Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика




364560.htm

АКАДЕМИЯ НАУК СССР

АКАДЕМИЯ НАУК СССР

ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
им. А. М. ГОРЬКОГО

ИСТОРИЯ
ВСЕМИРНОЙ
ЛИТЕРАТУРЫ

В ДЕВЯТИ ТОМАХ

ГЛАВНАЯ РЕДКОЛЛЕГИЯ

Г. П. БЕРДНИКОВ (главный редактор),
Ю. Б. ВИППЕР (заместитель главного редактора),
Д. С. ЛИХАЧЕВ, Г. И. ЛОМИДЗЕ, Д. Ф. МАРКОВ,
А. Д. МИХАЙЛОВ, С. В. НИКОЛЬСКИЙ,
Б. Б. ПИОТРОВСКИЙ, Г. М. ФРИДЛЕНДЕР,
М. Б. ХРАПЧЕНКО, Е. П. ЧЕЛЫШЕВ

——————————————

ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА»

МОСКВА 1985

                                                     АКАДЕМИЯ НАУК СССР

ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
им. А. М. ГОРЬКОГО

ИСТОРИЯ
ВСЕМИРНОЙ
ЛИТЕРАТУРЫ

ТОМ ТРЕТИЙ

РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ ТОМА

Н. И. БАЛАШОВ (ответственный редактор),
И. С. БРАГИНСКИЙ, П. А. ГРИНЦЕР, Х. Г. КОРОГЛЫ,
Д. С. ЛИХАЧЕВ, Е. М. МЕЛЕТИНСКИЙ,
А. Д. МИХАЙЛОВ, В. Б. НИКИТИНА,
Б. Л. РИФТИН

—————————————

ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА»

МОСКВА 1985

ОТВЕТСТВЕННЫЕ РЕДАКТОРЫ ТОМОВ:

1 — И. С. БРАГИНСКИЙ; 2 — Х. Г. КОРОГЛЫ и А. Д. МИХАЙЛОВ;
3 — Н. И. БАЛАШОВ; 4 — Ю. Б. ВИППЕР;
5 — С. В. ТУРАЕВ; 6 — И. А. ТЕРТЕРЯН; 7 — И. А. БЕРНШТЕЙН;
8 — И. М. ФРАДКИН; 9 — Л. М. ЮРЬЕВА

Ученый секретарь — Л. М. ЮРЬЕВА

      4603020000-342
И ——————— Подписное
         042 (02)-85

©  Издательство «Наука», 1985 г.

5 

ОТ РЕДКОЛЛЕГИИ ТОМА

Третий том посвящен периоду с конца XIII — начала XIV в. до рубежа XVI—XVII вв. В томе большое внимание обращено на значение литературы Возрождения для художественного развития человечества, а также на анализ гуманистической сущности выдающихся художественных достижений Востока. Такой подход позволит углубить характеристику явлений культуры, родственных и аналогичных чертам ренессансного мироощущения, но в силу неблагоприятных внутренних и внешних обстоятельств не оказавшихся способными, в отличие от Западной и Центральной Европы, образовать эпоху Возрождения в собственном смысле слова. В томе показана специфическая роль греко-византийской традиции, которая прослеживается не только в литературах и фольклоре Юго-Восточной Европы, у восточных славян и в ряде литератур Закавказья, но в определенной мере и в Западной Европе. Подробно охарактеризованы предренессансные процессы (например, на Руси), сложное взаимодействие старых, средневековых элементов культуры с новыми, обращенными в будущее. Большое внимание уделено соотношению письменной литературы и фольклора, рождению ряда молодых литератур Востока.

Авторская работа распределилась следующим образом (по алфавиту авторов): С. С. Аверинцевым написан раздел «Литературы Византийского региона», введение к разделу «Литературы Юго-Восточной Европы» (совместно с И. Н. Голенищевым-Кутузовым) и глава «Греческая литература» (совместно с Т. Н. Чернышевой); Л. А. Аганиной — глава «Непальская литература»; Н. И. Балашовым написано Введение к тому, части главы «Испанская литература» («Сервантес», «Лопе де Вега», «Драматурги круга Лопе де Веги», «Тирсо де Молина») и Заключение к тому; А. Г. Барамидзе — глава «Грузинская литература»; И. В. Боролиной — глава «Турецкая литература»; И. С. Брагинским написано введение к разделу «Литературы Закавказья» (совместно с А. А. Шарифом) и части главы «Персидско-таджикская литература» («Общие тенденции развития», «Литература XIV в. Хафиз», «Камаль Худманди», «Литература XV в. Джами»); Ю. Б. Виппером написаны части главы «Французская литература» («Поэзия первой половины XVI в.», «Монтень»); В. В. Выхухолевым — глава «Сингальская литература»; В. М. Гацаком — глава «Эпическая поэзия народов Юго-Восточной Европы»; И. Н. Голенищевым-Кутузовым части главы «Итальянская литература» (Чинквеченто: «Поэзия», «Драматургия», «Новеллисты»), а также (совместно с Р. И. Хлодовским) «Данте», часть главы «Английская литература» (Томас Мор) и главы о литературах Далмации, Венгрии, Чехии и Польши (последняя — совместно с Я. В. Станюкович); П. А. Гринцером написано введение к разделу о литературах Южной и Юго-Восточной Азии и главы о кхмерской и лаосской литературах; М. Ю. Гулизаде — «Азербайджанская литература»; Е. М. Двойченко-Марковой — «Литературы Молдавии и Валахии»; Н. Г. Елиной — часть главы «Итальянская литература» («Торквато Тассо»); А. П. Каюмовым — «Узбекская литература»; Л. С. Кишкиным — «Словацкая литература»; Н. И. Конрадом — «Японская литература»; В. И. Корневым — «Тайская (сиамская) литература»; К. П. Корсакасом — «Литовская литература»; В. Н. Кутейщиковой — глава «Формирование литератур Латинской Америки»; Д. С. Лихачевым написано введение к разделу «Литературы восточных славян и Литвы» и глава «Русская литература»; Е. М. Мелетинским — главы «Скандинавская литература», «Эпосы Средней Азии и Кавказа», «Героический эпос Центральной Азии и Сибири» (при участии С. Ю. Неклюдова); В. Л. Микитасем — «Украинская литература»; Д. Е. Михальчи — части главы «Итальянская литература» («Луиджи Пульчи», «Маттео Боярдо», «Ариосто»); А. Д. Михайловым написано введение к разделу о литературах Западной Европы и части глав «Итальянская литература» («Кастильоне»), «Французская литература» («Литература XIV — первой половины XV в.», «Франсуа Вийон», «Проза и драматургия второй половины XV в.», «Французский гуманизм», «Франсуа Рабле», «Новеллисты первой половины XVI в.», «Поэзия Плеяды», «Драматургия второй половины XVI в.», «Проза второй половины XVI в.») и часть главы о литературах Швейцарии — «Литература на французском языке»; В. С. Налбандяном написана глава «Армянская литература»; С. Ю. Неклюдовым — введение к разделу о литературах Центральной Азии; В. Б. Никитиной — часть главы о персидско-таджикской литературе («Литература XVI в.»); М. И. Никитиной — «Корейская

6 

литература» (совместно с А. Ф. Троцевич); Н. И. Никулиным — глава «Вьетнамская литература»; В. В. Ошисом — глава «Нидерландская литература»; Е. В. Паевской — глава «Индийские литературы» (в главе Паевской материалы по телугу — В. Н. Петруничевой и по урду Н. В. Глебова); З. И. Плавскиным — части главы «Испанская литература» («Литература XV в.», «Литература раннего общеиспанского Возрождения», «Поэзия зрелого и позднего Возрождения», «Проза зрелого и позднего Возрождения», «Драматургия зрелого и позднего Возрождения»); И. Ю. Подгаецкой — часть главы о французской литературе («Агриппа д’Обинье и гугенотская поэзия XVI в.»); Г. П. Поповым — глава «Бирманская литература»; Б. И. Пуришевым — «Немецкая литература»; Б. Л. Рифтиным написано введение к разделу «Литературы Восточной и Юго-Восточной Азии» и часть главы «Китайская литература» («Повествовательная проза»); О. К. Россияновым — введение к разделу о литературах Далмации, западных славян и Венгрии; Л. С. Савицким написана глава «Тибетская литература»; Р. М. Самариным — части главы «Английская литература» («Литература второй половины XIV и XV в.», «Драматургия»); А. П. Саруханян — «Ирландская литература»; В. Д. Седельником — части главы «Литературы Швейцарии» («Общие черты литературы XIV—XVI вв.», «Литература на немецком языке»); Т. Ф. Серковой — «Албанская литература»; Н. М. Смуровой — глава «Литература Индонезии и Малаккского полуострова»; В. Ф. Сорокиным — части главы «Китайская литература» («Драма», «Поэзия и бессюжетная проза»); И. А. Тертерян — глава «Португальская литература»; Д. М. Урновым — части главы «Английская литература» (XVI в.: «Поэзия», «Проза», «Шекспир» — совместно с М. В. Урновым); И. М. Фильштинским — глава «Арабская литература», Р. И. Хлодовским — основная часть главы «Итальянская литература» «Литература Треченто», «Литература Кваттроченто» (кроме «Пульчи», «Боярдо»), введение в Чинквеченто, «Никколо Макиавелли»); В. А. Чемерицким — глава «Белорусская литература»; С. Б. Чернецовым — «Эфиопская литература»; Н. П. Шастиной — глава «Монгольская литература». Параграф об огузском эпосе в Азербайджане — Х. Г. Короглы.

В качестве члена редколлегии тома до последних лет своей жизни работал академик Н. И. Конрад.

В научном редактировании тома, помимо членов его редколлегии, участвовали С. С. Аверинцев (V раздел), С. Ю. Неклюдов (X раздел), О. К. Россиянов (III раздел), Д. М. Урнов (глава «Английская литература»), Р. И. Хлодовский (части главы «Итальянская литература», посвященные Л. Пульчи, М. Боярдо, Л. Ариосто и литературе Чинквеченто).

Литературная редакция тома осуществлялась Г. А. Гудимовой. Унификация собственных имен, названий, специальных терминов и дат проведена М. Л. Андреевым, Н. А. Вишневской, Л. И. Сазоновой. Рукопись книги подготовлена к печати научно-техническими секретарями издания Е. П. Зыковой и О. А. Казниной.

Библиография к тому составлена Научно-библиографическим отделом и Комплексным отделом Азии и Африки Всесоюзной государственной библиотеки иностранной литературы под руководством В. Т. Данченко и Ю. А. Вознесенской — по литературам зарубежных стран и по общей библиографии к тому, В. Б. Черкасским — по русской литературе (под редакцией В. А. Либман) и республиканскими институтами по библиографии литератур народов СССР (под редакцией В. Б. Черкасского).

Синхронистические таблицы составлены А. Д. Михайловым.

Иллюстрации подобраны С. И. Козловой, Ф. И. Павловой, Е. С. Штейнером. Ученый секретарь тома — Л. В. Евдокимова. На разных этапах работы над томом обязанности его ученого секретаря исполняли также Е. С. Котляр, Н. И. Григорьева.

В ходе работы над томом его отдельные главы и разделы многократно рецензировались и обсуждались. Всем лицам и научным организациям, принимавшим участие в рецензировании и обсуждении, редколлегия тома выражает глубокую благодарность за замечания и советы. В свое время весьма полезными были рецензии и рекомендации В. А. Дынник и А. А. Елистратовой. Редколлегия тома благодарна А. С. Демину, В. И. Семанову, Н. Б. Томашевскому, чьи отзывы оказали существенную помощь в работе над томом.

 

 

 

7 

ВВЕДЕНИЕ

Третий том охватывает историю всемирной литературы с конца XIII или с начала XIV в. по XVI в., а в тех случаях, когда в первые десятилетия следующего века завершаются процессы, характерные для XVI в., — по начало XVII в. В томе рассматривается литература переломного периода истории, который — как это показано Марксом в гл. XXIV «Капитала» — с точки зрения экономики был в странах Европы периодом разложения феодального общества, предыстории капитала, зачатков капиталистического производства (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 23, с. 728—735, 761).

Прогрессивный переворот, когда уже началось разрушение феодального общества и расшатывалась духовная диктатура церкви, но еще не были созданы условия для порабощения человека буржуазным разделением труда и буржуазной идеологией, создавал в общем благоприятные условия для развития культуры. Ставя вопрос о несоответствии определенных периодов расцвета искусства развитию общества, Маркс противопоставляет положению в XIX в. два периода расцвета в истории культуры — время греческой античности и Шекспира (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 12, с. 736). К изучаемым в томе векам относится один из плодотворнейших периодов в истории культуры — эпоха Возрождения, время великих географических открытий, потрясшая и экономику, и умы встреча с Новым Светом. В эпоху Возрождения произошло «открытие мира и человека». В середине XIX в. эту мысль, вскользь высказанную Жюлем Мишле, определенно сформулировал швейцарский ученый Якоб Буркхардт. Открытие связи человека с миром давало новые возможности для становления реализма в литературе, а в живописи человек был помещен в линейную перспективу пространства, в котором проходит его жизнедеятельность.

В главах тома литература изучаемого периода далеко не во всех ареалах рассматривается как литература возрожденческая или литература с теми или иными выраженными ренессансными чертами. На состоянии литератур сказывается неравномерность, свойственная общественному развитию того времени. В изучаемый период нередко наблюдается отставание экономики менее развитых стран и народов, часто вообще не задетых капиталистическими отношениями.

Подобно тому, как во II томе ИВЛ главное внимание уделялось понятию средневековой культуры, в III томе применительно к изменившейся эпохе центром становится литература тех народов, где обновление культуры протекало наиболее успешно, приводя к великому прогрессивному идеологическому перевороту, к эпохе Возрождения (Ренессанса).

Критерием «успешности» Возрождения нельзя считать приход страны к прочной замене феодальной экономики и феодального политического строя буржуазными. Это до конца XVIII в. имело место в Нидерландах и в Англии; причем в первом случае вклад литературы в культурную жизнь общества был относительно невелик (правда, при гигантском вкладе живописи); во втором — буржуазная революция, которая происходила два десятка лет спустя после спада Ренессанса, во многом отреклась от его художественной культуры и прервала послешекспировскую театральную традицию.

Определение своей эпохи как времени возрождения античности возникло у итальянцев — в первой половине XIV в. у Боккаччо — и было введено в оборот Джорджо Вазари в 1550 г. Мировое значение Ренессанса вначале оценено было не в Италии, а четче всего на рубеже XVIII—XIX вв. в Германии — Гердером, Гете, Форстером, Шлегелями, Гегелем, а затем было закреплено в науке работой Я. Буркхардта «Культура Ренессанса в Италии» (1860).

Выдвинутые в наше время понятия предренессансных процессов или процессов, аналогичных ренессансным, неизбежно шире дефиниции «эпоха Возрождения», приложимой в полной мере к немногим ареалам, и шире самого понятия «Возрождение», «Ренессанс», сложившегося, как, впрочем, и понятия «Античность» и «Средние века», на материале культуры Средиземноморья и стран Европы. Определение — процессы, аналогичные ренессансным, — помогает избегать слишком широкого применения дефиниции Возрождение и одновременно позволяет анализировать в ключе исходного понятия те явления в культуре, которые обладали признаками Ренессанса, например, порождали художественные индивидуальности возрожденческого типа, были связаны с антифеодальным гуманизмом и возвращением к древности, имели, как и Возрождение, специфически опосредствованную

8 

народную основу, но в силу неблагоприятных внутренних или внешних обстоятельств не образовывали особой культурной эпохи.

В эпоху Возрождения происходил широкий общественный подрыв духовной диктатуры церкви и других феодальных идеологических установлений, который открывал дорогу новой культуре. Подобный переворот (т. е. собственно эпоха Возрождения) вел от преобладания религиозного сознания к формированию сознания в принципе эмпирического либо рационалистического, исходящего не столько из религиозных, «небесных», сколько из земных — как материальных, так и духовных — интересов человеческого общества и из потребностей материального производства, гармонического развития человека и его интеллектуального совершенствования. Это был сдвиг, означавший в области мировой культуры конец Средневековья и начало Нового времени, построение основ новой и, если брать категории большого масштаба, современной литературы.

Эпоха Возрождения в Европе связана с подготовкой неслыханного ранее подъема производительных сил, она сыграла особую роль в развитии естественных наук и в познании природы. Ф. Энгельс дал на страницах «Введения» к «Диалектике природы» сжатую, глубокую и яркую характеристику Возрождения в его высшем проявлении: «Современное исследование природы, как и вся новая история, ведет свое летосчисление с той великой эпохи, которую мы, немцы, называем, по приключившемуся с нами тогда национальному несчастью, Реформацией, французы — Ренессансом, а итальянцы — Чинквеченто и содержание которой не исчерпывается ни одним из этих наименований. Это — эпоха, начинающаяся со второй половины XV века. Королевская власть, опираясь на горожан, сломила мощь феодального дворянства и создала крупные, в сущности основанные на национальности, монархии, в которых начали развиваться современные европейские нации и современное буржуазное общество... В спасенных при падении Византии рукописях, в вырытых из развалин Рима античных статуях перед изумленным Западом предстал новый мир — греческая древность; перед ее светлыми образами исчезли призраки средневековья; в Италии наступил невиданный расцвет искусства, который явился как бы отблеском классической древности и которого никогда уже больше не удавалось достигнуть. В Италии, Франции, Германии возникла новая, первая современная литература. Англия и Испания пережили вскоре вслед за этим классическую эпоху своей литературы. Рамки старого orbis terrarum были разбиты; только теперь, собственно, была открыта земля и были заложены основы для позднейшей мировой торговли и для перехода ремесла в мануфактуру, которая, в свою очередь, послужила исходным пунктом для современной крупной промышленности. Духовная диктатура церкви была сломлена; германские народы в своем большинстве прямо сбросили ее и приняли протестантизм, между тем как у романских народов стало все более и более укореняться перешедшее от арабов и питавшееся новооткрытой греческой философией жизнерадостное свободомыслие, подготовившее материализм XVIII века.

Это был величайший прогрессивный переворот из всех пережитых до того времени человечеством, эпоха, которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености. Люди, основавшие современное господство буржуазии, были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченными. Наоборот, они были более или менее овеяны характерным для того времени духом смелых искателей приключений... Но что особенно характерно для них, так это то, что они почти все живут в самой гуще интересов своего времени, принимают живое участие в практической борьбе, становятся на сторону той или иной партии и борются кто словом и пером, кто мечом, а кто и тем и другим вместе. Отсюда та полнота и сила характера, которые делают их цельными людьми» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 345—347).

Характеристика, данная Энгельсом более ста лет назад, в 1875—1876 гг., во многом определила пути дальнейшего исследования эпохи Возрождения.

Подводя итоги общественным сдвигам эпохи, Энгельс отмечает, что она положила начало развитию современных наций, и выделяет вопрос о революционных движениях. В области художественной культуры Энгельс говорит и о собственно «возрождении» греческой античности, и о таком расцвете искусства, «которого уже никогда больше не удавалось достигнуть», а также и о важной для литературоведческого исследования проблеме возникновения в эпоху Ренессанса новой — первой современной — литературы («...eine neue, die erste moderne Literatur» (Marx — Engels — Lenin. ?ber Kunst und Literatur. Leipzig, 1959, S. 36). Названная Энгельсом дата начала Возрождения — вторая половина XV в. — обобщенная дата, имеющая в виду социальные сдвиги и наиболее универсальный мировой рубеж, означенный концом Восточноримской (Византийской) империи, падением Константинополя (1453), а также великие

9 

географические открытия и тот научный прогресс, осмыслению которого посвящена «Диалектика природы». В заметке, озаглавленной «Различие положения в конце древнего мира (ок. 300 г.) и в конце средневековья (в 1453 г.)», Энгельс говорит о «могучем литературном подъеме XIV века», а в известной оценке Энгельсом места Данте в истории культуры в качестве рубежа выступает 1300 год (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 506; т. 22, с. 382. Ср.: Маркс К. Хронологические выписки. — Вып. Архив Маркса и Энгельса, т. V, с. 274).

Краткая энгельсовская характеристика ставит также проблему преемственности в передаче античного наследия на Запад через Византию и арабов, а роль Востока подчеркнута также в цитированной заметке: «масса изобретений (и импорт изобретений с Востока)» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 506. См. также в «Капитале» об ирригации как основе «хозяйственного расцвета Испании и Сицилии при господстве арабов», т. 23, с. 523).

Объективная роль деятелей культуры Возрождения в подготовке основ буржуазного общества — как было видно из слов Энгельса — не сопряжена с какой-то их буржуазной ограниченностью. Многие стороны деятельности титанов Возрождения оказались близки социалистической культуре. Тут уместно назвать и проблему положительного героя, и проблему идеала человека и общественного идеала в искусстве, и новое сценическое рождение Шекспира и Лопе де Веги в советском театре, и изучение обращенности к будущему не только собственно социальных утопий, например книги Томаса Мора, но и того социально-утопического элемента, который присутствует у Рабле, Сервантеса, Лопе, Шекспира, Ивана Пересветова, Ермолая Еразма и вплоть до «Искандар-наме» Джами, Навои и других восточных поэтов.

Борьба против феодальной идеологии и духовной диктатуры церкви сочеталась у ренессансных писателей с борьбой против новоявленных пороков буржуазных, против хищничества первоначального накопления. Основой такого сочетания, обоюдоострого по отношению к двум боровшимся угнетательским укладам, является особого рода народность культуры Возрождения, народность, понимаемая не только в непосредственном смысле, но и опосредствованно — как объективное отражение основных интересов складывавшихся наций в большой исторической перспективе. Народность Возрождения отличается от непосредственной народности, которую со времен романтической критики связывают прежде всего со Средними веками. В условиях Возрождения искусства отделялись от народного творчества и ремесел и во многих случаях частично утрачивали непосредственную народность. Те элементы идеала, которые отразились в сказаниях о побратимстве Кухулина, Автандила и Тариэла, русских богатырей, о прямодушии Сигурда-Зигфрида, братстве вольницы Робин Гуда, которые и позже жили в мечтах Каччагвиды, Кента, Дон Кихота о «добром старом времени» и о рыцарственной самоотверженности, становились в эпоху Возрождения элементами индивидуальных произведений гуманистической художественной интеллигенции, а народное начало в культуре получило возможность опосредствованного, но крупномасштабного выражения.

Иллюстрация: 

Браманте. Темпьетто. Капелла монастыря
Сан Пьетро ин Монторио в Риме

1502 г.

С ослаблением феодальных устоев, засилия церкви, средневековой корпоративности и зарождением капиталистического общества появлялись прототипы буржуазного человека с его пороками. Ренессансное искусство, взращенное пафосом антифеодальной борьбы, феодализму не противопоставляло буржуазной альтернативы, но, разрушая первое, не утверждало и второе, осуждало также и буржуазные пороки.

И в Западной Европе наряду с ренессансными существовали средневековые формы искусства

10 

(готика, мистерия, ауто и др.), а формы ренессансной культуры адаптировались дворами, церковью, патрициански-бюргерскими кругами, но это не изменило суть ренессансного искусства. Она выражалась в самой структуре образов, построенных на новом подходе к связи человека и мира, в которой бесконечно значимыми были и мир, и человек, образов, отражавших радостное упоение открытием мира и человека, титанизм в страстях — добрых и злых, в любви и в алчности. Отсюда — ренессансное стилевое единство (при разнообразии конкретных стилей), которое, в свою очередь, формировало художников гуманистического сознания, помогало им преодолевать вынужденность, заключенную в требованиях заказа, в разных запретах старого мира и новых эксплуататоров. Со страниц книг или с полотен нового художника умерщвляемая плоть взывала своей земной реальностью, в заказанной для церковного праздника драме острословие шутов и грасьосос замыкало религиозное благочестие по отдельным изолированным островкам, спиритуализированная лирика исполнялась не богословского, а гуманистически-социального пафоса — будь то лютеровский хорал «Бог — наша крепость», переводы псалмов Яна Кохановского или стихотворения Луиса де Леон, который и небо наделял земной красотой.

Иллюстрация: 

Сандро Боттичелли. Лоренцо Торнабуони и свободные искусства

1485—1486 тт. Фреска. Париж, Лувр

Новое понимание активности человека в мире развивало у художника Возрождения нескованность традиционной символикой, непринужденность образной системы, универсализирующую цельность композиции, а в живописи впервые после полузабытых греческих и римских опытов способствовало изображению человека в реальной линейной перспективе и во все более реальной обстановке. В театре, в комедиях Лопе де Веги и драматургов его круга ренессансную концепцию роли свободного чувства в жизни отчасти воссоздавали динамизм действия и сама свобода речей-поэм, в потоке которых неслось действие, колебавшее и без гуманистических деклараций контрреформационные устои. Ренессансность образной системы выступает в новизне самой структуры сонетов Петрарки или строф «Неистового Роланда» Ариосто.

Ренессансный комплекс идей господствует без особой аллегории светскости во многих произведениях, в принципе религиозных, — в «Сикстинской

11 

Мадонне» Рафаэля, в «Тайной вечере» Леонардо. Это относится и к гордой простоте римского Темпиетто, возведенного Браманте в память о мученической смерти апостола Петра, и к интерьеру купольной части Санта Мариа делле Грацие в Милане, к радостному колориту алтарных картин Тициана в Венеции.

В храмовой живописи Запада XV—XVI вв. иногда общая ренессансная настроенность сочетается с «прямым высказыванием». Например, во фресках миланской капеллы св. Иосифа Бернардино Луини изобразил Марию и Иосифа счастливыми новобрачными, радостно шествующими рядом, держа друг друга за руку, как на светской фреске Боттичелли «Любовь ведет молодого человека к свободным искусствам» (Лувр), фрески, в которой видели гуманистическую апологию свадьбы Лоренцо Торнабуони и Джованны дельи Альбицци в 1486 г.

Разграничение двух культур никогда до новейших времен не было столь резким, как в эпоху Возрождения: реакционная литература, существовавшая в ту эпоху, воспринималась как литература антивозрожденческая. К ней относилась тогда не только литература феодальная и церковная, но частично и бюргерская в той мере, в какой в ней сохранялась затхлая церковная и патрицианская замкнутость. Но рост городов, их борьба за хозяйственную и общественную свободу делали города важнейшей основой развития народной возрожденческой культуры в той мере, пока речь шла о раскрепощении деятельной личности от пут, о выявлении и осуществлении возможностей индивидуума в тех пределах, в которых он сам не грозил превратиться в эксплуататора нового склада.

Ренессансной литературе приходилось вскрывать свойственное многим людям того времени переплетение героического энтузиазма, титанической энергии и разносторонности с чертами феодальными и с хищничеством «первоначального накопления». Черты хищника «первоначального накопления» проявились и у таких деятелей, как завоеватель Мексики Эрнан Кортес. Но особенно страшны они были у тысяч более банальных «огораживателей», колонизаторов, буржуа и обуржуазившихся сеньоров, вплоть до государей и пап. В новую эпоху злодейство стяжателя или властолюбца, уверившего себя, что эта эпоха учит, будто нет права, кроме силы, и больше не оглядывавшегося на религиозную

Иллюстрация: 

Бернардино Луини. Мария и Иосиф,
возвращающиеся после свадьбы

1521 г. Фреска из капеллы св. Иосифа в церкви
Санта Мария делла Паче в Милане. Милан, Брера
Репродукция любезно предоставлена дирекцией
Пинакотеки Брера в Милане

12 

мораль, оказывалось помноженным на освобожденную индивидуальную энергию. По отношению к таким людям художник Возрождения выступал как пророк-судия, подобно Данте, Босху, Дюреру, Микеланджело, Марло. Впрочем, в восточных культурах подобную «судийскую» настроенность можно, например, в свете идей, выдвигавшихся Г. В. Церетели, искать в Средние века, задолго до притч Саади, начиная с аль-Маарри или с тех арабских средневековых книг о восхождении на небо, которые Э. Черулли исследовал как источник «Божественной Комедии».

Художниками Возрождения, особенно в Англии — Кристофером Марло и Шекспиром, — была создана галерея персонажей, исторических, легендарных, современных, у которых необузданный индивидуализм перерастает в неслыханное злодейство. Завоеватель Тамерлан, ростовщик Варавва у Марло, шекспировские короли, реальные английские — от Иоанна до Ричарда III, — полулегендарные — от Клавдия до Макбета, — многие частные лица — Эдмунд, Яго, Шейлок — отражают и воплощают жестокость времени, злодейские умыслы, ранее недоступные средневековому «патриархальному» варварству. Зло первоначального накопления было в изучаемый период двойником исторического прогресса. Острее всех и с наименьшей долей прямого осуждения связь эту подверг анализу Макиавелли.

Однако и в ту эпоху, даже у Макиавелли, заработавшего себе дурную репутацию, художественный гений и злодейство — «две вещи несовместные». Они противостоят друг другу уже на ранних этапах Возрождения и у столь связанных с городской коммуной писателей, как Данте и Боккаччо. Иногда, например, у Марло в прологе к трагедии «Мальтийский еврей» это противостояние выражено прямо. Марло иронически нарекает именем Макиавелли некий персонаж, который, похвалившись циничными изречениями вроде «нет греха, есть глупость», «закон, не кровью писанный, некрепок», объявляет, что с помощью его принципов были добыты богатства Вараввы, главного злодея трагедии. Разумеется, у Марло, Шекспира и других писателей Возрождения осуждение злодея достигается не в отдельных сентенциях, но во всем ходе действия. Если «добрый Шейлок» или «честный Яго» и остаются к занавесу в живых, то они посрамлены и уничтожены в своих принципах. Их опыт показан неистребимым, но жалким, не приемлемым для человека Возрождения. Ведь это была эпоха, когда борьба двух культур знала великие успехи и доходила иногда, во всяком случае в европейских странах, до идейного «двоевластия», как это видно, например, на истории появления книг Рабле или на судьбах испанской классической драмы.

Вопрос о том, доходила ли на Востоке XIV—XV вв. борьба двух культур до «двоевластия» в умах, может быть исследован на примере идейной борьбы времен Улугбека, а затем Навои, на общих вопросах влияния на современников великих фарсиязычных поэтов, поэтов бхакти и персидской миниатюры XV—XVII вв. Восточный деспотизм и тот веками не мог управиться с культурой, отклонявшейся от доктрин официального мусульманства и других религий.

Если вернуться к Европе, то в исторической перспективе, при которой отходит в прошлое гнет реакционной идеологии, воспринимается главным образом одна, возрожденческая культура и меркнет антикультура «темных людей». Отсюда нетерпимость реакции той эпохи к ренессансной культуре, отчасти унаследованная современной реакционной наукой, склонной обесценивать Возрождение и сводить его к краткому промежутку в истории одной или трех-четырех стран, к простой переходности, к периоду без своего лица, к якобы бессубстратному диалогу более существенных художественных эпох, в качестве которых предстают односторонне трактуемые Средневековье и барокко.

В противоположность этому Энгельс во «Введении» к «Диалектике природы» показал необходимость исследовать сущность Возрождения как величайшего прогрессивного переворота, изучать его своеобразие и вопрос о народности как основе такого своеобразия. Констатируется расширение за пределы городского сословия социальной базы Возрождения, что помогает понять особое качество деятелей культуры этой эпохи, поднимавшихся и над старым обществом, и над противоречиями зарождавшегося нового общества: соединение у людей Возрождения антифеодальной направленности с отсутствием какой-либо буржуазной ограниченности. В процитированном суждении Энгельса на эту тему слово «наоборот» выявляет остроту диалектического противопоставления деятелей культуры антифеодального Возрождения всяким формам буржуазности. В свете понимания несвязанности людей Возрождения ни феодальными, ни буржуазными представлениями четче выступает проблема народности ренессансной культуры.

Диалектическая характеристика ренессансных деятелей культуры снимает бинарные оппозиции, которые применительно к этим деятелям обычно строились по типу «либо феодальное, либо буржуазное». Такая характеристика полнее объясняет широту народности ренессансной культуры, чем разработанная М. М. Бахтиным теория «народно-смеховой» и «низовой» культуры. В конечном счете в ренессансной

13 

культуре широко и перспективно понятым народным интересам не менее соответствует то, что М. М. Бахтин определял как «верх», чем то, в чем он видел «низ» и что считал самым важным в творчестве Рабле, Сервантеса, Шекспира и др.; соответствуют произведения поэтов «стильновистов», художников Яна ван Эйка или Боттичелли, может быть, не менее, чем стихи Гвиттоне д’Ареццо, Чекко Анджольери, картины Брейгеля Старшего или Бассано; труды итальянских гуманистов, Мора, Рейхлина, Эразма — не менее, чем т. н. «гробианская» литература и подобные ей «низовые» явления.

Иллюстрация: 

Микеланджело. Площадь Капитолия в Риме

По гравюре Э. Дюперака 1569 г.

Для культуры Возрождения характерна народность непосредственная и опосредствованная, и поэтому бахтинская «дихотомия» («низ» и «верх») у Рабле, Сервантеса, Шекспира выступает в единстве, вне которого находится та реакционная антикультура эпохи, о которой говорилось выше. Если пользоваться понятиями М. М. Бахтина, то, говоря, например, о «Дон Кихоте», уместно указать на разные уровни выявления одного и того же, хотя и видоизменяющегося феномена — специфической народности Возрождения. Суждения о «низе» и «верхе» не могут быть сведены к упрощенным противопоставлениям: Санчо либо Дон Кихот. В антикультуре, в «Лжекихоте» реакционного памфлетиста Авельянеды и тот и другой герой, и «низ» и «верх» буквально тонут в тривиальности. Одной из форм, в которых Авельянеда изничтожал народное начало в своей книге, было снятие философичности романа Сервантеса, т. е. того, что М. М. Бахтиным было бы зачислено в «верх».

Для понимания народности Возрождения существен методологический урок, содержащийся в том, что Энгельс счел возможным сопоставить изменения в эту эпоху в психологии широких народных масс — укоренение у романских народов перешедшего от арабов жизнерадостного свободомыслия — с подготовкой материализма XVIII в. (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346).

Художники-гуманисты преобразовывали в своем творчестве и непосредственно народное искусство. Таково преобразование обиходных рассказов в стройное здание «Декамерона», так называемых «хроник» и «народных книг» — в роман «Гаргантюа и Пантагрюэль», пьес народных

14 

театров и бродячих трупп XVI в. — в театр Шекспира и Лопе; повестей, которыми заслушивались в залах и дворницких, на сельской околице и в постоялых дворах, — в роман Сервантеса — прародитель искусства нового времени; в Германии — кульминация народной сатиры в книгах ученых-гуманистов; преобразование польских народных песен в поэзию Яна Кохановского; а на век позже русских народных песен о горе — в «Повесть о Горе Злосчастии».

Культура художников-гуманистов, в свою очередь, могла проникать в толщу непосредственно народного искусства, пример тому — немецкие народные книги XVI—XVII вв., испанская послелопевская комедия. Богата примерами, в какой-то мере аналогичными, Азия, где это была форма бытования как средневековых, так и схожих с ренессансными тенденций, передаваемых из поколения в поколение народными хафизами, камнерезами, чеканщиками, ковровщицами.

В период развития буржуазных отношений и кризиса идеологии феодального мира возникали новые формы индивидуального самосознания. Церковному ханжеству, феодальному варварству, а также изолирующим человека от общества порокам, порождаемым самим буржуазным развитием, — своекорыстию, хищничеству и аморализму, гуманисты противопоставляли новый ренессансный индивидуализм, основанный на помещении в центр постижимого бытия не бога, а человека, могущего достигнуть гармонии с окружающим, с природой и с обществом, на сознании ценности человеческой личности и на утверждении возможности ее гармонического развития. Противоречия в ренессансном индивидуализме раскрылись к концу эпохи Возрождения. В идеале он был связан с пафосом борьбы против дисгармонии человека и окружения — как против феодального и церковного закрепощения личности, так и против буржуазного стяжательского перерождения человека; был связан с борьбой за достоинство и совершенство человека, для которого Лука Пачоли, опираясь на идеи Альберти и Леонардо, нашел «божественную пропорцию», математически обосновав ее теорией «золотого сечения», с борьбой за эмансипацию женщины, с развитием жизнерадостного свободомыслия и подготовкой торжества материализма, с попыткой поместить человека в идеально организованное, «светлое» пространство, с идеей ответственности свободного человека перед обществом, с борьбой за национальное и народное государство, с мечтами о «золотом веке», с социальными утопиями и с зарождением утопического социализма.

Уже с Данте, Джотто, Петрарки, а во всяком случае начиная с Боккаччо европейские гуманисты осознавали свою эпоху как новый по сравнению со Средними веками период в истории человечества, гордились ею и сами сознательно сопоставляли ее с античностью. Такой элемент присутствует у тех поэтов Востока, которые писали поэмы об Искандаре Румском (Александре Македонском) и обращались как к идеалу к Древней Греции («страна Юнан»), к эллинской мудрости, универсализму, тяге к открытию новых земель ради расширения знания и к утопии бессобственнического общества. Конечно, еще основателям вселенских религий, например христианства, было присуще убеждение, что они открывают новую эпоху. Подобные мысли, включающие и идею возвращения к древности (фу гу), возникали, как это показал Н. И. Конрад, еще у танских мыслителей. Последовательный характер идея радикальных реформ имела у одного из последних византийских писателей и философов, Гемиста Плифона. Наконец, в Италии идея сопоставления эпох повлекла за собой мысль о смене периодов и зарождение — в опоре на достижения античной мысли — исторического взгляда на развитие общества.

В свою очередь, первые шаги историзма, влиявшие также на новые приемы филологического анализа, помогали критике религиозных текстов, а затем и учения церкви. Филологическая критика, всерьез начатая Лоренцо Валлой, стала во времена Эразма и Бюде во всей Европе научным базисом реформационных учений, орудием превращения богословия в подчиненную по сравнению с философией дисциплину, орудием секуляризации мышления.

Не всегда в должной мере оцениваются элементы историзма в искусстве Ренессанса. Художественному складу Возрождения совершенно не были свойственны ни попытки позитивной «реконструкции» прошлого (к которому тяготели художники XIX в., особенно после «Саламбо» Флобера), ни умение воссоздавать внешний облик прошлого и далеких стран, не был свойствен тот «местный колорит», который позже, во времена Гердера, Гете, Скотта, Пушкина, так слаженно сопутствовал историзму, а у некоторых романтиков стал подменять его. Конечно, бывали отдельные исключения, вроде большого полотна Джентиле и Джованни Беллини «Проповедь св. Марка в Александрии» (Милан, Брера), где воспроизведены представления венецианцев XV в. о мусульманском и христианском Востоке, но признаки «местного колорита» как некоторой системы появляются позже, например в библейских картинах Рембрандта и в подготовительных работах к ним.

15 

Иллюстрация: 

Франческо ди Джорджо (?). Идеальный город. 1470—1480 гг.

Урбино, Национальная галерея

Однако тенденция к историзму в смысле стремления понять общий дух изображаемой эпохи и страны определенна в искусстве европейского Ренессанса если не с «Африки» Петрарки, то с XV и особенно с XVI в. Вначале она яснее всего проявляется по отношению к античности. Чтобы понять, что произошел переворот в художественном проникновении в историю, полезно сопоставить со средневековым градостроительством итальянские ренессансные эскизы «идеального города» или организацию и характер застройки Капитолийского холма в Риме Микеланджело и тот принцип, согласно которому он установил там конную статую Марка Аврелия. Хотя в этой застройке нет никаких элементов реконструкции древнеримского Капитолия, а Палаццо деи консерватори ни по ориентации, ни по роли в общегородском ансамбле не соответствует некогда стоявшему на холме храму Юпитера Капитолийского, здесь достигнута аутентичность атмосферы, которая впоследствии не давалась и при «точных» реконструкциях в специально построенных сооружениях, например в берлинском музее Пергамского алтаря Зевса.

То же можно сказать об «Афинской школе» Рафаэля, о «Нумансии» Сервантеса, о римских трагедиях Шекспира, в которых он успешно соперничает в проникновении в античность с самим Плутархом. Это касается и глубокого, хотя и вольного пересоздания духа средневековых представлений в Миланском соборе или в «Гаргантюа и Пантагрюэле», в «Фаусте» Марло, в «Дон Кихоте», в «Макбете», а также умения несколькими чертами передать дух истории или национальной жизни далеких стран. Здесь можно назвать не только произведения, посвященные Италии, — «Ромео и Джульетту» и цикл комедий Шекспира, но и произведения, ведущие в далекую Русь, — «Великий князь Московский» Лопе де Веги, до сих пор поражающий кажущимся непостижимым предварением «Деметриуса» Шиллера и «Бориса Годунова» Пушкина, цикл испанских драм о Венгрии, произведения, героизирующие сопротивление испанцам завоеванных народов, от «Арауканы» Эрсильи до «Тенерифских гуанчей» Лопе.

Особую страницу в ренессансном искусстве составляло глубокое воспроизведение недавней национальной истории — борьбы за становление и объединение нации; кроме того, ренессансные мастера придавали значительный, исторический масштаб также изображению своей современности.

Искусству Возрождения была чужда скованность, и лопевский или шекспировский римлянин мог органически превратиться в испанца или англичанина. Типологию подхода ренессансного искусства к истории охарактеризовал Пушкин в ходе развития замысла облечь в «Борисе Годунове» в «драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории». Поэт в наброске предисловия к драме усмотрел суть манеры Шекспира «в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов».

С новым по сравнению со Средними веками пониманием истории в эпоху Возрождения связано то явление, которое в советской науке определяется как ренессансный реализм. Вольный и широкий подход к истории способствовал впервые после греческой античности систематическому возобновлению и развитию реалистического начала в искусстве, появлению тех особенностей ренессансной литературы, которые сделали ее позже для Гердера и Гете, для романтиков и реалистов начала XIX в., от Фр. Шлегеля до Пушкина и Стендаля, новой и близкой литературой. Советское литературоведение уже давно широко применяет понятие

16 

«ренессансный реализм», а многие ученые полагают, что история реализма начинается именно с эпохи Возрождения на Западе.

Вопрос о развитии реализма на Востоке в XIII—XVI вв. изучен в меньшей степени. Теоретические представления о реализме, сложившиеся в XIX—XX вв., сквозь призму которых исследователь обычно рассматривает реализм прошлых эпох, уходят корнями в греческую античность как в отношении теории воспроизведения действительности и типизации («ми?месис» и «като?лу» в поэтике Аристотеля), так и в отношении жанрового деления, построения и пластики образа. Когда наука встречается с проблемой реалистической образности в литературах, не подвергавшихся до XIX в. хотя бы опосредствованному (через европейские литературы) эстетическому воздействию греко-римской античности, определение реализма оказывается нелегким делом.

Явление, которое называется в нашей науке ренессансным реализмом, видоизменялось в разных странах. Общим исходным моментом этого реализма нужно считать рассмотрение человека в пространственной и временной связи с изменяющимся миром. Изображался новый человек, освобождающийся от сословно-теократических пут, и в разгуле его эгоистических страстей, и в его способности достичь гармонии с природой и обществом или отдать жизнь за достижение этой гармонии. Яго и Шейлоку, Ричарду II и Ричарду III противопоставлялся «человек во всем» (слова Гамлета) — во всей полноте умственного, волевого, эмоционального и физического развития. Эти черты свойственны не только реализму Возрождения в Западной и Центральной Европе. В связь с ними могут быть поставлены полнота и отчетливость изображения жизненной активности и внутреннего богатства противостоящего темному миру шейхов, мулл и купцов лирического героя книг Хафиза; описание пытливости ума, душевной тоски по великим делам, овладения ремеслами и искусствами, жажды полезного труда, общественной справедливости и тяги к возвышенной любви у Фархада, борющегося с всесильным шахом Хосровом в поэме Навои.

В западноевропейском Возрождении в принципе преобладала тенденция сосредоточить внимание искусства на образе энергичного, стремящегося воздействовать на мир человека переломной эпохи — uomo virtuoso, хотя между ренессансным изображением мира и человека у итальянцев, с одной стороны, и, например, у нидерландцев и немцев, с другой, были важные отличия, в свое время подчеркнутые Генрихом Вёльфлином. Но гиперболизм в изображении сил добра и зла и их столкновений не случаен ни у Данте, Хафиза, Навои, ни у Иеронима Босха и Лютера, ни у Рабле и Шекспира, ни у Микеланджело, ни у Брунелески и зодчего Коломенской церкви Вознесения. Гиперболизм Возрождения, имевший иногда фольклорные или мифологические корни, отходил от сказочного гиперболизма, передавал в титанических масштабах напряженность борьбы новых людей с ополчившимися на них силами — с догматически-церковной и феодальной косностью, с буржуазным хищничеством. Гиперболизм сказывался в апологии стремления к идеалу, к тому, что кажется непосильным и невозможным, в пафосе речей, в неистовой динамике действия, в радостном карнавальном буйстве, а также в заостренном изображении стяжательства, хищничества, жестокости, властолюбия и других пороков, при предельном возвышении человеческого и героического, в беспощадно острой передаче противоречий характеров и ситуаций.

Одной из самых поразительных черт реализма Возрождения было смелое и, если это возможно, еще более убедительное, чем в Древней Греции, динамичное, одухотворенное, социально насыщенное, но социально не стесненное и красочное воплощение полнокровных положительных образов («что за мастерское создание — человек!..» — восклицает Гамлет), обрисовка гуманистических характеров, реабилитация чувственного начала наряду с возвышением светлой, свободной и нередко героической человеческой духовности, пластическое воссоздание гармонии духовно и чувственно прекрасного, изображение гармонического человека и даже гармонического общества как чего-то вполне достижимого.

Человек Возрождения мог быть в гармонии с миром или вплоть до времен позднего Микеланджело, Шекспира, Сервантеса надеяться добиться такой гармонии, он внутренне освободился от оков феодального принуждения, но еще не стал общественным человеком в буржуазном смысле. Он не стал жертвой профессионализации и разделения труда, не был окован невидимыми путами скрытого принуждения (образ Калибана лишь мелькнул на закате Ренессанса) и еще не ведал, что на осуществимое большое дело способен как член коллектива, действующего во имя общественной справедливости, а не просто утверждая свою гармоническую личность.

Сходство между ренессансным реализмом и искусством сознательно ориентировавшихся на него писателей рубежа XVIII и XIX вв. относительно. Герои Ариосто, Рабле, Сервантеса, Шекспира немыслимы в литературе XIX в. даже умозрительно. В романе середины и второй половины XIX в. еще отчетливее расхождение

17 

ренессансного реализма и так называемого критического реализма, в котором усиливалась тенденция к аргументации посредством позитивного и детального воспроизведения вместо «небрежного и простого составления типов».

Родство ренессансного реализма с античным искусством не должно заслонять того обстоятельства, что литература XIV—XVI вв. выросла из средневековой литературы, которая выступала в качестве ее национального субстрата.

Когда в Италии после великих тречентистов — Данте, Петрарки, Боккаччо — нарушилась гармоничность сочетания ученого гуманизма с народной традицией, для создания собственно ренессансной эпопеи потребовалось новое обращение Пульчи, Полициано, Боярдо, Ариосто к народному языку, к типологически средневековым сказаниям и песням кантасториев. Аналогичные процессы в итальянской культуре составили существенную особенность второй половины Кваттроченто — начала Чинквеченто, высшей поры Возрождения в Италии.

Трансформированный средневековый элемент играл тем бо?льшую роль, чем отдаленнее была связь, прямая или опосредствованная, данной литературы с «античностью» своего ареала. Представлявшие новую ступень в художественном развитии человечества произведения Рабле, Шекспира, Сервантеса, Лопе де Веги выросли из трансформации своей национальной традиции, имевшей в недавнем прошлом средневековый характер. Слишком большой отход от этих традиций, даже если он был обусловлен увлечением высокими античными или итальянскими образцами, иногда ставил в неблагоприятные условия развития художественные направления, весьма прогрессивные по своему характеру и представленные самыми яркими индивидуальностями — великих поэтов Плеяды в сравнении с Рабле, Сиднея и Лили в сравнении с Марло и Шекспиром, «классицизирующее» направление в испанской драме конца XVI в., к которому относились и ранние пьесы самого Сервантеса, в сравнении с «национальным» театром Лопе де Веги.

Связи с местными преломлениями такого средневекового по времени возникновения и по основным характеристикам явления, как готика, не исчезали в XVI в. в архитектуре Испании и Франции. «Заальпийское» искусство, включая живопись, было не только в Германии, но и во Фландрии и Голландии органически связано с готикой; оно представлялось итальянцам «готическим» вплоть до XVI в. Даже Дюрер вызвал недоумение Микеланджело.

Подъем готики в самом итальянском искусстве приходится на 1350—1430-е годы. Он повлиял на литературу — на песни кантасториев, на новеллу и как бы вклинился между двумя ренессансными веками — Треченто и Кваттроченто. Протекавший с середины XIV в. в высокоразвитых центрах позднесредневекового искусства подъем так называемой «международной готики» в папском Авиньоне и в имперской Праге Карла IV вовлек в этот процесс ломбардскую живопись и в той или иной степени повлиял на искусства и литературу Италии. В церковных картинах небольшого размера, в складнях, в прикладном и лубочном искусстве, обслуживавшем бытовые нужды, готическая традиция еще долго сосуществовала с ренессансной.

В новелле, одном из самых развитых жанров ренессансной литературы, у Боккаччо не оказалось непосредственных продолжателей в XIV в. И «Новелльере» Серкамби, и «Триста новелл» Саккетти во многом вернули жанр новеллы к позднесредневековому городскому рассказу. Даже развитие гуманизма Петрарки и Боккаччо, и то в первые годы после завершения их деятельности, поддерживалось лишь небольшим флорентинским кружком, объединившимся вокруг Салутати, а в итальянских ученых кругах вплоть до нового подъема гуманизма после 1400 г. царило мышление средневекового типа и средневековая латынь.

В Нидерландах в XIV—XVI вв., помимо деятельности Иоанна Секунда и нескольких латинских поэтов и гуманистов, группировавшихся вокруг Эразма, связанного не менее с Германией, чем с Нидерландами, полусредневековый тип писателя не исчезал из литературы. И мистик Рейсбрук, один из создателей прозы на народном языке, и основатель братств «нового благочестия» Герт Гроте, хотя они прокладывали дорогу недогматической мысли, не отошли еще от средневекового круга представлений. «Камеры риторов», господствовавшие с конца XV по конец XVI в. в нидерландской поэзии и влиятельные в начале этого периода и во Франции, показывают, как долго протекал иногда процесс ренессансного освобождения личности в обстановке цеховых традиций.

Театр Нидерландов, Германии, а в значительной мере и Франции XVI в. развивался в унаследованных от Позднего Средневековья формах, а преодоление старых традиций в нидерландских пьесах, начиная от «Марикен из Неймегена» (ок. 1500 г.) и вплоть до первых драм Вондела, поэта, творившего уже в XVII в., не создало особой ренессансной драматической структуры.

В одной из самых высокоразвитых ренессансных театральных систем — в испанском театре конца XVI — начала XVII в. — большое значение имели так называемые «комедиас де сантос»,

18 

т. е. драмы о святых, нередко реально связанные со средневековой агиографической традицией, и «ауто», «действа», прямо продолжавшие и по форме, и по содержанию «литургические действа». Большая часть «ауто» так или иначе соединяла современные проблемы с приобщением к главному очистительному таинству христианской церкви, к святому причастию (евхаристии).

Еще многообразнее тенденции, сходные с ренессансными или с предренессансными, сочетаются со средневековыми явлениями в литературах и искусстве Востока.

Неравномерность мирового литературного процесса в XIV—XVI вв. проявляется как в типологических отличиях восточных литератур, развивавшихся в условиях господства феодализма, от современных им литератур западных, так и в не менее существенных отличиях этих литератур друг от друга. Некоторые восточные литературы (персидско-таджикская, индийские, китайская), опиравшиеся на собственную «античность», имели за плечами уже более чем тысячелетнюю историю; другие (японская, корейская, яванская, арабская), которые вступили на самостоятельный путь развития еще в Раннем Средневековье, обладали к XIII—XIV вв. разветвленной художественной традицией; а третьи (турецкая, узбекская, кхмерская, лаосская, монгольская, малайская и др.) только складывались. К концу рассматриваемого периода одни из литератур третьей группы были представлены выдающимися поэтами и произведениями (например, турецкая или узбекская), другие же — в основном переводными и фольклорными либо полуфольклорными текстами (например, филиппинская, кхмерская, лаосская).

Влияние фольклора и по преимуществу устная циркуляция художественных памятников характерны и для большинства восточных литератур XIV—XVI вв., в том числе таких развитых, как индийские и персидско-таджикская. Отсутствие устойчивого представления об авторстве сказывалось не только в преимущественно анонимных малайской, монгольской, тайской и иных литературах, но и отчасти у таких поэтов, как Кабир, Видьяпати, Мирабаи в индийских литературах, даже Хафиз — в персидско-таджикской, Юнус Эмре — в турецкой и др., чьи имена стали знаком не только их собственного творчества, но и определенной поэтической традиции.

Средневековые традиции сохраняют в большинстве восточных литератур XIV—XVI вв. свою силу. Литературное творчество народов Азии и Северной Африки оставалось в своих основных чертах творчеством нормативным, каноническим. Каноничными были типы литературных героев, выступающих чаще не столько как художественные индивидуальности, сколько как условные представители тех или иных социальных либо конфессиональных групп. Каноничными во многом оставались и средства изображения, темы. Общепринятым было использование традиционного круга сюжетов, например, из древнеиндийских поэм «Махабхараты» и «Рамаяны» — в литературах Южной и Юго-Восточной Азии; из эпоса и исторических хроник — в Иране и Турции. Распространение сюжетов и жанров облегчалось существованием ареальных литературных языков (санскрит, пали, арабский, фарси, вэньянь), роль которых напоминала роль греческого, латыни или церковнославянского в средневековых литературах Европы. В то же время существовала богатая литература на армянском и грузинском языках, складывалась и развивалась литература на языках тюркских народов.

Распространенной формой обработки традиционного сюжета было составление «переложений», «подражаний», «ответов», в которых подчеркивалась связь с авторитетным литературным источником, хотя, как правило, этот источник значительно переосмыслялся. Одним из примеров может служить жанр так называемой «пятерицы». На «Пятерицу» писавшего на фарси азербайджанца Низами («Сокровищница тайн», «Хосров и Ширин», «Лейли и Меджнун», «Семь красавиц» и «Искандар-наме») «откликнулись» собраниями поэм или отдельными поэмами десятки выдающихся поэтов, и среди них — индиец Амир Хусро Дехлеви, иранец Джами, узбек Алишер Навои, турок Хамдуллах Челеби и другие.

Сохраняется в восточных литературах XIV—XVI вв. и традиционная жанровая система, в которой видное место занимают так называемые «функциональные жанры», т. е. жанры, имеющие особые религиозные или деловые функции.

Для монгольских и тюркских народов XIV—XVI века были периодом расцвета феодального героического эпоса (эпосы о Гэсэре, Джангаре, Манасе, Алпамыше, Кёр-оглы и др.). В более развитых литературах важную роль играет панегирическая придворная поэзия.

Два жанра пользовались особой популярностью, составляя в эту эпоху, так сказать, «массовую литературу» Востока. Это, с одной стороны, обрамленная повесть, сочетающая дидактические цели с развлекательными (переложения индийской «Панчатантры», персидские «Тути-наме» Нахшаби и «Сухейлиевы сияния» Хусейна Ваиз Кашефи, турецкие «Рассказы сорока везиров», арабская «Тысяча и одна

19 

ночь» и т. п.), с другой — произведения, которые условно можно объединить понятием «средневековый роман». Он представлен и арабскими жизнеописаниями — сира и персидскими и турецкими дастанами (среди них «Книга о Самаке Айяре», «Дараб-наме», «Книга тайн Амира Хамзы», «Асли и Керем»), и сказаниями о панджи в литературах Юго-Восточной Азии, и малайскими хикаятами и шаирами и, наконец, фарсиязычными поэмами маснави («Хосров и Ширин», «Лейли и Меджнун», «Юсуф и Зулейха» и т. п.). Несмотря на то что названы весьма разные памятники — от «низовых», полуфольклорных дастанов до поэм, принадлежащих великим индивидуальностям — персидско-таджикским классикам, — это произведения романического эпоса, сходные по типологии с европейскими рыцарскими романами и поэмами. Рядом своих особенностей к перечисленным восточным «романам» близки китайские прозаические эпопеи: «Троецарствие», «Речные заводи», «Путешествие на Запад», тоже как бы составляющие переходное звено между фольклорно-эпическим и романным повествованием. Следует, однако, отметить, что не только в Закавказье, Иране и Средней Азии, но и в некоторых других литературах наряду со средневековыми по типу жанрами постепенно выходят на первый план жанры принципиально новые, как, например, бытовой роман («Цзинь, Пин, Мэй») и драма в Китае, лирическая драма в Японии, «городская поэма» в Турции.

Восточные литературы XIV—XVI вв. в значительной мере еще не автономизировались от религиозной идеологии. Не говоря об узкоклерикальной литературе (конфуцианской, буддийской, коранической), даже выдающиеся художественные памятники эпохи, как правило, были связаны с религиозными движениями, правда иногда сектантскими. Прежде всего нужно упомянуть переплетение свободомыслия с идеями суфизма, характерное для Хафиза, Джами, Худжанди, Джаяси, Амира Хусро, Султана Веледа, Юнуса Эмре, Алишера Навои; индийскому движению бхакти были причастны Кабир, Сурдас, Мирабаи, Тульсидас, Чондидаш, Чойтонно и многие другие поэты.

Если восточные литературы XIV—XVI вв. рассматриваются как литературы в основе своей еще средневековые, то при этом речь идет о высоком Средневековье, когда были созданы шедевры искусства, которые составляют нередко самую значительную часть классического наследия народов Востока. Более того, пусть в рамках традиционного канона, пусть в религиозной оболочке, но в лучших произведениях восточных литератур этой эпохи ясно слышится протест против литературного и против религиозного догматизма, отстаиваются свободолюбивые принципы, более громко звучат идеи могущества человеческого разума и чувственного опыта, защиты человеческого достоинства от феодального деспотизма. В них, особенно в Армении, у фарсийских, тюркских поэтов, в Индии, в Грузии проявляются тенденции, которые можно сопоставлять с ренессансными и предренессансными тенденциями в литературах Европы.

Сходным образом и в искусстве Востока традиционные средневековые формы часто получали принципиально новое наполнение. В Ширазе, Герате, Бухаре, Самарканде часть зданий, по своему назначению связанных со средневековой мусульманской традицией, стала на известном этапе в то же время символом и воплощением уже не средневековой культурной тенденции. Как у Хафиза традиционный сюжет, представление, образный круг, форма соединялись с утверждением радостного и безудержного свободомыслия, как Улугбек со своими сотрудниками в стенах традиционных медресе создавал за сто лет до Коперника звездные таблицы («Зидж-и Гурогани», 1437), обновившие эмпирические и математические основы астрономии Нового времени, так и здания Самарканда и Бухары конца XIV—XVI в. были попыткой выразить посредством обновленных традиционных форм некое новое мировоззрение. Вопрос не только в том, что на медресе Улугбека в Бухаре вырезано изречение: «Стремление к знанию является обязанностью каждого мусульманина, мужчины и женщины», не только в том, что на самаркандских мавзолеях Шах-и Зинды цитаты из Корана соседствуют с любовными стихами персидско-таджикских поэтов и с мыслями эллинских философов-язычников. Сама геометрическая ясность планов и пропорций, вдохновляющий размах и легкость гигантских сооружений, светлая с преобладанием голубого и золотистого тонов радостность декора медресе?, ханака?, мавзолеев, джума?-мечетей и обсерватории Самарканда подтверждают слова Навои, что во времена Улугбека «небо стало близким и опустилось ниже».

Средневековые связи и традиции, как отмечалось, не исчезли до конца в самой Италии и в других странах, где в полном смысле осуществилась эпоха Возрождения. Многие ученые находят, что средневековые тенденции оживились в искусстве барокко. Однако как раз XVII век со своим рационализмом преодолел их, во всяком случае в западноевропейских странах.

Ввиду неравномерности общественного и культурного развития едва ли можно подыскать единое исчерпывающее определение развитию литератур различных культурных ареалов в период,

20 

изучаемый в томе. Однако выделение этого периода в одном томе ИВЛ обусловлено тем, что его важнейшей закономерностью были предренессансные и ренессансные процессы с точки зрения истории всемирной культуры, если рассматривать ее как нечто целостное. Вопрос о целостности историко-культурного процесса ставился в России еще Карамзиным и Гоголем. «Путь образования или просвещения один для народов; все они идут им вслед друг за другом», — писал Карамзин. А Гоголь выдвигал задачу: «Показать весь этот великий процесс, который выдержал свободный дух человека кровавыми трудами, борясь от самой колыбели с невежеством, природой и исполинскими препятствиями: вот цель всеобщей истории! Она должна собрать в одно все народы мира, разрозненные временем, случаем, горами, морями, и соединить их в одно стройное целое».

В XIV—XVI вв., кроме стран, где Возрождение приняло законченные формы и привело к величайшему прогрессивному перевороту, в некоторых развитых литературах Восточной и Юго-Восточной Европы, Закавказья и Азии развертывается с переменным успехом, не приведшим к столь коренным изменениям, борьба за освобождение от средневековой феодально-религиозной духовной диктатуры, за выдвижение гуманистического идеала, за создание национальной литературы и утверждение национального литературного языка. В силу разных причин, начиная от важных в средневековых условиях преимуществ морских путей Средиземноморья, особо высокого экономического и культурного развития греко-римского мира, сохранения его хозяйственных и правовых традиций и вплоть до защищенности от монголо-татарского, а затем от турецкого завоеваний, которые разрушали экономику, гражданское сознание и культуру порабощенных народов, этот процесс получил высшее развитие в культуре Италии и других западноевропейских стран. Однако данные современной науки позволяют считать, что он имел более широкое распространение. Принципиальное единство всемирного литературного процесса вообще, а в Средние века и в эпоху Возрождения в частности, было обосновано в работах Н. И. Конрада, особенно в его книге «Запад и Восток».

Взгляды Н. И. Конрада встретили широкую поддержку в советской науке, однако у ряда специалистов, не обращающихся к сравнительному литературоведению, а также у некоторых западников и востоковедов, которые понимают концепцию Н. И. Конрада как категорическое утверждение повсеместности Возрождения, эта концепция вызывает возражения. Целесообразность применения дефиниции Ренессанс, например, в отношении литератур стран Востока, в которых процессы, подобные ренессансным, были выражены недостаточно отчетливо и приходились на периоды, слишком отдаленные от эпохи Возрождения в Европе, оспаривают многие ученые, в том числе и сторонники взглядов Н. И. Конрада. Тем не менее эти ученые, например Д. С. Лихачев, склонны настаивать на плодотворности типологических сопоставлений и на выяснении элементов предренессансного или ренессансного культурного развития там, где они наблюдаются за пределами Западной Европы, считая существенным исследование общих закономерностей мирового литературного процесса для разработки концепции истории всемирной литературы рассматриваемого периода как некоей потенциальной целостности.

Конечно, наука тут сталкивается с трудностями, которые едва ли могут быть скоро преодолены. Предренессансные процессы начинались в культуре Средних веков; в ее недрах складывались элементы, которые при благоприятных обстоятельствах могли привести к созданию новых — ренессансных тенденций, но могли и задержаться в своем развитии. Средневековое начало может присутствовать в любом, самом развитом явлении ренессансной культуры, даже если в нем явно преобладает новый момент. При обращении же к ранним предренессансным процессам затруднительно прийти к согласию, на каком уровне появляется такая пропорция «средневекового» и «возрожденческого» начал, которая позволяет ставить вопрос о какой-то степени ренессансности культуры.

Было бы упрощением надеяться, что ответ даст прямое соотнесение с экономическим развитием и с общественными формациями. Помимо тех случаев несоответствия, о которых писал К. Маркс и на которые мы ссылались в начале Введения, дополнительная трудность обычно возникает как раз там, где сложно соотношение самих общественных формаций — феодальной с зарождающейся капиталистической. Различные уклады по-разному выражены в деревне и в городе, различается уровень развития соседних стран и разных областей страны, «рецидивируют» будто уже изжитые уклады. Притом ренессансное мышление противостоит и идеологии феодальной, и идеологии буржуазной, выбивается за пределы того, что Энгельс называл дракой горожан с дворянством (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 345).

При такой сложности нужно опасаться тенденции трактовать как ренессансные те или иные из творений типологически средневекового искусства. Но необходимо исторически подходить к тем связанным с неполнотой феодального

21 

развития, по сравнению с его классической формой в некоторых странах Западной Европы, явлениям, которые восходят к неугасавшим традициям античного города, его торговой и ремесленной жизни и античного искусства. Эти традиции оживают и на разных этапах обнаруживаются в ареалах античной культуры Византии и в Италии, особенно в таких искусствах, как архитектура, мозаика, стенная живопись, где была необходима потомственная ремесленная выучка. Эти особенности дали повод К. Нейману, А. Гейзенбергу, а затем Э. Панофскому, П. Лемерлю и другим ученым выдвигать дискуссионное положение о ряде так называемых «ренессансов» в Византии.

Вопрос о сходных с происходившими в культуре Византии явлениях в Азии может возникнуть по отношению к отдаленным от эпохи Возрождения на Западе периодам, чуть ли не по отношению к поэтам и драматургам V в. в гуптской Индии. Начавшийся на несколько веков позже, чем в Византии, и достигший апогея в VIII—IX вв. культурный расцвет в Китае стал предметом цикла работ Н. И. Конрада о поэтах и философах танского и сунского времени. Схожие процессы обновления культуры изучались на материале персидско-таджикской поэзии; нечто подобное было обнаружено в средневековой культуре народов Закавказья, тесно связанных с древними культурными ареалами.

Большой разрыв, временной и качественный, между появлением предренессансных тенденций в Средние века и собственно Ренессансом, который в названных случаях во всей полноте так и не наступал, можно попытаться объяснить и тем, что речь идет преимущественно о так называемых «старых народах», т. е. о народах, имевших своего рода «античность»; в их средневековой культуре античные тенденции могли до конца не изживаться и не затухать. То, что в культуре «новых» народов было бы воспринято как ренессансное, применительно к культуре «старых» вызывает разноречивые определения.

Уже к XIII в. установились связи фарсиязычной поэзии с антифеодальной борьбой народных масс, с подъемом городов и выявлением социальных противоречий городской жизни. Все это и возможность опереться на светские тенденции арабской философии, начиная с аль-Кинди и аль-Фараби, на поэтическую трансформацию еретической мистики суфизма, а отчасти и на жизнерадостное свободомыслие народно-материалистического толка привело к большим достижениям не только в поэзии, но и в изобразительных искусствах. В жанре миниатюры был преодолен мусульманский запрет изображения живых существ и вообще предметов, отбрасывающих тень. Расцвела избыточная орнаментальность и многокрасочность в декоративных народных искусствах. Однако общественный прогресс на Ближнем и Среднем Востоке был не таким всеохватывающим, как в ренессансной Европе, и великие фарсиязычные поэты даже в XIII—XV вв. оставались более вершинно изолированными от окружающей среды, чем их собратья во Флоренции, Париже или Кракове.

Персидско-таджикская поэзия XIII—XV вв., выдвинувшая плеяду освобождавшихся от догматического мусульманского правоверия поэтов-гуманистов широкого кругозора и мирового значения, колебавших власть ислама над душами, стала центром культурного ареала, к которому в то время относился бывший ранее его центром арабский мир, литературы на фарси и на родных языках тюркских народов, в известной мере также некоторые литературы Индии. Однако этот процесс осложнился еще с XIII в., когда после вторжения монголо-татарских орд центры культуры переходят от востока на запад и юг ареала. Ослабление тенденций, аналогичных ренессансным, тут наступает к началу XVI в.: даты кончины великих поэтов-друзей Абдуррахмана Джами — 9 ноября 1492 г. и Алишера Навои — 3 января 1501 г. имеют почти символический смысл для всего ареала. Аналогичные ренессансным тенденции угасают на Востоке как раз тогда, когда высокое Возрождение в Италии достигает апогея, а испанцы открывают Новый Свет.

Важнейшие культурные истоки самого западного Возрождения были сосредоточены не только в Древнем Риме, но и в восточном Средиземноморье, в Древней Греции и в Византии. Через посредство Византии и прямо от арабов и их персидских, среднеазиатских и андалусийских наследников распространялось влияние восточных культур, а также новые волны античного влияния в форме, почти столь же необходимой для всего европейского Ренессанса, как сама латинская традиция, соединившая его с культурой Древнего Рима и Древней Греции.

Только из Ромейской империи, из совокупности византийских земель в Греции, Малой Азии, в Италии, где культурное развитие отнюдь не было мирным и тоже неоднократно прерывалось еще до катастрофы 1453 г., ранние предренессансные процессы все же получили опосредствованный выход к Новому времени.

Византийское искусство XIII—XV вв. и определенные аспекты литературы этого периода, описанной ниже в соответствующих главах, — периода, которому Поль Лемерль и другие византологи особенно настойчиво присваивают

22 

наименование «византийского Ренессанса», действительно подготовляли итальянский Ренессанс и те предренессансные процессы в культуре южных, восточных славян и Закавказья, которые были либо трагически прерваны, либо совсем оборваны разрушительными монголо-татарским или турецким завоеванием. (См. у Маркса об экономических последствиях опустошения России монголами. — Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 12, с. 724.)

В самой Византии, помимо характеризуемых в томе произведений литературы, образцами гуманистически ориентированного искусства могут служить фрески и мозаики Мистры и константинопольского храма Спасителя в Хоре («Кахриэ Джами»). В этом храме, будто пророчески поставленном на крайнем северо-западе Царьграда, как знак движения культуры к южным славянам, на Русь, в Италию и дальше в Западную Европу, в динамике, в свободе ракурсов и в человечности и изящной непринужденности сцен из жизни Богоматери предварены и славянское «плетение словес», и русская живопись конца XIV—XVI в., и итальянские мастера, вплоть до Боттичелли.

В начале Возрождения в Италии византийское художественное влияние надо было не только осваивать, но и преодолевать, как и западную готику. В ином плане, но схожие задачи стояли и перед литературой и искусством народов «византийского ареала» на Балканах, в Восточной Европе, Армении, Грузии и Передней Азии. Для высоких умов эпохи Византия была школой, но не идеалом. У нее, обладательницы греко-римского наследия, были сконцентрированы филологические, философские, и эстетические материалы, создававшие предпосылки для ренессансного переворота. Мало того, у ее крестьян, ремесленников и у ее интеллигенции сохранялись возможности наиболее высокой по тем временам организации производства, а без этого страна, после продвижения ислама скудная и малонаселенная по сравнению с неисчислимостью напиравших на нее орд, не устояла бы тысячу лет. Византийские господствующие классы, выделявшиеся в средневековом мире своей образованностью, стремились, однако, к жесткой регламентации всех сторон культурной жизни, и это стремление, распространенное в средневековых странах, было чревато особенно серьезными последствиями в специфических условиях ромейского централизованного государства. Византийская верхушка, ослепленная близоруким своекорыстием, ослабляла производственный и культурный потенциал империи, стараясь ограничить церковными и государственными догмами продвижение искусств и науки. В тысячелетнем противостоянии интеллектуалистических и мистико-аскетических тенденций как раз после тяжелых потрясений или в ожидании надвигающейся гибели страны открывались возможности для культурных процессов, которые хотя не привели к собственно Возрождению в самой Византии, но сыграли большую роль в подготовке Ренессанса в широком масштабе. В роковой день 29 мая 1453 г. султан по окровавленным плитам въехал верхом в св. Софию, османы грабили и губили культурные сокровища Царьграда, вырезали его население, однако ренессансные процессы в сопредельных Византии культурных ареалах уже нельзя было остановить.

«Вместе с возвышением Константинополя и падением Рима заканчивается древность. С падением Константинополя, — пишет Энгельс, — неразрывно связан конец средневековья. Новое время начинается с возвращения к грекам. — Отрицание отрицания!» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 507).

Византия была передатчиком и продолжателем важнейших для последующего развития мировой культуры традиций классической древнегреческой античности. Византия передала эти традиции окружавшим ее православным народам и народам Запада.

В самой Византии собственно литературное развитие проходило по трем основным линиям. Во-первых, это была светская литература, ориентировавшаяся на античный риторический идеал и включавшая также сочинения по философии, исторические труды высокого жанра, исследования по филологии и естественным наукам и т. п. Во-вторых, существовала и оказывала влияние на соседние народы церковная литература (вместе с близкими ей в идейном и стилистическом отношении хрониками, начинавшимися от сотворения мира). В-третьих, была еще и низовая светская литература, близкая к фольклору, к которой можно отнести и византийский героический эпос. Каждой из этих линий соответствовала тенденция к своей языковой норме. В каждой из этих линий по-своему господствовал особый канон, чем могла повышаться действенность византийской литературы как школы более молодых литератур. Понятие канона меняется при переходе от одной линии к другой. Для первой линии — это канон антикизирующего традиционализма; для второй — канон церковного «благообразия»; для третьей — канон фольклорной условности. Поэтому в Италии, в славянских и отчасти в закавказских странах разные писатели и художники видели перед собой не одну и ту же Византию. На ренессансную культуру Италии влияла преимущественно первая линия. Православному

23 

ареалу была известна по преимуществу вторая линия, отчасти — третья («Дигенис Акрит»).

Иногда, особенно по отношению к народам, в культуре которых ренессансные процессы были прерваны внутренними или внешними причинами, трудно точно установить, как складывалась ситуация, дававшая толчок этим процессам в культуре. Из соседей Византии одна Италия да отчасти Далмация с конца XIII в. вступили на многосотлетний путь успешного ренессансного развития, результаты которого не могли быть изжиты позднейшей рефеодализацией.

Ренессансное культурное развитие, обусловленное определенными экономическими предпосылками, не предполагает некую идеальную общественную ситуацию. Идеал гармонического человека не был до конца осуществим вне того идеала гармонического общества, который складывался у гуманистов Возрождения, а этот последний нигде не был воплощен в жизнь. Развитие ренессансной культуры проходило в более или менее ожесточенной, но постоянной борьбе. В известных условиях ренессансная культура могла, опираясь на складывавшиеся национальные интересы и на поддержку народа, продержаться века в противостоянии реакционному или становившемуся все более реакционно-сковывающим государству. Это видно на примере живописи, поэзии, романа, а особенно драмы в Испании XVI и XVII вв. В Испании, где со второй четверти XVI в. буржуазное развитие все замедлялось и оттеснялось, а с середины того же века королевская власть и церковь создали неслыханный аппарат угнетения и подавляли любое свободное слово, сложился самый смелый и на известном уровне самый свободный театр в тогдашнем мире. Опорой испанского гуманистического искусства стала комедия, народная непосредственно — социологически-функционально, по типажу, языку, по острословию грасьосос, обращавшаяся с подмостков прямо к широкой массе зрителей, и народная опосредствованно — как выразитель национальной энергии и национальных интересов. Комедия была трудно уязвима и ввиду ее способности, характерной для искусства Возрождения, передавать гуманистическое содержание всей структурой, драматической и речевой, без обращения к формулам логического ряда, которые были необходимы Эразму или Гуттену, Мору, Доле или Вивесу, но за которые их могли заставить расплачиваться на плахе или на костре. Перед комедией с ее заданным карнавально-развлекательным характером, доходчивостью и общепризнанным правдоподобием, что не исключало задач воспитания новых людей, отступало и Габсбургское государство. Провал королевских запретов театра обнаружил практическую, так сказать, «прагматическую» народность испанской ренессансной культуры, сохранявшую свое значение и в XVII в. Когда Филипп II и его наследники предпринимали попытки уничтожить театр, в стране возникало своего рода идейное «двоевластие»: нация, как это констатируют правительственные документы, больше не повиновалась королю, и запрещение под угрозой всенародного возмущения приходилось снимать.

Опыт испанского Возрождения универсален в двух планах. Во-первых, он знаменателен для решения вопроса о ренессансных процессах в тех странах, где не было достаточно интенсивного буржуазного развития, а это имеет значение не только для народов византийского ареала, но и для ряда народов Востока, вокруг вопроса о характере культуры которых идут споры. Во-вторых, опыт испанского Возрождения говорит об острейшей идейной борьбе, в которой приходилось существовать ренессансной культуре даже в периоды ее высшего подъема во времена итальянского Кваттроченто и затем в XVI в. во Франции, Польше, Англии, не говоря уж о других странах.

При освещении вопроса о степени распространения предренессансных процессов важно помнить, что в подготовке Возрождения в Западной Европе большую роль играли центры, имевшие разнообразные связи с восточными культурными ареалами. Это касается не только Италии, ближайшей соседки Византии и арабов, но и разгромленного в первой половине XIII в. феодальной реакцией Прованса, продолжателя бугрского («болгарского») еретического движения богомилов, и Франции, ставшей в XIII в. прибежищем пришедшего через посредство арабов несхоластического аверроэсовского аристотелизма и рационализма, центром самой влиятельной в Европе художественной литературы.

Возрождение в Западной Европе возникло на базе экономического развития городов в связи с выработанным в городских коммунах и в ходе многовековой борьбы гордым и независимым гражданским сознанием. Понимание этой внутренней обусловленности и непреходящего значения Возрождения на Западе нужно сочетать с пониманием того, что в культурно-генетическом плане оба главных направления западной ренессансной мысли восходят в основном к Греции и пришли как через Рим — Италию, так через посредство культурных ареалов Восточного Средиземноморья (что показано применительно к Закавказью в работах Ш. И. Нуцубидзе и В. К. Чалояна).

Направление движения главных школ ренессансной философии на Западе — аристотелизма

24 

и неоплатонизма — в свете идей преемственности не только от Древнего Рима, но и от Византии или через арабов на Запад не вызывает сомнения. Учение Аристотеля, бывшее подозрительным для отцов церкви ввиду своей материалистичности и основательно забытое в Средние века, по-настоящему вошло в западный культурный обиход после того, как сочинения философа, ставшие с IX в. основой арабского аристотелизма, были переведены в XII в. с арабского языка на латынь. Наряду с христианизированным, а затем и превращенным Фомой Аквинским в основу католической религиозно-философской мысли упрощенным аристотелизмом пришел через византийскую Сирию и через арабов более подлинный аристотелизм, восстановленный кордовцем XII в. Ибн Рушдом (Аверроэсом) в духе светски-рационалистической и во многом материалистической тенденции. Столкновение в следующем веке Сигера и парижских аверроистов с томизмом было прологом к идейным битвам Возрождения. Оно освободило мысль Данте от традиционных догм в такой степени, что стало возможным создание «Божественной Комедии».

Новая волна аристотелизма пришла в Италию из Византии с Варлаамом, Леонтием Пилатом, Мануилом Хрисолорой и была освоена гуманистами XIV—XV вв. Известную, хотя и не завершенную в смысле законченности ренессансной мысли параллель этому представляет на Руси деятельность Максима Грека, особенно в отношении суда над «бесчинием царей». Следующая волна в XVI в. положила начало рационалистической поэтике Франческо Робортелло, позднего Ренессанса и затем — собственно классицизма XVII столетия.

Платонизм — неоплатонизм, ставший столь же важным направлением ренессансной философии, попадал на Запад согласно сходной системе преемственности. Неоплатонизм, один из источников ересей и мистики, которые питали революционные движения Средневековья и Возрождения, подготовил тем самым многие особенности ренессансного мировоззрения. Некоторые мистические учения с вопросом об очеловечении бога сочетали вопрос об обожествлении человека. Последнее понятие заключает в себе отправной пункт ренессансного идеала человека; оно имело специальное определение — «теосис» или «тейосис» (по-латыни — «дэификацио»). Широко известен был связанный с неоплатонизмом Прокла эллино-сирийский мыслитель конца V в. Дионисий Ареопагит, или Псевдо-Дионисий (как считают некоторые ученые, грузин по происхождению — Петр Ивер?), который в книгах «О мистическом богословии» и «О церковной иерархии» развивал платоновскую идею о непрерывности ряда, соединяющего в познании и в тейосисе человека с божеством.

В XI—XII вв. на Переднем Востоке и в XIII—XIV вв. в Западной Европе, в первом случае — у византийцев Михаила Пселла и Иоанна Итала, у армянского поэта Григора Нарекаци?, у грузин Ефрема Мцире, Иоанна Петрици, у Руставели, во втором — у св. Бонавентуры, затем у Данте, немецких и нидерландских мистиков XIII—XIV вв. Мейстера Экхарта и Рейсбрука значение идей, переданных Дионисием потомкам, все возрастает. Боккаччо с ренессансной смелостью прямо применил идею тейосиса к конкретному земному человеку, своему учителю, возвестив, что если бы не несчастья жизни Данте, то он «силой своего гения» «на земле стал бы богом».

Волна платоновского влияния вновь приходит в ренессансную Европу из Византии в XV в. с Гемистом Плифоном (Плетоном), Виссарионом Никейским и другими греческими гуманистами, спасавшимися от турецкого порабощения. У Николая Кузанского, Марсилио Фичино, Пико делла Мирандолы идея божественности человека в рационализированном виде как идея бесконечных его возможностей делается подлинным кредо Возрождения, она воплощается в тысячах произведений разных видов искусств от Брунеллески и Мантеньи, Леонардо и Эразма до зодчего Коломенского Вознесения, если не до Ермолая-Еразма и Кучака, до Шекспира, Сервантеса и Лопе де Веги.

Ход преемственности побуждает рассмотреть византийскую культуру XIII—XV вв. и связанные с ней предренессансные явления в культуре народов Восточной Европы до Возрождения в Италии. Соответственно и построен настоящий том. Последовательность изложения образует в нем закономерную, но по виду сложную кривую.

Эта линия начинается с культуры Византии и со стран ее ареала, касаясь славяно-балканского мира до монголо-татарского и турецкого завоевания. После этого линия изложения, начиная с Италии, проходит Западную Европу и складывавшиеся литературы Латинской Америки. Дальнейший путь ведет к Далмации Венгрии и литературам западных славян, потом возвращается в Восточную Европу, но уже времени завоеваний и послемонгольского периода. Характеризуются литературы Балкан времени турецкого завоевания, а после них русская, украинская, белорусская, литовская литературы. В продвижении на Восток изложение приводит к литературам Закавказья, а затем Ближнего Востока и Средней Азии, охватывая

25 

эфиопскую, а затем арабскую, персидско-таджикскую литературу, литературы и эпос тюркских народов. За центральноазиатскими литературами и эпосом рассматривается эпос народов Сибири, после чего освещаются индийские и другие литературы Южной и Юго-Восточной Азии. В восточноазиатском ареале излагается китайская, корейская, японская литературы и литература вьетнамская, которая — при тесных культурных связях с этим ареалом — не может быть отделена от культуры Юго-Восточной Азии.

Полное развитие Возрождения в Европе, кроме романских и германских народов Западной Европы, охватило западнославянские страны — Чехию и Польшу, а также Венгрию и Трансильванию и ту часть южнославянских народов, которая не подпала под турецкое иго — Далмацию с Дубровником и Северную Хорватию.

В Московской Руси полтора века после победы на Куликовом поле прошли под знаком восстановления преемственности с Византией, с южными славянами и со своей домонгольской культурой. При этом развивается взаимодействие между восточнославянскими народами, и к ним приходят и прямо от фрязинов, т. е. итальянцев, и через Польшу и Литву типологически более поздние ренессансные веяния с Запада. Однако ни в Московской Руси, ни у литовцев, белорусов и украинцев, государственно-правовое положение которых ухудшилось после Люблинской унии, а у белорусов и украинцев особенно после насаждавшей католицизм и униатство Брестской унии, ренессансная культура не могла получить такого развития, как в соседней Польше.

Для большей части Азии и Северной Африки, кроме нескольких очень важных ареалов срединной зоны (Иран, Средняя Азия, Закавказье, Индия), период 1250—1625 гг. не знаменует столь насыщенной, как в Европе и в этих ареалах, историко-культурной эпохи.

В XIII—XVI вв. в Китае формируется повествовательная литература крупных форм (народные книги, а затем на их основе эпопеи вроде «Троецарствия» и «Речных заводей», XIV; фантастические с долей сатиры — «Путешествие на Запад» и «Возвышение в ранг духов», XVI; а вскоре и бытовой роман с элементами эротики — «Цветы сливы в золотой вазе» («Цзинь, Пин, Мэй»). В XIII—XVI вв. наступил также период расцвета драмы, родившейся незадолго до этого. Развитость городской жизни средневекового Китая и ориентированность драматургов на широкие слои зрителей приводят к тому, что уже в юаньской драме XIII—XIV вв. складывается художественное явление со сложным комплексом идейно-эстетических свойств, которое невозможно однозначно сопоставить с каким-либо из этапов развития европейской драматургии. Отдельными чертами оно примыкает к средневековому театру — мираклям, фарсам, моралите; другими — напоминает раннеренессансную и даже более позднюю («мещанскую») драму. Повествовательная проза и драма выдвигаются в Китае на первое место в литературе, хотя официально почитаемыми по-прежнему остаются поэзия и высокая проза. Важный перелом в эстетических взглядах в Китае намечается во второй половине XVI в., когда такие мыслители-антиконфуцианцы, как Ли Чжи, выступают за пересмотр традиционной системы литературы, считая роман и драму сопоставимыми со священными текстами древних канонических книг.

В культуре некоторых стран Азии в исследуемый в томе период иногда происходит нечто подобное возврату к средневековой типологии, а в других, допустим в Индии, на средневековом фоне протекает волна процессов, которые ряд исследователей склонны сближать с ренессансными. Хотя в основном индийские литературы по-прежнему состояли из произведений традиционных жанров, переложений и переводов санскритского эпоса и пуран, да и сама литература на санскрите была представлена широким кругом памятников, наибольшие художественные достижения были связаны с новыми явлениями — поэзией так называемого бхакти. Движение бхакти (букв. «поклонение», «почитание») объединяло многочисленных представителей реформаторских сект. Идеология его опиралась на концепцию нераздельности человеческой души и абсолюта (Кришны, Рамы, Шивы), включала проповедь личной преданности божеству и личного спасения, протест против сословных и конфессиональных перегородок. В поэзии бхакти, в которой совмещаются божественный и человеческий, абстрактный и личный, религиозный и чувственный планы, присутствовали элементы и социальной критики, и социальной утопии, а в лучших образцах она была исполнена гуманистического пафоса, близкого пафосу поэзии возрожденческой. Именно такова была поэзия Кабира, Сурдаса, Мирабаи и Тульсидаса в литературе хинди, бенгальцев Чондидаша и Чойтонно, митхильца Видьяпати Такура и других крупнейших индийских поэтов XV—XVI вв. Однако уже в начале XVII в. движение бхакти, а с ним и поэзия бхакти теряют популярность в Индии, и литература в целом возвращается к более традиционным формам.

26 

Причину отходов назад, замедлений надо искать в застойных явлениях в феодально-крепостнической экономике, в косной мощи восточных деспотов и в длительных полосах варварских иноземных завоеваний.

При анализе извилистых путей развития литератур в XIV—XVI вв. надо учитывать и другие негативные обстоятельства. При ослаблении тенденций, аналогичных ренессансным, в ряде их проявлений наряду с подлинным, относящимся к прогрессивной культуре продолжением традиции могло возникать и эпигонство, утрачивавшее неразрывность формы с прогрессивным содержанием.

