Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика




Untitled

0x08 graphic
Caroline Eliacheff, Nathalie Heinich

M?RES-FILLES

UNE RELATION ? TROIS

Albin Michel

УДК 159.22

isbn 5-88230-194-7

ББК 88.37

isbn 5-88113-018-9

Э 53

Эльячефф Каролин, Эйниш Натали

ДОЧКИ-МАТЕРИ. Третий лишний? - Перевод с французского О.Бессоновой под редакцией Н.Поповой. М.: Наталья Попова, «Кстати», Издательство «Институт общегуманитарных исследований», 2006 - 448 с.

Фундаментальный труд известных французских психоаналитиков К.Эльячефф и Н.Эйниш всесторонне освещает извечные проблемы семейных отношений и в первую очередь - все аспекты и тонкости взаимоотношении матери с дочерьми, анализируя их на примерах классической и современной литературы (произведений О. Бальза­ка, Г.Флобера, Г. де Мопассана, Л.Толстого, В.Набокова, А.Моруа, Ф.Саган и многих др.), а также таких знаменитых фильмов, как «Самая красивая», «Осенняя соната», «Пианино», «Тайны и ложь», «Острые каблуки», «Пианистка» и др. Издание адресовано не только психологам и психоаналитикам, но и специалистам в области литера­туры, театра и кино, а также любому читателю, которого интересуют психология и культура человеческих отношений.

Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России.

Книга издана при поддержке Национального центра книги Министерства культуры Франции.

© Albin Michel, 2002

© Наталья Попона, «Кстати», 2006

© «Институт Общегуманитарных Исследований», 2006

Отче наш, сущий на небесах - если ты

все еще Отец мне, - каков этот ребенок,

которого я привела в мир?

Натаниел Хоторн, «Алая буква»

ПРЕДИСЛОВИЕ

Многие мужчины, возможно, будут весьма удивлены, узнав, что женщины в большинстве своем предпочита­ют обсуждать между собой совсем не противоположный пол, а собственных матерей. Множество секретов, пове­данных на ушко друг другу девочками, отроковицами, юными и взрослыми женщинами, мамами и бабушками вьется вокруг событий из жизни и высказываний их ма­терей. Это универсальный повод и вечная тема многих женских разговоров. Конечно, не каждая женщина ста­новится матерью, и не все матери производят на свет до­черей; но у любой женщины есть или была мать, а иног­да даже несколько «мамочек» (которые, кстати, могут быть и мужчинами, так как эти отношения в большей степени обозначены функцией, а не местом в генеалоги­ческой паре).

Разбираться в отношениях «мать-дочь» - такой слу­чай выпадает на долю всех женщин в тот или иной пе­риод их жизни, а, может быть, и на протяжении всей жизни. То же самое, хотят они этого или нет, в равной степени относится и к мужчинам, которые иногда актив­но участвуют, иногда наблюдают со стороны, а зачастую всего лишь телесно присутствуют в этих отношениях. Хотя на самом деле (или только по их собственному мнению) они не претендуют на материнскую позицию в визави (парных) - взаимоотношениях со своей женой или дочерью.

Наше исследование теоретически основано на двух различных дисциплинах: на социологии и на психоана­лизе, хотя и направлено на общий объект - это дочери, у которых есть мать, то есть они не сироты; и матери, у которых именно дочери, а не дети вообще. Иначе говоря, нас интересуют материнско-дочерние отноше­ния. Исследуя их, мы применяем единое толкование, а именно: две вышеупомянутые науки и наш личный и профессиональный опыт во взаимном обогащении. Всё то, что может породить противоречия между ними, мы оставляем вне поля нашего внимания.

Новое пространство - новые средства освоения: вмес­то реально существующих людей и клинических случа­ев из нашей практики, - мы исследуем вымышленных персонажей, литературных и кинематографических. Пусть художественный вымысел не воспроизводит ре­альный опыт буквально, но, воплощенный в стилизо­ванной, драматизированной или очищенной от всего лишнего, рафинированной форме, он вполне позволяет очертить «общее воображаемое». Как только художест­венное произведение было опубликовано, поставлено на сцене, распространено, прочитано, прокомментировано, оно начинает участвовать в образовании коллективного представления и перестает существовать как исключи­тельно индивидуальный или условный опыт. Использовать на практике художественные произведения как ме­тодический источник материалов для анализа означает то же самое, что применить психологический опросник для социологических или антропологических исследований.

Какой бы ни была степень литературной переработ­ки, художественное творчество - это нечто большее, чем просто рассказ об индивидуально пережитом, так как оно допускает обобщение и проецирование и дарит человеку уникальную возможность приобщиться к опи­санным чувствам и событиям. Осознать и принять, что кому-то другому удалось с помощью словесных или зри­тельных образов выразить то, что казалось неопреде­ленным, непонятным и даже не познаваемым, - значит ощутить связь с этим «другим». В одном случае - это возможность разделить бремя неудачно сложившихся отношений, которые заставляют человека почувство­вать себя в изоляции от окружающих, в другом, - воз­можность соприкоснуться с опытом многих людей, даже с коллективным опытом.

Это происходит благодаря эмпатии, с которой чело­век воспринимает художественное произведение, и ра­ционализации, которую обеспечивает теория, причем, они взаимно подпитывают и обогащают друг друга.

Еще одна роль теории - обобщать, одновременно помогая выстроить дистанцию, то есть деперсонализировать (обезличить) и отстраниться от мучительных переживаний благодаря словам, - тем словам, которые придают смысл горю и страданиям. Как и воображение, теория помогает установить связь со всеми, в ком узна­ют самих себя. И то, и другое помогает человеку осво­бодиться от гнета страхов и тревоги, которые он сам не может осознать и символически выразить, но которые способны полностью поработить его и запереть в безыс­ходности. Как заметил психоаналитик Серж Тиссерон: «Те же страхи и тревоги, но которые нашли выражение в публичном зрелище, как по волшебству, становятся фактором социализации. Рассказывая о жестоком филь­ме и о страхах, вызванных его просмотром, чаще всего говорят о своей собственной жизни, редко отдавая себе в том отчет из-за стыда, который охватывает, стоит это осознать». Этот феномен, кстати, в некоторой степе­ни сопоставим и объяснен терапевтическим эффектом, который оказывают волшебные сказки, проанализиро­ванным психоаналитиком Бруно Беттельгеймом в кни­ге "Психоанализ волшебных сказок". Художественный вымысел также является ресурсом, к которому очень рано прибегают маленькие девочки в своих отношениях с матерью. Приобщение к нему происходит благодаря сценариям, которые они придумывают для своих кукол и в которых они могут воспроизвести материнско-дочерние отношения, причем, выступая в активной материн­ской роли.

Но к чему относится художественный вымысел? К реальному опыту, как свидетельство очевидца? Или к вымышленному миру, как фантазия или сон? Этот воп­рос заставил скрестить копья многих теоретиков и, - тщетно, потому что реальный мир и фантазия, конеч­но же, сосуществуют и придают художественному вы­мыслу его пластичность и выразительную силу. В свою очередь, художественный вымысел дает возможность перейти от фантазматического измерения воображае­мого мира к реальному опыту, а реалистическое измерение пережитой действительности - транспонировать в область воображения, что позволяет отмежеваться от индивидуального опыта и разделить общие ориентиры - мифы и волшебные сказки, романы, художественные фильмы. Вот почему, на наш взгляд, авторы-мужчи­ны столь же подходящие поставщики материала для нашего исследования, как и авторы-женщины. Если речь идет о подлинном случае, они не могут предоста­вить нам свидетельство «из первых рук», но как толь­ко они вступили в область художественного вымысла, они используют другие ресурсы, в частности, собствен­ные способности к наблюдению и эмпатии, что делает некоторых романистов (вспомним Бальзака, Флобера, Джеймса) незаурядными аналитиками внутреннего мира женщины.

Мы не принимаем в расчет художественный уровень литературных произведений или фильмов, точнее, не анализируем то, что относится непосредственно к ис­кусству. Нас не интересует изучение литературы или кино сквозь призму проблематики материнско-дочерних отношений. Наоборот, мы исследуем пространс­тво этих отношений, рассматривая его сквозь призму и фильтр художественного вымысла, и если отдаем ему предпочтение, по сравнению, например, с реальными историями или клиническими случаями, то соотносится это скорее с выбором методического решения, нежели с выбором объекта. Иначе говоря, вопрос художествен­ной ценности избранных произведений абсолютно не определяет критерии их отбора в нашем исследовании. Кинематографисты и писатели, надеемся, любезно про­стят нам некоторую вольность в обращении с их произ­ведениями и персонажами.

В одной из своих статей, посвященной различным версиям «Красной шапочки», антрополог Ивонн Вердье доказывает, что письменные варианты, дошедшие до нас благодаря Шарлю Перро и братьям Гримм, изобилуют странными смешениями по сравнению с той версией сказки, которая существует в устной традиции, то есть передавалась из уст в уста в прежние времена. В этой версии совсем не волк выступает главным собеседни­ком девочки, а ее бабушка; то есть изначально вовсе не мужчины угрожают главным образом женскому миру, а женщины, которые пожирают друг друга. Изначально сказка символизирует не конфронтацию с мужской сек­суальностью, но повествует скорее об инициации и последовательном вхождении женщины в каждый возраст жизни, олицетворенный в образах девочки, ее матери и бабушки. Приключение внучки - это не столько от­крытие сексуальности с риском стать жертвой насилия, сколько утверждение ее женской самоидентичности (ре­зультат самоотождествления: такая, какая есть) с рис­ком соперничества, последовательно проявляющимся в процессе познания жизни и освоения специфически женских умений и навыков.

В заключение этого краткого анализа автор подробно объясняет причины успеха всем известной версии, кото­рая описывает «отношения обольщения между волком и маленькой девочкой» и выполняет функцию предупреж­дения об опасности: «Маленькие девочки, остерегайтесь волков». Эта версия окончательно затушевала народную, отстаивающую «женские качества» и «несущую абсолют­но иную мораль: «Бабушки, остерегайтесь ваших внучек!». Эта интерпретация находит свое подтверждение в ана­лизе страхов, проведенном психоаналитиками Николя Абрахамом и Марией Торок: «Этот вид инфантильных фобий весьма часто восходит к дедушкам и бабушкам через посредничество страха, который бессознательно испытывает мать ребенка перед собственной матерью. Страха, отнюдь не лишающего ее остроты наслаждения материнством. Этот бессознательный страх, столь же распространенный, как и детский страх перед волками, позволяет предположить, что «волк» выбран именно из-за подразумеваемой референции с бабушкой. Не яв­ляется ли волк, вполне ожидаемо, если не считать ба­бушки, единственным млекопитающим, взвалившим на себя тяготы воспитания человеческого детеныша?»

Эти красноречивые видоизменения - от письменной версии к устной, от научного варианта к народному, от мужского к женскому и от проблематики сексуальности к проблематике самоидентичности - позволяют нагляд­но продемонстрировать значимость эволюционного раз­вития и последовательной смены поколений. Аналогич­ным образом особая значимость материнско-дочерних отношений проявляется в смене ролей и конструирова­нии идентичностей. Так обретает детальную прорисовку в каждом отдельном фрагменте тема нашего исследова­ния: как проявляются во всех своих аспектах материнско-дочерние отношения в каждом возрасте, если мы удаляемся от научной проблематики в литературе и от вопросов, центрированных на мужском или не сексуалистском представлении? И в чем их специфика, говоря кратко, не сводимая к отношениям «родителей и детей» в целом?

Наше исследование подходит далеко не для всякой культуры: мы адресуем его в первую очередь западным и европеизированным обществам. Зато временные ог­раничения для него менее значимы, нежели пространс­твенные, так как, принимая во внимание все формы художественного вымысла - от мифов до романов и от сказок до фильмов, включая театр и телевидение, мы рассматриваем довольно широкий временной пласт. В отношениях матери и дочери зачастую сложно разде­лить, что специфично для определенной эпохи, а что но­сит универсальный характер. Другими словами, трудно определить, где проходит граница между социокультур­ными параметрами и физической, можно даже сказать, вневременной реальностью, до смешного мало подат­ливой эволюционным изменениям. В частности, вопрос исторической предопределенности отношений матери и дочери остается открытым. Очевидно, он не разрешен полностью, даже если ответы и находятся в отдельных случаях.

Последнее предостережение: даже если художественная литература и кино обладают великолепными средс­твами отображения кризисных ситуаций, они практи­чески не уделяют внимания тем ситуациям, в которых нет напряжения. Художественный вымысел по опреде­лению требует введения интриги: даже в самых «розо­вых» романах героиню обязательно подвергнут разно­образным суровым испытаниям. Таким образом, краски сгущаются, и картина выглядит гораздо более мрачной, чем в действительности. Отношения «мать-дочь» дале­ко не всегда столь проблематичны, как это предстает в нашем исследования. Но, прибегнув к помощи художес­твенных произведений, можно выявить наиболее серь­езные проблемы и, двигаясь от противного, определить условия для построения хороших отношений. Именно это, по меньшей мере, мы и попытались сделать в За­ключении этой книги. Быть матерью для своей дочери, а для дочери - конечно же, быть, а не просто оставаться поневоле дочерью своей матери, - трудный, но неиз­бежный опыт для каждой женщины. В нем и состоит наиболее осуществимый из всех прочих путь.

Мы хотим поблагодарить всех, кто помог нам в рабо­те над этой книгой, и в особенности - Ж.М.

Каролин Эльячефф

Натали Эйниш


Часть первая

Матери в большей степени, чем женщины

Каждая женщина, которая стала матерью, вынужде­на противостоять двум противоположным моделям осу­ществления материнской роли, соответствующим двум наиболее противоречивым предписаниям: будь матерью или будь женщиной. Продолжая перечислять подобные альтернативы, можно их выстроить в ряд: будь переда­точным звеном фамильной линии или будь уникальной и неповторимой, будь индивидуальностью. Будь нуж­дающейся и зависимой или будь автономной и само­достаточной. Будь достойной и уважаемой или будь привлекательной и желанной. Будь преданной и полез­ной людям или будь верной самой себе и собственной «программе постоянного совершенствования своей лич­ности» (как говорила небезызвестная герцогиня де Ланже); или даже: будь производительной самкой или.будь творческой и созидающей личностью. Конечно, эти противоположности могут уживаться в одной женщине, в одной идентичности, в одном теле: будет ли сделан окончательный выбор в пользу того, чтобы окончатель­но сделаться только матерью или стать полностью жен­щиной? Случается так, что в диапазоне вариантов, рас­положенных между двумя этими полюсами, некоторые придерживаются срединной позиции, - вернее сказать, им удается изменять и корректировать свою позицию в соответствии с каждым жизненным возрастом, в ко­торый они вступают. В то же время многие, даже боль­шинство, хотят ли они этого или нет, если приглядеться повнимательнее, все-таки находятся либо по одну, либо по другую сторону баррикад: в большей степени мать, чем женщина; или преимущественно женщина, нежели мать. Начнем с первой модели.

Глава 1

Матери в большей степени, чем женщины, и девочки-младенцы

«Я очень люблю Мари, но начинаю верить, что ты не совсем уж не прав. Действительно, существуют специ­фически женские болезни. Метрит. Сальпингит. Твоя представляет собой «воспаление материнства». Я назы­ваю это - материнт»: вот так в романе «Супружеская жизнь» Эрве Базена (1967), дядя мужа молодой женщи­ны описывает ее превращение из супруги в мать, пог­лощенную материнством целиком и полностью. Она забывает о муже и своей собственной супружеской идентичности, променяв супружескую сексуальность на чувственность материнства. Ребенок становится объек­том наслаждения вместо мужа: «Наши женщины, ко­торые стесняются дотрагиваться до мужчины в темно­те, посмотрите-ка на них, они гораздо свободнее и раз в двадцать с большим удовольствием прикасаются к коже ребенка, чем к мужской. Как они ее тискают, эту податливую плоть! Четыре или пять раз на день я при­сутствую при этой сцене, или я угадываю ее - по запаху. Хорошо, если Мариетт одна или со своей матерью, а то еще и со своими подругами: поменять детские пеленки у них на глазах - своебразный признак особой интимности показывающий, до какой степени их может сблизить это гигиеническое мероприятие!».

Переходя от психологии к социологии («Полистайте журналы, послушайте радио, посмотрите телевизор: все для их прекраснейшего потомства!»), он обличает эту «гинеколитическую» эру ребенка-короля, в которую мы вступили: «Это прямо-таки витает в воздухе. Пос­мотрите, как они множатся вокруг вас, эти двуличные невольницы, которые принадлежат уже не нам, а тем, кто выбрался из их живота! Смотрите, как, не переста­вая ворчать, но без конца соглашаясь, они будут счас­тливы разрушить самих себя, выполняя вместо наших - требования ребенка-короля!»

Действительно, с развитием средств контроля над рождаемостью усилились тенденции со стороны родителей полностью вкладываться в единственного ре­бенка, причем, тем более интенсивно, чем он желаннее и чем труднее им достался. Чрезмерно изливаемая на драгоценное чадо родительская любовь - сродни пато­логии, и вероятно, гораздо более распространенное от­клонение сегодня, чем в вышеописанное время, не так уж сильно отдаленное от нашего. Напротив, недостаток материнской любви послужил основой для создания сю­жета о Фолькоше из романа «Гадюка в кулаке» Базена или о мегере из «Рыжика» Ренара. Семейная патология имеет свойство передаваться из поколения в поколение, - «Какова мать, такова и дочь», - вывел отточенную формулу Эрве Базен. «И все эти маленькие девочки, которые сегодня празднуют новую свободу, право откло­няться от общепринятых правил и норм, завтра будут столь же быстро «выпрямлены» и возвращены в строй; и пополнят собой святое множество матерей, чтобы так­ же, как они, находить радости и оправдание самой себе и всей своей оставшейся жизни в воспитании белокурого ангелочка».

Отец или ребенок?

Но о ком идет речь: о блондинчике или о блондиночке? Так ли уж часто встречается в жизни подобная сверхзабота матери о своем грудном ребенке в ущерб супружеским отношениям и зависят ли ее проявления от пола младенца? Анализ художественных произведе­ний здесь нам почти не помогает, разве что лишний раз подтверждает результаты педиатрических, психоана­литических и психологических исследований, соглас­но которым матери кормят грудью и нянчат на руках мальчиков чаще и дольше, чем девочек. Так, младе­нец, которого мать покрывает поцелуями в «Семейном счастье» Л. Н. Толстого (1852), осознавая конец «рома­на» с собственным мужем, - именно мальчик. («С этого дня кончился мой роман с мужем; старое чувство стало дорогим, невозвратимым воспоминанием, а новое чувс­тво любви к детям и к отцу моих детей положило нача­ло другой, но уже совершенно иначе счастливой жизни, которую я еще не прожила в настоящую минуту»). Мать скрывает своего драгоценного малютку даже от взгля­дов мужа («Никто, кроме меня, не должен был долго смотреть на него»), и, наконец, наиболее показательно совсем «специфическое»: «Мой, мой, мой! - подумала я, с счастливым напряженьем во всех членах прижимая его к груди и с трудом удерживаясь от того, чтобы не сделать ему больно. И я стала целовать его холодные ножонки, животик и руки и чуть обросшую волосами головку. Муж подошел ко мне, я быстро закрыла лицо ребенка и опять открыла его».

«Никто, кроме меня, не должен был долго смотреть на него», - такое экстремальное состояние материнской любви, которая стремится к абсолютной взаимозависи­мости, своего рода симбиозу, и приводит к возникнове­нию вакуума вокруг отношений между матерью и ре­бенком. Расплатой служит потеря связей: женщины со своим мужем, отца с ребенком, а также ребенка с окру­жающим миром. Невроз материнской любви представ­ляет собой патологическую привязанность, состоящую в неодолимом желании отдать ребенку всю себя, что доставляет тем более сильное удовольствие, чем силь­нее зависимость. Максимум возможного наслаждения достигается за счет бесконечной самоотдачи, взамен мать получает от ребенка такое же бесконечное воспол­нение самой себя. Блестящее и точное описание этого состояния предлагает Рут Клюгер: «Только дети бывают более зависимыми, чем женщины, вот почему матери часто так зависят от полностью зависящих от них собс­твенных детей» («Отказ от показаний. Молодость»).

Вследствие этой всеобъемлющей зависимости, несмот­ря на ее преходящий характер, младенцы обоих полов начинают неизменно и во всем ожидать участия взрос­лого, которого они назначают иа роль «мамочки», если именно мать узурпирует все родительские функции. Для девочки этот взрослый во всем ей подобен, тогда как для мальчика - это другая женщина, вот почему эта первоначальная зависимость в дальнейшем проявляется по-разному и не имеет одинаковых последствий для де­вочки и для мальчика. Такая зависимость симметрично вызывает в ответ полную самоотдачу матери. Является ли последняя настолько же абсолютной и однонаправленной, как и зависимость ребенка? Этот вопрос можно рассматривать с двух позиций: с одной стороны, в какой мере возможно ее существование в действительности, а с другой, насколько она благотворна?

Даже если прав Альдо Наури, подчеркивая, что: «материнское тело на протяжении нескольких меся­цев обслуживает тело зародыша, предупреждая все его потребности или удовлетворяя их прежде, чем они станут явными», то эту физиологическую данность беременности нельзя так же легко транспонировать в психическую область женщины. Всегда подозрительно выглядит попытка примитивно свести все к физиоло­гии и всех женщин, которые столь часто становятся жертвами подобного стремления к всеобщему упроще­нию, превратить в «матерей в большей степени, чем женщин». В любом случае, беременные женщины жи­вут не в физической или психической автаркии (здесь - полной самодостаточности, единственной взаимосвя­зи, замкнутой системе) с вынашиваемым ребенком, чтобы питать его, самой женщине нужно получать под­питку извне (во всех возможных смыслах этого слова), даже если бы она была абсолютно одна, что не вполне соответствует реальности, так как в большинстве сво­ем женщины пока зачинают детей не в одиночку, а в состоянии физического и психического взаимообмена с будущим отцом.

Другая сторона данного вопроса состоит в определе­нии того, насколько самопосвящение матери исключи­тельно своему ребенку на протяжении большего време­ни, чем длится его тотальная зависимость от нее и от грудного вскармливания, является благоприятным или даже необходимым фактором. Именно об этом предла­гает нам задуматься английский педиатр и психоанали­тик Дональд Виннекот. Для него «Материнт» является формой «первичной материнской озабоченности», ана­логично французскому педиатру Альдо Наури, для ко­торого эта естественная «предрасположенность матери к инцесту» абсолютно необходима младенцам.

В то же время, если эту склонность «пустить на само­тек и оставить без уравновешивающего воздействия, в конечном итоге она всегда превращается в длительную и смертельную зависимость», производящую «самые се­рьезные разрушения», если она не была во время ослаб­лена или изжита (по мнению Альдо Наури).

Первые месяцы жизни после появления на свет мла­денец, безусловно, требует времени, внимания, даже определенного самоотречения. Тем не менее, не су­ществует веских причин считать, что предназначение женщины состоит в полном посвящении себя только ребенку. Еще абсурднее представления о том, что жен­щина в обязательном порядке переносит на детское тело свои эротические ощущения, которые она в при­нципе должна испытывать или вновь обрести во взаи­моотношениях с мужчиной. Некоторые женщины до родов с трудом или вообще не способны были предста­вить, как один плюс один в итоге могут дать три. Если один плюс один, по их представлению, не может дать в сумме ничего, кроме двух, следовательно, появление третьего влечет за собой новые проблемы, если толь­ко мужчина ей не помогает, в полной мере выполняя свои функции отца и любовника. Тенденция материн­ской самореализации исключительно в ребенке в наше время становится все более широко распространенной, особенно, когда женщины вынуждены, из-за своей ка­рьеры, поручать уход за ребенком другим, даже если, в их воображении, возможно, он вообще никогда бы не должен был покидать материнского лона.

Каким бы ни было вероятное преимущество, которое маленький человечек сможет извлечь из своего приви­легированного положения, - всегда трудно говорить о его благополучии, если оно основано на риске причинить серьезный вред матери. Известно, что послеродовые де­прессии по своей распространенности и длительности стали настоящей проблемой общественного здравоохра­нения, а их последствия часто довольно тяжелы как для женщин, так и для детей, и трудно поддаются прогно­зированию с первого раза. Доминик Кабрера в фильме «Молоко человеческой нежности» (2001) рассказывает о случае послеродовой депрессии, которой страдает в наши дни обыкновенная женщина. Весьма показатель­но, что депрессия возникает у нее после того, как она впервые рожает дочь после двух сыновей подряд. Эта женщина настойчиво стремится всегда и во всем быть совершенной. «Мое рождение стало для моей матери са­мым прекрасным днем в жизни», - говорит она голосом маленькой девочки, отвечающей урок, но ее собствен­ные роды остаются в ее памяти мучительным и фрустрирующим переживанием. Неужели она погружается в депрессию только из-за этой невозможности изменить прошлое, то есть из-за неспособности испытать те же чувства во время рождения дочери, что пережила ее мать при ее собственном рождении?

Разумеется, у такой формы депрессии не может быть одной единственной причины. Тем не менее, стоит толь­ко женщине остаться без поддержки, без возможности излить свое раздражение, или даже вспышки ярости и приступа ненависти по отношению к ребенку, как соору­жение депрессивного оборонительного круга становится для нее единственным решением, выходом из сложив­шейся ситуации. Бегство в депрессию позволяет жен­щинам в течение определенного времени отгородиться от всего, что их интересует, включая даже собственного ребенка. Другими словами, ни мать, ни младенец, ни отец - никто не выигрывает от материнской сверхза­боты, которая делает ребенка центром жизни матери, единственным и неповторимым.

Мальчик или девочка?

Вернемся еще раз к вопросу о том, касается ли эта проблема детей вообще или девочек в частности? В тра­диционных европейских семьях викторианской и пред­шествующих эпох, а также арабских, мусульманских стран и азиатских культур это касается, скорее, мальчи­ков, а девочек - в современных западных семьях, в осо­бенности монородительских (состоящих из единствен­ного родителя). Особенно часто данная проблематика встречается там, где вся семья представляет собой пару «мать - единственный ребенок», и наиболее характерна для отношений матери и дочери. «Никогда не расста­нусь с дочерью», - вполне может стать новым девизом «матерей в большей степени, чем женщин». Они обре­тают смысл жизни в симбиозе со своей дочерью-зерка­лом, иногда исполняющей роль отца, в лучшем случае - открыто, в худшем - в статусе преграды, даже врага, подлежащего уничтожению. Как утверждает Кристиан Оливье, ребенок и, похоже, девочки в особенности, в значительной мере служат «бастионом» в «войне по­лов», поскольку «ожесточение женщины, предъявляю­щей претензии и готовой использовать с этой целью ре­бенка, столь же непримиримо, как и отказ мужчины их принять и удовлетворить» («Дети Иокасты. Восприятие матери»).

Поставив вопрос иначе, остановимся на специфике проблем материнско-дочерних отношений с точки зре­ния тех форм, в которых они могут проявляться, и со­путствующих им явлений, а не причин их возникновения (именно потому, что матери обращаются с дочерьми по-другому, чем и т. д.). В чем проявляется специфика самореализации «матерей в большей степени, чем жен­щин» через своих дочерей, а не сыновей, и провоцирует ли она другие или более выраженные последствия, по сравнению с мальчиками?

Глава 2

Матери в большей степени, чем женщины, и маленькие дочки

Если самореализация матери исключительно в мате­ринской функции затянулась и по истечении нескольких месяцев все еще не завершилась естественным образом, вполне возможно, она перетечет и в следующий пери­од жизни ребенка в виде ее полного сосредоточения на маленькой дочке. Подобную семейную ситуацию мож­но обнаружить в художественных произведениях среди второстепенных, но почти никогда среди основных сю­жетных линий. Исключением служит фильм «Беллиссима», снятый в 1951 году режиссером Лукино Висконти, (в русском прокате "Самая красивая"), полностью пос­вященный материнскому использованию дочери с це­лью самореализации «матерью в большей степени, чем женщиной».

«Самая красивая»

Действие фильма происходит в бедных кварталах послевоенного Рима. Снятый в манере «неореализма», фильм рассказывает, как мать (которую сыграла Анна Маньяни) проецирует собственные нереализованные желания общественного признания, славы и всеобщего вос­хищения на дочь, которую она страстно желает сделать кинозвездой. С того мгновения, как женщина узнает о проведении конкурса среди девочек - претенденток на роль в ленте, снимаемой кинокомпанией «Синеситта», мать тратит почти все свои скудные средства простой санитарки, добываемые нелегким трудом в больнице, на осуществление своей мечты. Маддалена старается воплотить в малышке Марии, девочке лет пяти-шести, созданный в своем воображении образ будущей де­вочки-звезды.

В работе над звездным имиджем участвуют: парик­махер, учитель танцев, преподаватель риторики, костю­мер, фотограф, - их мастерство призвано гарантировать успех. Их услуги должны быть оплачены, также, как и посредничество служащего студии, которому мать дове­рила важное поручение - преподнести супругам прини­мающих важные решение персон (режиссера, продю­сера, главного оператора) приготовленные ею подарки. Эти подношения, по ее мнению, помогут выгодно выде­лить ее малышку из длинной очереди многочисленных конкуренток.

Ходатай, разумеется, оказывается законченным не­годяем, а мать до последнего мгновения слишком доверчивой. В любом случае, кинопроба девочки, пара­лизованной робостью, подавленной то неоправданной строгостью, то нелепым сюсюканьем взрослых (распо­рядителей конкурса, помощника режиссера и проч.) и потому имеющей вид умственно недоразвитой, пред­ставляет ребенка в крайне невыгодном и унизительном виде. В результате во время просмотра кинопроб вся группа во главе с режиссером разражается безудерж­ным хохотом: тем более оскорбительным, что при этом присутствуют мать и дочь, украдкой пробравшиеся в проекционную будку. Безумный смех не смолкает на всем протяжении патетической сцены, которая становится жестоким испытанием реальностью для матери, наблюдающей, как на экране с идиотским видом ревмя ревет ее маленькая дочь, и слушающей гомерический хохот всех участников киногруппы в зале. Содержание этой «волшебной сказки» и мораль окончательно про­ясняются в самом финале фильма, когда рекрутеры парадоксальным образом меняют свое мнение о Марии на кардинально противоположное и приходят к Маддалене, чтобы преподнести ей вожделенный контракт. Слишком поздно: мечта рухнула, мир кино потерял свой сказочный ореол, мать - свои иллюзии, а девоч­ка - исключительность звездной судьбы. Маддалена не подпишет контракт и предпочтет теперь нормальность своей скромной семейной жизни. Примирившись с от­цом девочки, она, наконец, освобождает дочь от необ­ходимости реализовывать судьбу, о которой она, веро­ятно, когда-то мечтала для самой себя, но вынуждена была отказаться от своей мечты.

Отчуждение отца

На втором плане, в тени основной интриги фильма проступают истинные семейные связи, которые ее под­спудно поддерживают. Вся без остатка преданная своей дочери, а через свою дочь самой себе и собственным мечтам о величии, Маддалена, безусловно, «мать в большей степени, чем женщина». Как супруга она асексуальна, она забросила собственного мужа, игно­рирует также и заигрывания другого мужчины. В то же время, по милости матери, девочка все время попадает в различные ситуации, которые все без исключения со­вершенно противоестественны для ребенка ее возраста. Вполне понятно, что Мария занимает то место, кото­рое хотела бы занять ее мать. В парикмахерской, когда мать смотрит на идеальную прическу девочки - вечный символ женственности, - она «смотрится в зеркало» и видит в дочери саму себя: «Подберите-ка сзади, чтобы было как у твоей матери, какая ты красивая, какая ты красивая!» Девочка занимает еще и место мужа, что исключает нормальные взаимоотношения дочери с от­цом. Почти все время он находится на заднем плане, не принимает никакого участия в авантюре с киностудией, к которой невольно оказывается в оппозиции, впрочем, оставаясь все тем же посторонним. Это даже и место потенциального любовника: «Это с ней ты проводишь время вечерами?», - спрашивает разъяренный супруг у своей жены, когда она с дочерью возвращается домой поздно вечером.

Как уже говорилось, места для отца возле дочери просто не существует, так как мать полностью оккупиро­вала все пространство вокруг девочки. Однажды он пы­тается вновь завязать контакт с дочерью, но безуспешно: начинается спор, в результате которого он оказывается побежденным матерью и ретируется. Пространство сно­ва свободно для «любовного тет-а-тет» матери и дочери. Мать, изо всех сил стремящаяся сделать из своей дочери актрису, звезду и героиню фильма, конечно же, сама яв­ляется единственно настоящей актрисой, звездой и герои­ней фильма, который рассказывает нам эту историю. А девочка - всего лишь пассивная игрушка нарциссического злоупотребления, беззащитный объект всепоглощаю­щей, одержимой материнской любви. Обладая ложными представлениями о материнской добродетели, покинутая превратившимся в постороннего мужем, Маддалена не способна бессовестно использовать собственного ребен­ка, чтобы удовлетворить свои притязания на успех, славу и всеобщее обожание именно потому, что ей не удалось реализоваться в личной жизни как женщине.

Вот мрачная истина, кроющаяся за декларируемой идеальной материнской преданностью своим детям. Она проявляется иногда как фантом, порожденный во­ображением: «за криком любви женщин, одержимых материнскими чувствами («Невозможно слишком лю­бить детей!»), пробивается воинственный клич женщин, жаждущих обрести объект обожания, объект для пол­ного сращения в любви, для бесконечного заманивания, беспредельного обладания и взаимопоглощения. С другой стороны, такое полное сплавление воедино или вбирание в себя не приемлет мужчин, так как они по определению слишком «другие», неудовлетворительно малоподдающиеся и слишком восприимчивые к злоупотреблениям любовной властью. Дети, напротив, - замечательные объекты: пассивные, полностью зависимые от матери, по крайней мере, в течение определенного времени. Девочки подходят в данном случае даже больше, чем мальчики, так как «захватничество» может подкрепляться нарциссической проекцией матери на кого-то, слишком похо­жего на нее саму, только если отличия не превышают той необходимой меры, в которой они соответствуют неудов­летворенным или вытесненным устремлениям.

От захватничества к нарциссическим злоупотреблениям

«Захватничество» - этот термин использует психо­аналитик Франсуаза Кушар, говоря о «подразумеваемых основном и дополнительных значениях этого слова. Они возникают ассоциативно и придают его звучанию - по­мимо телесно-вещественного смысла «пленения» и «при­своения» - оттенок «рабовладения», что, в свою очередь, наводит на мысль о рабском клейме, оттиске, матрице. Изначально же термин «захват» имеет юридическое происхождение и подразумевает возможность ограниче­ния и полного распоряжения частной собственностью, в нашем случае - свободой другого, сродни административному захвату, по аналогии с национализацией или даже с тюремным заключением». Если «захват в плен» собственной матерью распространяется также и на мальчиков, то именно с девочками он обретает наибо­лее жестокие и архаические формы и подчас доходит до прямого насилия.

Принуждение соответствовать общепринятым обще­ственным моделям, девальвация женской сексуальнос­ти, выведывание секретов, ужасающие наветы и обвине­ния, всякого рода вмешательство в личную жизнь - вот далеко не полный список наиболее часто встречающих­ся форм, среди которых смешение идентичностей - едва ли не самая обычная, но, тем не менее, далеко не са­мая безобидная форма «материнского захватничества». Франсуаза Кушар следует путем, к которому довольно редко прибегают психоаналитики, - она акцентирует внимание преимущественно на наличии отклонений у родителей, а не возникновении деструктивных или не­вротических импульсов у детей. Это направление с 1965 года уже было обозначено этнопсихиатром Жоржем Девере, а затем психоаналитик Алис Миллер продол­жила его разрабатывать и углублять.

Прежде чем заострять внимание на проблеме фи­зического насилия родителей над своими детьми и его опустошительных последствиях, Алис Миллер вскрыла суть и сделала доступной пониманию одну из наиболее необычных форм материнского «захватничества», на­званной «нарциссическими злоупотреблениями». Имен­но они стало центральной темой фильма «Беллиссима». Родительские и, в особенности, материнские «нарциссические злоупотребления» собственным ребенком представляют собой самопроецирование родителей на сына или дочь, чьи дарования используются не ради их развития, но ради удовлетворения потребности в общественном признании одного или обоих родителей. В этом же заключается «драма одаренного ребенка». Именно такое название дала своей первой книге Алис Миллер, в которой она подробно останавливается на вышеозначенной проблематике, ранее упорно игнориру­емой психоаналитическими теориями. В наши дни про­блема злоупотребления родительским влиянием приоб­ретает первостепенную важность. Как уже говорилось ранее, в связи с развитием контроля над рождаемостью, родительское самоосуществление через ребенка распро­страняется все более широко. В свою очередь, «нарциссические злоупотребления» порождают феномен «ре­бенка-короля», который предполагает ниспровержение всего и всех вокруг, кроме самого ребенка, включая и отца, а вместе с ним сексуальной жизни жены, замыка­ющейся в своей единственной идентичности «матери в большей степени, чем женщины».

Девочки чаще подвержены подобным злоупотреб­лениям, но они - не единственные жертвы: мальчики также несут свою часть бремени. Об этом, например, рассказывает фильм Джуди Фостер «Маленький муж­чина» (1991). История о сверходаренном ребенке, кото­рая убедительно показывает, как мальчика используют сразу две взрослые женщины. Мальчик одновременно выполняет роль объекта нарциссической проекции не­замужней женщины, несмотря на наличие педагогичес­кого образования неспособной разобраться и справиться с вечным недовольством самой собой, а также эмоцио­нальную роль заместителя спутника жизни для одино­кой матери. Обе женщины соперничают друг с другом, и каждая пытается «захватить в плен» мальчика «для его же пользы». Так ли уж случайно совпадение, что ни одна, ни другая не удовлетворены своей сексуальной жизнью?

«Нарциссические злоупотребления» могут проявить­ся в различных парных отношениях: отец - сын, мать - сын, отец - дочь, мать - дочь, но именно в последнем случае они проявляются как в наиболее ярко выражен­ных, так и в самых деструктивных формах. Посколь­ку нарциссическая проекция более простым и естествен­ным образом возникает, когда ребенок принадлежит к тому же полу, что и родитель, а неудовлетворенность из-за недостатка независимости, свободы распоряжать­ся собственной жизнью и возможностей самореализовы­ваться во внешнем мире (за пределами семьи), харак­терна по давней традиции именно для женщин.

В то же время мальчики, которые обременены обя­зательствами реализовывать родительские устремле­ния становятся жертвами скорее семейной, нежели персональной установки. В представлении родителей их род продолжается в наследнике, тогда как ребенок, «захваченный в плен» матерью единолично, в большей степени подвержен межличностной модели смешения идентичностей, которая парадоксальным образом ста­новится более тяжкой ношей, чем бремя семейных на­дежд и чаяний, так как менее последовательна и ничем не опосредована. По сравнению с мальчиками, на девоч­ках «нарциссические злоупотребления» сказываются гораздо пагубнее, так как нерасторжимо связаны с межидентициональными злоупотреблениями. Лишенная матерью собственной природной идентичности, девочка вынуждена нести двойной груз, конструируя ложную самоидентичность и к тому же помогая реализовывать чужую - материнскую.

Будущее «захваченного в плен» ребенка

Каковы бы ни были причины материнской неудов­летворенности, она, как правило, наследуется и воспро­изводится дочерьми почти в той же форме, в какой проявлялась у их матери. Так как материнская свер­хопека сопровождается нехваткой реальной любви, в последствии она оборачивается недостатком самоува­жения у ребенка, а также неутолимой жаждой любви и признания. «Одаренный ребенок» беспрестанно продол­жает развивать все новые способности и преумножать свои достижения, чтобы заслужить с их помощью любовь, которой ему никогда не будет хватать, потому что она изначально предназначалась не для него, а всегда направлена лишь на тот созданный матерью идеализированный образ, который всю жизнь ребенок будет пытаться воплотить. Его успехи и таланты, таким образом, будут отражать развитие исключительно тех спо­собностей, которые отвечают материнским ожиданиям.

Именно отсутствию природной одаренности обязана своим спасением Мария, маленькая героиня фильма Вис­конти "Самая красивая". Робкая, запинающаяся на каж­дом слове, вызывающая лишь насмешки, она настолько дискредитирует себя, пытаясь реализовать идентифика­ционные потребности матери, что полностью провалива­ет ее план, не позволяя воплотиться химере материнских притязаний. Она получила шанс, которого был лишен маленький Моцарт, чей гений, усиленный детской вос­приимчивостью к родительским ожиданиям, как у всех детей-вундеркиндов, служил разменной монетой для удовлетворения потребности в родительской любви. Впрочем, в данном случае любви, на самом деле направ­ленной на ребенка, а не на вымышленный персонаж, по­рожденный и полностью принадлежащий воображению взрослого. Иначе эта потребность никогда не будет удов­летворена в действительности, потому что проявления заботы, как и подтверждения любви также никогда не будут направлены на ребенка. Отсутствие чувства за­щищенности и недостаток любви порождает у ребенка стремление во всем быть первым и бесконечно преумно­жать свои успехи и достижения все по той же причине - так как ребенок старается заслужить родительскую любовь всегда, хотя никогда не получает ее, поскольку изначально она предназначена не ему.

Будь Мария более одаренной, она заполучила бы как трофей, причем на длительное время, чрезмерные про­явления суррогатной любви, не имеющей ничего общего с подлинным чувством, и это было бы в чистом виде «нарциссическим злоупотреблением». Наверняка она испытала бы чувство, что недостойна такой награды, но никогда не смогла бы это выразить, поскольку незамед­лительно была бы убеждена в обратном. Ее прошлый опыт и всеохватная материнская любовь мгновенно опровергли бы всякие сомнения и подтвердили наличие таланта, выходящего за рамки обычного. Впрочем, и более одаренные дети, всегда окруженные любовью и восхищением, в глубине души, наедине со своим тай­ным несчастьем чувствуют себя не менее одинокими, тем более что секрет этого несчастья зачастую скрыт от них самих. Захваченные в плен иллюзией безусловной любви и безграничного восхищения, они могут даже не представлять себе, в чем заключается первопричина их несчастья.

Если бы матери удался ее план, Мария в подростко­вом возрасте, без сомнения, стала бы блестящей девуш­кой, но всегда жаждала бы удовлетворения нарциссической потребности в бесконечном восхищении. Она поочередно переживала бы то периоды маниакального возбуждения, то депрессии; то гиперактивности, то пас­сивности. Она всегда стремилась бы нравиться, но по­лучала бы недостаточно истинной любви. Скорее всего, страдая булимией, она старательно следила бы за фи­гурой, оставаясь эмоционально незрелой, она чересчур быстро стала бы искушенной в вопросах секса. Таков по крайне мере портрет пациентки, который под име­нем Бетти описала на основе клинического случая пси­хоаналитик Хелен Дейч в шестидесятых годах. С трех­летнего возраста Бетти воспринималась своей матерью как чудо-ребенок с исключительными дарованиями, и мать принуждала ее развивать их, одновременно при­говорив к крайней степени зависимости, - точь-в-точь, как в фильме «Самая красивая». Частота и схожесть по­добных случаев заставила Хелен Дейч признать в них феномен времени, когда матери начинают развивать устремления, которые социальный статус пока не поз­воляет им самим реализовывать, и они переносят эти устремления на дочерей.

Если бы малышка Мария была способна, как Бетти, удовлетворить амбиции своей матери, мало помалу она бы обнаружила, что по мере взросления активность ре­бенка-вундеркинда сменяется депрессией, подстерега­ющей исключительно одаренных людей, как правило, раздираемых глубокими внутренними противоречиями, расколотых пополам, застрявших между ничтожностью и величием, ненавистью к себе и самовлюбленностью, одиночеством тайного страдания и блеском ненужной популярности. Такова, в конечном итоге, судьба девоч­ки, когда ее мать, забыв о своей женской самореализа­ции, обременяет дочь необходимостью осуществлять вместо себя собственные желания.

Глава 3

Матери в большей степени, чем женщины, и девочки-подростки

Каково отношение «матерей в большей степени, чем женщин» к своим дочерям подросткового возраста? Ма­тери, которых мы называем «собственницы», «захватив­шие в плен» своих дочерей, моментально подмечают в поведении объектов своей неуемной любви малейшие изменения. Взрослея, дочь все больше выходит из-под материнского контроля и все чаше обращается к новым источникам удовлетворения своих потребностей и инте­ресов: сначала это - подружки, затем в ее жизни появ­ляются первые мужчины. Мужчины восполняют то, что не в состоянии дать даже самая сильная материнская любовь. Взрослея, девочка становится женщиной и обре­тает сексуальность. Отныне она больше не мамина доч­ка, как прежде, когда она была ребенком, - теперь мать вынуждена, хоть и скрепя сердце, но все же принимать эту разницу и, следовательно, интегрировать изменения в свои отношения с дочерью. Даже если теоретически мать прекрасно понимает и принимает неизбежность подобных изменений, они все равно причиняют ей боль. Ис­ключенная из дружеской или любовной жизни своей дочери, мать пытается как можно дольше оттянуть роковой момент отделения жизни дочери от своей собственной. Она может попытаться отрезать дочь от внешнего мира, сведя к минимуму любые ее потенциальные контакты, или паразитическим образом вмешиваться в ее личную жизнь, постоянно сохраняя контроль над нею - история, старая как мир: «Я сделаю все, что в моих силах, только бы не дать ребенку сойти с пути истинного».

Дочь также болезненно переживает разрушение от­ношений, которые казались вневременными, идилли­чески-безупречными. Когда она была ребенком, она лишь играла в игру, она и сама была игрушкой, пас­сивным объектом, полностью подчиненным «матери, поглощенной материнством». Повзрослев, дочь пре­кращает жить во вневременном измерении детства, как прежде. Напротив, в настоящем каждый ее шаг созда­ет ее собственную историю, за которую она в полной мере должна нести ответственность. Впредь она должна действовать активно, принимать самостоятельные реше­ния, обрывать одни связи и завязывать другие, четко осознавать, что прошлого не вернешь, а будущего не избежать. В прошлом у нее остались слишком близкие и сковывающие отношения «тет-а-тет» с матерью, в ко­торых не хватало «кислорода» - контактов с другими людьми, и мало-помалу ей начинает все больше недоста­вать их. В будущем ее ждет неизвестность, новые отно­шения, абсолютно отличающиеся от известных ей ранее образцов. В то же время она сильно рискует воссоздать прежние: то же сплавление в одно целое, единое и не­делимое, сращение, симбиоз, то же поглощение другим; та же скорлупа замкнутых отношений пары прилипших друг к другу подростков, подражающих сексуальному поведению взрослых.

Добиться успеха в создании собственной истории жизни означает совершить то, что англосаксонские пси­хоаналитики называют «cut - off», то есть «способ реши­тельно расстаться с прошлым, чтобы найти свое место в нише, занимаемой своим поколением». Однако не так-то просто осуществить это решительное расставание, как и стать настоящей женщиной, особенно, если рань­ше не была никем другим, кроме «маменькиной дочки», никогда не получала другой обратной связи, кроме как от собственной матери и не знала другой идентифика­ционной модели, кроме модели «мать своей дочери». Некоторые девочки никогда не преуспеют в этом. Им могут помешать ошибки в выборе критериев, ошибки возможной самоидентификации - какой из существу­ющих моделей женской самореализации ей следовать, если рядом не было никого, кроме родной матери? Те же, кто все-таки сумеют преодолеть зависимость от ма­тери и от прошлого, очевидно, будут вынуждены долго расплачиваться тяжким чувством вины: как могла дочь оставить мать, которая так ее любит?

Замкнутый круг Кароль

Мировое искусство не обделено сценами яростного выяснения отношений между матерью и дочерью, в ко­торых младшая восстает против диктата и бесконечных запретов старшей. Порой авторы художественных про­изведений упорно стараются представить так, будто вся их жизнь протекает в беспрерывных попытках изменить ее - в классически бурных столкновениях материнской суровости и жесткого контроля над контактами дочери, с желанием обрести независимость и стремлением поз­навать окружающий мир у девочки, девушки и даже у ставшей уже взрослой женщины. В оправдание следует заметить, что, хотя и крайне редко, но в художествен­ных произведениях авторы все же обращаются к весьма актуальной на сегодняшний день ситуации, когда дочь должна противостоять «совершенной» матери. «Совершенной» в нашем случае означает внимательно слушающей и понимающей, разрешающей самостоятельность, не стремящейся установить определенные правила и огра­ничения для любой мелочи. Каким образом конструктив­но преодолеть конфликт, если он полностью протекает латентно, никогда не принимая форму открытой конф­ронтации? В таком конфликте материнская претензия всегда формулируется опосредовано, и никогда - явно. В ответ на потребность дочери в самостоятельности: «Но мама! Я хочу пойти туда!», следует утверждение матери: «Дорогая, делай, что хочешь, ведь это твоя жизнь», ко­торое довольно часто при этом сопровождается тяжелым вздохом и скрытым, оказывающим паралитическое дейс­твие упреком, вроде: «но это меня убивает!».

Именно такое не проявленное противостояние пы­тается показать в своем фильме «Замкнутый круг Кароль» (1990) Эмманюэль Кюо. Мать (Бюль Ожье) и ее дочь Мари (Лоране Кот) живут вдвоем, без отца, который не упоминается даже намеком, - в доме нет ни одной его фотографии. Груз неразрешенных родительских проблем явным образом перекладывается на дочь, тем более что ей не в чем всерьез упрекнуть свою всегда спокойную, уравновешенную, «идеальную» мать. Она терпеливо слушает, как Мари пробует свои силы в пении, заботится о ее пропитании, старается найти спо­собы лишний раз порадовать дочь. Мать, не считая мел­ких бытовых упреков, не способна вступить в малейший конфликт с дочерью, которая с целью вывести мать из равновесия и услышать ее подлинный голос постоянно провоцирует мелкие и крупные неприятности, то приво­ровывая по мелочам в магазине, то теряя почту и т.п.

Мари в любом случае удается, причем с такой уди­вительной ясностью, что это выглядит умышленным сценарным ходом, наглядно продемонстрировать болез­ненность замкнутых парных отношений с матерью, из которых исключен третий. Однажды, наедине с мате­рью она взрывается: «Ты думаешь, ты даешь мне чувство безопасности, защищенности? Нет, это - не защи­щенность, это - паника!».

Мать не реагирует и Мари продолжает:

«По мне было бы лучше, если б ты жила для себя, мне было бы легче, я смогла бы почувствовать себя действительно взрослой. Как бы мне хотелось хоть раз услышать, что ты способна кричать, плакать, пережи­вать. Что с тобой будет, если однажды ты меня не дож­дешься? Умрешь от огорчения?»

Онемевшая, парализованная шоком, мать не отвеча­ет ни слова и неотрывно смотрит на дочь.

«Да помоги же мне, наконец! Прекрати таращить­ся на меня, как побитая собака!» (Этот безжизненный неподвижный взгляд, вероятно, и является подлинной причиной «паники» Мари).

«Я хочу, чтобы ты сделала хоть что-нибудь, чтобы ты поговорила со мной, рассказала о себе», - продол­жает Мари, поменявшись с матерью ролями: «Чего ты хочешь от жизни? Ответь!».

«Не знаю», - глухим, сдавленным голосом отвеча­ет мать. Кажется, будто она отреклась от каких-либо чувств и предоставила дочери переживать все эмоции вместо себя.

«Знаешь, чему бы я была по-настоящему рада?» - под­водя итог, спрашивает дочь.

Мать, в конце концов, приходит в себя и торопит­ся угодить дочери, вновь занимая привычную позицию - позицию дающего, и послушно выдает свою реплику:

«Что же?»

«Чтобы ты меньше меня любила!» - безжалостно от­резает дочь.

Так или иначе, она бьет в самую больную точку, - отталкивая свою мать, она отталкивает вместе с ней квинтэссенцию их взаимоотношений - материнскую любовь.

Неизменно сохраняя верность дочери, мать занима­ется поисками работы для нее, а на самом деле вмес­то нее, и находит вакансию на предприятии в пригоро­де, вблизи трассы для мотогонок, которая называется «Круг Кароль» в память о ровеснице Мари - молодой девушке, разбившейся на мотоцикле в возрасте двадца­ти лет. Здесь Мари встречает мотоциклиста, который становится ее другом и приобщает ее к своей страсти - мотогонкам.

Мать, конечно же, страдает от разлуки с дочерью, и ее тревога усиливается потенциальной физической опас­ностью, символом которой становится мотоциклетный шлем в руках Мари, подаренный ей новым приятелем. Эта объективная угроза для жизни дочери (риск несчас­тного случая) позволяет матери использовать ее как вне­шнюю причину, чтобы перенести на нее все внутреннее беспокойство, вызванное отделением Мари, окончанием их совместной жизни. Именно мать настолько привяза­на к дочери, что не в состоянии противостоять ей, и вы­нуждена примкнуть к происходящим с ней переменам. Безгласная, она никогда не посмеет высказать ни едино­го упрека, отягощая свою дочь бременем вины за при­чиняемое беспокойство. Однажды ночью Мари возвра­щается позже обычного с шлемом в руке и встречается с матерью, которая все еще на ногах, хотя давно уже должна была спать:

«Почему ты все еще не легла?» - с упреком спраши­вает Мари.»

Этой фразой она переворачивает ситуацию с ног на голову, путая свою и материнскую роли и меняя мес­тами обвинение с защитой, что прямо противоречит традиционному вопросу матерей: «Почему ты так поз­дно?»

«Я не могу уснуть, пока тебя нет, - отвечает мать, виртуозно переводя собственное беспокойство и раздра­жение в виновность дочери.

- Не смотри так на шлем!

- Ты ездила на мотоцикле!

- Да, мама! С парнем по имени Александр, мы ката­лись на «Круге Кароль». Пусть это опасно, но никто не вечен! И не делай такие глаза! Я пока еще жива!»

Она действительно пока жива, это правда, скорее ее мать умирает от безнадежности, несмотря на ее абсо­лютно показные безучастность и спокойствие. Но что в итоге должна сделать дочь, чтобы вырвать из нее ре­шительное «НЕТ!», чтобы заставить отделиться от нее, открыто обвинить и, наконец, отпустить дочь? Разбить­ся? Начать употреблять наркотики? Покалечиться? Или совсем уйти?

Однажды в воскресенье, когда Мари, как обычно, проводит время на гонках, мать приезжает туда, что­бы собственными глазами увидеть, как и где дочь мо­жет чувствовать себя счастливой без нее. Мать будто пытается сократить дистанцию между собой и дочерью, возникшую с появлением бой-френда и мотоцикла в жизни Мари, и восстановить утраченную связь со все более отдаляющейся от нее дочерью. Одинокая, блед­ная, потерянная, она блуждает в толпе многочисленных мотогонщиков в тщетной попытке высмотреть дочь. В конце концов, поздно вечером в одиночестве она воз­вращается в пустую квартиру.

