|
Жюль Верн
Малыш
![]()
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПЕРВЫЕ ШАГИ
![]()
Глава I
ОСТРОВ НИЩЕТЫ
Ирландия… Территория ее насчитывает двадцать миллионов акров[1], что составляет примерно десять миллионов гектаров. Управляет страной вице-король, или лорд-лейтенант, стоящий во главе Совета, назначаемого монархом Великобритании. Ирландия состоит из четырех провинций: Ленстера на востоке, Манстера на юге, Коннахта на западе, Ольстера на севере[2].
Как говорят историки, когда-то Великобритания была одним островом. Теперь их стало два, разделенных барьерами скорее моральными, нежели географическими. Ирландцы, будучи друзьями французов, как и прежде, являются врагами англичан.
Прекрасная земля для туристов эта Ирландия, но какая печальная для ее обитателей! Почти не пригодная для возделывания, она не может их прокормить — особенно на севере. И тем не менее она не бесплодна, ибо у нее миллионы детей. Пусть у матери не хватает молока для всех малышей, они любят ее от этого не менее горячо и потому наделяют самыми нежными и ласковыми именами. «Sweet» (сладкий) — наиболее частое слово, слетающее с их уст. «Зеленый Эрин»[3], «Прекрасный Изумруд», изумруд, оправленный в гранит, а не в золото, «Земля Песен», хотя песни Ирландии и слетают с бескровных бледных губ. Наконец, ее называют и «Первый Цветок Земли», и «Первый Цветок Морей», вот только «цветы» эти быстро увядают под порывами шквального ветра! Бедная Ирландия! Ей скорее бы подходило название «Остров Нищеты», притом нищеты вековой: три миллиона бедняков на восемь миллионов жителей[4].
В этой Ирландии, средняя высота которой над уровнем моря достигает шестидесяти пяти туазов[5], два горных района. Они четко пересекают равнины. А там, насколько видит глаз, — озера и торфяники, между Дублинским заливом и заливом Голуэй. Остров как бы вырисовывается в низине — в низине, где нет недостатка в воде, поскольку площадь озер Зеленого Эрина достигает двух тысяч трехсот квадратных километров.
Уэстпорт, маленький городок провинции Коннахт, расположен в глубине залива Клу, где разбросаны триста шестьдесят пять островов и островков, подобно Морбиану[6] на побережье Бретани. Этот залив — одно из самых очаровательных местечек на всем побережье. Он очень живописен — с его высокими мысами, песчаными косами и отмелями, остроконечными скалами, которые, подобно акульим челюстям, вонзаются в морскую гладь.
Именно в Уэстпорте мы встречаемся с Малышом в самом начале этой истории.
Население этого небольшого местечка — что-то около пяти тысяч жителей — преимущественно католическое. В этот день, точнее в воскресенье семнадцатого июня 1875 года, большинство горожан отправились в церковь к заутрене. Коннахт, земля, откуда пошли Мак-Магоны[7], порождает исконно кельтский тип людей[8], сохранившийся в семьях, что подвергались преследованиям, но остались верны древнему образу жизни. Что за несчастный край! И разве он не оправдывает общепринятое выражение: «Отправиться в Коннахт — значит отправиться в ад!»
Конечно, в маленьких городишках горной Ирландии живут бедняки, но тем не менее если у них есть лохмотья на каждый день, то есть и выходное платье — рубище с воланами и перьями. Жители извлекают ради праздника все наименее изодранное, мужчины носят перелицованные пальто с бахромой на подоле, женщины надевают несколько юбок из лавки старьевщика, одна поверх другой. А шляпки здешних модниц! Они украшены искусственными цветами, от которых остался лишь проволочный каркас.
К самому порогу церкви все приходят босиком, дабы не портить обувь — ботинки, протертые на подошвах, сапоги с разорванными союзками, — без которой никто не переступит порог храма, — так здесь блюдут приличия.
В этот момент улицы Уэстпорта были пустынны, если не считать какого-то типа с тележкой, влекомой большой худой собакой. Черный с рыжими подпалинами спаниель, с лапами, изодранными об острые камни, и шерстью, вытертой недоуздком, выбивался из сил.
— Королевские марионетки… марионетки! — орал тип во всю силу своих легких.
Он пришел из Каслбара, главного города графства Мейо, этот странствующий актеришка. Направляясь на запад, владелец тележки прошел ущельем, прорезающим горы, расположенные, как и большинство горных массивов Ирландии, вдоль морского побережья: на севере — это горная цепь Нефин с куполообразной вершиной в две тысячи пятьсот футов[9], на юге — Кроаг-Патрик, где великий ирландский святой, введший в стране христианство в IV веке, постился сорок дней. Затем актеришка спустился по крутым тропкам гор Коннемара и диким местам, окружающим озера Маек и Корриб, заканчивающимся у залива Клу. Он не воспользовался железной дорогой Мидленд-Грейт-Вестер, соединяющей Уэстпорт с Дублином, не грузил свой багаж в почтовые кареты, фургоны или «карт»[10], курсирующие по всей стране. Он разъезжал по ярмаркам, оповещая повсюду о грядущем кукольном представлении и награждая время от времени жестоким ударом кнута свою большую облезлую собаку. Дикий вопль боли вырывался из пасти животного в ответ на каждый хлесткий удар, нанесенный безжалостной рукой, а изнутри повозки в ответ иногда раздавался длинный жалобный стон.
