждой из них заранее был назначен район Германии, в котором этим комендатурам и предстояло развернуть свою будущую деятельность. Личный состав комендатур следовал за войсками, находясь в нашем фронтовом тылу, и, по мере освобождения «своих» районов, приступал к работе.

— Какими были критерии отбора для службы в комендатурах?

— Я не знаю, чем руководствовались начальники при отборе на эту службу. Знание немецкого языка не давало особого предпочтения. Все младшие офицеры были бывшие фронтовики, неоднократно раненные в боях и признанные медкомиссиями не годными к строевой службе. А вот командный состав комендатур был разнообразен. Я попал в комендатуру города Эберсвальде, предназначенную для контроля над районом, в котором проживало более 300 тысяч жителей. Крупный железнодорожный узел. Сам город еще несколько месяцев находился в немецких руках. Комендантом был назначен бывший генерал разведки, разжалованный в полковники. Причины разжалования я точно не знаю. Его заместитель по тылу, пожилой подполковник, всю войну прокантовавшийся в тыловых округах, был кадровым военным. Редкая сволочь, кстати, был. Ворюга первостатейный, «трофейщик» экстра-класса. Переводчиком в комендатуру назначили студента выпускного курса Военного института иностранных языков — ВИИЯз. Замполит, начальник СМЕРШа и помощник коменданта по экономическим вопросам — все были из бывших «тыловых шкур».

— Насколько большим был личный состав комендатур СОАГ?

— В составе нашей комендатуры было примерно 10–12 офицеров, не считая «особистов». Перед занятием Эберсвальде с передовой была снята стрелковая рота и переподчинена комендатуре в качестве роты охраны.

Это еще примерно 70–80 бойцов и три офицера.

— Какие функции были возложены на Вас лично?

— Я попал в группу из трех человек, ответственных за восстановление городских муниципальных служб и коммуникаций, включая транспорт, связь и работу промышленных предприятий, а также за обеспечение немецкого гражданского населения питанием и медицинским обслуживанием.

— Проводилась ли какая-то специальная подготовка для будущих «спецов по восстановлению народного немецкого хозяйства»?

— Никакой подготовки работников администрации не было и в помине.

Я даже не помню, чтобы был проведен хоть один толковый инструктаж или лекция, посвященная особенностям района, в котором нам предстояло действовать. Знали, что Эберсвальде означает в переводе «Кабаний лес», и не более того.

А вот находящиеся с нами в прямом контакте отдельные группы СМЕРШа и так называемые «группы по репарациям», создаваемые при каждом наркомате, получили хорошую предварительную подготовку и полнейшую информацию из своих источников еще до вступления в район развертывания комендатуры.

— Что за «группы по репарациям»?

— Группы, созданные во многих наркоматах и занимавшиеся демонтажем немецких предприятий, вывозом оборудования и разных ценностей в СССР.

Каждая такая группа работала по своему профессиональному профилю.

Вывозили все на корню, что нужно и что не нужно.

После них пройдешь — одни пустые цеха, щепки на земле не оставались.

Им подчинялись специальные рабочие батальоны, созданные из бывших наших военнопленных и «ост-рабочих», которые занимались демонтажем и погрузкой всего этого добра в эшелоны.

— Как Вы лично относились к деятельности таких групп?

— Я не считал это грабежом. Вершилось справедливое возмездие.

Мы называли это «возмещение ущерба за потери», и уж поверьте мне, даже если бы мы вывезли всю Германию, это бы не возместило и не компенсировало всех материальных потерь, понесенных нашей страной от фашистских захватчиков.

Как говорили римляне: «Победителю — все!»…

— Работники СМЕРШа числились в составе комендатур?

— У нас был свой отдел СМЕРШа под руководством майора Рябоштанова и еще отдельная группа «особистов», работавшая с ним в прямом контакте. Они не занимались поиском бывших власовцев или полицаев среди освобожденных военнопленных и «острабочих». Все бывшие советские граждане проходили только регистрацию в комендатуре, а далее отправлялись в специальные лагеря для дальнейшей проверки, «разборки» и репатриации на Родину. Атам кому как повезет: кого в Сибирь, а кого — домой. Если кого-то из них и подвергали аресту, то это не происходило на наших глазах. Бывшие военнопленные или демобилизуемые воины нас тоже не касались. Ими занимались военные комендатуры нашей группы войск в Германии. А эти, «хлопцы Дзержинского» из СМЕРШа, как я думаю, работали только с местным немецким населением. Но они не искали военных преступников или офицеров СС. Охотились за немецкими «технарями», специалистами по вооружению и т. д. Если кого ловили и арестовывали, так сразу напяливали на него немецкую военную форму и под видом военнопленного отправляли в Союз. Так было… Никто не трогал немецких военных инвалидов, бывших солдат вермахта. Идет по городу, хромает с палочкой в старом армейском кителе какой-нибудь бывший гауптман, и видно по нему, что пол-России этот «камрад» прошел «с огнем и мечом», но проходишь мимо него и даже о мести не думаешь… Чуть не забыл. Наш Рябоштанов и «его команда» занимались также «фильтрацией» представителей белой эмиграции, осевших в Германии сразу после Гражданской войны. В Эберсвальде проживало много наших бывших соотечественников из белоэмигрантов, и некоторые из них были приняты на работу в комендатуру в качестве переводчиков, заодно «подрабатывая» осведомителями.

— После вступления наших войск в Эберсвальде были ли зарегистрированы случаи ведения немцами партизанской борьбы?

— Первое время нас часто обстреливали из руин, с чердаков. Были потери… Идешь по городу, вдруг выстрел, и пуля смачно попадает в стену, просвистев рядом с головой… А никто не хотел погибать после Победы. После того как у нас было убито несколько солдат и офицеров из нашей комендатуры, нам разрешалось передвигаться только парами. Нарвешься на такого стрелка, и моментально начинается прочесывание квартала. Эти нападения продолжались до января 1946 года. Потом в лесу возле города мы обнаружили подземный бункер с запасами оружия и продовольствия. Мы убили несколько человек, скрывавшихся в бункере. Начальство нашей комендатуры срочно заполнило на себя и на парочку «штатных подхалимов» наградные листы и вскоре повесило себе на кителя по новому ордену, а нас, «молодежь», непосредственно бравших бункер с боем, видимо, «забыли» представить к наградам… Список на награждение составлял заместитель по экономическим вопросам капитан Бляхин, доверенное лицо коменданта. А этот человек не имел ни малейшего представления, что это такое — честь офицера… А вообще, если говорить честно, мы ожидали встретить на немецкой земле ожесточенную партизанскую и подпольную войну, но на практике мы быстро убедились, что немцы — нация покорная и услужливая, и воевать они давно устали.

Идешь по улице и видишь у всех на лицах фальшивые улыбочки, заискивающие взгляды… А мы ждали другого «приема»…

— Где дислоцировалась Ваша комендатура?

— В центре города находились бывшие воинские казармы.

В них и разместилась комендатура вместе с ротой охраны.

Но офицеры комендатуры ночевали в городе, на квартирах в пустующих домах.

Весь огромный плац на территории казарм был забит немецкими автомашинами. Несколько сотен автомобилей на любой вкус.

Там же мы разместили свои «запасы продовольствия» — было огромное количество брошенного неучтенного скота. Солдаты собирали его в стада, и благодаря этому скоту мы могли накормить немецкое население города.

— Организация питания для местного населения тоже входила в постоянные функции комендатуры?

— Да. У нас было несколько полевых кухонь. Крупы для каш нам поставляли с армейских складов, а мясо мы имели благодаря своим запасам скота.

Кроме этого, мы организовали работу хлебопекарен, и все жители получали хлеб по специальным карточкам. Благодаря быстрой организации продовольственных и питательных пунктов местное немецкое население не голодало.

— Как кормили и одевали личный состав комендатуры?

— Обмундирование наше было первого срока, одевали нас хорошо, чтобы перед немцами не стыдно было показаться.

А вот продукты для питания личного состава комендатуры мы получали в Берлине, и всегда в мизерном количестве.

У нас была повар, женщина-полячка, которая и готовила еду для бойцов и офицеров комендатуры.

Все «проходящие мимо» военнослужащие тоже питались у нас.

— Каковы были функции у замполита комендатуры?

— Основной его задачей была агитационная работа с немецким населением в захваченных районах. Ему помогали в этом немецкие коммунисты, вернувшиеся домой после освобождения из концлагерей. И как в дополнение к своей деятельности замполит следил за нашим «нравственным состоянием», а также «боевым и моральным духом». Расплодил великое множество стукачей и доносчиков, да и сам коменданту все время на ушко нашептывал: «Что? Где? Когда и сколько?» Все знал, что происходит: «Товарищ капитан, почему вы вчера пили у себя на квартире?» или: «Товарищ старший лейтенант, вы зачем утром заходили на склад и что вы там взяли?» Всюду свой нос совал.

А что с него взять… Замполит…

— За связь с немецкими женщинами офицеров комендатуры наказывали?

— Согласно приказу командующего оккупационными войсками в Германии Жукова сожительство с немками приравнивалось к измене Родине… Со всеми вытекающими отсюда возможными печальными последствиями для нарушившего этот приказ. Маршал Жуков был жесткий человек. Надо заметить, что немки сами охотно, добровольно и сознательно шли на интимное общение с советскими офицерами и солдатами. Это было массовое явление. И тут дело не только в том, что они могли рассчитывать на продуктовую помощь или на какую-то протекцию… Есть еще причины… Многие младшие офицеры на первых порах к этому приказу относились с насмешкой. У нас даже один капитан получил «почетное прозвище» «Мастак по половой агитации». Но никто насильно немок к связи не принуждал. После того как армия прошла через город, насилия не было. Протесты против немецкой цивилизации выражались уже другими способами…

В конце 45-го года политработники и «трибунальцы» начали серьезно и методично «закручивать гайки» за связь с немками, и многим пришлось расстаться со своими немецкими подругами.

— Охрана правопорядка в городе тоже возлагалась на комендатуру?

— Конечно. Мы боролись с грабежами. Один раз произошел очень неприятный и трагический случай. У нас в роте охраны служил командир взвода, лейтенант. Лихой парень, из бывших разведчиков. На фронте потерял глаз и поэтому ходил с черной повязкой на лице. Как-то решил этот лейтенант ограбить немецкий ювелирный магазин и забрался в него с тремя бойцами из своего взвода. Он не знал, что буквально за несколько дней до этого события была проведена телефонная связь от всех ювелирных магазинов напрямую к комендатуре, и владельцы этих магазинов получили инструкцию — при малейшем подозрении на что-то неладное сразу докладывать в комендатуру. Владелец связался с дежурным офицером и сообщил, что несколько людей в красноармейской форме грабят его магазин. Дежурную оперативную группу подняли по тревоге, и через несколько минут на машинах бойцы прибыли по указанному адресу. Зажали лейтенанта с его бойцами в магазине. Несколько раз предложили им сдаться, но те отказались выйти с поднятыми руками. Еще действовал закон военного времени — расстрел на месте за мародерство и грабежи. Поднялась стрельба. Все четверо были убиты в короткой схватке прямо в магазине. Каково же было удивление оперативников, когда в убитых они признали своих ребят из роты охраны… Начальство комендатуры долго не могло решить, как сообщить родственникам убитых причину гибели четверых военнослужащих. И тут наши начальники проявили благородство.

На Родину ушли извещения: «Погиб при исполнении служебных обязанностей»…

— Как выполнялись приказы Жукова и Берзарина о борьбе с «трофейщиками» и мародерами?

— Никто с этим особо не боролся.

Нередко смершевцы делали налеты на квартиры младших офицеров и искали у нас ценности. Я за полтора года отправил домой всего две посылки, обе с табаком, так сразу замполит поинтересовался, не много ли мне будет, мол, не по чину себя ведешь. При этом все наши полковники, старшие офицеры комендатуры, уже отправили домой по второму вагону трофеев. Но их не трогали… Часто нам зачитывали очередную «сводку по борьбе с мародерами»: «У лейтенанта такого-то найдено 100 золотых часов — осужден на десять лет. У капитана такого-то обнаружен чемодан запчастей и фурнитуры — исключен из партии» и т. д. Когда нам зачитывали вслух эти «опусы», мы только грустно усмехались. На наших глазах генералы и полковники нагло хапали в «промышленных объемах», но мы ни разу не слышали, чтобы кого-то из них привлекли к ответственности. Многие из них просто потеряли совесть. Слишком много неприглядных моментов сохранилось в памяти по этому «вопросу». В конце 1946 года я попал под очередной приказ о демобилизации. У меня был аккордеон, врачи посоветовали тренироваться в игре на этом инструменте, чтобы разработать раненую руку. Но когда я выезжал на Родину, моя правая рука по-прежнему плохо действовала, и я не мог с одной рукой тащить аккордеон с собой. Мне было жалко с ним расставаться… Домой привез из Германии только два гражданских костюма, две пары часов, пару ботинок и пистолет «парабеллум». Так что, «знатного трофейщика» из меня не получилось.

И я об этом ничуть не жалею.

— Как проводили свое свободное время офицеры комендатуры?

— Молодые офицеры часто собирались на квартирах, выпивали, вспоминали фронт, своих боевых товарищей. Иногда играли в преферанс.

В комендатуре было несколько кинопередвижек и более трехсот трофейных кинокартин. Просмотр фильмов по вечерам был нашим повальным увлечением.

— С союзниками часто приходилось контактировать?

— В 45-м году нередко. Но после речи Черчилля в Фултоне все контакты были сведены до минимума. Мне в 1945 году один раз довелось быть несколько дней в командировке в английской зоне оккупации. Я должен был наладить троллейбусное движение в Эберсвальде, и меня послали в Тюрингию, привезти оттуда несколько троллейбусов. Тюрингией «заведовали» англичане. Меня сопровождали два английских офицера, два немца-специалиста и переводчик. Поселили в лучший номер в гостинице, кормили в ресторане. Англичане держались со мной очень вежливо и корректно. Но брататься со мной никто не собирался. По вечерам немцы стучались в мой гостиничный номер и вкрадчивым голосом интересовались, а не хочет ли «герр офицер» немецкую женщину? Англичане, приняв меня за специалиста по промышленности, свозили на несколько заводов, демонстрируя, как действуют восстановленные предприятия. Ничего экстраординарного в этой командировке не случилось.

— Сколько ребят из Вашего класса выжило на войне?

— Из двадцати моих одноклассников выжило кроме меня всего два человека. Мой близкий друг Женя Гольдин, племянник певца Утесова, был летчиком-штурмовиком, за две сотни боевых вылетов на Ил-2 дважды представлялся к званию Героя, но его наградные листы не прошли по всем инстанциям из-за «пятой графы» моего друга. Гольдин ушел из жизни пятнадцать лет тому назад. Выжил еще Селезнев, попавший в начале войны в плен, после побега прошедший все проверки и вернувшийся на передовую. Он воевал в пехоте. После войны Селезнев стал известным ученым-металлургом. А могилы остальных наших семнадцати одноклассников разбросаны от Москвы до Берлина. За победу в войне мое поколение заплатило страшную цену. Но мы сделали все, что могли, для своей страны.


Кузнецов Михаил Михайлович


Я родился в 1922 году. Когда началась война, я работал на заводе в Химках и у меня была бронь, поэтому меня не взяли. Осенью поступило распоряжение всем мужчинам с такого-то по такой-то год добровольно явиться в военкомат. Пришел, а у меня бронь. Там требуют паспорт. У меня его на заводе отобрали и взамен дали удостоверение с красной звездой. Военком говорит: «Я вас взять не могу». Я вышел, ребятам, с которыми пришел, говорю: «Все, меня не берут». Леша Орехов говорит: «Мать твою! Через полчаса оденься в мое пальто и шапку, зайди, скажи, что завод уехал, а я в армию хочу!» Так я и сделал. Нас призвали и отправили на формировку в Горьковскую область в деревню Панфилово, что за Муромом. Там нас учили. Я стал пулеметчиком. Стрелял и из «максима», и «Дегтярева», и МГ. Немецкий пулемет — замок простой. Частей мало. Ну и полегче он, чем «максим». Хороший пулемет.

В январе нас обмундировали и числа 20-го отправили в Москву. Я служил в 367-м Отдельном артиллерийско-пулеметном батальоне 152-го УР. Дали немецкие винтовки, немецкие пулеметы (я был пулеметчиком, у меня был чешский пулемет завода «Шкода». У него было все вороненое и не ржавело, а когда ДТ дали, то он весь в заусенцах был, к тому же чуть намок — уже ржавый и его чистить надо), патроны, и мы встали между Гжатском и Можайском в МЗО (Московская Зона Обороны). Там уже были установлены бетонные колпаки, дзоты и другие инженерные сооружения. Стояли около бородинского музея.

Мы стояли во втором эшелоне. Минное поле было поставлено. Дорога заминирована. Все пристрелено. Я из амбразуры мог даже ночью стрелять. Матчасть изучали и дежурили круглосуточно. Немцы нас не беспокоили, но нас все время проверяли.

Голод был страшный! 600 граммов хлеба и вода с клецками. Зимой хлеб мороженый. Все время только про еду говорили. Стреляли грачей, ворон. Ели лошадей. Еле ходили. Умываться не умывались. Весной 42-го посадили картошку, капусту. Так мы стояли до осени 43-го года.

В 43-м пошли вперед и в первом бою под деревней Свищево почти всю нашу роту положили. Сначала шли пешком, а потом нас посадили на машины и привезли в лес. Трое суток не спали. В час ночи пришли командиры: «Сейчас в наступление пойдем». — «Куда? Чего?» — «Да, вот эта деревня, там ничего нету!» Ну мы идем — тишина. Сентябрь месяц. Немцы же неглупые — у них перед этой деревней ольха вырублена, все пристрелено. Они нас впустили и как открыли огонь! Всех-всех и положили. Только четверо нас и вышло оттуда. Пулемет мой там остался. Деревню ту они потом сами оставили.

Пошли дальше в наступление. В один день, помню, 60 километров прошли. Одну деревню освободили. Там немец, считай, три года был. Жители увидели, что свои — как они радовались! Как нас целовали: «Вот только сейчас на мотоцикле проехал последний немец. Деревню все поджигал. Вы чуть-чуть опоздали. Вы есть-то хотите?» У кого чего принесут угощать, а нам некогда — надо двигаться дальше. Вот я эту встречу просто забыть не могу.

Другой раз лежим мы в картошке. По эту сторону Днепра. А по ту сторону утром, в 8 часов, подымаются: «Ура! За Родину! За Сталина!» Немецкие пулеметы их косят. Полегли. Затихло. Часа через два опять: «За Родину! За Сталина!» И так раза четыре. Про себя думаешь: «Ну как же так?! Зачем же это?! Ну видят же, что пулемет, а может, и не один! Ну подождали бы, уничтожили с орудия или авиацией!» Нет! Целое поле набито! Судить я не могу, но кажется, народ не жалели. Конечно, мы не думали, что могут убить. Мы стреляем, и все — это работа. Думаешь только о том, чтобы стрелять. Чувство страха не испытываешь. А вот под артобстрелом — да, там страшно.

Один раз встали в оборону на опушке леса. Мне говорят: «Миш, сходи на кухню». Я взял котелки и пошел, а в это время немцы налетели. Я пришел, а там уже и кормить-то некого. Всех убили.

В наступление идем — мосты взорваны, распутица, тылы отстали. Пришли в сожженную деревню. Есть нечего — только одна картошка. Нас пять дней не кормили! Мы на эту картошку уже и глядеть не можем. Потом пришла команда, кого посильнее отобрать и идти километров за 30 за сухарями. Пошли. Смотрим — деревня. Там землянки. Я зашел — молодая хозяйка: «Тетенька, дай кусочек хлебушка». — «А где я тебе возьму? Видишь, у нас четверо детей». А старушка лежит на печи: «Мать, дай — может, и наш так же побирается». Вот она мне дала какой-то кусок, а его и хлебом-то назвать нельзя. Я в руки не успел его взять — уже проглотил. Потом, когда пришли в часть, я слышу, врач говорит: «Вы им сварите каши, а сухари не давайте, а то они объедятся и помрут». Нам сварили, поели, утром опять поели. Потом взвесили сухари. Все равно начали есть сухари, и двое или трое дорогой умерли от заворота кишок.

Ну так вот с боями дальше и 25 сентября мы уже брали Смоленск. Дальше Ляда, Красное, подошли к Орше. 22 октября 1943 года, не доходя 18 километров до Орши, мы заняли немецкий ход сообщения. Нас предупредили, что утром немец пойдет в наступление. Привезли вечером еду — на завтрак и обед. Только рассвет забрезжил. Они как дали артподготовку — все с землей перемешали. Боже ты мой! Через полчаса пошли танки. У меня уже «Дегтярев» был, а у друга моего, Фригера Коли, — станковый. Диск я по пехоте выпустил. Пехоту мы немецкую побили и танки остановились метрах в 200 от наших окопов. Приподнялся, чтобы диск вставить. Да, видно, из танка заметили. Я только видел выстрел, и снаряд в бруствер попал. Меня ранило в ухо и спину. Ходить не могу. Друг меня повел к Днепру. Сразу фельдшер перевязал — и я по госпиталям. Попал в Кучино, где пролежал 9 месяцев, перенес четыре операции, осколок удаляли. На этом моя война закончилась. Я, когда в госпитале лежал, ко мне друг, что меня вывел, приезжал. Сказал, что немцы четыре раза в атаку ходили, но высоту мы им не отдали.


Чистяков
Николай Александрович

— Как Вы встретили 22 июня 1941 года?

— Перед войной я учился в техникуме, в городе Иваново, но я его не закончил. Ушел со второго курса. Ушел только потому, что не на что было учиться. Материально очень плохо было в семье. В селе, где родился, была ткацкая артель. Вот там я устроился заведующим складом. Сколько получал, не помню, но мало. Нам была выделена делянка в лесу. В воскресенье, 22-го, мы работали на делянке, заготавливали дрова. Деревня через речку, недалеко, километра два-три. Был обед, часов 12–13. Солнце, на улице тепло. Приходим в деревню. Встречаются мужики, девушки: «Вы знаете, что война началась?» Откуда?! Но, видимо, связные из военкомата приехали. Ведь радио не было, а военкомат от нас был в 18 километрах. Мне еще не было 18 лет. Отца сразу забирают. Я остался самым старшим в семье — шесть человек детей после меня и мать. 8 марта 1942 года у меня умирает мать. Я в это время в училище учился. Отца отозвали из армии, а меня этот гад, командир батальона в училище, даже не отпустил на похороны. Хотя я телеграмму получил, что мать умерла. Отца тоже не было на похоронах. Хоронили родственники. Я этому капитану говорю: «Мать даже некому похоронить». — «А что, вы один, что ли, такой? Сколько погибает семей сейчас на западе». Если бы это было на фронте, я бы в него пулю засадил, сволочь такая! Такие, как он, держались за тыл руками и ногами. У меня эта капитанская рожа до сего времени перед глазами стоит, сволочь такая! Ну что бы меня на трое суток всего-навсего отпустить? Рядом же — 430 километров до дома!

— Летом 1941 — го было ощущение, что быстро разобьем немцев?

— Не было. Правда, иногда проскакивало вроде того, что мы непобедимы, но когда немцы к Москве подошли, все решили, что немцы Москву захватят и разгромят СССР. Духом пали. Но когда остановили их под Москвой, тут стали думать по-другому. А когда отогнали на 200 км, тут уж совсем! Появились совсем другие мнения. Теперь мы посмотрим, кто кого! Хотя уверенности твердой еще не было. Но если судить по тому, что нас в марте 1942-го из Казанского училища перевели в Москву, то уверенность была. Хотя до фронта тут было не так уж и далеко. Уверенность была прежде всего со стороны правительства. Раз у него была такая уверенность, то она передавалась и народу, это же естественный процесс. После Московского сражения совсем другая обстановка стала. А Сталинград — тут все! А после Курского сражения уже была заметна моральная подавленность немцев. К этому времени и оснащенность боевой техникой, особенно танками, уже была у нас выше и сильнее.

— Кого обвиняли в поражения: Сталина, партию?

— Никого. Не знали ничего по-настоящему.

— Когда Вас призвали в армию?

— До того как меня призвали, все допризывники с лета 1941-го были мобилизованы на трудовой фронт. Мы копали на левом берегу Волги противотанковые рвы. И лес рубили на правом берегу. Потом этот лес переправляли на левый берег и делали эскарпы противотанковые, блиндажи. Я там работал месяца четыре. Оттуда меня вызвали в военкомат. Мне только 19 лет исполнилось, и 2 февраля 1942 года меня призвали в армию. Сразу был направлен в Московское пулеметно-минометное военное училище, эвакуированное в Казань. Там мы побыли где-то полтора-два месяца, где-то в марте или даже в апреле, когда немцев от Москвы подальше оттеснили, нас перевели в Хлебникове. Наше училище занимало два корпуса. Корпус минометчиков был ближе к станции, а корпус пулеметчиков располагался прямо у канала им. Москвы. Казарма для нас, минометчиков, — окна, стены, двери, и больше ничего нет. Мы с канала вытаскивали сплав, бревна; таскали их на пилораму, там распиливали и оборудовали себе нары и помещение, где должны были учиться. Работы много было. Кормили в училище плохо: утром — баланда из гороха, в обед — гороховый суп и ложка гороха на второе. Ужин — опять горох. Я дошел до того, что одни кости и кожа. Помню день выпуска, было 5 часов вечера. И вот эти деятели-хозяйственники хотели нас обойти, не дать нам на ужин ничего. Мы все, как один, поднялись к начальнику училища. Пока не дадите сухой паек, никуда не поедем. Выдали. И накормили, и сухой паек выдали. А выпуск был человек 300. Будь здоров, сколько бы они сэкономили на нас! Одели нас в училище примитивно — телогрейки, штаны, даже рукавиц не было. А в марте 1942-го еще холодно было. Занятия были примерно по 14 часов. Практически весь день. Минометчиков шесть месяцев учили, ускоренными темпами. По-моему, в октябре нас выпустили.

— Чему учили?

— Минометчики изучали 50-миллиметровый ротный миномет. Были еще, конечно, и батальонные 82-миллиметровые, но я учился на ротном миномете. В ноябре 1942-го закончил лейтенантом и сразу на фронт. Я приехал на фронт в 26-ю Гвардейскую стрелковую дивизию. И был сразу назначен в 77-й Гвардейский стрелковый полк, минометчиком в одном из подразделений. Началась моя служба с этого полка, собственно, и закончилась в этом полку. За два года на фронте я был четыре раза ранен, но после ранений я всегда попадал в эту дивизию, в этот полк. Я старался, конечно, после ранений оказаться в своем полку.

— Вас в октябре 1942-го выпустили. На какой фронт Вы попали? Как начали воевать?

— Мне трудно сейчас перечислить все фронты, на которых была эта дивизия. Это, по-моему, был Центральный фронт или Калининский. Потом 1, 2, 3-й Белорусские, Прибалтийский. Перебрасывали с фронта на фронт. В один из переходов мы прошли 650 км. Мы шли около 10–12 суток. В сутки проходили до 55 км. Тут восстановить, на каких фронтах воевал, мне очень сложно. Да и потом, что такое командир взвода? Какая мне была разница, какой это фронт?! Нужно было воевать!

В 1942 году в конце ноября мы по льду перешли реку, не помню ее названия. Как в колонне шли — 1 — я, 2-я, потом 3-я роты, так в бой и пошли, колонной. Это было моим первым боевым крещением, которого я не могу забыть и не забуду никогда. Это была не война, а преступление! Эта игра в войну! Неграмотная, преступная! За эти дела надо было бы расстреливать. Как было организовано это так называемое наступление?! Никакой артиллерийской подготовки, как это делается обычно. Прорыв. (Наша дивизия, 26-я Гвардейская, все время была на прорывах. Она в обороне почти не была, только на прорывах. Пробивали оборону противника и, если возможности были, продолжали наступление. Если нет, нас отводили назад на доформирование, а наше место занимала другая дивизия.) Так вот этот бой был преступлением чистейшей воды. Вы не военный человек, вам трудно представить. Как можно было колонной идти в бой? Пусть даже не в цепь, но хотя бы повзводно как-то. А уж о том, что я должен был получить приказ командира роты, командир роты должен был знать направление наступления.

— Взвода минометного?

— Да. Командир роты должен был знать, где противник. Мы шли, справа стоит без движения раненая лошадка. Мне, неопытному, сразу подумалось: значит, где-то враг близко. А мы идем колонной. 1, 2, 3-й взводы, за нами роты. Перешли реку. Поднялись. Берег слегка крутой. Смотрю, стоит на огневой позиции полковая пушка 76-мм. Я хоть еще не имел опыта, но знаю, что такое полковая пушка. Она дислоцируется все время не далее третьей траншеи. Не дальше! Где-то рядом противник. Раз пушка наша стоит. Прошли дальше, смотрю, траншея. Это уже вторая. А мы идем в колонне. Чуть только не с песнями. Смотрю, слева, примерно в километре, может быть, даже поменьше, танки наши рвутся. Одна башня взлетает, вторая, третья. Идет бой. Со стороны противника уже слышим выстрелы. Теперь последняя траншея. Это уже первая траншея нашей обороны. Миновали эту траншею, вышли на нейтральное поле, как по нам… врезали изо всех видов оружия! Как начали косить! Чистейшая мясорубка, живое мясо превращалось в мертвое. Вот таким образом мы начали… Командир взвода убит, замполиту ногу оторвало. Но я минометчик. Знаю, что надо наступать. Я своим солдатам командую: «Вперед!» Впереди небольшой стог сена стоит. Это было в центре нейтральной полосы. Между противником и нами. И небольшой кустарничек. Я своим: «Вот кустарник, там займем позицию». Перебежками начинаем передвигаться. Тут кричат, стонут, ужас какой-то! Мы в этом кустарнике заняли позицию. Готовимся к открытию огня. По нам уже бьют. Уже, конечно, заметили, что мы организовываем позицию в этом кустарничке. Слева от этого стога сена, смотрю, узбеки или таджики кричат: у них же закон какой — сразу начинали кричать. Только мы установили свои минометы, по нам как шарахнуло. И меня ранило в правый бок. Ранение легкое, но пробило полушубок, ватные штаны, и осколок остался в бедре. Что делать дальше? Никого нет — ни командира роты, ни командиры батальона. Никого нет! Я один пробился со взводом в кустарничек. Кто справа наступает, не знаю! Кто слева наступает, не знаю! Где противник — не знаю! Какая задача — не знаю! Ведь перед нами должна быть поставлена ближайшая и последующая задачи, в бою так делается. Я должен был знать, кто справа, кто слева, кто меня сзади поддерживает, какая артиллерия, минометы. Я совершенно ничего не знал. Раз стреляют, значит, противник рядом. Раз я ранен, говорю заместителю: «Ты остаешься за меня, я иду в медицинский полковой пункт». Чтобы очистили рану и так далее. Это дело такое! Я ушел без сопровождающего, удивляюсь, как я дошел самостоятельно до своего тыла, потому что огонь был страшный. Отдельными типами, вроде меня, не занимались, а массой занимались. Меня в медпункте обработали, и на эвакуацию. Уехал в госпиталь. В госпитале пробыл дней 15 или меньше. Снова на фронт. Опять в этот же полк, в эту же дивизию.

— Много народа осталось после того первого боя?

— Очень мало, Это я узнал уже позже, когда стали после меня прибывать раненые в медсанбат. Когда я начинаю вспоминать этот бой, меня аж трясет. Туды твою мать! Как же так?! Что, командир полка не знал, что противник вот тут?! Поставь задачу батальонам. Командир дивизии где был? Генерал Коржаневский, грамотный, толковый генерал. Почему так было организовано? Были ведь виновники. Если бы нашу батальонную колонну развернули в цепь или хотя бы по отделениям. Отделение одно, правее другое. Потерь было бы гораздо меньше. А тут как колонна шла, так ее, блядь, и расстреливали из всех видов оружия. Оружие у немцев было получше нашего. У них автоматы, МГ-34 — ротные пулеметы. Такая машинка! Я лично уже в третьем бою из их пулемета расстреливал немецкую колонну. Когда мы наступали, смотрю, стоит в окопчике пулемет МГ-34 и три банки патронов. Я его перезарядил. А колонну было видно, как они начали отступать. Мои люди ушли вперед, а я остался. Как по колонне врезал! Стрелял, пока пулемет плеваться не стал. Ствол докрасна раскалился.

— Ваша стрельба из немецкого пулемета была удачной?

— Да, конечно. Видно же было шарахание в этой колонне. Были ли убитые и раненые, я не видел, но явно, что я попадал. Пулемет очень хороший. Наш ротный пулемет ему уступал существенно.

— Вас в училище обучали стрелять из немецкого пулемета?

— Нет, не обучали. Но освоить его можно было легко. Лента вставлялась свободно, затвор как у нашего пулемета. Только, видимо, у них была лучшая конструкция самого ствола, наверное, так. Стрельба из него была очень кучной. Лучше гораздо, чем из нашего пулемета. После той стрельбы я его оставил в окопе. За нами всегда шла трофейная команда. Они подбирали раненых, оружие. Я помню, две полные коробки боеприпасов расстрелял. Видно было хорошо. Расстояние до них метров 300–400. Они уходили по опушке в лес. Я в этот момент их косил потихонечку. Если бы не ранило, наверняка был бы представлен к награде.

Я сейчас думаю, тогда-то еще не соображал: все-таки меня, видимо, засек противник. Когда я закончил стрелять, стал догонять своих солдат. Тогда-то меня в ногу ранило. Наверное, снайпер. Пуля слабенькая. Пробила штаны и сапог и вышла. Пулю оставил себе как память. Видимо, издалека стреляли. На шальную пулю непохоже. Хоть пуля попала в мягкие ткани, но двигаться было трудно. Я остановился, меня санитары под руки и в тыл. На эвакуацию. Разрезали мне ногу, где пуля прошла, все это очистили, заклеили и в госпиталь. Это было у меня уже второе ранение.

Перед этим в марте месяце мы тоже оказались в обороне. И вдруг ночью наступление. Оказалось, это всего лишь разведка боем, но настолько она была организована плохо! Два залпа «катюши» по переднему краю противника, и мы пошли. Куда пошли? Канава впереди протекала, оказалась глубокой. По пояс в воду влетел, выскочил, конечно. Продолжаем движение. Стоит на середине нейтральной полосы разбитая машина. Получаем сигнал отходить обратно. Взяли «языка» или нет, не знаю. Вернулись опять в окопы. Поскольку это было ночью, залегли спать, кто как мог. Утром просыпаюсь весь мокрый, в грязи. Думаю, все, заболею. Но ничего. Никаких насморков, чиханий. Насколько же был подготовлен организм к этим трудностям. Никаких таблеток, ничего. Горячий чай, и все.