Позже Мари предоставит матери возможность втор­гнуться в свое новое существование, когда попросит у нее в долг деньги на оплату страховки мотоцикла: «Мне нужны деньги, чтобы застраховаться, я тебе отдам к концу года». Мать могла бы ответить отказом, но - нет. «Я дам тебе денег. Я найду, где их взять!» - обещает она без тени сомнения. Она не только не отказывается помочь дочери отделиться от нее, но пытается подарить эти деньги, а не одолжить их: «Ты не обязана мне их возвращать». Разумеется, Мари отклоняет этот подарок, на самом деле являющийся лишь способом вновь сделать ее маленькой девочкой и укрепить связь с матерью, в то время как она старается обрести независимость: «Я так и знала, что ты постараешься раздуть из этого историю! Ты пытаешься заставить меня почувствовать вину и уни­зить, отказываясь принять их обратно!»

Отсутствие дочери постепенно затягивается, оставляет мать наедине со своим бездействием, с одиночеством и пустотой. Она мечется по квартире, стирает несущест­вующую пыль, звонит в службу ремонта, чтобы пожа­ловаться, что телефон неисправен, так как он ни разу не зазвонил... Потом она совсем не поднимает трубку, пока ей звонят, чтобы проверить его исправность.

Отсутствие Мари лишает мать всякой возможности перенести на дочь свое беспокойство и погружает ее в состояние тревожного бреда, заставляя представлять себе (или желать?), что Мари попала в больницу из-за несчастного случая на мотоцикле: «Она в больнице, она у вас, я знаю, она попала в аварию на своем мо­тоцикле. Почему вы не хотите, чтобы я увидела ее?» Мать приходит в себя на больничной койке, в психиат­рической лечебнице, куда навестить ее приходит дочь и клянется в вечной преданности: «Мама, я никогда не покину тебя, ты ведь знаешь. Я никогда не расстанусь с тобой!»

Чувство вины

Молодая девушка у постели больной матери навсегда отказывается покинуть ее, и следовательно, жить для себя самой. Чувство вины сделало свое дело. Она пони­мает, что платит за свою свободу и, очевидно, за право на счастье страданиями, которые причиняет матери по­пыткой жить без нее, вдали от нее и вне ее.

Материнский захват и собственничество проявляется здесь в наиболее классической форме - в отказе разделиться. Потому что как иначе дочь, неблагодарная, посмеет упрекать ту, что отдала ей все и продолжает жить ради нее? Как, бессердечная, она может не призна­вать все величие любви матери? Как может она оскор­бить эту самую святую из всех возможных добродете­лей - материнскую любовь? Как дерзнет она отвергнуть самый прекрасный дар, который был ей принесен - дар любви матери к своему ребенку?

Но ведь Мари - больше не дитя. Мать не может сми­риться с этим, потому что рискует разрушить свой мате­ринский статус, который служит основой ее идентичнос­ти, то есть она рискует потерять все, что у нее есть, - и ребенка, и саму себя. Дочь стремится выбраться из материнской оболочки, которая душит ее, потому что она выросла из ставшей слишком тесной роли. Подоб­но кристаллу, который растет и меняет свою структуру, она тоже должна изменяться, превращаясь из девочки в девушку, из девушки в женщину. Женщина - это, в лю­бом случае, совсем не то, кем она была, это не девочка, во всем послушная своей мамочке. Дочь ищет выхода, мать - способ ее удержать, для каждой это вопрос вы­живания, разве что не физического, хотя в некоторых случаях и физического в том числе.

Одна стремится в будущее, другая тянет в прошлое, но по одну и другую сторону расплывчатых границ меж­ду детством и взрослостью, в которых и располагается подростковый возраст, «одна» и «другая» не находятся в равных, симметричных позициях. Так как «другая» - это мать, с ее представлениями о материнской добродетели, социальными нормами, призывающими мате­рей становиться именно и только матерями, «в большей степени матерями, чем женщинами». Согласно этим нормам и представлениям, считается, что «в большей степени матери, чем женщины» отдают своим детям свои самые лучшие чувства, сострадание и жалость, а в ответ на свою любовь получают равнодушие или от­торжение. В то же время дочь, в противоположность матери, несет реальное бремя этих норм, в течение дли­тельного времени интериоризируя в форме ответной любви к матери чувство благодарности и зависимости, а вместе с ними и чувство вины, усиливающееся с каждой попыткой вырваться на свободу. Таким образом, пози­ции отнюдь не симметричны: чистой совести и чувству выполненного долга матери соответствует чувство вины дочери, то есть на одном полюсе полное оправдание первой, а на другом - бесконечные угрызения совести у второй.

В худшем случае дочь не выдержит давления этого слишком тяжкого бремени и сдастся, может быть (к счастью для себя) временно: «Мама, я никогда не уеду от тебя!» - настолько тяжело бунтовать против любя­щей матери. Будет лучше, если она все же сумеет реа­лизовать свою женскую судьбу, перестав быть только «ребенком своей матери», а, может быть, чувство вины окажется настолько сильным, что заблокирует всю ее будущую жизнь. Постоянно представленная в дочери в виде внутреннего голоса и паразитирующая на ее жизни, мать может никогда не отпустить дочь, не способную, в свою очередь, избавиться от ее присутствия. Вполне воз­можно, что дочь обретет всего лишь суррогатную замену матери в своем будущем муже или спутнике, с которым она воспроизведет все ту же схему отношений - такую же мучительную смесь зависимости и ненависти.

Недостаточно просто вырасти и стать взрослой, что­бы освободиться от материнского влияния, которое выходит далеко за рамки обыкновенных детско-родительских взаимоотношений. Далее, на утрированном примере из художественных произведений мы рассмот­рим, что происходит, если такое освобождение так и не произошло.

Глава 4

Матери в большей степени, чем женщины, и взрослые дочери

«Я никогда не расстанусь с тобой!» - пообещала сво­ей потерявшей голову от беспокойства матери Мари из фильма «Замкнутый круг Кароль». Сорокалетняя про­фессиональная пианистка Эрика постоянно живет вмес­те со своей матерью - это героиня романа «Пианистка» (1983) австрийской писательницы, лауреата нобелевс­кой премии Эльфриды Елинек и кинематографической версии этого романа Михаэля Ханеке с Изабель Юппер и Анни Жирардо (в главных ролях).

«Пианистка»

Незамужняя женщина, живущая вместе с матерью, - не такой уж исключительный случай в нашем обще­стве. Это даже обычная судьба в традиционном пред­ставлении о женском предназначении, согласно которо­му карьера женщины допускает лишь три возможных варианта. Первый - жена и мать - подразумевает экономическою зависимость существования женщины от ее способности удовлетворить сексуальные потребности мужа. Второй - содержанка, проститутка - для него ха­рактерна экономическая зависимость женщины от неограниченного количества мужчин или несанкциониро­ванной законом связи (связей). Наконец, третий вариант - вдова или незамужняя женщина, когда за экономи­ческую независимость приходится расплачиваться отка­зом от сексуальной жизни. В последнем случае, если семейные средства позволяют, считается нормальным, когда женщина остается в доме родителей до тех пор, пока у нее не появится необходимость и возможность самостоятельно зарабатывать себе на жизнь.

Времена меняются. В наши дни женщина может жить «вне связи» с мужчиной, то есть быть экономически независимой, но вести сексуальную жизнь, без необходимости «расплачиваться» за нее, подвергаясь общественной обструкции. В современных условиях незамужняя женщина больше не приговорена к проживанию со своими родителями. Она независи­ма, у нее есть собственное жилье, свои друзья, свои любовники. Несколько неловкая ситуация (одинокая взрослая дочь живет вместе со своей матерью, что редко встречается в среднем классе и в городах), раз­ворачивается в символ настоящего извращения. Из­начально противоестественные, длительно замкнутые отношения между дочерью и матерью, очищенные от всех экономических причин их поддерживать, и, со­ответственно, сведенные к их психологической сущ­ности, предстают тем, чем они на самом деле и явля­ются - перверсией.

«Эрика явилась в мир не раньше, чем минули труд­ные годы супружеской жизни. Как только отец передал эстафету дочери, он незамедлительно «покинул сцену». Эрика появилась, отец исчез, - невозможно лучше вы­разить «вытеснение» отца ребенком. Это вытеснение позволяет матери обеспечить себе оправдание «захват­нической политики» в отношении другого существа, полностью подвластного ее воле, что проявляется в пе­ремещении ребенка на место отца. Отцовское участие редуцируется до функции воспроизводства, и все лишь для того, чтобы обеспечить матери любимую игрушку ее нарциссизма - подпорку дефективной идентичности. «Монородительская семья», каких все больше наблюда­ется сегодня, уже не является проблемой сына, лишен­ного отцовского авторитета, которого не в состоянии обеспечить ему материнское воспитание. В наше время в такой семье страдает дочь, лишенная выхода из на­глухо закупоренных отношений с матерью, лишенная притока извне свежего воздуха, прикованная к единственному ложному идентификационному центру. Ско­рее всего, даже став взрослой, она никогда не сумеет из­влечь старую занозу - вытащить наружу причину своего несчастья.

Первое извращение - мазохизм, который заставляет ее наслаждаться тем, что ей причиняет страдание, пос­кольку ей неведом иной способ существования, кроме как само это страдание. Признанная пианистка, обуча­ющая игре на фортепиано, уважаемая своими учени­ками, Эрика мазохистски возвращается каждый вечер «домой», где мать ждет ее и следит за ней, как за десятилетним подростком. В этой абсурдной ситуации она приходит и намертво вперяется в телевизор - нескон­чаемую отупляющую видеожвачку, также как и мать, желающая, чтобы дочь всегда была рядом с ней. «Ни­чего не может быть лучше отдыха у телевизора после долгого трудового дня», - регулярно заявляет мать, у которой «всегда есть право посмотреть «ящик» вместе с дочерью. Часы совместного с дочерью просмотра - са­мые приятные для нее в бесконечном времяпрепровож­дении перед телевизором».

Перед нами просто каталог извращений, с помощью которых поведение дочери сигнализирует о том, что что-то разваливается в этих монструозных отношениях. Первое извращение - они сами, эти отношения, создан­ные престарелой матерью, не желающей, чтобы ее дочь выросла, и «старой» дочерью, не способной избавиться от материнского диктата. Следующее извращение - бес­конечные покупки одежды, которой до верху перепол­нен шкаф (что стало, если верить женским журналам, распространенной проблемой среди современных обес­печенных женщин). Ее шкаф прямо-таки забит дорогой одеждой, которую Эрика практически никогда не наде­вает. По меньшей мере, это способ «бросать на ветер» заработанные деньги и протестовать, таким образом, против диктата матери, всегда настаивающей на эконо­мии, чтобы потом купить квартиру их мечты.

Третье извращение - вуайеризм, который принужда­ет Эрику посещать порнографические заведения, где за несколько монет можно понаблюдать за анонимными телами, занимающимися тем, что сама она не может ре­ализовать с мужчиной. Мать воспитала ее как девочку, которая никогда не сможет стать женщиной - нормаль­ной женщиной, то есть как минимум имеющей семью, мужа и ребенка, а не засидевшейся в девках дочкой-вундеркиндом, сразу после завершения занятий фор­тепиано с учениками отправляющейся в одиночестве в парк, в самую темную его часть, чтобы подглядывать за парочками. Одинокая, бесконечно одинокая Эрика.

Четвертое извращение - саморазрушение. Эрике доставляет удовольствие резать свои половые органы лезвием бритвы, а потом усаживаться возле мамочки перед телевизором, с кажущимся внешним спокойствием и безмолвным воплем, - алой полосой, которая сползает вниз по ее ноге. Если она не может выть от возмущения и отвращения, которое вызывает в ней не­обходимость делить свое одиночество с матерью, то она хотя бы таким извращенным способом напоминает о том, что между ее бедрами взывает к жизни, но умира­ет из-за отсутствия мужчины. Своими действиями она пытается вернуть крови ее инициальную ценность. Но инициация здесь невозможна, так как любое развитие блокировано - материнский запрет перекрыл все воз­можные пути перехода из состояния девочки в состоя­ние женщины.

Наконец, пятое и последнее извращение: мазохизм не только психологический, но и физический, теле­сный, не позволяющий Эрике ответить на признание в любви одного из ее учеников. Ее мазохистские же­лания описаны в длинном письме к нему, в котором она подробно излагает все, что он должен совершить с ней. В ответ на предложенные им взаимоотношения любовников Эрика способна только на их подмену - убогие метания между порнографической покор­ностью и насильственными манипуляциями с телом другого. (Когда он пытается поцеловать ее, она в от­вет мастурбирует его, и непосредственно перед тем, как он достигнет оргазма, она его бросает). В ее сек­суальной жизни никогда не было места для отноше­ний, точнее для взаимоотношений с мужчиной. Вза­имоотношения требуют наличия другого, иначе, если другой отсутствует, они никогда не будут взаимными. Ранее она не знала иных отношений, кроме как сме­шения идентичностей со своей матерью. В результате - отвращение к ней, жестокость и чуть ли не переход к инцестуозному акту между матерью и дочерью (не спят ли они в одной постели?), будто в попытке вновь спаять то, что чуть было не распалось под натиском мужского желания - «Мама, я никогда не расстанусь с тобой!».

Показатели

К счастью, не все женщины, живущие в наши дни вместе с матерями, приходят к таким экстремальным отношениям. Но роман и фильм «Пианистка» позво­ляют вскрыть и словно сквозь увеличительное стекло продемонстрировать глубинную логику происходящего. В том числе и сексуальность (представленную здесь в своих наиболее извращенных формах мазохизма, вуайеризма, порнографии и инцеста), которая является не движущей силой материнско-дочерних отношений, а показателем, так как проявляет их истинную психоэмо­циональную подоплеку. Как будто «жестокость мате­ринских предписаний может сохранять свое влияние не только в подростковом возрасте, но и гораздо позже, и в особенности по отношению к девочкам, так как им пе­редаются материнские модели сексуального поведения и навязываются представления матери о мире мужчин, управляющие всеми эмоциональными и сексуальными отношениями дочерей с противоположным полом». (Фр. Кушар.) Такая связь между матерью и дочерью, если она длится слишком долго и отсекает все остальные свя­зи, постепенно приобретает уродливые насильственные формы, все более превращаясь в то, чем и является по сути - инцестуозным извращением, чудовищной первер­сией.

Неожиданное вмешательство третьего может быть еще одним наглядным показателем извращенности этих отношений (проиллюстрированное с помощью художес­твенных произведений). Например, драматурга, которо­го приглашают в гости мать и ее взрослая дочь, как в пьесе «До конца» (1981) Томаса Бернхарда. Присутствие этого свидетеля позволяет продемонстрировать читате­лю, что на самом деле представляет собой вдова муж­чины, которого она никогда не любила и не хотела. Ваг уже двадцать пять лет она живет одна, со своей взрослой дочерью, в вечном трауре по своему младшему сыну Ри­чарду, тяжело страдавшему от преждевременного ста­рения и безвременно усопшему, словно в соответствии с высказанным желанием матери. («Я хотела его смерти так горячо, что он умер»). В присутствии третьего не­скончаемый монолог матери вскрывает экстремальный характер «захвата в плен» собственной дочери:

«Мать: Ты чистое мое дитя

А мать порочная твоя

Ужасна я не так ли та

Что держит детку при себе

Не разрешит уйти тебе

Не пустит коль еще жива

Скажи я разве не права

Дочь: Ты мучаешь себя сама

Мать: Да больше жизни я люблю

Себе страдания причинять

Тебя терзать и истязать

Уродуя десятки лет

Обезображена и я

Сама в любви и ты пойми

Мы спаяны одна с другой

любовью подлинной одной

Любовью материнской дитя мое с тобой

Мать не отдаст свое дитя

Она с ним скована навек

И не отпустит никогда

А коль одна из них уйдет

Другая тотчас же умрет

Они обречены на смерть

И за разлукой - сразу смерть

Ведь правда ты поймешь меня

Ведь создана ты для меня

Произвела тебя на свет я только для себя

Ведь ты не Ричард

Что ловко скрылся от меня

Но вся ты только для меня

Ты для меня одной лишь

И сомневаться глупо в том

Принадлежишь ты целиком

мне только мне одной

Вся мне принадлежишь».

Можно надеяться, что для дочери вмешательство автора - драматурга, свидетеля, опубликовавшего эту историю, послужит средством, которое разделит мать и дочь, и снимет, наконец, смертельное заклятие: «А все-таки неплохо быть вместе, жить одним, без посторонне­го вмешательства. Никто не должен встать между нами, ты понимаешь!»

Все, что есть чудовищного в отношениях матери и дочери, может быть выявлено как с помощью художес­твенных средств, так и пристального внимания к тем об­ластям жизни, которые способны вызывать напряжение и не давать ему естественного выхода, таких, например, как сексуальная сфера. Даже если просто отследить трансформацию этих отношений в каждом жизненном возрасте дочери, что, кстати, красной нитью проходит сквозь наше исследование, это само по себе будет весь­ма показательно и красноречиво. Этот последний пара­метр особенно важен, так как разница в возрасте, как и разница полов, исключена из взаимодействия пары «мать - дочь». Когда их отношения застывают в точке без времени, дочь остается в них вечным и полностью зависимым, неспособным жить без матери ребенком; даже если она давно уже стала женщиной, очевидно, что на самом деле именно мать не может обойтись без своей дочери. В таких условиях любое напоминание о том, что дочь растет и взрослеет, переходит из одно­го возраста жизни в другой, означает для матери опас­ное расшатывание незыблемой конструкции - функ­ционального клише, в котором существует пара «мать - дочь». В свою очередь любое такое движение означает риск пусть малого, но проявления жизни, которого им не достает для разделения, то есть символической смер­ти их как пары, но в то же время возрождения для собс­твенной, индивидуальной жизни.

Последовательное описание отношений «в большей степени матерей, чем женщин» с дочерьми, находящи­мися в разных возрастах, позволило нам вскрыть их ис­тинную суть, хотя, на первый взгляд «матери в большей степени, чем женщины» мало подходят для нашего ис­следования. Пограничные условия, в которых существу­ют вышеописанные пары, и, в особенности, последствия отношений «сращения» взрослого и несовершеннолет­него, со всем грузом моральной и юридической ответс­твенности за них, выявляют их истинную, страшную ли­чину. В деструктивных тенденциях («опустошительных» по выражению Жака Лакана) в конечном итоге прояв­ляется, как мы смогли увидеть, «захват матерью в плен» «одаренного ребенка».

Неудовлетворенность

С точки зрения матери, «материнское захватничес­тво» представляет собой всего лишь глубокое понима­ние и удерживание (в обоих смыслах этого слова - «от чего» и «где») своего ребенка, как «абсолютно отчаян­ная защита, борьба до последней капли крови, против смертельного страха матери потерять и себя с потерей дочери - источника и объекта любви и ненависти одно­временно» (А. Наури). Поэтому она не прекращает удер­живать дочь и вмешиваться в ее жизнь, противореча са­мой себе. Получается, нет ничего экстраординарного в том, что «довольно долго после того, как дитя выходит из детского и даже подросткового возраста, некоторые матери отказываются уважать это новое пространство, возникшее между нею и ребенком. В особенности, это касается дочери, на которую она продолжает проецировать свои идеи, подворовывать ее самые интимные мысли, вламываться в ее личную жизнь, претендовать на то, что она читает в дочери, «как в открытой книге» (А. Наури).

Таким образом, площадка для маневра дочери ста­новится чрезвычайно узкой, ограниченной двумя иден­тификационными центрами: во всем и насколько воз­можно быть похожей на мать, и полностью отличаться, всегда совершая противоположный материнскому вы­бор. В том и другом случае существует риск выстроить то, что Дональд Виннекот называет «ложной самостью». В этой шахматной партии самая значительная фигура - парадокс собственного разочарования этими отноше­ниями. Так как, с одной стороны, дочь никогда не смо­жет полностью удовлетворить амбиции матери, потому что на самом деле она занимает не свое место, и какой бы она ни была хорошей, этого никогда не будет достаточно. Дочь должна будет постоянно доказывать, что способна на героические свершения, и стараться соответствовать бесконечным материнским требованиям «быть лучшей»: самой красивой, самой талантливой и т.п. Все эти требо­вания появляются вследствие рационализации подсозна­тельного намерения дать дочери все то, чего не достает самой матери. С другой стороны, вышеупомянутая «шах­матная партия» не может в той же мере разочаровывать мать, так как для нее дочь - всего лишь объект проек­ции, приукрашиваемый ради собственного удовольствия и развлечения. Нам уже известна способность «матерей в большей степени, чем женщин» выдумывать идеальный образ девочки без недостатков - сооружать ей велико­лепную прическу, приписывать возвышенные чувства и исключительную одаренность и т.д.

«Нарциссические злоупотребления» происходят в сдвинутой реальности, в бесконечном продолжении, смещенном по времени вперед, в подвешенном состо­янии. Поэтому «захваченной в плен» дочери не хватает психического ресурса даже на то, чтобы высвободиться из материнской оболочки, то есть принять материнское разочарование, оставив ее неудовлетворенной; отсю­да катастрофические саморазрушительные тенденции (наркомания, самотравмирование, попытки убийства и самоубийства). Матери же всегда удается восстановить свои силы, найти в поведении дочери чем вновь подпи­тывать свою потребность в нарциссическом удовлетво­рении. Постоянно и не до конца удовлетворенной мате­ри соответствует всегда и абсолютно неудовлетворенная дочь - это инфернальная, губительная для жизни, но на удивление прочная и живучая связь.

От «захваченного в плен» ребенка к извращенной женщине, или от «Беллиссимы» к «Пианистке»: худо­жественный вымысел позволяет нам, опустив интервал в тридцать лет, соединить в одну картину две взаимодо­полняющие иллюстрации одной и той же материнской идентициональной проблемы. Она заставляет мать при­нести свое дитя в жертву и запереть его в извращенной связи, в собственной нарциссической проекции, любов­ной сверхопеке. Пожалуй, не столько отцов, сколько матерей должны особенно опасаться современные Ифигении.

Глава 5

Платонический инцест

Где проходит граница между адекватными материнско-дочерними отношениями и «захватничеством» или «нарциссическими злоупотреблениями»? Как различить естественную эмоциональную привязанность матери к своему ребенку и ее экстремальные, извращенные фор­мы? Что в дальнейшем позволит дочери, однажды став­шей женщиной, быть и чувствовать себя самой собой и в большей или меньшей степени, но реализованной? Так много факторов активно способствуют осуществлению материнского приговора - вечно оставаться в тени дру­гой личности; оставаться проекцией собственной матери, воплощением фантома, чьи отношения с окружающим миром сильно рискуют также оставаться фантазматическими, иллюзорными и не оправдывающими надежд.

Вопрос заключается не в количестве изливаемой на ре­бенка любви, которой, для начала, стоило бы определить оптимальную меру. Что в действительности существенно, так это качество пространства, которое остается между ма­терью и дочерью, а также чем (кем) и как оно обживается.

Исключенный третий

Инцест между матерью и дочерью в фильме «Пианистка» - всего лишь карикатурное завершение ситуа­ции, хотя на самом деле он - наглядное проявление другой формы инцеста, много более распространенной, но гораздо менее заметной, и потому намного более де­структивной: формы платонического инцеста или «ин­цеста, не реализуемого в сексуальных действиях» (по выражению А. Наури).

Выражение «платонический инцест» кому-то может показаться парадоксальным, содержащим в себе терми­нологическое противоречие. Традиционно под инцестом подразумевается сексуальный акт, совершенные дейс­твия, соединение тел связанных кровными узами людей. Но такая односторонняя трактовка инцеста - только как сексуальных действий - имеет опасную тенденцию к со­крытию одного из двух измерений, конституционально составляющих само это понятие (мы акцентируем вни­мание именно на нем). В этом измерении образование пары происходит в результате исключения третьего. Парные отношения на основе исключения третьего мо­гут образовываться как путем фантазирования на тему «только этим и заниматься», так и общим секретом, в любом случае, это становится одной из составляющих инцестуозной ситуации, в которой может проявляться сексуальная связь, когда она имеет место быть. Таким образом, эти отношения никогда не конкретизируются, то есть психо-эмоциональные парные отношения инцестуозного типа могут формироваться и вне собственно сексуального взаимодействия.

Кто же этот третий, исключенный из инцестуозных отношений? В парах отец и дочь - это мать. Но лишь потому, что отец заранее исключает ее, так как более не соотносит себя с женой и покидает свое место в ге­неалогической паре. Таким образом, он уже не чувс­твует ограничений, удерживающих его от вступления в сексуальные отношения с дочерью. Действительность сексуального акта порождает известный только им дво­им секрет, который становится символом инцестуозной связи в измерении исключенного третьего. В отношениях матери и дочери инцестуозного типа исключенным третьим становится отец. Аналогичным образом мать перестает ориентироваться на отца и символически по­кидает свое место в генеалогической паре, поэтому ее отношения с дочерью можно квалифицировать как инцестуозные. Ей даже не обязательно осуществлять кон­кретные действия, чтобы сформировать общий секрет с дочерью, достаточно просто не оставить пространства для общения с отцом, в соответствии с названием одной из книг Альдо Наури - «Пространство для отца». До­статочно уже того, чтобы мать довольствовалась своим желанием ребенка, перестав желать его отца (или лишь думая, что продолжает желать мужа), как с момента появления малыша его собственный отец оказывается низложен в своих правах. В психологическом изме­рении матери не остается места никому, кроме пары «мать и дитя». Иначе говоря, матери довольно низвести отцовскую роль к воспроизводству, а конкретнее, к пре­доставлению сперматозоида, как в случае искусственно­го оплодотворения с помощью донора спермы (которое, кстати, по-прежнему остается запрещенным во Франции для незамужних женщин).

Итак, в современном представлении тот факт, что ребенок «желанен», сам по себе еще не гарантирует от­сутствие патогенной материнской связи с ним, особен­но если мать желает ребенка не от любимого человека, а ребенка вообще, как такового. Образно говоря, если дитя не является «воплощением двух сущностей, пло­дом двух слитых воедино свободных чувствований», по выражению Жюли д'Эглемон, героини романа «Трид­цатилетняя женщина» Оноре де Бальзака (1832). Она открывает истинную любовь со своим любовником, но это чувство мешает ей по-настоящему любить дочь, ко­торую она родила от мужа, не любимого по-настоящему. Соответственно, Жюли не может подарить своему ребенку «материнскую любовь от сердца», а только лишь «родственную любовь по крови». В то же время она страдает от того, что дочь слишком похожа на ее мужа, но если она заставляет страдать дочь от недостат­ка любви, не отягощает ли она ее еще и грузом «любви без другого» (с исключенным третьим), о которой уже шла речь выше?

Английский психиатр Дэвид Купер в своей книге «Психиатрия и антипсихиатрия» (1970) упоминает об «абсолютном симбиозе», объясняя суть детско-родительских взаимоотношений, в которых пара становится «если не в реальности, то на уровне представления, еди­ной личностью». Такая ситуация, вероятно, столь же стара, как запрет на инцест, но ей, похоже, значительно легче возникнуть в наши дни из-за частоты супружес­ких расставаний, даже если юридический статус и ви­димые проявления существующей пары (живут ли они вместе или раздельно) ничего не говорят о внутренней организации этих отношений. Юрист Пьер Лежандр посвятил большую часть своих размышлений выведе­нию формулы двух нерасторжимо связанных функцио­нальных измерений исключенного третьего - психичес­кого и юридического, в частности, он описал способы уклонения от исполнения обязательств и проанализиро­вал последствия «сокращения» роли отца.

Существует немало предупреждений об опасности подобных ситуаций со стороны специалистов-психо­аналитиков, социологов, политологов и т.д., которые их предметно изучают и подчеркивают деструктивные последствия для индивидуальной психики. Особенно негативно сказывается их эффект на способности к со­циализации молодых людей, слишком часто лишенных мужского измерения в своей системе ценностных (смысложизненных) ориентации. Как утверждает Кристиан Оливье, «появление и быстрый рост подростковой пре­ступности в восьмидесятые годы совпадает с приходом поколения, рожденного в период с 1965 по 1975 год матерями, которые впервые получили возможность без проволочек разводиться, приобретая опыт «разделенно­го с отцом авторитета». С другой стороны, благодаря контрацепции они получили возможность беременеть «по собственному желанию».

Ребенок остается окончательно покинутым одним из родителей и угнетается другим, так как матери представ­ляется, что намного проще воспитывать его в одиночку, благодаря выплачиваемому в поддержку монородитель­ских семей социальному пособию, чем пытаться продол­жать совместный путь с отцом, который все чаще вооб­ще отсутствует» (Кристиан Оливье «Краткое пособие в помощь отцам»).

С девятнадцатого века появилось целое движение «де-патернализации» («отлучения отца»): частичная переда­ча воспитательной функции государству, законодатель­ная практика применения лишения родительских прав в случае плохого обращения (1889), упразднение «права наказания» (1935) и «родительской власти» (1938), заме­на «родительской власти» «родительским авторитетом», распределяемым между матерью и отцом поровну. Как обычное явление воспринимается, что в случае развода дети систематически присуждаются матери (1970), и ей же предоставляют «родительскую опеку» по праву «ес­тественного происхождения» (1972).

Социопсихоаналитик Жерар Мендель незадолго до мая 1968 года, анализируя причины упадка патриархаль­ного общества и ослабления принципа авторитарности принципом целесообразности, подчеркивал, что это яв­ление уже было достаточно широко распространено.

Можно порадоваться тому, как происходит разделе­ние родительского (точнее «супружеского») авторитета, так как оно в значительной мере способствует справедливому распределению прав и, главное, обязанностей и которого были лишены до последнего времени матери; хотя одновременно можно оплакивать «сдачу позиции» отцами и их неспособность достойно нести груз парных и (или) родительских отношений. Вечные жалобы мате­рей на то, что им мало помогают их супруги или просто спутники жизни, которых отныне они сами способны по­кинуть благодаря вновь появившимся и позволяющим пресекать ранее безвыходные ситуации средствам, могут помешать услышать гораздо менее внятные жалобы муж­чин на невозможность по-настоящему быть отцами из-за недостаточного внимания к ним теории и общественных норм. Невозможность эта обусловлена тем, что их жены просто не оставляют им иного места возле ребенка, кроме места «производителя», перекрывая им все подступы к отцовству и одновременно отстраняя их как любовников: «Всякий раз, когда у мужчины обнаруживается плачевная ситуация с его отцовством, всегда где-то поблизости, по­зади или впереди него, находится женщина, которая «не дает ему доступа» и не желает, чтобы он проявлял себя как родитель в той же степени, в какой она сама была и остается матерью!» (К.Оливье).

Как в случае платонического инцеста, когда есть только два места для троих и они не подлежат переме­не, так и в случае производимой матерью подмены отца ребенком, последний занимает чужое место, исполняя не свойственную ему роль. В фильме Жанны Лабрюнь «Без единого вскрика» (1992) детально показывается, как мать перемещает ребенка на место отца и как вслед за этим между матерью и сыном образуются парные от­ношения инцестуозного типа. Лента рассказывает о ма­леньком мальчике, которого мать настроила, буквально выдрессировала против родного отца. История могла бы на этом закончиться, если бы отец не попытался бы симво­лически вклиниться в эти отношения, то есть ввести треть­его участника. Он покупает пса и натаскивает его против всех окружающих, перед тем как покинуть зону, в кото­рой нет места никому, кроме как двум дрессированным собакам - сын уподоблен псу, который беспрекословно слушается мальчика, точь-в-точь как сам он подчиняется матери. Полностью подчиняясь матери, по ее наущению, сын однажды натравливает собаку на бывшего владельца - то есть на своего отца: «Фас!», и преданный новому хозя­ину пес исправно выполняет команду. Отец погибает.

Парные отношения

Между матерью и дочерью отношения инцестуозного типа образуются еще проще, так как они принадлежат к одному полу. Мать становится зеркалом для дочери, а та, в свою очередь, - нарциссической проекцией первой. В таких случаях наблюдается почти телепатическое, если даже не бессознательное общение, которое пот­ворствует «смешению идентичностей между матерью и дочерью, их взаимной склонности поверять друг другу все свои мысли и чувства, обмениваться одеждой и т.п., вплоть до ощущения, будто у них одна кожа на двоих, а все различия и границы между ними стерты», - пишет Ф.Кушар. И далее: «Мы увидим, скорее всего, девочку, лишенную в подростковый период познавательного ин­тереса, купированного ее матерью. Профессиональные устремления, на успех которых ее заставляют ориенти­роваться, для нее совершенно недостижимы. Возмож­но, в этом и заключается объяснение многочисленных школьных, а затем и профессиональных провалов моло­дой девушки, которая после многообещающего начала в школе делает стереотипный и ограниченный выбор, вынуждая себя воспроизводить вечную женскую долю: убирать, обслуживать и рожать». Разрушение межлич­ностных границ, с одной стороны, и исключение третьего с другой, безусловно, являются взаимодополняющи­ми факторами. И в том и в другом случае границы между двумя личностями не совпадают с границами между двумя реально существующими людьми - мате­рью и дочерью. Она проходит между сформированной ими единой сущностью и остальным миром, представля­емым в частности отцом. «Однако задача матери состо­ит не в том, чтобы просто произвести на свет ребенка, она должна предоставить ему поле возможностей, на котором он может вырасти кем-то иным, чем она сама - другой личностью. Если матери не удается обеспечить пространства для взаимодействия, то усвоенный ребен­ком способ действовать в состоянии «другого», в свою очередь, не обеспечит ему необходимых первичных ус­ловий для реализации своей личностной самостоятель­ности. Он навсегда останется вещью, придатком, кем-то, отдаленно напоминающим человека, живой куклой», - поясняет Дэвид Купер.

Вот почему «мать не может (да и не должна) стано­виться зеркалом. Она не должна всего лишь отражать то, что проявляет ребенок. Она должна быть кем-то иным, кто им не является, кто реагирует и действует ина­че, по-своему. Она должна быть отдельной личностью» (Джессика Бенджамин. «Любовные связи»). Дональд Виннекот подтвердил теоретическую необходимость от­деления от матери, чему призван благоприятствовать «переходный объект», подлинный «третий», позволяю­щий ребенку существовать вне матери. Наличие такого объекта соответственно возможно лишь благодаря спо­собности матери поддерживать оптимально свободное пространство между собой и ребенком, регулируемое в зависимости от его потребностей. Способности, свойс­твенной «умеренно хорошим» матерям, то есть таким, к которым у ребенка есть необходимый доступ, чтобы не вызывать у него тревоги, но и не слишком навязчивым, чтобы не подавлять его креативности и независимости. Отсутствие этого чувства меры даже при желании стать образцово-показательной матерью, с детства порождает феномен «слишком доброй мамочки» (по выражению психоаналитика Клариссы Пинколы Эстес), которая оказывает ребенку сверхпокровительство. Если однаж­ды такая мать потерпит крах в спектакле жизни и бу­дет вынуждена «уйти со сцены», когда ее дочь вырастет, скорее всего, она будет отвергнута как плохая мать.

Таким образом, всего один шаг отделяет «нарциссические злоупотребления» в виде материнского са­мопроецирования на дочь от платонического инцеста, с помощью которого дочь перемещается матерью на место отца, который все больше отсутствует, игнори­руется и окончательно исчезает из их отношений. И в том и в другом случае ребенок - не более, чем забава, его эксплуатируют не только как личность, то есть как «другого», но и как объект, приговоренный вечно ком­пенсировать неудовлетворенные потребности матери: нарциссическую неудовлетворенность и недостаток эмо­циональных связей. Что касается потребностей дочери, как ни прискорбно, но она этого не знает, ей необходим тот самый «третий», который позволит ей разорвать инцестуозную связь и освободить свободное течение эмоций, воссоздать идентификационное пространство личности, необходимое каждому человеку, и вновь про­ложить границы между собой и другими.

Дочь не осознает эту необходимость, но так или иначе, может ее почувствовать: по физическим симптомам, теле­сным недомоганиям, по общему диффузному («что-то не так») недовольству, наконец, как в фильме "Пианистка", - по перверсивным проявлениям. Но в то же время она даже не вправе посетовать на материнские злоупотребле­ния, потому что, опять же, как можно жаловаться на то, что тебя любят? Как разоблачить посягательство на это столь неуловимое, столь трудно определяемое пережива­ние, как ощущение себя самим собой? Как восстать против оков, надетых самой матерью, и довериться чувству само­сохранения, которое Алис Миллер определяет, как «абсолютную уверенность, что испытываемые чувства и желания принадлежат тебе, а не кому-либо другому»? Как обвинить и взбунтоваться против инцеста, который реализуется не в действиях, не в прямых телесных контактах, а в символи­ческом смещении позиций?

С присущим этим людям невежеством и простодуши­ем такие глубоко разрушительные отношения зачастую воспроизводятся просто из-за слишком большого значе­ния, придаваемого в социуме материнской любви. «Де­вочки существуют в материнских оболочках, потому что им кажется непереносимо предать материнскую любовь и так как это слишком дорого оплачивается чувством вины. Они терпеливо переносят «захват в плен» собс­твенной личности, смиряются с участью быть дублика­том матери, но рассчитывают в один прекрасный день взять реванш, узурпировав такую же власть над собс­твенными дочерьми» (Ф. Кушар). Хуже того, они ищут способы воссоздать инцестуозную ситуацию, так как вза­имообусловленность заложена в основу этого типа свя­зи. Понятно, почему принадлежность к одному и тому же полу только потворствует формированию этих взаи­моотношений. Дочь становится настолько же зависимой от матери, насколько мать зависит от нее. Тем не менее, симметричность их позиций - не более чем видимость, ведь именно мать, как это всегда бывает в подобных случаях, является зачинателем и автором отношений с ребенком, формируя их вид и форму. Мать действует - дочь воспринимает, затем, в свою очередь прилагает усилия, чтобы поддержать целыми и невредимыми от­ношения этого типа, который, как ей кажется, является главным условием сохранения связи с матерью, хотя он - всего лишь модальность этой связи, ее извращенная форма. С того дня, как эта связь оказывается под уг­розой, мнимой или подлинной, а именно, с появлением третьего: мужа, любовника, другого ребенка или страс­ти, дочь взваливает на себя бремя «отцовства», напере­кор всему.

В принятии этой противоестественной для дочерей роли и заключается первопричина жестокой ревности, которая обуревает иногда дочерей, как маленьких, так и взрослых, по отношению ко всем мужчинам, проявляю­щим повышенную, по их мнению, заинтересованность в близости с матерью, если к тому времени они успели вы­строить инцестуозные отношения по типу исключенного третьего. В начале фильма Педро Альмодовара «Ост­рые каблуки» (1991) с помощью приема возвращения в прошлое режиссер показывает нам сцену из детства Ребекки, когда ей было около шести лет. Она вместе со своей матерью - Бекки и ее вторым мужем. Супруг не согласен, чтобы жена подписывала контракт на работу за границей, он хочет, чтобы она совсем оставила сцену. В ванной комнате Ребекка подмешивает снотворное в тонизирующий напиток и подкладывает его в туалет­ный несессер отчима, он уезжает на своем автомобиле и погибает, уснув за рулем. Дочь ждет двадцать пять лет, прежде чем признаться матери, что именно она повин­на в его смерти. По ее словам, она сделала это, чтобы позволить матери разделаться со всем одним махом. В иносказательной форме она заявляет: «Я хотела вновь сделать тебя свободной».

Слепое пятно

Характерное свойство платонического инцеста - ос­таваться непроявленным. Со всей очевидностью его признаки обнаруживаются только на теоретическом уровне. В любом случае, если инцестуозные отношения сведены к конкретно сексуальному проявлению, они пе­рестают числиться в психоэмоциональном измерении исключенного третьего.

Например, психоаналитик Хелен Дейч в финале блестящего клинического исследования случая Бет­ти, американской девочки-подростка, уже описанно­го нами выше, задается вопросом: «Я не знаю, почему эти девочки, столь фиксированные на предэдиповской ситуации, не действуют активно и не разрешают свои заблокированные Эдиповы комплексы в ходе процесса созревания? Ведь, в конце концов, у них есть отец!» До того она в поразительно яркой манере описала способ, которым матери «закабаляют» своих дочерей, возлагая на них всю тяжесть своих амбиций и исключая отца из этих зеркально отраженных отношений. Тем не менее она удивляется, что отцу не остается места: как будто достаточно его физического присутствия, чтобы психо­логически он был на своем месте и надлежащим обра­зом исполнял свою роль. В данном случае проблема не сводима к Эдипову комплексу, на который ссылается Хелен Дейч, поскольку материнские злоупотребления своим влиянием предшествуют эдиповским устремлени­ям дочери по отношению к отцу. Проблема запрета на инцест является вторичной по отношению к тому, что можно назвать «запретом на Эдипов комплекс, установ­ленным матерью».

Этот феномен, отметим особо, наглядно иллюстриру­ет столь уместное замечание Жоржа Девере по поводу расхождения между способностями психоаналитиков описать, что есть благо для клиента, и их самоцензурой, вызванной преданностью теоретической догме. Пробле­ма существенно расширяет границы фрейдовской тео­рии, во Франции это подтверждает лакановская модель, как и множество других примеров. Можно упомянуть, в частности, книгу психоаналитика Мари-Магдалены Лессаны, посвященную взаимоотношениям матери и дочери. В интереснейшем исследовании, проведенном в случае Мадам де Севинье, замечательно проиллюст­рировано инцестуозное измерение нарциссических зло­употреблений. Автор вполне определенно утверждает, что «дочь служит ее оболочкой, второй кожей, как в смысле украшения, так и в смысле защиты. Украшени­ем, чтобы нравиться. Защитой от того смущающего и даже смертельно опасного, что пробуждает в ней свя­занная с ее мужем сексуальность». Разорвать однажды такую смертоносную связь - «все равно, что вернуть каждого под свою кожу». Но единственное теоретическое определение того, о чем говорит М.-М. Лессана и что Жак Лакан называет «опустошением», это «болез­ненное проявление скрытой ненависти, постоянно при­сутствующей в исключительной любви между матерью и дочерью. Оно объясняет невозможность гармонии в этой любви, которая сталкивается с невозможностью сексуального выражения». Здесь обнаруживается огра­ниченность центрированной на сексуальности теории, которая с трудом принимает возможность существова­ния «платонического инцеста», иначе говоря, инцестузного насилия любви, ее перверсивной формы. Такая любовь стремится не к сексуальному наслаждению, ее цель - чужая идентичность, не реализация эротических импульсов, а удовлетворение идентициональных или нарциссических потребностей.

Довольно странно, что психоаналитики проявляют столь незначительный интерес к так широко распростра­ненному виду патологии материнской любви, тем более разрушительной, чем тщательнее рядится она в одежды особой добродетели вместо нормального естественного чувства. Возникает ощущение, что это удивительное за­малчивание - чуть ли не заслуга психоаналитиков-теоре­тиков. Если правда, что «психоаналитические прения по поводу отцовско-дочерних отношений ничтожно малы по сравнению с тем объемом исследований, который пос­вящается отцовско-сыновним отношениям, что уж тогда говорить об отношениях матери и дочери? К слову, Фран­суаза Кушар выявляет странную тенденцию замалчивать эту особенность женского существования: «Любопытно обнаружить подтверждение данной мысли в том, что и мифологи, и психоаналитики по полной программе ис­следуют отношения матери и ребенка и будто выделяют привилегию детям мужского пола, практически не инте­ресуясь дочерьми. Создается впечатление, будто взрыво­опасная смесь влечения и страха в материнском образе имеет отношение только к мальчикам, в целом не затра­гивая взаимоотношений матери и дочери».

Образование такого «слепого пятна» в психоаналити­ческой теории, очевидно, является следствием двойного замалчивания: из-за банального сексистского взгляда с его «специфичностью» на женское существование, с одной сто­роны, и более изощренного представления о разделении ро­дительских обязанностей в деле воспитания ребенка, с дру­гой. Сторонники второй точки зрения продолжают упорно настаивать на неизменно приписываемой самому ребенку импульсивности. К примеру, жалобы дочери на чрезмер­ную привязанность матери трактуются исключительно как признак ее собственной излишней зависимости от матери. Впрочем, на разоблачении именно этого двойного смеще­ния: от родителей к детям и от конъюнктурных искажений к индивидуальной и даже всеобщей зашоренности, настаи­вала в свое время и Алис Миллер.

«Разумеется, теоретически все готовы допустить, что любовь и ненависть могут скрываться подчас за одними и теми же масками. Зашкаливающие злоупотребления собственничеством, доходящие порой до ненависти, если они касаются отношений матери и ребенка, по-прежнему упорно сопротивляются теоретическому осмыслению и, тем более, клиническому анализу», - добавляет Франсу­аза Кушар. Она подчеркивает, что даже женщины-пси­хоаналитики систематически игнорируют негативную сторону материнской любви. Это замечание в равной мере относится к отношениям между матерью и детьми обоих полов и получает особенно значимый резонанс, когда речь идет о материнско-дочерних отношениях. В них деструктивная сторона материнской любви прини­мает самые парадоксальные формы. Беспредельное вос­хищение и самопожертвование, привносимые иденти­фикационными процессами, в полной мере позволяют матери выйти за рамки собственной женской судьбы, но препятствуют развитию дочери, лишая ее возможности быть кем-либо, кроме как «маменькиной дочкой».

Часть вторая

Женщины в большей степени, чем матери

Матери, которые относятся к типу «в большей степе­ни женщин, чем матерей» имеют одну общую страсть с «матерями в большей степени, чем женщинами», - но это отнюдь не материнство.

Вспоминая о своей матери, Франсуаза Малле-Жорис в книге «Двойное признание» говорит о ней с убийствен­ной сдержанностью: «Очевидно, быть моей матерью не было главным в ее жизни». Идет ли речь о мужчине, социальном статусе, профессии или призвании, любая страсть характеризуется одной примечательной особен­ностью: она всегда бывает «самой важной», средоточием и средством выражения всех переживаемых эмоций.

Именно в такой страсти «в большей степени женщи­ны, чем матери» «выкладываются по полной програм­ме», расцветают и живут по-настоящему насыщенной жизнью, чувствуют себя живыми в той глубинной мере, в какой они не могли или не хотели жить и чувствовать ранее. Благодаря своей одержимости они способны вы­нести и превозмочь чувство неуверенности, все свои по­ражения, конфликты, которых они иначе старательно избегали бы. Эмоции, переживаемые в этой страсти и реализуемые через нее, имеют свойство радикальным образом разъединяться со своим истинным первоисточ­ником. Зачастую это источник болезненных, мучитель­ных переживаний, а страсть служит средством субли­мации, которой, впрочем, она является по своей сути. Сказать, что материнство - далеко не самая сильная сторона таких матерей - ничего не сказать, просто вся их сила сосредоточена в другом.

Глава 6

Матери-супруги

Помешать женщине быть хорошей матерью для сво­их детей, или, иначе говоря, позволить вовсе не быть ею, могут зачастую даже объятия собственного мужа, его любовь либо его статус, ради которых она способ­на забыть о детях. Матери, полностью и исключительно жены, только рядом с отцом своих детей или, по край­ней мере, выполняя соответствующую функцию, реали­зуют себя и обретают смысл собственной жизни.

Кристина, описанная Эмилем Золя («Творчество», 1886), просыпается с грустной мыслью, что «до самого вечера она будет всего лишь матерью». Пренебре­гая своим маленьким сыном Жаком, ее плоть «оста­валась глуха к нему самому, познавая материнство лишь через любовь к мужу. Мужчина был обожаемым и желанным, он стал ее ребенком, в то время как на­стоящий ребенок вынужден был оставаться рядовым свидетелем их всеобъемлющей в прошлом страсти...». «За столом она всегда отдавала ему самые последние куски; лучшее место рядом с печкой не было предна­значено его маленькому стульчику; если она теряла голову от страха, что может произойти несчастье, пер­вый ее крик, первый жест никогда не был направлен на защиту этого слабого существа. И без конца она его шпыняла и унижала: "Жак, закрой рот, ты утомляешь отца! Жак, не мельтеши, ты же видишь, твой отец ра­ботает!"».

Конечно, ребенок здесь - мальчик. Но и девочка, оче­видно, подвергалась бы подобному обращению, так как разница полов не имеет в данном случае ни малейшего значения, по крайней мере, когда речь идет о единс­твенном ребенке. Как только речь заходит о появлении в семье нескольких детей, малейшее неравенство в об­ращении с ними, связанное с неодинаковым отношени­ем матери, скорее всего, отразится на ее способности к материнству в целом. Наверняка, девочка будет тя­жело переживать это неравенство и, вполне возможно, надолго и прочно запомнит длительное пренебрежение собой, считая себя единственно ответственной за ситуа­цию, причинявшую ей боль.

Неверно направленная любовь

Единственная дочь у матери, живущей только ради любви к своему супругу, насколько это «смертельно»? Рассмотрим случай юной Ластении в «Истории без на­звания» (1882) Жюля Барбе д'Оревильи. Ее мать, ба­ронесса де Фержоль, похоронила свою красоту ради «мужчины, в которого влюбилась без памяти, а когда он испарился, эта кокетка не могла думать ни о ком другом. Он был единственным зеркалом, в котором она могла любоваться собой. Когда же она потеряла этого мужчину (который был для нее всем!), то без остатка перенесла весь пыл своих чувств на дочь. Будто дейс­твительно вследствие одного только неприступного це­ломудрия, которое иногда одолевает такие страстные натуры, она не всегда демонстрировала своему мужу в полной мере свои пылкие чувства, которые на самом деле к нему испытывала. Не проявляла она их понача­лу и по отношению к своему ребенку, которого полюби­ла тем сильнее не потому даже, что это была ее дочь, сколько потому, что это была дочь ее мужа, - такова жена в большей степени, чем мать даже в проявлениях материнских чувств!».

Это «непреклонное величие» вдовы, превратившейся в воплощение преданности, довлело над отношениями с дочерью, которая «любила свою мать, но боялась ее. Де­вочка любила мать, как некоторые святоши любят Бога - со страхом и трепетом. У нее не было, да и не могло возникнуть того доверительного и непринужденного от­ношения, которое действительно нежные матери умеют пробудить в своих детях. Непринужденные отношения были для нее невозможны с этой элегантной, но угрюмой женщиной, которая, казалось, живет в глухой тишине мо­гилы своего мужа, словно поглотившей навсегда и ее».

И поскольку «мать обожала ее, а скорее потому, что она была похожа на человека, любимого ею с таким не­обычайным самозабвением», чувства отступили, как у одной, так и другой. Так, нежность, готовая «пролиться потоком» между матерью и дочерью и растопить их хо­лодные отношения, оставалась непроявленной. Эта не­возможность высказать свои эмоции, очевидно, по той причине, что они были направлены не на того, кто их вызывает, возвела между ними настоящую стену. Доче­рью, когда она была еще подростком, насильно овладел священник. В ту ночь она находилась в бессознательном состоянии из-за приступа сомнамбулизма и заберемене­ла, так и не узнав от кого. Долгие годы дочь оставалась скованной этим секретом, а мать тщетно выпытывала у нее, кто же отец ребенка, и однажды, спустя двадцать пять лет после той ночи сама случайно раскрыла тайну.

Стремление к высокому общественному положению

Существует тип женщин, все устремления которых целиком направлены на достижение высокого положения в обществе. Они заботятся только о том, чтобы всячески подчеркивать и укреплять свой социальный статус. Краткий анализ такой «одержимости» приводит социолог Торстейн Веблен в своей книге «Теория уров­ней времяпрепровождения», исследуя «уровни времяп­репровождения». Одежда, украшения, декор интерьера, завязывание отношений с нужными людьми, светская и благотворительная деятельность, досуг, уход за лицом и телом, - все призвано являть собой и усиливать значи­мость общественного положения не только супруга, но и всей семьи в целом, всей фамильной линии. Легкомыс­ленная в глазах некоторых людей, для женщин этого типа такая деятельность обретает не подлежащую сом­нениям значимость и воспринимается ими как ежеднев­ные обязанности. Дети занимают в таких семьях только то место, которое предназначается им домашним ук­ладом, их предъявляют по особым случаям, если есть необходимость продемонстрировать благополучную се­мейную жизнь. Но в повседневной жизни их предостав­ляют заботам домашней прислуги, которой приходится отвечать еще и за воспитание подрастающего поколе­ния наравне с уходом за восточными вазами и дорогой мебелью. Большую часть времени дети пребывают под неусыпным надзором прислуживающего персонала, и главная их задача - поддерживать видимость тишины и спокойствия, если они хотят заслужить благосклонный взгляд матери, означающий: «Все в порядке!».

В наше время среди жен дипломатов, крупных пред­принимателей или политиков, может быть, еще встреча­ется подобный тип матери-супруги, если только она не жертвует полностью отношениями со своими детьми. В недавнем прошлом высшее общество удерживало лиди­рующие показатели по распространенности этого типа женщин. Его блестящее описание предлагает Эдит Уортон в романе «Жительницы Нью-Йорка» (1927). Нона, дочь Паулины Менфорд, была вынуждена приспосабливаться к неумолимому материнскому расписанию жизни: «Нона привыкла к бесконечной череде встреч своей матери, привыкла к быстрой смене лиц целите­лей, торговцев произведениями искусства, социальных работников и маникюрш. Когда миссис Менфорд выде­ляла пару минут для общения с детьми, она проявляла себя превосходной матерью, Но в этой изнурительной нью-йоркской жизни, полной бесконечных дел и обязан­ностей, которые не прекращали множиться, если бы ее потомство получило разрешение выкатиться из своих комнат на целый час, то есть претендовать на ее время, ее нервная система просто не смогла бы этого выдер­жать, - сколькими обязательствами тогда ей пришлось бы пренебречь!»

Речь идет именно об обязательствах, потому что у ге­роини возникает необходимость поддерживать свой ста­тус не только в приличном нью-йоркском обществе, но еще и как представительницы определенной нации, бла­годаря принадлежности к «этому великому гуманитар­ному стремлению, заставляющему нас гордиться тем, что мы американцы». «Ты согласна, что это прекрас­но - принадлежать к единственной нации на планете, каждый представитель которой абсолютно свободен, и практически любой может заниматься именно тем, что получается у него лучше, чем у всех остальных?» - вот почему миссис Менфорд, озабоченная целью облагоде­тельствовать все человечество, не находит ни малейшей причины уделять достаточно внимания собственной до­чери. И когда та пытается привлечь внимание к тому факту, что невозможно без противоречий ратовать од­новременно и за материнство без ограничений, и за кон­троль над рождаемостью, материнское терпение очень быстро достигает предела, превышение которого миссис Менфорд не в состоянии вынести: «Эта манера вечно доискиваться до причин, требовать немедленных объ­яснений! Быть подчиненной в своем собственном доме, подвергаться непрерывным допросам». Нет ничего, что бы она ненавидела больше вопросов, на которые ей не хватило времени подготовить ответы».