Погонщик кричал бедному животному:
— Да будешь ты шевелиться, собачье отродье?
Но за этим слышалось другое:
— Да замолчишь ты, наконец, собачье отродье? — и это относилось к кому-то невидимому, упрятанному в глубине его повозки.
Тогда стон стихал и повозка медленно трогалась с места.
Свирепого погонщика звали Торнпайп. Откуда он взялся? Не суть важно. Достаточно того, что это был один из тех англосаксов[11], которых принято называть отверженными — Британские острова производят таковых во множестве. Чувствительности в нем было не больше, чем в диком звере, а уж душевной мягкости не больше, чем у горного утеса.
Достигнув первых домов Уэстпорта, он проследовал по главной улице, застроенной довольно приличными домами. Лавки здесь украшались весьма пышными вывесками, но выбор товаров был очень невелик. В эту улицу вливались грязные улочки, подобно тому, как мутные ручейки вливаются в прозрачную реку. На острых валунах мостовой повозка Торнпайпа производила душераздирающий скрежет, и толчки эти были явно в ущерб куклам, которых она везла на забаву жителям Коннахта.
Публики — никакой! Торнпайп, продолжая спуск, достиг аллеи для игры шарами, пересекающей улицу и обсаженной двойным рядом вязов. За аллеей простирался парк с песчаными, тщательно ухоженными аллеями, ведущими к самому порту в заливе Клу.
Само собой разумеется, что город, порт, парк, улицы, мосты, церкви, дома, лачуги — все это принадлежало одному из тех могущественных лендлордов[12], которые владеют почти всей землей Ирландии, маркизу де Слиго, принадлежавшему к очень древнему и благородному роду. Он, кстати, был далеко не самым плохим хозяином, с точки зрения арендаторов.
Через каждые два десятка шагов Торнпайп останавливал повозку, оглядывался и принимался кричать:
— Королевские марионетки… марионетки!
Бог мой, что за глотка! Ее так и хотелось смазать хорошенько машинным маслом.
Никто не выходил из лавок, ни одна голова не высовывалась из окон. Правда, на прилегающих улочках нет-нет, да появлялись какие-то фигуры в рубище, и тогда из лохмотьев высовывались изможденные, изголодавшиеся лица, с воспаленными покрасневшими глазами, бездонными и пустыми. Кроме того, как из-под земли выскакивали и детишки, почти совсем голые, и пять-шесть из них отважились наконец приблизиться к повозке Торнпайпа, когда она остановилась на главной аллее площадки для игры в шары. И все в один голос завопили:
— Коппер… коппер![13]
Предмет их вечных вожделений — медная монетка, часть пенни[14], самая ничтожная по стоимости. Но к кому же они обращались, эти ребятишки? К человеку, который и сам-то нуждался в милостыне! Несколькими угрожающими жестами, к тому же свирепо выкатив глаза, он отогнал малышей, которые сочли за лучшее держаться на почтительном расстоянии от его кнута и еще дальше — от клыков его собаки, настоящего дикого зверя, доведенного до исступления плохим обращением.
Торнпайп был просто вне себя. Он видел, что все его призывы — крик вопиющего в пустыне. Никто не спешил к королевским куклам. Пэдди[15] — такое же олицетворение ирландца, как Джон Булль[16] англичанина, — не проявлял никакого интереса. И вовсе не из-за недостатка уважения к августейшей королевской фамилии. Отнюдь! Просто ирландец не любит, вернее ненавидит всей многовековой ненавистью угнетенного, лишь одного человека — своего лендлорда. Даже бывшие крепостные в России не были так унижены, как Пэдди. И если он приветствовал О'Коннела[17], великого патриота, то только потому, что тот отстаивал права Ирландии, установленные актом Тройственного союза в 1806 году[18]. Оценил он также, что позже энергия, выдержка и политическая смелость этого государственного деятеля обеспечили принятие билля[19] об освобождении 1829 года[20]. И наконец, разве не благодаря его непреклонной позиции Ирландия, эта английская Польша, особенно католическая Ирландия[21], получила относительную свободу? Поэтому мы полагаем, что Торнпайп поступил бы гораздо лучше, представив своим соотечественникам О'Коннела, что, впрочем, отнюдь не уменьшало народной любви к изображению ее милостивого величества. По правде говоря, Пэдди предпочитал — причем явно — видеть портрет ее величества на денежных знаках, кронах[22], полукронах, шиллингах[23], однако именно этот портрет — произведение британского монетного двора — бывал в карманах ирландцев редким гостем.
Поскольку ни один серьезный зритель не откликнулся на многократные призывы странствующего актера, то повозка снова тронулась в путь, с трудом влекомая изнуренной собакой.