Дуализм в культуре Переднего Востока до литературоведов-профессионалов был запечатлен Гете в его «Западно-восточном диване», а у нас — Пушкиным, например, в стихотворении «В прохладе сладостной фонтанов» (1828). Пушкин, одним из первых оценивший Хафиза и Саади? (Гафиза и Саа?ди — по языковым нормам времени), оттенил разницу между искусной внешней имитацией великого поэтического наследия у «сынов Саади» и безграничными возможностями подлинной поэзии. Пушкин, двигавшийся в 20-е годы к все более положительной оценке «поэта Шираза», отделил Саади от придворных эпигонов. Однако Пушкин допускает и во втором случае возможность высокого мастерства: «...тешил ханов // Стихов гремучим жемчуго?м», — и принимает искусность «сына Саади» за единицу, с которой сопоставляет искусство «прозорливого и крылатого» Мицкевича. Согласно Пушкину, «рассказы» наследников Саади сохраняли жизненность и могли «расстилаться», «как эриванские ковры», т. е. входить в народную художественную культуру.

Пушкин уловил тот факт, что воздействие литератур XIV—XVI вв. более единообразно в последствиях, чем сами эти литературы. Действительно, Петрарка менее типологически «схож» с Хафизом, чем «схож» характер воздействия каждого из них на литературу своего ареала.

Понятия определенного культурного ареала или региона и их центров в XIV—XVI вв. могут меняться. Генетически центральное положение не всегда обусловливало культурное первенство. Для Передне- и Среднеазиатского ареала в изучаемый период характерны растворение и ассимиляция арабского влияния, а затем выдвижение наряду с персидско-таджикскими поэтами, писавшими на фарси, поэтов тюркских народов. Если в предыдущий период азербайджанец Низами писал на фарси, то Навои или Физули играли видную роль не только в литературе на фарси, но и в создании своих национальных литератур и литературных языков. Ареалы дробятся и пересекаются: азербайджанская культура не отделима от культуры соседних Армении и Грузии, но, входя в кавказский ареал, она выступает как одна из наследниц тюркских эпосов, а культурными и исповедальными нитями связана не с Византией, но с мусульманским Востоком, с арабской традицией, с литературой на фарси и с культурой тюркских народов Средней и Передней Азии.

Италия занимает ключевую позицию в западноевропейском Возрождении. Но ее искусство, особенно в тех городах и областях, которые дольше всего поддерживали связи с ромеями, долго оставалось проводником византийско-греческого влияния в Западной Европе. При ключевом положении Италии перспективнейшие для дальнейшего мирового литературного развития жанры романа и драмы Возрождения достигают своего акме не в Италии, а в Испании и Англии, первоначально отстававших от нее на столетия, — у Сервантеса, Лопе де Веги, Шекспира, а высший расцвет публицистики Возрождения происходит в Германии начала XVI в.

Если и общее направление развития культурных процессов в XIII—XVI вв. образует сложные кривые, то в отдельных случаях это развитие вычерчивает еще более запутанные зигзаги. Например, на тех греческих островах, которые до XVII в. не подпали под губительную власть Порты, ренессансное развитие протекает отчасти под отраженным венецианским воздействием, как бы возвращавшим Греции в трансформированном виде ею же порожденные культурные ценности. При этом в отдельных случаях с обращенным процессом совмещается и необращенный, прямой путь. Таков, к примеру, путь особо одухотворенного направления в живописи XVI — начала XVII в., во многом определенный жизненным маршрутом Доминикоса Феотокопулоса (Доменико Теотокопули), прозванного Эль Греко, — с Крита в Венецию, а затем в Толедо, где, став «национальнейшим» испанским художником, он распространял византийское влияние и, несмотря на весь сопряженный с этим в одной из твердынь Контрреформации риск, упорно подписывал картины греческими «православными» литерами.

В связи с тем что рассматриваемый в томе период был одним из периодов формирования национальных культур, не сразу обособлявшихся внутри своего ареала, а также временем, когда сохраняли распространение общеареальные литературные языки (греческий, латынь, славянский, арабский, фарси, санскрит, пали,

27 

вэньянь и др.), иногда трудно установить, с какой именно литературой прежде всего связан тот или иной литературный памятник либо творчество писателя, которое может рассматриваться как общее достояние нескольких народов. Такого рода положение существовало в Великом княжестве Литовском, где политическая гегемония принадлежала Литве, а затем Польше, но куда входили белорусские, украинские и частично великорусские земли (например, Смоленщина) и где сложно установить, к какой литературе надо отнести латинскую поэзию Гусовского, чье творчество связано с культурой Белоруссии, Литвы, Польши, а также Украины. Столь же сложные проблемы возникают и при решении вопроса о «национальной принадлежности» писателей Среднего Востока, при разграничении испанской и складывавшихся латиноамериканских литератур, а также в других случаях.

К дискуссионным проблемам относится и вопрос, была ли необходима для ренессансного развития своя (или своего ареала) древняя культура, т. е. «возрождаемый» культурный субстрат? Плодотворно ли распространение понятия «античность», очень специфически окрашенного, например, в русском словоупотреблении и подразумевающего исключительную роль в мировой культурной истории греко-римского круга земель, за пределы этого круга? Напомним, что у Ф. Энгельса в «Диалектике природы» говорится о достижениях культуры древних греков — «того маленького народа, универсальная одаренность и деятельность которого обеспечили ему в истории развития человечества место, на какое не может претендовать ни один другой народ» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 369). Н. И. Конрад считал возможным говорить как о явлениях, в чем-то подобных греко-римской античности для Западной зоны, об «античности» ирано-эллинистически-парфянской и индийской для разных ареалов зоны Срединной и об индийской и китайской — для ареалов Восточной зоны.

Существуют разные мнения и по вопросу о значении для изучаемого в томе периода универсалистской идеи, проявившейся уже у Данте в утопии единого светского мирового государства, не нуждающегося в санкции церкви, ибо первое в лице Рима древнее и универсальнее второй. При этом, однако, может быть далекой связь между историческими фактами и их отражением в поэзии: между претензиями императора Генриха VII и универсалистским пафосом Данте; между развитием восточных государств и упорно державшимся в поэзии Востока представлением об идеальной универсальности Древней Греции и Рима, объединяемых понятием «Рум», выраженной, например, в ряде «Искандар-наме» — в поэмах Низами, Джами, Навои и других восточных поэтов об Александре Македонском.

Для эпохи Возрождения в Европе и для формирования мировой литературы большое значение имела идея универсальности не только в указанном смысле и не только в том виде, в каком эллинистические идеи преломились в Евангелиях и Посланиях апостолов, но и в том особом, эллинского происхождения, связанном с афинской демократией понимании, которое выразилось еще в трагедии Эсхила «Персы», а через республиканский Рим распространилось в античном мире как идея всеобщего развития гражданственности, гражданского сознания, гражданского долга и гражданских прав человека. Через посредство Цицерона, Тита Ливия, Плутарха эта идея стала одной из капитальных идей Ренессанса и способствовала развитию республиканизма еще до того, как она легла в основу революционных лозунгов XVIII в.

Однако до Французской революции XVIII в. было еще далеко. Со второй трети XVI в. почти повсеместно усиливается наступление реакции. Обычно это была рефеодализация или стремление связать культуру с потребностями придворной жизни, а иногда — воплощение в жизнь реальной буржуазности. Наблюдается тенденция к новому усилению связи государства и части культурных движений с коснеющими, все более становящимися на службу реакции церквами — с контрреформационной католической, а затем и с православной, с мусульманством, буддизмом, синтоизмом, конфуцианством и т. д.; в других случаях — с недавно бывшими знаменем духовного обновления — с суфизмом в мусульманском и с протестантскими церквами в христианском мире. В последнем случае, если реформированная церковь действовала в странах с установившимися буржуазными порядками, и они, и она, как правило, объединяются против ренессансного свободомыслия. Около ста лет, до первой трети XVII в., гуманистическая культура боролась с реакцией, старой и новой. Но постепенно непосредственная неосуществимость гуманистических общественных идеалов стала очевидной. Свидетельство этому — костры католической инквизиции, фарисейство протестантов в Женеве, в Нидерландах, в Англии и даже в новоосвоенных землях Новой Англии, крутые меры Ивана IV против

28 

«неполезных» книг, разгул сил откровенно феодального варварства во многих странах Востока.

Сложившиеся в XVII в. в Европе новые направления — барокко и классицизм — во многом продолжили ренессансные традиции, которые удерживались в народном сознании, несмотря на то что подвергались преследованиям и эпигонскому переосмыслению.

Герои произведений барокко, утратив надежду на земное, тем более в пределах своего поколения, воплощение идеалов гармонического общества, сохранили веру в титаническую стойкость человека, в «несломимость» его духа и в его готовность бороться без надежды на скорое воздаяние. Герои произведений классицизма, создававшихся прежде всего там, где была не столь катастрофическая ситуация, соединили эту стойкость с рационалистическим мировоззрением. В результате церковные проповеди, казни и преследования, в конце концов будто расправившиеся с жизнерадостностью искусства Возрождения, оказались бессильными перед его подспудными течениями, описанными выше, когда шла речь о разных путях, открывавшихся «сынам Саади», оказались еще более бессильными перед упорством людей XVII в., воспитанных в духе Кальдерона и Сурбарана, Корнеля и Декарта, Мильтона и Спинозы, Яна Коменского и Аввакума.

Оттесненная на второй план с 1630-х по 1790-е годы ренессансная литература вновь с начала XIX в., особенно в ее титаническом выражении, в творчестве «отца нашего — Шекспира» (слова Пушкина), делается важнейшим фактором дальнейшего развития литературы и содействует консолидации мировой литературы Нового времени.

 

 

 

29 

ВВЕДЕНИЕ

Государство ромеев (т. е. римлян), как продолжала именовать себя Византия, и после своего восстановления в 1261 г. было совсем непохоже на великую империю былых времен. Западные завоеватели, изгнанные из Константинополя, удерживали значительную часть Греции: разного рода авантюристы, пираты, рыцари удачи сменяли друг друга, хозяйничая на развалинах старой цивилизации. Византийскую торговлю прибирают к рукам Венеция и Генуя, непрерывно соперничавшие друг с другом. Галата, генуэзская фактория под Константинополем, достигает к середине XIV в. неслыханной влиятельности и может позволить себе в отношениях с древней столицей любую заносчивость. На Балканах крепнет власть сербского «краля» (короля) Стефана Душана (король с 1331, царь в 1346—1355 гг.), провозгласившего себя в 1346 г. «самодержцем эллинов, сербов, албанцев и болгар», т. е. заявившего притязания на ромейское наследство. Но самая грозная опасность надвигается с Востока. В XIV в. разрозненные дотоле силы турецких эмиратов оказываются объединены под властью султанов османской династии, создающих исключительно боеспособную армию. От малоазийских владений Византии не остается ничего, кроме клочка земли на восточном берегу Золотого Рога; затем турки появляются на Балканах, быстро подчиняют Фракию; после разгрома на реке Марице (1371) и на Косовом поле (1389) сопротивление славян сломлено, и османской рати открыт путь на Константинополь, на центральную Грецию и Морею (Пелопоннес). На исходе XIV в. судьба византийской столицы, осажденной турками, не оставляет надежд; только поражение, нанесенное султану Баязету Тимуром в битве при Анкире (1402), заставляет завоевателей снять осаду. Существование униженной константинопольской государственности было продлено еще на полстолетия, но это полстолетия непрерывных тревог. «Латинофилы» и «туркофилы», сходясь в оценке ситуации, ожесточенно спорили лишь о том, какое зло счесть меньшим — окатоличение или власть ислама, хищничество кондотьеров и купцов Запада или бремя султанского деспотизма. Территорий у тысячелетней цивилизации остается совсем мало: под конец это только земли, непосредственно прилегающие к самому Константинополю и к черноморскому порту Месемврии (ныне Несебыр в Болгарии), несколько островков на севере Эгеиды, да еще Морея, состоящая в очень слабой зависимости от столицы, фактически предоставленная самой себе. Именно в Морее возникает культурный центр, соперничающий в последние десятилетия Византии с Константинополем: это Мистра — город на склоне Тайгета, вблизи от древней Спарты. Конец был неминуем: 29 мая 1453 г. турки взяли Константинополь, в 1460 г. они без боя вошли в Мистру.

Заключительный этап существования Византии — время печальное, но менее всего бесплодное. Чем ближе подходило византийское государство к своему концу, тем полнее раскрывался универсальный, международный смысл византийского культурного наследия. Феодор Метохит, блестящий писатель и ученый XIII—XIV вв., в очень метких словах выразил представление самих византийцев о Константинополе, назвав город на Босфоре «неоспоримо срединнейшим местом всей ойкумены». Метохиту, знатоку античной науки, было отлично известно, что земля кругла, и его слова не могут иметь буквального, наивного значения: он говорил о местоположении, которое центрально по своему историческому смыслу.

Именно у Босфора Европа и Азия сходятся и подступают друг к другу. Из константинопольской «средины» открывалась перспектива на балканский и русский Север, на ближние православные земли Закавказья и Леванта, на романо-германский Запад, на арабский и иранский Восток. В последние века своего существования, лишившись почти всех своих земель, Византия не переставала быть такой «срединой». Скорее, наоборот. Исторические потрясения делают византийцев более открытыми для международного обмена идеями. Арабская ученость проникает в Константинополь через посредство Трапезунда; Максим Плануд (1260—1310), греческий филолог и византийский придворный, побывавший с посольством в Венеции, переводит для греков античную и средневековую латинскую литературу, в том числе Овидия, переживающего как раз в это время на Западе своеобразное возрождение. Братья Димитрий и Прохор Кидонисы (1324—1398 и 1330—1368) вводят

30 

Иллюстрация: 

Портрет Феодора Метохита

1316—1321 гг.
Мозаика в храме Спасителя в Константинополе

в византийский обиход чуждые традициям константинопольского православия тексты Фомы Аквинского, давая повод к бурным спорам. Турецкая угроза принуждает ромейских императоров к многократным, но безуспешным попыткам церковной унии с католическим Римом: непредусмотренный, но реальный результат этих попыток — личные контакты ученых и мыслителей Византии и Запада. Гемиста Плифона, византийского философа и богослова, дошедшего в своем тайном вольнодумстве до отречения от христианства, посылали на Ферраро-Флорентийский собор (1438—1445) ради прений и переговоров с западными схоластами, но он пришел к искреннему взаимопониманию с итальянскими гуманистами, своими собеседниками на неофициальных встречах и слушателями на чтениях по античной философии. Почитателям языческой древности по обе стороны Адриатики представляется случай для встречи как бы помимо разногласий православия и католичества. А после гибели византийской государственности константинопольские ученые, спасаясь из громимой турками тысячелетней столицы на Босфоре, понесли в Италию и к славянам сокровища греческой учености.

Им было что нести с собой. Непрерывность культурного преемства, восходящего к античности, всегда была специфической чертой византийского Средневековья, особенно если его сравнивать со Средневековьем северным, несредиземноморским; но даже в Италии мера этой непрерывности, несравнимо бо?льшая, чем в других странах, была существенно меньше, чем в Византии. На Западе античный порядок был в свое время разрушен сменявшими друг друга волнами варварских нашествий, когда, например, лангобарды сметали с лица земли то, что оставляли остготы; между цивилизацией Западной Римской империи и сознательными попытками воскресить ее от «каролингского ренессанса» до Возрождения легли, как историческая цезура, темные века. Византия тоже знала периоды относительного упадка городской культуры в VII — первой половине IX в., но государственность оставалась традиционной, и нить светского литературно-риторического образования никогда не обрывалась. Конечно, сейчас никто не повторит слов немецкого византиниста Э. Штейна, охарактеризовавшего Византию как «античность внутри Средневековья»; принципиально средневековый характер византийской культуры достаточно выявлен типологическим анализом. Однако формула Штейна не совсем беспочвенна; она может рассматриваться как упрощенное отражение определенного аспекта — византинизма — аспекта отнюдь не единственного, однако присущего облику цивилизации ромеев. Гемист Плифон называет античную культурную традицию «отеческим воспитанием», и этим фиксируется отсутствие момента опосредованности и чувства дистанции в византийском восприятии преемства: античная риторика и античная философия — это не отдаленная, завершившая свой круг «древность», которая «умерла», так что ее надо «возрождать», не забытый клад, который еще предстоит отыскивать, но живое предание, переходящее от отца к сыну по праву наследства. В составе византийской культуры жил, по выражению искусствоведа Э. Китцингера, «вековечный эллинизм». Из константинопольской «средины» открывались перспективы не только в географическом пространстве, но и в историческом времени — путь в незамыкающееся прошлое. Поэтому византийцы были незаменимыми менторами и, так сказать, консультантами западноевропейского Возрождения.

Несмотря на деятельность Феодора Метохита и других гуманистов палеологовской поры, своего Возрождения Византия не создала. В силу ряда общественных и духовных причин, о

31 

которых еще долго будут спорить исследователи, ее исторический выбор был иным. Эпоха Палеологов создала свой гуманизм, в определенных отношениях аналогичный гуманизму Ренессанса (можно отметить культ классической древности — в одном, правда исключительном, случае Плифона дошедший до неоязычества, — широкие ученые интересы, культурный быт дружеских кружков). Но различие состоит в том, что, если итальянский гуманизм открывает новый ряд эпох, современный ему поздневизантийский гуманизм, по замечанию В. Н. Лазарева, «замыкает собой большой культурный цикл, представляя последний заключительный этап в его развитии».

Даже в том, как «накоротке» ощущал себя образованный византиец с античностью, было две стороны — не только сила, но и слабость: много истины, но и немалая доля самообмана, успокаивавшего самодовольства. Для православного книжника, привыкшего смотреть на западных «варваров» свысока, подлинным потрясением бывало открытие, что эти «варвары», отделенные от подлинных греческих текстов языковым барьером и принужденные изучать Аристотеля в латинских переводах, подчас в переводах с арабского, вникают в мысль древнего философа порой с большей умственной энергией, чем он сам; Димитрия Кидониса, и не его одного, такое открытие сделало католиком. Чего недоставало византийскому сознанию, так это реального ощущения дистанции между своим временем и античностью. Отсюда иллюзия, владевшая тем же Плифоном: если умы Запада, расшатывавшие устои средневековой ортодоксии, работали над перетолкованием христианства, создавали его еретические интерпретации, а в среде гуманистов готовили синтез евангельских и языческих доктрин, но, во всяком случае, считались с историческим фактом христианской традиции, то Плифон в «Законах» словно воображает себя древним язычником, проснувшимся после многовекового сна и убедившимся, что христианство было сонным мороком. Через тысячу с лишним лет после неудачи Юлиана Отступника он декретирует в своей утопии восстановление рационализированного культа олимпийских богов. Путь его мысли — исключение, но это исключение обнажает структуру общевизантийского отношения к прошлому. У византийцев не было того ощущения трудной, почти невозможной задачи, той тоски по культурному идеалу, требующему воплощения, но пока не воплощенному, того напряженного духовного порыва, которые вдохновляли европейских гуманистов. Античная образованность казалась для византийца чем-то данным и отчасти поэтому не смогла стать заданием. Зато когда западные гуманисты были еще бедны, византийские ученые были богаты тысячелетним богатством. Евстафий Солунский еще в XII в. дошел в своей филологической работе до введения конъектур, т. е. до научной текстологии; а дальнейшее расширение текстологической и комментаторской деятельности было осуществлено Димитрием Триклинием (1-я пол. XIV в.) и другими учеными палеологовской эпохи. На исходе исторического существования Византия в лице горстки образованных людей оставалась держательницей античного наследия не меньше, чем в любую из предшествовавших эпох.

Иллюстрация: 

Апостолы из «Страшного суда»

1316—1321 гг.
Фреска в храме Спасителя в Константинополе

С середины XIV в. развитие светских тенденций византийской культуры задержал исихазм, представлявший церковную ортодоксию в ее монашеском варианте. Почитатели классической древности получают суровое предупреждение, возглашавшееся в церквах раз в год, в первое воскресенье Великого поста: «Изучающим языческие науки, и не ради одной лишь образованности в них упражняющимся, но и мнения их суетные приемлющим — анафема!» Граница проведена очень отчетливо: эллинская «образованность» как таковая допускается,

32 

но она ни в коем случае не должна определять мировоззрение — вот критерий, по которому средневековый подход к античности отделяет себя от ренессансного. Исихазм побуждал сторонников мирской, ориентированной на античность культуры, как и сторонников богословского рационализма в католическом роде, еще за столетие до гибели Константинополя с надеждой смотреть на Италию. Там они могли рассчитывать найти место и для своих устремлений, и для своих личных судеб.

В заключительный период существования Византии влияние патриархии в государстве и монашества в церкви резко повышается. Начиная с 1347 г. на патриарший престол в Константинополе один за другим восходят монахи с Афона, исихасты, последователи Григория Паламы. Их международная активность и импонирующий международный авторитет контрастируют с безвластием и неуверенностью последних императоров. Правда, спасти обреченную Ромейскую державу им так же не под силу, как и императорам, ведшим политическую игру с католицизмом, но их усилия не пропадают втуне: они успевают заложить на основе исихастской идеологии фундамент новой религиозно-культурной общности восточноевропейских народов — общности, которая смогла доказать свою жизнеспособность в условиях турецкого гнета и центром которой служили монастыри Афона. На Севере они дальновидно усматривают в великом княжестве Московском центр будущего объединения Руси, готовя в нем оплот православия и энергично поддерживая его против Литвы Ольгерда и других соперников. Неуступчивое и нетерпимое к светским культурным тенденциям, исихастское движение давало своим приверженцам твердый этический идеал, явившийся для греков и других попадавших в османское рабство народов точкой опоры среди всеобщего крушения, а для Руси — важным импульсом для культурного творчества и государственного строительства. С этим жизненным импульсом связаны деятельная позиция Сергия Радонежского, благословившего Дмитрия Донского на Куликовскую битву и направлявшего цивилизаторскую работу «общежительных» монастырей по всей Руси, а во многом и мастерство Андрея Рублева и Епифания Премудрого.

Парадоксальное сочетание как будто бы несоединимых моментов — всевластия авторитетов и безудержной (но зато и беспочвенной) дерзости мышления, выразившейся в уникальном примере Плифона, торжества православной догмы, давшей в лице Григория Паламы религиозную норму поколениям восточноевропейских христиан, и примечательного отсутствия христианских тем и настроений в некоторых мирских жанрах поздневизантийской литературы (например, в византийском романе, совершенно не знающем мотивов, аналогичных топике западных романов о поисках Грааля) — все это определило единственное в своем роде место Византии внутри международной культурной жизни на рубеже Средних веков и Возрождения. Каждому Византия могла дать то, что было ему нужно: Италии — филологию, традицию платонизма, культ античности, вплоть до неоязычества Плифона; южным славянам и Руси — тысячелетние традиции культуры, духовность исихастов и навыки эллинистического отношения к слову, ожившие в «плетении словес».

 

 

 

32 

ПЕРИОД ПАЛЕОЛОГОВ
И КОНЕЦ ВИЗАНТИЙСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

В августе 1261 г. Михаилу VIII Палеологу удалось изгнать крестоносцев из Константинополя и восстановить в древней столице византийскую государственность. На праздник Успения император с торжеством вступил в город через Золотые ворота, шествуя пешим за иконой Одигитрии. По свидетельству Георгия Акрополита, «весь народ ромейский пребывал тогда в великом ликовании, веселии и радости несказанной».

Между тем возродившаяся империя была далеко не прежней и по территории, и по экономическому состоянию. На содержание армии наемников, на роскошь придворного церемониала, требуемого престижем бывшей мировой империи, неудержимо уходили средства, жестоко выкачиваемые из деревни. Малоазийские «акриты» — военнообязанные жители пограничных земель, из века в век державшие оборону против ислама и воспетые византийским воинским эпосом, восставали, уклонялись от несения воинской службы, перебегали к туркам. Михаил VIII предпринял отчаянную попытку нейтрализовать хотя бы опасность с Запада, пойдя для этого на подчинение православной церкви папе римскому; уния была формально провозглашена на Лионском соборе в 1274 г. Она открыла ряд аналогичных попыток византийских императоров (Флорентийская уния 1439, католическая месса в храме св. Софии

33 

12 декабря 1452 г., за полгода до падения Константинополя). Попытки эти были обреченными: народ и монашество Византии решительно осуждали унию как отступничество от веры отцов, наиболее популярные и почитаемые религиозные деятели неизменно выступали против нее, общественное мнение православного мира отказывалось ее принять. Не улучшали дела и репрессии, при помощи которых иные императоры пытались подавить протест против унии. Вместо желаемого единства приходило еще большее разделение внутри самого византийского общества. По мере возрастания турецкой опасности наиболее горячие противники унии все более склонны были видеть в исламе меньшее зло. Накануне гибели Византии лозунгом туркофилов стали слова мегадуки Луки Нотары: «Лучше увидеть в городе царствующей турецкую чалму, нежели латинскую тиару». Латинофильски настроенные эрудиты, увлекавшиеся рационалистическим богословием Фомы Аквинского (как Димитрий Кидонис, корреспондент Никифора Григоры, и Виссарион, будущий кардинал, ученик Гемиста Плифона), вступали в неизбежное столкновение с тем, чем жил их народ. Между их устремлениями и коренным типом восточно-христианской мистики (см. ниже о исихазме), под знаком которого должна была проходить духовная, а отчасти и политическая консолидация на пространствах от Афона до Соловецких островов, примирения не предвиделось.

Казалось бы, все: государственный кризис и экономическая разруха, натиск ислама и возрождение православия, готовившегося стать для народов под османской пятой символом национальной идентичности, — работало на то, чтобы сделать расцвет «гуманистической», т. е. мирской и ориентированной на античный идеал, культуры глубоко несвоевременным. Тем более поразительно, что расцвет этот состоялся. Его кульминация приходится на первую половину XIV в.; но и позднее выявленная им линия только теснима противоположными тенденциями (прежде всего подъемом исихазма), но отнюдь не сходит со сцены. Достаточно одной фигуры Гемиста Плифона, чтобы сделать это очевидным. По подсчетам американского специалиста И. Шевченко, из 435 известных нам поименно деятелей византийской культуры за целое тысячелетие 91 приходится на XIV в., причем из них 40 человек — миряне. Но ведь в число оставшихся 51 человека входят такие яркие представители светских культурных интересов, как Метохит или Григора, окончившие свой век монахами! Между византийскими образованными людьми Палеологовской эпохи поддерживались оживленные кружковые контакты, до некоторой степени схожие с культурным бытом итальянских гуманистов.

Характерные протагонисты начала эпохи — двое современников и соперников: Никифор Хумн и Феодор Метохит. Хумн (ок. 1255—1327) занимал высокие придворные должности при императорах Михаиле VIII и Андронике II; потерпев поражение в борьбе с Феодором Метохитом, он удалился от дел и ушел в монастырь. Творчество Хумна непосредственно продолжает традиции никейской эпохи, с которой он был связан через своего учителя Григория Кипрского. Риторический трактат Никифора «О том, как судить о речах, и как они воздействуют» — выражение антикизирующей («аттикистской») тенденции, ориентировавшейся в вопросах стиля на примеры Исократа (IV в. до н. э.) и Элия Аристида (II в. н. э.). Декламации и письма самого Никифора (между прочим, состоявшего в переписке с Метохитом, так что до недавних публикаций этих «лукавых царедворцев» считали друзьями) показывают, как эта теория прилагалась к писательской практике. Занимался Хумн и античными учениями о природе; его придворные столкновения с Метохитом облекались в форму споров относительно философских, физических и астрономических теорий древности (Никифор восхвалял Аристотеля, Феодор — Платона и Птолемея).

Жизненный путь куда более одаренного Феодора Метохита (ок. 1261—1332) напоминает биографию его соперника. Он достиг сана великого логофета (т. е. главы всей гражданской администрации) при Андронике II, но после свержения императора в 1328 г. и Метохиту пришлось постричься в монахи. Имя Феодора связано с самыми различными аспектами современного ему расцвета поздневизантийской культуры. Так, он был просвещенным заказчиком и вдохновителем изысканного шедевра «палеологовского» стиля в живописи — мозаик церкви Спасителя монастыря Хоры в Константинополе (церковь эта известна также под турецким названием «Кахриэ-Джами»). Надо думать, им была вполне заслужена честь быть увековеченным с моделью церкви на руках на одной из мозаик; в его произведениях встречаются прочувствованные похвалы блистанию и свечению камешков мозаики, переливам мраморной облицовки, изяществу целого. Любознательность Метохита поистине универсальна, и его место среди коллег и собратьев сопоставимо с местом Эразма Роттердамского в европейской умственной жизни двумя веками спустя. «Твое появление среди нас, — обращается к нему его восторженный ученик Никифор Григора, — это пребывание в среде людей целокупной Мудрости, получившей душу и тело и обитающей с людьми, дабы приобщить

34 

слушателей к мудрецам, вразумить непросвещенный слух и изгнать все, что оскорбляет истинную науку». «Говоря о тебе как о риторе, поэте, астрономе, государственном муже, человеке действия, изрекателе поучений, мы остаемся строго верными истине», — настаивает тот же Григора. В сочинениях Метохита с высокой степенью сознательности развертывается программа жизни, в которой традиционные монашеские ценности — отрешенность, уединение, покой, — не теряя своих религиозных аспектов, получают новое, интеллектуалистическое осмысление: аскеза подвижника почти незаметно подменяется аскезой ученого. Главный труд Феодора носит название «Гномические заметки и памятки» и представляет собой сборник из 120 эссе на различные темы этики, политики, классической античной литературы. Бросается в глаза обилие заметок об античных авторах (например, о Плутархе, самая структура «Моралий» которого, конечно, повлияла на непринужденную манеру Метохита). Византийский писатель впервые выступает как конгениальный собеседник своих античных предшественников, свободный от всякого школярства, выражающий свои симпатии и антипатии, свои увлечения и разочарования. Очень личный тон имеет горячая защита гуманистической разносторонности, рассматриваемой на примере того же Плутарха и отстаиваемой против духовной скаредности сторонников специализации. «Плутарх, как я уже сказал, имеет природную склонность ко всему и охотно исследует и великие, и малые вопросы образованности, не разделяя их на значительные и незначительные; более того, он ко всему относится с любовью, и нет такого предмета, которого он не счел бы нужным коснуться по своей ненасытной жажде знаний и беспредельного стремления насладиться всем самым прекрасным, — тем, что иные люди делят на части, из которых они бесповоротно выбирают нечто, представляющееся им важным, и тратят на это всю жизнь сполна, полагая, что они удовлетворены и для них этого достаточно, чтобы заслужить всеобщее восхищение и почет; так бывает оттого, что у подобных людей мелкая душа» (Перевод Л. А. Фрейберг).

Фигура Феодора Метохита символична для Палеологовской эпохи. Не то, чтобы он был великим писателем; заключительная фаза ромейской истории — время гениальных художников (вспомним тех же мозаичистов, выполнявших заказ Метохита), великолепных филологов и проницательных знатоков античности (наряду с самим Феодором вспомним Димитрия Триклиния и др.), глубоких мыслителей (вспомним Паламу, завершителя византийского христианства, и Плифона, отрицателя византийского христианства), но не таких великих писателей, какими были в предшествующую эпоху Пселл и Продром. Историко-культурная роль Метохита и даже его право на место в истории мировой литературы обусловлены не столько его литературными достижениями в узком смысле этого слова, сколько тем, что в нем, как и в его друзьях, соперниках и учениках ярко выявился новый тип культурного поведения, новый модус отношения к античному наследию, характеризующийся раскованностью, «либеральной» человечностью, культивированием свободы личного вкуса и личного выбора. Это еще раз сближает его с итальянскими гуманистами.

Метохит, по-видимому, совершенно искренно избегал конфликта между вдохновлявшими его интеллектуалистическими устремлениями и традицией православной монашеской мистики. Но конфликт был неминуем, и он разразился вскоре после смерти Феодора — в 30-е годы XIV в. Инициатором споров был выходец из Италии, калабрийский грек Варлаам (ок. 1290—1348), ученый монах, перебравшийся в Фессалоники, а затем и в Константинополь, преподававший философию и участвовавший в богословских переговорах с католиками. Фигура Варлаама, дававшего, между прочим, уроки греческого языка Петрарке, симптоматична для эпохи уже тем, что стоит между Италией и Византией, «латинским» Западом и православным Востоком. Исходя из догматико-рационалистической установки, представляющей известную аналогию западной схоластике, Варлаам обрушился с обвинениями в ереси на монахов, перенесших с Синая на Афон, в новый всеправославный центр иноческой жизни, традицию исихазма (от греч. исихиа — «безмолвие», «уединение»). Исихасты принципиально ставили личный мистико-аскетический опыт «подвижника» выше любой учености, в том числе и церковной, в чем Варлаам видел одновременно невежество и бесчинство, нарушение доктринальных прерогатив, принадлежащих в церковной жизни теологу-профессионалу. Они верили, что на вершине духовного восхождения аскет неким чувственно-сверхчувственным образом видит несотворенный («нетварный») свет, в котором некогда Христос явился трем избранным ученикам на горе Фавор (с представлением о «Фаворском свете» связано, между прочим, резкое повышение интереса к теме Преображения, ощущающееся с XIV в. не только в византийской, но и в русской иконографии). Поскольку, с христианской точки зрения, «тварно» все, кроме самого бога, Варлаам инкриминировал исихастам отрицание божественной трансцендентности; сам он утверждал (в согласии с доктриной, принятой

35 

на Западе), что даже «благодать», через которую бог действует в мире и человеке, «тварна» и постольку отделена от несотворенной сущности бога онтологической пропастью. В защиту исихастов выступил начиная с 1338 г. виднейший церковный деятель Григорий Палама (1296—1359). Этот поборник монашеской традиции отнюдь не был невеждой в светской философии (еще в самом юном возрасте ему довелось произносить в присутствии императора ученое рассуждение о доктрине Аристотеля), но он решительно отказывал рассудку в праве судить мистический опыт. Бог, рассуждал Палама, одновременно непознаваем и познаваем — непознаваем для изолированного интеллекта, но познаваем через «обожение» (сущностное соединение с божеством), которому должна подвергнуться вся природа человека в ее цельности — и душа, и тело. Для восстановления этой цельности и подготовки «обожения» необходима особая психофизическая техника, детально разработанная в тиши монашеских келий. Само «обожение» возможно в силу божественных «энергий», пронизывающих мир; будучи «нетварными», они находятся в диалектическом отношении единства тождества и различия к божественной сущности, так что онтологическая пропасть между богом и миром, никоим образом не отрицаемая, перекрыта реальным присутствием «нетварного» в «тварном». Сама несообщимая божественная сущность становится сообщимой в своих «энергиях».

Полемика между паламитами и антипаламитами велась с тем большей непримиримостью, что вступила в сложное переплетение с политическими конфликтами века; после многих перипетий богословие Паламы было возведено на соборе 1351 г. в ранг православного догмата, а его противники были преданы анафеме. Победивший исихазм стал важнейшим фактором духовной культуры на Балканах, на Руси (см. ниже). В самой Византии он не мог не выступать как сильнейший противовес секуляризаторским тенденциям. Правда, пример богослова Николая Кавасилы (ок. 1320 — ок. 1391) показывает, что в отдельных случаях чистейшая исихастская мистика могла уживаться с умеренным гуманизмом, со сдержанным, но неподдельным интересом к античной традиции. Но в общем духовные противоречия обостряются, и немало личных судеб может служить тому примером.

Выше приходилось упоминать самого блестящего из учеников Феодора Метохита — историка, ученого, богослова-рационалиста и политического деятеля Никифора Григору (ок. 1295 — ок. 1360). Как и Метохит, он имел много учеников и друзей, широко выступая как личный вдохновитель светских тенденций культуры. Этому эрудиту, знатоку античных авторов, пришлось вступить в прямой конфликт с поднимающимся исихазмом; его первоначальный авторитет в паламитских спорах, обусловленный личной антипатией к Варлааму, закономерно и последовательно сменяется все более резким неприятием доктрины Паламы, и он оказывается в числе лиц, преданных анафеме собором 1351 г. В его лице был осужден антикизирующий рационализм, ставящий светскую философию по существу на один уровень с откровением. Борьба Паламы и Григоры — факт, имеющий значение историко-культурного символа. Главный труд Никифора — грандиозная «Ромейская история», охватывающая по большей части современные автору события (1320—1359 гг. посвящены тридцать книг); она показывает автора живым и страстным человеком, умеющим от души ненавидеть своих врагов, хотя с этой неподдельной запальчивостью не совсем органично сочетается сугубо академическая стилистика, ориентированная на имитацию языка и слога Платона, не терпящая даже современных этнонимов и требующая неукоснительно переименовывать народы XIV столетия античными именами (что нередко встречается в ученой византийской историографии). Но и эта страсть к платоновским словечкам, тонко подмеченная Николаем Кавасилой, представляет параллель не менее безудержному культу лексики Цицерона у западных гуманистов.

Следующая стадия идейной борьбы стоит в контексте, который обусловлен расширением контактов с Западом и предвосхищен культурно-историческим типом Варлаама — полуитальянца и полувизантийца, приятеля Петрарки и оппонента Паламы. Перед лицом подступающей турецкой опасности императоры (при резком неодобрении монахов и народа) ищут себе католических союзников. В 1369—1371 гг. происходит неслыханное: Иоанн V Палеолог вместе со своими придворными и учеными (в числе которых был, между прочим, Димитрий Кидонис) лично отправился в Италию, где принял католичество. За этой поездкой последовало многолетнее (1399—1403) странствие Мануила II по городам Италии и дворам Парижа и Лондона. Наконец, в 1437 г. Иоанн VIII, его брат — деспот Димитрий, патриарх, высшее духовенство, богословы и сановники направились на Ферраро-Флорентийский собор, окончившийся Флорентийской унией и сопровождавшийся широким неофициальным общением между византийскими учеными и флорентийскими гуманистами. В определенных кругах повышается авторитет западной культуры. Уникальная для своего времени деятельность Максима Плануда (ок. 1260 — ок. 1310), переводившего на греческий

36 

язык языческих и христианских классиков латиноязычной литературы — Цезаря, Овидия, Августина, Боэтия и др., — находит продолжение. Прошла пора, когда чересчур западный культурный облик Варлаама вызывал насмешку Григоры, гордого своим эллинизмом. В той мере, в которой антипаламиты желали оставаться богословами и вообще христианами, им негде было искать аргументов, кроме как в арсенале западной схоластики, и неоткуда было ждать политического шанса, кроме как от унионистской дипломатии императоров.

Характерные представители нового поколения оппонентов исихазма — братья Кидонисы. Димитрий Кидонис, уроженец Фессалоник, получил в родном городе блестящее образование; любопытно, что его соучеником был исихаст Николай Кавасила. Прохор Кидонис тоже биографически недалек от исихастской среды: он монашествовал на Афоне, в твердыне исихазма. Но братья решительно выступили против паламитской системы идей, противопоставив ей томизм. Владея латинским языком, они переводили западную теологическую литературу; особое значение имели выполненные Димитрием переводы текстов Фомы Аквинского. В 1366 г. Прохор был отлучен от церкви исихастски ориентированным патриархом Филофеем Коккином и вскоре умер; для Димитрия, солидаризировавшегося с братом, наступило время надежд, когда Иоанн V совершил свое путешествие в Рим. В его сочинениях («Речь совещательная к ромеям») звучит призыв к обновлению первоначальной общности в делах веры и культуры между «Новым Римом», т. е. Константинополем, и «Старым Римом». Но через полтора десятилетия и перед ним встала угроза гонений за «латиномыслие», от которой он бежал на Запад, в Венецию. Жизненный путь этого выдающегося писателя, чьи письма представляют собой отличный образец ученой поздневизантийской прозы, не только выявил глубокий раскол в духовной жизни Византии, но и предвосхитил «исход» греческих умов в Италию. «Исход» этот заявил о себе под конец XIV столетия, когда отличный филолог Мануил Хрисолор принял приглашение Флорентийской республики и Салутати; в числе гуманистов, изучавших под его руководством греческий язык, был Леонардо Бруни и Палла Строцци. Проходит несколько десятилетий, и готовность византийского интеллигента перебраться в Италию становится нормой.

Скудеющая и обреченная столица тысячелетней империи все меньше притягивала к себе умственных сил. Правда, на исходе существования Византии поднимается значение полунезависимого Морейского деспотата, подпавшего под власть турок на семь лет позже Константинополя. Там, в Мистре (послужившей, по-видимому, прототипом замка Фауста в сцене с Еленой из второй части трагедии Гете), на земле древнего Лакедемона, поближе к античным воспоминаниям и подальше от афонских монахов и константинопольского патриарха, разыгрался заключительный акт духовной драмы антипаламитства. Его протагонистом был Георгий Гемист (ок. 1360—1452), избравший своим псевдонимом безупречно аттический эквивалент своего средневекового прозвища и сменивший «Гемист» на «Плифон» (значение того и другого слова — «полный»; форма «Плифон», в этацистском чтении «Плетон», кроме того, созвучна имени Платона, перед которым Гемист преклонялся). Это переименование, предвосхищавшее обычай западных гуманистов латинизировать или эллинизировать свои «варварские» имена, имело принципиальный характер и нашло последователя: ученик Плифона и талантливый историограф падения Византии Николай Халкокондил сменил свое христианское имя на аттикистскую инверсию этого имени — «Лаоник».

В истории интеллектуального сопротивления церковной ортодоксии Плифон представляет собой явление исключительное. Византийские еретики от Иоанна Итала до Никифора Григоры еще хотели быть православными; «латиноумствующие», вроде братьев Кидонисов, по крайней мере, хотели оставаться христианами. То же можно сказать о самых смелых критиках иерархии и схоластики среди итальянских гуманистов. Но последним поколениям вольнодумцев Византии терять было уже нечего. И вот Гемист Плифон, в качестве церковного ученого отстаивавший в спорах с католиками на Флорентийском соборе строжайшее православие, с непостижимой, загадочной легкостью делает от этого православия шаг к отрицанию христианства как такового, минуя все стадии рационалистического еретичества. Георгий Трапезундский (1395—1486) свидетельствует: «Я слышал, как Плифон еще во Флоренции, куда он явился с прочими греками на собор, утверждал, что через немного лет всем миром, как бы единою душою или единым умом, овладеет единая религия. Когда же я спросил, Христова или Магометова, он ответил, что ни та, ни другая, но такая, что ни в чем не разнится от язычества». Ситуация, воплотившая в себе объективную иронию истории: вольные умы Флоренции получают уроки чистого неопаганизма от византийского богослова! Свою мечту о возрожденном, преобразованном и очищенном язычестве Плифон вложил в трактат «Законы», обновив через два тысячелетия без малого традицию платоновской

37 

утопии. (Возможно, что о самом факте утопического творчества Плифона знал Томас Мор.) По распоряжению патриарха Геннадия Схолария трактат был в 1460 г. или вскоре после этого предан огню, но сохранились довольно пространные фрагменты, рисующие картину строго регламентированного государства, которое основано на государственном культе абстрактнейших философских категорий неоплатонизма: под именем Зевса почитается Единое, под именем Посейдона — Ум (Нус), под именем Геры — идея множественности в единстве, под именем Аполлона — идея тождества, под именем Артемиды — идея инаковости и т. д. Перед этими богами люди обязаны читать (предусмотрительно составленные Плифоном) утренние и вечерние молитвы и совершать регулярные богослужения, подозрительно похожие на православную литургию. Вообще идеал Плифона — охватывающая все области жизни языческая церковь (впрочем, именно к этому стремился в свое время Юлиан Отступник); порывая с христианством, он не может уйти от мышления в категориях догматики и канонического права — только на место Библии и отцов церкви становятся Платон, неоплатоники, орфические тексты. Идея веротерпимости совершенно чужда Плифону, и в разделе «О карах» речь заходит об особом позорном месте, на котором наряду с кровосмесителями и скотоложниками должен быть «сожжен заживо и тот из софистов, который, мудрствуя, выступит против этих наших мнений» (перевод И. П. Медведева). Но христианская вера в чудо и милосердие божие заменена неукоснительным детерминизмом, а христианское преклонение перед девственностью — вменением в обязанность брака как гражданской повинности.

Так византийский рационализм на пределе своего исторического существования выявляет свои крайние возможности. Обрести свое продолжение он мог только на Западе. В этом смысле символично, что прах Плифона, в свое время убедившего Козимо Медичи основать Флорентийскую академию, был вскоре после его смерти торжественно перенесен в Италию, чтобы упокоиться в церкви Сан-Франческо в Римини. Имея в виду полуязыческий жест флорентийского неоплатоника, поместившего перед статуей Платона лампаду, словно перед статуей святого, современный немецкий византинист Г. Г. Бекк замечает: «Если Марсилио Фичино возжигал перед изображением Платона неугасимую лампаду, масло для нее давала Византия».

Традиции собственно художественной литературы никейского времени и предшествующей эпохи также продолжаются и развиваются в восстановленной Византии Палеологов.

Линию Феодора Продрома продолжает в XIV в. поэт из Эфеса Мануил Фил. Вся топика жалоб на бедность, условного попрошайничества снова проходит в его поэзии, хотя в менее выразительных и свежих образах, чем у Феодора Продрома. Вот он обращается к императору:

Державный повелитель, обносился я!
Хитон поистрепался, продырявился,
И вот, нуждой терзаем в одеянии,
К тебе я прибегаю!

(Перевод С. Аверинцева)

Интересны стихи Фила, показывающие, как византиец воспринимал икону, произведение ювелирного искусства и т. д., хотя и эта часть творчества поэта стоит под знаком традиции риторического «экфрасиса» (описания).

Палеологовская эпоха — это время расцвета такой специфической литературной формы, как любовный роман в стихах, почин был положен еще в XII в. Феодором Продромом. Античные образцы романа написаны риторической прозой, и относящийся к тому же XII в. роман Евматия Макремволита в этом за ними следует. Но романисты последующих времен пошли за Продромом: уже «Каллимах и Хрисорроя» (первоначальную редакцию этого романа относят к XII в., а окончательную — к концу XIII или началу XVI в.) выполнен в пятнадцатисложниках. С точки зрения логики жанра это понятно: роман принадлежал к развлекательной литературе, а бойкий «политический» стих был куда более доходчивым, чем претенциозная риторическая проза.

«Каллимах и Хрисорроя» по стилю представляет собой посредствующее звено между книжным академизмом и настоящей народной словесностью. В романе наблюдается странное соединение фольклорных мотивов («Драконов замок», смертоносное яблоко, животворное яблоко и т. п.) и налета учености (постоянные клятвы Эротом и Афродитой). «Каллимах и Хрисорроя» напоминает сборник поэм, объединенных общей идеей и главными персонажами. Не исключена возможность, что формирование жанра началось с подбора вокруг популярной фигуры или рассказа о важном событии других законченных повествовательно-лирических форм. Число их со временем нарастает, происходит процесс переработки: усложняется сюжет, домысливаются эпизоды, группируются родственные циклы, художественный мир которых близок к фольклорному. Воздействию народного творчества на эволюцию романа в стихах соответствовало, очевидно, и встречное воздействие письменно-народной литературы на устный фольклор.

38 

Схема сюжетной конструкции в византийских любовно-приключенческих романах, как в свое время в позднеантичных романах, устойчива. Вот королевич или знатный юноша влюбляется в столь же высокородную красавицу: он может воспылать страстью, увидав ее воочию и наяву («Каллимах и Хрисорроя») или, еще чаще, в вещем сновидении («Ливистр и Родамна», «Вельфандр и Хрисанца» и др.) Пройдя путь неописуемых мучений, он обретает цель своих поисков — замок или крепость: как правило, это сказочное строение из золота, серебра, самоцветов, обнесенное непреодолимыми стенами, а иногда, как в «Каллимахе и Хрисоррое», охраняемое чудовищными змиями, драконами, львами, хищными птицами. После многотрудных приключений попытки героя проникнуть в замок увенчиваются удачей. В одних случаях («Ливистр и Родамна») юноша добивается ответной любви страстными речами и особенно прямым заступничеством Эрота; в других («Каллимах и Хрисорроя») он завоевывает любовь красавицы отвагой, готовностью на самопожертвование и подвиг. В любовных романах повествуется по преимуществу о муках и приключениях на пути к счастью. Соединение молодых людей поначалу недолговременно: появляется третье лицо, которое либо уже ранее героя претендовало на руку красавицы («Ливистр и Родамна»), либо влюбляется в нее теперь, когда она уже замужняя женщина («Каллимах и Хрисорроя»). В дело впутывается колдунья, «злая старуха», «обиталище сатаны»: с помощью золотого яблока или золотого кольца ведьме удается умертвить королевича и отнять у него жену. Однако с помощью этих же магических предметов герою возвращают жизнь, и он снова странствует по свету, пока не обретает любимую; теперь страдания кончаются навсегда. Герой становится обладателем сказочных богатств и королевства, для него должна начаться небывало счастливая жизнь; но об этом было либо предоставлено догадываться читателю, либо сказано в нескольких стихах.

Общая черта романов — контрастность описаний.

Авторы играют гиперболизированными образами страдания и радости, которые к тому же имеют склонность переходить друг в друга: речь идет о «сладостно-горьких муках», «о любовно-гореусладе страсти» (используются возможности греческого языка, дающие простор для такого словотворчества). Слова из романа «Ливистр и Родамна» — «Эрот и Смерть боролись между собой» — можно поставить эпиграфом к произведениям этого жанра: именно любовь, граничащая по риску со смертью, — их главная тема. Описание чувств иногда дается в лубочно-грубых гиперболах:

Струились слезы, что поток, что гром гремели вздохи,
От воздыханий и от слез под ним земля горела.

Через любовный роман передавалось и воздействие западной куртуазной культуры. Колоритный результат этого воздействия, переплетавшегося с самобытными традициями Византии, — поздний роман «Флорий и Плацафлора», переделка легенды о Флуаре и Бланшефлер. Это сочинение настолько связано со своими западными прототипами, что удерживает католические религиозно-бытовые реалии (например, паломничество родителей героя к Сант-Яго де Компостелла в Галисии, ст. 10—20). Но словесная ткань романа органично связана с исконными основами греческой поэзии; между прочим, мы встречаем в ст. 190—193 великолепную игру — «склеивания» слов в «протяженно-сложенные» образования, как это в свое время делал еще Аристофан. Красота Плацафлоры описывается в эпитетах такой протяженности, что два из них занимают весь пятнадцатисложник: Пурпурнорозоустая, лилейноснеговая... 

К этой же категории относятся романы «Иверий и Маргарона» (т. е. «Пьер и Магеллона») и «Вельфандр и Хрисанца» (сохранившаяся редакция XV в., по-видимому, восходит к оригиналу XIII в.). Вот красочный кусок из «Вельфандра и Хрисанцы», изображающий героя в роли Париса на куртуазном конкурсе красоты:

И вот Вельфандр увидел их и так им всем промолвил:
«Коль скоро сам Эрот меня поставил вам судьею,
Извольте все передо мной проследовать чредою!»
Одна красавица идет, такие речи молвит:
«Ах, господин, весьма прошу тебя о снисхожденьи!»
Но так промолвил ей Вельфандр: «Сужу тебя по правде,
Никак нельзя тебе отдать, красавица, победу,
Затем, что очи у тебя и красны, и распухли».
Она, услышав приговор, скорей пошла в сторонку.
Из хора девичьего вот еще одна выходит
... 

(Перевод С. Аверинцева)

Для византийской поэзии XIV в. характерно оживление интереса к героям троянской легенды. При этом поразительно, что материал, связанный с первоосновами греческой литературной традиции, воспринимается по большей части через чужую призму — под знаком западного куртуазного романа. Это еще слабо выявляется в «Илиаде» Константина Гермониака (первая половина XIV в.), автор которой претендовал на то, чтобы точно переложить Гомера, но в действительности уснастил повествование

39 

анахронизмами (например, Ахилл предводительствует, кроме мирмидонян, еще болгарами и венграми). Анонимная «Троянская война» уже явно зависит от старофранцузского «Романа о Трое» Бенуа де Сент-Мора: потомок эллинов называет на латинский манер Геракла «Еркулесом», а Ареса — «Маросом» (Марсом)! Дух западной рыцарской литературы чувствуется и в поэме «Ахиллеида», дошедшей в двух изводах. Вождь мирмидонян, остриженный «по-франкски», именует свою даму «куртеса» (итал. cortese — обращение к знатной госпоже), участвует в турнирах, собирает вокруг себя по примеру короля Артура 12 витязей, а в конце концов отправляется венчаться с сестрой Париса в троянскую церковь и гибнет жертвой предательского нападения. То, что греки XIV в. воспринимали воспетую Гомером троянскую легенду через западные подражания Диктису и Дарету, неожиданно, но понятно: время требовало такого прочтения легенды, которое соответствовало бы куртуазному стилю жизневосприятия — а в этом «франки» опередили византийцев.

Из всех обработок троянских сказаний самой поэтической является пространный вариант «Ахиллеиды». Наивные анахронизмы только усиливают жизненность поэмы. Автор умело владеет стихом: его пятнадцатисложник отлично держится на аллитерациях, парономасиях и т. п. Вот место из этой поэмы (ст. 861—892), изображающее куртуазную переписку Ахилла и Поликсены (эта последняя не имеет в романе ничего общего с дочерью Приама — она лишена какого бы то ни было отношения к Трое и состоит в счастливом браке с Ахиллом шесть лет, а потом умирает. Особенно характерен ответ юной Поликсены на «любовную записку» Ахилла:

        «... О, сжалься же, красавица, любезная девица,
Ведь сам Эрот — заступник мой, любви моей предстатель.
Не убивай меня, краса, твоей гордыней лютой
...»
«Коль скоро мучают тебя, в полон поймав, Эроты,
Ты их и должен попросить, любезный, о пощаде,
А мне так вовсе дела нет до всяких там Эротов:
Любви меня не одолеть, Эротам не осилить,
Не знаю стрел Эротовых, не знаю мук любовных.
А ты, уж если боль твоя взаправду нестерпима,
Один изволь убить себя, один прощайся с жизнью!»

В последние века перед падением Византии отчетливо выступает низовая, полуфольклорная линия, которой было суждено пережить ромейскую державу. Для этой линии характерны, в частности, «звериные» сюжеты. Средневековый грек любил истории про животных, этой потребности удовлетворяли, между прочим, простонародные варианты «Естествослова» («Физиолог»). Оживает исконно басенная стихия, в свое время породившая басни Эзопа. Но теперь она создает произведения больших форм. Примером может служить хотя бы «Повествование для детей о четвероногих животных», занимающее ни больше ни меньше как 1082 «политических» пятнадцатисложника (без рифмы). Лев, царь зверей, провозглашает в пределах своего царства вечный мир и созывает подданных на сходку; однако звери принимаются хвастать своими заслугами и вышучивать чужие слабости, причем перебранка начинается с простолюдинов звериного мира (Кошка, Мышь, Пес) и доходит до могущественных господ, Быка и Буйвола. Именно это сквернословие, неимоверно многословное, и составляет основу всего стихотворения. Под конец Лев объявляет, что мир отменен и звери снова могут невозбранно пожирать друг друга; все увенчивается грандиозной потасовкой. Поэма содержит зашифрованные «эзоповским языком» злободневные намеки на непорядки в византийском государстве, но предположить эти намеки легче, чем их выявить. В «Повествовании о четвероногих» много чисто фольклорных элементов, которые иногда обнаруживают связь с античными ритуальными традициями; так, тема «фаллизма» осла трактована с такой откровенностью, как будто с языческих времен Аристофана ничего не изменилось.

Сюжетная структура «Повествования о четвероногих» повторена в стихотворной форме, которая в рукописях озаглавлена так: «Птицеслов обо всех пернатых и об их ссоре, как они бранили друг друга, а себя выхваляли, и притом кое-какое доброе присловие людям на потеху и вразумление, а порой юношам на поучение». Бытовые намеки здесь куда конкретнее, чем в «Повествовании о четвероногих»: оказывается, что среди подданных птичьей державы один не платит долгов, другой спесивится, как важный господин, третий — латинянин прямехонько из Рима и т. п. В прозаическом «Плодословии» басенно-сатирическое иносказание бьет в глаза. В центре действия — облыжный донос, и притом политического свойства. С этим доносом выступает перед престолом государя Айвы коварная винная Лоза; ее поддерживают лжесвидетели из рясофорной братии — игуменья Маслина, монастырская ключница Чечевица, инокиня Изюм и прочие. Донос направлен против высокопоставленных лиц (например, самого протосеваста Перца); он поступает на рассмотрение «архонтов и игемонов», к которым присоединяется и придворная охрана из варяжских наемников. Изображение шутовского

40 

судебного процесса имеет в низовой словесности различных народов многочисленные параллели (ср. русскую «Повесть о Ерше Ершовиче»).

Византийская «потешная» литература с героями-животными создала по-настоящему значительный памятник. Это история об Осле, Волке и Лисе; она дошла в двух вариантах — кратком (393 «политических» стиха без рифмы) и пространном (540 таких же стихов, на сей раз с рифмой). Первый извод — «Житие досточтимого Осла»; если принять во внимание ведущуюся в поэме сатирическую игру с набожными формулами и жестами, заглавие оказывается особенно острым. Во втором изводе оно более нейтрально, но отражает восхищение переписчика: «Превосходное повествование про Осла, Волка и Лиса». Персонажи этого эпоса прекрасно известны в разных литературах мира. Но в рамках этой поэмы «бродячие» положения и образы получают самобытно-византийский колорит. Лис и Волк — это мыслимые именно в атмосфере вековых традиций «византинизма» елейные ханжи, вкрадчивые фискалы, тихо опутывающие простого человека невидимой сетью страха. Притом они не чужды претензий на высокую образованность: Лис с гордостью именует себя «философом» и к тому же единственным учеником Льва Мудрого (Лев — «звериное» имя, которое гармонирует с образами из животного мира, но в сочетании с эпитетом «Мудрый» вызывает в памяти императора Льва VI).

Рассказ об Осле занимает в ряду подобных ему произведений особое место. Византийцы с упоением предавались игре в кощунственное выворачивание обряда (например, было составлено «Последование службы козлорожденному нечестивому евнуху...», полное злейшего срамословия), но это был низкий уровень игры. Можно было найти новый ход, введя в игру зверей. Еще у Феодора Продрома была представлена умильноречивая мышь-начетчица; попав в лапы к кошке, она принимается сыпать цитатами из покаянных псалмов; «О, госпожа моя, да не яростию своею обличиши мене, ниже гневом твоим накажеши мене!..» и т. д. Кошка, не хуже мыши изучившая Библию, предлагает процитировать пророка Осию в новой редакции: «Жратвы хощу, а не жертвы» (вместо «милости хощу, а не жертвы»). Центральный момент «Жития досточтимого Осла», когда Лис ведет ханжеские речи с целью погубить Осла, это и то же самое, и совсем не то. Травестия переходит в настоящую сатиру: высмеиваются не слова, а жизнь. Осел, простодушный и грубый деревенщина, сбежал от жестокого хозяина. Ему встречаются господа — Волк и Лис, которые предлагают вместе с ними отправиться на Восток в поисках удачи; Ослу с самого начала не по себе в таком обществе, но он не в силах отказать. Животные садятся в лодку и отправляются в плавание: Волк присваивает себе должность капитана, Лис — рулевого, а гребет за всех, конечно, Осел. Но Лис сообщает, что видел недобрый сон, грозящий кораблекрушением; поэтому всем необходимо исповедать свои грехи. Волк рассказывает, как он задирал скот, Лис — как он съел единственного петуха у бедной слепой старухи, а перед этим ластился к ней, прикидываясь кошкой; затем хищники богомольно каются и поочередно отпускают друг другу грехи. Очередь исповедоваться доходит до Осла, но обстановка меняется: перед Волком появляются чернила, бумага, и он начинает аккуратно записывать показания Осла, который негаданно для себя превратился из кающегося в подследственного. Все отвращение полуграмотного простолюдина к зловещей таинственности судебной процедуры как нельзя более колоритно выражено в поэме. Ослу, собственно, и каяться не в чем, кроме того, что однажды, невыспавшийся и голодный, он съел листочек хозяйского салата, за что тогда же сполна принял кару:

На горе мне хозяин мой немедля все приметил
И тотчас же без жалости кнутом меня приветил.
Огрел по шее он меня, по уху угодил мне,
Мой зад злосчастный ободрал и все бока отбил мне
... 

Но приговор изрекается по всей строгости законов; зачитывает его Лис:

Какой преступник ты, Осел, развратом обуянный,
Властей и веры гнусный враг, разбойник окаянный!
Сожрать без уксуса салат! Какое преступленье!
И как доселе наш корабль избегнул потопленья?
Но мы решим судьбу твою суровым приговором:
Смотри, вот здесь закон гласит, что делать должно с вором.
Мы по статье седьмой вполне законно поступаем:
Тебе выкалываем глаз и руку отрубаем.
А по двенадцатой статье ты должен быть повешен,
И это все претерпишь ты, затем что очень грешен!

(Перевод С. Аверинцева)

На этом и должна была кончиться жизнь Осла (как это происходит с Волом в басенном сюжете, использованном у Крылова). Но дух народной сказки требует счастливого конца и победы простодушного героя. Осел принимается уверять своих судей, что его заднее копыто наделено волшебной силой: кто посмотрит в него, укрепив предварительно свой дух молитвой, получит необычайные способности. Следует травестия священной ситуации: Волк три часа

41 

подряд стоит на коленях и твердит «Отче наш». Затем Осел одним ударом копыта сбивает Волка за борт, а перепуганный Лис сам спешит покинуть поле битвы. Поэма кончается торжественным похвальным словом «Философу» Ослу, благодаря своей мудрости одолевшему врагов.

Близкие к фольклору поэтические жанры, в которых господствует «политический» пятнадцатисложник, продолжают жить и в последующие века, под владычеством турок или особенно франков (см. главу «Греческая литература второй половины XV и XVI в.»), но «высокая литература» была более хрупким растением. Последние образцы византийской прозы большого стиля — это исторические описания конца державы ромеев. Здесь следует назвать прежде всего «Истории» в 10 книгах Лаоника Халкокондила (сер. XV в.). Их автор — последний крупный представитель палеологовского классицизма. Образец, на который он ориентируется, — великий историк древних Афин Фукидид. Его слог отмечен стилизаторством, заходящим так далеко, что мы встречаем у него грамматическую форму двойственного числа, вышедшую из живого употребления уже в первые века нашей эры. Он продолжает переименовывать русских — в «сарматов», сербов — в «трибаллов», болгар — в «мидян», татар — в «скифов» и т. п. И все же в сочинении Халкокондила живет пафос, несводимый к академической игре. То, о чем он повествует, — великое бедствие его народа: «...я говорю о гибели, постигшей державу эллинов, и о том, как турки забрали силу, больше которой и не бывало...». В этих условиях подчеркнутый пиетет к древним традициям греческого языка, которому Лаоник посвящает настоящее похвальное слово, утверждая, что «язык этот повсюду и всегда был наипаче других прославлен и в чести... и еще сегодня он есть общий язык чуть ли не для всех», — это патриотический жест, выражение неумирающей надежды на то, что «держава эллинов» еще возродится и будет управляться «эллинским царем». Знаменательно, что Халкокондил говорит об «эллинах», не о «ромеях»; в годы катастрофы он, как и его старший современник Плифон, через века византийской истории обращается к античной Греции, воспринимая ее именно как национальное прошлое, — черта, прослеживающаяся еще у публицистов никейской поры. В западноевропейском гуманизме линия «возрождения классической древности» и линия строительства национальных культур дополняли друг друга, но не совпадали (ближе всего подходя друг к другу, конечно, в Италии, где воинственно противопоставляли, например, «соотечественника» Вергилия «испанцу» Марциалу). Только для греков слава Гомера и Афин совпадала с пафосом патриотизма; по иронии судьбы именно они еще века не могли реализовать свою национальную идею, и Халкокондилу оставалось жить прошлым и мечтой о будущем — настоящего у него и ему подобных не было.

Книжный классицизм проявляется у другого историка этой эпохи, Критовула с острова Имвроса, почти в таких же формах. И он воспроизводит взятые у Фукидида парадигмы изложения (подчас прямо вставляя в свой текст выдержки из античного историка). Но жизненный контекст такого классицизма у Критовула менее серьезный; Критовул — глашатай не патриотизма, а соглашательства, и прославляет он не побежденных, а победителей. Привязанность к эллинским традициям свойственна и ему, но приобретает в соединении с похвалами султану гротескные формы: османы оказываются у Критовула потомками Персея и Даная, а стало быть — исконными эллинами; Мехмед II ведет себя как просвещенный друг эллинов и в то же время выступает в своей войне с эллинами («ахейцами») как мститель за гомерову Трою. В целом Критовул, впрочем способный стилист и дельный историк, — прототип образованного «фанариота», представителя греческой верхушки под турецкой пятой, способного только тешить себя надеждой, что завоеватель окажется не слишком грубым.

Гибели Константинополя посвятил монодию (род риторической декламации) трапезундский ритор Иоанн Евгеник. Монодия эта пересыпана цитатами из Гомера и Фукидида, уснащена риторическими фигурами, что не мешает ей быть искренней и выразительной. Достойно внимания, что она была почти немедленно (не позже 60-х годов XV в.) введена в оборот в русском переводе — случай весьма редкий во всей истории литературных связей того времени.

Исторический путь Византии кончился. Продолжалось то, что Н. Иорга назвал «Византией после Византии» — преобразование византийского наследия в греческой культуре, в культурах Закавказья и Балкан, в древнерусской культуре, в ренессансной Италии и вообще на Западе.

 

 

 

42 

ВВЕДЕНИЕ

Возрождение наиболее полно и всесторонне выявило свои характерные черты в литературах Западной Европы. Именно здесь гуманистические тенденции, развившиеся в недрах городской культуры Зрелого Средневековья, привели к качественному скачку и положили начало культуре Нового времени.

Гуманистические тенденции проявились в экономически развитых странах уже во второй половине XIII в., что отразилось прежде всего в культуре города. С этим совпала цивилизаторская и объединительная деятельность ряда крупных мыслителей и общественных деятелей эпохи. Первые ростки Возрождения появились в Италии, где был высок уровень экономического развития и большой остроты достигла антифеодальная борьба. По социально-экономическому характеру Возрождение было периодом формирования капиталистического уклада. Высшие достижения ренессансной культуры обладали общенародным значением.

Хронологически рамки западноевропейского Возрождения для разных стран не совпадают. Тем не менее с первых десятилетий XIV в. в ряде западноевропейских литератур намечаются предренессансные или ренессансные процессы (рост национального самосознания, расцвет городской культуры, ее обмирщение, усиление антифеодальной направленности, появление новых жанров, повышение интереса к национальному прошлому и античности и т. д.), хотя в большинстве стран, кроме Италии, еще не происходит решительного разрыва со средневековыми традициями в области культуры. К XVI в. культурное развитие большинства стран Западной Европы постепенно выравнивается. Заключительный этап Возрождения также протекает в разных странах по-разному, и границы, отделяющие Ренессанс от следующей эпохи, у отдельных стран не совпадают. Так, например, если в Италии или Франции к концу XVI в. ренессансный процесс в целом оказывается исчерпанным, то в Англии или Испании наивысшие достижения Возрождения приходятся на начало XVII столетия, именно тогда — в творчестве Шекспира, Сервантеса, Лопе де Веги — достигая вершинных точек.

Географические границы европейского Ренессанса также подвижны. Они проявляют тенденцию к расширению: в сферу Возрождения постепенно входят все новые страны и литературы, в том числе славянские (Далмация, Чехия, Польша); кроме того, в результате великих географических открытий ренессансные процессы оказываются перенесенными в Новый Свет, способствуя формированию латиноамериканских литератур, в которых западноевропейские культурные традиции приходят в соприкосновение с традициями местными, не уничтожая последних, но образуя с ними сложный и своеобразный синтез.

В настоящем томе литературный процесс рассматривается отдельно в каждой из западноевропейских литератур, причем первоначально в тех литературах, где возрожденческие тенденции проявились раньше всего.

Эволюция западноевропейских литератур XIV — начала XVII в. как единый историко-культурный процесс прошла в своем развитии три основных этапа.

Первый приходится на XIV — начало XV в. Этот этап ознаменовался распадением средневековой культурной зоны. В эпоху Средневековья единство зоны поддерживалось единообразием феодально-церковного уклада и господствующей идеологией. Характерным для того времени политической дробности и подвижности противостояли феодальный строй и христианская церковная организация. Латинский язык (а отчасти и французский, как почти международный язык изящной словесности) обеспечивал единство в области культуры.

С конца XIII спорадически, а с начала XIV в. все более широко во многих странах начинает формироваться национальное самосознание; в ряде стран в феодально-церковную культуру проникают — через культуру города — элементы культуры народной. Еретические движения и различные течения в католицизме расшатывают церковную монополию «изнутри», рост гуманистических тенденций и демократизация (весьма относительная, конечно) культуры наносят феодально-церковной идеологии удары извне; духовная диктатура церкви заметно слабеет.

Этот первый этап характеризуется не только распадением средневековой культурной зоны.

43 

Именно теперь культурное развитие проявляет черты асинхронности, непоследовательности и противоречивости. Причем не только в отношении разных литератур, но и в недрах одной литературы: так, с типичными представителями раннего Возрождения Петраркой и Боккаччо соседствуют архаичный Франко Саккетти или типично средневековая Екатерина Сиенская. Противоречивостью, неустойчивостью отмечено творчество даже самых передовых писателей этого времени; Петрарка, создатель новой ренессансной лирики, преклонялся перед столпами схоластики парижского университета, а Чосер наряду с реалистическими «Кентерберийскими рассказами» создавал произведения в духе средневековой визионерской литературной традиции.

На этом первом этапе изучаемой эпохи наиболее передовой оказывается культура Италии, переживающей яркий период раннего Ренессанса. В этом смысле другие страны отстают от Италии, медленно проходя через период Позднего Средневековья и затем Предвозрождения (в Италии Предвозрождение, связанное с деятельностью поэтов «нового сладостного стиля» и творчеством Данте, охватывает относительно короткий отрезок времени). Весьма показательно, что в это время занятые своим национальным культурным строительством другие страны почти не испытывают воздействия передовой итальянской культуры. При оживлении экономических отношений культурные связи становятся случайными и менее эффективными, чем в предыдущую эпоху. Вне Италии отсутствует и осознание своего времени как поворотного пункта в истории, как Нового времени, отсутствует также идея возрождения классической древности, хотя интерес к античности заметно усиливается. Если в Италии обновление литературы происходит с ориентацией на античные жанры и формы, то в других странах в области литературы также происходят существенные сдвиги, но происходят они в русле местных национальных традиций, интерес к которым порой даже усиливается, отразившись в широком освоении и переработке своего культурного прошлого, что нередко бывает связано с заметным обновлением литературы. Но рождающиеся новые жанры (например, фарс во Франции и особенно городская новелла), неся в себе мощные гуманистические тенденции, оперируют во многом еще старой образной системой, не в силах разорвать средневекового аллегоризма и панморализма. Между прочим, на замедленность ренессансных процессов в ряде стран оказали воздействие не только экономическая отсталость или прочность феодально-церковных установлений, но и сила и развитость средневековых культурных традиций.

Следующий этап начинается с середины XV в. Три важных события обозначили рубеж между первой и второй половинами столетия — падение Византии, окончание Столетней войны и связанная с этим переориентация европейской политики и изобретение книгопечатания. Авторитет итальянской ренессансной культуры становится общеевропейским. Идеи гуманизма, одним из средств распространения которых становится новая, возрожденная латынь, постепенно проникают в самые отдаленные уголки континента, например в Скандинавию. Старая феодально-церковная идеология оказывается разрушенной, ей на смену приходит светская в своей основе культура, находящая опору и язык в возрождаемой классической древности. В ряде стран уже совсем по-новому начинается возвращение к собственной «древности» — к куртуазной культуре прошлого, и это взаимодействие античного свободомыслия и старой рыцарственности обогащает молодую гуманистическую культуру Ренессанса.

На смену средневековой духовной закрепощенности человека приходит новая, гуманистическая идеология с ее верой в неограниченные возможности человека (что поддерживалось обилием всевозможных научных открытий и расширением географических горизонтов), с радужным взглядом на жизнь, с оптимистической надеждой, что когда-нибудь люди станут хозяевами земли и действительно сами будут как боги. Для этого этапа Ренессанса свойственно не только прославление прекрасного, свободного, гармонически развитого человека (в живописи Боттичелли, Леонардо да Винчи, Джорджоне, Рафаэля, Клуэ, Дюрера и др., в произведениях Полициано, Ариосто, Кастильоне, Рабле, молодых поэтов Плеяды, молодого Сервантеса или молодого Шекспира), но и создание смелых социальных утопий (Томас Мор, Рабле) и глубоких обобщений закономерностей исторического развития (Макиавелли, Гвиччардини и др.). Для этого этапа Возрождения типичен интерес к философии Платона, противопоставляемого Аристотелю (Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, Пьер де ла Раме), смелый пересмотр религиозных догм и установлений (Лоренцо Валла, Доле, Деперье, Мартин Лютер), яркие проблески атеизма и материализма, движение Реформации, захлестнувшее большинство западноевропейских стран и отражавшее устремления и чаяния наиболее передовой части тогдашней буржуазии и ренессансной интеллигенции, выражавшие в это время национальные, общенародные интересы. Наконец, именно

44 

на этот этап Ренессанса приходятся наиболее значительные перевороты и потрясения, вершинными точками которых были Великая крестьянская война в Германии и Нидерландская революция.

В этот период складывается новая, совершенно отличная от средневековой система литературных жанров (этот процесс завершается в ряде стран в пору позднего Возрождения). Новые жанры и формы появляются во всех родах и видах литературы. Иногда это бывает трансформированная и доведенная до совершенства форма, полученная в наследство от Средневековья (как, например, сонет); в других случаях — возрожденная и, конечно, еще более трансформированная античная (например, ода, элегия, эпиграмма). Но чаще — вполне оригинальная жанровая разновидность, хотя кое в чем и опирающаяся на весь предшествующий опыт. Такова, бесспорно, ренессансная драматургия в ее наивысших достижениях (Шекспир и его современники, Лопе де Вега и его современники), таковы отдельные виды лирики и ирои-комической поэмы (Пульчи, Ариосто), публицистики и сатиры. Еще больше дала эпоха в области прозы, которая постепенно выдвигается на первое место в литературе. В это время происходит рождение реалистического прозаического романа, неизвестного предшествующему периоду (Рабле, Нэш, Сервантес, Алеман); достигает расцвета и приобретает специфические ренессансные черты новелла, наибольшее распространение получившая в Италии (Боккаччо, Мазуччо, Банделло и др.), Франции (Маргарита Наваррская, Деперье, Жак Ивер) и Испании (Сервантес и др.). Появляется эссеистская проза (Монтень, Бэкон), обратившая пристальный интерес к всестороннему изучению и осмыслению действительности. Интересом к частному человеку и его мирским делам продиктовано появление мемуарной прозы (Челлини, Брантом, Монлюк), лишенной экстатической исповедальности Средневековья.

Важным итогом эволюции западноевропейских литератур в период зрелого Ренессанса явилось возникновение предпосылок создания в дальнейшем новых национальных литератур. Такие литературы, как, скажем, австрийская или бельгийская, еще не выходят на сцену, переживая период постепенного созревания и отпочкования от других литератур. В этом процессе немалую роль играют дворы просвещенных монархов, собирающих вокруг себя внушительные литературные силы. Яркий пример тому — двор императора Максимилиана I (1493—1519) в Вене, где получает развитие гуманистическая драматургия (К. Цельтис и др.), устраиваются поэтические конкурсы и научные диспуты. Страстный библиофил, Максимилиан фактически положил начало богатому книжному собранию, из которого выросла много веков спустя знаменитая Венская национальная библиотека.

В этот период, т. е. в эпоху зрелого Возрождения закрепляются определенные черты национальных литератур, которые станут затем их непременным качеством. Таков, скажем, некоторый рационализм, чувство меры в соединении с тонким юмором, что безусловно типично для литературы Франции на всех последующих этапах ее развития.

В эпоху Возрождения, как никогда раньше, дает о себе знать личностное начало в литературе, что связано с высоким представлением писателей о своей миссии. Именно в это время стал возможен столь безграничный, поистине всеевропейский авторитет отдельной личности, каким пользовался, например, Эразм Роттердамский.

Передовые идеалы эпохи Возрождения были, конечно, далеки от их практического осуществления, и это сознавали наиболее проницательные умы своего времени. Проведение в жизнь этих идеалов часто принимало уродливые формы. Так, борьба с феодально-церковной моралью порой оборачивалась подчеркнутым аморализмом и безудержным разгулом страстей — беспринципностью в политике и культом наслаждения. Творческая активность превращалась в жажду обогащения и в беспрецедентную эксплуатацию трудового населения и целых народов. Расширение географического кругозора и знания земли положило начало колониальному закабалению гигантских материков.

Кроме того, завоевания гуманизма дались не без жертв и ожесточенного сопротивления представителей феодально-церковной идеологии. С середины XVI в. по всем странам Западной Европы прокатывается, все нарастая, волна Контрреформации. Реакционнейшие решения принимает Тридентский собор, вводится «Индекс запрещенных книг», разворачивают свою деятельность иезуиты, утверждается инквизиция. По Италии еще раньше проходит процесс рефеодализации — свободные города-коммуны превращаются в маленькие монархические государства; в XVI столетии усиливается власть князей в Германии, Испания становится оплотом католицизма и феодализма, Франция раздирается на части — в период так называемых религиозных войн — борьбой соперничающих феодальных группировок.

В этой обострившейся и усложнившейся политической и идеологической ситуации протекает заключительный этап западноевропейского

45 

Возрождения. У писателей и мыслителей этой эпохи на смену радужным надеждам приходит скептицизм и даже стоицизм. Глубокое осознание противоречивости действительности сквозит, окрашенное трагическим пафосом, в произведениях Монтеня, Камоэнса, Тассо, поздних Сервантеса и Шекспира, хотя все они в конечном итоге остаются на позициях исторического оптимизма. Во многих книгах, особенно в творчестве наиболее крупных представителей литературы и философской мысли этого времени, ощутимо присутствует стремление к синтезу, к подведению итогов, осознание своей эпохи как завершающей важный исторический этап мировой истории.

На фоне этих все более обостряющихся и углубляющихся противоречий и пересмотра идеалов и надежд раннего Возрождения развивается маньеризм как определенное течение на заключительном этапе эволюции ренессансного творческого метода и стиля. Было бы ошибкой видеть в маньеризме отрицание Ренессанса и прямой переход к эстетике барокко. В маньеризме получают дальнейшее развитие многие черты ренессансного творческого метода, стиля, эстетики Возрождения. Так, углубляется и расширяется понимание античной культуры: рядом с классическими образцами ее внушительное место начинает занимать эллинистическая культура. Дальнейшим развитием личностного начала является свойственный эстетике маньеризма повышенный интерес к индивидуальной творческой манере, к самовыражению писателя или художника. Характерным было также внимание к «приему», к формальным поискам и опытам.

Показательно, что в конце XVI столетия происходит новое открытие Аристотеля, чье требование подражания природе толкуется теперь более широко и не столь буквально: подражание это превращается нередко в разгадывание скрытых в природе символов и криптограмм. С этим были связаны и поиски в каждом произведении его «внутренней идеи», т. е. утверждение мысли о проблемности искусства, что никак нельзя считать ревизией ренессансных идей. Но теперь подобные поиски приобретали порой чисто формальный характер, оборачиваясь в творчестве второстепенных поэтов показным индивидуализмом и реализуясь опять-таки лишь в сфере формы. Но черты маньеризма (без его издержек) можно найти и у великих писателей конца XVI столетия (например, у Шекспира) или у такого мастера «проблемной» лирики, каким был в Испании Гонгора.

К концу XVI столетия и в первые десятилетия следующего заметно меняется картина литературных взаимодействий и взаимосвязей. Существенные изменения претерпевает ренессансный художественный метод. На смену эстетическим принципам Ренессанса приходят классицизм и барокко, формирование которых началось еще в XVI в., но которые полностью раскрылись лишь в следующем столетии.

 

 

 

45 

ПРЕДВОЗРОЖДЕНИЕ
И ПОЭЗИЯ «СЛАДОСТНОГО НОВОГО СТИЛЯ»

Предвозрождение в XIII в. было характерно для культуры многих стран Европы, включая Византию и Древнюю Русь. Особенно широко оно раскрылось на почве Италии с ее богатыми городами-коммунами, где борьба горожан против феодалов приняла особо острые формы и где в орбиту общественной культурной жизни оказались втянутыми народные массы.

В вольных итальянских городах, где с конца XIII в. постепенно складываются раннекапиталистические отношения, создавалась культура, во многом непохожая на ту, которая процветала в Европе на протяжении Зрелого Средневековья. Не покушаясь во всех сферах идейной жизни на авторитет христианской религии, горожане-ремесленники, купцы, менялы, а также так называемый «тощий народ» вносили в литературные произведения собственные, вполне мирские интересы и идеалы. При этом они, естественно, пользовались не малопонятным им языком церкви, а теми диалектами, на которых говорили. Литература итальянского Предвозрождения приобретает некоторые специфические черты, позволяющие видеть в ней особое явление Позднего Средневековья, в известной мере выходящее за пределы собственно городской культуры. С конца XIII в. темпы развития Италии и остальной Европы больше не совпадают. Итальянские города, и прежде всего Флоренция, где формирование раннекапиталистических отношений протекает особенно бурно, резко вырываются вперед. В них создаются предпосылки для возникновения принципиально

46 

новой, национальной культуры эпохи Возрождения. «Разрыв постепенности» при переходе от Средневековья к Ренессансу не исключил того, что в высших своих художественных достижениях итальянское Предвозрождение могло исторически подготовлять Возрождение, формируя его эстетические и этические идеалы.

Помимо творчества Данте, в котором переход от Средних веков к культуре Нового времени обозначился наиболее ярко и отчетливо, из литературных явлений собственно Предвозрождения в исторической связи с Ренессансом надлежит рассматривать падуанский предгуманизм, непосредственно предвосхитивший латинские произведения Петрарки и лирику «сладостного нового стиля», к поэтике которой близка «Новая жизнь».

«Сладостный новый стиль» («стильновизм») — поэтическая школа, зародившаяся в Болонье и оформившаяся во Флоренции в конце XIII в. Свое наименование она получила, по-видимому, от Данте. Он говорил о «сладостных стихах» в трактатах «Пира», а затем дал сжатое определение «сладостного нового стиля» в «Чистилище» (XXIV, 49—62).

Одна из существенных особенностей поэзии «сладостного нового стиля», сближающая ее с поэзией Нового времени, состояла в том, что «стильновизм» объединял различные творческие индивидуальности, не подавляемые, а подчеркиваемые принадлежностью к единой поэтической школе. Новым в поэзии «стильновизма» были прежде всего поэтика и художественный стиль. Поэты этой школы создали поэтический язык, во многом подготовивший volgare illustre, итальянский язык «Божественной Комедии».

Новая поэтика возникла на основе нового отношения не только к предшествующим формам поэзии, но и к самой действительности — на основе определенного идейно-эстетического и мировоззренческого единства, сближающего поэтов «сладостного нового стиля» уже не столько с куртуазной лирикой трубадуров, сколько с исканиями писателей раннего итальянского Возрождения. Поэтике и даже поэзии «стильновистов» был свойствен некоторый эзотеризм, порожденный их стремлением подняться над бушующей вокруг них стихией местных простонародных говоров. Так называемый аристократизм «сладостного нового стиля» был обусловлен не во всем осознанной борьбой поэтов Предвозрождения за национальный литературный язык, который, не будучи народным языком той или иной области, становился народным языком всей Италии в целом. А. К. Дживелегов писал: «Нарочитая усложненность поэтического творчества в медовый период dolce stil nuovo* была как бы репетицией итальянского гуманизма как общественно-культурного явления».

Школа «сладостного нового стиля» имела признанного главу. Им был Гвидо Гвиницелли (1230 или 1240—1274). В истории итальянской литературы Гвиницелли — первый крупный поэт, творчество которого тяготеет к Новому времени. О жизни его известно мало. Он родился в Болонье, учился в тамошнем университете и, подобно отцу, стал юристом. Он умер совсем молодым, вскоре после того как враждебная ему политическая партия изгнала его из родного города. Гвиницелли не успел ни остепениться, ни даже как следует повзрослеть. Ни у одного из поэтов «нового стиля» поэзия не благоухает такой весенней свежестью.

«Первый Гвидо» (так его называл потом Данте в отличие от Гвидо Кавальканти) скоро освободился из-под влияния Гвиттоне д’Ареццо, который — в те времена «из уст в уста единственно прославлен» («Чистилище», XXVI, 125) — был своего рода литературным диктатором средневековой Италии. Гвиницелли восстал и против прозаических интонаций Гвиттоне, и против его бюргерского дидактизма, и против тенденций отождествлять любовь с религиозным порывом, а даму — с Мадонной. Гвиницелли придал воспеваемой поэтами любви характер высокого, духовного, но вместе с тем целиком человеческого чувства.

Борьба за новую поэзию велась Гвиницелли, а затем его флорентийскими продолжателями под знаком возрождения забытого наследия провансальских трубадуров и их итальянских учеников — светских придворных поэтов так называемой сицилийской школы. Кроме того, Гвиницелли и другие «стильновисты» в борьбе с богословско-спиритуалистическими тенденциями бюргерской дидактики в большей или меньшей степени учитывали опыт античной литературы, произведения которой в подлиннике и в переводах на народный язык (так называемые «вольгаризации» Вергилия, Овидия, Лукана, Тита Ливия) на рубеже XIII—XIV вв. стали в Италии неотъемлемой частью городской и собственно народной культуры. Новое отношение к традиции классической древности — еще ярче оно проявится у Данте, Джованни дель Вирджилио и падуанских предгуманистов — было одной из причин, позволившей Гвиницелли выйти за пределы куртуазной лирики и создавать собственный, вполне индивидуальный поэтический язык и стиль.

В отличие от Гвиттоне д’Ареццо, создавшего горько-ироническую канцону, посвященную

47 

Иллюстрация: 

Рафаэль. Парнас

1510 г. Ватикан, Станца делла Сеньятура

победе гибеллинов над флорентинскими гвельфами в битве при Монтаперти (1260), Гвиницелли не вносил в поэзию накала партийных страстей. Тем не менее его, казалось бы, сугубо любовная лирика была в конечном итоге связана с условиями политической жизни итальянского города-коммуны, с освободительной борьбой горожан против феодального дворянства, империи и церкви. Основываясь на традициях светской поэзии провансальцев и «сицилийцев», Гвиницелли существенно изменил их концепцию любви. Дамы-госпожи, ставшей абстракцией у поздних трубадуров и общим местом у поэтов-«сицилийцев» двора Фридриха II, для него уже не существовало. Она утратила для Гвиницелли поэтическую реальность, потому что и в поэзии он ощущал себя не вассалом, а гражданином вольного города. В его лирике центр тяжести переносится с дамы на сердце влюбленного. Тем самым расчищалась почва для новой, индивидуалистической поэзии Возрождения.