Где лежал, не помню. То ли во Владимире… Два раза лежал в Пушкино. После четвертого ранения — в Ульяновской области, сейчас г. Дмитров. После этого ранения меня направили в другую дивизию, в 18-ю Гвардейскую. И вот была передислокация войск с Брянского фронта на другой. Перевозили нас эшелоном. Прибыли на место, помню, уже весной. Вышли из этого эшелона, уселись где-то там на обочине. А я не был еще никуда назначен, находился в офицерском резерве дивизии. Сидим мы, кушаем, вдруг смотрим, идет колонна с оркестром. Оркестрантов знаю. Какой полк? — 77-й Гвардейский. Решил — пойду в свою дивизию, в свой полк. Нахожу свою роту, все обрадовались. Командир роты, Александр Скукин. Спрашиваю: «Как ты думаешь, если я уйду самостоятельно?» — «А чего? Командир полка сейчас договорится с командиром дивизии, и все будет сделано».

Я переговорил с командиром полка, полковником Манойко: «Товарищ полковник, вот такая ситуация. Возьмите меня. Я здесь уже два ранения получил. Больше года провоевал». — «Давай иди, сейчас все сделаем». Я в полк. Пришли на временную остановку. Я ищу, надо еще раз проверить, ведь я же ушел без разрешения из офицерского резерва. Я в штаб полка. Так и так: «Вы доложили в штаб дивизии?» — «Все нормально, не беспокойся. Мы тебя зачисляем в штат». Потом в бой. Меня третий раз ранит в этом бою. И в госпиталь. То ли в Пушкино, то ли во Владимире. После третьего ранения я возвращаюсь в этот же полк. Все законно. Никакой самостоятельности с моей стороны. А мне говорят: «О тебе уже СМЕРШ начинает беспокоиться». — «Почему?» — «Ты же вроде дезертировал. Не просто ушел, а дезертировал. Ничего, коль искупил своей кровью».

Потом фронт закончился. После четвертого ранения меня завербовали во внутренние войска, потом я учился в Военном институте ГКБ, и мне тамошний контрразведчик однажды сказал: «А ты знаешь, ты же дезертировал? Расскажи, как это было». Я все рассказал. Он мне говорит: «Это было серьезное дело по нашему ведомству». Никаких последствий я на себе не испытал. После фронта во внутренних войсках прослужил с 1944 по 1983 год. Уволился полковником.

Наша дивизия входила в 11-ю Гвардейскую армию, которой командовал Баграмян. Дивизия была на правом фланге армии. В оборонительных боях мы не участвовали — стояли во втором эшелоне. Курская дуга — конечно, выдающееся сражение. Хоть я и был ранен осколками своих 152-миллиметровых пушек, но организовано было действительно по-настоящему.

Мы перешли в наступление и преследовали немцев, практически не разворачиваясь. Штурмовики Ил-2 шли волнами. Первая волна прошла, полминуты — вторая волна, третья! Приятно было наблюдать! И наступать было легко. Такой энтузиазм был! Немцы бежали, все оставляли. Я уже был командиром взвода 82-миллиметровых минометов. Мы погрузили их на немецкие велосипеды и преследуем. Немцы оставляли заведенные машины, даже не выключив моторы. Сейчас бы любой сел и поехал, а тогда не так много было водителей. Видели несколько небольших колонн пленных немцев.

На одном из участков через командира узнаю: поступил нам приказ занять впереди лощину. В ней засел противник численностью до батальона. Надо его выбить. Получаем команду, подходим к этой лощине. Небольшой овраг, мы остановились у самого этого оврага. Начинаем устанавливать миномет. Передо мной стоит заместитель мой, старший сержант из Смоленска, здоровый, крепкий мужик, очень хороший человек. Неожиданно снаряд разрывается сзади него. Смотрю, мой сержант падает. Мне один осколок попадает в висок, второй — в шею и выскочил в рот, я его выплюнул. А тот сидит, как память… Меня спас этот старший сержант — своим телом задержал осколки. Оказалось, командир полка дал команду поддерживающему дивизиону 152-миллиметровых пушек открыть огонь по батальону противника. А к нашему подходу противник уже ушел. Мы заняли позиции, где раньше был батальон противника. И по нам дивизион как шарахнул! Так я получил третье ранение от своих артиллеристов. Сказать, что это было преднамеренно, нет, безусловно. Просто не рассчитали, что противник мог к этому времени уйти. Как продолжалось наступление, я не знаю.

После третьего ранения я пролежал в госпитале недолго. Меньше полмесяца. Молодой был, зарастало быстро, как на собаке. Потом опять был направлен в дивизию. Орел уже был освобожден. Помню обгорелые здания. На окраине Орла стояла сгоревшая немецкая самоходка «Фердинанд»…

Весной стояли на переформировке в Смоленской области, г. Серпейск. Наша дивизия там получала пополнение. Мы вышли из боя ранней весной. Заняли большое количество деревень. Нашему батальону отдали небольшую деревню. И там проходило доформирование и учеба. Занимались боевой подготовкой. Были тактические учения. В одном месте командование дивизии нашло участок, похожий на участок, где предполагался прорыв. И там мы все отрабатывали. В это время уже было совсем другое отношение к ведению боя. Подготовка людей, стрельба из стрелкового оружия. В 1942 году прибывавшие нацмены из Средней Азии даже не знали, как пользоваться винтовкой. Что это за война? Ой, как вспомнишь, жить не хочется.

Следующее ранение я получил в конце июля 1944 года. Рожь была хоть и зеленая, но уже высокая. Дивизия находилась во втором эшелоне. Шли колоннами, один полк, второй, третий, по шоссе по направлению к Минску. Слева было видно, как горит Орша. Вдалеке шел бой, было видно, как взрывались танки, то ли немецкие, то ли наши. Взлетали башни вверх. Нашему батальону через командира полка по цепочке передают: «Свернуть с шоссе в направлении на Оршу и встретить отступающего противника». Батальон как колонной шел, так и повернул. Я по молодости вышел в голову колонны. Начальник штаба ведет батальон. Командир батальона остался в колонне. Я начальнику штаба говорю: «Мы же все-таки в бою, хотя и нет немцев. Почему не выслать дозор? Чтобы мы знали, куда идем и что у нас впереди». Он мне в ответ матом: «Они отступают». Я ему говорю: «Мы считаемся в бою! Там двоих послать вперед: сержанта и солдатика и достаточно». — «Чистая дорога — идем дальше вперед!» Перед нами небольшая сопочка, заросшая кустарником, мы огибаем эту сопку, а там дорога, и по ней пять «тигров», а на них полурота автоматчиков. Как только часть нашей первой роты вышла, ее «тигры» остановились, развернули башни. Автоматчики немецкие спешились в кювет — и по нам огонь. Хорошо, что вышло не больше половины роты. Остальные подразделения остались за сопкой. И как начали немцы по нам! Страшный огонь! Я в кустарник забрался. Вдруг снаряд разрывается где-то рядом, и мне раздробило подвздошную кость. Сгоряча всегда ничего. Думаю: «Оставаться или идти к своим солдатам?» Все-таки я командир, надо идти к своим. Я решил по кустарнику преодолеть сопку и идти. Смотрю, моя рота, здесь я упал и дальше идти не мог. Ранение оказалось серьезное. Вот так закончился мой последний бой. Мне и воевать-то не пришлось, хотя очень хотелось.

Как его оценить? Начальник штаба батальона — фигура во время войны была большая. Почему он не организовал движение батальона, как полагалось во время войны? Достаточно было двух дозорных и не было бы потерь. 45-миллиметровые пушки расстреляли бы запросто эти танки. Не знаю последствий того боя, ушли ли эти танки или их подбили. Меня увезли — сразу на повозку и в дивизионный госпиталь. Там был такой разговор, что до нас еще один батальон расстреляли немцы. Но не так здорово, как наш.

В этот же раз был распят на кресте наш сержант, Герой Советского Союза Смирнов. С нашего полка, 77-го Гвардейского. Он попал в плен. Его немцы стали допрашивать, он ничего не сказал. И его распяли, как Христа, приколотили к стенке в землянке. Родился он в Орехово-Зуево.

— Ваше впечатление: ситуация между 42-м и 44-м годами изменилась к лучшему?

— Да, безусловно. Даже Курское сражение показало, насколько увеличилась наша мощь: танковая, авиационная, артиллерийская, да и люди тоже стали не те. Уже опытные.

— Опыт три года войны, а все равно такие ляпы?

— Я считаю, что это не ошибки, а настоящее преступление. Если бы виновника сейчас спросить, он бы сказал, что я не прав. Знаете, халатность, безразличие, шапкозакидательство существуют до сего времени. А ведь к 1944 году опыт уже был. Даже по себе чувствовал, у меня уже совершенно другой взгляд на ведение военных действий. И командиры, и солдаты, особенно минометчики, они же меньше выходили из строя, чем пехота. Некоторые дошли до самого Берлина. А в отношении техники особенно было заметно. Насыщенность была куда там! Курская дуга или Минское сражение. Мы в самом прорыве не участвовали, но слышали артиллерийскую канонаду. 40–50 минут наши молотили передний край, идти было приятно, когда там все было перемешано. Сравните — в 1942 году, когда шли в бой колонной и не знали, где противник. Это разве война!

— Немцы превосходили нас по тактике всегда?

— Всегда. Я могу где угодно сказать, что они воевали лучше нас, когда мы в колоннах наступали и бросали пушечное мясо — нате, бейте! А если бы грамотно воевали, толково? Если бы у нас тактика была, как у немцев, то мы бы за два года закончили эту войну. А может быть, даже и меньше. Именно безалаберщина, преступно-халатное отношение к ведению боя — вот что и привело к таким потерям. Одну дивизию уничтожили, давай другую, третью. Немцы очень грамотно воевали. И отступали тоже умело.

— Приведите какой-нибудь пример. Из Вашего опыта, что Вы видели.

— Мне трудно пример привести. Я контрнаступления не видел, мы же были далеко. Мы только на прорывах. Больше суток не стояли в обороне. Помню, под Брянском мы были вынуждены стать в оборону. Конопляное поле впереди нас. За этим полем немцы, здесь — мы. А посреди того поля бункер с картошкой. И мы ходили в этот бункер, и немцы ходили за картошкой. Но это, может быть, не больше суток. А потом опять наступление.

Возьмите хотя бы последний эпизод. Пять «тигров», десант — рота автоматчиков. Остановка — они в кювет и открыли огонь. Как было дальше, не знаю, ушли они от встречного боя или нет. А у нашей первой роты сразу паника, естественно, разбежались. Может быть, из противотанкового ружья кто-нибудь и бабахнул. А что такое противотанковое ружье для «тигра»? Немцы никогда бы колонной не наступали. Никогда у них такого не было.

— Если говорить о матчасти, 50-миллиметровый миномет, по отзывам всех, — совершенно бесполезный?

— Абсолютно! Я пришел к такому выводу, что он совершенно был не нужен. Вместо этих минометов лучше бы ротные пулеметы иметь. Гораздо лучше. Почему? Эти минометы, конечно, оружие для ближнего боя хорошее. Я настолько был натренирован в училище, что без всякой почти подготовки попадал в цель из миномета. Ну, что такое в наступлении иметь этот миномет? К нему же надо много боеприпасов. А как их подать в наступлении? Только на себе тащить! Не было ни повозок, ни машин. А мы что? По семь мин на каждого из расчета. В расчете по два человека. Небольшая коробка, в этой коробке семь снарядов. Совершенно ни к чему. Как ударная сила? Пук-пук — мин нет.

А кто нам снаряды подносить будет? Никто. И вот ты с этим минометом наперевес идешь, как пехотинец. А зачем это было делать?

— Но немцы использовали такие минометы до самого конца войны.

— У них и техника была не та, и подвоз был организован на высшем уровне. Я помню предпоследний бой, когда мы прорвали оборону противника, они начали отступать. Такие битюги-лошади, здоровые, повозки, машины всегда у них были. У них все было очень организовано. Доставка боеприпасов — штука сложная. Надо же было боеприпасы пополнять и минометчикам, и стрелкам. Надо это было все организовывать. Может быть, впоследствии и у нас было гораздо лучше. Не знаю.

— На Орловско-Курской дуге вы командовали 82-миллиметровыми минометами?

— Я был тогда командиром взвода в минометной роте. Это оружие уже серьезное. Если такая мина попадет в кучу людей, то в живых останется мало. Но опять все упиралось в боеприпасы. Нам же их тоже никто не поставлял. Жди, когда тебе их привезут.

— Место роты батальонных 82-миллиметровых минометов в наступлении, в боевом порядке?

— Мы поддерживаем обычно в 200–300 метрах за наступающей цепью. То ли открываем огонь, то ли нет. Зачем, когда артиллерия и без нас лупит?

— Была такая команда «Минометы на вьюки»?

— Да. На себя. И пошли такими перекатами. Остановилась пехота, мы тоже остановились. Наступают хорошо, мы идем навьюченные. А миномет 82-миллиметровый три человека тащили. Минометный ствол, тренога, плита опорная. Остальные солдаты навьючены минами, их много не возьмешь, тяжеловато.

— 50-миллиметровый миномет — это в боевых порядках пехоты?

— Да, вместе с пехотой, идешь буквально в цепи. А в первом бою я вышел вперед пехоты, там некому было идти, был полный провал.

— Вы ветеран подразделения? Таких, как Вы, много было в дивизии?

— В дивизии не могут сказать. В полку — практически только среди минометчиков и артиллеристов; среди стрелков ветеранов не было.

— Артиллеристов больше осталось?

— Конечно, значительно больше, чем пехоты. Артиллеристы, они же сзади нас шли. Появился противник, цель, они выкатываются. Но потери у них тоже были большими.

— Если в бою, допустим, может быть, Вы слышали об этом, если бросают орудия, было ли наказание за это?

— Насчет того, наказывают или нет, не знаю. Но мне кажется, безусловно. Ну, как бросить оружие? Это преступление. Я умираю, но со мной должно быть оружие. Первый раз, когда меня ранило, я взял у убитого винтовку. Как без оружия? Это, по-моему, преследовалось законом. Но как преследовалось, если такая масса прорывала оборону противника, там могло твориться что угодно.

Не помню в каком бою, по-моему, во втором, наш танк наехал на блиндаж. Сколько там было человек, всех раздавило. Человек, наверное, шесть или семь своих сидело в блиндаже. Танк же идет вслепую. Направление взял и попер. Разве танкист виновен? В одном бою своим минометом спас комиссара батальона. Это был 1943 год. Наступление нашей дивизии было остановлено метрах в 150 от опушки леса, вдоль которой проходила немецкая траншея. Мы развернули миномет в воронке от авиационной бомбы; я наблюдаю, как немцы бегают по этой траншее, каски мелькают. В этот момент я смотрю: наш комиссар, пожилой мужчина лет 50, шагает в сторону немцев. Он шел из тыла, наша линия обороны не обозначена, продолжает шагать. Немцы это увидели, хотели его пленить. Тут я успел открыть огонь, как врезал из миномета по траншее. Я натренирован был здорово. Смотрю, забегали-забегали и разбежались. Награды мне за этот бой не было, но все-таки меня наградили орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги», не помню только в каком году.

— Теперь несколько вопросов самого разного характера. Личное оружие какое у Вас было?

— Револьвер. Хорошее оружие. Потом поменял на немецкий «парабеллум». Он лучше, чем наш пистолет. «Парабеллум» — очень хорошее оружие, правда, больше по размеру, но гораздо лучше.

— Приходилось пользоваться?

— В бою нет, но он был всегда при мне. Вспомнилась весна 1943-го года, когда Брянская область уже была освобождена. Я был тогда в офицерском резерве 18-й дивизии. И нас, офицеров, с удостоверением за подписью Сталина направляли в деревни для мобилизации оставшихся мужчин, которых надо было призвать в армию. Помню, мне дали солдатика как связного, как адъютанта. Пошли вдвоем в одно большое село, я в полной форме, с пистолетом. Нашел сельсовет, предъявил предписание. В сельсовете уточнил фамилии и данные всех, кто подлежал призыву. Там, в деревнях, в основном старики. Молодых было очень мало. Многие ушли в партизаны. Когда вернулся в часть, все данные сообщил тому, кто нас посылал. Наверное, потом были все призваны. Ведь брали всех до 55 лет. После нас, видимо, контрразведка работала, выясняла, кто был в полицаях, кто помогал немцам.

Помню, когда мы шли в деревню, вдоль дороги столько было убитого скота, коровы, лошади, овцы, свиньи. И хотя была ранняя весна, они уже разлагаться начали.

— Что Вы можете сказать о госпиталях?

— Был там четыре раза. Последний раз пять месяцев. Очень здорово нас лечили. Прекрасно!!! Даже представить трудно, что такая масса раненых быстро выписывалась и выходила из госпиталей. Питание было организовано прекрасно. А уж лечение — очень здорово! Почему я так долго пролежал — пять месяцев? Была разбита кость, и все-таки туда попала грязь. Две операции сделали. После первой вроде бы все заросло, ан нет, образовался свищ, и из него выходила гадость. Опять операция. Опять чистить. Не могут остановить — течет и течет. Направили в санаторий под Куйбышевом, в город Серов, на грязелечение. Санаторий над озером, прудик небольшой, там грязь с минеральными отложениями. Меня эта грязь вылечила. Очень сильно действующая грязь. Из Москвы, помню, привезли детишек отравленных, вылечили. Приезжали люди на костылях, уезжали без них. Грязь высасывала всю дрянь. После 1944 года у меня ни разу не было осложнения. Никогда не болели кости. Первый разряд по лыжам имел.

— Вас комиссовали после этого?

— Нет. Меня завербовали во внутренние войска. Выписался в декабре 1944 года. Отправили в Москву, в резерв офицерского корпуса. Разместили. Вдруг вызвали на беседу. Думаю: «Сейчас буду в свою 26-ю Гвардейскую дивизию проситься». Вижу, сидит майор в синей фуражке. Что такое? На фронте все в пилотках и касках, больше ничего. Не пойму, какие же это войска. Здоровается: «Мы знаем, что вы воевали, имели четыре ранения, орден Красной Звезды, медаль «За боевые заслуги», коммунист, имеете неполное среднее техническое образование, техникум автомобильный». — «Да, все правильно». — «Как вы смотрите, если мы вас возьмем в войска КВ НКВД?» — «Что это? Куда это?» — «Поскольку вы учились в техникуме автомобильном, мы вас хотим взять командиром автомобильной роты». — «Я же техникум не закончил, автомобилей не знаю». — «Там узнаете. Как вы на это смотрите?» Я так прикинул, 1944 год, скоро немцу капут — согласен. За мной еще. Нас таких чудаков оказалось пять человек. Причем один — командир батальона, майор. А остальные такие, как я. Я всего-навсего был старшим лейтенантом.

Что это за КВ НКВД? Наверное, кавалерийские войска. А что еще? Мы же представления не имели, что есть конвойные войска. На улице Подбельского стояла дивизия конвойная. У штаба стоим, ждем, когда нас вызовет командир дивизии на беседу. Вдруг подходит машина крытая, в которой возят заключенных. Выходит капитан: «Что это за машина?» — «Воронок». — «Что это за «воронок»? Что вы там возите?» — «Заключенных». — «Елки-палки! Что же это за войска?» — «Конвойные». — «Ну, что, ребята, будете оставаться?» — «Нет, все на фронт!» Приходим к командиру дивизии, генерал-майору: «Товарищ генерал, мы фронтовики, мы не желаем в этих войсках служить. Направляйте на фронт. Мы же все здоровые, пригодные к службе». — «Товарищи дорогие, поймите, что ваши личные дела уже переведены к нам из Наркомата обороны. Вы же коммунисты, должны уважать решения партии. Но вы не расстраивайтесь, вам здесь будет не хуже, чем когда вы служили на фронте. А сейчас давайте я вам всем дам по семь суток отпуска, съездите на родину». А мы все оказались почти что местные. Я из Ивановской области, тут рядом совсем.


Ладно, раз так — придется согласиться. Все равно наше сопротивление ни к чему не приведет. Потом меня из Москвы направили в Ленинград. Там была бригада конвойная. Этой бригаде подчинялся Рижский конвойный полк. Приехали в бригаду. Командир бригады, полковник, начинает с того, что назначает меня командиром роты. Какой из меня командир роты? Я эту службу совершенно не знаю. Даже не представляю, что это такое — конвойная служба. На автомобильную роту уже назначили бывшего командира танковой роты. Ну, вот это подходяще. А меня давайте на обычную роту стрелков. Но сначала заместителем, чтобы я хоть немножко изучил обстановку. Тогда он начальнику кадров: «Назначим Чистякова заместителем командира роты, пусть поучится. А потом сделаем его командиром роты». И получилось так, что я приехал в Рижский полк, и меня поставили заместителем командира роты на Кегумскую электростанцию, которую восстанавливали пленные немцы. А командир роты оказался пьянчугой, и через три месяца его убрали. А меня назначили командиром роты. Это уже было начало 1945 года. Постепенно я дошел до командира полка. Мне дали пять гарнизонов, то есть пять лагерей военнопленных по всей Латвии. Потом служил в Главном управлении до 1983 года.

— Как Вы к пленным немцам относились?

— Мы к ним относились положительно. Что такое солдат-немец, что такое сержант-немец? Это подневольные люди, которых заставляли воевать. И они воевали. Очень заметно было, какая у них высокая дисциплина. Даже в лагерях для военнопленных у них поддерживался порядок, уважение к старшим по званию, по должности, как в армии. В 1954 году мы уже последних из них стали отправлять на родину. Полуоткрытые вагоны, двери не закрывали. Они сидят, порядок исключительный.

— Не бегали?

— При мне в Кегуме было два или три побега. Бежать там было просто. Большинство пленных работало на электростанции. Устанавливали оборудование, гидроузел. А небольшая группа, человек 50, была на лесозаготовке. Была выделена в лесу делянка, туда возили военнопленных, они там выпиливали лес, возили на станцию. Оттуда у меня было два побега. Что такое побег в Латвии? Латыши исторически и по культуре довольно близки к немцам. Большинство латышей свободно разговаривало по-немецки. Так что если он ушел в Латвии, то это все — его никто никогда не найдет. Они их оставляли у себя. Мы этим побегам особенно и не придавали значения.

Одна колония военнопленных была в самой Риге. Восстанавливали радиозавод. Потом одно местечко было на левом берегу реки Лиелупе, там был большой кирпичный завод. Когда началась война, его закрыли. На восстановление этого завода было передислоцировано свыше тысячи военнопленных. Там была самая большая и ответственная колония. Завод, имевший шесть печей для обжига, восстановили очень быстро, и начался выпуск кирпича. Вы представляете, сколько надо было кирпича на восстановление разрушенных городов Латвии? Работалось с интересом, я там пробыл около года или больше. Там побегов не было.

— А саботаж?

— Никакого саботажа, абсолютно. Позже в моем подчинении было пять лагерей, и ни в одном лагере не было ничего подобного.

В 1947 году у меня дома случилось несчастье. Жена умерла молодая. Сын остался полутора лет. И я попросил, чтобы меня перевели в Иваново. Поближе к теще. Я бы один не справился, сын совсем маленький был. И меня перевели в Иваново командиром роты. Я охранял лагерь, где содержался Паулюс. Правда, Паулюса оттуда быстро перевели. Когда он стал антифашистом, его передислоцировали куда-то под Москву. Остались в лагере только рядовые и много офицеров. Вы спрашивали, какое было к ним отношение. Очень лояльное. Мы им даже разрешали играть в футбол за пределами лагеря. Мы за ними наблюдали. Никаких оскорблений или унижений достоинства. Никогда ничего не было. Мы же прекрасно все понимали.

— Вы и охрана тоже?

— Да. И солдаты охраны тоже. Никаких жалоб никогда не поступало. Кстати, Паулюс со своим начальником штаба оборудовал себе столик и две беседочки прямо под вышкой, где находился часовой. Почему? Они побаивались провокаций со стороны своих офицеров-немцев. Утром позавтракали, приходят вдвоем к этому столику и сидят до обеда, беседуют. Часовой смотрит на них, слышит беседу, только не понимает их языка.

— Как кормили пленных?

— Вполне нормально. Дистрофиков не было. Похуже, чем нас, солдат. Но по крайней мере вполне обеспечивали их жизнедеятельность и способность трудиться. Жалоб никаких не было.

— На фронте Вам платили?

— А как же. Фронтовые платили. Я деньги никогда не получал. Был такой заведен порядок, не только у меня, а и у абсолютного большинства офицеров. Я свои деньги перечислял в фонд своей семьи. У меня было шесть братьев и сестер. Мой оклад, мои деньги все шли семье. Мы же были всем обеспечены. Курево давали. Питание было вполне хорошим. Я, когда закончил училище, был одни кости и кожа. А в марте 1943 года меня вызвали на оформление партийного билета, у меня «будка» такая была! То есть питание было не сравнить с училищем.

— Как обстояли дела насчет гигиены, борьбы со вшами?

— По месяцам не мылись. Вши нас заедали здорово. Помните тот момент, когда я спас нашего комиссара? Потом, сидя в этой воронке, мы с одним сержантом, командиром отделения, разожгли костерик. О чем-то разговорились. А вшей было до черта. Помню, он медаль открывает, а там под лентой — вши. В костер эту медаль. «Да что же ты делаешь?» — «Вши замучили»…

Когда мы на доформировку в Серпейске месяца на два или три отошли, привезли к нам походные бани и вошебойки. Мы все тогда проходили вошебойку. Вытаскивают абсолютно всю одежду и белье (и мою зеленую офицерскую гимнастерку, конечно). Выворачивают — а там вшей полно. И в санобработку! Сами под душем мылись. Хороший душ.

— 9 Мая в Риге встретили?

— В Таллинне. Командиром роты внутренних войск. Праздник был большой. Особенно нам, фронтовикам, было приятно. Все жители Таллинна вышли на улицы. Пиво рекой лилось, водка… Здорово праздновали. Праздновать-то праздновали, но у меня же рота была в подчинении, за ними тоже надо было смотреть.

— С «лесными братьями» после войны не приходилось сталкиваться?

— Мне лично не приходилось, но наши войска вели с ними активную борьбу. Я в это время служил в городе Цесисе в Латвии. Моя рота охраняла следственный изолятор в тюрьме. А среди заключенных были и «лесные братья», мы знали, кто это такие. Там, кроме внутренней охраны изолятора, была и внешняя охрана. Помню такой случай. Стоял вооруженный часовой на посту с тыльной стороны зоны, там было поле чистое. Идет человек. Часовой по всем правилам кричит: «Стой, кто идет?» Тот все идет. «Предупреждаю, стрелять буду!» И выстрелил, сначала вверх, потом по нарушителю. Насмерть. Оказалось, пьяный мужик.

Может быть, он не слышал. Часового оправдали. Он действовал по всем правилам.

— Приходилось власовцев охранять?

— Нет. Мы охраняли только военнопленных и своих осужденных. В Латвии и в Ивановской области.

— У Вас романы были на фронте?

— Был небольшой с одной девушкой-татаркой. Это когда нас вывели на формирование. Она была в банно-прачечном батальоне. Я с ней только танцевал, и больше ничего. Я записал ее адрес. Она оказалась из того города, где я впоследствии лежал в госпитале пять месяцев. Я нашел ее адрес, пришел туда, она дома. Но уже беременная. Тогда говорили, что многие молодые женщины специально беременели, чтобы уйти с фронта.

— Как Вы к женщинам относились?

— Очень внимательно, с большим уважением. Женщина есть женщина. Она везде женщина, а тем более что на фронте опасность преследовала ее постоянно.

— Действительно ли у всех начальников были ППЖ?

— Мне кажется, да. У командиров взводов ППЖ не было. Мы с солдатами вместе спали в одной землянке. Во всех ротах были санинструктора. А у ротного отдельная землянка, там и санинструктор. От командира роты и выше уже больше условий иметь ППЖ. В батальонах тем более. В полку была такая Катя. Ядреная баба. То ли она у командира полка была, то ли у начальника штаба. Ей столько орденов навешали, а она и фронта-то не знала. ППЖ.

— Обычно им давали медали «За боевые заслуги».

— У этой Кати были ордена Красного Знамени, Красной Звезды, еще чего-то и медали, конечно.

Спустя много лет после войны я был на Курской дуге, ездил туда как участник сражения. Нас возили к блиндажу Рокоссовского (девять накатов!). Ветераны из Курска, которые продолжают там жить, рассказывали, что рядом с командным пунктом был дом, в котором жила любовница Рокоссовского. Вот он сегодня побывал у любовницы, а вскоре бомбежка и прямое попадание в этот дом. Еще говорили, что у него была любовь с Серовой, знаменитой артисткой. Рокоссовский был самый красивый из всех маршалов и командующих. Благородный, интеллигентный.

— Как Вы относились к противнику в 1942 году? Это был враг?

— Да, конечно.

— А в 1944 году поменялось Ваше личное отношение к нему?

— Нет. Так и остался врагом, фактической мишенью. А к пленным в лагере уже другое отношение — такие же они люди, как мы, такие же подневольные. Очень многие из них шли без всякого желания на войну. Потом, особенность русских — быстро забывать зло. А после 1945–1947 годов мое отношение еще больше изменилось. Эти пленные прошли наши условия жизни в лагерях, никаких недовольств не проявляли, вели себя хорошо. Они восстановили заводы, фабрики, много других объектов. Выработалось и определенное уважение к ним.

?


Левин
Михаил Борисович

Интервью Григория Койфмана

Родился 5 июня 1924 года в селе Сахновщина Полтавской области в семье столяра.

В конце двадцатых годов наша семья перебралась жить в город Славянск, но вскоре мы уехали в Крым, в Красногвардейский район, где поселились в колхозе «Новая жизнь». Отец работал там плотником и столяром.

В нашей семье было пятеро детей: три брата и две младшие сестренки. Старший брат, Матвей, был с 1918 года рождения, в 1939 году его призвали в армию, он служил в артиллерии на западной границе и погиб в сорок первом. До начала войны я успел закончить только шесть неполных классов сельской школы, два года учебы я пропустил из-за переездов.

В свои 17 лет я был физически крепким здоровым парнем, в школе стрелял лучше всех из винтовки, имел значок «Ворошиловский стрелок».

В начале войны отца забрали в армию, но из-за пожилого возраста направили в рабочий батальон, и только после войны я узнал, что он служил в мостостроительном батальоне, был тяжело ранен при бомбежке и умер от ран в госпитале под Ленинградом. Когда я уже был на фронте, то в далеком узбекском городе Самарканде умерла в эвакуации моя мама, и младших сестренок власти отдали в детский дом.

— Летом сорок первого эвакуация из Крыма была организованной или стихийной?

— За весь Крым не скажу. Никого к эвакуации конкретно в нашем колхозе насильно не принуждали, кто хотел остаться, тех не трогали, и каждый решал сам, какой ему сделать выбор. Наша семья оказалась на Кубани, в Ладовском районе, где колхозников и других беженцев из Крыма разместили сначала в станичной школе, а позже расселили по пустующим домам. Когда в начале 1942 года наши войска отбили Керченский полуостров, некоторые беженцы решили вернуться в Крым, так, например, сестра моего отца, муж которой уже погиб на фронте, взяла своих детей и в феврале вернулась в Керчь, где их ожидала гибель от немецких рук после повторного майского захвата Керчи частями Майнштейна.

— Когда Вас призвали?

— 5.6.1942, в день моего восемнадцатилетия. Я еще до призыва многократно бегал в военкомат, уговаривал, чтобы меня забрали добровольцем, но военком был непреклонен, парней младше 18 лет не призывал. Направили меня после призыва в Винницкое пехотное училище. Часть училища находилась в Краснодаре, часть в Тбилиси.

В мой набор в училище отобрали 1500 крепких и рослых молодых ребят, но мы не проучились и двух месяцев, как в составе курсантского полка оказались на передовой. Ночью подняли по тревоге, выдали сухой паек и в срочном порядке бросили на фронт. Мы, курсанты ВПУ, даже не имели красноармейских книжек или других удостоверений личности. Меня определили в роту ПТР, и так, пэтээровцем, я воевал до лета 1943 года.

— Где пришлось повоевать в сорок втором году?

— Сначала мы участвовали в летних боях в Сальских степях, а позже остатки училища были переброшены на Кавказ, нас отправили в Тбилиси, вроде как доучиваться, но уже через несколько дней я со своими товарищами снова очутился на передовой, на фронте, и после боев под Орджоникидзе я оказался уже в 11 — й Гвардейской кавалерийской дивизии, прошел с нею с боями всю Кубань, но после второго ранения я попал в пехоту, в 1179-й стрелковый полк 347-й стрелковой дивизии, в которой провоевал до конца войны. Дивизией командовал генерал-майор Юхимчук.

— По записи в Вашей орденской книжке Вы еще в 1942 году дважды были награждены орденом Отечественной войны. Орден только был недавно учрежден, награждали им в сорок втором году очень редко, а у Вас оба орденских номера из первых десяти тысяч. За что заслужили эти ордена?

— За подбитые танки. Первый танк мне удалось уничтожить еще в сальских степях. Ночью наша курсантская рота ПТР получила приказ окопаться на нейтральной полосе. На рассвете, внезапно, с фланга появились немецкие танки, мгновенно прошли до позиций роты и стали утюжить наши окопы, смешивать все живое с землей, и вся рота был уничтожена за считаные минуты. Наш окопчик засыпало, ПТР покорежило, но я со вторым номером, Васей Мясоедовым, смог уцелеть. Немецкие танки ушли назад, на исходные позиции, только один танк стоял на «нейтралке», видимо, в передовом дозоре, метрах в пятидесяти от нас. Мы прятались в окопе до наступления сумерек, потом выползли наверх. Я решил поджечь этот танк любой ценой, но у нас не было противотанковых гранат или бутылок с «горючкой». И тут возникла одна авантюрная идея. Подползли к танку, люки закрыты. На моторной части стояли два бака с бензином. Мы с Васей быстро собрали сухой курай, кинули его охапкой прямо на баки и подожгли. Сами изготовились добивать экипаж, ждали, когда немцы начнут выскакивать из горящего танка… Так этот танк мы сожгли и ночью выползли к своим. Из всего курсантского батальона после сальских боев осталось в строю всего семь человек…

Еще два немецких танка я сжег из ПТР под Орджоникидзе. Немцы решили нас обмануть: началась танковая атака, и вдруг командиры заметили, что на башнях танков нарисованы красные звезды и лозунги «Смерть немецким оккупантам», а танки не наши, «трофейные», а чисто немецкие. В наших рядах появилось замешательство, а вдруг по своим ударим? Но командиры быстро разобрались, что это «фальшивка», на немецкую уловку не купились, и когда танки подошли поближе, мы открыли огонь, и мне повезло подбить танки. Ордена Отечественной войны тогда были большой редкостью, и многие бойцы приходили в мою роту просто из любопытства, посмотреть на них.