Торнпайп продолжал эту прогулку по аллеям игровой площадки, в тени великолепных вязов в полнейшем одиночестве! Ребятишки в конце концов отстали. Наконец он достиг парка с посыпанными песком дорожками: маркиз де Слиго милостиво предоставлял его в распоряжение общественности, с тем чтобы люди могли добраться до порта, расположенного в доброй миле от города.
— Королевские марионетки… марионетки!
Никакого ответа. Слышались пронзительные крики птиц, перелетавших с дерева на дерево. Парк был пустынен так же, как и игровая площадка. Какой смысл приезжать в воскресенье и созывать католиков на легкомысленное представление в час церковной службы? Да, Торнпайп явно не уроженец этих мест. Возможно, после полуденного обеда, между мессой и вечерней, его попытка оказалась бы более удачной? Во всяком случае, ему ничто не мешало дойти до порта, что он и сделал, поминая вместо святого Патрика всех ирландских чертей.
Этот порт, омываемый рекой в глубине залива Клу, редко посещали корабли, хотя он и был самым обширным и защищенным на всем побережье. И понятно почему Великобритания[24], то есть Англия и Шотландия, посылает сюда в пустынный район Коннахта, только то, что здесь не произрастает. Ирландия — ребенок двух кормилиц, но их молоко обходится слишком дорого, поневоле приходится придерживаться полуголодной диеты.
Несколько матросов прогуливались по набережной с трубками в зубах, поскольку в праздничный день разгрузка кораблей не велась.
![]()
Известно, как строго соблюдают англосаксы воскресный день. Протестанты делают это со всей непримиримостью своего пуританства[25], а в Ирландии католики соперничают с ними в ригоризме[26] и с не меньшим фанатизмом исповедуют свою религию, у которой два с половиной миллиона приверженцев, тогда как у англиканской религии[27] — пятьсот тысяч.
В Уэстпорте не было ни одного корабля под иностранным флагом. Бриги-шхуны[28], шхуны[29], несколько рыболовецких лодок из тех, что промышляют в заливе, находились во время отлива на суше. Эти суденышки, прибывшие с западного побережья Шотландии с грузом зерна — самым ценным для Коннахта товаром, — после разгрузки намеревались отправиться на восток. Тому, кто хотел бы увидеть крупные суда, следовало поспешить в Дублин, Лондондерри, Белфаст, Корк, куда заходят трансатлантические пакетботы[30], совершающие переход в Ливерпуль и Лондон.
Естественно, что не из глубин карманов этих фланирующих моряков Торнпайп мог бы выудить несколько шиллингов — его призывный крик остался без ответа и на набережных порта.
Пришлось вновь остановить повозку. Голодный, шатающийся от усталости пес растянулся на песке. Торнпайп достал из котомки кусок хлеба, несколько картофелин, соленую селедку и приступил к еде с такой жадностью, словно у него во рту несколько дней не было и маковой росинки.
Спаниель следил за ним, щелкая челюстями и показывая горячий язык. Однако, судя по всему, час его завтрака еще не наступил, бедняга положил морду на передние лапы и закрыл глаза.
Легкое движение в глубине повозки вывело Торнпайпа из задумчивости. Он встал и осмотрелся, желая убедиться, что никто не подглядывает, затем, приподняв ковер, покрывавший коробку с куклами, сунул в глубину повозки кусок хлеба, прибавив при этом суровым голосом:
— Если ты не замолчишь!…
Ответом было жадное чавканье — неведомый зверек, спрятанный в повозке, вцепился в подачку, и Торнпайп снова принялся за еду.
Вскоре бродячий артист покончил с селедкой и картошкой, сваренной в той же воде, чтобы была вкуснее. Затем поднес к губам большую дорожную флягу, наполненную кислой молочной сывороткой, — весьма распространенным в этих краях напитком
И тут раздался удар колокола церкви Уэстпорта, возвестивший об окончании службы.
Была половина двенадцатого.
Торнпайп поднял пса ударом кнута и быстро направил повозку в сторону аллеи для игры в шары в надежде заполучить несколько зрителей после окончания мессы[31]. В течение доброго получаса, остававшегося до обеда, быть может, удастся сделать хоть какой-нибудь сбор? Торнпайп надеялся дать представление и после вечерни. А уж назавтра рассчитывал отправиться дальше, чтобы показать своих кукол в каком-нибудь другом городишке графства.
Вообще говоря, идея была неплохой. За неимением шиллингов, сойдут и медяки, по крайней мере, куклы не будут трудиться даром — ради того знаменитого прусского короля, чья скупость была столь чудовищной, что никто и никогда не видел цвета его золота, а проще сказать — даром.
Новый крик огласил воздух:
— Королевские марионетки… марионетки!
В течение двух-трех минут вокруг Торнпайпа собрались человек двадцать. Сказать, что это — сливки Уэстпорта, мог бы только пылкий фантазер. Публика состояла из детей, десятка женщин и нескольких мужчин, причем большинство держали обувь в руках, и не только из бережливости, но и в силу того, что им куда удобнее и привычнее ходить босиком.