Подлинным эстетическим манифестом школы «сладостного стиля» стала канцона Гвиницелли «В честных сердцах Любовь приют находит...». Гвиницелли дал в ней новое решение традиционного для куртуазной литературы вопроса, что такое любовь и какова ее природа. Любовь, говорит поэт, родится в благородном сердце, ибо она высшее проявление духовного богатства человека.

В этой канцоне-манифесте Гвиницелли стремился приблизиться к манере современной ему философской прозы. Однако философичность его канцоны разительно отличалась от стихов позднего Гвиттоне, оправдывавшего грубость своего стиля тем, что в его произведениях много «рассудка». «Сладостность» «нового стиля» несводима к мелодичности: она тождественна гармоничности — внутреннему и специфически поэтическому соответствию мысли — форме, содержания — поэтическому языку, а языка — стилю. Приемы схоластической силлогистики трансформировались Гвиницелли в сверкающую ясность синтаксических конструкций, что обусловило ту элегантную строгость, которая стала отличительным признаком поэтической манеры «первого Гвидо». Канцоны Гвиницелли не дидактичны, они не поучают и не доказывают. Сравнения перестают быть иллюстрацией

48 

отвлеченных положений и превращаются в форму самой поэтической мысли. Идея становится у Гвиницелли поэтической концепцией, которая обретает содержание, конкретность и совершенно новую жизненность. Гвиницелли говорит, например, что любовь живет в благородном сердце по той же причине, по какой пламя горит на верхушке свечи. Образ пламени, «ясного и тонкого», постепенно вырастает в образ горения и органично переходит в строфу, где высокое духовное благородство дерзко — в смелой поэтической метафоре — противопоставляется знатности — благородству по происхождению:

Сверкает солнце над земною грязью,
Но не скудеет сила солнца;
Надменный говорит: я знатен древним родом:
Подобен грязи он, а солнце благородству.

(Перевод М. Алпатова)

Канцона заканчивается гипотетическим диалогом с богом. Если когда-нибудь, говорит поэт, Господь попрекнет меня тем, что в суетной любви к даме я дерзал пользоваться сравнениями, подобающими лишь хвалам, обращенным к нему и к Богоматери, отвечу я:

Она была подобна
Созданьям ангельским обители небесной;
Не осуди, что я ее любил.

Так называемая ангелизация дамы у Гвиницелли возникает в процессе поэтического доказательства того, что любовь к прекрасной женщине может при всем своем земном характере быть возвышенно благородной и устремленной к высшим духовным ценностям. Однако «новый стиль» не стремился показать внутренний мир человека в его реальной целостности. Гвидо Гвиницелли там, где он выступил основоположником «стильновизма», считал, что в высокой, или согласно терминологии средневековой поэтики — трагической, поэзии (канцона была исключительно трагическим жанром) должно проявляться по преимуществу «разумное начало» человеческой природы, роднящее его с «естеством ангелов» (ср.: Данте. О народном красноречии, II, II, 6). Именно это начало и воплощено в «благородном сердце», а «дама-ангел» — это его проекция на окружающий влюбленного поэта мир. Создания характера любимой женщины поэзия Гвиницелли не предполагала, любовь в ней отождествлялась с «благородным сердцем» и по сути дела исчерпывалась его рефлексией. Но лирические размышления о природе любви, поднимающие «суетное», земное чувство до высочайшего человеческого благородства, радостное интеллектуальное созерцание этого чувства носили у Гвиницелли определенно личный характер и художественно реализовались в особом, свойственном только ему индивидуализированном поэтическом языке и стиле.

Отделив благородство от знатности, а прекрасную даму от некоего субститута или эпитета Богоматери, Гвиницелли не только отошел от феодально-сословных канонов куртуазной лирики, но и содействовал дальнейшей секуляризации проторенессансной поэзии. Это был существенный шаг по направлению к целиком светской, национальной культуре Возрождения.

Данте сравнивал стремительное развитие живописи от Чимабуэ до Джотто с развитием поэзии от Гвиницелли к Кавальканти («Чистилище», XV, 91—98). Гвидо Кавальканти (ок. 1260—1300) возглавил школу «сладостного нового стиля» во Флоренции. Здесь она стала содружеством поэтов, объединенных поэтикой и личной дружбой. Во флорентийскую школу «сладостного нового стиля» во времена Данте входили Джанни Альфани, Лапо Джанни, Чино да Пистойя, Дино Фрескобальди. Наибольшим авторитетом пользовался Гвидо Кавальканти, которого Данте назвал в «Новой жизни» своим «первым другом». Он родился во Флоренции и принадлежал к знатному гвельфскому роду. Когда Флоренция раскололась на «белых» и «черных», Гвидо, как и Данте, стал одним из руководителей «белых». Его стычки с «черными» отрядами Корсо Донати угрожали спокойствию города, и в 1300 г. Флорентийское правительство отправило в изгнание вожаков обеих группировок. Кавальканти был вскоре амнистирован, но, заболев в ссылке, умер после возвращения во Флоренцию в августе того же 1300 г.

Современные хронисты отзывались о Кавальканти с отчужденным почтением, выдающим недопонимание. Дино Компаньи упрекал его в аристократической гордости и в отсутствии интереса к общественной жизни. Виллани писал, что Кавальканти «был как философ сведущ во многих вещах, только не отличался чрезмерной мягкостью и был гневлив». Рассказы, ходившие в бюргерской Флоренции о друге Данте, дожили до времен Франко Саккетти, но еще до этого красочно отразились в «Декамероне», где поэт изображен несколько странным, сторонящимся общества мечтателем: «Гвидо, нередко отдаваясь своим мыслям, сильно чуждался людей. А так как он держался отчасти учения эпикурейцев, говорили в простом народе, что его размышления состояли лишь в искании, возможно ли открыть, что бога нет» («Декамерон», VI, 9). Отсюда вошедшая в истории литературы романтическая легенда

49 

о гордом и одиноком атеисте, «вечном бунтаре». Легенда эта примечательна тем, что в ней отразились проторенессансные черты характера Кавальканти и его взаимоотношения с традиционной городской культурой, из которой «новый стиль» явно выламывался.

Гвидо Кавальканти получил не совсем обычное образование, он разбирался в логике и в «медицине», т. е. в естественнонаучных теориях, воспринятых от Аристотеля и арабов. Гвидо, вероятно, был аверроистом и эпикурейцем в средневековом понимании этого слова. Он бесстрашно отрицал бессмертие души, а следовательно, ад и рай и всю систему посмертного воздаяния. Вот почему в глазах простого народа да и образованных бюргеров Гвидо был самым настоящим безбожником. Иронические сонеты, вроде «Прекрасное лицо моей мадонны», в котором Гвидо высмеял чудотворную силу статуи Мадонны, только укрепляли такую репутацию поэта.

Философские и естественнонаучные воззрения Кавальканти в значительной мере определили характерные черты его творчества. Говорить о Кавальканти, что, «сам того не желая и не зная, он стал художником и поэтом» (Фр. де Санктис), в настоящее время невозможно. Философская канцона «Дама меня просила...», в которой Кавальканти развил аверроистскую теорию любви, сложна (на протяжении всего Возрождения ее комментировали многие мыслители, в том числе Марсилио Фичино), но дает ключ к пониманию противоречий его поэзии в ее глубоко человеческом трагическом единстве. Кавальканти воспринял от Гвиницелли представление о любви как о земном, но облагораживающем человека чувстве и тоже иногда наделял возлюбленную «природой» ангела. Но Кавальканти еще сильнее настаивал на земном, естественно-физиологическом характере любви, порожденной лицезрением даже ангелоподобного создания. Согласно канцоне «Дама меня просила...», любовь обитает «в той части души, где находится память», т. е. по аристотелево-аверроистской терминологии — в «чувствующей душе», и следовательно, не в сфере интеллекта. Любовь в стихах Кавальканти — игралище сильных страстей, а не объект радостного созерцания, какой она была у Гвиницелли. Кавальканти связывает ее с темным и таинственным влиянием Марса и склоняется к мысли, что радость любви — пагубная иллюзия, разрушение которой влечет за собой смятение и гибель. В его стихах постоянно мелькают слова: «растерянность», «мука», «тоска», «страх», «пощада», а еще чаще — «любовь» и «смерть». Их связывает в лирике Кавальканти не только звучание (Amore — Morte), но и общая концепция человека — трагедия его земной судьбы.

Любовь в стихах Кавальканти чаще всего — безжалостный повелитель. Тем не менее поэт не проклинает любовь и не стремится избавиться от ее власти. Сонет, обращенный к Данте, «О, если б я любви достоин был» Гвидо заканчивает признанием:

Амур натягивает лук
И, торжествуя, радостью сияет:
Он сладостную мне готовит месть.
Но слушай удивительную весть —
Стрелой пронзенный дух ему прощает
Упадок сил и силу новых мук.

(Перевод И. Н. Голенищева-Кутузова)

Любовь для Кавальканти — высшее проявление человечности человека, символ его радостно-мучительной внутренней жизни, поэтически особо ценной именно потому, что смерть, с точки зрения поэта-аверроиста, ведет к окончательной гибели личности. Традиционная тема любви и смерти приобретает у «нового Гвидо» неожиданное звучание и в своем трагизме перекликается уже не столько с Петраркой или Полициано, сколько с далеким Леопарди, хотя в поэтике Кавальканти еще ничто не предвещает непосредственности романтических излияний и жалоб. Гордый аристократ Кавальканти никогда не снисходил до исповеди. Подобно другим «стильновистам», он ставил между собственным внутренним миром и внутренним миром читателя преграду тщательно выверенной формы — поэтического языка и стиля, задачей которой было облагораживать смятение чувств.

Используя систему метафор, эмблем и персонификаций, Кавальканти объективировал свою любовь и смотрел не нее как бы со стороны. Любовь, Сострадание, Страх, Пощада превращались в его стихах в персонажи человеческой трагедии, не соприкасающейся прямо с обыденной действительностью и развертывающейся в пределах своего рода сновидения, освещенного ровным, ярким светом. Но это не лишало стихи Кавальканти поэтической жизненности. Несмотря на сознательную рафинированность языка и отвлеченность ситуаций, его персонификации не превращались в абстрактные аллегории. В большинстве случаев они были высокопоэтическими образами, обладающими огромной суггестивностью и плохо поддающимися переводу на язык прозы и трезвого рассудка. Пример тому — образ души, которая вздрагивает от удара стрелы Любви и, трепеща, видит подле себя бездыханное сердце.

Отчетливо выраженная индивидуальность Кавальканти, своеобразие его могучих страстей, чувств, мыслей проглядывали сквозь утонченно

50 

строгую «стильновистскую» форму и, не разрывая эту форму, преобразовывали ее в поэтические структуры, в которых устанавливалось равновесие между осознавшим свою ценность «я» поэта и объективирующей его поэтикой отдельного стихотворения.

Гвидо Кавальканти еще больше, чем Гвиницелли, обособил «сладостный новый стиль» и от диалекта, и от прозаической приблизительности стилистических форм средневековой городской поэзии. Его лирика была ориентирована на круг посвященных, но эти посвященные были провозвестниками национальной поэзии Италии, строителями ее единого литературного языка и стиля. Противоречия литературной позиции Кавальканти отражали историческую диалектику приближающегося Возрождения. Кавальканти писал, что человек с низменной душой не постигает сущности любви, а следовательно, и поэзии «нового стиля». «Низменность» души для Кавальканти была тождественна с ее неприобщенностью к новой философско-литературной культуре. «Новый стиль» требовал отказа от церковно-теологических концепций мира. Разрыв со средневековой муниципальной и коммунальной простонародностью подводил Гвидо Кавальканти и его последователей к исторически новому типу народности — к народности национального языка и национальной литературы.

Приметным поэтом «сладостного нового стиля» был намного переживший сверстников Чино да Пистойя (ок. 1265—1270, ум. в 1336?). Он участвовал в борьбе партий и с начала XIV в., когда в городе верх взяли его противники, вынужден был уйти в изгнание. В это время его дружба с Данте особенно окрепла. Теперь их сближала не только поэтика: поднявшись над городскими распрями, Данте и Чино искали силу, способную принести мир и справедливость всей Италии, и оба на какое-то время возложили свои надежды на императора Генриха VII. Когда тот умер, Чино в ставшей знаменитой канцоне сказал, что с этой смертью «умерла... всякая справедливость».

Свои общественные взгляды Чино чаще развивал не в стихах, а в лекциях и юридических сочинениях. Прославленный правовед, он преподавал в университетах Болоньи, Сиены, Флоренции, Перуджи, Неаполя, яростно требуя ограничения светской власти церкви. Не случайно в числе его учеников оказался Бартоло да Сассоферрато. Умер Чино в Пистойе в 1336 г. (или в самом начале 1337 г.), оплаканный Франческо Петраркой.

Чино да Пистойя оставил больше стихотворений, чем кто-либо из «стильновистов». Чаще всего он писал о любви. Его возлюбленную звали Сельваджа (Нелюдима), и это было не senhal, а ее настоящее имя. Данте считал Чино сочинителем «наиболее сладостных и утонченных стихов» и утверждал, что Чино лучше, чем кто-либо в Италии, представлял любовную лирику. Боккаччо ставил Чино да Пистойя в один ряд с Данте и Кавальканти, а для Петрарки и Полициано Чино как создатель стихов о любви заслонил всех предшествовавших ему поэтов.

Новейшее литературоведение пересмотрело такие оценки. Стихи Чино неровны и порой монотонны. Он не был большим поэтом, но на его долю выпало подвести итог «сладостному новому стилю». Не обладая неукротимой индивидуальностью Кавальканти или Данте, Чино не преобразовывал «стильновистские» мотивы и приемы в новые поэтические синтезы, а просто собирал их вместе. Может быть, лучше всего получались у Чино стихи, в которых он меньше отходил от образцов высокого «стильновизма». Такова, например, обращенная к Данте канцона, в которой Чино трогательно утешает друга, потерявшего возлюбленную, и изображает вознесение Беатриче: «О вас она блаженным говорит...».

Лишенный напряженности лиризма Гвиницелли и интеллектуализма Кавальканти, «сладостный новый стиль» у Чино да Пистойя упростился и приобрел интонации и синтаксические конструкции обыденной речи. То, что у обоих Гвидо казалось темным и сложным, стало вдруг ясным и понятным.

Чино да Пистойя компенсировал обеднение мысли и страсти изящной игрой слов, рифм и созвучий, музыкальностью языка и стиля. Чино определенным образом связал «сладостный новый стиль» со следующим этапом в развитии поэзии — с гуманистической лирикой Франческо Петрарки. Если своего стиля Чино будто и не создал, то лирическая простота его стихов отражала настойчивое стремление найти такую художественную форму, которая бы выявляла в любовных стихах универсальную человечность. Это-то и сделало его близким ренессансному гуманизму Боккаччо и Петрарки, а затем утонченному поэту-филологу Полициано, утверждавшему, что именно Чино да Пистойя «первый начал полностью пренебрегать той древней грубостью, от коей не смог совсем уберечься даже божественный Данте, во всем прочем поэт наиудивительнейший».

В XIV в., во времена Петрарки, традицию «сладостного нового стиля» продолжали Сенуччо дель Бене, Маттео Фрескобальди, Чино Ринуччини. Но это были уже эпигоны. В эпоху Возрождения, выполнив свою историческую миссию, «стильновизм» ушел в подпочвенные слои новой культуры, лишь на короткое время

51 

выходя на поверхность в стихах некоторых поэтов второй половины XV в., в частности в некоторых лирических произведениях Лоренцо Медичи и его литературных единомышленников.

Историческая миссия лирики «сладостного нового стиля» не исчерпывалась, однако, подготовкой сюжетных мотивов и некоторых приемов ренессансной поэзии Петрарки и его продолжателей: из этой литературной школы вышел поэт, который уже в самом начале эпохи Возрождения оставил далеко позади себя всех своих непосредственных учителей и предшественников. На рубеже XIII и XIV вв. движение литературы и искусства в Италии резко ускоряется. Наиболее проницательные современники начинают чувствовать ветер стремительно мчащегося времени:

О, тщетных сил людских обман великий,
Сколь малый срок вершина зелена,
Когда на смену век идет не дикий!

Кисть Чимабуэ славилась одна,
А ныне Джотто чествуют без лести,
И живопись того затемнена.

За Гвидо новый Гвидо высшей чести
Достигнул в слове; может быть, рожден
И тот, кто из гнезда спугнет их вместе.

(«Чистилище», XI, 91—99)* 

«Не дикий век», о котором здесь говорится, — это время приближавшегося Возрождения. Гвидо Гвиницелли и Гвидо Кавальканти сменил могучий гений Данте Алигьери.

Сноски 

Сноски к стр. 46

* Новый сладостный стиль (ит.). — Ред.

Сноски к стр. 51

* Здесь и далее «Божественная Комедия» цитируется в переводе М. Лозинского.

 

 

 

51 

ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ

Переходность Предвозрождения как особого исторического этапа в формировании мировой литературы и диалектика рождения новой культурной эпохи наиболее полно выразились в творчестве создателя «Божественной Комедии». На стыках больших исторических миров нередко возникают титаны. «Конец феодального средневековья, начало современной капиталистической эры, — писал Ф. Энгельс, — отмечены колоссальной фигурой. Это — итальянец Данте, последний поэт средневековья и вместе с тем первый поэт нового времени» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 22, с. 382).

Данте родился во Флоренции во второй половине мая 1265 г. Род его был дворянским, но гвельфским. Гвельфов во Флоренции, как правило, поддерживал народ — «пополо». В 1293 г. во Флоренции были приняты «Установления справедливости». Это была самая демократическая конституция тогдашней Европы. Юность Данте совпала с расцветом гвельфской республики. Он не был богат, но получил хорошее образование и, вероятно, учился в школе правоведения в Болонье, где познакомился и на всю жизнь подружился с Чино да Пистойя. Больше всего юного Данте занимала поэзия. Начал он с подражания «сицилийцам» и манере Гвиттоне д’Ареццо. Даже в первых главах «Новой жизни» встречаются осложненные по форме гвиттонианские религиозно-моралистические сонеты. Но вскоре Данте перешел к «стильновизму». Данте под влиянием Кавальканти написал ряд стихотворений, однако довольно скоро обрел собственную тему. Аверроистский пессимизм не захлестнул его даже в пору учебы у «второго Гвидо». Самым значительным произведением, вышедшим из школы «сладостного нового стиля», стала дантовская «Новая жизнь». «Стильновизм» в ней не только развивался, но и преодолевался.

В «Новой жизни» Данте рассказал о своей великой любви к Беатриче Портинари, юной флорентийской даме, бывшей замужем за Симоне деи Барди и умершей в июне 1290 г., когда ей не исполнилось и двадцати пяти лет. Данте написал «Новую жизнь» либо в 1292 г., либо в начале 1293 г. Эпоха напряженно искала новые пути в общественной жизни, поэзии, искусстве, философии. Говоря о «новой жизни», Данте имел в виду свою любовь, но любовь эта трактовалась им и как огромная объективная сила, обновляющая мир и все человечество.

Основное ядро «Новой жизни» образуют стихотворения. Из своей юношеской лирики Данте отобрал для «Новой жизни» 25 сонетов, 3 канцоны, 1 баллату и 2 стихотворных фрагмента. Стихотворения «Новой жизни» симметрично сгруппированы вокруг второй канцоны «Младая донна в блеске состраданья», образующей композиционный центр книги. Кроме того, стихотворения делятся на четыре группы, представляющие четыре разные манеры тосканской лирики. «Новая жизнь» — произведение композиционно продуманное и внутренне чрезвычайно целостное. В нем есть четкий план, «сюжет» и даже движение «сюжета». Построение книги определенным образом связано с числом 9, которое будет играть большую организующую роль также в «Божественной Комедии». Симметрия и «магия числа» унаследованы «Новой жизнью» от средневековых представлений об уравновешенности и замкнутости художественного произведения. Но в основном книга Данте построена по-новому, и ее внутренняя структура не статична, а динамична.

Стихотворное ядро «Новой жизни» плотно окружено прозаическими кусками. Данте рассказывает

52 

в них о жизненных обстоятельствах, побудивших его написать то или иное стихотворение, и объясняет связи, существующие между отобранными им сонетами и канцонами, последовательностью событий, якобы происходивших в его собственном прошлом. Тем не менее было бы неправильно считать «Новую жизнь» романом и видеть ее художественное значение прежде всего в «реалистическом» изображении любви Данте к Беатриче деи Барди. События реальной действительности пропускаются в «Новой жизни» сквозь призму эстетики «сладостного нового стиля». Более того — поэтика входит в сюжетную ткань «Новой жизни», являясь одним из факторов движения сюжета. Произведение это — не только повесть о любви Данте, но и что-то вроде теоретического трактата о поэзии на народном языке.

Сюжетная схема «Новой жизни» проста, хотя трудно выделяема из внефабульного материала. В начале книги сказано, что поэт впервые увидел Беатриче, когда ему было девять лет, а ей около девяти. Потом о зарождении любви говорится также в терминах позднесредневековой натурфилософии. Демонстрируются специфические черты поэтического мышления и мощь преобразующей мир фантазии поэта. Великая любовь становится доминирующим впечатлением юности, которое предопределяет характер дальнейшего творчества Данте.

Новая знаменательная встреча поэта и прекрасной дамы происходит через девять лет. Число девять и его кратная основа — число три — во всех произведениях Данте неизменно сопровождает появление Беатриче. На этот раз поэт встретил ее на одной из узких улиц Флоренции. Поклон дамы и впечатление, которое он производит на влюбленного, — один из характерных мотивов поэзии «сладостного нового стиля». Ни в одном из стихотворений первого цикла такого рода мотив не выделяется, потому что стихотворения этого цикла написаны в старой, гвиттонианской манере. Стихи пока что не вполне совершенны, но в композиции «Новой жизни» они необходимы. Преодоление гвиттонианства создает в «Новой жизни» ощущение движения поэтики как движения сюжета и позволяет представить «новый стиль» как выражение истинной любви к Беатриче в противоположность любви мнимой и выдуманной — любви к «даме-ширме».

Главная тема сонетов второго цикла (гл. XIII—XVI) — мучительные противоречия безответной любви. Здесь Данте вторит многим идеям и образам Гвидо Кавальканти. Но Данте не подражатель, и не разрешимый для Кавальканти трагический конфликт безответной любви вводится в «Новую жизнь» прежде всего потому, что Данте находит возможность его разрешения. Земная любовь к земной женщине, как она понималась Кавальканти, в «Новой жизни» — всего лишь один из этапов в том духовном развитии человека и человечества, которому посвящена книга.

Третья, центральная часть «Новой жизни» (стихотворения гл. XIX—XXXIV) — своего рода поэтический апофез Беатриче. В ней Данте, отказавшись от манеры Кавальканти, обращается к стилистике, сходной со стилистикой Гвиницелли. Развивая и углубляя некоторые философские мотивы «первого Гвидо», он поднимает «новый стиль» на такую высоту, которая уже предвещает «прекрасный стиль» «Комедии». Беатриче — и земная женщина, которая ходит по улицам Флоренции, и в то же время не просто женщина. Данте настойчиво подчеркивает причастность земной Беатриче к трансцендентному миру:

Любовь гласит: «Дочь праха не бывает
Так разом и прекрасна и чиста
...»
Но глянула — и уж твердят уста,
Что в ней Господь нездешний мир являет.

(Перевод А. Эфроса)

Смерть Беатриче изображена как космическая катастрофа, затрагивающая все человечество. Стиль Данте приобретает интонации библейских пророков. Он черпает образы из «Апокалипсиса» и Евангелий, и в его книге появляются дерзновенные стилистические параллели между Беатриче и Христом. Вознесение Беатриче преображает поэта. В «Новой жизни» любовь к земной женщине перерастает в своего рода религиозное чувство, обожествляющее человека. Данте старательно обособляет его как от церковной ортодоксии, так и от многочисленных в то время ересей. Сон о смерти и вознесении Беатриче не выдается им за видение, т. е. за откровение, обладающее в глазах традиционного религиозного сознания абсолютной объективностью и истинностью. Напротив, автор «Новой жизни» все время подчеркивает, что этот сон — всего лишь фантазия поэта. Однако «Новая жизнь» построена так, что сон поэта сбывается. Поэтическая фантазия оказывается отнюдь не «ложным мечтанием», а средством проникновения в высшие тайны мироздания.

В третьем цикле «Новой жизни» Данте не отказывается от принципов «сладостного нового стиля», но здесь указана возможность выхода в еще более широкий мир. При этом неправильно усматривать в большей религиозности «Новой жизни» по сравнению с творчеством Кавальканти, в «ангелизации» Беатриче шаг назад. В конце XIII в. в обстановке общественного

53 

Иллюстрация: 

Доменико ди Микелино. Данте

1465 г. Фрагмент фрески в церкви Санта Мария дель Фьоре во Флоренции

54 

подъема, охватившего народные массы Флоренции, переход к Возрождению был процессом сложным, и позиция, занятая Данте, могла более соответствовать требованиям идейного переворота, чем аверроистская философия «второго Гвидо». Данте отходил от Гвиницелли и Кавальканти во имя большей народности и укрепления связей с этическими концепциями флорентийской коммуны.

Однако, чтобы успешно преодолеть «стильновизм», надо было до конца исчерпать его возможности. В сонетах четвертого цикла (гл. XXV—XXXVIII) Данте «очеловечивает» любовь и приближается к той манере, которую воспринял у него или развивал параллельно с ним в своих лирических сонетах Чино да Пистойя. В «Новой жизни» появляется дама, которую поэт именует «благородной» и «сострадательной». Между ней и поэтом возникает симпатия, постепенно перерастающая в любовь. История зарождения и развития этой любви описана кратко, но с глубоким, почти что реалистическим психологизмом. Поэт думает сперва, что он любит в «сострадательной даме» умершую возлюбленную, но затем понимает, что это иная любовь, причем любовь, обещающая ему радость разделенного чувства. Однако против мыслей, продиктованных сердцем, восстает постоянство разума, ревниво оберегающего память о Беатриче. В душе Данте начинается борьба, и, что примечательно, он осознает ее поэтическую ценность. Вторая любовь, казалось бы, одерживает победу. Однако в конечном итоге в «Новой жизни» побеждает постоянство разума. Победа эта показана в Заключении, состоящем из девяти глав (XXXIV—XLII), обрамляющих три сонета. Хотя Данте позже, в трактате «Пир», используя символику «Новой жизни», олицетворял в «сострадательной даме» философию, здесь, в поэтической книге, она выступает как живая женщина. Реальная любовь к «сострадательной даме» художественно необходима в «Новой жизни»: на фоне отказа от обычного счастья выявляется всемирно-историческое значение идеальной любви к Беатриче и той поэтики, которая вела к «Комедии».

Чудесное видение, заканчивающее «Новую жизнь», показывает, как мало общего имели ее сюжет и поэтика «стильновизма» с традиционным религиозным сознанием. Видение проводит грань между Беатриче, бывшею центром внутреннего мира Данте в пору написания «Новой жизни», и Беатриче, ставшей центром Вселенной. Вместе с тем «ангелизированная» Беатриче всегда продолжает оставаться для Данте прекрасной женщиной, которую он любил юношескою любовью. В «Новой жизни» эстетически обосновывается этика, в основе которой лежит интерес к человеческой личности и ее духовному миру. Произведение это завершается беспримерной молитвой поэта даровать ему силу воздвигнуть возлюбленной памятник, подобного которому не было ни у одного человека. Создатель «Новой жизни» готовился стать творцом «Комедии»: «чтобы достигнуть этого, я тружусь, сколько могу» («Новая жизнь», XLII).

Трудился молодой Данте много и упорно. Это доказывает его канцоньере. В него вошли стихи, созданные поэтом в разные годы, но не включавшиеся им самим в его книги. Помимо «стильновистских» канцон, тематически перекликающихся с «Новой жизнью», в канцоньере особенно важны два цикла: тенцона (стихотворный спор) с Форезе Донати и стихотворения о Пьетре («Стихи о Каменной Даме»).

Перебрасываясь сонетами, Форезе и Данте изощрялись в вульгарных двусмысленностях, но в жизни они приятельствовали. Тенцона не отражала реальности житейской ситуации, но свидетельствовала о стремлении молодого Данте к овладению всеми семантическими и стилистическими возможностями народного языка, без чего будущий творец «Божественной Комедии» не смог бы выйти за эстетические пределы современной ему поэзии.

Брань тенцоны была продиктована особенностями средневекового комического стиля, противостоящего в литературе Предвозрождения трагическому стилю канцон, создававшихся в школе Гвиницелли. В итальянской поэзии до Данте не существовало ни единого литературного языка, ни единства стиля. Разделение ее на стили, низкий и высокий, проводившееся на уровне тематическом, лексическом и т. д., вытекало из основ средневековой культуры. Субъектом художественных стилей в средневековой литературе был не целостный человек, а его отдельные стороны (см.: Данте. О народном красноречии, II, II, 6).

Создателем итальянской комической поэзии принято считать флорентийца Рустико ди Филиппо (ок. 1230 — ок. 1300). Примечательно, что в его канцоньере внутрисистемная оппозиция двух средневековых стилей выявлена подчеркнуто ясно. Все канцоньеры Рустико делятся на две равные части: 39 сонетов в них написаны языком и стилем высокой, трагической поэзии и 39 — стилем поэзии низкой, комической.

Сонеты Рустико ди Филиппо, написанные традиционным трагическим стилем, порой обладают значительными художественными достоинствами. Великолепен тридцать пятый сонет «Куда бы ни шел я, ни брел, ни взирал бы...» с его меланхолическим зачином, звучащим почти по-петрарковски. Но истинным новатором

55 

Рустико оказался в произведениях не развивающих, а пародирующих стиль куртуазной лирики. Сонету «Куда бы ни шел я...» в комической части канцоньеры соответствует сонет о гротескно-уродливой старухе-сводне «Куда ни идешь ты, повсюду тащишь с собой ночной горшок...». Именно такого рода сонеты Рустико создали школу. На рубеже XIII и XIV вв. трагическая лирика «стильновистов» преобладала в одной Флоренции, на территории остальной Тосканы господствовала поэзия, которую современные итальянские исследователи именуют то «бурлескно-реалистической», то «буржуазно-реалистической», то просто «веселой» или прямо «реалистической».

Из последователей Рустико ди Филиппо наибольшей популярностью у литературоведов пользовался Чекко Анджольери (ок. 1260—1313), но, пожалуй, самым тонким и любопытным из них был Фольгоре ди Сан Джиминьяно. Помимо Фольгоре и Чекко, к лирикам комического стиля принадлежали сер Якопо да Леоне, мессер Фино д’Ареццо, Иммануэль Римский, сер Пьеро де’Файтинелли, Никола Муша, Пьераччо Тедальди и многие другие поэты. Накануне эпохи Возрождения поэзия комического стиля образовывала в литературе Италии мощный, хотя пока еще и малоизученный пласт.

Говорить о каком-либо реализме или демократизме поэтов комического стиля вряд ли возможно. Рустико ди Филиппо изображал современную ему действительность во всей ее повседневности и поверхности не потому, что видел в этом сущность действительности. Наоборот, он использовал в комических сонетах тривиальные выражения для комического отрицания земной, материальной действительности, которая для него, как и для большинства писателей Средневековья, не обладала подлинной реальностью и, следовательно, не заслуживала серьезного к себе отношения. Материально-чувственная стихия — и в этом коренное отличие готики от ренессансного стиля — всегда лежит много ниже уровня земного, плотского человека, сохраняющего связь с богом и заключающего в себе искру божественного начала.

Готическая динамика предвозрожденческого комического стиля яснее всего выявляется в стихотворениях, трактующих центральную почти для всякой лирики тему — тему любви. В комическом мире любовь, как правило, облекается в форму похоти. Недоступная возлюбленная «серьезного» Рустико оказывается податливой любовницей, и ее характеризуют уже не слово «alma» («душа»), а словечко «cul» («задница»). Если в «серьезной» части канцоньеро Рустико ди Филиппо звучат печальные жалобы на неразделенность высокодуховного чувства, то в его сонетах комического стиля, наоборот, выставляется напоказ ненасытность дамы, именуемой теперь просто «девкой». Снижение любви, а затем ее аннигиляция с помощью гипербол, форсирующих движение к «материально-телесному низу», обнаруживаются у всех поэтов комического стиля. Вульгарная чувственность капризной Беккины не является у Чекко Анджольери крайним пределом низменной любви. Он спускается еще ниже, переступает границы человечности и естественности и обращается к комическому изображению противоестественной страсти. Для поэзии комического стиля такого рода деталь типична. Снижение любви до вульгарной страсти публичной девки является не просто форсированным движением вниз, а своего рода спуском в ад. По мере того как в высокой и трагической поэзии «стильновизма» женщина ангелизировалась, в комической поэзии она все больше отождествлялась с чертом.

Обычно здесь говорят о пародии. И это справедливо, если не сводить пародию к невинно-литературной забаве, а рассматривать ее как одну из существенных форм народно-художественного сознания. Тем самым предвозрожденческая лирика комического стиля подготовляла новое литературно-языковое сознание — не монологическое, каким оно было в литературе классического Средневековья, а такое, в котором голос индивидуализированного автора звучал рядом с голосами в разной мере типизированных персонажей.

Данте перебрасывался комическими сонетами также с Чекко Анджольери, но сонеты эти не сохранились. Видимо, Данте не придавал им большого значения. Соревнование с Рустико и Чекко в изображении «животной природы» человека в планы его не входило. Преодолевая «стильновизм», он стремился к целостному изображению действительности. Овладение формами и приемами комического стиля понадобилось творцу «Комедии» не только для изображения обитателей ада, но и для разработки собственного поэтического языка и собственного, индивидуального литературного стиля.

Следующим этапом на этом пути стали так называемые «Стихи о Каменной Даме», созданные около 1296—1298 гг. и адресованные даме, именуемой поэтом Пьетра, т. е. Камень. В чувственных, порой конкретных образах и метафорах стихотворений «каменного» цикла ощущается влияние комического стиля, но еще больше в них заметно стремление к овладению опытом провансальской поэзии. Демонстративно резко отгораживая свою поэзию, поэзию «нового стиля» от городской, религиозно-моралистической

56 

поэзии Гвиттоне д’Ареццо и всех его последователей, Данте вместе с тем связывал ее со своего рода классической куртуазной поэзией на народном языке, воплощением которой для него становится Арнаут Даниэль: (см.: «Чистилище», XXVI, 115—126). И то и другое примечательно. Через несколько лет путь к новой, уже не просто народной, а национальной литературе получил теоретическое обоснование в специальном трактате о языке и поэтике. Переворот, сопровождавший начало эпохи Возрождения в Италии и рождение там первой в Европе национальной культуры, требовал обоснования литературной законности народного языка, введения в литературу новых идей и нового жизненного материала, преодоления как готического натурализма, так и предвозрожденческого спиритуализма в трактовке человека и связанных с человеком проблем общественной жизни.

После смерти Беатриче Данте, дабы приобщиться к философии, «стал ходить туда, где она истинно представляла себя, а именно в монастырские школы и на диспуты философствующих» («Пир»). Самые бурные споры велись в то время в доминиканском монастыре Санта Мария Новелла. На них блистали Ремиджо де’Джиролами и Толомео да Лукка, любимые ученики и продолжатели Фомы Аквинского. Данте еще в молодости постиг тонкости томизма и философии Аристотеля (в представлении XIII в.). Потом все это ему пригодилось и вошло в поэтическую структуру «Божественной Комедии». Однако Данте всегда интересовала не столько теология, сколько этика. Поэтому гораздо больше, чем к Ремиджо Джиролами, он прислушивался к Брунетто Латини (ок. 1220—1294), который учил его, что путь к вечной жизни лежит через мирскую славу, обретаемую в политической борьбе за лучшую и справедливую жизнь на земле («Ад», XV, 82—85).

В 1295 г. Данте, потомок крестоносца Каччагвиды, записался в цех аптекарей и врачей, чтобы иметь возможность активно вмешиваться в общественную жизнь Флоренции. Политическая деятельность Данте в родном городе продолжалась семь лет. Джованни Виллани, Боккаччо и Леонардо Бруни приписывали ему одну из главных ролей в решении судеб Флоренции в бурную пору ее исторического развития. Летом 1300 г. в течение двух месяцев Данте был одним из семи приоров Флоренции, т. е. входил в правительство.

Данте был в свойстве с Донати, но присоединился к «белым» гвельфам, потому что они отстаивали свободу родины от покушений на нее папского Рима. Любовь к Флоренции и опыт политической борьбы формировали антитеократические идеи «Пира» и «Монархии». Когда в мае 1300 г. правительство Флоренции искало союзников против Бонифация VIII, в Сан Джиминьяно для переговоров с представителями гвельфской лиги Тосканы был послан именно Данте. В 1301 г. войско Карла Валуа, прибывшего во Флоренцию как «миротворец» и доверенное лицо папы, помогло Корсо Донати совершить государственный переворот, за которым последовали политические процессы. Одной из первых жертв стал Данте. В самом начале 1302 г. он был облыжно обвинен новой синьорией и заочно приговорен сперва к штрафу в пять тысяч малых флоринов, а затем к сожжению на костре. Для поэта начались годы мучительного изгнания. В 1304 г. Данте жил в Вероне при дворе Бартоломео делла Скала и, кажется, как раз в то самое время, к которому относится трагедия Ромео и Джульетты. В 1306—1307 гг. его приютили Маласпина, правители Луниджаны, а в 1307—1308 гг. он очутился в Казентино. Боккаччо уверяет, будто Данте добрался даже до Парижа, привлеченный славой тамошнего университета. По его словам, «в Париже Данте выступал на многих диспутах и стяжал такую славу блеском своего гения, что тогдашние его слушатели и поныне рассказывают об этом с превеликим изумлением». Если это верно, то пребывание Данте в Париже следует отнести к 1309—1310 гг.

Период, охватывающий 1302—1313 гг., был для Данте мучительным, но творчески плодотворным. В первые годы изгнания Данте принимал участие в попытках «белых» гвельфов вернуться во Флоренцию, но когда те пошли на соглашение с гибеллинами, он отошел от эмигрантских ссор и стал «сам своей партией». Ощущение одиночества усугублялось сознанием трагического разлада между человеком и миром. Поражение «белых» гвельфов, защищавших, казалось бы, правое дело и справедливость, предательская и своекорыстная политика наместника бога на земле, готовность вождей «белых» гвельфов воевать против отказавшейся от них Флоренции в союзе с ее врагами, явное торжество чистогана (хозяином в «черной» Флоренции оказался не Корсо Донати, а денежный мешок — Джери Спини) — все это убеждало поэта, приступившего к работе над «Комедией», в том, что «нынешний мир сбился с пути» («Чистилище», XVI, 82). Тем не менее Данте твердо верил, что может указать человечеству правильную дорогу. Именно эта беспримерная по титанизму вера помогла Данте по-новому ощутить духовную связь с народом не одной Флоренции, а всей Италии и породила канцоны первых лет изгнания и «Комедию» (поэма была начата около 1307 г.), а также «Искусство поэзии на

57 

народном языке» (книгу, обычно называемую «О народном красноречии») философское сочинение «Пир» и политический трактат «Монархия». В годы скитаний по Италии Данте стал «поэтом Справедливости» («О народном красноречии», II, II, 9). На смену «сладостному новому стилю» приходил стиль, который сам Данте назовет «прекрасным» (lo bello stile) и который ряд исследователей напрасно пытались отождествить с готикой. Данте возводил свой «прекрасный стиль» к создателю классической «Энеиды» Вергилию («Ад», I, 87). «Прекрасный стиль» прокладывал путь национальному стилю эпохи Возрождения — стилю ренессанс.

Смена стилей у Данте была обусловлена перестройкой миропонимания. В «Пире» (между 1304 и 1307 гг.) — и это весьма характерно для исторического своеобразия переходного периода, который эстетически реализовался в творчестве Данте, — политика органически переплетается не только с этикой, но и с поэтикой и лингвистикой.

В структуре «Пира» стихи и комментирующая их проза сочетаются по-иному, чем в «Новой жизни». Проза в «Пире» оказалась другой по содержанию и по слогу. Тем не менее от «Новой жизни» Данте не отрекался. Его творческая эволюция отличалась целостностью.

Данте собирался написать для «Пира» 14 аллегорических канцон и философских трактатов к ним, но осуществил три трактата-комментария и три канцоны (из них две были написаны еще во Флоренции). Данте предпослал книге трактат-введение, в котором объяснял, почему «Пир» в нарушение научно-философских традиций написан не по-латыни, а на народном языке.

В введении к «Пиру», в созданном в то же самое время трактате «О народном красноречии» Данте разработал принципы общенационального итальянского литературного языка и выдвинул ряд смелых идей, во многом предвосхищавших ренессансные поэтики и ренессансные теории стиля (см. особенно II, VI, 7—8).

Ренессансные теории стиля у Данте предваряет идея о необходимости ориентации на «образцовых», «правильных поэтов». Данте почти по-гуманистически верил в безграничность созидательных сил отдельной творческой личности, связанной с народом — нацией и осуществляющей его истинные, «разумные» стремления в сфере поэзии, стиля и языка. Грамматически организованный народный язык новой литературы и культуры, который в трактате «О народном красноречии» объявляется «исконным» и именуется «блистательной», осевой, правильной, придворной «итальянской народной речью», мог и даже должен был сформироваться из многих диалектов Италии в результате культурной и литературной деятельности писателей. Первый трактат «Пира» заканчивается поразительным пророчеством о социальной и культурной роли нового народного языка, становящегося языком национальной литературы: «Он будет новым светом, новым солнцем, которое взойдет там, где зайдет привычное; и оно дарует свет тем, кто пребывает во мраке и во тьме, так как старое солнце им больше не светит» (I, XIII, 12).

В «Пире» между новыми идеями и поисками нового стиля и языка существовала прочная связь. Разрабатывая литературный язык и формируя «прекрасный стиль», Данте в «Пире» приводил их в соответствие с требованиями «благородной дамы», именуемой им теперь «мадонной философией». Об этом сказано в начале третьей канцоны, идейно глубокой и стилистически новаторской. В канцоне и в сопровождающих ее рассуждениях Данте настолько углубляет и демократизирует «стильновистские», антисословные представления о благородстве как своего рода благодати, нисходящей на «благорасположенную» душу, что его концепции «божественности» человека начинают принимать почти что гуманистический смысл. Благородство, утверждал Данте, предполагает содействие установлению на земле всеобщего благоденствия и общественной гармонии в формах нового вселенского и единовластного Рима, ибо «для устранения междоусобных войн и их причин необходимо, чтобы вся земля и чтобы все, чем дано владеть человеческому роду, было Монархией, то есть единым государством, и имело одного государя, который, владея всем и не будучи в состоянии желать большего, удерживал бы отдельных государей в пределах их владений, чтобы между ними царил мир, которым наслаждались бы города, где любили бы друг друга соседи, в любви же этой каждый дом получал в меру своих потребностей и чтобы, удовлетворив их, каждый человек жил счастливо, ибо он рожден для счастья» («Пир», IV, IV, 4).

Мысль о том, что каждый человек рожден для счастья здесь, на земле, и «что цель каждой добродетели в том, чтобы сделать нашу жизнь радостней» (там же, I, VIII, 12), звучала в начале XIV в. достаточно смело. Читатель вправе счесть ее подлинно революционной, особенно если он вспомнит, что в «Пире» идея общественной мировой гармонии и утверждение, что «каждый человек каждому другому человеку от природы — друг» (I, I, 8), дополняются и обосновываются мыслью о гармоничности отдельного индивидуума, естественного, земного человека. Истинное, духовное благородство,

58 

по мнению Данте, предполагает телесную красоту, благородство плоти (IV, XXV, 12—13).

Такого рода идеи могут рассматриваться не только как предвестник жизнеутверждающего миропонимания итальянского Возрождения, но и как предпосылки для формирования ренессансного стиля. Новые идеи формировали в «Пире» стиль изнутри. Стремление воздействовать на разум и логику сравнительно широкого круга читателей, знающих только народный язык и не привыкших к трафаретным книжным красотам, порождало рационалистическую ясность слога, которая при всей ее внешней суховатости очень отличалась от схоластического трактата. «Пир» продиктовало рождающееся национальное сознание, которое лишь намного позже смогло облечься в Италии в реально-политические формы. От прозы на народном языке Данте вернулся к латыни, на которой написал трактат «Монархия». Созданию этого трактата сопутствовали важные события в жизни Данте и всего народа Италии.

27 ноября 1308 г. на сейме во Франкфурте кандидатом в императоры был избран Генрих VII, граф Люксембургский. Для того чтобы стать полноправным императором, ему надо было короноваться в Милане, а затем получить третий, императорский венец в Риме. Генрих VII изъявил готовность сделать это и в 1310 г. предпринял поход в Италию. Он объявил, что установит в Италии мир, распространив свою власть на все ее города и государства, и уничтожит межпартийные распри. Это вызвало бурю надежд на лучшее будущее в самых различных общественных слоях — у гибеллинов, искони считавших себя императорской партией, у изгнанных из городов гвельфов, у предгуманистической интеллигенции, воспитанной на Тите Ливии и Цицероне и мечтавшей об укреплении светской власти, у крестьянских масс, уставших от войн и готовых приветствовать в императоре избавителя от гнета феодалов, «жирного народа» и засевших в городах тиранов. Восторженно приветствовал Генриха VII Данте. Больше всего Данте думал о народе. Ему казалось, что дни тиранов и узурпаторов окончательно сочтены. Данте полагал, что распространение единой власти на всю Италию приведет к установлению политической свободы. В манифесте, обнародованном императором в мае 1310 г., он увидел политическую программу «Пира». Как это ни парадоксально, но заурядный Генрих VII помог Данте уверовать в силу собственного гения и стать тем Данте, которого знает теперь все человечество (см.: «Письма», VI, 17).

На первых порах города Северной Италии один за другим распахивали перед Генрихом ворота, кроме Флоренции. Но мир, который Генрих VII обещал Италии, обернулся поборами, главной жертвой которых стал народ. И все-таки, делая выбор между императором и родным городом, Данте выбрал общенародное единство. Генрих VII был для него силой идеальной, неким вселенским императором. Данте хотел, чтоб Флоренция покорилась Генриху VII не потому, что разлюбил родину, а потому, что понятие родины для него существенно расширилось. В послании «негоднейшим флорентийцам» (31 марта 1311 г.) Данте пытался привлечь внимание сограждан к судьбам их общей отчизны, не отделимой, как ему казалось, от судеб вселенской монархии. Флорентийцы не послушались ни увещеваний, ни угроз. Тогда Данте обратился с посланием к Генриху VII (16 апреля 1311 г.), в котором, напоминая императору о его высокой миссии и о том, «что славная власть римлян не ограничена ни пределами Италии, ни берегами трирогой Европы», побуждал его идти на Флоренцию. В этом послании там, где Данте говорит о родном городе, чувствуется уже та любовь-ненависть, горечь которой пропитает «Комедию». После этого письма «безвинный изгнанник» Алигьери стал в глазах флорентийских властей изменником. В августе 1311 г. «черное» правительство Флоренции амнистировало многих изгнанников, но на Данте эта амнистия не распространилась. Генрих VII не мог прислушаться к советам поэта. Осада Флоренции, которую Генрих VII предпринял в сентябре 1312 г., закончилась неудачей, а 24 августа 1313 г. Генрих VII неожиданно умер от приступа малярии.

В 1311—1313 гг. Данте жил в Пизе и Казентино. Он отправил послания флорентийцам и Генриху VII. В Пизе он на одном дыхании написал трактат «Монархия». Данте написал его не потому, что уверовал в Генриха VII; скорее, наоборот: он поверил в Генриха VII потому, что «Пир» закономерно подвел его к идеалам «Монархии». Между этими двумя произведениями нет разрыва, о котором говорит ряд исследователей, полагающих, будто в «Монархии» Данте вернулся к Средним векам.

В «Монархии» Данте обращался уже не к итальянскому, но к европейскому читателю и полемизировал с церковниками, яростно отстаивавшими принципы теократии. Отсюда — латынь, ссылки на Библию, оттесняющие Аристотеля и античных поэтов «Пира», обращение к теологии и схоластической методике доказательств. Форма трактата «Монархии» более консервативна, чем форма «Пира». Но противоречие между формой и содержанием внутренне организует сюжет «Монархии», наделяя его динамикой.

«Монархию» нередко называют утопией, но такое определение справедливо лишь отчасти.

59 

Социальным устройством самим по себе Данте занимался здесь мало. Идеальность в трактате определяется новыми идеалами человека и человечества. Утопия Данте — утопия этическая. В этом она соприкасается с гуманизмом Возрождения. Вселенская монархия, воплощающая в себе единство человечества, обладает у Данте гносеологическими функциями: она необходима для того, чтобы человек мог познать действительность и переделать ее в соответствии с намерениями Бога и Природы. Такая роль монархии не позволяет рассматривать ее как идеал национального абсолютистского государства, но зато помогает вникнуть в дантовское понимание свободы. Свобода для Данте связана с новой концепцией человека. Опираясь на Аристотеля, Данте формулирует один из основных гуманистических принципов: человек — цель. Вместе с тем человек пока еще не обособляется от человечества. Поэтому положение: человек — цель — тождественно для Данте положению: цель человека — человечество и человечность. Человечность — это любовь к ближнему. Ее нельзя в полной мере обнаружить у какого-нибудь отдельного короля, правителя, а лишь у вселенского монарха, поскольку тот воплотит в себе единство человеческого рода. Дантовская вселенская монархия не исключала существования отдельных королевств, княжеств и городов, но полностью отрицала феодальную иерархию. Установление непосредственного отношения человек — монарх, с одной стороны, утверждало равенство всех перед монархом, а с другой — превращало государей в слуг не столько монарха, сколько народа: «...не граждане существуют ради консулов и не народ ради царя, а, наоборот, консулы ради граждан, и царь ради народа» (I, XII, 10).

«Монархия» содержала в себе возможность политической революции, и Данте это мог понять. Он стремился к переменам в идейной системе окружающего его мира. Автор «Монархии» хотел идейно разоружить папство, узурпировавшее императорские полномочия, и тем самым сделать невозможным торжество теократии.

Отрицание «дара Константина» и защита независимости светской власти от пап закономерно перерастали у Данте в мощную атаку на духовную диктатуру церкви. Поэт стремился обособить человеческое познание от божественного откровения, разум от веры, философию от теологии и земное блаженство от блаженства небесного. Тем самым реабилитировалась земная природа человека. Одновременно утверждалось не только право, но и обязанность человечества строить социальный рай на земле, не оглядываясь на предписания церкви и духовенства. Ни в одном из своих произведений Данте не подошел так близко к гуманизму зрелого Возрождения, как в «Монархии». Не удивительно, что этот трактат вызвал ярость апологетов теократии. Мыслителям же Возрождения этико-политические идеалы Данте оказались близки и понятны. Глава флорентийской Академии Марсилио Фичино перевел «Монархию» на итальянский язык, видимо предполагая сделать ее концепции достоянием сравнительно широкого круга новой интеллигенции. Однако даже в конце XV в. популяризовать такие смелые идеи было совсем не просто. Первое издание этой книги появилось лишь в 1559 г. — не в Италии, а в Базеле, и в 1564 г. она была занесена в «Индекс запрещенных книг».

Иллюстрация: 

Гульельмо Джиральди.
Иллюстрация к IX песни «Ада»

1478—1482 гг. Миниатюра Урбинского кодекса.
Ватикан, Библиотека

Когда Данте закончил «Монархию», для него было ясно, что грандиозные надежды на немедленное общественно-политическое исправление человечества рухнули. Неудача Генриха VII потрясла его миросозерцание и заставила передумать жизнь заново.

60 

Но время не сокрушило Данте. В литературоведении можно встретиться с утверждениями, будто духовный кризис возвратил Данте средневековому богу; что, разуверившись в гуманистических концепциях «Пира», он стал искать опоры в традиционной религии. С этим нельзя согласиться. Предшествовавший «Комедии» духовный кризис примечателен не тем, что в ходе его Данте якобы утратил гуманистические идеалы, а тем, что он их сохранил, несмотря на все разочарования. Крушение надежд обострило чувство духовного единочества, но заставило еще больше ощутить свою близость ко всему угнетенному народу. В письме «К итальянским кардиналам», написанном в мае — июне 1314 г., т. е. в самый разгар духовного кризиса, Данте говорил, что его одинокий голос является теперь голосом всей Италии и больше того — всего молчащего человечества («Письма», XI, 17). Поэт не собирался отказываться от взятой на себя миссии решать судьбы современного мира. Утрата иллюзий вела к углублению общественного и философского содержания поэзии на народном языке, выводила к свету новой культуры. В начале XIV в. путь поэзии был путем к культуре Возрождения.

Начало «Божественной Комедии» многосмысленно, как того и требовала дантовская поэтика. Один из смыслов — личный и политический. Исходную ситуацию «Комедии» можно истолковать так: очутившись в сумрачном лесу, повергшем его в «дивный ужас», и «утратив правый путь во тьме долины», Данте попытался подняться на холм, «которым замыкался этот дол» («Ад», I, 14—15). Холм олицетворяет не вселенскую империю, а царство справедливости и социальной гармонии — это цель всего человечества. Поначалу Данте кажется, что она легко достижима, и он бодро начинает подниматься к вершине холма. Но на его пути возникает пантера («Ад», I, 37—43).

Действие «Комедии» протекает весной. Весной был сотворен мир и приведены в движение солнце и весь «сонм прекрасный» звезд. Весна, любовь ассоциируются с поэтическими концепциями «Новой жизни» и сразу же заставляют вспомнить о Беатриче, о которой Данте, казалось, забыл в годы увлечения политикой и философией. Данте хочет сказать, что в «Комедии» вернулся под те же звезды, которые светили ему в пору великой любви. Это важный момент, связанный с путями преодоления духовного кризиса.

Пантера олицетворяет ложь, предательство, сладострастие; в политической концепции «Комедии» она является аллегорией олигархических правительств, и прежде всего Флоренции. Пантера мешает Данте подняться на вершину холма, но все-таки не лишает надежды на скорый успех. Он надеется обойти ее и продолжает восхождение. Тогда дорогу ему преграждают лев и волчица. Лев — олицетворение гордости и насилия; он — аллегория тирании и жестоких монархов; волчица — означает себялюбие и алчность, которые, как был убежден Данте, свойственны и государям, и церкви, и «жирному народу». Она — главное препятствие на пути к социальной гармонии. Больше всего Данте испугала именно волчица. Это она вынудила его вернуться в мрачное, лишенное солнца ущелье, которое олицетворяет в поэме теснину, куда зашло погрязшее в бедах человечество.

Данте видит во мраке долины Вергилия и просит у него поддержки. Вергилий олицетворяет человеческий разум, он «мудрый язычник, знающий все». Вместе с тем он поэт. И не просто древний поэт, а поэт классический, образец для подражания. Дантовский Вергилий — это воплощение тех наук о человеке — studia humanitatis, — которым посвятят себя гуманисты Возрождения и которые они противопоставят studia divina, «божественной науке», теологии и вообще церковно-религиозному мышлению Средневековья. Кроме того, он создатель «Энеиды», поэмы, в которой прославлялась римская империя как всемирное государство, призванное установить мир и порядок на всей земле. Он — тот светский, языческий разум истории, на который полагался автор «Монархии». И после кризиса конечная цель у Данте осталась та же. Однако, побуждая Данте «подниматься на желанную гору», Вергилий знает, что тот прямой путь, который Данте начертал в «Монархии», непригоден, Волчицу, по словам Вергилия, некогда одолеет Пес. Он вернет ее в ад, из которого ей удалось вырваться. Но это — дело будущего. А пока, говорит Вергилий, «Ты должен выбрать новую дорогу». Обходная дорога, которую указывает Вергилий, проходит через ад, чистилище, земной рай, это дорога не в мир истории, а в мир трансцендентного.

Вергилий поэмы знает лишь то, что способен был знать языческий философ и поэт. Разум его не абсолютен, теперь он не параллелен вере, а поставлен с ней в один ряд, причем в иерархии этого ряда разум занимает подчиненное положение. Отвечая на один из вопросов Данте и не будучи в состоянии дать на него исчерпывающий ответ, Вергилий «Комедии» советует поэту «ждать Беатриче».

Кто же такая эта всесильная Беатриче «Божественной Комедии», приславшая на помощь Данте Вергилия и выведшая его из «мрака заблуждений»? Нередко на этот вопрос отвечали так; божественная мудрость, вера, теология.

61 

Для эстетического сознания Средних веков Беатриче «Комедии» действительно была аллегорией богословия. Данте с этим считался и рассматривал аллегорию как одно из условий поэзии.

Но эстетическое сознание не укладывается в средневековый аллегоризм. Аллегория возникает в «Божественной Комедии» как исторически закономерная форма эстетического существования сущностей христианского религиозного сознания, «которым нельзя придать определенность живых, реальных лиц, так как они должны быть изображены именно как «всеобщие отношения»» (Гегель). Она появляется там и как форма теоретического и потому абстрактного обобщения неисчерпаемого конкретно-жизненного содержания художественного образа, порождаемого его реальным, «историческим» смыслом. Каждый читатель «Комедии» знает, что Вергилий в ней воспринимается не как аллегория разума, а как личность, как поэт. То же самое можно сказать о Беатриче и других персонажах. Шеллинг отметил, что Беатриче и некоторые другие герои «Комедии», будучи теологическими аллегориями, одновременно «имеют самостоятельное значение и выступают как исторические лица, не будучи ввиду этого символами». Если основываться на том, что рассказывает о Беатриче Вергилий заблудившемуся Данте, то Беатриче никак не может быть отождествлена ни с божественной мудростью, ни с верой, ни с теологией. На помощь Данте присылает Вергилия та самая прекрасная дама, которую любил автор «Новой жизни» и которая в третьем цикле этой книги была им дерзновенно приобщена к сонму ангелов. Как художественный образ Беатриче первых двух песен «Комедии» тождественна Беатриче канцоны «Младая донна в блеске сострадания». Только теперь она гораздо активнее. Выход из теснины духовного кризиса изображен в «Комедии» как возвращение к поэзии, вдохновляемой нравственно-эстетическими идеалами «стильновизма» и обогащенной гуманистическими идеями «Пира» и «Монархии». Через ад, чистилище и рай может пройти тот, кому помогает «красотою слога» античный певец и для кого высокая облагораживающая человека любовь к «единственной на свете» слилась с устремленностью к богу. В результате духовного кризиса на смену пророку-философу пришел поэт — судья мира и человечества, равный в своей исторической миссии императорам и папам, являющийся как бы «третьим солнцем», ибо, как будет сказано в «Чистилище», творческое воображение поэта «рождает некий свет небесный, сам или высшей волей источен» (XVII, 17—18).

В первых двух песнях «Комедии» запечатлен опыт Данте, которому в 10-е годы XIV в. поэзия на народном языке помогла преодолеть противоречия между философией, общественно-политическим идеалом и действительностью. Значение этого опыта выходило далеко за пределы Дантовой биографии. По сути дела он создавал своего рода «модель» будущего. Опыт Данте будет повторен сперва Петраркой и Боккаччо, а затем почти всею ренессансной культурой Чинквеченто. Возвращение к поэзии на народном языке стало для Данте возвращением к народу.

«Комедию» сформировало стремление к абсолютной гармонии и вера в то, что она практически достижима. В письме к Кан Гранде делла Скала, разъясняя смысл поэмы, Данте говорил, что целью ее было «вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия и привести к состоянию счастья». Убеждение в возможности литературы преобразовать общество и человека лежало в самой основе творчества Данте и в значительной мере предопределяло сюжетный материал «Комедии» и ее «прекрасный стиль».

В поэме Данте обратился к содержанию и формам средневекового сознания, потому что он был искренне верующим человеком, но еще больше оттого, что это было сознание его народа, для которого Средневековье еще не кончилось. Поэт-судья пошел по тому же пути, по которому шли современные ему народные пророки и проповедники. В известном смысле это было исторической неизбежностью. «Средние века присоединили к теологии и превратили в ее подразделения все прочие формы идеологии: философию, политику, юриспруденцию. Вследствие этого всякое общественное и политическое движение вынуждено было принимать теологическую форму. Чувства масс вскормлены были исключительно религиозной пищей; поэтому, чтобы вызвать бурное движение, необходимо было собственные интересы этих масс представлять им в религиозной одежде» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд, т. 21, с. 314).

Отношение поэта Данте к материалу народного религиозного сознания нередко сопоставляли с отношением Гомера к греческой мифологии. В мифологии средневекового христианства Данте-поэт обрел не только «арсенал», но и народную «почву». Это помогло ему превратить в специфический предмет художественного познания не только богословие, но и птолемееву астрономию и, пропустив сквозь призму народного предания факты современной политической хроники, создать из всего этого уже не наивно-эпическую, а, так сказать, литературную мифологию, которая, будучи результатом

62 

его собственного теоретического и практического опыта, в то же время соответствовала общенародной картине мира.

Однако сопоставления «Комедии» с эпическими поэмами Древности и Средневековья правомерны лишь до известного предела. Даже на столь типичные для Средних веков «видения» («Чистилище св. Патрика», «Видение Тундала», поэмы Джакомино да Верона и Бонвезина да Рива, восточные — «Китаб аль-Мирадж» («Видение о лестнице») или аль-Маари «Рисалат аль-Малаиха» («Послание об ангелах») поэма Данте похожа гораздо меньше, чем это принято утверждать. Обретение народной почвы, сближение Данте с народом на основе средневекового религиозного сознания и христианских эсхатологий не привели к эпическому растворению мировоззрения автора «Божественной Комедии» в миросозерцании народных масс. В условиях итальянского XIV в., когда началось становление национального сознания, это было бы шагом назад не только от «Пира» и «Монархии», но и от «стильновизма». Оценивая действительность в формах народного мышления и языка, Данте и во время работы над «Комедией» не считал для себя необходимым во всем становиться на точку зрения «простого народа», ибо, как утверждал он в письме к Кан Гранде, «невежественный люд неразумен в своих суждениях, и, подобно тому, как он считает диаметр солнца равным одному футу, так и относительно той или иной вещи он по собственной наивности судит неверно» («Письма», XIII, 7).

«Комедия» не была подлинно эпосом не столько потому, что возникла в самом конце поэзии европейского Средневековья, сколько потому, что ее появление ознаменовало начало новой эпохи в литературном развитии Италии и всей Европы.

Данте, философ, этик и политик, постоянно соотносил свои идеалы с трансцендентным миром абсолютных истин и ценностей. Вместе с тем он писал: «Не все доступно взору нашего разума, например, Бог, вечность или первоматерия» («Пир», II, XV, 6). Ограниченность человеческого разума, с точки зрения Данте, не могла оказаться для личности источником внутреннего разлада, ибо, вложив в человека жажду знания, природа положила и естественные пределы этой жажде. Природа гарантирует человеку состояние внутреннего равновесия, из которого его могут вывести лишь желания, отклоняющиеся от естества гармонии. Это закономерно подводило Данте к выводу, который, с нынешней точки зрения, может показаться парадоксальным в устах писателя, почитавшегося современниками теологом: «Так как познание сущности Бога, да и не только Бога, нашей природе не доступно, мы естественно и не стремимся ее познать» (III, VI, 10).

Данте вплотную подходит к гуманистической идеологии эпохи Возрождения. Основываясь на мысли о принципиальной непознаваемости бога и всего с богом связанного, гуманисты исключили трансцендентный мир из сферы литературы, сделав предметом эстетического познания земного человека и земную действительность. Однако, в отличие от Петрарки, отрицание возможности рационалистического познания бога в терминах естественной науки не означало для Данте отрицания связей между человеком и богом. Данте не считал, особенно после крушения идеи вселенской монархии, что можно «вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия», не приобщив их к гармонии трансцендентного мира. Основой красоты и высшей, космической упорядоченности — всюду, в том числе и в художественном стиле, — для человека времени Данте оставался бог. Но это лишь укрепляло Данте в мысли, что мир спасает красота. Он был убежден, что недоступное абстрактной мысли ученого может быть «несовершеннейшим образом увидено» поэтом. В раю Данте узрел божественную красоту уже не земной, а преображенной Беатриче. Правда, рассказывая об этом своим читателям, он тут же оговаривается, что не мог насладиться лицезрением Беатриче в такой же мере, в какой наслаждается им создавший Беатриче бог. Однако возможность приобщения поэта к божественной красоте под сомнение не ставится: в осуществлении этой возможности и состоит, по мысли Данте, практическая, действенная роль подлинной поэзии. В отличие от Ариосто, Данте относился к религиозно-мифологическому материалу своей «священной поэмы, отмеченной и небом и землей» («Рай», XXV, 1—2) серьезно, в твердой уверенности, что материал этот, при всей его иносказательности, отражает высшую справедливость, добро, красоту и гармонию трансцендентного мира. Преимущества поэта по сравнению с ученым и натурфилософом, позволяющие поэту перейти границы, установленные природой, и проникнуть в потусторонний мир, обусловлены, по мнению Данте, тем, что законы поэтического творчества совпадают с законами, по которым сотворен мир абсолютных идей, ослабленным оттиском которых является земная природа («Рай», XIII, 52—54, 76). Законы эти — законы любви. В «Рае» сказано:

Все, что умрет, и все, что не умрет, —
Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий
Своей Любовью бытие дает
... 

Любовь «движет солнце и светила» («Рай», XXXIII, 145). А истинный поэт творит свои

63 

создания, движимый любовью, под диктовку любви, как скажет Данте в своей беседе с тенью Бонаджунты («Чистилище», XXIV, 52—54).

Гуманисты Возрождения и Данте вкладывали в слово «любовь» разное содержание. Любовь, силою которой создан мир абсолютных идей, сходна с возвышенной, духовной любовью, которую испытывал юный Данте к земной Беатриче. Но она не тождественна этой любви. Точно так же, как и не тождественна божественная красота Беатриче, которую Данте лицезрел в раю, прелести воспетой в «Новой жизни» донны. «Сладостный стиль», которым воспроизводилось облагораживающее воздействие на людей прекрасной, ангелоподобной, но все-таки смертной дамы, не адекватен божественной красоте трансцендентного мира. Об этом в «Комедии» сказано достаточно определенно. Отказываясь описать красоту преображенной Беатриче, Данте замечает:

С тех пор, как я впервые увидал
Ее лицо здесь на земле, всечасно
За ней я в песнях следом поспевал;
Но ныне я старался бы напрасно
Достигнуть пеньем до ее красот,
Как тот, чье мастерство уже не властно.

(«Рай»,  XXX,  28—34).

Чуть выше говорится, что божественная красота Беатриче не может быть воспроизведена ни трагическим, ни комическим стилем. Однако, отказываясь описывать красоты рая, Данте тем не менее их описывал. Без этого не было бы «Комедии». Отказ от описания в «Комедии» служит указанием на недостаточность прежней стилевой системы и на необходимость замены ее новой.

Качественно нового стиля требовали не только красоты рая, но и ужасы преисподней: предельная материальность ада не может быть изображена только с помощью вульгарных просторечий, которыми широко пользовались поэты комического стиля. «Божественная Комедия» должна была быть написана новым поэтическим языком, лишь едва намеченным в прозе и стихах «Новой жизни» и «Пира». Гармония, достигнутая в прозометрии «Новой жизни», автора «Комедии» удовлетворить, естественно, не могла: цели поэзии стали несоизмеримо огромнее. В «Новой жизни» субъектом гармонии было лишь «честное сердце» поэта. В «Комедии» Данте обращался ко всему человечеству, стремясь показать его вечное состояние через нравственный опыт одного, но целостного человека, взятого в его всеобщности. Стилевые различия между тремя частями дантовской поэмы объясняются не только тем, что в них изображены разные меры греха, покоя, блаженства, но и тем, что поэзией становятся разные свойства человека, его духовной жизни. Истинный сюжет «Комедии» составляет приобщение человечества к мировой гармонии через преодоление всего того, что связано с греховностью, безобразием и общественным и политическим хаосом земного, материального мира. Раскрытию этого сюжета подчинен план и художественный стиль «Комедии», начиная от архитектоники «Ада» и кончая тем языком музыки и света, которым выписан «Рай». В поэме много строк, которые позволяют читателю отождествлять изображенного в ней человека с личностью реально-исторического Данте, написавшего «Новую жизнь», любившего Беатриче, дружившего с Форезе Донати, неустанно трудившегося на благо Флоренции, а затем изгнанного из нее политическими врагами. Величайшая политическая смелость Данте состояла не только в том, что он приписал господу богу собственные общественные идеалы и политические антипатии (этим грешили многие средневековые пророки и проповедники), — гораздо более дерзновенной была его уверенность в том, что трансцендентная гармония полностью соответствует его личным представлениям о прекрасном, добром и справедливом. Личность Данте, героя и повествователя, обеспечивает органическое единство как композиции и распределения сюжетного материала поэмы, так и ее языка и слога, т. е. всего ее художественного стиля.

Единство «Комедии» заметно представлено в геометрической пропорциональности ее построения и в той роли, какую играет в ней символика чисел. Тут внутренняя соразмерность выступает на поверхность формы и вполне соответствует традиционным представлениям о гармонии. Стремление подчинить прекрасное законам геометрии заметно в «Декамероне», и Альберти ищет математические формулы красоты. В «Комедии» математика несет на себе отпечаток творческой индивидуальности художника. Данте был не великим геометром, а гениальным поэтом. Это имел в виду Пушкин, отмечая: «Единый план Ада уже есть плод высокого гения».

В наибольшей мере гениальное единство «Божественной Комедии» проявилось в новаторстве ее художественного стиля. Тех четких границ, которые разделяли трагический и комический стили в позднесредневековой, готической поэзии, в «Комедии» уже не существует, хотя рай, чистилище и ад изображены разными красками и по-разному «оркестрованы». Границы здесь размыты не столько потому, что в поэме Данте полнее, нежели в канцоньере Рустико ди Филиппо, реализована целостность предвозрожденческой стилевой системы, сколько

64 

благодаря введению в нее субъективного, собственно дантовского начала. Легче всего это показать на примерах из «Ада», потому что они соотносятся с тем средневековым комическим стилем, к которому Данте примкнул в тенцоне с Форезе Донати.

Спуск в ад — это, как уже говорилось, спуск в царство бездуховной материи, лежащей много ниже материальности обыденной жизни. Чем ближе в «Комедии» к Сатане, тем менее человечными становятся грешники. Это было хорошо подмечено Фр. Де Санктисом: «Человеческий облик исчезает: вместо него — карикатура, непристойно исковерканные тела... В этом прозаическом и плебейском мире, начинающемся с Фаиды и кончающемся мастером Адамо, материя или животное превалирует настолько, что часто напрашивается вопрос: кто же это — люди или животные? Человеческое и животное начала в них перемешаны, и самая глубокая идея, заложенная в „злых щелях“, состоит как раз в этом перевоплощении человека в животное и животного в человека...».

Все это именно то, что было предметом комического стиля Рустико ди Филиппо, Чекко Анджольери и о чем в XV в. писал Франсуа Вийон. Де Санктис верно определяет стилевой субстрат Дантова «Ада»: «Эстетическая форма этого мира — комедия, изображение пороков и недостатков». Однако Де Санктис несколько модернизировал Данте. Ему трудно было отделаться от свойственного романтикам взгляда на Сатану как на «инфернально» трагического героя. Это помешало крупнейшему историку итальянской литературы в полной мере оценить средневековый комизм адских сцен и заставляло его, впадая в противоречия с самим собой, усматривать у Данте художественные просчеты, между тем как создатель «Комедии» последовательно осуществлял принципы своей эстетической системы. В «Аде» поэт сознательно стремился к абсолютному комизму, исключающему всякий юмор. «Самооголение» Ванни Фуччи («Ад», XXIV, 112) — не антиэстетический цинизм, а типичный прием средневековой смеховой культуры, свойственный, как доказал Д. С. Лихачев, не только западноевропейской, но и древнерусской литературе. Вряд ли правильно, основываясь на отсутствии у Данте «снисходительности и мягкости» к обитателям ада, утверждать, что создатель «Комедии» не обладал комическим даром. Поразительно другое. Странствуя по аду, Данте отнюдь не чурался контактов с самыми страшными грешниками и сохранял к ним те же самые чувства, которые он испытывал к ним на земле, проявляя при этом поразительную для человека рубежа Средних веков терпимость и понимание.

Данте приносит в ад собственную человеческую индивидуальность, и именно она преобразует средневековый комический стиль. Не покушаясь на высшую справедливость, Данте изображает ад и его обитателей, опираясь на личный жизненный опыт и руководствуясь собственными чувствами, даже если они идут вразрез с нормами средневековой морали. В результате аллегории воспринимаются читателем как пережитые поэтом события, а символы превращаются в характеры, поражающие психологической глубиной и жизненной достоверностью. Таков, например, эпикуреец Фарината дельи Уберти. «Никогда, даже в античные времена, не затрачивалось столько искусства, столько выразительной силы на то, чтобы придать почти болезненно проникновенную наглядность земному человеческому образу» (Э. Ауэрбах). Благодаря необычной для Средних веков человечности, в сверхматериальном аду столь характерный для комического стиля гротеск порой вытесняется чуть ли не романтически-сентиментальной патетикой. Пример тому — пятая песнь, в которой изображены ввергнутые в грех сладострастия. В ней Данте касается одной из излюбленных тем «комических» поэтов. Однако вместо вульгарной и чувственной Беккины из-под его пера выпархивает нежная Франческа, говорящая таким изысканно простым и вместе с тем общечеловечным языком, что почти вся ее скорбная речь превращается в пословицы, которые потом часто будут цитировать не только итальянские, но и многие русские писатели: «Любовь, любить велящая любимым, // Меня к нему так властно привлекла...» «Тот страждет высшей мукой, // Кто радостные помнит времена // В несчастии...». Франческа и не названный поэтом Паоло даже в низменно материальном аду лишены осмеиваемой Средневековьем плоти. Они — духи, и Данте не смеется над ними: он им сочувствует и сострадает:

Дух говорил, томимый страшным гнетом,
Другой рыдал, и мука их сердец
Мое чело покрыла смертным потом;
И я упал, как падает мертвец.

        («Ад»,  V,  139—142)

В эпизоде с Франческой в стиль «Комедии» вторгается лексика и стилистика «Новой жизни». Чувственная любовь Паоло к Франческе оправдывается порывами и требованиями «честного сердца», послушного любви. «Сладостный новый стиль» вошел в стилевое единство «Комедии», наложив свой отпечаток не только на «Рай», где его спиритуалистичность оказалась более чем уместной, но и на материально-гротескный «Ад».

65 

Иллюстрация: 

Сандро Боттичелли. Иллюстрация к XXVIII песни «Чистилища»

1492—1498 гг. Рисунок металлическим штифтом, пером. Берлин, Музей

Не менее примечательна песнь XV. В ней изображены содомиты. Средневековый комический стиль требовал здесь предельно низменных слов и образов. Однако Данте узнает среди толпы своего учителя Брунетто Латини, и чувство личной симпатии к человеку побеждает отвращение к греху. Образ Брунетто складывается в его разговоре с Данте. «Сладостности» стиля тут, естественно, нет, но средневековый комизм предельно ослаблен. Беседуют два писателя, хорошо понимающие друг друга, и слог их прост, хотя чуть-чуть подчеркнуто литературен, особенно у Латини, который гордится талантом и богоизбранностью своего гениального ученика, но все еще пытается сохранить по отношению к нему тон наставника. Человечность Латини выявляется именно через литературность его речи. Данте, как обычно, находит один гениальный штрих, который сразу воскрешает в грешнике его земную человеческую личность. Брунетто Латини — писатель, и больше всего его, естественно, беспокоит судьба его литературного наследия. Последние слова Брунетто, обращенные к Данте, о его большом энциклопедическом сочинении:

Храни мой Клад, я в нем живым остался,
Прошу тебя лишь это соблюсти.

В дантовском аду грешники говорят о разном и по-разному. Это придает им пластичность, являющуюся, впрочем, признаком «прекрасного стиля» дантовской поэмы. Черти ругаются, как заправские «комические» поэты, и наделяют друг друга вульгарными прозвищами. Но министр императора Фридриха II Пьер делла Винья изъясняется с витиеватостью придворного оратора:

Я тот, кто оба сберегал ключа
От сердца Федерика и вращал их
К затвору и к ответу, не звуча,
Хранитель тайн его, больших и малых.

(«Ад»,  XIII,  58—61)

Пьер делла Винья — тоже писатель. В середине XIII в. он считался образцовым стилистом. Однако Данте беседует с ним не непосредственно,

66 

как с Брунетто Латини, а через переводчика, обязанности которого берет на себя Вергилий. Главному герою «Комедии» — а он эстетически не вполне тождествен автору — уже чужд архаический стиль сицилийского литератора, пользоваться им он не умеет. Создатель же «Комедии», свободно владеющий всеми стилями средневековой литературы, позволяет Пьеру делла Винья говорить свойственным ему при жизни метафорическим слогом, потому что уже знает, что стиль — это человек, а ему хочется — причем, казалось бы, явно вопреки божьей воле — воскресить человеческий облик ставшего жертвой злобной клеветы самоубийцы.

Впрочем, и язык самого героя «Комедии» тоже меняется в зависимости от обстоятельств и собеседников. Чувствительный с Франческой, Данте становится жестоким, попав в круг предателей. Тут он демонстрирует виртуозное владение вульгаризмами средневекового «комического стиля». Предатели вмерзли в лед, и Данте сравнивает их с лягушками («Ад», XXXII, 31—36). В одном из предателей, который «ругался всем дурным» (ст. 86), Данте заподозрил политического врага и потребовал, чтобы тот назвал свое имя. Грешник отказывается. Предатели не хотят, чтобы память об их предательстве сохранилась на земле. Тогда Данте вцепляется в волосы врагу и втягивается в типичную для ада вульгарно-комическую сцену («Ад», XXXII, 103—111). Однако даже в кругу предателей Данте сохраняет по-человечески способность сострадать грешникам, хотя не только с божественной, но и с его собственной точки зрения нет на свете греха более страшного, чем измена. Могучая дантовская индивидуальность видоизменяет комический стиль даже в самых глубинах преисподней — там, где отрицающий человека комизм должен был бы, казалось, достигнуть своей абсолютности.

Неподалеку от величайших предателей, Иуды, Брута и Кассия, Данте видит графа Уголино делла Герардеска, яростно грызущего череп архиепискому Руджери дельи Убальдини. Сцена эта написана с типичными для готики натуралистическими деталями:

Подняв уста от мерзостного брашна,
Он вытер свой окровавленный рот
О волосы, в которых грыз так страшно,
Потом сказал
... 

 («Ад»,  XXXIII,  1—4)

Однако готика только обрамляет рассказ Уголино, оттеняя его трагическую патетику. Первые же слова, с которыми граф обращается к Данте, заставляют вспомнить о Франческе: «Отчаянных невзгод ты в скорбном сердце обновляешь бремя» («Ад», XXXIII, 4—5). Уголино — и опять-таки как Франческа — рассказывает, плача. Граф-предатель, преданный своим сообщником, никакого сочувствия у Данте он, казалось бы, вызвать не может. Тем не менее поэт его не казнит ни сарказмом, ни насмешкой. Вместе с Уголино погибли его сыновья, и Данте строит рассказ грешника так, чтобы трагедия отца, бессильного помочь изнемогающим от голода детям, стерла воспоминания об измене.

Рассказ Уголино вызывает не смех, а страх и сострадание. Данте касается здесь проблемы, которая заставит много столетий спустя мучиться атеиста Ивана Карамазова. Он возвращает предателю Уголино человечность, потому что вместе с ним страдали невинные дети и потому что отец стал свидетелем мучительной смерти собственных сыновей. Для убийцы детей Данте требует кары гораздо более суровой, чем послушник Алеша. Выслушав горестный рассказ предателя, он проклинает Пизу, желая «чтоб утонул» весь ее «бесчестный люд!» («Ад», XXXIII, 84).

Однако рассказ о мучительной гибели невинных детей ни на минуту не заставляет Данте усомниться в божественной справедливости и возможности мировой гармонии. Цельность натуры, а также языка и стиля Данте во многом обусловлена тем, что наука не подтачивала его веру, объединяющую Данте с родным ему народом. Пиза была заклятым врагом Флоренции. Пробуждающаяся гуманность укреплялась в создателе «Комедии» его политической тенденциозностью.

Политическая тема переходит из «Ада» в «Чистилище», идейно и стилистически во многом близкое «Пиру». Грешники в «Чистилище» уже не так гротесково-комически безобразны, как в «Аду». В чертах некоторых из них видна благородная красота. Вот, к примеру, портрет отлученного от церкви Манфреда: «Он русый был, красивый, взором светел» («Чистилище», III, 107). Меняются пейзажи. Описание земного рая (см.: «Чистилище», XVIII, 1—20) поможет потом автору «Декамерона» создавать картины радостной, по-ренессансному идилличной природы. Чем ближе к богу, тем ослепительней краски и мелодичнее стих. В «Рае» пластику «Ада» сменяет сочетание света и музыки. «Души поют песни, лишенные содержания, это сплошная волна света, мелодии и голосов, увлекающая за собой». Де Санктис цитирует начало XXVII песни «Рая» и замечает: «Это всемирная гармония, гимн созиданию. Свет, преодолевая телесную непроницаемость и смешивая свои лучи, выражает и вовне это взаимопроникновение душ».

67 

Стремление к слиянию с богом в мировой гармонии влияло также на лексику. Оно не только очищало язык «Комедии» от вульгаризмов и неблагозвучных диалектизмов, но и порождало смелые неологизмы, некоторые из них вошли в словарный фонд итальянского литературного языка.

Стремление к абсолютной гармонии получило в «Божественной Комедии» художественную реализацию В этом смысле она уникальное произведение в истории европейской литературы. Теперь не верят в трансцендентного бога, как верил в него Данте, но нельзя игнорировать органического единства общенародного языка и «прекрасного стиля» его поэмы, которая и поныне способна оказывать облагораживающее воздействие на человечество, приобщая его к высшим духовным ценностям.

Несмотря на все различия слога и цвета, которым окрашены «Ад», «Чистилище» и «Рай», единство художественного стиля сохраняется на протяжении всех трех кантик. Если в аду, по-средневековому комическом, встречаются элементы трагического «стильновизма», то в «Чистилище» и даже в «Рае» присутствуют черты, восходящие к приемам и лексике комического стиля. В речи Данте («Чистилище»), обращенной к Италии, звучит слово, типичное для лексики Рустико и Чекко Анджольери. А в раю покрасневший от злости св. Петр обрушивается на папу Бонифация с такой темпераментной бранью, что ее интонации сразу же возвращают читателя на землю («Рай», XXVII, 19—26). Начавшееся трагико-комическим канцоньере Рустико ди Филиппо, где низкий и высокий стиль внутренне не соприкасались, развитие поэзии Предвозрождения закономерно завершилось поэмой Данте, в которой низменно-материальное и духовно-возвышенное оказываются соединенными в пределах грандиозного художественного произведения, воплотившего в своей законченности целостность новой системы стилей. Единство «прекрасного стиля» возникает потому, что на всем протяжении поэмы Данте остается самим собой, человеком со свободно выраженной индивидуальностью, но искренне отождествляющим свою субъективность с объективностью исторических и даже трансцендентных судеб угнетенного человечества. «Именно благодаря этой всецело индивидуальной, ни с чем не сравнимой черте его поэзии Данте является творцом нового искусства, которое немыслимо без этой свободной необходимости и необходимой свободы» (Шеллинг).

Иллюстрация: 

Рафаэль. Голова Данте

1509 г. Рисунок пером.
Виндзор, Королевская библиотека

В этом — всемирно-историческое и вместе с тем национальное значение «Комедии». Ее создатель был подлинно народным поэтом и, вопреки советам плохо понимавших его друзей, сознательно стремился к народности. В письме к Кан Гранде делла Скала Данте писал о языке поэмы: «Он сдержан и смиренен, ибо это вульгарное наречие, на котором говорят простолюдины» («Письма», XIII, 31). Слова эти, сразу же вызывающие в памяти известное высказывание Пушкина, приводили в смущение многих комментаторов. Между тем они точны. Язык «Рая» тот же самый, что и язык «Ада». Созданный в «Комедии» язык ощущался Данте как язык общенародный, и он действительно сделался национальным языком Италии, потому что Данте не отрывал язык от новой поэзии, а новую поэзию от новой культуры. «Комедия» не просто подготовила словесный материал для литературы классического Ренессанса, она сделала возможным формирование ее социального субъекта — новой светской гуманистической интеллигенции, ставшей в эпоху Возрождения воплощением не только интеллекта,

68 

но и самосознания складывавшейся итальянской нации. Задолго до крушения надежд на Генриха VII Данте писал: «Пусть и нет в Италии единого всеобщего правительства, подобного правительству Германии, в членах его нет недостатка; и как члены упомянутого правительства объединяются единым государем, так членов нашего объединяет благодатный светоч разума. Поэтому считать италийцев лишенными единого высшего управления было бы ложно, так как, хотя мы и лишены государя, у нас есть курия, несмотря на то, что тело ее расчленено» («О народном красноречии», I, XVIII, 5). Говоря о «курии», Данте имел в виду не папский двор, а содружество людей «свободных профессий». Это было еще одно поразительное пророчество гениального поэта, на этот раз социологическое.

Последнее десятилетие в жизни Данте было отдано работе над «Комедией». Он по-прежнему жил на чужбине. В мае 1315 г. флорентийское правительство, напуганное усилением гибеллинской лиги и поэтому стремящееся к укреплению внутриполитического единства, даровало новую амнистию изгнанникам и эмигрантам. Из всех амнистий она была самая широкая. На этот раз под амнистию попадал и Данте. Однако для того, чтобы получить полное прощение родины, автору «Пира» и «Монархии» надо было отречься от самого себя и согласиться на унизительную процедуру. Данте отказался. Флорентийское правительство вторично приговорило его к смерти. На этот раз вместе с ним на смерть осуждались и его сыновья. При жизни Данте приговор этот отменен не был.

Первое время после окончания «Монархии» Данте жил сперва в Лукке, а затем в Вероне, при дворе Кан Гранде делла Скала, молодого, талантливого полководца. Историки итальянской литературы полагали, будто Данте связывал с правительством Вероны те же надежды, которые до этого он возлагал на Генриха VII, и что Пес, о котором говорит Вергилий в начале «Комедии», это «Великий Пес» (Кан Гранде). Вряд ли это так. Во всяком случае, Данте покинул Верону и кончил свои дни в Равенне, правитель которой Гвидо Новелло да Полента не отличался воинственностью, но хорошо понимал стихи. «Комедия» была завершена в Равенне.

Умер Данте в ночь на 14 сентября 1321 г.

Он до конца остался верен взятой им на себя миссии поэта справедливости. При встрече в раю Каччагвида, убеждая Данте не отступать от правды, как бы ни была она тягостна для современников и какими бы бедами она ему ни грозила, произнес вещие слова:

Пусть речь твоя покажется дурна
На первый вкус и ляжет горьким гнетом, —
Усвоясь, жизнь оздоровит она.
Твой крик пройдет, как ветер по высотам,
Клоня сильней большие дерева;
И это будет для тебя почетом.

(«Рай», XVII, 130—135)

Петрарка, стараясь подчеркивать революционность идеологии Возрождения, долго делал вид, будто игнорирует опыт «Комедии», но величайший художник Высокого Ренессанса Рафаэль, выполняя волю гениального создателя («Ад», IV, 85—105), поместил на своем «Парнасе» Данте прямо подле Гомера.