— Как простые красноармейцы относились к тому, что попали служить в роту ПТР?

— Когда отправляли курсантов на фронт, то нам выделили всего два дня на изучение противотанкового ружья ПТРД и прочую подготовку. «Дегтяревский» ПТР был простым и надежным, пробивал лобовую броню толщиной до 40 мм. По молодости лет мы не сетовали, что помимо своего обычного снаряжения приходилось таскать двухметровое противотанковое ружье весом почти в двадцать килограммов, здоровье на это у нас было.

Из ПТРД можно было не только уничтожить танк или БТР, но и сбить самолет.

Например, летом сорок второго наш курсант по фамилии Лях сбил из ПТР немецкий самолет-разведчик «раму», мы бросились его обнимать, а еще через час Лях погиб… А как относились бойцы к тому, что попали в пэтээровцы? В сорок втором году это считалось равносильно самоубийству. Стопроцентная смерть.

Артиллерии не хватало, расчеты ПТР постоянно выдвигались вперед: или в первую линию траншей, или на нейтральную полосу и первыми вступали в бой. Весной сорок третьего, уже после второго ранения, я решил, что не хочу больше воевать пэтээровцем, и когда с маршевой ротой вернулся на передовую и «покупатели» стали набирать к себе людей из пополнения, то сразу вышел на призыв «Пехота, выходи!», предпочитая любую другую фронтовую долю и другую смерть, только бы быть подальше от этого надоевшего противотанкового ружья.

В конце войны в стрелковых ротах уже почти не встречались ПТРы, а в каждом полку уже была не рота противотанковых ружей, а всего лишь отдельный взвод, поскольку эффективность ПТР в борьбе с новыми образцами немецких танков сильно снизилась.

— А сколько всего раз Вы были ранены?

— Ранен четыре раза. Была еще одна серьезная контузия, после которой я месяц не мог говорить. Первое ранение получил на Кавказе, осколки снаряда попали в руку, второе — весной сорок третьего года — ранение в грудь, но в госпитале пролежал недолго. Третье ранение — пулевое, в руку, но строй я не покинул, лечился при части. Четвертое ранение — снаряд разорвался позади меня и осколок попал мне в спину. И было еще одно ранение — в рукопашном бою мне немец штыком распорол руку, но здесь обошлось без госпиталя.

— Когда Вы получили офицерское звание?

— В начале сорок четвертого года, когда мы стояли в обороне на Перекопе, меня вызвали в штаб полка и объявили, что я направляюсь в Мариуполь на армейские двухмесячные курсы младших лейтенантов.

К тому времени я уже полгода командовал стрелковым взводом в звании старшего сержанта и даже исполнял обязанности командира роты, правда, в этой «роте» нас оставалось всего девять человек. Из нашей дивизии на офицерские курсы прибыло 33 человека, проучились мы там всего один месяц, потом всем присвоили звания младших лейтенантов и вернули по своим частям. Только один из нас не получил офицерских погон: начальство выяснило, что он был в плену, и «перестраховалось»… По возвращении в полк я сразу принял под командование стрелковую роту и в этой должности прошел до конца войны.

— Продержаться живым на передовой свыше года, командуя стрелковой ротой, считалось запредельным везением?

— Не совсем так, это кому как повезет, например, у нас в 1-м батальоне был офицер, прокомандовавший стрелковой ротой полтора года. Все зависело оттого, наступаем мы или сидим в обороне. В сорок пятом году в Курляндии уже было полегче воевать, потери стали меньше. А до этого… Перед штурмом Бельбека и Сапун-горы у меня в роте насчитывалось 76 человек, а когда к Херсонесу вышли, то в строю оставалось всего 18 бойцов, и моя рота после таких потерь считалась самой полнокровной в полку.

Бой за Сапун-гору был неимоверно тяжелый. В нашем полку был создан отдельный штурмовой батальон, сборное подразделение, и перед штурмом нас передали в другую армию, на усиление. Атаковали Сапун-гору со стороны, где проходит шоссейная дорога и ветка ж/д. Мы проскочили мост и бросились в атаку к подножью горы, и тут по нам ударила своя артиллерия. Поднимались вверх под непрерывным огнем, по крутому каменному склону, рукой камень заденешь, все сыпется. Крови там пролилось много, характерно было то, что немцы остервенело держались до последнего патрона и человека, весь бой на самой горе слился в сплошную рукопашную схватку. Я когда после взятия Сапун-горы попытался последовательно восстановить в памяти события штурма, то получилось, что только в двух рукопашных в этот день мне пришлось убить человек пятнадцать немцев…

— После переброски Вашей дивизии в Прибалтику были еще бои, подобные севастопольским, по своему ожесточению и кровопролитию?

— В Курляндии есть такое местечко, называется Катрене. Штурмовали мы его две недели, бои шли на тотальное истребление, сплошной жуткий огонь… Село находилось на бугре, несколько линий обороны на подступах. Брали мы его очень тяжело, с большими потерями, от роты осталось пять человек. И когда уже захватили село, то прямо за нашей спиной «ожил» немецкий дзот. Мне пришлось его подрывать… Командир полка полковник Румянцев своей властью на месте вручил мне медаль «За отвагу».

Там же, в Прибалтике, соседняя дивизия попала в окружение, и нас бросили к ним на выручку, только мы сами были окружены и разбиты, и к своим я вывел из роты только семь человек.

— Какой бой Вы считаете самым удачным?

— Атака на село Кодынь. Батальоны несколько раз пытались захватить это село, но под плотным немецким огнем откатывались назад с большими потерями. Меня вызвал полковник Румянцев и приказал силами одной роты под прикрытием огня артиллерии скрытно ворваться в село и зацепиться за крайние дома. Атаку назначили на 12.00, в полдень, так что ни о какой «скрытности» речи идти не могло. В роте всего тридцать человек. Когда мне объявили этот приказ, то я понял, что из этого боя шансов вернуться в живых просто нет. Если полк не смог взять село, то что смогу сделать я со своей горсткой бойцов, да еще светлым днем, но, видно, комполка начальники «сверху накрутили хвост» и приказали снова штурмовать село, вот он, возможно, и решил пожертвовать одной ротой… Но все сложилось как нельзя удачно. В двенадцать часов по селу несколькими снарядами ударила крупнокалиберная артиллерия, потом по всей линии начался наш плотный минометный обстрел, и рота пошла в атаку напролом, не залегая и без перебежек. Но повел я своих людей не там, где мне приказал Румянцев, я взял метров двести левее. И тут случилось что-то необъяснимое, невероятное — по нам не вели огонь, мы без потерь, следуя сразу за разрывами своих мин, ворвались на окраину села, а крайние дома стоят пустые. Пустые немецкие траншеи, пулеметы без расчетов.

И тут мой ротный снайпер заметил немца, ползущего по канаве. Мы за ним.

И обнаружили большие блиндажи, в которых немцы прятались от артобстрела, понадеявшись на своих наблюдателей, которые и «прохлопали» атаку моей роты. Мы моментально блокировали блиндажи, вступили в бой, забросали входы гранатами, не дав немцам вырваться наружу. В результате такого удачного развития событий только в плен было взято свыше 100 немцев. За этот бой комполка сказал, что я буду представлен к званию Героя, кстати, вот вырезка из дивизионной газеты… и через пару месяцев действительно везду Героя дали одному майору из штаба полка, зампострою, который эту Кодынь если и видел, то только в бинокль. Два моих бойца из ротных «старожилов», один из них был старшина Брусенцов, столкнувшись как-то «в сторонке» с этим «геройским» майором, пообещали его застрелить при случае, и он уже на следующий день перевелся в другую часть. Мне позже объявили, что за взятие этого села приказом командарма я награжден орденом OB 1-й степени, но сам орден во время войны так и не был вручен. После войны, уже в 1947 году, я обратился через свой райвоенкомат с запросом по поводу неврученного ордена, на что получил ответ, что, по архивным документам, орден мне вручен еще в 1944 году, а утраченные или утерянные награды повторному вручению не подлежат. Я лично написал письмо в наградной отдел МО (Министерства обороны), приложив копию офицерского послужного списка и перечень своих боевых наград, но ответ получил тот же — в архиве МО есть отметка о вручении мне ордена, мол, что тебе еще надо. Я понял, что дальнейшее выяснение бесполезно, хватит мне и тех наград, что уже есть на гимнастерке, и что кто-то из штабных офицеров или писарей, видимо, мой орден «прикарманил».

— А какой бой Вы считаете самым неудачным, трагическим?

— Череда ужасных событий, повлекших за собой наш разгром в сальских степях, намертво засела в моей памяти. Там очень мало кто из курсантов выжил. После войны меня нашел мой бывший земляк и товарищ по Винницкому пехотному училищу Боря Токарь. Мы с ним были из одного колхоза, вместе учились в школе и вместе попали в курсанты… Мы выносили его, раненного в ногу, из окружения на себе, потом в ночной неразберихе мы его потеряли и посчитали погибшим. Через десять с лишним лет после войны он меня разыскал в Крыму. Оказывается, его подобрали в степи отступавшие танкисты, раненого Токаря посадили на броню, и так он смог спастись.

А если брать отдельный бой, фронтовой эпизод, который я считаю самым неудачным, так это трагедия на реке Молочная, на подступах к Мелитополю.

К реке подошли уже обескровленные батальоны, в которых оставалось меньше чем по полста человек. Немцы встретили нас артогнем, мы окопались. В нескольких метрах от меня в землю врезался крупнокалиберный снаряд и не разорвался. От этой «картины» у меня просто волосы дыбом встали. Потом наступило затишье, немцы вроде стали отходить, и мы быстро продвинулись вперед через лесополосу и вскоре вышли к заводским строениям. Оказалось, что это спирт-завод. Спирт, водка. В чанах, бочках и цистернах. Сразу начался вселенский бардак, весь «передний край» потянулся к заводу, батальоны перемешались, офицеры не смогли восстановить порядок.

Очень многие напились до беспамятства, как говорится, «вусмерть», в «лежку». Я со своим здоровьем и ростом всегда мог выпить немало, никогда при этом не пьянея, но не всем же такое счастье выпадает. Через два часа немцы перешли в контратаку, и из нас мало кто был в состоянии твердо стоять на ногах и открыть ответный огонь. Немцы просто выбили нас с территории завода, а тех, кто не мог подняться и убежать, добивали выстрелами прямо на земле, в плен не брали… Мы, те, кто смог отойти от спиртзавода, видели это все своими глазами, за нашей спиной. Только через десять дней нам удалось отбить территорию завода и его окрестности. Трупы красноармейцев так и лежали все это время незахороненными. Мы сами хоронили своих товарищей, погибших в тот страшный день по своей же глупости, «по пьяному делу», и тех, кто был убит в последующих атаках на спиртзавод.

В братскую могилу положили тогда примерно 500 человек…

— Командир стрелковой роты был ограничен уставом в праве на проявление своей личной инициативы?

— Если речь шла о захвате рубежа «на плечах противника», то полный вперед, тут не до согласований со штабами. Но если ротный затеял бы разведпоиск на своем участке, то он был обязан доложить в штаб батальона и полка, получить разрешение на взятие «языка», договориться о содействии с соседями, чтобы те сдуру по своим не ударили, скоординировать с артиллеристами и минометчиками вопросы по возможной огневой поддержке и позаботиться о многом другом. А если этого не сделаешь и на свой страх и риск проведешь разведвылазку, то в случае неудачи или потерь за такую «инициативу» могли спросить строго. У меня был один такой случай. Перед позициями роты — «нейтралка», на правом фланге метров триста шириной, а на левом она сужалась до сорока метров. Приказали взять «языка». Днем, когда мы услышали звон немецких котелков, а немцы всегда, в любой обстановке обедали по твердому расписанию, мы открыли отвлекающий пулеметный огонь на правом фланге, а сами кинулись одним броском через «нейтралку» на левом фланге. Взяли пленного, остальных немцев, кто там под руку попался, перебили и отошли в свои траншеи.

— А как в Прибалтике удалось выбраться из окружения?

— Выходили к своим с «приключениями». Неделю остатки роты, семь человек, кружили по немецким тылам, выискивая возможность выхода к своим. Здесь один интересный случай произошел. Мы лежим в лесу и видим, как мимо нас по лесной дороге немцы пешим порядком и на мотоциклах конвоируют человек сорок в гражданской одежде и подводят их к яме, которая находилась метрах в тридцати от нас. Нам бежать некуда, сразу заметят. И как только немцы стали выстраивать конвоируемых возле ямы, нам стало понятно, что этих людей привели на расстрел. Как только немцы встали напротив приговоренных и вскинули свои автоматы, мы открыли по ним огонь. Три немца успели вскочить на мотоцикл и смыться, а остальных мы прямо там, на месте, положили. Спасенные кинулись в одну сторону леса, мы — в другую. Вскоре в лесу послышался лай собак, стало ясно, что это нас преследуют и ищут с овчарками. Мы по бревну перешли через какую-то речушку и затаились в лесных зарослях, оторвавшись от погони. Снова двинулись на восток, на подходе к передовой по вспышкам сигнальных ракет определились, где немцы, где наши. Поползли через немецкие позиции и возле первой траншеи остановились. Прямо перед нами «маячил» часовой. Но тут немец присел закурить, я сзади кинулся на него, заколол штыком, и мы, прячась в высокой траве, быстро выползли на нейтралку. Метров через четыреста услышали русскую речь, родной мат, я еще сначала подумал: «А вдруг это власовцы?», но оказались свои. Выбрались мы к своим на участке другой дивизии, нас потащили в Особый отдел, где смершевцы нас немного «помурыжили», а потом, выяснив, кто мы такие, после допроса и проверки документов отпустили, указав место сбора нашей вышедшей из окружения дивизии.

— В конце войны немцы, например, могли принять рукопашный бой, или их боевой дух был уже сломлен?

— Немцы до самого окончания войны сохраняли боевой дух, и я не припомню, чтобы они «драпали без оглядки» или отдавали нам в Прибалтике хоть километр без боя. Только под Елгавой они нас сдерживали два месяца, шли непрерывные бои, но город немцы так и не отдали за весь период этих боев. И в Прибалтике мне раза три пришлось принять участие в рукопашной схватке с врагами. Обычно их подпускали поближе и бросались навстречу с малой дистанции, тут уже рукопашной не избежать, от нее не увильнуть. Один раз произошел следующий эпизод. Немцы ударили по третьему батальону, пехота стала беспорядочно в панике отходить. Моя рота находилась в резерве, и комполка приказал остановить отступление. Мы кинулись наперерез отступающим, стреляя над их головами, с криками «Ложись!». А немцы уже тут как тут, совсем близко, началась свалка. Один немец выбил у меня оружие и хотел заколоть, у него была винтовка (карабин) с примкнутым штыком. Мне терять уже было нечего. Я успел левой ладонью перехватить штык и кулаком врезал ему — немец в нокдаун, потерял равновесие, я смог вырвать у него его же винтовку и насадил его на штык. Когда рукой за немецкий штык схватился, то перерезал себе сухожилия на ладони, пальцы с тех пор двигаются с трудом из-за контрактуры.

— У нас есть общий список вопросов к пехотинцам. Давайте возьмем несколько вопросов из него. Как кормили пехоту? Приходилось ли голодать на фронте?

— Голодать или недоедать пришлось почти весь сорок второй год и первую половину сорок третьего, когда мы уже освобождали Кубань.

Потом уже пехоту кормили относительно нормально.

Наиболее тяжелый период был в сальских степях летом сорок второго. Один колодец на 100 километров вокруг, из которого по очереди набирали воду и мы, и немцы, не стреляя друг в друг. Не было никакого подвоза провианта. Как-то мы обнаружили труп верблюда, заваленный камнями, так больше недели питались этой падалью, кипятили это мясо в четырех водах. Подстреливали сусликов и жарили их тушки. Один раз бойцы где-то раздобыли картошки и сделали жаркое из мяса сусликов. Пришел комполка, увидел, что мы варим, спросил: «Что за жаркое?» — «С курицей». — «Ну, давай, попробуем».

А потом, как узнал, чем мы его покормили, так долго ругался матом.

Перед атакой иногда выдавали по 100 граммов водки, так с голодухи многих «развозило» даже от такой малой дозы алкоголя, в бой шли шатаясь, на «ватных ногах».

Как-то, не выдержав постоянного голода, к немцам перебежало сразу человек двадцать красноармейцев из нацменов. Немцы их покормили и отправили часть из них назад, агитировать своих земляков за переход на сторону противника.

Но тут моментально появились особисты и всех «возвращенцев» арестовали.

Под Кизляром перед нами «нейтралка» — кукурузное поле и картофельное поле, все густо заминировано противопехотными минами. И вроде не так голодно было, но все равно находились такие бесшабашные головы, которые выползали на «нейтралку» за «доппайком». У нас так во взводе один боец погиб, подорвался на мине…

В сорок третьем году, после Миуса, за Мелитополем, уже ближе к Перекопу, вопрос с питанием заметно улучшился, когда мы встали в обороне, еды почти всегда хватало.

В Прибалтике мы отъелись, зачастую питались по «бабушкиному аттестату». Там, в прифронтовой полосе, бродило много бесхозной скотины, которую мы сами резали и мясо варили. В Латвии на хуторах у местных воровали гусей, два бойца хозяину «зубы заговаривают», а остальные гусей под плащ-палатку тайком запихивают. Вокруг множество мелких озер, и бойцы глушили рыбу противотанковыми гранатами.

Так что мы сами находили для себя «дополнительные источники снабжения».

— Немецкая пропаганда по разложению красноармейских частей достигала своей цели?

— В первые два года войны, я думаю, что да. Слабые не выдерживали голода, лишений, перебегали или уходили в плен, но когда шла речь о наших отборных частях, таких, например, как курсантский полк ВПУ, то люди были готовы сражаться до последнего патрона, несмотря ни на что. Но немцы в своей пропаганде в листовках, сбрасываемых с самолетов, и через громкоговорители и ПГУ всегда примитивно «нажимали» только на две темы: про «жидов-комиссаров, которые гонят всех на убой», и вторая: «русские солдаты, хватит воевать за проклятые сталинские колхозы, хватит голодать, переходите к нам, накормим, дадим водки».

Один раз нас такой «агитатор» просто довел до белого каления. Каждый день на чистом русском языке вещал через ПГУ про «белые макароны» и прочую жратву, и мы решили его выловить. И ведь смогли, поймали, оказался бывший свой, власовец. Его поставили возле дороги, и каждый проходивший мимо боец считал своим долгом врезать предателю по морде. Так и забили его насмерть…

В сорок втором перебежчиков к немцам было немало, красноармейцы, из семей раскулаченных, сами уходили к противнику, не желая воевать за Советскую власть, которая в свое время искалечила им жизнь.

— С власовцами часто приходилось сталкиваться?

— Крайне редко. На Сапун-горе, когда шла рукопашная, среди одетых в немецкую форму кто-то орал матом по-русски, но кто они, мы не разбирались, там в плен не брали. А вот под Елгавой в сорок четвертом году была одна история, очень занимательная. Здесь фронт стоял на одном месте почти два месяца, и в нашем тылу действовала какая-то крупная банда латышей, скрывавшаяся в лесах. Кто они точно, мы пока не знали, но постоянно происходили нападения на тыловые подразделения дивизии. На одного из них я нарвался в одиночку в батальонном тылу, в перелеске, в сумерках. Направил на меня пистолет, приказывает по-русски: «Раздевайся!» (видимо, ему была нужна советская офицерская форма), но у меня, по везению, как раз был в левой руке складной шомпол и я ему этим шомполом ткнул в лицо и попал в глаз, он даже не успел нажать на курок пистолета. Обезоружил его и привел в штаб полка. Латыш-эсэсовец, в петлицах эмблема, напоминающая кошку. Выяснили, что он как раз из этой банды, и латыш на допросе рассказал, в каком месте они прячутся и что в банде наберется почти 80 человек. С передовой сняли батальон и приказали зачистить лес, постараться всех брать живьем. Когда собрали всех взятых в плен бандитов, то там были и латыши-эсэсовцы, и немцы-окруженцы, и власовцы. Всех плененных живыми отправили в штаб. Самосуда не было.

— А как относились к пленным немцам?

— Обычно их никто не трогал после боя. Только в Севастополе, на Херсонесе, произошел «срыв»… Там под горячую руку многих постреляли, бойцы из бывших матросов мстили за июль сорок второго… У нас в батальоне тоже один солдат «отличился». Он сам напросился отконвоировать к штабу примерно двадцать пленных и по дороге всех перебил, расстрелял… Начали в штабе полка с ним разбираться, а у него, оказывается, немцы всю семью уничтожили, восемь человек. Этого солдата, насколько я помню, просто вернули в роту, обошлось без трибунала.

В Прибалтике был еще один эпизод, довольно незаурядный. Взяли нескольких в плен, и комбат, который хотел быстро выяснить обстановку, кто и сколько сил противника находится перед нами, стал лично допрашивать пленных. Один немец держался гордо, смотрел на нас с ненавистью, на вопросы отказывался отвечать, мол, хоть стреляйте меня, ничего не добьетесь. Так комбат приказал привязать его за ноги к двум согнутым березкам и сказал, чтобы немцу перевели, что с ним сейчас произойдет, как его на две части разорвет. Пленный сразу побледнел, сник и все рассказал и показал, что знал…

Обычно на допросе пленного хватало только одной словесной угрозы, что если будет молчать, то расстреляем на месте, и пленные сразу выкладывали всю нужную информацию. Но были, конечно, и исключения, попадались фанатики…

— Перед боем бойцам всегда выдавали 100 граммов «наркомовских»?

— Специально перед атакой спирт выдавали редко. В основном «наркомовские» доставляли в роту ночью. У меня одно время почти вся рота состояла из одних узбеков, так они алкоголь вообще не употребляли и, кстати, пайковый сахар тоже не ели.

По-русски среди них говорили и сносно понимали только двое, и вот именно их я назначил переводчиками, они переводили и дублировали мои команды.

Так в этот период в роте появились весомые запасы спирта.

Так же довольно продолжительное время и, возможно, что только у нас в полку, стали за каждого убитого немца «выдавать премию» — дополнительные 100 граммов. Так, кто-нибудь из моих узбеков выстрелит по немецким позициям, вроде попал (или ему так показалось), приходит и докладывает на ломаном русском языке: «Товарыш камандыр, мен адын немее убиль», и старшина записывает, такому-то — 100 граммов «призовых», но узбек-то непьющий. Так и набирался еще литр-другой излишков.

Поэтому в затишье все штабное начальство «шлялось» по стрелковым ротам, кто «с проверкой», кто еще с какой-нибудь ерундой, но цель была одна — простите за выражение, но использую современный словесный эквивалент — «покушать водочки на халяву», в ротах всегда было что выпить, но редко чем закусить.

— Насколько сложнее было воевать, если личный состав роты состоял из слабо подготовленных и плохо знающих русский язык среднеазиатских или кавказских солдат-нацменов?

— А что было делать, кого дадут, с теми и воюешь. Учишь — как надо воевать, иногда «воспитываешь» по-своему. Из нацменов, кстати, нередко получались очень хорошие смелые солдаты. Помню узбека Рахманова, другого солдата из Средней Азии, Умбетьярова, — прекрасные были бойцы… Но, с другой стороны, большинство «самострелов» на передовой были из нацменов. Как ни прискорбно звучит, но это факт… У меня в роте один нацмен выстрелил себе в руку через мокрое полотенце, но все равно уже в дивизионном санбате «раскусили» его, что «самострел», — и «к стенке»…

Одно время был у меня в роте боец, армянин Осипян, смельчак, которого сразу после окончания войны от нашей дивизии послали как одного из лучших на Парад Победы в Москву. Осипяну за героизм прощали многое, он, например, мог в одиночку пойти в немецкий тыл и привести «языка». Был у него, уже когда Осипян воевал в другой роте, конфликт со взводным. Командир взвода, молодой младший лейтенант, татарин, стал над Осипяном издеваться и несколько раз его ударил. Так в одном из боев Осипян застрелил своего взводного офицера на глазах у комбата. Об этом стало известно и командиру полка. Но Осипяна не тронули, эту историю не стали «раздувать», комполка прикрыл бойца… И так бывало…

— Что значит фраза: «воспитывал по-своему»?

— Хотите примеры? Пришли с пополнением в конце сорок четвертого года в роту 12 западных украинцев.

Идет бой, а они винтовки из окопов высунули, чуть ли не под углом 90 градусов, и стреляют вверх, патроны жгут, «воюют», так сказать. Когда я это заметил, так сразу принял меры. Взял в руки ручной пулемет и встал рядом.

Или ты в немцев стреляешь, или я тебя пристрелю… Выбора нет…

На Перекопе, когда я еще старшим сержантом командовал ротой, в которой оставалось девять человек (все офицеры выбыли из строя), нам выделили для обороны участок передовой длиной шестьсот метров. Пошел ночью проверять линию обороны. Были вырыты окопчики на каждого бойца, а снизу в окопе прорывался еще лаз, такая «траншея», которая вела в нору, в «землянку для отдыха». Смотрю, а моего бойца Сигикбаева нет на месте, я в лаз, а он в «землянке» расположился. Спрашиваю: «Ты почему окоп оставил?», а он отвечает: «Товарищ командир, мой курсак пропал», мол, устал голодать. Когда я его поймал во второй раз, что вместо наблюдения за «нейтралкой» он отсиживается в норе, то вытащил его на бруствер и сказал: «Не хочешь нормально служить у нас, иди к немцам, служи у них!» — и погнал его в немецкую сторону. Сигикбаев бросился умолять: «Командыр, моя не будет!», сразу стал хорошим и исполнительным бойцом, даже таскал на себе боеприпасы для товарищей.

— Бывшими штрафниками тоже пополняли Вашу роту?

— Да кто только в стрелковую роту не попадал, иногда такие «кадры» присылали, что хоть стой, хоть падай… Один раз даже прибыл с пополнением бывший майор, уже немолодой, видный из себя. Служил он на Дальнем Востоке, влип в какую-то историю, был разжалован в рядовые и вместо штрафбата послан в простую пехоту на передовую.

Я назначил его командиром отделения, но он вскоре погиб. Напился, вылез на бруствер и стал орать немцам, как он их «имел», как им покажет кузькину мать и как их порвет на куски. Его сразу убило… В сорок третьем году и даже в сорок четвертом в пехоту нередко присылали массовое пополнение из призванных в только что освобожденных селах, как тогда было принято говорить, «с оккупированных территорий». Последний раз такое произошло в Крыму, в апреле 1944 года, когда к нам пригнали новобранцев «из оккупированных», местных, крымских, которые даже не были обучены элементарным азам владения оружием. Из полевого военкомата, минуя подготовку в запасном полку, их кинули фактически сразу на передовую. И прибыли они к нам в недобрый час, как раз мы вели тяжелые бои в «Долине смерти» под Бахчисараем, и большинство этого пополнения, сразу брошенного в атаку, погибло в первом же бою…

— Вы сказали, что в Вашей стрелковой роте из-за постоянных больших потерь всегда было не больше 30–40 бойцов, даже после пополнения. Но, скажем так, существовал ли «костяк роты» из опытных пехотинцев, воюющих в стрелках полгода и больше?

— Полгода в стрелках, чтобы не ранило и не убило?.. Это вы «загнули». В обороне еще такое теоретически возможно, но ведь мы все время наступали. В моей роте было три человека «неубиваемых», составлявших ее костяк. Мой старшина роты Максим Иванович Брусенцов, 1901 года рождения. Настоящий герой, который под любым огнем, в любых условиях доставлял на передовую боеприпасы и продовольствие для бойцов. Писарь роты Иван Хвостенко. И мой ординарец Василий Горшунов, белорус из Гомеля. Горшунов прибыл с пополнением, и был он очень маленького роста, я его пожалел и взял к себе в ординарцы. Все три упомянутых сейчас мною человека участвовали в боях на равных с другими, но судьба их хранила. Кроме них, в нашей роте еще долго продержался в строю и провоевал мой земляк, Давид Белостоцкий, но он выбыл после второго ранения, и с ним я случайно встретился уже после войны.

— Были моменты, что роту пополняли до полнокровного штатного расписания?

— Перед штурмом Севастополя, как я вам уже сказал, в ударном батальоне в ротах было до 80 командиров и красноармейцев, а обычно в стрелковых ротах было не более 50 человек, даже в самые лучшие дни. Взводными обычно ставили сержантов, младшего офицерского состава в первой линии всегда не хватало. Из офицеров, командиров взводов в моей роте, в последний год войны у меня были двое — лейтенант Григорий Сидоров и младший лейтенант Пономаренко. Других даже не припомню.

В Курляндии мы закончили войну не 8 мая, а 13.5.1945, закончив прочесывание освобожденной местности, где нам еще четыре дня после Победы пришлось проливать кровь, вылавливать и добивать тех, кто не пожелал сдаваться в плен, воевать фактически со «смертниками». Рота закончила бои, имея в своем составе всего одиннадцать человек, считая меня…

— Недавно в одном из интервью бывший рядовой пехотинец, кавалер двух орденов Славы, рассказал, что его рота всем составом, несмотря на угрозы командиров, коллективно отказалась выйти из окопов и идти в атаку по голому открытому полю на пулеметы. Такое вообще в действительности могло произойти на передовой?

— Такое могло случиться. Что, думаете, так легко людям подниматься в атаку на смерть?.. За Миусом в сорок третьем нам приказали днем по равнине повторно атаковать укрепленную немцами железнодорожную насыпь, утыканную пулеметами через каждые 20–30 метров. Никто не хотел подниматься, все понимали, что эта атака будет последней в их жизни. И мат, угрозы и крики командиров тут помочь не могли…

Прошло немало времени, пока то тут, то там не стали раздаваться слабые крики «Ура!» и красноармейцы все же не пошли в атаку. Мы взяли эту насыпь, но какой ценой!..

Но опять же, если дан приказ на атаку и он не выполняется, то офицеры имели право применить оружие на поражение и заставить бойцов повиноваться и идти в бой.

Такое тоже происходило… На передовой никто особо не церемонился…

Сколько раз приходилось штурмовать какие-то безымянные высотки или сопки, откуда немцы, сверху, били по нам из пулеметов, выкашивая целые батальоны… Не оправданные ничем, дикие потери, но куда было деваться? Получен приказ, и мы должны были его выполнять… И политруки «в ухо орут», на их совести напрасной крови тоже много…

Умирать всегда страшно, но мы были молодые парни и идейные комсомольцы, жизнью не особо дорожили, очень многого тогда не понимали, бравировали своим пренебрежением к смерти и своей лихостью, но представьте себе простого бойца-пехотинца, мужика лет тридцати пяти, у которого в тылу, в деревне, голодают жена и четверо малых детишек… и подумайте, какие мысли были у него перед атакой.

Знаете, ведь перед атакой на душе всегда было муторно, сидишь в траншее, ждешь сигнала, борешься со своими переживаниями, а выскочил наверх, побежал вперед — и уже в голове никаких мыслей, действуешь в бою, как машина…

— Но если сегодня командир направит оружие на своего бойца, то завтра и его, гляди чего доброго, пристрелят.

— У нас, кроме того случая с Осипяном, был в батальоне еще один подобный эпизод, командира соседней роты в сорок четвертом году свои же бойцы убили. Докомандовался… Смотрите, когда люди постоянно «ходят под смертью», у каждого в руках автомат и нервы на пределе, то все — и младшие офицеры, и рядовые бойцы — стремились к взаимопониманию, находить общий язык, пытались как-то сами «сглаживать острые углы», по-пустому не конфликтовать и зря не собачиться, поскольку любой «спорный вопрос» на передовой решался одним выстрелом или броском гранаты уже в следующей атаке. Рядовому пехотинцу или Ваньке-взводному нечего было терять, он уже и так был человек, приговоренный к смерти. Нервы у многих были расшатаны войной, контузиями… Постоянные смерти рядом, ежедневный риск быть убитым — все это деформировало психику. Иногда просто косой взгляд мог быть принят «в штыки»…

— Вы вели на фронте свой «личный боевой счет»?

— Поначалу было такое дело. Потом до полсотни убитых дошел и бросил заниматься подсчетами. Стрелял я всегда хорошо, из пистолета попадал в подброшенный пятак.

— Коммунисты поднимались в атаку первыми?

— Всегда. Призыв, команда ротного или комиссара «Коммунисты, вперед!» не был для нас «дешевой агиткой», это было состояние нашей души, зов сердца. Мы ведь тогда искренне верили в правоту ВКП(б). Ведь на передовой простые бойцы и младшие офицеры в партию ради карьеры не вступали.

В роте обычно было не более пяти-семи коммунистов, и все партийные знали, что наш долг первыми вставать под пули. Замполитом батальона в Курляндии был хороший человек, капитан Иоффе, так он, озверев от постоянных разговоров в штабе про «жидов-интендантов в Ташкенте», пытаясь всем доказать обратное, почти в каждом бою сам приходил из штаба в роты, в первую траншею, поднимать людей в атаку.

— Еще один «общий вопрос» к бывшим пехотинцам. Ваше отношение к приказу № 227 и к существованию заградотрядов?

— Приказ предельно жестокий, страшный по своей сути, но если честно говорить — по моему мнению, он был необходим… Многих этот приказ «отрезвил», заставил опомниться… А насчет заградотрядов, то я всего лишь один раз столкнулся на фронте с их «деятельностью». В одном из боев на Кубани у нас дрогнул и побежал правый фланг, так заградотряд открыл огонь, где наперерез, где прямо по бегущим… После этого я вблизи передовой заградотряды ни разу не видел. Если в бою возникала критическая ситуация, то в стрелковом полку функции заградотрядчиков — остановить драпающих в панике — выполняла резервная стрелковая рота или полковая рота автоматчиков.