Тем не менее следует сделать исключение для некоторых весьма уважаемых и почтенных жителей Уэстпорта, также примкнувших к этому глупому воскресному сборищу. К ним относился булочник, остановившийся поглазеть на редкое зрелище с женой и двумя детишками. По правде говоря, его твид[32] уже выдержал несколько лет носки, а в сыром ирландском климате, как известно, один год стоит двух, а то и трех; тем не менее достойный патрон выглядел, вообще говоря, вполне представительно. Не был ли он этим обязан своей лавке, увенчанной следующей великолепной вывеской: «Центральная общественная булочная»?! Действительно, она прекрасно «централизовала» плоды его производства, поскольку являлась единственной в Уэстпорте. Там же можно было заметить и торговца аптекарским товаром, который требовал, чтобы его именовали «фармацевтом», и хотя в его заведении отсутствовали самые элементарные лекарства, в витрине сияли буквы: «Врач Холл» — такого размера, будто призваны были вылечить любого, стоит только на них взглянуть.
Следует добавить, что перед повозкой Торнпайпа остановился и священник. Этот священнослужитель был одет очень опрятно: шелковый воротничок, длинный жилет с частыми пуговицами, как на сутане, широкий длинный сюртук из черной ткани. Да и мог ли выглядеть иначе настоятель церковного прихода, лицо солидное и обремененное многочисленными обязанностями? Действительно, он не ограничивается крещением, исповеданием, бракосочетанием, соборованием и отпеванием своей паствы, он еще и дает советы, ухаживает за больными, действуя совершенно независимо, поскольку финансово подотчетен государству. Десятины[33] натурой или вознаграждения за религиозные обряды — то, что называется побочными доходами в других странах, — обеспечивают ему достойную жизнь. Настоятель, естественно, также руководит школами и домами призрения, что не мешает ему председательствовать на соревнованиях по конному и водным видам спорта, когда в приходе наступают дни празднования регаты или стипль-чеза[34]. Он посвящен во все перипетии семейной жизни своей паствы, его уважают, ибо он достоин уважения даже тогда, когда сей почтенный муж не гнушается выпить несколько кружек пива за стойкой какой-нибудь лавочки. Чистота его нравов никогда не ставится под сомнение, а влияние не может не быть подавляющим в этих краях, насквозь пропитанных католицизмом. Как образно заметила мадемуазель Анн де Бове в прекрасных путевых заметках «Три месяца в Ирландии», угроза быть отлученным от Святого Престола[35] заставит крестьянина пролезть через игольное ушко».
Итак, вокруг повозки собралась публика, публика несколько более доходная — если нам будет позволено употребить это слово, — чем мог надеяться сам Торнпайп. По всей вероятности, его представление имело шанс на успех, ведь Уэстпорт никогда еще не удостаивался чести лицезреть подобный спектакль.
Итак, кукольник в последний раз испустил свой крик великого зазывалы:
— Королевские куклы… куклы!
Глава II
КОРОЛЕВСКИЕ КУКЛЫ
Повозка Торнпайпа — что может быть примитивнее! Представьте оглоблю, к которой привязан спаниель; четырехугольный ящик, поставленный на колеса; две ручки сзади, чтобы легче было толкать по ухабам и рытвинам. Над ящиком — матерчатый навес, натянутый на четырех железных стержнях. Какая-никакая защита — если не от солнца, кстати, обычно далеко не жгучего, то, по крайней мере, от нескончаемых дождей горной Ирландии. Все это вместе напоминало одно из тех приспособлений, на которых возят шарманки по городам и весям, оглашая воздух пронзительными звуками флейт и раскатами труб; однако то, что возил Торнпайп из одного городишка в другой, не было шарманкой, вернее, в этой более сложной машине шарманка была уменьшена до размеров простого ручного органчика.
Крышка скрыла нечто совершенно великолепное на верхней полке ящика. Но — терпение, терпение!
Советуем послушать самого Торнпайпа, начавшего с обычной рекламы шарлатана. Это неистощимое ярмарочное краснобайство восходит, несомненно, к знаменитому Бриоше, создателю первого театра кукол на ярмарочных подмостках Франции.
— Леди и джентльмены…
Это неизменное вступление призвано вызвать симпатии зрителей, даже если приходится обращаться к самым жалким оборванцам из Богом забытой деревни.
— Леди и джентльмены, здесь вы видите большую праздничную залу в королевском замке Осборн на острове Уайт[36].
Действительно, внутри ящика, между четырьмя вертикальными дощечками, на которых были нарисованы задрапированные двери и окна, помещалась целая гостиная с картонной мебелью самого изысканного вкуса, приколотой булавками к многоцветному ковру: столы, кресла, стулья располагались так, чтобы не мешать движению действующих лиц. Принцы, принцессы, герцоги, маркизы, графы, баронеты[37] важно прогуливались парами в зале официального приема.
— В глубине, — вдохновенно продолжал Торнпайп, — вы можете увидеть трон королевы Виктории[38], возвышающийся под балдахином из малинового бархата с золотой сеткой, — точную копию трона, на котором восседает ее всемилостивейшее величество во время дворцовых церемоний.
Упомянутый трон, по правде говоря, от силы трех-четырех дюймов[39] высотой. Но хотя «бархат» его — всего лишь мятая бумага, а золотое шитье — просто закорючки желтого цвета, вид его тем не менее производит должное впечатление на простаков, никогда и в глаза не видавших истинно королевскую обстановку.