 

C:\Downloads\feb3\feb-web.ru\feb\ivl\vl3\vl3-0682.htm

 

68 

ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА
И ГУМАНИЗМ ТРЕЧЕНТО

Творчество Петрарки развивалось в иных общественно-политических условиях, нежели те, которые характеризовали эпоху Данте и Джотто. Почти повсеместно в Италии происходило превращение средневековых городов-коммун в города-государства с тиранической формой правления — в синьории. Только великие купеческие республики — Флоренция, Венеция, Генуя — внешне сохраняли верность традициям коммуны, однако и в них мало-помалу верх брала олигархия нобилей и патрициата. Итальянские тирании были прообразом тех абсолютных монархий, «в которых, — как писал Энгельс, — начали развиваться современные европейские нации и современное буржуазное общество» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 345). Угнетая народ, синьории вместе с тем подавляли сопротивление феодальной аристократии, расшатывали, а порой и ломали цеховой строй. Тем самым они косвенно способствовали высвобождению личности из-под гнета средневековых традиций, формированию индивидуалистических идей и конституированию их носителей в особый социальный слой, который с XIV в. играл решающую роль в развитии литературы, искусства и науки: «Возрождение можно рассматривать как выражение в области культуры исторического процесса, в ходе которого в Италии образуется новый класс интеллигентов, получивший европейское значение» (А. Грамши).

Ни одному из тиранов XIV—XV вв. не удалось создать абсолютистское государство, способное объединить Италию. Но именно слабость абсолютизма в итальянских городах-государствах сделала возможным продолжительный расцвет гуманизма. Тирании и олигархии XIV в. отчасти отрывали новую, светскую интеллигенцию от народа, но они обособляли ее и от средневекового бюргерства

69 

и не были достаточно сильными, чтобы заставить служить личность интересам враждебного ей государства. Гуманистам удавалось сохранять внутреннюю независимость и, несмотря на видимость разрыва с невежественной и суеверной «чернью», выступать в качестве подлинных выразителей национальных и антифеодальных устремлений итальянского народа.

Наиболее благоприятные условия для развития гуманизма сложились с XIV в. во Флоренции, где новая литература могла опираться на демократические завоевания городской культуры, облегчавшие даже после превращения Флоренции в город-государство возможность контактов между писателем и народом. Большинство крупных итальянских писателей и художников XIV—XV вв. были флорентийцами. Тем не менее даже во Флоренции, которая на протяжении XIV—XV вв. оставалась самой передовой итальянской республикой, существовали внутренние социальные противоречия, с самого начала обнаружившиеся в литературе Возрождения.

В отличие от Салутати и Марсильи Петрарка не был тесно связан с Флоренцией. Его творчество отражало более общие исторические процессы, характерные для Италии в целом. Это определило специфику роли Петрарки в формировании национальной культуры итальянского Возрождения. В мировоззрении и поэзии Петрарки переход от Средневековья к Ренессансу в основном был завершен. Петрарка стал первым ученым-гуманистом, и именно поэтому он оказался великим лириком итальянского Возрождения: «Он был первым осознавшим себя человеком Нового времени, первой ярко выраженной личностью, первым цветком индивидуализма» (А. В. Луначарский). В не очень богатой внешними событиями жизни Петрарки получил воплощение новый тип взаимоотношений между интеллигентом и обществом.

Франческо Петрарка родился 20 июля 1304 г. в тосканском городе Ареццо, где некоторое время жил его отец, по профессии нотариус, незадолго перед тем изгнанный из Флоренции; в 1312 г. он перевез семью в Авиньон, где с 1305 г. находился папский двор. Здесь переплетались различные культуры — итальянская, французская, провансальская, фламандская, немецкая. В Авиньоне и его окрестностях прошло детство и вся молодость будущего автора «Канцоньере». Флорентийская республика не воспринималась Петраркой как родина, ею не был для него и космополитический Авиньон. Родиной для Петрарки постепенно становилась вся Италия. На обломках муниципального патриотизма мало-помалу вырастало индивидуалистическое, а вместе с тем и национальное сознание: это были две стороны одного и того же процесса.

 

Франческо Петрарка.
Рисунок из кодекса «О знаменитых людях»

Конец XIV в. Париж, Национальная библиотека

Петрарка учился на юридических факультетах Монпелье и Болоньи, но в 1326 г. принял духовный сан. Это открыло ему путь к бенефициям, но не связало с церковью. Материальная обеспеченность позволила Петрарке посвятить себя созданию светской, нетеологической и по существу даже антиклерикальной культуры ренессансного гуманизма. Вскоре он приобрел репутацию лучшего поэта современности, и перед ним распахнулись двери аристократических домов Авиньона. 6 апреля 1327 г. в церкви св. Клары Петрарка встретил женщину, вошедшую в историю под именем Лауры. Кто была она, с достоверностью не известно, однако вряд ли надо сомневаться в том, что Лаура существовала на самом деле и что Петрарка ее действительно любил. Любовь эта прошла через всю его жизнь.

Сблизившись с могущественной римской семьей Колонна, Петрарка в 1330 г. поступил на службу к кардиналу Джованни Колонна. Это дало ему, сыну изгнанника, и определенное

70 

положение, и возможность играть какую-то роль в жизни современного ему мира. В условиях Италии XIV в. личная зависимость от папы или тирана нередко оказывалась формой утверждения идеологической независимости гуманиста от сословно-корпоративного строя Средневековья. Формулируя свой жизненный идеал, Петрарка писал: «Не терпеть нужды и не иметь излишка, не командовать другими и не быть в подчинении — вот моя цель». Цели этой он достиг и имел право сказать на склоне жизни: «С некоторыми из государей я держал себя почти так, как они со мною, вследствие чего их высокое положение доставляло мне только многие удобства, но ни малейшей докуки. Однако от многих из их числа я удалялся; столь сильная была мне врождена любовь к свободе, что я всеми силами избегал тех, чье даже одно имя казалось мне противным этой свободе».

Гуманистический идеал внутренней свободы в таком виде, в каком он культивировался Петраркой и многими ренессансными интеллигентами, был с самого начала противоречив. Он возник как одно из следствий крушения коммун и ограничения общественной активности народа. Однако на заре Возрождения защита идеала внутренней свободы была, наряду со свойственным Данте и Боккаччо превознесением поэта над властителями, одним из существенных проявлений освободительных тенденций ренессансного гуманизма. Она перерастала в защиту человека, человечности и новой культуры от догматизма и авторитарных форм средневекового религиозного мышления. Духовная независимость писателя была одной из предпосылок для возникновения тех исторически новых индивидуалистических оценок человека, природы и общества, которые характеризуют гуманистическую культуру Возрождения.

Творчество Петрарки можно условно разделить на три периода. 1318—1333 годы — это годы учения. Самое раннее из дошедших стихотворений Петрарки написано по-латыни, однако в 20-е годы больше, чем Цицерон и Вергилий, Петрарку занимали поэты, писавшие на народном языке. «Божественной Комедии» Петрарка сознательно сторонился, но Данте-лирик, наряду с Чино да Пистойя, оказал на него серьезное влияние. Позже Петрарка подчеркивал свой разрыв со средневековой (а следовательно, и предвозрожденческой) литературой, но начало его поэтического творчества примыкало к традиции позднего «стильновизма». 1333—1363 годы — перид творческой зрелости Петрарки. К этому времени относится большая часть итальянских стихотворений, вошедших впоследствии в «Канцоньере», и создаются основные произведения на латинском языке: героическая поэма «Африка» (1339—1341), оставшаяся незаконченной, историко-биографическое сочинение «О знаменитых людях» (1338—1358), «Стихотворные послания» (1350—1352), двенадцать эклог «Буколической песни» (1346—1348), диалогизированная исповедь «Тайна» (1342—1343), трактаты «Об уединенной жизни» (1346) и «О монашеском досуге» (1347).

Период этот начался в творчестве Петрарки со странствий. В 1333 г. Петрарка совершил большую поездку по Северной Франции, Фландрии и Германии. Путешествуя, поэт устанавливал контакты с учеными, разыскивал в монастырских библиотеках забытые рукописи античных авторов, рассматривал памятники величия Рима. Кроме того, он как бы заново открывал лирическую ценность природы для внутреннего мира человеческой личности. Важнейшим художественным открытием, сделанным Петраркой в годы странствий, стало «открытие природы и человека». Во всяком случае, именно тогда оно было им программно осознано (см. письмо Петрарки о восхождении на Мон Ванту). Момент осознания в данном случае имеет принципиальное значение. Эпоха Возрождения, утверждается именно тогда, когда новое, прогрессивное, революционное, существовавшее в творчестве писателей Предвозрождения, осознается гуманистами как то новое, во имя чего ведется борьба, и сознательно противопоставляется ими Средневековью — его искусству и теологическим формам мышления. Петрарка не порвал с религией, но религиозное сознание получило у него новое направление. Оно стало развиваться от бога к человеку, от средневекового аскетизма к жизнерадостному свободомыслию Ренессанса, подготовившему, по словам Ф. Энгельса, материализм XVIII в. (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346). Само понятие «душа» приобрело у итальянских гуманистов новое значение. Обращение к душе уже не предполагало отрицания ценности всякой земной действительности — не только материальной, но и духовной, поскольку в ней отражалась жизнь посюстороннего мира. Теперь оно стало, напротив, шагом к утверждению ценности реальной действительности независимо от ее отношения к трансцендентному — шагом к реабилитации земного человека как существа высокого, духовного, творческого, способного активно воздействовать на других людей, на общество и на историю.

Петрарка открывал такого человека прежде всего в себе самом, анализируя противоречия

71 

собственного «я», идя в этом отношении другим путем, чем Боккаччо с объективирующей тенденцией его «Декамерона». В этом смысле показательны диалоги «Тайна». Ренессансность «Тайны» проявлялась не столько в полемике со средневековой идеологией, сколько в раскрытии внутренних противоречий человеческой личности. Идейная борьба, изображаемая в «Тайне», — это внутренняя, психологическая борьба в душе нового поэта. Именно она делает «Тайну» произведением гуманистической литературы. Воплощенный в Августине внутренний голос, в споре с которым Петрарка анализировал в диалоге собственное сознание, принадлежал некоему идеализированному Средневековью, но это был также и голос Петрарки, нового писателя, расстающегося со Средними веками и в противовес их аскетическим идеалам выдвигающего идеал творческого уединения и гармонии между человеком и природой. Идеал этот стал осью «Писем» Петрарки, его латинских и итальянских стихотворений. Он оказал воздействие на многих поэтов Ренессанса. Петрарка ощущал человеческую ценность своей душевной борьбы за обретение гуманистического идеала и, по-видимому, сознавал, что именно в ней источник его поэзии.

Особенно важны в «Тайне» рассуждения о любви. Они предваряют теорию не только «Канцоньере», но и европейского петраркизма. Здесь один из собеседников, Франциск, бескомпромиссно порывает с Августином. Осудить можно только страсть к «развратной женщине», но любить «редкий образец добродетели» — это «едва ли не величайшее счастье». На доводы Августина Франциск отвечает гуманистическим афоризмом: «Нас сбивает с пути то, что мы упрямо держимся стародавних мнений и с трудом отрываемся от них». В поэтизации реальной, земной любви Петрарка идет дальше поэтов «сладостного нового стиля» и Данте. Любовь для него — это всеохватывающее чувство, естественно, очень по-человечески идеализирующее свой объект. Петрарка «открыл» такое понимание любви и ввел его в европейскую поэзию. Так было закреплено одно из величайших гуманистических завоеваний культуры Возрождения.

Земная любовь, даже будучи неразделенной, порождает в нем не только печаль, но и радостное чувство потому, что благородная влюбленность облагораживает любовь к жизни и ко всему земному, потому что она позволяет человеку полнее и лучше осознать себя, собственную ценность, почувствовать себя новым человеком.

В тему любви в «Тайне» вплетаются мысли о славе: Лаура для Петрарки неотделима от лавров. Гордое стремление к славе, которым в самой высокой форме был наделен Данте и которое было очень характерно для многих писателей Возрождения, возникло в результате переоценки традиционных, религиозных, этических и эстетических ценностей. Оно было одним из следствий утверждения земной природы и земной деятельности человека. Отстаивая право человека на славу, гуманисты Возрождения завоевывали для человека возможность бессмертия не в потустороннем мире, а в реальном мире истории, политики и культуры.

В начале 1337 г. Петрарка впервые посетил «вечный город». «Рим, — писал он, — показался мне еще более великим, чем я предполагал, особенно великими показались мне его развалины». Традиция античности дала историческую форму только что «открытому» человеку.

С 1337 по 1353 г. Петрарка жил неподалеку от Авиньона, в Воклюзе, претворяя в действительность идеал уединенной жизни на лоне прекрасной идиллической природы. Анализ этого идеала составляет основное содержание трактатов «Об уединенной жизни» и «О монашеском досуге». В них часто усматривали проявление средневекового аскетизма. Это неверно. В отличие от анахоретов-монахов, Петрарка в Воклюзе не спасал свою душу от соблазнов греховного мира, а оберегал человеческую индивидуальность нового поэта от враждебного ему феодально-сословного общества, от «нечестивого Вавилона» авиньонского двора. Переселение в Воклюз стало для Петрарки шагом на пути к завоеванию внутренней свободы от папской курии, от семейства Колонна и вообще от города, бывшего для него символом средневекового общества. В одном из стихотворений, называя себя «гражданином рощ», Петрарка утверждал: «Города — враги моим мыслям, леса — друзья» (CCXXXVII).

В Воклюзе Петрарка напряженно работал. Впоследствии он говорил: «Там были либо начаты, либо задуманы почти все сочиненьица, выпущенные мной». Еще больше, чем поэзия, в это время его занимала наука о древности и о свойственной греко-римской древности человечности. Некоторое время спустя наука эта будет названа studia humanitatis и знание ее сделается в Европе обязательным для всякого образованного человека.

Петрарка не был первым, кто обратился к историко-филологическому изучению римской античности. Предшественниками его на этом поприще были не теологи прошлого века, Фома, Бонавентура, и даже не Данте, а падуанские предгуманисты: Ловато Ловати, Роландо да Пьяццола, Джамбоно д’Андреа и др. Самым значительным среди них был Альбертино

72 

Муссато (1261—1329). Этот талантливый поэт, драматург и выдающийся историк писал по-латыни, пытаясь подражать Титу Ливию и отчасти Цезарю и Саллюстию. Новым по сравнению со средневековыми хрониками в его исторической прозе было стремление обозреть события во всей Италии, а также иногда весьма удачные попытки преодолеть хроникальную описательность и концептуально организовать излагаемые факты. В творчестве Муссато, в целом являвшемся образцом гражданственности, свойственной городской литературе кануна Ренессанса (тираноборческая трагедия «Эцеринида», написанная на латинском языке), пробивались уже ростки индивидуализма и индивидуалистического религиозного сознания (латинская поэма-исповедь «Наедине с собой»).

По роли в подготовке гуманистической литературы рядом с Муссато можно поставить Джованни дель Вирджилио — друга и поэтического корреспондента Данте. Его буколические аллегории, восхищение формами античной лирики, скептическое отношение к самым блестящим проявлениям средневековой поэзии на народном языке во многом предвосхищали ренессансные эклоги и «аристократичность» гуманистических поэтик.

Предгуманисты не только исторически подготовили гуманизм Петрарки и Боккаччо, но и образовали ту «питательную среду», в которой эти последние, вслед за Данте, могли формировать ведущее идейное направление новой культурной эпохи. По сравнению с ними Петрарка и Боккаччо сделали новый шаг вперед не столько в изучении античности как таковой, сколько в общем развитии всей европейской культуры, и прежде всего национальной литературы Италии. Этот шаг, обусловленный сменой общих концепций природы, истории и человека, сопровождался таким широким, научным проникновением в мир классической древности, которое не было доступно не только Фоме Аквинскому, но и Сигеру, Брунетто Латини, Муссато, Джованни дель Вирджилио, ни даже могучему гению Данте.

Открытие античности было в немалой степени открытием художественным. Обостренный интерес к формальной стороне тосканской и провансальской лирики, во многом унаследованный Петраркой от Данте и «стильновистов», создавал предпосылки для более или менее непосредственного эстетического восприятия древнеримской лирики и прозы, а гуманистический индивидуализм позволил Петрарке воспринять литературные формы античности в значительной мере вне средневековых религиозно-схоластических схем, как нечто индивидуально неповторимое и в то же время исторически своеобразное. Для мировоззрения Петрарки, Боккаччо и других гуманистов XIV—XV вв. был характерен уже известный историзм, позволивший им увидеть в римской античности особую ступень в развитии культуры. Это создавало предпосылки как для ренессансных теорий подражания античности, рассматриваемой как гуманистический идеал добра, доблести и красоты, так и для ее научного, историко-филологического изучения.

Петрарка первым стал изучать произведения древнеримских поэтов, сопоставляя различные списки и привлекая данные смежных наук, заложив тем самым основы классической филологии. Она надолго сделалась орудием исторической критики, которая, опираясь на филологическое истолкование текста, неуклонно прокладывала дорогу философскому рационализму. Но Петрарка был не просто филологом. Его обращение к античности было проявлением неприятия гуманистом феодально-сословного мира — его идей, верований, его культуры, воспринимавшейся Петраркой как бескультурье, как «варварство». В «Письме к потомкам» Петрарка утверждал: «С наибольшим рвением предавался я, среди многого другого, изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что если бы не препятствовало тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках».

Идеологический конфликт гуманистов Треченто с окружающим их миром был глубоким и исторически существенным. В нем отражалась смена эпох. В условиях кризиса средневековых систем обращение к античности оказалось выражением современных и передовых тенденций в культуре Треченто. Научно-литературная деятельность Петрарки уже в 30-е годы влилась в общественно-политическую жизнь Италии и получила широкую поддержку передовых сил общества.

В апреле 1341 г. Петрарка был увенчан лаврами на Капитолии. Он воспринял этот несколько театральный и, по-видимому, им самим инспирированный акт не просто как общественное признание его талантов, но как освящение возрожденной античной традиции, рассматриваемой им как традиция национальной культуры Италии. Петрарка считал современных ему итальянцев прямыми потомками римлян. В восстановлении традиций Древнего Рима в общественной жизни и в литературе он видел закономерное возвращение к народным началам великой итальянской культуры, забытым в пору господства теологии, схоластики

73 

и феодального варварства. Деятельность Петрарки во второй период его творчества была направлена на то, чтобы помочь народу Италии познать самого себя, познавая свое великое прошлое. Эта идея легла в основу поэмы «Африка», книги «О знаменитых людях» и некоторых других латинских произведений. Сочинения, писавшиеся Петраркой на классической латыни древних, имели актуальный общественно-политический подтекст. Петрарковское увлечение античностью было одним из проявлений национального сознания передового народа европейского Возрождения.

Национальное возрождение Италии мыслилось Петраркой в духе демократической идеологии Ренессанса как возрождение республиканской доблести Древнего Рима:

О верность Брута, доблесть Сципионов,
Как сладок будет вам расцвет законов,
Когда до вас молва о них дойдет!
И, первый мужества оплот,
Фабриций наш как радоваться станет!
Он скажет: «Рим в величьи вновь воспрянет».

 (LIII,  перевод  А. Эфроса)

Поэт-гуманист надеялся, что возрождение республиканского Рима превратит Италию «в самую благородную монархию». По мысли Петрарки, «высокий дух» нового правителя должен был стать историческим отрицанием современных ему государей и отрицанием феодально-сословных монархий. Корни этой ренессансной утопии уходили в действительность Италии XIV в. и переплетались с антифеодальными чаяньями народа. Идеал «высокого духа» предвосхитил идеи антифеодального восстания, поднятого в 1347 г. в Риме Кола ди Риенцо — почитателем и в известной мере учеником Петрарки. Узнав о перевороте, Петрарка сразу же отправил римскому народу «Поощрительное послание», в котором заклинал его стойко защищать завоеванную свободу. Политические стихотворения Петрарки, а также его письма, относящиеся ко времени римского восстания 1347 г., доказывают, что в это время поэт верил в историческую энергию народа и считал, что, соединившись с волей «нового государя», понимающего интересы «беззащитного простого люда», она может стать несокрушимой силой.

Литературно-эстетическая теория Петрарки сложилась на основе изучения поэтики античных писателей и как дальнейшее развитие эстетических концепций раннего Возрождения. Петрарка, так же как Данте и Муссато, долгое время считал аллегорию главным признаком всякой поэзии. В понимании большинства средневековых писателей аллегория должна была таить богооткровенные истины, а у Петрарки под покровами аллегоризма выступали истины вполне человеческие, и аллегория перестала быть символом трансцендентного.

В «Стихотворных посланиях», написанных латинскими гексаметрами, нет средневекового аллегоризма. Их образцом был Гораций. В них явственнее, чем до этого, проявился гуманистический индивидуализм. Произведение состоит из 64 эпистол, разбитых на три книги. Адресатами «Посланий» были в большинстве случаев друзья поэта, с которыми он свободно делился личными впечатлениями, мыслями, чувствами. Точка зрения частного человека оказалась выдвинутой на первый план, ибо она была эстетически существенной: она вводила в поэзию субъективное начало и придавала единство тематически разнообразным «Посланиям». Петрарка рассказывал о своей любви к Италии, прекрасной стране, наделенной всеми благами, но лишенной мира; восхищался былым величием Рима и скорбел о его упадке; обращался от имени Рима к Бенедикту XII и Клименту VI, призывая пап вернуться в Италию и содействовать ее нравственному и политическому возрождению; защищал поэзию и изображал свое венчание на Капитолии, придавая ему характер апофеоза и гуманистической легенды; описывал свою уединенную жизнь в Воклюзе (это тема большинства «Посланий»), занятия и беседы с мужами древности, безмятежную провансальскую природу и свой сад. Пейзажи «Посланий», в сравнении с Феокритом и Горацием, были художественным открытием поэта Возрождения, искавшего в гармонии с прекрасной природой успокоения от мучительных сомнений и страхов, от ощущения одиночества и сознания скоротечности жизни.

В «Стихотворных посланиях» обозначались черты «ренессансного классицизма», приходившего на смену аллегорическому символизму готики. Петрарка изображал мир сквозь призму поэтического стиля и системы метафор, взятых у греков и разработанных Вергилием, Цицероном, Горацием и Титом Ливием. Мифологические парафразы встречались у средневековых поэтов, но только начиная с Петрарки и Боккаччо они стали органической частью новой поэтики — одной из характерных черт литературы Ренессанса, а затем барокко и классицизма XVII и XVIII вв.

Полнее всего петрарковский «классицизм» проявился в написанной латинскими гексаметрами героической поэме «Африка». Для гуманизма XIV в. «Африка» — произведение программное. Задачей Петрарки было создание национальной эпопеи: он изобразил победу Рима над Карфагеном и триумф Сципиона как важнейшее событие в жизни итальянского народа.

74 

По сравнению с «Энеидой» Вергилия, которой Петрарка следовал, в «Африке» был значительно усилен исторический и политический элемент. Сципион Африканский у Петрарки не только образец республиканских доблестей, он национальный герой, освободивший Италию от «варваров», от иноземцев. В этом связь поэмы с современностью и с гуманистической программой Петрарки-политика. История республиканского Рима рассматривается в поэме как некий прообраз великого национального будущего Италии. Главный герой «Африки» — по существу тот же «высокий дух»; он одно из воплощений идеала «нового правителя», которым Петрарка вдохновлял Кола ди Риенцо, а затем тщетно пытался воодушевить государей Италии.

«Африка» была любимым детищем Петрарки. На нее он возлагал самые большие надежды. Однако в возрождении итальянской поэзии она сыграла роль меньшую, чем другие его произведения, положив начало лишь так называемому «искусственному эпосу» Возрождения, барокко и классицизма. Как и многие ее потомки, «Африка» оказалась художественно неудачной. Эпическое действие в «Африке», хотя в ней есть блестящие эпизоды (речь умирающего карфагенянина Магона, любовь Массинисы к Софонисбе), выявлено слабо, а ее главный герой неубедителен. Объектом национального эпоса оказалась не актуальная историческая действительность, а литературные тексты Тита Ливия, Цицерона и Вергилия. Язык и стиль, которые возрождала классицистическая «Африка», были в принципе, несмотря на виртуозность Петрарки, мертвым языком и мертвым литературным стилем, недоступным для большей части общества, национальное чувство которого она должна была воспитывать.

Другим проявлением петрарковского «классицизма» было историческое сочинение «О знаменитых людях». Пересказывая сочинения античных историков, Петрарка стремился создать характеры «великих республиканцев» и таким образом оказать воздействие на национальное сознание современников. Так было положено начало гуманистической историографии и философско-художественной биографии на историческом материале.

В 1351 г. флорентийская коммуна направила к Петрарке Джованни Боккаччо с официальным посланием, приглашавшим поэта вернуться в город, из которого были изгнаны его родители, и возглавить специально для него созданную университетскую кафедру. Это был беспрецедентный акт. Правительству Флоренции хотелось быть на уровне эпохи. Петрарка сделал вид, что польщен, однако в 1353 г., покинув Воклюз и вернувшись в Италию, он, к негодованию друзей, поселился не в республиканской Флоренции, а в Милане, которым правил деспотичный Джованни Висконти. В жизни и творчестве поэта начался новый период, который можно назвать итальянским.

Петрарка поселился в Милане не только потому, что там ему были созданы условия, благоприятные для ученых занятий, но и потому, что неудача переворота Кола ди Риенци разуверила его в гражданской доблести как «жирного», так и «тощего» народа, а с Висконти он одно время связывал надежды на объединение Италии. В 1361 г. Петрарка перебрался в Венецию. Последние годы его жизни прошли в Падуе, где он был гостем Франческо да Каррара, и в Арква, на Евганейских холмах. Умер Петрарка в Аркве, в ночь на 19 июня 1374 г.

Последний период в творчестве Петрарки был также периодом великих свершений.

Основными произведениями третьего периода стали латинские «Письма о делах частной жизни» и «Старческие письма», а главным делом — окончание и сведение воедино написанного на народном языке «Канцоньере» (т. е. книги канцон, песен) и поэмы «Триумфы». Петрарка по-прежнему утверждал, что языком подлинной литературы является «правильная», классическая латынь, однако работа над «Канцоньере» и «Триумфами» доказывает, что после возвращения в Италию его отношение к народному языку и его поэтика вообще претерпели серьезное изменение. Латинскую «Африку» Петрарка забросил, но он до последних дней упорно совершенствовал стихи итальянского «Канцоньере».

Преодоление нормативности ренессансного классицизма, отчетливо обозначившегося в «Африке», обращение к народному языку и к дантовской традиции («Триумфы»), полемика с аверроистами и попытки примирить эстетические теории античных философов с нравственными принципами христианства («О невежестве») — все это свидетельствует не о кризисе петрарковского гуманизма, как пытаются доказывать некоторые буржуазные ученые, а о стремлении великого гуманиста Возрождения теснее связать свое новое, ренессансное мировоззрение с народными традициями. Это стремление явилось в значительной мере результатом разочарования Петрарки в утопической программе национального возрождения Италии с помощью пробуждения исторических воспоминаний о доблестях республиканского Рима. Вместе с тем поэт все более четко обособлял сферу познания человека и человечности (поэзия

75 

и нравственная философия) от традиционной теологии, что неизбежно вело к коренному изменению всей системы идеологических координат эпохи. На смену теоцентрическим системам в творчестве Петрарки и его продолжателей пришла антропоцентричность ренессансного гуманизма. Человек опять, как во времена Протагора, Сократа и Платона, становился мерой всех вещей. Религиозное сознание гуманизировалось, не переставая быть, однако, сознанием христианским, хотя и недогматическим. Для литературы, искусства и философии это имело важные последствия. Тречентистское «открытие человека» предопределило исторические особенности ренессансного стиля, приравняв человека к богу. Бог в ренессансной литературе очеловечивается, а человек обожествляется. Гуманизм Треченто отдавал если не ересью, то, во всяком случае, философским свободомыслием. Самым прекрасным для Петрарки и его учеников, гуманистов XIV—XVI вв., сделался реальный, земной, внутренне свободный человек. И хотя тот развернутый идеал гармонической и всесторонне развитой личности, который будет характеризовать гуманизм Кваттроченто, а затем найдет художественное воплощение в поэзии Полициано и Ариосто, в живописи и скульптуре Высокого Возрождения, Петрарке еще не свойствен, новая концепция человека как основа этого ренессансного идеала получила уже достаточно полную реализацию и в «Письмах» и в «Канцоньере».

Авторское «я» «Писем» не просто воплотило в себе черты реального Петрарки, но и объективировало их в своего рода художественный образ. В герое «Писем» нет сухой кабинетности и книжности. Он проявляет живой интерес к актуальным вопросам современности и способен противопоставить свой внутренний мир ренессансного человека окружающей его феодально-сословной действительности, потому что мир этот равновелик ей в своем историческом содержании.

Из политических писем интересно послание к правителю Падуи Франческо да Каррара, иногда публиковавшееся как самостоятельный трактат («О наилучших методах управления государством»). Основная проблема послания — взаимоотношения между государем и народом — решается с учетом реальных условий эпохи. «Петрарке, — писал М. С. Корелин, — принадлежит первая попытка создать искусство управления путем рационального пользования наличными силами данного времени. Макиавелли был только его продолжателем». Антисословность гуманистического мышления позволила Петрарке разглядеть в материальном интересе одну из главных сил политики. «Довольство народа, — писал он, — зависит не столько от положения людей, сколько от удовлетворения их телесных потребностей: именно оно обеспечивает общественное спокойствие и безопасность правителей».

Мир, который Петрарка противопоставил в «Письмах» современной ему действительности, был миром светской культуры — это был духовный мир человека Возрождения, интересующегося поэзией, филологией, древней историей, способного как равный беседовать не только с папами и императорами, но и с Гомером, Вергилием, Цицероном, Титом Ливием, Сенекой.

В поэзии Петрарка стремился к внутреннему единству. Он искал его на разных путях. Одним из них был дантовский. Если во второй период Петрарка как бы пытался противопоставить «Комедии» латинскую «Африку», то позже он старался соперничать с Данте на почве народного языка и аллегорических литературных форм. Это проявилось в неоконченной поэме «Триумфы», Петрарка обобщал в ней свой жизненный опыт, представляя его как опыт всего человечества. В этом он шел по пути Данте и, видимо, поэтому обратился к терцине и к использованной в «Комедии» форме видения. Аллегории «Триумфов» должны были показывать, как человек (и человечество) идет от взрывов примитивной чувственности к успокоению мыслей и страстей в вечности. Несмотря на отдельные удачи, этот замысел не получил в поэме Петрарки достаточно убедительного решения. Петрарка попытался в «Триумфах» показать развитие новой личности в формах трансцендентных идей, с которыми в отличие от Данте он уже не мог внутренне отождествиться ни как мыслитель, ни как поэт. В середине XIV в. идти по пути Данте значило идти своею, отличной от Данте дорогой.

Это осуществлялось в «Канцоньере». В нем Петрарка еще теснее примкнул к литературной традиции народного языка. Вместе с тем он видоизменял старые формы, обогащая поэзию гуманистическими концепциями. В «Канцоньере» обобщен опыт всего предшествующего творчества Петрарки, и этот опыт сконцентрирован вокруг «я» поэта, типизированного как личность «нового человека».

Петрарка работал над «Канцоньере» многие годы, начиная с 1336 г. Первый авторский свод относится к 1356—1358 гг. и содержит 215 стихотворений. Окончательная редакция (1373), озаглавленная по-латыни «Rerum vulgarium fragmenta» («Отрывки на народном языке»), насчитывает 366 произведений (317 сонетов, 29 канцон, 9 секстин, 7 баллат, 4 мадригала).

76 

Тема и структура внутренней организации «Канцоньере» даны в первом, вступительном сонете. «Канцоньере» — «поэтическая исповедь» (А. Н. Веселовский): это рассказ зрелого, много пережившего человека о смятении чувств, которое он претерпел когда-то давно, в пору молодости. Тема всей книги — юношеская любовь, высокая, чистая, порывистая, но робкая и неразделенная. Поэт выражает надежду, что его «разностильный» рассказ встретит сочувствие и сострадание. Он надеется пробудить в читателях те самые чувства, которых сам теперь стыдится и которые вызывают у него боль раскаянья. Налицо противоречие, но это формообразующее, структурное противоречие, которое дает основное содержание «Канцоньере», организуя его изнутри.

Формально противоречие это реализовано в разделении лирического «я» книги на автора и героя. Чувство в «Канцоньере» — предмет рефлексии и созерцания. Поэт смотрит на себя со стороны, делает себя объектом, анализирует и оценивает содержание своего внутреннего мира, потому что теперь он «отчасти уже не тот, кем был прежде». Между автором и героем существует определенная дистанция, во многом объясняющая ренессансную гармоничность стиля и общего тона петрарковского «Канцоньере». В книге рассказывается о муках отвергнутой любви, о несбывшихся надеждах, но страсть никогда не выплескивается на поверхность. Петрарка не изливается в переполняющих его чувствах, он вспоминает о прошлой любви.

Что делаешь? Что ищешь? Что назад
Глядишь на дни, которым нет возврата,
О скорбный дух? Что, хворостом богато,
Питаешь пламя, коим ты объят?

(CCLXXIII,  перевод  А. Эфроса)

Петрарке хочется датировать свою великую любовь, впустить в книгу реальное, историческое время: «Осталось позади шестнадцать лет моих томлений...» (CXVIII), «Семнадцать лет кружится небосвод, с тех пор как я горю...» (CXXII) и т. д. Объединяя разрозненные стихотворения во внутренне целостный «Канцоньере», Петрарка чаще всего придерживался хронологии жизненного романа. Иногда он даже называл себя историком Лауры и сравнивал себя с Гомером, Вергилием и Эннием (CLXXXVI, CLXXXVIII). В отличие от «Триумфов» в «Канцоньере» нет всепоглощающей вечности, и время в книге не побеждает любовь. Реальность исторического времени подчеркивает здесь реальность и необычность любви поэта.

Тем не менее ни Лаура, ни любовь в «Канцоньере» не знают развития. Время движется помимо их — нет ни событий, ни фабулы, даже в той форме, в какой она существовала в дантовской «Новой жизни». Петрарка подчеркивал реальность своей любви, потому что Лаура действительно существовала и потому что он описывал совсем не такую любовь, какую описали до него «стильновисты» и Данте. Однако воспоминания в книге построены не так, как строятся мемуары. В «Канцоньере» отсутствует последовательность воспоминаний. Ситуация вводного сонета — поэт размышляет и вспоминает о своей безответной любви — воспроизводится во многих стихотворениях. Причем умершая Лаура не менее прекрасна и не менее реальна в «Канцоньере», чем Лаура живая, и любима она не менее искренно.

Вновь предо мной, как в те года расцвета,
Она стоит в лучах звезды своей,
Она была такой на утре дней,
Достоинством и строгостью одета —
И вот опять ей шлю слова привета
И жду, как дара, сладостных речей.

(CCCXXXVI,  перевод А. Эфроса)

Воспоминания возрождают любовь и стирают границы между реальным и идеальным. В то же время, проецируясь на сознание вспоминающего поэта, они создают истинное содержание «Канцоньере» и обусловливают характер его ренессансного стиля, определенным образом связанный с мало-помалу формирующимся реалистическим методом.

Реальность образу Лауры придавали не отдельные довольно традиционные детали ее облика: золотые волосы, красивая рука, зеленый цвет ее платьев и т. д., — новым в «Канцоньере» был внутренний мир поэта, восприятие им окружающего. Лаура получает жизнь от потока реальных человеческих воспоминаний, в котором она все время возникает как прекрасное видение и вне которого она не существует. Психологическое правдоподобие образа Лауры в том, что читатель видит ее такой, какой ее созерцает и какой ее воспринимает влюбленный поэт, для которого она не аллегория Истины или Веры, не интеллектуалистическая концепция Любви, а просто вполне реальная женщина, хотя и по-ренессансному идеализированная. У Данте красота, прежде чем стать атрибутом Беатриче, была атрибутом бога, Петрарка делает ее принадлежностью человека. Поэзия «Канцоньере» открывала и утверждала красоту реального мира, хотя этот мир и существовал в лирической книге Петрарки только в потоке воспоминаний.

Воспоминающее «я» «Канцоньере» тоже объективировано Петраркой в художественный образ, который индивидуализирован достаточно четко.

77 

Включение политических канцон и сонетов, а также стихотворений, не связанных непосредственно с Лаурой, позволяет отождествить лирическое «я» «Канцоньере» с образом человека Возрождения, который проходит через все произведения Петрарки. В «Канцоньере» образ этот построен так, чтобы показать этого человека, раскрыв огромное богатство его противоречивого внутреннего мира. Именно поэтому «Канцоньере» — книга о любви.

Обратившись к теме любви, Петрарка следовал традициям поэзии на народном языке, которая, согласно Данте, «изначально создана для любовных песен». Используя образы предшествующей лирики и отчасти народных песен, Петрарка обрисовывал новое отношение человека к окружающему его посюстороннему миру, к природе. Лаура почти никогда не вспоминается в ее авиньонском окружении. В «Канцоньере» природа лирически противопоставлена городу, ограничивающему внутреннюю свободу поэта, т. е. в конечном счете феодально-сословной действительности. Красота любимой женщины — это красота по-ренессансному естественного мира. Чувство любви к Лауре перерастает в радостное приятие земного, которое нередко отвергалось и высмеивалось официальным Средневековьем. Знаменитый сонет LXI стал своего рода лирическим манифестом новой эпохи и именно так воспринимался современниками, начиная с Боккаччо:

Благословен день, месяц, лето, час
И  миг, когда  мой  взор те очи  встретил!
Благословен  тот  край и дол  тот светел,
Где пленником  я стал  прекрасных  глаз!

Благословенна боль, что в первый  раз
Я ощутил, когда  и  не приметил,
Как  глубоко пронзен стрелой, что метил
Мне в сердце бог, тайком  разящий  нас!

Благословенны  жалобы и стоны,
Какими оглашал я сон дубрав,
Будя отзвучья  именем  Мадонны!

Благословенны  вы, что столько слав
Стяжали ей, певучие канцоны, —
Дум  золотых о ней, единой, сплав!

(Перевод Вяч. Иванова)

Любовь в «Канцоньере» — чаще грустное, а порой и мучительно-тревожное чувство, граничащее, насколько это было возможно в столь гармоничной поэзии, с отчаяньем. В нем много от ацедии из «Тайны». Любовь изображается в «Канцоньере» не только как радость, но и как боль потому, что она реальна. Она печальна, потому что она — любовь отвергнутая. Счастливых минут поэт может вспомнить не так уж много. Изображая свою печаль, Петрарка часто проецировал ее на природу, и тогда его внутренний мир оказывался частью природы и мог приобретать поразительную пластичность.

Однако у Петрарки гармония человека и природы скорее идеал, чем реальность. Герой «Канцоньере» только-только вышел за пределы средневековых идей. Он еще помнит о том, что любовь почитается грехом, и это тревожное воспоминание переплетается с воспоминаниями о Лауре. Традиционная безответность любви в «Канцоньере» мотивирована добродетелью. Чувственность подавляется, но смятение чувств выставляется напоказ как реальная человеческая ценность с большой поэтической силой и с еще большей смелостью, чем в «Тайне». Петрарка кается в греховности своей любви, но не отрекается от нее, не проповедует аскетического презрения к миру. Печаль «Канцоньере» во многом порождена пониманием того, что красоту человек удержать не в состоянии: она хрупка и преходяща. За пределами смерти для Петрарки, хоть он и остается в лоне религии, будто бы ничего и не существует. Его герой боится смерти и мучится мыслями о посмертной судьбе, потому что он верующий, но еще больше потому, что он научился ценить природу, человека и земную любовь.

Личность человека Возрождения дает основное содержание всему «Канцоньере» и обусловливает единство его автономных по отношению друг к другу лирических «фрагментов». Каждый сонет отражает какое-то реальное состояние внутренней жизни поэта, имеет свое собственное содержание и может быть эстетически воспринят сам по себе. В то же время он включается в художественное целое книги, определяемое новым, по сравнению со средневековым, пониманием любви, природы и общества, характерным для гуманизма эпохи Возрождения.

Единство «Канцоньере» реализовалось в единстве образной системы и поэтического языка. Петрарка создал в «Канцоньере» особый художественный стиль — стиль ренессанс, который полтора века спустя оказал влияние на поэзию всего европейского Возрождения. В XVI в. через школу петраркизма пройдут лирики Италии, Франции, Испании, Португалии, Англии, а также ряда стран славянского мира.

 

 

 

77 

ДЖОВАННИ БОККАЧЧО
И НОВЕЛЛИСТЫ XIV в.

Боккаччо был младшим современником Петрарки. Вместе с ним он стал великим основоположником гуманистической культуры европейского Возрождения. Их роднила исторически

78 

новая по-ренессансному революционная концепция действительности, которая рассматривала цельного, внутренне свободного человека как центр Вселенной и реабилитировала земной материальный мир, признавая ценность общественной жизни.

К гуманизму Возрождения Боккаччо пришел своим путем, непохожим на путь Петрарки. Боккаччо был теснее связан с универсализмом Данте и в то же время с жизнью Флоренции, корни его творчества глубоко уходили в народно-городскую культуру Позднего Средневековья. Творчество Боккаччо, развивая гуманизм, еще прочнее соединяло его с жизнью, ставило исторически новое, раннеренессансное миропонимание на широкую, народно-национальную почву. Если у Петрарки был отчетливо выявлен «разрыв постепенности» при переходе к Возрождению, то произведения Боккаччо показывают, что такой «разрыв» был подготовлен всем ходом исторического развития культуры XIII—XIV вв.

Боккаччо создал новеллу Возрождения. Он заложил основы ренессансной поэтики, эпической поэмы и пасторали, а также психологического романа Нового времени. И именно Боккаччо (а не Леонардо Бруни или даже Джорджо Вазари, как до сих пор обычно считали) был первым, кто раскрыл сущность гуманистической революции Возрождения («Декамерон», V, 1) и связал ее с новым художественным методом в литературе и в изобразительном искусстве (там же, VI, 5).

Джованни Боккаччо родился во второй половине 1313 г. во Флоренции или в Чертальдо. Он был сыном купца Боккаччо ди Келлино, связанного с банками Барди и Перуцци. История о рождении Джованни Боккаччо в Париже — такая же легенда, как и королевское происхождение его Фьямметты. Подобно Петрарке, Боккаччо испытывал потребность мифологизировать собственную жизнь, придавая ей характер модели бытия нового, внутренне свободного человека.

Около 1330 г. Боккаччо поселился в Неаполе, где по настоянию отца изучил сперва коммерцию, а затем каноническое право. Ни купца, ни юриста из него не получилось. Его увлекала только поэзия. Именно в Неаполе, в кружке короля Роберта Анжуйского, коронованного должника флорентийских Барди, Боккаччо стал поэтом и гуманистом. Он с жадностью читал Вергилия, Овидия, Стация, Тита Ливия и Апулея, меньше, чем Петрарка, занимался филологией, но зато острее чувствовал поэзию Данте, французских рыцарских романов и народных былин — кантари, Главным, однако, были не книги. К гуманистическому открытию мира и человека Боккаччо пришел не столько в результате нового прочтения классиков, сколько под влиянием непосредственного восприятия самой действительности. Для юного флорентийца Неаполь стал окном в яркий и авантюрный мир Средиземноморья — в мир Гомера, арабов, морских разбойников и купцов-мореплавателей, тоже нередко промышлявших корсарством. Соприкосновение с этим миром заставило поэта по-новому задуматься над ролью, которую играют в жизни человека ум, великодушие, мужество, судьба, случай, а также привило Боккаччо любовь к романтике, составляющую одну из самых привлекательных черт его произведений. Неаполь выбил его из проторенной колеи сословного уклада и сбросил с его глаз шоры той, условно говоря, «бюргерской» ограниченности, которая суживала кругозор братьев Виллани, Саккетти, Пуччи и многих типично городских писателей тречентистской Флоренции.

При дворе Роберта Боккаччо встретил Марию Д’Аквино, которую под именем Фьямметты («Огонек») прославил во многих произведениях. В творчестве Боккаччо Неаполь — большой период. В Неаполе, помимо многочисленных стихотворений, воспевающих Фьямметту, и поэмы «Охота Дианы», написанной под влиянием дантовской «Новой жизни», Боккаччо создал в промежутке между 1336 и 1340 гг. роман в прозе «Филоколо» (на сюжетной основе популярного кантари о Флорио и Бьянкофьоре) и две большие поэмы — «Филострато» и «Тезеида», фабульно связанные с итальянскими обработками французских рыцарских романов. В XIV—XV вв. эти произведения молодого Боккаччо жадно читались и сыграли важную роль в формировании новой итальянской литературы. «Филоколо» стал первым итальянским приключенческим романом и одним из первых памятников национальной прозы; «Филострато» и «Тезеида» в значительной мере предопределили дальнейшую эволюцию ренессансной рыцарской поэмы в серьезном (Боярдо), и в народно-комическом варианте (Пульчи).

Молодой Боккаччо оказался смелым новатором. Одной из характерных особенностей его творчества стал литературный эксперимент. Новаторство «Филоколо», «Филострато» и «Тезеиды» было подчеркнуто их грецизированными заглавиями. Боккаччо экспериментировал с народными формами средневековой литературы, стремясь с помощью приемов античной риторики и поэтики поднять их до уровня большой, «серьезной» литературы. Но его эксперимент шел значительно дальше: он включил в себя попытку индивидуального претворения содержания, почерпнутого не только в литературной

79 

традиции, но и в самой действительности Италии, в художественное единство новой повествовательной формы. Уже в первых произведениях Боккаччо отчетливо ощущалось его «я» — творческая и человеческая индивидуальность автора-гуманиста.

В 1340 г. молодому поэту по настоянию разорившегося отца пришлось вернуться во Флоренцию. Однако торговые операции его по-прежнему не увлекали. Он продолжал заниматься поэзией и постепенно втянулся в общественную и политическую жизнь родного города. Боккаччо был первым гуманистом на службе у Флорентийской республики. В середине XIV в. он стал одним из ее авторитетнейших дипломатов. Именно флорентийский народ — «пополо», с его жизненными, общественными, а также и эстетическими идеалами, помог Боккаччо достичь той полноты ренессансного гуманизма, которая характеризует уже первые произведения, созданные им во Флоренции: «Амето, или Комедия флорентийских нимф» (1341—1342), «Любовное видение» (1342), «Элегия Мадонны Фьямметты» (1343—1344), «Фьезоланские нимфы» (1344—1346).

В «Амето», написанном прозой с большими стихотворными вставками (терцины), Боккаччо, прямо предвосхищая «Аркадию» Саннадзаро, ввел в литературу по-ренессансному идеализированную природу и создал типично возрожденческий жанр пасторального романа. Главным в «Амето» было, однако, не идиллически-созерцательное любование пейзажем, а изображение процесса очеловечивания грубого и чувственно-примитивного пастуха Амето, совершающегося под влиянием его любви к семи прекрасным нимфам. Нимфы символизируют, как полагают, семь добродетелей, но в пасторально-воспитательном романе Боккаччо они изображены жрицами языческих богинь — Минервы, Венеры, Дианы и т. д. Одна из нимф — Фьямметта. Кружок нимф отдаленно предвосхищает общество «Декамерона», и главный герой оказывается предшественником Чимоне (V, 1). Воспитание Амето завершается гуманистическим одухотворением плоти. Пастораль Боккаччо аллегорична, но аллегория в ней не средневековая. В «Амето» изображено рождение новой, гуманистической цивилизации. Христианскому идеалу противопоставлен гуманистический идеал гармонического человека, наделенного большим внутренним богатством.

Иллюстрация: 

Андреа дель Кастаньо. Джованни Боккаччо

Ок. 1450 г. Фреска виллы Пандольфини в Леньяйя.
Флоренция, Уффици

Художественному анализу этого идеала посвящен роман Боккаччо «Элегия Мадонны Фьямметты». В новом романе Боккаччо Фьямметта уже не нимфа, а обычная современная женщина, богатая замужняя неаполитанка. Повествование ведется от первого лица. Роман — лирическая исповедь Фьямметты, рассказывающей, как она встретила молодого флорентийца Памфило, как страстно они любили друг друга и как потом Памфило, по настоянию отца вернувшийся на родину, женился и забыл о неаполитанской возлюбленной. Несмотря на то что в исповеди Фьямметты ощущаются отголоски «посланий» овидиевских героинь, роман Боккаччо был произведением принципиально новаторским, во многом определившим развитие романа Нового времени. Боккаччо наделил героиню своими собственными чувствами, как бы «перевернув» действительную историю своих отношений с разлюбившей его Марией Д’Аквино. Писателю было важно показать подлинно пережитое, проанализировать внутренний мир

80 

реального человека и вместе с тем не дать исчезнуть границе между субъективностью личных переживаний и художественной, человеческой объективностью повествующего «я».

Психологический анализ проведен во «Фьямметте» широко и тонко, хотя нередко осуществляется с помощью риторики и изобилует экскурсами в область античной мифологии. Это дань литературным условностям эпохи и одновременно — практическое освоение античного опыта, всего широкого круга античной культуры. От риторических приемов Боккаччо не освободился даже в «Декамероне». В какой-то мере они сопутствуют ренессансной литературе вплоть до Шекспира. Приемы эти не должны заслонять главного. Во «Фьямметте» риторика оформляла поток воспоминаний, воскрешающий в сознании героини время утраченного счастья. Изображение этого потока — первого «потока сознания» в истории европейской литературы, — превращение его в основную структурную форму как композиционной организации романа, так и эстетического выявления человеческого характера главного героя были большим художественным завоеванием.

Последнее из преддекамероновских произведений, поэма «Фьезоланские нимфы», — это произведение эпохи Возрождения, с которым еще теснее, чем с «Фьямметтой», можно связывать представление о возникновении художественного стиля ренессанс и зарождении одного из основных творческих методов Нового времени, метода возрожденческого реализма.

Мифология во «Фьезоланских нимфах» уже не античная, а ренессансная, ставшая органическим компонентом нового художественного содержания. Она порождена не чтением Овидия и Вергилия, а самим гуманистическим мировосприятием. Нимфы в поэме Боккаччо отнюдь не богини, хотя они и подчиняются Диане. И юноша Африко и нимфа Менсола — «естественные» люди, живущие в некую «предысторическую» эпоху на лоне идиллической природы. Боккаччо изобразил их чувственную любовь как прекрасное проявление человечности, побеждающей аскетизм потому, что он враждебен прекрасной природе и самому естеству человека. Хотя влюбленные гибнут, подлинное «историческое» поражение в поэме Боккаччо терпит Диана, за суровыми установлениями которой угадываются заповеди средневекового христианства.

Никогда до того ни один поэт не изображал любовь так всесторонне, так правдиво и вместе с тем так поэтично.

В ренессансном стиле «Фьезоланских нимф» выявляется ренессансная народность. В языке поэмы то и дело встречаются выражения и обороты, взятые из речи простого народа; ее гибкие народные октавы текут быстро, легко, непринужденно. Стиль повествования напоминает стиль тосканских кантари. Вместе с тем это индивидуальный литературный стиль писателя-гуманиста, стиль, в котором явственно ощущается как личность автора, так и дистанция между автором и народным сюжетом произведения. Поэт сознательно пользуется формами «старинного любовного предания» для утверждения новых эстетических, нравственных и общественных идеалов, бывших для него идеалами не только национальными, но и общечеловеческими.

Предельно полное художественное раскрытие эти идеалы получили в «Декамероне», главной книге Боккаччо. Она стала великой победой ренессансного реализма.

Сто новелл «Декамерона» рассказываются в течение десяти дней в обществе десяти молодых людей и юных дам. Отсюда греческое заглавие книги, которое можно было бы перевести как «Десятиднев».

«Декамерон» был написан в 1348—1351 гг. Книга имела успех, и у нее сразу же появилось вульгарно-простонародное прозвище — «Князь Галеото». Оно намекало на идейных противников Боккаччо, силившихся доказать, что «Декамерон» подрывает устои религии и морали. Возражая лицемерным критикам, Боккаччо говорил, что при желании непристойности можно обнаружить даже в Библии. Он специально оговаривал, что его новеллы не предназначены для погрязших в ханжестве бюргеров и их жен — для тех, «кому надо читать «Отче наш» либо испечь пирог или торт своему духовнику». Тем не менее от подзаголовка «Князь Галеото» он не отказался. Народная, «низменная» традиция городской литературы была основой стилистики и сюжетики «Декамерона», питающей их «почвой». Боккаччо этого не скрывал. В отличие от многих гуманистов конца XIV — начала XV в. он не отгораживался от бушевавшей вокруг него стихии народного языка и фольклора. Он сохранил «простонародный» подзаголовок, потому что считал, что тот, при всей своей вульгарности, не опровергает, а дополняет основное «гуманистическое» заглавие его книги, подчеркивая ее новаторство: органическое соединение «низкой» традиции средневекового фольклора и городской литературы с «высокой» традицией литературы рыцарской и придворно-светской.

В качестве сюжетного материала Боккаччо в равной мере использовал анекдоты, составлявшие значительную часть городского фольклора, и религиозно-нравоучительные «примеры», которыми уснащали проповеди прославленные

81 

Иллюстрация: 

Страница из венецианского издания «Декамерона»

1492 г. (Инициал «Н» выцвел в подлиннике)

82 

служители церкви, французские фаблио и восточные сказки, «Метаморфозы» Апулея и устные рассказы современных ему флорентийцев. С точки зрения фабул «Декамерон» был своего рода компендиумом предшествовавшей ему повествовательной литературы. Поэтому некоторые современные зарубежные ученые не только объявляют «Декамерон» своего рода «суммой» Средневековья, но и обнаруживают в его композиции ту же самую «готическую архитектуру», которую им угодно видеть в «Комедии» Данте. Но это неверно. Именно в построении «Декамерона» очень явственно обнаружилась смена готики — ренессансом, трансцендентного — имманентным, бога — человеком, теологии — гуманизмом и жесткого порядка метафизической необходимости — гармонией индивидуальной свободы. Данте окончил «Божественную Комедию» словом «звезды», Боккаччо начал «Декамерон» словом «человечность». Органическое соединение «высокой» и «низкой» традиций оказалось в «Декамероне» возможным прежде всего потому, что они обе были приведены автором, так сказать, к общему знаменателю нового художественного стиля, языка и мировоззрения. Старые истории рассказывались в книге Боккаччо только для того, чтобы быть опровергнутыми новым переосмыслением. Главным в «Декамероне» оказались новые идеи. Система нравственно-эстетических оценок реальности была реализована не только в новеллах, но и в обрамлении «Декамерона». «Декамерон» — не сборник разрозненных рассказов, а цельное, внутренне законченное произведение. Обрамление скрепляет новеллы изнутри. Оно органическая часть общей художественной структуры, позволившая Боккаччо не просто собрать по-новому переосмысленные античные и средневековые фабулы, но и показать процесс их общественного переосмысления. В пределах обрамления наглядно видно перерастание раннебуржуазного индивидуализма в исторически новое общественное, национальное сознание итальянского Возрождения.

«Рама» в «Декамероне» двухступенчатая. Индивидуализм как новый принцип в мышлении и творчестве сразу же выдвигается на первый план. «Декамерон» начинается с лирического «Введения», в котором Боккаччо рассказывает о своей любви, и завершается «Заключением автора». Кроме того, в начале «четвертого дня» Боккаччо смело вторгается в повествование, рассказывает уже прямо от своего имени 101-ю «новеллу о гусынях» и, споря с критиками, развивает принципы новой прозы. Новый метод в «Декамероне» формируется изнутри и попутно теоретически обосновывается.

Литературная теория, которая разрабатывается в «Декамероне», — это теория ренессансного, гуманистического реализма. Идеалом нового художника объявляется Джотто — первый, кто дерзнул правдиво изобразить «природу» — «мать и устроительницу всего сущего». А в «Заключении автора» Боккаччо особо настаивает на том, что перу новеллиста «следует предоставить не менее права, чем кисти живописца» изображать тело во всей его телесности, а человека во всей его человечности. Изображение в соответствии с требованиями и законами природы рассматривается в «Декамероне» не просто как результат непосредственного эстетического восприятия, а как результат исторически нового, «правильного» понимания окружающей человека действительности. Понимание это очищено от субъективизма.

«Правильность» такого нового понимания гарантирована в «Декамероне» Джованни Боккаччо целостным видением мира и его социальной структуры.

Гуманистическая целостность видения мира эстетически воплощена во второй ступени «рамы». Между рассказчиками «Декамерона» и авторским «я» Боккаччо существует тесная связь. Рассказчики во многом похожи друг на друга. Они говорят на одном языке. В «Декамероне» нет ни сказа, ни его иллюзии. Просторечия и диалектизмы, как правило, обусловлены характером персонажей новелл, а отнюдь не рассказчиков. Строя обрамления, Боккаччо стремился показать не феодально-сословную разобщенность, а объединяющую новых людей интеллигентность и человечность. Близость друг к другу рассказчиков «Декамерона» — это единомыслие и единодушие людей Возрождения в их по-гуманистически новом отношении к тому феодально-сословному миру, в котором живут герои рассказываемых в «Декамероне» новелл. Рассказчики похожи друг на друга потому, что они похожи на гуманиста Боккаччо. Их условно-литературные имена — почти что его псевдонимы. Молодых людей зовут: Памфило, Филострато, Дионео. В числе дам названа Фьямметта.

Это не значит, что общество «Декамерона» может быть отождествлено с авторским «я» писателя и рассматриваться как риторическая условность.

Боккаччо был индивидуалистом, потому что он был гуманистом Возрождения. Но именно поэтому он хотел сделать мерой мира нового человека, а не только свое собственное «я». Рассказчики «Декамерона» — не ипостаси автора, но и не просто веселая компания молодых флорентийцев; это гуманистическое общество, «нормальное» и «естественное» в своей человечности.

83 

В «Декамероне» оно противопоставлено чуме.

«Декамерон» — не пир во время чумы. «Черная смерть», изображенная в обрамлении, это реальная катастрофическая эпидемия 1348 г. и в то же время символ общественного разложения старого мира. По Боккаччо, чума вовлекла Флоренцию в хаос анархии, разорвав сугубо человеческие и социальные связи между людьми, поправ тем самым законы природы. Общество рассказчиков «Декамерона» стремится преодолеть общественный хаос и анархию, противопоставить им гармонию и свободу нового, «естественного» человека. Рассказчики, покинув зачумленную Флоренцию, сразу же восстанавливают попранные чумой социальные связи и вырабатывают что-то вроде конституции, потому что для них, как для людей Возрождения, всякая дисгармоничность является признаком нежизненности. В обществе «Декамерона» избираются короли и королевы, которых можно было бы именовать президентами, ибо меняются они каждый день. Общество «Декамерона» — республика гуманистов и поэтов; основа ее — свобода, ее цель — радостное наслаждение жизнью, в ней «каждый может себе доставить удовольствие, какое ему более всего по нраву». Удовольствия эти «естественны», но благопристойны и вполне интеллигентны.

Наслаждаясь беседами и поэзией, рассказчики «Декамерона» продолжают жить слаженной общественной жизнью. Смех, радостное жизнелюбие и свобода, царящие в созданном ими обществе, возникли не потому, что в зачумленной Флоренции пал авторитет как божеских, так и человеческих законов, а, напротив, потому, что вопреки чуме «республика поэтов» сохраняет верность нормам общечеловеческой морали.

Декамероновская «республика поэтов» — первая после трактатов Данте гуманистическая утопия европейского Возрождения. Она была эстетически осуществлена. Общество рассказчиков «Декамерона» связано и с вполне реальным Боккаччо, и с современной Флоренцией, в которой в течение XIV в. формировалась гуманистическая интеллигенция, верившая в возможность превратить землю в «царство свободного человека». Обрамление «Декамерона», трансформируя субъективность лирического «я» Боккаччо в объективность нового общественного и национального сознания, вводило утопию «республики поэтов» в рамки реального времени новой исторической эпохи в культурном развитии человечества.

В противоположность средневековым притчам и «примерам» новеллы «Декамерона» не преследовали внеэстетических целей, будучи и в этом новаторскими. Новеллы «Декамерона» не моралистичны, но по-ренессансному назидательны. Это одно из следствий их реалистичности. Они рассказываются ради них самих, потому что рассказчиков интересует реальная жизнь вне ее связей с потусторонним миром. Рассказы в «Декамероне», как правило, начинаются с указания на реальный факт или на какое-нибудь распространенное мнение, подлежащее общественному рассмотрению и осмыслению. Но рассказчики не подбирают произвольных аргументов для доказательства того или иного тезиса, не вырывают фактов из земного контекста, а подвергают окружающее объективному и в то же время планомерному эстетическому анализу. В «Декамероне» учит сама природа, и учит она искусству жизни, а не искусству умирать, как того требовали от литературы средневековые авторитеты. В процессе анализа действительности в «Декамероне» создается новый мир, новый человек и новая литература. В строгом плане и в смене дней «Декамерона» есть своя закономерность: эстетическая необходимость в построении «Декамерона» выступает как проявление человеческой свободы.

Неправильно видеть в «Декамероне» произведение по преимуществу сатирическое, но и не следует думать, будто Боккаччо не восстает против существующих социальных порядков. Как почти для всех великих писателей Возрождения, для Боккаччо важнее всего было эстетическое утверждение новых и, как полагали гуманисты, вечных в своей общечеловечности идеалов любви, великодушия, ума, доблести, красоты и т. д. Однако утверждение гуманистических идеалов происходило в XIV в. в борьбе с религиозно-аскетической идеологией Средневековья, и потому Боккаччо не отказывался ни от сатиры, ни от социальной критики при изображении как феодального и купеческого общества, так и церкви.

Важной идейной проблемой средневековой культуры была проблема отношения человека к богу. Проблема эта ставится и одновременно эстетически снимается в первых же двух новеллах «Декамерона». Она заменяется в них проблемой отношения человека к человеку. Тем самым кладется начало антропоцентризму Ренессанса. На смену теологической логике Средних веков в первой же новелле «Декамерона» приходит гуманистическая логика Возрождения. Первая новелла «Декамерона» — новелла о Чаппеллетто. «Это — уже не эволюционное изменение, а катастрофа, революция», — писал Ф. Де Санктис.

Отношение общества «Декамерона» к «жирному народу» было достаточно сложным. Флорентийское

84 

купечество все еще оставалось частью славного флорентийского «пополо», и в «Декамероне» нередко встречаются новеллы, в которых с известной симпатией изображены ум, энергия и целеустремленность этих изворотливых людей, экономическая практика которых подрывала устои феодализма и объективно создавала материальную основу для культуры Возрождения. Но Боккаччо не отождествлял ни «жирный народ» с народом, ни «идеалы» флорентийского купечества с идеалами гуманистов. Даже изображая наиболее авантюрных «рыцарей наживы», вроде Ландольфо Руффоло или Мартуччо, Боккаччо постоянно отмечает, что, «будучи по природе охочи до денег и грабежа» (II, 4), они совмещают торговлю с беззастенчивым морским разбоем, «грабя всякого, кто был менее силен» (V, 2). Такое отношение к энергии «героев» купеческо-ростовщического мира отражало реальные противоречия исторической ситуации. Высоким достижением гуманистического реализма «Декамерона» было, с одной стороны, сознательно критическое изображение «жирного народа», победившего в XIV в. во Флоренции, а с другой — стихийное воспроизведение исторической диалектики превращения антигуманной, эгоистической практики итальянского средневекового купечества, расшатывавшей традиционные религиозные и нравственные устои феодального мира, в новые — не только антифеодальные, но и антибуржуазные — идеалы ренессансного гуманизма. Уже в первой новелле «Декамерона», в гениальной новелле о Чаппеллетто, Боккаччо показал, что авантюрист новой формации в отличие от многих других «старых» хищников наделен своего рода внутренней свободой: он свободен от страхов Средневековья. Именно это обусловливает виртуозность его предсмертной лжи и в известном смысле поднимает его над средневековыми идеями. К изумлению братьев-ростовщиков, Чаппеллетто, не задумываясь о вечном блаженстве, нагло и бескорыстно лжет на смертном одре: «Вот так человек, — говорили они промеж себя, — ни старость, ни болезнь, ни страх близкой смерти, ни страх перед господом, перед судом которого он должен предстать через какой-нибудь час, ничто не отвлекло его от греховности и желания умереть таким, каким жил».

В «Декамероне» бог вынесен за пределы человеческого бытия, в котором высшей ценностью оказывается сам человек. Поэтому желание Чаппеллетто «умереть таким, каким жил» не столь неразумно, как это кажется расчетливым ростовщикам. Разыгрывая исповедующего его монаха, Чаппеллетто не обманывает бога, о котором просто не думает, а в последний раз выявляет заложенные в нем человеческие возможности, утверждает своеобразие своей индивидуальности и тем самым по-своему, в гротескно-мелкой сфере достигает единственного вида бессмертия, которое, согласно убеждению гуманистов Возрождения, было возможно для земного человека.

Разумеется, утверждая самодовлеющую ценность человеческой личности, Боккаччо считал Чаппеллетто «героем» в высшей степени отрицательным. Уже на первых страницах «Декамерона» обозначилось трагическое, свойственное всей культуре европейского Возрождения противоречие между по сути своей индивидуалистической «доблестью» (virt?) и общественной нравственностью — не только христианской добродетелью (vert?), но и естественной, с точки зрения самих же гуманистов, общечеловеческой моралью. Как чуткий, гениальный художник, Боккаччо это противоречие отметил, но он стоял еще в начале Возрождения и потому твердо верил в возможность его нравственно-эстетического преодоления.

Ответ на вопрос об отношениях между человеком и богом определял принадлежность того или иного мыслителя к Средним векам или Возрождению. В «Декамероне» этот вопрос прояснен в первых двух новеллах до конца. Превращение Чаппеллетто в святого, т. е. посредника между людьми и богом, ставило под сомнение весь институт святых, правомочность посредничества между человеком и трансцендентным миром. В отличие от еретиков, мистиков, а также от последующих реформаторов гуманист Боккаччо ратовал не за установление непосредственных, внутренних связей между человеком и богом, а за обособление человека от бога, показывая несоизмеримость человеческой логики земного мира и логики мира божественного. Тема двух логик переходит во вторую новеллу (о еврее Аврааме), где столкновение двух типов мышления формирует сюжет и обусловливает парадоксальность развязки. Боккаччо как бы объясняет арелигиозность художественного мира «Декамерона». В парадоксальном обращении Авраама, помимо взрыва ренессансного смеха, есть своя серьезная сторона. Новое отношение к церкви, которое утверждает парадокс обращения Авраама, — это равнодушие к церковным догмам. Для гуманизма эпохи Возрождения такая позиция характерна. Духовная диктатура церкви в «Декамероне» сломлена.

Ни Боккаччо, ни рассказчики «Декамерона» не были атеистами, но для них характерен своего рода религиозный индифферентизм. Именно с ним и был связан в XIV—XV вв. прогресс философии и эстетической мысли. «Отвергая

85 

религиозную трансцендентность и утверждая имманентность божественного» (П. Тольятти), гуманистическое безразличие к вопросам церкви и религии открывало дотоле неведомые возможности для художественного освоения мира и человека, для постепенного формирования реализма.

Стремление еще при жизни проникнуть в потусторонний мир в новом обществе «Декамерона» весело, но жестоко высмеивается (III, 4, 8; VII, 10). Средневековый жанр видения для гуманистического общества «Декамерона» иной раз — «великолепнейшие в свете басни об устройстве чистилища» (III, 8).

Боккаччо никогда не был склонен идеализировать духовенство и монашество. Вопреки заключениям многих буржуазных литературоведов, лицемерие монахов вызывало у него негодование не менее сильное, чем у гуманистов XV в. Не в одной только второй новелле четвертого дня Боккаччо вдохновлен задачей «доказать, каково и сколь велико ханжество монахов, которые в пространных одеждах, с искусственно бледными лицами, с голосами смиренными и заискивающими при попрошайничестве, громкими и страшными при порицании в других своих собственных пороков, доказывают, что они спасаются побиранием, а остальные отдаванием, заявляют себя не людьми, имеющими, подобно нам, заслужить рай, а точно его собственниками и владельцами, раздающими всякому умирающему, согласно с завещанным им количеством денег, более или менее хорошее место, чем силятся обмануть, во-первых, самих себя, если они в это верят, а затем и тех, кто в этом верит им на слово». Еще более развернутую инвективу против монашеского лицемерия Боккаччо вкладывает в уста Тедальдо (III, 7). Это едва ли не антиклерикальный трактат, достойный стать рядом с трактатами Бруни, Поджо и Валлы. Для Боккаччо монахи — это прежде всего люди «старого мира», в большинстве случаев люди, «воображающие себя и выше других и более сведущими во всяком деле, тогда как они много их ниже и, не умея по низменности духа пробиваться, как другие люди, стремятся, подобно свиньям, туда, где могут чем-нибудь прокормиться» (III, 3).

Однако — и это тоже характерно для литературы новой эпохи — в «Декамероне» встречаются и умные монахи. В этом одно из проявлений гуманизма Боккаччо, его интереса к реальному человеку. В средневековой новеллистике (легенда, фаблио, городской анекдот) монах был либо безупречным святым, либо злой карикатурой на монаха за то, что он не святой; он либо идеализировался, либо жестоко осмеивался. В «Декамероне» такая абстрактная схема ломается. На ее обломках появляется характер. Впервые католический монах изображается как человек земной — такой же, как все. Святости от монаха Боккаччо не требует, и плотью он его не попрекает. Нравственная мера у него одна — и для монаха, и для рыцаря, и для купца. Антиклерикальная сатира в книге Боккаччо присутствует, но ее объектом почти никогда не бывает сластолюбие монахов.

Для Боккаччо монах — определенный общественно-исторический тип, один из представителей враждебной гуманизму идеологии. Однако из-за этого монах не перестает быть в «Декамероне» человеком, а потому и «типическим характером», значительно более широким в своем человеческом содержании, чем тип, который он, казалось, должен олицетворять. В ряде случаев Боккаччо относится к монаху терпимее и снисходительнее, чем религиозные проповедники, связанные с городскими ересями. Как отдельному человеку, монаху в «Декамероне» могут быть свойственны и некоторые положительные черты, выводящие его за пределы идей и представлений «старого мира», а потому и обеспечивающие ему победу или, во всяком случае, удачу в том реальном мире, в котором он живет на равных правах с остальными персонажами человеческой комедии Боккаччо. Представление о грехе претерпевает в обществе «Декамерона» радикальное изменение. Грехом против плоти оно считает уже не «плотский грех», а вынужденное целомудрие. В XVI в. «Декамерон» был внесен в «Индекс» не за то, что Боккаччо смеялся над монахами, а за то, что он изобразил их правдиво и гораздо более всесторонне, чем это делали фаблио и антиклерикальная городская новелла.

В «Декамероне» господствует атеологическое божество, которое Боккаччо называет Фортуною. Почти все новеллы второго дня являются высокими образцами авантюрного рассказа. Но судьба царит в «Декамероне» отнюдь не полновластно. «У Боккаччо даже Фортуна приобретает человеческие и разумные размеры» (К. Салинари). Главный герой и господин мира «Декамерона» — это умелый, мужественный и интеллигентный человек. В ряде случаев он оказывается сильнее судьбы. Для Боккаччо, так же как для великих гуманистов Кваттроченто, человек — «кузнец своего счастья», в том числе и счастья в любви; об этом много рассказывается в новеллах третьего дня, причем с типично ренессансной смелостью.

Не Боккаччо принадлежит почин реабилитации плоти. Однако в его книге плоть опять, как у античных писателей, обрела пластичность и реальность. Эротика в «Декамероне» существует

86 

не ради нее самой и не для комического принижения человека, как это бывало в средневековой литературе. Она становится гуманистической и поэтичной. Пример — новелла о Джилетте из Нарбонны (III, 9), вдохновившая комедию Шекспира «Все хорошо, что хорошо кончается». Эротика в «Декамероне» служит правдивому изображению природы человека и потому несет большую идейную нагрузку.

Одним из проявлений реалистичности «Декамерона» было то, что люди действовали и думали в нем как люди, живущие в средневековом мире и разделяющие не только его идеалы, но и его предрассудки. Герои «Декамерона» не свободны от общества, и Боккаччо показывает это с присущей ему объективностью. Но сам писатель не считал «естественной» ни особую мораль слуг, ни особую мораль хозяев. Он выставил на позор Аригуччо Барлингьери, «который, по глупости, как то и теперь ежедневно делают купцы, захотел облагородиться через жену» (VII, 8) не потому, что полагал, будто сословные барьеры непреодолимы, а, наоборот, потому, что считал нелепым придавать им слишком большое значение. Правдиво изображая мир феодальных и корпоративно-сословных отношений, в которые вовлечены персонажи его новелл, Боккаччо отнюдь не считал, что мир этот лучший из миров и что изменить его невозможно. Это доказывает, в частности, пафос новелл четвертого дня, в которых трагедия царственного Джербино (IV, 3) эстетически уравнена с трагедией Симоны, которой «приходилось собственными руками зарабатывать хлеб на пропитание» (IV, 7). В «Декамероне» действительность изображена объективно, но вовсе не объективистски. Ораторские интонации речи Гисмонды, по-гуманистически защищающей право на любовь к «худородному» Гвискардо, предвосхищают революционную риторику просветителей XVIII в. Не незыблемость иерархической системы (ее шаткость показана уже в новеллах первого дня), а право человеческой личности не укладываться в ее жесткие рамки утверждалось в книге Боккаччо. Для Боккаччо бо?льшую роль, чем сословия и касты, играл человек, человек, который благодаря своему образу мыслей и своим поступкам способен подняться над своим классом, как хлебник Чисти (VI, 2), или же оказаться ниже его, как то случилось с королем Кипра, пристыженным гасконской дамой (I, 9). Все новеллы шестого дня рассказывают о находчивости, остроумии, внутренней свободе и достоинстве человека, благодаря которым герою удается овладеть ситуацией и «избежать урона, опасности или обиды» (V, заключение). Главные герои этого «дня» — люди нового, гуманистического склада — Чисти, Джотто (VI, 5) и Гвидо Кавальканти (VI, 9).

Смех, который звучит в новеллах «Декамерона», веселый, жизнерадостный и, несмотря на еще свирепствующую чуму, очень оптимистический. Это смех, с которым новое, гуманистическое общество прощается с умирающим Средневековьем.

В процессе рассказов «Декамерона» само его общество перевоспиталось и стало подлинно новым обществом Возрождения. Не ограничиваясь осмеянием прошлого, оно утверждает, особенно в конце книги, новые идеалы, которые обеспечивают вечную жизнь отдельному человеку и всему человечеству.

В завершающих «Декамерон» новеллах об испанском короле, исправляющем ошибку судьбы (X, 1), щедрости Натана (X, 3), о великодушии мессера Джентиле деи Каризенди (X, 4) и Саладина (X, 9), о выдержавшей все испытания дружбе между Титом и Джезиппо, о несокрушимой супружеской любви Гризельды (X, 10) и т. д. сооружается то новое здание светской социальной этики, основанной на признании прав природы и поэтому подлинно гуманной и альтруистической, с идеальным проектом которого общество рассказчиков «Декамерона» бесстрашно вернулось во все еще зачумленную Флоренцию.

В «Декамероне» Боккаччо обогнал свой век. Книга имела колоссальный успех и была почти сразу переведена на многие языки. Над ней хохотали во Флоренции, Лондоне и Париже. В Италии ее проклинали с церковных кафедр. Однако прошло более ста лет, прежде чем идеи, язык и стиль нового общества «Декамерона» стали идеями, языком, стилем новой итальянской прозы. Подражателей у Боккаччо в XIV в. было мало, и революционные эстетические концепции «Декамерона» оказались им не по плечу. И книга некоего сера Джованни Флорентинца, дошедшая до нас под не вполне ясным заглавием «Пекороне» (1378), и «Новелльере», скомпилированный уроженцем Лукки Джованни Серкамби (1348—1424), едва не вернули итальянскую новеллу к преддекамероновской эпохе. Оба сборника обладали примитивным обрамлением, хотя содержали довольно богатый материал бродячих сюжетов, порой сказочных, которые у сера Джованни совсем по-средневековому перемежались с наивным пересказом «Хроники» Джованни Виллани. Однако и «Пекороне», и «Новелльере» Серкамби не хватало единства индивидуального мировоззрения, которое придало бы их сырому материалу новую художественную форму. На последующее развитие литературы сер Джованни Флорентинец и Джованни Серкамби влияния не оказали

87 

(хотя одна новелла из «Пекороне» (IV, 1) дала, по-видимому, фабулу «Венецианскому купцу» Шекспира). И дело тут было не только в степени их одаренности. Лучше всего это доказали «Триста новелл» Саккетти.

Франко Саккетти (1330—1400) был несомненно талантлив. В XVIII в. язык и стиль его новелл приводил в восторг взыскательного Гаспаро Гоцци. Если исключить Боккаччо, он был лучшим прозаиком XIV в., писавшим на «народном языке». Автора «Декамерона» Саккетти почитал и любил. Но, несмотря на то, что в предисловии к своему сборнику он клялся, что писал, «следуя примеру превосходного флорентийского поэта мессера Джованни Боккаччо», созданные в самом конце XIV в. «Триста новелл» были написаны так, будто «Декамерона» еще не существовало. Гуманистические идеи прошли мимо Саккетти. Ренессансным стилем он не владел, хотя его рассказы очень полно отражают повседневную жизнь современной Италии, «передают как бы нетронутые куски этой жизни» (М. А. Гуковский).

Франко Саккетти любил поучать. В «Трехстах новеллах» есть субъективность, но в них отсутствует индивидуализм в гуманистическом смысле слова. Их длинные моралистические концовки, в которых Саккетти излагал свои порой любопытные взгляды на порядки в Италии, на религию, мораль и на политику, дают представление о взглядах умеренно демократического пополана, ненавидящего тиранов, однако побаивающегося ярости неимущих низов и восхваляющего политический строй, установленный во Флоренции после разгрома чомпи. Саккетти мыслил по-старому. Антиклерикализм «Трехсот новелл» (см. 22, 35, 60, 72, 89, 101, 205) был порожден прежде всего средневековой религиозностью автора, а грубоватый физиологический юмор (144) сочетался в них с отрицанием ценности человеческой личности и утверждением: «...мы сами пузыри земли и в конце жизни каждый это увидит» (103). Отсутствие в «Трехстах новеллах» гуманистической концепции человека ограничило не только поэзию и фантазию Саккетти, но и стилевые возможности его бытоописания.

«Триста новелл» были последним значительным произведением той большой литературы итальянского Предвозрождения, которая, подготовив грандиозное явление «Декамерона», продолжала существовать и после него, невзирая на то что книга Боккаччо превратила ее, казалось бы, в анахронизм. Это одно из проявлений исторических противоречий, в диалектике которых развивалась культура итальянского Возрождения в XIV и в первой половине XV в.

Непонимание многими современниками, в том числе и Петраркой, идейного и художественного замысла «Декамерона» тяжело подействовало на Боккаччо и способствовало тому перелому в его творчестве, который нередко связывался с религиозным кризисом, якобы пережитым писателем в 50-е годы и будто бы отбросившим его на позиции церковно-аскетической идеологии. Как на проявление этого кризиса обычно указывали на антифеминизм «Корбаччо», на отказ Боккаччо от «народного языка» ради латыни и на его письмо 1362 г. к Петрарке, в котором он сообщал, что угрозы Пьетро Петрони вынуждают его сжечь «Декамерон» и прекратить занятия поэзией.

Петрарка тотчас же ответил и без особого труда отговорил друга от такого намерения. По-видимому, решение Боккаччо отречься от литературы не было очень серьезным. В 1370—1371 гг. он собственноручно переписал и окончательно отредактировал свою главную книгу.

Несомненно, с приближением старости впечатлительный и неуравновешенный поэт, испытуя страх перед смертью, стал придавать большее значение вере и церковным обрядам. Однако творчество позднего Боккаччо не дает оснований для констатации серьезных изменений в его миропонимании. Перелом произошел не под влиянием религиозных проповедников, а, скорее, в результате дальнейшего сближения с Петраркой, гуманистические концепции которого наложили отпечаток на последний период творчества Боккаччо. Судьба «Декамерона» как бы подсказала его автору мысль, что то новое общество, мечту о котором он воплотил в этой книге, еще только предстоит создать и что этого не сделать, опираясь преимущественно на опыт народно-городской культуры. В 50-е годы Боккаччо вступает на «петрарковский путь» построения новой культуры и вместе со своим старшим другом, ориентируясь на древность, закладывает основы тех studia humanitatis, которые должны будут стать идейной предпосылкой для расцвета ренессансной литературы, в том числе и на «народном языке», в Италии XV — начала XVI в. Однако произведения, написанные Боккаччо по-латыни, менее оригинальны и интересны, чем «Декамерон», «Фьезоланские нимфы» и «Фьямметта». Боккаччо был великим поэтом, а уже потом историком, филологом. Его латинский язык был более средневековым, чем язык Петрарки, а его отношение к древности менее критичным. Однако недооценивать значение латинских произведений Боккаччо в формировании идей Возрождения неверно. В последний период жизни Боккаччо отнюдь не повторял Петрарку, а существенно расширял тот идейный плацдарм, с которого гуманисты Кваттроченто начали

88 

новое наступление на Средневековье. Латинский трактат «О злосчастиях знаменитых людей» (1355—1360, оконч. ред. — 1365), в котором наиболее полно были сформулированы философские воззрения Боккаччо, его эвдемоническая этика и концепция «божественности» человека, углублял политические теории раннего итальянского гуманизма, придавая им не только антимонархический оттенок, но и весьма определенную антибуржуазность. Трактат «О знаменитых женщинах» (1360—1362), в который Боккаччо включил жизнеописания некоторых мифологических персонажей (Медея, Иокаста, Пенелопа), но куда он не «пустил» ни одну из средневековых святых, дополнял «Декамерон», теоретически обосновывая гуманистический взгляд на женщину, связывая ее прославление с новыми, ренессансными идеалами внутренне свободного, духовно благородного человека.

Наибольшее значение из всех латинских сочинений Боккаччо для дальнейшего развития ренессансной литературы во всей Европе имел обширный трактат об античной мифологии — «Генеалогия языческих богов» (1350—1363).

В двух последних книгах трактата, посвященных роли мифологии и поэтической фантазии в литературе, Боккаччо, опираясь на поэтику Петрарки и Муссато, принципиально продвинул вперед эстетическую теорию Возрождения.

Боккаччо раскрыл значение поэтического вымысла в создании культурной и духовной общности народа, нации и человечества и на примере античных поэтов и Данте вознес подлинный творческий гений поэта над суетным высокомерием властителей.

В последний период своего творчества Боккаччо сохранил интерес к «народному языку» и к народной культуре даже в ее самых непосредственных фольклорных проявлениях. В 1366 г. (а не в 1355, как до недавнего времени полагали ученые) он написал любопытное сочинение под несколько загадочным названием «Корбаччо» (не то от итальянского слова «ворон», не то от испанского слова турецкого происхождения «бич»). В «Корбаччо» чаще всего искали рецидивы старой идеологии, в частности средневековый антифеминизм, довольно странный у автора «Декамерона» и трактата «О знаменитых женщинах». Правильнее рассматривать «Корбаччо» как по-ренессансному личный памфлет, в котором, пародийно используя жанр средневекового видения, Боккаччо не столько мстил пренебрегшей им кокетке, сколько отстаивал достоинство интеллекта, убедительно доказывая, что «могущество пера гораздо сильнее, чем полагают те, которые не познали того на опыте».

В последние годы самоотверженность Боккаччо и его умение предварять грядущее направление мыслей проявились в его трудах о Данте, положивших начало новому литературоведению. Боккаччо всегда ценил гений Данте и изо всех сил старался сломить предубежденность Петрарки по отношению к «Комедии». Понимая, что без Данте, без учета его опыта в создании итальянского литературного языка новая поэтическая культура Возрождения построена быть не может, Боккаччо написал «Небольшой трактат во славу Данте» (1360—1363), значение которого не столько в биографических сведениях, собранных Боккаччо, сколько в гуманистической интерпретации общественной роли Данте, а также поэзии и поэта вообще.

Примерно за год до своей кончины, в октябре 1373 г., Боккаччо получил от Флорентийской коммуны поручение прочесть публичные лекции о поэме Данте. Боккаччо читал их в церкви св. Стефана до января следующего года, когда болезнь вынудила его отказаться от этого. «Лекции о Комедии Данте», до недавнего времени именовавшиеся «Комментарием», — их шестьдесят — были записаны самим Боккаччо. Они обрываются на семнадцатой песне «Ада». Это был его последний труд. Боккаччо ввел «Комедию» в сферу интересов круга гуманистов (К. Салутати, Л. Марсильи, А. Траверсари), сформировавшегося во Флоренции под его непосредственным влиянием. Та концепция поэзии Данте-поэта, которая разрабатывалась им в «Лекциях», во второй половине XV в. была подхвачена Кристофоро Ландино и существенно повлияла на эстетические идеи Марсилио Фичино. Именно Боккаччо итальянский гуманизм обязан тем, что даже в пору самых страстных увлечений античностью он не порвал связей с «народным языком» и народной культурой.

Умер Боккаччо в Чертальдо 21 декабря 1375 г. На его надгробии написано: «studium fuit alma poesis» — «занятием его была благая поэзия». На долю Боккаччо выпало завершить дело Данте и Петрарки. Возрождение в Италии победило.

 

 

 

89 

ГУМАНИЗМ КОНЦА XIV —
ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XV в.

Флоренция даже после разгрома восстания чомпи осталась самым демократическим государством в Европе, важнейшим центром гуманистического движения. Семена новых идей взрастили младшие друзья и ученики Петрарки и Боккаччо — августинский монах Луиджи Марсильи (ум. 1394), профессор риторики Джованни Мальпагини и правовед Колуччо Салутати, ставший в 1375 г. канцлером Флоренции. Салутати (1331—1404) изучал и собирал произведения римских писателей — им были открыты «Письма к друзьям» Цицерона — и писал только по-латыни, подражая даже в официальной переписке стилю античных ораторов. Его этико-философские трактаты оказали влияние на гуманистическую мысль Кваттроченто. В трактатах «О мирском и о вере», «О судьбе, фортуне и случае», «О тиране» и др. было еще немало схоластического. Салутати, казалось, не пошел дальше Петрарки в преодолении традиционного сознания, и критическое отношение к современной действительности и церкви порой принимало у него форму аскетического «презрения к миру». Однако главная мысль его сочинений — идея «божественной» природы земного человека и его высокого предназначения была чрезвычайно плодотворна. Предвосхищая Манетти и Пико делла Мирандола, Салутати утверждал, что, занимая срединное положение между животными и ангелами, человек по свойствам своей природы способен достичь божественного совершенства, если воля его, которая свободна и устремлена к добру, получит должное направление. «Мы, — говорил Салутати, — изучаем душу и силу души, добродетели и страсти не ради самого знания, а дабы направлять его на доблестные дела». Салутати был одним из первых, кто связал гуманистическую филологию с политикой, а свои занятия древностью — с делом воспитания общественного сознания человека-гражданина, патриота и демократа. Мятежной толпы Салутати опасался, но, почитая законность, ненавидел деспотизм. Оправдывая тираноубийство, он слагал гимны свободе и считал лучшей формой правления строй, при котором «государство управляется не честолюбием дворянской знати, а купеческими добродетелями». Именно при Салутати флорентийский гуманизм окончательно принял тот этико-политический характер, который на протяжении первой половины XV в. составлял одну из его главных отличительных особенностей.