— Вы начинали воевать в роте ПТР, имеете на своем счету подбитые танки противника. Но как обычные пехотинцы справлялись с танкобоязнью?

— Надо честно сказать, что превентивная борьба с таким возможным явлением, как «танкобоязнь», в нашей дивизии велась постоянно, до самого конца войны.

Даже в Курляндии, где немцы танки в бою почти не применяли, когда нас отводили с передовой на короткий отдых в ближние тылы, то сразу проводилась танковая «обкатка» пехотинцев и тренировки по применению противотанковых гранат. Бойцы были хорошо подготовлены к танковым атакам.

— Как складывалась Ваша послевоенная жизнь?

— Летом 1945 года нас перебросили на Восток, на войну с Японией. Но на эту войну мы так и не успели. Все железнодорожные линии были забиты эшелонами с войсками, и в итоге нас остановили еще в Кунгуре, японцев разбили без нас. Служил ротным до 1946 года, потом мне предложили поехать на КУКС, курсы «Выстрел», но на отборочном собеседовании попросил меня демобилизовать, мол, достаточного образования не имею, да и весь пораненный. В армии я не мог оставаться. В Средней Азии после смерти матери сиротствовали и бедовали мои младший брат и две малые сестренки в детдоме. Мне надо было их поднимать на ноги. Перед демобилизацией меня отправили в ЗАП, где мы ждали, пока нам выдадут новое обмундирование, ведь даже офицеры ходили в той же старой и истрепанной полевой форме, в которой закончили войну. Но долго ждать, пока интенданты наконец найдут для демобилизованных приличное обмундирование, я не мог, на «товарняках» добрался до Средней Азии, до Самарканда, нашел своих в Катты-Кургане, сначала забрал с собой брата и поехал с ним в Крым.

Мне предложили как бывшему офицеру, старшему лейтенанту и как коммунисту возглавить колхоз, потом стали предлагать работу в райотделе милиции, но я наотрез отказался, после войны я уже не хотел никем и ничем «командовать» и не считал себя вправе хоть в какой-то степени распоряжаться чужими судьбами.

Учиться дальше тоже не мог пойти, надо было работать, чтобы прокормить младших.

До 1953 года так и оставался простым колхозником, забыв про ордена и былое офицерское звание, не чурался никакой черной работы в поле.

В 1953 году перебрался с женой в Симферополь. В городе работал грузчиком, пилорамщиком, строителем, потом выучился на крановщика и всю последующую трудовую жизнь проработал на автокране. Вырастил троих сыновей.


Мирзатунян Александр Богратович

Родился я в 1924 году в городе Горис. Перед войной мы жили хорошо. С питанием не было никаких проблем, и мяса было в достатке, и хлеба. Тогда каждый парень мечтал попасть в армию, служить в армии. Не секрет, что каждый, кто возвращался из армии, был гарантированно обеспечен работой. Мы не любили тех, кто не попал в армию по болезни.

В день, когда началась война, мы были в лесу. Днем вернулись домой и тут узнали, что война. Мы все были уверены, что через несколько дней наши пойдут вперед и немцев разобьют.

Конечно, кто постарше, те бросились в магазины скупать спички, соль, керосин. Вот жена у меня, она из Еревана — она лучше знает. Вскоре ввели карточную систему.

В 1942 году окончил среднюю армянскую школу и в этом же году был призван в армию.

Надо сказать, что из нашей группы в тринадцать человек только двое — я и мой один товарищ, кто так или иначе немного понимал русский язык. Поэтому нас двоих направили в Краснодарское пулеметно-минометное училище, которое эвакуировали в Степанакерт.

Там мы изучали станковый пулемет «максим». Кормили в училище хорошо. За девять месяцев из нас подготовили командиров взводов, присвоили звание «младший лейтенант» и отправили на фронт. Что я могу сказать о пулемете «максим»? Это прекрасный пулемет, только… «немного» тяжелый. Во взводе у меня помимо него были немецкие МГ-34. Легкие, 14 килограммов, но сравнивать с «максимом» их нельзя. «Максим» бьет точно, его можно установить на ночную стрельбу. В общем, очень сильный пулемет.

Так вот окончили мы в апреле 1943 года. Начал воевать в русских частях, в 56-й армии, но буквально через месяц нас отвели на пополнение 89-й армянской дивизии, которой командовал Арташес Василян. Там я принял пулеметный взвод. У меня были такие солдаты, что вначале они больше знали о пулемете, о том, как выбрать позицию, чем я. Но я быстро учился — теоретически я был готов, а практически они были посильнее. Знаешь, я не суеверный, но где-то в первых боях мы выбрали позицию с отличным сектором обстрела. Отрыли окоп, поставили пулемет. Ночью мне снится старик с белой бородой, в белых одеждах и говорит: «Слушай, ты куда поставил свой пулемет? Там сейчас бомба упадет. Переводи пулемет или налево, или направо». Я проснулся и приказал солдатам сменить позицию. Они возмутились, но я их заставил. Прошло не больше получаса, и бомба попала точно в наш окоп. С этого дня мои солдаты без пререкания выполняли все, что я говорил. Повторять было не нужно. Вот, кроме этого случая, никаких примет или предчувствий я не испытывал.

Постепенно я завоевал авторитет и считался хорошим командиром. Меня уважали. В расчетах у меня были в основном армяне, но были и русские, двое азербайджанцев, пять узбеков. Никаких проблем на национальной почве не возникало. Вот о Сталине очень много говорят, но в одном точно молодец, сумел национальный вопрос поставить на таком уровне! Узбек, армянин, азербайджанец — все были как братья!

— Какова функция пулеметного взвода?

— Пулеметный взвод состоял из одиннадцати человек при двух пулеметах. В перерывах между боями пулеметная рота существовала как отдельное подразделение, а в бою повзводно придавалась стрелковым ротам. Основная задача станковых пулеметов — поддержка стрелковых подразделений. По уставу мы должны быть сзади стрелковых подразделений, но мы немного от устава отошли и были рядом со стрелковым подразделением, а иногда и впереди.

Первые бои под Моздоком были неудачные, с большими потерями. Дивизия наступала и вышла в долину. Снег, грязь, а обмундированы мы были неважно… Разведка доложила, что немцы отступили километров на пятнадцать-двадцать. А оказалось, что они всего в трех километрах. Мы остановились в коровниках, развели костры, начали сушиться. А тут немецкие танки… В общем, дивизия была разбита. Мы три или четыре месяца стояли на переформировке. Василяна сняли, и дивизию принял Нвер Сафарян. Воевали на Кубани, освобождали Анапу. После взятия Анапы дивизия шла в направлении Керченского пролива. В ноябре высадился десант в Керчи. Снова неудачно. Там война очень тяжелая была. Половину города взяли, а вторую — не можем. Все хотели к какому-нибудь празднику — Новому году, 23 Февраля… Потери большие. Там я с пулеметом своего взвода попал в окружение. Семь дней сидели отрезанными от своих, пока наши не подошли. Я только одного боялся — в плен попасть. Решил, что лучше себя расстреляю, чем попаду в плен. Нам рассказывали, что были случаи, когда солдаты связывали командира и перебегали на сторону немцев. Я этого боялся, но у меня в расчете, слава богу, таких солдат не было. Не было ни перебежчиков, ни самострелов. Позднее, в Польше, когда пришло пополнение из Западной Украины, двое пытались перебежать к немцам.

Одного, хорошо помню, звали Панасюк. Их поймали и расстреляли

.

Такой эпизод еще запомнился. В керченских катакомбах у нас были бани. Мои солдаты пошли мыться, а я остался наверху. А тут бомбежка. Мы всегда смотрели, куда летит бомба, — довольно просто определить, попадет она в тебя или нет. А тут было две группы самолетов. За одной я следил, а вторую не заметил. Бомба взорвалась недалеко, и меня засыпало землей. Как потом мне рассказывали, солдаты, когда вышли из бани, начали лопатами копать там, где я был, но не нашли и бросили это занятие. Но среди них был пожилой боец из моего родного города Гориса. Он продолжал копать и отрыл меня. Я несколько дней лежал в медсанбате, поскольку был тяжело контужен. После войны, когда летом мы приезжали в Горис, он приглашал к себе домой, всегда рассказывал этот случай и плакал.

Здесь же, в Керчи, я получил свое первое легкое ранение в область ключицы. 11 апреля 1944-го взяли Керчь и пошли на Севастополь. 7 мая перешли в наступление, а уже 12-го освободили весь Крым.

Этот случай был в сорок четвертом году в Севастополе, когда мы брали гору Горную — это от Балаклавы километров в пятнадцати. Маленький блиндаж. Вошел туда — уже темнело. Я не заметил, что в блиндаже прятался офицер, как потом выяснилось, венгерской армии. Когда он меня увидел, бросил гранату и попытался выскочить из блиндажа. Я за ним. Осколками гранаты меня легко ранило в левую ногу. Поймали его. Он у меня на русском просит: «У меня мама, не стреляй» и так далее. Я говорю: «А когда ты бросал гранату, не думал, что у меня тоже мама?» Нога очень болела, ну и злой я, конечно, был. Там, в траншее, и застрелил его. Это был единственный случай, когда я расстрелял живого человека. После этого нас перебросили в Польшу. Почти шесть месяцев мы охраняли Майданек.

В сорок пятом году дивизия вела наступление в направлении Франкфурта-на-Одере. Бои на Одерском плацдарме были очень тяжелые. Немцы постоянно атаковали, пытаясь сбросить нас в реку. Бои шли день и ночь. Даже минуты не было, чтобы спокойно покушать. Там, на Одере, 7 февраля 1945 года я был тяжело ранен. Пуля распорола мягкие ткани бедра. Рана была почти двадцать сантиметров длиной, но кость была не задета. Лечился в Энгельсе под Саратовом в госпитале 3453, начальником госпиталя был Проваторов, оттуда меня демобилизовали инвалидом второй группы… Ну что еще сказать? Пулеметная рота подчинялась командиру батальона. Помню, у нас был Оганов — хороший командир, а полком командовал Карапетян. Вообще, командиры неплохие были. Конечно, кто-то лучше, кто-то — хуже, но в основном заботились о жизни солдат.

— В пулеметном расчете была взаимозаменяемость?

— Ну а как же! Даже подносчики патронов могли заменить первый номер.

— А приходилось самому за пулемет ложиться?

— Конечно. Много раз! Личный счет я не вел. Да и как его вести, когда четыре пулемета как начинают работать, видишь, что падают. Лежат. Но чей он?

— Какова дальность стрельбы?

— Обычно стреляли на 400–500 метров. Групповая стрельба может быть на 1000–2000 метров. Очень редко использовали стрельбу через голову своих войск, навесным огнем. Это очень сложная стрельба.

— Вы говорили, что пользовались немецкими пулеметами?

— Во взводе были. Я помню, Ворошилов приехал в Керчь. Мы построились. Перед нами стоят наши пулеметы, за ними немецкие. А командир полка предупредил: «Делайте так, чтоб он не видел немецкие». Но невозможно было это сделать. Ворошилов подошел к моему взводу. Я вышел, доложил: «Командир пулеметного взвода лейтенант Мирзатунян». Ворошилов: «А где ваши пулеметы?» — «Вот, пожалуйста». Посмотрел: «Немецкие?» — «Да. Наши солдаты хорошо ими владеют». — «Молодец. С немцами надо бороться не только своим, но и их оружием».

В сорок четвертом году мы получили новые пулеметы Горюнова. Это очень легкий пулемет был. Воздушного охлаждения. Ствол у него быстро накалялся — после пяти минут уже нельзя стрелять, а в «максиме» там четыре килограмма воды всегда. Если даже не было воды, у солдат всегда с собой — было чем наполнить. Зимой, правда, тяжело — антифриза не было, а вода замерзает. У «максима» очень много задержек — 15. Ну, плюс, когда немного это… намачивается, зимой — тем более уже не стреляет. А немецкие пулеметы — у них металлические ленты. И вот они спокойно стреляют. Набивали ленты руками — машинок не было.

— Самый опасный Ваш противник? Что именно, ну, то есть какое немецкое оружие, в основном направленное на Вас?

— Для пулеметчиков — это минометы и снайперы.

— В боекомплекте пулемета сколько коробок примерно было?

— Примерно 10 коробок по 250 патронов, но у меня всегда было 20–25, потому что мы очень много стреляли.

— Щиток пулемета — полезная вещь или демаскирующая?

— Щит — очень полезный. Конечно, если в прорезь пуля попадет, то пулеметчика убьет, вообще, он очень помогает и много жизней спас. Мы никогда его не снимали.

— Ложные позиции делали?

— Ложные — нет, а вот запасные — обязательно.

— Когда нужно менять позицию?

— Когда, допустим, противник меняет направление наступления. Начал в одном месте, а потом переносит усилия на другое. Тогда приказывают передвинуть пулеметы вперед или на фланг в зависимости от местности, но не назад. Назад никогда не разрешали.

— В наступлении как пулемет перетаскивали?

— Мы всегда старались не отставать от стрелков. Если они залегли, то наша задача была — подавить огневые точки. Пулемет перекатывали на руках. Веревку для перекатывания не использовали. Приходилось мне и на марше таскать. Видишь, солдат уже не может, тогда берешь его ношу. Самое трудное — это тащить тело пулемета.

— Личное оружие у Вас было?

— У меня был бельгийский «маузер». Прицельная дальность — 800 метров, 15 патронов в обойме. Привез его домой, но отец выбросил в выгребную яму. Зачем привез? На память. А потом уже, когда увидел, что за это могут и посадить, хранил его в секрете. После войны я из него не стрелял, но носил всегда. Потому что от Еревана до Степанакерта тогда на дорогах всякие люди встречались. И я был готов его применить в случае необходимости.

— Как награждали?

— Я помню, у нас в Горисе стояли русские части. Мы вместе иногда играли в волейбол. Один майор носил Красную Звезду. Знаете, что такое Красная Звезда?! Мы специально ходили за этим майором, посмотреть на орден! Когда мы взяли Тамань, я получил свой первый орден Красной Звезды! За Керчь, Севастополь и Одер я получил три ордена Отечественной войны.

В дивизионной газете «Красноармеец» была статья. Называлась «Храбрость командира». Там написано было, как я поймал гранату на лету и бросил ее обратно. Ну, конечно, ничего я не ловил. Мы залегли под огнем, хотели подняться, а тут граната и практически мне на колени упала, и я ее машинально обратно кинул. Так эту газету со статьей наши ребята отправили в Горис. Отцу в райкоме дали пшеницу и еще что-то — отметили героический поступок сына.

— Обмундирование какое было?

— Вначале были английские красные ботинки с обмотками. Потом обзавелись сапогами. У офицерского состава были хромовые. В Польше нам на заказ пошили.

— Офицерский доппаек давали?

— Да. Отдельный паек офицерский был. Получали его ежемесячно. Я его делил с солдатами. Я не курил в жизни, но нам давали хорошие папиросы. Ну, я их раздавал всем солдатам. И печенье было, и шоколад, и так далее. Все раздавали, мы все вместе ели.

— Деньги платили?

— Обязательно. Я деньги посылал сестре по почте.

— Ординарец у Вас был?

— Официально — нет. Не положено. Но был солдат, который выполнял эту роль, помогал мне.

— А где в основном спали?

— В первой линии — в окопах, а если отводили, то в домах. Под Керчью днем дождь, грязь, а ночью — мороз. Вдвоем спали в окопе. Одну шинель вниз, а второй укрываешься. Утром просыпаешься — встать не можешь. Шинель за ночь примерзла к стенкам окопа. Потом мы у немцев научились делать в окопах ниши. В них и спали. Даже если мина попадала в окоп, то в такой нише тебя не ранит, только землей присыплет. В основном спали днем, а ночью постоянно дежурили, постреливали. Немцы много стреляли ночью. Мы намного реже.

Но, конечно, готовили пулеметы и для ночной стрельбы. Сектора определяли, колышки забивали, чтобы, не дай бог, по своим не попасть.

— Кормили хорошо?

— Кормили очень хорошо. Но вот в Керчи несколько дней сидели голодными. Разведка доложила, что немцы получили посылки — по десять килограммов с желе, шоколадом, теплыми вещами. Ну, командование организовало наступление на первую траншею. Отбили эти посылки. Подкрепились.

— Вши были?

— Конечно. И в училище, и на фронте. Как боролись? Когда отведут во вторую или третью линию, там баня, прожарка. Зимой они еще не так двигаются — холодно, а летом житья не дают.

— Какие-то трофеи брали?

— Я был против трофеев. Ничего не привез оттуда и посылки не посылал. Ну, мои солдаты, когда я был уже ранен, отправлен в госпиталь, от моего имени послали посылку моей сестре.

— Вот Вы лично воевали за что? За Родину, за Сталина, за партию?

— Мы лично воевали за Родину. И я скажу, что Родину мы понимали, как Сталин. Это не отделимо было. Вот во время войны, чтоб кричали «За Сталина!» и так далее, такого я не видел. Может быть, в других частях было, но у нас такого не случалось, всегда «за Родину». Еще скажу, что я, конечно, понимал, что мы воюем и за Армению, но Родиной для меня был Советский Союз.

— Женщины на фронте были?

— Были медики, но стрелков у нас не было. Отношение к женщинам на фронте было всякое. От хорошего до страшного.

— ППЖ от какого уровня командира начиналось?

— От командира полка и выше.

— 100 граммов давали?

— Свои 100 граммов я выпивал, только когда отводили с передовой. Почему? Потому что, когда Керчь брали, перед нами была 83-я морская бригада. Они так напились, что город захватили, а потом оставили. Когда в госпитале в Польше лежал, нам принесли где-то добытую водку. Нас тринадцать человек в палате было. Водку они раздали, начали пить, а я не стал. Эти двенадцать человек отравились и умерли. Что тут началось! Начал меня СМЕРШ пытать: «Почему не пил?» — «Слушайте, — я говорю. — Я вообще непьющий. Плохо себя чувствовал и не стал пить». Допрос, допрос, допрос. Надоело! Отстали, только когда в другой госпиталь перевели.

— Ваше отношение к немцам?

— Я с детства очень любил читать. Много читал Гете и Шиллера. Немцы для меня были народом Шиллера. А на фронте ведь как — ты не убьешь — тебя убьют.

Я, кроме того случая, пленных не убивал, хотя ненависть была… Особенно после того, что я увидел в Майданеке. Я никогда не думал, что немцы могут быть такими зверьми. Это был просто ужас! Некоторое время после этого я хотел всех немцев уничтожить! Вот такой была ненависть после этого лагеря! Но после войны я поступил в институт иностранных языков на немецкий язык.

— Вот во время отдыха вообще что делали?

— Ну, отдыха как такового — нет, не бывало. Просто из первой линии нас перебрасывали в тыл на переформировку. После взятия Севастополя меня послали на 10 или 15 дней под Ялту в бывший пионерский лагерь, который немцы переоборудовали в санаторий для офицерского состава, а потом его и наши сделали санаторием. Причем на полк была всего одна путевка, и ее дали мне. Что сказать? Белые одежды, отдельные палаты, индивидуальное меню, на ужин — шампанское или водка. Рай…

— Когда вошли в Германию, с местным населением какие отношения были?

— Я никогда лишнего себе не позволял. Когда они видели, что мы к ним хорошо относимся, то и сами стали к нам хорошо относиться. Они сначала думали, что у коммунистов должны быть рога, даже один раз спросили, где мои рога, но я ответил, что у меня их нет.

— Ваше отношение к политработникам?

— Ну, у нас политработники очень хорошие были. Замполит батальона Оганесян. Вот он настоящий политработник. Настоящий! Он всегда был на первых окопах! Во время наступления, я помню, сколько мы ни были в наступлениях, он был всегда в стрелковых частях! Сейчас ему 91.

— Что в вашем понимании «хороший командир»?

— Хороший командир должен прекрасно знать свои обязанности, матчасть. Я помню, когда принимал взвод, так мои солдаты, наверное, не то чтобы проверить попросили: «Товарищ лейтенант, сальник надо перемотать». Ну, я быстро перемотал, как следует. Кроме того, командир должен знать душу каждого своего солдата. Никогда нельзя издеваться, показать, что я командир — ты солдат. Надо держать дистанцию, но не заноситься.

— А что такое «хороший солдат»?

— Хороший солдат — тот, который владеет материальной частью пулемета, дисциплинирован и выполняет все приказы командира. Вот он настоящий солдат. Но командир должен, конечно, такие приказы отдавать, чтобы не навредить.

— Вы всю войну прошли командиром взвода?

— Фактически я был командиром роты, но не хотел, чтоб меня оформили командиром роты. Потому что я хотел после войны быстрей демобилизоваться. И от званий я всегда отказывался. Не хотел служить.

— А воевать нравилось?

— Нет! Нет! Мы всегда думали так: вот сейчас Керчь возьмем — и все, закончится война для нас. Ну так сначала Керчь освободили, потом Севастополь.

— Надеялись, что выживете?

— Нет. Из наших никто даже не думал, что он останется живым. Никогда мы это не думали. Никогда! Все понимали, что убьют, если не здесь, так там. Но чем дальше шла война, тем больше появлялась надежда, что останешься в живых. Вот тут стало тяжелее воевать.

— Из тех, с кем Вы начали в сорок третьем году, к сорок пятому году кто-то остался во взводе?

— Да, но немного. Несколько человек.

— Когда в госпиталь попали, настроение какое было?

— Когда в госпиталь попали, мы уже знали, что война скоро кончится. И когда нам говорили, что уже взяли Берлин, капитуляция, у нас в госпитале лежали и жуковцы, и рокоссовцы, и коневцы. И вот среди раненых началась рознь: «Это наша победа, это мы победили!» А другие говорят: «Нет, это мы победили!» И дело дошло до того, что костылями начали драться. Половина раненых снова получили ранения.

— Война для Вас самое значимое событие в жизни или все-таки нет?

— Я перед сном войну от начала до конца прокручиваю: «Вот училище, фронт, госпиталь, домой». Только потом засыпаю. И знаете, я вот так думаю — если бы не было этой войны, мы бы очень мало знали. Война нам открыла глаза и в политическом смысле, и в экономическом смысле, расширила кругозор.


Гужва
Николай Авраамович

К началу Великой Отечественной войны я был кадровым солдатом, старшиной 47-го отдельного стрелкового батальона, прошел уже два года службы и осенью должен был демобилизоваться. Мы служили в Киевском Особом военном округе в Нежине, Черниговская область, 120 км восточнее Киева. Там находился спецобъект — по периметру километров шесть. Если б немцы его бомбили, Нежина бы сейчас не было. Может, думали, захватить его… Ведь вокзал они разбомбили. Уже в первый день войны в части были потери не от встречи с немцами, а от бомбежки.

— Готовились к войне? Было ли ощущение ее приближения?

— К нам в Нежин прибыли одна или две дивизии из Сибири — все с котелками бегали. А мы котелков и не знали — в столовую ходили. Поняли — это настоящие линейные части, значит, надвигаются какие-то события… А когда началась война, было много диверсантов в том же Нежине. Начинается бомбежка, начинают наведение — пускают зеленые ракеты. Пошлют роту прочесывать, но никого не найдут.

— Из чего складывалось ощущение войны — из бесед, газет, радио?

— Не очень помню. Начало Финской хорошо чувствовал. В 1939 году не попал, слава богу. Там не столько от огня погибло, сколько замерзло. Был страшный мороз. Я учился на рабфаке во Владимире, радио все время трещало про белых правителей Финляндии. А тут мы особенно не слышали. В казарме радио вроде только в ленинской комнате. Сталин и не верил совсем в то, что немцы на нас нападут.

…Батальон стали разбирать по частям, одну пехотную часть еще за две недели до войны отправили в Кременчуг. Сразу после начала войны забрали зенитный артдивизион 76-миллиметровых пушек на гусеничном ходу и пулеметную роту на машинах. Сейчас посмотреть — старье. Потом рассказывали, что, когда ее окружили немцы, командир, лейтенант Унияд, дал команду «Огонь из всех пулеметов», но силы были неравны…

Мы остались одни, и тут как началась бомбежка! Мобилизовали все мужское население на разгрузку складов. Снаряды, метра по три бомбы — не обхватишь, их начали раскатывать за территорию. Потом дали приказ пешими отступать. И до Сум пешком отступали. В Сумах дали состав и отправили на формировку особой армии по защите Кавказа. Рядом видел, как разбомбили в пух и прах эшелон с эвакуированными. На двери вагона висела детская ручонка. Она у меня так и осталась в голове навсегда. Привезли в Моздок. Месяца два особых движений не было, стояли на станции. Потом новый приказ — пехоте через Калмыкию на Сталинград. Укреплять его. Под Сталинградом остановились в Бекетовке.

И опять — в эшелоны и на Урал, в Челябинскую область. Там нашу часть доразобрали в линейные части. Я попал в 129-ю отдельную стрелковую бригаду, и мы начали день и ночь тренироваться в горах. Там, вероятно, не менее двух дивизий проводили учения. Отобрали лыжников, человек пятьсот. Учения прошли хорошо. Подвели итоги. Пообедали. А потом командование допустило большую ошибку. Никаких командиров не назначили, и лыжники остались сами по себе. Идите по домам! А дома — это 15–20 км в деревнях. У меня природное чутье штурмана, остался один. Иду, километров пять осталось. Устал (кормили плохо, по третьей категории тыловой). Если сяду — замерзну. Я из последних сил до деревни дошел, «ребята, дайте кружку воды», выпил, силы появились, надел лыжи и дальше — на тот край деревни, где размещались наши.

Вскоре погрузили в эшелоны — и «вперед, на Запад». Прибыли в Волоколамск, освобожденный 1 мая 1942 года. Что особенно впечатлило — окопы… Мы не могли копать окопы, их затапливало, там одна вода, из дерна делали стенки.

У меня есть очерк: «Вызываю огонь на себя!» — знаменитая Ржевско-Сычевская операция. Сычевка… Слухи о тамошней страшной мясорубке разнеслись по всей стране. Осуществлена практически одной пехотой. Нагнали ее полные московские и ржевские леса. Впоследствии там была 20-я танковая бригада, затем она к нам перешла… «Катюша» разок приехала, стрельнула. Видел пушку 76-миллиметровую на конной тяге. Полковую, короткоствольную. Остальное — пехота. Замысел: нагнать войска и двигать их по лесам ночью. Пройдем 5 км, остановились на день-два. Только устроимся — вперед. Или назад. Важно, чтобы двигались. Не только 129-я отдельная стрелковая бригада, а и корпуса. И немец хватил поплавок: «Здесь будет генеральное наступление». А в это время готовили Сталинградскую битву.

1 августа здесь началось наступление. Я был в звании старшины, командовал иногда взводом, а под конец, по-моему, и ротой — большая убыль командиров.

15 августа меня тяжело ранило — снайпер. Карманово взяли аж 23 августа. В Карманово одну улицу назвали именем 23 августа… Одна пехота, и нас лупили, как котят. Мы знаем одно — Карманово, а до Карманова еще 20 км… Некоторые деревни помню: Овсянники, Коваленки… Сейчас их и в помине нет. Построили водохранилище на реках Волга и Вазуза и затопили. Поехал туда к 55-й годовщине. Где же меня ранило? Нашел — тут мы шли.

Пока по лесам двигались, стрельба, это одно… Но подошли к Карманову, лес закончился, луг, чистое поле, речушка, а Карманово — на высоте. Они там укрепились — хотя и 10 пулеметов достаточно, чтобы нас косить и косить. А в Карманове все здания кирпичные, они как в дот там… Мы наступали, может быть, тысяча человек сразу. Меня тяжело ранили — в ногу, выше колена. Я только крикнул: «Назаренко (командир роты первой или второй, уже не помню, очень хороший человек)! Меня не трогайте, идите вперед». Лежу — не болит, а чуть-чуть двинусь — кричу криком, потому что кость разбита. Залез в окоп, пролежал целый день. Пулеметы косят надо мной кусты. Я очень боялся попасть раненым к немцам… Вечером за мной пришла санитарная повозка, подобрали, везли 5 км в полевой госпиталь. Бомбежка страшнейшая! Ехали по полевой дороге — справа, слева разрывы. Привезли. Палатки. Народу — тьма. Врачи, сестры по 25 часов в сутки работают! Один капитан, бегает с касками, вроде как судно, обслуживает. Зачем он там, не знаю, часа два-три там был. Привезли паренька, блондин кудрявый, глаза голубые, положили рядом, стонал — а утром его не стало. Меня отвезли в деревню, в хату положили. Какой-то летчик — капитан, сидит в проеме двери и плачет, спрашиваем: «Ты чего?» — «Ранен в руку, но реву не от раны, а от того, что делается на фронте: убивают, убивают, убивают! Никакого спасения нет. Эшелон прибывает, его хватает на два часа, страшные потери». Идут раненые, кто в руку, кто куда, спрашиваем: «Карманово взяли?» — «Какое Карманово?» — никто ничего не знает, там только убивают! Деревни горят.

— Летом 1942 года было ощущение, что победим?

— Мы никогда не верили, что нас победят. Дезертиров практически не было. Один убежал, говорят, что заранее собирал сухари, а больше не знаю. Мы, особенно комсомольцы, очень верили в победу. Тем более наше дело уже тогда повернулось на Запад.

— Наступление летом 1942 года — без поддержки артиллерии?

— Лично я не помню, чтобы там, как на Висле, три часа артподготовки, аж все дрожало. И на Одере такая же, а под Карманово не было. Может, просто не помню.

Меня решили эвакуировать в тыл. В Волоколамск привезли, рентгена нет. Потом в Москву — больница на Новобасманной, просветили. Загипсовали всего: «20 дней продержим здесь, а потом на Урал». Я его немножко знаю — еще до войны там был. Привезли в город Чусовой. Там находится металлургический гигант. Большой ДК — там большинство поместили, а меня в Дом специалистов. Помыли нас как следует. Народу было много в палатах, на это не обращали внимания. Меня лечила старушка, эвакуированная из Москвы. Я себя ругаю, что, когда приехал в Москву, не встретился с ней. Восемь месяцев лечили. Я еще с клюшкой ходил, а врач говорит: «Николай, на комиссию». Хотели дать на 6 месяцев инвалидность. Я говорю: «Моя Родина оккупирована, некуда ехать. Такое предложение: долечите меня еще месяц, а потом прямо в строй». Они прислушались.

Готовились к Курску. Пришла директива: «Очистить госпиталь». Меня отправили в лагеря. Город Камышев.

Там четыре полка — три обычных, один эстонский. Его кормили по первой фронтовой категории, их офицеры ходили с мордами, ели и ели. Знакомый рассказывал: «Иду однажды через их полк, забыл сигареты. «Ребята, угостите папиросами?» — «Пожалуйста». Хотел уйти. «Стоп — пять рублей». У них так. Для нас дикость. Я был старшиной хозроты. Время прошло, командир батальона въелся в меня, он хотел, чтобы я кормил всю его семью. Я должен украсть у солдата? Никогда. Посадил на гауптвахту.

А тут ходит вербовщик, майор-летчик, вербует в авиатанковый десант добровольцев. Что это такое — понятия не имеем, но вся «шпана» записалась, и я записался. Через неделю выдали новую форму, построили у ворот полка с музыкой и — «Шагом марш на станцию!». Мы приехали в Дергачи под Харьковом и попали в часть. Обманул нас майор, авиа там и не пахло, но танковый десант настоящий. 11 — й танковый корпус 36-я танковая бригада — в ней прошли, проехали аж до самого Берлина и дальше. Командир — «Батя», полковник, Иван Иванович Жариков, умный и мужественный человек. Наше подразделение — моторизованный батальон автоматчиков, нет боев — собирается в кулак, а если «Вперед!», то десантников разбирают по танковым батальонам, 8–10 человек на танк. Кроме десантников — противотанковая и минометная батареи, во время боев как действовали, не знаю… Танк Т-34 — лучший в мире танк. Сначала со старыми пушками, а под конец войны — с новыми.

Началась учеба. А в основном ждали танки. Там всякие происшествия были.

— С бандеровцами?

— Нет. С ними стычек не было. Как украинец, я их защищаю, с немцами воевали или нет, не знаю, писали всякое. С нами не воевали, это точно. Другого характера эпизоды…

Один десантник залез в погреб, а в этом доме жил офицер, не из нашей части, он его и застрелил. На второй день построили батальон, генералы понаехали, посрывали погоны с командира взвода, командира роты, правда, потом восстановили.

Еще происшествие. Жили в основном по квартирам. Где больше, где меньше. Я как старшина батальона жил с командиром роты и ординарцем. Хозяйка дома говорит: «Пойду Новый год встречать у родственников», а ординарец попросился пойти встречать Новый год в роту. Мы остались вдвоем. Утром приходит хозяйка — украли козу. Украл ординарец, понес в роту, и отпраздновали. А еще пошуровал у нее в шифоньере. Высшая степень мерзости — воровать у своих.

В конце 1943 года получили танки, и — «Вперед на Запад!». Погрузили в эшелон — и до Новоград-Волынска, сошли и прочапали 120 км пешком — входили в Ровно, грязные, обтрепанные, жуть, но с песнями. Разместились в семи километрах от Ровно, деревня Ставки, опять ждали танки. Проводились занятия.

Когда боев не было, мы несли патрульную службу. Пост передает: «Из дома на окраине вышел мужчина и пошел в сарай в доме крестьянина-казака». Его сына в военкомат забрали. Они до военкомата не доходили, бежали и прятались в подземелье. А подземелье большое — на окраине деревни дом, там вход и три километра в лес. Мы окружили дом. Утром заходим. Старушка божится: «Нема никого. Сын — в Красной армии». Перевернули солому, по постройкам прошли. Один автоматчик заметил на огороде воронку, закрытую соломой. Нашли сына. Спрашиваем: как, где? Метрах в пятнадцати сарай, там свинья, навоз… Люк! Спустился, чуть прошел, ход раздваивается: одна — отдушина, другая — далеко в лес.

— Каковы функции у старшины батальона?

— Когда батальон вместе — обеспечивает хозяйственную часть. Когда в бой — все на танках, как простые десантники. Остаются только кладовщики и еще несколько человек…

С боями освободили часть Украины, город Ковель, Под Ковелем идем на передовую, жители оттуда уходят, и женщина какая-нибудь молится, молится, благословит наш путь.