— На троне, — хриплый голос Торнпайпа звучал все торжественнее, — вы можете лицезреть королеву, — сходство гарантируется, — одетую в парадное платье, с королевской мантией на плечах и скипетром в руке.
Мы, не имевшие чести лицезреть королеву Великобритании, императрицу Индии, в ее парадных покоях, не могли бы сказать, воспроизведена ли фигурка ее величества с абсолютной достоверностью. Тем не менее даже если допустить, что с короной все было в порядке, то все же сомнительно, чтобы столь высокопоставленная особа размахивала на торжественных приемах скипетром, подобным трезубцу Нептуна[40]. Но — как знать? Проще всего было поверить Торнпайпу на слово, что вполне добросовестно и делала публика.
— Справа от королевы, — объявил Торнпайп, — прошу публику обратить внимание на их королевские высочества, принца и принцессу Уэльских, какими вы могли их видеть во время их последнего путешествия в Ирландию.
Ошибиться было невозможно: вот принц Уэльский[41] в форме фельдмаршала британской армии и дочь датского короля в великолепном платье с кружевами, вырезанными из куска серебряной бумаги, которой закрывают коробки с поджаренным и засахаренным миндалем.
— С другой стороны, — продолжал свои объяснения Торнпайп, — находятся герцог Эдинбургский, герцог Коннахтский, герцог Файвский, принц Баттембергский, а рядом — принцессы, их супруги; вся королевская семья в полном составе образует полукруг перед троном. (Несомненно, эти куклы, — сходство по-прежнему гарантировалось, — в парадных одеяниях, с раскрашенными лицами и позами, списанными с натуры, создавали, по убеждению Торнпайпа, самое точное представление об английском королевском доме.)
Затем следовали высшие военные чины английской армии, и среди прочих великий адмирал сэр Джордж Гамильтон. Торнпайп позаботился о том, чтобы указать на каждого концом своего прутика к вящему удовольствию публики, добавив при этом, что каждый занимает место в соответствии со своим рангом и согласно придворному этикету.
Перед троном стоял, почтительно склонившись, какой-то господин высокого роста, с типичной англосаксонской выправкой, по всей вероятности, один из министров королевы.
Действительно, это был глава сент-джеймсского кабинета[42], главу правительства легко можно было узнать по слегка согнутой под бременем государственных забот спине.
Затем Торнпайп добавил:
— Рядом с премьер-министром, справа, находится досточтимый господин Гладстон[43].
И, честное слово, было трудно не узнать знаменитого старца, величавого, прямого как струна, всегда готового защищать либеральные идеи от защитников авторитаризма. Правда, мог вызвать удивление его мягкий взгляд, обращенный на премьер-министра; однако между куклами — пусть даже политическими — происходит немало странных вещей, как в жизни, так и на сцене. С живых персонажей еще можно что-то спросить, но с созданий из дерева и картона — взятки гладки!
Кстати, вот и еще одна неожиданная деталь, плод удивительного анахронизма: повысив голос, Торнпайп воскликнул:
— Представляю вам, леди и джентльмены, вашего знаменитого патриота О'Коннела, имя которого всегда найдет отзвук в сердцах ирландцев!
Да-да! О'Коннел был там же, при английском дворе, хотя дело происходило в 1875 году, а он благополучно скончался двадцать пять лет тому назад. Но если бы кто-нибудь обратил на это внимание Торнпайпа, актеришка наверняка ответил бы на это, что для каждого сына Ирландии этот великий оратор будет вечно живым. В качестве дополнительного аргумента подобной логики можно было бы выставить напоказ и господина Парнелла[44], хотя об этом политическом деятеле тогда еще и слыхом не слыхивали!
Затем по рангу шли и другие придворные, имена которых вылетели у нас из памяти. Красовались здесь и все как один усыпанные звездами и перевитые орденскими лентами политические и военные знаменитости. Среди прочих находились и его милость герцог Кембриджский рядом с покойным лордом Веллингтоном[45], и покойный лорд Пальмерстон[46] рядом с усопшим господином Питтом;[47] наконец, члены верхней палаты, братающиеся с членами нижней палаты; позади них — ряд конных гвардейцев в парадной форме, верхом посреди этого салона, — все указывало на то, что речь идет о празднике, который нечасто увидишь в замке Осборн. Полсотни грубо размалеванных человечков являли собой, с подобающим апломбом[48] и окаменелостью, все, что есть наиболее аристократичного, наиболее официального, наиболее выдающегося в военных и политических кругах Великобритании.
Можно было даже заметить, что не забыт и английский флот, и если в ящике не было королевской яхты «Виктория и Альберт», стоящей под парами, то, во всяком случае, на оконных стеклах красовались корабли, из чего можно было заключить, что речь идет о рейде Спитхед[49]. Обладатель хорошего зрения мог бы, безусловно, различить яхту «Аншантресс» с находившимися на ее борту их милостями лордами Адмиралтейства[50], причем каждый держал в одной руке подзорную трубу, а в другой рупор.