У Салутати, «общего отца всех ученых», было много учеников. В начале XV в. во Флоренции образовалось широкое литературное содружество, объединенное интересом к возрождавшейся античности. Центром его был Николо Никколи (1365—1437), купец, забросивший торговлю и истративший состояние на создание Библиотеки-музея, ставшей первой публичной библиотекой в Европе. К Никколи примыкали генерал монашеского ордена комалдулов и один из первых флорентийских эллинистов Амброджо Траверсари (1386—1439), купец и дипломат Джаноццо Манетти (1396—1459), первый переводчик Гомера Карло Марсупини (1399—1453) и крупнейшие гуманисты первой половины XV в. Леонардо Бруни (1374—1444) и Поджо Браччолини (1380—1459).

Успехи новой филологии породили у части гуманистической молодежи пренебрежительное отношение не только к средневековой литературе, но и к Данте, Петрарке, Боккаччо, которые казались писателями простонародными и невежественными. Такого рода тенденции нашли отражение в диалоге Бруни «Петру Истрийскому» (1401). В беседе принимают участие Салутати, сам Бруни, Никколи и Роберто Росси. Вначале Никколи обрушивается на Данте, Петрарку и Боккаччо, но затем автор заставляет того же Никколи с блеском защищать основоположников национальной итальянской литературы. Флорентийский гуманизм выражал в XV в. наиболее передовые стремления общества, и лучшие из его представителей старались сохранить связь с культурными традициями родного города. Бруни переводил на латынь новеллы «Декамерона» и подражал ему в произведениях, написанных на «народном языке» («История Антиоха, сына Селевка»). В 1436 г. он опубликовал на итальянском языке «Жизнеописание Данте и Петрарки», утверждая, что стиль «народного языка» не уступает латыни.

Бруни интересовали вопросы этики и истории. В его произведениях («Введение в моральную философию», «О научных и литературных занятиях», «Спор о знатности») их связывала воедино гуманистическая трактовка проблемы человека и его воспитания. Концепция человека как существа, внутренне свободного и способного достичь духовного и физического совершенства, получила у Бруни дальнейшее — по сравнению с Марсильи, Салутати и Траверсари — обоснование и почти полностью освободилась от наслоения феодально-церковной идеологии. Все люди, утверждал Бруни, рождаются равными,

90 

и все они в равной мере нуждаются в гуманистическом образовании, ибо только философия делает человека свободным. В то же время внутренне свободная личность еще не обособлялась от общества: Бруни провозглашал необходимость активного участия в общественной жизни. Идеал свободного человека дополнялся у Бруни идеалом свободного государства.

Бруни стал основоположником гуманистической историографии. В «Истории Флоренции в 12 книгах» и других сочинениях история впервые предстала как некий закономерный процесс, как история людей и социальных слоев, отстаивавших реальные, земные интересы. Бруни занимала прежде всего современность, и в предисловии к «Истории Флоренции» он несколько демонстративно противопоставил свой труд сочинениям гуманистов-антикваров, благодаря которым «история времен Цицерона и Демосфена» известна лучше, «нежели то, что случилось шестьдесят лет назад». Историческое сочинение было для Бруни, так же как для Ксенофонта и Полибия, идеи которых он популяризировал, художественным и вместе с тем нравственно-философским произведением, т. е. формой гуманистической публицистики. По мнению Бруни, закрытие пути к политической деятельности и почестям делает людей инертными; только политическая свобода, существовавшая в доимператорском Риме и возродившаяся в XIV в. во Флоренции, способствовала развитию человеческой личности, формируя доблесть (virt?) — главную, как считал Бруни, силу исторического прогресса.

«История Флоренции», существенно повлиявшая на идеалы гуманистов, была продолжена Поджо Браччолини. Но его «История...» оказалась менее глубокой. Поджо интересовали не столько философские идеи и обобщения, сколько конкретные проявления окружающей действительности. Он создал несколько живо написанных диалогов: «О скупости», «О знатности», «О несчастии государей», «Трехчастная история» и др. Традиционные для флорентийского гуманизма темы рассматривались на фактах из жизни итальянских горожан, и это обусловливало своеобразную реалистичность диалогов и оригинальность их выводов. Так, в «Трехчастной истории» Поджо вскрыл противоречия между правовыми теориями, которых придерживались гуманисты, и реальной политикой. «Мы постоянно видим, — говорит один из участников диалога, — как в государствах люди приходят к высшей власти при помощи силы и что царства управляются не законами, а насилием и жестокой рукою, что противно законам».

Славу писателю принесла антиклерикальная «Книга фацеций». В ней собрано 273 кратких остроумных рассказа, которые Поджо, по его словам, якобы слышал в папской курии в бытность апостолическим секретарем. Чаще всего фацеции осмеивали духовенство, но иногда в них выставлялись в смешном виде таинства христианства. Не все фацеции достаточно благопристойны, но написаны они со стилистическим блеском, свидетельствовавшим о том, что латынь гуманистов приобрела гибкость разговорного языка и могла вторгаться в области, доступные до этого художественной литературе на вольгаре.

Характерным произведением флорентийского гуманизма XV в. был трактат Джаноццо Манетти «О достоинстве и великолепии человека» (1452). В нем выразился беспредельный исторический оптимизм ренессансного гуманизма. Манетти рассматривал человека как земное воплощение красоты и гармонии Вселенной и видел в нем средоточие жизненной энергии, разумности и творческой активности. Он славил прежде всего человека-творца, а восторг перед «божественностью» человека вел его к прославлению гуманистической цивилизации. В отличие от Бруни и Поджо, которым был свойствен религиозный скептицизм, Манетти был благочестив. Однако его гуманистическая концепция человека противоречила догмам религии, и его трактат был осужден католической церковью как еретический. В XVI в. он занял в «Индексе запрещенных книг» место рядом с «Книгой фацеций» и другими произведениями кваттрочентистского вольномыслия.

В Северной Италии в XV в. гуманизм был менее многосторонним, нежели в Тоскане. Венецию, где в это время жили высокообразованные патриции, вроде Франческо Барбаро и Леонардо Джустиниана, он почти не затронул. Из городов Венецианской республики в одной лишь Падуе идеи Петрарки развивали Джованни Конвертино да Равенна и Пьер Паоло Верджерио. Последний получил известность как автор сочинения «О благородных нравах», закладывавшего основы ренессансных теорий воспитания. Знание древних языков, античной истории и литературы стало теперь непременным условием образования.

Гуманистом-воспитателем был Гварино да Верона (1370—1460), преподававший, помимо родного города, в Венеции и в Ферраре. Он стал одним из первых западноевропейских эллинистов и пользовался большим авторитетом в литературном мире. Переписка Гварино — интереснейший памятник эпохи — свидетельствует о широте его филологических интересов.

91 

Учеником Гварино Гварини был Витторино Рамбальдони да Фельтре (ок. 1373—1446), величайший из педагогов итальянского Возрождения. Если Гварино учил по-новому понимать древних авторов, то Витторино учил по-новому жить. В его школе, открытой в 1425 г. в Мантуе и названной «домом радости», на практике осуществлялся идеал воспитания свободного и всесторонне развитого человека. В «доме радости» не признавались сословные различия, а изучение древних поэтов и ораторов сочеталось с прогулками, играми и физическими упражнениями.

Несколько иной аспект получил гуманизм в Милане, где Висконти, а затем Сфорца установили тиранический режим. Первое время борьба Висконти против феодальной аристократии встречала поддержку у Петрарки и у таких его продолжателей, как Антонио Лоски (1360—1441), который надеялся, что Висконти удастся объединить Италию и «путем войны прийти к миру». Однако союз между диктатурой и гуманизмом оказался непродолжительным; из гуманистов подле Сфорца прижился один Франческо Филельфо (1398—1481), отличавшийся небольшой принципиальностью. Филельфо громил врагов миланских герцогов и велеречивыми гексаметрами прославлял деяния Франческо Сфорцы в героической поэме «Сфорциада», написанной в подражание петрарковской «Африке».

Более благоприятные условия для развития гуманизма сложились на Юге Италии, при дворе Альфонса V Арагонского. Альфонс вел борьбу за создание сильного Неаполитанского королевства, выступая и против пап, считавших себя сюзеренами Неаполя. Двор Альфонса стал прибежищем для гонимых церковью вольнодумцев. Несмотря на свое испанское происхождение, Альфонс был типичным итальянским государем XV в., и культура Неаполя, на которую оказывала некоторое влияние Испания, была культурой итальянского Возрождения. В Неаполе прошли последние годы жизни Джаноццо Манетти; там развернулся талант Лоренцо Валлы, и там же создал свою гуманистическую Академию Антонио Беккаделли, прозванный Панормита, потому что родом он был из Палермо.

Антонио Беккаделли (1394—1471) — наиболее значительный латинский поэт первой половины XV в. Всеитальянскую — но скандальную — славу принес ему сборник эпиграмм «Гермафродит», написанный им еще в юности в Сьене. «Гермафродит», навеянный эпиграммами Марциала, превзошел в своей откровенности самые дерзкие произведения античной эротики. Тем не менее при всей своей малопристойности он был характерным явлением гуманистической литературы Кваттроченто. Веселое озорство «Гермафродита» не просто дразнило ханжество «жирных горожан» — его эпиграммы были идейно заострены против аскетического миропонимания Средневековья, утверждали новое отношение к жизни. Вот почему сборник Беккаделли встретил ожесточенные нападки со стороны проповедников, сжигавших во всей Италии изображения его автора, и одобрение у благонравного Гварино, заявившего, что «скоромные» эпиграммы «Гермафродита» вызывают негодование только у «невежд, которые тешат себя слезами, постами да псалмами».

Беккаделли оказал влияние на самого смелого из гуманистов XV в., Лоренцо Валлу, придавшего гуманизму характер гедонистического, жизнерадостного свободомыслия, расчищавшего путь для материалистических тенденций в этике и эстетике Возрождения.

Лоренцо Валла (1407—1457) родился в Риме, но его деятельность развернулась сперва в Павии, где он стал профессором тамошнего университета, а затем при дворе Альфонса, защищавшего его от инквизиции и пользовавшегося его пером в борьбе с папой Евгением IV. Валла обладал острым критическим умом и поразительными даже для гуманиста Кваттроченто познаниями в области античной истории и литературы. Он не признавал никаких авторитетов и все подвергал суду разума. Его первое большое произведение — диалог «О наслаждении» — было написано еще в Павии в 1431 г., но несколько раз переделывалось, так как выводы гуманиста казались чрезмерно смелыми даже его единомышленникам, и в окончательной редакции получило заглавие «Об истинном и ложном благе». Валла интерпретировал античный эпикуреизм как последовательно гедонистическое и индивидуалистическое мировоззрение, объявляя высшим благом не христианскую или стоическую добродетель, а чувственные наслаждения, стремление к которым вложила в человека сама природа, отождествляемая гуманистом с богом. Поэтому безнравственных наслаждений, с точки зрения Валлы, не существует. Человек, подавляющий в себе естественное стремление к «божественному наслаждению» (divina voluptas), поступает против собственной пользы. Этике Лоренцо Валлы свойственны черты индивидуализма и утилитаризма, порожденные углублением внутренних противоречий ренессансного гуманизма, однако было бы ошибочным усматривать в ней непосредственное выражение корыстных интересов ранней буржуазии. Обособляя гуманистическую мораль от религиозных догм и выводя обязанности человека из

92 

требования природы, утилитаристский гедонизм Валлы обосновывал ту же радостную гармонию между человеком и окружающим его миром, которая изображалась в «Декамероне». В известной мере противопоставляя личность обществу, Валла ставил основные акценты не на интересах частного человека, как это позже делал Гвиччардини, а на критике средневековой идеологии и феодально-церковных институтов, мешавших свободному развитию человеческой индивидуальности. В «Диалектических диспутах» он разрушил систему схоластической логики, основанную на догматическом прочтении средневековых комментаторов Аристотеля, в диалоге «О монашеском обете» с большим красноречием доказал общественную и нравственную бесполезность монашества, а в памфлете «Рассуждение о подложности так называемой дарственной грамоты Константина» (1440), продолжая дело Данте, нанес мощный удар по папству. С блеском используя метод филологического и исторического анализа, Валла доказал, что «дарственная грамота», в которой император якобы передавал папам светскую власть, была безграмотной фальшивкой, сфабрикованной самими же церковниками. Но Лоренцо Валла не ограничивался филологической критикой текста «Константинова дара», он обрушился на политику церкви и заявил, что даже если бы император Константин и даровал когда-то папам права на Италию, то все равно «всякое право на владение было бы утрачено в результате преступлений, совершенных владельцами». Законы природы, утверждал Лоренцо Валла, «не допускают того, чтобы один народ порабощал другой народ». «Папы с редким упорством строят козни против свободы народов», поэтому, с точки зрения бесстрашного гуманиста, народ имеет право «отложиться от этих людей, которые из пастырей овец, то есть из пастырей душ, превратились в воров и разбойников». «Скажу смелее: если римляне были вправе изгнать Константина, как Тарквиния, или убить его, как Юлия Цезаря, то в гораздо большей мере римляне или жители провинций вправе убить того, кто каким-то образом занял место Константина». Из закона природы Валла выводил право народа не только на тираноубийство, но и на вооруженное восстание против наместника бога на земле. Эта идея оказала, по-видимому, влияние на членов Академии Помпония Лета и была в XVI в. подхвачена первым издателем памфлета Валлы Ульрихом фон Гуттеном.

Большую роль в развитии гуманизма сыграло самое популярное у современников сочинение Валлы «Красоты латинского языка», которое высоко ценил Эразм Роттердамский, а современники красочно уподобляли дарованию богиней Афиной людям оливкового дерева. Валла создал в нем своего рода канон гуманистической латыни, в котором отразились не только грамматические формы языка «золотого века» римской литературы, но и историческое движение его стилистики от Цицерона к Квинтилиану и Апулею. Воскрешение языка римских писателей рассматривалось Валлой как возрождение великой национальной культуры Италии и залог распространения ее в Европе.

 

 

 

92 

РИМСКИЙ ГУМАНИЗМ СЕРЕДИНЫ XV в.

В Риме гуманизм развивался медленнее, чем в других городах Италии, и долгое время не имел собственного лица. При папе Николае V в Ватикане удалось создать богатую библиотеку, но и в его понтификат (1447—1455) гуманисты в Риме занимались главным образом переводами греческих писателей. Близость курии сковывала мысль. Даже Валла, приехав в Рим (в 1448 г.), занимался переводами и сочинял «Похвальное слово св. Фоме Аквинскому». В 1464 г. связанного с гуманистами папу Пия II (Энея Сильвия Пикколомини) сменил венецианец Марк Барбаро, принявший при вступлении на престол римского первосвященника имя Павла II. Это был человек вовсе не образованный. Он распустил созданную его предшественником коллегию апостолических секретарей, в которую в разное время входили гуманисты (Бруни, Поджо, Лоски), упрятал в тюрьму Бартоломео Сакки-Платину и запретил в римских школах читать античных писателей.

Однако именно в понтификат Павла II римский гуманизм обрел свой центр, не только независимый от папской курии, но и враждебный ей. Им стала Римская Академия. Возглавлял ее ученик Валлы — Юлий Помпоний Лет (1428—1498), гуманист-эрудит, влюбленный в античную культуру. Его труд «О древностях Рима» до сих пор не утратил своего значения. Лет сумел заразить своей любовью некоторых сограждан, и в его доме стал собираться гуманистический кружок, именовавший себя Академией или Братством. Члены Римской Академии — ее называли также «Помпониана» — ставили ателланы и пьесы Плавта (это были одни из первых в Италии постановок древнеримских комедий), а также стремились восстановить некоторые формы античного быта и даже языческого ритуала. Они называли друг друга древнеримскими именами, ставшими их гуманистическими псевдонимами, праздновали день основания Рима и соответственно датировали современные события. Павел II смотрел

93 

на деятельность Академии с тревогой, тем более что ее членами сделались уволенные им апостолические секретари и выпущенный из тюрьмы Платина. То, что в Римскую Академию входили родственники многих прелатов, усиливало страхи Павла II. Во время карнавала 1468 г. по папскому приказу был вторично арестован Платина и схвачено около двадцати академиков. Помпоний Лет, находившийся в Венеции, тоже был арестован и доставлен в Рим. Только Филиппо Бонаккорси удалось бежать в Турцию, оттуда он перебрался в Польшу.

Во время судебного разбирательства, в котором участвовал сам папа, академикам было предъявлено обвинение в подготовке государственного переворота. На процессе говорилось, что «они страстно хотели, чтобы Рим вернулся к своему первоначальному устройству, и решили освободить этот город от подчинения священникам». Одним из главных доказательств виновности академиков стала их идейная неблагонадежность. На суде Помпония Лета обвинили в безбожии и в безнравственности, Платину — в еретической приверженности Платону и в том, что во время споров в Академии он подвергал сомнению само существование бога. Аналогичные обвинения были предъявлены и другим. Процесс длился больше года, гуманистов пытали, но в конце концов они были оправданы, по-видимому, потому, что Павел II опасался ссориться с кардиналами, родственники которых оказались замешаны в деле.

При Сиксте IV делла Ровере (1471—1484), более чем его предшественник чутком к веяниям времени, взаимоотношения между курией и гуманистами изменились. Папа расширил фонды ватиканской библиотеки, сделал ее публичной и назначил ее хранителем Платину, который посвятил ему свои «Жизнеописания пап» (1475), со светониевской желчностью изображавшие не только Павла II, но и его далеких предшественников. Помпонию Лету была возвращена кафедра в римском университете «Сапиенца», а Римская Академия восстановлена. Сикст IV оказался умнее своего предшественника: вместо того чтобы запрещать читать в школах Овидия, он попытался подкупить римских гуманистов и поставить их знания на службу своей политике.

Римская Академия поддерживала связи с академиями Флоренции и Неаполя и повлияла на развитие европейского гуманизма, в частности, в Польше и в странах славянского мира. Хотя условия папского Рима не создавали предпосылок для расцвета ренессансной поэзии, который наблюдался в это время во Флоренции и в Неаполе, гуманизм в Риме добился во второй половине XV в. серьезных успехов. Римская Академия продолжила антиклерикализм гуманистов первой половины Кваттроченто и во многом предвосхитила концепции Макиавелли и Помпонацци. Об этом свидетельствует творчество Платины и Каллимаха.

Филиппо Бонаккорси (1437—1496), принявший в Академии имя Каллимаха Экспериента, был дерзким мыслителем. Почти все произведения, написанные им в Италии, уничтожены. Представление об идеях Каллимаха дает его переписка с Фичино, Пико делла Мирандолой, Полициано и Лоренцо Медичи. Страстный противник средневекового авторитаризма во всех его формах, осуждавший теологов за то, что каждый их вывод «держится целиком на авторитетах», Каллимах утверждал, что истинный мыслитель должен принимать в расчет лишь «то, что ему велит и предписывает природа». Полемизируя с неоплатоновским спиритуализмом с позиций материализма лукрецианского толка, Каллимах отрицал принципиальность различий между душой и телом, полагая вслед за Лукрецием, что после принятия положения о смертности души философия Эпикура становится неопровержимой. Рационализм и лукрецианский материализм Каллимаха проявились в его политических сочинениях, важнейшее из которых — «Наставление Каллимаха» — сборник советов польскому королевичу Яну Ольбрахту. Гуманист выступил в нем теоретиком централизованного государства, главным врагом которого он считал католическую теократию: «Будь в своем королевстве королем и ни в чем не уступай папе!»

В отличие от Каллимаха, Бартоломео Сакки (1421—1481), известный под псевдонимом Платина, не был эпикурейцем. Однако его идеализм активно противостоял религиозно-теологическим и схоластическим концепциям, как новое гуманистическое миросозерцание, близкое «религии человека», которую исповедовал Джаноццо Манетти и которая составляла одну из отличительных особенностей культуры Кваттроченто.

Свои взгляды Платина изложил в написанном в тюрьме трактате «О мнимом и истинном благе», в диалоге «Об истинном благородстве» и в двух политических сочинениях — «О наилучшем гражданине» и «О государе». Гуманизм Платины близок неоплатоническим концепциям флорентийских академиков, но менее созерцателен и более героичен. Человек, по мнению Платины, может реализовать заложенные в нем «божественные» возможности потому, что является существом политически деятельным. Ссылаясь на Платона, Аристотеля, Цицерона, римский гуманист критиковал идеалы аскетизма. В трактате

94 

Иллюстрация: 

Мелоццо да Форли.
Учреждение Ватиканской библиотеки
папой Сикстом IV

1477 г. Рим, Ватиканская пинакотека

«О наилучшем гражданине» Платина восхвалял Флоренцию как образец «народного государства», но сам он республиканцем не был, сдержанно отзывался о простом народе, видя в нем иррациональное начало, враждебное культуре и государственности, а в трактате «О государе» отстаивал принципат. Государство рассматривалось им как продукт творчества энергичной личности. Платина стремился сформулировать идеал антидворянского правителя, который, как ему казалось, мог бы обеспечить гражданские свободы, всеобщее благоденствие и общественную добродетель. Идеал правителя находил у него естественное продолжение в идеале гражданина. Гармония во взаимоотношениях правителя и подданного для Платины обязательна. Вот почему его монархизм не исключал тираноборчества. Лучшим гражданином Платина объявляет тираноубийцу, ибо тиран, разобщающий людей и истребляющий наиболее мудрых ради удержания нечестно захваченной власти, — злейший враг культуры и человечности. Тираноборческие мотивы в сочинениях Платины, питаемые чтением Аристотеля и Саллюстия и борьбой с папой Павлом II, были внутренне связаны с кваттрочентистской концепцией человека. В сочинении «О государе» Платина высказал ряд реалистических соображений, но в целом его гуманистическая концепция абсолютно свободного, могущественного человека, человека-титана, соизмеримого с Гераклом и Тесеем, приобретала черты этической утопии, довольно характерные для политичекой литературы Возрождения.

 

 

 

94 

ЛИТЕРАТУРА ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XV в.

В 1441 г. Леон Баттиста Альберти организовал во Флоренции своеобразный литературный турнир, чтобы привлечь внимание гуманистической интеллигенции к поэтическим возможностям народного языка, и хотя турнир этот закончился неудачей, 1441 год принято считать переломным годом в литературе Кваттроченто.

Новый этап в развитии итальянской культуры и литературы XV в. характеризуется прежде всего тем, что гуманистическое «открытие человека» дополняется открытием ренессансной художественной формы, которая окончательно освобождается от связи с религиозным морализмом и перестает рассматриваться только как внешняя оболочка, как «покрывало». Прекрасная форма становится содержательной и самоценной, поскольку считается, что в ней выявляется объективная красота реального мира. Образ «покрывала» сменяется в эстетике Кваттроченто образом «зеркала».

Во второй половине XV в. гуманисты Кваттроченто — моралисты, педагоги и политики — сделались прежде всего поэтами, художниками и философами-неоплатониками. Но от этого они не перестали быть филологами. Пико делла Мирандола в спорах с Эрмолао Барбаро отгораживал себя и своих друзей по Платоновской Академии не от studia humanitatis и «филологического гуманизма» первой половины века, а от нудных педантов, которые начали появляться в среде гуманитарной интеллигенции. Под пером Полициано, Понтано, Марулла, Саннадзаро возрождаемая гуманистами латынь становилась языком национальной поэзии и органической формой выражения художественного сознания итальянского Возрождения. Однако Полициано, Понтано, Саннадзаро писали уже не только по-латыни. Вместе с Лоренцо Медичи, Луиджи Пульчи, Мазуччо Гуардати они широко использовали вольгаре, который с 40-х годов XV в. вновь, как во времена Петрарки и Боккаччо, сделался вторым литературным языком ренессансной Италии.

Народно-городская литература XV в. все

95 

еще развивалась в рамках средневековых, проторенессансных традиций и не выдвинула значительных писателей, за исключением, может быть, одного лишь флорентийца Доменико ди Джованни, вошедшего в историю литературы под прозвищем Буркьелло (1404—1449) и писавшего комически-сатирические стихи в манере alla burchia (небрежно). Буркьелло был цирюльником, и в 30-е годы его парикмахерская представляла что-то вроде клуба. В сонетах с кодой («хвостом», состоящим из произвольного количества терцетов) Буркьелло высмеивал Козимо Медичи и его сторонников, а также поэтов-петраркистов, пародируя их спиритуалистические метафоры («голубые вздохи белых надежд»). Поэзии внутреннего мира человека он противопоставлял поэзию мира вещей; в его стихотворениях причудливо сталкивались не идеи, а предметы. Буркьелло, так же как и его продолжатели (Антонио Камелли, прозванный Пистойя), представлял народное, но почти не затронутое идеями гуманистов течение в литературе. Течение это постепенно вливалось в русло национальной литературы Возрождения. Во второй половине XV в. гуманизм и народная культура явственно тяготели друг к другу. В народно-городской литературе не без воздействия «Декамерона» усилилась тенденция к доверчиво-доброжелательному, реалистическому воспроизведению материально-земных сторон действительности, прежде всего городского быта («Фацеции попа Арлотто»). «Наивный реализм» в сочетании с формами фольклора пронизывал в это время даже религиозные песнопения лауды и «священные представления» Фео Белькари (1410—1484). Проповедники XV в., вроде знаменитого францисканца Бернардино из Сиены (1380—1444), обращаясь к народу, учитывали не только его повседневные, мирские интересы, но и завоевания новой, светской культуры. В своих проповедях и притчах Бернардино сыпал пословицами, присказками, прибаутками, но также цитировал Данте и Петрарку, Вергилия, Аристотеля и Платона, вызывая восторг как у бесхитростных горожан, так и у тонких ценителей риторики, вроде Поджо и Гварино. Подобно художнику Фра Анджелико, он пытался гуманизировать сурового средневекового бога и свести его с холодных небес на цветущую землю.

Влияние ренессансной литературы, прежде всего Боккаччо, чувствуется также в таких ярких произведениях народной прозы XV в., как анонимная «Новелла о Грассо, инкрустаторе и резчике по дереву» и аллегорический роман «Битва любви в сновидении Полифила», автором которого считается тревизанский монах Франческо Колонна.

С другой стороны, и собственно народная культура стала накладывать в XV в. все более явственный отпечаток на произведения гуманистов. Еще венецианец Леонардо Джустиниан (1388—1466) с успехом использовал метрические формы диалектальной лирики (риспетти, страмботти, лауды) и сумел настолько верно передать характер венецианского фольклора, что большинство его стихотворений в качестве безымянных народных песен («венециан» и «джустиниан») быстро распространилось по всей Италии. Однако в первой половине XV в. эксперимент Джустиниана остался явлением единичным и для этого этапа Кваттроченто не очень характерным. Во второй половине столетия картина существенно изменилась. Для гуманистов той поры показательна планомерная разработка народного языка как языка новой национальной литературы. В защиту вольгаре в это время выступает крупнейший гуманист середины века Л. Б. Альберти. «Я признаю, — писал он, — что древний латинский язык очень богат и необычайно красив, но не понимаю, почему надо до того ненавидеть наш нынешний тосканский язык, чтобы не одобрять все, даже превосходные произведения, на нем написанные». В комментарии Кристофоро Ландино к «Божественной Комедии», в его лекциях о петрарковском «Канцоньере», в «Послании к Федерико» (его автором был, по-видимому, Полициано), предшествующем так называемому «Арагонскому сборнику», в «Комментарии» Лоренцо Медичи к собственным сонетам и в некоторых других произведениях делаются попытки критически осмыслить наследие литературы XIII—XIV вв. на народном языке, доказать, что поэзия Данте и Петрарки, так же как проза «Декамерона», ни в чем не уступает самым высоким образцам античности. Вместе с тем ни язык великих тречентистов, ни стиль античных авторов не являлись для гуманистов второго этапа Кваттроченто неким абсолютным образцом для классицистского или чисто формального подражания. «Цицеронизм» Валлы встретил сопротивление уже у Поджо и Панормиты. Для большинства итальянских гуманистов второй половины XV в. подражание классикам — ими считались теперь не только древние, но и Данте, Петрарка, Боккаччо — предполагало оригинальность творчества; оно рассматривалось как соревнование с древними на пути к эстетическому совершенству и как средство возрождения в самих себе истинного, цельного, «нового человека». Гуманисты, по выражению Фичино, «пробуждая литературу, порождали самих себя». Новая литературная теория была теснейшим образом связана с новой идеологией. Обращение гуманистов Кваттроченто

96 

Иллюстрация: 

Леон Баттиста Альберти.
Палаццо Ручеллаи во Флоренции

1446—1451 гг.

к «народному языку» не оказалось возвращением к «высокому вольгаре» тречентистов, а стало развитием их традиции в новых исторических условиях и на основе всех достижений новейшей филологической культуры. Гуманистические штудии во всем их объеме не затрудняли, а облегчали совершенствование итальянского литературного языка.

Параллельно шла разработка народных, фольклорных поэтических форм и жанров. Полициано, Пульчи, Лоренцо Медичи, Боярдо обращались непосредственно к народному творчеству. Они подняли народную поэзию на новую историческую ступень и смело пользовались ее формами для утверждения ренессансного идеала свободного, «божественного» человека. Человек чаще всего приравнивался ими к художнику и поэту (миф об Орфее). Именно в поэзии и в изобразительном искусстве этого времени (Пьеро делла Франческа, Гирландайо, Джованни Беллини, Мантенья, Вероккьо, Боттичелли) гуманистические идеалы Салутати, Бруни, Поджо, Манетти, Валлы получали самое полное и наиболее совершенное воплощение.

Подъем итальянской культуры во второй половине XV в. был стремителен и пышен. Гуманисты стали считать, что они превзошли боготворимых ими древних, и на какое-то время им стало казаться, что ничто не в состоянии положить предела их деятельности, направленной на нравственно-эстетическое преобразование мира. Ренессансной идеологии второй половины XV в. в целом был свойствен огромный оптимизм, питавшийся доверием к природе и верой в созидательные возможности человека.

Подъем ренессансной культуры был обусловлен рядом общественно-исторических причин. В 1453 г. пал Константинополь, и бежавшие в Италию греки дали новый толчок гуманизму, особенно во Флоренции, где Иоанн Аргиропуло (1410—1490) создал философскую школу, противостоявшую школе Фичино. После 1453 г. гуманистическая культура Италии оказалась исторической преемницей не только Древнего Рима, но и античной Эллады. «Новое время начинается с возвращения к грекам. — Отрицание отрицания!» — писал Ф. Энгельс в «Диалектике природы» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 507). Каждому образованному итальянцу полагалось теперь понимать Гомера и Платона. «Во Флоренции, — уверял Полициано, — дети лучших фамилий говорят на аттическом диалекте так чисто, так легко, так непринужденно, что можно подумать, будто Афины не были разрушены и взяты варварами, а по собственному желанию переселились во Флоренцию». Члены венецианской академии Альдо Мануция беседовали между собой только по-гречески. Никогда ни до этого, ни после в Италии не было такого количества первоклассных эллинистов, а произведения греческих классиков не издавались в Венеции и Флоренции так хорошо и в таком количестве.

Турецкая угроза заставила итальянские государства ослабить междоусобицы. В 1454 г. был подписан мир в Лоди. К договору между Венецианской республикой и Миланским герцогством присоединилась Флоренция, образовав вместе с ними Священную лигу, в которую вошли также папа и Альфонс Арагонский. После этого в течение сорока лет Италия пользовалась благами мира и независимости при руководящей роли Флоренции, которой правил Лоренцо Великолепный.

Именно в это время культура Кваттроченто достигла максимального расцвета. На исходе XV в. Марсилио Фичино с гордостью восклицал: «Если существует век, который следует назвать золотым, то это несомненно тот век, который порождает повсюду золотые таланты. А что именно таков наш век, убедится всякий,

97 

кто пожелает принять во внимание его замечательные открытия».

Еще в 1465 г. в Сабелико, монастыре близ Рима, К. Швейнгейм и А. Паннарц, немецкие ученики доктора Фауста, установили первый в Италии печатный станок. Это событие оказало на развитие европейского гуманизма воздействие не менее существенное, чем гибель Византийской империи. В 1467 г. печатные станки начали работать в Риме, в 1469 — в Венеции, в 1470 — в Милане и Вероне, а затем — во Флоренции и Неаполе. Тщетно библиофилы, вроде Федериго ди Монтефельтре, поносили бездушное «механическое искусство»: в конце XV в. по всей Италии работали типографии. К началу следующего столетия в Италии вышли в свет «принцепсы» почти всех латинских и греческих классиков. Вместе с произведениями итальянских гуманистов они расходились по всей стране. Книгопечатание ускорило единение гуманистической культуры, пришедшее в XVI в. на смену религиозному единству средневекового типа.

Однако равновесие, державшееся в значительной мере на шатком внутриполитическом равновесии между «жирным народом» и плебейскими низами, оказалось непрочным. Вторая половина XV в. была, по словам А. Грамши, тем «узловым этапом итальянской истории, который представляет собой переход от внушительного развития буржуазных сил к их быстрому упадку». Укрепление турок на востоке, а Испании и Португалии на западе сократили итальянскую внешнюю торговлю и наметили в экономике, политике и социальной жизни Италии тенденции к рефеодализации, которые раскрылись в следующем столетии. На рубеже XV—XVI вв. Италия вступила в полосу длительного политического и отчасти экономического кризиса. Причины его лежали не столько в открытии Америки, сколько в классовой структуре итальянских городов-государств, затруднившей национальное объединение в то самое время, когда Франция, Испания и Англия превращались в централизованные государства. В 1494 г. экономически передовая, цветущая и все еще очень богатая родина европейского Возрождения оказалась беззащитной перед войсками Карла VIII. Начиналась пора французского и испанского господства.

Все это не могло не повлиять на гуманистическую идеологию и ренессансную литературу. Усиление государственной власти в ее самых антидемократических формах разрушало многие из этико-политических иллюзий гуманистов и порождало ощущение несоизмеримости идеала «божественного человека» с действительностью, и прежде всего с реальной политикой. Поэтому, не отказываясь от этого идеала, поэты и художники пытались вывести его за пределы антигуманной действительности. Расцвет ренессансной поэзии и изобразительного искусства сопровождался во второй половине XV в. известным ослаблением гражданского пафоса и усилением созерцательности (неоплатонизм Фичино). Большую роль в литературе стало играть изображение идеального человека в гармонии с идеализированной природой (Полициано, Саннадзаро). Вера в безграничные возможности человека сочеталась у писателей конца Кваттроченто с нотками меланхолии, порождаемыми смутным ощущением бессилия перед надвигающейся на Италию национальной катастрофой.

 

 

 

97 

ЛЕОН БАТТИСТА АЛЬБЕРТИ
И ФЛОРЕНТИЙСКИЙ ГУМАНИЗМ

Творчество Леона Баттисты Альберти (1404—1472) явилось, по словам А. Грамши, «литературным венцом» интеллектуального движения XV в. Альберти был не только филологом-моралистом, политиком и превосходным знатоком античности (его юношеская комедия «Филодокс» некоторое время считалась гуманистами произведением древнеримского драматурга), но и теоретиком искусства («О зодчестве», «Три книги о живописи», «О статуе»), талантливым архитектором, окончательно порвавшим с готикой и заложившим основы ренессансной классики (палаццо Ручеллаи во Флоренции, фасад флорентийской церкви Санта Мария Новелла, базилика Сант Андреа в Римини и др.), скульптором, живописцем, поэтом, археологом («Описание города Рима»), математиком («Математические игры»), физиком, музыкантом и атлетом. В его личности воплотился сформулированный им же самим идеал гармоничного, всесторонне развитого и активного человека — «uomo universale», о котором мечтали его предшественники и к которому стремились все его выдающиеся современники.

В своем творчестве Альберти опирался на индивидуалистическую и антропоцентрическую концепцию мира, разработанную гуманистами конца XIV — начала XV в. Реальный, земной и внутренне свободный человек окончательно стал у него нравственной и эстетической мерой всех вещей. В несколько статичную концепцию «божественного человека» Альберти внес динамизм: исходя из требований природы, Альберти делал вывод о необходимости активного творческого отношения к миру. «Человек, — говорил он, — рождается не для того, чтобы влачить

98 

печальное существование в бездействии, но чтобы работать над великим и грандиозным делом».

Альберти не принадлежал к любимцам фортуны. В молодости ему пришлось пережить болезнь, бедность, жестокую вражду родственников. Вся жизнь и творчество Альберти являли, по словам его анонимного биографа, «пример того, что человек может сделать из себя все, что пожелает».

Альберти родился в Генуе. Его предки после разгрома восстания чомпи, которое они поддерживали, были изгнаны из Флоренции. Образование Леон Баттиста получил в Падуе (где его учителем был Гаспарино Барцицца) и в Болонье. Большая часть сознательной жизни гуманиста прошла в Риме, но духовно, внутренне он был связан не с папской столицей, а с пополанской Флоренцией, с ее демократическими традициями. Он был совершенно арелигиозным мыслителем и художником. Его критика церкви выходила за пределы обычной антиклерикальной сатиры Кваттроченто, изобличающей лицемерие монахов, и распространялась на религию вообще. Выведение бога и провидения за скобки гуманистической концепции мира сразу же поставило Альберти перед типично ренессансной проблемой соотношения доблести и судьбы (virt? — fortuna), т. е. перед вопросом о возможности осуществления индивидуальной свободы и самоутверждения личности в никем не управляемом, чуждом или даже враждебном человеку мире. Это основная проблема уже ранних произведений Альберти.

Для первого периода его творчества (латинская комедия «Filodoxeus», буквально «Славолюб», написанная не позднее 1424 г., и др.) характерен скептицизм, роднящий Альберти с Лукианом. Та же черта проявлялась в написанных на превосходном латинском языке «Застольных беседах», которые создавались в течение ряда лет, вплоть до 1438 г. Это один из самых глубоких и значительных памятников литературы XV в. Задача «Застольных бесед» была философско-воспитательной. Описав в «Роке и судьбе» жалкие условия человеческого существования и объявив богов источником зла, юный Альберти пришел в диалоге «Покойник» к мысли о том, что свобода является уделом одних только мертвых, а это более или менее последовательно приводило его к констатации абсурдности бытия. Индивидуальная человеческая доблесть (virt?), согласно общей концепции «Застольных бесед», бессильна перед лицом фатальных закономерностей судьбы. Однако эти закономерности рассматривались Альберти как проявление законов природы. Поэтому через беседы проходит мысль о необходимости для человека не отказываться от доблести даже тогда, когда он сознает бессилие перед фортуной: Альберти верил в возможность преодоления дисгармонии между человеком и миром.

Нотки пессимизма в творчестве молодого Альберти возникали в результате соотнесения гуманистического идеала «божественного человека» с современной ему общественной действительностью. Но так как в середине XV в. кризис индивидуалистического гуманизма еще не обозначился, то противоречия между жизнью и идеалом порождали у Альберти не желание бежать от действительности, а настойчивое стремление поставить гуманистический идеал на широкую, традиционно народную почву в преодолеть противоречие между индивидуальной свободой и объективной необходимостью, между вирту и фортуной путем познания законов природы. Именно в этом исторический смысл обращения Альберти к народному языку и к искусствам-ремеслам, характеризующего второй, флорентийский период в его творчестве, в который были созданы большие трактаты о теории искусства и главные нравственно-философские диалоги, нередко писавшиеся в двух вариантах, по-латыни и по-итальянски, «О живописи» (1435), «О статуе», «О зодчестве» (1485), «О семье» (1433—1443), «Теодженио» (1442), «О спокойствии души» (1442) и др.

Обращение к народному языку было проявлением демократичности гуманизма Альберти. Это было попыткой установления тесных контактов с народной художественно-технической культурой, которая через сферу ремесленного производства тесно соприкасалась с литературным миром, но до этого, как правило, игнорировалась гуманистами. Именно Альберти учил итальянских художников по-новому смотреть на жизнь, и это сыграло важную роль в формировании ренессансного стиля в изобразительном искусстве. Связи с народной художественной культурой были двусторонними. Приобщая флорентийских живописцев и художников-ремесленников к гуманистическим концепциям мира и человека, Альберти сам приобщался к их интересам и идеалам. Это укрепляло его ренессансное доверие к природе. Представление о внутренней гармонии человека связалось у зрелого Альберти с красотой в изобразительном искусстве, которая рассматривалась им как отражение закономерностей противостоящего человеку мира. Трактаты Альберти об искусстве были внутренне связаны с его нравственно-философскими сочинениями и давали ответы на концептуальные вопросы о природе человека, о цели его деятельности, о нравственно-эстетическом смысле подражания природе. Убежденный в том, что «величие, красота и достоинство

99 

заключены в самих вещах», т. е. являются объективными и рационально-познаваемыми качествами мира, Альберти говорил о необходимости «подражать природе, лучшей художнице всех форм», для чего, как он утверждал, надо исследовать «законы, коими она пользовалась для создания вещей». Разум роднит человека с природой, в которой разумность выступает в виде объективной закономерности. Идея подражания природе снимала для Альберти противоречие между вирту и фортуной. Подражая природе, художник свободно создает прекрасные произведения, а философ и вообще всякий человек достигает внутренней гармонии и счастья. Судьба не рассматривалась больше Альберти как слепая, непобедимая сила. «В делах гражданских, — писал он, — и в жизни людей мы отдаем бесспорное предпочтение разуму перед судьбой и благоразумию перед случаем» («О семье»).

В диалоге «О семье» и в примыкающих к нему трактатах Альберти касался социально-этических и политических вопросов времени. В способности человека противоборствовать судьбе его убеждали исторический опыт Италии и активность флорентийских купцов, хотя повсеместное усиление государственной власти в форме синьорий вселяло в него тревогу. Однако социально-политический анализ не играл в произведениях Альберти большой роли и влиял на его концепцию универсального человека лишь косвенно. Природа для Альберти значила больше, чем общество, или, точнее, включала его в себя. Путь к оздоровлению общественной жизни он видел не в перестройке государства, а в укреплении семьи; его идеалом был не столько гражданин свободного государства, сколько «отец семейства», противопоставляющий свою «хозяйственность» как феодальной «кортезии» и щедрости, так и граждански-политическим идеям флорентийских гуманистов типа Леонардо Бруни. Внутренняя гармония достигалась в произведениях Альберти ценой игнорирования наиболее острых идеологических противоречий века, ослабления гражданского пафоса и несколько анахронистической идеализации флорентийского «жирного народа». В середине XV в. такая идеализация не противоречила демократизму кваттрочентистского гуманизма и была связана с пополанской оппозицией тираническим режимам. В то же время, мистифицируя реально-исторические противоречия эпохи, она уже предвещала то размежевание гуманистической идеологии Возрождения, которое ясно выявится в начале следующего столетия. «Альберти представляет буржуа», — писал А. Грамши, противопоставляя идеал «универсального человека», с одной стороны, «придворному» Кастильоне, а с другой — «новому государю» Макиавелли. Гармония, обретенная Альберти, оказывалась шаткой, и в одном из своих последних произведений, «Мом, или О государе», писатель вернулся к лукиановскому скептицизму «Застольных бесед».

Современники Альберти, флорентийские гуманисты видели свой идеал в человеке-гражданине, сочетающем занятия наукой и свободными искусствами с активной политической деятельностью. Гармония понималась ими как равновесие между требованиями humanitas и общественными обязанностями. Подобно Альберти, они обращались к народному языку, стремясь восстановить культурные и политические связи с пополанскими слоями Флоренции, в которой гуманисты представляли интеллектуальную оппозицию усиливавшемуся принципату Медичи.

Одним из них был Маттео Пальмьери (1406—1475), поэт и государственный деятель. Он оставил исторические сочинения на латинском языке («Анналы», «О взятии Пизы», «О прошлых временах») и два больших произведения на итальянском: диалоги «О гражданской жизни» (1430) и философскую поэму в терцинах «Град жизни» (ок. 1460). В диалогах Пальмьери защищал флорентийскую свободу и, прилагая к современности максимы Цицерона, Квинтилиана, Плутарха, рисовал образ идеального гражданина, который превыше всего ставит интересы республики и ее политическое единство. В поэме «Град жизни», за которую автор был отлучен от церкви (поэма, осужденная как еретическая, оставалась неизвестной до XIX в.), Пальмьери, используя форму видения, излагал восходящее к Оригену (первая половина III в.) учение о происхождении людей от ангелов, не принявших участия в борьбе бога и сатаны, и упорно отстаивал свободу воли.

В середине XV в. к этико-политической традиции Салутати и Бруни во Флоренции примыкали историки и мемуаристы Джованни Морелли, Горо Дати, Джованни Кавальканти, во второй половине века ее продолжали Донато Аччайуоли и Аламанно Ринуччини. Донато перевел «Историю» Бруни на итальянский язык (1473), ибо полагал, «что всякое благо тем больше и совершеннее, чем оно доступнее и чем шире оно распространено среди людей». «Нет сомнения, — продолжал Донато, — что знание истории чрезвычайно полезно, особенно тем, кто правит государством и участвует в правительстве». В том, что народ (пополо) должен принимать участие в управлении государством, Донато Аччайуоли не сомневался. Ученик Аргиропуло, соединявшего нравственно-политические теории Платона и Аристотеля, он

100 

почитал высшим благом справедливость, олицетворявшую для него дух не только законов, но и всякой государственности. В этой вере в торжество справедливости, обеспечивающей гармонию между требованиями личности и города-республики, выявлялись доверие гуманистической интеллигенции к человеческому разуму и ее надежды на возможность разумного переустройства общества с помощью просвещенного и республикански настроенного государя.

Оппозиционность Морелли, Дати, Кавальканти, Аччайуоли, Ринуччини по отношению к реально существовавшим тираническим режимам обнаруживалась как в их «уроках государям», так и в прославлении бунтовщиков и античных «революционеров». Примечательно, что симпатией гуманистов-республиканцев пользовался Стефано Поркари, предпринявший в 1453 г. попытку поднять восстание против папы, уничтожить теократию и учредить в Риме республику. А. Ринуччини утверждал даже, что антицерковный бунт Поркари, которого он сравнивал с Брутом, — самое великое событие века.

От Ринуччини остались переводы с греческого, «Исторические заметки», в которых нарисован зловещий портрет Лоренцо Великолепного, и латинский «Диалог о свободе» (1479), написанный сразу же после разгрома заговора Пацци (1478). Заговор этот не был поддержан не только плебейскими низами, но и верхушкой «жирного народа». Поэтому в «Диалоге о свободе» не просто прославлялись античные тираноборцы Армодий и Аристогитон, Брут и Кассий, но делалась попытка объяснить, как случилось, что пополанская Флоренция приняла тиранию Медичи, и почему мужественных «отцов» сменили трусливые и подлые «дети».

Усиление единовластия Лоренцо Медичи поставило республиканцев перед необходимостью поисков более эффективных путей к народу. На некоторое время гуманистам типа Аччайуоли и Ринуччини пришлось сойти со сцены.

Деспотический Лоренцо не подавил гуманистическое движение во Флоренции, но придал ему новый характер. Несмотря на то что Лоренцо был демагог, ему удалось наладить контакты с народной культурой в более широких масштабах, чем это оказалось возможным не только для Ринуччини и Аччайуоли, но и для Пальмьери и Альберти. На какое-то время он сплотил вокруг себя лучших писателей и мыслителей тогдашней Италии. Такие люди, как приятель Лоренцо, Луиджи Пульчи, были писателями исконно народными. Да и сам «жесточайший тиран» писал вещи вроде «Ненча из Барберино». Но самостоятельная политическая мысль в окружении Лоренцо постепенно гаснет.

 

 

 

100 

ПЛАТОНОВСКАЯ АКАДЕМИЯ
ВО ФЛОРЕНЦИИ

Изменение интеллектуальной атмосферы Кваттроченто иногда изображалось так: в первой половине века над умами гуманистов властвовал Аристотель, автор «Политики» и «Никомаховой этики», во второй — Платон. Это не точно. Платон формировал гуманистическую идеологию итальянского Возрождения, начиная с Петрарки. Однако если гуманисты конца XIV — первой половины XV в. читали «Государство», где их интересовала прежде всего социально-политическая утопия, «Федона», «Горгия», «Апологию Сократа», то гуманисты из окружения Лоренцо Медичи обращались главным образом к диалогам Платона, в которых излагалась теория любви и красоты, — к «Пиру», «Федру», «Иону». Платон включался ими в неоплатоническую традицию позднеэллинской философии и раннего христианства. Такое понимание Платона способствовало возрождению в кружке Лоренцо повышенного интереса к Данте, Петрарке и лирикам «сладостного нового стиля».

Гуманистический неоплатонизм стал во второй половине XV в. чем-то вроде официальной философии Флоренции, хотя непосредственно с государственной политикой он связан не был. Его центром стала Платоновская Академия, т. е. гуманистический кружок, собиравшийся вокруг Фичино на вилле Кареджи, подаренной ему Козимо Медичи, или же в загородных поместьях Лоренцо Великолепного. Академия красочно описана в «Камальдульских беседах» Кристофоро Ландино и в «Комментарии» Фичино к платоновскому «Пиру».

Марсилио Фичино (1433—1499) был плодовитым писателем. Его идеи оказали большое влияние на культуру всего европейского Ренессанса. В молодости Фичино некоторое время увлекался Лукрецием, и это оставило след в его сочинении «О наслаждении» (1457), но затем по настоянию Козимо Медичи, которого заинтересовали некоторые смелые идеи греческого гуманиста-платоника Георгия Гемиста (1355—1450), более известного под псевдонимом Плифон (Плетон), он полностью посвятил себя занятиям философией Платона. Фичино перевел на латынь все диалоги великого афинского диалектика и почти всю неоплатоническую литературу — сочинения Плотина, Порфирия, Афинагора, Ямвлиха, Прокла, Пселла, Ксенократа, Спевсиппа, а также книги, приписывавшиеся Гермесу Трисмегисту, в том числе «Пимандр». Из собственных произведений Фичино, помимо «Комментария на «Пир» Платона», надо отметить большие сочинения «О христианской религии» (1474), «Платоновская теология, или

101 

О бессмертии души» (1482), «О жизни» (1489), и «Апологию в свою защиту против феррарского антихриста» (1498), написанную сразу же после казни Савонаролы. Кроме того, Фичино оставил огромное количество писем, разносивших его идеи по всей Европе.

Фичино не был философом в традиционном значении этого слова. Он создал интуитивно-художественную картину мира, в которой роль понятий и категорий играли идеи-мифы, символы, образы и аллегории. Важнейшими из них были образы любви, света и красоты. Познание Фичино было по преимуществу эстетическим или мистико-эстетическим. Неоплатонизм Фичино складывался в борьбе как с материалистическими тенденциями в концепциях средневековых аверроистов и последователей Александра Афродисийского, так и с догмами христианства, которое он, подобно Плифону и Аргиропуло, пытался ввести в пределы некоей «всеобщей религии», искони присущей человечеству. Борьба эта велась во имя человека и его свободы. Смысл жизни и свободу человеку дает, по мнению Фичино, ощущение личного бессмертия и сопричастности к жизни Вселенной, тождественной в конечном счете богу, который есть абсолютная истина, благо и гармония. Именно любовь к прекрасному ведет человека к богу. Отталкиваясь от гуманистических представлений о человеческом достоинстве, Марсилио Фичино приходил таким образом к новой трансцендентности. Однако религиозное сознание Фичино отличалось от средневекового христианства. Принципиально веротерпимое, оно было по-ренессансному антиаскетичным. Философия Фичино одухотворяла красоту и гармонию земного мира и благодаря этому оказывала мало с чем сравнимое влияние на ренессансную поэзию и изобразительное искусство. Оно обнаруживается в трактатах о любви Бембо и Фиренцуолы, в лирике петраркистов XVI в., в поэзии Микеланджело и Т. Тассо, в живописи Боттичелли, Синьорелли, Рафаэля и Тициана («Любовь небесная и любовь земная»).

Фичино не был еще пантеистом, но уже отождествлял бога с всеобщей природой вещей. Душа, согласно его представлениям, присуща не только человеку, но и земле, воде, воздуху и огню. Это роднит человека с остальной природой и в то же время поднимает его над ней, ибо человеческая душа сохраняла на себе отблеск божественного. У Фичино человек почти полностью уподобился всемогущему богу.

Прославляя безграничные творческие возможности человека, Фичино и его последователи видели достоинство человека не столько в преобразовании земной действительности, сколько в созерцании вечной красоты земного и потустороннего мира. Если Альберти считал красоту объективным свойством материи, то для Фичино «красота есть сияние божественного лика». Исходя из этих концепций Фичино, Кристофоро Ландино развил восходящее к платоновскому «Иону» учение о вдохновении как о «божественной одержимости».

Иллюстрация: 

Страница из венецианского издания
«Посланий» М. Фичино

1495 г.

В XVI в. гуманистический неоплатонизм Фичино получил широкое распространение за пределами Италии. В Англии его пропагандировал Джон Колет, во Франции — Лефевр д’Этапль, в Германии — Пиркхеймер и Рейхлин.

К Платоновской Академии примыкал Джованни Пико делла Мирандола (1463—1494), не разделявший, впрочем, многих идей Фичино. Пантеистические тенденции проявились в его миросозерцании значительно определеннее, чем у создателя «Платоновской теологии». Созерцательность и интерес к философским проблемам бытия не вступали у Пико в противоречие ни

102 

с ренессансной жаждой познания земной действительности, ни с рационалистическим отрицанием астрологии и магии, которыми в то время увлекались отдельные гуманисты. «Знаменитое «познай самого себя», — писал он, — побуждает и вдохновляет нас на познание всей природы, с которой человек связан почти брачными узами».

Получив блестящее образование в лучших университетах Европы и владея, кроме латинского и греческого, еще и древнееврейским языком, Пико делла Мирандола пытался создать синкретическое учение, опираясь на материализм Аверроэса и Александра Афродисийского, идеализм Платона, Плотина и Прокла и тайную мудрость «Кабалы». Универсальный человек требовал универсальной философской религии. Это одна из магистральных идей века.

В 1487 г. Пико делла Мирандола приехал в Рим и объявил, что готов перед лицом всего ученого и теологического мира защищать 900 тезисов (conclusiones) по проблемам логики, философии, риторики, математики, физики, богословия и т. д. Тексту его «Тезисов» предшествовала латинская речь «О достоинстве человека», своего рода философская поэма, один из самых красноречивых манифестов кваттрочентистского гуманизма. В ней Пико широко развивал учение о свободе воли и обратился от имени бога к человеку со знаменательными словами: «Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь». Пико провозгласил целью философии уничтожение теологических споров, «каковые угнетают, раскалывают и терзают беспокойную душу», и создание внутреннего идейного единства человечества на основе философского мира и дружбы, «благодаря которой все души не только согласованно живут в едином разуме, стоящем выше всех разумов, но определенным образом сливаются в единое целое».

Подобные идеи не встретили сочувствия в папском Риме. Часть тезисов была признана еретическими, и Иннокентий VIII запретил диспут. Пико ответил «Апологией». Тогда папа осудил все «Тезисы». Спасаясь от инквизиции, Пико бежал во Францию, но был там арестован и брошен в тюрьму. Из заточения его освободило заступничество Лоренцо Медичи. После этого Пико поселился во Флоренции. Там он особенно сблизился с Полициано, а в последние годы жизни — с Савонаролой. Во Флоренции им было написано два больших философских сочинения: «Гептапл» («Семиднев») (1489), содержавший попытку интерпретации действительности на основе философско-филологического комментария начальных стихов книги «Бытия», и «О Сущем и Едином» (1492), где универсализм Пико согласовывал самые различные философские учения и вероисповедания с помощью тонких историко-филологических наблюдений и остроумных гипотез.

В сравнении с Марсилио Фичино Пико писал чаще на вольгаре. На народном языке им написан обширный «Комментарий к канцоне о любви Джироламо Бенивьени», в котором подробно излагаются платоновские теории любви и красоты. Пико утверждал, что внутренне свободный человек может, с одной стороны, подниматься до любви небесной, интеллигибельной, «которую можно назвать любовью совершенной человеческой природы» и благодаря которой человек достигает такой степени совершенства, что, «соединив полностью свою душу с интеллектом, превращается из человека в ангела», а с другой — опускаться до любви земной, порождающей желание плотски соединиться с тем материальным телом, в котором человек созерцает красоту.

 

 

 

102 

ЛОРЕНЦО МЕДИЧИ

Гуманисты-неоплатоники иногда писали стихи: Ландино составил сборник латинских элегий «Ксандра», Пико сочинял изящные сонеты на народном языке. Однако лицо флорентийской и всей итальянской поэзии второй половины XV в. определили все-таки не философы и не филологи, а такие поэты, как Луиджи Пульчи, Анджело Полициано и Лоренцо Медичи. Творчество Лоренцо стало как бы соединяющим звеном между Пульчи и Полициано, а также между гуманистическим неоплатонизмом Академии Фичино и ренессансной поэзией на народном языке, переживавшей во Флоренции последней трети XV в. пору своего второго расцвета.

Лоренцо де’Медичи, прозванный Великолепным (1449—1492), несомненно, самый умный и выдающийся государь своего времени, был превосходным поэтом. Такое сочетание кажется необычным даже для эпохи Возрождения с ее многосторонними натурами. Оно поражало уже современников. «В нем жили два разных человека, соединенные почти невозможной связью», — писал Макиавелли. Ренессансная гармония существовала внутри поэтического мира Лоренцо, но внутренней связи между лирическим поэтом и правителем Флоренции, который учинил разгром Вольтерры и жестоко расправился с участниками заговора Пацци, естественно, быть не могло. Политика вступила у Лоренцо в непримиримое противоречие с его поэтическими произведениями. Но именно это противоречие и сделало его творчество явлением в

103 

литературе Кваттроченто не только очень характерным, но и весьма существенным.

Культурная политика Лоренцо была хорошо продумана. Его сочувственное отношение к Академии было отношением к ней главы государства, заинтересованного в распространении среди интеллигенции философии, которая это государство по крайней мере не подрывала. Интересами политики было продиктовано его внимание к карнавалам, народным увеселениям и праздникам. «Его целью, — писал Макиавелли, — было поддержание благосостояния города, единства народа и чести нобилей».

По образованию и эстетическим идеалам Лоренцо мог бы считаться типичным гуманистом второго периода Кваттроченто, вобравшим в себя многое из народной культуры Флоренции. Как писатель он сформировался под влиянием Фичино, Аргиропуло, Ландино, а также Луиджи Пульчи, превосходного знатока вольгаре, убежденного антиплатоника и, видимо, даже атеиста. В стремлении сделать народный язык языком новой итальянской литературы Лоренцо пошел дальше Альберти. Вторгшись в самую гущу городского фольклора, он смело экспериментировал с просторечиями и с самыми различными народными формами, ритмами и жанрами. Отсюда разностилие его творчества. Далеко не все поэтические эксперименты Лоренцо оказались удачными. Многие его произведения лишены единства, но это были поиски, которые вели к художественным завоеваниям Полициано, Боярдо, Саннадзаро.

В первый период (1473—1477) творчества Лоренцо Медичи произведения, восходящие к петраркистски-неоплатонической традиции (поэма «Спор», шуточные капитоли в терцинах, любовные сонеты), и сочинения, опирающиеся на фольклорную традицию («Ненча из Барберино», «Пир», «Соколиная охота»), образуют две как бы параллельные линии. Менее оригинальна первая из них. В поэме «Спор» Лоренцо, например, просто проиллюстрировал некоторые положения «Платоновской теологии» Фичино. Интереснее произведения, изображающие повседневную жизнь Флоренции. В них Лоренцо близок народной поэзии с ее наивным реализмом деталей. В этом смысле показательна небольшая поэма в октавах «Ненча из Барберино», возможно являющаяся обработкой народного произведения. Поэма написана от лица простодушного крестьянина Валлеры, описывающего достоинства Ненчи. Однако за Валлерой все время ощущается рафинированный Лоренцо, посмеивающийся над любовью грубоватого парня и его чрезмерно материальным пониманием красоты. Поэма комична, однако комизм в ней не переходит в карикатурность, и образ крестьянина, хотя он и подан иронически, остается жизненным. Менее выразительны «Соколиная охота» и «Пир, или Пьяницы». Поэмы эти описательны. Они распадаются на отдельные комические сцены и портреты В «Пире» комизм усиливается пародийным параллелизмом с «Триумфами» Петрарки и «Комедией» Данте, а также с неоплатоническими теориями любви. «Божественное неистовство» неоплатоников сопоставляется в поэме Лоренцо с опьянением изображенным как всеобщее состояние мира.

Иллюстрация: 

Л. Медичи. «Канцона для танца»

Титульный лист флорентийского издания. 1533 г.

К народно-реалистическим произведениям Лоренцо примыкает «Новелла о Джакоппо», написанная в стилистической традиции «Декамерона». В ней изображен придурковатый горожанин, который, будучи одурачен священником Антонио, умоляет жену отдаться любовнику. Новелла резко антиклерикальна: глупость Джакоппо — прямое следствие его слепой веры, а священник Антонио изображен в крайне неприглядном свете. Фабула новеллы Лоренцо, видимо, оказала воздействие на «Мандрагору» Макиавелли.

104 

Зрелый период (1477—1492) творчества Лоренцо характеризуется главным образом эклогами в терцинах («Аполлон и Пан», «Коринто») и поэмами в октавах («Амбра» и «Леса любви»). Он открывается книгой стихов «Комментарий к некоторым моим сонетам», законченной около 1481 г. В этой книге Лоренцо вдохновлялся опытом Петрарки и «стильновистов». По своей внешней структуре книга напоминает «Новую жизнь», но лишена цельности дантовского «романа». Прозаический комментарий ограничивается истолкованием лирических ситуаций в духе неоплатонизма Фичино. В стихотворениях, обрамленных «Комментарием», Лоренцо отошел от реалистичности своих ранних комических произведений и погрузился в спиритуалистический мир вечной любви, трактуемый как путь к достижению совершенства.

Пытаясь соединить линии, которые до этого шли в его творчестве параллельно, Лоренцо создал мифологические эклоги. В их образах и ситуациях сквозь призму неоплатонических концепций преломлялась красота реальной природы в ее народно-поэтическом восприятии. Поэтому мифологизм Лоренцо даже в тех случаях, когда он прямо восходил к Овидию, не превращался в литературную условность, а функционировал как исторически новая, типично ренессансная форма отображения действительности. Здесь Лоренцо оказывался близок не только Полициано, но и Боттичелли и другим великим художникам Кваттроченто.

Безмятежное, ясное изображение природы почти всегда сопровождается у Лоренцо Медичи напоминаниями о скоротечности жизни. Отсюда, с одной стороны, прославление чувственных наслаждений, а с другой — уход в мир вечной красоты и гармонии, описание которого, однако, строится на материале земной природы (изображение золотого века в «Лесе любви»). В поэзии зрелого Лоренцо отразилось не только стремление к гармонии между человеком и природой, но и ощущение недостижимости этой гармонии.

В конце творчества Лоренцо не отказался от традиционно народных жанров. В последние годы жизни он написал много лауд, плясовых и карнавальных песен, в их числе «Триумф Вакха и Ариадны», и «Священное представление о св. Иоанне и Павле» (1491), построенное по драматургической схеме, разработанной Фео Белькари. Однако и во всех этих произведениях традиционные формы не подавляли ренессансной индивидуальности поэта — неоплатоника, вольнодумца и реального политика. Празднично-стремительный «Триумф Вакха и Ариадны» был пронизан меланхолическим гедонизмом, а «Представление о св. Иоанне и Павле» содержало прославление либерального монарха (монолог императора Юлиана Отступника), каким Лоренцо, по-видимому, хотелось выглядеть в глазах флорентийского народа.

 

 

 

104 

АНДЖЕЛО ПОЛИЦИАНО

Анджело Амброджини (1454—1494) родился в Тоскане в Монтепульчано; латинизированное название города дало ему псевдоним — Полициано. Для гуманистов XV в. биография Полициано типична. Род Амброджини был обычным купеческим родом, однако отец поэта, юрист, принадлежал уже к новой интеллигенции. В 1464 г., после смерти отца, который не оставил ему ни денег, ни связей, мальчик перебрался во Флоренцию, где ревностно изучал латинских, а затем и греческих классиков. Наступила эпоха, когда поэтический дар и талант филолога значили больше, чем знатное имя и кредит у банкиров. В 1469—1474 гг. Полициано посещал университет (Студио), где слушал лекции Иоанна Аргиропуло, Кристофоро Ландино, Андроника Каллиста. В студенческие годы Полициано приобрел феноменальное знание греческой, латинской и итальянской литературы. В это же время он сблизился с Фичино и с Платоновской Академией. Однако гораздо больше, чем Аристотель, Платон и Плотин, его занимал Гомер. Полициано, более дерзкий, чем римские классики, решил перевести «Илиаду» латинскими гексаметрами. В 1470 г. он посвятил Лоренцо Медичи перевод второй песни «Илиады», а в 1472 г. Полициано поднес Лоренцо третью песнь. Перевод первых песен «Илиады» был огромным событием в литературной жизни Италии, и гуманисты наперебой восхваляли поэтичность перевода. Тем не менее перевод остался незаконченным. После 1475 г. Полициано к поэме Гомера больше не возвращался, перейдя к александрийцам и к позднеэллинистическим писателям. Он писал стихи по-гречески и незадолго до смерти составил антологию своих греческих эпиграмм.

Перевод «Илиады» открыл перед Полициано дом Медичи: Лоренцо предоставил в его распоряжение богатейшую библиотеку и собрание античных скульптур и монет. Полициано исполнял при Лоренцо обязанности секретаря, а с 1475 г. воспитывал его сыновей Пьеро и Джованни, будущего папу Льва X.

Основные произведения Полициано созданы с 1470 по 1480 г. Это первый период его творчества. Лоренцо обратил внимание Полициано на богатейшие возможности народной поэзии. Они вместе составили «Послание Федерико Арагонскому», своего рода манифест новой поэтической школы. В 1475 г., следуя примеру

105 

Пульчи, Полициано начал работу над поэмой на народном языке, озаглавленной впоследствии «Стансы на турнир». Поэма должна была описать рыцарские подвиги брата Лоренцо, Джулиано, совершенные им на турнире (1475) во славу Симонеты Каттанео. Но 25 апреля 1475 г. Джулиано Медичи пал от руки заговорщиков. Полициано описал заговор Пацци в латинских «Записках», а поэма о Джулиано оборвалась на середине второй песни.

В 1480 г., оказавшись в Мантуе, Полициано за два дня создал для придворного празднества пьесу «Сказание об Орфее», одно из ярчайших произведений итальянского Возрождения, имевшее всеобщий успех. В августе 1480 г. поэт вернулся во Флоренцию, и ему была предоставлена кафедра греческой и латинской риторики в Студио. С этого момента начался второй период в творчестве Полициано. Он писал в это время главным образом по-латыни и по-гречески. В 1480—1494 гг. Полициано читал лекции по философии и курс об античных писателях. Лекции о Гомере имели два введения: прозаическое — «Речь, излагающая Гомера», и стихотворное — «Амбра», которое вошло в тетралогию «Леса», содержащую, помимо «Амбры», три историко-литературные поэмы: «Манто» (введение к «Буколикам» Вергилия), «Рустикус» (введение к «Георгикам» Вергилия и поэме Гесиода «Труды и дни»), «Нутриция» (философский обзор поэзии от ее зарождения до Данте, Петрарки и Лоренцо Медичи). Лекциям по философии Полициано тоже предпосылал развернутые введения, раскованные формы которых напоминали гуманистические эссе.

Но Полициано занимался не просто филологией и философией. Его сферой были studia humanitatis во всем их объеме. Подобно большинству гуманистов Кваттроченто, Полициано считал, что путь к новому человеку лежит через слово. Совершенствуя методологические принципы Салутати, Бруни, Браччолини и Лоренцо Валлы, Полициано исследовал словесность как самое непосредственное и наиболее подлинное выражение человечности человека, причем не изолированного от действительности абстрактного индивида, а человека в исторической конкретности его связей с окружающим миром, с культурой и обществом. Комментируя древних поэтов, ораторов и философов, Полициано старался восстановить породившую их античную культуру в ее истинно гуманном и, как он был убежден, подлинно актуальном содержании.

Несмотря на привязанность к дому Медичи, Полициано никогда не воспевал деяния Лоренцо. В творчестве он сознательно отстранялся от текущей политики, уже не связывая с ней никаких гуманистических иллюзий. Но аполитизм его был особым. Во второй половине XV в. Полициано освобождал поэзию от вульгарного политиканства так же решительно, как предшествовавшие ему гуманисты освобождали ее от религии. Разуверившись в доброй воле «культурных» политиков, он по-прежнему сохранял веру в цивилизаторскую миссию studia humanitatis и поэзии в собственном смысле слова. Отказываясь придать гуманистической поэзии злободневность, Полициано вкладывал в нее такое глубокое общественное содержание, что прекрасная форма приобретала у него непреходящее значение и лучше всяких отвлеченных трактатов утверждала ценность открываемого Возрождением реального мира — природы и человека. Отделять Полициано от магистральной линии развития гуманизма XIV—XV вв. не следует. С крупнейшими гуманистами Кваттроченто его роднила прежде всего концепция нового человека — свободного господина мира и собственной судьбы. Человек, согласно представлениям Полициано, богоподобен не изначально: он становится «земным богом» благодаря воздействию на «естественного человека» культуры и поэзии, превращающей индивидуалиста-дикаря в существо разумное и общественное. Поэзия была в глазах поэта-гуманиста могучим фактором в общественно-исторической эволюции человечества. Развивая в поэме «Нутриция» мысль о цивилизаторской миссии искусства, Полициано продолжал этико-политическую традицию Данте, Петрарки, Боккаччо, Салутати. Мысль эта не осталась у него на уровне идеологической абстракции: она трансформировалась в столь типичный для гуманизма Возрождения поэтический миф об Орфее.

Анджело Полициано был поэтом не флорентийским, а национальным. В его творчестве латинская и народная поэзия питали друг друга и взаимно обогащались. Они были формами выражения одной и той же новой культуры.

Среди латинских стихотворений молодого Полициано нередко попадались стихи о любви. Однако любовь не играла в его поэзии той роли, которую она играла у Петрарки и петраркистов: чувство любви у Полициано слабее, но экстенсивнее. Это связано с расширением внешнего материального мира, осваиваемого и преобразуемого ренессансной поэзией. Для Полициано любовь — прежде всего одна из возможностей увидеть окружающую человека действительности во всем его многокрасочном и благоухающем великолепии. Прекрасная дама для него почти неотделима от ликующей праздничной природы. Пример тому — юношеская «Элегия о фиалках». Поэт смотрит на букет,

106 

Иллюстрация: 

Доменико Гирландайо. Анджело Полициано

1483—1485 гг. Фрагмент фрески
«Утверждение папой Гонорием III устава
францисканского ордена». Капелла Сассетти
в церкви Санта Тринита во Флоренции

подаренный ему девушкой, и в его воображении нежные фиалки порождают картину, объединяющую цветы и любимую в прекрасном и вечном единстве жизни. Для ренессансного гуманиста красота бессмертна.

Но прекрасное нетленно только в искусстве. Бессмертием его наделяет поэзия мифа. В 1473 г. Полициано создал латинскую элегию «На смерть Альбьеры дельи Альбицци». Она начинается с описания встречи во Флоренции неаполитанской принцессы Элеоноры, но затем рассказ прерывается идиллической картиной природы, на фоне которой появляется Альбьера. Прекрасный человек у Полициано существует в гармоническом единстве с прекрасной природой. Единство это по-ренессансному идеально. Альбьера — реальная флорентийская девушка, умершая в июле 1473 г., но она также и нимфа. Мифологизм органически входит в поэтическое сознание Полициано. Прекрасная Альбьера погибает вследствие зависти богов. Используя свое знание древности, поэт создает новый миф, который вполне сопоставим с лучшими образцами древнеримской мифологической лирики и выполняет в элегии весьма существенную художественную функцию — он приподнимает историю болезни и смерти Альбьеры над заурядностью повседневного факта. Так же как у древних, Немесида — Рамнусия карает Альбьеру за то, что та слишком прекрасна. Но именно потому, что Альбьера прекрасна, ей не страшна смерть: «cum dulce est vivere, dulce mori est» («Когда сладка жизнь, сладка и смерть»). Здесь Полициано продолжает уже не столько античных поэтов, сколько национальную, ренессансную традицию, восходящую к Петрарке. Для Альбьеры, так же как для Лауры в «Триумфах», смерть — сладкий сон.

Произведения, написанные Полициано на итальянском, народном языке, чаще всего развивали те же темы, мотивы и настроения, что и его латинская лирика. Но в них его гуманизм стал еще поэтичнее. Именно с его произведениями на народном языке связан шаг вперед, сделанный литературой Кваттроченто в поэтическом открытии мира и человека.

Полициано пробовал вкладывать в фольклорные формы образы и мотивы античной лирики, но чаще воспроизводил поэтическую структуру тосканской песни, сохраняя ее метрическую организацию и стилистику. Вместе с тем Полициано отнюдь не копировал тосканские фроттолы, баллаты и т. д.; он как бы пропускал их темы и ситуации сквозь призму гуманистической культуры. Сохраняя верность традиционным формам народной поэзии, Полициано выявлял в них свою новую человеческую и поэтическую индивидуальность. Его принципиальное новаторство в данном случае состояло в том, что он обращался не к классической и целиком литературной традиции Треченто, как это делали поэты-петраркисты, а к устному преданию городского и сельского фольклора современной ему Флоренции. Народная поэзия XV в. питала творчество Полициано, но получив у него новую жизнь и обогатившись идеалами высокой гуманистической культуры, обретала свое художественное бессмертие.

Лучшее произведение Полициано на народном языке — «Стансы на турнир». Их метрическая форма наталкивала на мысль, будто Полициано создал эту поэму в традиции одного из жанров городской, а во Флоренции и все еще простонародной литературы, типичными образцами которого были «Джостра» Луиджи Пульчи, «Игра в мяч» Джованни Фрескобальди и «Турнир» Франческо да Фиренца. Все эти поэмы, как и «Стансы...», были написаны октавами. Но этим, пожалуй, и ограничивалась формальная зависимость «Стансов» от городского эпоса. Содержание их имело мало что общего как с итальянскими рыцарскими поэмами, так и с

107 

поэмами о турнирах. О самом турнире в «Стансах» не говорилось ни слова.

Несколько теснее «Стансы на турнир» связаны с эллинистическими и позднеримскими энкомиями Стация и особенно Клавдиана. Они немыслимы без мифологии, которая позволяет преодолеть эмпирический натурализм и прозаическую описательность городской поэзии и в то же время выводит поэму Полициано за пределы придворной литературы. В поэме мало восхвалений сильных мира сего и указаний на исторические обстоятельства и персонажи. От Джулиано Медичи, брата и соправителя Лоренцо, в «Стансах...» не осталось и следа. Он превращен в прекрасного охотника Юлио. История его любви к Симонетте — это история развивающихся на фоне радостной природы взаимоотношений богоподобных людей и человекоподобных богов. Именно мифологическая структура «Стансов...» создавала возможность для широкого развития гуманистической утопии о свободном и гармоничном человеке.

Герой «Стансов на турнир» Юлио — не первобытный дикарь и не грубый Амето. Он азартный охотник, но также человек новой культуры. Юлио — не аскет, и если он презирает того, кого «глупая чернь именует Амором», то потому, что любовь лишает человека внутренней свободы, а следовательно, и его ренессансной virt? — его «благородной природы». Разладу, который вносит в душу человека любовь, Юлио противопоставляет гармонию между внутренне свободной личностью и прекрасной природой. В поэме Полициано возникает гуманистическая идиллия. Она обладает определенным общественным содержанием: идеальное состояние Юлио мыслится как идеальное состояние всего человечества, как его «золотой век». Судьба человечества воплощена в «Стансах на турнир» в судьбе Юлио. Роль завистливой фортуны играет в них оскорбленный Купидон.

Весенним утром Юлио отправляется на охоту и встречает прекрасную девушку — нимфу Симонетту. Читатель видит ее глазами мифологизированного Юлио и способен разделить его восхищение. Симонетта тем прекраснее, что в ее красоте отражена прелесть весенней природы. Она очень напоминает Флору на картине Боттичелли «Весна». В «Стансах...» ренессансный стиль Полициано стирает противоречия между плотью и духом, одухотворяя природу и обожествляя человека. Симонетта не просто земная женщина — она божественная душа того сказочно прекрасного и вместе с тем посюстороннего мира, в котором живет Юлио. Именно она вносит в этот мир свободу и гармонию. Внезапно вспыхнувшая любовь Юлио — не одно лишь следствие козней Купидона, это естественное чувство естественного человека, вызванное в нем той прекрасной природой, частью которой он является. Встретив Симонетту, Юлио познал красоту окружающего его мира и вместе с тем осознал ее хрупкую недолговечность. Тем не менее трагического напряжения в поэме не возникает. Полициано все еще верил в нетленность прекрасного. В «Стансах на турнир» ренессансная идиллия строится как взаимоотражения преходящего минутного мира Симонетты и вечного мира Венеры, мифа и реальности. Отражаясь в мире Венеры, мир Симонетты наделяет его теплотой реальной жизни и одновременно, соприкоснувшись с мифологическим миром богини любви, обретает совершенство и бессмертие гуманистического идеала.

Когда Полициано приступил ко второй песне «Стансов...», реально историческая Симонетта Каттанео уже умерла. Вот почему во второй песне «Стансов...» тема Симонетты-нимфы переплетается с темами смерти и рока. Умершая Симонетта превращается в Фортуну, и в поэму Полициано входит одна из главных тем ренессансной литературы — тема взаимоотношений между fortuna и virt?. Решается она оптимистически. Признание могущества Фортуны не влечет за собой отрицание могущества человеческой доблести (virt?), но становится поводом для страстного прославления силы и активности внутренне свободного человека. Полициано не знает разлада между земным и небесным — между богом и человеком. В его поэтическом сознании реален только земной мир прекрасной природы, высшей ценностью которого является свободный человек, его великие возможности, ограничиваемые не фортуной, а только самим человеком. Единственный предел человеческой доблести, его virt?, кладет свободная воля другого человека — другая человеческая доблесть. Вот почему от Юлио ускользает Симонетта, а Галатея смеется над Полифемом. И вот почему конфликт человеческих воль не создает в ренессансном сознании Полициано возможности для трагедии. Даже ограничение свободы человека оказывается в глазах автора «Стансов» проявлением человеческой свободы и служит еще одним доказательством безграничного могущества человека.

«Стансы на турнир» оборвались на 368-й строчке второй песни. Но не потому, что в 1477 г. Джулиано Медичи был убит заговорщиками. При желании Полициано, конечно, сумел бы обыграть его гибель в «Стансах...», но в то время смерть героя была ему не нужна. Поэма обрывается на высокой оптимистической ноте, и в этом — ее ренессансная типичность. Однако оптимизм «Стансов...» — это уже не

108 

абсолютный, нерушимый оптимизм гуманистов первой половины XV в. Герой поэмы Полициано только выражает готовность ринуться в реально-исторический мир современной ему Флоренции, но как раз здесь-то «Стансы...» и обрываются. Мифологизированный Юлио так и не преступает художественных пределов гуманистической идиллии.

Смерть героя Полициано изобразил в «Сказании об Орфее». Эта пьеса еще теснее, чем «Стансы...», связана с народной традицией. В «Орфее» традиция народно-городской литературы Флоренции не просто маскирует поэтический эксперимент поэта-гуманиста, но входит в этот эксперимент как его структурно органическая часть. Создавая «Сказание об Орфее», Полициано сохранил даже внешние особенности флорентийского «священного представления», заменив религиозный сюжет и библейских героев античной фабулой и мифологическими персонажами. На основе средневековой мистерии была создана светская пьеса, посвященная гуманистической мечте о гармонии между свободным человеком и прекрасной природой.

Но в «Орфее» уже поколеблен гуманистический оптимизм. Полициано изображает здесь силу поэзии, изменяющей извечно установленный порядок вещей. Но именно поэзии, а не поэта. В его пьесе Орфей лишен героичности. Он не намеревается побороть судьбу, а только надеется ее разжалобить. Полицианов Орфей безвозвратно теряет Эвридику не потому, что оказался не в силах победить свою человеческую природу, а потому, что даже он бессилен перед роковой иронией фортуны. Если внутренне уравновешенный Юлио, отвергая любовь, противопоставлял ей свою гармонию с природой, то антифеминизм Орфея вызван как раз утратой этой гармонии. Орфей гибнет. Тем не менее в пьесе нет еще ни трагедии, ни трагического. Внутренний хаос, овладевающий героем, не воплощается в драматический характер и не оказывает существенного влияния на структуру произведения. Ренессансная форма остается гармоничной и идилличной. Стихи Полициано самим своим звучанием по-прежнему утверждали красоту и гармонию земного мира. Смерть героя в «Сказании об Орфее» показала лишь, что гармония эта была чрезвычайно хрупкой.

«Орфей» вызвал многочисленные подражания. Под его непосредственным влиянием родились «Сказание о Кефале» (1487) Никколо да Карреджо и «Тимон» (1497) Боярдо. Его прямыми потомками были пасторали Т. Тассо и Б. Гварини. Но идиллия Полициано пользовалась популярностью не только в верхах. Уже в XVI в. она вместе со многими балладами Полициано вернулась к тому самому народу, который дал автору «Стансов...» его язык и воображение, и до начала нашего столетия жила в итальянском фольклоре как «История об Орфее со сладкозвучной лирой».

 

 

 

108 

ЛУИДЖИ ПУЛЬЧИ

Луиджи Пульчи вместе с Лоренцо Медичи и Анджело Полициано образуют своеобразный триумвират флорентийских поэтов Кваттроченто. В доме Медичи на виа Ларга ценили не только гуманистическую ученость, но и народную шутку. Во Флоренции с ее пополанским духом рыцарская тема получила народно-карнавальное развитие. Именно тут была создана эпопея нового типа — «Большой Морганте».

Выдающийся итальянский поэт Луиджи Пульчи родился в 1432 г. в старинной гвельфской семье. С молодых лет он связал свою судьбу с Медичи. В 1467 г. Пульчи едет с дипломатической миссией в Пизу, а позже — ко двору неаполитанского короля, где пытается привлечь арагонцев к союзу против турок и даже пишет на местном диалекте сонет, обращенный к населению королевства. В 1473 г. Пульчи вступил в брак с Лукрецией дельи Альбицци, но это не изменило его беспокойной жизни. Поездки и миссии продолжались. Во время одной из них, в Падуе, поэт умер (1484).

Пульчи пробовал силы в разных жанрах. Он сочинил поэму в честь победы Лоренцо на турнире 1469 г. «Джостра Лоренцо», но ее тяжеловатые октавы не могут соперничать со «Стансами...» Полициано. Явно в пародийном духе Джиджи, как называли Пульчи во Флоренции, написал бурлескную поэму «Бека из Дикомано», близкую к «Ненче из Барберино» Медичи. Пульчи рассказывает о грубоватом горце Нуто, красочно изображает крестьянский быт, комически утрируя некоторые детали. Так, героиню по имени Бека поэт изобразил слегка прихрамывающей, с бельмом на глазу, со ртом, окаймленным усами и бородой, что не мешает Нуто, подобно Валлере, расточать преувеличенно восторженные похвалы своей милой.

Луиджи был заядлым спорщиком и полемистом, что проявилось в его сонетах против Маттео Франко, пытавшегося очернить поэта в глазах Лоренцо, и в стихах против Фичино, навлекших на Пульчи подозрение в безбожии.

Поэма о великане Морганте была начата Пульчи в 1461 г. В 1478 г. она была издана в двадцати трех песнях (издание не сохранилось), а в 1483 г. вышло ее полное издание (из 28 песен), которое в отличие от первой редакции стало называться «Большой Морганте».

Хорошо зная образцы рыцарской поэзии,

109 

Иллюстрация: 

Иллюстрация из флорентийского издания «Морганте» Л. Пульчи

Гравюра на дереве. 1500 г.

Пульчи использовал народные версии сказаний о Карле Великом, которые были в широком ходу у кантасториев. Поэт умел весело, остроумно хотя и грубовато рассказывать потешные истории, чему он и отдал дань в своем «Морганте», привнося в самые серьезные ситуации немалую толику издевки и сознательно снижая эпическую приподнятость темы и характеров. Многие строфы его поэмы пропитаны здоровым юмором и житейским скептицизмом.

Пульчи следовал сюжету анонимной поэмы «Орландо», а в последних пяти песнях использовал мотивы поэмы «Стихотворная Испания», но своему «Морганте» он придал совсем иной стиль и характер, введя новые эпизоды и совершенно изменив акценты. Основное стилистическое отличие «Морганте» от предшествовавших ему народных переработок французского героического эпоса состояло в сознательно комической трактовке сюжета и в полнокровной передаче жизни человеческого тела. Пульчи удалось придать рыцарской поэме героико-комический характер. Карл Великий стал в «Морганте» недалеким правителем, теряющим лучшую часть войска и продолжающим доверять изменнику Гано (Ганелон); его паладины обладают крепкими мышцами и завидным аппетитом, но не блещут умом. Протагонист поэмы, становясь оруженосцем Орландо, использует вместо палицы язык от церковного колокола; он одолевает кита, но умирает оттого, что его укусила в пятку маленькая креветка. Реалистичность народной поэзии, смешное и серьезное, вера и неверие, наивность и начатки подлинной научности уживаются рядом в этом произведении.

Сюжет поэмы «рваный», постоянно прерывается переходом от авантюр одного героя к приключениям другого. Рыцари не забывают о любовных утехах, но любовные эпизоды не влияют заметно на повествование и характеры персонажей. Рыцарям свойственны и нерыцарские поступки: таковы проделки Ринальдо, ставшего невидимкой во время пира у Блонды, повешение Турпином Марсилия, постоянные перебранки рыцарей между собой и с великанами. Пульчи даже в серьезные минуты рассказа легко переходит к непринужденной шутке: душа Орландо, превратившаяся в голубя, застревает в глотке архиепископа; гром после

110 

смерти главного героя вызван хлопаньем райских дверей, а прощание героя с конем Вельянтином явно пародирует прощание с мечом в «Песни о Роланде»: «Как только попросил Роланд прощенья, // Конь будто бы чуть приоткрыл ресницы, // И рыцарю кивнул в знак отпущенья» (перевод С. Шервинского).

Комическое и пародийное начало воплощено в трех героях — Морганте, Маргутте, Астаротте. Морганте принадлежит к племени добродушных, хотя и недалеких великанов. Его огромная сила непропорциональна умственным способностям, что становится особенно заметным после его встречи с Маргутте. Орландо после расправы с двумя великанами находит Морганте в замке из щепок, ветвей и земли. Испугавшись угрозы рыцаря, великан быстро соглашается принять христианство. Морганте свойствен безграничный аппетит: он готов съесть целого слона, буйвола, но его обжорство не противоестественно и не безобразно, оно предвосхищает пантагрюэлистическое чревоугодие Грангузье и Гаргантюа. Морганте наделен в поэме рядом привлекательных черт: он тверд в дружбе, защищает слабых, тяжко переносит утрату друга. Немногословный по натуре, Морганте действует не словом, а делом: после бури он вместо мачты держит парус на корабле, отбрасывает кита, пытающегося опрокинуть судно.