Мы принимали участие в боях, быстро продвинулись. Не скажу, что жаркие бои, не буду врать. С ходу форсировали пограничную реку Буг. Вошли на территорию Польши. Немцы бросали против нас тяжелую артиллерию. Были потери. Форсировали с ходу Вислу. Потом продвинулись по берегу к Пулавскому плацдарму — южнее Варшавы 20–30 км. Немец кричит: «В Висле вас потопим!» А мы укрепляемся — копаем, пилим сосны. Так стояли 6 месяцев… Укрепились хорошо. Землянки с печками, с амбразурами. Больших немецких атак не было. 12 января 1945 года — наступление. Всех разобрали по танкам, меня также, хотя я был старшина батальона, остались только хозяйственники. Мы пошли. Наш 11-й танковый корпус, в том числе 36-я бригада, не участвовал в прорыве обороны — как узкий прорыв сделали, мы на полном ходу в прорыв. Видели последствия нашей артподготовки — немец, вероятно, ни один не уцелел. Много неразорвавшихся торчало из мерзлой земли. Кое-где нас минометами здорово обстреливали. Нам, танковому десанту, страшны не снаряды, а минометы — осколками косят.

Двигались с боями. Нарвались на довольно крепкую оборону. Батя, умный, дает приказ — на 180 градусов повернуть танки. Тут по нашему танку как саданет пушка болванкой — попала под башню. Меня немножко контузило. Бригада прошла назад, повернула в сторону и опять вперед — сопротивления почти нет. Вот искусство и умение командира. А то некоторые под Карманово бегают с пистолетами: «Приготовиться!

Вперед! В атаку!» У меня были такие командиры, как командир 36-й танковой бригады полковник Жариков, командир 11-го танкового корпуса Иван Иванович Ющук, дальше Чуйков, дальше Жуков. Вот какие! И поэтому жив остался.

В Польше, под Опочно, мы потеряли командира роты, Чхартишвили. Шли маршем, маленькая речушка. Мельница. 11 часов вечера. Колонна остановилась, надо разведать — что за мост, пройдут ли танки. Немножко постояли. Десантники сразу слезают, и командир роты десантников тоже. Стал залезать. А заднее крыло оборвано. Залезал на танк по гусенице. Так нельзя! И ведь сам учил, как правильно надо делать! Одна нога на броне, вторая — на гусенице. А тут танк пошел, и его разорвало. Мы его сразу понесли в мельницу. Врач, Катя, прибежала. Он в шоковом состоянии. Укол ему обезболивающий, больше ничего не сделаешь. Умер на моих руках. Я поручил его ординарцу: «Ты останешься здесь. Утром собери население, и на самом лучшем месте выкопайте могилу и похороните с почестями. И дай залп из своего автомата. Потом догоняй». Он никогда в жизни не догонит, потому что идет армия советских войск. Один поляк говорил: «И в прошлую войну наши дороги не выдерживали вас, и в эту не выдерживают». Так Яша все сделал, как полагается, и вышел на дорогу. А тут как раз машина с номером нашей бригады — замахал, остановились.

Седлец — это в Польше. После боев затишье. Наш батальон был уже собран. Нас построили: «Ну и вид у вас…» Но зато мы «Мертвой голове» дали…

— Как вы поступали с пленными?

— Не расстреливали, этого не было. Был у нас командир роты со странностями — то золото у ребят собирает, то еще что. Если попался немец, наводил на него пистолет, говорил: «Ну, мерзавец, даже не моргнет». Мы обращались по-суворовски: «Лежачего не бьют».

У нас было три грузина — «грузинское правительство» мы их называли. Командир роты, лейтенант Чхартишвили, командиры взводов лейтенанты Кахулия и Мазонашвили. Полным боевым порядком движемся. Вдруг остановка. Автоматчик соскакивает и шарит по кустам, нет ли там кого? У нас на танках были сетки наварены на штырях. Если попадает «фаустпатрон», то отлетает. Однажды выскочил калмык-фаустник из-под моста и трахнул по танку… Автоматчики соскочили, изрешетили его в пух и прах. Командир, казах Усманов, смелый, погиб от осколков.

— Когда обстреливали, десант сразу соскакивал?

— Нет. Когда танк остановится. Если обстреляли, колонна рассредоточивается. Полковник Жариков на танке в американском полушубке. Он не дрогнет. Как изваяние. Танки туда-сюда. А он сидит, как в бронзе.

…Сделали боевой марш аж до Одера. Там остановились, сразу не форсируешь, надо подготовиться. Вышли не в том месте. Хотели с ходу взять Франкфурт-на-Одере. Он на возвышенности, а этот берег очень низкий. Километра три не дошли — застряли танки в болоте. Некоторых вытащили, а нас — никак. Гусениц почти не видно. «Мессершмитты» летают низко-низко, почему не стреляли, непонятно, а других (бомбардировщиков) не было. Вообще, если в начале войны авиация немецкая действовала сильно, под Ржевом над нами кружили и делали месиво, то в конце я не чувствовал, что она есть. Хотя вот здесь, когда наша часть впереди, ночью пришла корпусная артиллерия и заполнила населенный пункт, а утром поднялись — их разбомбили в пух и прах, горели машины.

…Бегали в деревню, бревна брали и вытащили танк. Он зашел в деревню и спрятался, чтобы не видно было. Мокрые, надо бы перемотаться, прибежал в дом, схватил скатерть (на портянки) и бегом в погреб (а то авиация налетит), а там полно немцев. Гражданских. Снял свои сапоги, разорвал скатерть, перемотал портянки и сказал: «Ауфидерзейн».

Так как танк побыл в воде, весь затек, решили его оставить, сделать ревизию, очистить. Танк охраняли. Немцы ночью прорывались, увидели часового, расстреляли, побежали дальше. Так погиб сержант-сибиряк Останин.

— Потери большие там были?

— Большие — только в Ржевских лесах. А на Западе — маленькие. Стояли на Одере — обстрелы шли, нет-нет да и захватит кого-нибудь.

Уже на танках форсировали реку — здорово закрепились. Немцы применили новое оружие — летит самолет и вдруг выпускает еще самолет, небольшой, начиненный взрывчаткой, и направляет на переправы. Однажды ночью передают срочно приказ: 3-му танковому батальону, где был мой друг, передвинуться к крепости Кюстрин. Почему? Командование засекло, что немецкий гарнизон наметил прорвать нашу оборону. Наши перехватили их сообщения и усилили позиции. Чуть расцвело — немцы пошли. Пехотные части стояли — смяли. Но была подготовлена и артиллерия, и «катюши». Как открыли огонь! Половину уничтожили, остальных пленили. Был в этой крепости — действительно, укреплена очень сильно. Если штурмом брать, так много бы уложили… После Кюстрина мы по-прежнему держали свои рубежи.

В апреле наступление. Все на танках и вперед на большой скорости. В Марцане, сейчас в черте города Берлина, погиб Какулия. Танковая колонна вырвалась, а там в километре — немецкая зенитная пушка, успела дать залп, может, 20 снарядов сразу выпустила, и как раз по нашему танку, и осколок попал в голову Жоре моему. Там и похоронили. Я был у него на родине, в Тбилиси.

Шли до самого Берлина, вышли на Франкфурт-аллею. Важнейшая магистраль, связывает Берлин с Франкфуртом-на-Майне. В Берлине совсем другая тактика. Наша задача — не допускать нападения на танки, особенно со стороны «фаустников». Мы должны зорко смотреть. А танки прятались. Прятаться — тоже опасное дело: спрячешься, а стена рухнет. Каждый танк охраняли 10–12 автоматчиков — он стрелял и наступал, а мы вслед за ним. Снайперов много было. Мы почти достигли центра, за углом Александрплац, там еще немцы. Тюрьма на углу, а мы в ее подвале. Потом вдруг передают — «немцы согласились на перемирие». Мы повылезали из щелей, начали из всех видов оружия стрелять. Так закончили войну.

Впервые команда — моторизованному батальону выделить кандидата на Героя Советского Союза без личного подвига. А танкисты не верят — у них только личный подвиг. И выдвинули одного очень активного и дисциплинированного солдата — Ляпова, и ему присвоили звание Героя Советского Союза. В 1966 году умер. Я очень защищал его кандидатуру.

— При штурме Берлина были инциденты с местным населением?

— Нет. Они очень дисциплинированные. Перемирие началось — во всех домах белые простыни висят. Войне капут. Все капут. Когда мы после войны стояли в деревне Нора, года два — никаких инцидентов. Можешь в деревню один идти — ничего с тобой не будет.

— Говорят (особенно в Берлине), были массовые изнасилования?

— Я об этом не могу говорить, я не видел этого. Жуков и Вильгельм Пик применили очень жесткие меры, чтобы не распространялись венерические болезни.

Пришли немцы на Украину и здорово посеяли, наши схватили этот посев и пошли отдавать дальше. Тяжелобольных отправляли куда-то под Лейпциг — там устроили «дикую дивизию» — муштра 12 часов и остальное время лечение. А легко заболевшим в части давали уколы молочные, от них на стенку лезли. Однажды начальник технической части попросил с ним съездить в роли переводчика, поскольку я немного знал немецкий язык, на грузовой машине в Лейпциг. Там много перемещенных лиц, которые уже собирались домой. А с ними связываться было очень опасно. Но шоферы такая братва — их держи и держи в руках. И хотя я предупредил, но… Через какое-то время я прохожу мимо санчасти, там шофер этот, Бородин, сидит на завалинке. «Ох, не послушался я вас, теперь лезу на стенку от уколов».

В Берлине нас долго не держали, на третий день вывели сначала под Дрезден, потом в Тюрингию, американцы ее освободили, отдали. В 5 км от Веймара немецкий танковый городок, рядом деревня Нора. Когда шли по франкфуртской автостраде, вдруг остановились — американцы не успели уйти, а мы двое суток на дороге. Как танки остановились — десантники соскакивают и в разведку — где, что можно достать. Если долго стоим, на 3–5 км уходили. Вообще, в Германии мы не голодали. Был зам. по хозчасти, майор, прибегают и ему докладывают: у одного бауэра 60 свиней, продает. По старым маркам. «Не может быть». — «Точно». Он зовет своего хозяйственника Гришу Ульянова. «Я тебе передавал два мешка немецких марок?» — «Один — выбросили. Другой есть». Несколько грузовых машин туда пошли, через 2–3 часа возвращаются, полные свиней, 180 марок за 60 свиней. Все законно. Документы оформили. Три марки за свинью. Майору — новая задача, развести стадо. В деревне нашли большое хозяйство и сделали ферму. Заведующим назначили азербайджанца-мусульманина Оскара Абыгазалова.

После войны меня вызвали в штаб и дали 40 дней отпуска. Я опешил даже. Началась демобилизация стариков, и я со «стариками» поехал домой. По Польше едем. Остановился эшелон. В четыре часа утра как что-то трахнет по хвостовому вагону: кто-то умышленно пустил по этому пути маневровый паровоз, ударил. А солдаты — не спят. Двое были на площадке. Один успел соскочить, другой — нет. Погиб. Всю войну прошел, атак погиб.

Еще хочу сказать о фронтовых снах. После войны я не мог выступать, потому что слезы текли. И кошмарные сны снились.

?


Гехтман Эля Гершевич

Интервью Григория Койфмана

Родился в августе 1923 года в городе Житомире. Отец был инвалидом с рождения, работать не мог и никакой пенсии не получал. Все мои воспоминания о детских годах связаны со сплошным голодом. Жили мы в неотапливаемом погребе, одна полячка сжалилась над нами и пустила жить в погреб своего одноэтажного дома, не прося за это денег. Окна погреба были на уровне земли. Голод жуткий, холод, крысы шныряют под ногами… Вот так и жили, нас шесть человек и старая бабушка…

Все время бедствовали, и как наша семья пережила голод 1933 года, который смерчем прошел по Украине, — я до сих пор не пойму. Я тогда полностью опух от недоедания, и даже выползти из своего подвала не было сил. Мне было лет восемь, когда пришла какая-то комиссия из райисполкома и нашей семье выделили жилье — комнату в подвале, чуть просторней нашего погреба. В школу я почти не ходил, проучился два года в начальной еврейской школе, потом ее закрыли, а в украинскую школу я не пошел, поскольку не знал украинского языка. Так что если я в жизни осилил какую-то грамоту, то все самоучкой.

После 1933 года я несколько лет бродяжничал, а в тридцать восьмом году отец устроил меня учеником парикмахера, а еще через год я уже работал самостоятельно.

В комсомол я никогда не вступал… Нас в семье росло четверо сыновей.

Старший брат, Борис, 1921 года рождения, был кадровым красноармейцем и погиб в первые дни войны в Брестской крепости. Младший брат, Зяма,1925 года рождения, в 1943 году окончил сержантские курсы, написал письмо, что едет на фронт, и точно его дальнейшую судьбу я так и не знаю, потом родители получили извещение — «пропал без вести».

А мой младший брат, Владимир, родился в 1931 году.

— Где Вы встретили начало войны?

— Я работал вольнонаемным парикмахером на авиационной базе № 78, дислоцированной перед началом войны на старой границе, западнее Бердичева.

На базе находилась наша бомбардировочная авиация, и в мае сорок первого, вместе с личным составом авиабазы, я отправился в летние лагерях.

Вечером 21 июня я пошел в ближайшую деревню на танцы и задержался там до утра, а на рассвете 22 июня 1941-го нашу базу дотла разбомбили немцы, было повреждено, сожжено и разбито много самолетов, прямо на летном поле. Полный разгром, многие десятки убитых и раненых.

В начале июля, когда германцы вышли к старой границе, остатки авиачасти готовились к перебазированию на восток. Мне предложили остаться на базе, мол, прямо на месте призовем тебя, и будешь рядовым красноармейцем, а не вольнонаемным, и дальше «стричь и брить летчиков», но я отказался, прекрасно понимая, что без моей помощи родители-инвалиды не смогут эвакуироваться из Житомира. От авиабазы до города было километров шестьдесят, я получил справку об увольнении, расчет, меня добросили на машине до шоссе на Житомир, и я пошел в родной город. Но через какое-то время меня остановил патруль из войск НКВД, и я был арестован как «дезертир». Я показывал справку об увольнении, датированную вчерашним числом, объяснял, что мой возраст еще непризывной, но старший «энкэвэдэшник» ответил мне так: «Твой год рождения значения не имеет. Надо Родину защищать, а не в тыл драпать!» Всех задержанных на дороге «дезертиров» отводили в лес, где мы находились под красноармейским конвоем. Ко мне подсел один мужчина средних лет и сказал: «Если ночью не убежим, нас завтра всех расстреляют!» Он подбил меня на побег. Ночью попросили одного караульного, чтобы вывел нас «по нужде», за кустами было что-то вроде отхожего места. И пока этот часовой ждал, когда мы «управимся», мы убежали. Шли к Житомиру окольными путями, лесами, и кем был мой напарник по побегу, оставалось только догадываться. Сам он был неместный, и в Житомире его интересовал один определенный адрес. Зашли в город, я показал ему, куда идти, и он позвал меня с собой: «Пошли со мной. Не пожалеешь. Там тебя никакое НКВД не достанет». Но я не захотел. Кем он был — немецким шпионом, дезертиром, уркой или просто «темной личностью»? Я так и не понял.

Житомир казался полностью опустевшим, я не видел ни милиции или красноармейцев, ни каких-то представителей местной власти. По дороге видел, как местные жители тащат все подряд из покинутых еврейских домов и квартир, а некоторые украинцы в них прямиком заселяются. Кругом неприкрытый наглый грабеж и хаос…

Пришел домой, родители меня уже ждали с собранными узелками. Мы рассчитывали идти пешком на Киев, но, проходя мимо железнодорожного вокзала, заметили стоящий под парами эшелон, составленный из открытых грузовых платформ. Это был последний эшелон, уходящий из города с эвакуированными. Два паровоза и прицепленные к ним открытые угольные платформы — площадки. Люди тесно сидели на этих площадках, и втиснуться в эту плотную людскую массу было неимоверно трудно. Лечь было невозможно, только сидеть, столько народа набилось на эти площадки, спасаясь от неминуемой смерти. При помощи дежурного по вокзалу нас воткнули, буквально втиснули на одну из платформ. Мы отъехали от Житомира несколько километров, поезд шел мимо военного «зимнего» аэродрома, и я увидел, как с него, совсем недалеко от «железки», в небо взлетает самолет. Я еще подумал — это наш самолет, а он сделал разворот в воздухе и… спикировал на нас и стал бомбить эшелон, и, пролетая над платформами, бил из пулеметов… Проехали еще немного, опять бомбежка, немецкие летчики делали по два захода на состав. Кто мог, спрыгивал с платформы и бежал спасаться в ближний лес, но мои родители-инвалиды не могли бежать и оставались на месте, уповая на волю Божью. После каждой бомбежки убитых и раненых собирали в кучи… Сильную бомбежку нам пришлось пережить в Кременчуге, но после, когда эшелон пошел к России, нас уже не бомбили. В дороге эвакуированных не кормили, каждый питался чем мог. В итоге мы доехали до станции Новоанненской Сталинградской области, а потом нам приказали покинуть платформы, объявили, что забирают наш состав, якобы для эвакуации какого-то завода. Так мы оказались посреди донской степи.

— Что произошло дальше с эвакуированными?

— Нас развезли по окрестным колхозам. Группу из 35 беженцев-евреев привезли на хутор Малоголовский Деминского сельсовета. Это в 40 километрах от станции.

Казаки даже не понимали, что такое «евреи», на первых порах отнеслись к нам по-братски, как к родным. Но был на хуторе один старик, ветеринарный фельдшер, так он стал ходить по домам и пропагандировать казаков, мол, это «жиды-христопродавцы, они Христа распяли и кровь нашу пьют». И за какие-то несколько дней отношение к нам резко изменилось в худшую сторону, между местными станичниками и нами как бы выросла стена отчуждения. А когда через два месяца фронт стал приближаться к нам, то казаки уже не скупились на угрозы, станичники говорили открыто: «Скоро немцы придут, мы вас всех жидов перевешаем!» Все евреи, те, кто мог, уходили из хутора, пробирались в другие края, но куда могла податься наша семья?

Я работал в колхозе конюхом, на конюшне стояло 65 лошадей, но кормить их было нечем. Скотина просто дохла от голода. Снимали солому с крыш, но и этого корма надолго не хватало. Осенью 1941 года десять человек от нашего колхоза — восемь казаков и двух евреев — отправили на окопные работы. Нам выдали сухой паек на десять суток, довезли до станции и оттуда отправили на рытье противотанковых рвов. Прошло десять дней, нас с окопных работ не отпускают, но и не кормят! Казаки стали меня уговаривать на побег, я был чуть постарше других, что-то уже в этой жизни понимал, и в нашей «десятке» считался «за вожака». Я ответил, что согласен «отсюда линять», но к железной дороге нам идти нельзя, там нас сразу выловят, и если все будут меня слушаться, то я готов провести всех степями до хутора. А это 300 километров пути. Шли только по ночам, двигаясь параллельно железной дороге, побирались по хуторам, воровать я не разрешал. Собирали неубранные колоски с полей, зерна перетирали в руках, тем в основном и питались. Добрались до хутора, и я вернулся к своим обязанностям конюха. Жила наша семья в подсобке при конюшне, которую топить было нечем, поскольку не на чем было поехать за дровами. Большинство лошадей пало…

Зимой мы снова стали голодать. Колхозные амбары пустые, местные казаки кормились с огородов и подсобных хозяйств, а что было делать эвакуированным? Председателем колхоза был хороший мужик по фамилии Максимов.

В колхозе был перегнанный из западных областей скот, и он разрешил мне резать коров-доходяг и мясо раздавать эвакуированным. Я сам разделывал туши.

Хлеба у нас не было, а этим мясом спаслись, пережили голодную зиму.

Весной сорок второго года меня призвали в армию.

— С каким настроением уходили в армию?

— Шел в армию с тяжелым сердцем, знал, что родители без меня пропадут…

Повестка была на 1 мая 1942 года, с хутора нас тогда призывалось три человека.

В повестке было указано, чтобы мы взяли с собой продуктов на десять дней, но колхоз смог выделить только по караваю хлеба и дали еще с собой вареных яиц. У нас на всю семью была только одна пара обуви, я оставил ее родителям и в райвоенкомат поехал один, никто из родных меня не провожал. В военкомате мы даже не проходили медицинской комиссии. Нас, призывников, посадили в вагон, отправили через Сталинград в Нижний Чир, где формировался 53-й Укрепрайон (УР). На месте формировки УРа собрали тысячи человек в гражданской одежде, на учет и на довольствие не ставят, обмундирования не выдают, а главное — мы не получали армейского пайка, даже по самой захудалой тыловой норме питания. Крутись как хочешь, сам добывай себе «хлеб насущный». Вместо боевой подготовки нас все время гоняют на строевые занятия. Полный идиотизм…

Прибыли к нам фронтовики после госпиталей, так они стали ловить сомов в реке и варить уху, и мы, новобранцы, последовали их примеру. Прошло еще немало времени, пока мы получили обмундирование и стали получать питание из «армейского котла».

А потом началась боевая подготовка. Мы подготовили оборону из двух эшелонов, вырыли рвы, траншеи. В лесу возле реки разместились легкие танки.

Меня обучили на пулеметчика, и я стал первым номером в расчете пулемета «максим».

— Как сложился для Вас первый бой?

— Мы стояли в обороне и ждали подхода немцев. Одна рота даже ушла вперед, навстречу противнику. И вдруг получаем приказ срочно сняться с позиций.

Нас погрузили в эшелон, мы неслись без остановок, как на пожар.

На станции Лиски нас бомбили, мы выгрузились и ускоренным маршем вышли к Дону. Нам приказали переправиться по мосту на правый берег, а там наших уже никого не было! Одни трупы… Укрепрайон занял оборону в восьми километрах от реки.

Три батальона, больше двух тысяч человек, с пулеметами, ПТРами, минометами, но без артиллерии. Автоматов у «уровцев» не было. Перед позицией моего пулемета было картофельное поле и стояла мельница. Какое-то время было тихо, даже канонады не слышно… Но в одно страшное утро мы увидели, как, обходя нас с двух сторон, по дорогам к реке идут колонны немецких танков. Поднялась паника, было ясно, что мы попадаем в полное окружение. По нашим позициям, по лесу, где находилось большинство личного состава батальона, начался сильнейший минометный обстрел.

И бойцы побежали назад к реке… Я тоже побежал вместе со всеми к Дону, тащу пулемет, и тут рядом в землю врезается мина, торчит хвостовое оперение, но мина не разрывается. Я на какое-то мгновение оторопел… Потом вытащил затвор пулемета, забросил его в кусты и кинулся догонять своих товарищей. А немецкие танки уже входят в село на берегу. Бойцы бросились в камыши, и в одном месте мы наткнулись на командира в звании капитана, который пытался организовать переправу на левый берег.

Там была одна лодка, которая «курсировала» туда и обратно, перевозя бойцов, но было понятно, что, пока дойдет наша очередь переправляться, немцы уже будут и здесь…

Со своим товарищем, Харитоновым, с которым мы вместе призывались из одного хутора, решили уйти по камышам вправо, прошли с километр. Харитонов не умел плавать, и мы стали ломать камыши, перевязывать их портянками, делать «поплавки». Кинулись в реку, плывем, и в этот момент немцы стали обстреливать реку из минометов. Рядом разорвалась мина, подняв столб воды, Харитонов выпустил «поплавок» из рук и камнем ушел на дно, утонул… Я еле добрался до спасительного противоположного берега, залег в камышах, переждал обстрел, а потом поднялся в деревню, находившуюся прямо на левом берегу. Зашел в какую-то хату и от усталости, от всего пережитого сразу заснул.

Проснулся утром, и хозяйка мне говорит: «Ночью немцы в деревню зашли».

И я, босой и раздетый, сразу ушел из деревни, стал пробираться на восток. Через двенадцать километров меня остановил наш заслон, мне дали карабин, две гранаты и двадцать патронов. Никто ничего не спрашивал… Из остатков разбитых частей сформировали сводный полк и погнали назад к Дону, занимать оборону по левому берегу.

Я оказался в сводной роте УРа под командованием старшего лейтенанта Мясникова. Впереди меня ожидали четыре месяца непрерывных боев…

Когда в конце осени сорок второго года 53-й УР под командованием полковника Дашкевича был выведен с передовой в тыл, то в строю оставалось всего 73 человека…

И это после многочисленных и многократных пополнений личного состава батальонов… Остатки УРа были переданы на формирование 270-й стрелковой дивизии.

Эта 270-я дивизия полностью погибла в Харьковском окружении в мае 1942 года, и под ее номером создавалось новое соединение из остатков различных частей.

Кто мог тогда предположить, что и вновь сформированную дивизию через три месяца ожидает страшное окружение, подтем же Харьковом.

— 53-й Укрепрайон четыре месяца сражался на донских плацдармах в районе села Коротояк и села Сторожевое. Что осталось в памяти простого пехотинца-пулеметчика из событий тех дней?

— Шли непрерывные бои за захват и удержание плацдармов на правом берегу Дона. Немцы в те летние и осенние дни без боя не уступали даже километра территории.

Когда первый раз переправлялись через Дон, то разобрали дом на берегу, бревна связали кабелем, на нем мы, втроем, переплыли на вражеский берег, закрепили трос, и так получилась «паромная переправа». Вторым рейсом я уже переправлял свой пулемет, но у самого берега немцы нас заметили, обстреляли, и взрывной волной пулемет скинуло в воду… Этих попыток высадиться было много, удачных и провальных… Во время одного из форсирований мы закрепились за рекой на небольших высотках, и немцы нас моментально контратаковали. Атаку отбили, и в моем пулемете вода закипела в кожухе. Я решил спуститься к реке, набрать воды в каску для пулемета. Когда спускался вниз, то тропку видел, а возвращаюсь вверх — ничего не видно, сплошная трава. Склон высотки был немцами заранее заминирован, и я попал на минное поле и подорвался. Но повезло, осколки попали только по ногам. Лежу на минном поле, ко мне все боятся подходить, саперов с нами не было, так пришлось самому выползать и себя бинтовать. Меня переправили на наш берег и отправили в санбат. Врач посмотрел и говорит: «Ты счастливчик. Осколки кость не задели». В санбате я провел несколько дней, потом пошли разговоры, что нашим на плацдарме приходится совсем туго. В санбате была медсестра Романова, осетинка по национальности, и я вижу, что она собралась на передовую. Говорю ей, что пойду с ней, и по своей воле покинул санбат. Переправились за Дон, а где «укрепрайоновцы», где обычные стрелки — не разобрать. Все в огне и в дыму, идет тяжелый бой. Пристал к какой-то стрелковой роте, дали оружие. Запомнил только фамилию ротного — лейтенант Шарапов. Позиции на подсолнечном поле. Началась сильная бомбежка, после нее все подсолнухи на поле как косой были скошены.

Смотрю, а живых рядом уже никого, и немцы идут цепью по полю.

Я затаился, отполз в сторону. В пятидесяти метрах от меня командирская землянка, и я своими глазами видел, как немцы вывели оттуда полковника Белова, выкрутив ему руки… Выбирался я с разбитого плацдарма ночью, ползком…

А где подобрать слова, чтобы рассказать о страшных боях в самом Сторожевом?…

— Каким был боевой настрой бойцов 53-го УРа?

— Летом сорок второго года наше настроение было ужасным. Люди говорили вслух все что думали. Моральный дух солдат был крайне низкий, в укрепрайоне среди бойцов было много людей из семей раскулаченных, немало отсидевших и много молодых призывников из казачьих станиц, где Советскую власть и раньше не особо почитали.

Настрой был такой — «бежать за Волгу»… Придет в роту политрук, что он может сказать? Что наши войска разбиты и пленены в Крыму, на Волхове и под Харьковом, а немцы подошли вплотную к Сталинграду? Солдатский «телеграф» передавал из уст в уста такую информацию, что где произошло, почище и правдивей любых сводок Информбюро…

Сама тягостная обстановка вокруг убивала в нас любую надежду на успех.

Когда первый раз по мосту переходили через Дон, то на левом берегу бродил «тучей» брошенный при эвакуации скот, а на правом берегу лежали сотни неубранных трупов наших красноармейцев. Нам приказали их похоронить. Трупы стаскивали в воронки от бомб и засыпали землей, даже не забрав из гимнастерок погибших «смертные медальоны» или документы. Так и лежат там сотни безымянных солдат…

А когда нас немцы давили танками в голой степи… Разве это можно простыми словами передать… Какой после этого может быть боевой настрой?..

Небо немецкое, ежедневные бомбежки, танковые атаки. Мы не могли понять, откуда у немцев столько боеприпасов, минометные и артиллерийские обстрелы фактически не прекращались ни днем ни ночью. У нас артиллерия выпустит пять-десять снарядов, вот и вся огневая поддержка и артподготовка, а нас сразу снова бросают вперед, в атаку, на верную погибель… Веры в нашу Победу в те дни у многих не было, и было немало таких, что сами уходили к немцам, сдаваться в плен. Но в сентябре сорок второго в рядах УРа уже воевали другие люди, бойцы с более выраженным волевым настроем и желанием сражаться и мстить за погибших товарищей… У меня был напарник, Петя Пронько, украинец. Как-то рота занимала позиции прямо по берегу реки, а на ее середине была отмель, такой островок, и в сумерках мы на лодке переправлялись туда, в передовой боевой дозор, а на рассвете возвращались к себе на берег. Лежим мы ночью с Пронько в этом боевом охранении, ведем пустые разговоры, и тут Петр начинает меня уговаривать уйти к немцам, мол, не тронут тебя, все эти слухи, что немцы евреев поголовно расстреливают, это брехня и комиссарская пропаганда. Я послал Пронько подальше.

Сам не понял, как заснул, утром глаза открываю, сверху солнышко печет, а Петра рядом нет! Ушел ночью к немцам, а меня не тронул и даже мое оружие не забрал! Что делать, светлым днем на этом острове головы не поднять, немцы сразу заметят и убьют. Лежал до темноты в своем окопчике, а в темноте переправился назад к роте. На меня сразу налетели командиры, стали орать, запугивать трибуналом. Я все рассказал, что и как было. Утром мы снова пошли на форсирование, и ротному уже было не до меня…

Иногда я вспоминаю о Пронько без ненависти, хоть он и предатель, и перебежчик, но оставил мне мое оружие. А мог ведь и вообще ночью меня убить и прийти к немцам «героем», вот, мол, немцы, смотрите на документы, я «жида прикончил»…

— В штыковые атаки летом сорок второго года приходилось ходить?

— В моем понятии «штыковая атака» — это когда две противоборствующие стороны идут цепями друг на друга в штыки. Если вы подразумеваете именно такой вид боя, то «в штыки» мне довелось идти пару раз, и немцы, не дойдя до нас каких-то 50 метров, разворачивались и бегом отходили назад с «нейтралки», под прикрытие своей артиллерии и пулеметов. И рукопашных схваток на Дону почти не было.

Настоящая, кровавая и безжалостная рукопашная у меня случилась в сорок третьем году, когда я воевал в роте автоматчиков в 51-й Гвардейской стрелковой дивизии.

Эту роту бросали как резерв на самые сложные участки. Был момент, когда наши батальоны атаковали немецкие позиции трое суток и не могли их взять. Тогда нашу роту посадили десантом на танки, «тридцатьчетверки» дошли до немецких позиций, и мы спрыгивали с танков прямо в траншеи, где шла рукопашная.

Вот там мне и пришлось кого прикладом забить насмерть, кого руками…

— Хочу Вам как пехотинцу задать вопрос о приказе Верховного Ns 227 — «Ни шагу назад». Ваше личное отношение к этому приказу?

— Мое мнение, что этот приказ сам по себе является преступным.

Из-за него столько людей погибло почем зря… Ведь там, в этом приказе, красной нитью идет главная мысль — «Расстрел за отход с позиций».

Мы могли во время атаки или после боя оказаться на самых неудачных, гибельных, открытых, простреливаемых со всех сторон позициях или где-нибудь по пояс в болоте, и никто из командиров не мог набраться смелости и отвести свои роты или батальоны назад, наши офицеры предпочитали угробить, положить своих солдат, лишь бы самим не попасть под трибунал согласно приказу № 227.

Чтобы не быть голословным, я вам приведу примеры. В 13 километрах от Харькова мы штурмовали колхоз имени Фрунзе, где немцы оказали серьезное сопротивление.

Мы залегли на подступах к колхозу, немцы с высоты били по нам, но самое страшное, что в эту ночь ударил сильный мороз, и мы, в своих кургузых шинелях, стали просто околевать, замерзать насмерть. Командиры лежат рядом с бойцами и помалкивают.

И я тогда решил, что не хочу принять такую лютую смерть, замерзнуть, пусть лучше меня расстреляют как дезертира с поля боя, но хоть помру не «ледышкой». Встал в полный рост и пошел назад, в направлении полкового тыла. За мной потянулись другие бойцы и офицеры. Мы дошли до штаба полка, и наш комполка все видел… и молчал…

Если это называется для вас нарушением присяги, так я лично присяги, как, впрочем, и все бойцы 53-го УРа, брошенные в спешном порядке на передовую, не принимал.

Через три дня мы снова атаковали этот колхоз и потом нашли на поле перед ним десятки наших замерзших насмерть однополчан. И еще многих своих убитых товарищей, которые так и лежали, как мишени, в чистом поле перед немцами и были все перебиты. Среди них была и наш батальонный санинструктор Шура, которую немцы взяли в плен и, перед тем как убить, изнасиловали… Кому нужны были эти бессмысленные жертвы, которые генералы в своих мемуарах обязательно высокими словами с пафосным восторгом называют «массовый героизм и самопожертвование»?

Ведь было ясно после провала первого штурма, что нам этот колхоз не взять, так кто командиру полка или дивизии мешал отвести бойцов на исходный рубеж и сохранить сотни жизней? А нет, есть приказ — «Ни шагу назад!», уже доложили наверх о продвижении вперед и захвате очередного рубежа…

Ведь даже своего раненого товарища пехотинец не имел права доставить в санроту.

Это расценивалось как «дезертирство с поля боя», мол, это не ваше дело, ранеными займутся санитары. А где ты на всех санитаров напасешься?

В Белоруссии меня ротный послал с донесением в штаб батальона, возвращаюсь назад и попадаю под сильный артобстрел. Я спрятался в воронку, переждал артналет и дальше к себе в роту, где ползком, где как. Навстречу ползет раненый: «Браток, помоги!» Я ему отвечаю: «Прости земляк, не имею права, там бой идет». — «Ну хоть немного пособи», и чуть не плачет.