Следует признать, что Торнпайп ни в коей мере не обманул публику, заявив, что показывает зрелище, которому нет равных в мире и которое конечно же позволяет сэкономить на поездке на остров Уайт. Неудивительно поэтому, что оно повергло в изумление не только ребятишек, с разинутыми ртами взиравших на это великолепие, но и зрителей почтенного возраста, никогда не выезжавших ни за пределы графства Коннахт, ни из окрестностей Уэстпорта. Возможно, по губам приходского кюре и проскользнула насмешливая улыбка; что же касается фармацевта — торговца аптекарскими товарами, то он поспешил объявить, что все персонажи обладают удивительным сходством с оригиналами, которых он, правда, не видел ни разу в жизни. Булочник признал, что это превосходит его воображение и что он отказывается верить, будто прием при английском дворе может происходить с такой пышностью, великолепием и торжественностью.
— Внимание, леди и джентльмены, это еще не все! — продолжал Торнпайп. — Вы, конечно, полагаете, что все эти королевские персоны и другие лица не могут ни двигаться, ни жестикулировать… Заблуждение! Они все живые, живые, говорю я вам, как вы и я, и вы в этом убедитесь. Но прежде позвольте мне совершить маленький обход, уповая на щедрость каждого из вас.
Наступил критический момент для каждого кукольника и любого другого демонстратора редкостей, момент, когда плошка начинает ходить по рядам зрителей. Как правило, публика подобных ярмарочных развлечений делится на две категории: одни спешат удалиться, дабы, не дай Бог, не опустить руку в карман, другие же остаются, в надежде позабавиться на дармовщину, — и вот этих-то последних, да-да, не удивляйтесь, несравненно больше. Существует и третья категория — эти вносят ничтожную плату, но о таких грошах не стоит и говорить. Тем не менее Торнпайп совершал свой обход с деланно-любезной улыбкой, но физиономия его все равно оставалась свирепой. Да и могло ли быть иначе? Мог ли быть любезным сей обладатель бульдожьей морды, готовый скорее перекусать окружающих, чем им улыбаться?
![]()
Нужно ли говорить, что у всей оставшейся безмолвной и неподвижной детворы в лохмотьях, замершей в ожидании представления, не нашлось бы и двух медяков. Что же касается тех зрителей, которые, услышав зазывную болтовню бродячего комедианта, захотели развлечься на дармовщину, то они просто-напросто отвернулись. Только пятеро или шестеро достали несколько монеток из жилетных карманов. Сбор составил один шиллинг и три пенса, взятые Торнпайпом с презрительной гримасой… Что делать? Приходилось довольствоваться столь скудной лептой[51], уповая на вечернее представление, с которым, быть может, повезет больше. Лучше придерживаться объявленной программы, нежели оказаться перед необходимостью вернуть деньги!
И вот безмолвное восхищение сменилось восхищением шумным и крикливым. Ладони захлопали, ноги затопали, рты открылись, набирая воздух, чтобы затем издать многоголосое «ах!», которое можно было услышать даже в порту.
Действительно, Торнпайп только что стукнул своим прутиком по чему-то под ящиком, в ответ раздался жалобный стон, на что публика не обратила внимания. Внезапно вся сцена ожила, как по мановению волшебной палочки. Под действием какого-то таинственного, скрытого от глаз механизма куклы, казалось, и в самом деле ожили.
Ее величество королева Виктория не покинула своего трона — что противоречило бы этикету, — она даже не встала, но принялась качать головой, увенчанной короной, и опускать скипетр, как дирижер, отбивая два такта дирижерской палочкой. Что касается членов королевской фамилии, они поворачивались то в одну, то в другую сторону, отвечая на приветствия, тогда как герцоги, маркизы, баронеты дефилировали[52] по залу с самым подобострастным видом. Премьер-министр склонился перед господином Гладстоном, а тот отвечал на его поклон. За ними важно выступал О'Коннел, двигаясь по невидимому пазу; следом, как бы исполняя танцевальные па, выступал герцог Кембриджский. Остальные фигурки также пришли в движение, а лошади конных гвардейцев начали бить копытом, как если бы находились не в салоне, а во дворе замка Осборн.
Весь этот круговорот совершался под звуки громогласно фальшивившей шарманки, у которой явно отсутствовало немало диезов и бемолей. Ну как было Пэдди — столь чувствительному к музыкальному искусству, что Генрих VIII[53] даже ввел арфу в войсках Зеленого Эрина, — не поддаться ее очарованию? Конечно, на вкус истинного ирландца «Боже, храни королеву»[54] и «Правь, Британия»[55] — эти меланхоличные гимны, достойные владычицы морей — не то, что какой-нибудь напев столь милой его сердцу Ирландии. Но все же, все же!
По правде говоря, это выглядело впечатляюще для того, кто никогда не видел мизансцен[56] известных европейских театров. Было от чего испытать чувство даже большее, нежели восхищение. Вид движущихся фигурок, называемых на профессиональном языке «танце-музыкоманы», вызвал у публики неописуемый восторг.
Когда по странной причуде механизма королева так резко опустила свой скипетр, что он коснулся согнутой спины премьер-министра, последовал новый взрыв восторга.