В противоположность матери, которая стремится во всем быть совершенной («Когда я берусь за какое-ни­будь дело, я всегда стараюсь выполнить его как следует. Ты же знаешь, каков мой принцип: все или ничего!») и, ревностно следуя протестантской этике, упорно не заме­чает происходящего в реальности, Нона единственная воплощает собой здравый смысл, потом что она - такая, какая она есть. Ей приходится в одиночку переживать, чувствовать, догадываться и, наконец, пытаться решить все семейные проблемы, открывающиеся ей: разочаро­вания своих близких в любви, развод, адюльтер, инцест, смертельные болезни, даже попытки совершить убийс­тво. Но во всех этих переживаниях она остается совер­шенно одинокой, вокруг нет ни души, кому она мог­ла бы довериться. Все, кто рядом с ней, сами являются участниками происходящих драм, а та, что в их центре - мать, насколько всемогущая, настолько же бестолко­вая, - упорно игнорирует все, что не согласуется с тем положением, которое она с таким рвением демонстри­рует окружающим.

Глава 7

Матери-любовницы

Ничто другое не способно заставить женщину забыть о привязанности к своему ребенку столь быстро, как лю­бовная страсть. Сценаристы фильмов или писатели-ро­манисты довольно часто используют в своем творчестве новую связь «женщины в большей степени, чем матери», возникшую после развода с мужем и тем более адюль­тер, как правило, более интригующий, чем увлечение собственным супругом или его статусом. Читатель же или зритель как раз поэтому почти всегда забывает, что у этих матерей есть дети - ведь и сами героини по выше­упомянутой причине не склонны хоть сколько-нибудь задумываться о своем потомстве. Присмотревшись пов­нимательнее к изнанке любовной интриги, можно обна­ружить там то, что поможет понять, насколько потерян­ной чувствует себя дочь, вынужденная соперничать с любовником матери.

Эмма и Берта

Все ли помнят, что у Эммы Бовари была дочь? Не­сколько страничек, которые Гюстав Флобер посвящает малышке Берте в романе «Мадам Бовари» (1857), толь­ко подтверждают, если кто-то еще сомневается на сей счет, что материнство было далеко не главной заботой знаменитой героини. Было бы странным колебаться в определении, к какому типу матерей относится Эмма Бовари, - Флобер описывает типичный случай «женщи­ны в большей степени, чем матери».

Эмма - женщина, которая «страстно жаждет страс­ти». Она готова увлекаться, чем попало: своей прической, итальянским языком, серьезной литературой, попыткой сделаться святой или, на худой конец, больничной си­делкой, в конце концов, подойдет даже материнство, как один из вариантов. Но все эти увлечения интересу­ют ее очень недолго: «Она их перебирала, бросала, пе­реходила от одного к другому». Если она хотя бы была мальчиком: «Мужчина, по крайней мере, свободен, он может менять увлечения, путешествовать, преодолевать обстоятельства, вкушать самые изысканные удовольс­твия, а женщина должна постоянно сдерживать себя». Эмма такова, каковы все женщины той эпохи, она за­перта в рамках своей идентичности супруги и матери, вся история ее жизни сама по себе провоцирует скандал, который всем нам известен.

С первых недель беременности, не имея возможности обеспечить ребенку приданое, о котором Эмма мечтает, она психологически обесценивает и приданое, и будуще­го ребенка. Теперь материнство не может дать ей того нарциссического удовлетворения, которое принесли бы показные покупки. Далее, сразу после родов, услышав, что у нее девочка, «она отвернулась от нее и потеряла сознание». Мальчик мог бы стать идеализированным продолжением ее самой, но девочка только заставляет ее вернуться к реальности, в которой быть женщиной - несчастье, а этой реальности она пыталась избежать всеми своими силами, вплоть до готовности умереть. Отключившись, Эмма избегает необходимости смот­реть на Берту, но еще раньше она отвернулась от самой себя. Когда Эмма вновь придет в себя, нужно будет выбирать для дочери имя, и это окажется, как говорит Флобер, единственным проявлением заботы, показыва­ющим, что на самом деле она пытается таким образом обеспечить дочери лучшие социальные условия, раз та не родилась мальчиком. «Эмма вспомнила, как в замке Вобьессар она услышала, что маркиза назвала именем Берта молодую женщину, и в это мгновение имя было выбрано».

Сегодня известно, что раннее разлучение с матерью не способствует развитию привязанности. Берта, как и большинство детей той эпохи и схожего происхожде­ния, была отдана кормилице. Хотя временами у Эммы появлялась потребность увидеть свою маленькую дочь, ее нисколько не удивила убогость обстановки, в кото­рой та жила. Когда малышка срыгнула после кормле­ния, это вызвало у Эммы очевидное отвращение. Через пару минут она уже была занята другими мыслями и поспешила избавиться и от кормилицы, и от дочери. Как только малышки не оказалось рядом, она перестала существовать для матери.

Только лишь когда предмет ее первой платоничес­кой влюбленности - Леон - сообщает о своем отъезде, Эмма решает забрать дочь у кормилицы, без сомнения, возлагая на нее миссию незамедлительно восполнить образовавшуюся после отъезда любимого пустоту, но только в присутствии посторонних. «Когда его визиты завершались и он уходил, Фелисите приносила Берту, и мадам Бовари раздевала малышку, чтобы осмотреть ее тельце. Эмма заявляла, что обожает детей, что они - ее утешение, ее радость, ее безумие, все ее ласки со­провождались лирическими излияниями, которые за­ставляли всех присутствующих вспомнить «Нотр Дам де Пари». Позже, когда она будет полностью погруже­на в заботы об организации своего побега с Рудольфом (который, кстати, провалился), именно он напомнит ей, что у нее есть ребенок: «А как же твоя дочь?» Она по­медлит несколько мгновений, затем ответит: «Придется взять ее с собой. Тем хуже!». Таким образом, Берта пе­рестает существовать для Эммы, как только речь захо­дит о возможном удовлетворении ее любовных устрем­лений. Возвращаясь к реальности и понимая, что если покинет дочь, то будет выглядеть чуть ли не монстром в глазах всех окружающих, она сводит все ее сущест­вование к этому «тем хуже». Даже в тот момент, когда Эмма решает изменить образ жизни, который внушает ей омерзение, дочь символизирует для нее все то, что ее ограничивает, тормозит, мешает ей очиститься. Мож­но повторить вслед за Жаном Старобински, который в своем главном аналитическом труде утверждает, что отношения Эммы со своей дочерью либо «теплые», либо «прохладные», и гораздо чаще «прохладные», чем «теплые». Температура зависит исключительно от со­стояния влюбленности Эммы, так как она может быть женщиной, может быть матерью, но никогда обеими од­новременно.

Когда Эмма остается с Бертой наедине и не занята любовными хлопотами, она и словом, и жестом оттал­кивает дочь, которая отваживается выпрашивать у нее то, что та не в состоянии ей дать: немного нежности, внимания, ласки, хотя бы один добрый взгляд. Эмма отталкивает дочь до тех пор, пока в прямом смысле не уронит ее, пока та не упадет: «Малышка Берта ковыля­ла в вязаных башмачках и попыталась приблизиться к матери, схватиться за краешек ее платья, но уцепилась за завязки ее передника. «Отстань от меня!» - произ­несла мать, отстраняя ее рукой. Немного погодя, девоч­ка вновь попыталась подойти, на этот раз еще ближе; опираясь руками на колени матери, Берта подняла на нее огромные голубые глаза, а с губ малышки на шел­ковый передник матери спустилась прозрачная ниточка слюны. «Отстань от меня!» - раздраженно повторила Эмма. Выражение ее лица привело девочку в ужас, и она принялась плакать. «Ну, отстань же от меня!» - вос­кликнула Эмма и оттолкнула ее локтем. Берта упала на ножку комода, прямо на медную розетку и рассекла щеку, потекла кровь».

Эмма скрывает от мужа несчастный случай, сваливая всю вину на Берту: «Посмотри, дорогой: малышка заиг­ралась и, споткнувшись, поранила щеку», - говорит она ему абсолютно спокойным голосом. Это утверждение - типичный признак плохого обращения с ребенком: «Это не я ударила ее, она сама ударилась». Вышеопи­санная сцена прекрасно иллюстрирует опасность, кото­рой подвергается дочь, исключенная из материнского существования только потому, что принадлежит к тому же полу. Например, наблюдая за дочерью, задремав­шей после возвращения от отца, Эмма поймала себя на ужасной мысли: «На редкость некрасивый ребенок!» Конечно, в этом есть доля презрения, которое жена пи­тает к своему мужу, но также явственно ощущается след ненависти, которую Эмма испытывает к самой себе. Той ненависти, что она отчаянно пытается перебороть, при­лагая тщетные усилия ради осуществления своих заве­домо неисполнимых устремлений, и которая, в конце концов, приведет ее к смерти. Как только девочка дела­ет попытку немного приблизиться, вновь прикоснуться к матери, Эмма создает взрывоопасную ситуацию, за­канчивающуюся физической травмой дочери, так что у той даже течет кровь и возникает страх перед матерью. Эмма отрицает собственную жестокость. Что касается отца, то он все-таки искренне любит свою дочь, хотя слепо доверяет жене, и эта близорукость заставляет его ошибочно принимать беспокойство Эммы и ее отвраще­ние к дочери за естественную материнскую тревогу.

Одна из проблем, которую создает малышам плохое материнское обращение, состоит в том, что они чувс­твуют себя виноватыми в нем, но все же считают, что лучше так, чем полное равнодушие. Трудный для рас­познавания, этот комплекс отношений имеет тенденцию к самовоспроизведению в течение всей жизни в той или иной форме. В этом контексте демонстративную не­жность можно рассматривать, наоборот, как ложную, так как именно жестокое отношение является подлин­ным. «Приведите ее ко мне! - крикнула мать и раскрыла объятия, бросаясь к ней навстречу. - Как я люблю тебя, моя ненаглядная крошка! Как же я тебя люблю!» Затем, заметив, что кончик уха у нее немного грязный, Эмма тут же позвонила, чтобы ей немедленно принесли горя­чей воды и отмыли ее, переменили ей белье, чулочки, башмачки, забросала няню вопросами о здоровье доче­ри, как после возвращения из длительного путешествия, наконец, снова поцеловала ее со слезами на глазах и с рук на руки передала ее прислуге, которая совершенно оторопела от таких неожиданных проявлений нежнос­ти». Уверяем, что сама Берта была ошарашена также сильно и не могла в полной мере насладиться прили­вами материнской любви, тем более что по большому счету, речь шла только о том, чтобы переменить пла­тье и привести в порядок внешний вид дочери, а затем вернуть ее туда, где она оставалась все время до этого, - обратно в «шкаф».

Отъезд возлюбленного освободил в сердце Эммы место для дочери и для проявления пусть и амбивален­тного (двойственного), но хоть какого-то материнского чувства. В дальнейшем бегство Рудольфа, на которого Эмма возлагала все свои надежды, что благодаря ему она станет той идеальной женщиной, в которую всегда мечтала перевоплотиться, сначала заставит ее почувствовать себя больной и покинутой, а затем изменит отношение к дочери. Отныне мать будет относиться к Берте с «неизменной снисходительностью», на которую, конечно, по своему же мнению, она получила права из-за причиненного ей невыразимого страдания - страдания покинутой женщины, причем невыразимого в прямом смысле слова, то есть такого, которое невозможно про­являть открыто. «Она велела вернуть домой малышку, которую муж на протяжении всей ее болезни держал у кормилицы. Эмме взбрело в голову, что нужно научить ее читать; Берта много плакала, но Эмма не раздража­лась больше. Это был период смирения, неизменной снисходительности. Ее высказывания были переполне­ны идеальными выражениями нежности. Она произно­сила, глядя на свое дитя: «Прошла ли твоя колика, мой ангел?» Но как только Эмму захватила страсть к Леону, с которым она собиралась регулярно видеться в Руане, она тут же устранилась от обязанностей матери и супру­ги. Дом больше не поддерживался в порядке, и Берта ходила оборвышем, тем более, что отец ничего не мог сделать для нее: везде были развешены какие-то тряпки, и «малышка Берта к великому неудовольствию мадам Омэ, ходила в дырявых чулках. Когда Шарль робко попробовал устроить осмотр, она гневно отвечала, что это ни в коей мере не ее вина!»

Берта оставалась забытой матерью до того часа, пока у Эммы не началась агония из-за отравления мышья­ком. Сцена, описанная Флобером, без сомнения наводит на мысль о Красной шапочке, разглядывающей волка: «Берта все это время сидела на кровати у матери: «Ой, мамочка, какие большие у тебя глаза! Какая ты блед­ная! Как ты вспотела!» Мать смотрела прямо на нее, не отрывая взгляда. «Я боюсь!» - проговорила малышка, принимаясь плакать. Эмма взяла ее за руку, чтобы по­целовать, но девочка отняла свою ручку. «Хватит! Пусть ее уведут!» - вскричал Шарль, рыдавший в это время в алькове». После смерти матери Берта пережила крат­кий «медовый месяц» с отцом, который стал ей только ближе, когда удалился от всех своих знакомых, настоль­ко близок, что именно она, в одиночку, нашла его мерт­вым, сидящим на скамье в саду.

Можно предположить, что отсутствие интереса (мяг­ко выражаясь), которое демонстрировала Берте ее мать, помешало девочке развить хоть какую-то способность вызывать к себе симпатии у тех женщин, которые могли бы стать для нее заместительными матерями. Еще при жизни отца ни служанка, ни бабушка, которая умер­ла в том же году, не принимали никакого участия в ее воспитании. Она нашла приют у своей тетки, настолько бедной, что та вынуждена была отправить сироту на хлопкопрядильную фабрику, чтобы девочка сама за­рабатывала себе на жизнь. Бедняжка Берта! Но и бед­няжка Эмма! «Она не была счастлива, никогда не была. Откуда проистекала эта неудовлетворенность жизнью, с чего началось это стремительное разложение всего, с чем она соприкасалась?» Можно ли любить дочь, ког­да не любишь или не любима как женщина, и если не любила мужчину, с которым она была зачата? Можно ли быть любимой как женщина, если ожидать от этой любви насыщения «ненасытной страсти»?

Глава 8

Матери-звезды

«Почему ты терзаешь меня?» - спрашивает мать у своей дочери в фильме Педро Альмодовара «Острые каблуки». Бекки (Мариза Паредес), знаменитая в про­шлом певица, возвращается в Испанию после длительного пребывания за границей. Ее дочь Ребекка (Викто­рия Абриль), телеведущая, только что в прямом эфире, в новостях призналась, что убила Манюэля - своего мужа и бывшего любовника матери, с которым та во­зобновила прежнюю связь, а затем вновь разорвала ее - связь с мужчиной, который к тому времени уже был мужем ее дочери. Ребекку арестовывают и заключают в тюрьму. Судья, сомневаясь в искренности признания и раскаяния, организует очную ставку между матерью и дочерью, во время которой дочь взрывается:

«В фильме «Осенняя соната», - говорит она, - у та­лантливой пианистки дочь - посредственность. Похоже на нас с тобой. Мать приходит послушать дочь, которая тоже играет на фортепиано, и просит сыграть для нее. Дочь смущена, но, в конце концов, соглашается. Она нервно играет Шопена. Со стороны кажется, что мать поздравляет дочь с успехом, но при этом она не в си­лах удержаться от оскорблений. Для дочери нет ничего более унизительного, чем слышать из уст матери: Ты ничтожество, полный ноль, как ты осмелилась испол­нять это возвышенное произведение? Неужели ты дума­ешь, я могу это вынести? Ты слишком вульгарна, чтобы копировать меня. Сколько ни пытайся, ты не сможешь стать даже моей бледной копией, а твоя попытка мне подражать больше напоминает оскорбление, чем дань признательности».

Впервые в жизни Ребекка высказывает матери прав­ду об их отношениях. Одновременно она признается, что именно она, будучи маленькой девочкой, спровоци­ровала смерть своего отчима, чтобы остаться вдвоем с матерью. Эта сцена из прошлого воскресила в памяти ревность девочки к любовнику матери. Чтобы суметь высказать эту правду, дочь прибегает - в точности, как это делаем мы, к художественному вымыслу - друго­му фильму, который позволяет ей в иносказательной форме признаться в содеянном. С помощью этого иносказания ее мучительные переживания обретают возможность выхода из замкнутого пространства. Об аналогичной ситуации рассказывает «Осенняя соната», фильм Ингмара Бергмана (1978).

«Осенняя соната»

В категории «в большей степени женщин, чем мате­рей» Бекки подпадает под определение «матерей-звезд», также, как и Шарлотта (Ингрид Бергман), виртуозная пианистка, созданная воображением Ингмара Бергма­на. И у одной, и у другой есть дочери - одна или две, как в случае Шарлотты, матери Евы (Лив Ульман) и ее недоразвитой сестры Хелены. Проблема же матерей заключается не в том, что обе они - звезды, а в том, что профессиональный успех стал единственным смыслом и целью их существования.

Именно по этой причине, когда Ева, случайно узнав о смерти близкого друга Шарлотты, решается написать матери, чтобы пригласить ее к себе в гости после семи­летней разлуки, она детально описывает, какое замеча­тельное пианино ей удалось заполучить. Ева пишет, что мать могла бы поработать на нем, понимая, что одна только встреча с дочерью сама по себе вряд ли может стать достаточно веской причиной для матери, чтобы привлечь ее, так как та не может вынести малейшего напоминания о своих материнских обязанностях, даже если ей придется исполнять их всего лишь несколько дней. Всегда и во всем ее профессиональной самореали­зации придается первостепенное значение.

Шарлотта прибывает немного раньше, чем предпола­галось. Эта маленькая нестыковка весьма показательна: если «матери в большей степени, чем женщины» всегда оказываются там и тогда, где и когда в них нуждаются, а иногда, когда они совсем не нужны, то «женщины в большей степени, чем матери» никогда не бывают на месте, когда их ждут. Они всегда появляются слишком рано или слишком поздно, но в любом случае не вовре­мя. К несчастью, ко всем этим недоразумениям добав­ляется очевидная асимметрия в материнско-дочерних отношениях. Шарлотта не сочла нужным даже проин­формировать Еву о смерти своего сожителя, тогда как сама Ева незамедлительно сообщила матери о том, что они с мужем в результате несчастного случая потеряли четырехлетнего сына. Даже в такой тяжелой ситуации Шарлотта предпочла сослаться на профессиональную занятость, лишь бы не приезжать. Подспудно несчастья матери и мать и дочь рассматривают как более важные, чем аналогичные у дочери, которую мать не сочла до­стойной даже проинформировать о том, что у нее про­изошло.

Асимметричность их отношений принимает единс­твенно возможную как для одной, так и для другой форму: подчиненное положение дочери по отношению к матери. Сразу после приветствий и проявлений взаимной вежливости Ева демонстрирует подчинение, в котором проявляется существующая иерархия: она с первой фразы начинает говорить о том, что связано с профессиональной деятельностью матери: «Ты привез­ла все свои партитуры? » И тут же закрепляет собствен­ное подчиненное положение: «Ты дашь мне несколько уроков? Решено, ты со мной позанимаешься!». Одновре­менно она провоцирует соперничество с матерью на ее территории, где она наверняка окажется в проигрыше. Как будто материнское превосходство должно быть подтверждено прежде самой связи, которая существует между матерью и дочерью, и это закрепляет характер их взаимоотношений, даже несмотря на то, что они так мало общаются друг с другом.

Разумеется, Шарлотта первая начинает разговор и, конечно же, о самой себе. Она говорит о смерти своего любовника, не задав ни единого вопроса дочери о смерти ее маленького сына. Впрочем, повод довольно быстро исчерпывает себя: «Я не могу позволить себе слишком долгих сожалений». У матери явно заметны трудности как с выражением чувств, так и со способ­ностью их проживать до конца, она старается подавить их как можно скорее: «Конечно же, я ощущаю некото­рую пустоту. Но нельзя все время пережевывать одни и те же мысли». Сразу за этими скупыми и черствыми эмоциональными проявлениями без всякого перехода следует приступ нарциссизма, словно призванный ук­репить ее защитный панцирь. «Ты не находишь, что я очень изменилась за последние годы? Правда, я стала подкрашивать волосы», - бросает она дочери, будто де­монстративно ожидая, что та признает и примет мате­ринское превосходство не только в профессиональной области, но и как женщины.

Шарлотта использует свою дочь, как она обычно пос­тупает со всеми окружающими, полностью сводя роль дочери только к тому, чтобы служить матери зеркалом, перманентным подтверждением ее собственной значи­мости. В то же время для такого типа матерей восхи­щение дочери даже более важно, чем взаимообмен нарциссическими подкреплениями. Как бы парадоксально это не выглядело, она нуждается в беспрерывном одоб­рении дочери. Именно оно составляет условие, которое позволяет матери сохранить способность постоянно по­давлять собственное чувство вины, в свою очередь, по­рождающее их искаженные отношения. Главная страсть Шарлотты - работа - признается в них основополагаю­щим фактором, который освобождает ее от выполнения материнских обязанностей, даже самых элементарных. Так, мать считает для себя возможным оставаться вда­ли от дочери даже в то время, когда Ева только что потеряла маленького ребенка. Отсутствие постоянно­го одобрения со стороны дочери может только усилить подспудно тлеющий конфликт, что, в конце концов, и происходит, когда Ева открывает свои подлинные чувс­тва. Она решается, наконец, обвинить мать и высказать ей жестокие слова, пробуждающие в той острое чувство вины и окончательно лишая того исключительного по­ложения, которое постоянно подкреплялось прощением и защитой дочери. Ева говорит: «Для тебя всегда нужно делать исключение! Пойми, наконец, что и ты виновата, ты тоже, так же, как и все остальные!».

Эмоциональная черствость и нарциссизм служат ма­тери защитой от чувства вины. Такой предстает нам Шарлотта в противоположность Еве, которая продол­жает жить, сохраняя сильную эмоциональную привязан­ность к своему умершему ребенку, на которую мать не­способна даже по отношению к живой дочери. Немного позже, после изнурительного разговора, когда Шарлот­та остается одна в своей комнате, ее захлестывают эмо­ции: «Что со мной, почему я так взвинчена, как будто у меня лихорадка? Мне хочется плакать». Но вскоре она вновь берет себя в руки, стараясь как можно быстрее подавить все свои эмоции и отмежеваться от проснувше­гося чувства вины: «Это глупо! Я плохая мать, это так. Естественно, что меня мучает совесть. Вечные угрызе­ния совести».

Чтобы побороть чувство вины, порождаемое больной совестью, но никогда не проживаемое по-настоящему глубоко, Шарлотта применяет серию хорошо испытан­ных защитных приемов. Она использует, во-первых, аг­рессивное утверждение своей женственности («Оденусь-ка я получше к обеду. Ева должна будет признать, что старушка неплохо сохранилась»); во-вторых, - бегство («Я пробуду здесь меньше, чем предполагала»); и, нако­нец - то, что делает этих женщин «в большей степени женщинами, чем матерями», а именно, - сублимацию болезненных эмоций в своей страсти, одновременно от­секая их от первоисточника: «Это плохо. Плохо. Плохо. Это также плохо, как второй пассаж в сонате Бартока. Да, правда. Я взяла слишком быстрый темп, это очевид­но. Это должно быть так: натиск, пам-пам, затем темп слегка замедляется, как от страдания. Медленно, но без слез, потому что больше слез не осталось, их вообще никогда не будет. Вот так. Если это получится, то у это­го визита в священное жилище может появиться хоть какой-то смысл». Теперь становится понятно, почему женщины этого типа так выкладываются в своей страс­ти - работе, притворно жалуясь, что она поглощает все их силы, но при этом они не могут с ней расстаться, так как рискуют потерять единственный смысл жизни.

Попытавшись восстановить взаимоотношения с мате­рью, Ева лучше узнает и в то же время разоблачает ее сущность. Не располагая иными средствами, она воспро­изводит прежние причиняющие боль отношения и при­бегает к привычному самоуничижению, чтобы удержать мать. Вот почему, когда она решается поговорить, ей не удается избежать разговора на «заминированную» му­зыкальную тему и приходится вступить на территорию, которая всегда составляла материнское королевство: «Я часто играю в церкви. В прошлом месяце я провела це­лый музыкальный вечер. Я играла и комментировала то, что играю. Получилось очень удачно». Засим следу­ет незамедлительный ответ Шарлотты, она тут же напо­минает, кому принадлежит корона: «В Лос-Анджелесе я дала пять концертов для школьников, в концертном зале дворца, каждый раз перед тремя тысячами детей! Я играла, комментировала. Невообразимый успех. Но это так утомительно!» Для дочери не остается никакого места, даже скромного, в той области, где царит только мать и где Шарлотта всегда и неизменно делает больше и лучше - всегда она, она, она.

Но худшее для Евы еще впереди, а именно - тот са­мый пресловутый урок фортепиано, о котором, откры­вая матери страшную правду об их отношениях, говори­ла Ребекка из фильма «Острые каблуки». Все вертится вокруг второй прелюдии Шопена, «исполненной» во всех смыслах этого слова Евой. Шарлотта дает дочери урок мастерства, по ее же собственной, напоминаем, просьбе, на которой Ева настаивает, желая услышать от матери правду о своей игре. «Я поняла», - наконец говорит Ева, совершенно раздавленная после того, как Шарлотта, в свою очередь, сыграла тот же отрывок. На что же, в конце концов, напросилась дочь, и что она поняла, чего не знала раньше? Но ей вновь необходимо было услы­шать подтверждение этому, словно бы единственному условию любых возможных отношений с матерью: толь­ко мать царит, и она ни с кем не собирается делиться ни этими правами, ни этой властью, это просто невозмож­но. И Шарлотта заявляет об этом со всей откровеннос­тью, хотя прекрасно осознает жестокий смысл сказан­ного. («Не обижайся, ты сама хотела этого!» - говорит дочери Шарлотта в конце урока). Мать не допускает ни малейшей возможности для какого-либо соперничества и убивает всякую надежду на равенство между собой и дочерью, не произнося ни слова о своем превосходстве. Всегда существует риск, что дочь попросит у матери именно то, что та не в состоянии ей подарить - люб­ви или признания. Выпрашивая их, Ева изначально за­нимает подчиненную позицию жертвы, а выклянчивая именно то, что мать не в силах дать ей, провоцирует жестокость. Единственным ответом может быть только жестокость, лишь подтверждающая жертвенное поло­жение дочери.

Ева вынуждена до последнего поддерживать мате­ринскую игру, так как это - единственная возможность сохранить отношения с матерью. Вторая дочь, Хелена, сестра Евы, максимально далека от какой-либо услуж­ливости и попыток сохранять хорошую мину при пло­хой игре. Отрезанная от всего мира из-за афазии, «де­бильная дочь», она становится для матери искаженным зеркалом, иначе говоря, самым убедительным симво­лом неблагодарности и чувства вины. Несчастье делает ее совершенно непонятной для всех, кроме тех, кто ее любит, кроме самых близких к ней людей, как, напри­мер, Ева. Но Шарлотта не входит в их число, так как абсолютно не способна принять эту «неудачную» дочь, которая только и может, что напоминать матери о ее собственной эмоциональной ущербности. Этот живой упрек, это лепечущее невесть что и пускающее слюну существо Ева использует с целью поразить мать, обли­чая ее с помощью «условной передачи полномочий» - она робко сообщает, что теперь сестра живет у нее, хотя ранее считалось, что Хелена находится в специали­зированном заведении.

Чтобы сопротивляться постоянному чувству вины, источником которого становится сознание, что она пре­небрегла, отвергла и забыла собственную дочь, Шарлотта все время пребывает в напряжении. Она все время вынуждена защищаться от него: «Для меня это самое неприятное, но другого выбора у меня нет!». Затем она переходит в наступление: «Всю жизнь я с трудом вы­носила людей, которые не способны осознавать мотива­цию собственных поступков». Таким образом, она дает понять, что Еве не удалось ее провести, если она, пусть даже и бессознательно, пыталась состряпать против нее обвинение, навязывая присутствие сестры. С помощью такой иносказательной интерпретации Шарлотта врыва­ется в бессознательное дочери и дает понять, что только она, Шарлотта, направляет движущие силы ситуации: скальпелем ей служит проницательность.

Хелене Шарлотта театрально бросает: «Я так часто думала о тебе, просто целыми днями». Ей не удается никого ввести в заблуждение своим обманом, все зна­ют, что она сознательно лжет, ломает комедию, и она сама прекрасно осознает это. Ее обман совсем не то же самое, что фальшь - фальшивит она, когда не желает открыто лгать своим дочерям. В противоположность лжи, фальшь представляет собой всего лишь рассогла­сованность между внутренним содержанием и невпопад произносимыми словами, которые звучат слишком вы­сокопарно и потому будто постоянно сопровождаются более громким эхом. Наилучшим образом это иллюст­рирует Ева: «Я любила тебя до смерти, я тебе верила, но я всегда боялась того, что ты скажешь. Инстинктивно я чувствовала, что ты почти всегда говорила не то, что думала на самом деле Я не понимала твоих слов, ты говорила одно, а выражение твоих глаз и интонации го­лоса говорили другое».

Подобная манера фальшивить соответствует клини­ческой трактовке расщепления, характеризующего «в большей степени женщин, чем матерей»: они разделяют свою жизнь на несколько частей и все время прилагают массу усилий, чтобы не дать им возможности соприкоснуться, всегда тщательно согласовывая свое поведение с тем идеальным образом, соответствия которому от них ожидают. Шарлотта думает, что говорит, как идеаль­ная, по ее представлению, мать, хотя единственное, что ей удается выразить, - только пустоту мира, лишенного эмоций. Как музыкант она способна была почувство­вать разницу: ведь в музыке обман - это извлечение фальшивой ноты во время игры, то есть явная ошибка исполнителя, тогда как фальшивить в жизни - то же самое, что играть на расстроенном инструменте. По странному противоречию, чем убедительнее сами сло­ва, тем острее ощущается их фальшивое звучание из-за рассогласованности с тем, как они произносятся. В то же время все окружающие парадоксальным образом готовы с любезным видом согласиться со сказанным, лишь бы подтвердить, что слова собеседника их очень тронули. Никто не настаивает на том, что человек го­ворит правду - в конце концов, «человеку свойственно ошибаться», и, действительно, люди часто допускают ошибки, но, тем не менее, все соглашаются со сказан­ным. Только в музыке верное звучание - это гармония и чистота исполнения.

Становится ясно, почему Ева, рассказывая мужу о своей матери, употребляет слова «непостижимая» и «странная». Когда ребенок чувствует, что какие-то вещи не могут быть выражены окружающими с помощью слов, или, как в дан­ном случае, когда мать «фальшивит», он старается оттол­кнуть от себя все, что связано с «официальной правдой». В свою очередь, это провоцирует появление симптомов полного отрицания всего, что говорит другой человек. Об этом же немного позже (вернее, слишком поздно) говорит и сама Ева: «Я не могла тебя ненавидеть, и моя ненависть превратилась в ужасную тоску. Ребенок сам не в состоя­нии понять - он просто не знает, никто ничего не объясняет, он чувствует себя зависимым, униженным, отвергнутым, замурованным в неприступной крепости; ребенок кричит - никто не отвечает, никто не приходит, тебе все еще непо­нятно?» Очевидно, что не в силах больше кричать, так как отчаялась быть услышанной, Ева постаралась никогда и ничего больше не чувствовать.

Взрослея в таких условиях, трудно впоследствии полюбить мужчину, так как существует риск вызвать взрыв невысказанной ненависти. Вот почему Ева не мо­жет ни любить Виктора, своего мужа, ни, в то же вре­мя, ненавидеть его, благо, хотя бы он любит ее такой, какая она есть, и говорит ей об этом. Между ее мужем и матерью не существует ни одной точки соприкосно­вения, впрочем, Ева знает единственную форму любви, а именно ту, что она испытывает к матери. Ей неведо­ма взаимность, но у нее не было никакой возможности даже подступиться к этой правде, так как в их с мате­рью отношениях всегда царила фальшь: «Я пребывала в полной уверенности, - скажет она потом, - что мы любим друг друга и что ты все знаешь лучше меня». Тем не менее, отчасти, она знала: «Ты почти никогда не говорила, что думала».

Кроме того, откуда она могла узнать, что такое лю­бовь женщины к мужу, если мать не смогла на собствен­ном примере научить этому своих дочерей? Несмотря на все свои усилия, Шарлотта так и не смогла создать для своих детей образ матери, по-настоящему любящей мужа. Ева, кстати, напоминает ей о Жозефе, своем отце: «Бедный папа, ведь он был всего лишь посредственнос­тью, милым, послушным, всегда со всем соглашался». Трудно любить мужчину, когда отец низведен до уров­ня материнского приложения, аксессуара, не способного внушить уважение дочерям. Шарлотта, впрочем, также не испытывает никакого уважения к мужу своей дочери, хотя вслух она произносит слова, полностью противо­положные тому, что она на самом деле о нем думает: «Когда я вас вижу вместе, Виктора и тебя, то просто на­чинаю завидовать». Но когда Ева слышит эти, как всегда, прозвучавшие фальшиво слова, она вспоминает, что такое притворное признание превосходства в любви со­вершенно не соответствует их отношениям. Она не мо­жет не догадываться об истинном отношении матери к ее мужу, которое Шарлотта выскажет, как только оста­нется одна в своей комнате: «Этот Виктор нагоняет тос­ку, он похож на Жозефа, причем, самым неприятным образом, только еще более жалкий. Им, должно быть, смертельно скучно друг с другом, я в этом уверена».

Вечером первого дня, уже мучительного для нее, Шарлотта задремала. Ей приснился кошмар: объятия ее дочери, Хелены перерастают в агрессию, которая в истинной форме выражает все то, что мать на самом деле испытывает по поводу самого существования этой «неудачной» дочери. Шарлотта просыпается с рыдания­ми. Ева приходит, чтобы ее успокоить, и это становится моментом истины, поводом, чтобы им объясниться и, наконец, поговорить о прошлом. Разговору способству­ет интимность сумерек и немного алкоголя. О чем рас­спрашивает Ева свою мать?

Возвращение в прошлое может проиллюстрировать это: Шарлотта играет на фортепиано, она работает. Маленькая девочка слушает за дверью. Музыка зати­хает, и во время этого долгожданного перерыва дочь осмеливается войти, чтобы принести Шарлотте кофе. Мать бросает, наконец, на нее один мимолетный взгляд, располагается на диване и раскрывает журнал, за кото­рым прячется ее лицо. Девочка, которую мы видим со спины, сидит на коленях в нескольких метрах от матери и, застыв в неподвижности, неотрывно смотрит на нее - вся внимание. «Иди, иди, поиграй на улице!» - бросает ей мать, так и не взглянув на нее. Это все.

Эта ледяная холодность, эта неприступность произво­дят на девочку сильнейшее впечатление и погружают в бездонное ощущение собственной неполноценности (что я сделала?), заставляют ее почувствовать себя нежеланной и даже усомниться в собственном существовании (а есть ли я на самом деле?). Ребенок способен очень эф­фективно отвлечь взрослого, поглощенного работой, но ошеломляющее материнское безразличие, ее отказ при­знать само существование дочери провоцируют у Евы глубинное расстройство, которое и составляет предмет исследования: дочь проникает в психическое состояние матери, и с этого мгновения она вынуждена защищать­ся от ощущения небытия.

Но воспоминаний не достаточно, чтобы понять, тем более, чтобы высказать правду: нужны слова, те слова, которые Ева, наконец, решается бросить в искаженное лицо матери, пока длится эта ночь, о которой расска­зывает нам Бергман. Мало-помалу Шарлотта теряет в глазах зрителей всю свою привлекательность сильной личности по контрасту с дочерью, которая предстает все более интересной, глубокой и красивой. В те минуты, когда она отказывает умоляющей матери в прощении и не позволяет ей даже прикоснуться к себе, Ева, наконец, проявляет себя как взрослая женщина, которой не была до сих пор. Она и на следующий день останется ею, а не прежней нелепой, состарившейся девочкой, напялив­шей на себя взрослую одежду.

Ева обвиняет мать в том, что та только делала вид, будто любит свою дочь, тогда как на самом деле Ева служила для нее неким дополнением, поддержкой уга­сающего нарциссизма: «Я была для тебя только куклой, с которой ты играла, когда у тебя было время. Но сто­ило мне заболеть, или, если я создавала тебе малейшее неудобство, ты подбрасывала меня отцу или няне. Ты закрывалась в комнате, чтобы работать, и никто не имел права тебя беспокоить. Я так любила тебя, но тебя никогда не было рядом, даже если ты в принципе была согласна ответить на вопросы, которые мне так хоте­лось тебе задать». Даже когда Шарлотта была вынуж­дена вновь вернуться на какое-то время к своему очагу и своей идентичности супруги и матери, для дочери это обернулось подлинной катастрофой: «К концу месяца я поняла, какой ужасной обузой я была для тебя и для отца. Я хотела убежать из дома». Рана Евы не затяну­лась со временем: «Мне было четырнадцать лет, и не найдя ничего лучшего, ты устремила на меня всю свою нерастраченную энергию. Ты меня уничтожила, а дума­ла, что сумела наверстать упущенное время. Я сопротив­лялась, как только могла. Но у меня не было ни единого шанса. Я была будто парализована. Все-таки я кое-что осознавала со всей возможной ясностью: во мне не было ни йоты того, что было бы по-настоящему мной и в тоже время было любимо или хотя бы принято тобой». Для Евы, познавшей в детстве всю горечь бесконечных раз­лук с матерью, к которым ребенком она так и не смогла хоть сколько-нибудь приспособиться, в подростковом возрасте не было ничего хуже внезапно свалившихся на нее проявлений безудержного материнского интереса, абсолютно противоречащих ее нарождающейся женс­твенности.

Своей ущербностью, своими идентициональными не­достатками Шарлотта, безусловно, обязана неблагопо­лучным отношениям с собственной матерью, совершен­но неспособной к эмоциональному контакту, лишенной хоть какой-нибудь душевной теплоты: «Я не живу, я даже не родилась, я была изъята из материнского тела, и оно немедленно вновь замкнулось для меня и опять вернулось к ублажению моего отца, и вот, я уже больше не существую». Высказанная Евой правда, словно эхо из прошлого, настигает Шарлотту и открывает ей, как передается ущербная идентичность от матери к доче­ри: «Ты неизменно была закрыта всему, что касалось чувств. Ты носила меня в своем холодном чреве, а за­тем вытолкнула с отвращением. Я любила тебя, несмот­ря на то, что ты находила меня гадкой, отталкивающей и бездарной, а ты постаралась сделать меня такой же неспособной к жизни, как ты сама». Теперь инструмент был настроен точно: не прозвучало ни одной фальши­вой ноты!

Если Хелена воплощает собой нарциссические про­блемы матери, то Ева вскрывает проблемы ее идентич­ности. Растеряв на пару мгновений всю свою уверен­ность, Шарлотта заговорила, не думая и не осознавая, что именно она произносит, и утратила свои позиции всемогущей, но постоянно отсутствующей матери. Те­перь она сама превратилась в маленькую девочку, не способную быть на равных со своей собственной доче­рью, как ранее это происходило с Евой. Она пытается выдать избыточную дистанцию в отношениях с дочерь­ми за сверхзаботу о них: «Я всегда боялась тебя. Бо­ялась того, что ты требовала от меня. Я думала, что не способна соответствовать всем твоим требованиям. Мне не хотелось быть твоей матерью. Я хочу, чтобы ты знала, что теперь ты - моя единственная защита, но тем сильней это пугает меня и заставляет чувствовать себя беспомощной». Область соперничества смещается: те­перь речь идет о том, кто из них - жертва. Но в любой семье, если мать - жертва, значит виновата дочь. Когда жертвой оказывается ребенок, палачи - родители. Каж­дый находит себе место на роковом «чертовом колесе»: Шарлотта спешит укрыться в своей одержимости, став­шей ее защитным панцирем; Ева колеблется между са­моубийством и самопожертвованием - в любом случае, она не в силах оставаться самой собой.

Предоставим последнее слово Еве, вернее Ингмару Бергману (чья пугающая прямота опровергает неожидан­но обнаруживаемую у Фрейда мысль о том, что понять отношения матери и дочери способны исключительно женщины). «Мать и дочь - какая дикая мешанина эмо­ций, растерянности и разрушительности. Все возможно под личиной любви и избытка чувств. Ущербность мате­ри унаследуется дочерью. Все промахи матери оплатит дочь. Несчастье матери станет несчастьем дочери. Буд­то мы никогда не сможем разрезать связывающую нас пуповину. Неужели это так? Неужели несчастье дочери - это триумф матери? Мама... Мои страдания - это твое тайное наслаждение ?»

И еще: «Неужели мы никогда не перестанем быть матерью и дочерью?»

Звездное скопление

«Осенняя соната» рассказывает о случае переноса от матери к дочери идентициональных и нарциссических проблем как минимум на протяжении двух поколений. В третьем поколении, к которому принадлежит Ева, от­сутствие таланта у дочери стало неблагоприятным фак­тором, своего рода профессиональным провалом мате­ри, которая узурпировала право на само существование дочери, когда та была подростком, и вызвала у нее внут­ренний раскол в самой себе.

Не все матери, одержимые профессией или погло­щенные иной страстью, ведут себя подобным образом. Наличие призвания еще не означает, что оно станет единственным средством быть «звездой», так как мож­но быть первой в своей профессии и при этом продол­жать жить и оставаться хорошей матерью. Далеко не все женщины, увлеченные чем-либо помимо своих де­тей, попадают в категорию «в большей степени женщин, чем матерей». Призвание само по себе отнюдь не приговаривает женщину к превращению в «мать-звезду» по отношению к дочери. Тем более оно не предполагает симптоматической неспособности передавать детям что-либо, кроме собственных проблем и недостатков. Соци­альное положение также не задает определенную струк­туру отношений, то есть работающая и вкладывающая душу в свою профессиональную деятельность женщина не обязательно становится «женщиной в большей сте­пени, чем матерью». Также и «в большей степени мать, чем женщина» совсем не обязательно должна быть домохозяйкой. (Мы убедились в этом на примере Маддалены из фильма «Самая красивая»).

В фильме «Иллюзия жизни» Дугласа Сирка (1958), рассказывается о случае кинозвезды, поглощенной сво­ей карьерой актрисы, что совсем не исключает дочь из ее эмоциональной жизни. Она даже способна отложить встречу в ответ на предложение сниматься в фильме, о котором давно мечтала, ради того, чтобы присутство­вать на вручении диплома дочери. Овдовев в ранней молодости, она стала звездой, не поддавшись общепри­нятому стереотипу, согласно которому женщина долж­на бросить на алтарь профессии все, включая личную жизнь. В конце концов, она вновь встречается с чело­веком, которого любила долгие годы. Здесь обнаружи­вается прекрасный пример совпадения трех сфер само­реализации женщины - профессиональной, любовной и материнской, в каждой из которых героиня оказалась успешной - благодаря актерской способности улавли­вать веяния времени и выстраивать иерархию актуаль­ных предпочтений в соответствии с каждым жизненным возрастом.

Что касается будущего дочерей «матери-звезды», схема, представленная в фильме «Осенняя соната», не­смотря на всю ее силу и убедительность, ни в коей мере не претендует на универсальность. Игры, в которые играют его герои и «женщины в большей степени, чем матери», в целом (как мать Шарлотты, одержимая на­укой и страстью к собственному мужу), совсем не обя­зательно требуют, чтобы дочь полностью воспроизвела материнскую личностную модель, как в случае Шарлот­ты, или разрушила собственную личность, как в случае Евы. Женщина, даже если ее мать не относилась к этой категории, может сама стать «женщиной в большей сте­пени, чем матерью» под влиянием различных внешних обстоятельств, например, таких, как потеря любимого супруга. В этом случае она обременяет дочь или одну из дочерей, если их несколько, миссией заменить отца. В социальном плане это может стать для нее благопри­ятным фактором и способствовать блестящей карьере, благодаря увлеченности и вкладыванию в работу всех своих сил, что служит, как у Шарлотты, способом ра­зорвать связь с источником мучительных переживаний - скорбью по отцу. Мать не может восполнить чувство утраты, так как стремится к тому, чтобы после смер­ти мужа ничего не менялось, и это становится главной (хотя и невыполнимой) задачей для дочери. В этом слу­чае идентициональных проблем не возникает, так как дочь при явной поддержке матери идентифицирует себя с отцом, не жертвуя собственной женственностью.

В свой черед став матерью, она будет вполне способна, так как сама пережила подобный опыт, нарциссически проинвестировать дочь, не занимаясь только ею одной, но умея придать ценностный смысл ее существованию, а также всему, что она сделает, и даже всему, что она скажет, если, конечно, они будут разговаривать друг с другом откровенно. Безусловно, дочери придется стол­кнуться и с «ледяной холодностью» матери-звезды, но, по крайней мере, ничто не будет мешать ее самореали­зации. Скорее наоборот, даже материнское равнодушие будет замаскировано одобрительными высказываниями, подтверждающими чувство собственной значимости у дочери. Тем не менее, иногда реальные трудности могут погасить полезный эффект положительных оценок: разве не смущает ребенка, когда без разбора одобряют все, что бы он ни сделал, даже глупости? Не чувствует ли он подвоха в том, что слишком редко встречает не­одобрение, что почти никогда не ошибается? Например, так ли уж полезны уверения в безоговорочном успехе, которые являются верным признаком бессознательной материнской ревности?

Невозможность вызвать неудовольствие у матери, в конце концов, - и мы уже убедились в этом на при­мере «матерей в большей степени, чем женщин», - не что иное, как одна из форм тюремного заключения. Возможно, более мягкая, чем невозможность удовлет­ворить материнские амбиции, но все-таки форма пле­на. Это взаимное ограничение свободы: дочь не имеет возможности ни удовлетворить претензии матери (они заранее удовлетворены), ни разочаровать ее (это за­ведомо невозможно). Мать, в свою очередь, способна видеть в дочери только идеальный образ, и потому ей не удается выстроить аутентичные отношения (то есть подлинные, основанные на реальности, а не на идеалис­тических представлениях). Она предпочитает окружать себя толпой восхищенных поклонников или поклонниц, иногда демонстрирующих, а иногда пытающихся пода­вить свою явно гомосексуальную ориентацию, которые склонны видеть в ней идеальную женщину, способную передать им часть своего величия. Сама же она, со своей стороны, находит в их среде подходящие кандидатуры на должность заместителей дочери, менее идеализиро­ванных, но более пригодных, чтобы по-настоящему лю­бить их и иногда критиковать.

Публичность и частная жизнь

Если не считать различий в объекте своей страсти (супруг, любовник, призвание и т.д.), «женщины в большей степени, чем матери» имеют одну общую черту. Все они не только ведут себя совершенно по-разному на публике и наедине с ребенком, более того, они вы­ставляют на показ эмоциональные проявления, которых обыкновенно лишены их дочери все остальное время. («Матери в большей степени, чем женщины», напротив, тяготеют скорее к демонстративным проявлениям пре­увеличенной заботы и предупредительности по отноше­нию к ребенку, мешая ему существовать «как другому», как самостоятельной личности, а не только как ребенку, принадлежащему исключительно им).

В силу того, что для «женщин в большей степени, чем матерей» материнство само по себе - источник чувства вины и других болезненных переживаний, еще в отно­шениях с собственной матерью они изобретают различ­ные механизмы, с помощью которых стремятся стать неуязвимыми в своих личных взаимоотношениях. Жен­щина, которую можно отнести к этой категории, ведет себя самым противоречивым образом в ситуациях, ко­торые требуют от нее проявить себя больше женщиной или больше матерью.

Некоторые из этих женщин, которые практически не общаются со своими детьми, вдруг обретают в них не­истощимую тему для разговоров с коллегами по работе, предоставляя выход своему чувству вины, но не осозна­вая его таковым. Часто они используют детей в своей профессиональной деятельности - как элемент оболь­щения, как повод для шуток, объект описания и т.д.

Другие могут совершенно забыть, что они - матери и у них есть ребенок, если его нет поблизости (а иногда, даже когда он рядом!) Различные измерения их жизни разделяются объектом их одержимости, как своеобраз­ным, абсолютно непроницаемым экраном.

И в том и в другом случае дети страдают, сталкиваясь с проявлениями этих защитных механизмов. В первом, - потому что рано или поздно, но они постараются оп­равдать все, что мать говорила о них; во втором, - по­тому что, как бы это ни было мучительно, они будут чувствовать себя полностью исключенными из сферы материнского внимания и интересов.

Глава 9

Асимметричность

Мы представили «женщин в большей степени, чем ма­терей» с точки зрения выбора объекта их страсти (суп­руг, любовник, призвание и т.д.), тогда как «в большей степени матери, чем женщины» определялись нами в соответствии с возрастом их дочерей (младенчество, де­тство, отрочество, зрелость). Такая своеобразная асим­метричность проистекает из различий этих двух типов.

Исключения

Первое проявление такой асимметричности относится собственно к структуре отношений мать - дочь. Мы убе­дились, что «в большей степени матери» сконцентрирова­ны на своих дочерях, не замечая ничего вокруг, в то время как «в большей степени женщины» сосредотачивают свое внимание на внешнем объекте, не имеющем отношения к материнству, и забывают о собственной дочери.

В платоническом инцесте, к которому тяготеют «ма­тери в большей степени, чем женщины», из отношений с ребенком, и в особенности, с дочерьми, из-за их похо­жести на мать, исключается любой третий участник. С точностью до наоборот «в большей степени женщины, чем матери» исключают ребенка из числа своих привя­занностей, но чаще от этого страдают опять же девочки, потому что мало отличаются от матери. Во втором случае мать самозабвенно выстраивает отношения с мужчиной, полностью отдается профессии или страсти, но, так или иначе, для дочери не остается рядом с ней никакого места, ни единой возможности проникнуть в околоматеринское пространство. Мальчики не так под­вержены подобному игнорированию, несомненно, по причине большей значимости, которую в обществе при­дают мужскому полу, а также благодаря их изначальной непохожести на мать. Потому с мальчиком обращаются иначе, чем с девочкой, в которой мать видит всего лишь образ самой себя, предназначенный для использования в целях самореализации.

В обоих случаях и «в большей степени матери», и «в большей степени женщины» совершают асимметрич­ное, изначально различное исключение. В одном случае они исключают третьего участника и образуют замкну­тую пару «мать - дочь»; в другом - исключается дочь ради кого-то (чего-то) внешнего, что превращает уже ее в «третьего лишнего». В первом случае дочь становится чем-то исключительным и единственным в материнском мировосприятии, во втором - исключенная из материн­ского мира дочь лишается своего места рядом с ней.

Тот, кто не пережил ни первого, ни второго варианта подобных отношений, конечно, не в состоянии предста­вить себе их мучительность; тот, кто познал такой опыт хотя бы отчасти, очевидно, не в состоянии найти подхо­дящих слов, чтобы выразить его даже в ходе длитель­ной психоаналитической работы. Благодаря художест­венному вымыслу, а именно, с помощью воображения эти эмоции, которые так трудно вынести, а еще труднее выразить словами, обретают основу и плоть. Подобрав нужные слова и прибегнув к достижениям теоретичес­кой науки, можно посредством обобщения, в свою оче­редь, размежеваться с мучительным опытом.

Виновность

Существует и другой, не менее важный тип асиммет­рии между «в большей степени матерями» и «в большей степени женщинами», которая отражает отличие их по­зиции по отношению к нормальным, то есть к общепри­нятым взглядам на материнство.

«В большей степени матери» занимают классическую позицию «хороших матерей»: они считают своих детей са­мой большой ценностью на свете, что всегда воспринима­ется как проявление материнской любви. Их самоотвер­женность вызывает одобрение в обществе и позволяет им выглядеть как в собственных глазах, так и в глазах всего остального мира примерными матерями, даже если доче­ри совершают из-за них саморазрушительные поступки. Последние чувствуют себя все более одинокими, так как они лишены самой возможности высказаться, но еще до того, как лишиться этой возможности, у них изначально отняли саму возможность заново ощутить и благодаря этому осознать тот вред, что им причинили. Даже если они в итоге сумеют высказать свои жалобы, им придется заплатить за это высокую цену, так как виновными всег­да будут признаны именно дочери.

В противоположность первым, «в большей степени женщины» обычно слывут «плохими матерями»: они всегда отсутствуют, когда нужны своим детям, остают­ся к ним равнодушными и мало их любят. Их дочери, конечно, страдают от этой пустоты и от того, что им нет места возле матери, им не хватает ее любви, правда, они могут сами любить мать и самих себя, но разве могут они пожаловаться на нее и, тем более, трансформировать в гнев свою нереализованную любовь? Окружающие обыч­но готовы услышать их жалобы, и будет лучше, если они позволят разрушить материнскую одержимость - обли­чить низость адюльтера или тупик ухода в работу. В этом случае мать подкарауливает чувство вины.

Лучше всего объясняет легитимность (законность, правомерность, здесь - естественность) такой дочерней жалобы на мать - «в большей степени женщину», исто­рия Электры, дочери «матери-любовницы». Клитемнес­тра убивает мужа Агемемнона руками своего любовни­ка Эгисфа, который затем узурпирует место законного супруга. О том же рассказывает история Гамлета, но только в мужском варианте: ребенок становится рупо­ром отца-жертвы и оглашает причину его гибели - ма­теринское предательство. Единственная разница в том, что в случае Электры призыв к справедливости по отно­шению к покойному отцу и к воздаянию по заслугам ма­тери - виновнице его гибели находит двойной отклик. И это не только коллективное осуждение и закон, наказы­вающий женщин-убийц и изменниц, но и внутрипсихическое, то есть самоосуждение в виде Эдипова комплек­са, который толкает Электру в любовные объятия отца и вызывает ярость у матери. Наиболее точный вывод из этой ситуации содержится в словах Электры в одно­именной пьесе Жироду (1938): «Я - единственная вдова моего отца, других не существует». Благодаря тому, что Электра обвиняет мать в том, что она не выполнила со­ответствующей ей роли - не была ни хорошей супругой, ни доброй матерью, дочь избегает, по крайней мере, час­тично, чувства вины за собственную ненависть к ней.

В этой же пьесе Клитемнестра вспоминает самые пер­вые дни с момента появления на свет дочери и начало формирования их отношений: «Ты хочешь услышать от меня, что ты была рождена не от любовной связи, что ты была зачата в холодной постели? Что ж, это так, ты довольна? [...] Ни разу ты не заговорила во мне. Мы были равнодушны друг к другу с первой минуты твоего появления на свет. Ты даже не заставила меня почувс­твовать, что такое родовые муки. Ты родилась малень­кая, дрожащая. С поджатыми губками. Целый год ты упрямо поджимала губы - из страха, что первое слово, которое с них сорвется, может оказаться именем твоей матери - моим именем. Ни ты, ни я - никто из нас не заплакал в тот день, когда ты родилась. Ни я, ни ты - мы никогда не плакали вместе». На этом примере мож­но наблюдать типичную клиническую картину, когда женщина с первого же мгновения отвергает свою ново­рожденную дочь и обращается с ней точно также, как, чувствуя такое материнское отношение, будет в ответ относиться к ней самой взрослая дочь. Очевидно, дочь будет платить ненавистью за ненависть. Кто из них дво­их несет ответственность за ситуацию? Мать ли это, не любящая и не любимая, а затем совершающая преступ­ление, или не любимая и не любящая дочь, впоследс­твии жаждущая мести? Ответ, возможно, содержится в словах нищего, который оказался случайным свиде­телем объяснения между Электрой и Клитемнестрой: «Каждая из них - права по-своему. Вот в чем истина».