Маргутте меньше появляется на страницах поэмы. Болтун и балагур, распутник и обжора, пьяница и вор, пройдоха, игрок и великий грешник, он рассказывает о себе куда больше других героев. Его жизненная философия проста: «Мои нравственные добродетели, — говорит великан, — это обжорство, пьянство и игра в кости». Он с удовольствием выбалтывает Морганте подробности своего прошлого. Он не ревностный католик, и его исповедание веры проникнуто свободомыслием в духе Возрождения:

«Не верю я, — так отвечал Маргутт, —
Ни в черное, ни в белое не верю.
Я правду рек, уста мои не лгут.
Однако в каплуна или тетерю,
Иль в пиво, если оного нет тут,
То в муст, что заменяет мне потерю,
Мне вера преогромная дана,
И, верю я, она спасет меня.

Ты хочешь знать, во мне какая вера?
Монахиня-гречанка жизнь дала
Мне в Бурсии, где правит Джаниццеро.
Отец мой — поп. Мелодия влекла
Гудка меня: о Трое для примера
Я прежде пел, и песни без числа
О Гекторе слагал и об Ахилле,
Их не одна, а сотня сотен были.

Когда же мне наскучила рибека*,
Стал на плечах колчан и лук звенеть;
Мой поп закончил дни святого века,
Убитый мною в ссоре, и мечеть
Покинул я, с грехами турка, грека
(Иных друзей не довелось иметь)
...»

(Перевод  Э. Егермана)

Лишенный твердых нравственных принципов, Маргутте подобен лису Ренару или будущим Панургу и испанским пикаро. Обжорство Маргутте приобретает характер какого-то сладострастия. В сцене угощения у отца Флоринетты Маргутте пользуется гостеприимством вовсю: он ест, как свинья, но ему все мало, поэтому он глотает перья, чтобы вызвать рвоту и снова приняться за еду. Даже смерть Маргутте гротескна: он лопается от неудержимого хохота, увидев свои сапоги на обезьяне.

Один из самых ярких и смешных эпизодов поэмы — скачка братьев Ринальдо и Ричардетто на помощь христианам верхом на обращенных в коней дьяволах Астаротте и Фарфарелло. По пути дьявол Астаротте сообщает, что он исповедует католицизм и что христианство — единственная истинная вера.

Пульчи уверял, будто образ Астаротте возник в поэме под влиянием Полициано. В этом образе есть иронические отзвуки гуманистических споров; в словах дьявола можно найти и правоверные библейские поучения, и рассуждения о падении ангелов, о потерянном рае, о строении земли, о стране и народе «антиподов». Помимо ренессансного вышучивания богословия, в рассуждениях дьявола Астаротте отразилось отношение Пульчи к современной науке: сочувственное к идеям Тосканелли о строении мира и несколько ироническое — к платонизму Фичино.

Пульчи как будто небрежно относился к языку, в его речи нагромождены просторечия, уличные словечки и обороты, в стихосложении он не повсюду точен и безупречен. Но эта внешняя небрежность связана с хорошо продуманной свободной формой и с плебейскими тенденциями его поэзии. Иногда он, шутя, злоупотреблял латынью, особенно когда в его поэме затрагивались проблемы церкви и религии.

Ближайшим продолжателем традиций комического рыцарского романа был Теофило Фоленго, написавший в начале XVI в. бурлескную поэму «Орландино». Через Фоленго, но отчасти и непосредственно Пульчи оказал заметное воздействие на Рабле. Первый перевод «Морганте» на французский язык, сделанный в 1519 г., был, очевидно, известен Рабле. Морганте упомянут в родословной Пантагрюэля

111 

(кн. II, гл. 1). Морганте и Фракассо не случайно упомянуты рядом с Фьерабрасом. Черты Морганте, от привычки чистить сосной зубы после еды и необычайного чревоугодия до верности в дружбе с Маргутте, в известной степени перекликаются с тем, что говорится о Гаргантюа и Пантагрюэле. Панург многим обязан Маргутте, обладателю семидесяти семи смертных грехов. Без «Большого Морганте» не понять всего позднего Возрождения — ни свободы фантазии у Ариосто, ни взрыва карнавального и народно-реалистического начала у Рабле и даже у таких писателей, как Шекспир и Сервантес, с которыми Пульчи связан не непосредственной преемственностью, но типологически, как носитель народной стихии, очень сильной в культуре Кваттроченто.

Сноски 

Сноски к стр. 110

* Трехструнная скрипка.

 

 

 

111 

МАТТЕО БОЯРДО
И РЕНЕССАНСНАЯ РЫЦАРСКАЯ ПОЭМА

Феррара раньше других городов утратила общинный строй и стала синьорией. Уже в XIII в. власть в Ферраре перешла к семье д’Эсте, а с XV в. герцогство стало одним из важных центров рефеодализации Италии. Экономически герцогство во многом зависело от Венеции, но ему удалось избежать участия в разорительных войнах и присоединить к Ферраре Модену и Реджо. Разными путями, вовремя разрывая невыгодные союзы и широко используя брачные связи, феррарские правители укрепили свое положение и добились централизации власти. В конце XIV в. в Ферраре был основан университет, что привлекло сюда гуманистов, поэтов и художников. Феодальный уклад Феррары способствовал идеализации и прославлению рыцарства, а средневековое прошлое все еще было для придворного дворянства живым настоящим. Именно в Ферраре могли сложиться необходимые предпосылки для развития ренессансной рыцарской поэмы и для появления трех прославленных поэтов Возрождения — сперва Боярдо и Ариосто, а затем Тассо. Если в рыцарских поэмах, возникших во Флоренции, чувствуется сильное воздействие народных традиций, то в феррарских поэмах яснее связь с теми кругами местного дворянства, в которых гуманистические идеи переплетались со многими представлениями феодального общества.

Маттео Мария Боярдо, граф Скандиано, родился в старинном замке неподалеку от Реджо в 1441 г. Семейству Боярдо была свойственна известная дворянская обособленность, впрочем, и в нем возник интерес к науке и литературе. В Ферраре, где протекало детство Боярдо, будущий поэт оказался под наблюдением дяди, гуманиста и видного неолатинского поэта Тито Веспасиано Строцци, который помогал своему племяннику в занятиях историей и античной поэзией.

Боярдо активно жил жизнью герцогства — принимал участие в пышных торжествах, ездил с дипломатическими поручениями. Правители Феррары оказывали доверие поэту, но Боярдо тяготился служебной зависимостью. Вообще не нужно преувеличивать влияния сословной среды на этого поэта-гуманиста, не чуждого и здравого народного юмора и принимавшего близко к сердцу не узкоферрарские, а общенациональные беды Италии. Умер Боярдо в 1494 г., в год французского вторжения в Италию, заставившего поэта прервать работу над «Влюбленным Орландо» («Влюбленный Роланд»).

Иллюстрация: 

Иллюстрация из миланского издания
поэмы М. Боярдо «Влюбленный Орландо»

Гравюра на дереве. 1518 г.

Ранними литературными опытами Боярдо были десять эклог, не лишенных изящества, но несколько риторичных, а также переводы из Геродота и Ксенофонта, из Апулея и Корнелия Непота. Боярдо инсценировал «Тимона» Лукиана, переложив его терцинами. Тем же размером им была написана поэма о популярной карточной игре «Тарокки».

Между 1478—1483 гг. Боярдо написал пять эклог во славу Эрколе д’Эсте; остальные пять эклог заключены в пасторальную рамку и отражают увлечение поэта Антонией Капрара. Но как поэт Боярдо наиболее полно выразил себя в книге стихов («Канцоньере»), озаглавленной им вослед Овилию «Amorum librit tres» и являющейся лучшим лирическим сборником Кваттроченто.

Книга состоит из трех частей, в каждой из которых 50 сонетов и 10 других стихотворений.

112 

Хотя воздействие Петрарки коснулось «Канцоньере», Боярдо сумел по-своему, в духе кваттрочентистского гуманизма и вместе с тем достаточно правдиво рассказать о своей любви к Антонии Капрара. В первой книге говорится о зарождении любви, ее первых радостях; влюбленный страшится людей, ему ближе природа и понятнее пение птиц. В следующей книге отразилась грусть поэта, узнавшего о ветрености и непостоянстве возлюбленной. Он ищет наперсников своих сомнений и чувств и находит их в звездах, луне, ночи, заре. Но порой элегические мотивы сменяются чувством досады и негодования, и тогда в сонетах Боярдо возникает сарказм. Последняя, третья книга окрашена в пессимистические тона. Замужество Антонии положило конец надеждам, и Боярдо охвачен невеселыми думами о легкомыслии «обожаемой дамы».

Певцом любви Боярдо выступил не только в лирике, но и в знаменитой поэме «Влюбленный Орландо», первые части которой были изданы в Венеции в 1483 г. Мысль изобразить сурового паладина влюбленным могла родиться именно в Ферраре. Эпический Роланд превратился здесь в кавалера, отдающегося чувству любви до самозабвения. Средневековая Альда в ренессансной поэме была бы анахронизмом, и рядом с преображенным героем стала странствующая капризная катайская принцесса Анджелика. Тема любви и самых невероятных куртуазных приключений заполняет поэму, столь точно озаглавленную «Влюбленный Орландо».

В отличие от Пульчи, Боярдо словно бы верит своим иллюзиям поэта и рыцаря. Поединки и рыцарские подвиги представлялись ему не только плодом досужего вымысла. Большие чувства, романтическая их приподнятость вызывают восхищение поэта, особенно когда он сравнивает их с мелкими страстями феррарских современников. Рисуя необыкновенные авантюры, отдаваясь полету фантазии, Боярдо правдив в изображении человеческих чувств, в знании силы благородного примера, подлинного проявления человечности. Однако в реальность поэтического мира Орландо поэт верил все-таки не до конца, относясь ко многому с иронической усмешкой, не столь явной, как у Пульчи, но несущей зародыш веселой непринужденности поэмы Ариосто.

Действие поэмы связано с Орландо, который из героя средневековой жесты стал персонажем ренессансно-куртуазного романа. Суровый и доблестный воин, Орландо в вопросах любви по-детски наивен, нерешителен и робок; он теряет присутствие духа при виде Анджелики. Не привыкший к женским уловкам, Орландо не разгадал ее лукавства. Герой побеждает дракона, великанов, опускается в подводный грот феи Морганы, освобождает из заключения рыцарей и дам. В своей наивно-индивидуалистической цельности он способен покинуть феодальное государство Карла в трудную минуту и молить бога о поражении христиан, чтобы те ощутили нужду в нем и ему удалось бы своими подвигами завоевать Анджелику. Боярдо и его Орландо не стали по существу ни поборниками государственности д’Эсте, ни поборниками идеи христианства, хотя Боярдо, поэт-патриот, не был бесчувствен к турецкой угрозе, усиливавшейся как раз в эти годы.

Боярдо в своей поэме почти стер грани между сарацинами и христианскими воинами, так как и те и другие живут по одним законам рыцарства; вот почему с легкостью принял христианство Брандимарт, а Орландо мог забыть свой долг христианина. Отказавшись от средневекового деления по религиозному признаку, Боярдо выдвинул новый — верность и неверность, разделил рыцарей на честных и бесчестных. В серьезный в общем колорит повествования иногда вторгается ирония. Поэт вводит в ряд сцен комические подробности (например, спор Ринальдо с Балугантом) и включает комические черты в характеры Турпина, Астольфо, Брунелло, отдаленно напоминающего Маргутте.

Анджелика появилась в поэме в пестром окружении рыцарей, волшебниц, великанов, чертей, персонажей, ранее незнакомых читателю и являющихся плодом вымысла Боярдо. Таковы Марфиза, Фьордеспина, Родомонте, Драгонтина, Альчина, Аридано, Марфусто, Медикокко и др. В изобретении новых имен у Боярдо было мало равных. Роль героини становится у него центральной. Красавица вносит с собой раздоры и смятение. Ее красота не менее пагубна, чем красота Елены. Из-за нее отправляется в дальний путь Орландо, бывшие друзья скрещивают мечи, ломают копья, падают бездыханными... Но и Анджелика узнает любовь, страстно полюбив Ринальдо под влиянием чудесного источника. Потом она разлюбит Ринальдо, когда тот ее полюбит. Женские образы особенно удались поэту, они еще более жизненны, чем мужские. Без различия веры и национальности все действующие лица подчинены непреоборимому чувству любви.

Единство поэмы достигается общностью повествовательного тона, а не централизацией событий около Орландо.

Религиозный зачин каждой песни, традиционный для кантасториев, во «Влюбленном Орландо» отбрасывается; поэт предпочитал напомнить о событиях, о которых шла речь раньше,

113 

поморализировать об изменчивости судьбы, о несправедливости человеческих отношений. Автор иногда возникает рядом с героями поэмы, его лирические отступления, обогащая книгу, мешают движению событий, чередование которых стремительно и прихотливо. Вообще для поэмы Боярдо характерны постоянные перемены места действия: Париж, Арденны, Бретань, просторы Татарии, причудливые уголки Индии. Выдумка, экзотическая фантастика были неутомительны для читателей того круга, к которому принадлежал сам автор и последним из которого спустя полтораста лет оказался знаменитый ламанчский идальго.

В описаниях поединков, сражений, встреч с чудовищами и волшебниками Боярдо изобретателен, хотя фантазия поэта, конечно, опиралась на фольклор, рыцарские повести, бретонские романы, жесты о Карле и новеллы Боккаччо. Есть в поэме Боярдо и классические реминисценции — Орландо своей стремительностью несколько сходен с Ахиллом, Руджеро, который оказывается родоначальником династии д’Эсте, в чем-то напоминает «предка» рода Юлиев — Энея.

Боярдо обладал поистине безграничным воображением и не мог и не хотел придать своей эпопее монолитности, гармонической уравновешенности; еще отчетливее, чем под пером Пульчи, здесь рождалась открытая форма, свободная композиция, которая через Ариосто и Сервантеса была донесена до XIX в. и стала принципом нового искусства.

Почти в одно и то же время взялись за перо флорентиец и феррарец, но получили внешне мало сходные результаты. Пародирование рыцарского романа, скептицизм и издевки Пульчи противостояли желанию Боярдо рассказывать серьезно о рыцарях и рыцарстве. Пульчи больше соприкасался с каролингской жестой (исключая тему Морганте и Маргутте), в то время как Боярдо предпочитал цветистую мозаичность романов Круглого Стола; но оба поэта проложили путь искусству Чинквеченто, и поэма Ариосто, формально продолжавшая Боярдо, синтезировала новшества как феррарского, так и флорентийского поэта.

 

 

 

113 

ГУМАНИСТИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XV в. В НЕАПОЛЕ

Крупным центром культуры Возрождения во второй половине XV в. стал Неаполь. Так же как во Флоренции, новые философско-филологические концепции мира послужили здесь той основой, на которой возникали новая художественная проза и новая поэзия. В Неаполе развернулось творчество Понтано, здесь родилось лучшее произведение кваттрочентистской новеллистики — «Новеллино» Мазуччо, и здесь же Саннадзаро создал «Аркадию», одну из тех книг, которым в XVI в. подражали во всей Европе. Экономическая, а также социальная и политическая отсталость королевства не могли помешать возникновению в Неаполе литературы Возрождения, но эта отсталость придала неаполитанскому Ренессансу ряд специфических черт, сделавших его непохожими ни на Возрождение в купеческой, медичейской Флоренции, ни на Возрождение в маленькой рыцарской Ферраре.

Судьба неаполитанского королевства к концу века складывалась трагически. Покровителю итальянских гуманистов Альфонсу Арагонскому, прозванному Великодушным, наследовал его незаконнорожденный сын Ферранте, вошедший в историю Италии под именем короля Фердинанда I (1458—1494). Он был умен, высокомерен, жесток и совершенно аморален. Подобно почти всем современным ему итальянским государям, Фердинанд I не гнушался самыми страшными преступлениями для достижения политических целей. Годы его правления ознаменовались мятежами баронов, феодальные права которых урезывались в пользу королевской власти, и крупными крестьянскими волнениями (1459—1461). Восстания были беспощадно подавлецы. Тем не менее превратить Неаполитанское королевство в централизованное государство Фердинанду I не удалось. Желая создать прочную финансовую базу и установив для этого государственную монополию на торговлю, Фердинанд I парализовал экономическую активность неаполитанских горожан. Тем самым он лишил себя поддержки среднего социального слоя, бывшего в XV в. фундаментом наиболее прочных режимов в Италии. Когда в 1494 г. на границах Неаполя появилась армия французского короля Карла VIII, собиравшегося восстановить в Королевстве Анжуйскую династию, ни Фердинанд I, ни сменивший его Альфонс II не смогли оказать французам даже символического сопротивления.

Судьба ренессансной культуры в Неаполе оказалась связанной с судьбами Арагонского дома. Ведя постоянную борьбу с папским Римом, Фердинанд I достаточно хорошо понимал те политические выгоды, которые он мог извлечь из гуманистических идей, разрабатываемых преемниками Манетти, Валлы и Панормиты. Это заставляло его искать связей со светской интеллигенцией. Его первый министр Антонелло Петруччи — человек образованный, ученик Лоренцо Валлы — не жалел ни слов, ни денег для того, чтобы привлечь ко двору

114 

филологов, поэтов и зодчих. В неаполитанском университете читали лекции крупные ученые: Джулиано Майо, грек Константин Ласкарис, которого в 1484 г. сменил ученик Полициано Франческо Пуччи, философ Джованни Атальдо, прославленный истолкователь подлинного, нетеологизированного Аристотеля. Церковники в Неаполе не пользовались большим влиянием, и в стенах Студио порой звучали на редкость смелые мысли. Здесь был популярен материализм Лукреция, здесь, предвосхищая Коперника, Джироламо Тальяви отстаивал гипотезу древнегреческого пифагорейца Филолая о вращении Земли вокруг Солнца. Раздоры между государством и церковью способствовали созданию в Неаполе атмосферы духовного либерализма, необычайного даже для Кваттроченто. Связи с двором давали возможность интеллигенции играть известную роль в общественной жизни Королевства и всей Италии.

Крупнейший из гуманистов Неаполя Джованни Джовиано Понтано (1429—1503) поступил на службу сперва к Альфонсу I, а затем к Фердинанду I. Никто из ренессансных писателей, за исключением разве что Лоренцо Медичи, не был в такой же мере, как Понтано, втянут в гущу политической борьбы своего времени. Он был одним из крупнейших государственных деятелей второй половины XV в. Понтано сделался воспитателем наследного принца Альфонса и старался превратить его в идеального монарха. Он написал этико-политический трактат «О государе», который должен был стать учебником и программой для будущего короля Неаполя, и ряд философско-этических сочинений, развивавших идеал великодушного, деятельного, внутренне свободного человека («О благоразумии», «О великодушии», «О повиновении», «О щедрости», «О судьбе» и др.). Понтано отличился во многих сражениях, но ему импонировала репутация не воина, а миротворца. Во второй половине XV в. Понтано содействовал установлению добрососедских отношений между Королевством и другими государствами Италии. Однако Понтано не строил больших иллюзий относительно прочности достигнутого им мира. Великолепно разбираясь в политической ситуации Италии и всей Западной Европы, хорошо представляя опасности, угрожающие Королевству извне, он не только делал все возможное, чтобы сплотить итальянские государства перед лицом неминуемой иностранной агрессии, но и старался пробудить в Фердинанде чисто ренессансную доблесть. Переписка Понтано с государями Неаполя, предвосхищающая трезвость легаций Макиавелли, свидетельствует о зрелости его политической мысли и вместе с тем доказывает большую внутреннюю независимость гуманиста XV в. от государственной власти. В XV в. даже в Неаполе государство не сумело полностью подчинить себе новую интеллигенцию, и это оказалось одним из важнейших условий существования неаполитанского Возрождения.

Понтано был очень плодовитым писателем. Наиболее ценную часть его литературного наследия составляют диалоги — «Харон», «Осел», «Антоний», «Акций», «Эгидий», считающиеся образцами ренессансной художественной прозы XV в. От него остались также книги лирических стихов («Любовные элегии, или Партенопеец», «Гендекасиллабы, или Байи», «Ямбы», «Лира», «О супружеской любви», «Эридан»), эклоги («Лепидина», «Мелизей», «Пятилетний младенец») и дидактические поэмы («Урания», «Метеоры», «О садах Гесперид»).

Отсутствие в Неаполе богатого, уверенного в себе пополо, а также достаточно сложившихся традиций местной городской культуры обусловило то, что характерный для всего итальянского Возрождения отрыв гуманистической интеллигенции от народа принял в Неаполе особенно резкие формы. Основным литературным языком Ренессанса стала здесь классическая латынь, обретшая в произведениях Понтано, Марулла и Саннадзаро не меньшую гибкость и жизненность, нежели в лучших элегиях Анджело Полициано. В тех же случаях, когда неаполитанские гуманисты все-таки обращались к народному языку, они ориентировались не столько на диалект и неаполитанский фольклор, сколько на литературные образцы Тосканы — на язык Петрарки и Боккаччо, бывший для них таким же не народным, как язык Овидия и Катулла. Именно этот отрыв неаполитанского гуманизма от народной культуры объясняет и непродолжительность расцвета ренессансной культуры в Неаполе, и появление в произведениях некоторых неаполитанских писателей черт, как бы предвосхищающих стилистику маньеризма и барокко (метафоры Каритео, поэма Саннадзаро «О разрешении от бремени девы Марии»). Тем не менее чрезмерно преувеличивать оторванность от народа не только Понтано, но и других гуманистов Неаполя было бы все-таки неправильно. Во второй половине XV в. гуманистическое движение находилось на подъеме. Ренессансный, антисословный индивидуализм, несмотря на всю свою внутреннюю противоречивость, не пришел еще в резкий конфликт с общенародным, национальным самосознанием, носителем которого в это время была прежде всего гуманистическая интеллигенция.

Неаполитанский двор, где царил чопорный испанский этикет, наложил определенный отпечаток

115 

и на вычурные метафоры петраркистских стихотворений Каритео, и на некоторые сюжетные ситуации новелл Мазуччо. Однако центром неаполитанского гуманизма был все-таки не двор Фердинанда I, а вольная ренессансная Академия, образовавшаяся сперва вокруг Антонио Беккаделли Панормиты, а затем возглавленная его учеником Понтано, написавшим ее «законы» и давшим ей свое имя. Она объединяла вокруг себя передовую интеллигенцию Неаполя. Иногда ее собрания проходили в городском портике и нередко случалось, что гуманисты-академики прерывали споры о философии, по-сократовски останавливали прохожего и, оставив классическую латынь ради неаполитанского диалекта, обменивались с ним последними новостями или шутками.

В Неаполе более чем где-либо в Италии XV в. Возрождение оказалось проникнуто тем самым духом античного язычества, который еще не так давно считался едва ли не характернейшим признаком европейского Ренессанса. Гибкие, необычайно пластические латинские стихи таких произведений Понтано, как «Любовные элегии», «Гендекасиллабы», «Лепидина», воскрешали чувственно-пряную атмосферу жизни байских курортов и создавали новые гуманистические мифы, в которых неаполитанские улицы, площади, народные кварталы превращались в антропоморфные божества, созданные живым воображением поэта, воспитанного на Овидии и римских элегиях. Однако и в аристократическом Неаполе следование примеру древних не исчерпывалось бездумным гедонизмом и веселой эротикой на манер Катулла и Марциала. В творчестве крупнейших неаполитанских писателей второй половины XV в. по-эллински жизнерадостное свободомыслие перерастало в насмешливую критику католической церкви, простонародных суеверий и самих догматических основ христианской религии. Это характерно прежде всего для поэмы Понтано «Урания» и его же диалога «Харон», в котором слышатся отзвуки лукиановских мениппей, для сатирического диалога «Отшельник», написанного Антонио де Феррарисом, прозванным Галатео, для поэмы Михаила Марулла «Гимны природе», лукрецианский материализм которой создал ее автору репутацию атеиста.

Яркое выражение антицерковная направленность неаполитанского Возрождения получила в «Новеллино» Томмазо Гуардати (ок. 1420 — ок. 1475), вошедшего в историю литературы под именем Мазуччо (уменьшительное от Томмазо) из Салерно. «Новеллино» был написан по-итальянски. Образцом для Мазуччо служил «Декамерон» Боккаччо, «изящному языку и стилю которого он всегда старался подражать». В «Новеллино» — 50 новелл. Они разбиты на пять частей — декад. Общее обрамление отсутствует, но личность писателя выявлена в «Новеллино» почти с такой же определенностью, как в «Декамероне». В «Новеллино» имеется пролог, в котором Мазуччо беседует с читателем, и заключается сборник «речью автора о своей книге». Кроме того, у каждой новеллы есть собственное введение-посвящение и заключение, в котором разбирается «мораль» рассказа. В ряде случаев эти заключения носят публицистический характер. Особенно яростно Мазуччо нападал на духовенство и монахов. По остроте антиклерикальной сатиры «Новеллино» превзошел «Декамерона», но Мазуччо было далеко до поэтичности Боккаччо. Пересказывая фабулы, почерпнутые из устной традиции и заимствованные у предшествовавших ему новеллистов (Боккаччо, Саккетти, Серкамби), Мазуччо давал им новую, оригинальную трактовку, вводил в свои новеллы реальных исторических лиц, детально описывал место действия, старался придать им обличие «правдивых историй». Однако ренессансный реализм его новелл оказался ограниченным средневековым антифеминизмом и сословными предрассудками, из-за чего образы идеализированных дворян нередко оказывались в «Новеллино», скорее, абстрактными типами, нежели подлинно человеческими характерами. Тем не менее там, где Мазуччо изображал городской быт и горожан, он, при всем его презрении к плебсу, бывал ярок, остроумен и достигал как комического эффекта, так и высокодраматического напряжения.

«Новеллино» сразу же вызвал неистовый гнев клерикалов. Но гуманисты Мазуччо поддержали. Луиджи Пульчи назвал его «великой славой города Салерно». Книга Мазуччо пользовалась огромной популярностью у читателей эпохи Возрождения, но в 1564 г. она была внесена в «Индекс запрещенных книг» и сознательно замалчивалась до второй половины XIX в.

Гуманисты из Понтановской Академии нападали не только на церковь и духовенство. Их насмешки не щадили и общественно-политический строй современных им государств Италии. Купеческие олигархические республики с их мнимой демократией не вызывали у академиков ни малейшей симпатии, как, впрочем, и самодержавные государства.

Поэт Михаил Марулл (1453—1500) прославлял тираноубийц и заявлял в «Похвале Рагузе» (Рагуза — итал. наименование г. Дубровника): «Нельзя страною править силой. Мудрость одна лишь царить достойна». Связи с королевским двором способствовали появлению

116 

у некоторых неаполитанских писателей неогибеллинских идеалов, но не превращали их в безоговорочных монархистов. Подобно Понтано, неаполитанские гуманисты второй половины XV в. поддерживали великодержавную политику Фердинанда I, потому что им искренне казалось, будто она направлена против феодализма, и потому что они, так же как Данте, Петрарка и многие гуманисты Кваттроченто, все еще верили в то, что превращение Италии в сильное абсолютистское государство будет соответствовать интересам свободной личности и всего итальянского народа.

Однако по мере того, как в Неаполе все более обнажался деспотизм государства и становилась очевидной его неспособность осуществить миссию национального возрождения Италии, в творчестве неаполитанских писателей все больше усиливались тенденции к отходу от гражданских, этико-политических идеалов Кваттроченто, к идеализации человека в его частной, семейной жизни. Описанию радостей, горестей и забот домашнего очага посвящены элегии позднего Понтано. В истории мировой литературы эти произведения стали художественным открытием, ибо тот мир чувств и переживаний, который с поэтической силой воссоздал в них неаполитанский поэт-гуманист, не привлекал до этого внимания ни Петрарки, ни Данте, ни даже лириков Древнего Рима. Но само это открытие свидетельствовало о приближении кризиса общественно-политических идеалов итальянского Возрождения. Уже в раннем диалоге Понтано «Харон», наряду с доблестным, внутренне уравновешенным человеком в качестве положительного героя и своего рода нравственного идеала, описывается смеющийся над всем циник, сознательно отстраняющийся от бурлящей вокруг него политической жизни.

Однако даже у позднего Понтано идеал частного человека только еще ставится рядом с идеалом человека общественного. Приобщение к жизни и интересам крестьянства, к природе не рассматривается автором «Харона» как бегство от действительности. В его творчестве ренессансная идиллия не оказывается еще условно-литературной пасторалью, поэзия которой сознательно и программно противопоставляется прозе жизни. Такое противопоставление появляется только у младшего современника Понтано — у Якопо Саннадзаро.

Якопо Саннадзаро (1455—1530) был последним великим писателем Кваттроченто. Он мало занимался философией, но превосходно владел как классическим языком римских поэтов, так и языком поэзии Петрарки и Боккаччо.

В творчестве Саннадзаро оба эти языка взаимодействовали и, обогащая друг друга, содействовали созданию классических форм национального литературного языка итальянского Возрождения.

На латинском языке Саннадзаро написал «Рыбацкие эклоги», в которых он заменил традиционных пастухов неаполитанскими рыбаками, «Элегии», большая часть которых посвящена жалобам неразделенной любви, и книгу «Эпиграмм». В «Элегиях» наиболее полно, выразительно и непосредственно раскрылся внутренний мир поэта, его ясный, печальный взгляд на окружающий его мир. Современники, однако, больше всего восхищались произведениями Саннадзаро, написанными на народном языке — его петраркистскими «Стихотворениями», свободными от предбарочных вычурностей Каритео и других петраркистов XV в., и его пасторальным романом «Аркадия».

«Аркадия» имеет две редакции: первую, созданную в 1480—1485 гг., и вторую, законченную около 1502 г. В этом романе Саннадзаро воспроизвел структуру боккаччевского «Амето», оказавшего на него большое влияние. В романе Саннадзаро тоже чередуются стихи и проза. В окончательной редакции «Аркадия» состоит из 12 прозаических кусков — «проз», за которыми следуют 12 эклог. Действие в романе почти отсутствует. В «Аркадии» описывается жизнь идеализированных греческих пастухов, их примитивный быт, их нравы, их ритуалы, их празднества и песни. В их среде оказывается неаполитанец Синчеро — это псевдоним самого Саннадзаро, — бежавший в Аркадию от страданий безответной любви. Он рассказывает пастухам о своей страсти, а те, утешая его, в свою очередь, рассказывают ему о своей любви. В конце романа Синчеро возвращается в Неаполь, узнает о смерти возлюбленной и слушает печальный рассказ о горе Милизея-Понтано, оплакивающего утрату любимой супруги.

Пасторальный роман Саннадзаро выдержан в тонах меланхолической идиллии, воспроизводящей прекрасный мир гармоничной природы. Идеализирующие тенденции, характерные для ренессансного стиля, выявлены у Саннадзаро широко и с большой силой. Если главное внимание Полициано, Понтано, Боярдо было сосредоточено на человеке, то Саннадзаро больше интересует изображение природы, пейзажа, причем пейзажа литературно-условного, сознательно стилизованного под Феокрита, Вергилия, Боккаччо. Это обособление поэзии от действительности и даже противопоставление поэзии жизни определенным образом сближали «Аркадию» с так называемой аристократической струей в литературе Возрождения, которая

117 

станет особенно заметной в следующем, XVI столетии.

Саннадзаро удалось достичь большого формального мастерства. Его стиль и его язык, свободный от диалектизмов и вульгарных просторечий, засорявших «Новеллино» Мазуччо, были близки к совершенству. И это явилось одной из причин особого успеха «Аркадии» в эпоху кризиса итальянского Возрождения, когда вопросам формы стало придаваться решающее значение. В XVI в. пасторальный роман Саннадзаро издавался в Италии пятьдесят девять раз. Он был признан образцовым и оказал влияние на многих итальянских писателей, в том числе и на Т. Тассо. Во Франции «Аркадии» подражали Клеман Маро, Реми Белло и Ронсар. В Англии Саннадзаро повлиял на Сиднея, в Испании — на Сервантеса, в Португалии — на Камоэнса и Фернандо Альвареса де Ориенте.

 

 

 

117 

ОБЩАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ
И ИДЕЙНО-ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМАТИКА.
СМЕНА СТИЛЕЙ. ПЕРИОДИЗАЦИЯ

Чинквеченто — важный и самый сложный этап в историческом развитии итальянского Возрождения. Хронологически он почти полностью совпадает с XVI столетием. Для итальянского народа столетие это было суровым, жестоким и кровавым. Первую половину его заполнили разорительные войны. Их вели Франция, Испания и Империя, борясь на землях Италии за мировое господство. Итальянские государства, в большинстве своем превратившиеся к началу XVI в. из городов-коммун и ренессансных тираний в небольшие абсолютистские княжества, принимали в этих войнах деятельное участие. Но выступали они чаще всего на разных сторонах. Вторжение французов не ослабило, а только усилило внутриитальянские междоусобицы.

Наиболее активную роль в так называемых итальянских войнах (1494—1556) играл папский Рим, претендовавший в это время уже не только на религиозно-идеологическую, но и на культурную и военно-политическую гегемонию. Претензии эти не были вовсе не обоснованными. В XVI в. вечный город стал центром искусства Высокого Ренессанса. Однако удовлетворить национальные чаяния итальянского народа папское государство, разумеется, не могло. Политика теократического абсолютизма ничем не отличалась от политики столь красноречиво описанных Макиавелли итальянских государей, подозрительно поглядывавших на соседа и всегда готовых вцепиться друг другу в глотку. «Уже с 1500 г., — писал Ф. Энгельс, — папа в качестве князя средней руки расположился (своими владениями) в центре Италии и сделал ее объединение практически неосуществимым» (Архив К. Маркса и Ф. Энгельса. М., 1948, т. 10, с. 344). Роль национального мессии оказалась папам явно не по плечу. В результате недальновидной и чаще всего откровенно своекорыстной политики римских первосвященников в давней столице итальянского Возрождения — Флоренции был уничтожен республиканский строй, а сама Италия окончательно утратила свою национальную независимость. Мир, подписанный в Като-Камбрези (1559), поставил в прямую или косвенную зависимость от Испании большую часть Апеннинского полуострова, в том числе и папскую область. Одна лишь Венеция на протяжении всего XVI столетия сохранила свою традиционную политическую свободу, и это во многом предопределило то совершенно особое место, которое она заняла в культуре позднего итальянского Возрождения.

Политический и национальный кризис первой половины XVI столетия имел глубокие социально-экономические причины и, в свою очередь, существенно повлиял на общественно-экономическую структуру страны. В XVI в. Италия продолжала оставаться богатой и экономически процветающей страной. Однако по темпам промышленного развития она начинала катастрофически отставать от Англии, Франции, Нидерландов. Перенесение основных торговых путей на Атлантику принципиально изменило роль крупнейших итальянских городов в процессе формирования западноевропейского капитализма. Существовавшее на протяжении всех предыдущих этапов Возрождения противоборство двух общественно-экономических укладов, раннекапиталистического и феодального, привело в XVI столетии к постепенному укреплению в Италии феодализма, причем даже и в таких областях и государствах, где феодальные отношения были, казалось бы, основательно расшатаны героическими усилиями «тощего» и «жирного народа». Некогда столь активные флорентийские и венецианские купцы принялись в XVI в. вкладывать огромные деньги не столько в торгово-банковские операции или в мануфактурное производство сукна

118 

и шелка, сколько в землю, лихорадочно скупая обширные загородные поместья и роскошные виллы. Из класса политически активного и производительного ранняя итальянская буржуазия превращается в XVI в. в класс откровенно паразитический, который уже не создает, а лишь бездумно и жадно потребляет как материальные, так и духовные ценности.

Постепенное укрепление и в известной мере реставрация в Италии феодальных отношений (так называемая рефеодализация) создали благоприятные условия для превращения Контрреформации в широкое наступление на ренессансный гуманизм и на его важнейшие завоевания в области литературы, искусства, научно-философской мысли. Начавшаяся еще в 30—40-е годы XVI в. (в 1534 г. был основан орден иезуитов, а в 1542 г. восстановлена инквизиция) феодально-католическая реакция захватила в Италии всю вторую половину столетия (в 1557 г. выходит первый «Индекс запрещенных книг», а в 1563 заканчивает работу Тридентский собор), достигнув своего апогея в годы понтификата мрачного Сикста V (1585—1590), терроризировавшего страну казнями еретиков и вольнодумцев. Научная и литературная деятельность сделалась в Италии занятием опасным, и во второй половине XVI в. многие итальянские литераторы покинули пределы родины, ища убежища в Швейцарии, Франции, Англии, Нидерландах.

Войны первой половины XVI в., в ходе которых испанские войска дважды реставрировали во Флоренции режим Медичи (1512, 1530), а немецкие ландскнехты захватили и безжалостно разграбили Рим (1527), естественно, не могли не отразиться в литературе, искусстве и прежде всего в мироощущении итальянских писателей и художников. Тема Страшного суда становится в это время магистральной темой ренессансной культуры. Даже спокойный и трезвомыслящий Ф. Гвиччардини печально заметил в 30-е годы, что, «когда гражданин живет в последние времена своего отечества», ему не остается ничего иного, как утешиться мыслью о том, что «все города, все государства, все царства смертны» и что «все когда-нибудь кончается, естественно или насильно» («Заметки о делах политических и гражданских»). Еще большее смятение в умы ренессансной интеллигенции вносила перестройка итальянской экономики и сопровождающая ее феодально-католическая реакция. Вместе с типом придворного общества изменился и тип так или иначе связанного с этим обществом интеллигента. Внутренне свободному, ироничному и духовно уравновешенному Лудовико Ариосто соответствует в конце столетия истерзанный религиозными сомнениями Торквато Тассо, трагически тянущийся к пренебрежительно отвергающему его герцогскому двору, не нуждающемуся больше ни в поэте, ни в подлинной поэзии. Тем не менее было бы очень неправильно рассматривать литературу, искусство и всю культуру Чинквеченто только под знаком непрерывного и якобы неодолимо нараставшего упадка нравственных, эстетических и гражданский ценностей, созданных предшествовавшими поколениями ренессансных поэтов, художников и гуманистов. Зависимость итальянской литературы XVI в. от современной ей политики и экономики никогда не была вульгарно прямолинейной. Чинквеченто формировала не только Контрреформация, но и титаническое сопротивление гуманизма силам, враждебным культуре и человечности. Итальянские войны первой половины столетия и последовавшая за ними феодально-католическая реакция привели к предельному обострению исторических противоречий итальянского Возрождения, но это повлекло за собой не столько пресловутую аристократизацию ренессансной культуры, сколько максимальное раскрытие заложенных в ней эстетических возможностей и трагическое углубление искони присущих ей индивидуалистических идеалов. В XVI в. кризис ренессансного гуманизма даже отдаленно не предвещал еще гибели гуманистической культуры как таковой. Именно это время породило в Италии «титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености», и именно на этом этапе Возрождения в Италии создаются ее наивысшие, в известном смысле абсолютные художественные ценности. Характеризуя Чинквеченто, Ф. Энгельс писал: «В Италии наступил невиданный расцвет искусства, который явился как бы отблеском классической древности и которого никогда уже больше не удавалось достигнуть» (Маркс К. Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346).

Несомненно, Ф. Энгельс имел в виду прежде всего изобразительное искусство, которое в XVI в. резко вырвалось вперед и на какое-то время стало в Италии основной формой познания мира и человека. Однако было бы в принципе неверно относить эту марксистскую характеристику Чинквеченто только к живописцам и скульпторам так называемого Высокого Ренессанса, успешно разрабатывавшим классический стиль итальянского Возрождения. Невиданный расцвет искусства XVI в. никак не может быть ограничен ни временными, ни пространственными границами Высокого Ренессанса, за пределами которого оказывается вся Северная Италия, в том числе и Венеция с ее Лотто, Тицианом и Веронезе. Кроме того, —

119 

и в данном случае это еще более существенно — именно созданный Высоким Ренессансом художественный стиль, если его рассматривать в широком историческом содержании, т. е. как «стиль отражения мира» (Д. С. Лихачев), создавал ту реальную основу, на которой осуществлялось внутреннее, органическое сближение творчества Леонардо, Рафаэля, раннего Микеланджело с творчеством Макиавелли, Ариосто, Кастильоне, Бембо. Большой художественный стиль, который, как указывал Гете, «покоится на глубочайших твердынях познания, на самом существе вещей, поскольку нам дано его распознать в зримых образах», в эпоху Возрождения более чем когда-либо был связан с «величайшими стремлениями человечества», со свободой, а также с усилиями разного рода искусств «создать для себя единый язык». Классический стиль Возрождения складывается в Италии как первый великий национальный стиль гуманистической культуры Европы. Военно-политический кризис рубежа XV и XVI столетий не приостановил, а, напротив, катализировал процесс формирования национального самосознания итальянского народа, и именно это самосознание давало как идеологическое содержание, так и историческую форму тому мощному литературно-художественному подъему, который с начала XVI в. охватывает уже не только Флоренцию, Рим, Венецию или Неаполь, но и всю итальянскую нацию в целом.

Иллюстрация: 

Микеланджело. Страшный суд

Фрагмент фрески. 1535—1541 гг.
Ватикан, Сикстинская капелла

Несомненно, было бы очень неверно отождествлять с народно-национальным направлением Макиавелли всю литературу зрелого итальянского Возрождения и мерить народность гуманизма Чинквеченто мерками «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия». В начале XVI в. извечный отрыв художественной культуры классического гуманизма от питающей ее народной почвы в Италии не только не исчезает, но в известном смысле даже усиливается. То интеллигентное флорентийское общество, которое некогда создало новеллистический мир «Декамерона», в начале XVI столетия сменилось тоже по-гуманистически интеллигентным, но более элитарным придворным обществом «Азоланских бесед» Бембо. Однако и гиперболизировать аристократичность искусств и литературы Высокого Ренессанса тоже никак не следует. Нет больших оснований идеологически обособлять «Придворного» Кастильоне от «Государя» Макиавелли, а тем более художественно противопоставлять их друг другу. Пышный расцвет ренессансной поэзии, разрабатывавшей гуманистическую концепцию абсолютно свободного, всесторонне развитого универсального человека, не только не противоречил социально-политическим требованиям мучительно рождавшейся итальянской нации, но и был более или менее непосредственно обусловлен этими требованиями. Поэзия — тоже жизнь. В то время как Макиавелли, оглядываясь на классическую Древность, искал политические пути для создания в Италии единого государства, Бембо пытался национально объединить Италию на почве классического языка и стиля, ориентируя итальянских литераторов не на воспроизведение современной им разговорной речи Флоренции, Рима или Венеции, а на подражание «блистательному народному языку» Петрарки и Боккаччо. Ренессансная гармония «Азоланских бесед», «Неистового Орландо», «Придворного», «Бесед о любви» и т. д. возникала как попытка эстетического преодоления политически неразрешимых противоречий исторической действительности и принимала свободные формы классического стиля именно потому, что гармония эта была одним из художественно необходимых

120 

выражений не ограниченно бюргерского, дворянского или клерикального, а национального в основе своей сознания. Вот почему, несмотря на огромное различие общественно-политической позиции, с одной стороны, Макиавелли, а с другой — Бембо, Ариосто, Кастильоне, Фиренцуолы, нельзя делить Ренессанс на прогрессивный и реакционный, демократический и аристократический. Классический художественный стиль итальянского Возрождения, содержание которому давал этико-политический гуманизм, восходящий к идеям Петрарки и Боккаччо, был целостен и гармоничен, и именно эта гармоническая целостность характеризовала его как определенное идейно-эстетическое явление. «Единство стиля имеет не только генетический, но и функциональный характер» (М. Б. Храпченко). Одна из главных социальных функций классического ренессансного стиля состояла в том, что он создавал возможность для формирования и, что, пожалуй, не менее важно, для закрепления нового идейного содержания в мироощущении всей нации. Классический стиль облегчал в Италии становление национального самосознания, снимая в сфере художественного творчества и его общественного восприятия противоречия между отдельной личностью и национально познающим себя народом. Именно это придавало реальность эстетическим идеалам Высокого Возрождения и обеспечивало им художественное бессмертие в пределах гуманистической культуры всей Европы. «Неистовый Орландо» Ариосто и «Сикстинская мадонна» Рафаэля оказались идеологически гораздо меньшими национальными утопиями, нежели политические проекты программно реалистического «Государя».

Однако национальные синтезы классического ренессансного стиля не исчерпывают в Италии всей литературы даже первой половины XVI в. Наряду с Ариосто и Бембо в поэзии зрелого итальянского Возрождения действовали такие тоже значительные, но представлявшие качественно иные стилевые тенденции и антипетраркистские по своей направленности писатели, как Теофило Фоленго и Франческо Берни. Еще более усложняется литературный процесс после 20—30-х годов. Начиная со второй трети XVI столетия как в литературе, так и в изобразительном искусстве итальянского Возрождения господствующим художественным стилем становится маньеризм. Некоторое исключение, впрочем весьма заметное, составляет здесь только Венеция и прилегающие к ней области.

Маньеризм — понятие не оценочное, а историческое. Неправильно видеть в нем одну лишь манерность и формализм или злонамеренное порождение Контрреформации. Преувеличивать культурно-созидательные возможности католической церкви даже в пору ее наиболее активного наступления на культуру Возрождения вряд ли имеет смысл. Маньеризм сформировался в итальянском изобразительном искусстве до начала Контрреформации. Он возник не в результате заранее запланированного воздействия на культуру Возрождения иезуитов, а как одно из закономерных следствий внутренних противоречий, так сказать, классического гуманизма, обнажившихся перед лицом торжествующих «варваров»-завоевателей, утраты городами-государствами их политической независимости, Реформации и в какой-то мере отзвуков Великой крестьянской войны, наиболее революционные деятели которой обнаруживали аскетическое неприятие тех духовных и художественных ценностей, которые несла с собой культура ренессансного стиля. Гуманистам XVI в. не удалось эстетически преодолеть общественно-политические противоречия современной им действительности, и это в конечном счете вынудило их отказаться от концепции абсолютно свободного, самодовлеющего и всемогущего человека, лежащей в основе Высокого Ренессанса. Гармоническая целостность классического стиля распалась, и на смену ренессансу в Италии пришел стиль, содержание которому давало кризисное мироощущение 20—60-х годов XVI в. Индивидуализм вытесняется в литературе и искусстве субъективизмом, идеализация человека — спиритуализацией, обобщенность — подчеркнутым интересом к частной, характерной детали; свободная воля подавляется, а разум вытесняется чувством и даже инстинктом, как последним прибежищем естественной свободы. Герой вроде «нового государя» Макиавелли или Давида Микеланджело, еще так недавно гордо противопоставлявший свою волю и доблесть случайностям фортуны, оказывается вдруг беспомощной жертвой слепого, но как-то особенно кровожадного рока. Поэту и художнику-маньеристу все в мире начинает представляться ненадежным, зыбким, текучим, в том числе и он сам. Человек перестает быть тождествен самому себе. Лотто, рисуя портрет, изображает лицо сразу с трех сторон и «перед зрителем оказывается не одна модель, не один человек, а как бы три разные индивидуальности, связанные между собой только субъективным восприятием художника» (Б. Р. Виппер).

В искусстве и литературе итальянского маньеризма снова происходит расщепление человека на дух и плоть. Однако принципы средневековой трансцендентности ни в литературе, ни в изобразительном искусстве, ни в философии,

121 

на которую тоже накладывает свой отпечаток новый стиль, не восстанавливаются. Основные идеологические открытия культуры Возрождения маньеристами не отвергаются. В 30-е годы XVI в. в Италии нарушилась эстетическая система национального классического стиля, а не возрожденческая культура как некая историческая целостность. Ренессансный гуманизм был слишком могучим и слишком жизненным явлением, чтобы угаснуть в один момент, без напряженной, героической борьбы за собственные идеалы.

В историческом развитии литературы Чинквеченто можно выделить два периода. Они не равновелики ни по идеологическому содержанию, ни по временному объему. Хронологическая граница между ними весьма условна. Первый из них охватывает время с конца XV в. по 30-е годы XVI столетия. Это время наиболее острых военно-политических конфликтов, то и дело вспыхивающих на территориях Италии, и первых народных выступлений, направленных против собственных феодалов и прежде всего против иноземных поработителей. Первый период Чинквеченто — период зрелого итальянского Возрождения. Литературу этого периода характеризуют яркие, многосторонние творческие индивидуальности — Ариосто, Макиавелли, Кастильоне, Бембо, Берни, которые создают произведения, кладущие начало принципиально новым жанрам и целым направлениям. Наиболее значительным идеологическим, культурным и художественным событием зрелого Возрождения в Италии становится создание национального литературного языка и национального классического стиля. Несмотря на то что в итальянской литературе первой трети XVI в. возникают необычайно смелые попытки реалистического («Мандрагора» Н. Макиавелли) и бурлескно-гротескового (комические сонеты Ф. Берни) изображения современности, на этом этапе литературно-эстетического развития Возрождения последовательно реалистический метод не был еще в состоянии полностью подчинить себе надындивидуальный художественный стиль. Господствовавшая на протяжении всего первого периода Чинквеченто литература Высокого Ренессанса познавала наиболее общие и самые существенные закономерности жизни, но отражала их не непосредственно, не в формах повседневного быта, а сквозь призму идеала высшей красоты и гармонии, воплощением которых в произведениях писателей классического ренессансного стиля становились по-гуманистически мифологизированные природа и внутренне свободный, всесторонне развитый универсальный человек. Красота трактовалась писателями Высокого Ренессанса как абсолютно необходимое выражение истинной сущности бытия, как осуществление гармонии между телом и духом, чувством и разумом, между осознанием человеком своей свободы и самодостаточности и свойственным человеку чувством меры, отграничивающим свободу от абсурдного и разрушительного произвола. Такое понимание красоты было одним из важнейших идеологических завоеваний зрелого итальянского Возрождения и стало огромным шагом вперед в художественном развитии всего человечества. «Только благодаря этой богатой, свободной, полной красоте итальянцы были способны воссоздать в новом мире античные идеалы» (Гегель).

Итальянская литература первого периода Чинквеченто не ограничивалась, однако, литературой так называемого Высокого Ренессанса. Общественно-политический кризис начала века и стихийный протест, который вызывали непрекращающиеся завоевательные войны в самых широких слоях итальянского народа, не могли не сказаться на гуманистических и художественных идеалах, вдохновлявших поэтов, драматургов и прозаиков зрелого итальянского Возрождения, в том числе и совсем не классических. В литературе первой трети XVI в. порой усиливаются не только национальные, но и собственно народные черты. Реализм и новая демократичность такого в целом классически ренессансного художника, как Н. Макиавелли, в значительной мере объясняется именно тем, что политическая мысль этого великого итальянского писателя была, по словам А. Грамши, одновременно и реакцией на ставшую очевидной недостаточность филологического гуманизма Кваттроченто и «провозглашением политической и национальной необходимости нового сближения с народом».

Не в столь политически радикальных, как у Макиавелли, но художественно в не менее глубоких формах стремление к правдивому изображению собственно народного быта проявилось у двух крупных писателей зрелого итальянского Возрождения, творчество которых не только лежит за пределами Высокого Ренессанса, но и программно противостоит как эстетическим, так и идеологическим принципам классического ренессансного стиля. Речь идет об эпическом поэте Теофило Фоленго и драматурге Анджело Беолько (Рудзанте). Оба они отказываются пользоваться тем национальным языком, на котором создают свои классические произведения Ариосто, Кастильоне, Бембо, Фиренцуола, и обращаются к поискам нового поэтического

122 

языка и новых изобразительных средств, необходимых для всестороннего и сочувственного воссоздания современной им деревни и современного крестьянина, т. е. такой общественной среды и такого героя, которые до этого были в поэзии и прозе итальянского Возрождения объектом либо идеализирующей действительность условно-литературной пасторали (Саннадзаро), либо грубовато-комической идиллии (Лоренцо Медичи).

Второй период в литературе Чинквеченто простирается от 30-х годов до конца столетия. Это период позднего итальянского Возрождения. Его характеризует глубокий кризис классического ренессансного гуманизма. Общее лицо литературы второго периода Чинквеченто определяют уже не отдельные титанические художественные индивидуальности (даже такие по-своему оригинальные, как Пьетро Аретино или Бенвенуто Челлини), а кристаллизующиеся в эту пору жанры (петраркистская лирика, комедия, трагедия, новелла, героическая эпопея и т. д.), в рамках которых делаются более или менее успешные попытки не только закрепить, но и законсервировать эстетические достижения предшествующей эпохи, превратив их в своего рода классицистскую норму и догму.

Возникновение в литературе второго периода Чинквеченто консервативных и прямо формалистических тенденций, несомненно, имело свои общественно-политические причины. Однако, анализируя различные художественные явления Чинквеченто, даже в пору наибольших успехов Контрреформации, надо всегда иметь в виду, что укрепление феодальных отношений и стабилизация феодально-абсолютистских режимов в прямо или косвенно зависимых от Испании итальянских государствах характеризовали лишь одну сторону исторических процессов, развившихся в Италии начиная с 30-х годов XVI в. Другую сторону тех же самых процессов составляло усиление классовой борьбы как в городе, так и в деревне и непрекращающееся, все более ширящееся народное сопротивление иноземным захватчикам, отечественным феодалам и церковному террору. Это сопротивление находило отражение в духовной жизни второго периода Чинквеченто и определенным образом связывало культуру итальянского Возрождения с последующей исторической эпохой. Крестьянско-плебейская прослойка создавала среду, в которой складывалась идеология, питавшая примитивно-уравнительные и стихийно-коммунистические учения. «Золотая книжечка» Томаса Мора не только пользовалась огромной популярностью в самых широких слоях итальянских читателей, которых познакомил с ней перевод Ортензио Ландо (1548), но и породила в литературе позднего итальянского Возрождения особый жанр социально-политической утопии, активно разрабатывавшейся во второй половине XVI в. такими очень разными по своим взглядам мыслителями и публицистами, как Антон Франческо Дони, Фабио Альбергатти, Лудовико Агостини, Франческо Патрици, Томмазо Кампанелла. Еще большее значение для всей литературы второй половины Чинквеченто, как демократической, так и непосредственно связанной с Контрреформацией, имело косвенное воздействие народных масс на художественную и идеологическую жизнь позднего итальянского Возрождения. Как бы прямо полемизируя с аристократическими установками поэтики Пьетро Бембо, Лудовико Кастельветро, этот один из самых смелых и оригинальных умов середины XVI в. утверждал, что важнейшая задача поэзии состоит в том, чтобы «развлекать и ублажать грубые массы, простой народ».

Эстетика Кастельветро поддерживала тот гедонизм, в который преобразовались в литературе и искусстве итальянского маньеризма жизнерадостные, жизнеутверждающие идеалы зрелого, классического Возрождения. Подчеркнутая безыдейность, на которой настаивал Кастельветро, противостояла в середине века программно-реакционной идейности, сознательно насаждавшейся в литературе идеологами феодально-католической реакции. Если Лудовико Кастельветро, Франческо Робортелло и другие продолжатели эстетических и гуманистических традиций зрелого Возрождения, опираясь на опубликованную в середине века «Поэтику» Аристотеля, выделяли в литературе ее собственно художественную сторону, то Винченцо Маджи, Юлий Цезарь, Скалигер, Джазоне Де Норес и др., опираясь на ту же самую «Поэтику», настаивали на воспитательных функциях литературы и упорно твердили о том, что поэзия должна не услаждать, а поучать народ, прививая ему истинные принципы реконструированной на Тридентском соборе христианской религии и морали. Они старались втиснуть поэзию и поэтику в рамки жестких, легко усваиваемых рационалистических и вместе с тем абсолютных канонов и правил. Та тенденция к созданию классических национальных норм языка и стиля, которая отчетливо наметилась в литературной теории и практике Пьетро Бембо, во второй половине XVI в. перерождается в тенденцию классицистическую, формализующую наивысшие эстетические достижения раннего и зрелого итальянского Возрождения и тем самым приостанавливающую

123 

дальнейшее органическое развитие классического ренессансного стиля, как одного из важнейших формообразующих факторов национальной культуры и национального сознания. Церковный и светский абсолютизм в Италии тенденцию эту активно поддерживал. Созданная Антоном Франческо Граццини и Джанбаттистой Джелли Академия Мокрых, ставившая своей целью сохранение флорентийского народного языка, по прямому указанию великого герцога Козимо Медичи была преобразована сперва в официозную флорентийскую Академию, а затем в печально знаменитую Академию делла Круска, которая, по словам Де Санктиса, «была для итальянского языка своеобразным Тридентским собором: она тоже отлучала писателей и вырабатывала догмы».

Однако отчетливо выраженная классицистская тенденция в эстетике и литературной теории позднего итальянского Возрождения не привела к образованию в литературе второго периода Чинквеченто четко выраженного классицистского стиля или направления. Даже писатели, безоговорочно признававшие необходимость во всем подражать языку и стилю Петрарки и Боккаччо, пользовались созданными ими классическими формами для выражения собственного восприятия совершенно иной, значительно более сложной и противоречивой итальянской действительности середины XVI в. с ее Контрреформацией, религиозными ересями, народными движениями и так называемой рефеодализацией. Между формой и идейным содержанием, причем прежде всего именно тех произведений, где содержание несло большую религиозно-воспитательную нагрузку, возникало неизбежное внутреннее противоречие, и тогда на основе классицистской поэтики закономерно возникал маньеризм. В этом смысле чрезвычайно показателен художественный опыт Джанбаттисты Джиральди Чинцио, писателя, несомненно, по-своему значительного, но одного из самых убежденных противников классического гуманизма итальянского Возрождения и ревностного поборника поэтики контрреформационного классицизма. Джиральди настаивал на необходимости тщательного копирования языка и синтаксических конструкций «Декамерона». Однако делал он это не во имя поддержания классической ренессансной традиции, а, напротив, для борьбы с нею. Его «Экатоммити» (1565) должны были стать своего рода «Антидекамероном». Джиральди попытался противопоставить оптимистическому, но, как ему казалось, непристойному смеху «ста новелл» Боккаччо контрреформационное благонравие своих «ста мифов», написанных, как о том торжественно объявлялось в латинском введении, во славу католической церкви и постановлений Тридентского собора. На основе классицистской поэтики Джиральди Чинцио создал грандиозный новеллистический свод, в котором, пожалуй, ярче, чем где-либо, проявился не просто консервативный, а откровенно реакционный вариант итальянского маньеризма.

Сходные процессы протекали и в других жанрах. Пуристское и академическое подражание Петрарке в середине XVI в. было не менее бесперспективным, нежели рабское повторение формальных приемов Боккаччо. Наиболее значительные достижения итальянских петраркистов второго периода Чинквеченто возникали в ходе маньеризации классической поэзии — в результате внесения в уже обескровленные петрарковские формы и стертые от времени, заштампованные темы петрарковского «Канцоньере» тревожного, кризисного мироощущения середины XVI столетия. В ряде случаев это вело к отказу от естественности и простоты, к форсированию усложненности, к вычурности, к аристократической изощренности. Однако наряду с утратами возникали и определенные художественные завоевания. Субъективизм, столь характерный для стиля, сменившего классический Ренессанс, позволил поэтам итальянского маньеризма обновить и в чем-то психологически углубить традиционные петрарковские и неоплатонические мотивы. Не удивительно, что итальянский маньеризированный петраркизм смог оказать благотворное влияние на любовную лирику Ж. Дю Белле и Ронсара.

Не следует также упускать из виду и то, что маньеризм как художественный стиль формируется и в поэзии, и в изобразительном искусстве Италии не только на основе классицистской поэтики, но и в прямой полемике с нею как демонстративное отрицание всех предписываемых ею норм и правил. Именно эта тенденция в литературе итальянского маньеризма получила широкое развитие и оказалась наиболее плодотворной. Во второй половине XVI в. продолжать и развивать как художественные, так и идеологические традиции национальной классики значило идти отличной от Петрарки и Боккаччо дорогой. Вот почему крупнейший новеллист второго периода Чинквеченто Маттео Банделло демонстративно подчеркнуто называл себя писателем «без стиля», т. е. прозаиком, не пользующимся классическим ренессансным стилем. «Новеллы» Банделло (1554) ставили своей целью не подменить собой прозу Боккаччо, а по-новому решить те же художественные задачи, которые вставали когда-то перед автором «Декамерона». Именно поэтому Банделло ориентировался не на говор

124 

народа Флоренции, как советовал Макиавелли и как во второй половине XVI в. стали предписывать пуристы из Академии делла Круска, а на речь образованного общества всей Италии, сближая тем самым литературный язык итальянской прозы с новой исторической действительностью. Подобно Боккаччо, Банделло хотел быть правдивым и сознательно избегал моралистических оценок. Тем не менее преувеличивать реализм «Новелл» никак не следует. Реалистический метод Банделло был еще очень ограничен и тоже оказался не способным подчинить себе стиль. «Новеллы» Банделло тоже маньеристичны. Отказ от декамероновского обрамления был вызван у их автора не столько желанием более правдиво, чем Боккаччо, воспроизвести общественную действительность современной ему Италии во всем ее калейдоскопическом многообразии, сколько утратой гуманистической веры в разумность жизни, в способность человека познать ее закономерности и, познав их, перестроить действительность, опираясь на принципы свободы, добра, красоты и гармонии.

Во второй трети XVI в. под непосредственным влиянием Боккаччо развиваются почти все маньеристские новеллисты Италии. Самым крупным и значительным из них был, несомненно, А. Ф. Граццини-Ласка, развивший демократическую линию новелл Макиавелли в условиях абсолютизма герцогов Тосканских. Но для общих художественных тенденций второго периода Чинквеченто более показателен Джован Франческо Страпарола. В его новеллистической книге «Приятные ночи» (1550) наиболее четко проявились многие из черт маньеризма как переходного стиля позднего итальянского Возрождения, стиля, в котором распадаются художественные синтезы Высокого Ренессанса и подготовляются художественные синтезы барокко. В середине XVI в. в результате кризиса гуманистической культуры Возрождения, крушения классического национального стиля и последовавшего за ним распада ренессансных синтезов в Италии снова, как на рубеже XIII и XVI вв., обнажились народные основы литературы и искусства. Это одна из причин, почему любая однозначная оценка кризиса классического гуманизма окажется неудовлетворительной. Крушение идеалов, вдохновлявших Леонардо, Рафаэля и Ариосто, сопровождаемое развернутым наступлением феодально-католической реакции на культуру Возрождения, вносило смятение в умы и души даже таких писателей, как Аретино, что не могло не отражаться как на содержании их произведений (автор малопристойных «Бесед куртизанок» написал также благочестивое «Житие девы Марии» и «Человечность Христа»), так и на их стиле. Вместе с тем как раз с 30-х годов XVI в. в литературе и искусстве Чинквеченто как бы узакониваются явления, вытеснявшиеся до этого классическим Ренессансом на самую далекую культурную периферию. Для писателей и художников позднего итальянского Возрождения характерен не только интерес к крестьянской или плебейской тематике, но и попытки использовать формы, создававшиеся народом и отвечавшие его давним эстетическим преданиям. Отсюда — появление таких своеобразных живописцев, как Якопо Бассано, которые именно в пору кризиса классического возрожденческого гуманизма и в значительной мере в результате этого кризиса приходят к эстетическому утверждению «самодовлеющей ценности демократической тематики», к открытию «новой области сельского жанра» (Б. Р. Виппер); отсюда — «народные романы» Джулио Чезаре Кроче «Бертольдо» и «Бертольдино», в которых Э. Раймонди, может быть несколько преждевременно, видит законченное выражение «крестьянского барокко», и отсюда же, наконец, фольклорные, народные аспекты маньеризма «Приятных ночей» Страпаролы. Говорить о народном маньеризме вряд ли возможно. Эклектичность и идеологическая амбивалентность маньеризма не позволили ему организовать фольклорные элементы в исторически новую эстетическую систему. Но сам факт обращения маньеристов к народному творчеству в высшей мере симптоматичен. Он — одно из свидетельств тех художественных сдвигов, которые происходили в литературе Италии конца XVI в.

Литература второго периода Чинквеченто завершает творчество одного из величайших писателей европейского Возрождения Торквато Тассо, создателя героической поэмы «Освобожденный Иерусалим». Вся поэзия Тассо проникнута ощущением глубокого трагизма человеческого существования, порожденного крушением великих идеалов, некогда вдохновлявших Ариосто, Кастильоне и Макиавелли. Это грандиозный идеологический и художественный итог всей итальянской литературы второй половины XVI в. Если в маньеристической «Аминте» еще господствует идиллический гедонизм, столь характерный для ренессансной традиции позднего итальянского Возрождения, то громко прозвучавшие в «Торрисмондо» мотивы горького разочарования в возможности человека распоряжаться своей судьбой, поражения человека и его полного одиночества в абсурдном мире уже прямо предвосхищают не только тематику, но и стилистику барокко.

 

C:\Downloads\feb3\feb-web.ru\feb\ivl\vl3\vl3-1252.htm

 

125 

ЛУДОВИКО АРИОСТО

Для литературы зрелого итальянского Возрождения поэзия Ариосто не менее характерна, нежели мысль Макиавелли. Она наиболее полное и совершенное выражение национальных художественных идеалов так называемого Высокого Ренессанса, его культа красоты, гармонии и свободы. В литературе Чинквеченто «Неистовый Орландо» занимает такое же место, какое в литературе Треченто заняла «Божественная Комедия». «Ариосто и Данте, — писал Франческо де Санктис, — были знаменосцами двух культур, противоположных по своему характеру. Оба они жили на рубеже двух эпох, их появление предвещало звезды меньшей величины, поэзия и того и другого явилась синтезом и завершением целой эпохи».

Жизнь автора «Неистового Орландо» для духовной и интеллектуальной атмосферы зрелого итальянского Возрождения тоже весьма показательна. Если Никколо Макиавелли не мог появиться нигде, кроме пополанской Флоренции, то Лудовико Ариосто сформировал небольшой княжеский двор, при котором дворяне уже охотно читали античных поэтов, но еще не вовсе позабыли о своих рыцарственных предках и где еще совсем недавно писал свою поэму граф Маттео Боярдо.

Лудовико Ариосто (1474—1533) родился в Реджо Эмилия, где его отец был капитаном крепости. Когда будущему поэту исполнилось десять лет, его семья перебралась в Феррару. Вопреки склонностям, юный Лудовико по настоянию отца изучал в университете право (1489—1494), но потом целиком отдался поэзии. Живя в Ферраре, он принимал участие в придворных спектаклях и празднествах. В это время он особенно сблизился с сыном гуманиста Тито Веспасиано Строцци — Эрколе, так же как и он сочинявшим латинские стихи. Поэт называл годы с 1495 по 1500 «прекрасными, напоминающими наполовину апрель и наполовину май».

После смерти отца, в 1500 г., заботы о матери и девяти братьях и сестрах легли на плечи молодого Лудовико. Военная служба привела его во дворец кардинала Ипполито д’Эсте, брата герцога Альфонсо I. Праздники, любовные авантюры, дела управления больше занимали кардинала, чем христианские добродетели. Даже в этот век правителей-убийц и кровосмесителей Ипполито д’Эсте выделялся изощренной жестокостью. В течение долгих четырнадцати лет Ариосто приходилось выполнять прихоти и весьма неприятные поручения «кроткого Ипполито». То великий поэт едет в Мантую к сестре кардинала с поздравлением по случаю рождения сына, то он в Риме с поручением к папе Юлию II. В промежутках поэт пишет комедии и начинает «Неистового Орландо» («Неистовый Роланд»). Ариосто рассчитывал, что судьба его изменится к лучшему, когда в 1513 г. папский престол занял Джованни Медичи, принявший имя Льва X и охотно тратившийся на художников и поэтов. Но надежды на получение церковной синекуры не оправдались: «Он меня плохо разглядел; став папой, он перестал носить очки».

В 1516 г. был издан «Неистовый Орландо», но Ариосто по-прежнему приходилось разъезжать с поручениями кардинала то в Милан, то во Флоренцию. В следующем году поэт, ссылаясь на «слабое здоровье и семейные дела», отказался сопровождать своего патрона в Венгрию. Ариосто был причислен к герцогскому двору. Холодный и расчетливый деспот, Альфонсо I был еще суровее брата. Он оказывал покровительство художникам, потому что так тогда было принято, но несравненно больше интересовался своими кулевринами. Ариосто по-прежнему маялся на службе, и для поэзии времени оставалось мало. Тем не менее Ариосто подготовил второе издание поэмы и закончил еще одну комедию. Тревожные годы провел поэт в Кастельново в качестве комиссара горной области Гарфаньяна. Не имея в своем распоряжении достаточно военной силы, Ариосто не мог предпринять что-либо против разбоя и грабежей, а тут еще надвигалась эпидемия чумы. Только в 1525 г., после трехлетнего пребывания в Гарфаньяне, его вернули в Феррару. Как будто наконец исполнялись давние мечты и пришло признание. Ариосто построил дом, развел сад и женился на Алессандре Бенуччи Строцци, которую любил с юности. Последние годы жизни поэта были счастливыми и плодотворными, несмотря на невзгоды, постигшие его родину. В 1532 г., за год до смерти, Ариосто издал третью редакцию «Неистового Орландо» и написал комедию «Сводня».

Начинал Ариосто с латинских од, элегий, эпиграмм в духе римских поэтов. Пинья, издатель Ариосто, писал: «В элегиях ему свойственна сладость Тибулла не менее, чем вдохновение Проперция, в ямбах и одиннадцатисложниках он может затмить Катулла». Первым произведением Ариосто на итальянском языке была поэма на смерть Элеоноры Арагонской (1493). В сонетах и мадригалах Ариосто выступал певцом любви, выражая свои чувства к Алессандре Бенуччи. В одном сонете поэт рассказывает, как, переходя в пасмурный день мост через По, он заметил донну; ее взгляд развеял тучи, озарил землю солнцем и успокоил

126 

волнение на реке. Во втором мадригале речь идет о ней же:

Когда краса с величьем предстает
Очам и мыслям в пору лицезренья, —
Вам, донна, я не нахожу сравненья.
Я чувствую, меня Амур влечет
Парить чудесно сил моих за гранью
... 

(Перевод  Э. Егермана)

 

Портрет Лудовико Ариосто

Гравюра с титульного листа венецианского издания
поэмы «Неистовый Орландо» (1536 г.)

Ближе всего к знаменитой поэме Ариосто стоят семь сатир, написанных терцинами. В этих посланиях к родным и близким индивидуальность поэта проявилась отчетливее, чем в любовной лирике: заботливый брат, верный сын, признательный ученик, отзывчивый друг и наблюдательный современник — таким рисуется в них поэт. Спокойный тон посланий нарушается лишь тогда, когда речь заходит о римской курии и кардинале Ипполито, о феррарском дворе. Ирония поэта не могла прийтись по вкусу правящей в Ферраре династии, и сатиры Ариосто были изданы только после смерти автора. В них даны яркие зарисовки жизни герцогского двора, папской курии, университета и гуманистов Гарфаньяны. Поэт смотрел на окружающую действительность спокойно, но критически. Однако сатиры Ариосто ближе к Горацию, чем к Ювеналу. Улыбка поэта снисходительна, а интонации его терцин напоминают шутливую разговорную речь.

Ариосто в юности полюбил театр, который в эту пору в Европе только рождался и был пока еще связан с придворной сценой. В 1508 г. при дворе Ипполито была поставлена комедия Ариосто «Сундук», в которой поэт достаточно свободно следовал образцам римской комедии. Ариосто сохранил основную группу персонажей плавтовской пьесы-прототипа: скупого и сварливого отца, влюбленных юношей, пронырливых и находчивых слуг, в руках которых сосредоточены основные нити интриги. Самым оригинальным персонажем был скупой и подозрительный работорговец Лукрано. Любитель поучать других, думающий только о собственной выгоде, обманщик, он в финале комедии получает по заслугам. Но это не противоречит благополучному исходу действия. Празднично-ренессансный характер достигался веселыми интермедиями, танцами, блестящими декорациями.

Комедия Ариосто «Подмененные» была поставлена также для Ипполито, а декорации к ней писал сам Рафаэль. Действие пьесы отнесено к XV в. и происходит в Ферраре, что придало комедии естественность и позволило автору делать намеки на современность, обличать произвол чиновников и т. п. Удачно использовав мотив переодевания, Ариосто создал занятные мизансцены. Завершается комедия торжеством молодых влюбленных. В качестве интермедии была разыграна сценка, где «Вулкан и циклопы куют стрелы под аккомпанемент флейт, своих молотов и подвешенных к ногам колокольчиков, затем они работают своми кузнечными мехами и танцуют мореску под звуки тех же молотов».

Десятью годами позже Ариосто переработал текст обеих комедий: на смену свободному диалогу в прозе пришли несколько тяжеловатые одиннадцатисложные стихи, отчасти был ослаблен самый темп развития действия. Впрочем, характеры персонажей и сама интрига «Сундука» после переработки стали ярче и жизненнее. «Подмененных» ждал успех и за рубежом, в 1566 г. комедия была переведена на английский язык и, по-видимому, дала материал Шекспиру для эпизода Люченцио и Бьянки в «Укрощении строптивой».

127 

По просьбе папы Льва X Ариосто поспешил с окончанием третьей комедии — «Чернокнижник» (1520). Однако комедия не была поставлена из-за слишком прозрачных намеков на торговлю индульгенциями, вокруг которой разгорелась тогда ожесточенная борьба. Лишь в 1530 г. «Чернокнижник» появился на сцене. Действие разворачивается в Кремоне; центральная фигура, астролог-шарлатан, была достаточно типична для того времени. Джакелино обрисован мастерски. Этот говорливый плут широко пользуется суеверием и темнотой слушателей, пока его не разоблачают, и он, посрамленный, бежит из Кремоны. В комедии выделяется находчивый слуга Темоло. Насмешливый и остроумный, он не милует ни жестокого хозяина, ни нотариусов и сборщиков налогов, ни поставщиков и комиссаров. Это самый живой персонаж комедии. Любовная интрига Чинтио и дочери Аббондио создает ряд забавных положений. Все завершается благополучно в пятом акте.

Наиболее оригинальной комедией Ариосто была «Сводня» (1529). События происходят в Ферраре, главное лицо — сводня, напоминающая испанскую Селестину. Сводня помыкает своим мужем Пачифико и, не считаясь с преклонными годами, заводит себе любовника Фацио. В комедии характеры приобрели большую выразительность, события жизненны, бытовая сторона широко разработана. Ариосто сумел в лице Пачифико, на что намекает и его имя, изобразить покладистого миролюбца, который готов не замечать творящегося кругом, лишь бы ему было спокойно. Его соперник Фацио соединил в себе любовь к развлечениям со страстью к наживе. Одна из лучших сцен комедии — диалог Пачифико с женой, в котором каждый пытается обелить себя, и все же Пачифико лицемерием превосходит сводню. Еще современники Ариосто находили, что белый стих комедии придал ей монотонность, и считали прозаическую форму более естественной для диалога. Эта пьеса шла при феррарском дворе д’Эсте по случаю свадебных торжеств: вольные шутки и малопристойные ситуации пришлись всем по вкусу.

Последняя комедия Ариосто, «Студенты», была закончена братом поэта Габриэле и получила новое название «Школяры».

Времена Контрреформации не наступили, и в комедиях Ариосто был сравнительно свободен от тех ограничений, которые будет накладывать на него положение придворного поэта. Его пьесам присуща ренессансная жизнерадостность, юмор, несколько ироническое отношение к действительности, реалистичность отдельных деталей. Сохраняя три единства, Ариосто умело использовал преимущества уличной декорации для создания динамичных мизансцен и диалогов, в которых глубокие мысли чередуются со смелыми замечаниями, смачной шуткой, остроумным словечком. Большое место в комедиях отведено слугам, которые превосходят господ здравым смыслом и пониманием житейских перипетий. Менее индивидуализированы женские образы (за исключением сводни Лены), их роль в развитии интриги не так значительна.

Особое место в творчестве Ариосто занимает поэма «Неистовый Орландо». В 1504 г. поэт начал писать большую поэму о Роланде, давно сделавшемся итальянским народным персонажем Орландо, которая, по его замыслу, должна была стать продолжением незаконченной эпопеи Боярдо. Однако поэт мало заботился о непосредственном развитии сюжета своего предшественника, сразу введя в рассказ Анджелику, Ринальдо, Феррау, Сакрипанте, Брадаманту. Изображая занимательные авантюры своих героев, Ариосто стремился приподнять действительность ренессансной поэзии над угрожавшей ей прозаичностью повседневности, воспеть мир истинной человечности, свободы и красоты. Постоянно совершенствуя любимое детище, Ариосто довел количество песен в «Неистовом Орландо» от сорока в первой редакции 1516 г. до сорока шести в редакции 1532 г.

Ариосто — подлинный сын зрелого Возрождения: он был способен печалиться о бедствиях, постигших Италию, сетовать на беззакония, однако его основным стремлением было утверждение гуманистического идеала, воссоздание в шутливых, радостных, искрящихся остроумием, непринужденно-шаловливых образах того великого преобразования земной жизни, которое принес с собой и завещал будущему Высокий Ренессанс.

Поэту нравилось нагромождение эпизодов, сложное переплетение сюжетных линий поэмы. В ее причудливом, но всегда гармоничном сюжетном многообразии, в свободной игре поэтического вымысла и фантастических приключениях благородных и человечных героев чувствовалось дыхание новых эстетических идей, новое представление о прекрасном и о цели творчества.

Во вступительных октавах поэмы Ариосто определил свои поэтические задачи. Главным героем ее он сделал Орландо — Роланда, образцового рыцаря в гуманистическом понимании, неизменного покровителя угнетенных, борца за справедливость; в его лице воплощены в преобразованном виде идеальные качества, которыми обладали герои лучших испанских ренессансных рыцарских романов об

128 

Амадисе Гальском и Пальмерине Английском и о необходимости которых для человека Возрождения говорил в книге «Придворный» современник Ариосто, Бальдассаре Кастильоне. Орландо защищает Олимпию от дикого Чимоско, освобождает от разбойников Изабеллу, спасает приговоренного к смерти Зербино. Он сторонник равенства в бою; в поединке с Феррау он обнажает голову, видя, что его противник без шлема, и отказывается от меча, когда узнает, что Мандрикардо дал обет не брать в руки меч. Кульминационный момент в судьбе героя наступает в эпизоде безумия, вызванного отвергнутой любовью. Ариосто сумел, как никто из его предшественников, рассказать о муках ревности, которая охватила героя, когда он догадался о любви Анджелики к сарацинскому воину. Октавы этого эпизода (XXIII—XXIV песни) гениально переложил Пушкин («Пред рыцарем блестит водами...»).

Безумие Орландо, которое сто лет спустя вдохновляло Дон Кихота в Сиерра Морене, подготовлено Ариосто исподволь, и чтение нежных надписей, свидетельствующих о счастливой любви Анджелики и Медоро, было лишь последней каплей, переполнившей чашу («...Их буква, кажется гвоздем // Герою сердце пробивает...»). Рыцарь уже раньше страдал, когда от него бежала своенравная и коварная красавица, вещий сон предупредил его о грядущих бедах; разыскивая Анджелику, он то и дело переходит от отчаяния к надежде. Мотив яростного неистовства и безумия главного героя предвосхищает образы позднего Возрождения — Гамлета и Дон Кихота. Но пока еще царит шутка: излечить Орландо, вернуть ему потерянный рассудок призван Астольфо. Пришедший в «Неистового Орландо» из поэмы Пульчи образ Астольфо тоже очень значителен, он соединяет поэтов итальянского Возрождения с Рабле, а Морганте и Маргутте с мудрыми шутами Шекспира и грасьосос Лопе де Веги. Астольфо владеет чудесным копьем, от волшебницы Лоджистиллы он получает книжку против колдовства, он владелец рога, обращающего врагов в бегство, и, наряду со всем этим, он не лишен чудаковатости и вызывает смех своими поступками. После беседы с апостолом Иоанном Астольфо на колеснице пророка Ильи отправляется на луну, где можно найти все потерянное на земле, в том числе разум Орландо и часть разума самого Астольфо. Из своего путешествия рыцарь привозит пузырек с рассудком своего друга. Прежде чем найти безумца, он заключает в козий мех ветер, чтобы тот не помешал ему в африканских песках, превращает камни в коней для своих пехотинцев и, наконец, находит Орландо невдалеке от Бизерты. Чтобы исцелить друга, Астольфо затыкает ему рот травой и принуждает понюхать содержание пузырька. Орландо выздоравливает, возвращается к жизни, к тому же забывая свою любовь к Анджелике, которая была виновницей его мучений (XXXIX песня).

Отныне рыцарь «еще более умен и мужествен» и готов совершать новые подвиги: будто истинно эпический герой, Орландо стал опять на защиту дела франков, дела христиан. Но все это наполовину игра: безумие, вызвавшее ряд нелепых, несоответствующих доблестному воину поступков, разрушало образ совершенного рыцаря в старом понимании. И этим Ариосто предвосхитил Сервантесова Дон Кихота, хотя реалистический испанский роман отчетливо противопоставил безжалостную прозу жизни фантастическому безумию, а поэма Ариосто, прямо не воспроизведя реальной повседневности, представляет неистовства протагониста как занимательный, порою смешной эпизод, не нарушающий, однако, гармоничной мозаики сюжета.

Одним из главных лиц поэмы стала Анджелика, вольная и невольная виновница несчастья Орландо. Поэт изобразил ее страдающим, глубоко чувствующим человеком: ей угрожают грязные посягательства отшельника, она терпит муки в ожидании грозящей гибели от морского чудовища, но тем удивительней и сказочней было освобождение ее Руджеро при помощи волшебного щита и кольца. Своенравная царевна погубила много влюбленных сердец, но чудесный напиток заставил и ее полюбить Ринальдо.

Любовь для ренессансного поэта — прежде всего земное чудо. Ариосто пробуждает в Анджелике настоящее чувство, заставляя ее влюбиться в раненого сарацина, простого пехотинца Медоро; царевна сразу забывает причуды и отдается охватившей ее страсти. Безумному Орландо было суждено встретить счастливцев, но он их не узнал, и они благополучно скрылись (XXIX песня). Хорошая погода и быстрый корабль помогли Анджелике с Медоро достигнуть берегов Индии, где Медоро был вручен скипетр. Больше их встреч с главными героями не могло произойти, и интерес к судьбе Анджелики у читателя теряется.

Сложная история любви Руджеро и Брадаманты не уступает по значению другим сюжетным линиям поэмы. Любовь этих героев сопряжена с препятствиями, заблуждениями; много раз поэт уже готов соединить их узами брака, но затем новое приключение задерживает наступление счастливой развязки. В этой богатой событиями истории первое место принадлежит

129 

Брадаманте; женщина эпохи Возрождения, она настойчива, энергична и по-настоящему отважна: ревнуя Руджеро и обнаруживая слабость в минуты отчаяния, она готова тотчас взять в руки оружие, чтобы достойно защищать свою любовь. Когда Руджеро грозит прямая опавность, то, несмотря на гнев, Брадаманта предостерегает его криком. Чувства этой девушки выше и человечней, чем чувства других персонажей поэмы, в них более прямо изображена гуманистическая гармония, утверждаемая художественным стилем «Неистового Орландо». Встреча с Пинабелло, принадлежащим к врагам ее рода, приводит Брадаманту вместо замка Атланта, где находится Руджеро, в таинственную пещеру волшебницы Мелиссы. Своими предсказаниями чародейка утешает обманутую богатыршу, обещая ей могущество и славу в лице ее потомков — герцогов д’Эсте. Так, воспользовавшись приемом Вергилия, поэт сумел сказать приятное своим покровителям, но сделал это столь непринужденно и весело, что в общем тоне эпизода не возникло даже оттенка льстивости.

С неистощимой выдумкой, нигде не повторяясь и не снижая уровень мастерства, Ариосто нанизывает все новые и новые эпизоды, новые приключения, то волшебные, то несколько комичные, то окрашенные лирическим чувством, то воинственные.

Наряду со старыми персонажами поэмы Боярдо, которых Ариосто перенес в «Неистового Орландо», в поэме появилось много новых, как второстепенных, участвующих лишь в одном эпизоде, так и ведущих, проходящих через всю поэму. Под влиянием роста турецкой опасности для Италии поэт в полушуточной поэме сравнительно резко столкнул Карла Великого и Аграманте, христианских и сарацинских рыцарей: немногие из сарацин вызывают сочувствие автора.

Ариосто в поэме охотно, широко и шутливо использует аллегорические фигуры Распри, Обмана, Гнева, а также сверхъестественные существа — чертей, фей, колдунов и магов. Сам христианский бог в лице св. Михаила вмешивается в события. Однако эта изобразительная разноголосица не разрушает стилевого единства поэмы, фактура которой сложна и пестра, но поразительно гармонична.

Комическое в поэме смешано с серьезным: таков замысел автора, таковы закономерности жанра героико-комической поэмы. Однако это не мешает проявлению подлинного драматизма в терзаниях Брадаманты, думающей, что она потеряла Руджеро, в сцене смерти Брандимарте, умирающего с именем Фьордилиджи на устах, и т. д.

К эпическим описаниям военных действий (а именно они составляют «протосюжет» поэмы) Ариосто обращается только в двенадцатой песне, чтобы затем снова надолго окунуться в созданный его воображением героический и фантастический мир. Позже он опять возвратится к эпосу и расскажет об осаде Парижа сарацинами и о проникновении Родомонте внутрь города, сдачи которого удалось избежать только благодаря Ринальдо, подоспевшему на помощь с шотландскими и английскими войсками. Но вражда неверных и христиан имеет второстепенное значение в повествовании, военные сцены лишь скрепляют между собою части поэмы.

Творец «Орландо» не только подводил итог лучшей поре итальянского Возрождения, но сквозь столетия открывал путь романтической поэме начала XIX в. Ариосто вводил в поэзию богатый арсенал волшебного и чудесного: тут и кольцо Анджелики, щит Атланта, рог Астольфо, тут говорящие деревья, тут и чудесный крылатый скакун Гиппогриф, листья, становящиеся кораблями, чудесные путешествия по воздуху из Индии в Ирландию, с земли на Луну и многое другое. Все это придает занимательность и красочную сказочность поэме. Но это не помешало поэту создать живописный фон для приключений его героев, реальный и в то же время идеализированный, изобразить ручьи, реки, сады, леса, горы, стихийные силы природы — грозу, бурю и т. п. Даже самые фантастические приключения, происходящие в красочном мире «Неистового Орландо», Ариосто изображал естественно, правдиво и человечно. «Поэтому все персонажи кажутся живыми, и их не забываешь. Некоторые из них стали нарицательными комическими образами (как Родомонте, Градассо, Сакрипанте, Марфиза). Поэт не вмешивается в происходящие события, он не действующее лицо, а скорее зритель, который наслаждается зрелищем этого мира, как будто это не его мир и не он своим воображением его создал. Отсюда совершенная объективность и ясность его поэтического мира, которую сравнивали с гомеровской. Итальянская литература в этой простоте и ясности ариостовской поэмы достигает своего совершенства» (Ф. Де Санктис).