— Они живые! — сказал один из зрителей.
— Они лишь не умеют говорить! — заметил другой.
— Не стоит об этом сожалеть! — добавил фармацевт, ставший вдруг стихийным демократом.
И он был прав. Представьте себе этих марионеток, произносящих официальные речи!
— Хотел бы я знать, как они двигаются, — полюбопытствовал булочник.
— Благодаря черту! — ответил старый матрос.
— Да-да! Черту! — подхватили несколько достопочтенных матрон[57], наполовину убежденных этим доводом. И, осеняя себя крестным знамением, они повернули головы к священнику, стоявшему с задумчивым видом.
— Ну как, скажите на милость, черт мог бы сидеть в таком маленьком ящике? — заметил молодой приказчик, известный своей наивностью. — Ведь он здоровенный верзила… этот черт…
— Если не внутри, то, значит, снаружи! — возразила пожилая кумушка. — Это он устроил для нас спектакль…
— Нет, — важно объявил торговец аптекарским товаром, — вы же знаете, что дьявол не говорит по-ирландски!
Нелепо? Тем не менее именно это и было одной из тех истин, которые Пэдди принимает не оспаривая. Большинство зрителей неколебимо верили: Торнпайп не мог быть дьяволом, поскольку говорил на чистейшем местном языке.
Решительно, если колдовство здесь было ни при чем, оставалось признать, что весь маленький кукольный мирок приводился в движение каким-то таинственным механизмом. Однако никто не заметил, чтобы Торнпайп заводил пружину. Более того, — деталь, которая не ускользнула от внимания священника, — как только движение персонажей начинало замедляться, одного удара кнута по ковру, скрывавшему что-то находящееся под ящиком, было достаточно, чтобы ускорить их перемещения. Кому же предназначался удар кнутом, всякий раз сопровождавшийся полузадушенным стоном?
Желая это узнать, священник обратился к Торнпайпу:
— Так в коробке у вас собака?
Тот взглянул на него, насупив брови и явно посчитав вопрос нескромным.
— Там то, что нужно! — ответил он. — Это мой секрет… Я не обязан его раскрывать.
— Конечно, не обязаны, — заметил священник, — но мы имеем право предположить, что именно собака приводит в действие всю вашу механику…
— Верно!… Собака, — пробурчал Торнпайп, пребывая в дурном расположении духа, — собака в крутящейся клетке… Сколько же понадобилось времени и терпения, чтобы ее выдрессировать!… И что же я получил за свои труды?… Да меньше половины того, что получает священник за мессу!
Когда Торнпайп заканчивал фразу, механизм застопорился к неудовольствию зрителей, чье любопытство было явно не удовлетворено. А бродячий кукольник уже собирался закрыть крышку ящика, объявив, что представление закончено.
— Не согласились бы вы дать еще одно представление? — спросил фармацевт.
Зрители насторожились.
— Нет, — ответил Торнпайп.
— Даже в том случае, если вам заплатят приличную сумму, скажем, два шиллинга?…
— Ни за два, ни за три! — воскликнул Торнпайп.
Он уже не думал ни о чем другом, лишь бы поскорее удалиться, однако публика не была расположена отпустить его. Тем не менее по знаку хозяина спаниель налег на оглобли, и вдруг жалобный стон, прерываемый рыданиями, донесся, казалось, из глубины ящика.
Разгневанный Торнпайп тотчас вскричал, как и в первый раз:
— Замолчишь ты наконец, собачий сын!
— Там не собака! — сказал священник, удерживая повозку.
— Собака! — возразил Торнпайп.
— Нет!… Это ребенок!…
— Ребенок… ребенок!… — подхватили окружающие.
Что за метаморфоза[58] произошла в сердцах зрителей! Уже не любопытство, а жалость двигала ими: от симпатии к комедианту не осталось и следа. Ребенок, запертый внутри ящика с боковым оконцем, получавший удары кнута, если останавливался, ребенок, не имевший возможности даже шевельнуться в своей клетке!…
— Ребенок!… Ребенок!… — раздались отовсюду громкие крики.
Торнпайпу пришлось иметь дело со слишком многочисленным противником. Однако он не сдавался и попытался толкать повозку сзади… Напрасные усилия! Булочник схватил ее с одной стороны, торговец аптекарским товаром — с другой, и оба хорошенько встряхнули. Никогда еще королевский двор не видывал подобной заварушки! Принцы попадали на принцесс, герцоги опрокинули маркизов, премьер-министр повалил весь кабинет — словом, вышла такая неразбериха, какая могла бы произойти в замке Осборн, если бы остров Уайт вдруг подвергся землетрясению.
Торнпайпа быстро скрутили, хотя он отчаянно сопротивлялся. Все смешалось в кучу. Повозку обшарили, торговец лекарствами нырнул под колеса и вытащил из ящика ребенка…
Да-да! Малыша примерно трех лет, едва дышавшего, хилого, бледного, кожа да кости, с ножками, покрытыми рубцами от ударов кнута.