«Наша мать, которую я люблю, потому что она такая красивая, которую я уважаю, так как этого заслужива­ет ее возраст, чьим голосом я восхищаюсь и чей взгляд ловлю с любовью. Наша мать, которую я ненавижу», в своем амбивалентном (двойственном) отношении к ма­тери дочь располагает единственным средством, чтобы не быть уничтоженной, - ненавистью. Но если чувство ненависти к матери может стать скальпелем - эффек­тивным средством, позволяющим отделиться от нее, од­новременно оно становится прорвой, беспрерывно пог­лощающей энергию: как любая страсть, она нуждается в постоянной подпитке. Ненависть, конечно, разделяет, но никогда не насыщается.

Ни плохие, ни хорошие

Асимметрия как понятие появляется вследствие вы­работки обществом понятия нормы: без этого не было бы разделения на «хороших» и «плохих» матерей, а только беспорядочные случаи различных отклонений, по которым трудно было бы определить, какие из них приемлемы, а какие нет. Необходимо сменить подход, чтобы осознать, что на полюсах сконцентрированы не «хорошие» (заботливые) и «плохие» (равнодушные) мате­ри, а две крайности проявления материнства, одинаково вредоносные для дочерей. Обе крайности проявляются в том, что между матерью и дочерью устанавливаются достаточно длительные и прочные связи, которые про­воцируют типичное поведение «трудных» дочерей, либо задыхающихся из-за отсутствия между ними и собствен­ной матерью свободного пространства, либо, наоборот, раздавленных неприступностью этого пространства.

Можно спросить, стоило ли проводить такую объем­ную работу, чтобы прийти к выводу, что существуют матери, которые недостаточно любят своих детей, и другие, которые слишком их залюбливают? Решитель­но, да! Стоило! Потому что слово «любовь», так часто используемое в разговорах на тему детско-родительских отношений, нисколько не помогает понять, что в них играет действительно существенную роль, и мы еще к этому вернемся. Сегодня мы уже знаем, что общепри­нятые представления о том, что «любовь» - абсолютная ценность сама по себе и во всех случаях ее можно оп­ределить количественными показателями (то есть важ­но не то, какова она, а ее мера), ошибочны. Прекратив априори привязывать к этому понятию исключительно позитивные смыслы, значения, мы сможем заметить, что некоторые формы проявления так называемых «лю­бовных» отношений вполне оказываются настолько же деструктивными, насколько другие - конструктивными. Отстраненное восприятие в отличие от традиционного понимания слова «любовь» позволяет нам раскрыть роль третьего участника и наглядно продемонстрировать ее принципиальную значимость для взаимоотношений ма­тери и дочери, если этот третий исключен или исключите­лен. Иначе говоря, в противоположность общепринятой концепции, отношения матери и дочери - это отношения не двух, а всегда трех человек. Напротив, игнорирование и, тем более, полное отрицание роли третьего в этих отношениях, в конечном итоге, и приводит к самым серь­езным и разрушительным последствиям.

Чтобы исследовать существующие возможности стать хорошей матерью, то есть способность вырастить дочь, которая сумеет, в свой черед, вынести бремя быть доче­рью своей матери и самой присоединиться в свое время к числу матерей, для начала нужно отстраниться от при­вычного понимания слова «любовь», а затем поместить курсор между двумя полярными точками зрения, то есть между избытком и недостатком материнской забо­ты. Но этого недостаточно, затем в отношения матери и дочери необходимо ввести третьего участника, кото­рый позволит каждой занять свое место - не больше и не меньше. Это одно из главных условий для установ­ления необходимого равновесия в позиционной игре с пространством материнско-дочерних отношений. Такое равновесие подразумевает, что дочь не должна быть ни исключена из этого пространства, ни стать чем-то ис­ключительным в нем, впрочем, то же самое относится и к матери. Чтобы уловить, что именно обеспечивает это равновесие, продолжим исследовать различные подхо­ды к проблеме материнско-дочерних отношений, опира­ясь на художественные произведения.

Часть третья

Не мать, не женщина; то мать, то женщина; и мать, и женщина

В большей степени матери, чем женщины; в большей степени женщины, чем матери... Существуют также ма­тери, которые не относятся ни к одной, ни к другой ка­тегории. Еще одна разновидность - женщины, которые последовательно воплощают в себе оба способа самоосу­ществления по отношению к дочерям: и как матери, и как женщины, или, точнее, то как матери, то как жен­щины. Во втором случае речь идет не о наслоении или своего рода смешении этих двух состояний, а о пооче­редном перескакивании из одного состояния в другое, которое происходит достаточно быстро и остается впол­не обратимым, что всегда одинаково проблематично для дочери. В этой ситуации дочь совершенно теряется, не понимая, как гласит пословица, за каким из двух зай­цев гнаться (или как усидеть на двух стульях). Однако было бы ошибкой считать, что поведение матери, кото­рое авторы описывают в художественных произведени­ях, остается заданным раз и навсегда. Речь здесь идет не о характерах, как они понимаются в классической психологии (кроме крайних форм ригидности характе­ра), а о различных проявлениях в зависимости от конк­ретного момента и жизненных обстоятельств.

В ряду подобных напряженных ситуаций проявление дочери в качестве соперницы в течение одной из наибо­лее критических фаз развития материнско-дочерних отношений может повлечь за собой возникновение еще одной формы инцестуозной ситуации. Эта ситуация провоцируется матерью, которая постоянно удерживает или периодически перепрыгивает из обычной в позицию «женщины в большей степени», но та же ситуация мо­жет вызвать такой же резкий прыжок в противополож­ную крайность, то есть в материнскую позицию. Таким образом, в каждом возрасте дочери, в соответствии с неизбежными изменениями ее жизни у матери возни­кает необходимость передвигаться вдоль оси, на одном конце которой находится полюс материнства, а на дру­гом - полюс женственности. Эти перемещения могут быть более или менее гармонизированными или нерав­номерными, более или менее точными и адекватными, или, напротив, осуществляться вопреки препятствиям. Формы и влияние на дочерей такой идентициональной изменчивости, иногда преувеличенной, а иногда недо­статочной, и станут в дальнейшем предметом нашего изучения.

Глава 10

Не матери и не женщины

Бывает так, что на свет появляется девочка, но в бу­дущем она не становится ни женщиной, ни матерью. Отказ от женственности происходит далеко не всегда в пользу материнства, как и отказ от затраты сил и времени на воспитание ребенка вовсе не освобождает женщину ни для любовной, ни для сексуальной, ни для творческой жизни.

В жизни не так уж редко встречаются примеры до­черей, испытывающих недостаток любви со стороны фрустрированной матери, сварливой супруги или бес­чувственной вдовы, утратившей всякий интерес к внешнему миру (кроме язвительного разоблачения его по­рочности). Она равнодушна и к чувствам собственной дочери, на которую, очевидно, взваливает весь груз негатива, самоуничижения и депрессии, которые она сама испытывает, в то время как другие дети могут мо­билизовать свою эмоциональную энергию. Откажется ли дочь от способности относится к самой себе с лю­бовью, интериоризировав навязанную ей материнскую «нелюбовь», передаст ли она эту эстафету следующему поколению? Будет ли она стараться пробудить у мате­ри любовь к себе, бесконечно умножая свои подвиги, которые должны бы, как она надеется, подтвердить ее чувство собственной значимости? Сумеет ли она найти компенсирующие факторы, которые позволят ей отде­литься от источника болезненных переживаний, напри­мер, дождавшись прекрасного принца на белом коне, который однажды появится и снимет с нее материнское заклятие? Такой случай - появление прекрасного при­нца, как можно догадаться, часто описывается в худо­жественных произведениях.

Марни

Почему Марни (Типпи Хедрен), главная героиня фильма Альфреда Хичкока «Нет весны для Марни» (1964), стала клептоманкой (она методически обкрады­вает своих работодателей, а затем меняет место прожи­вания и фамилию), страдающей навязчивыми страхами (ее повергает в панику гроза и красный цвет) и фригид­ной до такой степени, что не выносит прикосновений собственного мужа? Можно с уверенностью утверждать, что причины этих психических отклонений кроются в ее детстве, и это подтверждает сцена ее первого свидания с матерью - с пожилой женщиной трудно определимого возраста, затворницей, хромой и недружелюбной, жи­вущей в полном одиночестве в своей квартире в Балти­море.

Молодая женщина, красивая и элегантная, нагру­женная кучей подарков, приезжает к матери с явной надеждой, что та обрадуется этой встрече так же, как она сама или, по крайней мере, выразит ей хоть немно­го признательности и одобрения. Но мать интересуется только соседской девочкой, за которой она присматри­вает по будням Дочь с завистью и грустью наблюда­ет, как мать влюбленно расчесывает копну белокурых волос малышки, мечтая оказаться на ее месте. Когда же Марни присаживается на пол у ног матери и нежно кладет голову ей на колени, явно ожидая, что мать пог­ладит ее волосы, та даже не прикасается к ней. Все, что мать говорит в ответ на ее нежность: «Прекрати, Марии! Моя нога... Ты делаешь мне больно!»

Когда девочка уходит, Марни вновь делает попытку приблизиться к матери, но та отстраняется, пятясь, и от­талкивает ее руку, когда дочь хочет прикоснуться к ней. Марни не выдерживает: «Ты совсем не любишь меня, почему, мама? Я без конца задаю себе этот вопрос. Если бы ты была со мной хоть немного нежнее и ласковее. Почему ты всегда отталкиваешь меня? В чем ты меня упрекаешь? Иногда я думаю: чего бы я только ни сде­лала, чтобы завоевать твою любовь и нежность! Ведь я все уже сделала! Ты думаешь, я недостойно веду себя, потому что стала любовницей господина Пембертона? Поэтому ты шарахаешься от меня?» Мать дает ей поще­чину. Марни тут же извиняется, невнятно бормоча: «Из­вини, мама. Ты никогда не пренебрегала мной». Обмен любезностями на этом исчерпан.

Следующая их встреча в самом финале фильма поз­воляет раскрыть тайну происхождения болезненных отклонений у дочери, от которых Марни удастся изба­виться с помощью своего мужа (Шон Коннери), ставшего психоаналитиком-любителем. Благодаря этой финаль­ной встрече с матерью выясняется, что она не только оказалась плохой матерью, но в прошлом была еще и женщиной легкого поведения, занимавшейся проститу­цией с матросами чуть ли не на глазах у собственной до­чери. Одного из них Марни, будучи пятилетним ребен­ком, во время страшной грозы убила, ударив кочергой в попытке защитить мать, которой, как ей показалось, угрожает опасность. Разбитая в прямом и переносном смысле, мать впоследствии замкнулась в молчании и полностью отреклась от какой-либо эмоциональной жизни, стараясь искупить свои прегрешения: «Мне пре­доставился единственный шанс оправдать свою жизнь - воспитать тебя как следует. Я обещала Богу, что вы­ ращу тебя приличной девушкой», - приличной, по мне­нию матери, означает, «такой, которая не нуждается в мужчинах».

«Ведь я все сделала, чтобы завоевать твою любовь и нежность». В свете показанных событий из прошлого слова Марни приобретают совершенно иное звучание, так как она совершила убийство ради своей матери, пытаясь ее защитить, но, одновременно, это была бес­сознательная попытка уничтожить всех мужчин, кото­рые разлучали ее с матерью, точь-в-точь как малышка Ребекка из фильма «Острые каблуки». Так как Марни была лишена отца, у нее не было опыта иных эмоцио­нальных отношений, кроме отношений матери и дочери с исключенным третьим. Марни подавила воспоминания об этом убийстве, но она не забыла ни грозы, ни алого цвета растекшейся по полу крови. Мать скрыла правду о происшедшем и сообщила полиции, что это она совер­шила убийство. Юридически ее признали невиновной, так как на суде было установлено, что она действовала в пределах необходимой самообороны. Впоследствии Марни посвятила свою жизнь мщению, обворовывая мужчин, которые в детстве украли у нее мать. Пытаясь приблизиться к матери, Марни реализует в своей фри­гидности ее установку: «Твои мечты сбылись! Твоя дочь - лгунья, воровка, но приличная девушка», - бросает она матери.

Поставив крест на своей личной жизни как женщи­ны, мать Марни не стала матерью больше, чем раньше. Впрочем, и до «несчастного случая» она не была ею. Ког­да ей было всего пятнадцать, баскетболист-плейбой поо­бещал подарить свою футболку, если она позволит ему сделать с ней все, что он захочет. Затем, «когда появи­лась ты, он тут же испарился. Я всегда получаю только футболку, и еще у меня есть ты». Да, конечно, у нее есть дочь, но что она могла дать дочери, если в собственных глазах, да и в глазах сближающихся с ней мужчин она выглядит столь ничтожной? «Я никого не любила, кроме тебя», - декларативно заявляет мать после воссоздания ситуации, травмировавшей дочь, в присутствии ее мужа. Правда ли это? Ложь? Разве в том состоит вопрос, если в данных обстоятельствах непонятно, что значит для нее это слово - «любовь»? Мать сама не имеет об этом ни малейшего представления, ведь она никогда не любила дочь по-настоящему. Каким же образом могла она про­явить материнскую любовь? Ей не удалось познать это чувство и в дальнейшем: вспомним, когда Марии однаж­ды, как будто с целью проверить правдивость ее слов, склоняет голову на колени матери, та просто не способна вести себя как любящая мать. Ее пальцы даже не поше­велились, чтобы погладить волосы дочери. Мать не нахо­дит в это мгновение других слов, кроме: «Моя нога... Ты делаешь мне больно!». Лишнее напоминание о травме, полученной в момент убийства любовника, и, несомнен­но, о безысходном страдании, которое мать привнесла в мир своего нежеланного ребенка. Нежеланного - потому что отец Марни покинул ее.

Как мать Марни могла выразить материнскую лю­бовь, если ей не ведома ни одна из возможных форм любви, если ее не воспринимал как мать своего ребенка даже его отец, если она вообще никогда не чувствовала себя женщиной иначе, как только оказывая сексуаль­ные услуги за деньги?

Глава 11

То матери, то женщины

То матери, то женщины: двойственность внутреннего мира женщины может проявиться и в таком противо­поставлении. К этой мысли Хелен Дейч искусно подво­дит читателя в своей статье «Психология женщины», приводя в пример повесть Оноре де Бальзака «Воспоми­нания двух молодоженов» (1842). В ней рассказывается о дружбе Луизы де Макюмер и Рене де Л'Эсторад: она влюблена в любовь, он же крайне зависим от матери. Нередко случается так, что женщина неоднократно и более или менее решительным образом перепрыгивает в течение своей жизни из позиции женщины в проти­воположную, то есть в материнскую позицию, и обрат­но. Такая идентициональная подвижность матери, при условии соответствия этих перемещений каждому воз­расту ребенка, могла бы способствовать нормальному развитию отношений с дочерью, если бы смена позиций происходила в нужное время и не слишком резко. Если же она происходит вопреки естественному ходу собы­тий, или сами позиции представляют собой крайности (платонический инцест, или в противоположность ему, полное безразличие), такая изменчивость рискует стать искажающим и даже травмирующим фактором для дочери. Как уже говорилось, дочь в этом случае оказывается в положении человека, вынужденного гнаться за двумя зайцами сразу (или пытаться усидеть на двух стульях). Художественные произведения изобилуют по­добными примерами.

Алая буква

Алая буква из одноименного романа Натаниела Хоторна (1850) - это буква «А» из алого шелка, пришитая на корсаж платья Эстер Принн. Она служит символом грехопадения главной героини - адюльтера, который неприемлем в пуританском обществе Америки времен первых колонистов. Эстер выходит на свободу после длительного пребывания в тюрьме, где она родила дочь - плод своей греховной связи. После освобождения она вынуждена поселиться в бедной постройке на окраине и жить одиноко, за пределами сообщества. Она становит­ся изгоем, заключенной в тюрьме без стен и решеток, и ее настоящей тюрьмой является лишение связей с ос­тальными людьми. Оказавшись в полном одиночестве, она изливает всю свою любовь и энергию на маленькую дочь Перл, которая становится единственным объектом всех эмоциональных связей матери.

Дочь, растущая без отца, если не считать ее аноним­ного и повинного в материнском грехопадении биоло­гического отца, Перл в полной мере - «мамина дочка». Она принадлежит матери целиком и полностью, хотя и понимает ненормальность ситуации: «Скажи мне! Ска­жи мне это! Это ты должна мне это сказать!», - при­казывает она Эстер, которая вслух говорит сама с со­бой и риторически вопрошает, зачем она родила дочь (см. эпиграф к этой книге). Но на вопрос незнакомца, который спрашивает ее, кто она, Перл отвечает без колебаний: «Я дочь своей матери, меня зовут Перл». Платонический инцест, очевидно, спровоцирован ситу­ацией, в которой оказалась Эстер, лишенная каких бы то ни было контактов с окружающими людьми, а так­же любовной и сексуальной связи с отцом ее дочери. В результате она не способна встроить свои отношения с дочерью в то пространство, где существует кто-то еще, кроме нее самой и дочери.

Но как только появляется возможность возродить любовную связь с патером (которого никто даже не по­дозревает в том, что он может оказаться отцом ребен­ка), все меняется: «Целый час она дышала воздухом свободы, - и вот этот презренный знак вновь заалел на прежнем месте!». В этом контрасте между асексуальнос­тью и сексуальностью, между матерью и любовницей, чем ближе время свидания и чем сильнее сексуальное искушение, символом которого является алый стигмат, тем ярче разгорается он на груди Эстер и тем сильнее напоминает ей о пережитом в недавнем прошлом, в то же время запрещая возврат к этому прошлому. Эстер распускает свои густые волосы, символ ее чувственнос­ти, и на какое-то время они снова обретают «пышность и красоту».

Как только в жизни матери и дочери вновь возника­ет ранее исключенный третий, девочка теряет привилегированную позицию, прежде полностью предостав­ленную ей одной, то есть она перестает быть объектом исключительной материнской любви. Отныне ей при­дется если не уступить, то, по меньшей мере, поделить это пространство с мужчиной, что равносильно отказу от исключительности своего положения. Отношения матери и дочери в своем развитии подошли к своему поворотному пункту, хотя дочь может по-прежнему не осознавать этого, несмотря на то, что является пассив­ным инструментом, которым мать пользуется с целью изменить свое эмоциональное состояние. «Мать и дочь отдалились друг от друга, но по вине одной лишь Эстер, а не Перл. Пока дочь резвилась в лесу, некто третий завладел чувственным миром ее матери, настолько все изменив в нем, что Перл, после своего возвращения, не нашла своего привычного места. Более того, она вообще не знала больше, каково ее место в этом мире».

Но довольно быстро Эстер отказывается от близос­ти со своим любовником, и мать вновь отвоевывает в ней психическое пространство у любовницы: «Эстер поправила выбившиеся густые локоны и вновь спрятала их под чепец. Алая буква словно обладала колдовской властью подчинять того, кто к ней прикасался. Красо­та Эстер, пламя ее страсти, сияние ее женственности, - все померкло и испарилось, как будто исчезло солнце и тьма сгустилась, подчинив все ее существо». Именно это оказалось условием, необходимым и достаточным, чтобы восстановить исключительную привязанность матери и дочери друг к другу: «Однажды, после того, как с Эстер произошла одна из таких меланхолических перемен, она спросила Перл, протягивая ей руку: "Ну что, узнаешь ли ты теперь свою мамочку?" В ее вопросе можно было бы уловить упрек, если бы он не был про­изнесен таким мягким тоном: "Перейдешь ли ты теперь через ручей, или все еще будешь отворачиваться от ма­мочки из-за позора, которым она себя покрыла, даже теперь, когда ей так грустно?" "Да, перейду!" - ответи­ла девочка, одним прыжком перескочив через ручей, и заключила Эстер в объятия. Теперь ты и вправду моя мамочка, а я твоя маленькая жемчужина!»

В фильме режиссера из Новой Зеландии Джейн Кэмпион «Уроки фортепиано» (1993), («Пианино» в россий­ском прокате) можно распознать иную трактовку той же фабулы, что и в «Алой букве»; только наказанием, к которому приговаривается в викторианской Англии XX-ого века мать-одиночка, служит не ношение позорного знака, а условно добровольное изгнание в отдаленную колонию вместе с маленькой дочерью, избалованной и безгранично любимой своей одинокой матерью.

Ада (Холли Хантер) - молодая мать, которая так и не вышла замуж за отца своего ребенка - учителя музыки. В один прекрасный день тот испарился, и юной матери пришлось срочно подыскивать себе супруга, для чего она воспользовалась брачными объявлениями в газете. Неизвестный колонист пригласил ее к себе и обеспечил прибытие в далекую страну, вместе с ее ма­ленькой дочерью, и доставку пианино, переправленного вдогонку за ними, так как мать - профессиональная пианистка. Этот инструмент особенно важен для Ады, потому что она немая - она потеряла речь в возрасте шести лет, сейчас ее дочь как раз в том же возрасте. Ок­ружающие могут слышать только ее внутренний голос, благодаря пианино, и голосок девочки, ставшей для ма­тери переводчиком с языка жестов, или своеобразным посланцем, когда мать общается с миром с помощью ма­леньких записочек. Девочка является голосом матери и одновременно ее защитницей, ее оплотом и сообщницей в отношениях с новым супругом, который не нравится им обеим. «Я не буду звать его папой. Я вообще не буду его никак называть. Я даже не буду на него смотреть!» - де­вочка прямо заявляет о своем отношении к будущему отчиму. Кажется, будто дочь вслух высказывает то, что испытывает мать. Когда муж открывает дверь спальни, чтобы соединиться со своей новой супругой, он пятится и отказывается от своего намерения, потому что в постели, на том месте, которое должен был занять он, восседает девочка, в обнимку с матерью. Платонический инцест, который, несомненно, возник после смерти отца ребен­ка, проявляется во всей полноте по ходу раскручивания интриги. Появление мужа само по себе ничего не меняет, если даже не укрепляет связь матери и дочери перед ли­цом опасности: в их отношения вторгнется чужак, кото­рого необходимо как можно скорее из них исключить.

Безразличный к тому, что составляет чуть ли не единственную радость в жизни молодой женщины, муж бросает пианино под открытым небом, прямо на пляже. Один из его служащих, метис (Харви Кейтель), в от­сутствие мужа соглашается пойти вместе с Адой, чтобы забрать его. Туго затянутая в корсет, с убранными под чепчик волосами, Ада играет на огромном диком пля­же, в то время как девочка танцует. Их ликующая женс­твенность проявляется абсолютно свободно: «Посмотри, мама! Посмотри, как я танцую!». Но восторг девочки одновременно знаменует окончание ее идиллических отношений с матерью, так как вся сцена происходит на глазах у мужчины. Теперь они больше не вдвоем, отны­не их трое: этот третий незнакомец - будущий соучас­тник и виновник того счастья, которое доведется пере­жить Аде, когда он станет ее любовником.

Он - местный житель, и размещает пианино в своей хижине, разрешая Аде приходить и играть на нем в об­мен на псевдоуроки музыки, которые мало-помалу при­водят к зарождению тайной любви. Дочь, которая до этих событий была единственной любовью своей «мате­ри в большей степени, чем женщины», а теперь, сопро­вождая мать, вынуждена беспомощно наблюдать, как ее лишают исключительности в эмоциональном мире матери. Свержение с трона слишком внезапно и траги­чески неумолимо: «Теперь пойди, поиграй сама!», - при­казывает ей мать, в одночасье став «в большей степени женщиной, чем матерью», когда готовится в одиночку прокрасться в хижину, ставшую укрытием для утех ее преступной любви. Теперь девочка оказывается треть­ей лишней, посторонней и нежеланной для новообра­зованной пары «мать-любовник». Исключенная из этих отношений, которые отняли у нее прежде эксклюзивно принадлежавшую ей материнскую любовь, она перемет­нулась в лагерь отчима, которого даже произвела в ранг отца, чьим рупором она теперь является: «Ты опять идешь туда, мне это совсем не нравится, и папе тоже!»

Дочь начинает шпионить за материнскими любовны­ми утехами, а затем и муж, в свою очередь опускается до роли соглядатая за тем, как жена изменяет ему с его же служащим. Обезумев от ярости, он притаскивает ее домой и запирает вместе с дочерью. На время девочка вновь обретает прежнюю интимность отношений с ма­терью, но это вынужденная близость - не более чем не­уловимая и не удовлетворяющая тень той чувственной любви, которая полностью овладела женщиной.

Единственное место в околоматеринском пространс­тве, оставшееся для девочки, - место курьера. Изменив мужу, женщина доверяет дочери миссию: передать свое­му неграмотному любовнику клавишу от пианино (вели­кое жертвоприношение!), на которой она нацарапала торжественное признание в любви. «Беги, отнеси ему это!» - приказывает она дочери. На пару секунд девоч­ка застывает в сомнении на пороге дома, не зная какую дорогу выбрать: досчатую и ведущую налево, к хижине любовника матери, или тропу направо, к полям, где ра­ботает муж. Затем выбирает вторую, то есть правую до­рогу. Вторгшийся в их с матерью отношения любовник стал ее врагом, ей ни остается ничего другого, кроме как стать гарантом материнской добродетели.

Передав мужу предназначенное любовнику послание, девочка раскрывает правду о том, что Ада изменила ему не только телесно, но и сердцем - двойное предательс­тво. Это уже слишком для мужчины, и он наказывает жену, делая с ней то же самое, что она со своим пиа­нино: он отсекает ей топором палец - тем же топором, что размахивал Синяя Борода, которому он только что аплодировал в театре теней. Вопреки всем ожиданиям, история заканчивается благополучно: любовник забирает с собой и мать, и дочь и увозит их жить в другую страну. Во время этого путе­шествия с Адой происходит несчастный случай: вокруг ее ноги обвивается веревка от пианино и тащит ее на дно, но ей удается освободиться и от веревки, и от пиа­нино, то есть она выбирает новую жизнь, свободу и лю­бовь - новую интегральность (то, что делает ее личность и жизнь целостной) своего существования. Одновремен­но она обретает потерянный голос и палец, протез кото­рого изготавливает ей любовник. Теперь она живет без своего пианино, предпочитая самореализацию в любви самореализации в творчестве.

Громоздкое пианино нагружено множеством различ­ных значений. Оно одновременно символизирует все то, что связывает женщину с ее первым возлюбленным, обеспечивает контакт с окружающим миром (через му­зыку, компенсирующую ее немоту), разделяет с новым мужем (который его бросает), служит в переносном смысле ложем любви (связь с любовником начинается с того, что он позволяет ей играть на нем). Наконец, оно же является той жертвой, которую Аде приходит­ся принести, чтобы восстановить любовную связь и, в то же время, связь со своей новой целостностью (вновь обретенные голос и палец). Пианино символизирует не­зависимую идентичность, ориентированную на творчес­тво, которая позволяет этой женщине избежать супру­жеской зависимости, а также связь с остальным миром через посредничество любовника, которое она приняла потому, что он уважает и восхищается тем, что она со­бой представляет и что выражает благодаря музыке.

Но если после череды перенесенных испытаний (из­гнание, вынужденный брак, утрата пианино, адюльтер, искалеченная рука, принесение пианино в жертву) для матери все заканчивается хорошо, стоит задаться воп­росом, как все это оборачивается для девочки, которую мать вынуждает последовательно исполнять совершен­но не свойственные ребенку роли. Во-первых, это роль исчезнувшего отца; во-вторых, роль мужа, с которым мать отказывается делить постель, чтобы спать вместе с дочерью; в-третьих, роль потенциального любовни­ка, так как у нее не было никого, чтобы удовлетворять ее потребности в эмоциональных связях; в-четвертых, роль «третьего лишнего», когда потенциальный любов­ник становится реальным; и, наконец, пятая роль - пос­редника, когда дочь используется матерью в качестве курьера. Исключенная внезапно из тех эксклюзивных отношений, которые ранее складывались у нее с мате­рью, дочь не понимает, почему это произошло. К како­му изгнанию, какой немоте будет приговорена дочь от­ныне? Вернувшись в свою ипостась маленькой девочки, дочери законной пары, образованной Адой и ее любов­ником, сможет ли она забыть сильнейшие чувства, ис­пытанные вместе с матерью? Или она будет стремиться вновь и вновь переживать их в отношениях с мужчиной, с которым постарается воссоздать ситуации, когда она то будет значить для него все, то не значить ничего, как в детстве для матери?

Глава 12

И матери, и женщины одновременно

В каких обстоятельствах мать может проявить себя одновременно и как мать, и как женщина в своих отно­шениях с дочерью (а не матерью для дочери и женщи­ной для мужчины)? Это возможно, когда мать и дочь оказываются соперницами в любви. Подобная ситуация погружает нас в самую сердцевину материнско-дочерних отношений. Она практически невозможна между матерью и сыном (за исключением крайних случаев го­мосексуальной матери, влюбленной в любовницу сына, или гомосексуального сына, влюбленного в любовника матери). Во всех предыдущих вариантах, изученные нами возможные конфигурации: «в большей степени матери, чем женщины» или «в большей степени жен­щины, чем матери», по своей сути не были специфич­ны с точки зрения отношений матери и дочери, кроме как по своему особенно глубокому воздействию на дочь. Причина кроется в сильнейшей идентициональной зависимости дочери от матери, что наиболее очевидным образом проявляется в случае платонического инцеста. Тогда как любовное соперничество между матерью и дочерью, безусловно, представляет собой специфику именно материнско-дочерних отношений.

Здесь пересекаются сразу два случая. Первый - ког­да мужчина, сделавший ставку на такое соперничество, является мужем матери и отцом дочери, то есть мы име­ем дело с классическим инцестом, который подлежит и моральному осуждению, и наказанию по закону (далее мы рассмотрим его подробнее среди экстремальных случаев). Второй - когда мужчина является любовни­ком или поклонником и матери, и дочери, и тогда мы имеем дело с еще более изощренной и проблематичной ситуацией. Не так давно ее проанализировала антрополог Франсуаз Эритье, которая называет «инцестом второго типа» ситуацию, подразумевающую двух кровно связан­ных родственников, которые делят между собой одного и того же сексуального партнера, а в данном случае (что, кстати, весьма типично) эти родственники - мать и дочь ("Две сестры и их мать. Антропология инцеста").

Понятно, что ни мораль, ни закон, ни даже психо­аналитическая теория в последнем случае не способны предложить хоть сколько-нибудь серьезные средства воз­действия на ситуацию. Но художественные произведения богаты примерами подобных отношений. Без сомнения, авторы проникают в самые глубокие пласты воображе­ния: мужского, когда мужчина проецирует себя в роли любовника, соперника мужа, и тем более, соблазнителя обеих женщин; или женского, когда женщина прожива­ет во всей полноте драму, которая полностью разыгрыва­ется в ее воображении. Речь всегда идет о потенциально драматической и даже трагической ситуации, как для ма­тери, так и для дочери, какой бы ни была позиция одной и другой в конкретной истории: дочь ли увлечена любов­ником матери, или мать похищает любовника у дочери.

Виновность то одной, то другой

В 1993 году американская романистка Фанни Херст опубликовала роман «Иллюзия жизни» («Имитация жизни» в подлиннике), мы уже упоминали о нем, го­воря о «матерях-звездах» и рассматривая кинематогра­фическую версию Дугласа Сирка 1958 года. Роман рас­сказывает о карьерном взлете в конце первой мировой войны молодой вдовы, вынужденной самостоятельно устраиваться в жизни: сама она выросла без матери, и, в свою очередь, родила дочку Бесси. Кроме того, она должна заботиться о немощном отце.

Героиня довольно успешна в коммерции, но вынуж­дена отказаться от какой бы то ни было личной жизни и даже примириться с необходимостью проживать вдали от дочери. Мы застаем ее в тот период времени между двумя эпохами, когда женщины начинают завоевывать экономическую независимость, но все еще находятся в переходном состоянии между прежней экономичес­кой зависимостью и сегодняшним положением «неза­висимой женщины», и ей трудно избежать безбрачия. Находясь на вершине успеха, она влюбляется в своего бухгалтера, который на восемь лет моложе ее, и не за­мечает идиллии, царящей между молодым человеком и ее собственной дочерью, которая, в свою очередь, игно­рирует чувства матери. Мать, не говоря ни слова, при­знает себя побежденной перед неизбежностью: «Они были такие красивые, такие молодые, словно созданные друг для друга». Она терпит полное поражение по всем статьям: разочарование в любви, сведенные лишь к ма­териальному успеху амбиции, наконец, в любовных от­ношениях ее место заняла собственная дочь.

«Иллюзия жизни» существует в двух кинематогра­фических версиях, их отличия от оригинала заслуживают особого внимания (за исключением параллельной интриги романа, что разворачивается в еще одной паре «мать - дочь» в которой мать - чернокожая, а у дочери белая кожа, впоследствии мы еще к этому вернемся). В 1934 году Джон Стал снимает фильм «Картины жизни», сценарий к нему написала Клодетт Кольбер. Этот первый фильм ближе всего к роману Ф. Херст и сохраняет одну важнейшую деталь: молодой человек, в которого влюбляются и мать, и дочь, выбирает первую. Но имен­но мать отказывается от свадьбы, чтобы не оттолкнуть от себя дочь, хотя, тем не менее, смиряется с положени­ем любовницы мужчины, за которого должна была бы выйти замуж.

В 1958 году появляется фильм «Иллюзия жизни» Дугласа Сирка, сценарий Ланы Тернер, - версия, уже весьма далекая от первоначального варианта истории. Не только деловая женщина превратилась в актрису, что может послужить символом происшедшего после второй мировой войны изменения в американских пред­ставлениях о социальной успешности, но и соперничест­во в любви между матерью - Лорой и дочерью, Сьюзи, приобретает совершенно иные формы. Встретив после десятилетней разлуки Стива, фотографа, за которого она когда-то отказалась выйти замуж, чтобы не жерт­вовать, как он того требовал, карьерой актрисы, Лора, наконец, решается принять его предложение. Однако, пока мать отсутствует, ее дочь влюбляется в него, но не может доверить свою тайну матери. Однажды вечером, когда Стив и Лора идут вместе поужинать, Сьюзи видит из окна своей спальни, как они целуются. Эта сцена про­изводит на дочь ошеломляющее впечатление: словно падающий нож гильотины, на нее мгновенно обрушива­ется осознание, что ее страсть - не более чем иллюзия. Когда мать сообщает ей о своей будущей свадьбе, эта новость повергает Сьюзи в отчаяние, и мать открывает для себя правду о чувствах дочери. Пораженная, Лора говорит, что готова отказать Стиву, принося себя как женщину в жертву ради материнских чувств. Но дочь оказывается в этом вопросе взрослее, чем мать, и на­поминает о ее первоочередности и преимущественных правах: «Я забуду Стива!», - заверяет она и просит отправить ее в пансион. В этом варианте «триумф» при­надлежит матери.

В этих двух кинематографических версиях история соперничества матери и дочери отражает изменение в социальном статусе женщины и расширение потенци­альной сферы ее профессиональной самореализации. Эти перемены, очевидно, происходят в пользу матери, чьи амбиции в предыдущих вариантах гасились в той или иной степени вынужденным отречением от люб­ви. В романе деловая женщина терпит крах в любви, в угоду традиционному представлению о «положении женщины» и соответствует порядку смены поколений: независимая женщина не может быть успешной в люб­ви, особенно, с человеком намного моложе ее. Далее, в первом фильме, деловая женщина отчасти удачлива, отчасти несчастна в любви - «независимая женщина» должна довольствоваться подпольной любовью (как если бы официальные брачные отношения были у нее с дочерью). Но, отказываясь от замужества, чтобы не расставаться с дочерью, мать потворствует тому, что дочь продолжает грезить об этом молодом человеке. Так как она не рассказывает дочери о своем собствен­ном чувстве, матери не удается избежать соперничест­ва с дочерью, и существование инцестуозной ситуации продлевается из-за материнского страха открытым конфликтом. Наконец, в следующем фильме успешная актриса также удачлива в любви (при условии, тем не менее, некоторого ограничения профессиональных ам­биций). Традиционное представление о «положении женщины» теряет силу, соперничество матери и дочери в любви разрешается в пользу «первой», по старшинству и первоочередности возникновения чувства к человеку, который стал ее последним шансом реализовать себя в любви. Дочь должна отказаться от того, кто любит мать, и обратить внимание на мужчин своего возраста.

В то же время в каждой из этих трех версий ни мать, ни дочь не провозглашаются авторами виновными, по­тому что ни одна из них не замечала или, по крайней мере, не осознавала, что она не единственная, кто до­бивается взаимности от интересующего их обеих муж­чины, и, таким образом, соперничество сводится до возможного минимума. Но как только дочь вытесняет собственную мать или оказывается покинутой ради нее, обе эти ситуации рискуют, и мы это увидим, стать раз­рушительными.

Дочь, увлеченная любовником матери

Почему в последние двадцать лет девятнадцатого века во Франции появились многочисленные романы, содер­жащие в различных формах одну и ту же историю о материнско-дочернем соперничестве, в которой именно дочь выступает в роли соперницы матери? Сказался эффект простого подражания друг другу в среде романис­тов? Проявилось ослабление тенденций к напыщенной нравоучительности в романном жанре литературы? Или, действительно, это признак изменения нравов? Вот где кроется одна из загадок истории литературы, и в то же время замечательный указатель на специфику отноше­ний матери и дочери.

В 1883 году Жюль Барбе д'Оревильи, виртуоз по час­ти изображения отношений матери и дочери, публикует свой роман «Все, что у них осталось» (впервые дати­рованный 1835 годом). Интригу романа можно назвать, по меньшей мере, взрывоопасной: Алан, усыновленный после смерти родителей вдовствующей подругой мате­ри - Изольдой де Скюдемор, увлекся ею. Она соглаша­ется уступить его притязаниям, но он ее вскоре броса­ет, потому что влюбился в ее дочь Камиллу, и на этот раз все заканчивается их браком. В то же время мать, которая понесла от него, разрешается от бремени и, разумеется, девочкой! В данном случае мы имеем дело с двойным символическим инцестом - между матерью и усыновленным ею ребенком, а также между сводным братом и сестрой, помноженным на «инцест второго типа»: плотские отношения с одним и тем же партнером у двух кровных родственниц - матери и дочери. Стран­ным образом это наслоение незаконных отношений не вызывает ни малейшего общественного порицания, тог­да как адюльтер Мадам Бовари всего лишь одно поколе­ние назад стал поводом для громкого процесса над Фло­бером. Будто связь вдовы и ее дочери с одним и тем же мужчиной (тем более, усыновленным сыном и сводным братом!) представляется менее опасной с нравственной точки зрения, чем замужняя женщина, скомпромети­ровавшая себя адюльтером. Если матримониальная мо­раль не замечает в этом противоречии посягательства на свои основы, то психику, особенно женскую, это, безусловно, потрясает.

Жюль Барбе д'Оревильи изображает мать «женщи­ной в большей степени, чем матерью» задолго до ее со­гласия на любовную связь с приемным сыном. Смерть мужа отнюдь не сблизила мать с дочерью, скорей на­оборот, ослабила ее привязанность: «Была ли раз и на­всегда, также как когда-то кусочек плоти, перерезана пуповина, связывающая ее с прошлым? Ничто больше не соединяло ребенка с матерью. Эта единая жизнь, в ее восхитительной двойственности, неожиданно надло­милась и распалась». Разве найдет теперь дочь в глазах мадам де Скюдемор «согревающую материнскую не­жность»? Впредь ей придется привыкать к «отсутствию того особого чувства, которое вызывает обычно дочь у своей матери - которое и прежде было неведомо Ка­милле. Среди всех обездоленных на этой земле самые несчастные - это дети, лишенные материнской любви, бедные сироты сердца, самые отверженные среди всех остальных сирот». Именно поэтому дочь в таком юном возрасте потянулась к своему сводному брату: «Братс­кое чувство Алана к Камилле заменило ей все то, чего она была лишена ранее».

Отвечая на страсть, которую Алан питает к своей при­емной матери, а Изольда может предложить ему в ответ лишь жалость, так как она даже не влюблена в него. Пре­жде всего, Алан для нее - приемный сын. Они держат свою связь в секрете до того времени, пока уставший от своей не слишком пылкой любовницы - матери Алан не переключается на свою сестру подросткового возраста, которую после их возвращения из путешествия втроем по Италии охватила ответная страсть к нему. Тем не менее, он спрашивает себя: «Достоин ли я этой девоч­ки, девственной и чистой, переживающей свою первую любовь, - я, который, опустошая свое сердце, преда­вался бесполезной страсти - страсти к ее матери! Ведь теперь я думаю об этом со стыдом, краснея, с тех пор, как рассудок вернулся ко мне! Почему эта страсть не исчерпала все источники любви, что есть во мне? Нет, я еще пока не таков, как эта холодная Изольда. Я это знаю, потому что люблю ее дочь. Ее дочь! Эта мысль убивает меня! Почему ее мать - именно Изольда? И почему я любил Изольду?..» И он продолжал мучить­ся этими двумя коварными вопросами, заставляющими его метаться от одной женщины к другой!»

Развитию близких отношений между Аланом и Ка­миллой способствовала загадочная болезнь Изольды, которая внезапно приковала мать к постели и затворни­честву в своей комнате, - болезнь, которая по мере про­движения к развязке романа оказывается ни чем иным, как беременностью. Но Алан не только вынужден был держать в секрете свою связь с Изольдой, точно также он не мог решиться признаться матери в своей новой страсти к ее дочери: «Он мучил себя вопросом, и его беспокойство возрастало каждый раз, как он задавал его себе: что станет с этой любовью, которую он так долго по ошибке принимал за нежную братскую дружбу? Да и как он мог открыться в своем чувстве к Камилле ее матери? Ведь до того он любил эту женщину, хотя она и отдалась ему, как стало понятно впоследствии, из жалости - единственного чувства, сохранившегося в ее широкой душе. Образ Изольды возвышался теперь в его мыслях рядом с образом Камиллы, и это приводило его в ужас. Ему приходилось скрывать свое состояние от Камиллы, чтобы не опорочить в ее глазах мать, - неве­роятное усилие под взглядом этой девочки, опьяненной любовью, а он не мог разделить с ней это упоение. Ему мешали слишком сильный страх и стыд». Стараясь убе­речь и мать, и дочь, Алан только продолжал по-прежне­му предавать их: истина была в том, что он недостойно обманывал обеих женщин».

Наверняка он предвидел, каким жестоким ударом могло оказаться для Камиллы осознание, что любимый мужчина - любовник ее же собственной матери! В этой ситуации уже не мать ревнует мужа к дочери, а дочь ревнует любовника к матери. Чтобы пробудить эту рев­ность, достаточно было малейшей неосмотрительности Алана: «Алан поразился тому, насколько взгляд дочери был похож на материнский, и сказал об этом Камилле, нежно целуя ее веки. «Ты думаешь?» - ответила она, и быстрее, чем он успел осознать, что произошло, сталь­ная спица, которую она вертела в руках, вонзилась ей в глаз. Какой ужас! Алан заметил это движение и успел выхватить спицу из ее рук, но острие уже воткнулось в уголок глаза, который он только что целовал, потекла кровь. «Ты что, с ума сошла?» - в ужасе вскричал он. - «Да! Потому что я ревную! Я подумала, что ты любишь мою мать, и в какое-то мгновение мне показалось, что ты вспоминаешь о ней, когда целуешь меня. Ах! Если ты любишь меня только потому, что я напоминаю тебе ее!.. Если я всего лишь заменяю тебе мою мать!»

Итак, перед нами эпицентр того, что составляет спе­цифику отношений матери и дочери: идентициональная неопределенность, порожденная соперничеством матери и дочери в любви, которая заставляет Камиллу нанести самой себе травму, чтобы разрушить то, что делает ее похожей на мать.

О чем же идет речь? Насколько серьезна привязан­ность Изольды к своему экс-любовнику? Или трудности, с которыми связана ее беременность, которую необходимо скрывать до самого конца, и даже после рождения еще одной девочки, которая одновременно дочь и ее усыновленного ребенка, и зятя), гораздо бо­лее серьезные? Как бы там ни было, тревога, которую может причинить матери признание Аланом в любви к Камилле, остается за рамками авторского интереса. Потрясение дочери, напротив, весьма очевидно: «Ты просто осел, Алан! Твои обещания и клятвы в любви - все они лживы! Ты любил мою мать и, может быть, все еще любишь ее, или ты заставил ее поверить тебе так же, как меня. Вот почему ты не можешь решиться попросить руки дочери у матери, ведь ты предал нас обеих!». И в то время как Алан, чтобы ее успокоить, пытается ее обнять, она отбивается, отталкивая как лю­бовника матери, так и собственную любовь: «Не подхо­ди ко мне - закричала она в ужасе. - «Ты любишь мою мать! Мою мать, это лицемерное и холодное созда­ние! Что, тебе нечего сказать? Ты любил ее? О! Как же я теперь ее ненавижу! Я велела тебе убираться прочь, любовник моей матери!» - повторяла она, все более вхо­дя в раж и отталкивая его руки».

После этой безумной круговерти невообразимых от­ношений, которые убивают любовь между матерью и дочерью, а также между дочерью и ее избранником, между сыном и приемной матерью, зятем и тещей, в ко­нечном итоге им не остается ничего, кроме сожалений. Из всего, что было, - это единственное, это «все, что у них осталось».

Ни в одном из последующих романов на ту же тему любовные страсти не достигают подобного накала даже на пике развития сюжетной интриги. Тремя годами поз­же Жорж Оне публикует роман «Дамы из Круа-Мор» (1886): обеспеченная тридцативосьмилетняя вдова, мать девочки подросткового возраста, поддалась искушению вновь выйти замуж за мужчину - своего ровесника. По­началу он практически не интересуется своей падчери­цей, но спустя некоторое время понимает, что из двух женщин именно она - та, на ком он на самом деле хотел бы жениться. Девушка старается скрыть от ма­тери знаки внимания, которые ей оказывает отчим, но напрасно. Он разоблачен, к большому огорчению ма­тери, и она выгоняет мужа из дома. Когда он возвра­щается, втайне, чтобы продолжить свои докучливые ухаживания за падчерицей, та убивает его. И вместе с невинностью утрачивает и свое очарование молодости, то есть как раз то, что отличало ее от матери: «Когда дочь вновь появилась на людях, она была совершенно седая. Ее стало невозможно отличить внешне от матери. Обе женщины продолжали жить в Круа-Мор, почти не покидая его стен, если не считать посещений воскресной службы в церкви. Одинаково печальные, бесстрастные и молчаливые, они были словно разделены тревогой из-за преследующей их незримой тени привлекательного мужчины». Таким образом, неуместное возвращение вдовы в мир сексуальности провоцирует такое же не­уместное вторжение постороннего в асексуальный мир юной девушки. Соперничество в любви, искорененное убийством мужчины, а также окончательный отказ от любых проявлений сексуальности, устанавливает меж­ду матерью и дочерью смертоносную неразличимость и одновременно делает невозможным возврат к прежне­му взаимопониманию. Мать и дочь непоправимо разделены этой «незримо присутствующей тревожной тенью» того, кто, женившись на матери, возжелал обладать дочерью.

Тремя годами позже Ги де Мопассан в романе «Силь­на как смерть» (1889) выводит на первый план женщину, которая трагически переживает свое падение - адюль­тер с художником, решившим написать ее портрет. Как будто охватывающее ее ощущение безнадежности при мысли, что она может уступить искушению, было ничем иным, как предчувствием ужасного наказания, которое ей придется понести много лет спустя, когда ее любов­ник влюбится в ее же собственную дочь. Именно порт­рет, обязанный своим происхождением их связи, заста­вит обратить внимание на похожесть матери и дочери и спровоцирует у стареющего художника невозможную между ним и юной девушкой любовь. «И он прошел мимо, влюбленный в нее, в ту, что была слева от него, как и в ту, что осталась справа, не понимая в это мгно­вение, кто справа, а кто слева, кто из них мать, а кто дочь... Он даже попытался соединить их в одну в своем сердце, перестать различать их в мыслях, и тешил себя этой очаровывающей иллюзией смешения. Не была ли она одной и той же женщиной - сначала матерью, а по­том дочерью? Не вернулась ли она на землю в виде до­чери единственно затем, чтобы возродить его прежнюю любовь к матери?» Дочь в любом случае была защище­на от правды, не осознавая почти до самого финала, что этот друг семьи - на самом деле любовник ее матери и что он ее любит. Любит теперь ее, как когда-то любил ее мать. Но этим мать приговаривалась к отчаянию, а он - к смерти.

В 1901 году Поль Бурже публикует роман также на схожую тему под названием «Призрак». В нем расска­зывается о мужчине, за которого вышла замуж дочь его давнишней любовницы, погибшей в результате не­счастного случая. Его угнетает «ощущение инцеста», которое усугубляется сходством двух женщин. В то же время его молодая жена отчетливо чувствует, что они с супругом разделены чем-то, что она никак не может определить, но это нечто таится в этом «темном углу комнаты, в который никто никогда не заглядывает», и где ее муж испытывает ощущение, будто там прита­ился призрак. Неврастенических симптомов мужа не достаточно, чтобы разрушить этот союз, и даже узнав правду, молодая женщина продолжает жить с бывшим любовником матери. Поль Бурже как моралист строго осуждает эту ситуацию: «такая замена и эмоциональная, и физическая, супруги - на любовницу, а дочь - на мать, является совершенно чудовищной».

Все эти романы написаны мужчинами. В то же время женщины, и мы в этом убедились на примере Фанни Херст, также оказались способны ввести в основную сюжетную линию инцест второго типа. Эдит Уортон предоставляет один из наиболее наглядных примеров в романе «Материнское вознаграждение» (1925), чье название само по себе весьма красноречиво, поскольку указывает на возможные драматические последствия выбора «женщины в большей степени, чем матери» в пользу того, чтобы оставить мужа и ребенка младен­ческого возраста и жить своей жизнью. Героиня романа принадлежит к высшему обществу Нью-Йорка нача­ла двадцатого века. Очень рано разлученная с мужем, она проживет свою жизнь «в изгнании» и на Ривьере встречает новую любовь в лице молодого человека, с которым переживает короткую, но яркую связь. Спустя годы, после смерти ее мужа, она приглашена в гости к дочери - сироте по отцу и богатой невесте на выда­нье. Остро переживая долгую разлуку, мать и дочь вы­страивают отношения почти по типу любовной идил­лии: мать становится «матерью в большей степени, чем женщиной». Ее привязанность к дочери, замещающей отсутствующего любовника, благоприятствует проявлению «платонического инцеста», например, «иногда ее ужасало, когда она чувствовала, насколько похожа эта материнская одержимость на ее внезапную и всепогло­щающую страсть к бывшему любовнику».

Мать с радостью строит планы совместной жизни с дочерью до конца своих дней, словно они - стареющая супружеская чета: «Жить в той же атмосфере, что и дочь, жить все время в близости к Анне, в той уникаль­ной связи матери и дочери, когда одна возрождается в другой, - вот те единственные человеческие отношения без недоверия и лжи, единственная любовь, которая ни­когда не ошибается». Но девушка уже выросла из де­тского возраста, она влюбляется в мужчину, который не подозревает, что он был самой большой любовью матери девушки, и не знает, чья она дочь. Узнав о том, что произошло, мать приходит в отчаяние: к ревности и досаде женщины, замещенной другой в сердце мужчи­ны, добавилось соперничество с собственной дочерью, единственной душой, которую она по-настоящему лю­бит и кем должна быть любима сама.

Она безуспешно старается расстроить свадьбу, но самое большее, что ей удастся, - лишь спровоцировать ссору, которая вызовет досаду у дочери и настроит ее против матери. Только материнское согласие на свадь­бу восстановит мир между нею и дочерью. Но мать не может ни смириться с необходимостью проживания вместе с молодой семьей, ни принять предложение ста­рого друга, с которым могла бы создать собственную семью. Итак, она, как обычно, сбегает и снова обретает «свою старую боль - быть изгнанницей», вновь становит­ся бездомной скиталицей без надежды на возвращение и, на сей раз, на возрождение прежней любви. После этого тройного разочарования - в браке, в любви и в материнстве, она остается совершенно подавленной и одинокой, одновременно все потерявшей и потерянной. Мораль этой истории вполне очевидна: мать обязана смириться с отказом от любовной жизни, если она не хочет вступить в смертельно опасное соперничество с собственной дочерью, единственной женщиной в мире, которой она не имеет права желать несчастья. Все-таки существует определенный риск, что эта «материнская компенсация», в данном случае - воссоединение с любя­щей и любимой дочерью, может стать наказанием для женщины, не желающей принимать отказ от сексуаль­ных отношений, который почему-то принято называть материнством.

Еще один пример дочери, увлеченной любовником матери, хотя известно и множество других, только под­тверждает коварное сходство между платоническим ин­цестом и инцестом второго типа. Это случай, описанный Эрве Базеном в повести «Кого я осмеливаюсь любить» (1956). В ней ситуация матриархата (которая напомина­ет уже упоминавшуюся «Супружескую жизнь») вызыва­ет у взрослой дочери настолько сильную зависимость от матери, что когда та вторично выходит замуж, дочь готова на все, лишь бы избавиться от своего соперника, она даже согласна стать его любовницей.

Итак, героиня живет в деревенском доме («женском доме, в котором слабые и непостоянные мужья были способны, сменяя один другого, плодить одних лишь дочерей»). Этот дом сначала унаследовала бабушка, оставшаяся вдовой после первой мировой войны; затем мать, которая вышла замуж с единственной целью из­бежать (безуспешно) жизни в этом доме, где ее муж, бывший пленником во время второй мировой войны, появился лишь для того, чтобы получить развод. Здесь также проживают две ее дочери - подростки, одна из которых недоразвитая; и, наконец, престарелая тетушка - ханжа, у которой всегда «ушки на макушке». Исто­рия, рассказанная старшей дочерью, Изабель (Изой, как зовут ее домашние, чтобы не путать дочь с матерью, которую называют Бель), начинается в тот самый день, когда мать возвращается к домашнему очагу вместе с новым мужем. Довольно скоро у дочери проявляются первые признаки ревности, так как она чувствует себя «подавленной» появлением чужака и отказывается при­нимать третьего участника. Дочь не в состоянии при­нять появление мужчины, пока он не исключен из материнско-дочерних отношений, и повторное замужество матери, которое отдаляет мать от нее. Она продолжает настаивать даже на сохранении их общего имени: «С ка­кой стати она должна называться мадам Мелизе, если, пока она была только моей матерью, я всегда называла ее Изабель Дюплон?» Однако приходской священник, наилучшим образом комментируя недружелюбный прием гостя, ставит ей точный диагноз: «Ты остаешься тем, кем ты и была - ты лишь дочь своей матери».