Поэт любил радостную земную жизнь, был певцом наслаждения, и он плохо верил в блаженство, ожидающее добродетельного человека после смерти. Изображенный в его поэме земной рай вполне материален — Астольфо нашел там добрый овес для своего коня, кров, стол и «все удобства». Ариосто превосходно пользовался иронией в тех случаях, в каких Рабле будет греметь обличительной речью.

130 

Замечательная поэма Ариосто стала величественным гимном торжествующему чувству, всесторонне развитому человеку. Совершенство стиха «золотой» октавы, звучность литературной речи, беспредельная сюжетная изобретательность сделали поэму широко известной за пределами Италии. Количество переделок, пересказов, подражаний и переводов «Неистового Орланда» было очень велико уже в XVI в. В XVII в. ариостовские мотивы проникли в живопись и в оперу, а с приходом романтизма триумфально вернулись в поэзию.

 

 

 

130 

НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ

В миропонимании Возрождения творчество Макиавелли — важный рубеж. Индивидуалистическая, антропоцентрическая концепция мира у Макиавелли сохранилась, но она претерпела у него серьезные уточнения. Рядом с проблемой личности в произведениях Макиавелли встали проблемы народа, класса, нации.

Как почти все великие мыслители эпохи Возрождения, Макиавелли был подлинным художником. В своей классической характеристике Возрождения Ф. Энгельс поставил его имя рядом с именами Леонардо да Винчи, Альбрехта Дюрера и Мартина Лютера (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346). «Мандрагора» — одна из лучших комедий XVI в., а «Сказка о Бельфагоре» не уступает весьма красочным рассказам Банделло. Но самым значительным произведением Макиавелли стал преисполненный трагических противоречий «Государь». Музой Макиавелли была политика. Реализм политических концепций органически сочетался у него с реализмом художественного метода. «Основная черта «Государя», — писал Антонио Грамши, — состоит в том, что он является не систематизированным трактатом, а «живой» книгой, в которой политическая идеология и политическая наука сплетаются в драматической форме «мифа». В отличие от утопии и схоластического трактата, то есть тех форм, в которые политическая наука облекалась вплоть до Макиавелли, такой характер изложения придает его концепции форму художественного вымысла, благодаря чему теоретические и рационалистические положения воплощаются в образ кондотьера, являющийся пластическим и «антропоморфным» символом «коллективной воли»».

Никколо Макиавелли (1469—1527) родился во Флоренции. В 1498 г. он был избран на должность секретаря второй канцелярии Синьории, ведавшей внутренними делами и вопросами, связанными с армией и военными действиями. В течение ряда лет Макиавелли был едва ли не главным дипломатическим и политическим советником республики. Именно в это время сформировались его гуманистическое мировоззрение и его реалистический метод. Важнейшими произведениями 1499—1512 гг. — этот отрезок времени можно назвать первым периодом в творчестве Макиавелли — стали «Доклад Комиссии Десяти о том, что делается в Пизе» (1500), «О том, как надлежит поступить с восставшим народом Вальдикьяны» (1502), «Описание того, как избавился герцог Валентино от Вителлоццо Вителли, Оливеротто да Фермо, сеньора Паоло и герцога Гравина Орсини» (1502), обширная «Римская легация», посвященная знаменитому конклаву 1503 г., «Картина того, что происходит в Германии» (1512), «Картина того, что происходит во Франции» (1512). Уже в этих произведениях Макиавелли поражает не столько гуманистическая оглядка на античность, сколько пристальный интерес к современной действительности. Его целью в это время было превращение Флоренции в сильное государство.

В 1505—1512 гг. Макиавелли был занят главным образом созданием народного ополчения. К этому времени относится ряд его военно-теоретических сочинений, важнейшее из которых — «Рассуждение о том, как учредить во Флоренции регулярную армию» (1506). Проблема ополчения, это вопрос отношения Республики Флоренции к окрестному крестьянству. Грамши, который первым по-марксистски связал военную доктрину Никколо Макиавелли с общей исторической проблематикой национального развития Италии, писал: «Всякое образование народной, национальной коллективной воли остается невозможным, если широкие массы крестьян-землевладельцев не вторгнутся одновременно в политическую жизнь. Макиавелли считал возможным достичь этого путем создания народного ополчения, и именно это осуществили якобинцы во время Французской революции; вот в таком понимании событий и видно определившее эпоху якобинство Макиавелли, явившееся источником (более или менее плодотворным) его концепции национальной революции».

Создать боеспособную народную армию Макиавелли не удалось. В августе 1512 г. флорентийская пехота была разгромлена под Прато испанцами. Во Флоренции с благословения папы Юлия II опять водворились Медичи. Макиавелли, как явный сторонник демократии, был смещен со всех должностей, заключен в тюрьму и подвергнут пыткам. В марте 1513 г., в связи с вступлением на папский престол Льва X, его амнистировали, и он был отправлен

131 

в деревню, в свое небольшое именьице Сант’Андреа, неподалеку от Сан Кашано.

В деревне Макиавелли много и напряженно работал. Годы, когда он непосредственно не занимался политикой (1513—1525), были временем плодотворного теоретического осмысления всего того опыта, который был накоплен на службе у флорентийской республики. Это второй период в его творчестве. Он охватывает все значительные произведения писателя. В 1513 г. была начата работа над «Рассуждениями о первой декаде Тита Ливия», в которых Макиавелли изложил то, чему научила его «долгая практика и постоянное изучение мирских дел». В конце того же года, прервав работу над «Рассуждениями», он буквально на одном дыхании написал «Государя», посвятив его Лоренцо Медичи, младшему внуку Лоренцо Великолепного. На какое-то время Макиавелли искренне поверил, что Медичи способен сыграть роль народного вождя. В посвящении специально подчеркивалось, что «Государь» написан с позиций человека «низкого и незаметного состояния», ибо для того, чтобы «правильно постичь природу государей, надо быть из народа». Вне учета этой позиции общая концепция «Государя» правильно понята быть не может.

В «Государе» Макиавелли проанализировал различные типы государств, с саркастической усмешкой упомянул о государствах церковных (XI), но сосредоточил внимание на «новых принципатах», которые, как ему представлялось, были плодом творчества отдельных личностей (Ромула, Кира, Людовика XII, Чезаре Борджа), историческим результатом человеческой virt?.

Центральной проблемой «Государя» оказалась проблема личности, творящей историю. Макиавелли все еще верил в титанические возможности человека. Он решительно отвергал средневековые представления о том, «будто дела мира управляются судьбой и богом» и «что люди, с их умом, ничего изменить в этом не могут» (XXV). Признавая некоторое влияние судьбы (Фортуны) на историю, Макиавелли в то же время отнял ее у бога и лишил ее всякой трансцендентности. Согласно общей концепции «Государя» Фортуна — это лишь пока непознанные, естественные закономерности времени и истории, но которые могут быть познаны и таким образом подчинены человеку (XXV). Макиавелли еще более решительно, чем его предшественники, настаивал на необходимости активного отношения к действительности.

«Государь» был задуман как произведение программно антиутопическое. Его автору «казалось более верным искать настоящей, а не воображаемой правды вещей» (XV). Полемизируя с христианскими теоретиками, а также со своими предшественниками гуманистами Кваттроченто, Макиавелли утверждал: «Многие измыслили республики и княжества, никогда не виданные и о которых на деле ничего не было известно. Но так велико расстояние от того, как протекает жизнь в действительности, до того, как должно жить, что человек, забывающий, что делается, ради того, что должно делать, скорее готовит свою гибель, чем спасение. Ведь тот, кто хотел бы всегда исповедовать веру в добро, неминуемо погибнет среди столь многих людей, чуждых добра» (XV).

Иллюстрация: 

Санти ди Тито.
Портрет Никколо Макиавелли

Вторая половина XVI в.
Флоренция, палаццо Веккио

Макиавелли считал нужным отделить политику прежде всего от христианской морали, которую он считал общественно вредной и даже объективно безнравственной, ибо именно христианство «сделало мир слабым и отдало его во власть негодяям» («Рассуждения о первой декаде Тита Ливия», II, 2). Однако в «Государе»

132 

— и здесь отчетливо проявилась противоречивость мировоззрения его автора — реальная политика сильной личности обособлена от всякой морали, в том числе и от морали гуманистической. Указывая на практическую невозможность для «нового государя» обладать всеми общечеловеческими добродетелями, «потому что этого не допускают условия человеческой жизни» (XV), Макиавелли вместе с тем отмечал и относительность добродетели вообще. Именно на этом основано получившее широкое распространение представление о его циническом аморализме. Однако автор «Государя» не был циником. Противоречия между общечеловеческой моралью и политикой осознавались им как трагические противоречия времени. В этом смысле особенно показательна глава «О тех, кто добывает государство злодейством», где одновременно говорится и об образцовой virt? Агафокла, и о том, что «нельзя называть доблестью убийство своих сограждан, измену друзьям, отсутствие верности, жалости, религии» (VIII). Все творчество Макиавелли было попыткой найти материалистическое разрешение этого противоречия. Опираясь на опыт реальной политики своего времени, не имевшей ничего общего ни с христианской, ни с общечеловеческой нравственностью, последовательно преодолевая трансцендентность средневековой идеологии, он искал критерии нравственности в земной действительности, прежде всего в политической деятельности «нового государя», но неизбежно наталкивался здесь на внутреннюю противоречивость гуманистического индивидуализма, оказавшуюся для него непреодолимой. Историческая активность героической личности предполагала в «Государе» пассивность народных масс. В то, что народ может самостоятельно решать свою судьбу, Макиавелли не верил. Но традиционное для гуманизма Возрождения противопоставление личности толпе обернулось в «Государе» трагическим ущербом для личности. Главный герой этой книги не обладал уже ни божественностью человека Фичино и Пико делла Мирандола, ни универсальностью человека Альберти. Он даже человеком был только наполовину. Мифологическим образцом для него служил кентавр. «Новому государю, — писал Макиавелли, — необходимо владеть природой как зверя, так и человека» (XVIII). Основой virt? для Макиавелли стала сила — военная сила. Полагая, что главными причинами национального кризиса конца XV — начала XVI в. были «порочность» итальянских государей, наемные войска и кондотьеры, которые «довели Италию до рабства и позора» (XII), Макиавелли прежде всего хотел воспитать в «новом государе» качества образцового военачальника. Главный герой «Государя» — кондотьер, диктатор, тиран и одновременно — патетическое отрицание реально существовавших в Италии кондотьеров, диктаторов и тиранов. Его образ строится как идейно-эстетическое противопоставление тем историческим государям Италии, действия которых проанализированы в «Государе» с бескомпромиссной реалистичностью. Он — «новый государь». И не только потому, что собственными руками создает для себя «новый принципат», но и потому, что по-новому связан со своим народом, в частности с крестьянством контадо, которое до этого игнорировалось даже самыми демократическими гуманистами итальянского Возрождения. «Новый государь» не просто вождь — это вождь вооруженного народа. Проблема взаимоотношений между народом и «новым государством» оказалась в книге Макиавелли едва ли не главной.

Из презрительных высказываний Макиавелли о черни, перекликающихся с аналогичными суждениями целого ряда других итальянских гуманистов, не следует делать вывод об антидемократичности «Государя». Чернь для его автора — не только городской плебс, но и вся масса людей, противостоящая «новому государю» как пассивная материя истории. В понятие «чернь» у Макиавелли входили и феодальные гранды. В посвященной Медичи книге, естественно, не смогли получить полного развития ни непримиримая ненависть Макиавелли к дворянству, ни его страстный антиклерикализм. Однако черты гуманистического демократизма, присущие его концепциям, проявились в «Государе» достаточно наглядно. Всячески подчеркивая пассивность народных масс, Макиавелли отнюдь не склонен был полностью игнорировать роль народа как, с его точки зрения, весьма внушительной исторической силы. Историческая роль народа обосновывалась в «Государе» смелыми предвосхищениями теории классовой борьбы (IX).

«Новый государь» может прийти к власти, опираясь либо на знать, либо на народ. Макиавелли считал, что лучше всего ему опираться на народ. «Государю, — писал он, — получившему власть с помощью знати, труднее удержаться, чем тому, кто добился ее с помощью народа... Нельзя добросовестно удовлетворить знатных, не обижая других, а народ можно, потому что цели у народа более правые, чем у знати. Она хочет угнетать, а народ — не быть угнетенным» (IX). Народ, таким образом, оказывается у Макиавелли одним из главных источников общественной морали. Мораль эта носит подчеркнуто антифеодальный

133 

характер. «Новый государь» был для Макиавелли антропоморфным воплощением коллективной воли народа, носителем народной диктатуры, направленной на подавление сопротивления немногих, т. е. дворянства, и имеющей своей целью возрождение утраченной свободы, восстановление старых демократических учреждений во Флоренции и национальное объединение всей Италии. Именно в этом проявились народный аспект «Государя» и та концепция национальной революции, о которой писал Грамши, проницательно увидевший в его авторе далекого предшественника французских якобинцев.

Однако, выражая прогрессивные тенденции своего времени, гуманистическая мысль Макиавелли отличалась и определенным консерватизмом, ибо сам исторический прогресс в эпоху Возрождения был крайне противоречивым. Во всех своих сочинениях Макиавелли противопоставлял упадку и моральной «испорченности» Италии не абсолютистские монархии Франции или Испании, а вольные немецкие города, «здоровые» и демократические порядки в которых он был склонен явно идеализировать. Общественно-политические идеалы Макиавелли лежали, таким образом, не столько в будущем абсолютистской Европы, сколько в ушедшем дне Италии, в средневековом прошлом ее республик-коммун.

«Государь» заканчивался трагически-патетическим призывом к освобождению Италии от «варваров». Макиавелли обращался, с одной стороны, к «славному дому» Медичи, а с другой — и это чрезвычайно характерно — к гуманистической традиции Петрарки, цитатой из которого кончается книга. Здесь понятие virt? приобретает еще одно новое качество. Оно становится символом не просто индивидуальной, а национально-народной доблести. Но это-то и превращало антиутопического «Государя» в своего рода новую ренессансную утопию. В Италии начала XVI в. не было класса, который мог бы осуществить антифеодальную программу Макиавелли. Поэтому, выражая исторические и национальные чаяния итальянского народа, он вынужден был прибегать не только к разуму и к рационалистическим доказательствам, но и к гуманистическому мифотворчеству и к поэтической фантазии, «воздействующей на разобщенный и распыленный народ, чтобы пробудить в нем и организовать коллективную волю» (А. Грамши).

В своей книге Макиавелли обращался к широкому читателю своего времени, т. е. к народу: «Макиавелли, — писал об этом Грамши, — посвящает всю книжечку тому, каким должен быть государь, чтобы привести народ к созданию нового государства; изложение ведется с логической строгостью и научной отрешенностью, а в заключение сам Макиавелли становится народом, сливается с народом, но не с народом «вообще», а с народом, которого Макиавелли убедил своим предшествующим изложением...».

Не удивительно, что Медичи не спешили использовать один из лучших умов своего времени. Автор «Государя» продолжал оставаться в глазах правителей Флоренции человеком не вполне благонадежным.

В 1515 г. Макиавелли сблизился с Козимо Ручеллаи и Дзаноби Буондельмонти и сделался идейным руководителем группировавшегося вокруг них кружка оппозиционно настроенной молодежи, собиравшегося в Садах Оричиллари. Этот кружок, созданный еще Бернардо Ручеллаи, стал в начале XVI в. одним из последних оплотов флорентинского республиканизма и сыграл важную роль в истории общественно-политической мысли итальянского Возрождения. В нем Макиавелли не только читал, но и в значительной мере создавал свои «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия», последняя книга которых была закончена, по-видимому, в 1519 г. Атмосфера бесед, ведшихся в Садах Оричиллари, ощущается и в некоторых других его произведениях, написанных между 1515—1520 гг. — в «Диалоге о нашем языке», в поэме «Золотой осел», в «Сказке о Бельфагоре», в комедии «Мандрагора», в «Жизни Каструччо Кастракани» и особенно в «Диалогах о военном искусстве».

В 1520 г. флорентийский университет поручил Макиавелли написать историю Флоренции. В 1525 г. «История Флоренции» была закончена, и Макиавелли торжественно преподнес свой труд Джулио Медичи, ставшему к этому времени папой Климентом VII.

В «Истории Флоренции» излагаются события, развернувшиеся во всей Италии начиная с глубокой древности и вплоть до года смерти Лоренцо Великолепного (1492). Макиавелли широко, но очень некритически пользовался в ней трудами своих предшественников (Флавио Бьондо, Виллани, Леонардо Бруни и др.): его интересовали не столько исторические факты сами по себе, сколько их новое осмысление. В своей проблематике «История Флоренции» вместе с «Диалогами о военном искусстве», в которых анализировались качества идеального полководца, тесно примыкала, с одной стороны, к «Государю», а с другой — к «Рассуждениям о первой декаде Тита Ливия», образуя с ними единый идейный комплекс. Ядром этого комплекса были «Рассуждения...». В них ренессансная идеология Макиавелли получила

134 

наиболее широкое и всестороннее освещение.

«Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» состоят из трех книг. Материалом для них служили факты древнеримской истории в изложении Тита Ливия и других античных историков. Но, рассуждая о событиях далекого прошлого, Макиавелли всегда имел в виду не древность как таковую, а современность и даже общественно-политическое будущее Италии, которое он считал возможным предсказывать, опираясь на прагматический анализ истории. Метод и общие концепции Макиавелли остались в «Рассуждениях...» в основном теми же, что и в «Государе». Некогда традиционное противопоставление республиканских «Рассуждений...» якобы монархическому «Государю» основано на неправильном отождествлении «нового принципата» с монархией. Макиавелли никогда не был убежденным монархистом. Новым в «Рассуждениях...» была не национально-народная точка зрения на общественно-политическую действительность Флоренции и Италии, а более острая, чем в «Государе», критика феодального общества и римско-католической церкви, а также более широкое освещение роли народа в поддержании гражданских свобод. Если в «Государе» анализировалась роль единоличной диктатуры в создании «нового государства», то в центре «Рассуждений...» оказался вопрос о том, как можно возродить, а затем и сохранить исконный для Флоренции республиканский строй, который, согласно убеждению Макиавелли, больше всего напоминал государственный строй догракховского Рима, а потому являлся в его глазах лучшей и наиболее «естественной» формой современного народного правления. Дерзновенная мысль о благотворности классовой борьбы для свободы народа получила в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» свое дальнейшее развитие. Макиавелли посвятил в них целую главу доказательству того, что именно «раздоры между плебсом и римским Сенатом сделали римскую республику свободной и могущественной» (I, 4). Полемизируя с устоявшимся мнением о бедственности всяких внутренних раздоров и указывая на примеры гражданской доблести древних римлян, он утверждал: «Добрые примеры порождаются добрым воспитанием, доброе воспитание хорошими законами, а хорошие законы теми самыми смутами, которые многими безрассудно осуждаются» (I, 4).

Из этого вытекали смелые выводы о значении народа в истории. В «Рассуждениях...» народ часто выступал в той самой роли, которая до этого отводилась у Макиавелли только «новому государю». Более того, в заключении первой книги Макиавелли написал красноречивую апологию народа и не только приравнял народные массы к государю, но и поставил их выше сильной, самодовлеющей личности. Поиски «настоящей, а не воображаемой правды вещей» подводили его к ощущению зыбкости самых основ ренессансного гуманизма. В «Рассуждениях...» человеческая личность в значительной мере уже утратила не только свою неоплатоническую божественность, но и в какой-то мере свою самоценность. Индивидуум здесь нередко приносился в жертву «общественному благу», отождествляемому, однако, не с «государственным интересом», как это будет у идеологов Контрреформации и абсолютизма, а с Родиной. Гуманистический индивидуализм трансформировался у Макиавелли не столько в этатизм, сколько в тот страстный и в основе своей гуманистический патриотизм, который резко выделял автора «Государя» и «Рассуждений...» на фоне литературы Чинквеченто. Не абсолютистское государство, а Родина — Народ стал у Макиавелли конечным критерием общественной и индивидуальной морали. В одной из последних глав своих «Рассуждений...» он писал: «Когда речь идет о благе родины, не следует заниматься размышлениями о справедливости и несправедливости, о милосердии и жестокости, о славе и бесславии: надо, невзирая ни на что, держаться лишь тех решений, которые имеют своей целью спасение ее существования и сохранение ее свободы» (III, 41).

Параллельно с «Государем», «Рассуждениями о первой декаде Тита Ливия» и «Историей Флоренции» создавались собственно художественные произведения Макиавелли в узком значении этого слова. Одной из самых примечательных их черт была тесная связь с народным искусством. В стихотворных произведениях Макиавелли, даже в тех редких случаях, когда он обращался к сонету («К Джулиано, сыну Лоренцо де’Медичи»), воспроизводились формы, типичные для флорентийской плебейской литературы. «Карнавальные песни» создавались автором «Государя» не только в пору его ранней молодости, когда этим жанром увлекался сам Лоренцо Великолепный, но и тогда, когда новый режим Медичи уже не был склонен покровительствовать подобного рода простонародным вольностям («О дьяволах, выгнанных с неба», «Об отчаявшихся влюбленных и дамах», «Об отшельниках» и др.). В духе флорентийской народной поэзии были выдержаны капитоли Макиавелли («О неблагодарности», «О фортуне», «О человеколюбии», «О случае»), его страмботти, канцоны, серенады, «Стансы о Барбере» и некоторые другие лирические

135 

произведения. В большинстве из них затрагивались политические и даже философско-политические вопросы. Однако и здесь Макиавелли следовал не столько своим индивидуальным склонностям, сколько традиции современной ему народной поэзии, в которой политический кризис конца XV в. вновь пробудил ее былой гражданский пафос. В этом смысле особенно показательна поэма-хроника «Десятилетие», написанная терцинами и посвященная описанию бедствий, постигших Италию после рокового для нее похода Карла VIII. Макиавелли попытался в ней отождествить себя с простонародным сказителем и изобразить историческую действительность Италии с точки зрения флорентийского пополанства.

Особое место в новеллистике итальянского Возрождения заняла «Сказка» («Бельфагор»). Макиавелли поднял в ней дотоле почти не обрабатывавшиеся пласты итальянского фольклора. В отличие от подавляющего большинства новеллистов Возрождения он ориентировался в «Сказке» не на городской анекдот, а на волшебную сказку, бытовавшую главным образом в среде крестьянства. Но сказка о злой жене превратилась у него в сатиру на современное общество. Опору для объективной, общественной оценки действительности Макиавелли нашел в народе. Главным героем новеллы оказался не Бельфагор — Родриго, а тосканский крестьянин Джанматтео. Писатель наделил его теми самыми качествами, которыми в новеллистике итальянского Возрождения обычно обладал горожанин: Джанматтео сметлив, хитер и, главное, умеет до конца использовать счастливое стечение обстоятельств — он по-настоящему «виртуозен». В жестоком мире современной Флоренции, который, как это показано в новелле, хуже настоящего ада и где сам архидьявол терпит поражение и разоряется, крестьянин Джанматтео обогащается и побеждает. «Бельфагор» заканчивается благополучно, как заканчиваются почти все народные сказки. Крестьянская сказка «заразила» ренессансную новеллу Макиавелли исконно народным оптимизмом, а реалистическая структура ренессансного повествования ввела этот оптимизм в общественные и эстетические идеалы итальянского Возрождения. В «Сказке» больше, чем где бы то ни было, проявилась гуманистическая вера Макиавелли в конечное торжество новых, национально-народных сил над «подлым миром». Проблематика этой новеллы оказалась определенным образом связанной с общей проблематикой «Диалогов о военном искусстве». В ней был поставлен один из главных вопросов, который начиная с этого времени мучил почти всех великих писателей Европы, — вопрос о крестьянстве как о «естественной» основе всякого народа и нации. Правда, в «Сказке» «проблема крестьянина» не стала еще у Макиавелли отправной точкой для широкого идейно-эстетического анализа действительности, но сама постановка ее свидетельствовала о многом. К началу XVI в. торговая буржуазия перестала быть в Италии почвой, питающей народность ее гуманистической литературы. О том же, правда негативно, свидетельствовал и театр Макиавелли.

Из дошедших до нас под его именем драматических произведений безусловно Макиавелли принадлежат три: прозаический перевод комедии Теренция «Девушка с Андроса», «Мандрагора» и комедия «Клиция», фабула которой в основном повторяет «Жребий» Плавта. О времени их написания велись долгие споры. Теперь, кажется, окончательно установлено, что Макиавелли создал «Мандрагору» в январе — феврале 1518 г., «Клиция» была написана после нее (1525).

«Мандрагору» нередко сопоставляли с «Государем». Примечательно, что и в «Мандрагоре», и в «Клиции» отправная точка движения фабулы датирована роковым для Италии 1494 г. Это сделано не столько для определения времени действия комедий, сколько для объяснения сатирического отношения автора к изображаемой в них действительности. В «Мандрагоре» анализируется нравственный упадок частной жизни, который, по мнению Макиавелли, явился одним из самых очевидных проявлений общего национального кризиса Италии, где, как говорится в его «Рассуждениях...», уже «не почитаются ни религия, ни законы» и поэтому «ничто не может оправдать крайней нищеты, бесчестия и срама». Это комедия без положительного героя. В «Мандрагоре» Макиавелли тоже искал «настоящей, а не воображаемой правды вещей».

В отличие от комедий Ариосто «Мандрагора» примыкала не к комедийной традиции Плавта — Теренция, а к реалистической новеллистике Боккаччо. Это комедия не положений и даже не одного маниакального характера, а характеров обычных, будничных, на первый взгляд даже банальных. С наибольшей художественной силой и реалистической объективностью в ней выписаны богатый флорентийский обыватель, тупой, самодовольный доктор Нича и священник фра Тимотео, однако отчетливо выраженной характерностью обладают и все другие действующие лица, вплоть до слуги Сиро и матери Лукреции Состраты. Именно поэтому все они действуют. Источник движения сюжета «Мандрагоры» заключен в самом человеке — в его индивидуальности и в своеобразии его личных,

136 

эгоистических интересов, не выходящих за пределы пошлого, повседневного быта. Никаких других сил комический мир Макиавелли не знает. В нем отсутствует бог, но ему не известны также и большие человеческие идеалы. «В мире нет ничего, кроме черни» («Государь», XVIII). Все усилия действующих лиц комедии направлены на достижение конкретной и рационально осмысленной материальной пользы. Они логичны, последовательны и неотвратимы, как античный рок. Роль рока в «Мандрагоре» играет, однако, не политика, а злая воля частного человека.

Фабула «Мандрагоры» несколько напоминает шестую новеллу третьего дня «Декамерона». Однако именно сопоставление комедии Макиавелли с этой новеллой лучше всего показывает, насколько сильно изменился гуманизм итальянского Возрождения с того времени, как Боккаччо написал свою великую книгу. Распространенная интерпретация «Мандрагоры» как жизнерадостной комедии, прославляющей «естественное чувство, которое должно быть удовлетворено», порождена отчасти инерцией историко-литературной мысли, отчасти же трудно преодолимым желанием выводить основную идею пьесы из «морали» ее заключительных реплик. Любовь Каллимако в комедии не прославляется, а высмеивается, и притом достаточно зло. Каллимако отнюдь не ренессансный герой, а тем более не положительный герой Макиавелли. «Мандрагора» начинается с того, что Каллимако утрачивает состояние внутренней гармонии. В комедии возникает, казалось бы, типичный для литературы итальянского Возрождения конфликт между virt? героя и враждебной ему Фортуной. Судьба предстает перед Каллимако в образе мадонны Лукреции, в которую он безумно влюбляется. В «Декамероне» любовь была силой всемогущей. Она уравнивала человека с богом. Автор «Государя» тоже не считал Фортуну чем-то непреодолимым. Но Каллимако не Чимоне и даже не мужественный человек, хотя Макиавелли и наделил его некоторыми из своих мыслей. В изображении влюбленности Каллимако все акценты сделаны на ее безумии. Чувство, которое испытывает герой, не возвышающая человека любовь, а обезображивающая его похоть. Изображена она с физиологическим реализмом. Каллимако не просто смешон, он в чем-то даже отвратителен. Аморальность чувства Каллимако подчеркнута противопоставлением ему «природы» — естественной, человеческой добродетели (virt?) целомудренной жены Ничи. Объясняя, что мешает ему овладеть Лукрецией, Каллимако на первый план выдвигает «природу»: «Против меня прежде всего ее природа — честнейшая и совсем чуждая любовным делам».

Против Каллимако, таким образом, судьба, природа и virt? единственного персонажа комедии, пытающегося сохранить свою человечность. Сам Каллимако virt? не обладает. Судьбе, природе и virt? Лукреции он может противопоставить только свой furor. Ради того чтобы овладеть Лукрецией, он «готов принять любое решение, зверское, жестокое, нечестивое». Конфликт «Мандрагоры» оказывается отнюдь не традиционным. Еще менее традиционно его разрешение. Если «Государь» заканчивался уверенностью Макиавелли в торжестве исконной итальянской доблести, то «Мандрагора» кончается победой зверской, жестокой и нечестивой «ярости» над человеческой virt? главной героини. Победа эта глубоко символична. В то же время она закономерна. Лукреция терпит поражение, потому что «ярость» Каллимако находит поддержку в силе абсолютного зла, царящего в этом мире. Его олицетворяет Лигурио, кажущийся дальным родственником шекспировского Яго. Интрига, которую он ведет против Лукреции, обнаруживает большое понимание людей и исключительное умение играть на их слабостях. Подобно Яго, Лигурио — циник и абсолютно не верит ни в добро, ни в человека. На вопрос Каллимако, кто уговорит духовника убедить Лукрецию отдаться первому встречному, он отвечает: «Ты, я, деньги, наша подлость, их подлость». Это «их подлость» адресовано не только зрительному залу, но и всему человечеству. Лигурио — персонаж по-своему титанический. Макиавелли не побоялся вооружить его собственной теорией человеческих поступков. Сделал он это, однако, не для того, чтобы «проиллюстрировать правильность своего учения на бытовом материале», как полагали некоторые исследователи, а потому, что хотел показать, что грозит миру, если мир откажется от больших общественно-политических идеалов итальянского гуманизма. В «Мандрагоре» доказывается, что не всякая цель оправдывает любое средство. Толкая фра Тимотео на преступление не столько против церкви и религии, сколько против человечности, Лигурио убеждает его следующим доводом: «Хорошо то, что приносит добро наибольшему числу людей и чем наибольшее число людей довольно». Те, кто видит в этом «философию Макиавелли», не учитывают того, что все развитие драматического действия «Мандрагоры» построено на том, что циническому аморализму Лигурио противопоставлена естественная гуманность Лукреции. Проект Лигурио — Каллимако, поддержанный ее мужем, вызывает у нее негодование. Лукреция

137 

не уверена именно в том, что даже спасение всего человечества может быть куплено ценою хотя бы одной человеческой жизни. Не Макиавелли, а фра Тимотео доказывает Лукреции, что в определенных условиях «все дозволено». «Цель — вот что надо иметь в виду при всех обстоятельствах». Фра Тимотео — тоже циник и лицемер, но вовсе не исключительный лицемер вроде Тартюфа или Фомы Опискина. Это самый обычный священник — такой же, как все. Он даже скорбит о том, что «убивает благочестие», и винит в этом «братию». Ужасающее, бесчеловечное лицемерие фра Тимотео изображено в «Мандрагоре» как нечто обыденное, будничное и тривиальное. И от этого оно становится еще страшнее. Сила антиклерикальной сатиры Макиавелли состояла в предельной объективности его реализма.

Объективность автора «Мандрагоры» — это именно объективность сатирика; за ней клокотал гнев гражданина. Вот почему фра Тимотео изображен без того лукавого, юмористического сочувствия к человечности грешащего монаха, с которой мы так часто сталкиваемся в «Декамероне». Для Макиавелли монах — представитель определенной общественной категории, ответственной за нравственный и национальный упадок Италии. Он один из тех, «по вине которых мы, итальянцы, остались без религии и погрязли в пороках» («Рассуждения...», I, 10).

Но не только фра Тимотео — все остальные персонажи «Мандрагоры» и, главное, весь конфликт этой бытовой комедии имеют социальное и даже политическое содержание. Добродетельная жена глупого и самодовольного доктора Нича не случайно названа Лукрецией. Трагизм комического финала «Мандрагоры» состоит в том, что падение Лукреции не влечет за собой переворота. Все остается по-прежнему. Более того — Лукреция тоже теряет свою virt? и примиряется с теми силами зла и той позорной действительностью, которые вынудили ее капитулировать. В финале Каллимако цитирует ее едва ли не кощунственные слова: «Раз твоя хитрость, глупость моего мужа, простоватость моей матери и низость моего духовника заставили меня сделать то, что бы я никогда не сделала по собственному почину, я готова признать, что это случилось по соизволению неба, которое распорядилось так, а не иначе, и я не вправе отказаться от того, что небо повелевает мне принять».

Изобразив в «Мандрагоре» торжество глупости, пошлости, лицемерия, подлости и зла, Макиавелли не только еще раз продемонстрировал, насколько ясно он понимал, как «велико расстояние от того, как протекает жизнь в действительности, до того, как должно жить» («Государь», XV), но и показал, что в XVI в. различного рода Каллимако и Ничи окончательно перестали быть опорой гуманистической идеологии Возрождения. В этом проявилась народность «Мандрагоры» при всем ее пессимизме и, казалось бы, полной безысходности. Макиавелли не изобразил в ней «положительного героя» не просто потому, что он ощущал себя бессильным и одиноким в медицейской Флоренции, но и потому, что, как гуманист Возрождения, он решительно отказывался принять общественно-политическую действительность современной ему Италии. Гуманистическая народность «Мандрагоры», ее по-ренессансному национальные черты проявились не столько в типично флорентийских словечках и поговорках, которыми насыщена в комедии речь доктора Нича, сколько в силе сатирического отрицания всего того нового мира, в котором этому тупому, самодовольному богачу принадлежало счастливое историческое будущее.

 

 

 

137 

КАСТИЛЬОНЕ.
МЕМУАРНАЯ И БИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРОЗА

В творчестве Макиавелли и его современника — историка Гвиччардини ренессансная проза достигла классической ясности и законченности. XVI век — эпоха высокого подъема прозаических жанров, что отразилось не только в расцвете новеллистики (Банделло, Чинцио), прозаической комедии (Аретино и др.), но и в политических трактатах, исторических трудах и биографиях. Итальянский язык завоевал новые жанры и сферы словесности. Это, конечно, не значит, что латинские или греческие штудии были забыты. Появлялись многочисленные критические издания античных авторов, а те из них, которые выпустил знаменитый Альдо Мануций (1449—1515) и его преемники, были шедеврами не только полиграфического мастерства, но и классической филологии и текстологии. В Италии XVI в. были сторонники литературы на латыни, например фриулец Ромоло Амазео (1481—1552) или более сдержанный Франческо Флоридо (1511—1546), но неолатинская литература Чинквеченто не выдвинула писателей, равных Поджо или Полициано. Множится число защитников народного языка. Вообще лингвистические вопросы волнуют век: делаются попытки создать стройное грамматическое описание итальянского языка (Джованни Франческо Фортуцио, 1516, и др.), пишут трактаты в защиту народного языка Винченцо Колли, прозванный Кальмета (ок. 1460—1508), Джован

138 

Пьетро Больцани (1477—1560), Спероне Сперони (1500—1588), Джироламо Муцио (1496—1576), Клаудио Толомеи (1492—1556) и др., а Кастильоне посвящает вопросам языка первые двенадцать глав «Придворного».

Общепризнанным авторитетом в этих вопросах был венецианец Пьетро Бембо (1470—1547), воспитанный в школе грека-гуманиста Ласкариса. Между 1512 и 1520 гг. Бембо был секретарем папы Льва X, а в конце жизни — кардиналом. Он основал в Венеции библиотеку св. Марка и считался историографом республики.

Для развития литературного языка имел значение не столько латинский трактат Бембо «О подражании» (1512), сколько написанный по-итальянски диалог «Рассуждения в прозе о народном языке» (1525). Трактат Бембо — во многом художественное произведение. Действие разворачивается в Венеции зимой 1502 г., в доме брата автора, Карло Бембо. В спорах, кроме хозяина дома, принимают участие Джулио Медичи, Федерико Фрагозо и Эрколе Строцци. Используя опыт Платона и Цицерона, Бембо строит свой трактат как свободную беседу, выявляющую не только взгляды, но и характеры участников беседы. Композиция трактата стройна: в первой книге выясняется происхождение итальянского литературного языка, определяемого как язык Флоренции, и разъясняется необходимость следовать авторам XIV в., прежде всего Петрарке и Боккаччо; в книге второй рассматриваются вопросы формы, третья книга посвящена грамматике. Еще ближе к художественной прозе стоят «Азоланские беседы» Бембо, изданные в 1505 г. и посвященные Лукреции Борджа. Обрамлением для изображения спора венецианских юношей служит картина жизни замка Азоло, принадлежавшего королеве Кипра Екатерине Корнаро. В беседах, которые распадаются на три дня, принимает участие и она сама со своей свитой. Произведение Бембо, оказавшее сильное воздействие на европейский петраркизм и спиритуалистическую концепцию любви, примечательно стремлением автора к «рамочной конструкции» и к языковым характеристикам собеседников. В «Азоланских беседах» на новом этапе возродились изысканные периоды прозы молодого Боккаччо (времени создания «Филоколо» и «Амето»), что входило в стилистическую установку Бембо.

В той же примерно культурной среде возник и «Придворный» Кастильоне, своеобразная параллель, а еще более антитеза «Государю» Макиавелли.

Бальдассаре Кастильоне (1478—1529) происходил из старинного рода и был родственником князей Гонзага. Годы юности он провел в Милане, затем переехал в Мантую, оттуда — в Урбино. В то время там правил Гвидобальдо да Монтефельтро, не очень удачливый политик, но смелый воин и человек высокой гуманистической культуры. В герцогском замке хранилось собрание рукописей. В Урбино процветали занятия классической древностью и в то же время существовала рыцарская школа. В Урбино сложился талант великого Рафаэля, здесь подолгу живали Бембо, Биббиена, Паллавичино, Аккольти и др. Кастильоне был душою урбинского кружка и характерным его представителем. Разнообразные знания он приобрел как бы между делом и никогда ими не кичился. Кастильоне элегантно писал латинские стихи и прозу, подражая Овидию, Проперцию и Цицерону. Его итальянские стихи отмечены безукоризненным вкусом, но несколько суховаты. Интересны письма Кастильоне, особенно к матери, — это живая хроника придворной жизни Урбино, позже — Мантуи, Рима, Мадрида и Толедо.

В основной части «Придворный» Кастильоне был написан в 1513—1518 гг. и тогда же начал распространяться в рукописях, хотя писатель продолжал работать над книгой, ее языком и издал ее в 1528 г. в Венеции.

Идею создать книгу об идеальном человеке своей эпохи подсказали Кастильоне произведения Платона и Цицерона («Об ораторе»), но рожден «Придворный» итальянской действительностью начала XVI в. Кастильоне не только составил своего рода кодекс придворных нравов, но и суммировал достижения итальянского гуманизма в пору зрелого Возрождения.

Созданная писателем картина общества — в какой-то мере возрожденческая утопия, но утопичны в ней лишь бескомпромиссность и концентрированность этического и эстетического идеала (реальная жизнь урбинского двора, естественно, не была тем гуманистически-рыцарским раем, каким изобразил ее Кастильоне). В остальном же требования писателя лишены исключительности, и, думается, именно поэтому книга была переведена почти на все европейские языки и пользовалась непререкаемым авторитетом.

Идеального современника Кастильоне искал при небольшом дворе, где власть государя была достаточно слабой. В этом одновременно сказались и трезвость писателя, так как в то время гуманистические центры чаще всего возникали при таких дворах, и иллюзии гуманиста. Кастильоне ощущал приближение кризиса ренессансной культуры и наивно полагал, что небольшие интеллигентские кружки могут

139 

спасти завоевания Возрождения от наступавшей реакции.

Идеал Кастильоне внесословен, а «аристократизм» для него, как для многих писателей Чинквеченто, — понятие этическое. «Знатность, подобно некоему яркому светочу, который обнаруживает и заставляет видеть дела хорошие и дурные, зажигает и поощряет к доблести» (I, 16). Кроме того, знатное происхождение — залог определенной независимости по отношению к государю. Представление о дворе у Кастильоне решительно отличается от средневекового. Двор Кастильоне неотделим от специфически итальянского города-государства. Власть определенного государя нередко оказывалась здесь временной. Возможность смены власти порождала повышенное чувство личной значимости.

Кастильоне пишет о верной службе. Но до определенного предела, где уже действует, как позже в трагедиях Шекспира или в испанском ренессансном театре, личная ответственность гуманиста, стоящая выше приказов: «Вы должны, — поучает автор, — повиноваться своему господину во всем, что ему приносит пользу и почет, но не в том, что приносит ему ущерб и позор. Поэтому, если он повелевает вам совершить предательство, вы не только не должны его совершить, а обязаны не делать этого и ради самого себя, и для того, чтобы не быть виновником бесчестия своего государя» (II, 23). Поэтому «придворный» Кастильоне не царедворец. По замечанию Я. Буркгардта, он «служит образцом обхождения, но... еще в большей степени примером личного совершенствования ради себя самого». Эта ренессансная в своей основе концепция взаимоотношений подданного и государя, рожденная прогрессом Италии и политической неустойчивостью начала XVI в., соответствовала этике Кастильоне, для которого собственно этическое полностью соответствует эстетическому. В его герое все должно быть прекрасно, причем прекрасный внешний облик не может не влиять на красоту души. Красота и грация, если они не дарованы природой, могут быть выработаны упражнениями. Писатель разворачивает программу телесного воспитания, куда входят бег, плавание, верховая езда, владение оружием, танцы и т. д. Во всем этом герой должен достигнуть высокого искусства, полной естественности и простоты. Кастильоне справедливо полагал, что подлинное искусство там, где оно незаметно.

На глазах у Кастильоне в Италию хлынули полки Карла VIII. Французы знали военное ремесло, но для Кастильоне они и «вежество» олицетворяли собой старое, куртуазное, средневековое, основанное на физической ловкости и силе. Этим взглядам Кастильоне противопоставляет ренессансный идеал разносторонне развитой, гармонической личности. И придворному надо быть не только рыцарем, но и гуманистом. Его герой «в литературе должен быть сведущ более, чем посредственно, особенно в тех науках, кои зовутся гуманитарными; знать он должен не только латинский язык, но и греческий... Он должен быть начитан в поэтах и не меньше — в ораторах и историках, а сверх того искусен в писании прозой и стихами, больше всего на нашем родном итальянском языке» (I, 44). Кроме того, подлинный человек должет уметь играть и петь, ибо «никакое лекарство для слабой души не может быть более благородным и приятным, чем музыка» (I, 47). Для Кастильоне очень важны всестороннее развитие и внутренняя свобода личности; чрезмерный профессионализм представляется ему сковывающим и ограничивающим.

Идеалы гуманистической рыцарственности, проповедуемые Кастильоне, были бы наивной утопией, если бы не два обстоятельства. Во-первых, писатель признает, хоть и с оговорками, что трудно найти дворы, где царили бы благородство нравов и уважение к наукам и искусствам. А во-вторых, Кастильоне признавал несовершенства своего современника, не надеялся переделать его по идеальной ренессансной мерке. Писатель лишь намечал основы идеального человеческого общежития в реальных условиях итальянской жизни начала XVI в. «Придворный» Кастильоне выдвигал идеалы, осознав которые его современник с большей легкостью мог бы пойти по пути самоусовершенствования, руководствуясь на своем жизненном пути чувством вкуса.

Книга шире своих воспитательных задач. Это картина жизни эпохи, в которой, правда, многое смягчено, двойственны и портреты участников бесед и развлечений. Среди персонажей «Придворного» — завсегдатаи Урбинского двора, поэтому, хотя книга не обладает хроникальной достоверностью, она может рассматриваться и как своеобразные мемуары. Виттория Колонна заметила, что Кастильоне писал трактат, часто посматривая в зеркало. Облик рассказчика не менее примечателен, чем другие персонажи, и, возможно, наиболее соответствует исповедуемым идеалам. В какой-то мере книга писателя — это его символ веры.

В ряду появившихся вскоре переводов и подражаний заслуживает упоминания книжка, написанная поэтом-петраркистом и политическим деятелем Джовании Делла Каза (1503—1556). Он был родом из окрестностей Флоренции.

140 

В 1544 г. стал архиепископом Беневента, где, впрочем, не жил. В правление Павла IV был государственным секретарем и как дипломат отличался враждебностью к испанцам. Трактат о светском «вежестве» «Галатео», созданный около 1551 г., был напечатан после смерти Делла Казы, в 1558 г. Отличия между «Придворным» и «Галатео» разительны. В книге Делла Казы, кроме разве гл. 26, нет широкой гуманистической программы, меньше картин придворного быта. Главное внимание автор уделяет поведению человека, его умению держать себя в обществе, предваряя в этом смысле представления XVII в. во Франции. Делла Каза нередко входит в детали, советуя не чесаться за столом, не кричать во время беседы, дать высказаться другим и т. п. Желая все предусмотреть, Делла Каза говорит о дурных привычках и навыках, по ходу дела рассказывая всевозможные случаи, и эти житейские анекдоты разрастаются до небольших забавных новелл (см., например, гл. 4, 12). Именно этими многочисленными примерами интересен «Галатео», написанный изящной прозой, в которой ощущается влияние Боккаччо, хотя на книге лежит печать формализации ренессансных идеалов.

Совсем иное литературное произведение вскоре создал известный скульптор Бенвенуто Челлини (1500—1571). На склоне дней, между 1558 и 1566 гг., он продиктовал одну из самых увлекательных книг во всей итальянской литературе XVI в., свое «Жизнеописание». Книга написана не знатным сеньором и не гуманистом в узком смысле слова, но насыщена идеями и представлениями, характерными для позднего итальянского Возрождения. Автор — первоначально ремесленник, ювелир, не очень образованный, по мерке Кастильоне или Делла Казы — плохо воспитанный, привыкший до всего доходить своей простонародной смекалкой, вынужденный пробиваться в жизни, опираясь лишь на собственную живучесть и талант.

Челлини не чуждо понятие личной доблести, virt?: для него это не знатность, не образованность, а способность творчески трудиться. Вся книга Челлини — это апофеоз творческой деятельности. Работу Челлини описывает подробно, передавая захватывающую динамику труда, его напряжение и опасность, чтобы затем показать триумф скульптора, одолевшего и сопротивление материала, и нерадивость помощников, и собственную слабость. Знаменитое описание отливки «Персея» (II, 74—78) воспринимается почти как батальная сцена — ни загоревшаяся крыша, ни порывы ветра, ни потоки дождя не заставляют прекратить адскую работу, ритм которой непрерывно нарастает.

Динамически напряженны многие сцены книги; на первом плане в них, как и в отчасти маньеристической скульптуре Челлини, моменты невероятного физического или умственного напряжения (описание бегства из замка Святого Ангела, кн. I, гл. 108—110, тяжба с натурщицей Катериной, кн. II, гл. 30).

Как заметил Де Санктис, искусство было для Челлини божеством, моралью, законом, правом. Он считал, что художники, «такие люди, как Бенвенуто, непревзойденные в своем искусстве, не должны быть подвластными законам». Челлини убежден, что талант — это главное, и не ставит художнику в вину ни жестокость, ни даже вероломство. Натура неуравновешенная, но мощная, Челлини так же отдается чувству гнева, как и труду, хватается за кинжал и готов уложить на месте обидчика. Он дерзок не только в творчестве, но и в жизни, ибо, как уверяет, «никогда не ведал, какого цвета страх».

Переданное через восприятие автора, жизненное полотно в книге Челлини значительно шире, чем в «Придворном» Кастильоне. В описании венценосных меценатов и их дворов писатель свободен от льстивой почтительности. Челлини не всегда точен, о многом умалчивает, кое-что излагает явно искаженно, но нарисованная им картина не только необычайно колоритна, но и в целом верна. Книга — потрясающее свидетельство о новом человеке, порожденном демократическим подъемом эпохи Возрождения.

Первозданной свежестью отмечен и язык книги, корявый, но образный и пылкий, как сам автор. Книга, не доведенная Челлини до конца, была издана лишь в 1728 г. «Жизнеописание» принадлежит к выдающимся произведениям этого жанра, выдерживая сравнение с исповедями Августина и Руссо; ею восхищались Альфьери и Стендаль, а Гете, переведший книгу на немецкий язык, сказал об авторе, что он «своим пером, едва ли не вернее, чем резцом, оставил прочный памятник себе и своему искусству».

Интересную автобиографию («Описание трудов») написал и другой художник Чинквеченто, Джорджо Вазари (1511—1574), но его мировая литературная слава связана с «Жизнеописаниями знаменитейших живописцев, ваятелей и зодчих». Этот свод был задуман Вазари в начале 40-х годов XVI в.; в 1550 г. книга была напечатана. Биографии художников и очерки развития искусства писались и до Вазари. Так, несомненный интерес представляют «Жизнеописания художников» Джамбатисты Джелли (1498—1563), созданные, очевидно, в 30-е или

141 

40-е годы, но опубликованные значительно позднее. У Джелли, подобно Боккаччо, Петрарке и другим гуманистам XIV—XVI вв., присутствует понимание своей эпохи как эпохи Возрождения, начало которой он связывает с именами Чимабуэ и Джотто, а период зрелости — с творчеством Донателло, Гиберти и Брунелески.

Вазари пошел дальше Джелли не только в количестве биографий, но и в стройности концепции развития итальянского искусства. Он первым в печати обстоятельно сказал о своей эпохе — как об эпохе возрождения искусств после веков варварства, причем это возрождение он связывал с усилением влияния Византии. С точки зрения Вазари, дальнейший прогресс состоял в переработке и преодолении этих творческих импульсов. Автор «Жизнеописаний» строит оптимистическую схему развития итальянского искусства от «грубых» и «неуклюжих» Чимабуэ и Дуччо к величайшим мастерам — Леонардо, Рафаэлю и Микеланджело.

Такова общая схема. В первом издании книги в нее вошли 133 биографии художников. Сведения об их жизни Вазари черпал из рукописных и печатных трудов, из рассказов современников и местных легенд, наконец, из архивных материалов, недостающие же сведения восполнял своей фантазией: так, до последнего времени полностью вымышленной считалась биография флорентийского художника XIV в. Буонамико Буффальмакко.

Через 18 лет появилось переработанное и расширенное издание. Вазари теперь сообщал биографии 161 мастера, а старые очерки были основательно переделаны, приводимые сведения стали более обильны и точны. В новом издании Вазари усилил морально-назидательную тенденцию, но яркие живые краски, расцвечивающие его книгу, были сохранены.

У Вазари чувствуется борьба возрождающегося аристотелизма и платоновской концепции творчества как одухотворенности и порыва. Биографии своих героев Вазари стремится подчинить какой-либо моральной идее или просто какому-нибудь положению житейской мудрости. Вот как, например, начинается жизнеописание Симоне Мартини: «Поистине могут назвать себя счастливыми люди, имеющие от природы склонность к тем искусствам, которые могут принести им не только почести и пользу величайшие, но и, более того, именам их славу едва ли не вечную. Но еще счастливее те, кто с пеленок обладает, кроме такой склонности, также любезностью и светскими нравами, которые делают их весьма приятными для всех людей».

Подобные зачины составляют первый стилистический пласт «Жизнеописаний». Здесь чувствуется риторическая выучка автора, его ориентация и на памятники гуманистической прозы, и на Светония. Резко отличными от первого пласта выглядят бытовые описания. В них Вазари более опирался на новеллистику Боккаччо и Саккетти, чем на Гиберти с его «Комментариями». Третий пласт «Жизнеописаний» составляет собственно искусствоведческая фактография — датировки работ, описания мест их хранения, определения техники и живописной манеры. Здесь Вазари неизбежно бывал по-деловому лаконичен. Но, сам незаурядный живописец и тонкий художественный критик, Вазари чувствовал и понимал произведение искусства и умел передать это в книге: «В этом произведении, — пишет он о «Джоконде» Леонардо, — воспроизведены все мельчайшие подробности, какие только может передать тонкость живописи. Поэтому глаза имеют тот блеск и ту влажность, какие обычно видны у живого человека, а вокруг них переданы все те красноватые отсветы и волоски, которые поддаются изображению лишь при величайшей тонкости мастерства... Нос со своими прелестными отверстиями, розоватыми и нежными, кажется живым. Рот, слегка приоткрытый, с краями, соединенными алостью губ, с телесностью своего вида, кажется не красками, а настоящей плотью. В углублении шеи, при внимательном взгляде, можно видеть биение пульса».

Книга Вазари на несколько веков определила пути развития искусствоведения. Были подхвачены обе триады автора «Жизнеописаний» в построении общего процесса развития искусства (Античность — Средневековье — Возрождение) и самого возрожденческого процесса (Раннее Возрождение, Среднее и Высокое), методы анализа произведения искусства, компоновки биографического и художественного материала и т. д. Долгие годы книга Вазари служила надежным справочником, а также и увлекательным чтением.

Эта выдающаяся по методу, литературному мастерству и историческим последствиям работа не случайно появилась именно на закате Ренессанса (ощущение завершаемости эпохи присутствует в последних разделах книги, посвященных маньеристам середины и второй половины века). В конце Возрождения встала задача обобщения и подведения итогов. Вазари выполнил эту задачу в своей области, и выполнил превосходно; итогом итальянской ренессансной культуры явилась его книга «Жизнеописаний» — в полном смысле слова «Summa artistica».

 

 

 

142 

ПОЭЗИЯ

Процесс обновления поэзии, начатый в конце Кваттроченто, продолжался в XVI в. Все же многие поэты этого времени писали не только по-итальянски, но и по-латыни (Ариосто, Мольца, Делла Каза), а некоторые даже только по-латыни. Наблюдается процесс взаимопроникновения двух языков. Образы латинской лирики воспринимаются итальянскими поэтами, а неолатинская поэзия испытывает влияние итальянской поэтики, которое можно обнаружить прежде всего в лексике, а также в ритмике. К началу второй половины века итальянская поэзия полностью победила латинскую. Магистры Бонамико и Робортелло, защищавшие «язык богов» и проповедовавшие презрение к простонародному, стали казаться педантами; и сами их ученики приспосабливали мудрые советы Аристотеля и Горация к поэзии на родном языке.

Среди латинских поэтов Чинквеченто достойны упоминания Вида и Палингений. Марко Джироламо Вида (ок. 1485—1566) пользовался покровительством Льва X. С 1532 г. до смерти он был епископом Альбы. Вида был элегантным стилистом, прекрасно знал классиков, его дидактика была освещена улыбкой юмориста, однако большим талантом он не обладал. Он сочинил, соблюдая чувство меры и без педантизма, трактат в стихах «Об искусстве поэзии» и поэму о шелковичных червях, но лучшее его произведение — «Игра в шахматы», забавная карикатура на античный Парнас и греко-римских богов. Эта поэма имела европейский успех, и ей подражал Ян Кохановский. Иным человеком был Пьер Анджело Манцолли, известный под именем Палингения (ок. 1500—1543). Произведения этого феррарского гуманиста и еретика были переведены на несколько европейских языков. Ему следовали поэты Франции, Англии и Польши. Палингения забыли в XVII в. и снова вспомнили о нем в век Просвещения. В «Зодиаке жизни» Палингений рассуждал о преимуществах фортуны и разума над благородством, восставал против «аморализма» латинской поэзии и мифологии. Он испытал влияние антитринитаризма, отличался свободомыслием в вопросах религиозных, известны его выпады против монахов. Палингений был почитателем Лукреция. Произведения его проникнуты стоическим пессимизмом, может быть, в большей степени, чем идеями эпикурейцев. Его теория света в конце века оказала влияние на Джордано Бруно.

В конце XV — начале XVI в. параллельно с ученой латинской поэзией, пародируя ее и создавая в то же время новый жанр, возникла так называемая макароническая поэзия. Лишь в 60-е годы XIX в. было обращено внимание на художественное значение и сатирическую силу произведений Теофило Фоленго, родом из Мантуи, известного под псевдонимом Мерлина Кокайо (1491—1544), автора «Макаронии», большого эпического свода, написанного так называемым макароническим стихом и включающего в себя три поэмы: «Дзанитонелла», «Бальдус» и «Мухеида». В «Дзанитонелле» Фоленго, пародируя петраркистскую лирику, воспевал любовь крестьянской девушки и парня. В стихах Фоленго, в которых ранее видели лишь забавную шутку, содержалась острая сатира на нравы и религиозные воззрения XVI в. Макаронический язык состоял из смеси литературного итальянского, различных диалектов, «кухонной латыни» и латыни классической, причем последняя служила грамматическим обрамлением. За таким языком автор скрывался, как за маской, пародируя одновременно и строгий стиль гуманистов, и усовершенствованный под ферулой Пьетро Бембо литературный язык Италии. Можно усомниться в том, что Фоленго учился в падуанской философской школе безбожника Помпонацци и был таким отъявленным вольнодумцем, каким его изображает Ф. Де Санктис, но легко предположить, что он испытал влияние каких-то «еретических» идей протестантского толка. После девятилетнего отсутствия Фоленго вернулся в бенедиктинский монастырь, где он провел молодость, и в конце жизни писал душеспасительные сочинения.

В поэме «Бальдус», написанной гексаметрами, повествуется о рыцаре Гвидо ди Монтальбано, потомке эпического Ринальдо, похитившем дочь французского короля Бальдовину. С нею он бродил по свету, спасаясь от преследований ее родственников. Судьба занесла его и принцессу в воровское селение Чипаду, близ Мантуи (родина самого автора). Добродушный крестьянин Берто пускает их к себе в дом. Гвидо вскоре покидает жену, ибо он странствующий рыцарь и должен к тому же посетить Святую землю. У Бальдовины рождается сын, которого нарекают в ее честь Бальдусом. Младенец воспитывается в крестьянской среде. Школой он не интересуется, посвящая досуги чтению рыцарских романов и Ариосто (анахронизм!). Из классиков Бальдус уважает одного Вергилия — за описание драк. Он зачинщик во всех потасовках. Убив первого силача в окрестности, Бальдус попадает в тюрьму, откуда его освобождает трубадур Сорделло ди Гойто. Бальдус становится предводителем шайки разбойников. Среди его товарищей — великан Фракассо, потомок Морганте,

143 

мошенник Цингар, отпрыск Маргутте (воспоминания о героях Пульчи), Фальконетто («Полкан»), получеловек, полупес, забредший в поэму из сказания о Бове-королевиче, впоследствии широко известном в славянских странах. Следует рассказ о приключениях героев в странах заморских и легендарных, в аду и в замках волшебника Мерлина. Сказочное мешается с реальным, образуя фон пародии на современность. Осмеивается рыцарский роман, платонизм, петраркизм, сочинения гуманистов. В последней части повествуется о битве героев с чудовищами и змеями. Можно раскрыть ее аллегории: борьба со страстями и пороками, со злом в мире. Заключение Фоленго многосмысленно, так же как повествование Рабле о «дивной бутылке». Фоленго обладает даром показывать с высокой убедительностью фантастическое, таящее в себе реальность, гиперболизированную сатириком.

Фоленго еще до Сервантеса осмеял в стихах, грубоватых и выразительных, тот воображаемый мир рыцарских романов, к которому Ариосто обратился с насмешливой улыбкой. Автор «Бальдуса» любил, как Рабле, непристойные монастырские фацеции и народные соленые шутки. Он был также гуманистом, знатоком античности и поэтом позднего Возрождения, которому не чужда была меланхолия. В творчестве Фоленго слилась эрудиция гуманиста с монастырской начитанностью бенедиктинца. Монах и эрудит как бы взаимно пародировали друг друга, что вело к освобождению смехом от всех иллюзий времени и от всех предрассудков.

Сатира, пародия, травестия, макаронизм способствовали разложению классических жанров. Уже в начале XVI в. эпоха Возрождения усомнилась в некоторых идеалах и отразилась в пародии, как кривом зеркале. Этим объясняется необычайный успех Франческо Берни (ок. 1497—1535), создавшего особый насмешливый пародийный жанр, названный по его имени «бернеско». Берни писал на языке чисто литературном. Его манера пародирования состояла в том, что он писал возвышенным, намеренно высоким стилем о предметах самых низменных, восхваляя желатин, угрей и т. п. Он любил соединять образы неожиданные и противоречивые («Похвала суме») — прием, впоследствии характерный для поэтов барокко. В своих сонетах Берни высмеивал пап, вельмож, монахов и литераторов (особенно сильно доставалось его врагу Пьетро Аретино). Стиль «бернеско» был подхвачен сотнями менее одаренных литераторов; он царил в сатирической поэзии Италии до конца XVIII в. Берни подражали и в других странах Европы, особенно во Франции XVII в. Но Берни писал и серьезные стихи. Не без влияния стилистической реформы Бембо он переделал поэму Боярдо «Влюбленный Орландо», переложив ее на литературный язык Флоренции. Во вступлениях к отдельным песням поэмы и в авторских отступлениях Берни рассказывал о себе и, подобно Ариосто, высказывал иронические суждения о современности.

Наибольшим авторитетом у итальянских поэтов XVI в. пользовался Пьетро Бембо (1470—1547), о котором уже говорилось в связи с его трактатами о языке и диалогами «Азоланские беседы». Бембо не был самобытным лириком, но историческое значение его поэзии огромно. «Стихотворения» Пьетро Бембо, в которых он мастерски подражал языку и стилю Петрарки, способствовали утверждению в поэзии Чинквеченто ренессансного культа красоты, гармонии, возвышенной духовной любви. Подражания Бембо Петрарке, в свою очередь, вызвали поток подражаний и положили начало петраркизму, литературному направлению, оказавшему очень большое влияние на поэзию многих европейских стран. Представителями этого направления были далматинцы и французы, англичане и поляки. Правда, петраркисты, особенно малоодаренные, подчинялись условным схемам, бесконечно воссоздавая образы из общей сокровищницы лирики бессмертного певца Лауры; даже рифмы в их сонетах, распространившихся на всю Европу, нередко повторялись. Сторонниками петраркизма была усвоена система любовных чувств, идеализированных в духе платонизма Марсилио Фичино. Некоторые последователи Бембо возвращались не только к образам Петрарки, но и к образам поэтов «сладостного нового стиля» и трубадуров Прованса. В петраркизме произошло как бы слияние идеализированной любви поэзии Позднего Средневековья и философии платонизма.

Петраркизм и платонизм были не единственными направлениями в литературе XVI в. С ними уживалось эпикурейство; наряду с идеализацией любовных отношений встречаются изображения вполне земных чувств и даже грубые натуралистические эскизы. На рубеже XV—XVI вв. поэтов объединяла ренессансная радость жизни, приятие мира со всеми его несовершенствами; они были участниками великого пиршества бытия и на земле, и в звездных сферах. Но это ренессансное празднество было позже нарушено. Поэты стали подчеркивать противоречия, художники полюбили игру света и теней. Формы стали корчиться, распадаться; классические линии искривлялись; законченное становилось расплывчатым и уходило в бесконечность. Слишком изысканные выражения,

144 

слишком смелые метафоры нарушали нормы общепринятого хорошего вкуса, гигантское, нелепое, чудовищное расшатало колоннады дворцов и храмов, воздвигнутых по античным образцам. В этих явлениях чувствовалась неудовлетворенность художника окружающим, а также самим собой. Сатира врывалась в область славословия и чувствовалась даже в панегириках. Объединение нежданных противоположностей порождало иронию. В царство гармонии вторглись сцены ужаса, «натурализм» стремился подчеркнуть уродливое и отвратительное. К этим элементам, нарушающим ренессансную гармонию, стали присоединяться мотивы о тщете земного (не без влияния Реформации и Контрреформации). Все эти явления связаны с маньеризмом. Они были сильны в XVI в., но появлялись спорадически, еще не образуя целостной системы художественных восприятий. Они подготовили поэтику барокко, то «новое искусство», против которого в начале XVII в. так решительно восстал воспитанный в классических традициях Галилей, нападая на Тассо и на «упадочных живописцев» своего времени.

Среди поэтов Чинквеченто были люди, не отличавшиеся книжной ученостью, даже самоучки, как Микеланджело, Гаспара Стампа, Вероника Франко. Известно, что Микеланджело Буонарроти (1475—1564) не получил гуманистического образования. Ему приходилось бороться с поэтической формой, и лучшее, что он написал, было порождено не поэтической техникой, а силою необычного дара. В стихах великого скульптора встречаются образы, потрясающие своей трагической силой, хотя многие стихотворения неровны и содержат несовершенные строки. Но там, где его гений охватывал и подчинял себе в быстром взлете фантазии словесный материал, возникали образы, как бы освобожденные из каменной массы. «Нет замысла у совершенного художника, который глыба мрамора не таила бы в своей поверхности, этот замысел воплощает лишь рука, повинующаяся разуму». Эти и другие, равные им по силе поэтические идеи очаровали многих европейских поэтов XIX—XX вв. (среди переводчиков Микеланджело был Рильке).

Читатель не только Петрарки, но и поэтов «сладостного нового стиля», Микеланджело был поклонником Данте. Он стремился воссоздать по-своему образы «Божественной Комедии» в живописи. Темы героики смешивались в его поэзии с размышлениями о бренности земного. Один из любимых мотивов Микеланджело — и поэта, и скульптора — контраст между днем и ночью, жизнью и смертью. На вполне ренессансное восприятие статуи «Ночи» в эпиграмме Дж. Б. Строцци —

Ты ночь здесь видишь в сладостном покое:
Из камня Ангелом изваяна она,
И если спит, то жизнию полна:
Лишь разбуди, — заговорит с тобою! —

Микеланджело ответил скорбной надписью, в которой возникает дух иных, дисгармонических времен:

Мне сладок сон, и слаще камнем быть
Во времена позора и паденья,
Не слышать, не глядеть — одно спасенье
...
Умолкни, чтоб меня не разбудить.

      (Перевод В. Соловьева)

Такое противопоставление свойственно многим лирикам Чинквеченто. В поэзии позднего Возрождения возникает трагическое начало, которое не разрешается катарсисом.

Большей известностью, чем Микеланджело, как поэт пользовался в XVI—XVIII вв. Джованни Делла Каза (1503—1556), о котором уже шла речь как об авторе прозаического трактата «Галатео». Делла Каза был искусным стихотворцем. Его ритмика повлияла на европейскую поэзию. Переносы из стиха в стих, свойственные латинской поэзии и известные поэтам Италии XII—XIII вв., он усовершенствовал (допуская даже перенос из первого четверостишия сонета во второе), создав новую систему поэтической выразительности. Ритмический узор его стихов резок по сравнению с поэзией других петраркистов. Его одиннадцатисложники зазвучали как стих, скорей, драматический, чем лирический. Своеобразие стиля Делла Каза впоследствии высоко оценили Вико, Фосколо и Леопарди.

Классические нормы ренессансного стиля в строгой поэтике Делла Каза не нарушаются. Он ощущает природу как гармоническое целое, эллинский идеал красоты стоит перед его взором, но в этих видениях классически стройного мира у Делла Каза порою все же встречаются образы, напоминающие тревожные образы Микеланджело. Сон и смерть предстают у Делла Каза как два брата, ночь является как вестница смерти.

Поэтическим стилем прославился также Анджело ди Костанцо (ок. 1507—1591), автор «Истории Неаполя». Он оказал влияние на поэтов барокко, а затем и на поэтов Аркадии, которые ставили его на второе место после Петрарки. У Костанцо элементы маньеризма сильнее, чем в стихах его предшественников. Он любил гиперболы, неожиданные метафоры, аллюзии, в мадригалах рассыпался в изысканных комплиментах, в эпиграммах приятно

145 

удивлял сопоставлением противоположностей. У него уже проявляется тот концептуализм, который так ценили в XVII в. поклонники Марино и Гонгоры.

Среди неаполитанских поэтов XVI в. выделялся также Луиджи Тансилло (1510—1568). Он служил при дворе испанского вице-короля и участвовал в войне с турками. Юношеская поэма в октавах «Сборщик винограда» нежданно для Тансилло попала в индекс инквизиции не столько за безбожие, сколь за эпикуреизм. Он писал стихи, «капитоли» — небольшие поэмы, идиллии. Тансилло свойственны рассудительность и элегантность стиля; этими качествами отличается небольшая поэма «Имение», в которой он дает приятелю ряд полезных указаний. В описательных поэмах он подражал Горацию. Больше чувства в поэме Тансилло о войне с турками и африканцами. Он возмущен бессмысленными убийствами мусульманского населения, его не оставляет равнодушным участь рабов на галерах. Он был также поэтом лирическим, любящим природу. В произведениях Тансилло нетрудно обнаружить маньеризм, правда в меньшей степени, чем в стихах ди Костанцо.

Джордано Бруно сделал Тансилло одним из собеседников в диалогах «О героическом энтузиазме». Несколько сонетов Тансилло, среди них «Когда свободно крылья я расправил», Бруно включил в это произведение. Бруно придал более глубокий смысл стихам Тансилло о силе любви, превратившимся у него в гимн свободному полету мысли «на крыльях ума и созидательной воли». По-новому прозвучал ответ поэта опасливым сомнениям:

Куда, безумец, мчимся мы? Дерзанье
Нам принесет в расплату лишь страданье.

А я: «С небес не страшно падать мне!
Лечу сквозь тучи и умру спокойно,
Раз смертью рок венчает путь достойный».

(Перевод  Ю. Верховского)

Бруно нравился также сонет о противопоставлении человека богам, которых любовь превращала в смертных и даже в животных:

А у меня — обратная дорога:
Меня любовь преображает в бога.

Долго пребывавший в забвении поэт из южной Италии Галеаццо ди Тарсиа (1520—1553) в XX в. провозглашен одним из лучших лириков Чинквеченто. Тарсиа был бароном, человеком буйного нрава, участником неаполитанских смут, подвергался изгнаниям, лишался своих владений. Его убили при темных обстоятельствах, когда ему было немногим более 30 лет. Стихи Галеаццо ди Тарсиа поражают гамлетовской мрачностью. Жизнь человека ему казалась более хрупкой и ломкой, чем стекло. Поэт предавался размышлениям о бессмысленности бытия и писал скорбные стихи, посвященные памяти рано умершей жены. «Бурные, звучные и мрачные валы, — писал он, — [...] вы подобны моей жизни и мукам, безбрежным и глубоким». В стихах Тарсиа сильны политические мотивы. Он воспевал красоту Италии, которую не видят ее слепые дети. Его политические выпады претворялись в лирику, приближающуюся по энергии к инвективам Данте.

В литературной жизни Италии в XVI в. большую роль играли женщины. Хорошее гуманистическое воспитание, которое получали многие девушки не только в дворянских, но и в богатых пополанских семьях, уравняло женщин с мужчинами. Среди поэтесс Чинквеченто нужно отметить двух знатных дам — Витторию Колонну (1492—1546) и Веронику Гамбару (1485—1550), венецианскую куртизанку Веронику Франко (1546—1591) и самую одаренную из них — Гаспару Стампу (ок. 1523—1554). Виттория Колонна прославилась и своими поэтическими произведениями, и своей дружбой и перепиской с Микеланджело. Рукопись ее стихов была в библиотеке Маргариты Наваррской, на которую поэтесса оказала некоторое влияние. Большинство стихов Виттории Колонны посвящено памяти ее мужа, командующего войсками Карла V. В ее произведениях проскальзывают идеи католических реформантов; она прислушивалась к мыслям Вальдеса и Бернардино Окино.

Стихи Гаспары Стампы, пылающие земной страстью, нарушают каноны петраркизма. Она была влюблена и счастливо, и безнадежно в графа Коллатино ди Кольальто. Поэтесса сравнивала его со всеми богами античного Парнаса, однако не могла и не хотела скрыть его жестокость и непостоянство. Стихи Гаспары Стампы дышат непосредственностью чувства, несмотря на литературные реминисценции. Ее пейзажи исполнены негой южной природы — они фон для любовных свиданий. Вся ее жизнь была гимном любви. Гаспара Стампа и лионская поэтесса Луиза Лабе открывают новый период женской лирики, звучавшей некогда в Древней Греции и едва прорывавшейся в средневековой провансальской поэзии (графиня Беатриса де Диа, XII в.).

В стихах Гаспары Стампы, как у Галеаццо ди Тарсиа и Вероники Франко, петраркизм почти преодолен. Они обращаются к земной любви и земным страстям.

Маньеристические мотивы усилились в поэзии второй половины XVI в. Куртуазная изысканность, прециозность мадригалов, блеск

146 

придворных комплиментов соседствовали в ней с трагическими мотивами. Особенно у самого значительного поэта второй половины XVI в. — Торквато Тассо. Лучшие лирические партии в его творчестве находятся не в его канцоньере, а в «Освобожденном Иерусалиме», в пасторальной драме «Аминта» и в трагедии «Торрисмондо», где чувства растерзаны и маньеризм уже почти перерастает в новый художественный стиль, в стиль барокко.

 

 

 

146 

ДРАМАТУРГИЯ

В XVI в. первыми после тысячелетнего перерыва итальянцы создали трагедии новой европейской литературы. Правда, на рубеже XIII—XIV вв. падуанец Альбертино Муссато был увенчан согражданами за латинскую трагедию «Эцеринида», но Муссато не имел последователей, если не считать нескольких робких попыток гуманистов Кваттроченто. «Сказание об Орфее» Полициано трагедией названо быть не может. Заслуга в обновлении этого жанра принадлежит поэтам начала XVI в., и необходимо подчеркнуть значение итальянской драматургии XVI в. для всемирной литературы, хотя она не дала ни одного поэта, кроме, может быть, Помпонио Торелли, кто бы мог сравниться с драматургами Англии и Испании. Итальянские трагики Чинквеченто обращались к Софоклу и Еврипиду, но излюбленным их писателем был Сенека, чье влияние распространилось по всей Западной Европе и проникло в Польшу.

Первыми авторами трагедий в Италии были Джованни Ручеллаи (1475—1525) и Джанджорджо Триссино (1478—1550). Трагедия Ручеллаи «Розамунда» и трагедия Триссино «Софонисба» появились в 1515 г., однако «Софонисба» не игралась на сцене до 1562 г. Дж. Ручеллаи был племянником Лоренцо Медичи и кузеном папы Льва X. Перу Ручеллаи принадлежит также описательная поэма «Пчелы», в которой автор успешно подражал «Георгикам» Вергилия. В трагедиях Ручеллаи хотел потрясти души страхом и состраданием, однако не достиг катарсиса, предписываемого поэтикой Аристотеля. Он стремился представить своего Ореста в одноименной трагедии «в стихах возвышенных и вызывающих слезы, как и надлежит трагическим котурнам», но не был в силах передать в своем подражании возвышенной простоты Еврипида. Ручеллаи был первым, создавшим «театр ужаса», имевший большой успех на сцене. Король Тоант в его «Оресте» — звероподобно рычащий тиран, наслаждающийся жестокостью, театральное пугало, неизвестное античной сцене. Ручеллаи воспользовался легендой, рассказанной Павлом Диаконом, а затем Боккаччо, о лангобардском короле Альбоине и королеве Розамунде. Моральные сентенции в трагедии плохо вяжутся со сценами страха и ужаса.

Трагедия Триссино «Софонисба» вызвала немало подражаний. А. Поп в XVIII в. писал в прологе к «Софонисбе» Томсона, что вместе с пьесой Триссино «после долгой готической ночи» вернулась греческая трагедия. «Софонисба» состоит главным образом из монологов, прерываемых репликами второстепенных персонажей, сообщениями вестников и комментарием хора. Трагедия монотонна, но ее несколько оживляют лирические партии, например монолог героини перед смертью. Триссино был ближе к духу греческой трагедии, чем его современники, и в его трагедии отсутствуют излюбленные ими сцены истязаний и убийств.

Первой «правильной» трагедией Чинквеченто была представленная в 1541 г. «Орбекка», написанная Джанбаттиста Джиральди Чинцио (1504—1573) из Феррары. Чинцио изучал медицину и философию, а затем преподавал литературу в Турине, Павии и у себя на родине. Чинцио испытал влияние падуанского аристотелизма, но как теоретик драматургии проявил самостоятельность, оспаривая некоторые положения поэтики Аристотеля. «Орбекка» разделена на пять действий, заканчивающихся выступлением хора. Поэт неизменно сохраняет три единства: времени, места, действия. Но театр Чинцио — бунт итальянского гуманиста против греческого театра. «Нет необходимости слепо следовать советам Аристотеля. Сами образцы греков вызывают сомнения. Можно предпочесть примеры римлян и даже некоторых новейших поэтов. Поэт имеет право приспособить свое творчество к запросам времени». В речи о комедии и трагедии Чинцио настаивал на необходимости потрясать зрителей изображением «великого и ужасного». Его учителем был Сенека, не щадивший героев трагедий.

В «Орбекке» появляется фигура Немезиды в сопровождении фурий и духа королевы Персии Селины, матери Орбекки. На сцену выведен неизбежный в трагедиях Чинквеченто жестокий и кровожадный царь-тиран. Трагедия написана одиннадцатисложным нерифмованным стихом по схеме Клаудио Толомеи, теоретика литературы XVI в. Фабула ее взята из новеллистического сборника Джиральди Чинцио «Экатоммити» («Сто сказаний»).

Представление «Орбекки» при феррарском дворе в 1541 г. имело успех. В 1543 г. состоялось публичное чтение новой трагедии Чинцио «Дидона», вызвавшее ожесточенные споры о сущности трагедии и о трагическом жанре.

147 

Чинцио считал себя автором «чистой трагедии», хотя в прологе к «Альтиле» (1543) признался, что многие его театральные произведения имеют счастливый конец, и соглашался назвать их трагикомедиями. Он сравнивал «Альтилу» с пьесами Еврипида, которые не все кончаются печально, и высказал мысль о том, что на театре следует карать злодеев, но вознаграждать добродетель. Чинцио не допускал на подмостки шутов, не вводил юмористических сцен, даже слуги у него сохраняют полную серьезность.

Одну из самых кровавых трагедий XVI в. — «Канака» — написал философ и теоретик языка, защитник родной речи против латинистов — Спероне Сперони, оказавший влияние на развитие французской критической мысли. Сюжет трагедии прост. Царь ветров Эол, узнав о том, что его сын Макарей прижил ребенка со своей сестрой (инцест — один из распространеннейших мотивов в трагедиях Чинквеченто), убивает младенца и бросает труп на растерзание волкам и затем заставляет дочь покончить жизнь самоубийством. Макарей, узнав об этих событиях, пронзает себя мечом. Трагедия разделена на пять действий. Изысканность и прециозность выражений ослабляют впечатление от ужасов пьесы, и трагическая атмосфера нарушается.

По сей день не умолкли споры о достоинствах «Горация» (1546) Пьетро Аретино (1492—1556). «Горация» то считают едва ли не лучшим в драматургии Чинквеченто, то неудачным произведением автора, не имевшего ни драматургических навыков, ни достойного для обработки античной темы гуманистического образования. Сюжет восходит к Титу Ливию, однако у Аретино главное действующее лицо не Гораций, защитник Рима, а сестра Горация — невеста одного из Куриациев. Целия (Камилла) проклинает победу брата, убившего ее Куриация. Брат пронзает ее мечом, не удержавшись при этом от прециозной и вряд ли уместной фразы о том, что он убивает «дерзкие слезы, которые завидуют римской славе». В трагедии изображено движение народных масс, что было нововведением в итальянской драматургии. Некоторые лирические партии Целии психологически убедительны и возвышаются над условными монологами трагиков этого времени. Приходится пожалеть о том, что авторы Чинквеченто не воспользовались реформами Аретино, который стремился устранить монолог, избежать вестников, а также представить действие непосредственно на сцене. Преемственные связи «Славного брата» Лопе де Веги (ок. 1600) и «Горация» Корнеля (1640) с трагедией Аретино недостаточно исследованы.

Иллюстрация: 

Сценическое окружение
для постановки трагедии

Гравюра из «Трактата об архитектуре» С. Серлио.
Венеция, 1545 г.

Возвышенностью, логическим развитием действия и стремлением психологически обосновать характеры отличаются трагедии Помпонио Торелли (1539—1608), родом из Пармы, дипломата на службе герцогов Фарнезе. Тематика у них политическая.

В трагедии «Меропа» царь Полифонт завладевает государством своего противника. Он не тиран, а завоеватель, считающий, что судьба благосклонна к сильному (влияние Макиавелли). Меропа сожалеет о Полифонте, когда ее сыну удается вернуть престол и убить захватчика. В другой трагедии Торелли, «Виктория», представлена жестокая участь мудрого канцлера императора Фридриха II Пьера делла Винья (одного из героев Дантова «Ада»). В трагедии «Танкред» мастерски изображены придворные интриги. В трагедии «Полидор» автор выводит ренессансного тирана, окруженного дурными советниками и доносчиками. Тиран в этой трагедии подавляет всякое проявление свободы и индивидуальности, даже в собственном сыне.

В духе «театра ужасов» написана единственная трагедия Торквато Тассо «Торрисмондо» (1587). Тассо воспользовался в ней мотивами мифа об Эдипе (Софокл) для того, чтобы развить тему инцеста.

148 

Изучение Плавта и Теренция во второй половине Кваттроченто облегчило создание комедии на родном языке. Уже одна из первых итальянских комедий — «Каландро» — шедевр. Это единственное литературное произведение кардинала Бернардо Довици по прозвищу Биббиена (1470—1520). Несмотря на свой сан, Биббиена был человеком вполне светским, предпочитал Эпикура апостолу Павлу, любил шумные празднества, был красив, остроумен и пользовался успехом у дам. Сохранилось два его портрета кисти Рафаэля. «Каландро», имеющего большой успех и представленного впервые в 1513 г. в урбинском дворце, играли также в Риме в присутствии папы, а затем при дворе французского короля Генриха II. Биббиена исходил из комедии переодеваний Плавта «Два Менехма», повлиявшей на многих комедиографов Возрождения, в том числе и на «Комедию ошибок» Шекспира. В прологе Биббиена признается в своих заимствованиях, однако предлагает зрителям судить об их размерах. В «Каландро» встречаются целые фразы из Плавта, тогда известные всем образованным людям, но разработка фабулы оригинальна и не зависит от латинского образца. На сцене появилась современная действительность, и характеры Плавта преобразились в итальянские живые лица.

Устойчивые характеры-типы, восходящие к новой античной комедии, свойственны и ренессансной ученой комедии, и полународной комедии дель арте, хотя, конечно, итальянские комедиографы Чинквеченто, допуская вольности и наполнив действие новым содержанием, в то же время не слишком нарушали традиционные рамки. Так поступил и Биббиена. Его комедия — гимн чувственной любви. Она еще не тронута ни пессимистическими размышлениями, ни переходящим в трагическое сарказмом позднего Возрождения. Комедия Биббиены — празднество ренессансного двора, где царит бог Амор. Автор относится с сочувствием к Фульвии, ее любовнику Лидио, смеется над глупым мужем Каландро, который влюбляется в любовника жены, переодетого в женское платье. В речах Фесенио, слуги Каландро, блещет итальянское брио — живая, искрометная шутка.

Язвительный сатирик и памфлетист Пьетро Аретино, о котором уже говорилось в связи с трагедией «Гораций», был также автором нескольких комедий в прозе: «Придворные нравы» (1526), «Конюший» (1533), «Таланта» (1542), «Лицемер» (1542), «Философ» (1546). В первых двух комедиях Аретино стремился освободиться от подражания древним и обращался к современным темам; позже он вернулся к освященным традицией условностям Плавта. Источниками сатирического вдохновения Аретино часто бывали пасквинаты — римские анонимные эпиграммы и шутки. Комедия его обычно распадается на отдельные сцены, но детали красочны, а зарисовки даже второстепенных персонажей занимательны.

К лучшим комедиям первой половины XVI в. принадлежат две анонимные пьесы. Первая из них — «Обманутые» — была представлена в 1531 г. в Сиене по инициативе членов Академии Оглушенных, объявивших, что сюжет пьесы нов и порожден их «собственной тыквой» (т. е. головой). «Обманутые» — драма о юношеской любви, не знающей препятствий. Главная героиня переодевается в мужское платье, чтобы вернуть утерянного жениха, становится слугой своего возлюбленного, влюбляет в себя свою соперницу (обратная ситуация, чем в «Каландро»). Действие усложняется, не теряя веселости и театральной оживленности. Порою комедия походит на «Двенадцатую ночь» Шекспира. «Обманутые» имели успех и за пределами Италии. Другая анонимная комедия, «Венецианка», вводит в атмосферу, как бы предвосхищающую иллюзии, навеянные городом лагун романтикам XIX в. Любовь двух венецианок к некоему молодому человеку из Милана, попавшему в венецианский плен, создает сложную интригу. Не только главные, но и второстепенные персонажи — слуги, гондольеры — очерчены рукою умелого драматурга. В приключениях кавалера и дам нет ничего платонического. Несмотря на веселость и внешнюю беспечность пьесы, столкновения между страстью, ревностью и оскорбленным самолюбием придают ей напряженный драматизм.

Среди комедиографов середины Чинквеченто выделяются флорентиец Антон Франческо Граццини (1503—1584) по прозвищу Ласка (т. е. голавль) и Аннибале Каро (1507—1566). Ласка был новеллистом, но писал и комедии. Ласка высоко ценил Боккаччо. Он критиковал подражание древним, настаивая в прологах и предисловиях на том, что во Флоренции иные обычаи, чем были в Риме и Афинах. Поэтому следует стремиться воспроизводить окружающее. В представлении Ласки искусство должно услаждать, мораль и религия — дело философов и проповедников. Персонажи его комедий часто превращаются в шутов, напоминающих zanni возникающей в это время комедии дель арте. В пьесе Ласки «Бесноватая» запоминается образ несчастного слуги, мечтающего стать хозяином: он бы не так дурно обращался со своими слугами, как его господин, платил бы им жалованье вовремя, хорошо кормил,

149 

не гонял ночью и днем по дальним дорогам, не лишал бы их сна.

Изысканному литератору Аннибале Каро, известному элегантными письмами и переводами «Энеиды» (в белых одиннадцатисложных стихах) и «Дафниса и Хлои» Лонга, принадлежит комедия «Оборванцы» (издана в 1581 г.). Интрига в пьесе А. Каро запутана. В родственных отношениях его персонажей можно разобраться лишь в конце комедии. Двое нищих бродяг вносят комический элемент в трогательную историю; причем оказывается, что один из них — отец героини. Представление кончается всеобщим празднеством. Каро лучше всего удались комические персонажи: слуги, посредники, сумасшедший Мирандола, типограф Барбогриджа.

Так называемые сиенские комедии, опубликованные лишь в 90-е годы XIX в., восходят к средневековым фарсам, в которых авторы-горожане смеялись над деревенскими простаками. В пьесах «Тяжкая работа» и «Капотондо», написанных торговцем писчебумажными товарами Сильвестро да Сиена, в обычную канву ученой комедии вставлены сцены из крестьянской жизни, удивляющие изрядной грубостью. Однако сама их аморальность свидетельствует о приниженности угнетенных классов Италии этого времени.