Я взвалил его на себя и потащил в тыл. Наталкиваюсь на двух офицеров: «Кто такие? Почему его тащишь? Ты что, санитар? Нет? А ну, к себе в роту, бегом!»

И я оставил раненого бойца на земле и побежал назад на позиции. А навстречу мне отходят остатки моей роты. Пока я тащил раненого в тыл, немцы ворвались в нашу траншею и перебили почти всю роту. А не нарушь я приказ, не помоги бы раненому, то, возможно, и меня бы немцы в тот день убили…

Я еще хочу пару слов добавить. По моему мнению, на этот приказ № 227 с конца сорок третьего года уже мало кто смотрел, даже старшие командиры поняли, что если дословно следовать этому приказу, то у нас и до старой границы дойти людей не хватит.

И заградотряды за нашей спиной я после Харькова уже не видел.

— Зимнее наступление от Воронежа на Харьков и выход из «харьковского» окружения весной 1943 года. Как это было? Что осталось в памяти?

— Наша 270-я СД переходила Дон по льду, и немцы к нашему наступлению были хорошо готовы. Они, как только наши пехотные цепи пошли вперед, взорвали лед на реке, и очень много бойцов потонуло в Дону. А потом началось преследование отступающего противника, на дорогах сотнями валялись трупы немцев, мадьяр, итальянцев, стояли колонны брошенной военной техники.

Запомнилось, что у большинства убитых итальянцев на пальцах были кольца, так бойцы ломали замерзшим трупам пальцы, отрывали и снимали кольца.

Там мне пришлось первый раз убить человека не в бою. Заняли внезапной атакой какое-то село, связи нет, и ротный послал меня связным, найти комбата.

Подхожу и вижу, что комбат беседует с местными жителями, потом заметил меня и приказывает: «Приведи сюда старосту. Они покажут его дом».

А староста уже собрался бежать, привязывает двух своих коров к телеге, груженной всяческим добром. Привел его к комбату, и через пять минут комбат отдает мне приказ: «Разменяй его!» У меня в руках винтовка, а в кармане шинели «наган» на взводе.

Повел старосту в сторону, он падает на колени, начинает молиться и вдруг в прыжке кидается на меня и валит на снег, хватается за винтовку.

Я успел его убить из «нагана», выстрелил прямо через карман шинели.

А выход из «харьковского» окружения… Все началось с того, что на шоссе Харьков — Полтава наш полк был рассеян на марше и расстрелян в упор немецкими танками, ударившими с тыла. После этого все, кто уцелел, уже действовали маленькими группами, никакой организации уже не было. Кто к кому примкнул, с теми и прорывается. Офицеры в окружении пытались на месте собрать бойцов в сводные роты и батальоны, в каждом селе проводилась мобилизация местных, «чернорубашечников», так получалось, что в отделении один красноармеец и пять местных, «черных», которые по ночам разбегались по домам. В одном месте наша колонна окруженцев, остатки из разных частей, оказалась в лощине, почти все бойцы были уже без патронов. И тут показался немецкий танк. Несколько орудийных упряжек рванули к видневшейся неподалеку деревне. Танк открыл огонь и первым выстрелом подбил головную упряжку с пушкой, которая загородила дорогу. У меня в подводу были запряжены мул и лошадь, мы рванули прямо по целине к деревне, добрались живыми. В деревне стоят артиллеристы, видят все, что происходит на дороге, и кроют матом: «Хером по танку, что ли, стрелять!» — снарядов у них не было… С боеприпасами в окружении вообще был полный швах, нам выдавали на сутки по пять патронов к винтовке… Снова шел с какой-то частью на восток.

Идем на рассвете и вдруг видим, что копны на поле двигаются.

А это были замаскированные немецкие танки. И мы побежали от них и, наверное, целые сутки драпали без остановки в сторону Богодухова. С двумя бойцами я выходил по степи к своим, сначала шли в направлении куда-то на Сумы, потом повернули на Белгород. Шли без компаса и без карты. Вышли к своим, никаких проверок в 00 нам не устраивали, просто, выяснив, кто из какой дивизии, отправляли красноармейцев на место сбора остатков своих частей, вышедших из окружения. На месте сбора 270-й СД нас снова разбирали «покупатели». Ко мне подошел командир медсанбата дивизии майор Беренштейн, пригляделся и спросил: «Ты во 2-м батальоне военфельдшера заменял?» — «Да». — «Пойдем ко мне в санбат старшиной».

Я одно время, в начале зимы, когда в батальоне не осталось медработников, был за санинструктора, вытаскивал с поля боя, перевязывал раненых и так далее.

У меня это неплохо получалось, и командир санбата меня тогда видел пару раз и запомнил. Я сам не верил такой удаче, неужели мне так «сказочно повезло» и я смогу отдохнуть от этой всеми проклятой пехотной жизни? Но мое везение длилось недолго, уже в июне я снова очутился в стрелковом батальоне.

— Что произошло?

— Готовились к началу Курского сражения, и майор Беренштейн приказал мне приготовить 150 мест для раненых, а досок, чтобы соорудить нары, не было. Я взял три подводы, посадил на них троих санитаров, и мы поехали искать лесоматериал по округе. Видим, стоит разбитая школа, зашли внутрь и стали срывать верхние крышки с уцелевших парт и грузить их на подводы. И тут появляется замполит дивизии полковник Михайличенко: «Что?! Кто посмел?! Мародерство! Кто такие?!» Я ответил, а потом замполит пригляделся к моему лицу и заорал: «Я вам покажу! Устроили тут синагогу, я вас, бл…, сгною!» Михайличенко явился в санбат и, матерясь как последний урка, приказал арестовать майора Беренштейна, а меня отправить: «На передовую! В первую цепь!» Майор Беренштейн, по требованию замполита, уже на следующий день предстал перед трибуналом дивизии и был осужден, отправлен в штрафбат, где и погиб.

И не из-за треклятых досок этих он погиб, а за свою национальность.

Я вернулся в свой батальон, пришел в палатку к военфельдшеру — лейтенанту Фиме Чернобыльскому, недавно прибывшему на фронт из военно-медицинского училища, и он говорит мне: «Оставайся у меня». Но не тут-то было, полковник Михайличенко в тот же день прибыл к нам в полк и первым делом стал выяснять: «Где Гехтман?!» Ему показали. Он распорядился: «В цепь! Обоих, и его, и Чернобыльского!» Ефим был убит в первом же июльском бою, а меня ранило снайперской пулей в грудь, задело легкое. 10 июля 1943 года нас из второй линии обороны, ночью, развернутым строем, под артогнем и бомбежками подвели к передовой. Траншеи были забиты солдатами до тесноты. Перед нашими окопами были власовцы, и мы матом орали что-то друг другу. Утром, по сигналу ракеты, мы пошли в атаку на наступающих немцев и «власовское отродье». Прошли метров пятьсот, рядом взрыв, меня контузило, кровь пошла из носа и ушей, ничего не слышу, а комбат тычет меня в бок пистолетом, мол, «Вперед!». Немцы применили против нас минометы — «ванюши», которые стреляли термитными зарядами. Пошли дальше вперед, и немцы стали расстреливать нас из пулеметов с малого расстояния, мы залегли. Я оглянулся назад и увидел, что нахожусь далеко впереди своей цепи, на голом месте, и решил отползти чуть назад, к своим, укрыться за бугорком.

Только развернулся, как получил снайперскую пулю в грудь.

— Куда попали после госпиталя?

— В новую часть, в 51 — ю гвардейскую СД, на Прибалтийский фронт, под Невель. Только прибыл туда, как сразу попал на показательный расстрел троих дезертиров с поля боя. И снова на передовую, безвылазно. То в стрелковом батальоне, то, видят, что молодой и здоровый, отправляют в роту автоматчиков, потом опять в стрелковую роту. Оттуда, как молодого и опытного солдата, забирают в лыжный батальон дивизии.

После гибели лыжбата меня опять направляют в простые стрелки.

Беспрерывные бои, всех перебьют, все полки дивизии из-за тяжелых потерь сводят в один, и опять: бои, бои, бои… И не убивают меня и не ранят, какой-то замкнутый круг…

Я так измучился и устал от окопной жизни, что чувствовал, что скоро сдохну от постоянной грязи, вшей и голода, даже немецкую пулю на меня тратить не надо. Передовая высасывала из человека все жизненные соки. Постоянное ожидание своей смерти… Апатия от безысходности, инстинкт самосохранения исчезал — убьют, да и черт с ним, лишь бы поскорей, поскольку нет больше сил терпеть все эти страдания и лишения.

Иногда всего лишь сутки отдыха возрождали человека к жизни. Зимой как-то заняли позиции, которые со всех сторон простреливали немецкие снайперы. Силы на исходе. Ротный приказывает отнести комбату донесение. Добрался до штаба батальона: теплая хата, народу битком, комбат заседает с офицерами, что-то там решают. Комбат мне: «Лезь на печку, погрейся, пока я ответ напишу». Вокруг комбата «жизнь кипит», в комнату заходят люди, а мне так хорошо на печи, даже валенки не снял, согрелся, давно в тепле не был, меня разморило. Комбат на меня ноль внимания… Я заснул, проснулся — уже утро. Комбат меня увидел: «Эх, боец, а я про тебя забыл. Ладно, отдыхай до вечера, днем тебе к роте все равно не пройти». Покормили меня горячим. И когда ночью вернулся в роту, то чувствовал себя как заново родившийся. Сутки отдыха — и уже нет никакой тоски и депрессии, а только одно желание — снова воевать и убивать врагов…

— А как погиб лыжный батальон 51-й Гвардейской СД?

— Лыжбат был сформирован в дивизии осенью 1943 года в Белоруссии.

Я попал в роту старшего лейтенанта Астахова.

В один из январских дней нам передали приказ — встать на лыжи и преследовать отступающего противника, не давая ему нигде закрепиться, мы должны были захватить рубеж, перерезать железную дорогу на Ленинград и продержаться до подхода своих частей. На выполнение задания отводились одни сутки.

Пошли ночью, налегке, в одних ватниках.

Лыжи негодные, без металлических креплений, многие падали на спусках.

У многих из нас, после того как нам объявили задачу батальона и маршрут движения, появилось ощущение, что это задание гибельное и назад мы уже не вернемся.

За нами наступал 156-й Гвардейский СП, который был обязан, после того как мы захватим «железку», нас поддержать. Но полк этого не сделал. Дорога, по которой шел полк, была заминирована противотанковыми минами, техника и орудия остановились, не решаясь на дальнейшее продвижение, почему-то полковые саперы не стали разминировать дорогу, и стрелковые батальоны 156-го СП, пройдя немного вперед, в итоге также встали на месте, и полк бросил лыжбат на произвол судьбы, наблюдая издалека, как немцы добивают окруженных лыжников.

Но об этом я узнал много позже… А в то утро произошло следующее.

Заходим в деревню, зажатую с двух сторон холмами, внешне это выглядело как «подкова». Деревня эта называлась Климово, и находилась она в восьми километрах от станции Новосокольники. На рассвете немцы перешли в контратаку и выбили нас из деревни, окружили и рассеяли наш батальон, уничтожили его по частям. Группа примерно из тридцати человек, отстреливаясь от окружающих нас немцев, отошла в какой-то вырытый капонир, мы забились в него, было так тесно, что меня, стоящего с края, плотно прижало к стене. Немцы не стали с нами долго возиться и забросали сверху нашу группу гранатами. Я почувствовал удар в ногу, и вроде все, больше меня осколки не задели. Но все остальные были убиты… Когда немцы отошли от этого капонира, среди нашей груды тел раздался голос. Живым остался еще один боец, ему оторвало стопу ноги, и она висела у него на сухожилиях. Он, без стонов, попросил меня, чтобы я ему ногу отрезал, я не захотел, и тогда он сам, финкой, перерезал сухожилия.

Я забинтовал его. Выползли из капонира, а немцы уже впереди нас окопались. Ждали ночи. Выползали к своим с ним вдвоем, но сколько мы, раненые, могли проползти, метр в час? Было очень холодно. Я держал гранату с вырванной чекой в рукавице, и когда мы подползли к немецкой линии, то хотел уже взрываться, но нам посчастливилось проскользнуть мимо двух немецких пулеметных точек на «нейтралку».

Я чувствую, что уже нет сил сжимать гранату в руке, и бросил ее прямо в пулеметную точку. Немцы стали стрелять наугад, мой товарищ пополз в одну сторону, я — в другую. Слышу, как немцы между собой говорят на «нейтралке», что никого нет.

Они ушли, а я пополз дальше, к своим, и добрался до наших на участке 156-го СП.

Нога синяя, распухшая, раны не видно. Утром пришел капитан — «особист» и допрашивал меня три часа подряд. Но больше меня смершевцы не тронули. (После войны, в начале шестидесятых годов, я столкнулся с этим «особистом» в Риге, в милиции, куда пришел за какой-то справкой. Спросил его: «Вы в 51 — й гвардейской служили?» — «Да». И я напомнил ему обстоятельства «нашего знакомства».)

Всего из лыжбата дивизии выбралось к своим только 13 человек.

Остальные — или погибли, или попали в плен…

Гибель товарищей по лыжному батальону никогда не давала мне покоя, все произошедшее в то утро постоянно возвращалось ко мне, и я решил, что волею случая остался жив только для того, чтобы узнать, как все случилось на самом деле.

После войны я написал письмо в военкомат в Новосокольники, но военком мне ответил, что такой деревни в районе нет и ни о каком лыжбате он не слышал.

Я не успокоился, снова послал письмо в район, и пришел ответ из села Окни, от председателя колхоза, который сообщил, что деревушка Климово после войны слилась с деревней Окни в один населенный пункт и что погибшему лыжбату поставлен памятник…

— С «особистами» на фронте еще сталкиваться лично приходилось?

— Да. Один раз, в конце сорок второго года, они пришли меня арестовывать.

Мы наступали, и наши тылы безнадежно отстали, застряли на занесенных снегом дорогах. Лошади, тянувшие повозки и сани с боеприпасами и провиантом, стали дохнуть с голоду, так роты поочередно снимали с передовой и заставляли бойцов в ближнем тылу голыми руками рыть снег и искать под ним фураж. Я возмутился вслух. Уже через час за мной пришли два «особиста», как они выразились — «за моим длинным языком».

Я им говорю, что на «нейтралке» гниют две огромные скирды сена, а нас снимают с передовой и заставляют черт знает чем заниматься. Особисты: «Где ты видел скирды?» — «Напротив позиций нашей роты». — «Покажи», — смотрят в бинокль. — «А притащить можно?» — «Да, там дорога рядом». — «А ты готов пойти?» — «Так точно».

Вечером приготовили трое саней и ночью совершили «рейд за сеном». А на вторую ночь, когда мы снова подъехали к скирдам, немцы нас обнаружили и обстреляли, убили одну лошадь, ранили бойца, а у меня шинель в трех местах была пробита пулями…

— У Вас лично был страх оказаться в штрафной роте?

— Нет. Мы в какой-то степени даже завидовали штрафникам.

В наступлении к нам постоянно придавали штрафные части, и нередко в бою штрафники и «обычные» пехотинцы смешивались и действовали вместе.

После боя командир полка передавал остатки штрафников дальше, а мы продолжали воевать. И кому было легче? Они в одну атаку сходят, а потом «кто в могилу, кто по домам», а мы воюем до третьего пришествия…

Если я чего на войне боялся, так только одного — попасть живым в плен. Всегда при себе держал гранату, чтобы успеть подорваться. Как-то зимой нас перебросили на другой участок, и на голом месте, прямо на снегу, мы стали занимать оборону.

Меня с одним бойцом послали в дозор, вперед, метров на триста, залегли в воронке. Кажется, со мной вместе в ту ночь был Саша Мокрушин, парень из Сочи.

Неожиданно сзади раздалась немецкая речь. Мы смотрим, идет со стороны наших позиций свыше полусотни немцев. Я достал гранату, приготовился рвать чеку и жду. Товарищ взял автомат на изготовку. Но как поступить? Если откроем огонь — верная гибель… Решили, что, если нас обнаружат, подрываемся. Но немцы прошли в десяти метрах и не заметили нас. Когда немцы прошли, то товарищ долго не мог вырвать гранату из моей руки, настолько крепко я ее зажал от дикого напряжения…

И когда несколько раз по ночам в стрелковую роту приходили дивизионные разведчики, ходили по траншее и агитировали к себе, я не хотел идти к ним, поскольку знал, что вероятность оказаться в ситуации, грозящей возможным пленом, у разведчиков больше, чем у простого пехотинца. Но пришло время, и достала меня окопная жизнь до самого края, и я сам, добровольно, попросился в дивизионную разведроту.

— Как награждали в пехоте?

— Рядовые бойцы наград почти не видели…

Ордена на войне, по большому счету, имели до середины сорок четвертого года только офицеры, «штабные» и летчики, в авиации на награды не скупились. Очередь до относительно честного награждения рядовых солдат дошла только в конце войны.

Я помню, как в сорок втором, когда втроем тянули кабель через Дон, создавая «паромную переправу» для захвата плацдарма, то всем пообещали ордена.

И действительно, одному из нас не орден дали, а присвоили звание Героя Советского Союза, и, чтобы его потом немцы в каком-нибудь бою не убили, Героя отправили служить, «на сохранение», в редакцию дивизионной газеты… Но двум другим не дали ни ордена, ни медали… Пехоту очень слабо награждали.

Я вообще войну закончил «с пустой грудью», только несколько нашивок о ранениях на гимнастерке. После войны, когда разведрота заступила на охрану штаба дивизии, меня заметил на посту комдив. Поглядел на меня: «Солдат, почему не награжден?» — «Наверное, не заслужил, товарищ генерал». — «Сколько раз ранен?» — «Четыре». — «Где был?» — «Везде. Начинал пулеметчиком на Дону летом сорок второго, а в вашей дивизии — с осени сорок третьего». Командир дивизии на месте распорядился, чтобы на меня заполнили наградные листы, и своей властью вручил орден Красной Звезды и медаль «За отвагу»…

— Так почему Вы приняли решение уйти из пехоты именно в дивизионную разведроту? Вы парикмахер по довоенной специальности, и при желании человек с такой профессией в армии мог спокойно пристроиться в том же штабе полка, стричь и брить начальников. Идейным комсомольцем Вы никогда не были, от Советской власти Ваша семья добра особо не видела, и тем более к тому моменту Вы уже два года честно отвоевали рядовым бойцом на передовой.

— Вы правы, но я не имел никакого желания «воевать парикмахером» и искать теплое место в армии. Хватило мне и двух месяцев службы старшиной в санбате.

С этим я для себя определился еще в начале войны. Мне надо было мстить за свой народ. А как иначе… Я мог несколько раз уйти из стрелковой роты на курсы младших лейтенантов (где на малограмотность не смотрели), но не захотел…

Главную причину, подвигшую меня на такое решение, я вам уже объяснил — просто жутко устал от пехотной жизни, от грязи, голода и вшей, от полного физического и морального истощения. Но не устад от ежедневных смертей на моих глазах, к этому я уже настолько привык… И убивать немцев тоже стало для меня очень привычным делом. Но были еще причины, повлиявшие на решение уйти в разведку.

— Какие причины?

— Вы плохо себе представляете, как в пехоте относились к евреям.

Постоянные разговоры про «жидов в Ташкенте», о «пархатых жидах в штабах».

Я «встревал», и меня спрашивали: «Что ты так евреев защищаешь? А ты сам жид, что ли?» — «Да!» — «Не бреши, все жиды в Ташкенте»… И так все время…

Еще на призыве писарь, услышав мое имя — Эля, заявил, что таких имен он не знает, и записал меня Алексеем. Мне мои товарищи по роте говорили, чтобы я убрал букву «х» из фамилии и записался Гетманом, а не Гехтманом, и тогда спокойно сойду за украинца — «Алексей Григорьевич Гетман». Я не соглашался. На передовой, когда многократно остатки разбитых частей сливались в одну, можно было при желании записаться хоть русским, хоть узбеком, да кем угодно. Но я не менял судьбу…

Кроме одного случая. Во время формирования очередного сводного полка писарь, заполняя данные, меня спросил, желаю ли я, чтобы меня дома считали убитым, и если да, он отошлет «похоронку» родным. И я кивнул в ответ. С тех пор для родных я считался «погибшим» и позволил себе «воскреснуть» только после войны…

После окружения, когда я попал в другой батальон, на моих глазах произошел один случай. Лежим в окопах, немцы ведут сильнейший, невыносимый огонь по нашим позициям, головы не поднять. Рядом со мной лежит солдат, пожилой еврей из Одессы. Появляется ротный, присмотрелся к бойцам, лежащим на дне траншеи, и командует ему: «Наблюдай за «нейтралкой», жидовская морда!» Одессит ему отвечает: «Что тут наблюдать? Я только высунусь, меня убьют!» — «Я приказываю!» — «На, радуйся!» — и одессит только поднял чуть голову на бруствером и сразу получил пулю в лоб, упал мертвым на дно окопа. Ротный посмотрел на его труп и сказал: «На одного жида меньше стало!»… Я не могу вам передать никакими словами, что я чувствовал в эту минуту…

На передовой ротные и взводные менялись «как перчатки», но ранним летом сорок четвертого года нашу роту принял под командование капитан Истомин, пожилой мужик лет 40–45, служака из запасников. Истомин был неплохим командиром, продержался у нас долго, но был у него один «пунктик»: евреев он ненавидел… И тут ему подвернулся момент меня «достать». Когда мы наступали в Латвии, то шли во втором эшелоне.

Я нарвался на землянку, чей-то продуктовый склад, и взял оттуда три каравая хлеба и три шматка сала, все принес товарищам в роту, поделили на всех бойцов.

Кто-то «стукнул» Истомину, и он приказал построить роту.

Меня Истомин вывел на середину, достал из кобуры пистолет и сказал: «По приказу командования ему положен расстрел за мародерство. Что скажет рота?»

Все стоят, молчат, прямо напротив меня мой друг Лосев, но что он может сделать?

Вдруг рядом разрывы снарядов, «слепой» артобстрел. Все упали на землю, потом снова встали. Истомин опять спрашивает у бойцов: «Рота, так что мы сделаем с Гехтманом?»

Все молчат… Тогда он меня ударил пистолетом плашмя в лицо и приказал солдатам разойтись. На следующий день мы перешли в наступление. Идем в атаку, залегли под огнем, и тут появляется ротный: «Что, Гехтман, валяешься, как поросенок в говне?»

Все трое суток наступления он надо мной издевался, как хотел и мог, и я уже думал его «убрать», но подходящий момент не подворачивался, да ротный еще все время с ординарцем был, а ординарца убивать мне не хотелось, он был нормальным парнем.

Прошло три дня, и вдруг Истомин собирает оставшихся в живых бойцов роты и начинает разбирать действия бойцов в прошедших за эти дни боях. С таким «разбором на ротном уровне», с участием рядовых солдат, я столкнулся на передовой впервые.

И капитан Истомин заявляет: «Гехтман за эти бои заслужил награду, но он мародер, и я его представлять не буду!» И это стало последней каплей, переполнившей мою чашу терпения. Я знал в штабе дивизии одного писаря, украинца Леонида Нидяка, мы с ним вместе в санбате лежали. Случайно встретив его, я попросил Нидяка замолвить обо мне словечко в дивизионной разведроте, какая мне разница, где меня убьют, а туда пополнение всегда требовалось. Он пообещал помочь и сделал.

Через несколько дней мне приказали прямиком явиться в штаб дивизии, видимо, вопрос о моем переводе в разведку уже был согласован с комбатом.

Я явился в штаб, кажется в 4-й отдел, доложил, что рядовой Гехтман прибыл для дальнейшего прохождения службы. Мне объяснили, где находится месторасположение дивизионной разведроты, и я отправился туда.

— Как встретили в роте нового разведчика?

— В разведроте уже были проинформированы о прибытии такой «важной птицы», как я, и мне был устроен по-настоящему царский прием. Прежде всего отвели в баню, после нее выдали новый полный комплект обмундирования. Накормили так обильно, что я до этого столько никогда в жизни не ел. Разведрота размещалась не в землянках, а в здании, меня завели в одну из комнат, где стояли красиво заправленные кровати, 15 коек, и сказали — выбирай любую. А я за последние три года на кровати только в госпитале спал. Снял сапоги и мгновенно заснул. Утром просыпаюсь, а на соседних койках никого нет. Спрашиваю у проходящих мимо разведчиков: «А где остальные?», но все уклонялись от ответа. Я такого поведения не предвидел и стоял, размышляя, а что делать дальше? Меня позвали на завтрак, и тут я понял, что такое настоящий «сталинский паек» для разведчиков. Я чувствовал себя «не в своей тарелке». И тут ко мне подходит один старшина и предлагает «покалякать». Он завел меня в комнату, в которой я спал ночью, и начал разговор: «Мы уже знаем, что ты старый и опытный солдат и что тебя не надо учить, как бросать гранату или ползать по-пластунски. Знай, что все пятнадцать ребят, которые до тебя жили в этой комнате, погибли в разведвыходе. Ты первый, кто пришел к ним на смену, и ты будешь принимать первым всех четырнадцать человек, которых наберут в разведроту на замену погибшей группе. Я тебя назначаю старшим. Ты должен понять, что не у всех боевой опыт, как у тебя, и тебе придется поговорить с каждым новичком в отдельности, узнать, кто что умеет и где воевал. Как только ваша группа сформируется, то вас будет готовить большой специалист по разведке, и тогда вам все объяснят. У тебя ко мне вопросы есть?» — «Есть, — ответил я. — Группа, которая сейчас формируется, является отдельной или общей частью разведроты?» — «Группа отдельная, но, как ты понимаешь, она входит в состав разведроты». — «А почему опытные разведчики из других взводов в нее не переходят?» — «Такие решения у нас принимаются только на добровольной основе», — «И что, добровольцев не нашлось во всей роте?» — «Значит, не нашлось», — ответил мне старшина и ушел. Я стал знакомиться с ребятами из роты, и некоторые мне намекали, что предыдущая группа могла и не погибнуть, но случилось непредвиденное, но с их слов ничего конкретно понять было нельзя…

— Сколько времени ушло на формировку новой группы?

— Через две недели группа была полностью укомплектована, и началась ее подготовка. К нам на первое занятие пришел «преподаватель», инструктор в звании майора, внешне — типичный еврей. Он представился и сказал, что сегодня пусть каждый расскажет о себе, кто откуда и где воевал раньше. Разведчики рассказали, он никому не задавал вопросов, а потом всех отпустил, кроме меня, сказал, что хочет со мной побеседовать в отдельности. Он спросил меня, как мне, еврею, удалось выжить на передовой за два с лишним года моей пехотной жизни. Поинтересовался, есть ли еще евреи в группе, на что я ответил, что явных нет, а вообще, кто знает… На следующий день майор разъяснил нам, куда мы попали. Наша группа входит в состав разведроты, и когда вся рота выполняет общую боевую задачу, то мы действуем вместе со всеми. В остальное время наша группа, как я понял со слов майора, является разведывательно-диверсионной и будет действовать в немецком тылу, выполняя специальные задания. После занятий майор снова остался со мной наедине и сказал следующее: «Вашу группу набирали в срочном порядке. В разведку стремится немало людей, и у каждого в этом свои интересы. Ты в группе старший, попытайся прощупать, кто чем дышит». Тогда я ответил майору, что прошу прощения, но, видимо, невольно ввел его в заблуждение, что я в группе не могу быть старшим по многим объективным причинам. Да, я прибыл в разведроту добровольно, с помощью «тыловой крысы», но старшим меня назначили только потому, что я пришел в роту первым из группы, и старшина, чтобы себе голову не морочить, назначил меня «за главного». А сам я, к сожалению, малограмотный, с трудом отличаю север от юга, карту не читаю, да и не по мне это — быть первым или последним. Быть старшим в диверсионной группе мне не по плечу, тут нужен человек с предыдущим подобным опытом, а я только и умею, что ходить в атаки, хорошо убивать из винтовки, автомата и пулемета, но тонкости работы разведчика мне мало знакомы. Майор молча меня выслушал, и больше с ним отдельных бесед не было. Прошла еще неделя, и к нам на должность старшего группы прислали опытного разведчика, но меня в группе оставили.

— Был какой-то особый отбор в эту группу?

— Вряд ли. Просто для восполнения потерь «на ходу» набрали добровольцев из пехоты в разведку и стали обучать. Мой близкий друг и товарищ по разведроте Петр Дубровин был из семьи раскулаченных, и командиры об этом знали, но Петр воевал в разведке и был отважным воином. «Старые» разведчики рассказывали, что в первый период войны в разведку, когда не хватало добровольцев, просто переводили приказом солдат из обычных частей, не спрашивая согласия.

— Какую подготовку прошла Ваша группа?

— Обычная подготовка разведчиков, занятия велись активно, но никакого сверхособого «диверсионного уклона» я не припомню, хотя были занятия по подрывному делу, по рукопашному бою и даже по немецкому языку, мы учили наиболее обиходные слова, которые могли пригодиться для захвата и для допроса пленного.

Группа к первой вылазке готовилась целый месяц, мы досконально знали, где нам предстоит работать и что делать. Но само задание сорвалось. Нашу дивизию перебросили на другой участок Курляндского «котла», потом опять передислокация.

Мы даже одного месяца не стояли на месте, все время перемещения на разные участки передовой. В этот период разведроту очень часто использовали для участия в наступательных боях, мы прикрывали стыки между полками, отвлекали на себя противника, ходили в разведку боем, и мне также пришлось участвовать во взятии «языков». При небходимости мы прикрывали штаб дивизии, прочесывали окрестные леса, в которых при отступлении прятались остаточные группы немцев и власовцев, прорывающиеся к своим в курляндскую группировку. А потом с нашего 1-го Прибалтийского фронта всю технику, танки и большинство артиллерии забрали на Берлинское направление, разведчикам прибавилось работы, и в итоге из нашей группы сделали 4-й взвод разведроты, и о том, что мы предназначались для работы в немецком тылу, уже никто не вспоминал. Да и сами границы «котла» настолько сузились, концентрация немецких частей была такой плотной, что провести в немецкий тыл километров на десять вглубь разведгруппу для выполнения диверсионного задания и надеяться, что группа сможет живой отойти потом к своим, видимо, было нереально.

— Степень риска и условия фронтовой жизни в пехоте и в дивизионной разведке — в какой-то степени сопоставимы?

— В разведроте я чувствовал себя, как на курорте. После пехоты мне все казалось почти раем. Конечно, разведрота несла немалые потери, но разве можно их сравнить с пехотными? Да, «работа» дивизионных разведчиков была особой, чтобы воевать в немецком тылу и брать «языков», была необходима специальная подготовка, готовность к любым неординарным ситуациям, способность выдерживать любое физическое и психологическое напряжение. Разведчик был обязан уметь действовать самостоятельно, лично принимать решение в боевой обстановке. В разведке нельзя быть безразличным, расхлябанным и безынициативным, работа в разведгруппе коллективная, один от другого далеко не уйдет. Но разве можно сравнить условия, в которых жила и воевала разведрота и обычная стрелковая рота? Одевали и обували разведку отлично, кормили на убой, так называемым «сталинским пайком» для разведчиков. В разведроте отборная молодежь, здоровые грамотные ребята. Спали разведчики не на снегу или в окопной грязи, а на кроватях, разувшись, а иногда и раздевшись до белья. Разведрота дислоцируется в дивизионном тылу, все чистые, сытые, бритые, хорошо экипированные.

Что еще человеку надо на фронте?

Когда тут один из разведчиков с Литовской дивизии написал, что под Невелем его 16-я дивизия голодала и разведвзвод чуть ли не поставили «к стенке» за горсть сворованных сухарей, то я в такое поверить категорически не могу. Я сам воевал под Невелем и брал в бою этот почти сожженный дотла маленький город, в котором уже не оставалось местного населения. Там были перебои со снабжением, но голода в те дни не было.

Пехота спасалась тем, что выкапывала картошку со старых огородов, с замаскированных жителями ям, но чтобы дивизионная разведка одни черные сухари грызла?

В «дивизионщики» шла такая отпетая публика, что каждый разведчик всегда был способен «организовать» себе и своим товарищам что-нибудь «порубать».

Каждое задание в разведке тщательно готовилось, а в пехоте как? Всех утром в атаку, прямо с марша в бой, вперед на «ура», авось получится, а что там у немцев в обороне стоит, где пулеметы и минные поля — разбирались по ходу… Гнали, как скот на бойню, я это на своей шкуре десятки раз испытал… Кто потери в пехоте считал, кто ее жалел?

А риск быть убитым… В стрелках, я считаю, было намного опаснее, чем в разведке.

Разведкой «не разбрасывались», ее берегли и «дивизионщиков» держать оборону в первой траншее, как стрелков, не направляли. Я, например, форсировал в пехоте немало рек, начиная от Дона и заканчивая Западной Двиной, и ни разу не видел, чтобы дивизионных разведчиков пускали первыми при форсирования для захвата плацдармов.

В 270-й СД и в 51 — й Гвардейской СД такого при мне точно не было, а в других дивизиях — не знаю.

В какой-то степени все фронтовики являлись «смертниками».

Так и «тыловых крыс» иногда тоже убивало, смерть косила без разбора не только тех, кто сидел в окопах и кормил вшей в первой траншее, где смерть кружилась над головой круглые сутки, или тех, кто полз в составе разведгруппы через минное поле по «нейтралке» за «языком». Я помню, как в штаб дивизии прибыл какой-то начфин — большой начальник. Его разместили в отдельной землянке на ночь.

До передовой километров семь-восемь. Ночью прилетел шальной снаряд, разорвался рядом с этой землянкой, осколок залетел в окно и убил начфина прямо в постели.

Погибнуть мог каждый, кто находился в зоне досягаемости огня противника.

А сколько людей было убито и ранено, не успев дойти до переднего края…

— Как относились к дивизионным разведчикам в дивизии?

— Разведчики обычно общались напрямую только с «тыловыми крысами», поскольку если группа не находится на задании, то дислоцируется вместе со своей ротой возле штаба дивизии. А «тыловые» и «штабные» в моем понимании — это была просто свора сволочей и бездельников, которая обжирала простого солдата. Тыловики, насколько могли, наслаждались своим положением, бессовестно жрали и пили в три рта, обвешивали себя орденами, не имея малейшего понятия, что творится на передовой.