За что Иза решает наказать мать, став любовницей отчима, как не за то, что, по ее мнению, Бель предала ее, когда отказалась вести себя так же, как дочь? «На самом дне моего сердца, молча, я вынашивала злое оправдание: вред, который она причинила нам, выйдя замуж за Мориса, я вернула ей, сделав отчима своим любовником». Платонический инцест, прекращенный замужеством матери, оборачивается инцестом второго типа, ставшим возможным по причине материнской бо­лезни, а затем и смерти. Последнее обстоятельство поз­воляет избежать излишне прямолинейного противопос­тавления матери и дочери в соперничестве: дочь всего лишь исполняет обязанности матери, сначала ставшей сексуально недоступной из-за болезни, а затем и вовсе ушедшей из жизни. «Что действительно плохо в этом за­мужестве, так это то, что твой любовник женат на твоей же матери, этой несчастной и больной женщине, кото­рую ты по-прежнему любишь и которая любит тебя, и к тому же очень любит своего мужа. Ты не продержа­лась и тридцати секунд в роли неприступной Изабель, и мы согласимся с тобой, что это досадно! И ты поддалась домогательствам единственного мужчины, к которому не имела права прикасаться, - это черное дело, это ин­цест.» Что касается мужа-любовника, происходящее, похоже, эмоционально не слишком его задевает, хотя и он «плотно увяз в этой бигамии, в которой я занимала место любимой жены и даже имя носила такое же, как у первой женщины, кому принадлежало это право».

Вместе с инцестом второго типа на смену ревности приходят проблемы идентичности: мужчина улыбается «одной и той же улыбкой и матери, и мне», и дочь про­должает вести свой внутренний монолог: «Если бы ты знала, как дорого я заплатила бы за то, чтобы у меня было собственное имя - мое имя, которое никто не про­износил бы с такой же интонацией, в такой же ситуации, какая уже была ранее, не шептал бы его на ушко другой женщине!» Смерть матери парадоксальным образом разделяет их с любовником, как будто с прекращением соперничества не остается места и для существования инцеста: «Живая, она нас сближала, мертвая, она нас разделяет. Морис свободен, но только для тебя. Ты сво­бодна, но только для Мориса. Осмелишься ли ты зани­маться любовью с человеком, чью любовь ты похитила, да к тому же на кровати, на которой умерла твоя мать?» Иза предпочтет быть только дочерью и остаться жить в том же матриархальном доме, чем стать женщиной и выйти замуж за своего любовника, несмотря на то, что беременна от него. И, конечно же, она родит маленькую Изабель, став матерью-одиночкой. «Это правда. Ни муж, ни отец, ни дед никогда не задерживались здесь надолго. Выполнив свою роль, трутень улетает или уми­рает, - такой любви насекомых достаточно в этом доме, где мужчины очень недолго противостоят старому сну Дианы, который однажды пережил одинокий ребенок». Таким образом, инцест второго типа становится не более чем случайностью в цепи платонического инцеста, пере­даваемого по наследству из поколения в поколение.

Когда мать заменяется дочерью, логически из них двоих именно первая проигрывает больше. Как жен­щина, потому что любовник бросает ее (и предпочитает ей более молодую женщину); и как мать, потому что ее соперницей становится та, кто ей всех ближе, кого она должна защищать, любить и желать ей счастья, кого она не имеет права ненавидеть и тем более, не должна же­лать ей смерти, как могла бы этого хотеть любая ревни­вая женщина. Именно такое внутреннее противоречие стало кошмаром для матери всем известной Лолиты из одноименного романа (1958) Владимира Набокова. В нем мужчина женится на матери с единственной целью - быть рядом с ее дочерью-подростком, которая затем, после смерти матери соблазняет его, но и вскорости от него сбегает.

Но дочь, как говорится, тоже «теряет перья», если, вступая в любовные отношения с мужчиной, игнорирует связь, которая объединяла его с матерью: похоже, что на­иболее пагубно на дочери сказывается именно замалчи­вание. Когда девушка выбирает в любовники мужчину, который, как ей известно, являлся любовником матери, и последней это, без сомнения, тоже известно, можно не сомневаться, что речь идет о соревновании в женствен­ности, которое выигрывает дочь, то есть это - процесс самоидентификации, обретающий ценность инициаль­ного испытания для вхождения во взрослую жизнь. В качестве материнского реванша, вместе с открытием секрета, связывавшего мать с ее любовником, дочь ока­зывается на месте третьего лишнего, вновь переживая состояние ребенка, исключенного из родительской пары - точно так же, влюбляясь в мужчину, она рассчитывает, наконец, обрести отдельную идентичность и незави­симость, благодаря исключению матери. Игра в исклю­ченного третьего оборачивается против нее. Любовник перестает быть орудием, позволяющим ей отделиться от матери, и, напротив, превращается в того, кто поз­воляет матери лишь подчеркнуть, что она всегда где-то рядом, всегда присутствует, как некий призрак, распо­ложившийся между дочерью и любовником.

Еще хуже, когда у дочери зарождаются сомнения: что, если он любит меня только потому, что видит во мне мою мать? Что, если моя женская привлекатель­ность, которая, как я думала, прошла испытание его желанием, нужна только для того, чтобы лишний раз подтвердить женскую привлекательность матери? Что, если моего любовника притягивает во мне только то, о чем говорит Алан Изольде в романе «Все, что у них осталось»: «Я любил Камиллу, потому что она - ваша дочь. Я воображал вас в ее возрасте ... Я смотрел в ее глаза и искал ваши. Я целовал ее волосы, волнуясь от того, что эти волосы, возможно, пропитаны теми же ду­хами, что и ваши... Я говорил себе, что она - плоть от вашей плоти, что текущая в ее руках кровь - это ваша кровь, и я закрывал глаза, весь во власти несказанно­го наслаждения». Несомненно, именно такие сомнения «терзают» молодую героиню из романа «Призрак» Поля Бурже, когда она узнает, что ее муж любил до нее ее мать: «Вы знаете, что меня мучает больше всего? Мысль о том, что он никогда не любил меня. Нет! Не меня он любил во мне... Это не я.»

Ужасное соперничество, затрагивающее не только любовь мужчины, но и глубинную сущность женщины - ее идентичность, проявляется сильнее всего в случае, когда мать из женщины, чье место заняла собственная дочь, превращается в соперницу, которая заменяет дочь в сердце и в объятиях мужчины.

Мать, похищающая любовника у дочери

Фильм «Острые каблуки» Педро Альмодовара ил­люстрирует не только платонический инцест, который заставляет маленьких девочек испытывать столь силь­ную ревность к любовнику матери, что они способны убить его, и не только жизнь матерей-звезд, чьи дочери, становясь взрослыми, стараются освободиться от влас­ти этих «далеких светил», когда вновь обретают с ними связь, как в фильме «Осенняя соната». Педро Альмодовар выдвигает на первый план двойной инцест второго типа. Итак, дочь замужем за экс-любовником матери (превосходная возможность отомстить матери, которая предала ее с мужчиной). Мать, однажды вернувшись к дочери, не отказывается от заигрываний своего экс-лю­бовника и даже соглашается переспать с ним - собствен­ным зятем (превосходная возможность ответить местью на месть дочери).

«Я всегда на публике», - извиняется Бекки, певи­ца-звезда, вновь обретая после долгих лет разлуки не только дочь, но и прежние семейные связи. Когда она узнает, что мужем ее дочери, Ребекки стал один из ее бывших любовников, Манюэль, который принимается снова ухаживать за ней, она не слишком долго сопро­тивляется его домогательствам («Но ведь я мать твоей жены!» - вяло протестует она, но он парирует: «Не надо­лго - я собираюсь разводиться».) Манюэль заплатит за это жизнью - Ребекка убьет его. После запоминающей­ся сцены, во время которой Ребекка высказывает мате­ри все свои упреки, с Бекки случится сердечный при­ступ прямо на сцене, когда она поет. Незадолго до своей смерти она признается в убийстве своего зятя, помогая дочери сфабриковать доказательства ее невиновности.

Видимо, по мнению Бекки, все хорошо, что хорошо заканчивается для дочери, в том числе и то, как завер­шается двойной инцест второго типа: между дочерью и матерью, а также между матерью и дочерью. Но все оказалось не так просто, потому что поклонник, от лица которого ведется повествование, оказывается еще и травести, по имени Леталь. Сначала он был лучшим другом Ребекки, а затем в один прекрасный день стал ее любовником. Она забеременела от него к великой ра­дости Леталя, и вскоре он сделал ей предложение. Хэппи энд? Об этом не стоит и мечтать: профессиональная специализация Леталя, а он тоже выступает на сцене, - не что иное, как пародия на Бекки, мать Ребекки (чье имя, напомним, тоже может иметь уменьшительную форму - Бекки). После убийства двух любовников ма­тери дочь не находит ничего лучшего, как выйти замуж за «материнский клон», от которого у нее будет ребенок («Я бы хотел быть для тебя кем-то большим, чем мате­рью!» - заявляет ей Леталь в своей гримерной перед тем, как заняться любовью). Возврат к тому же плато­ническому инцесту после тонкого перехода к двойному инцесту второго типа: мать - дочь и дочь - мать. «Круг замкнулся, на сей раз, "летально" (то есть смертельно) затянута петля, ее не развязать, не вырваться из круга».

В данном случае передача осуществляется в обратном порядке - не «после матери, к дочери», а «после дочери, к матери». Однако между этими двумя ситуациями нет ни преемственности, ни симметрии, так как дочь чаще всего невиновна в своем соперничестве с матерью (по крайней мере, она, как правило не стремиться к этому осознанно) в противоположность матери, которая, всту­пая в любовную связь с возлюбленным дочери, скорее действует сознательно и, соответственно, виновна в из­вращенном соперничестве.

Подобная симметрия отсутствует в том материале, ко­торый нам предлагают художественные произведения: насколько они богаты сюжетами, где дочь сопернича­ет с матерью, настолько же бедны примерами того, как мать вступает в соперничество с дочерью. Без сомнения, на таком положении вещей отчасти сказалось влияние исторически сложившейся традиции: до недавнего вре­мени продолжительность сексуальной жизни женщины была довольно ограниченной (тем более, если речь за­ходит о том возрасте, в котором женщина становится бабушкой, в частности, о наступлении менопаузы). В лю­бом случае, с точки зрения возможности соблазнения, мать девушки-подростка рассматривалась «вне круга подозреваемых», риск, что она сможет конкурировать с собственной дочерью, был совсем невелик. Такое «реа­листическое» объяснение не исключает другой гипотезы, которая настаивает на прямо-таки преступном характе­ре этой ситуации. В соответствии с ней мать, которая переступила через необходимую материнскую защиту, став соперницей дочери и перевернув порядок смены поколений, мешает дочери в свое время получить до­ступ к реализации своей женской судьбы, так как мать буквально «душит» ее - вместо того, чтобы стать для нее проводником.

Это могло бы объяснить, почему художественные средства обращаются к подобным ситуациям всегда в абсолютно нереалистической манере. Так, «Острые каб­луки» - трагикомедия, фильм Габриэля Агиона «Маче­ха» (1998) - комедия-водевиль. В ней молодой человек влюбляется в день собственной свадьбы в мать своей мо­лодой супруги (отметим, это не мать его совращает, а он сам влюбляется в нее). Еще одну карикатуру можно обна­ружить в фильме «Мистер Ловдей» (1936) Роберта Гудиера, в нем автор выводит на первый план действительно порочную женщину, настоящую нимфоманку. Сама она - бывшая женщина легкого поведения, рождает внебрачного ребенка и продолжает путаться с любовниками уже после того, как вышла замуж. Один из них оказывается женихом ее же собственной дочери, что, естественно, заканчивается плохо: после того, как он бросает их обеих, мать обнаруживает, что беременна от него. Она делает аборт, что приводит к развитию у нее серьезной болезни, от которой мать с трудом оправится, и к финалу она пред­станет угасшей, постаревшей и склонной к самоубийству - настолько сурово наказание.

Что происходит, когда женщина «возраста ее мате­ри» уводит у молодой девушки мужчину, за которого та собиралась замуж? Это ситуация из фильма «Похи­щение Лол В. Штейн» Маргерит Дюрас (1964): похище­ние, которое можно рассматривать как уголовное пре­ступление, насилие, грабеж. Это преступление открыто совершили жених главной героини вместе с какой-то незнакомой ей женщиной. Намного старше, одетая во все черное, эта женщина сразу же показана «женщиной в большей степени, чем матерью»: «Прошло много вре­мени с тех пор, как сбежала дочь Анны-Марии Огреттер. Казалось, мать не заметила ни ее исчезновения, ни последующего отсутствия». Она всю ночь протанцевала с Майклом Ричардсоном на глазах у Лол, его невесты. Девушка теряет сознание и впадает в безумие, увидев, как ее жених уходит на рассвете вдвоем с этой женщи­ной.

Место Лол рядом с мужчиной заняла не просто жен­щина, а мать, пусть не ее, но женщина, которая могла бы оказаться ее матерью. Это стало причиной страда­ния в его «абсолютном» проявлении: теперь Лол не мо­жет жить дальше, даже страдая, то есть она не в силах быть даже той, кто испытывает страдание, потому что она, в буквальном смысле уже не является самой собой. У нее похитили ту роль, в которой она была сама собой. «Я больше не была на своем месте. У меня его украли. Когда я пришла в себя, их уже не было», - вспоминает она впоследствии.

Когда Лол выздоровела, она вышла замуж, родила троих детей и вернулась жить в свой родной город. Но все это время она оставалась странно безучастной ко всему, что происходило с ней в жизни: к своему заму­жеству, к положению хозяйки дома и матери семейс­тва. Так прошло десять лет, все это время она как буд­то не существовала, и вместо нее жил кто-то другой. Но однажды она встречает мужчину в сопровождении любовницы. Эта женщина - Татьяна Карл, ее подру­га, которая присутствовала на том самом балу, то есть была свидетельницей того, как у нее украли жениха и ее роль невесты. Лол издалека следит за их встречами из номера в отеле, где сама в это время тоже находится с любовником, которого она, в свою очередь, соблазня­ет, не прекращая наблюдений за влюбленной парочкой. Это очень характерно для нее - поставить себя на мес­то другой, чтобы в объятиях любовника ощутить себя на своем месте, с которого когда-то была похищена, и одновременно, чтобы получить возможность виртуаль­но оставаться под окнами отеля, где ее сообщник об­нимает другую женщину. Наконец, - чтобы получить возможность просто наблюдать, то есть по-прежнему оставаться только отрешенным созерцателем зрелища отсутствия самой себя в объятиях любимого - «с изощ­ренным удовольствием вновь переживать желанное по­хищение самой себя».

Вот что может произойти с девушкой, которую с ее места рядом с мужчиной внезапно вытесняет та, кто не имеет права претендовать на роль соперницы, так как соотносится с материнским образом. Есть отчего поте­рять рассудок: сначала Лол становится неврастенич­кой, зациклившись на навязчивом ощущении потери, а потом полностью погружается в глубокий невроз, за­мкнувшись в стремлении снова и снова переживать свое похищение. Она пребывает в этом состоянии отупения столько времени, сколько длится спектакль отсутствия самой себя, до тех пор, пока он не прекратится и не ос­вободит место небытию, чтобы затем в очередной раз возобновиться. «Я не могу понять, кто присутствует вместо меня и играет мою роль», - это настолько свое­образная разновидность идентиционального испытания, что его можно пережить только при соблюдении одного из двух условий. Для этого нужно либо очутиться вне реальности, как Лол во время бала, и оставаться похи­щенной, с таким же неподвижным взглядом, как у че­ловека под гипнозом, который не позволяет вернуться в реальность, то есть - в небытие. Либо, как десять лет спустя, попытаться воспроизвести то, что она уже испы­тала однажды, и поставить себя на место другой жен­щины при помощи другого мужчины, который в этой смертельной игре - не более чем средство, инструмент или даже стул у фортепиано, на котором не уместиться двум женщинам.

Мать, которая готова «украсть» жениха у своей до­чери, проявляет себя женщиной, неспособной погасить свои агрессивные импульсы, чтобы защитить дочь, и уподобляется Медее, убивающей своих детей. Иначе го­воря, в ней между женщиной, чья главная потребность - быть любимой, прежде всего, мужчиной, и матерью, которая больше всего на свете любит своих детей, ве­дется внутренняя борьба, в которой первая одерживает победу над второй. Другую гипотезу можно достаточно ясно изложить, не опираясь на художественные произ­ведения. Речь идет о том, как далеко может зайти мать в своей привязанности к дочери, то есть ради того, что­бы избежать разлуки с ней, когда та станет женщиной. Если мать не находит ничего лучшего, как завладеть мужчиной, которого выбрала ее дочь, в ее внутреннем мире «женщина в большей степени, чем мать» противо­стоит «матери в большей степени, чем женщине», чье желание сохранить в неизменности отношения с доче­рью только потворствует тому, что мать идентифициру­ет себя с ней и соблазняет мужчину, который рискнул отобрать у нее дочь. Точно также и дочь, как наглядно показали Эрве Базен и Педро Альмодовар, может под­держивать связь с матерью, соблазняя ее любовника. В этом случае инцест второго типа - всего лишь инстру­мент платонического инцеста.

Инцест второго типа

В романе «Призрак» Поля Бурже друг семьи пытает­ся устранить последствия ошибки, в которой муж упре­кает сам себя, и успокоить его: «Вы не совершали этого преступления. Если бы ваш брак был, по своей сути, ин­цестом, вам оставалось бы только покончить с собой. Но никакого инцеста в вашем случае не существует».

Точнее, инцест отсутствует в классическом понима­нии термина, хотя определенно присутствует то, что в наши дни Франсуаз Эритье называет «инцестом второго типа». Существование именно этого типа инцеста застав­ляет мучиться супруга, преследуемого призраком мате­ри своей жены и одновременно бывшей любовницы, и вызывает ужас у супруги, когда она узнает правду. Эта правда разрушительна для ее не вполне сформирован­ного чувства собственной идентичности и ретроспектив­но проливает совсем иной свет на ее идиллические отно­шения с мужем: «Нет! Не меня он любил во мне. Это не я». Одно место для двух женщин, прямых родственниц, одна из которых мать, а другая дочь: итак, понятно, о чем идет речь - об инцесте второго типа.

По определению, инцест второго типа - это сексу­альные отношения двух кровных родственников с одним и тем же партнером и, по выражению Ф. Эритье, - «недопустимая физическая близость между кровными родственниками, которая может проявить себя только в подтексте происходящего». Безусловно, это относится к случаю, когда у двух сестер, или тем более у матери и дочери, возникает сексуальная связь с одним и тем же мужчиной, как в вышеупомянутых художественных произведениях (а также в романе «Три дочери своей матери» (1926) Пьера Луиса, балансирующего на грани эротики и порнографии).

В нем отсутствует инцест в прямом, традиционном смысле, потому что партнеры не являются кровными родственниками. Две сестры или мать и дочь вступают в контакт с одним посредником, то есть общим третьим. Такой тип инцеста, как отмечают антропологи, не имеет ничего общего ни с браком, ни с продолжением рода и чаще всего сами участники даже не подозревают о том, что происходит».

Подобные отношения не подвергались всеобщему за­прету, в отличие от прямого инцеста, к которому можно отнести «инцест первого типа», но в то же время они не вызывают и одобрения, поскольку нарушение даже такого запрета провоцируют по меньшей мере беспо­койство. Оно постепенно перерастает в тревогу, которая только усиливается, когда оба участника этих отноше­ний принадлежат к одному полу, особенно, если это две женщины, и тем более, если это мать и дочь: «На мой взгляд, самый главный, самый глубокий инцест, кото­рый затрагивает основы самой жизни и потому всегда проявляется и на словах, и в поведении только опосре­дованно - это инцест между матерью и дочерью. Одна и та же субстанция, одна и та же форма, один пол, даже одна плоть, одна рождена другой и станет такой же, и так до бесконечности. Мать и дочь проживают эти от­ношения как соучастницы или как враги, в любви или в ненависти, но это - всегда потрясение. Самые естест­венные в мире отношения могут обретать самые непред­сказуемые, самые двусмысленные формы», - пишет Ф. Эритье.

По ее же утверждению, инцест второго типа (даже если не рассматривать его как основной тип инцеста) позволяет лучше понять инцест первого типа, «как буд­то он объясняет причины другого запрета, а именно, по­чему воспринимается как инцестуозная, плотская связь с духовными родителями, также как и с биологически­ми». Этот запрет с легкостью можно объяснить, опира­ясь на следующее утверждение: «наше общество испы­тывает отвращение к близости подобного с подобным»; и более того: «по определению считается, что замкну­тый круг идентичного приводит к опустошительным последствиям».

Что же представляет собой это несущее опасность «идентичное», которого следует избегать любой ценой? Это жидкости тела, его секреты, ткани и кровь: «Если даже сексуальные отношения - далеко не одно и то же, что официальный брак, в любом случае, в биоло­гическом и психологическом смысле они переносят от партнера к партнеру все то же самое, что и в брачных отношениях, так как подразумевают прямой контакт и передачу веществ. Если мужчина не может иметь сексу­альных отношений с двумя сестрами или матерью своей партнерши в одно и то же время и в том же месте, так это потому, что они по сути, по составу веществ идентич­ны, следовательно, любые отношения с одной легко мо­гут «заразить» другую». Итак, запрет на инцест второго типа «явным образом отмечает примат символического, и, не смотря на то, что он существует только на словах, он удивительным образом распространяется повсемест­но, так как проистекает из посылки об «идентичном» и «различном», - утверждает Ф. Эритье.

Тогда возникает вопрос: если речь идет о «символи­ческом», символизирует ли инцест второго типа фи­зиологическое смешение телесной субстанции? В этом случае непонятно, что же считать тем «символическим» в сексуальных отношениях, в котором предположительно происходит контакт субстанций, и, при этом, никак не опосредуется в словах? Или же, что более правдо­подобно, физиологическое смешение, производимое со­итием с одним и тем же человеком (мужчиной) двух родственников (матери и дочери), само по себе что-то символизирует - но что именно? Ответ, как нам кажет­ся, заключен в следующем: это воображаемое смеше­ние материй в соитии символизирует в точности то, что подразумевается под этим «символическим», то есть по­зиция каждого участника этих отношений в семейной конфигурации.

Эту концепцию наглядно продемонстрировал нам знаменитый процесс между Миа Фарроу и Вуди Алленом, в связи с его близостью с ее приемной дочерью (Франсуаз Эритье, анализируя эту ситуацию, опреде­ляет ее именно как инцест второго типа). Между Миа Фарроу и ее дочерью отсутствует кровная связь, так как Сунь Ей - приемная дочь. Вуди Аллен не являлся ни ее биологическим отцом, ни даже приемным, потому что он ее не удочерял. Более того, он даже не претендовал на «отцовскую позицию» по отношению к девушке, так как был всего лишь сожителем ее матери. Тем не ме­нее, решение суда было принято в пользу Миа Фарроу, несмотря на то, что подобие или близость двух женщин проявилась не телесно, а исключительно по отношению к его символическому отцовству, благодаря употребле­нию слов «мать» и «дочь». Ситуация, в которой оказался Вуди Аллен, вызывает «инцестуозное ощущение», пото­му что в семейной генеалогии он очутился на месте отца, тем более, что у него был общий биологический ребенок с Миа Фарроу. Что действительно сыграло свою роль, так это символические сами по себе генеалогические по­зиции, которые были предназначены одному и другому участнику, а отнюдь не телесное измерение сексуально­го акта (то есть обмен телесными веществами), на кото­ром Франсуаз Эритье базирует свое определение.

Такой переход от телесного к идентициональному едва упомянут Ф. Эритье, тем не менее, нас он вполне устраивает, проливая свет на самый драматический ас­пект инцеста второго типа: невыносимое соперничество, вынуждающее мать и дочь занимать одно и то же место в сексуальном измерении. Эта невозможность разде­лить на двоих единственное место провоцирует слияние позиций в семейной конфигурации, психически непере­носимую идентициональную неразличимость. Сексуаль­ное соперничество, само по себе чреватое серьезными проблемами в обычной ситуации, может породить смя­тение или даже свести с ума всякого, кого оно вынуж­дает противопоставлять себя тому, кого нужно одновре­менно любить и отделить от себя: любовь и осознание отличия всегда сопутствуют отказу от соперничества.

Эту необходимость избегать соперничества совер­шенно недвусмысленно и неоднократно подчеркивала Франсуаз Эритье, объясняя причины запрета на инцест второго типа. Чем еще угрожает сексуальное соперничество, или даже оккупация чужого места, если не риском идентиционального смешения с точки зрения «логики идентичного и различного»? Избегание сопер­ничества и уважение идентичности составляет двойной императив, который нарушается инцестом - как перво­го, так и второго типа, - вызывая смешение генеалоги­ческих позиций. Достаточно проследить элементарную логику - логику этого запрета и даже логику художест­венного произведения, чтобы прояснилось, что именно запрещено мужчине. Ему запрещено принуждать жен­щин делить одну и ту же символическую позицию, то есть провоцировать в одном и том же месте и в одно и то же время соперничество между ними, если они связаны друг с другом генеалогической близостью, самой сильной из всех возможных.

Причины вполне очевидны: как только мужчина пре­ступает этот запрет, он тут же начинает пожинать раз­рушительные плоды соперничества, которое разобща­ет самых близких друг другу женщин, поскольку они вынуждены делить одно и то же место в сексуальной сфере, что самым серьезным образом угрожает их иден-тичностям. Именно об этом и повествуют нам художес­твенные произведения.

Итак, понятие инцеста можно расширить в двух на­правлениях: с одной стороны, «платонический инцест», то есть не плотское слияние двух кровно связанных родс­твенников (матери и дочери); с другой - «инцест второго типа», то есть физическая близость одного мужчины с двумя кровно связанными женщинами (соответственно, между матерью и дочерью). И в том, и в другом слу­чае отсутствует то, что определяет ситуацию как инцест «первого типа», а именно, плотская связь между двумя кровными родственниками; но либо исключается тре­тий участник, как в «платоническом инцесте», либо про­является генеалогическая и идентициональная путаница из-за соперничества кровных родственников, как в слу­чае «инцеста второго типа». Далее мы увидим, как эти два дополнительные измерения соотносятся с инцестом первого типа, осветив под иным углом загадку запрета на инцест.

Часть четвертая

ЭКСТРЕМАЛЬНЫЕ МАТЕРИ

До настоящего момента мы рассматривали отноше­ния матери и дочери с точки зрения объективной пози­ции, которую занимала в них мать. Теперь мы вплот­ную подошли к изучению субъективных переживаний дочери. Матери, которых мы определяем как «экстре­мальные», совсем не обязательно ведут себя таким об­разом в реальности, по крайней мере, мы относим их к этой категории совсем по другим причинам, даже если поступки некоторых из них можно охарактеризовать как экстремальные. Так или иначе, под эту категорию подпадают любые матери, которые вызывают у своих дочерей экстремально сильные эмоции. В дальнейшем мы будем руководствоваться именно этим критерием - субъективным восприятием дочери материнского по­ведения.

Почему же речь идет все-таки об «экстремальных матерях», а не об «экстремальных переживаниях дочерей»? Причина в том, что любые детско-родительские отношения - это всегда асимметричные отношения. За исключением внутренне заданного, точно такого же, как у взрослого, строения психики, с которой ребенок рождается (эта мысль давно уже стала прописной ис­тиной), именно родители закладывают основу будущих взаимоотношений с детьми. Конечно, между родителя­ми и детьми не может быть полного равенства, так как основная власть по-прежнему сосредоточена в руках родителей, даже когда они чувствуют, что ребенок ма­нипулирует ими, как самостоятельная личность и равноправный партнер. Вот почему источник связанных с ма­терью детских переживаний, даже если они не слишком радужные и объективные, никогда не кроется в самом ребенке; и хотя из этого совсем не следует, что мате­ринское поведение всегда незамедлительно отражается на психике дочери, именно в него уходят корнями все ранние эмоциональные реакции на мать.

Ни одна волшебная сказка не обходится без «экстре­мальных матерей». Они проявляются или в образе «хо­рошей матери», и, скорее всего, это будет добрая фея или крестная мать, а не родная, или в образе «плохой матери», и тогда, конечно, это - новая, приемная мать, то есть злая мачеха. Образ настоящей, то есть биоло­гической матери появляется в сказках исключительно редко, тем более как один из главных персонажей (даже в «Красной шапочке» она играет второстепенную роль): словно эмоциональная жестокость со стороны матери может проявиться только при условии ее подмены на заместительную мать. Современные художественные произведения предоставляют нам на выбор множество разнообразных примеров «экстремальной матери»: идет ли речь о власти, о соперничестве между матерью и до­черью или о напряженности в любой другой ее форме.

Глава 13

Материнское превосходство

Любые отношения между матерью и ребенком мож­но рассматривать с точки зрения двойной иерархии, конъюнктурной и структурной. Конъюнктурная ие­рархия взаимозависимости со дня рождения младенца основывается на его потребности в матери (или в ее заместительнице), без которой он просто не выживет, тогда как выживание матери не зависит от ребенка, ее привязанность ограничивается эмоциональными и эти­ческими аспектами, то есть ее жизнь не стоит на кону. Эта иерархия взаимозависимостей изменяется в тече­ние жизни от одного возраста к другому. Зависимость ребенка обратно пропорциональна его развивающейся самостоятельности и может превратиться в свою проти­воположность, когда мать постареет и, в свою очередь, не сможет обойтись без собственного ребенка, как он когда-то не мог обойтись без нее.

Параллельно существует и другая иерархия, струк­турная, связанная, в отличие от конъюнктурной, не с возрастными изменениями, а, скорее, со сменой поколе­ний. Она утверждает неустранимое преимущество мате­ри над своим ребенком, так как мать появляется на свет раньше и предшествует ему как в жизни, так и на ге­неалогическом древе, где ее позиция располагается над позицией ребенка. Эта иерархия старшинства отражается почти в любой культуре как иерархия первенства, то есть принципиального превосходства: родителей над детьми, старших над младшими. Таким образом, она подтверждает права родителей на своих детей: право до их совершеннолетия принимать вместо них важные решения, право получать от них помощь в старости. Од­новременно она налагает на родителей определенные обязательства: обязательство защищать ребенка в де­тстве, обязательство передать наследственные ценности во всех существующих формах и т.п. Конкретные про­явления этих иерархий - зависимость и преимущества, конечно, могут значительно отличаться в различных культурах и разных семьях.

Мать также имеет двойное преимущество перед до­черью - ее превосходство закономерно, если можно так выразиться, «в квадрате»: дочь зависит от матери и появляется на свет после нее, и этот факт может вызы­вать у дочери очень сильные эмоции. Интенсивность ее переживаний объясняется «разницей в значимости». В экстремальном варианте мать способна полностью пода­вить дочь своей властью, причем, развитие детской пси­хики в этом случае не только не будет сопровождаться поддержкой, а напротив, будет заблокированным или заторможенным.

Красота

«Красота совсем не обязательно приносит счастье; ее культурная обусловленность не задает критериев для распознавания ни ее наличия, ни, тем более, ее от­сутствия в культуре», - писал 3. Фрейд. Тем не менее, детально исследована роль материнской красоты в раз­витии у дочери чувства уверенности в том, что собствен­ная мать превосходит ее. «Моя мама - самая красивая»: в период, когда девочка воспринимает мать как самую лучшую, даже единственную модель женственности, она может ощущать только собственную незначительность перед идеализированным величием, приписываемым ею матери и воплощенным в материнской красоте. Эта красота особенно очевидна для дочери, так как она при­дает смысл взаимной любви между отцом и матерью. Именно эта любовь обеспечивает приемлемую для доче­ри причину, по которой сама она не может понравиться отцу так же как, как мать. Красота матери - реальная или только кажущаяся - служит дочери, если можно так выразиться, «основанием для чувства собственной второсортности» во всех областях.

Так, роман Элизабет Гудж «Арка в бурю» (1940) рас­сказывает о Ракель Фрок, которая предстает в глазах дочери во всем блеске и таинственности своего превос­ходства: «Она была очень красивая, прямая и стройная, как стебель лаванды, высокая и элегантная, словно сосна в долине, с роскошной копной черных волос, заплетен­ных в косу и уложенных короной вокруг головы; у нее была царственная осанка. [...] Без сомнения, она была обязана своей неувядающей красотой духу независимос­ти, который она являла собой во плоти. Отдавая с любо­вью всю себя мужу и детям, принимая с радостью все, что бы ни встречалось ей на пути: хорошего или смеш­ного, в глубине души [...] она держалась в стороне от всего этого. Какая-то скрытая, потайная часть ее сущес­тва всегда пребывала в полной безмятежности, которую она неизменно защищала от любого вмешательства. [...] Все, к чему она прикасалась, все, что ее окружало, ка­залось, было освещено и согрето ее теплом и шармом». Здесь мать предстает тем более величественной, так как она еще и недоступна, как звезды, - благодаря завесе тайны, которую они умеют создать вокруг себя. Дочери, которые в подростковом возрасте выбирают в качестве модели для подражания известных актрис или манекен­щиц, переносят на внесемейные персонажи безусловное восхищение, которое они испытывали маленькими де­вочками по отношению к собственной матери.

Структурное превосходство

Героиня Элизабет Гудж ни в малейшей степени не злоупотребляет тем превосходством, которое три ее до­чери, как, впрочем, и муж, признают за ней. Мы уви­дим, как отношение дочерей эволюционирует, у каждой на свой манер, к совсем другой, но спокойно реализу­емой идентификационной модели, отличающейся от материнской и одновременно различной для каждой. Мать не предстает чересчур совершенной и не навязы­вает себя дочерям как обязательную модель, не принуж­дает их быть кем-то, кем они не являются, напротив, в полном согласии с мужем она поддерживает их собс­твенный выбор.

В таких условиях превосходство матери и восприятие ее как модели женственности имеет все шансы остаться в рамках структурного: именно иерархия старшинства позволяет девочке мечтать о том, кем она станет потом, начиная с образа ее матери в настоящем. «Когда я вы­расту...» Так, юная героиня романа Розамунды Леманн «Пыль» (1927) вспоминает свою мать: «Одетая к обеду во все белое, с чем-то розовым и радужным, которое ко­лыхалось вокруг нее », и, готовясь в дальнейшем вести свою собственную тайную жизнь женщины, продолжа­ет: «Я хотела бы - твердо произнесла я [...], я бы хотела быть женщиной тридцати шести лет, закутанной в чер­ные шелка, с жемчужным ожерельем на шее». Такие картинки воплощают мечты маленькой девочки, кото­рая спряталась в маминой гардеробной, где ощупывает материю ее платьев, вдыхает аромат ее духов, копирует ее макияж, примеряет ее меха и туфли на высоком каб­луке, - все это дарит дочери иллюзию, что она тоже стала «дамой».

Когда дочь воспринимает мать, как обладающую чем-то большим, чем она сама, так как та действительно является большей: более красивой, более женственной, более дамой; и когда это «большее» относится к той час­ти жизни матери, которая не сводится к самой дочери, но мать ни в коей мере не исключает ее (ни «мать в боль­шей степени, чем женщина», ни «женщина в большей степени, чем мать»), тогда дочь, в свою очередь, может стремиться к этой таинственной жизни, которая однаж­ды станет ее собственной. Материнское превосходство может стать основой для этой, в терминах Франсуазы Дольто, «устремленности в будущее», зародившейся из простого любопытства дочери и ее желания раскрыть, что же это за интересная жизнь, которую ведет мать и которая пока ей недоступна. Но, конечно, не всегда все происходит так благополучно.

Материнская немилость

Что происходит, когда дочь не читает в материнском взгляде признания своей собственной красоты? Превос­ходство матери в этом случае не означает больше обе­щания исполнить в будущем мечты дочери, теперь оно означает непоправимый, фатальный разрыв и постоян­ное чувство собственной ничтожности, которое в даль­нейшем даже любовь и понимание матери никогда не смогут смягчить, так как мать сама поселила в дочери это представление о своей неполноценности.

В фильме «Осенняя соната» Ева, как мы помним, при встрече немедленно подтверждает превосходство своей матери, Шарлотты - и как пианистки, и как женщины. Но созерцание отстраненной и недоступной материнской красоты заставляет ее вспомнить о своей незначительнос­ти и неполноценности, и она замыкается в себе, потому что мать не обращает на нее ровно никакого внимания и даже не смотрит ей в глаза, то есть избегает элементарного визуального контакта, исключая саму возможность появления взаимности между собой и дочерью. Мать позволяет Еве любоваться собой, но сама абсолютно равнодушна к ней и просто не замечает взглядов дочери. Ева вспоминает свое отрочество: «Как-то раз ты разрешила мне поехать вместе с тобой на лодочную прогулку в бухте, на тебе было длин­ное белое платье из легкой ткани с глубоким вырезом, ко­торый открывал грудь, такую красивую, ты была босиком, а волосы заплела в тугую косу. [...] Я всегда боялась, что ты не любишь меня, тогда я чувствовала себя уродливой, тощей и нескладной, с громадными коровьими глазами». В данном случае не имеет значения, носит ли разрыв между матерью и дочерью объективный характер или рассказчи­ца субъективно воспринимает его таковым. Ее восприятие само по себе становится источником страдания и ощущения безнадежности, потому что матери совсем нет дела до своей дочери, ее не интересует ни то, что с ней происходит в настоящем, ни то, какой женщиной она станет в будущем.

Бывает, что превосходство матери только подчерки­вает недостаточно привлекательную внешность дочери. Но кто и каким образом способен оценить это объектив­но? Если мать способна стать в этом отношении союз­ницей дочери и поддерживает ее, несмотря на внешние недостатки, которые воспринимает как относительные и старается подчеркнуть ее достоинства, она может ми­нимизировать негативные последствия и способствовать развитию положительных качеств дочери. В этом слу­чае материнская холодность не скажется столь негатив­но на развитии идентичности дочери и ее отношениях с матерью. И наоборот, если дочь заметит или поймет по реакции матери, что единственное, чего на самом деле хочет мать, - чтобы ее дочь была красивой, хотя именно красоты ей и не хватает, личность дочери, как и ее отношение к матери, будут надломлены, и даже если смогут восстановиться, то лишь на основе осозна­ния этой материнской «немилости» - именно такое название - «Немилость» - Николь Авриль дала своему роману (1981).

Изабель (ей совсем не идет это имя, так как она не слишком привлекательна) уже тринадцать лет, но она не способна критически воспринимать своих родителей: «Отец немного старше матери и чувствует себя устав­шим от бремени славы, ответственности и знаний. Мать - юная, красивая, внимательная. Она подобна богине, звезде или королеве. До чего же прекрасны ее родители!» Но Изабель слишком любопытна и, подслушав разговор между родителями, узнает из него горькую правду о том, что на самом деле всегда знала, а именно, как много для ее матери значит красивая внешность, которой дочь со­вершенно лишена: «Понимаешь, Этьен, некрасивая жен­щина - это ничто, пустое место. Сколько ни пытались доказать противоположное - это все бред, бред, бред! Если это можно будет исправить, я непременно найду ей самых лучших хирургов. Один взмах скальпеля, и боль­ше нет загнутого, как орлиный клюв, носа и подбородка в виде галоши. Правда, пластическая хирургия не испра­вит бесцветные глаза, некрасивую кожу или вечно под­жатые губы. Она не только страшненькая, моя бедная девочка, она лишена обаяния, это еще хуже. [...] Я хочу быть для нее хорошей матерью, и любовь не ослепляет меня. Единственный подарок, который я хочу сделать ей на день рождения, - это красивая внешность. Поверь мне, красота необходима женщине, это единственное, что сразу бросается в глаза. Увы, я потерпела неудачу, мы потерпели неудачу, Этьен. Она совсем некрасива, нисколечко, наша малышка. - Да, ты права, совсем не­красива», - согласился отец».

Изабель не может сомневаться в справедливости родительского приговора: она всегда чувствовала себя страшилищем, так как окружающие давали ей это по­нять и взглядом и словом: «О ней никогда не говорили, что она брюнетка или блондинка, что у нее такие-то глаза или такие-то волосы; в лучшем случае, говорили, что она не блещет красотой, в худшем, что она безобразна». Она не упрекает мать в том, что та родила ее уродиной, но она обвиняет ее более изощренно в том, что та не от­личается слепотой, которая якобы так свойственна мате­ринской любви и благодаря которой все матери считают своих дочерей привлекательными: «Ты одна обладала властью второй раз подарить мне жизнь, если бы ска­зала всему остальному миру: нет, моя дочь не уроди­на, вы ошибаетесь. Вы просто ослепли. Ваши сердца не способны любить. Ты могла бы перехитрить судьбу, и я перестала бы чувствовать на себе осуждающие взгляды. [...] Добровольно признав свою дочь безобразной, мадам Мартино-Гули совершила роковую ошибку».

Именно этого материнского малодушия Изабель и не могла вынести: заплыв слишком далеко в море, она попыталась покончить с жизнью, но ее спас молодой человек, который случайно оказался поблизости. О ее попытке самоубийства, как это часто бывает, никто из окружающих так и не узнал, и дочь продолжала жить с тем же ощущением материнского величия и собствен­ной ничтожности, ей ни разу не пришло в голову усом­ниться в справедливости их отношений, и они оставались неизменными: «Она по-прежнему признавала материнс­кое превосходство, потому что мать есть мать, она была существом другого, высшего порядка, и ее красота всегда оставалась для дочери непреложной истиной».

Антинарциссические злоупотребления

Недостаток материнской поддержки, особенно, если дочь чувствует себя или действительно является непол­ноценной, может проявляться в пограничной форме систематических унижений, позволяющих матери с ме­тодичной жестокостью подкреплять свое превосходство. Так, в романе графини де Сегюр «Франсуа Горбатый» (1864), мадам Дезорм, мать маленькой Кристины регу­лярно нападает на свою дочь, постоянно критикует ее поведение и подавляет ее психику: «Ты далеко не краса­вица, моя бедняжка!»; «Она изомнет мне выходное пла­тье или запачкает его ногами!»; «Кристина, ты слишком много ешь! Не заглатывай пищу так жадно! Ты хвата­ешь слишком большими кусками!» и т.д.

Тоже самое мы услышим от ужасной матери из пье­сы «До конца» Томаса Бернхарда: мы уже рассказывали об этой вдове, которая не любила и не желала покой­ного мужа, а теперь живет вдвоем со своей взрослой дочерью. Она неустанно терроризирует дочь, всячески оскорбляет ее и осыпает бранными словами, которые оказывают непоправимо разрушительное воздействие, так как мать высказывает их прямо в лицо дочери и унижает ее человеческое достоинство (в отличие от ма­тери Изабель из романа «Немилость», которая говорит об этом мужу, но этот разговор хотя бы не предназна­чался для ушей ее дочери):

«Ребенком ты всегда была уродом

с добрейшими глазами но уродом

и нужно время чтобы плоть урода

обличье человечье обрела»

Даже отец, или, по меньшей мере, воспоминания о нем, используются, чтобы как можно больнее уязвить дочь:

«Отец твой никогда в тебя не верил

она зачахнет сдохнет околеет

всегда твердил он от нее не будет толка

а в голове ее лишь чушь да бредни

она не грациозна не пластична

ей музыкального не дали музы слуха

такая не пригодна ни к чему»

Чувство вины у дочери усугубляется чувством собс­твенной неполноценности, когда мать возлагает на нее ответственность за свое одиночество, хотя она сама под­держивает его всеми возможными способами:

«И все вокруг давно от нас сбежали

ведь ты все сделаешь всегда не так как надо»

В этом случае речь идет о том, что можно было бы назвать «антинарциссическими злоупотреблениями», когда господство матери подпитывается психическим и даже физическим унижением дочери:

«Да я тебя всегда такой любила

чтоб ты стояла на коленях предо мною

с таким почтением как перед королевой

ужель ты думаешь что встать тебе позволю»...

В «нарциссических злоупотреблениях», о которых го­ворилось в первой части, «мать в большей степени, чем женщина» проецирует на дочь собственные неудовлет­воренные стремления к величию, которые переполняют ее, в какой бы форме они не проявлялись, реальной или воображаемой. Мать, выведенная в этой пьесе, ско­рее всего также принадлежит к категории «матерей в большей степени, чем женщин», так как всякий третий исключается из материнско-дочерних отношений. Но, в отличие от матерей, которые склонны к нарциссическим злоупотреблениям в своем отношении к дочерям и постоянно принуждают их становиться все более со­вершенными (как в фильмах «Самая красивая» или «Пианистка»), антинарциссические злоупотребления отражают собственную неудовлетворенность матерей, воплощение которой они видят в своих дочерях: «Она смотрелась в мои глаза. Я была ее разочаровывающим зеркалом», - так говорит о своей матери героиня из романа Виолетты Ледюк «Опустошение» (1955).

Дело не в том, что дочь объективно не обладает ника­кими физическими или интеллектуальными качества­ми, которые могли бы вызвать нежность и преданность матери (прекрасно известно, как дети с задержкой умс­твенного развития или инвалиды способны пробуждать эти чувства), а в том, что мать просто не желает заме­чать в своей дочери ничего, кроме недостатков. Таким образом, столь характерные для вечно неудовлетво­ренных матерей антинарциссические злоупотребления зачастую - всего лишь производные безостановочной критики.

Даже если такая критика кому-то может показаться справедливой, она теряет всю свою воспитательную цен­ность (если огульная критика, высказываемая, к тому же, в оскорбительной форме, вообще может иметь ка­кую-то воспитательную ценность), поскольку является систематической, несправедливой, чрезмерной, и всегда все обесценивает. Так, «Удушье» (1946), другой роман Виолетты Ледюк показывает, насколько опасна неадек­ватно жестокая реакция матери на «глупые выходки» маленькой дочери: «Босыми ногами по холодной плит­ке! Ты что, хочешь, чтобы я умерла от огорчения?» Когда девочка теряет свой зонтик, следует еще более неадекватная реакция: «Меня это просто убивает. Пос­мотрите на нее. Она хочет пустить нас по миру. Совер­шенно новый зонтик. Самый красивый во всем городе. Она недостойна того, что для нее делается. Не хватало еще, чтобы ты его кому-нибудь отдала. Это никуда не годится, просто ни уму, ни сердцу! Сумасшедшая какая-то! Точно, сумасшедшая».

Материнство и рабство

Не признавая в своей дочери ни малейших досто­инств - ни физических, ни психологических, систематически критикуя ее за то, какая она есть, и за все, что она делает, мать рассчитывает, что эти в высшей степени асимметричные взаимоотношения, постоянные униже­ния ее личности полностью исключат любые проявле­ния соперничества со стороны дочери. Это настоящее психическое уничтожение, иногда оно проявляется в таких пограничных формах, которые возникли в во­ображении Томаса Бернхарда, а обычно встречается в более мягких формах, и это довольно широко распро­странено.

Такие матери обеспечивают себе абсолютное в сво­ем роде превосходство, которого они жаждут, но кото­рое могут реализовать только в отношениях с дочерью, которая так похожа на мать. Ради этой цели они обра­щаются с дочерьми как с рабынями, не оставляя им ни единой возможности обрести независимость. В этом проявляется кошмарная фантазия на тему «гинекократии», которую швейцарский мыслитель Иоган Жакоб Башофен облек в научную форму, а Т. Берхнард - в драматическую:

«Ты ничего и никогда не совершила

чего бы я тебе не разрешила

Без моего приказа не посмела б ты не так ли

То не вопрос не нужно отвечать

Произвела тебя на свет я только для себя

ты для меня одной

принадлежать ты будешь мне пока жива я буду

Ты полностью свободна ты же знаешь

но мне обязана ты до скончанья дней моих»

Как обычно бывает в отношениях раб - хозяин, рабс­тво проявляется в различных формах, так как мать на­столько же зависима от своей дочери, насколько дочь принадлежит или думает, что принадлежит матери:

«Ты мне всегда необходима это ясно

Всегда нуждаюсь я в тебе

Всечасно [...]

Смертельно свыклась я с тобой

Смертельно [...]

О да дитя мое не сразу пусть ты все же научилась

читать в моих глазах мои желанья

и в шевеленьи моего мизинца

глубокий разгадать сумела смысл

вот почему ты чувствуешь себя счастливой»...

Когда мать кичится данной мужу на его смертном одре клятвой: «Я буду жить всегда для дочери моей / Мое дитя не будет ведать страха», - в этом обеща­нии нельзя не услышать смертельной угрозы для той, кому мать отравляет жизнь, потому что захватила ее полностью и не дает свободно вздохнуть. Если дочери действительно больше нечего бояться, так это потому, что худшее с ней уже произошло.

Может быть, ей даже умереть придется от руки сво­ей матери, которая таким образом подтвердила бы свое всевластие над дочерью - вплоть до права распоряжать­ся ее жизнью и смертью. В фильме Робера Гедигяна «Город спокоен» (2001) дочь страдает зависимостью от наркотиков, но мать вновь полностью подчиняет ее, ког­да сама начинает доставать для нее героин. Не желая понимать, что кроется за душераздирающими просьба­ми дочери: «Мама, мне это нужно!», она будет давать дочери наркотик до тех пор, пока та не превысит смер­тельную дозу, таким страшным способом она освободит и себя, и дочь от того третьего, который их разделял, - от наркотика. Физическое убийство часто представля­ет собой всего лишь переход к действиям от многолетне­го психического уничтожения: не освобождают ли мате­ри-убийцы своих дочерей от смертельной зависимости, к которой они сами полностью сводят жизнь своего по­томства?

Продлевать изначальную зависимость своего ребен­ка, когда он уже не нуждается в материнской защитной функции, и использовать родительскую власть, пытаясь узурпировать все права дочери на независимость, озна­чает злоупотреблять тем естественным превосходством, которое дано матери от природы. Что может противо­поставить этому ребенок? Как вспоминает Ева из филь­ма «Осенняя соната», «ребенок всегда беззащитен, он ничего не понимает. Ребенок не в состоянии самостоя­тельно понять, он просто не знает, никто ему ничего не объясняет, он чувствует себя зависимым, униженным, отвергнутым, замурованным в неприступной крепости, ребенок кричит, но никто не отвечает, никто не прихо­дит, ты все еще не понимаешь?»

Глава 14

Материнская подчиненность

Совершенно очевидно, что для дочери не намного легче осознавать, что мать во многом уступает ей или занимает нижестоящее по сравнению с ее собственным положение, чем переносить ее превосходство. Но в противополож­ность «вышестоящим матерям», «подчиненные матери» являют собой случай, противоречащий самой природе, хотя бы потому, что дочь моложе и существует (мы еще к этому вернемся) объективное превосходство родителей над детьми. Необходимо подождать, пока дочь вырастет и сравняется с матерью, что уничтожит разницу в вели­чии, а, может быть, даже изменит ситуацию на противо­положную, когда мать станет, если можно так выразить­ся, «естественно» подчиненной дочери. Это возможно в том случае, если дочь будет очевидно более красивой, чем мать, или если она достигнет большего социального успеха, удачно выйдя замуж, или добьется успеха в своей профессии. Но пока дочь остается ребенком, «подчинен­ные матери» представляют собой, и нам предстоит в этом убедиться, нетипичные, исключительные, буквально экс­траординарные случаи.

Подчиненность вопреки природе

Мы уже приводили в пример роман Фанни Херст «Иллюзия жизни», и две его кинематографические версии (одна из них снята Джоном Сталем, другая Дугла­сом Сирком), когда говорили об инцесте второго типа между главной героиней и ее дочерью. Но есть в этой истории еще одна пара «мать-дочь», которую составляет чернокожая женщина по имени Делайла или Энни (в разных киноверсиях) и ее дочь Пеола или Сара Джейн, метиска с такой светлой кожей и настолько слабо про­явленными негроидными чертами, что она могла бы сыграть Белоснежку. Взрослея, дочь безуспешно пыта­ется отрицать, что она рождена чернокожей матерью, у которой нет других недостатков в глазах дочери, кроме одного - она не может, да и не желает скрывать свою этническую принадлежность, тогда как все поиски доче­ри своей идентичности строятся на основе измышления, что она - белая. Дочь всеми силами стремится заставить окружающих поверить в это.

Делайла или Энни, безусловно, «мать в большей сте­пени, чем женщина», тем более, что она одинока. Но подлинным ее недостатком в глазах дочери является этот этнический признак, такой уничижающий в США в те времена и составляющий самое главное идентифи­кационное препятствие для дочери. Несмотря на все объективные качества матери (она мягкая, преданная, понимающая, неизменно любящая, она уважаема и лю­бима всем кварталом), в глазах дочери она безогово­рочно выглядит человеком второго сорта, каковой она действительно предстает в восприятии окружающих ее людей с белой кожей. Ведь в ту эпоху цвет кожи - осо­бенность, неразделимая с подчиненным социальным по­ложением.

Итак, дочь стыдится своей матери. Она ощущает себя другой, она хочет отличаться от нее («Я - совсем другая, я - белая») и ведет себя так, будто стоит выше матери, которая мешает ее попыткам преодолеть обстоятельства («Она не может скрывать свой цвет кожи», - говорит дочь, - «Я - могу!»). Такое восприятие самой себя как белой сопровождается соответствующим самопредъяв­лением в глазах окружающих. Проблема рождается из-за столкновения ее собственных представлений о себе и представлений о ней окружающих, от которого зависит согласованность идентификационных процессов: белая она или черная? Поддерживать эту согласованность дочь может только ценой оттеснения матери на второй план, следовательно, мать нужна ей только для того, чтобы она смогла, наконец, приступить к конструиро­ванию своей идентичности? Если же это не получается, дочь рискует быть отброшенной за пределы сообщества белых людей, побитой своим дружком, вышвырнутой с работы. Неужели у нее нет другого выхода, кроме как отказаться от собственной матери: «Почему так сложи­лось, что моя мать - ты? Ты всегда все портишь! Луч­ше бы тебя вообще не было!»? Когда дочь становится девушкой, она сбегает из дома, чтобы обрести самосто­ятельность, и немедленно отталкивает мать, которая на­ходит ее и пытается вернуть: «Не произноси этого слова: "мама"! Если ты хочешь мне добра, не старайся снова со мной увидеться! Представь себе, что я умерла или что меня вообще никогда не было!». Мать отвечает: «Ты не можешь требовать от меня, чтобы я поставила крест на собственном ребенке!».

Делайла-Энни не способна сердиться на дочь, кото­рая составляет смысл всей ее жизни: «Я так тебя люб­лю. Ничто не может мне помешать!» (На что дочь воз­ражает: «Я хочу жить своей жизнью»). В конце концов, мать смиряется с разлукой с дочерью и одновременно отказывается от чувства собственного достоинства. «Вы - наша новая домработница?» - спрашивает у нее друг Сары Джейн, столкнувшись с ней в дверях своей квар­тиры. «Я уже ухожу, я заехала, чтобы просто повидать­ся с ней, я была ее гувернанткой», - робко отвечает мать. «А, у нашей мисс была черная няня?» - удивляется ее друг. Помертвевшая, буквально раздавленная таким испытанием, мать покорно продолжает унижать себя: «Я бы хотела, чтобы она простила меня за то, что я слишком сильно ее любила!». Она больше не настаива­ет на возвращении дочери, которая только на похоронах матери вспомнает, наконец, хотя и слишком поздно, чья она дочь, и заливается слезами: «Я убила свою мать! Не­смотря ни на что, я хотела вернуться!» Таким финалом, в лучших мелодраматических традициях, завершается грустная история черной матери и ее дочери, так стре­мившейся стать белой.