Стороны жизни, не освещенные у других комедиографов XVI в., нашли отражение в комедиях на падуанском диалекте, написанных Анджело Беолько по прозвищу Рудзанте (ок. 1502—1542). Рудзанте, драматург и актер, обладал чувством народного юмора, который порою переходил в сарказм и горький протест. Примерно до 1530 г., до того как он обратился к ученой комедии, он писал комедии на темы, связанные с судьбой крестьян. В комедии «Вернувшийся с войны» представлен бедный крестьянин, отправившийся в поход, желая нажиться, грабя и мародерствуя, что было делом самым обыкновенным. Жена его тем временем сошлась с другим. Увидя, что муж изранен и, главное, пришел домой с пустыми руками, она не хочет к нему возвращаться. Дело не в любви, а в том, чем он будет ее кормить. Она это говорит без раздражения, но решительно: чего он от нее хочет? Ведь он не сдержал обещания и ничего не принес из похода.

В лучшей комедии Рудзанте «Билора» крестьянин узнает, что во время его отсутствия жена ушла к пожилому синьору из Венеции. Он отправляется в город. Жена встречает его довольно приветливо и даже дает ему денег, чтобы он поел. В харчевне Билора встречает приятеля, предлагающего пойти к синьору и пригрозить ему, рассказав, что Билора был солдатом и свиреп нравом. Синьор, однако, не желает отпустить женщину, которая также не очень стремится снова жить в нищете. Муж все слышит и убивает синьора.

С середины XVI в. венецианец Андреа Кальмо (1510—1571) также писал пьесы на диалекте, однако его произведения скорее пасторальные эклоги, чем комедии. Его персонажи говорят на разных наречиях, даже на далматинском. В художественном отношении его пьесы уступают комедиям Рудзанте, но интересны тем, что связывают драматургию первой половины XVI в. с полународной комедией дель арте, которая в это время появляется на сценах Италии.

Может быть упомянут еще отличавшийся отменным тосканским языком плодовитый комедиограф Джованни Мария Чекки (1518—1587), купец и нотариус. Сборники его комедий выходили в 1550, 1560, 1585 гг., а большинство произведений было издано лишь в XIX в. Еще один комедиограф — Джамбаттиста Делла Порта (1535—1615), неаполитанский кавалер, занимавшийся отысканием философского камня, написал на досуге 29 комедий, плодовитостью соперничая с Чекки. Он использовал старые схемы ученой комедии, тем не менее в его комедии встречаются реалистические элементы. Некоторые его пьесы, как, например, «Сестра», предвосхищают современную драму. Делла Порте были свойственны маньеристические тенденции, он не чуждался изысканных и прециозных выражений.

После 1550 г. в Италии комедия постепенно уступает место пасторали, мелодраме и комедии дель арте. Во второй половине века лишь одна комедия заслуживает внимания — «Подсвечник» Джордано Бруно (1581). «Подсвечник» ближе всего по духу к «Мандрагоре» Макиавелли. Философ не забавляется комическими ситуациями, смех его горек; комедия у него преображается в сатиру. Куртизанка в пьесе Дж. Бруно не походит на порочные, но милые создания Аретино. Глупцы в «Подсвечнике» не веселят, как в «Каландро», а вызывают отвращение; автор изображает разбойников, переодетых полицейскими, обманщиков, сводней и холодных распутников. Он говорит о том, что в Неаполе, Риме и Венеции проституция не просто дозволена, но что там «учреждены дома терпимости, вроде женских монастырей». «В этих трех городах, — заявляет Скарамуре, маг, чернокнижник и умный мошенник, — заключается истинное величие Италии». Несмотря на рыхлую композицию и растянутость, «Подсвечник» относится вместе с «Мандрагорой» и некоторыми комедиями

150 

Рудзанте к лучшим театральным пьесам итальянского Возрождения и идет на сценах в наше время.

Во второй половине Чинквеченто сердца привлек псевдонаивный, иллюзорный мир пастушеской поэзии, идеализированный для видавшей виды публики, которая устала от осложненных схем ученой комедии и от кровавых сцен «трагедии ужаса». Происхождение пастушеского жанра не так просто, как кажется на первый взгляд. Пасторали содержат некоторые средневековые элементы, но восходят к «Сказанию об Орфее» Полициано и к «Аркадии» Саннадзаро. Авторы их были прилежными читателями Вергилия и Овидия. Отдаленным прототипом пастушеских драм были сатировские драмы древних греков. Де Санктис находил, что условный пастушеский мир в театре конца XVI в. свидетельствует о жизни общества, утратившего большие человеческие идеалы, но это верно лишь отчасти. Наиболее известными пастушескими драмами, покорившими зрителей Италии и других стран Европы, были «Аминта» (1573) Торквато Тассо и «Верный пастух» (1590) Гварини.

Джован Баттиста Гварини (1538—1612) был профессором красноречия в Падуе, придворным герцога Альфонсо II д’Эсте и других второстепенных государей Италии. Его литературное наследство — стихи, одна комедия, несколько трактатов, переписка, но вся слава Гварини зиждется на пьесе «Верный пастух». Названная автором «трагикомедией», ибо печальное в ней было перемешано с забавным, а возвышенное с комическим, пьеса вызвала возмущение последовательных сторонников «Поэтики» Аристотеля, особенно в Падуе. В ответе зоилам — «Компендиуме трагикомической поэзии» (1601) — Гварини утверждал, что цель поэзии — услаждать, а не поучать и что здравый смысл противостоит правилам, установленным античными авторитетами.

Изысканность «Верного пастуха», чувствительность и чувственность некоторых его сцен, прециозность и метафоричность, игра контрастами предвозвещала поэтику барокко. Легко объяснить успех этой пьесы, вызвавшей многочисленные подражания в XVII в. «Верный пастух» еще в большей степени, чем «Аминта», требовал музыкального сопровождения. Жанр пастушеской трагикомедии способствовал рождению музыкальной драмы. Так возникло новое направление в драматургии Италии, в недрах которого родилась опера. Крупнейшим представителем музыкальной драмы конца XVI — начала XVII в. считался флорентиец Оттавио Ринуччини (1564—1621). Его «Эвридика», положенная на музыку композитором Пери, была впервые представлена в 1600 г., положив начало опере. Новый жанр окончательно восторжествовал в пьесе Ринуччини «Ариадна», представленной в Мантуе (1608) с музыкой знаменитого Клаудио Монтеверди.

С середины XVI в. в Италии возник еще один театральный жанр — комедия дель арте (commedia dell’arte). Она восходит к нескольким истокам: к ученой комедии гуманистов, к пьесам на итальянском диалекте Рудзанте и Кальмо, к еще сохранившимся в XVI в. средневековым народным мистериям и фарсам. Несмотря на эти источники, комедия дель арте является новой разновидностью театрального искусства. Автора вытеснили в ней импровизирующие актеры. Условные схемы и раз навсегда установленные типы-маски в полународной комедии дель арте могут бесконечно варьироваться и наполняться новым содержанием. Арлекин, Пульчинелла, Коломбина, Панталоне, Бригелла с триумфом обошли в XVII в. столицы Западной Европы и проникли в комедии крупнейших драматургов Франции, Германии и Англии — от Мольера до Гольдони. В XVII в. персонажи комедии дель арте появились на театральных подмостках Москвы, а в начале следующего столетия — и Санкт-Петербурга. Они не сходят и поныне с мировой сцены.

Если рассматривать развитие театра Чинквеченто сравнительно с драматургией других европейских стран, будет видно, что итальянским авторам принадлежит приоритет во всех жанрах, хотя параллельно с театром Чинквеченто и во многом независимо от него развивался испанский театр, а к концу XVI — началу XVII в. именно в испанском и английском театрах ренессансная драматургия достигла высшего расцвета.

 

 

 

150 

НОВЕЛЛИСТЫ

Общественно-политический и идеологический кризис, охвативший в XVI в. Италию, сделал Чинквеченто веком развития трагической новеллы. Тщетны были попытки культивировать изящные литературные формы недавнего прошлого, а новелле придать вид остроумного анекдота или фантастического рассказа. Во второй книге «Придворного» (1528) Кастильоне заставляет известного комедиографа начала Чинквеченто Биббиену рассуждать о том, что новелла, достойная придворных кругов, это краткий насмешливый рассказ, в котором говорится, к примеру, о том, как некая обезьяна, жившая при дворе испанского короля, обыграла своего хозяина в шахматы, или о словах, замерзших посредине Борисфена (Днепра) и обогреваемых

151 

кострами, чтобы они оттаяли и стали понятными. Рассказ должен быть забавен, в нем ничему до конца не верится, но ничто и не выдается за истину. При дворе Гвидобальдо, герцога Урбинского, где вокруг его жены Елизабетты Гонзага собрались изысканнейшие люди, в том числе и сам Кастильоне, и где было положено начало кодексу светского поведения, ставшему нормативом для дворянства, успехом пользовались также пересказы кратких историй о короле Альфонсе. До начала XVI в. характерна тенденция дворов воспользоваться достижениями Высокого Ренессанса и в то же время оградить себя от всего слишком резкого, нарушающего гармонию жизни. Но все меньше оставалось места для легких поэтических сновидений. Новеллистов XVI в. жизнь заставила повернуться лицом к совершающимся в стране событиям.

В XVI в. среди итальянских новеллистов наиболее замечательными являются Маттео Банделло и Дж. Джиральди Чинцио. Именно они создали новелле Чинквеченто репутацию высокотрагического жанра и повлияли не только на повествовательную литературу, но и на драматургию Европы. Маттео Банделло (1485—1561) часто называют также пышным именем «Боккаччо XVI века», но это не совсем точно: исходя от Боккаччо, как и все итальянские новеллисты, он представляет в своем творчестве совсем иные времена и обычаи, чем те, которые царили во Флорентийской республике в XIV в. и отражены в «Декамероне».

186 новелл Банделло (три части) были напечатаны в Лукке в 1554 г. После смерти писателя выходит Полное собрание его новелл (всего 214 новелл). Действие новелл совершается на фоне событий века, иногда о них прямо говорится. Немудрено, что жизнь представляется Банделло — испытавшему на себе превратности духовно-политической карьеры в Ломбардии в момент, когда она стала ареной внутренних раздоров и полем битв Испании и Франции, — как цепь непреодолимых и жестоких конфликтов. В новеллах Банделло встречаются и литературные темы. Так, например, историю смерти царицы Софонисбы — излюбленную трагическую тему XVI в. — он излагает не столько по Титу Ливию, сколько по «Африке» Петрарки. Повествуя о жизни французского, арагонского, а также других дворов Европы, Банделло учитывает династические интересы своих слушателей. В новеллах есть и пересказ расхожих анекдотов эпохи, но процент таких пересказов невелик. Банделло прославился как поэт трагических будней бурного века Италии, раздираемой войнами, как поэт повседневных явлений итальянской жизни, показанных так, что они возбуждали любопытство и поражали воображение. Реальность своего времени Банделло старается не прикрашивать и, видимо, искренне думает, что не прибавляет от себя ничего, кроме необходимых для повествования и вполне правдивых деталей. В его порой жестоком рассказе натуралистических подробностей мало, все сводится к игре человеческих страстей. Сам автор как бы находится в непрестанном удивлении оттого, что все происходит так, как он видит, и не верит в какое-либо улучшение человечества. Мир таков, каков он есть, и в этом мире всевластно царят любовь и смерть.

Любовь у Банделло всегда необузданная, не сдерживаемая разумом; страсти он осуждает, но спокойно и без всякой риторики или пафоса. Иногда действия, ведущие к страшным преступлениям, психологически представляют для самого автора лишенную смысла загадку. Например, графиня Ди Челлан, обуреваемая страстями, не только непрестанно меняет любовников, но натравливает их одного на другого и жаждет убийств, еще неизведанных ощущений, пока сама не погибает на плахе. Несколько понятнее действия кардинала и его брата, убивших свою сестру — герцогиню Амальфи, ее мужа и детей. Они движимы предрассудками испанской правящей касты, не терпящей в своей среде смешения с низшими. Все же и эта месть настолько бесчеловечна и холодна, что потрясает воображение трагической бессмыслицей. В репертуар Банделло попала и знаменитая тема Ромео и Джульетты, впрочем уже до него рассказанная венецианским военачальником Луиджи Да Порто (1485—1529), который, будучи тяжело ранен, посвятил себя литературе и по веронским легендам впервые записал и обработал это предание. Иногда в новеллах Банделло любовь и кровавые события — амор и кинжал — являются там, где их нельзя предвидеть, а герои действуют вопреки рассудку и собственным интересам. Молодой человек похищает в Падуе девушку, но, как только его мать делает попытку помешать их любви, убивает свою возлюбленную и себя, хотя у него были все возможности не закончить столь трагично свою судьбу. Также необъяснимы поступки неопытного миланского юноши, который принимает куртизанку за благородную даму и травится от несчастной любви, удовлетворения которой он мог бы легко добиться. Иногда после долгих приключений влюбленные соединяются, но на брачном ложе их поражает молнией Юпитер.

В новеллах Банделло выведена также галерея слуг, покушавшихся с успехом и без успеха на честь госпожи, их обычно казнят сами

152 

ревнивые синьоры или строго наказывают законы. Банделло проникает равно легко в психологию синьора и простых людей, умеет описать точными штрихами роскошь дворца римской куртизанки и убогость крестьянской хижины. Персонажи его новелл довольно разнообразны, хотя действуют в замкнутом круге. Отношение Банделло к духовенству полно иронии. В его новеллах попы и монахи нарисованы в весьма неприглядном виде (жадные, похотливые, глупые). Он большой мастер реального пейзажа, отличный бытописатель, знаток обычаев разных мест Италии и разных общественных слоев. В его новеллах сменяются пейзажи городов, замков, деревень, загородных вилл.

Иллюстрация: 

М. Банделло. «Новеллы»

Титульный лист издания: Лукка, 1554 г.

Банделло любил говорить, что у него нет стиля. В его прозе нет попыток стилизации, риторической усложненности, стремления к блеску, лирических отступлений. Писатель обычно ограничивается небольшими меткими замечаниями, не лишенными юмора. Банделло был северянином, для которого речь Флоренции была чужой, хотя он и владел ею достаточно хорошо, чтобы писать на правильном литературном языке, а не на диалекте. Стиль Банделло соответствовал его манере правдивого рассказчика, человека хорошо образованного, но чуждого всякой позы и напыщенности.

Банделло писал тогда, когда высокие гуманистические идеалы Возрождения испытывали кризис, когда исчезало гармоническое восприятие мира, высшей формой которого была поэма Ариосто. Теренцианское начало (я человек, и ничто человеческое мне не чуждо) свойственно Банделло, но оно превратилось у него как бы в осуждение человека. Он будто хочет сказать: все в жизни могло бы быть иначе, разумней, начиная от исторических событий до человеческих страстей, но человечество охвачено безумием, и это его безумие воспринимается как повседневная жизнь. Новеллистика Банделло, эта будничная человеческая комедия позднего Возрождения, привлекла читателя не столько своим несомненным правдоподобием сколько трагически прозвучавшей в ней темой любви и мести, темой некоей роковой необходимости, влекущей людей к гибели.

Мировоззрение Банделло, отразившее кризис ренессансной идеологии, способствовало популярности творчества Банделло в Западной Европе, когда там начала складываться литература трагического гуманизма. Всеми признано его влияние на английскую драматургию конца XVI — начала XVII в., в особенности на Шекспира, позаимствовавшего темы, сюжеты и главных действующих лиц таких пьес, как «Ромео и Джульетта», «Много шума из ничего» и «Двенадцатая ночь», и сохранившего даже некоторых второстепенных персонажей банделловских новелл (например, отца Лоренцо). Новелла Банделло о Ромео и Джульетте послужила также основой драмы Лопе де Веги («Кастельвины и Монтесы»), а новелла о казни маркизом д’Эсте сына и жены — знаменитой трагедии Лопе «Кара без мщения». Влияние творчества Банделло испытал Сервантес («Назидательные новеллы»). Одним из основных источников для ознакомления с произведениями Банделло во Франции явились «Трагические истории» Бельфоре (1560), а для Англии — Фентон.

Не меньшее влияние на европейскую литературу XVI—XVII вв. оказал новеллист Джанбаттиста Джиральди Чинцио (1504—1573), о котором говорилось выше в связи с его трагедией «Орбекка». Чинцио был не только новеллистом и драматургом, но и теоретиком литературы. По его мнению, подражание античному

153 

эпосу в XVI в. — занятие бесплодное, примером чему является художественная неудача эпопеи Триссино «Италия, освобожденная от готов». Чинцио понимал значение Ариосто и то, что итальянская рыцарская поэма Возрождения связана со средневековым французским и франко-итальянским эпосом, ставшим в Италии народным.

Новеллистика одного из основателей трагедии итальянского Возрождения стоит в прямой связи с его драматургическим творчеством. Сборник новелл Чинцио «Экатоммити» (что переводится как «Сто сказаний»), начатый в 1528 г., вышел в Мантуе в 1565 г. Продолжая традицию обрамленной новеллистической книги, идущую от Боккаччо, Чинцио изображает общество кавалеров и дам, которые после разграбления Рима войсками императора Карла V и начавшейся там чумы укрылись во дворце римского патриция Колонна, а затем бежали в Марсель. Новеллы рассказываются на корабле, чтобы скрасить путешествие беглецам. Однако от новелл боккаччиевского типа новеллы Джиральди Чинцио отличаются религиозно-морализаторской тенденцией, связанной с Контрреформацией.

В «Экатоммити» нет описания городов, интерьеров, пейзажей — это не стихия Чинцио, все его внимание обращено на действие. Многие его новеллы легко претворимы в пьесы для театра. Это свойство сделало насыщенные драматизмом рассказы привлекательными для сценических обработок. Чинцио является автором новеллы, из которой Шекспир заимствовал сюжет и персонажей трагедии «Отелло», но в его рассказе фигуры действующих лиц разработаны довольно примитивно. Большим психологическим обоснованием отличается новелла о юной Эпиции и о неправедном судье, послужившая английскому драматургу источником трагической комедии «Мера за меру», а Пушкину (через Шекспира) — поэмы «Анджело». Эта новелла, одна из лучших у Чинцио, примечательна синтезом трагедийного момента и особенностей комедии характеров, положившим начало драме Нового времени.

Чинцио вносит как в драматургию, так и в новеллистику не только контрреформационное морализирование, но и понятие возвышенного, столь важное для театра XVII в. Его героини, жертвующие собою для того, чтобы спасти мужей, сестры, рискующие честью ради спасения братьев, великодушные государи, милующие благородных преступников, должны были создать у зрителей и читателей патетическое настроение. Поступки и поведение героев Чинцио возбуждают не только чувства страха и ужаса, но и возвышенные и благородные переживания. В этом «пробуждении добрых чувств» — безусловная заслуга одного из самых ярких писателей Италии XVI в. Чинцио отразил свою эпоху менее полно, чем Банделло, и другими художественными средствами, но и его окрашенное маньеризмом творчество важно для европейской славы итальянской новеллы.

Рядом с северной традицией итальянской новеллы середины XVI в. продолжались традиции тосканской новеллы, главным образом флорентийской и сьенской, на языке, более близком к классическому литературному идеалу.

Разносторонним литератором был Аньоло Фиренцуола (1493—1543), юрист по образованию. Фиренцуола сначала был монахом; скинув рясу, он, однако, не порвал окончательно с Ватиканом и сумел сохранить пожизненный доход от монастыря Сан-Сальваторе. Фиренцуола занимался латинскими авторами, а также новой литературой. Он, конечно, изучал трех «великих флорентийских светочей» Треченто, поэтому стиль новелл его изыскан, он любит хорошо сбалансированный период, ему не чужды ораторские приемы, и повествование течет у него по тому руслу, которое определил Боккаччо. Сборник «Беседы о любви» вышел в 1548 г., после смерти автора. Первоначально Фиренцуола предполагал, что сборник будет состоять из 36 новелл, разделенных на 6 дней. Он написал только новеллы первого дня и две новеллы второго. Рукописи его «Бесед о любви» начали распространяться с 1525 г. В предисловии автора к сборнику отразились идеи трактатов о любви эпохи позднего Возрождения, в нем явственно ощутимо влияние «Азоланских бесед» Пьетро Бембо. Типично для времени также рассуждение о двух Венерах, земной и небесной. Хотя в предисловии небесной отдается предпочтение, в самих новеллах любовь героев Фиренцуолы преимущественно чувственна.

Фиренцуола не любил городской жизни, ему ближе тосканский пейзаж, сады и рощи. Герои «Бесед о любви» наслаждаются сельской жизнью и на лоне природы предаются забавам любви и рассуждениям о литературе, проявляя при этом отменный вкус и хорошее образование.

Фиренцуола постарался разработать и интеллектуальный образ главной героини книги, Костанцы Амарети, которая у него более индивидуализирована, чем рассказчицы Боккаччо. Однако мир действующих лиц новелл Фиренцуолы ограничен. Значение «Бесед о любви» прежде всего в том, что они продолжают в новеллистике XVI в. классическую традицию флорентийской новеллы.

154 

Среди других тосканских новеллистов первой половины XVI в. заслуживает упоминания флорентиец Антон Франческо Граццини, по прозвищу Ласка (1503—1584), член многих флорентийских академий, пурист, страстный почитатель народного языка и народной поэзии. Граццини принадлежит сборник обрамленных новелл под названием «Вечерние трапезы». Действие новелл приурочено к карнавалу 1540 г. Во вступлении к сборнику повествуется, как в доме одной вдовы собралось общество молодых людей и женщин, мужья которых уехали по торговым делам. После ужина рассказывались истории. Эти встречи возобновлялись еженедельно в течение карнавала. Всего новелл в «Вечерних трапезах» должно было быть 30, но Граццини написал 23. Лучше всего ему удавались комические новеллы, сюжеты которых напоминают «Декамерон». Но Граццини был менее тонким стилистом, чем Фиренцуоло.

Среди других новеллистов XVI в. уместно упомянуть миланца Ортезио Ландо, писателя живого и гибкого, тяжеловесного Джироламо Парабоско, а также Челио Малеспини, Да Порто, Фортини и Джироламо Морлини, который ввел в свои латинские компиляции сюжеты, заимствованные из сказок.

Все же приоритет введения в новеллу народных сказочных мотивов историки литературы склонны признать за ломбардцем Джованни Франческо Страпаролой (ок. 1500 — ок. 1557), автором «Приятных ночей». Страпарола был подражателем Боккаччо. Близкий к гуманистическим кругам своего времени, он находился некоторое время в окружении Лукреции Сфорца, жены Джанфранческо Гонзаго, и Пьетро Бембо. Первая часть его сборника состоит из 25 новелл (5 ночей), она появилась в 1550 г., вторая часть, разделенная на 8 ночей, содержит 48 новелл (издана в 1553 г.). Страпарола все время интересуется то крестьянскими рассказами, то народными преданиями. В его новеллах причудливо сочетается непристойное, смешное и сверхъестественное, и обо всем этом писатель рассказывает деловито и даже буднично. Но ему нельзя отказать в умении остро построить интригу и выбрать увлекательный сюжет, будь то история о находчивом студенте, ловко отомстившем посмеявшимся над ним дамам, или о другом студенте, рассказавшем о своих любовных похождениях профессору, не зная, что тот является мужем его возлюбленной. Новеллы Страпаролы были очень популярны, причем не один век и не только в Италии, не столько благодаря игривости их содержания, сколько из-за богато представленной в них фантастики.

Однако тем, кто по-настоящему воспользовался богатствами народного фольклора, обработав их со вкусом, остроумием и артистической выдумкой, был иронический писатель барокко Джанбаттисто Базиле, который в следующем веке явился для Италии тем, чем Шарль Перро — для Франции.

 

 

 

154 

ТОРКВАТО ТАССО, ЗАКАТ ВОЗРОЖДЕНИЯ,
ВОЗНИКНОВЕНИЕ МАНЬЕРИЗМА,
ТЕНДЕНЦИЙ КЛАССИЦИЗМА
И ЗАРОЖДЕНИЕ БАРОККО В ИТАЛИИ

Творчество Торквато Тассо, разностороннее и неравноценное, завершает литературное развитие XVI в., века пышного расцвета итальянской поэзии, прозы и театра. Оно отразило их эволюцию, происходившую в конце важного и сложного периода европейской культуры.

Для позднего итальянского Возрождения характерны разные стили в искусстве и литературе: классицизм, маньеризм и зарождающийся барокко, которые развиваются более или менее параллельно, но неравномерно. Теория классицизма возникла в Италии в первой половине XVI в. и на протяжении столетия меняла свою философскую основу. В начале века эта теория опиралась на неоплатоновскую философию Фичино, обосновывавшую концепцию идеальной красоты, которую может раскрыть только художник. Тогда появились поэтики (например, поэтика Пьетро Бембо), развивавшие эту концепцию. Но к середине XVI в. новая эстетика начинает опираться не на Платона, а на Аристотеля. Появляются издания его поэтики с пространными комментариями — издание Франческо Робортелло в 1548 г., переложенное год спустя с латыни на итальянский Бернардо Сеньи, попытка католической ее интерпретации в издании Винченцо Маджи (1550) и более поздние переводы и комментарии Алессандро Пикколомини, Лодовико Кастельветро и др. Этот переход в области эстетики отчасти был связан с попытками противопоставить томистски-аристотелевскую философию платоновской, что казалось гарантией против всякого рода ересей, порождавшихся платонизмом, отчасти — с общим развитием рационализма.

У части эстетиков платоновское представление о «божественном неистовстве» поэта, представление, разрешавшее не только следовать образцам, но и создавать оригинальные творения, сменилось требованием строгой дисциплины, подчинения нормам, правилам, относящимся не только к форме произведения, но и к его содержанию, в котором впервые в литературе Ренессанса стала звучать тема долга как высшего начала. Одновременно от творческого подражания

155 

образцу идеальной красоты в середине века переходили к принципу обязательного подражания древним. Такого рода нормативную поэтику, которая ограничивала творческую индивидуальность поэта, не оспаривали иезуиты, стремившиеся подавить свободный, ищущий дух и не представлявшие себе, что рационализм окажется в XVII в. более губительным для религиозного мышления, чем неоплатонизм XVI в. Не понимали они и того, что новая поэтика при всей ее нормативности выражает не всегда проясненное стремление внести в общественное сознание итальянцев гражданственность.

Наряду с возникшими классицистскими тенденциями искусство и литература Ренессанса видоизменялись и в другом направлении. Ренессансный стиль периода расцвета постепенно сменяется маньеристским, а в конце века начинает зарождаться барокко. Эта смена стилей тоже вызвана изменением общественного сознания. В эпоху Контрреформации, с ее гнетом, кризисом гуманизма, нравственной ломкой, оно требовало беспокойного, драматического, а не созерцательного искусства. Рационализм во многом не удовлетворял духовные запросы общества, а гармония не соответствовала его умонастроениям. Поэтому в искусство проникают иррационализм и дисгармония, образы деформируются, возникает, с одной стороны, спиритуализация человека, а с другой — подчеркивается демоническое начало и безысходность человеческой жизни. Изящная простота уступает место усложенности формы. Вместе с тем усиливается ее динамичность и выразительность. С появлением барокко ощущается попытка преодолеть кризис, снять дисгармонию, примирить контраст духовного и материального, показав их неразрывность, как света и тени, и создать новое единство.

Маньеризм XVI в. не имел выраженной эстетической программы, однако современники, по-видимому, ощущали его особенности. О художниках-маньеристах писали, упрекая их в формализме и недостаточном внимании к религиозной тематике.

Так же без эстетических теорий утверждается в искусстве стиль барокко, хотя его черты отмечены в одном из трактатов конца века — «Трактат о священных изображениях» (1582) Габриэлле Палеоттиса. Оба стиля, несмотря на отсутствие программы, быстро развивались и переплетались с классицизмом. Их сложное переплетение и воплотилось в творчестве Торквато Тассо.

Иллюстрация: 

Алессандро Аллори.
Портрет Торквато Тассо

Вторая половина XVI в. Флоренция, Уффици

Торквато Тассо (1544—1595) родился в Сорренто в семье секретаря принца Салернского Бернардо Тассо, довольно известного среди своих современников поэта. Первые годы своей жизни Торквато Тассо провел в Салерно. Но в 1547 г., спасаясь от преследований испанского вице-короля, учредившего в Неаполе инквизицию и изгнавшего принца Салернского, Бернардо Тассо вынужден был покинуть Салерно и в 1554 г. забрал к себе сына. С этого момента начинаются беспрерывные скитания юного Торквато. Из Рима, где сначала поселились отец и сын, пришлось перебраться в Урбино. В 1557—1558 гг. они живут там при герцогском дворе, в 1559 г. они в Венеции, где Бернардо получил должность секретаря Венецианской Академии. Из атмосферы урбинского двора юный Тассо попадает в круг ученых людей, обсуждающих литературные и лингвистические вопросы. Придворная среда и общество ученых наложили отпечаток на его дальнейшую жизнь В 1560 г. Тассо поступил в Падуанский университет. Он посещал дома ученых литераторов Джован-Винченцо Пинелли и Спероне Сперони и с увлечением слушал лекции Франческо Пикколомини по философии и Карло Сигонио о поэтике Аристотеля. Интерес к Аристотелю проявился в трактате «Рассуждения о поэтическом

156 

искусстве и особенно о героической поэме», изданном значительно позже. В эти годы Тассо пишет любовные стихи и первую поэму «Иерусалим». Она осталась незаконченной, ибо Тассо увлекся другим сюжетом и в короткое время создал поэму «Ринальдо», которая увидела свет в 1562 г. В 1565 г. университетские занятия были закончены, и Тассо поступил на службу к герцогам д’Эсте. В 1573 г. поэт написал пасторальную драму «Аминта», начал трагедию «Галеальто — король норвежский» и со страстью работал над большой поэмой «Гоффредо» («Готфрид»), которую закончил в 1575 г. (она была напечатана в 1580 г. под заглавием «Освобожденный Иерусалим», которое дал ей издатель). В кажущейся беззаботности придворной жизни — у Тассо не было определенных обязанностей и хватало досуга заниматься творчеством — таился источник горечи: давала себя чувствовать испанизация страны, оживление феодального духа в сочетании с атмосферой абсолютистского двора; поэзия и ее создатели утрачивали независимость. Знатные дамы навязывали Тассо свое покровительство, подсмеивались над поэтом, придворная чернь преследовала его сплетнями и интригами. А он чувствовал себя подлинным творцом, особенно с тех пор, как закончил «Гоффредо», и отстаивал свою независимость, не желая раболепствовать перед двором.

Он хотел добиться всеобщего признания и разослал свою поэму ученым людям. Некоторые отнеслись к ней доброжелательно, другие — терпимо, но один из критиков — Сперони — обвинил автора в том, что он нарушил правила поэтики Аристотеля, а ревностный католик Антониано предложил исключить из поэмы любовные эпизоды и все стихи, которые, по его мнению, могли оскорбить верующих. Тассо защищался, но это было нелегко, тем более что у него начали меняться воззрения на религию. В это же время у него появились первые признаки душевного заболевания. Неоплатоник, гедонист и даже скептик, сомневавшийся в существовании ада и чистилища, стал слышать в воображении «ангельские трубы Страшного Суда» и видеть бога в облаках. С июня 1575 г., когда больной поэт явился к главному инквизитору Болоньи, начались бесконечные исповеди, которые лишь на время успокаивали его. Тассо стал пересматривать поэму, устраняя недостаточно ортодоксальные места, и все не решался отдать ее в печать. Болезнь поэта усиливалась, и религиозные метания осложнились манией преследования. В течение полутора лет поэт скитался по итальянским городам и в феврале 1579 г. вернулся в Феррару. 11 марта у Тассо начался сильный приступ болезни; он стал обвинять Альфонсо и его приближенных в ереси и разврате и угрожать им. Поэта схватили, отвезли в госпиталь св. Анны, где содержались сумасшедшие, и посадили на цепь, как буйнопомешанного. Впоследствие возникла легенда, будто бы Тассо заключили в сумасшедший дом из-за любви поэта к сестре герцога Леоноре; однако причина холодной жестокости тирана, державшего великого поэта в сумасшедшем доме семь лет, когда он не был в тяжелом состоянии, более прозаична: герцог опасался таланта Тассо, который, обвиняя себя, заодно обличал и двор.

В течение семи лет, проведенных в страшных условиях госпиталя-тюрьмы, где поэту через некоторое время все же отвели отдельную келью, Тассо пытался писать. Приступы болезненной депрессии и галлюцинаций сменялись периодами просветления. Он писал письма, философские трактаты, диалоги и стихи. Между тем рукопись поэмы попала в руки литературных дельцов, которые ее опубликовали в 1579 и 1580 гг. (в первом издании текст был искажен).

Поэма вызвала ожесточенную полемику. Одни ставили ее выше «Неистового Роланда», другие — сторонники Ариосто — раскритиковали «Освобожденный Иерусалим» (особенно резко высказалась флорентийская Академия делла Круска). Сам Тассо, еще находясь в больнице, вмешался в полемику, опубликовав в 1585 г. в Ферраре свою «Апологию».

Лишь в 1586 г. после бесконечных просьб поэта выпустить его на свободу и долгих ходатайств его почитателей Альфонсо II разрешил ему покинуть ненавистный госпиталь и уехать в Мантую. Опять наступила беспокойная, скитальческая жизнь. Но и теперь он продолжает писать. В 1588 г. поэт завершает трагедию «Король Торрисмондо», пишет поэму «Любовный костер». В 1588 г. для монахов Монте Оливето он начал сочинять поэму «Монте Оливето». В 1592—1593 гг. написал две маленькие поэмы — «Слезы девы Марии» и «Слезы Иисуса Христа» и закончил переделку «Освобожденного Иерусалима», который вышел в свет в 1593 г. под названием «Завоеванный Иерусалим». В 1594 г. было опубликовано новое издание «Рассуждений о героической поэзии», а в начале 1595 г., незадолго до смерти, Тассо закончил последнюю поэму «Семь дней сотворения мира».

Лирическая поэзия Тассо начинается в традициях петраркизма, понятых в духе Пьетро Бембо. Но в нее вторгается чуждая петраркизму анакреонтика, которая тоже становится образцом для любовной лирики. Слияние этих двух разных традиций составляет особенность поэзии молодого Тассо. В более зрелых его стихах привычная фразеология переосмысляется

157 

и обновляется, и, таким образом, принципы классицизма, насаждавшиеся Бембо, в них победы не одерживают. В поздних стихах, написанных в тяжелый период жизни поэта, ощущаются некоторые маньеристские тенденции, но воспитанное в юности ренессансное чувство гармонии не давало Тассо впасть в крайности этого стиля. Колебания между классицизмом и маньеризмом, умеряемыми более ранними принципами ренессансного стиля, характерно и для других видов литературного творчества Тассо.

В 1573 г. Тассо попробовал свои силы в пасторальной драме, и его «правильная» трагикомедия «Аминта» стала вершиной этого жанра. Создавая «Аминту», Тассо обратился не к своим непосредственным предшественникам, а к более далеким — к Полициано (к его драме «Орфей»), Боккаччо и к Лоренцо Медичи, к их пасторальным поэмам («Фьезоланские нимфы», «Амбра»), основным источником которых был Овидий. Но по сравнению с ними Тассо видоизменяет и усложняет традиционный мотив преследования возлюбленной.

Пастух Аминта любит нимфу Сильвию, которая отвергает его. Сильвию преследует сатир, от которого Аминта ее спасает. После ложной вести о смерти Сильвии Аминта пытается покончить с собой, неожиданно он таким образом завоевывает ответную любовь Сильвии. Тем самым трагический финал снимается, уменьшается роль мифологического элемента. Соперничество между пастухом и сатиром психологическое: соперничают грубая страсть и благородная, возвышенная любовь, которая побеждает.

По сравнению с «Орфеем» Полициано меняется и архитектоника драмы. В ней пять актов, акты подразделяются на сцены, в каждом акте участвует хор. Вместе с тем действие, так же как в античной трагедии, как правило, происходит за сценой: мы узнаем о нем из рассказов персонажей. Таким образом, формально пасторальная драма сближается с классицистической трагедией. Но этика пасторали Тассо принципиально иная. В «Аминте» звучит идея торжества любви, которую утверждал Боккаччо, а вслед за ним многие писатели Возрождения. Истинную любовь воплощает Аминта, который не пытается силой овладеть возлюбленной, а трогает ее сердце рыцарской преданностью. Идее всемогущества любви у Тассо сопутствует маньеристское ощущение быстротечности времени; прославляется не всякое проявление любви: отвергается и любовь продажная, и грубая страсть сатира. С утверждением истинной любви связана критика цивилизации и придворной жизни и прославление «золотого века», когда действовал закон «что сердцу мило, то разрешено»; в драматическую пастораль проникают утопические моменты из пасторальной повести Саннадзаро «Аркадия» Идеи эти выражены в монологах, замедляющих внешнее действие: «Аминта» — драма человеческих чувств. Поэтому не существенно, что внешние события вынесены за сцену. Основные эпизоды — это зарождение любви у Аминты, а затем и у Сильвии. В пьесе доминирует не обрисовка характеров, а стремление передать состояния человеческой души: страдания отвергнутой любви, дружеское сочувствие несчастному любовнику, сожаление об ушедшей юности.

Пастораль, несмотря на тяготение к классицистической трагикомедии, носит лирический характер, ее иногда называют большим мадригалом Тассо. Некоторая хрупкость и изысканность героев напоминает о маньеризме, но гармония, чувство меры в сочетании с гедонистической моралью говорят о ренессансных традициях «Аминты».

Маньеристские элементы, наряду с усилением классицистической тенденции, упрочиваются в драматургии Тассо позднее. Еще в 1574 г. по сюжету книги Олая Магнуса «О северных народах», переведенной в 1565 г. с латыни на итальянский, Тассо начал трагедию «Галеальто — король норвежский», в 1586 г. поэт ее переработал, она вышла в свет под названием «Король Торрисмондо». В трагедии связаны нравственный конфликт между любовью и дружбой и мотив кровосмешения. Строгая по форме, казалось бы, классицистическая трагедия, с ее столкновением страсти и долга, окрашивается у Тассо в маньеристские тона. Человеческий разум бессилен перед судьбой, и земная жизнь представляется бренной и горестной.

Центральное место в творчестве Тассо занимает эпическая поэзия. С середины XVI в. этот вид поэзии претерпевает в Италии значительную эволюцию. После успеха «Неистового Роланда» Ариосто в первой половине века появилось множество рыцарских поэм довольно низкого качества, но уже в 40-е годы этот жанр, несмотря на успех у читателей, начал переживать кризис. В период политических потрясений и социальных сдвигов, усиления католицизма, утраты национальной независимости и связанной со всеми этими явлениями нравственной ломки он постепенно переставал соответствовать общему умонастроению итальянцев и совсем не соответствовал канонам классицистской эстетики (об этом, в частности, свидетельствуют послания, которыми обменялись Джованбаттиста Пинья и Чинцио в 1548 г.). Именно в этот момент вспыхнуло особое увлечение античными эпопеями. Копируя «Илиаду», поэт Джанджорджо Триссино делает попытку

158 

создать героическую поэму, проникнутую понятиями долга, государственности и контрреформационной религиозностью. Но «Италия, освобожденная от готов» (1548), написанная по правилам аристотелевской поэтики, оказалась поэмой слабой и успеха не имела. Не помог развитию такого рода поэм и перевод на итальянский язык «Энеиды», завершенный поэтом Аннибале Каро в 1566 г. Конструировать «правильную» эпопею, основанную на понятиях, возникших, но по-настоящему не привившихся в Италии из-за ее раздробленности и общего духовного кризиса, было столь же бесплодно, как и продолжать писать поэмы в духе Ариосто. Поэтому понятно, что была сделана другая попытка — создать поэму нового типа. В том же 1548 г., когда вышла эпопея Триссино, Луиджи Аламанни выпустил поэму «Благородный Джироне», а позднее Бернардо Тассо переделал испанский рыцарский роман об Амадисе Галльском в поэму «Амадиджи» (1560). Оба поэта внесли в разбросанную композицию рыцарской поэмы единство, очистили ее от фривольности, а заодно и от юмора, ввели добродетельных героев, но добились лишь того, что скука убила блестящий фантастический мир, созданный воображением Боярдо и Ариосто. Идеализация, основанная на представлениях свободы и гармонии, уступила место идеализации, предполагавшей добродетели христианского толка. Но это различие тогда не осознавалось. Поэты и теоретики литературы (тот же Чинцио в трактате «О романах, комедиях и трагедиях», 1549) пытались сочетать и даже слить оба принципа в новом, промежуточном жанре.

Общий интерес к теории поэзии разделил и молодой Тассо, написавший «Рассуждения о поэтическом искусстве и, в частности, о героической поэме», основанные на принципах Аристотеля. Трактат делится на три части, посвященные тематике эпопеи, ее композиции и стилю. Исходя из требования правдоподобия, Тассо отдает предпочтение теме реально-исторической. При этом он считает необходимым для эпопеи элемент «чудесного», придающий ей величие. Но для того, чтобы примирить чудесное с истинным, он предлагает вводить в поэму только христианские чудеса, которые не вызовут сомнений у читателя. Одновременно он против того, чтобы изображали отдаленные века, так как в этом случае поэт, желая приблизить своих персонажей к читателям, невольно впадает в модернизацию. Тассо не советует писать и о событиях недавнего времени, так как они хорошо известны, а любой поэтический вымысел будет восприниматься как ложь. Касаясь формы, т. е. сюжета и композиции поэмы, Тассо настаивает на их единстве и целостности. Но, защищая жанр рыцарского романа, он указывает на необходимость разнообразия эпизодов в поэме, т. е. стремится к созданию смешанного жанра. Стиль эпопеи должен быть возвышенным, образы величественными, лексика изысканной, но не чрезмерно. И сюжет, и композиция, и стиль поэмы должны доставлять наслаждение читателю, ибо именно в наслаждении и состоит цель поэзии.

Этот трактат был издан только в 1587 г. без разрешения поэта. Второе, расширенное издание вышло под названием «Рассуждения о героической поэме» в 1594 г. в Неаполе. Тассо в соответствии со своими изменившимися взглядами видит теперь цель поэзии в поучении.

«Освобожденный Иерусалим» («Гоффредо») был задуман Тассо, в отличие от юношеской поэмы «Ринальдо», уже не как рыцарская, а как историческая, но созвучная своему времени поэма. Во второй половине XVI в. были предприняты попытки отбить наступление турок. Поэтому напоминание об успешном Крестовом походе конца XI в., закончившемся освобождением Иерусалима, было вполне актуальным. Следуя принципу, изложенному в «Рассуждениях...», Тассо обратился к такому историческому событию, которое разрешило ему смешивать историческую правду с вымыслом. Действие поэмы происходит в 1099 г. Войско Готфрида Бульонского осаждает Иерусалим, но христиане терпят неудачи. Им мешает добиться успеха мужественное сопротивление мусульман, силы зла и собственное нравственное несовершенство. Часть молодых рыцарей, в том числе наиболее храбрые, Танкредо и Ринальдо, влюбляются в прекрасных сарацинок и забывают о долге. Только после того, как Ринальдо отказывается от своей страсти к сарацинской волшебнице Армиде и возвращается в лагерь крестоносцев и преодолевает злые чары бесовских сил, христианам удается штурмом взять Иерусалим.

Субъективно поэтическая цель Тассо заключалась в том, чтобы создать наконец тот жанр эпической поэмы, к которому стремились его предшественники и он сам. Объективно же его поэма отразила перемены, происшедшие в общественном сознании второй половины века.

Образцом для Тассо была «Илиада», отчасти «Энеида», в большей степени, чем «Неистовый Роланд». Описание отдельных поединков, рассказ об осаде и защите Иерусалима, об уходе Ринальдо из лагеря христиан — все это сделано по схеме «идеальной эпопеи» античности. Так же как в «Илиаде», в центре поэмы — коллективные действия людей, преследующих общую цель — взятие города. Структура греческой эпопеи, в основе которой — столкновение

159 

защитников города и осаждающего войска, оказалась подходящей для поэтического мироздания поэта. Но Тассо воспевает не национальную борьбу, а «общее дело католического христианства» (Гегель), т. е. борьбу религиозную. Это знамение времени, когда шли религиозные войны и католицизм в Италии частично подменял национальное чувство. Общерелигиозное мироощущение наложило свой отпечаток на поэму. Человек в ней переставал быть центром Вселенной, как это было совсем недавно в литературе Ренессанса, над ним теперь встали силы, отсутствовавшие в греческом эпосе, не знавшем христианского дуализма: Добро и Зло, борющиеся между собой. С одной стороны, выступают язычники, как представляет поэт сарацин-мусульман, Люцифер и дьяволы, а с другой — христиане, которых поддерживает бог и ангелы. Идеи Добра и Зла, сталкивающихся во Вселенной, становятся в «Освобожденном Иерусалиме» формообразующим началом. Так, когда прилетает фурия Алекто, вся природа становится грозной. Образы красного тумана и кровавой росы напоминают о войне и об аде и придают рассвету (этому символу надежды) зловещую окраску. И наоборот, гроза, ниспосланная богом, вызывает чувство облегчения и радости. Достаточно неожиданного эпитета — «светлый гром», чтобы картина грозы стала символом доброго начала.

Влияние поэтического образца дает себя чувствовать не только в структуре. Конечно, на облик дьяволов «Илиада» повлиять не могла — их традиционное изображение было закреплено Данте. Зато бог у Тассо напоминает Зевса; по сравнению с огненной Точкой или тремя разноцветными кругами, символизирующими божество в дантовском «Рае», он очеловечен и снижен.

Следование образцу, т. е. тенденция к классицизму, и наряду с этим гуманистическая традиция Возрождения приводят Тассо и к известной объективности в изображении персонажей. Его язычники — враги христианства, но они мужественно обороняют город, и поэт не только отдает им должное, но порою даже сочувствует им.

«Илиада» — не единственный образец для Тассо, который хотел сочетать героическую эпопею с рыцарской поэмой Ариосто. Вместе с ариостовскими мотивами в поэме Тассо живет ренессансная мораль, согласно которой высшая ценность в мире — человек. Тассо не пытается слить это мировоззрение с моралью, ставящей идею над человеком, а как бы сталкивает два разных нравственных принципа. И это столкновение является главной пружиной действия. Завязка поэмы — в речах Гоффредо, заявляющего, что цель рыцарей — освободить Иерусалим от неверных; ради этой цели крестоносцы терпят страдания «на суше и на море» и ведут войну. Появление в лагере крестоносцев Армиды вносит в сюжет поэмы классицистический по своей сути конфликт долга и страсти. Армида, подобно Анджелике в поэмах Боярдо и Ариосто, просит Гоффредо и его рыцарей помочь ей вернуть утраченное королевство. Ответ Гоффредо противоречит рыцарским традициям и этике Возрождения: крестоносцы, по мнению героя, должны выполнить долг и освободить Иерусалим, а уж затем смогут прийти на помощь Армиде. Рыцари ропщут на жестокость такой морали, подчиняющей человеческие чувства и славный рыцарский долг помощи даме религиозному долгу. Часть молодых крестоносцев уходят вслед за Армидой, так же как уходили рыцари в поэмах Боярдо и Ариосто за Анджеликой. Но у Тассо — это грех, за который приходится нести кару.

Особое значение для сюжета приобретают заблуждения Ринальдо. Он уходит из лагеря христиан, ибо не желает подчиниться власти Гоффредо и понести наказание за то, что убил на поединке оскорбившего его рыцаря. «Свободным я родился, и свободным я умру», — заявляет он. Одно своеволие влечет за собой другое: в изгнании он попадает в любовные сети Армиды и, увлекшись ею, живет на Счастливых островах, забыв об освобождении Иерусалима.

Описание волшебного острова Армиды несет на себе отпечаток маньеризма — ощущение скрытой греховности, расслабляющей волю. Любовная страсть усыпляет добродетель Ринальдо. Пробуждают эту добродетель лишь упреки явившихся за ним рыцарей, напоминающих ему, что его ждет Гоффредо и воинские подвиги. Ринальдо мгновенно приходит в себя и, несмотря на мольбы Армиды, весьма напоминающие стенания Дидоны (эта сцена явно навеяна «Энеидой» Вергилия), идет исполнять долг воина. С этого момента действие ускоряется и близится к развязке. Моральная победа в душе Ринальдо подготавливает победу и на поле боя, но Тассо не оставляет в тени и трагедию искренно полюбившей Армиды.

Идея христианского долга торжествует, но дорогой ценой, дорого дается и победа в этой войне, которую поэт называет кровавой резней. Горечью проникнута предпоследняя октава поэмы, описывающая бегство сарацин и реки крови на поле боя.

Идейная тенденция поэмы, равно как и эстетический принцип подражания античности, ведет к классицизму, но классицизму особому, окрашенному в маньеристские тона. В поэме звучит мотив бренности жизни и силы зла, неоднократно

160 

выражается сомнение в суждениях человеческого разума. Не разум побеждает страсть, а вмешательство высшей силы. Внутренней борьбы нет, а следовательно, нет резко очерченных характеров. Но Тассо, как и его предшественники, и не стремился к этому.

Его основная эстетическая задача — подчинить разнообразные эпизоды общему замыслу. Единства Тассо добился благодаря тому, что в центре произведения стоит борьба за Иерусалим. Труднее было достичь разнообразия: в поэме, где большое место занимает описание осады, легко было впасть в перечисление битв. Отказавшись от композиционного принципа Ариосто, поэт ищет разнообразия не в смене картин внешнего мира и приключений не похожих друг на друга персонажей, а в чередовании поэтической тональности и в контрастности ситуаций.

Существенную роль в поэме играет сочетание исторической реальности и фантастики. Реальные крестоносцы сражаются с не менее реальными сарацинами. Описание осажденного Иерусалима, военный совет сарацинских вождей, упоминание о том, что отдельные крестоносцы жаждут золота и добычи, — все это создает реальную историческую картину. Но тут же рядом действуют злые и добрые волшебники, которые могут перенести героев с одного места на другое или заставить их испытывать всевозможные превращения. Из деревьев, срубленных в заколдованном лесу, христианские рыцари строят стенобитную машину. Рыцари плывут на остров Армиды, следуя точному географическому маршруту. Фон действия тоже в известной мере подчинен принципу контрастности: за рассказом о великой засухе под Иерусалимом следует описание цветущего сада Армиды. Это подчеркивает контрастность аскетической борьбы крестоносцев и радостей чувственного наслаждения, которому отдался Ринальдо.

Особенно заметно изменение поэтической тональности при многократном описании одного и того же явления. Ночь страшна, «когда от колдовских чар месяц мутнеет и его рога окутаны облаком», страшна и в засуху, когда в небе видны «жестокие звезды» и «скупая луна» и мрак озаряют «огненные столпы кометы». Ночь золотится от божественного света Михаила-архангела, но особенно прекрасна ночь, когда она служит покровом влюбленной женщине: тогда безоблачно звездное небо «и восходящая луна разбрасывает живые жемчужины». Ситуация определяет характер поэтического описания. Смена ситуаций, их драматичность и контрастность — основной источник поэзии «Освобожденного Иерусалима». В эпизоде Софронии и Олиндо юная христианка хочет пожертвовать собой, чтобы спасти единоверцев, а безответно влюбленный в нее юноша готов умереть, чтобы спасти ее. Самопожертвование ради многих сменяется самопожертвованием ради любимой. Кульминация эпизода — любовное объяснение Олиндо в тот момент, когда начинает пылать костер, на котором они оба должны погибнуть. Спасает их суровая воительница Клоринда, которую охватывает жалость к плачущему юноше и безмолвной девушке, и воительница добивается их освобождения.

Трижды повторяется в поэме одна и та же контрастная ситуация любви к врагу, и каждый раз она получает особое разрешение. Трагически заканчивается не знавшая взаимности любовь Танкредо к сарацинской воительнице: он нечаянно убивает Клоринду. Трогательная и робкая любовь сарацинской принцессы Эрминии к Танкреду облекается в элегические тона. С этой сюжетной линией связаны пасторальные сцены, создающие паузу в героической поэме о кровопролитной войне. Наиболее развернута эта ситуация в отношениях между Ринальдо и Армидой. Ее страсть проходит различные фазы. Описание безмолвной любовной сцены в заколдованном саду сменяется изображением уже не коварной волшебницы, а влюбленной женщины, которую покидает ее возлюбленный. Ее отчаяние изливается попеременно в мольбах и упреках, обращенных к уходящему Ринальдо. Контрастом к тирадам Армиды служит молчание Ринальдо, который лишь в конце произносит холодные прощальные слова. После ухода Ринальдо отчаяние сменяется чувством мести, и Армида снова превращается в волшебницу. В разгар битвы грозная волшебница, направляющая стрелу в Ринальдо, молит, однако, небо, чтобы стрела его миновала. Драматический эпизод примирения Ринальдо и Армиды завершает эту сюжетную линию. Одновременно разрешается борьба злого, демонического и доброго начала, восстанавливается гармония, иная, чем в ренессансной поэзии начала века, и чуждая маньеризму. Она возвещает зарождение барокко.

Критики «Освобожденного Иерусалима» обращают больше внимания на любовные линии сюжета. Действительно, традиции культуры, которую Тассо впитал с детства, способствовали тому, что любовные сцены оказались более поэтичными. Но их выразительность отчасти достигается благодаря контрасту со сценами батальными, исполненными героического аскетизма.

Драматичность батальных картин поэмы связана главным образом с фигурами язычников Арганте и Солимано. Автор ставит их в трагическое положение: они защищают «неправое дело» и заранее обречены на поражение. Но

161 

одинаковая ситуация, в которой находятся обе фигуры, не делает их сходными. Арганте — профессиональный воин, презирающий всякого бога и верящий лишь в свой меч. Но Тассо наделяет его благородством и мрачным величием. Умирает Арганте как воин от руки достойного противника. Солимано бьется не ради славы, а ради отчизны, и героизм его проявляется не в поединках, а во время общей битвы защитников Иерусалима, когда он готов пожертвовать собой, чтобы не допустить христиан в город. Можно сказать, что Солимано в большей степени эпический герой, чем Танкредо и Ринальдо, образы которых восходят к рыцарскому роману с его индивидуалистической моралью и иным пониманием человечности и героики.

Настоящим противником Солимано должен был бы стать благочестивый Гоффредо, идеальный крестоносец в представлении Тассо. Но Гоффредо убеждает других, сам же не действует и не может действовать, так как он идеален. И он должен быть идеальным как рыцарь отвлеченной христианской идеи. Поэтому упреки по поводу безжизненности фигуры Гоффредо не вполне состоятельны, и эстетически эта фигура в поэме оправдана. Гоффредо — опорная фигура действия, он — связующее звено в лагере христианских рыцарей, ибо настоящей эпической связи между ними все-таки нет.

Тассо намного превзошел предшественников в создании нового, смешанного жанра как раз потому, что он открыто противопоставил два разных принципа идеализации, благодаря чему его поэма приобрела необходимый драматизм. Поэту удалось сочетать закон единства, установленный классицистической эстетикой, с разнообразием, основанным на контрастности — светотени», излюбленном приеме не только маньеризма, но и барокко, — и достичь при этом гармоничности, утраченной в его кризисную эпоху. Произведение Тассо нужно рассматривать как шедевр нового, смешанного жанра, а не как героическую эпопею, для которой конец Чинквеченто не был благоприятен.

Тассо в период религиозного кризиса и душевной болезни был недоволен поэмой; вторая ее редакция — «Завоеванный Иерусалим» — значительно отличается от первой: исключены эпизоды Олиндо и Софронии, Эрминии и пастухов, сокращено путешествие на Счастливые острова. Зато удлинились географические и исторические экскурсы, описание католического ритуала, усилилась риторика и религиозная патетика; поэма стала монументальнее и тяжелее. Нарушилось равновесие между различными стилями, характерное для «Освобожденного Иерусалима». Но не «Завоеванный Иерусалим» и не «Семь дней сотворения мира» — католическая поэма в белых стихах, противопоставляющая библейский миф о происхождении жизни на земле античной натурфилософии Лукреция, — принесли славу Тассо.

В памяти потомков поэт остался прежде всего так творец «Освобожденного Иерусалима», произведения трудной, трагической эпохи, отразившего ее нравственные и эстетические проблемы.

Творчество Тассо завершает сложный путь развития литературы и культуры Чинквеченто.

В XVII и XVIII вв. у Тассо нашлось много подражателей, но это было уже другое время. Это время несло с собой новые идеи, новую культуру и по-своему разрешало вопросы, которые поэт поставил перед своими современниками.

 

 

 

161 

СТАНОВЛЕНИЕ
НИДЕРЛАНДСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Нидерландская литература сложилась в XII в. на основе фольклорной эпической традиции и фламандско-брабантской литературной традиции. Еще во второй половине XII в. в Южных Нидерландах появляются первые образцы светской литературы на народном языке в творчестве фламандского поэта Хендрика ван Фелдеке, который вошел в историю литературы как основоположник немецкого миннезанга под именем Генриха фон Фельдеке. Дидактический жанр разрабатывался на протяжении веков моралистами, прежде всего Якобом ван Марлантом (до 1235 г. — ок. 1300 г.) и сатириками, например безвестными авторами животного эпоса «О Ли?се Рейнарте» (XIV в.), послужившего прямым источником различных вариантов поэмы о Рейнеке-Лисе. Аллегорическая форма стала впоследствии образцом для риторов, ее использовали и гуманисты вплоть до XVII в. Дирк Поттер ван Ло (1370—1428) в своем «Поприще любви» соединил морализующий и сатирический жанры с фольклорными — спроками (род рифмованных exempla и бурде, близки немецким шванкам). Первые образцы прозы на народном языке создали мистики Хадевейх

162 

(т. е. Гедвига из Антверпена; ок. 1200 — ок. 1269), Ян ван Рейсбрук (1293—1381) и др. Мистицизм, то стихийный и эмоциональный, то созерцательный и осознанный, был тогда путем к духовному избавлению от церковных догм. У Рейсбрука встречаются антиклерикальные мотивы и бюргерская рассудительность. Некоторые произведения мистиков, особенно стихи Хадевейх, способствовали развитию лирического жанра: они повлияли на авторов баллад так называемой «Гаагской рукописи» (XIV в.), песен, вошедших в сборники XVI в. («Антверпенская книга прекрасных песенок» и др.), на поэзию риторов (Анна Бейнс). Книги Рейсбрука, особенно «Красота духовного брака» (ок. 1350), оказали заметное влияние на немецких писателей-мистиков (Иоганн Таулер, Генрих Сузо) и на ближайших предшественников гуманизма в Нидерландах (Герт Гроте, Фома Кемпийский); в начале XX в. «Красота духовного брака» была переведена (с французского перевода М. Метерлинка) на русский язык. Творчество Марланта, Хадевейх и Рейсбрука сыграло важнейшую роль в формировании общенидерландского литературного языка.

Мистицизм в Нидерландах был активным проявлением в богословских формах широкого движения масс. Это движение в XIV—XVI вв. получило название «новое благочестие». Оно выражало интересы складывавшегося третьего сословия и выдвигало позитивное, жизненное требование земного благочестия и деловитости. Не забывая о духе, оно заботилось и о теле. По понятиям «девотов» (от devotio moderna — латинского названия «нового благочестия»), человек приобщается к вечности через природу и мир конкретных вещей, поскольку в каждой из них подразумевается частица божественной первосущности. Это самобытное движение во многом соответствовало процессам, происходившим в Италии в конце XIII — начале XIV в., возвышало человека в собственных глазах. Это новое отношение человека к окружающему его миру красочно раскрыла великая нидерландская живопись XV в., а также современная ей нидерландская музыка, завоевавшая всеевропейскую славу.

В нидерландской культуре XV в. происходит новое открытие мира. В живописи оно начинается в первые десятилетия XV в. творчеством Хуберта и Яна ван Эйков и развивается у Рогира ван дер Вейдена, Дирка Баутса, Хуго ван дер Гуса, Ханса Мемлинка, Иеронима Босха. На основе изучения живописи была разработана концепция самобытности нидерландского Возрождения (Б. Р. Виппер, Н. М. Гершензон-Чегодаева, В. Н. Гращенков), его малой зависимости от античных и итальянских образцов, его связи с готикой.

Как и в живописи, макро- и микрокосм, вечное и эфемерное, общее и индивидуальное в нидерландской музыке Возрождения уравновешены. Воспевая безбрежность и величие мира, красоту добродетели, духовное самоуглубление, культовая музыка в духе так называемого «нового благочестия» нисходила в повседневную жизнь, а светская — выражала благочестивое отношение к бытию. Нидерландская полифоническая школа XV—XVI вв., ведущая в музыке Возрождения, оказала на нее широкое воздействие — от протестантского хорала до вершин католической мессы у Палестрины, на кафедральную службу и на бытовое музицирование. Опираясь на хоровые традиции других народов и отечественный музыкальный фольклор, представители этой школы: Гийом Дюфаи, Жоскен Депре, Ян Окегем, Якоб Обрехт, Адриан Вилларт, Орландо Лассо и другие — явились, в свою очередь, родоначальниками школ полифонии во Франции, в Германии, Италии, Швейцарии, Чехии, создали классические образцы важнейших музыкальных жанров (месса, мотет, мадригал, шансон), заложили основы инструментальной музыки Нового времени.

Процесс складывания новой, национальной культуры в Нидерландах начинает ясно проявляться в живописи и музыке не позже конца первой трети XV в. и завершается (с Брейгелем и Орландо) в последней трети XVI в., что и можно считать временными границами нидерландского Возрождения. Литература этой эпохи идейно-эстетически тесно связана с обоими искусствами. Опираясь на классический и национальный опыт народно-сатирической, бюргерско-дидактической, еретико-мистической, схоластической литературных традиций, во всеоружии новых идей, именно литература могла по-новому раскрыть современникам смысл вечных вопросов о боге и человеке, истине и добре, жизни и смерти, приняла активное участие в социально-политической борьбе своей эпохи. Нидерландская литература Возрождения не обнаруживает того стилистического единства, которое отличает живопись и музыку. В ней развиваются два основных и очень разных в художественном плане течения — литература камер риторов и гуманистическая. Хронологические рамки литературы Возрождения примерно те же, что и в живописи: это период между годами жизни ближайших предшественников Эразма (Агрикола, Гнафей) и его младших преемников (Нот, Корнхерт).

 

 

 

163 

КАМЕРЫ РИТОРОВ

Отличительным явлением в истории нидерландской литературы конца Средних веков и эпохи Возрождения была деятельность риторических кружков, так называемых камер риторов, или редерейкеров. Зародившись из гильдий искусств во Фландрии и Брабанте, созданных по образцу северофранцузских камер риторики (chambre de rh?torique, отсюда и сам термин — камеры риторов), они распространились в XV в. в Северных Нидерландах, прежде всего в Голландии. При некотором типологическом сходстве с французскими камерами риторики и немецкими мейстерзингерами камеры риторов были типично национальным явлением нидерландской раннебуржуазной культуры. Риторы сыграли существенную роль в истории литературы своей страны. Они усовершенствовали до виртуозности технику стихосложения, особенно рифмовку, обогатили старые формы (рефрен, рондель) и ввели новые: оду, сонет, эпиграмму. Опираясь на народное творчество, они заложили фундамент национального театра и драмы (мистерия, миракль, клухт, зиннеспел). Связь с фольклором и с обмирщенным церковным театром выразилась в генетическом родстве клухта с со?ттерни (родственно французскому соти?), зиннеспела с моралите. Из редерейкеров вышли многие гуманисты; в среде риторов, как и в итальянских академиях, высоко ценилась ученость. Редерейкеры считали изощренную версификацию, внешний блеск и благозвучие стиха показателем мастерства. Поэзия риторов, предназначенная для публичной декламации, обращалась по традиции к дидактически-религиозным, политическим и нравственным проблемам. Даже любовная лирика часто носила нравоучительный характер. Такова типично риторическая поэзия фламандца Антониса де Ровере (ок. 1430—1482) и антверпенского купца Корнелиса Крюла (конец XV в. — между 1538—1551), первого переводчика «Бесед» Эразма.

Лишь в начале XVI в. с творчеством Анны Бейнс (1493—1575) в поэзию риторов входит живое чувство: преданная, несчастная любовь женщины (стихи до 1528 г.), страстная ненависть католички к инакомыслящим, протестантам (сборник 1548 г. и др.). Среди риторов были и ортодоксы католичества, и протестанты всех течений (их большинство), и гуманисты.

Второй после Анны Бейнс значительный лирик из редерейкеров, фламандский клирик Маттейс де Кастелейн (1485—1550) сам писал музыку к своим то меланхолическим, то жизнерадостным и чувственным «Разным песенкам». В историю эстетики вошла его поэма «Искусство риторики» (1548) — первая нидерландская поэтика, свод сведений о поэзии риторов и ее программе. Кастелейн активно защищал фламандский язык, который, по его мнению, не уступает латыни. Поэт обратился к метрическому построению стиха (средневековый нидерландский стих был свободным, акцентным), опередив в этом поэтов Плеяды.

Антверпенский редерейкер и гуманист Корнелис ван Гистеле своими обработками и переводами Теренция (1555), Софокла (1556), Овидия (1559), Вергилия и Горация (1569) стремился приблизить к соотечественникам классиков, передать красоту античной поэзии, своеобразие их нравов и характер мышления древних, не забывая при этом по обыкновению выводить мораль для читателя. Южнонидерландские риторы Виллем ван Хахт, Ян Хауарт, Лукас де Гере (также известный художник) часто обращаются к мифологическим сюжетам, обновляют форму стиха, но их поэтические индивидуальности еще частично скованы корпоративным духом и дидактикой. Традиционная риторика и ренессансная поэзия все еще противостояли друг другу.

Главной литературной сферой редерейкеров была, однако, драматургия. В первой новозаветной мистерии из цикла «Радости девы Марии», поставленной брюссельскими риторами, очевидно, в 1448 г. (цикл состоял из семи мистерий, и они ставились регулярно вплоть до 1560 г.), встречаются рядом с Истиной и другими аллегорическими фигурами бытовые реалии. В седьмой мистерии (остальные пять не сохранились) авторы изображают апостолов как простых смертных. Так же воспринимали мир создатели Гентского алтаря 1432 г. и другие художники конца Средневековья и начала нидерландского Возрождения.

Предвестия ренессансного мировоззрения прослеживаются в предварившем фаустовские мотивы миракле «Марикен из Неймегена», написанном около 1500 г. неизвестным ритором. Создание образа женщины, стремящейся постигнуть семь свободных искусств и важнейшие языки, серьезное завоевание нидерландской культуры. «Марикен из Неймегена» можно сравнить с «Мираклем о Теофиле» Рютбёфа (ок. 1261 г.). Марикен толкает на союз с дьяволом не только обида на людей за несправедливое оскорбление, поиски сочувствия, но и дух познания неведомого. После семи лет вольной жизни Марикен уходит в монастырь. Традиционный финал — это, пожалуй, все, что осталось здесь от миракля. Психологизм образа Марикен предвещает духовные бури героя драмы Возрождения, а тема оправдания «ведьмы» — веротерпимость гуманистов. Ренессансной была также идея интеллектуального

164 

и морального богатства женщины, воплощенная в Марикен; эту идею развивает впоследствии Эразм и другие гуманисты.

Клухт — нидерландский фарс, жанр, популярный среди горожан. Его истоками были масленичные действа (их красочно изобразил Питер Брейгель Старший в «Битве Карнавала с Постом»). Наряду с традиционными сюжетами о дураках в клухте XV—XVI вв. все чаще появляются антикатолические мотивы. Известными авторами клухтов были упомянутые выше Корнелис Крюл (заимствовавший ряд сюжетов у Эразма) и особенно Корнелис Эверарт (1485—1556), горячий сторонник эразмианского гуманизма.

Клухт исполнялся в начале или в перерывах зиннеспела (от «зин» — чувство, мысль, «спел» — игра), нидерландского моралите, основного жанра драматургии риторов. Классический образец зиннеспела — «Зерцало спасения для каждого, или Элкерлейк» (т. е. каждый) — написан около 1475 г. (издан ок. 1495) фламандским гуманистом Питером Дорландом ван Дистом (1454—1507). Заимствуя средневековой мотив «memento mori» и ответа перед Страшным судом, «Элкерлейк» повествует о конфликте души и тела, добра и зла в духе новой идеи личной ответственности перед богом. «Элкерлейк» стал бродячим сюжетом. Его переводили на английский, немецкий, латынь и другие языки. В XVI в. «Элкерлейка» перерабатывали гуманисты и риторы, католики и протестанты. Из вариаций риторов на эту тему выделяются две: «Гекаст» Лангвелта (1539) и «Человек, любивший наслаждения» Яна ван ден Берге (1555); его герой горд, жизнерадостен, грешит с удовольствием. На основе английского варианта «Everyman» и «Комедии» Ганса Сакса (1549, переделка «Гекаста») Хуго фон Гофмансталь создал драму «Каждый человек» (поставлена в 1911 г.).

«Элкерлейк» отразил противоречия, связанные с двойственной природой «нового благочестия», например противоречие между высокими словами молитвы и реальными делами бюргера. «Элкерлейк» был переломным пунктом в истории зиннеспела. Если до него в этом жанре преобладали традиционно благочестивые настроения (скажем, спор о преимуществах христианской веры перед иудейской и мусульманской в зиннеспеле «Кто хочет, тот спасается» Антониса де Ровере), то впоследствии в этом жанре явственнее обозначаются антицерковные тенденции (например, сатирическое изображение Обмана, молиться которому заставляют Глупцов, Толпу и Бедность монахи в анонимном зиннеспеле «О новой Выдумке, Хитрости и Пастве») и демократические устремления (такие, как осуждение стяжательства в «Игре о Жадности» Корнелиса Эверарта). Обостряется и внимание к повседневному, конкретному, появляются элементы реалистической типизации образов.

В XVI в. содержание зиннеспела все более демократизуется, а его структура приближается к ренессансной драме. Таково «Зерцало любви» Колейна ван Рейсселе (изд. 1561), где аллегоризм соседствует с внутренними мотивировками поведения персонажей и конкретным изображением среды. В драме поставлена проблема социального неравенства в пределах самого бюргерского сословия: герои — молодой купец Дидрик де Холландер и его возлюбленная, белошвейка Катерина Схермертенс — погибают из-за этого неравенства.

Сочинения редерейкеров публично исполнялись ими на состязаниях камер: существовали городские (интреде), сельские (дорпспел, хагеспел) и общие состязания камер одной (хагеювел) и нескольких провинций (ланд-ювел, букв. — сокровище страны). Перед ланд-ювелом заранее объявлялась программа, содержавшая, кроме порядка и условий праздника, его тему морально-риторического характера, на которую риторы сочиняли пьесы и стихи, нередко публиковавшиеся затем в сборниках. Злободневность темы заставляла зрителей принимать чью-либо сторону, будила их гражданскую активность. На ланд-ювелах наглядно раскрывался прикладной характер искусства риторов — прикладной и по связи этого искусства с ремеслом, и по общественно-воспитательной функции. В XVI в., в пору расцвета камер риторов, когда число их утроилось по сравнению с XV в., приблизившись к тысяче, и в них влилось много выходцев из низших слоев населения, ланд-ювелы нередко превращались в общенародные действа, которые сплачивали население провинций. Во время ланд-ювела 1539 г. началось Гентское восстание 1539—1540 гг. В период испанского владычества камеры риторов распространяли идеи освободительного движения, а их литература все больше приобретала религиозно-политическое звучание. В 1571 г. герцог Альба запретил за «еретичество» ланд-ювелы, а позже стали преследовать всякие выступления риторов.

В XVI в. были собраны и зафиксированы произведения безымянных поэтов Средневековья, в отличие от риторов порой не знавших грамоты. Примерно с 1470 г. в Нидерландах издавались многочисленные народные книги, в которые входили рыцарский и животный эпос, легенды, предания и т. д. Светская лирика Средних веков была объединена в «Антверпенской книге прекрасных песенок» (1514), духовная —

165 

в «Благочестивой и душеполезной книжице» (1549).

В годы Нидерландской буржуазной революции и антииспанской войны последней трети XVI в. рождается народная поэзия, известная в литературе как песни повстанцев — гезов. Политическая и религиозная ненависть к испанцам, плач по жертвам, гнев и призыв к мести, подъем патриотизма и хвала национальным героям — вот основные сюжеты, которые диктовала авторам суровая быль. Большинство песен гезов сочинено безвестными авторами, в том числе риторами, и распространялось бродячими певцами или в так называемых «летучих листках». Доступные по форме, они легко запоминались и пелись на популярные мотивы с четким ритмом и типичными для протестантских песен мелодическими оборотами. Многие из песен гезов стали народными, например «Нидерландцы, будьте бдительны» (Адриана Валериуса, 1576), «Помогите себе сами, и бог вам поможет». Вот типичный фрагмент из популярной песни гезов:

Воспрянем и грянем во славу Господню,
Пред битвой молитвой и верой сильны,
Отец всеблагой! Ты порукой сегодня,
Что мы сокрушить супостата должны
!.. 

    (Перевод В. Топорова)

Песни гезов были опубликованы в двух основных сборниках — «Жертва господня» (1563) и «Книга песен гезов» (первое издание — 1574 г., первое сохранившееся — 1581 г., по 1687 г. вышло 30 изданий). Близкие песням гезов по жанру стихи поэта Адриана Валериуса были напечатаны в 1626 г. в посмертном сборнике «Нидерландский памятный благовест». Вероятно, автором популярной песни гезов «Вильгельм» (ок. 1568 г.) был Марникс. Фламандец Филипп Марникс ван Синт-Алдегонде (1540—1598), аристократ, поклонник Кальвина, приближенный Вильгельма Оранского, принял активное участие в Нидерландской революции. Наиболее известное его сочинение — сатирический памфлет «Улей святой римской церкви» (1569). Памфлет был переведен на ряд языков и переработан, в частности, И. Фишартом.

К песням гезов примыкают и многочисленные «песни на псалмы» — стихотворные переработки и переводы на народный язык псалмов. Авторами популярных песен на псалмы были ван Зейлен ван Нейвелт (сб. 1540 г.), Ян Утенкиве (сб. 1551), Петрус Датен (сб. 1566 г.) и Марникс (сб. 1580 и 1591 гг.); музыку к ним писали известные композиторы. Набожный дух, религиозная патетика, которые отличают песни гезов, здесь порою доходят до фанатизма.

 

 

 

165 

НИДЕРЛАНДСКИЕ ГУМАНИСТЫ
И ЭРАЗМ РОТТЕРДАМСКИЙ

Роль первых очагов гуманизма в Нидерландах сыграли «братства совместной жизни», с конца XIV в. распространившиеся из Девентера (Северные Нидерланды) по всей стране и даже за ее пределы — в Германию, Францию, Швейцарию. Их духовным знаменем было так называемое «новое благочестие». Первое «братство совместной жизни» было основано в 1374 г. сыном девентерского патриция Гертом Гроте (1340—1384). С 1387 г., начиная с конгрегации Виндесхейм, создавались также монастыри этого направления. Вдохновитель «нового благочестия» Герт Гроте следовал идеям Рейсбрука и Петрарки, с которыми был связан также и лично. Гроте воспринял от Рейсбрука критическое отношение к церкви, идею личного обращения к богу и веры по внутреннему убеждению. В поисках теологической аргументации он обратился — по примеру Петрарки — к раннехристианским и классическим рукописям, с которыми в Нидерландах вначале стали знакомиться братства и монастыри. Затем при монастырях организуются латинские школы, а в конце XV в. книгопечатники Девентера издают Гесиода, Плутарха, Эзопа, Сенеку, Вергилия, Плавта, Петрарку, Валлу, всего до 600 инкунабул. Гуманизм и Реформация в Нидерландах имели общие истоки. Но в течение XV в. и в начале XVI в. они дифференцируются, а знаменитая полемика 20-х годов XVI в. между Эразмом и Лютером о свободе воли проводит между гуманистами и реформантами окончательную границу.

Преемники Гроте, воспитанники латинской школы в Гронингене Вессел Гансфорт (1420—1489) и Рудольф Хюсман (Агрикола, 1443—1495) едут в Италию, где приобщаются к ренессансной культуре. Будучи одними из ранних представителей Северного Возрождения, Гансфорт и Агрикола первыми ищут и опосредуют связи наиболее передовых идей «нового благочестия» с поразившими их открытиями итальянского гуманизма. Агрикола, одаренный поэт, живописец и музыкант (ученик знаменитого Гийома Дюфаи), провел в Италии 10 лет (1469—1479), штудируя и переводя античных авторов Написанная им в Ферраре для студентов университета «Речь во славу философии и остальных искусств» (1476) стала манифестом гуманистической философии. Агрикола был первым нидерландским homo universalis. С Агриколы начинается гуманистическая критика схоластики: его труды, в первую очередь «Об искусстве спора», оказали влияние на Пьера де ла Раме (Рамуса), Филиппа Меланхтона и др. Особенно много учеников было у него среди немецких гуманистов:

166 

после возвращения из Италии Агрикола живет в Германии. Эразм, Меланхтон, их современники считали Агриколу «отцом немецкого гуманизма».

После Агриколы и Гансфорта у нидерландских философов и филологов устанавливаются более тесные контакты с родиной гуманизма. Так, нашли там свое призвание и признание многие нидерландские композиторы-полифонисты. К концу XV в. Лёвен (Лувен) с его старейшим в Нидерландах университетом (основан в 1425 г.), а с начала XVI в. и Антверпен приобретают европейскую репутацию культурных центров.

Мировую славу нидерландскому гуманизму принес Эразм Роттердамский (псевдоним Герта Гертсена, 1466 или 1469—1536). Эразм писал на латыни и был одним из лучших мастеров новолатинской прозы в эпоху Возрождения. Он учился и жил в разных странах Европы (Франция, Англия, Швейцария, Германия). Эразм Роттердамский стал одним из лидеров общеевропейского гуманистического движения. Исключительно велико его значение в развитии немецкого гуманизма.

Отец Эразма, человек классически образованный, доверил обучение сына латинской школе при девентерском «братстве совместной жизни», где юноша слушал лекции ее ректора Александра ван Хека (Хегия, 1433—1496), ученика Агриколы, и самого Агриколу, который предсказал Эразму большое будущее. Позже Эразм учился в школе девотов Хертогенбоса, в их монастыре близ Гауды. Эразму импонировал практичный и скромный образ жизни братств, их неприязнь к абстрактным умствованиям и интеллектуальной гордыне, но сознательный аскетизм девотов внушил ему антипатию к ригоризму и ограничению духа и плоти как жизненному принципу. В том же Стейнском монастыре Эразм пишет латинские стихи, начинает работу над своим первым истинно ренессансным сочинением — «Книгой антиварваров», избирает свой образ жизни: стремится к независимости, сосредоточенно штудирует древних, чередуя уединенные занятия с беседой в кругу образованных друзей. Подобный стиль жизни выработали еще итальянские гуманисты XIV—XV вв.

Большую роль в духовном формировании Эразма сыграло его близкое знакомство с кружком оксфордских гуманистов — оксфордских реформаторов (Джон Колет, Томас Мор, Джон Фишер и др.), призывавших к научно обоснованному изучению священных текстов. В Англии Эразм впервые глубоко окунулся в атмосферу гуманистических идей неоплатоников — «итальянизировался, даже не побывав в Италии» (Р. Бентон); изучил греческий язык. Поиски синтеза евангельского учения и античной учености, ранние примеры которого Эразм усматривал в трудах Иеронима, отчасти Августина и Иоанна Златоуста, означали по сути реформу теологии. «Новое богословие» Эразма, т. е. освобожденное от схоластических методов, светское, филологическое прочтение Библии, продолжало традиции Герта Гроте. Но если «новое благочестие» осталось движением против средневековых форм католицизма, за его обновление, то Эразм своим нравственно-философским переосмыслением религии по сути подрывал основы церковной догмы, а от идеи свободы веры шел к свободе мысли и воли, враждебной самому авторитарному духу Средневековья. Эразм придал богословию характер светской науки, внеся в него гуманистическое начало. «Христианской гуманизм» Эразма включает в качестве пропедевтики античную философскую культуру.

Еще в «Книге антиварваров» Эразм предостерегал против слепого подражания апостолам: следовать их простоте, «апостольской жизни» было бы возвратом к варварству. Ибо, по мысли автора, лишь «нравственное совершенство, соединенное со светской ученостью, называется мудростью». Поэтому скорее до?лжно подражать классической образованности раннехристианских мыслителей, создавая новую humanitas christiana, чтобы возродить культуру, пришедшую в упадок из-за разрыва христианства с греко-римской античностью, которую Эразм почитал основанием всякой культуры. Языческая образованность воспринималась Эразмом и его последователями как необходимый этап развития на пути человечества к мировой гармонии.

В 1500 г. в Париже выходят «Пословицы» — сборник изречений и притч древних авторов, «отцов церкви», а также из Библии. К этой получившей широкое распространение книге (до 1536 г. она выдержала 4 издания и 31 перепечатку) Эразм возвращался всю жизнь. Если в первом издании было 818 пословиц, то в последующем — 4151. Эту книгу дополнили «Параболы» (1514) и «Апофтегмата» (1531) — сборники античных афоризмов. В комментариях к «Пословицам» Эразм поднимает вопросы политики, культуры, религии. «Откуда возникает столько перемен, клятвопреступлений, вероломства, все новых мятежей, разрухи, столкновений, угроз и распрей, как не по причине глупости?» — в таком вопросе уже слышен голос автора «Похвалы Глупости». Затеваемые правителями войны, бесправие и бедность народа, продажность духовенства, невежество — от

167 

этих бед, согласно Эразму, могут спасти мир лишь изящная словесность и связанные с ее расцветом науки.

«Я пытался здесь представить в своем роде искусство благочестия, как другие дают совокупное толкование отдельным наукам», — писал Эразм в декабре 1504 г. Джону Колету. Речь шла о «Наставлении [Кинжале] христианского воина». Натура человека двойственна. В суетном и злом мире только разум может указать путь к добродетели, а верность истине — помочь удержаться на этом пути. Но Эразм не абсолютизирует значение разума, питаемого светскими знаниями (прежде всего «языческой литературы»), точнее, он подчиняет его этическому началу: «знания суть подспорье благочестию», прийти же к нравственному совершенству можно только стезей любви к ближнему. «Лучше меньше знать и больше любить, чем больше знать и вовсе не любить», — обращается он к людям «самого жестокого» XVI века. «Молитва и мудрость» — вот обоюдоострый «кинжал воина Христова», «истинное и единственное наслаждение — это радость чистой совести». К мыслям о гуманистических радостях достойной человека «доброй жизни», о «золотом веке» человечества Эразм возвращался в «Похвале Глупости», в «Домашних беседах», в трактатах «Воспитание христианского князя» (1515, изд. 1516), «Язык, или Об употреблении языка на благо и во вред» (1525) и др. «Стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства», — цитирует Эразм слова апостола Павла из «Послания к Галатам» (Гал., V, 1). Смысл этих слов разрастается до призыва к внутреннему раскрепощению и нравственной самостоятельности человека, до обвинения в ханжестве и духовной слепоте. Эразма возмущают суетность церковнослужителей и невежество мирян, религиозная нетерпимость, сословное высокомерие и феодальные распри — все это он позже язвительно разоблачил в «Похвале Глупости» и в «Домашних беседах».

«Христианский воин» имел небывалый успех. За короткий период — с 1504 по 1520 г. — он несколько раз переиздавался, в том числе и в переводах с латыни на нидерландский, а впоследствии был также переведен на английский, немецкий, французский, испанский, чешский, русский и другие языки. То, что Эразм и его сподвижники, особенно друг и единомышленник Томас Мор, стремились привлечь всеобщее внимание к действенной стороне христианской веры, было весьма характерно для северного гуманизма, рассматривавшего этическое наследие христианства как средство преобразования и обновления общества. На первый план при этом выступает общечеловеческое содержание евангельской этики, христианство понимается и толкуется как «вселенская религия».

Иллюстрация: 

Альбрехт Дюрер.
Портрет Эразма Роттердамского

1520 г. Рисунок углем. Париж, Лувр

В 1517 г. Эразм впервые осуществил издание греческого текста Нового Завета с учеными комментариями и его нового латинского перевода, который внес многие уточнения в канонический перевод, т. е. Вульгату. Евангелие «от Эразма» выходит затем в Дании (1522), Чехии (в чешском переводе, 1564) и других странах Европы. Это было завершением работы итальянских гуманистов — Л. Валлы, М. Фичино, А. Полициано — по очистке древних священных текстов от позднейших наслоений. Над самой идеей пересмотра Вульгаты Эразм серьезно задумался еще в 1504 г., ознакомившись с найденной им в монастыре близ Лувена рукописью — «Annotationes» — историко-филологических комментариев к Новому Завету, написанных Лоренцо Валлой. Именно с Валлы, по мнению Эразма, начался новый расцвет филологии. «Красоты латинского языка» приводили его в восхищение. Не могло оставить

168 

равнодушным Эразма отношение Валлы к раннему христианству как норме для современного, мысли Валлы и Марсилио Фичино о свободной воле, рассуждения Пико делла Мирандолы о противоречивой — «земной» и «небесной» — сути человека и безграничности его самосовершенствования. Объективно Эразм сыграл роль важнейшего посредника между итальянским и северным гуманизмом эпохи Возрождения.

«Похвала Глупости» — самое известное сочинение Эразма (написано в 1509 г., изд. 1511). Под видом шутки в «Похвале Глупости» ведется речь о том же самом, что и в «Христианском воине» — разъяснял Эразм своему оппоненту (Мартину Дорпу) в 1515 г. В «Похвале Глупости» автор, не стесненный дидактическими рамками, рассматривает общество во всех его проявлениях, проникая в суть жизни, счастья, знания, веры.

Это великое художественное произведение в то же время было философским трактатом, психологическим зерцалом и богословской диатрибой. Композиционно это строгий образец ораторского искусства, в котором присутствуют и компоненты классической схемы вместе с пародийно «перевернутыми» приемами схоластики, и непринужденная беседа, монолог «по наитию», и поэзия.

Идея совпадения противоположностей, взятая у Аристотеля и разработанная Николаем Кузанским, пронизывает всю структуру «Похвалы Глупости». В его содержании убийственная сатира на бездуховные, антигуманные формы отжившего феодального, а равно и нарождавшегося буржуазного сознания и миропорядка сочетается с панегириком неугомонному человеческому роду. Эразм избирает иронию как средство раскрытия единства серьезного и комического, мудрости и глупости и т. д. Эразм продолжил, обогатив и универсализировав, нидерландскую и немецкую средневековую и ранне-гуманистическую (С. Брант) традицию шутовской литературы.

Ирония начинается с заглавия и продолжается в Посвящении «Похвалы Глупости» (по-гречески Мория) Томасу Мору, «столь далекому от ее существа». Похвала глупости самой себе должна восприниматься как насмешка над глупостью, и, значит, защита мудрости, но защита мудрости глупостью — это дискредитация мудрости. Глупость рассказывает о своем происхождении, всемогуществе и благодеяниях. Неизлечимая пандемия глупости, порождающая войны, обман, суеверия, тщеславие, суету людскую, оказывается, не только причиняет зло. Глупость — и прародительница жизненных благ, свершений наук и искусства, главная пружина человеческой активности, «связь всякого человеческого общества» и его интимная первопричина. За спиной Глупости стоит философ, скептически созерцающий мир, сознающий границы индивидуальных человеч