А после войны вся эта «штабная и партийная бражка» стала писать мемуары, руководить ветеранскими комитетами и организациями, выступать на собраниях и митингах, рассказывать, мол, как они лично всю Отечественную войну выиграли, захлебываясь от своего восторга, лжи и бахвальства… Я презирал их тогда и сейчас…

И тут не только «злоба окопника» во мне говорит…

Политработников у нас тоже за людей не считали. Те же бездельники, брехуны и болтуны, жирующие в тылах на нашей солдатской крови. Так и запишите…

Самое страшное и несправедливое творилось в отступательных боях. Вся эта тыловая трусливая свора воров, бездельников и бандитов без оглядки бежит на восток, а мы должны были прикрывать до последнего патрона отход этих гадов, при этом теряя самых лучших бойцов и зачастую не успевая вытащить с поля боя своих раненых…

С пехотой у разведчиков почти не было контактов. Да и какие отношения могли быть у дивизионной разведгруппы, идущей на задание, с простым окопным рядовым бойцом, который не имел права отойти от своей ячейки вправо или влево больше, чем на 10 метров, с «фитилем» — доходягой, который не сегодня завтра будет на том свете, а если повезет, то на операционном столе в госпитале или в санбате.

Какой между ними может быть разговор? Каждый занят своим делом, разведгруппа прошла на задание в одном месте, вернулась на другом участке.

— Давайте продолжим «по стандартным вопросам к воевавшим в разведке». Как была вооружена разведгруппа, идущая в поиск?

— Прежде всего мы не брали с собой ничего лишнего. Шли налегке, в ватниках, а не в шинелях или в полушубках. Перед заданием разведчики сдавали в роте свои ордена и документы. У каждого автомат, на поясе два запасных диска или рожка, по две гранаты-«лимонки», пистолет в кармане и финка за голенищем сапога. Ракетница только у старшего группы. Нередко мы пользовались немецким автоматами.

Наши ППШ и ППС был ненамного хуже немецких автоматов, но у них был главный недостаток: они были слишком чувствительны к песку, и если песок попадал внутрь, то это вызывало задержки при стрельбе. И когда мы двигались ползком по песчаному грунту, то автомат приходилось поднимать над собой.

У меня в разведке было два трофейных пистолета, но сразу после войны начальники стали устраивать обыски в казармах, «шмонать» личный состав в поисках трофеев и нетабельного оружия, и мне пришлось эти пистолеты выбросить в какое-то озеро.

— В Вашей разведроте существовал зачет взятых «языков», личный или на группу, для представлении к наградам?

— Я лично о такой дурости тогда не слыхал. И «соцсоревнования» между взводами, «кто лучше воюет», у нас не было.

— Каким было поведение солдат вермахта, взятых в плен во время разведпоиска?

— На этот вопрос ответить невозможно. Все взятые «языки» сразу передавались в СМЕРШ или в разведотдел, где их допрашивали и решали дальнейшую судьбу, и как они вели себя на допросах, я, рядовой разведчик, просто не знаю. Командир разведроты или взводный могли на таких допросах присутствовать, а нам до этого дела не было.

А про пленных, взятых в обычном бою, когда я воевал в пехоте, что могу сказать…

В обычном бою в плен почти никогда не брали, убивали на месте, куда их в бою девать?

В мае сорок пятого, когда мимо нас вели многотысячные колонны пленных из Либавы, то дивизионная разведрота не позволяла пехоте вершить самосуд над пленными. Перебежчиков не трогали, есть на моей памяти случаи, когда к нам перешел поляк и сам сдался чех. С власовцами пришлось сталкиваться в основном только под Курском и в Курляндии, где в конце войны группы власовских бандитов бродили в наших тылах, отказываясь капитулировать, и нам, разведчикам, было приказано «заняться ими вплотную». В плен их почти не брали.

После войны, когда наша дивизия стояла в Риге, мне довелось присутствовать на казни девяти немецких генералов, приговоренных к повешению за свои преступления.

— Как для Вас закончилась война?

— В начале мая сорок пятого нас перебросили на новый участок, под Лиепаю.

Мы открыто совершили дневной переход, у немцев уже не было в Курляндии бомбардировочной авиации. Разведрота, как обычно, шла впереди дивизионной колонны. Смотрим, навстречу нам идут по дороге пять немецких БТРов и огня не открывают.

Мы остановились и изготовились к бою. На крыльях БТРов лежали люди в нашей офицерской форме, и мы подумали, что это власовцы или, может, немцы чего-то замудрили. У одного из разведчиков не выдержали нервы, он бросил гранату в первый БТР и ранил одного из офицеров. Стали разбираться, кто такие, и оказалось, что это наши офицеры, десять человек, по два на каждый БТР, сопровождают немецкое командование из гарнизона Либавы на переговоры к командующему фронтом Баграмяну в населенный пункт Айспуте. Наша колонна пропустила парламентеров, и нам стало ясно, что войне наступает конец. Потом трое суток подряд мы занимались прочесыванием нового участка дислокации дивизии, вылавливали «окруженцев» и власовцев по лесам и выполняли приказ — «собрать все взрослое мужское население от 15 до 60 лет из прифронтовой полосы» в нашем районе. И тут 9 мая рота получает приказ: «Взять «языка», и жребий судьбы выпал так, что именно нашей группе приказали провести поиск. Пошли вдевятером, трое в группе захвата. Нам не дали времени подготовиться к поиску, изучить местность предстоящей работы. Взводный вообще остался в первой траншее, а наша группа выползла на «нейтралку», готовясь, как стемнеет, внезапно взять «языка».

Еще было совсем светло, и мы все скопом залегли в высоком кустарнике.

Стали обсуждать полученное задание, и никто из нас не понял, почему сейчас нужен контрольный «язык», когда немцы уже толпами сдаются в плен. Что еще командованию неизвестно? «Языков» и так хоть пруд пруди… Зачем нам погибать, когда война вот-вот кончится? Наше «собрание» закончилось тем, что вся группа вместе приняла решение: задание не выполнять. Как стемнело, мы поползли вперед, специально «пошумели», немцы нас засекли и обстреляли, и под огнем противника мы, все целые, вернулись к своим позициям, мол, делать нечего, группа обнаружена на нейтральной полосе…

Вот таким выдался для меня последний день войны…

— Каким было для Вас возвращение с войны?

— Мне иногда кажется, что я с нее так и не вернулся…

Демобилизовался в декабре 1945 года и остался в Латвии. Работал всю жизнь парикмахером, в 1947 году забрал родителей к себе в Ригу. Женился, вырастил детей.

Я вернулся из армии совершенно другим человеком, мое сердце на фронте настолько зачерствело, что я стал грубым, необщительным и замкнутым человеком, с изуродованной психикой. Ненавидел «тыловых крыс» и всю эту ложь о прошедшей войне, которую власти и коммунисты десятилетиями вбивали в сознание народа и которой намертво прикрыли настоящую солдатскую правду.

Война меня не оставляла, и шестьдесят лет подряд я постоянно видел «фронтовые сны».

А потом как отрезало, и эти кошмарные сны исчезли, но мысли о пережитом не покидают меня и по сегодняшний день…


Москалев
Алексей Владимирович

Родился я в 1926 году в славном городе Шуя Ивановской области. В семье юриста, который во время Первой мировой служил поручиком Российской армии, командиром пулеметной команды. В революцию отец перешел на сторону красных и в 1922 году вступил в ряды Коммунистической партии, хотя и был золотопогонником. Он ознакомился с учением и Маркса, и Ленина и понял, что это будущее для всего российского народа. Когда я его спросил: «Папа, почему в тебя во время Февральской революции солдаты не воткнули штыки, как они это сделали с командиром полка?» — он ответил: «Леша, я очень по-доброму относился к нижним чинам, поэтому они меня избрали заместителем командира полка. Полк возглавил солдатик безграмотный, а я все-таки кое-что соображал в военном деле и при нем стал заместителем». Потом были Октябрьская революция, Гражданская война, увольнение. На гражданке он стал юристом, поскольку был грамотным — окончил реальное училище и Александровское военно-пехотное училище на Старом Арбате, где сейчас Генштаб. До последнего дня своей жизни работал юрисконсультом и возглавлял партийную организацию на фабрике «Шуйский пролетарий».

Почему Шуя? Когда служил, его занесло в Шую. А там оказалась очень хорошая невеста, ставшая потом моей матерью. Он работал на фабрике.

— Как вам жилось до войны?

— Как всем. Получал отец очень мало. Мама тоже мало получала — работала в школе делопроизводителем. Поэтому каждый рубль был на учете. Шиковать не приходилось, но и не голодали. Правда, белый хлеб я попробовал где-то в конце тридцатых годов, когда стало получше. Из предметов роскоши был только велосипед, который во время войны мы обменяли на муку.

— Как узнали, что началась война?

— Я пришел с реки Теза, где мы купались с мальчишками. Сел за стол, мама приготовила гороховый суп с постным маслом. И вдруг заговорила наша «тарелка», и нам Вячеслав Михайлович Молотов объявил, что началась война. Вошел мой дядя 1914 года рождения (он потом провоевал всю войну и был даже награжден медалями «За отвагу», «За оборону Москвы». И мы хвалились, вот какой у нас дядя герой»). Он сказал: «Мало кто из нас останется в живых». — «Да что вы, дядя Коля! Да мы их сейчас… да мы им покажем!»

Когда началась война, я перешел в восьмой класс, а девочки и мальчики 1923 года рождения как раз были выпускниками. Мы вместе побежали в райвоенкомат проситься на фронт. Девчонки просили взять санитарками, связистками. Мы были патриотами! Осенью, когда у меня появилась возможность по знакомству устроиться на железную дорогу и увильнуть от армии, я отказался. Морально я был готов, оставшись вдвоем с мамой, с отцовским охотничьим ружьем встретить немцев. Уже двух человек я бы убил, а потом, ладно, убивайте меня. Такой было настрой! О своей жизни не беспокоился, как и не беспокоился, когда был на фронте. Смерти не боялся.

Отца призвали. И опять оказали ему доверие, присвоив звание капитана. Но, поскольку он родился в 1896 году, на фронт его не послали. Он всю войну работал в тылу.

А мы с мамой остались. Тяжело было — мне на карточку 400 граммов хлеба и ей 600 граммов. Пожалуйста, выживай! Ушел велосипед, наша роскошь. Осенью 1941 — го пошел в девятый класс. Учились в третью смену, с 5 до 10 часов, в школе-развалюхе, поскольку наша хорошая школа стала госпиталем. В лес за дровами ходили с мамой за 12 километров. Чтобы наколоть, подтопить.

— Швейная машинка была?

— Да. «Зингер», немецкая машинка, оставшаяся от бабушки. Но какой там приработок?! На себя только.

Весной 1942 года я стал бойцом Шуйского истребительного батальона. Стояли по ночам с бельгийскими винтовками, охраняли различные объекты, отлавливали дезертиров, пленных немцев, которые бежали из лагерей. Особенно беспокоили дезертиры, которые частенько были вооружены. Но мне хоть и было 16 лет, но я был значкистом ГТО и БТО, «Ворошиловским стрелком». Потерь среди нас не было.

23 октября 1943 года мне исполнилось 17 лет, а 25 октября я получил повестку в горвоенкомат. Взвесился — 44 кг. Кости и кожа. Но это меня не пугало, я был готов к службе, как все мои одногодки. Я попал в пехоту, дружок — в танкисты, поскольку он имел права. В военкомате сказали: «7, 8 ноября отметишь дома, а 9 ноября приходи».

Сели в эшелон, на вагонах которого было написано: 8 лошадей, 40 человек. Двойные нары, с левой и с правой стороны. Мама помахала рукой… Я сейчас думаю: «Как же женщины переживали, когда отправляли своих 17-летних мальчишек на фронт?! Какая была сердечная, душевная тяжесть!» Вот мы уехали, а из этого эшелона я знаю только двоих вернувшихся живыми. Один с руками и ногами, второй приехал без руки. Когда я приехал в сентябре 1945 года из училища домой с Урала, спросил:

— Мам, где Толька?

— Его нет.

— А Петька?

— То же самое — убит.

С кем погулять-то? Не с кем было гулять на улице — одни девчонки.

Поскольку у меня было девять классов образования, я попал в учебный батальон, располагавшийся в городе Канаш, который готовил сержантский состав для 62-й, потом ставшей 8-й Гвардейской армии. Наша школа находилась в здании педтехникума.

— Как воспринималось отступление?

— Нормально. Никакой паники не было.

— Информация с фронта доходила?

— Слушали «тарелку». Когда началось контрнаступление под Москвой и немцев отогнали аж на 400 километров — это какая радость была! Значит, есть силы, есть мощь! Сохраним государство, Родину! Боевой дух поднялся.

Учебным батальоном командовали комиссованные по ранению офицеры. Например, командир батальона отдавал честь левой рукой. Сержанты были кадровыми военными. Учеба была трудная. Сейчас подумаешь: «Как это мы терпели?!» Но терпели! Они научили нас уму-разуму. Товарищи, которые со мной вместе попали на фронт, они дольше всех продержались в боевом строю. Быстро выбило ребят, которых набрали по ходу движения войск по Украине — их убивало в первую очередь. А мы, вроде бы мальчишки, а держались дольше всех. Потому что нас научили уму-разуму сержанты кадровой службы.

— Как кормили?

— По девятой курсантской норме. Даже сливочное масло по утрам давали. Я отъелся. Весил уже килограммов пятьдесят. Вообще, я был крепкий парень, стрелял хорошо. Меня научил бывший поручик Российской армии. Метко стрелять точно в цель, точно в десятку. Я отлично владел своей винтовкой, УКА-27–5. Рукопашным боем. Он мне пригодился на Висле, когда немец в упор наставил мне автомат в спину, пытаясь меня пристрелить.

— Во что одели?

— Мне досталась шинель с оторванными петлицами, но гимнастерка была нормальная, со стоящим воротником, брюки, пилотка. Дали новые ботинки с обмотками.

— Какой был распорядок дня в училище? Какие изучали дисциплины?

— Подъем. В одних нательных рубашках в морозную зимнюю пору мы с криком «Ура!» бежали по улицам, будя местных жителей, на физзарядку. Подходили к колонке, там целая гора льда, попробуй добраться до крана, кто добирался, посчастливилось, плескал себе на лицо. По пояс обтирались снегом. «Рота строиться!» Бежали от городской колонки в казарму. Одевались — и рота с песнями в столовую шагом марш!

Дисциплины были такие: огневая, строевая, тактическая подготовки. Вслепую нужно было разобрать пулемет, винтовку. Изучали ручной пулемет Дегтярева — отличное оружие. Станковый пулемет «максим».

Эх, кожух, короб, рама, шатун с мотылем
Возвратная пружина, приемник с ползуном
Раз, два, три, «максим» на пятки.

Станковый пулемет «максим» — замечательное оружие. Он меня не меньше двух раз спас от смерти. Я потом про это расскажу.

Обучение продолжалось шесть месяцев. В день Красной Армии, 23 февраля 1944 года, мне и еще нескольким курсантам было присвоено высокое воинское звание «ефрейтор». Остальные получили звание в июне 1944 года. Так что мы все поехали ефрейторами в 8-ю Гвардейскую армию, которая стояла в городе Сарны.

Нам не говорили, что шаг влево, шаг вправо — считается за побег, и так было понятно, что либо на мину натолкнешься, либо на националистов нарвешься. Я попал в 4-ю роту 100-го Гвардейского полка 35-й Гвардейской стрелковой дивизии. Полком командовал майор Военков, 23 лет от роду. Его могилка на Зееловских высотах… Очень храбрый, мужественный человек. Но в 23 года… какой военный талант? Но храбрости у него хватало. Я стал вторым номером ручного пулемета Дегтярева. Шли на берег Вислы по 50–60 км за ночь. Ругали американцев и англичан, почему не открыли до сих пор второй фронт? Почему немцы не окапываются, а бегут от нас? Сколько можно идти? Хоть противогазы мы и сдали, но тащить много приходилось: шинель в скатке, вещмешок, запас патронов, плоский немецкий котелок, металлическая фляжка, малая саперная лопата, винтовка (потом стал автомат и диски), два диска для пулемета и две гранаты РГ.

31 июля мы оказались на берегу Вислы. Был приказ: в густом сплошном ельнике выкопать незаметно ячейки сидя, сверху замаскировать лапником и ждать команды. Я спросил старшего сержанта Миронова, который потом остался за командира роты, когда был убит Котляр Иван Федорович, получивший посмертно звание Героя Советского Союза: «На чем плыть?» — «Москалев, у тебя винтовка есть? Садись на нее. Левой рукой держись за цевье, правой отгребай».

В четыре утра 1 августа услышали шум моторов. На просеке появилось американское дерьмо — «амфибии», полученные по ленд-лизу. В каждую машину вскочило по 6 человек, и наша «амфибия» понеслась. Берег был высокий, но за ночь саперы его немного срыли, чтобы можно было съехать, но трамплинчик остался. Мы с него прыгали в речку. Включился винт, и машина понеслась. Неслась она недолго. Вдруг прошла очередь крупнокалиберного пулемета по нашей машине. Меня обрызгало мозгами водителя. Ему лет 18 было, не больше. Еще кого-то там убило. Машина потеряла управление и пошла на дно. Я только успел схватить свою сумку с двумя магазинами от ручного пулемета и мешок. Перевалился через борт и пошел ко дну. Спасло меня то, что я хорошо плавал. Оттолкнулся от дна, всплыл, глотнул воздуха — и опять на дно. Так потихоньку гребу к своему берегу. Течением меня вынесло на песчаную косу. Я по этой косе выбрался — и в кусты. А там уже ребята лежат, ждут дальше команды. Вокруг мины рвутся. Подбегает командир полка майор Военков: «Шесть человек — в машины!» Я опять рванул туда. Свой первый номер я потерял. На машину запрыгнули, и опять вперед. Опять очередь прошла по машине. Двоих убило, но водитель подвел ее к берегу, резко развернул, и мы выпрыгнули по грудь в воду. Помню, водитель мне сказал: «Действуй, паренек». Он был старше меня, наверное с 1925 года, солидный. Вылезаю на берег, пролезаю через кусты, смотрю — боже мой, это же остров, а не берег! Надо еще метров двадцать вплавь добираться до берега! Переплыл, но меня течением снесло. Берег высотой метра два-три. Немцем нас не видать. Выбрался я как раз под тем пулеметом, что и бил, и стрелял в нас, погубил наших ребят. У меня было две гранаты РГД. Одну я швырнул в сторону пулемета. Стрельба прекратилась. Или он испугался, убежал по траншее, или я его убил. Я не знаю. Я же не подходил, не спрашивал: «Ты живой?» Я от этого пулеметного гнезда начал сдвигаться влево на дистанцию, на которую меня снесло. Смотрю, наши ребята. Уже в немецкой траншее кто-то лежит, кого-то перевязывают, собираемся. Уже наши машины пошли более плотно. Хорошо, что пулемет замолк. Вперед! Вперед! Прошли через какие-то селения, я один огурец сорвал, съел. Шли. Стреляли. Немцы отступали. Тут команда: «Остановиться. Окопаться. Ожидать танковой контратаки». Ждем. Но они в атаку не пошли. Жалко, хоть и не было у меня противотанковой гранаты, но я мечтал получить орден за подбитый танк, но, видать, танкист побоялся на меня выйти. Наступила ночь. Окопались недалеко от польского фольварка. Слышна была немецкая речь, к утру она прекратилась. Немцы отступили.

3 или 4 августа 1944 года. Мы шли по польскому лесу. Стреляли. Немец от нас бежал. Заняли немецкую траншею. А нам кричат по-русски: «Чего вы там?! Давай сюда!» Ну, мы выскочили из траншеи и, не стреляя, побежали туда, куда нас приглашали — вперед, на запад. И вдруг по нам открыли очень плотный огонь из всех видов стрелкового оружия. Оказалось, это власовцы, которые были вместе с эсэсовцами из дивизии «Мертвая голова». Мы растерялись. Кто убит, кто ранен. Мы с пулеметом прыгнули в какой-то окоп. Открыли огонь. Я все патроны из двух подсумков расстрелял. Остались только в вещмешке. В это время в окоп влетела граната. Я молодой — выскочил, первый номер, старик лет 35, не успел. Я побежал назад, на восток. Слева бежал парнишка года с 1924-го, вдруг упал, значит, был убит. С другой стороны бежал пулеметчик с двумя коробками с пулеметными лентами. Стрельба была ужасная. Я спрятался за здоровую сосну. Кора отлетала от нее — такой был огонь. Потом стрельба прекратилась. Только я побежал дальше, как услышал: «Хальт!» Я развернулся, а сзади здоровенный рыжий детина, на две головы выше меня, с автоматом. Я попытался ударить его прикладом винтовки. Он увернулся. Но мне только это и надо — стрел ять-то я не могу, патроны только в вещмешке. Я побежал дальше. В это время прошла очередь мимо правого уха. Я посмотрел назад — немец лежит. Я рванул туда, откуда стреляли. Там два или три человека с пулеметом «максим»: «Солдат, мы смотрим, он тебе в спину целится, мы решили вас обоих, но малость в его сторону навели. Вот так ты живой остался». Мама мне потом сказала: «Добрый ангел у тебя на правом плече был, он тебя, Леша, спас». Стрельбы нет. Пулеметчики говорят: «Вроде бы стрельбы нет. Ты самый молодой. Нам жрать хочется. На тебе две каски, чтобы туда кашу положили. И два котелка, чтобы, если щи будут, налили». — «А где взять?» — «Это твоя забота, понял? Давай иди, накорми нас. Мы тебе жизнь спасли».

Искал, искал. Смотрю, стоит лошадь, запряженная в солдатскую кухню. Повар закрывает крышки, собирается уезжать. Я к нему: «Браток, дай со дна пожиже!» Он по-русски изъяснился. Я эту речь понимал как родную, близкую мне по духу. Но все же открыл крышки, плеснул мне в котелки щей, положил каши в каски. Я ему крикнул: «Спасибо, браток!» — и побежал. В это время танк прямой наводкой прямо по этой кухне… Повар и лошадь были убиты, кухня разбита. Судьба! Пришел, их накормил, сам поел.

Мы разобрали пулемет и побежали дальше на восток, потому что кругом никого. Мне достался щит, а бежать пришлось по густому молодому ельничку.

Убежали мы далеко. Смотрим, вроде наши: «Кто такие?» — «Санрота». Е-мое! Сколько лишнего прошли! Я вернулся в свою роту. Где Колька? Где Васька? Где Петька? Убиты… ранены…

Двинулись дальше. Мы вышли в поле. Впереди, метрах в восьмистах, Магнушев. Залегли.

Пошел дождь. Я лежал в метрах 600–700 от крайнего дома в мелкой ячейке. Было мокро. Я беспокоился о самом важном — о документах: комсомольском билете и красноармейской книжке. Ждал сигнала к атаке, когда нам прикажут встать и поведут роту вперед с криком «ура!» на захват Магнушева. Тут мне в голову и пришла мысль стать юристом: «Мы скоро победим, какая будет отличная жизнь у народа-победителя! Я буду, как папа, юрист». Так я решил, а пока надо бы окопаться. После первых же бросков земли на бруствер пуля выбила из рук лопатку и по каске что-то треснуло. Мне хоть и было 17 лет, но намек немецкого снайпера я понял: «Лежи смирно, иначе будет худо». Другие ребята не поняли этого, и, когда мы вышли уже из боя, захватив Магнушев, мне говорят: «Леша, тебе повезло, ведь 13 солдат, лежащих слева и справа от тебя, были убиты этим снайпером в голову». И убит был наш командир роты, старший лейтенант Котляр Иван Федорович. Он из кустов вылез посмотреть, где же залегла рота, только поднял голову, точно в переносицу угодил снайпер. Мне этого снайпера показали, я его видел. Он лежал поперек стропил. Его засекли ребята, команда станкового пулемета «максим». И, «закрепив его в точку», убили. Вот это первый случай, когда «максим» меня спас.

Взяли Магнушев. Потом, как писали в нашей дивизионной газете, мы отражали по 15 контратак в день. Третьего августа установилась жара. Стоял смрад от разлагающихся тел… в ротах осталось очень мало солдат… Вдруг капитан, заместитель командира батальона, вызывает меня. Я к нему по траншее прибежал. Он говорит: «Значит, так, нас мало! Оружия у нас мало, отражать атаки надо. Вон видишь, впереди, на «нейтралке», наш пулемет «максим» стоит? Вот его, Москалев, надо достать. Бери самого лучшего бойца в роте (а там от роты-то — взвод остался) и достань». Я говорю: «Если я побегу, то получу пулю в спину как перебежчик». — «Будет команда — не стрелять!» — «Есть».

Выбрал я самого лучшего бойца — Кошкарева. Выскочили из траншеи и побежали к немцам. До пулемета было метров четыреста, не больше, и до немцев еще столько же. Подбежали. Стоит наш пулемет, к станку привязана на веревке палка, чтобы удобно было везти. Пулемет низкий, если поднимешься в полный рост, то дульной частью будешь по земле волочить, а это не положено. Лежит наш пулеметчик и держит в руке эту палочку. Я ее выдернул, схватился, Кошкарев — за второй конец, и мы побежали обратно. Был такой чемпион по бегу, Ардалион Игнатьев, так вот мы эти 400 метров бежали быстрее его. В траншею прыгали вниз головой. Ребята потом говорят: «Слушайте, почему вас не убило? Как это вам удалось до траншеи добежать?! Огонь был такой, что мы боялись головы из траншеи высунуть». Я прошел по траншее к командиру: «Товарищ капитан, ваше приказание выполнено, пулемет доставлен». — «Что с ним?» — «Кожух пробит». — «В мастерскую его на ремонт, иначе воду не зальешь». Вынимает трофейную немецкую коробку с леденцами: «Половина тебе, половина — Кошкареву». Вот так — никаких орденов и медалей, а ведь шли на верную смерть. Но леденцы были вовремя. Мы были отрезаны и четверо суток ничего не ели. Очень хотелось пить. Я как-то смотрю, а впереди, на нейтральной полосе, деревья кружком растут. Думаю, там должна быть вода, какой-то прудик. Пополз по-пластунски на «нейтралку», долез до этого водоема. Черпнул воды — она тухлая. Смотрю, в прудике этом лежит, разлагается немецкий битюк. Пришлось обратно ползти без воды. Копали землю, в надежде, что оттуда пойдет немножко воды, — ничего! Через четыре дня привезли полным-полно, но пересоленное. Набросились на еду, а соль не лезет. Повара специально пересолили, чтобы голодные не объелись и не случился заворот кишок.

За форсирование и бои на плацдарме я был представлен к ордену Славы 3-й степени.

К середине августа бои поутихли, и мы остановились на берегу реки Родонка. Немцы окопались на другой стороне. В один из дней я спал на дне траншеи. Меня будят: «Комбат вызывает». Вообще, все время хотелось спать, но я все боялся, как бы меня не взяли в плен во время сна. Это какой позор для всей моей родни! Скажут: «Струсил, сдался в плен!» Не дай бог, лучше пусть убьют, только не плен. Я побежал по траншее: «Гвардии ефрейтор… прибыл». — «Формирую отделение разведки при мне, будешь батальонным разведчиком». — «Есть, товарищ капитан». Несколько дней я был батальонным разведчиком. А тут полковой взвод разведки пошел на ту сторону речки Родонки за «языком» и не вернулся. Весь взвод пропал. Команда: «По четыре лучших разведчиков из батальонных разведок отправить на формирование взвода полковой разведки». Вот так я стал полковым разведчиком. Ходил несколько раз за «языком». Солдатская жизнь такая — что скажут, то и выполняй. В 17 часов 26 августа меня ранило. Я находился где-то под высоким берегом реки и, стоя на коленях, копал себе ячейку лежа. Сзади разорвалась мина, порвала мешок, гимнастерку, меня бросило взрывной волной и ранило осколками в ягодицу. Хорошо, что не по яйцам и кость не перебило. Я на одной ноге подскочил к командиру полка, доложил, что ранен, попросил разрешения идти в тыл. Он взбеленился: «Твою мать, твою мать… что ты наделал, Москалев?! Ты почему допустил, чтобы тебя ранило?! Я что, с одним Маймуловым остаюсь?!» Командование полка было перебито, офицеров не было, во взводе из двенадцати отобранных солдат оставались только я и Маймулов, в ротах по пять-десять человек. Но он отпустил меня — деваться некуда. Я еще километра два прыгал на одной ноге от дерева к дереву, переплывал речку, чтобы взять свой комсомольский билет и красноармейскую книжку в штабе полка. В санбате мне всадили очень болезненный укол от столбняка в живот.

Мне говорят:

— Автомат сдай.

— Не сдам, завтра пойду в родной полк.

Вот какое было чувство долга и любовь к родному полку. У меня вырвали автомат, отняли лопатку. А она у меня была настолько наточена, что можно было голову одним взмахом срубить запросто. Патроны тоже пришлось отдать. С вещмешком подошел к машине, чтобы поехать в медсанбат. Водитель говорит:

— У тебя какая нога не работает?

— Правая.

— Становись с правой стороны левой ногой на подножку, левой рукой держись за кабину, стекло опущено. Ты видишь, в три ряда лежат тяжелораненые.

Там действительно вся машина забита. Так меня привезли в госпиталь, там сделали операцию, вынули осколок. Когда меня резали, хирург говорит: «Ну, ты и жирный парень». А там жира-то ни хрена не было. Повезли в Брест. А какая была жизненная сила?! Сижу в «Студебеккере», облокотился за стенку кузова, рядом сидит с перевязанной грудью солдатик. Спрашиваю:

— Тебя куда ранило?

— Да вот, немец меня в упор пробил насквозь.

Он двести километров вместе со мной проехал до Бреста и не умер! Никогда мы не болели, ни гриппом, ни ОРЗ. Хотя зимой с 1944-го на 1945 год я крыши над головой не видел! Снег. Ячейка лежа на двоих. Собирали вереск. Одну шинель на вереск, спинами друг к другу, вторую шинель сверху, и дыши глубже. Вот так! И никто не болел никакими простудными заболеваниями, такая у нас у всех была сила духа!

— Какой возрастной состав был в роте?

— Этих тридцатипятилетних стариков перебило с ходу. Говорили: «Куда ему — 35 лет! Только в ездовые…». Остались 17–20-летние.

— Я слышал мнение Героя Советского Союза, командира роты, что вообще в пехоту в итоге попадали, как он выразился, отбросы общества. Те, кто не смог пристроиться, не имел образования, по остаточному принципу попадали в пехоту.

— Я не согласен. У меня было девять классов образования. Меня просто записали пехотинцем, и все. Только дай пожрать, тогда мы крепки и душой, и телом.

— Какой в основном был национальный состав?

— Украинцы, белорусы, татары, был очень хороший мальчишка-осетин. Какая разница?! Никаких признаков национализма не было. И не дай бог, кто-то тронет моего подчиненного! Мы все равны, независимо от возраста и национальности. Всех надо уважать. Ведь я с ним в бой иду, он меня может спасти от смерти, я его могу спасти. С таким мировоззрением мы вышли — помогай товарищу!

— Чем вы были вооружены?

— Пока был вторым номером ДП, у меня была винтовка. Когда убило моего первого номера, я уже перестал быть пулеметчиком, и мне достался автомат.

— Трофеи брали?

— В вещмешке патроны, котелок, фляжка… Какие трофеи могут быть у рядового бойца, тем более у пехотинца!

— Разрешалось посылать посылки?

— Я ни разу этим не воспользовался. И никто из моих подчиненных, когда я командовал взводом на армейских курсах, не помню, чтобы кто-то послал посылку.

— Алкоголь давали?

— Давали. По 100 граммов нам было положено. Но я ни разу не выпил свои 100 граммов. Кто за меня пил, не знаю. Я был к этому равнодушен. Помню, один солдатик выпил, пьяненький вылез на бруствер траншеи, уселся и получил пулю в грудь. Вот к чему приводила потеря бдительности. Люди постарше бегали к полякам за самогонкой.

— Сталкивались со СМЕРШем?

— Нет, но сталкивался с военным трибуналом. Когда форсировали Вислу, один солдат из полка прострелил себе ладошку из автомата. Дальше санвзвода, которым командовал понимающий старшина, он не ушел. Тогда остатки полка вывели во второй эшелон, поскольку в ротах осталось по 5–10 человек. Вдруг выводят этого солдата с перевязанной рукой, выходит офицер, что-то зачитывает, прислушались, оказывается, осужден военным трибуналом нашей дивизии за членовредительство. Приговорили его к расстрелу. Нас спросили: «Кто хочет принять участие в исполнении приговора?» Весь полк, и я в том числе, поднял руки. Отобрали десять человек. Я в эту команду не попал. Скомандовали: «Пли!» Труп сбросили в траншею, срубили ее стенки — вот и могила. Команда: «Полк направо, шагом марш!» И больше ни одного случая членовредительства в полку не было. Отношение к этому было такое: правильно сделали, что расстреляли. Это предатель, трус, который может тебя предать в любом бою, на него надеяться нельзя.

— Самое опасное для вас немецкое оружие?

— Пулемет МГ-34… Хороший, меткий, скорострельный пулемет. Лучше нашего дегтяревского ДП, но не лучше нашего «максима». Наш «максим» — это действительно сила!

— Был какой-то случай, когда вы были уверены, что кого-то убили…

— Такого не было. Я пульс не щупал, сказать не могу.

— В атаку шли, бежали?

— В хорошем темпе: «Бегом! Бегом! Не отставай!»

— Командиры следили за тем, чтобы солдаты вели огонь?

— Стрелять нужно было все время, чтобы заставить немцев вести неприцельный огонь.

— С танками приходилось сталкиваться?

— Да. Мечтал, чтобы подошел поближе, не подошел. Была мечта — сбить немецкий самолет, чтобы получить за него орден. Я не раз видел лицо летчика, когда он в нас стрелял. Я стрелял, но из винтовки черта с два самолет собьешь! Но стремление было.