Это, конечно, случай исключительный, но можно и обобщить: само совпадение контекстов (Америка трид­цатых, затем пятидесятых годов) и неправдоподобность ситуации выявляют глубинную сущность материнско-дочерних отношений. Если мать не в состоянии принять свой статус объекта идентификации, она создает угро­зу для конструирования дочерью своей психики. Одна единственная такая ситуация не может вскрыть всех однозначно объективных факторов. Во-первых, потому что она противоречит природе (в данном случае, в пря­мом смысле, генетической природе). Во-вторых, потому что мать во многом виновата сама. Ее поведение подчи­нено расистскому стереотипу в той же степени, в какой она сама подчиняется дочери, и не может не усугубить своей культурной подчиненности, так как переводит объективную данность (у нее черная кожа, а дочь выгля­дит белой) в пространство их отношений (она признает свою подчиненность по сравнению с дочерью).

Представим себе, что она решила бороться против расизма, пытаясь переломить обстоятельства, или стала призывать гордиться своим цветом кожи, или хотя бы иначе отреагировала на отречение дочери, например, напомнив ей об обязанности с уважением относиться к их общей этнической принадлежности. Без сомнения, это могло бы породить у нее серьезный кризис в собственной жизни, и в частности, заставило бы ее вступить в открытый конфликт с дочерью, но, по крайней мере, она могла бы избежать положения «подчиненной мате­ри», покорно следующей за своей дочерью ради иденти­фикации с ней.

Этот идентификационный барьер из-за разницы поло­жения матери и дочери чаще всего возникает у подрост­ков, когда мать в их глазах выглядит «недостойной» или «неприличной», и они стыдятся ее. Отдаляясь от семейно­го очага, дочь начинает воспринимать мать как бы со сто­роны. Она ставит себя на ее место и может испытывать чувство стыда за то, кем мать стала, и сожалеть о том, кем не стала, или о том, что она не достаточно «пред­ставительна». С этой точки зрения, для дочери особенно важно, как ее мать одевается, о чем прямо говорит Маргерит Дюрас в романе «Любовник»: «Моя мать - любовь моя, до чего ж она нелепа здесь под тропическим солн­цем в этих хлопчатобумажных чулках, заштопанных До, она до сих пор верит, что обязательно нужно надевать чулки, чтобы выглядеть дамой, директрисой школы, в своих жалких бесформенных платьях, опять же зашто­панных До. Она все еще ходит пешком от самой фермы, где живут одни ее кузины, она все носит до самого конца, пока не развалится, она верит, что все нужно заслужить, необходимо заслужить, а ее туфли, ее туфли совсем стоп­таны, она изо всех сил старается шагать пошире, ее во­лосы туго стянуты на затылке и замотаны в китайский пучок, она всех нас заставляет стыдиться ее, она и меня заставляет сгорать от стыда здесь, на улице, перед лице­ем, когда она приходит сюда, как обычно, в полдень, и все глазеют на нее, а она, ей всегда и все нипочем, хочется запереть ее подальше, ударить, убить».

Если «экстремальная мать» (в случае экстремальной подчиненности) предстает такой в глазах дочери, то ви­ной этому не постороннее влияние и не случайное стече­ние обстоятельств: это так, потому что она такая и есть.

Предпосылки подчиненного положения матери

Теперь представим себе, что дочь выросла: она стала взрослой, и, может быть, добилась успеха, заслужила признание, сумела подняться над условиями, в которых живут ее родители. Так выглядит классическая ситуа­ция социального взлета, со всеми ему сопутствующими - чувством вины, неловкостью и непониманием, о ко­торых рассказывает Анни Эрно в романе «Площадь» (1983) или «Женщина» (1987). Идентичность дочери не будет выстраиваться, как в предыдущем случае в со­ответствии с подчиненным положением матери: здесь материнская подчиненность возникает, как только ее взрослая дочь освобождается от своей зависимости от матери. Ситуация, безусловно, гораздо менее серьезная, даже если она порождает массу затруднений. У дочери достаточно причин испытывать легкий стыд за мать, но она предпочитает не слишком его демонстрировать. Что касается матери, ей остается только обижаться на дочь за то, что она не гордится матерью, даже если она все понимает и смиряется с этой ситуацией.

Кино предлагает нам пример немного более сложной ситуации, которая интересна тем, что являет собой диамет­ральную противоположность той, что изображена в филь­ме «Иллюзия жизни», но с разницей в несколько лет. Речь идет о фильме «Тайны и ложь» (1996) Майка Ли. Фильм рассказывает историю с того момента, на котором она за­кончилась в предыдущем варианте: похоронами черноко­жей женщины, которую оплакивает дочь. Только на сей раз у дочери такая же черная кожа, как и у матери, хотя покойница - не родная, а приемная мать девушки. Гор­тензия, молодая чернокожая женщина из среднего слоя буржуазии, начинает розыски своей настоящей матери и, благодаря службе усыновления, находит ее. На этот раз проблема в том, что ее биологическая мать - белая.

«Здесь явно какая-то ошибка!» - восклицает мать, когда впервые встречается со своей биологической до­черью. «Это розыгрыш! Это просто нелепо. Я не могу быть вашей матерью! Я не могу больше с вами видеть­ся!» Белая мать должна была бы восприниматься как «вышестоящая» по сравнению с чернокожей дочерью. Но эта разница в происхождении перечеркнута соци­альным положением матери: она из рабочей среды, жи­вет вдвоем со своей законной дочерью, в ссоре со всеми остальными членами семьи. Неимущая, безработная, почти алкоголичка, она уже ничего не ждет от жизни и сама прекрасно осознает это несоответствие: «Я, навер­но, должна была вас разочаровать? Что ж, я - такая, ка­кая есть», - говорит она дочери после первой встречи.

Чувствует ли мать свою вину за то, что покинула свое­го ребенка сразу после рождения? Уравнивают ли их существующие обстоятельства: низкое социальное поло­жение матери и более низкий расовый статус дочери? Возможно ли, чтобы отношения двух женщин достиг­ли гармоничной стадии - после столь неудачного зна­комства с собственной дочерью, которую мать когда-то бросила, к тому же чернокожей, но более образованной и лучше устроенной в жизни? Мать сначала ее оттал­кивает, правда так робко, точно влюбленная девушка, но затем пытается неуклюже ввести ее в свою семью. Она организует обед по случаю дня рождения законной дочери и приглашает вторую. Нетрудно предположить, что законная дочь враждебно («Ты мне испортила праз­дник!») встречает новоявленную родственницу, тем бо­лее что мать решила рассказать ей об ее отце («Он сбе­жал, но он был очень мил. - А мой отец, он тоже был милым?» - задает вопрос чернокожая дочь.). Эта сце­на позволит брату матери и его жене раскрыть осталь­ным свой секрет: они не могут иметь детей, и это поло­жит конец всем «тайнам и лжи», и наступает всеобщее примирение - благодаря неуместному появлению еще одной дочери, в конце концов, становится возможным разговор о ребенке, которого так не хватает. «Намно­го лучше говорить правду. Тогда никто не страдает», - мудро заключает Гортензия.

Подчинение матери

Неравенство условий жизни у матери и дочери - еще не повод для того, чтобы мать оказалась в подчиненном положении. Гораздо более значимо поведение матери, из-за которого и возникает между ней и дочерью разни­ца в положении, и даже если обе они страдают от этого, ни одна, ни вторая не в силах ее преодолеть. Оноре де Бальзак описывает схожий случай в уже упомянутом романе «Тридцатилетняя женщина», он рассказывает историю Жюли д'Эглемон, о которой мы уже упомина­ли. Она не может по-настоящему любить свою малень­кую дочь, потому что та родилась от союза с мужчиной, которого Жюли не любила.

Напротив, со своей младшей дочерью, Мойной, кото­рая родилась от любовника, она ведет себя даже заис­кивающе. Мойна выросла и вышла замуж, теперь она графиня и ведет очень светскую жизнь, если не сказать слишком свободную (она поддается настойчивым уха­живаниям Альфреда де Ванденесса, развращенного мо­лодого человека, несмотря на то что он - ее сводный брат (и даже больше - родной наполовину, так как тоже рожден от материнского любовника). Ее престарелая мать живет вместе с ней и зятем. Но она нисколько не выигрывает от этого присутствия своей обожаемой дочери. «Все подтверждало, что Альфред вытеснил ее из сердца дочери, в котором ей, матери, если еще и ос­тавалось место, то лишь из чувства долга, а не привя­занности. Множество мелочей говорило ей о том, как дурно относится к ней Мойна, и неблагодарность эту мать принимала как возмездие». Тем не менее, она не возмущается, не жалуется и не пытается направить на другой объект эту материнскую любовь, которая встре­чает одни только грубые отказы: «Она старалась найти оправдание поведению дочери, объясняя его волей провидения, и благословляла руку, наказывающую ее».

Две сцены позволяют Бальзаку показать всю жес­токость того оскорбления, которое наносит дочь своей матери, и всю покорность, с которой мать принимает его. Жюли уговаривает себя, что именно дочь, а не она сама нуждается в этой безграничной любви: «Напри­мер, маркиза стала немного глуховата, но никак не мог­ла добиться, чтобы Мойна разговаривала с ней более громким голосом; однажды, когда госпожа д'Эглемон с простодушием, столь присущим глухим людям, попро­сила дочь повторить фразу, которую она почти не рас­слышала, графиня исполнила ее скромную просьбу, но с таким недовольным видом, что мать никогда больше не решалась повторить ее. С этого дня, когда Мойна рас­сказывала о чем-то важном или просто болтала, марки­за старалась держаться поближе к дочери, но нередко графиню раздражал недуг матери, и она бездумно поп­рекала ее. Такая обида, а подобных ей было множество, жестоко уязвляла материнское сердце».

В следующей сцене уже не только физический недо­статок подчеркивает подчиненное положение матери, но и вполне возможно, подчиненность социальная. Дочь проецирует на свой внешний образ тот социальный ста­тус, которым обладает мать: «Однажды, когда госпожа д'Эглемон сказала дочери, что ее навестила княгиня де Кадиньян, Мойна воскликнула: «Как! Она приехала именно к вам?» Графиня произнесла эти слова с таким видом и таким тоном, что в них едва уловимо, но все же достаточно явно прозвучало высокомерное удивление и презрение, которые заставили бы людей с чутким и мягким сердцем подумать, что дикари были не так уж бесчеловечны, когда убивали своих стариков, если те не могли удержаться на ветке дерева, которую сильно раскачивают. Госпожа д'Эглемон встала, улыбнулась и ушла, чтобы поплакать втихомолку».

«Вот до чего дошла она в своей материнской привя­занности: она обожала дочь и страшилась ее, страшилась кинжального удара и подставляла ему свою грудь», - рассуждает Бальзак. И если «один холодный взгляд мог убить маркизу», что уж говорить о презрительных высказываниях? Она умирает неожиданно, когда дочь, которой она пытается объяснить, что ей нужно держать­ся подальше от Альфреда (ее брата по отцу), грубо бро­сает матери: «А я-то считала, маменька, что вы ревнуете только к его отцу».

Бальзак до тонкостей разбирается в страданиях ма­тери, но он все же пытается объяснить, что она сама несет ответственность за все несчастья, что с ней про­исходят: «Госпожа д'Эглемон собственными руками возвела стены своей темницы, сама себя замуровала в ней, чтобы там же и умереть, видя, как губит свою прекрасную жизнь ее Мойна, ее гордость, ее счастье и утешение, ибо жизнь Мойны была для нее в тысячи раз дороже, нежели ее собственная. Ужасные, невероятные, невыразимые страдания! Бездонная мука!» Это страда­ние и наслаждение всех тех, кто ставит свое счастье в зависимость от любви, которая не может быть разделе­на. Но почему же тогда, став взрослой, Мойна не может вернуть матери такую же любовь? Именно потому, что таким образом она смогла избежать во взрослом воз­расте, - очевидно, благодаря тому, что у нее был отец, и даже два, - ситуации платонического инцеста, в кото­рую мать заключила ее в детстве.

Это пример относительно счастливой судьбы для дочери и совершенно ужасной для матери. Так может быть в любых парах «мать-дочь», когда дочери (в про­тивоположность героине романа и фильма «Пианистка» пьесы «До конца» Томаса Бернхарда) удается освобо­диться от материнской власти, выйдя из детского возраста. Дочь, став взрослой, освободилась от материнского захвата, мать уже не может занимать прежнего подчи­ненного положения: застывшая в своей материнской привязанности, она становится полностью зависимой от расположения дочери, которая ищет возможности отделиться от матери, не дать ей вновь захватить себя. В таком варианте возможна только ситуация неравенс­тва: абсолютно всемогущей матери, которая установила отношения платонического инцеста с маленькой девоч­кой, соответствует немощная мать, пытающаяся вновь вернуть дочь в сферу своего влияния. Ее зависимость порождается покорностью, которая только раздражает дочь, не находящую больше в этой слабосильной матери того, что питало восхищение маленькой девочки своей всемогущей матерью. Дочь не слишком сопротивляет­ся искушению взять реванш, оскорбляя в ответ ту, что была когда-то всемогущей, но позже навсегда избрала подчиненное положение.

Эта инфернальная связь заманила в ловушку обеих. На дочери лежит ответственность за множество мел­ких унижений, знаменующих подчинение матери - во всех смыслах слова, потому что мать хотя и занимает подчиненное положение, но подчиняется добровольно. Мать, постоянно сносящая отказы дочери, все-таки по­лучает удовольствие от чувства вины, которое внушает ей - единственная сохранная связь. В отношениях же­натой пары такая ситуации создает невротический узел, единственное разумный выход из которого - развод. Но мать и дочь не могут развестись: даже разрыв от­ношений по инициативе дочери будет всего лишь ради­кальным продолжением этой безжизненной связи. Если попытаться продолжать обращаться с матерью, как по­добает дочери, на равных, несмотря на ее добровольное подчинение, вряд ли это удастся, так как мать сама под­чиняется, превратив дочь в единственный объект сво­ей любви, а ее дела и поступки - в уникальный смысл своего существования. Дочери не остается ничего иного, кроме ненависти, которая, как мы уже видели, стано­вится единственно возможным разделителем матери и дочери в их раз и навсегда установившихся отношениях: разделителем, безусловно, эффективным, но разруши­тельным, как для одной, так и для другой.

Бальзак замечает: «Возможно, люди не должны су­дить, кто прав, кто виноват, - мать или дитя. Над их сер­дцами есть лишь один судья. Этот судья - Бог». Как ни грустно, но в данном случае люди вспоминают о «Боге» вместо того, чтобы вспомнить о том необходимом тре­тьем, который всегда отсутствует, когда речь идет об отношениях подобных пар - матери и дочери, то есть об отце.

Злоупотребления подчинением

Бывает так, что мать взрослой матери умышленно разыгрывает карту своей подчиненности, действитель­ной или мнимой, чтобы покрепче привязать к себе дочь. Чувство вины в этом случае может сыграть свою ро­ковую роль, помешав дочери избегнуть материнского захвата. Во-первых, потому что младшие в принципе должны помогать старшим, во-вторых, из-за обязаннос­ти сильного по отношению к слабому, ну и, наконец, у каждого человека, просто потому что он был рожден, есть «долг жизни» перед матерью. Между страхом не вернуть этот долг или не выполнить обязательства и подчиниться собственной матери существует та же раз­ница, что и между объективной зависимостью и зло­употреблением подчиненностью. Какой бы банальной не казалась эта ситуация, это ничуть не облегчает бремя взрослых дочерей, которые стали в большей или мень­шей степени рабынями собственных матерей.

Иногда для того, чтобы дочь могла пожаловаться кому-либо, необходимо, чтобы она, прежде всего, преодолела чувство вины перед матерью за то, что не со­ответствует ее запросам, или не способна ответить ей любовью, а лишь помогает ей материально, а иногда даже доверяет уход и заботу до конца ее дней третьим лицам за соответствующее вознаграждение. Как прави­ло, дочь при таких взаимоотношениях с матерью реши­тельно отказывает ей в любви. Вот почему посторонние наблюдатели чаще оказываются свидетелями ситуаций, когда мать злоупотребляет своим подчиненным поло­жением. Так, например два главных персонажа фильма Кшиштофа Кисловского «Три цвета: Красный» (1994), молодая манекенщица (Ирен Жакоб) и судья на пен­сии (Жан-Луи Трентиньян), нелегально подключившись к телефонной линии соседей, подслушали следующий диалог, одновременно банальный и ужасный:

«- Я легла и не смогла заснуть, всю ночь проворочалась в постели, и сейчас еще верчусь. Я не успела сходить за про­дуктами.

- Ты меня огорчаешь, мама.

- Но у меня не осталось молока и закончились багеты!

- Но как же так, мама, ведь я только вчера все тебе купила и оставила в холодильнике.

- Я уже все съела.

- Мама, перестань! Не могла же ты съесть семь багетов за четыре дня! Я уже устала от твоих выдумок!»

Мужчина комментирует, а его соучастница внима­тельно слушает: «Дело не в том, чтобы пойти и купить то, что нужно этой пожилой даме, у нее есть все, что не­обходимо! Единственное, чего она действительно хочет - так это видеть свою дочь, но дочь этого не хочет. Она уже приезжала не менее пяти раз, когда мать симулиро­вала сердечный приступ. Когда она будет умирать, мне придется вызывать ее дочь, иначе она просто не поверит. Дочь вообще больше ей не верит.»

Дочь больше не верит матери, которая то и дело зо­вет ее на помощь, - но неужели она и в самом деле способна не приехать на ее зов? А если вдруг такое слу­чится, каким тяжким чувством вины придется ей запла­тить за свое пренебрежение к матери, когда настанет ее смертный час? В этом и заключается парадокс: в про­тивоположность власти мужчин, основанной на силе и превосходстве, всемогущество матерей никогда не бы­вает столь действенным, как в ту пору жизни, когда они наиболее слабы, зависимы и покорны. Захват матерями своих детей в плен, и в особенности дочерей, на долю которых, как правило, выпадают материальные хлопо­ты о старших, находится в прямой зависимости от под­чиненного положения матери. Так развивается тонкая диалектика власти между стареющими матерями и их взрослыми дочерьми: первые с помощью всяческих кап­ризов пытаются продлить свою власть над дочерьми, а тем, благодаря своему смирению, удается изменить смысл происходящего на противоположный и доказать свое превосходство, что позволяет им избежать упреков и выйти из сферы материнского влияния.

Существует менее изящная возможность для дочери избежать материнского захвата - отвергать до послед­него подчиненность матери, при этом желать ей, пусть даже большую часть времени бессознательно, - смерти.

Глава 15

Ревнивые матери

«Знаете ли вы, как часто, когда Октав мне говорил все эти тысячи пустяков, которые ничего не стоят, но бывают самыми главными в жизни, я видела, что его пальцы гладят волосы моей дочери, и мне приходилось изо всех сил бороться с самой собой, иначе мне при­шлось бы просто ее убить». («Все, что у них осталось» Жюль Барбе д'Оревильи (1883).

Несмотря на то, что ревность детей к родителям - одно из самых распространенных и наилучшим образом изученных явлений в клинической практике и психоана­литической теории, ревность родителей по отношению к ребенку практически не рассматривалась ими. Эди­пов комплекс, который отражает притягательность для ребенка родителя противоположного пола, и, соответс­твенно его ревность к родителю того же пола, является одним из главных открытий Зигмунда Фрейда - одно из многих, изменивших наши представления о психике ребенка. В наши дни родители, уверенные в универсаль­ном характере ревности и неизбежности ее появления в любых семьях, готовы увидеть ее признаки у ребен­ка, даже если сами они плохо представляют себе, какие страдания она может причинять. Отношение и реакция на проявления детской ревности зависят от их собствен­ного жизненного опыта и воспитательных способностей: одни, заметив ее, торопятся пристыдить ребенка; другие отрицают саму ее возможность, напрочь забывая, что когда-то в детстве сами испытывали подобную ревность. Наиболее мудрые родители способны поддержать ре­бенка в этом испытании, не насмехаясь и не унижая его. Это то, что называется «быть выше ревности», что довольно редко встречается, если судить по разруши­тельному воздействию ревности на жизнь взрослого человека (об этом подробно писала Д. Даллоз в книге «Ревность, 1999»).

Ревность маленькой девочки к своей матери может быть постоянной, хотя она может проявляться с раз­ной степенью напряженности и в различных формах. Существует ли противоположный феномен, то есть рев­ность матери к дочери? Можно было бы усомниться в этом, многочисленные психоаналитики отрицают ее. В то время как существует множество клинических иссле­дований ревности ребенка, по родительской ревности их нет или почти нет, так как прежде, чем проводить такое исследование, пришлось бы признать, что эта форма ревности существует. Иначе это исследование утратило бы статус клинического, следовательно, этот вид рев­ности не должен существовать, - значит, он и не сущес­твует. И тем не менее!

И, тем не менее, в художественных произведениях мы находим массу подтверждений существования ма­теринской ревности, а также множеству других чувств, которые цивилизация предписывает нам контролиро­вать, держать в себе, подавлять и даже отрицать. В при­веденном в начале главы примере ревность Изольды, «женщины в большей степени, чем матери», к своей ма­ленькой дочери Камилле проявляется с самого раннего детства девочки, когда ее отец, обожавший мать, был еще жив. Женское соперничество в своей классичес­кой форме - из-за общей «собственности» - мужчины (мужа матери и отца дочери), проявляется иногда очень рано. Маленькие девочки, даже в эдиповом возрасте, - не единственные, кто может желать смерти своей со­пернице. Трудно даже вообразить, как далеко может зайти ревность - вплоть до того, что мать может желать смерти дочери, особенно, если отношения мужчины и женщины проявляются во взаимопоглощающей страс­ти, которая, по выражению психоаналитика Дени Васе, «обретает свою основную причину в том, против кого они объединяются, то есть в том, кто является другим по отношению к этим двоим - в третьем» («Инцест и ревность», 1995).

Материнская амбивалентность

Чего может желать мать для дочери, когда приводит ее в этот мир, если не всего самого лучшего - красо­ты, здоровья, ясного ума, богатства и т.п.? Это те самые пожелания, которые высказывают добрые феи, пригла­шенные к колыбельке «Спящей красавицы». Но старая ведьма (злая фея) тоже рыщет вокруг, изнывая от зло­сти из-за того, что не была приглашена на праздник, она-то и налагает заклятие: загадочное предсказание об уколотом о веретено пальце, когда дочка вырастет и будет готовиться к замужеству; капли крови, которые выступят на теле юной девственницы; глубокий сон, ко­торый может продлиться так долго, что не останется никого, кто мог бы присутствовать при триумфальном пробуждении ее женственности.

Добрые феи, злые феи. Добрые матери, злые мате­ри. В сказках все эти феи представляют отсутствую­щих матерей, или тех, которые не могут быть названы прямо. Разве феи, окружившие колыбель, не символи­зируют противоположные ипостаси матери, потеряв­шей голову от любви и полностью сосредоточенной на маленькой девочке, которую она только что произвела на свет? Полностью или почти полностью, потому что в самом укромном уголке ее любящего материнского сер­дца может быть спрятано маленькое скверное желание - чтобы та, другая, даже если она и есть плоть от плоти ее, была бы все-таки только ею и такой же, как она. Именно в образе старой ведьмы, в большей или мень­шей степени существующей в каждой женщине, про­является материнская амбивалентность в отношении к собственной дочери. И кто знает, желая родной дочери только блага и столь многих благ, она все-таки, может быть, втайне желает ей совсем немного, но зла?..

Эмоциональная амбивалентность, и сегодня это уже широко известно, составляет основу любых человечес­ких отношений. Если мы добровольно принимаем, что образ матери воспринимается дочерью амбивалентно, то соответствующее восприятие у матери не признается с такой же легкостью (См. об этом работы Ж. Бутонье и Х. Дейч). Его просто стараются не замечать, не называть и не признавать, чтобы не «сглазить», опасаясь дурных последствий темных чувств, которые, однако, имеют все права на существование, даже если они сильно трево­жат ту или того, кто их испытывает. Старая ведьма, в конце концов, имеет полное право желать маленькой принцессе всего, чего она хочет, до тех пор, пока она не переходит от предсказаний к осуществлению своих смертоносных пожеланий, ведь вокруг колыбели соби­рается достаточно добрых фей, чтобы обеспечить буду­щее малышки. Неужели все-таки лучше, чтобы ведьмы там не было видно, словно ее и в самом деле не при­гласили на праздник? Ведь именно за это она и будет мстить.

Матери нарциссического типа

Если кто-либо все еще сомневается в существовании ревности у матерей, само существование волшебных сказок прекрасно подтверждает ее всеобщность. Так, например, сказка о Белоснежке напоминает, что жен­щины нарциссического типа, не способные смириться со своим старением и внешним увяданием, воспринима­ют дочь, особенно самую младшую, как угрозу своему имиджу, которым они дорожат больше всего на свете. Всю свою идентичность они выстраивают на его основе (Б. Беттельгейм, «Психоанализ волшебных сказок»). И подобная ревность проявляется специфически в отно­шениях с дочерьми, так как именно дочери обладают потенциальной женственностью.

Мачеха Белоснежки испытывает к своей падчерице разрушительную, всепоглощающую ревность. Выйдя замуж за короля-вдовца, отца Белоснежки, она стано­вится королевой, а волшебное зеркало - ее первым и главным подданным. Она допрашивает периодически его по поводу своего абсолютного превосходства: «Зер­кало, милое зеркало, скажи мне, кто самая красивая женщина в моем королевстве?» Все идет хорошо до тех пор, пока зеркало исправно исполняет свою роль и под­держивает ее нарциссизм: «Вы самая красивая в нашей стране, госпожа».

Но однажды случается катастрофа: «Королева, вы са­мая красивая, но Белоснежка в тысячу раз прекраснее вас». Утверждение ее превосходства вызывает у короле­вы чувства насколько жестокие, настолько же инфан­тильные: «Спесь проснулась в ее сердце вместе с ревнос­тью, и начала расти, как прорастают сорняки, не давая ей ни сна, ни отдыха, и мучая и днем, и ночью».

Хотя Белоснежке всего семь лет, ревность не соби­рается ждать ее полового созревания, она проявляется открыто в том возрасте падчерицы, который называют «рассудительным», - именно в этом возрасте девочки сами приходят к выводу, что их мама на самом деле не самая красивая женщина в мире (этот факт навел Бруно Беттельгейма на мысль, что озвучивает зеркало именно голос маленькой девочки). Однако совсем не очевидно, что привлекательность семилетней девочки несет угрозу женственности и обольстительности мате­ри. Не является ли это скорее, как в случае, описанном в романе «Все, что у них осталось», преимуществом доче­ри в глазах отца, которое также оспаривается? В сказке король примечателен своим отсутствием - именно это и делает его столь значимым в соперничестве между его женой и дочерью. Может быть, некоторые матери, чьи отношения в паре остаются основанными на совраще­нии инфантильностью, которое они открыли для себя в возрасте семи лет, начинают испытывать ревность к собственным дочерям, когда те достигают возраста от­крытого соперничества не из-за внешней красоты, а из-за места рядом с мужчиной?

Королева переходит к активным действиям. Она при­зывает охотника: «Ты должен взять девочку и отвести ее в лесную чащу, я не желаю больше видеть ее побли­зости. Там ты убьешь ее и принесешь мне в доказатель­ство ее печень и легкие». По Бруно Беттельгейму, охот­ник - это бессознательное представление об отце; он не в силах отказаться и ослушаться королеву, но он остав­ляет жизнь девочке, убивая вместо нее оленя. Ревность не знающей об этом королевы не стихает: может ли она рассчитывать на единственное место рядом с королем, которое не нужно оспаривать у дочки?

Белоснежка, как известно, была тепло встречена но­вой семьей, состоящей из семи гномов. Лишенные сек­суальности, но способные инициировать овладение жен­скими премудростями, они могут позволить девочке взрослеть вне досягаемости для материнского преследо­вания. Королева, тем не менее, не сложила оружие, она является еще трижды, переодетая в «старую бродяжку» и в старушку, и старается воплотить в жизнь свои смер­тельные угрозы. Она старается завлечь Белоснежку, ставшую подростком, используя атрибуты женствен­ности: «красивую тесьму, сплетенную из трехцветного шелка», с помощью которой королева пытается ее заду­шить; отравленный гребень, а затем - красивое яблоко, отравленное только с одной стороны, выступающее сим­волом проявления их общего сексуального желания.

Так смертоносная ревность матери опасно маскирует­ся под женскую инициацию, которой вполне оправданно желает ее дочь, и чего она как раз и ждет от матери. Но это обещание женственности оборачивается у ревнивой матери попыткой убийства - оно служит ей оружием, направленным против дочери, и несущим ей смерть. Таким образом, матери нарциссического типа, вместо того, чтобы проецировать на дочь собственные нарциссические устремления и возрадоваться ее успехам, из­бавляются от той, что возвели в ранг соперницы.

Повторяем: речь идет здесь, согласно Бруно Беттельгейму, не о реальной ревности матери к дочери, а о про­екции ревности дочери к матери: «Так как ребенок не может позволить себе испытывать ревность к одному из родителей (это слишком угрожает его безопасности), он проецирует собственные чувства на него (на нее). «Я рев­ную к преимуществам и прерогативам матери» превра­щается в тягостную мысль: «Моя мать ревнует ко мне». Чувства подчиненности, самозащиты перерождаются в чувство превосходства» (Б. Беттельгейм). Итак, мы по­дошли к изначальной схеме и всем известной теории Эдипова комплекса: «только ребенок может ревновать своих родителей, а ревнивые матери существуют только в воображении излишне мечтательных девиц».

Довольно странно, однако, что определение проек­ции, которое повсеместно встречается в психоаналити­ческих высказываниях, всегда применяется к детским эмоциям и аффектам - тревогам, страхам, желаниям, ревности. И почти никогда - к родительским. Такая од­нобокость в интерпретациях неизбежно приводит к на­тяжкам и оправдыванию родителей, будто они не могут действовать по злому умыслу, а злоумышленниками являются только в фантазиях ребенка (теперь становится понятно, почему столь широко распространено запира­тельство, в котором черпает себе оправдания педофи­лия). Алис Миллер убедительно доказывает, что смысл деятельности психоаналитиков долгое время состоял в том, чтобы защищать родителей от любого возможного обвинения, или, скорее, защищать обоих, как аналити­ка, так и анализируемого, от чувства вины, которое не­избежно возникает, как только ставится под сомнение непогрешимость родителей. Но дело не только в том, что догма, давно ставшая расхожей, претендует на роль истины и облечена в научную форму, а в том, что тема неблагодарности и злобы всегда муссировалась по от­ношению к детям, одновременно с запретом на ее при­менение к родителям: «Кажется вполне достоверным, что эмоциональный поток движется от родителей к де­тям без затруднений, но обратный путь представляется намного более проблематичным» (Элизабет Бадинтер, «Больше, чем любовь»).

Даже перо Бруно Беттельгейма не долго сопротив­ляется противоположной точке зрения. В заключение анализа «Белоснежки» он утверждает - без какого-либо намека на противоречие со своей предшествующей ин­терпретацией, - что «родители, которые, по примеру королевы, реализуют в действиях проистекающую из Эдипова комплекса ревность, рискуют разрушить собс­твенного ребенка и обречены разрушить сами себя». То есть ревнивые матери все-таки существуют...

Остановить время

Для матерей нарциссического типа существует и дру­гой - менее смертоносный, но не менее проблематичный способ уклониться от опасности, которую для них пред­ставляют собой дочери: они их «омолаживают», чтобы избежать возрастного контраста и сравнения с ними, создавая таким образом иллюзию, что течение време ни магически замедлилось или вовсе остановилось. Как королева в «Белоснежке», госпожа Дезорм в романе «Франсуа Горбатый» графини де Сегюр (урожденной Ростопчиной), прибегает к этому средству задолго до начала пубертата у Кристины, которая родилась через год после свадьбы, когда мадам Дезорм было двадцать два года:

«- Как ты выросла! Я так счастлива, что у меня такая боль­шая девочка! Ты выглядишь на все десять лет!

- Да, и мне как раз исполнилось десять, неделю назад.

- Что за глупость! Тебе - десять лет?! Тебе всего восемь!

- Да нет, мама, мне уже десять.

- Как ты можешь знать свой возраст лучше, чем я? Я тебе говорю, что тебе восемь лет, и я запрещаю говорить что-либо другое. Так как мне только двадцать три, тебе не может быть больше восьми лет».

Такой способ действия в наши дни может показать­ся устарелым, хотя он вовсе не остался в далеком прошлом. Женщины на шестом десятке все еще с до­садой рассказывают, как матери заставляли их носить детские гольфы, когда их подружки уже носили чул­ки, или отказывались покупать им бюстгальтер, будто у них все еще не выросла грудь, не позволяя дочерям носить соответствующие их возрасту вещи. Так их ма­тери создавали иллюзию, будто они могут остановить время. Современные женщины, которые отказываются стареть, ухищряются размыть границы между поколе­ниями иными способами: они одевают маленьких доче­рей, как взрослых женщин, а когда те вырастают, они сами начинают одеваться, как вечные подростки. Тому свидетельствуют многочисленные марки нижнего белья для детей, или одежды, изначально предназначенные подросткам, которые покупают женщины гораздо более старшего возраста. Уже в шестидесятых годах Хелен Дейч отмечала эти идентификационные подмены.

От сравнения к соревнованию

Другие еще и снимаются в женских журналах в со­провождении своих взрослых дочерей, обеспечивая рек­ламу не только стиля «унисекс» и «унидженерейшн», по которому трудно определить, то ли он призван придать более зрелый вид молодым женщинам, то ли омоло­дить более зрелых. Важно, конечно же, то, что можно ошибиться.

Но кто тот судья, кто должен на них смотреть и оце­нивать эти образы одинаково молодых и одинаково кра­сивых женщин, каков бы ни был их подлинный возраст? Читатель ли это, или, вернее, анонимная и безразлич­ная читательница, рассеянно перелистывающая страни­цы? Но если этот взгляд сравнивает и оценивает, если это - жадный взгляд мужчины, реального или потенци­ального любовника матери или дочери? Тогда сравнение перерастает в соревнование, игра «найди десять отличий» - или «нарциссизм маленьких отличий» - становится серьезной: она перестает быть игрой и превращается в соперничество, в рамках инцеста второго типа. Однако, этот тип ревности - «Разве она красивее меня?» - между матерью и дочерью особенно разрушителен, потому что переводит в соперничество то, что должно быть переда­чей эстафеты.

Это как раз то, что происходит между очень красивой женщиной - матерью, госпожой Мартино-Гули из рома­на «Немилость» Николь Авриль и ее старшей дочерью Алис, чья красота проявляется постепенно и, возмож­но, превзойдет материнскую. Сцена, которая живопису­ет, как красота дочери может затмить материнскую, в отличие от «Белоснежки» без посредничества зеркала, протекает на глазах у отнюдь не нейтрального свидете­ля, так как речь идет о любовнике матери:

«По сравнению с этой кожей, открытой солнцу, вет­ру, волнам и потому очень упругой, так плотно обтяги­вающей каждый мускул, что невозможно было допус­тить даже мысли о каких-либо недостатках, несколько чрезмерный загар Элизы приобретал слегка пожухлый оттенок. Прекрасная госпожа Мартино-Гули мгновенно почувствовала, что ее красота отныне перестала быть совершенной и главной сутью ее существования, что те­перь достаточно будет одного взгляда, например того же Винсента, чтобы перевести ее в категорию всего лишь соблазнительных созданий, или, что еще хуже, в категорию женщин, о которых говорят «все еще краси­ва». На нимейском пляже, в десять часов утра, Элиза Мартино-Гули перестала быть несравненной».

Ее молодой любовник в конце концов переметнется к дочери, спровоцировав таким образом ситуацию ин­цеста второго типа. Раздавленная этим предательством, не в силах ни соперничать с собственной дочерью, ни высказать свою ревность, мать покончит с собой, спро­воцировав несчастный случай, и в этой автокатастрофе погибнет и ее муж.

От ревности к зависти

Пора, когда дочь получает, в свою очередь, доступ к сексуальности, в то время как мать приближается к старению, это также пора резкого переворота, в кото­ром материнская ревность - страх потерять того, кто ут­верждал ее собственное превосходство, оборачивается завистью и опасениями, что другая обладает тем, чего у нее самой нет и больше не будет. Слишком рано отка­завшаяся от сексуальности или неудовлетворенная мать сильно подвержена зависти ко всем остальным женщи­нам, которые, как ей кажется, в полной мере реализуют и наслаждаются этим аспектом жизни. Если же эта другая женщина - ее собственная дочь, эта зависть ока­зывается еще более потаенной, еще менее выразимой, чем все другие виды зависти, потому что она сексуально окрашена и касается самого близкого к ней существа, с которым, напротив, следовало бы объединиться и дейс­твовать сообща.

Описание материнской ревности, которую вызывает сексуальность дочери, мы находим в романе Арундати Роя «Бог мелочей» (1997). Конечно, речь не идет о запад­ной цивилизации в чистом виде, но эта семья из Керала благодаря двум бракам несет одновременно отпечаток христианства и английской культуры. Сын женат на чис­токровной англичанке, а дочь замужем за англичанином, живущим в Индии. Мать, которую зовут Мамаши, пожи­лая женщина, происходящая из хорошей семьи, не может принять связь своей разведенной дочери Аммю, которая сама стала матерью, с неприкасаемым: «Спариваются, как животные», - подумала Мамаши, чувствуя тошноту, - «как кобель с сучкой в период течки». Она с легкостью закрывала глаза на похождения сына и его «мужские потребности», но неконтролируемая ярость, которую она испытывала по отношению к дочери, от этого не умень­шалась. Так она клеймила полностью все поколение [...], всю семью, которую она поставила на колени».

Немного позже Аммю предстоит испытать «волны сексуальной ревности, которые исходили от Мамаши». Но все это таится в зоне невыразимого. И если ревность молодой матери к своей дочери-ребенку принято полно­стью отрицать, то какому же табу должна подвергаться зависть стареющей матери к своей взрослой дочери?

Глава 16

Несправедливые матери

Золушка, как и Белоснежка, была жертвой ревнивой мачехи. Но она страдает не только от этой материнс­кой ревности, вдобавок ею систематически помыкают ее сводные сестры, несмотря на собственные бесчисленные недостатки. Очевидно, что Золушка страдает не столь­ко от презрения сводных сестер, тоже завидующих ее красоте, сколько от отсутствия защиты со стороны той, кто занимает место ее матери. Мачеха не только не пре­пятствует дурному обращению, но и потворствует ему, и сама обращается с Золушкой далеко не лучшим об­разом, чтобы та смогла пережить многочисленные не­справедливости: пристрастность мачехи, несоответствие между заслугами и тем, как с ней обращаются. Чтобы воодушевить Золушку, к ней «приглашается хорошая мать» - добрая фея, которая стала ей крестной мате­рью. Блестящие результаты ее вмешательства всем хо­рошо известны.

Но если мать отдает предпочтение той из сестер, ко­торая уже получила преимущество и одарена природой, то она рискует усугубить объективную несправедли­вость, и возможно, из-за собственной пристрастности, навлечь на нее гнев сестер, возмущенных этой двойной несправедливостью, так как они не могут предъявить претензии настоящей виновнице - самой природе. Так «сама природа» допускает иногда возмутительную не­справедливость, что иллюстрирует пример Изабель и Алис, двух сестер из романа «Немилость»: «Алис была красива, и это само по себе поднимало ее на высоту го­раздо большую, чем лестничный пролет, благодаря сво­ей уникальной грации. Чтобы произвести впечатление, ей ничего не надо было делать, ничего не надо было говорить, ей достаточно было просто быть, и у подно­жия лестницы ее сестра-дурнушка рассматривала ее, как другие созерцают святой образ».

Две сестры

«Мама была для меня всем. Я хотела быть такой же красивой, как она, я старалась также смеяться, говорить, ходить, как она. Я имитировала ее улыбку. Она обожа­ла цветы, особенно розы, и назвала мою сестру Розой, а меня Ирис», - сообщает за кадром голос главной герои­ни в начале фильма Карин Адлер «Под кожей» (1997). В этих словах - намек на неравенство обращения матери со своими дочерьми, даже если доподлинно это не было известно. В нем и заключается скрытая часть проблемы чувства несправедливости, речь может идти о субъек­тивно переживаемой несправедливости, как в случае с одной из дочерей, а иногда - о явном различии в мате­ринском отношении к дочерям.

Этот последний случай наглядно проиллюстрирован в греческой мифологии историей Клитемнестры и ее двух дочерей, Ифигении и Электры: одна из них обожаема и воплощает собой потребность в материнской защите, дру­гая ненавистна - так как принадлежит врагу - отцу. Как и в сказке Шарля Перро, которая называется «Феи», мать предпочитает старшую дочь, которая «и лицом, и нравом была так на нее похожа, что каждый, кто смотрел на нее, видел в ней мать», тогда как ее «ужасная противополож­ность», то есть «младшая сестра была копией своего отца и такой же честной и мягкой, как он», и благодаря это­му «одной из самых прекрасных девушек, какую можно было себе представить». К счастью, там были феи, чтобы восстановить справедливость.

Тема соперничества сестер из-за любви матери, а иногда - отца, часто встречается в литературе, особенно в женской. Джейн Остин удалось с блеском раскрыть ее: она изображает главных героинь всегда двойственными, словно специально отказываясь однозначно разделить персонажей на исключительно чистых или порочных, что так типично для романов более раннего времени. Это особенно характерно для ее первого романа «Разум и чувства», опубликованного в 1811 году, чье первона­чальное название было «Элинор и Марианна».

Элинор, старшая дочь, воплощает разум: она «была на­делена выдающимся интеллектом и ясностью суждений, и хотя ей было всего лишь чуть больше восемнадцати лет, она сделалась главной советчицей собственной мате­ри, а также ей удавалось очень удачно смягчать горяч­ность мистера Дешвуда, который в некоторые минуты мог бы подтолкнуть ее к неосмотрительным действиям. Она сочетала в себе золотое сердце и живой темперамент и была способна на глубокие чувства, но ими она умела управлять». К сожалению, она была не так красива, как ее младшая сестра Марианна, которая жила, полностью подчиняясь чувствам: она «не была лишена рассудитель­ности и проницательности, но страстно увлекалась всем на свете, и не знала меры ни в горе, ни в радости. Она была великодушна, обаятельна, интересна, порывиста, но отнюдь не отличалась благоразумием». Марианна похожа этим на мать, которая предпочитает ее старшей сестре и ей одной сочувствует, когда сестры проходят одинаковые испытания, выпавшие на долю им обеим - они покинуты мужчинами, которых они любили и за которых надея­лись выйти замуж.

Они страдают не только от этого разрыва - испы­тания на этом не заканчиваются, они лишаются еще и надежды получить приданое после смерти отца из-за эгоизма их сводного брата. Болезненно переживая от­ступничество своих ухажеров, они должны решать для себя непростой вопрос: только ли по причине их непри­ятностей они оказались покинутыми? Выяснится, что жених младшей дезертировал по недостаточно нравс­твенной причине - чтобы жениться на богатой невесте, а жених старшей, напротив, вынужден был отступить по моральным соображениям, чтобы сдержать слово, данное в юности бедной девушке, которая была его пер­вой любовью. Огорчение лишает их свойственной им привлекательности, особенно младшую. Их сводный брат многозначительно замечает, обращаясь к Элинор: «Может быть, теперь Марианна лучше понимает поло­жение вещей и согласится выйти замуж за человека с годовым доходом в пять-шесть сотен ливров, и я буду весьма удивлен, если вам не удастся выйти замуж го­раздо более удачно!»

В конце концов, именно Элинор сделает в этой си­туации «правильный выбор»: она сумеет вернуть своего прежнего возлюбленного и, несмотря на отсутствие при­даного, ей удастся выйти замуж за того, кого она любит. Она также сумеет привить Марианне собственное вос­приятие мира и убедить ее проявить «благоразумие», то есть выйти замуж за богатого и титулованного чело­века, гораздо старше ее, к которому та не испытывает даже влюбленности. Младшая сестра в итоге внемлет доводам старшей и даже просит у нее прощения за свой «ужасный эгоизм».

Даже мать проявит чувство справедливости, признав превосходство той из дочерей, которая была ей менее близка: «Можно было не сомневаться, что привязан­ность Элинор к мистеру Дешвуду, которую мать дол­гое время считала несколько поверхностной, на самом деле была намного более глубокой, именно так с само­го начала и относился к ней сам мистер Дешвуд. Мать опасалась теперь, что, неверно воспринимая происходя­щее, была несправедлива, равнодушна и почти жестока к Элинор, потому что сочувствовала только Марианне, так как та более очевидно и непосредственно пережива­ла свое несчастье; и она совсем забыла об Элинор, ко­торая тоже была ее дочерью и которая была ранена не менее жестоко. Теперь ей казалось, что она относилась к Элинор менее ответственно»...

Окончательная победа принадлежит Элинор - ей уда­ется завоевать любовь матери, хотя та поначалу предпо­читала ее сестру, и одновременно она вышла замуж за любимого мужчину, несмотря на препятствия, отсутс­твие удачи и недостаток красоты. Этот роман-назидание призывал молодых девушек покориться необходимости быть добропорядочными, то есть руководствоваться ра­зумом, а не чувствами. «Разум и чувства» - роман не только о победе над семейной несправедливостью, но и о победе над материнской несправедливостью.

Брат и сестра

Только кризисная ситуация позволит матери в этом романе признаться самой себе в несправедливом отно­шении к старшей дочери из-за того, что предпочитала младшую. Элинор, без сомнения, была ей тем ближе, чем решительней мать это отрицала. Неравенство симпатий, отданных кому-то из детей, является, очевидно, неизбеж­ной составляющей жизни любой семьи, равно как и его полное отрицание, поскольку родители предпочитают ду­мать, что одинаково любят всех своих детей.

Кому же следует верить: детям, протестующим про­тив несправедливости, или родителям, настаивающим на справедливом отношении к каждому своему ребен­ку? Проблема заключается не столько в том, чтобы дать объективный ответ на этот вопрос, сколько в том, чтобы понять, причиняет ли эта ситуация ребенку страдания. Не стоит их отрицать, априори считая беспочвенными: страдание всегда существует объективно, даже если его причины воображаемые. Воображение всегда находит себе основу в реальности. Это может быть действитель­ное неравенство в обращении, как в романе «Любовник» Маргерит Дюрас: «Я думаю, только об одном своем ре­бенке моя мать говорила: мой ребенок. Она иногда на­зывала его так. О двух других детях она говорила: млад­шие». И дочь испытывала яростную ненависть к своему бесхарактерному, но жестокому брату, которого мать всегда и во всем поддерживала. Неравенство может проявляться более изощренно, например, в поведении одного или обоих родителей, которые умудряются вне­шне создать иллюзию, что они все делают для каждого из детей и поддерживают с нею или с ним особенные отношения. Так что даже если они дают одному столько же, сколько и другим, каждый ребенок чувствует себя обманутым из-за того, что не является единственным, кому что-то перепало.

«О, материнская любовь, любовь, которая никого не забывает, манна небесная, которую Господь разделяет и умножает, стол, всегда накрытый у родительского очага, за которым у каждого есть свое место и за ко­торым все собираются вместе», - поэтические строки, принадлежащие перу Виктора Гюго, безусловно, обла­дают определенным очарованием. Но матери, которые верят в возможность такого идеала, лишь внушают сво­им детям иллюзию, что это нормально - получать ее любовь «всем вместе», любовь, которую в реальности, тем не менее, приходится делить. Это разделение явля­ется условием, что она не станет разрушительной, и не обязательно знаком, что ее не будет хватать. Заставить ребенка думать, что родители могут или даже хотели бы дать ему «все», значит, на всю жизнь внушить ему уверенность, что у него самого ничего нет или что сам по себе он ничего собой не представляет.

Кроме того, существуют, конечно же, дети, которые получают не «все» и не «ничего», но «меньше» - мень­ше, чем их братья и сестры. Дочь особенно предраспо­ложена покорно терпеть то, что мать обращается с ней, как с существом гораздо менее ценным, чем ее брат, на­столько распространено в большинстве семей неравенс­тво по половому признаку. Ситуация еще более унизи­тельна, если дочь старше, так как ее преимущество в возрасте родители совсем не принимают в расчет. Если сами родители совершенно не замечают этого, дети не говорят об этом, довольно часто только внешний на­блюдатель способен заметить эту разницу в обращении. Это замечательно показал Бальзак все в том же романе «Тридцатилетняя женщина», говоря о маленькой Елене, законной дочери Жюли д'Эглемон и ее младшем брате, рожденном от любовника.

Когда Елена была единственным ребенком, мать могла лишь констатировать недостаток собственной любви к дочери из-за отсутствия любви к ее отцу. По­винуясь «мощному голосу материнства», она испытыва­ла привязанность к девочке, но понимала, что этого не достаточно, и она признается в этом священнику: «Моя бедная маленькая Елена - дочь моего мужа, дитя долга и случая; она пробуждает во мне лишь инстинкт мате­ри, заставляющий нас подчиняться непреодолимому закону и защищать рожденное нами существо - плоть от плоти нашей. Я безупречна с точки зрения общества. Разве не пожертвовала я ради дочери своей жизнью и своим счастьем? Ее слезы трогают меня до глубины души; если бы она начала тонуть, я бросилась бы спа­сать ее. Но ей нет места в моем сердце. О! Любовь по­родила во мне мечту о более мощном и цельном мате­ринском чувстве [...]. Да! Когда Елена говорит со мною, мне хочется, чтобы у нее был другой голос; когда она смотрит на меня, мне хочется, чтобы у нее были другие глаза. Все в ней напоминает мне о том, что должно было быть и чего нет. Мне невыносимо смотреть на нее! [...] И моя дочь безошибочно чувствует это. Во взгляде, в голосе и движениях матери есть сила, которая влияет непосредственно на душу ребенка; а когда я смотрю на мою бедную девочку, когда я говорю с ней или беру ее на руки, она не чувствует особенной нежности в моих объятиях, трепета в голосе или теплоты в моем взгляде. [...] Я молю небо, чтобы однажды ненависть не воспы­лала между нами!»

Только священник смог «постичь бездну, которая простирается между материнством по плоти и мате­ринством по сердцу». Эта бездна заполнится с появ­лением сына, родившегося от ее связи с любовником, и этого мальчика будут обожать и мать, и отец. Отметим, что речь идет о ситуации, противоположной той, что описывается в романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина» (1877), в котором героиня обожает мальчика, рожденно­го от нелюбимого мужа, но бросает дочь, которую она родила от обожаемого любовника. Будто в ее представ­лении материнская любовь может быть связана только с мужчиной, занимающим позицию отца, в то время как мужчина, занимающий позицию любовника, не может подарить ей ребенка, действительно достойного любви. Но в обоих романах пренебрегают именно дочерью.

У Бальзака сторонний наблюдатель читает на лице и угадывает в поведении девочки (которая - «вылитый отец, опять же, по выражению самой маркизы) ужасную ревность, которую мать, не желая разжигать, предпо­читает игнорировать: «Старшей девочке на вид было лет семь или восемь, мальчику не больше четырех. Они были одеты на один манер. В то же время, внимательно приглядевшись, я заметил, что воротнички их рубашек едва приметно различались, и по этому отличию я поз­же угадал целый роман в прошлом, и подлинную драму в будущем. Это была сущая безделица. Воротничок маленькой смуглолицей девочки был просто подшит по краю, тогда как воротничок мальчика украшала изящ­ная вышивка; но это выдавало тайну сердца, безмолв­ное предпочтение, которое дети легко читают в душах своих матерей, будто по наитию божьему».

Несколько мгновений спустя наблюдатель издалека увидит, что девочка столкнула брата в реку, и он, за­хлебнувшись, умер на глазах своей матери. «Елена, воз­можно, отомстила за отца», - комментирует наблюда­тель. Оставшись наедине с тайной своего преступления, Елена, когда станет молодой девушкой, сбежит из дома с пиратом, чтобы уехать как можно дальше от дома, в котором ее мучает чувство вины, смешанное с ревнос­тью к младшим детям, слишком любимым матерью, так как они родились в любви. Именно Мойне, обожаемой младшей дочке, предстоит, став взрослой, произвести «суд», которого так страшилась маркиза перед лицом маленькой Елены («Иногда я трепещу от ужаса перед ее возможным осуждением, к которому я навсегда приго­ворена без права быть услышанной»). Она наказана, как мы уже видели, рассматривая случаи «подчиненных ма­терей», за то, что была слишком любящей матерью для одной дочери, и недостаточно любящей - для другой.

Ребенок-обвинитель

Ужасная сцена, в которой маленькая Елена толкает своего младшего брата в реку, представляет собой пе­реход от фантазирования на тему смерти к действию, которое возникает под влиянием ревности к брату или сестре. Переходит ли эта ревность или нет в объектив­ную ситуацию, это зависит от родителей. В их власти либо побороть это чувство, и тогда оно признается, оз­вучивается, проговаривается; либо не распознать или отрицать, и тогда это чувство превращается в безмолвное одинокое страдание, которое, не находя выхода в словах, и тем более отвергаемое, рискует обернуться ак­тивными действиями. От бесконечного поддразнивания к тычкам, подножкам и ударам, а затем, может быть, к опрокинутой колыбели или ошпаренному младенцу.

Именно осознание несправедливости позволяет из­бежать ужасного перехода к разрушению. Ребенок, способный сказать «Это несправедливо!», привести к общему знаменателю закон внутрисемейный и общече­ловеческий, возроптать против родительского произво­ла, однажды сможет избежать молчаливого обвинения и бессловесного страдания, сможет противостоять ощу­щению потерянности, покорности и одиночества в своей ненависти, которые становятся участью «злых детей». Ребенок-обвинитель если еще не освобожден от того, что его преследует, то хотя бы спасен от худшей участи. Если семейные отношения действительно несправедли­вы, чувство несправедливости, то есть призыв к транс­цендентной справедливости в семье, равносилен призы­ву ко всему внешнему миру, к человеческому обществу в целом, а не только к ближнему кругу. Именно потому, что «общество - это не семья» (как пишет Ж.Мендель), чувство несправедливости скорее, чем отрицание или самоуничижение, спасает ребенка-обвинителя от се­мейной замкнутости и безусловной зависимости от ро­дительского отношения, а также от слепоты матерей, излишне предрасположенных воспринимать семейную реальность сквозь призму собственных идеалистичес­ких представлений.

Глава 17

Неполноценные матери

Миф о «безупречной матери» создает иллюзию, что некоторые могут, а другие не имеют права быть не­полноценными. Конечно, эта мысль далека от истины. Любая мать может в тот или иной момент попасть в категорию неполноценных, выражение «не бывает чело­века без недостатков» в любом случае относится ко всем взрослым людям, и каждый из нас хотя бы раз в жизни чувствовал себя беспомощным.

В чем заключается человеческая неполноценность? Объективно - в невозможности обеспечивать, постоян­но или периодически выполнять все обязательства, на­лагаемые занимаемой позицией (исполняемой ролью), или той, что представляется таковой. Так, например, материнская позиция обязывает всегда быть рядом, защищать, воспитывать, заботиться, из поколения в по­коление передавать наследие. Субъективно неполноцен­ность связывается с безусловной любовью - с этим непо­мерным, по мнению родителей, требованием их детей: непомерным по сравнению с их собственной любовью и изначальной зависимостью.

Неполноценность объективная и субъективная

Независимо от характера материнской неполноцен­ности, объективного или субъективного, она, скорее все­го, будет причинять страдания дочери, даже если дочь не способна ее определить и описать. Тем не менее, весьма желательно, чтобы дочь смогла заметить, даже если речь идет о воображаемых недостатках матери, не говоря уж о действительных слабостях, что всемогущес­тво, которое приписывала дочь матери в раннем детстве, может быть поставлено под сомнение. Таким образом, становится понятно замечание психоаналитика Жана-Бертрана Понталиса: «Без сомнения, ваша мать - единс­твенное существо в мире, которое нельзя заменить, тем не менее, находятся упрямцы, особенно, среди дочерей, которые пытаются ее изменить». Мать, конечно, никем не заменишь, но если дочь пытается ее изменить, на самом деле она всего лишь перестает признавать безусловное всемогущество, которое мать навязала дочери и которое предстоит отринуть. Это становится возможным, когда дочь обнаруживает, что у матери есть недостатки.

Вот почему неизбежное осознание материнской не­полноценности, предполагаемой или реальной, влечет за собой чувство вины, которое, в свою очередь, заставля­ет дочь поверить, что она несет за нее ответственность, хотя на самом деле она ответственна только за то, что перестала обожать свою мать и видит ее недостатки, - далеко не всегда означающие неполноценность. В своих крайних проявлениях оспаривание материнского всемо­гущества дочерью может дойти до «матрицида» (ср. геноцид, инфантицид): воображаемого или, в исключи­тельных случаях, реализованного, как в американском фильме Питера Джексона «Небесное создание» (1994). В его основу легло нескольких реальных случаев, об од­ном из которых он рассказывает: две девочки подросткового возраста убивают мать одной из них, считая ее препятствием для своей исключительной дружбы.

Где проходит граница между субъективно пережи­ваемой неудовлетворенностью потенциально бесконеч­ных ожиданий дочери и объективным неисполнением матерью своих обязанностей? Как отличить недостат­ки, которые дочь обнаруживает у матери, с целью ос­вободиться из-под ее власти, от реальной материнской неполноценности? Во втором случае неполноценность в форме отклонений в материнском поведении часто обнаруживается свидетелем (как мы видели, неполно­ценность из-за злоупотреблений гораздо труднее распоз­нается, как, например, в платоническом инцесте, из-за демонстрации безграничной любви). Художественные произведения помогут нам выявить различные формы объективной материнской неполноценности.

Объективная материнская неполноценность становит­ся более очевидной, если она сказывается на всей сово­купности личностных проявлений матери, а не только на сфере ее отношений с дочерью. Итак, мы уже имели дело с «экстремальными матерями», речь идет не прос­то о том, что у них «проблемы с дочерью» - так может сказать в тот или иной период почти каждая мать. Од­нако не всегда можно установить истинное соотношение между степенью объективной неполноценности матери и интенсивностью субъективно переживаемых дочерью завышенных ожиданий, которые могут быть связаны с ее собственными психологическими особенностями. Постороннему наблюдателю материнская неполноцен­ность может показаться как минимальной, так и, на­против, очень серьезной. Если со стороны и возможно определить, подвержена дочь, по ее же собственному мнению, влиянию этой неполноценности, в любом слу­чае, остается неясным способ, с помощью которого она сама себя ввергает в эту реальность, дабы найти там решение. Например, дочь может использовать неполно0x08 graphic
ценность матери, действительную или мнимую, чтобы переложить на нее ответственность за любые несчастья, от которых страдает сама.

Неуравновешенность

«Ни разу в жизни мать не протянула мне руку», - с этих слов начинается роман «Удушье» (1946) Виолет­ты Ледюк, создавший красивый и печальный образ, в высшей степени характерный для этого типа матерей, которые одновременно очень доступны для детей, но не способны подарить им чувство защищенности, до­статочное для того, чтобы в нужное время дочь могла бы отделиться от нее, не страдая от ощущения потерян­ности.

Чувство незащищенности может также возникнуть из-за материнской неуравновешенности. Неуравнове­шенная мать подпадает под категорию неполноценных, так как она не способна прореагировать на действия своих близких, особенно тех, кто непосредственно от нее зависит, более или менее предсказуемым образом, чтобы они могли соотнести свои чувства с ее реакци­ей, понять и опереться на нее. Прекрасный тому пример предлагает нам фильм Уэйн Уонг «Моя мать, я и моя мать» (1999), с Сьюзан Сарандон в главной роли, в кото­ром рассказ об отношениях матери и дочери ведется от лица четырнадцатилетней дочери-подростка.

Покинутая отцом, когда девочке было всего три года, мать вновь выходит замуж за тренера по фигурному ка­танию, который очень нравится дочери, но вскоре бро­сает его, так как он ей не подходит. Мать состоит из бесчисленных недостатков, которые постоянно раздра­жают дочь: от сущих пустяков (она слишком громко хрустит, когда ест чипсы) до ее манеры вмешиваться в жизнь дочери (она забирает ее с собой в Беверли Хилз, разлучая с остальной семьей, двоюродным братом и лучшей подругой) только ради своей собственной при­хоти. Их жизнь постоянно сопровождается конфликта­ми и ссорами, вперемешку с взаимной нежностью.

Но материнские недостатки не исчерпываются тем, что она все время нервирует дочь: ее неполноценность вполне очевидна. Эксцентричная, взбалмошная, инфан­тильная, она колеблется между позицией надежной ма­тери («У тебя всегда будет крыша над головой, и пока ты со мной, ты не будешь голодать»), поверенной «под­ружки» и маленькой безалаберной девочки (она забы­вает платить по счетам за электричество и т.д.). Это вынуждает дочь взвалить на себя всю ответственность за них обеих. Бесконечные переезды, отсутствие денег и ночлега, но непозволительные обеды в дорогих ресто­ранах, - их жизнь хаотична и экстравагантна. Любые отношения с мужчинами, которые мать пытается завя­зать, заканчиваются неудачей. Она активно вовлекает дочь в свои переживания, может разбудить ее в пять ча­сов утра, чтобы рассказать о проведенной ночи любви, а потом пойти вместе с ней встречать рассвет.

Дочь тщетно старается восстановить связи с отцом и всеми силами пытается отделиться от матери: блестя­щая учеба в школе позволяет ей получить стипендию в другом штате, в университете ее мечты, вдали от матери. Она пытается объяснить это ей: «Пойми, это слишком тяжело, Я хочу жить своей жизнью, и чтобы ты жила своей. Я знаю, что тебе будет страшно остаться без меня, но я с трудом переношу наш образ жизни. Мне плохо от того, что я говорю тебе все это, но с меня хватит, я устала от этой роли, я больше не могу, позволь мне жить моей собственной жизнью!» Мать отказывается продать свой автомобиль, чтобы добавить средств к более чем скром­ной стипендии дочери и дать ей возможность переехать. Покидая мать, дочь завершает эту историю такими сло­вами: «Даже если вы не можете больше этого вынести, даже если она портит вам жизнь, есть что-то такое в моей матери, какое-то особенное очарование, какая-то сила, и когда она умрет, мир обеднеет, он станет слиш­ком правильным, слишком рациональным». Воспитан­ная неуравновешенной матерью, дочь, в конце концов, понимает, что любит ее, хотя, в то же время ненавидит их образ жизни, от которого она так страдала.

Подобный тип инверсии, когда мать ведет себя как подросток, может принимать гипертрофированные формы. Примером может служить английский телеви­зионный сериал «Абсолютно неправдоподобно» (2000) Дженифер Сандерс. Он рассказывает о матери - жертве моды, за которой наблюдает «чудовищно правильная» дочь. Аналогичный случай можно найти в эпизодах «Агриппины», мультипликационной ленты Клер Бретеше, в которой дочь поучает собственную мать. Здесь речь идет не столько о материнской неполноценности из-за ее неуравновешенности, сколько о полном обмене ролями между матерью и дочерью - гораздо более про­блематичном для дочери, как мы увидим в дальнейшем, что не вполне соответствует представленным комичес­ким формам.

Дочери своих дочерей

Существует такой тип женщин, которые постоянно ощущают внутреннюю пустоту и способны выразить свою любовь только в форме вечного запроса. Их де­прессивная опустошенность проявляется в том, что они как будто все время отсутствуют, что ребенок пережи­вает как отсутствие любви. Такие женщины могут как привлекать мужчину, так и отталкивать. Но такие отношения невозможны для ребенка, и, особенно, для доче­ри. Когда мать не в состоянии дать дочери ту любовь, в которой та нуждается, не имеет значения, каковы этому причины, какова интенсивность и длительность таких проявлений, они однозначно воспринимаются дочерью как нелюбовь. В таких случаях дочь, даже если это все­го-навсего грудной младенец, постарается - теми спо­собами, которыми она располагает в соответствии с ее возрастом, физическим и психическим развитием, - пе­реложить на себя ответственность за свою мать.

Сознательно или нет, добровольно или невольно, дочь становится матерью своей матери, чтобы запол­нить «психические прорехи», которые возникают из-за нехватки материнской любви, о чем Андре Грин пишет как о «полной, окончательной и хронической недоста­че». Есть мнение, что дочери в большей степени, чем мальчики, предрасположены к тому, чтобы занять мес­то «матери для своей матери», так как идентифицируют себя с ней (или наперекор ей) - с той маленькой девоч­кой, которой та была, чему также способствует половая идентичность. Эта ситуация кажется экстремальной, пока дочь молода, и совершенно нормальной, если дочь взрослая, а мать старая.

«Мне бы хотелось, чтобы ты занималась мной, чтобы ты обняла меня и утешила меня», - говорит пожилая мать взрослой дочери, которая отвечает ей: «Но ведь это я была ребенком!» - «Разве это имеет какое-то зна­чение?» - возражает мать. Эта мать - Шарлотта из фильма «Осенняя соната», с которой выясняет отно­шения ее дочь Ева. Мы наблюдаем, как неспособность «женщины в большей степени, чем матери» исполнять предназначенную роль по отношению к дочери может принимать не только уже известные формы отсутствия или самоисключенности, но и приводит к подобному об­мену ролями. В своем представлении мать перемеща­ет дочь на место собственной матери и ожидает от той, кого она сама же родила, что она восполнит любовь, недополученную когда-то в детстве от собственной ма­тери. В результате у нее не будет ни матери, ни дочери, поскольку ей самой не удается быть хорошей матерью, несмотря на все ее оправдания.

Истина пробивается в одну из тех редких минут ис­кренности, когда Шарлотта забывает о своей привычной роли и своих лицемерных признаниях: «Я всегда была глубоко убеждена, что люблю вас, Хелену и тебя». «Я всегда боялась тебя [...] Я боялась того, что ты требова­ла от меня. Я думала, что не способна соответствовать всем твоим ожиданиям [...]. Я не хотела быть твоей ма­терью. Я хочу, чтобы ты знала, что теперь ты стала моей единственной опорой, но это так сильно пугает меня, что я еще больше чувствую себя беззащитной», - эти слова вырвались у нее помимо воли, на секунду раньше, чем она смогла взять себя в руки и вовремя умолкнуть. «Разве я тебя обманываю? Разве я ломаю комедию? Не­ужели все это - правда? Сама не знаю...», - мать уже ни в чем не уверена, это и есть главная истина, столь далекая от прежней ее убежденности в собственной пра­воте. Превосходство этой женщины, которая столько не додала собственной дочери, обернулось на деле полной материнской несостоятельностью, неспособностью дать то, что она сама когда-то не получила. В то же время, свою неспособность отвечать на запросы дочери она вос­принимает как необоснованные приставания, дабы оп­равдать собственную неполноценность.

У дочерей, чьи матери перемещают их на место собс­твенной матери, или принуждают их играть ее роль, никогда не бывает детства, если только им не повезет и рядом не будет любящих отца, бабушки или дедуш­ки, которые будут обращаться с ней как с ребенком, а не маленькой женщиной, так рано сложившейся и «такой смышленой», «сильной» и такой милой со своей мамочкой. Алис Миллер приводит столь часто встре­чающийся случай старшей дочери, которая занимается младшими детьми вместо отсутствующей или слишком занятой матери, выполняя в семье роль «жемчужины в короне». Если же дочь живет с одной только мате­рью, обмен ролями происходит «по полной программе», и его не смягчают связями с другими родственниками: с отцом, бабушками и дедушками или иными членами семьи. Так Джойс Кэрол Оутс рассказывает в романе «Мария» (1988) о матери, которая то отсутствует в жиз­ни дочери, то заполняет собой все, буквально не дает ей свободно вздохнуть. Мать позиционирует себя как ребе­нок-тиран, вынуждая дочь превратиться в мать-корми­лицу не столько даже для младенца, второго ребенка, которым реальная мать также не способна заниматься, сколько для нее самой. Марии приходится стать любя­щей ребенком-матерью для своей матери, ее терапев­том, утешительницей или назойливой приставалой, ее альтер-эго («Ее зовут Мария, она так похожа на меня - она знает все, что знаю я», - говорит о ней мать). Дочь в подобных случаях всегда одинока, ужасно одинока, особенно в присутствии матери.

Именно такую ситуацию переживает Розетта, героиня одноименного фильма (2000) Жан-Люка и Жан-Пьера Дарденнов. Она живет вдвоем с матерью-алкоголичкой в трейлере. Отношения между матерью и дочерью све­дены к минимуму. В полном одиночестве молчаливая Розетта обречена ежедневно противостоять тягостной нищете. Чтобы выбраться из нее, не имея никакого обра­зования, она должна любыми способами искать работу. У нее нет никакой ни родственной, ни иной моральной поддержки, нет друзей, она даже не знает, что это такое - дружеская или социальная связь. И каждый вечер она поздно возвращается на заброшенный пустырь, который служит им кемпингом, только затем, чтобы немного при­вести в порядок мать, которая занимается проституцией за бутылку пива. Розетта обращается с матерью точно так же, как та обращалась с ней в детстве: грубо, без ма­лейшего намека на нежность: «Ты опять сосешь пиво!», «Ты думаешь только о том, чтобы пить и трахаться!», «Подбери свои лохмы!» В конце концов именно дочь решает отправить мать на курс детоксикации, но мать отказывается возвращаться в «нормальный» мир, в ко­торый Розетта стремится всеми фибрами души. «Я не хочу выходить отсюда!» - бормочет мать и сталкивает дочь в пруд, на берегу которого они боролись; и тут же уходит, даже не пытаясь помочь ей выбраться и нимало не заботясь о том, что дочь может утонуть.

«Мама!» - шепчет Розетта, барахтаясь в воде, в пол­ном одиночестве, как барахтается она и в жизни. Но напрасно ожидает она помощи от «мамы», ведь Розетта и не получала ее никогда, так как сама она вынуждена быть матерью своей матери. Стоит ли удивляться, что дочь постоянно одна, что она так безнадежно одинока? Какое чудо должно произойти, чтобы она окончательно не захлебнулась?

Депрессивность

Алкоголизм матери - одно из наиболее очевидных и серьезных проявлений глубокой депрессии, а неспо­собность действовать, выполнять обычные ежедневные бытовые обязанности, - другой, менее очевидный, но также один из депрессивных симптомов.

Джойс Кэрол Оутс описывает уже упомянутый выше аналогичный случай: «Однажды, когда отец Марии от­сутствовал несколько дней, ее мать оставалась в постели всю первую половину дня и даже после полудня, не ут­руждая себя даже тем, чтобы одеться. Потом она поп­росила дочь принести ей свечу. Не то чтобы она была слишком ленива, просто у нее не было желания вста­вать. Она была слегка простужена, и у нее жутко болела голова, и даже чтобы только открыть свой пузырек с микстурой для горла, ей приходилось собирать все свои силы. Если младенец плакал, Мария должна была одна им заниматься, так как мать чувствовала себя слишком слабой, чтобы покидать постель. «Выйди отсюда, оставь меня одну», - приказывала она дочери. В другой раз, лениво развалившись на разбросанных как попало по­душках, она захотела, чтобы Мария прилегла с ней от­дохнуть - только с ней вдвоем. Она стиснула дочь в сво­их объятиях так, что та чуть не задохнулась, как будто кто-то хотел отнять ее у матери. Мария чувствовала ее мощное горячее дыхание: «Знаешь, ты в точности такая же, как я, впрочем, мы ведь и так это знали, правда?» Девочка замирала в полной неподвижности, иначе мать начала бы злиться, или оттолкнула бы ее с негодовани­ем. «Ты не любишь меня? Почему ты меня не любишь?» - допытывалась она у дочери, встряхивая ее и вперив взгляд прямо ей в глаза: «Ты любишь меня - ты такая же как я, я тебя знаю!»

Аналогичным образом, в романе «Любовник» Маргерит Дюрас у матери рассказчицы тоже вошли в привыч­ку эти депрессивные отключки, точно определяемые до­черью: «Но мы, ее дети, как и те нечастные, которых я видела в том же состоянии, в какое иногда впадала моя мать, уже привыкли к тому, как это обычно происходи­ло. Мы даже узнавали, когда были в том возрасте, что на фотографии, признаки, предшествующие тому, что в один прекрасный момент это начнется, - она вдруг не сможет больше нас умыть, не сможет одеть, а иногда не сумеет даже накормить. Такая всеобъемлющая по­теря жизнеспособности происходила с моей матерью ежедневно. Иногда она длилась несколько дней, иногда проходила на следующее утро. Я часто наблюдала мать настолько безнадежно разочарованной, что даже ред­кое счастливое ощущение жизни, которое она чувство­вала иногда так живо, не могло отвлечь ее полностью от этого чувства подавленности. Что всегда выпадало из моего внимания, так это определенные конкретные действия, которые она каждый раз выполняла, прежде, чем решительно забыть о нас».

В пятнадцать лет рассказчица осознает, что ее мать несчастна, но не догадывается о том, что она безумна, на этот счет долгое время у нее были только смутные подозрения: «Какой матерью она была? Изнывала ли она от крайней нищеты, или была тем, кто вопиет в пустыне, пыталась ли она добыть пропитание или без конца рассказывала о том, что с ней происходит, Мари Легран де Рубе говорила о своей невиновности, о своих сбережениях, о своих надеждах». Это безумие становит­ся явным только в самом конце жизни матери: «Там, в последнем убежище, я впервые со всей ясностью осозна­ла ее безумие... Прежде я никогда не смотрела на свою мать как на сумасшедшую. А она такой была. С рожде­ния. Это было у нее в крови. Ее безумие не было забо­леванием, она всегда была такой».

Такие матери-алкоголички, одинокие, депрессив­ные, застывшие на грани безумия, существуют во всех слоях общества. Как правило, они являются дочерьми неполноценных матерей, за которых они сами должны были когда-то нести ответственность. Поэтому они не представляют себе иной материнской позиции, кроме перевернутой с ног на голову, то есть, они уверены, что их дочери должны заботиться о них, как они когда-то за­ботились о собственных матерях. Можно предположить, что эти женщины, лишенные опыта той беззаботности, которая возможна только в детстве, в глубине своего сердца хотели бы уберечь дочерей от подобной участи и не взваливать на них груз слишком ранней ответственности, полностью извращая смысл смены поколений. Но чаще всего это оказывается невозможно, потому что иденти­фикация с неполноценными матерями настолько сильна, что неполноценность переходит на нарциссический уро­вень, то есть становится необратимой.

Сумасшествие

К материнской неполноценности, связанной с умс­твенной болезнью, более или менее прямо обращалась в своем творчестве американская романистка Джойс Кэрол Оутс, причем, не только в романе «Мария», но и в беллитристической биографии Мерилин Монро под названием «Блондинка» (2000). Благодаря ей мы полу­чаем возможность ознакомиться с точкой зрения самой Мерилин на свою жизнь, как ее представляет автор.

В большей части этого романа повествование ведется от первого лица - Мерилин сама рассказывает о своей мате­ри Глэдис, служащей в голливудской студии, мечтавшей о том, чтобы однажды стать актрисой. До того, как она про­извела на свет Норму Джин Бейкер - будущую Мерилин Монро, у нее уже родилось две дочери, которых отобрал их отец, и о судьбах сестер Мерилин ничего не известно. Психическое расстройство матери, несомненно, явилось последствием родов и описано гораздо более жизненно, чем в учебниках по психиатрии: «Как только я родилась, 1 июня 1926 года, в общей палате больницы в Лос-Андже­лесе, моя мать сразу же исчезла. Никто не знал, где она! Позже, когда нашли, где она пряталась, люди были шо­кированы и осуждали ее, ей говорили: «У вас прекрасный ребенок, миссис Мортенсон, неужели вы не хотите взять его на руки? Это девочка, пора вам ее покормить. Но моя мать отвернулась лицом к стене. Из ее грудей сочилось от переизбытка молоко, но она не хотела меня кормить».

Эта женщина отсутствовала как для своей дочери, так и для себя самой, поэтому мать и дочери не смогла по­дарить чувство, что она существует. Контакт глаз здесь принципиально важен: «На студии, куда Глэдис пошла работать с девятнадцати лет, существовало два мира: мир, видимый глазами, и мир, видимый через объектив камеры. Первый не значил ничего, второй значил все. Позже, спустя некоторое время, мать научилась видеть меня в зеркале. И даже улыбалась мне. (Но никогда гла­за в глаза!) Глядясь в зеркало, то есть все равно, что в глазок камеры, можно даже друг друга любить. [...] Мы привыкли смотреть на отражение в зеркале. [...] В этом было что-то непорочное. Я никогда не знала своего лица и своего тела изнутри (в котором всегда ощущала какое-то оцепенение), я всегда осознавала себя только благодаря посредничеству зеркала, в котором все было чистым и ясным. Так я научилась видеть себя».

Мать не может обеспечить дочери не только ощуще­ния, что она существует, но и чувства стабильности, так как даже находясь рядом с дочерью, все время задается вопросом: «Боже мой, а ведь эта кроха далеко не безоб­разна, не так ли? Я думаю, что оставлю ее себе. Но это было однодневное решение. Оно не было окончатель­ным». Другой эпизод: «Ты моя. Ты похожа на меня. Они не украдут тебя у меня, Норма Джин, как украли других дочерей». Малышка потом будет отдана на вос­питание бабушке по материнской линии, несмотря на то, что у ее матери сложились с ней дурные отношения. Норме Джин было всего шесть, когда ее мать осироте­ла. Глэдис вновь заберет ее к себе и будет растить до того самого дня, пока, спустя два года, ее окончатель­но не запрут в психиатрической лечебнице. После не­продолжительного пребывания у друзей матери Норму Джин поместят в сиротский дом.

«Параноидная шизофрения в острой форме с явными неврологическим нарушениями, вызванными приемом алкоголя и лекарственных препаратов», - таков вердикт психиатров. Чередование периодов возбуждения и по­давленности позволяет предположить, что Глэдис стра­дала маниакально-депрессивным психозом. Маленькая дочь воспринимала фазу маниакального возбуждения у матери как ненормальную («Когда Глэдис не была са­мой собой, или впадала в это состояние, она начинала говорить очень быстро, в какие-то минуты слова не ус­певали следовать за ходом ее возбужденной мысли»), а депрессивную фазу, напротив, как нормальное состоя­ние: «Когда Глэдис была самой собой, по-настоящему самой собой, она говорила приглушенным голосом, без интонаций, как будто любые эмоции и любые радости ушли из него, как из сильно выкрученной перчатки, из которой выжали последние капли влаги. В такие дни она никогда не смотрела прямо в глаза; у нее была спо­собность смотреть сквозь вас, как смотрела бы вычисли­тельная машина, если бы у нее были глаза».

Переходы из одного состояния в другое, живо вос­принимаемые маленькой девочкой, были, тем не ме­нее, совершенно непредсказуемыми, как не был пред­сказуем момент полного затмения, когда мать, желая ее «очистить», ошпарила дочь слишком горячей водой: «Приподняв Норму Джин на руках, таких тонких, но сильных руках, приподняв с ворчанием, она опустила дрыгающего ногами и отбивающегося ребенка в воду, от которой шел пар. Норма Джин захныкала, Норма Джин не могла даже кричать, вода была такой горя­чей! Кипяток! Кипяток лился из крана, который Глэдис забыла закрыть, она просто забыла закрыть оба крана, как забыла проверить температуру воды. Норма Джин попыталась выбраться из ванны, но Глэдис вернула ее обратно. [...] Норма Джин, которую мать подтолкнула коленом, погрузилась под воду, начала захлебываться и кашлять, и Глэдис быстро вытащила ее за волосы, продолжая бранить. [...] Снова Норма Джин начала хныкать, что вода слишком горячая, пожалуйста, мама, вода слишком горячая, настолько горячая, что ее кожа уже почти ничего не чувствовала, но Глэдис жестко сказала: «Да, нужно, чтобы она была горячая, когда вез­де столько грязи. Снаружи и внутри нас».

Норма Джин в возрасте шести лет, когда мать пока­зала ей фотографию предполагаемого отца, впервые осознала, что он у нее есть: «Она прошептала: «Па-па!» Первый раз в жизни! Это был ее шестой день рожде­ния. Впервые она произнесла это слово: «Па-па!» В во­семь лет мать сообщила ей, что именно из-за нее отец их покинул: «Это из-за тебя. Он ушел. Он не хотел тебя», - она произнесла эти слова почти спокойно, она бро­сила их в ребенка, жестоко, оскорбительно, как горсть камней».

Сумасшедшая мать, насильно разлученная с дочерью, Глэдис так и не подписала отказа от материнских прав, который позволил бы малышке выйти из интерната и быть удочеренной: «Она не хотела быть моей матерью, но и не желала дать мне возможность обрести настоя­щую мать. Она не хотела дать мне возможность обрести мать, отца, семью, настоящий домашний очаг».

На протяжении всей жизни Норма Джин будет вспо­минать о своей матери, но увидит ее лишь спустя десять лет после разлуки, в психиатрической лечебнице, когда она уже станет «девушкой с обложки»: «Кем на самом деле была эта пожилая замкнутая и болезненная жен­щина, которая сыграла роль матери Нормы Джин? Пос­ле нескольких бесплодных попыток очаровать и заинте­ресовать мать, вывести ее из летаргического состояния, дочь решает рассказать ей об отце, что, наконец, вызва­ло у Глэдис какую-то реакцию. [...] Голос у Глэдис скри­пел, как заржавленные дверные петли: «Где моя дочь? Мне сказали, что пришла моя дочь. Я вас не знаю. Кто вы?» Норма Джин опустила искаженное болью лицо. Она не знала, что ей ответить».

Покидающие

Марии из романа Джойс Кэрол Оутс исполняется всего восемь лет, когда ее жизнь нарушается непопра­вимым образом: «Мария пропустила двенадцать дней занятий, после чего инспектор пришел проверить, что с ней. Вера, ее мать, уехала четыре или пять дней назад. Мария не знала теперь, что и думать, Дэвид тоже не знал, они плакали, чтобы казаться больными, но съели все запасы еды в холодильнике, кроме тех, что успели испортиться». Эта ситуация, которая называется «недо­статочный уход», сегодня заканчивается тем, что детей помещают в государственное учреждение; но нужно учитывать, что в романе перед тем, как детей разлучи­ли, их отец был убит в драке, а мать бросила троих де­тей у дяди по отцу и у его жены, и потом от нее не было никаких вестей.

Именно когда их разлучают, пока она еще не знает, что их бросили, Мария испытывает всю тяжесть вины, как будто все это случилось из-за нее: «Не вздумай пла­кать, - предупреждает ее мать, - ты не сможешь оста­новиться. [...] Взяв ребенка на руки, она выругалась и едва не потеряла равновесия. Мария подумала: сейчас она его уронит, и я буду виновата». Мать собственной матери, эта покинутая малышка продолжает чувство­вать себя ответственной за промахи матери, даже когда они оборачиваются против нее.

Может ли мать, бросившая ребенка, по-прежнему считаться матерью? Общественное осуждение, которо­му она подвергается, заставляет усомниться в этом. В детстве Мария вынуждена противостоять проблеме, с которой сталкиваются многие брошенные дети (боль­шинство из них, в лучшем случае, усыновляют спустя какое-то время). Зачастую они слышат, как оскорбляют их мать в той семье, которая заменила им биологичес­ких родителей. «Эта шлюха, - как ее называл сводный брат Эверард, - о которой никто ничего не слышал вот уже семь лет. [...] Однажды ее тетя сказала со злобным смехом, что не особенно удивится, если узнает, что все эти годы Вера провела в женской государственной тюрь­ме». Дочь сталкивается с дополнительными трудностя­ми, пытаясь приспособиться к двум семейным связям - биологической и возникшей после ее удочерения. Био­логическая мать часто предстает как несостоятельная виновная, а приемная мать как будто искупает ее ошиб­ки. В наше время, напротив, довольно часто наблюда­ется идеализация биологической матери, чей отказ от ребенка воспринимается как «жест любви», что не всег­да отображает реальность. Только сама дочь может составить верное мнение, если ей предоставят доступ к правдивой, а не искаженной информации.

Если психическая болезнь или материальные трудно­сти могут как-то оправдать противоречивость материн­ского отношения к дочери, плохое обращение с ней и даже отказ от нее, то существуют ситуации, в которых это невозможно ни предугадать, ни объяснить. Найти решение в таких ситуациях особенно сложно, так как у ребенка, кроме матери, просто не к кому обратиться за помощью. Подобную странную историю рассказывает Нэнси Хьюстон в романе «Резкий поворот» (1994): Лин - хореограф, танцовщица, мать двоих дочерей, супру­га профессора университета, любимая и любящая. На первый взгляд, она вполне гармонично, без особого на­пряжения, переносит и первую, и вторую беременность, хотя обе вынуждают ее временно прерывать выступления. Ее сексуальная, эмоциональная и социальная жизнь кажется более чем удовлетворительной, а профессио­нальная карьера - весьма успешна. Ничто не позволя­ет предположить, что однажды, уехав руководить тан­цевальной труппой в Мехико, она безжалостно бросит мужа и дочерей, без каких-либо объяснений, без особой необходимости, и всю себя, полностью посвятит работе. Ее постановки принесут ей мировую известность, в то же время ее обязанности матери и сексуальные потреб­ности перестанут для нее существовать. Она вновь уви­дит своих дочерей лишь мельком, спустя несколько лет, и подумает с огорчением, что не испытывает ни чувства вины, даже мимолетного, ни сожалений, ведь у нее даже не было никаких причин, чтобы покинуть семью - толь­ко мистическая и волнующая уверенность в своем пред­назначении. Старшая дочь пойдет по стопам матери и станет актрисой; младшая, идентифицирующая себя со своей мачехой-еврейкой (второй женой профессора) и с ее трагическим прошлым, становится преподавателем университета, специалистом высокого ранга, и точно также как ее мать и мачеха, в том же возрасте, заболе­вает анорексией.

Для дочери главная трудность состоит в том, чтобы не только принять, но и понять, почему мать покинула их, и с годами она захочет вновь встретиться с нею. Это желание может оставаться пассивным, если дочь объяс­няет себе, что она «брошена» по вине «обстоятельств», непреодолимых обстоятельств, которые, в представле­нии ребенка, которому ничего не объяснили, восприни­маются как его судьба: «Так сложилось, что между нами не было того, что называется «молоком человеческой нежности», - фаталистически замечает героиня романа «Маленькое чудо» (2001) Патрика Модиано. Так, бла­годаря опять же непредвиденным «обстоятельствам» - случайной встрече в метро, - она пойдет по следам той, кем, возможно, стала ее мать, или скорее была, когда покинула свою маленькую дочь на перроне вокзала.

Но это желание узнать побольше о матери, которая покинула своего ребенка, может проявиться гораздо бо­лее активным образом - в систематических поисках, как мы это видим в фильме «Тайны и ложь». Напротив, Ма­рия из одноименного романа Оутс, брошенная матерью в семилетнем возрасте, ждала двадцать лет, прежде чем начать ее поиски. К тому времени она блестяще закончи­ла учебу, в которую окунулась с головой, забыв обо всем на свете. Вспомнив о матери, которую, как ей казалось, она успела забыть, она принимает решение разыскать ее, и сначала исследует данные о покинутых и усыновлен­ных детях, а затем прибегает к объявлениям, и, наконец, пишет ей письмо, так как сестра матери прониклась ее настойчивостью и дала ей адрес. Спустя немного време­ни, она получает ответ, которым заканчивается книга: в конверте только фотография, завернутая в белую бумагу. «Моментальный снимок запечатлел женщину с седыми и редкими волосами, потухшими глазами, широкими ску­лами, раздраженным и недоверчивым выражением лица. [...] Мария подошла к окну, держа фотографию поближе к свету, и внимательно смотрела на нее, будто ожидая, что изображение станет более ясным».

Такой финал трогателен, но и вполне правдоподобен. Клинические исследования поведения людей, которые заняты «поисками своего происхождения», подсказыва­ют нам, что дочери, ищущие своих биологических роди­телей, хотят получить только фотографию, и зачастую им больше ничего не нужно. Внутренняя работа по поис­ку смысла, завершенная или нет, необходима человеку, чтобы жить без ощущения собственной ущербности, но не стоит смешивать ее с реальным поиском «отсутствую­щих людей». Мать Марии, депрессивная, маргинальная, плохо обращавшаяся с ней и бросившая ее, мать, которая никогда больше не пыталась увидеться со своими детьми и годами не подавала признака жизни, прислушалась к интуиции, которую приписывают «хорошим матерям», и отправила свою фотографию дочери».

Смертные

Смерть - всегда окончательна, а смерть матери неиз­бежно оставляет у детей чувство покинутости. Так как все, что ведет к ней, воспринимается болезненно, неза­висимо от того, первая ли это потеря или нет, за исклю­чением случаев самоубийства, она заставляет ощутить свою ответственность. Как распрощаться навсегда со своей матерью и принять непоправимость смерти?

Если скорбь по матери идентично переживается и взрослым, и ребенком, то последствия ее смерти в жиз­ни четырехлетнего и сорокачетырехлетнего человека далеко не одни и те же, даже когда эмоции, чувство покинутости и нереальности происходящего одинаково сильны. Такое испытание должна была преодолеть в возрасте четырех лет маленькая героиня фильма «Понетт», снятого Жаком Дуалоном в 1996 году. Ее мать только что погибла в автомобильной катастрофе. Фильм правдиво рассказывает о том, как дочь переживает тра­ур, и как ведет себя в этой ситуации отец, которому, без сомнения, принадлежит одна из важнейших ролей.

Сразу после несчастного случая и известия о смерти жены он обращает всю свою ярость против «женской глупости», которая и привела к аварии (так как имен­но жена вела машину). Понетт всеми силами старает­ся оправдать мать («Она не нарочно. Она не виновата. Это была вовсе не глупость»), явно демонстрируя то, что психоаналитик Жит Герен обозначает как «потреб­ность уберечь идентификационную поддержку от по­сягательств отцовской агрессии». К тому же ребенок в дальнейшем будет «самоидентифицироваться с идеаль­ным образом матери» - об этом, собственно, подробно рассказывается в этом фильме.

Отец проявляет себя более слабым в этой ситуации, чем маленькая дочка, которую он перемещает на место утешительницы с трогательной искренностью, от кото­рой, тем не менее, тревога за нее не становится меньше: «Ты думаешь, что нам с тобой удастся справиться од­ним?» «Я буду утешать нас обоих», - отвечает Понетт. Такая несостоятельность в родительской роли, пусть даже и временная, подтверждает, что когда маленький ребенок теряет одного из родителей, он теряет обоих, в том смысле, что живой родитель уже не является таким же, каким он был до смерти второго супруга.

Когда отец говорит дочери: «Твоя мать умерла. Ты понимаешь, что это значит?», она отвечает: «Да», и ей можно верить. Понетт не отрицает смерть матери; прос­то она не может поверить в ее непоправимость. Все ее старания устремлены на то, чтобы вернуть себе мать, то есть вновь вернуть ее к жизни. Хотя Понетт понима­ет, что мама умерла, она пытается сохранить контакт с ней в своих снах, и в ожидании ее приобщается к ка­толической религии, которую ей преподают окружаю­щие взрослые, а также проходя «испытания» по совету своих маленьких подружек. Все для того, чтобы мать, так сильно любимая и идеализируемая, вновь явилась к ней на кладбище и вновь повернула малышку лицом к жизни.

«Я пришла, чтобы ты перестала тревожиться, я вер­нулась в телесную оболочку, но не пугайся, это действи­тельно я», - говорит ей Мари Трентиньян, великолепно исполнившая в фильме роль матери. Возрождая мать в наиболее реальной из всех возможных форм, Понетт сможет вновь повернуться к жизни, тогда как ранее она чувствовала себя скорее развернутой лицом к смерти, настолько ей хотелось вернуть горячо любимую мать, чью любовь она так явственно чувствовала. Так под­тверждается справедливость мысли, что траур всегда переживается в соответствии с теми отношениями, кото­рые ему предшествовали.

«Я искала тебя с Божьей помощью», - отвечает По­нетт так искренне и естественно, так что в этом невоз­можно усомниться. В продолжение сцены, поразитель­но живой и поэтичной, Понетт переносится на высший духовный план, так как образ матери постоянно живет в самой Понетт, это позволяет девочке мысленно вернуть ее в мир живых. «В высшей степени радостный дух, как у твоей матери, не может умереть!», - говорит ей мать во сне. И далее: «Этой ночью я буду играть с тобой, если хочешь. - Взаправду? - Взаправду, в твоих снах. - Но это понарошку!» - возражает Понетт, и ее слова подтверж­дают, что она прекрасно понимает, что такое смерть. Мать также сумеет ей показать, что она желает, чтобы ее дочь продолжала жить (несомненно, благодаря тому, что она внушила ей это, когда была жива), и, особенно, потому что это желание жизни для нее безусловно: «По­чему ты живешь? Чтобы желать всего на свете. Именно для этого я и вернулась. Потому что я хочу, чтобы ты дала мне обещание. Я не хочу, чтобы ты снова плакала, чтобы ты все время горевала. Я не хочу, чтобы у меня был грустный ребенок. Разве ты боишься жизни? - Нет! - Конечно, нет, ты достаточно сильная, чтобы жить. Никто не любит пренебрегающих жизнью детей. А что это за дети? - Это дети, которые разучились смеяться? - Совершенно верно. Это дети, которые разучились сме­яться. Можно умереть, но умереть нужно живым, очень живым. А сейчас - все в твоих руках. Нужно, чтобы ты все изведала, все испытала. Только потом ты можешь умереть, - Да, я хочу все узнать, все испытать! Все! - А можно пренебрегать жизнью? - Конечно, нет».

В этой необыкновенной сцене, созданной воображени­ем Понетт, мать вновь дарит ей жизнь, как второе рож­дение, и затем передоверяет ее отцу: «Ты останешься со мной? - Нет, ведь я все же не живая. - Даже сейчас? - Да, даже сейчас... Теперь тебе пора уходить, а то твой отец будет искать тебя. Старайся быть веселой с ним. Мне не будет грустно, если я буду знать, что вам с ним весело. Не забывай, что я люблю тебя. Ты ведь не забу­дешь? А теперь тебе пора, ты должна идти! - Мне правда тебя не хватает! - О, да, я тоже люблю тебя! Беги дочка, беги к папе!» Понетт убегает, потом оборачивается - ее мать исчезла.

Эта сцена напоминает некоторые сны, которые прино­сят покой после скорби, подтверждая новое отношение к жизни: «Смерть появляется в них и взывает к спящему, просит его взглянуть на нее, рассмотреть ее, поговорить с ней, побыть с ней. Спящий избегает встречи со смер­тью, не отвечает на ее просьбы. Так проявляются сомне­ния перед тем, как будет принято решение продолжать жить или начать новую жизнь. Эти сны тягостны, и пробуждение прерывает их. Благодаря таким снам жи­вущий вновь встречается со смертью своих близких. Но, несмотря на возникающее чувство вины перед ними, он выбирает новую жизнь и то, что она принесет.

Любопытно, что в галерее образов «неполноценных» матерей самый крайний случай для ребенка, каким яв­ляется смерть матери, проиллюстрирован фильмом, который, хотя и волнует и подходит по сюжету, но не передает типичную ситуацию: в нем присутствует чувс­тво катастрофы, но также в нем подсказаны все реше­ния, чтобы эта катастрофа не стала непоправимой. В реальности крайне редко бывает, что траур пережива­ется «правильно», что соблюдаются все необходимые условия для этого и ребенок сможет продолжать жить без чувства вины.

Зачастую все происходит так, словно взрослые заведо­мо определили, что эта ситуация будет катастрофичной для ребенка, но не могут ни предупредить последствия, ни определить ее клинические признаки. Вот почему в течение такого долгого времени взрослые искренне ве­рили, что необходимо защищать детей, скрывая от них правду, хотя на самом деле они, мешая любым прояв­лениям скорби у ребенка, защищали самих себя. Это, например, случай маленькой Берты Бовари. Хотя Берта видела агонию матери, она не присутствовала на похоро­нах, и никто никогда не говорил с ней о смерти матери. «На следующий день после похорон Шарль забрал ма­лышку. Она спрашивала о маме. Он отвечал, что ее нет, но что она принесет ей игрушки. Берта еще много раз заговаривала о ней; потом долгое время вообще о ней не думала. Веселость ребенка раздражала господина Бовари». В таких условиях невозможно пережить горе, в чем пытался помочь ей отец. Он старался уберечь дочь от страданий, но одновременно не давал ей ни единого шанса разделить собственное горе и даже подступиться к нему. Очевидно, с самого начала он просто не вынес бы проявлений горя у своей маленькой дочери.

Когда ребенок, приходя в этот мир, теряет мать, взрос­лые надеются избавиться от необходимости говорить об этом с младенцем, полагая, что «он ничего не понима­ет». Однако горе он ощущает в полной мере. Романис­тка Алиса Ферней описывает в романе «Элегантность вдов» (1995) поведение и симптомы новорожденного, лишенного контактов с матерью: «Маленькая девочка, которая вступила в этот мир ценой жизни своей мате­ри, отныне оставалось одна. Она утратила привычный запах и укачивание. Она все время плакала, отказыва­лась сосать молоко, ее кожа была покрыта красными пятнами, которые переходили с тела на лицо, с лица на тело, как надпись, которая пульсировала в такт ее боли. На нее было жалко смотреть, она только что родилась и уже так страдала».

Можно представить себе по таким сюжетам, до какой степени все еще трудно признать, что эмоциональные страдания не откладываются на долгие годы, и ребенок ощущает всю их тяжесть с самого начала, он горюет и по той, которой уже нет, и страдает от того, что взрос­лые говорят рядом с ним.

Глава 18

Инцест первого типа

Осталось рассмотреть последний тип материнской не­полноценности, не такой очевидной, как в случае, когда мать отказывается от ребенка или умирает, но по своим последствиям, не менее серьезной. Она проявляется в том, что мать вроде бы присутствует, а на деле отсутс­твует рядом с ребенком, так как не выполняет своей посреднической функции между мужем и дочерью.

Если мать исключена или сама исключила себя из се­мейной конфигурации, ее место в семье остается вакан­тно, значит, перестает определять позицию дочери как позицию ребенка, или, говоря другими словами, между отцом и дочерью могут возникнуть отношения класси­ческого инцеста. «Классический» инцест в его первона­чальном значении мы будем называть «инцестом перво­го типа», чтобы отличать его от «инцеста второго типа», который определила Франсуаз Эритье. Что касается платонического инцеста между матерью и дочерью, то он, как мы уже видели, возникает, если отцовская функция не выполняется и в семье четко не определено место дочери. Инцест между матерью и дочерью край­не редко проявляется в форме перехода к сексуальным действиям. Перебрав множество художественных про­изведений, мы не нашли ему другого примера, кроме как в фильме «Пианистка».

Если инцест между отцом и дочерью мы обсуждаем в главе «Экстремальные матери» и под заголовком «Не­полноценные матери», то, как раз потому, что матери играют в нем далеко не последнюю роль, точнее, сущест­вует роль, которую они не способны исполнить должным образом. Это роль того самого «третьего», но уже в от­ношениях отца и дочери. В этом случае мать отсутству­ет не физически (как в случае отказа от ребенка или ее смерти), а символически, что становится предпосылкой для возникновения инцеста, какой бы ни была степень материнского осознания или ответственности за свое са­моустранение. Таким образом, мы имеем дело не только с плохим обращением отца с ребенком, но и с одной из экстремальных форм материнской неполноценности.

Именно роль матери в возникновении инцеста между отцом и дочерью и станет предметом нашего исследо­вания в дальнейшем, а не внутренние причины, подтал­кивающие к нему отца или последствия этой ситуации для дочери.

Потайная дверь

Роман Кристианы Рошфор «Потайная дверь» (1988) рассказывает об инцесте между отцом и дочерью, кото­рому героиня впервые подверглась, когда ей было все­го восемь лет, и эти инцестуозные отношения продол­жались почти до ее совершеннолетия, когда они были продублированы «добровольной» инцестуозной связью с ее дядей, братом отца. Все это выясняется за один ко­роткий визит к психоаналитику. Инцест между дядей и племянницей будет распознан и разоблачен, и дочь будет наказана, так как ее отдадут в пансион. В то же время, благодаря этому наказанию у нее появится защи­та от собственного отца. Один инцест может скрывать другой, и тайна инцеста между отцом и дочерью так и не будет раскрыта.

Отец был отстранен от семейной жизни, когда мать обнаружила, что она беременна (в эту пору им обоим было по девятнадцать лет); он вернется, когда дочери исполнится восемь. «До сего времени он был предельно сдержан. С другой стороны, нельзя сказать, что теперь он изменился». Он не прибегает к физическому наси­лию, но говорит дочери об «особенных отношениях», то есть об отношениях, из которых исключена мать: «Это восхитительные отношения, только для нас двоих, толь­ко ты и я. Особенные отношения. Не упусти свой шанс». Самым обычным, будничным образом он прибегает к шантажу, лишь бы сохранить секрет: он угрожает ей смертью матери («потому что если мать об этом узнает, она выбросится из окна»), или пугает утратой доверия и уважения окружающих («Они тебе не поверят, им по­надобятся доказательства, которых у тебя нет. Им на­плевать на тебя. И еще они как следует поглумятся над тобой, если сразу не вышвырнут вон»).

Помимо всего прочего, он поставит под сомнение собственное отцовство, пытаясь таким образом оправ­дать возникновение инцеста: «В конце концов, разве я твой настоящий отец? Никогда нельзя быть в этом уве­ренным». [...] Подозревая, что он не был моим насто­ящим отцом, он попал в самую точку: он им и не был, вот так. А мать по воспоминаниям не особенно отли­чалась высокой добродетелью. Более того, он внушает чувство вины самой жертве, чтобы она страдала от него всю жизнь:

« - Что сделано, то сделано, не стоит к этому возвра­щаться.

И потом добавил:

- Тебе не стоило все это затевать.

Оказывается, это я все затеяла».

А что же мать?

Мать не выполняет свою защитную функцию, по крайней мере, она не защищает дочь от отца, как не исполняет супружеского долга перед мужем, о чем без­жалостно сообщает дочери отец: «Как мне надоели эти вечные мигрени твоей матери, они длятся целыми неде­лями, а этот джентльмен давно объяснил мне, что она «этого не любит». Неудовлетворенный муж просто вы­нужден был начать поиски чего-то другого, а «мужчина так слаб», «у мужчин свои потребности, с этим ничего не поделаешь, нужно просто смириться». «И вот я ста­ла запасным колесом и вынуждена соперничать с собс­твенной матерью. Мне обещано покровительство, если я буду ублажать его: разделяй и властвуй».

Оставив вакантным свое место жены рядом с мужем в семейной конфигурации, мать не в состоянии выпол­нять также свои материнские функции и делает вид, что никогда и ничего не замечает. С точностью до на­оборот, дочь сама стала защитой для матери от притяза­ний неудовлетворенного супруга - ее собственного отца, и это положение сохраняется до самого отъезда, когда дочь, наконец, решает надолго покинуть мать без объ­яснения причин, после того как едва не решилась пойти на преступление (воровство, проституцию). Настоящая мать заметила бы тревожные признаки, которые так и остались вне ее внимания. Например, хорошую мать встревожило бы падение школьной успеваемости, но она не сумела или не пожелала понять: «Что-то не в по­рядке? - В знак согласия я обреченно склонила голову. Кто-то не в порядке, - чуть было не сказала я. - Так что же именно? - спросила она. - Я молчала». Кроме того, дочь тошнило: «У меня часто была рвота. Меня отвели к доктору. Он выписал лекарства. Я прочла инструк­ции. Моего случая не было в списке показаний для их приема. Я спускала их в унитаз. В нашей семье любили порядок и следили, чтобы я регулярно их принимала. Лекарства против моего отца. Смешно».

Вот как в этом романе две девочки подросткового возраста жалуются друг другу на насильников - собственных отцов. Одна подружка рассказывает другой: «Ка­жется, у меня был классический вариант: это происходило по утрам, когда мать уходила на работу. - А у меня, когда мать спала без просыпу», - делится в ответ вторая». А что же их матери? «Одна моя подружка из-за своей матери никому не могла сказать. - А, точно. Матери - это наш крест. [...] Если бы они знали, они бы выбросились из окна. Он мне так и сказал. Попробуй, рискни тут! Ты никогда не можешь быть уверенной, что она этого не сделает, а она - раз, и окажется там, внизу, на земле». Но жертвы инцеста могут говорить о нем, только если они чувствуют, что перед ними возможный слушатель, что кто-то готов их выслушать и поверить им: «Если бы я увиделась с ней снова, я бы ей все рассказала о том, чего ей следовало бо­яться. С тех пор прошло столько времени. А тогда я не смогла, а она не хотела». Поэтому слова и не приходили к ним, даже в полицейском участке: «Я вошла и подумала: что я скажу? Как об этом говорить с полицейским? Вечная проблема - как подобрать подходящие слова».

Финал романа написан столь же ярко и выразитель­но, в соответствии с образом главной героини и всей книгой, далекой от жалостливого тона и патетики. Она наполнена юмором, шутками, и, похоже, именно благо­даря им, а также природной ясности ума и некоторой доли хитрости героини (обманывать обманщиков, пре­давать предателей), ее фантазиям на тему мести (как убить отца), и откровенным рассказам (в школе, в ко­миссариате, у кюре, с подругами), дочь избегает пози­ции жертвы. Позиции вечно несчастной, которой все и всегда что-то должны из-за ее страданий и которая никак не может их прекратить из-за того, что рискует потерять слишком многое:

«Откажитесь от иллюзий и уверенности простофиль в том, что нужно все время взрыхлять болезненные воспо­минания о прошлых несчастьях, как будто это пожизнен­ный долг, который постоянно требует новой оплаты.

Откажитесь от иллюзий о морали, которую так кра­сиво внедряли вам в грешную душу и которая превра­щает воспоминания о грязных ситуациях в бесконечно повторяющийся ад юных лет.

Не знаю почему, но это - не по мне. [...] Страдать от того, что пережил страдания, - увольте, нет».

Насилие

Роман «Изнасилование» (1997) Даниэль Сальнав, со­стоит из «шести разговоров, нескольких писем и одной заключительной беседы» между исследователем-жен­щиной и одной из опрашиваемых женщин из народа. Эта женщина замужем за человеком, отбывающим тю­ремное заключение за изнасилование дочери этой жен­щины и своей собственной дочери - ее падчерицы. Хотя интрига раскручивается стремительно, книга написана почти документально, как будто жанр романа не вполне подходит для описания столь травмирующих событий.

По ходу повествования мы становимся свидетелями трудного признания этой женщины в двойной вине - за преступление своего мужа, а затем и за собственное пре­дательство. Поначалу она пыталась делать вид, будто не осознавала происходящего, и чуть ли не выдавала себя за жертву (в ответ на обвинение, исходящее от дочери), затем лгала, что пыталась защитить дочь и обратиться в правоохранительные органы, но в конечном итоге она призналась, что ее муж насиловал падчерицу с самого раннего детства (а не только, когда та была подростком), и не только падчерицу, но и ее родную дочь. После того, как она попыталась изобразить свою супружескую жизнь безупречно счастливой и гармоничной, постепенно выяс­няется, что ее сексуальные отношения с мужем прекра­тились вскоре после свадьбы. Наконец, она подошла и к моменту, когда начался инцест, который она не только не пыталась предупредить или прекратить, напротив, она способствовала ему, заставляя дочь уступить отчиму, чтобы удержать его в доме: «Ты понимаешь, что ты де­лаешь со своим отцом? Ты что, не видишь, как он устал? Ты хочешь, чтобы он заболел? [...] Глупая девчонка!» С молчаливого согласия, если даже не одобрения мате­ри, насилие над ее родной дочерью совершает человек, который является не только ее отчимом, но и мужем ее матери, - на лицо «символический» инцест первого типа, дублированный «реальным» инцестом второго типа.

Таким способом эта женщина обеспечила сохранение семьи, удержала мужа, а себе гарантировала место «пер­вой», то есть замужней женщины. Чтобы поддержать свой статус, она позволила заменить себя собственной дочерью, позволила мужу насиловать ее, а также попус­тительствовала продлению инцеста первого типа между мужем и падчерицей.

В самом финале, к большому удивлению читателя, она признается, что это она, мать, анонимно сдала своего мужа в полицию в тот день, когда он решил уйти от нее.

«Ослиная шкура» или материнская роль

В сказке Шарля Перро «Ослиная шкура» мать умирает, поэтому сирота по матери остается в полном распоряже­нии отца и его сексуальных притязаний - настолько явных, что он даже решительно требует выйти за него замуж.

У кого еще искать защиты девушке, у которой такой слишком предприимчивый отец? Есть правда, «добрая мать», фея-крестная, которая подсказывает ей реше­ние: попросить у отца невозможный свадебный подарок, а именно, платье - «цвета времени», «цвета луны» и «цвета солнца», - но что может быть невозможного для влюбленного мужчины, да к тому же короля? Наконец, платья были доставлены и свадьба объявлена, а послед­ний способ защиты состоит в том, чтобы попросить у недостойного отца шкуру осла, который ему так дорог, так как его экскременты - это золотые монеты. Но что поделаешь? Страстное желание требует любых жерт­воприношений: так Саломея требует голову святого Ио­анна-Крестителя. Девушка получает «отвратительную» ослиную шкуру, мерзкую и вонючую, в которую она сразу же обряжается, «и ее лицо покрывается гадкой грязью» - все это для того, чтобы убежать подальше от родительского очага и превратиться в деревенскую девчонку, мишень для насмешек и плохого обращения. Мораль ясна - для молодой девушки любая участь луч­ше, чем уступить инцестуозным притязаниям отца, так как ничего не может быть хуже, чем инцест.