В госпитале я провалялся три с половиной месяца и был отправлен в 390-й фронтовой запасной полк, в пулеметный батальон. Освоил «максим», откормился и посвежел. Почему? Потому что я был не только в запасном полку, а еще причислен к охотничьему взводу. Я похвалился, что вместе с папой ходил на охоту. Говорят: «О! Хорошо, будешь бить кабанов, чтобы солдатам доставалось больше мяса». Я охотился на кабанов в Беловежской пуще. До сих пор помню, как на меня выскочил секач, который в холке мне был аж до груди и метра полтора длиной, здоровый такой, с клыками. Я в него из автомата — он на меня. Я за сосну, вспомнил, что когда-то она меня спасла. Он меня начал гонять вокруг этой сосны. Опять повезло — рядом оказался солдат, старше меня в два раза, по фамилии Новак, из освобожденной Украины. Он из трехлинейки — тюк и с ходу уложил его. Я остался опять жив-здоров. В общем, я, как говорится, имел лишний кусочек и, когда нас привели на распредпункт, стоял по сравнению с другими весьма бодро. Ко мне подходили «купцы»:

— Пойдем ко мне?

— Куда?

— В саперы.

— Я не сапер.

— Пойдем ко мне?

— Куда?

— В артиллерию.

— Я не знаю артиллерию.

И вот подходит ко мне старший лейтенант, армянин:

— Слушай, ты кто такой? Пойдешь ко мне? Я командир стрелковой роты.

— И я тоже пехотинец, пойду.

Звали его Сережа Арбаньян. Так я оказался опять в пехоте, в роте 117-го полка 23-й стрелковой дивизии 61-й армии, которой командовал герой боев под Москвой Белов Павел Алексеевич. Я с этими войсками освобождал Варшаву, шел к Берлину… Подошли к Одеру. Остановились. Тут прибежал связной от командира батальона к командиру нашей роты, к Сереже. Он побежал. Возвращается — и ко мне: «Бегом к комбату». Я побежал по траншее, прибежал к комбату.

— У тебя сколько классов образования?

— Девять классов.

— У-у-у. — У всех-то было 5–7 классов, так что я числился академиком.

— Комсомолец?

— Да.

— У тебя что в роте осталось?

— Вещмешок.

— Бегом туда и обратно сюда. Поедешь на армейские курсы младших лейтенантов. Курсы находятся в 30 километрах в Кирице, где штаб армии.

— Я не хочу быть офицером! Скоро война закончится, я хочу быть юристом, как мой отец!

— Тебе что сказали? Через четыре месяца чтобы приехал ко мне в батальон младшим лейтенантом. Понял? А то свяжем и отвезем туда.

— Есть!

Пришел, говорю:

— Товарищ старший лейтенант, вы что же меня предали?! Мы с вами так хорошо воевали!

Он мне говорит:

— Слушай, Леша, Одер — четыре рукава. Будем форсировать — поплывут наши кости в Северное море. У меня только за триппер три справки, а ты молодой, давай, собирайся…

— Не хочу я! Хочу честно дослужить, а потом уволюсь — и в институт…

— Тебе сказали: бери свой вещмешок, бегом туда, поедешь в Кирицу.

— Есть.

Я не знаю, что с ним дальше случилось, искал его, искал, так и не нашел. Живой он — не живой.

На курсах я, ефрейтор, командовал старшинами, старшими сержантами, сержантами, хотя был самый молодой, но почему-то меня назначили — начал рядовым, через неделю стал командиром отделения, через неделю — помкомвзвода. Взводного я так и не видел, может, ходил по немецким бабам. Провожу занятия, все нормально. Рядом польский госпиталь, везут раненых поляков:

— Откуда, панове?

— Пытались Одер форсировать.

— Пустил немец?

— Нет, не пустил.

Сутки идут, вторые, я со взводом занятия провожу по тактике, по строевой. Опять везут:

— Ей, паны, чего?

— Опять пытались форсировать.

— Пустил немец?

— Нет, не пустил.

Ну, потом наши как врезали, так немец и драпанул. Нас бросили туда, но Одер я форсировал уже по наведенному понтонному мосту.

В Эберсвальде, что в 30–35 километрах от Берлина, немец стрельнул в меня из фаустпатрона, как в танк, но не попал. Увидев, что в меня летит набалдашник с длинной трубкой, я успел шмыгнуть в калитку — ноги у меня были очень сильные, крепкие, какие положено было иметь пехотинцу. Взрыв. Я выскакиваю, «тю-тю-тю» из автомата, но никого уже нет.

— Какое было отношение к немцам?

— Если враг не сдается, его уничтожают, но ненависти у меня не было. Поляки к нам плохо относились. Офицер к паненке пошел — пропал, убили. Немцы в городе Кирицы сначала настороженно к нам относились, а потом осмелели. Вечером старшина водил нас на вечернюю прогулку с песнями по городу. Потом командовал: «Рота, стой! Налево. Кто пойдет по бабам?» Уже было известно куда идти и что с собой брать. Все на добровольной основе. «Злые» выходили из строя. Я никогда этой возможностью не пользовался, потому что был воспитан в очень высокой морали своими родителями. Старшина: «Рота, направо! Остальные чтобы в шесть часов были на зарядке! Рота, с песней шагом марш!» Рота шла, пела песни, и потом отбой в казарме. А к утру на физзарядку эти живые и здоровые.

— Что брали из трофейного оружия?

— У меня был «люггер», бельгийский «браунинг» и немецкий кинжал. На Одере мы воевали недолго, и нас решили вернуть в Кирицы. За полтора суток прошли сто десять километров с одним только привалом. Я помню, один сержант ко мне подошел:

— Леша, разреши отстать?

— В чем дело, Колька?

— Рана открылась.

— Не знаю, куда нас ведут… не дай бог, тебя примут за дезертира.

— Леша, где наша не пропадала.

Он нашел немецкую лошадь, на ней без седла доскакал до Кирицы, и, когда мы к вечеру пришли туда, он мне доложил, что прибыл… В городе нас разместили в каком-то здании и сказали, чтобы постельное белье искали сами. Я, будучи замкомвзвода, взял сержанта, и на велосипедах поехали добывать постельное белье. Мы шарили по домам, собирали чистое постельное белье для наших курсантов. Вдруг слышу, женщины пищат, бегают наши «старики». Вдруг в комнату, в которой мы были, врываются вооруженные ребята и ко мне, а я уже сумки набил и собираюсь ехать обратно. Смотрят мою красноармейскую книжку, отнимают, требуют сдать оружие и под конвоем ведут в комендатуру. Оказывается, подозревают в изнасиловании немок. В комендатуре голый пол, никаких тебе принадлежностей, не кормят. Я говорю солдатику: «Дай нам возможность раздобыть матрасик, пожрать что-нибудь». Он разрешил. Мы нашли — опыт был — немецкое варенье, еще что-то. Сидим, ждем своей участи. Вдруг нас вызывают к коменданту. Сидит майор, какие-то женщины… на нас смотрят, говорят: «Никс… нике». Вроде не мы их насиловали. Женщин отпускают. Комендант открывает ящик стола и меня спрашивает:

— Что тут у вас осталось?

— Товарищ майор, комсомольский билет, красноармейская книжка. — Про оружие молчу — не положено же! Выдали нам документы, и мы бегом в роту. Встретил нас наш командир, капитан Борисов, командир курсантской роты. Построил роту, ведет приговаривая: «Ну, злые ебари… ну, злые ебари». Поставил перед строем, прочел лекцию, все смеются, и отпустил. Так закончилась эпопея с трофейным оружием. Но когда мы услышали, что капитана Борисова обстреляли из подвала, то, быстро вычислив дом, по-пластунски поползли к подвальным окнам, закидали его гранатами и ворвались туда. Четыре или шесть немцев так и закончили свою жизнь за то, что стреляли в нашего любимого командира роты капитана Борисова.

— Много было венерических заболеваний?

— Командир роты хвастался, что три справки имел за триппер. Видел я бедняг, мучившихся от этого. Кто их награждал, польки или немки, не знаю. Помню, была такая песенка:

Русише паненка,
Дойче камират,
Хойтен фикен фикен,
Морген шоколад.
Ком паненка шляффен,
Дам тебе часы.
Вшиско едно война,
Снимай скорей трусы.

Припев:

Ты будь одна,
Ты будь со мной…

И стишок:

Их ждала тебя на Хаус
Варум ду ты не пришел?
С неба васер побежала
Их домой быстрей ушел.

— Игра «махнем не глядя» была распространена?

— Махались трофейными часами.

— Деньги получали?

— В Германии не имел ничего.

— Во время передышки какие были развлечения?

— Ну пожрать что-нибудь… Помню, старший лейтенант Арбаньян говорит: «Леша, я давно не пил молока. Можешь организовать? Ты же солдат, прояви инициативу, покорми меня молочком». Я побежал в траншею, нашел фольварк, в коровнике стояли недоеные коровы. Как доить, я знаю. Подоил в синий кувшин. Принес командиру. Потом надоел нам горох со свининой. Он, конечно, питательный, но каждый день его есть невозможно. Командир роты говорит: «Курочку можешь достать?» Я побежал. Опять какой-то фольварк. Солдате автоматом охраняет генерала. Во дворе куры гуляют. Говорю: «Мне надо одну курочку». — «Бери, только не стреляй, генерал спит». Я взял брикет прессованного угля, приманил курочку — был нам хороший куриный бульон. Вот никакой самодеятельности, артистов мы не видели, это где-то в тылах, а у нас перед носом пули летают. В Германии появились трофейные аккордеоны. Когда ехали на Родину в эшелоне, кое-кто играл на аккордеоне. А так пели только строевые песни: «Взвейтесь соколы орлами», «Ты лети с дороги, птица. Зверь с дороги уходи…», «Дальневосточная, опора прочная» и другие.

— Вши были?

— Почему-то меня они миновали. Я был очень невкусный. Когда на форму 20 рубашки выворачивали, у меня вшей не было. Но вшивость была. Раньше ходила присказка: «От армии освобожден!» — «А что так?» — «Вшивость и плоскостопие».

— В Бога верили?

— У нас тогда никаких предчувствий, суеверий не было. И никакой религиозности тоже. Может быть, более пожилые люди молились, но я этого не видел. Я не боялся, считал, что меня не могут убить. Ранить — да, но не убить. А вот потом уже, когда все проанализируешь… Я подсчитал, что не меньше восьми раз меня мог убить немец в упор. Вот тут я начал верить, что мама была права, что добрый ангел сохранил, судьба такая. Зачем? Для того чтобы нести добро людям. Но это уже к старости такие мысли появились.

— Что больше давило, физическая или психологическая усталость?

— Физическая. А психологическая… всегда в напряжении, но тут все равны, в одной и той же обстановке. А вот физическую нагрузку каждый воспринимал по-разному — один готов, другой нет. Я был готов испытывать физические нагрузки. Был спортивный.

— Что было в вещмешке из продуктов и средств гигиены? Сухари, сахар, мыло, зубной порошок?

— Сухари, конечно, давали. Мыло было. Сахара не помню. Сосновой смолой чистили зубы — этому я научился в Канаше в Чувашии. Это очень нам помогало, укрепляло десна.

Потом был День Победы. Приказ Жукова: «Армейские и фронтовые курсы младших лейтенантов расформировать! Такие скоротечные нам не нужны. Отобрать лучших и направить в училища в СССР». Меня отобрали и повезли в вагонах на 8 лошадей или 40 человек через Польшу. Вдруг эшелон встал. Что такое? Поляки пустили под откос эшелон с нашими девчонками и «стариками», которых демобилизовали. В итоге против своей воли я оказался в Урюпинском пехотном училище. Учимся, ходим на занятия. Спрашиваем преподавателя по тактике:

— Вы на фронте были?

— Нет.

— Так вот, объявляйте перекур, мы вам расскажем, как надо воевать.

И он объявлял четырехчасовой перекур. Потом мы на трофейных часах: «Ур! Ур!» Пора идти на обед. В сентябре 1945 года я оказался дома. Когда окончил второй курс, думаю: «У меня же девять классов, раз из меня делают офицера, то я должен быть грамотным, культурным офицером». Пришел к полковнику, начальнику училища: «Разрешите мне в школу рабочей молодежи?» — «Слушай, сержант, я имею четыре класса и командую училищем, а тебе девяти классов хватит, чтобы командовать взводом». — «Тогда вы меня офицером не выпустите». Вмешался замполит, поговорили, разрешили с условием: «В воскресенье 15 километров на лыжах пробежишь, потом иди, сдавай очередные экзамены за неделю». Вот стоишь во второй шеренге, из противогазной сумки вытаскиваешь учебник химии — ангидриды… ангидриды… а сам слушаешь: «Наша рота занимает рубеж… «справа — ура, слева — сосна». Надо же вовремя откликнуться, когда тебе скажут: «Принимай решение, на оборону или наступление, отдавай приказ». Я окончил эту школу рабочей молодежи, получил аттестат зрелости. Окончил училище и пошел командиром взвода в десантные войска.


Чарашвили Николай Илларионович

Меня зовут Николай Илларионович Чарашвили, а то русские меня «Чертошвили» называли. Серьезно! Мой командир батальона говорил: «Ты, Чертошвили, везде лазишь!» Я говорю: «Война! Надо лазить!» Родился 16-го августа 1922 года в Тбилиси. Перед войной у нас очень хорошо, спокойно жилось. Люди друг друга уважали! Продуктов было вдоволь. Зарплата была низкая, но жили хорошо. Человек мог накормить семью, с детьми пойти в кино, в театр, в парк. Мы ни на что не обижались! Я учился в 1 — й железнодорожной школе Ленинского района. Это была грузинская школа. Русский язык нам преподавали, и я мог на ломаном русском изъясняться. А в городе в основном пользовались грузинским языком, и все делопроизводство шло на грузинском. Только после войны перешло на русский.

В январе 1942 года в нашем Ленинском районе собирали добровольцев. Я сбежал из десятого класса. Вот так 10 января впервые одел я шинель и был зачислен курсантом Тбилисского пехотного училища. Шестимесячные курсы окончил, мне присвоили звание «лейтенант». У нас в училище было так — кто окончил отлично, тот получал звание «лейтенант», а кто с трудом сдавал — им младшего лейтенанта давали.

Направили нас на фронт, под Сталинград, в 164-ю Отдельную танковую бригаду. В самое пекло! Дали мне стрелковый взвод мотострелкового батальона. Я пехотинец! Заядлый! 17 августа 42-го года принял боевое крещение.

Бои шли тяжелые. Кормили нас в эту жару гороховым пюре с двумя селедками! Вы представляете, какая жажда! Две недели нас так кормили! Потом, не знаю, прошел слух, что какого-то генерала Сталин расстрелял, и после этого стали кормить нормально.

Бригаду нашу разбили, и меня перевели в 225-й стрелковый полк 23-й стрелковой дивизии. Я-то молодой был, а солдаты были и 1905-го года рождения и 1908 года рождения. Старики. Я к этим старикам, несмотря на то что был офицер и их командир, всегда прислушивался. Вдруг он такое скажет, что для меня будет полезно? А знаешь, в бою, когда вместе живете, вместе смерть ожидаете, вместе кушаете, вместе окоп роете, командир и его подчиненные как родные становятся, понимаешь? Но если командир приказал, то солдат обязательно выполняет приказ. Сейчас вот говорят — солдат не подчиняется офицеру! Как это так?! У меня солдат сержанту подчинялся! Командир отделения приказал солдату, значит, он должен сделать это! Он поэтому командир отделения! В своем отделении — у него двенадцать человек — он хозяин! И он за этих двенадцать человек отвечает передо мной! У меня, как у командира взвода, четыре таких отделения…

Все 156 дней я участвовал в обороне Сталинграда! Как удалось выжить? Он виноват! Бог! Только Бог! Мне так кажется! Я 50 лет был членом партии и все равно в Бога верил. Партии не так верил, как Богу. Один пришел ко мне членские взносы заплатить, и, когда он раскрыл партбилет, чтобы я отметил, из него крест золотой выпал! И он ногой наступил. А я говорю: «Убери ногу, дурак! Возьми, обратно положи!» На фронте молились, иногда про себя, иногда открыто. Открыто — меньше! Потому что, имея партийный билет в кармане, Богу молиться не совсем правильно.

— Суеверия или предчувствия были?

— Всю войну рядом со мной шла женщина в белом. Открыты были только лицо и руки. Вот рядом со мной, вот как тебя вижу! Она идет и говорит: «Ложись, сейчас! Будет артиллерия бить!» Представляешь?! На грузинском языке, не на русском! Я все выполнял. Под Орлом, перед ранением, она говорит: «Знаешь что, Николай, я сейчас должна тебя убрать отсюда». Только она проговорила, как на противоположной стороне лощины разорвался снаряд и я потерял сознание. Осколок попал в лицо. Когда очнулся, я уже лежал в повозке. Госпиталь, в котором я лежал, располагался в Тимирязевской академии в Москве. После выздоровления направили, значит, в часть. В какую-то дивизию. Я не поехал в эту дивизию. По всему фронту искал, но нашел свою дивизию. И когда командир полка увидел меня и говорит: «Ты, Чертошвили, живой! Мы думали, что тебя убило». Я говорю: «Нет». Вот это единственное мое ранение.

— Вы командовали взводом, потом ротой. Многие говорят, что командиры взвода — роты не живут больше трех атак.

— Слушай, у меня 12–16 атак! Почему я живой тогда? Это же нигде не написано, что командир взвода живет только 2–3 атаки. Это глупо же!

— После ранения не хотелось где-нибудь пристроиться?

— Нет. Знаешь, когда привыкнешь к своим полковым друзьям, они как родные становятся. Все время хочется опять к однополчанам. Конечно, когда я вернулся, уже мало кого осталось…

— У вас во взводе, в роте был костяк бойцов, который держался дольше всех? Образно говоря, «неубиваемые».

— Были. В роте человек десять-двенадцать таких было. Вася Сердюков… еще ребята. Чем они отличались от остальных? Сказать, что они прятались и поэтому уцелели (смеется), — нет! Нет! Это исключено! Я не знаю… по-моему — судьба!

— Что скажете о ротных 50-миллиметровых минометах, ПТР?

— Очень хороший! Люкс! Их можно использовать в ближнем бою. Кроме того, если гранат нет, то мину можно было сильно ударить, например, о камень, и она вставала на боевой взвод. По эффективности она как Ф-1, лучше, чем РГД. Что касается ПТР, то он пробивал 20–25 мм брони. В принципе, очень хорошее оружие. Фаустпатронами мы не пользовались.

— На марше от чего солдаты старались избавиться?

— Противогаз. Большинство выкидывали противогаз, а в сумку сухари клали. Противотанковые гранаты хоть и тяжелые были, но не выкидывали. Лопатки тоже все с собой таскали, чтобы кустарник рубить, окапываться.

— Командиру роты лошадь полагалась?

— Нет. В пехоте где лошадь, слушай?! Я от Сталинграда до Берлина даже на велосипед не садился, все пехом.

— Командир роты на марше где располагается?

— В голове роты, а заместитель по политчасти — сзади.

— Как поднять роту в атаку под сильным огнем?

— Командир взвода во взводе, а командир роты в роте должен иметь свою боевую ячейку, более-менее грамотных сознательных солдат, на которых он опирается в бою. У меня в основном это были комсомольцы. А поднимать роту под огнем можно только личным примером. Насильно никогда не сможешь поднять своих людей. Ты должен выскочить вперед и крикнуть: «За мной! Вперед, за Родину, за Сталина!» Это намного действеннее, чем лежачего солдата под задницу стукнуть и сказать: «А ну давай, сволочь, вставай!»

— Что такое «хороший солдат»?

— «Хороший солдат»? Это человек, одетый в шинель, который все указания военного начальника выполняет стопроцентно, отлично. Вот это «хороший солдат» называется! Солдат должен уважать командира и подчиняться его приказам!

— Что такое «хороший командир»?

— «Хороший командир»? Хороший командир тот, кто залезет в душу солдата и все его невзгоды, все его мысли изучит хорошо и постарается ему помочь, укрепить веру, если у него горе, чтоб это горе как-нибудь ушло от него. Вот это «хороший командир» называется. Это тот, кто о своем солдате заботится так же, как он бы заботился, например, о своем сыне! Вот это командир называется! Я всегда знакомился со своими солдатами на отдыхе или во время передышки. На фронте кино нету, театра нету, танцев нету — в окопах сидишь. О чем-то надо с солдатами разговаривать? Вот ты их изучаешь: с какой области, кто у него дома, жена, дети, мать, отец и так далее. Переписку имеет или нет, может, у него какое горе… Командир должен знать солдат!

— Говорят, плохому командиру могли и пулю в спину пустить. Не боялись?

— Никогда не боялся! Потому что я, как офицер, перед своей ротой или перед своим взводом не заслужил того, чтоб в меня стреляли! Кроме того, я не впереди шел, а сзади солдат. Я могу его стрелять, но не он! Но представим себе, что я выскочил и кричу: «Вперед! За мной! За Родину! За Сталина!» И кто-то мне в спину стреляет? Такого не может быть!

— Огонь стрелкового оружия, минометный огонь, артиллерийский, бомбежка — что труднее всего преодолеть?

— Все трудно на войне. Тяжелее всего — артиллерийско-минометный огонь. Немцы открывают огонь из стрелкового оружия, заставляя нас залечь. Как только наша пехота легла, тут же вызывается огонь артиллерии и минометов. Я как командир, каким бы плотным был огонь ни должен вывести подразделение. Иначе погибнет много людей. А выводить только вперед. Пусть я метров на сто продвинусь, но я уже выиграю бой. Пока там они передадут на огневую, чтобы изменили наводку, мы уже выйдем из-под обстрела.

— Бывало такое, что ваша рота побежала?

— Нет. Вы что! Вот возьмем взвод. Наступление. Противник открыл огонь. Взвод залег, по нему бьют минометы. Если один солдат встал и побежал, а командир это дело не пресек — знай, что за ним побежит второй, а потом и весь взвод убежит. Потому что, когда лежишь, бьют по тебе, а ты видишь, что Ваня или Петя убежал, в тылу жить будет, почему ты должен здесь лежать и умирать? Задача командира не допустить, чтобы первый убежал. Иногда приходилось и расстреливать бегущих… У меня в роте расстреляли командира взвода грузина Тцхамелидзе. Вот у него так, как я рассказал, весь взвод убежал, и его по приговору трибунала расстреляли. Но чтобы твой солдат не побежал, до боя, ты его должен подчинить своей воле, чтобы, какое бы тяжелое положение ни было, он не мог бы без твоего разрешения бросить поле боя. Это же война! Вот так мы воевали!

— Десантом на танки часто приходилось садиться?

— Бывало. Шесть человек помещается лежа на трансмиссии. Когда танки вступают в бой, мы соскакиваем и свой танк охраняем — танк идет, и мы рядом с ним. По танку стреляют. Если попало в солдата — ну, представляешь — куски мяса! Это очень страшно!

— Убитых как хоронили?

— В общей могиле солдат и офицеров.

— Неформальные лидеры во взводе, в роте были?

— У меня был бывший уголовник, весь в наколках. На ногах написано: «Они устали». На руках: «Умри, злодей, от моей руки», «Люблю мать родную и отца-подлеца». Как-то проходит мимо меня, а я стою так, жду своего заместителя. Честь мне не отдал. Я подозвал его: «А ну-ка вернись!» Он вернулся. «Застегнись!» Он застегнулся. Я говорю: «Я ж твой офицер! Твой командир. Ты проходишь мимо меня, почему честь не отдаешь?» Он смотрел-смотрел: «А! Честь, да? На, б… ть, на, б…ть, на, б…ть». Несколько раз. Я ему спокойно говорю: «Десять суток строгого ареста!» А строгий арест, значит, через день кормят — один день тебя кормят нормально, а второй день дают только воды и кусок хлеба. Посадили его. После этого как миленький честь всем офицерам отдавал. Вот воспитание, слушай! Это армия! Это ж не колхоз!

— У вас в роту приходили на пополнение так называемые «чернорубашечники»?

— Про «чернорубашечников» я и не слыхал. Но я помню, например, в Латвии на пополнение русских не давали, а давали почему-то эстонцев. Ходили слухи, что они ночью офицеров из вагонов выбрасывают. Когда наш эшелон погрузился, чтобы ехать на фронт, я был настолько испуган, что думал: «На фронте, слушай, я не погиб, а тут какой-то эстонец меня выбросит с вагона! И погибну здесь!» Поэтому ночью дежурным ставил только комсомольцев. Я сам не спал! Я боялся! В бою не боялся, а вот что мой солдат меня выбросит с вагона, вот этого боялся!

— Как вы оцениваете качество пополнения в 42-м и 45-м?

— Одинаковое. Давали, кого придется. Приходили узбеки. Очень плохие вояки. Средняя Азия вообще плохо воюет! Самые хорошие вояки — это сибиряки! Я, например, за одного сибиряка отдал бы взвод целый! Они как львы! Как сибиряк воюет, так ни один русский не воюет!

— Какой был возрастной состав роты к концу войны?

— В основном с семнадцатого — двадцать четвертого годов. Попадались и пятнадцатого, и десятого. А в самом начале у меня было четыре солдата с 1905 года! Двадцать седьмого года у меня в роте не было, да и двадцать шестого я не встречал. Образование у многих было семь классов, редко у кого десять или высшее, но так же редко встречались и те, у кого было два-три класса. Очень грамотные ребята приходили с Урала, с Алтайского края, а вот в Белоруссии очень мало встречалось ребят с 7 классами образования.

— Какой национальный состав был в вашем подразделении?

— В основном славяне, но были и армяне, и грузины, евреи. Никаких межнациональных проблем не было.

— К Вам в роту на пополнение пленные бывшие приходили?

— Бывшие пленные? Один офицер, бывший в плену и потом восстановленный в звании, у нас был. А рядовых не было. Я все время боялся попасть в плен. Ходил с пистолетом, у которого один патрон был в патроннике. Но, несмотря на это, я ни орденов, ни погон не снимал.

— Какое у вас было личное оружие?

— Автомат ППШ сначала с диском, потом с рожком. Пистолет был. Сначала «наган», потом ТТ. Но пистолет — это баловство, только к бабам ходить. Трофейного оружия у меня не было. Но вот про немецкий автомат скажу, что если он в воде несколько дней полежит, то так же будет стрелять, а наш стрелять не будет.

— Какое самое опасное немецкое оружие?

— Опасное? Все оружие! Чего боялись больше всего? Мы ничего не боялись. Чувство страха возникало, когда ты из тыла на фронт идешь. Два-три дня очень страшно. Вот как зайчик бегаешь! А потом привыкаешь. Конечно, когда стреляют и рядом с тобой люди падают и умирают в бою — страшно! Но в бою, понимаешь, человек как зверь становится. Когда бой идет, ты не думаешь, убьют тебя или не убьют. Ты думаешь только о выполняемой задаче.

— А вот какое ощущение перед атакой? Допустим, мандраж…

— Нет! Никакого мандража! Потому что, если будешь мандражировать, ни одну деревню не возьмешь!

— С политработниками как вообще складывались отношения?

— Мы их «попами» называли. Мне они были не нужны — я сам знал, какие у меня солдаты и что у них на душе.

— Со смершевцами приходилось сталкиваться?

— Да! Негодяи! Приходили и солдат спрашивали: «Ваш командир какой? Может, он вас ругает, бьет или что?» А я никогда рукоприкладством не занимался!

— Что больше любили: оборону или наступление?

— Самое плохое — это стоять в обороне. Я, например, больше любил наступление, чем оборону. Почему? В обороне командир роты почти не спит. Вот как ты можешь уснуть в обороне, когда не знаешь, твои солдаты, которые должны бодрствовать, на постах стоят или спят?! И вот ты всю ночь ходишь, проверяешь боевое охранение. А они спят. По башке их! Матом! А тебе в ответ: «Только что уснул, товарищ командир!» Вот так ходишь-ходишь, а утром уже и не поспишь. Очень я боялся, что кто-нибудь к немцам может уйти. Если из твоего взвода ушел — 10 лет тюрьмы, с заменой штрафным батальоном. У офицера огромная ответственность. С него и спрос: «Слушай, зарплату офицера получаешь, тебе доверили 40 человек, и из этих сорока человек кто-то ушел. Значит, ты плохо воспитал его. Мало разговаривал с ним, не внушил, что переход делает его изменником Родины. Значит, ты виноват». Офицеру солдаты ведь даны, как пастуху овцы.

— Было ли чувство мести, когда вошли на территорию Германии?

— Сначала было. Были плакаты: «Вот она, проклятая Германия! Отомсти за смерть наших детей и матерей!» У меня в роте эксцессов не было. Мы вместе со своим заместителем по политчасти все время в роте вели пропаганду, что Красная Армия пришла на землю Германии не как агрессор и захватчик. Наша армия пришла освободить немцев от фашистского ига.

— Вы лично как к немцам относились?

— К немцам? Ха! Как к людям, которые пришли домой ко мне и меня сонного разбудили. Это раз! Потом, они же на мою страну пошли с огнем и мечом и хотели поработить наш народ, наших детей, жен, матерей! Они враги! Будь там фашист или не фашист — мне было все равно. А вот с пленными я не воевал — это твой враг, он против тебя борется, но раз он попал в плен к тебе, надо уважать его как человека!

— В свободное время что делали?

— Офицеры играли в карты. В «очко» на деньги. Я один раз столько выиграл! Вещмешок полный! Я его в обозе оставил, до сих пор ищу тот обоз и не могу найти. Трофеи брали. Бывало, наберут часов полные карманы. Я спрашиваю: «Слушай, вот ты встретишь где-нибудь золото, а у тебя все карманы забиты, что ты будешь делать?» — «Я эти выброшу, а золото положу». — «Ты ж не знаешь, тебя, может, через полчаса убьют, для чего тебе эти часы?»… Я никогда не думал ни о золоте, ни о часах, ни о богатстве. Но из Германии домой отправил, наверное, десяток посылок — солдаты помогали собрать.

— Табак давали?

— Табака хватило вот так вот! Я даже сухумский табак получал! Очень хороший, но легкий. Я менялся с солдатами — я ему половину пачки табака, а он мне половину пачки махорки. Я табак вместе с махоркой мешал — О! Люкс!

— Деньги платили?

— Платили. Я получал зарплату, «полевые», «гвардейские», в 3-й Ударной армии и «ударные» я получал.

Двенадцать или тринадцать тысяч рублей. Но в окопах что ты купишь? Домой отправлял!

— Планировали пережить войну?

— Я всегда считал, что выживу в эту войну. И остался жив!

— А когда было тяжелее воевать? Вот в начале войны или в конце?

— В самом начале! Потому что еще не обстрелянный, понимаешь? Не знаешь, как себя спасти и задачу выполнить.

— 100 граммов давали?

— Я все время получал. На пулеметы «максим» выдавали спирт, чтобы вода в кожухе не замерзала. Ну вот мы часть туда заливали, а часть в себя.

— Вши были?

— Вши? Эге!!!! Миллионами! Зимой у шапки уши опустишь, чувствуешь, по щеке забегало, а поднимаешь — нет никого. Холодно им! А тебе ж тоже холодно, застегнешь — опять начинают. А подмышкой… везде… Во второй эшелон когда выводили, то тут уже мылись и белье прожаривали.

— В обороне траншеи самим приходилось рыть?

— А как же? Только сами. Если долго стояли, то укрепляли их досками, если временно, то нет.

— Туалеты рыли?

— Даже в обороне, когда долго стояли, туалет не рыли. Ходили кто куда. Один раз командир полка пришел проверять линию обороны. Говорит: «Что вы, вашу мать, мины понаставили!» А то еще и прям в окопе оправится солдат, на лопатке выбросит за бруствер, а потом воняет — не пройдешь. Так что никаких туалетов я на фронте не встречал.

— Кто роет землянку командиру роты?

— У командира роты есть ординарец, писарь и санинструктор. Если работы объемные, тогда можешь приказать прислать с каждого взвода по два человека. Они сделают блиндаж. Если деревья есть недалеко, то перекроют его накатом, а если нету, как под Сталинградом, то сверху только плащ-палатку натянут. Внутри землянки делались земляные нары, где ляжешь ты вместе со своей шинелью. Больше там ничего и нету.

— Какое отношение было к женщинам?

— В роте санинструктором у меня был мужчина. Вообще, отношение к женщине на фронте зависело от ее поведения. Если женщина ведет себя хорошо, тогда никто о ней плохо не говорил. Что значит «хорошо»? Ну, например, не сожительствует с солдатами. Эти поварихи… У меня никогда на уме не было завести себе на войне ППЖ. Другое дело, когда на формировке в деревне стоишь. Там вечером собираются на улице или на площадке, танцы-манцы и так далее. Называлось это «мотание». И потом поведешь куда-то… или домой, или в кусты…

— Какое отношение было со штабными офицерами?

— Ну, взаимоотношения какие могут быть? Ясно же, что боевой офицер всегда противник штабного офицера. Потому что один воюет, все время на фронте находится, а второй в штабе сидит и писаниной занимается.

— Как Вы узнали, что война закончилась? И как восприняли это?

— 4 мая я вышел к берегу Эльбы, и солдаты говорят: «Ну вот, война кончилась». Мы отдыхали на берегу. Спали, завернувшись в плащ-палатки. Ночью, 8-го, стрельба! Я так перепугался! Вскочил, схватил автомат. Подумал, что американцы перешли в наступление и нас хотят выбить. А тут смотрю — все смеются и стреляют вверх! Я говорю: «В чем дело?» А оказывается, радио объявил, что война кончилась. Я тогда так глубоко вздохнул, думаю: «Ну вас к е…не матери с вашей стрельбой!» Я испугался, понимаете?

На следующий день приехали на наш берег американцы. Мы крепко выпили нашей водки и их виски. Пьянка была грандиозная. Потом нас контрразведка таскала: «О чем вы с американцами разговаривали?» — «О чем я разговаривал? Человек приехал ко мне, гость!»

А потом разговоры пошли, что будут перебрасывать войска в Японию. Как-то сидел вот так и думал: «А вдруг прикажут нам с японцами воевать? И я там погибну?» Это же страшно! Война кончилась для тебя, и вдруг опять воевать! Нет, воевать никому не нравится… Но! Если тебя страна заставляет, чтоб ты воевал, ты обязан воевать. Потому что ты защищаешь свое государство. Своих людей, своих детей, своих матерей, жен!


Оглавление

  • Евдокимов Владимир Тимофеевич
  • Айтакулов Асан
  • Винник Павел Борисович
  • Крутских Дмитрий Андреевич
  • Гак Александр Михайлович
  • Кузнецов Михаил Михайлович
  • Чистяков Николай Александрович
  • Левин Михаил Борисович
  • Мирзатунян Александр Богратович
  • Гужва Николай Авраамович
  • Гехтман Эля Гершевич
  • Москалев Алексей Владимирович
  • Чарашвили Николай Илларионович
  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © UniversalInternetLibrary.ru - электронные книги бесплатно