«Ослиная шкура» заставляет вспомнить о лохмотьях, в которые часто рядятся больные психической анорексией. Сегодня уже известно, какую роль может играть в появ­лении анорексии у девочки-подростка ситуация совраще­ния или даже инцеста со стороны отца. В случае Ослиной шкуры объединяются сразу несколько предпосылок, так часто встречающихся в историях заболевания анорекси­ей. Во-первых, не изжитый траур, в данном случае по ма­тери, то есть идентификация «со смертью», которую все время нужно поддерживать в жизни. Во-вторых, необхо­димость защищаться от притязаний отца - реального или воображаемого, и очищаться от него благодаря полной пищевой аскезе, худобе, скрывающей или задерживаю­щей проявления женственности. Из сказки нам не извес­тно, были ли у ее героини приступы анорексии, но одно подтверждение вполне определенно: когда дочь готовила пирожное для принца, она уронила в него колечко, на­столько маленькое, что ни одна другая девушка в стране не могла претендовать на такие же тонкие пальчики.

Как мы видим, ослиная шкура выполняет функцию, которую должна была бы выполнить мать, что та и дела­ет, если занимает предназначенное ей положение жены и защищает дочь от инцестуозных желаний отца. Эта роль тщательно описана в «Саломее» (1983) Оскара Уайльда, в которой Иродиада, мать, не перестает повторять своему мужу Ироду: «Не надо смотреть на нее. Вы все время на нее смотрите»; и далее: «Вы снова смотрите на мою дочь, не надо смотреть в ее сторону. Я уже говорила вам об этом»; «Вы то и дело говорите об этом», - отвечает Ирод; «Я просто повторяю», - следует реплика Иродиады. Она также предупреждает Саломею: «Не танцуйте, дочь моя». Саломея избегнет инцеста только ценой убийства Иоанна, чью голову она попросит в подарок. Можно най­ти более поздние варианты того же сюжета, когда матери удается защитить дочь ценой ли собственной сексуаль­ности, или она просто изолирует детей от отца. Так, в фильме Сандрин Вейсе «Будет ли снег на Рождество?» (1996) мать увозит детей от отца, когда он начинает вес­ти себя двусмысленно и делать авансы старшей дочери, достигшей подросткового возраста.

Инцест - явное следствие ситуации, в которой мать слишком устраняется и позволяет отношениям троих сократиться до отношений двух человек: дочери и отца, - если мать отсутствует, то отца становится слишком много. Сексуальные отношения с отцом подкрепляются влиянием отцовского авторитета над дочерью, и если она попытается их избежать, то только затронув всю семью в целом, которая почти всегда приговаривает жертву к молчанию. К кому же взывать о помощи? К матери, для которой она стала соперницей? Тем более, как мы уже могли убедиться, мать может быть даже сообщницей своего мужа, по меньшей мере, из-за своей пассивности.

Конечно, случается, что отец сам насильно исключа­ет мать из отношений с дочерью. Например, в романе «Баллада и Источник» (1944) Розамунды Леманн мать покинула мужа ради связи с другим мужчиной, но наде­ялась вернуться позже и забрать свою дочь. Смертельно раненая гордость отца («Больше всего на свете она забо­тилась о собственном положении. Я сделаю все, чтобы подорвать ее репутацию, ее особенное положение») под­толкнула его сделать из дочери заложницу своей мести. Он так и не позволил жене забрать дочь, которую мать увидит еще два или три раза, очень кратко, после про­вальной попытки похитить ее. Отец посадит дочь под замок, а затем, став мистиком и окончательно свихнув­шись, принудит ее к инцестуозным отношениям, когда она достигнет подросткового возраста. Инцест здесь становится способом отомстить жене, которая сначала самоустраняется из семьи, уехав с любовником и поки­нув дочь, и только потом отец окончательно исключает мать из своих отношений с дочерью.

По свидетельству дочерей, совращенных собственны­ми отцами, зачастую прекращение всяких отношений с матерью становится символом этого ее «странного» от­сутствия на предназначенном ей природой месте - месте супруги и матери. Рассматривая переход от самоуст­ранения к соучастию, необходимо ответить на вопрос: что выигрывает мать, закрывая глаза на тот факт, что муж спит с ее собственной дочерью, помимо того, что это позволяет избежать открытого конфликта в случае, если дело выплывет наружу?

Ситуация, описанная Даниэль Сальнав, в которой мать провоцирует инцест, чтобы удержать мужа, отсы­лает напрямую к экономической стороне захватничест­ва. Ее озвучивает Франсуаза Кушар: «Психологическая выгода матерей, чьи мужья вступили в инцестуозные отношения с дочерьми, отказ замечать сомнительные действия отца-предателя, очевидно, состоят в желании сохранить «хорошую мину при плохой игре» и одно­временно - право собственности на сексуальность как дочери, так и мужа. Мать не рассматривает себя как «обманутую», так как с той, что похожа на нее больше, чем кто-либо другой, муж воспроизводит то же самое, что так долго делал с ней самой». Что же в итоге может быть выгоднее, чем инцест, чтобы сохранить семейный очаг?

Если такие матери начинают говорить, не так уж ред­ко вскрывается еще один секрет, объясняющий, почему дочь бессознательно подвергается опасности инцеста или иного насилия: мать сама была изнасилована или пережила инцест и зачастую в том же возрасте. Это не означает, что однажды произошедшее неотвратимо, но предпосылок становится больше, если насилие или ин­цест, которым подвергалась мать, не были ни осуждены, ни наказаны. Тогда новый инцест, который переживает дочь, разоблачает своим переходом к акту старый, кото­рый когда-то, одно поколение назад, остался тайным.

Именно таким образом Соня, героиня романа «Мать и дочь» (1993) Франчески Санвиталь, объясняет себе слепоту своей матери, Марианны, когда она подростком подверглась насилию со стороны брата матери, то есть возник инцест между дядей и племянницей: «Марианна ничего не замечала. Вспоминая об этом спустя многие годы, Соня чувствовала горечь и недоверие. Горечь - потому что столь красноречивое самоустранение мате­ри доказывало, что она была совершенно безразлична к Соне, а значит не испытывала к ней никакой любви. Недоверие - так как ее одолевали сомнения по пово­ду матери: возможно, мать догадалась о страсти брата, но, может быть, было что-то еще, более сильное, чем отношения со своей маленькой дочкой, что вынудило ее стать молчаливой и трусливой сообщницей, едва ли достойной уважения». Равнодушное соучастие матери более, чем однозначно, наводит на мысль о том, что возможный инцест между братом и сестрой также бу­дет сохранен в секрете.

Об инцесте

Исследуя отношения матери и дочери, мы столкну­лись последовательно не с одной формой инцеста, как в классической теории, и не с двумя, как у Франсуаз Эритье, а с тремя: инцест между родственниками, не проявленный в сексуальных действиях (платонический инцест между матерью дочерью); инцест, проявленный в сексуальных действиях, когда у двух родственников один и тот же сексуальный партнер (инцест второго типа, когда у матери и дочери один и тот же любовник); и инцест между родственниками, реализуемый в сек­суальных действиях (инцест первого типа между отцом и дочерью). Вопрос, на который нам предстоит теперь ответить, состоит в том, будет ли справедливым в каж­дом из этих случаев говорить об инцесте. И, если да, то что в них общего?

Прежде чем приступить к изучению инцеста первого типа, мы останавливались на двух различных парамет­рах: исключение третьего и соперничество двух кровных родственников. Первый параметр характерен для плато­нического инцеста, в котором третий участник отношений (в нашем случае - отец) исключается из семейных отношений одновременно с возникновением секрета, без перехода к сексуальным действиям. Второй параметр ха­рактерен для инцеста второго типа, в котором соперни­чество двух родственников (а именно матери и дочери) не исключает третьего (по определению, так как вторжение третьего - любовника и создает инцестуозную ситуацию), но ведет к смешению позиций между матерью-любовни­цей и дочерью-любовницей: смешение весьма угрожа­ющее, потому что запрет на сексуальное соперничество между кровными родственниками столь же универсален, как запрет сексуальных отношений между ними.

Инцест первого типа выдвигает на первый план еще один параметр: сексуальную близость между родственни­ками. Он объединяет и первые два, так как подразумева­ет исключение третьего в лице матери и возникновение ситуации утаивания, а также провоцирует соперничество дочери с матерью. Ничего удивительного, что с давних пор этот тип инцеста привлекает внимание исследовате­лей, так как представляет собой инцест в «превосходной степени», подлежащий сверх-универсальному запрету и вызывающий не только осуждение, но и уголовное пре­следование, хотя юридически он при этом не определяет­ся как таковой. Как бы там ни было, наша расширенная модель позволяет увидеть в нем особый, частный случай более общей ситуации. В инцесте первого типа одновре­менно присутствует сексуальное взаимодействие между родственниками и исключение третьего, свойственное платоническому инцесту, а также провокация сексуаль­ного соперничества внутри одной семьи, что является признаком инцеста второго типа.

Таким образом, сходство между этими тремя инцес­тами становится более наглядным, и это отнюдь не сек­суальная близость между родственниками, как утверж­дает стандартная теория, и не «смешение субстратов» (следствие сексуального соперничества между родственниками), как в теории Франсуаз Эритье, общим для всех трех типов является исключение третьего. В инцесте пер­вого типа таким третьим является мать, в платоническом инцесте - отец. В инцесте же второго типа исключается не конкретное лицо, а позиция: если дочь спит с любовни­ком матери, она перестает быть «третьей» в сексуальных отношениях существующей пары, но включается в сексу­альные отношения троих. Если же мать спит с женихом дочери, то она перестает быть «третьей» для созданной молодой пары и становится принимающей стороной в отношениях, из которых определенно должна быть ис­ключена, чтобы не вступать в соперничество с собствен­ной дочерью. В любом варианте присутствуют лишь два места для трех человек: одно место для партнера - муж­чины, второе место для партнера - женщины, но когда возникает вторая женщина-соперница, то две женщины - мать и дочь, занимают одно и то же место.

Во всех случаях инцест или исключение третьего неизбежно вызывает сведение тройственности к двойс­твенности: будь то пара (мать / дочь или отец / дочь) вместо трех человек; будь то три человека (мать, дочь и партнер) там, где наличествуют лишь два места, что со­кращает до парных (партнер / мать-дочь) отношения, в которых должны быть представлены все трое (партнер - мать - дочь). Проблема возникает только, когда речь идет о семейных отношениях, то есть там, где есть родс­тво: дуальные отношения вполне «правомочны» между влюбленными или между друзьями. Но любая связь, возникшая в лоне семьи, то есть между различными по­колениями, обязательно должна проявляться в форме троицы: по типу отец - мать - ребенок, чтобы избежать провокации инцестуозной ситуации со всеми ее ужасными последствиями и несчастьями в виде невыносимого соперничества и невозможности самоидентификации.

Конечно же, запрет на инцест, то есть в нашем случае на сведение троицы к паре, выполняет также социаль­ную, экологическую и антропологическую функции. Он позволяет, как подтверждает Клод Леви-Стросс, «ук­репить социальные связи через обмен женщинами». Но также, как определение инцеста оказывается более широким, чем простое запрещение сексуальных отно­шений между родственниками, так и выполняемая этим запретом функция оказывается более глобальной.

Этот запрет находит свое место в основе самой пси­хики как гарант идентичности субъекта. Так, с появ­лением «инцестуозной мешанины», каковой фантазматически является любая семья по выражению Пера Лежандра, возникает необходимость появления некой «разделительной инстанции», осуществляющей «отде­ление от матери, к которому должны прийти все дети, как только они выходят из состояния неопределенности, то есть начинают осознавать себя отдельными сущест­вами. Завершающей точкой функционирования этого глубинного процесса служат нормативные системы, ко­торые разделяют управление миром и организуют его как второе рождение. В западно-европейской традиции это определено конечной формулой: быть рожденным отцом. Эта «категория Отца» и есть то, что Пьер Лежандр называл «третьим», чья разделительная функция проявляется более наглядно при поддержании идентичности. Эта «функция третьего», «поход против угрозы безумия», подкреплена законом, первичным гарантом субъекта.

Это вовсе не противоречит некоторым не вполне од­нозначным формулировки П. Лежандра, в которых ос­новная мысль зачастую интерпретируется как призыв к восстановлению родительского авторитета, как его понимали в прошлом. Скорее, необходимо лишь еще раз подтвердить, что между Сциллой слепого подчи­нения на протяжении долгих лет всемогущему отцу и Харибдой материнского всемогущества из-за отсутствия третьего, есть место еще чему-то, что гарантирует и пси­хическое выживание субъекта, и в то же время коллек­тивное самосохранение общества перед лицом угрозы тяги к насилию и «регресса цивилизации». Это место, эта роль, эта позиция принадлежит третьему, то есть той необходимой третьей вершине в треугольнике отноше­ний отцов и детей, которая создает препятствие риску возникновения инцеста.

Именно недостаток присутствия этого третьего так очевидно испытывают сегодня мальчики и так скрытно переживают девочки. Поэтому совершенно неслучайно, что отношения матери и дочери оказываются столь уяз­вимы для двух «неканонических» типов инцеста, како­выми являются инцест второго типа и платонический инцест, заставившие нас заново дать ему определение: это любые отношения в семье, в которых возникает ду­альность вместо тройственности.

Часть пятая

ДОЧЬ СТАНОВИТСЯ ЖЕНЩИНОЙ

Ослиная шкура в сказке с одноименным названием выполняет функцию материнской защиты и ограждает дочь от сексуальных посягательств отца, но одновремен­но именно ее дочь должна отторгнуть, чтобы привлечь внимание прекрасного принца. В сказке вскоре после того, как с героини была содрана ужасная ослиная шку­ра, что дала ей «добрая мать» - фея, она тайно облачи­лась в прекрасные наряды и предстала перед принцем, который, увидев ее и потеряв голову от любви, решил жениться на ней. Таким образом, он изменил ее статус дочери на статус женщины.

Неужели для того, чтобы стать женщиной, дочь должна непременно избавиться от влияния матери? Од­нако и мать, и дочь вовсе не всегда воспринимают это как нечто естественное.

Тем не менее, это именно так, даже если некоторые попытаются это отрицать. Конечно, для такого женско­го развода существует множество причин: неудовлетво­ренность (действительная или мнимая) семейными отно­шениями, сознательный выбор независимости в ущерб любовной жизни (хуже, когда это рационализация), из­лишняя идеализация отца, с которым «не может срав­ниться ни один мужчина». Но отказ или неспособность расстаться с собственной матерью, чтобы отдаться муж­чине и тем более интериоризация материнского запрета на сексуальность, безусловно, играют в нем свою роль, и далеко не самую последнюю.

И в то же время существуют матери, которые чаще всего сами организуют этот переход дочери к состоя­нию женщины. Мы можем наблюдать это на примере крестной матери из сказки «Ослиная Шкура». Такая материнская амбивалентность, которая может составлять одновременно и препятствие, и помощь дочери в ее становлении женщиной, является своеобразным от­голоском дочерней амбивалентности, которая, в свою очередь, может сопротивляться идее перехода от ста­туса дочери к статусу женщины. Именно об этом мы и поговорим, используя в каждом случае разные художес­твенные произведения.

Глава 19

Матери-наставницы

Как только дочь достигает половой зрелости, пер­востепенная задача матери изменяется - теперь она состоит в том, чтобы присматривать за развитием ее сексуальности. «Присмотр» может проявляться двумя различными способами, которые отражают разницу между традиционными представлениями и современны­ми взглядами, отмеченными сексуальным раскрепоще­нием и вошедшим в норму совместным проживанием (вместо брака), а также множественным партнерством. Именно эти в корне отличающиеся друг от друга пози­ции мы и рассмотрим в настоящей главе, посвященной процессу становления дочери в женщину, тогда как ра­нее мы исследовали отношения матери и дочери, глав­ным образом следуя логике их развития.

В традиционных обществах «присматривать» за до­черью означало: надзор, контроль, запреты, которые все вместе можно свести к одному общему «нет» - роль, типичная для ограничивающих матерей, или тех, кто их замещает, ни на минуту не оставляя юных дочерей од­них, чтобы избежать возможных компрометирующих ситуаций. В наши дни «присматривать» означает скорее наблюдать, и, если и вмешиваться в происходящее, то скорее всего в форме разговора. Более изощренно ведут себя вмешивающиеся матери, которые только делают вид, что попустительствуют, но лишь для того, чтобы обеспечить себе более надежный захват дочери в плен. Далее мы увидим, что вопреки этому почти радикально­му противопоставлению двух установок речь идет (как для современных матерей, так и для матерей прошлого времени) об одной и той же функции.

От матери не бывает секретов

В фильме Майка Ли «Тайны и Ложь» рассказывает­ся история чернокожей дочери, которую бросила белая мать. Эта история уже рассматривалась нами в главе «Материнская подчиненность». Мать разведена и живет вместе со своей законной дочерью, которой приблизи­тельно лет двадцать. У них весьма напряженные отно­шения, поэтому мать не очень доброжелательно воспри­нимает молодого человека, с которым встречается дочь. Мать просит познакомить ее с ним, выспрашивает, при­нимает ли дочь контрацептивы, настойчиво советует ей определенные противозачаточные средства: пилюли, пас­ты, презервативы, доходит даже до того, что предлагает ей собственную диафрагму. «Ты меня бесишь!» - бросает ей дочь, отталкивая ее руку, и обзывает мать дурой, а затем уходит из дома, хлопнув дверью.

Вот убедительный пример современного способа га­рантировать действенность ограничительных мер: мать больше не налагает запретов на сексуальные отношения дочери, но пытается их организовать, то есть не остается больше ни одного интимного момента, который бы ус­кользнул от материнского надзора. «Подарить» дочери в таких условиях собственную диафрагму - это вовсе не означает «дар» (не говоря уже о том, что любой подарок - это скрытое уподобление себе), скорее, это высшая степень вторжения, которое претендует на проникно­вение и присвоение того, что есть самого сокровенного у «другого». К тому же здесь совершенно непомерное нарушение элементарных правил гигиены (это то самое «смешение субстратов», которое подлежит высшему запрету согласно Франсуаз Эритье и является призна­ком инцеста второго типа); но еще более чудовищное нарушение правил психической гигиены. Они требуют сохранять и поддерживать хоть какую-то минимальную дистанцию между двумя отдельными существами, осо­бенно если они - родственники. Эта дистанция должна быть еще больше, если речь идет о родственной связи между матерью и дочерью. В ней максимальное уваже­ние такой дистанции, особенно в сексуальной сфере, является знаковым условием, что их связь останется животворной. Дочь этой женщины, Гортензия (удоче­ренная афроамериканской семьей), мудро замечает своей подруге: «Я не хочу ничего знать о том, что дела­ет моя мать со своим любовником. Не хочу, чтобы она знала, что я сама делаю с моими любовниками, ни, тем более, чтобы она видела меня пьяной».

Дочь, которая стала жертвой столь навязчивого ма­теринского вторжения, в полной мере переживает его жестокость и неправомерность. Она делает неловкую попытку ответить ударом на удар, преподав, в свою оче­редь, урок матери, причем сделает это в наиболее жест­кой и оскорбительной форме. «Надеюсь, ты соблюдаешь осторожность! Смотри, а то вдруг залетишь, в твоем-то возрасте!» - заявляет она матери, когда та вечером го­товится к выходу из дома, не объясняя дочери, куда она направляется. Этот обмен колкостями, словно эхо, от­ражает предыдущий диалог: «Это из-за тебя я не смогла найти мужчину, - бросает мать упрек дочери. - Из-за тебя я пала так низко!» «Никто тебя не просил меня рожать!» - парирует дочь. «Я вовсе не жаждала тебя ро­жать», - следует реплика матери, и снова дочь: «Нужно было подумать прежде, чем стаскивать трусы!»

Итак, мы весьма далеки от старых викторианских нравов, когда защитная функция матери ограничивающая сексуальность дочери, доходила до того, что мать наставляла дочь накануне брачной ночи и даже сове­товала ей: «Закрой глаза и думай об Англии!» Но даже если со сменой нескольких поколений какие-то взгля­ды постепенно изменялись, отношения в своей основе остались прежними. Мать продолжает предпринимать меры, чтобы вернее захватить сексуальность дочери, «присматривая» за ней - вмешательство, замаскирован­ное под попустительство, вместо авторитарности и за­претов, которые использовались раньше.

Призрачный жених

Материнское ограничение дочерней свободы в тече­ние долгого времени проявлялось в более классической форме надзора и запретов. Литературные произведе­ния, особенно романного жанра, изобилуют сценами, описывающими, как мать семейства или гувернантка превращается в Цербера, ревностно охраняющего дочь-подростка, зачастую даже не осознающую в той или сте­пени, что ее охраняют, или даже намеренно прячут от любого мужского взгляда. Обратимся теперь к самим художественным произведениям, чтобы рассмотреть, каким способом, когда он не является общепринятым, реализуется амбивалентная позиция матери, направлен­ная, с одной стороны, на ограничение свободы собствен­ной дочери, а с другой - на то чтобы подыскать для нее жениха, предприняв для этого все возможные меры.

В новелле под названием «Сэр Эдмунд Орм» (1891) Генри Джеймс выводит на первый план миссис Марден, вдову, которая пытается выдать замуж свою дочь Шар­лотту. В этой паре, состоящей из девственницы и вдовы, одинаковость матери и дочери очевидна даже внешне­му наблюдателю: «Я был сразу же поражен сходством этих двух женщин, удивительным даже для матери и дочери», - замечает рассказчик. И мать, и дочь были буквально влюблены друг в друга, причем и мать, и дочь создали что-то вроде взаимного культа. Обе они были чрезвычайно склонны к кокетству, за которое ма­тери пришлось дорого поплатиться в прошлом. Несчас­тье поработило прошлое матери («Я была дрянной де­вчонкой») и полностью порабощало будущее ее дочери. В свое время мать стала жертвой семейного заговора с целью выдать ее замуж за некоего сэра Эдмунда Орма, и хотя она сама влюбилась в мужчину, за которого должна была выйти замуж, ее вынудили затем порвать с женихом. К несчастью, Эдмунд Орм покончил с со­бой. Именно этот факт вызывает у матери сильнейшие муки совести и заставляет ее чувствовать себя виновной, но одновременно пробуждает странную способность ви­деть своего прежнего жениха как раз тогда, когда в ее дочь влюбляются мужчины. Хуже того, это фантомное существо появляется именно тогда, когда мужчина ка­жется влюбленным по-настоящему.

Вот, по мнению матери, прекрасная проверка чувств потенциального жениха на искренность. В то же время это становится ее «проклятием», так как фантом появ­ляется независимо от ее воли, а ее дочь ничего об этом не знает. Ужас, который испытывает мать от появлений покойника, выполняет в данном случае функцию, эк­вивалентную тому страху, что внушает ей исходящая от дочери сексуальность, ставшая очевидной: «Каждый раз, когда Шарлотта сидит там, очаровательная и ниче­го не замечающая, я вижу, что она окутана этим ужа­сом», - без сомнения, ей так только кажется, потому что когда-то она была лишена «этого ужаса», но в какие-то мгновения он вполне может проявиться у другой». Фигу­ра жениха поэтому становится в высшей степени неже­лательной - не только самоубийцы, покойного первого жениха матери, излишне преданного Эдмунда Орма, но и другого, живого и ныне здравствующего жениха до­чери. Разве может она желать присутствия мужчины, который не только напоминает вдове призрак того, кого она потеряла когда-то, но еще и собирается похитить у нее исключительную любовь дочери?

Несмотря ни на что, их все же приходится поже­нить. Мать принимает в этом посильное участие, так как верит, что претендент искренен в своих чувствах, что подтверждает появляющийся фантом ее бывшего жениха - мужчины, которому она однажды отказала. Она устроит эту свадьбу и, таким образом, повторит до­говоренность о собственной свадьбе, которую пытались устроить ее родители, что привело к столь печальным последствиям - как для нее, так и для ее первого жени­ха. Отсутствие самостоятельности у дочерей неизменно приводит к неудачному выбору объекта, а сексуальные отношения, которые так и не были реализованы, при этом обрастают фантастическими выдумками, и так продолжается из поколения в поколение.

Только возмущение дочери позволяет ей избежать экстремального воспроизведения событий, которые в свое время пережила мать. «Я думаю, что нашим ма­терям не принадлежит то, что нами управляет», - заяв­ляет она, повторяя слова Нанин, героини пьесы Вольте­ра с одноименным названием (1749), которая заявляет: «Моя мать сочла меня достойной того, чтобы позволить мне думать самой и самой выбрать себе мужа». Мораль вполне ясна: дочь не может завести сексуальную связь с мужчиной по своему выбору, не иначе как пожертвовав связью с вездесущей дуэньей - собственной обожаемой матерью.

Глава 20

Матери-законодательницы

К любовной жизни дочери мать может относиться двояко и, в зависимости от этого отношения, может иг­рать либо превентивную роль, надзирая за ней, либо, наоборот, побудительную, направляя ее к выбору «хо­рошего объекта», то есть мужчины, который отвечает наследственным интересам всей семьи в целом, по тра­диционной версии, или эмоциональным потребностям молодой женщины - в соответствие с версией совре­менной. Одна из разновидностей «матерей-наставниц», которые бдительно следят за дочерьми, - это «мате­ри-законодательницы», которые принуждают дочерей следовать родовыми законам, установленным отцами. Обе разновидности, конечно, могут уживаться в одной и той же матери, а какая функция выйдет на первый план - это зависит от конкретных обстоятельств.

Если мать не выполняет свою функцию «законода­тельницы», дочь рискует познать любовную жизнь лишь как серию случайных связей, что навсегда приговорит ее к статусу «второй»: сожительницы, любовницы, то есть женщины, ведущей предосудительный образ жизни. Именно это происходит с героиней «Бэк-стрит» (1931), романа Фанни Херст: сирота по матери, она умеет соб­лазнять, но ей не удается выйти замуж - сказывается отсутствие матери, семейных устоев, и она в конце жизни живет, как бывшая содержанка, в нищете. Наобо­рот, слишком жестко насаждаемые матерью семейные устои приводят, зачастую, к трагическим последствиям. В романе Гете «Страдания молодого Вертера» (1774) Шарлотта дает клятву умирающей матери, что выйдет замуж за Альберта, поэтому столь желанный для нее союз с Вертером становится невозможным. Из-за не­счастной любви Вертер кончает жизнь самоубийством, а Шарлотта погружается в отчаяние.

Мать может досаждать дочери своими наставления­ми и после ее замужества, например, в целях сохране­ния фамильной чести. В романе «Эффи Брист» (1895) Теодора Фонтане выведена супруга, которая изменила мужу и была не только отвергнута им, но и разлучена после развода с дочерью, от нее отказались даже собс­твенные родители, причем, по инициативе матери. Она приговаривает дочь к изоляции от всякой социальной жизни: «Раз ты не желаешь больше жить с ним, будешь жить в полном одиночестве. И конечно, тебе придется опуститься ниже твоего социального уровня. Мир, кото­рый был твоим, отныне закрыт для тебя».

Матери - наперсницы

Насаждение матерью семейных устоев может, конеч­но, принимать более цивилизованные формы, но при этом они продолжают оставаться не менее жестокими по отношению к дочери: яркий пример тому мы находим у Мариво в короткой пьесе «Мать-наперсница» (1735).

Юная Анжелика в тайне от матери, госпожи Аргант, влюбляется в Доранта, своего ровесника. Он небо­гат, тогда как она богата - именно это обстоятельство может стать помехой и вызвать неодобрение матерью их брака. Как объясняет Доранту Лизетта, сестра Ан­желики: «Действительно, сестра с радостью вышла бы за вас замуж, но наша мать не слишком обрадовалась бы этому, и ваша любовь принесла бы нам одни только огорчения».

Но мать все-таки желает дочери благополучия, и дочь охотно соглашается с этим: «Меня беспокоит только моя мать, которая обожает меня, для которой я - вроде кумира, она всегда любила меня, хотела того же, чего хотела я». Однако Анжелика пока не знает, что мать, за­ботясь о ее счастливой супружеской судьбе, планирует выдать ее замуж за Эргаста - человека «такого печаль­ного, такого серьезного», «холодного, неразговорчивого, меланхоличного и грустного мечтателя», который ока­зывается дядей и опекуном Доранта, хотя главные герои пока этого не знают.

Не встретив ожидаемого восторга в связи с планиру­емым браком, госпожа Аргант начинает догадываться о существовании любовной связи у дочери и решает прибегнуть к хитрости: вместо того, чтобы проявить материнскую власть и настоять на своем выборе, она предлагает Анжелике себя в качестве ее доверенного лица, чтобы дочь воспринимала ее не как мать, а как наперсницу. Нижеследующий диалог точно отражает эту двуличность матери-законодательницы, затаившей­ся в матери-сообщнице и заманившей в ловушку свою слишком доверчивую дочь:

«МАТЬ: Ты ведь знаешь, как сильно я люблю тебя?

ДОЧЬ: Не было и дня, чтобы я не получала тому под­тверждений.

МАТЬ: А ты, дитя мое, ты любишь меня также сильно?

ДОЧЬ: Я льщу себе надеждой, что вы не сомневаетесь в этом, также, как и я.

МАТЬ: Не сомневаюсь, но для того, чтобы еще больше уверить меня в этом, нужно, чтобы ты дала мне одно обеща­ние.

ДОЧЬ: Обещание, мама! Вот слово, которое мне совершенно не подходит, приказывайте, и я вас послушаюсь».

Но мать предпочитает играть на иных струнах, чем власть или послушание, - шантаж любовью, по ее мне­нию, вернее позволит ей достичь с помощью хитрости того, что она боится упустить, используя принуждение:

«МАТЬ: Ах, если ты предпочитаешь говорить со мной в таком тоне, ты не любишь меня так, как мне бы хотелось. Я не собираюсь отдавать вам никаких приказов, дочь моя; я - ваш друг, а вы - мой, и, если вы воспринимаете меня иначе, мне нечего вам больше сказать.

ДОЧЬ: Ну что вы, мама, конечно, нет, вы меня растрогали, я просто таю от нежности. Так что же это за обещание, кото­рое вы у меня просите? Я заранее даю вам согласие.

МАТЬ: Подойди, я обниму тебя: ты уже достигла того воз­раста, когда люди способны мыслить разумно, но пока ты еще нуждаешься в моих советах и в моем опыте; помнишь ли ты нашу беседу, которую мы вели в прошлый раз, и ту нежность, что мы почувствовали при мысли о том, чтобы жить вместе и полностью доверять друг другу, не таить друг от друга ника­ких секретов, ты помнишь? Нас тогда прервали, но эта мысль часто вновь приходила мне в голову, давай так и поступим, расскажи мне все чистосердечно, доверься мне:

ДОЧЬ: Вы - доверенное лицо вашей же дочери?»

Чтобы склонить дочь к абсолютному доверию и от­крытости в отношениях, матери приходится изменить некоторые термины и сделать вид, что она забыла об их родстве и, в особенности, о материнском авторитете над дочерью:

«МАТЬ: А! «Ваша дочь!» Зачем ты говоришь так? Это не твоя мать хочет быть твоим доверенным лицом, а твоя подру­га, я повторяю это еще раз».

Дочь не попалась на эту удочку псевдообмена идентичностями, но в конечном итоге все же уступает из чувства вины:

«ДОЧЬ: Хорошо, но моя новая подруга все расскажет моей матери, поскольку она не отделима от нее.

МАТЬ: Вот и прекрасно! Я их разделю сама, я клянусь тебе: давай, попробуем представить, что ты доверяешь мне полностью, это будет так, как если бы твоя мать никогда не слышала этого, договорились? Это должно быть так и будет так, будто я нарушу клятву, если поступлю иначе.

ДОЧЬ: Трудно надеяться, что вы сдержите слово.

МАТЬ: Ах, ты меня огорчаешь; я не заслуживаю такого упорного сопротивления.

ДОЧЬ: Ну хорошо, допустим, вы требуете от меня слиш­ком многого, но я согласна и расскажу вам все.

МАТЬ: Если хочешь, называй меня не матерью, дай мне другое имя.

ДОЧЬ: О нет! В этом нет нужды, это имя мне дорого, если я его поменяю, не будет ни хорошо, ни плохо, это будет лишь бесполезным лукавством, оставьте его для меня, оно меня вовсе не смущает.

МАТЬ: Как тебе будет угодно, дорогая моя Анжелика. Пусть так! Я - твое доверенное лицо, не хочешь ли мне рас­сказать что-либо прямо сейчас?

ДОЧЬ: Нет, пока нет, но в будущем, возможно.

МАТЬ: Как поживает твое сердце? Никто на него не по­сягает?»

Анжелика не слишком долго сопротивляется перед тем, как впасть в излишнюю доверчивость, и ловушка захлопывается: да, она влюблена. Узнав, что ее подоз­рения подтвердились, мать с трудом удерживается от того, чтобы не выступить вновь в роли «матери-зако­нодательницы», заботящейся о репутации своей дочери: «Ну, если это так серьезно, я едва сдерживаю слезы, видя, какая опасность тебе угрожает, - ты можешь по­терять уважение, которым пользуешься в обществе». Ей удается убедить дочь отказать Доранту, тем более, что он, чтобы преодолеть материнские происки, пред­лагает Анжелике бежать, что окончательно погубило бы ее честь и, соответственно, все шансы удачно выйти замуж. Но холодность Анжелики повергает Доранта в отчаяние, и он вновь возвращается к ней. Она не зна­ет, как ей быть и чьим притязаниям следует уступить - своего страстного поклонника или своей весьма осмот­рительной матери. Мать в очередной раз предпринима­ет активные действия, не брезгуя никакими способами, включая шантаж собственной смертью:

«МАТЬ: Ты так рьяно его защищаешь, что меня это из­рядно тревожит, скажи, что ты думаешь об этом побеге? Ты вполне откровенна со мной, но неужели ты не видишь, как это опасно для тебя?

ДОЧЬ: Но я так не думаю, мама.

МАТЬ: Мама! Ах! Небо, по счастью, хранит ее, и она не знает того, на что тебя подбивают! Не произноси больше это­го слова. Твоя мать никогда не поддержала бы тебя в этом случае. Но если ты все-таки решишься сбежать, знай, что ты причинишь ей огромное огорчение, а, может быть, даже убь­ешь ее этим. Неужели ты способна вонзить кинжал в грудь матери?

ДОЧЬ: Лучше мне самой умереть.

МАТЬ: Подумай, какой удар ты нанесешь ей? Разве смо­жет она перенести его? Я говорю тебе о матери, как твоя под­руга, подумай: кого ты любишь больше - свою мать, которая принесла тебе столько блага, или поклонника, который хочет лишить тебя всего?

ДОЧЬ: Вы меня обескуражили. Скажите ей, чтобы она не ожидала ничего плохого от своей дочери, скажите, что для меня нет никого дороже моей матери, и что я больше не буду видеться с Дорантом, если она потребует от меня такой жерт­вы, я готова пойти на все ради нее.

МАТЬ: Ах, Боже милостивый, подумаешь какая потеря! Какой-то нищий незнакомец».

Развязка наступает, когда мать решает прибегнуть к обману и, переодевшись, предстать перед Дорантом, что она и предлагает Анжелике: «Ну, хорошо! Позволь мне встретиться и поговорить с ним, я представлюсь твоей тетушкой, которой ты все рассказала и которая готова тебе помочь; итак, дочь моя, позволь моему сер­дцу последовать своим путем и позаботиться о твоем». Анжелика с таким воодушевлением расписывает До-ранту свою столь понимающую мать: «Я ей полностью доверяю, теперь она - мое доверенное лицо, моя под­руга, она просит не отказывать ей только в одном пра­ве - праве советовать. Она всегда полагалась лишь на одну мою нежность и любовь к ней и была моей настав­ницей во всем, никогда не пыталась меня удерживать. Последовать за вами - означало бы проявить ужасную неблагодарность и оскорбить ее, но даже это не имело бы никаких последствий, потому что она дала обеща­ние, что я буду свободна в своем выборе».

Под впечатлением от этого рассказа молодой человек решает уступить пальму первенства материнской добро­детели: «Вы обрисовали мне потрет матери, в высшей степени достойной восхищения. Даже меня - человека, который так любит вас, этот рассказ заставил поступить­ся своими интересами в ее пользу, и я уступаю ей доро­гу. Я был бы недостойным уважения человеком, если бы смог разрушить такое прекрасный и добродетельный союз, как ваш. [...] О, моя прекрасная Анжелика, вы со­вершенно правы, полагайтесь всегда на свою благород­ную мать, чьи добродетели так меня удивляют и кото­рыми я восхищаюсь, продолжайте быть достойной ее. Я вас призываю к этому, проиграет ли моя любовь от этого или нет. Я никогда не прощу себе, если окажется, что я восторжествовал над нею».

Сраженная и побежденная искренностью молодого че­ловека госпожа Аргант дает, наконец, свое согласие на брак: «Дочь моя, я позволяю вам любить Доранта!» Что касается Эргаста, то узнав о том, что счастливый сопер­ник - его же собственный племянник, он не только ре­шил отказаться от руки Анжелики, но и одарил Доранта перед свадьбой: все хорошо, что хорошо кончается.

Попустительство и интериоризация

В другой своей пьесе «Школа матерей» (1732), напи­санной немного раньше, Мариво воплощает более клас­сический образ матери-законодательницы, которая использует исключительно принуждение. Для дочери единственная надежда освободиться из-под ее власти - это замужество, а когда мать напоминает ей, что она «никогда не жила по собственной воле, а всегда только подчинялась ей, девушка отвечает: «Да, но мой муж - это не моя мать». Тремя годами позже, в подобном слу­чае мать-наперсница являет собой радикально отличаю­щуюся и, в конечном итоге, более современную версию. Раздвоенность матери, то есть ее метания между автори­тарной позицией, когда она настаивает на своих правах, и противоположной, когда она рассчитывает на доверие дочери, приводит к тому, что дочь принимает власть ма­тери и смиряется с ней - вместо того, чтобы возмутиться или подчиниться вопреки своему желанию. Дочь усваи­вает ее категорический запрет сочетаться браком с тем, кого она любит, и, если бы жених не прошел испытание и не подчинился бы будущей теще, оно бы закончилось для него печально: Анжелика не только была бы вы­нуждена отречься от своей любви и против воли выйти замуж за другого мужчину, она должна была бы отка­заться также от ответственности за собственную жизнь и собственные чувства, но при этом была бы не способ­на ненавидеть свою мать за то, что та стала причиной ее несчастья. Ей пришлось бы в одновременно быть и самой собой, и собственной матерью, быть и жертвой, и палачом, в точности, как мать, которая назначила себя доверенным лицом дочери, но при этом оставалась ее матерью, сохранившей свою власть над нею, то есть соучастницей преступления и воплощением карающей инстанции.

В этой совершенно традиционной конфигурации, ког­да дочери брачного возраста должны были подчиняться родительской власти, выбор позиции «матери-наперс­ницы» являет собой своеобразный переход к современ­ности, когда дочери завоевывают независимость, но в то же время вынуждены самостоятельно совершать вы­бор и нести ответственность за собственную непоследо­вательность, без возможности обвинить в ней кого-то, кроме самих себя. Норберт Элиас замечает, что такой переход принуждения во внутренний мир противоречит по своей сути цивилизационному развитию, так как все, что мы отвоевываем, отстаивая собственную свободу во внешнем окружении, мы вынуждены оплачивать воз­растанием внутреннего напряжения.

Юная Анжелика мечется и не может сделать окон­чательный выбор между подчинением материнскому авторитету и собственным правом на любовь, а потому вынуждена соглашаться и с тем, и с другим, так как ее мать замаскировала свою власть попустительством, и, таким образом добилась послушания дочери, не по­теряв ее любви. Растерянность и ужас, которые испы­тывает дочь, - это точная иллюстрация современной ситуации. Дочери, конечно, не обязаны, как в прежние времена, выходить замуж по выбору матерей, но отны­не, обретая свое женское предназначения, они должны усвоить унаследованную от матери-законодательницы роль, а, следовательно, дочь перенимает и двойствен­ность матери.

Глава 21

Матери-свахи

Когда дочери достигают брачного возраста, некото­рые матери проявляют свою власть не только в том, что могут запрещать или принуждать к чему-либо своих до­черей, но также принимают решение о замужестве и по­буждают, организуют и даже выбирают мужей дочерям. В этом и заключается классическая роль матери-свахи и очень широко распространенный обычай (сватовство) в самых различных обществах.

Но почему это упорное стремление стольких матерей выдать свою дочь замуж проявляется не только пас­сивно - как желание увидеть их замужними, но и ак­тивно - то есть способствовать осуществлению этого замужества? Тому есть множество причин. Объективно существует некий коллективный интерес всей семьи в целом, с точки зрения управления родовой стратегией. Он обеспечивается благодаря выгодному замужеству дочерей, так как оно укрепляет социальное или мате­риальное положение всех родственников: и настоящих, и будущих. В этом случае мать становится наилучшим представителем общесемейных интересов, при этом са­мым близким к дочери и способным воздействовать на нее человеком. Это прекрасно осознает героиня из ро­мана Жипа «Свадьба Шиффонов» (1894): «Она так боя­лась, что я не смогу удачно выйти замуж! Не ради того, чтобы я была счастлива, нет, только из тщеславия».

Субъективно мать, чьей дочери удалось избежать ее излишнего влияния, предпочитает, хотя бы в отда­ленном будущем, но все-таки сыграть свою роль, чем быть исключенной из процесса выбора счастливого из­бранника - своего зятя. Соответственно, она получает возможность вновь «по доверенности» пережить первые волнения влюбленности, которые ей самой теперь не­доступны, и идентифицировать себя с юной девушкой, разделить с ней радость помолвки, вспоминая при этом собственное замужество. Как иначе можно истолковать столь горячее желание большинства матерей сыграть роль свахи для своих дочерей, да и для чужих, если представится такой случай?

«Трудный возраст»

Литература отнюдь не бедна описаниями семейных интриг, которые плетут матери, вкладывая в них всю свою энергию. Вместо того чтобы приводить многочис­ленные примеры, обратимся к случаю полнейшего сме­шения противоречивых интересов: чувств дочери, ма­теринского тщеславия, меркантильных интересов всего остального семейного окружения. Речь идет о романе Генри Джеймса «Трудный возраст» (1899). В предисло­вии к нему автор сам уточняет, что главной темой явля­ются «разногласия, возникающие в некоторых семьях у все еще цветущих матерей, когда на первый план выхо­дит какая-нибудь из дочерей. Иногда этот момент не­сколько запаздывает, иногда внушает страх матерям, но никогда не может быть отменен совсем». Невозможно «пережить иначе, как кризис, появление в гостиной, на­чиная с определенного возраста, юной дочери, которую до той поры безжалостно держали взаперти». Хотя мать по-прежнему старается всем нравиться и поддерживать в своей гостиной относительно свободный тон беседы, присутствие дочери среди взрослых с той поры, как она достигла этого «трудного возраста», когда требуется найти ей мужа, - необходимость ее присутствия превра­щается во внутреннюю проблему матери. Эта проблема вызывает у нее столкновения между индивидуальными и семейными интересами. Даже более того, всеобщими интересами - семьи и самой дочери, так как та должна начать «выходить в свет».

Интрига здесь осложняется еще и тем, что помимо до­чери в романе фигурируют еще две юные особы на вы­данье, чьи судьбы иллюстрируют две различные «брач­ные стратегии» в аристократическом обществе Англии конца девятнадцатого века. Это Нанда, дочь мистера и миссис Брукенгем, и Эгги, племянница обедневшей ита­льянской графини, которая заменяет ей мать. Обе они плохо или совсем не обеспечены. Эгги красива («намно­го красивее, чем две другие»), но ее с большой натяжкой можно назвать образованной, к тому же она не слиш­ком умна. Нанда не блещет красотой, но отличается интеллектом и умением поддержать непринужденную беседу.

Вопрос о достоинствах каждой из девушек как потен­циальной супруги, безусловно, является главным в брач­ных стратегиях. Так, графиня старается компенсировать косноязычие племянницы, превознося ее невинность. Что касается госпожи Брукенгем, от нее редко можно услышать дифирамбы красоте дочери. Вот какой, не са­мый привлекательный портрет Нанды, рисует один из претендентов на ее руку: «Она не обладает прекрасны­ми чертами лица. Однако у нее есть шарм, природная прелесть. Но красота в Лондоне, [...] сверкающая, блес­тящая, очевидная, поразительная красота - такая же очевидная, как панно на стене, как реклама мыла или виски, нечто такое, что понятно всем, также продается или покупается и имеет свою цену на рынке, особенно, для женщины, у которой дочь на выданье. Это внуша­ет бесконечный ужас и составляет для бедной пары, я говорю о матери и дочери, своего рода социальное бан­кротство. [...] Более того, не находите ли вы, что в этом заключена тяжелая проблема для бедняжки Нанды. Проблема, которая определенным образом занимает столько места в серьезной маленькой жизни ее матери. Какой у нее будет вид, что о ней подумают, и окажется ли она способна хоть что-то сделать для дочери? Ведь она в том возрасте, когда все: я говорю о внешности и возможной будущей красоте, - все еще так зыбко. Но от этого столь многое зависит».

Миссис Брукенгем недовольна появлением дочери в своей гостиной. Во-первых, потому что дочь может нарушить свободное течение беседы, а во-вторых, это может помешать матери, так как она сама в некоторой степени влюблена (или уже стала любовницей?) в мис­тера Вандербанка, соблазнительного, но очень бедного молодого человека, за которого Нанда надеется выйти замуж. Что касается итальянской графини, она прила­гает все усилия, чтобы обеспечить собственное будущее и будущее племянницы, стараясь, насколько это в ее силах, представить Эгги в самом выгодном свете. Она пытается уберечь ее от любых излишне вольных раз­говоров, которые могут повредить невинности, свойс­твенной девственнице. Эта тетушка-сваха сама имеет тайную связь с разорившемся аристократом, живущим за счет своего друга Митчи, молодого человека очень скромного происхождения, некрасивого, но обаятельно­го, умного и, самое главное, обеспеченного.

Обе свахи мечтают о Митчи как о муже для своих дочерей: графиня - потому что он богат, а миссис Бру­кенгем - потому что, как изящно объясняет его друг и соперник Митчи, «она хочет заполучить «старину Вана» для самой себя». Митчи влюблен в Нанду, но в конце концов женится на Эгги по просьбе самой Нанды, ко­торая обеспечивает себе таким образом свободное про­странство, надеясь получить предложение руки и сер­дца от Вандербанка. Нельзя сказать, что она совсем не замечает, что вступает в соперничество с собственной матерью (у которой не осталось никаких иллюзий по поводу ее чувств на этот счет: «А!» - спокойно сказала миссис Брукенгем, - «Она так меня ненавидит, что спо­собна на все, что угодно»). Дополнительное обстоятель­ство: Вандербанк столь же малообеспечен, как и она сама. И никто не выдаст малообеспеченную девушку замуж за мужчину без средств.

Нанда, лишенная поддержки со стороны матери, оказалась бы в весьма плачевном положении, если бы в их тесном кругу не появился бы вдруг мистер Лонгдон, пожилой мужчина, у которого когда-то была любов­ная связь с бабушкой Нанды. Он берет внучку под свое покровительство и предлагает ссудить Вандербанка де­ньгами, если тот согласится жениться на девушке. Ван­дербанк в конечном итоге скрывается и отказывается от женитьбы, Нанда остается незамужней, но ее удочеряет мистер Лонгдон, который в состоянии позаботиться о ее содержании. Отныне она будет жить вдалеке от ро­дительского очага и перестанет докучать матери своим присутствием в ее гостиной.

Возможно, после разлуки с дочерью миссис Брукен­гем наконец-то почувствует себя свободной для любов­ных демаршей с мужчиной, за кого она должна была бы выдать замуж дочь? На это, похоже, дочь сама их под­вигла, когда говорила с Вандербанком о своей матери: «Будет, наверное, слишком бесстыдно, если я скажу, что думаю: моя мать по-настоящему влюблена в вас? [...] Ведь она по-прежнему так невероятно молода». Вот как молодая девушка, провалив собственное замужест­во, сыграла роль свахи для матери и внушила молодому человеку мысль о том, что та будет только рада, если он станет ее любовником.

«Трудный возраст», таким образом, проявляется не только у дочери, которая превращается в послушную игрушку противоречивых стратегий собственной мате­ри. Этот возраст также с трудом переживает все еще молодая мать, которая должна отойти в сторону, что­бы выдать замуж дочь. Ничего удивительного, что в этой ситуации некоторые пытаются как можно скорее и любой ценой пристроить дочь замуж, пока она не за­тмила их самих, или, еще хуже, не превратилась в жи­вой упрек, как, например, дочь Клитемнестры Элект­ра в одноименной пьесе Жироду. Она упрекает мать, которая хочет ее выдать замуж: «Ты захотела, чтобы я была женщиной. [...] Захотела, чтобы я оказалась в твоем лагере. Ты просто устала постоянно видеть перед собой лицо твоего злейшего врага. - Лицо моей дочери? - Лицо целомудрия».

Матери-сводницы

Толкнуть дочь в объятия мужчины отнюдь не озна­чает побудить ее к замужеству, особенно в наши дни, когда прохождение инициального испытания (переход от статуса дочери к статусу женщины) не обязательно подкрепляется заключением брака, а протекает в про­странстве межличностных отношений и подтверждает­ся первым сексуальным контактом. Этот опыт уже не только не запрещается, но, напротив, может быть спро­воцирован матерью: либо как подготовка к возможному браку в соответствии с обычным порядком смены со­стояний женщины, что означает доступ к статусу «пер­вых», то есть супруги и матери; либо как утверждение в статусе «вторых», когда мать предопределяет для до­чери судьбу проститутки или женщины на содержании. Еще хуже, если мать из-за легкомыслия или внутренней раздвоенности противоречиво относится к сексуальнос­ти дочери и действует за рамками обозначенных стра­тегий, или просто не знает, как подготовить дочь к осу­ществлению своего женского предназначения.

Юная Тэсс д'Эрбервиль, героиня романа Томаса Харди «Тэсс из рода д'Эрбервилей» (1891), оказывается в гостях у своего богатого соседа только потому, что ее родители - бедные крестьяне вбили себе в голову, что их семьи якобы состоят в родстве. Она возвращается от него изнасилованная и отчаявшаяся. Она еще не знает, что забеременела и утратила и свое достоинство, и все шансы быть любимой, и чуть ли не саму жизнь: «Внезап­но она испытала к нему сильнейшее чувство презрения и гадливости и сбежала. Это был конец. Она не могла всей душой ненавидеть его; но он стал для нее чем-то вроде пыли или сажи. И несмотря на это, она все же хотела выйти за него замуж, чтобы спасти свою репу­тацию».

Именно в этом и заключалось решение, которое мать надеялась осуществить, когда настойчиво внушала доче­ри мысль о том, чтобы та добивалась благосклонности их предполагаемого кузена, и даже не предупредила, ка­кие ее могут подстерегать опасности: «Ты должна была бы поостеречься, если не собиралась выходить за него замуж!» - ворчала мать, узнав о том, что приключи­лось с дочерью. Тэсс в свою защиту напоминает матери о неведении, в котором оставалась по ее милости: «Ах! Мама, мама! - вскричала девушка с мукой в голосе... Я была ребенком, когда меня оставили в этом доме четы­ре месяца назад. Почему ты не сказала мне, что нуж­но быть осторожной с мужчинами? Почему ты меня не предупредила? Дамы знают, чего следует опасаться, они без конца читают романы и узнают все из них! У меня же не было такой возможности, а ты ничего не сделала, чтобы помочь мне!»

Ответ матери подтверждает, что она умышленно не просветила дочь на счет особенностей сексуальных от­ношениях, и ей помешала не только ее наивность, не­предусмотрительность или простое невежество, которое отличало «дам» от женщин из народа. «Я думала, что если я расскажу тебе о любовных отношениях и том, куда они могут привести, тебе будет неприятно с ним, и ты упустишь свой шанс!» - жестко отвечает мать. Ина­че говоря, она сама организовала совращение дочери в надежде улучшить социальное положение семьи с помо­щью потенциальной брачной сделки, которая предстает здесь, безусловно, как одна из легальных и законных форм проституции.

Тэсс лишается возможности выйти замуж за этого че­ловека, но при этом не становится ни проституткой, ни даже содержанкой, когда ей предложит эту роль ее соб­лазнитель. Очевидно, что мать, которая больше всего на свете желает, чтобы ее дочь избегла ее собственной судьбы простой крестьянки, могла бы догадаться и под­сказать ей решение, промежуточное между обязатель­ным и благопристойным браком и банальной прости­туцией.

Вики Баум в романе «Будущие звезды» (1931) расска­зывает о матери-танцовщице, которая преподает своим дочерям похожий моральный урок, который в наши дни трудно понять, так как мы заклеймили позором продаж­ную сексуальность - в отличие от того, как еще совсем недавно осуждали секс ради удовольствия: «Когда де­вушка увязла в долгах и берет деньги у любовника, ее можно простить, но когда у нее нет в том нужды, и она отдается исключительно по страсти, - она шлюха!» Но ситуация может быть закручена еще сильней: перене­семся из конца девятнадцатого века в середину двадца­того, из деревни в большой город, а там - из артистичес­кой богемы в городскую рабочую среду, и мы найдем в художественной литературе многочисленные примеры матерей-сводниц. Так, Альберто Моравиа в «Прекрас­ной римлянке» (1947), описывает ситуацию, в которой главную героиню романа - юную девушку собственная мать склоняет к занятию проституцией.

Практически немыслимая в предшествующем веке, по крайней мере, трактуемая столь естественным обра­зом, эта ситуация описана несколько неправдоподобно, особенно это касается перехода от одного статуса к дру­гому. Например, когда героиня, полностью утратив на­дежду когда-нибудь выйти замуж, без всякого волнения принимает своего первого клиента - она не испытывает ни гнева, ни желания отомстить своему бывшему же­ниху, который скрыл от нее, что женат, ни каких-либо особых чувств по отношению к матери, которая ожида­ет от нее, что дочь разменяет свою красоту на медяки. Несмотря на то, что дочь лишилась девственности по собственной воле, без каких-либо опасений и с удоволь­ствием, кажется, что она не испытывает ни замешатель­ства, ни малейшего беспокойства по поводу того, что спит с незнакомцем за деньги. Такая невозмутимость довольно нетипична, особенно, если речь идет о двух главных кризисных моментах в жизни этой женщины, одним из которых является открытие сексуальности, а вторым - падение до проститутки. Можно было бы объ­яснить это отсутствием осуждения со стороны матери, которая сама способствует тому, чтобы дочь продавала свое тело, но вероятнее всего, это отражает мужскую точку зрени