![]()
Так появился на сцене Малыш, герой этой истории. Как он попал к кукольнику-зверю, который наверняка не был его отцом, узнать не представлялось возможности. Истина же состояла в том, что это маленькое существо Торнпайп подобрал девять месяцев тому назад на улице одной деревушки в Донеголе[59] и приспособил для целей, о которых читатель уже узнал.
Дородная женщина взяла мальчика на руки и попыталась привести в чувство. Все сгрудились вокруг. Какое симпатичное, даже умное личико у этой бедной белочки, обреченной вертеть свою клетку с куклами, чтобы прокормиться! Зарабатывать себе на жизнь… и это в его-то возрасте!
Наконец Малыш открыл глаза и тут же отшатнулся, едва заметив Торнпайпа, который двигался к нему, раздраженно требуя:
— Отдайте мне мальчишку!…
— Так вы его отец? — спросил священник.
— Да… — ответил Торнпайп.
— Нет!… Это не мой папа! — воскликнул ребенок, цепляясь за руки женщины.
— Он не ваш! — вскричал торговец аптекарским товаром.
— Это похищенный ребенок! — добавил булочник.
— И мы его вам не вернем! — заключил священник.
Тем не менее Торнпайп еще продолжал бороться. Лицо его исказилось в дикой гримасе, глаза запылали огнем ненависти… актеришка уже не владел собой и был, кажется, готов «брать рифы по-ирландски», то есть пустить в ход нож, когда два здоровенных парня набросились и разоружили мучителя.
— Прогоните его, прогоните! — вопили женщины в один голос.
— Убирайся, прощелыга! — рявкнул аптекарь.
— И не вздумайте появиться в пределах графства! — добавил священник, сопровождая слова угрожающим жестом.
Торнпайп зло и сильно огрел собаку кнутом, и повозка покатила вверх по главной улице Уэстпорта.
— Несчастный! — сказал фармацевт. — Не пройдет и трех месяцев, как ему придется станцевать менуэт Кильменхема.
Станцевать этот менуэт означало, по местному выражению, сплясать последнюю жигу[60], болтаясь на виселице.
Затем священник спросил у ребенка, как его зовут. Тот ответил довольно твердым голосом:
— Малыш.
Действительно, другого имени у него и не было.
Глава III
ПИТОМЦЫ «РЭГИД-СКУЛ»
— Итак, номер тринадцать; что у него?…
— Лихорадка.
— А номер девять?…
— Коклюш.
— Номер семнадцать?
— Тоже коклюш.
— Номер двадцать три?…
— Думаю, скарлатина.
По мере получения ответов господин О'Бодкинз записывал их в аккуратный журнал, в графу, предназначенную для каждого из номеров. Была и специальная колонка, куда вписывалась фамилия больного и где отмечались рекомендации врача, правила и часы приема лекарств, назначенных после перевода больных в приют. Фамилии были написаны готическими[61] буквами, номера — арабскими цифрами, названия лекарств — по-латыни, назначения — по-английски, — все это перемежалось тонкими фигурными скобками, нарисованными голубыми чернилами, и двойными вертикальными черточками красного цвета. Истинный образец каллиграфии и к тому же подлинный шедевр бухгалтерии!
— Некоторые малыши тяжело больны, — добавил врач. — Предупредите, что их нельзя простужать при переезде…
— Да… да!… Непременно! — небрежно бросил господин О'Бодкинз. — Впрочем, как только детей отсюда увезут, состояние их здоровья меня уже никоим образом не будет касаться. А что до моих журналов, то они в полном порядке…
— Да и то сказать, если болезнь и унесет кого-то из этих бедолаг в лучший мир, — продолжал доктор, беря трость и шляпу, — потеря будет невелика, я полагаю…
— Согласен, — ответствовал О'Бодкинз. — Я их занесу в графу умерших, и на этом точка. А если баланс подведен, то никто, как мне кажется, не вправе жаловаться.
Тут доктор удалился, пожав на прощание руку собеседнику.
Господин О'Бодкинз был директором «рэгид-скул» — школы для оборванцев. Дело происходило в небольшом городке Голуэй, расположенном в заливе и графстве того же названия, на юго-западе провинции Коннахт. Эта провинция является единственной, где католики могут иметь земельную собственность, и именно отсюда, как и в Манстере, английское правительство стремится снова вытеснить непротестантскую Ирландию.
Тип, к которому принадлежал господин О'Бодкинз, хорошо известен. Увы! Он никоим образом не мог бы послужить украшением рода человеческого. Низенький, коротконогий толстячок из разряда закоренелых холостяков, у которых не было юности и никогда не будет старости. Ему, казалось, на роду написано остаться тем, что он есть. Природа даровала ему шевелюру, которая никогда не выпадает и не седеет. Как сей господин явился на свет в золотых очках, так, похоже, в них его и опустят в могилу. Ни скуки бытия, ни семейных забот! Сердце господина О'Бодкинза, казалось, билось только для того, чтобы поддержать жизнедеятельность своего хозяина, и никогда не испытывало ни любви, ни дружбы, ни жалости, ни симпатии. И все же он не был злым, скорее, принадлежал к разряду «никаких» существ, что проходят по земле, не творя добра, но и не причиняя зла, не ведая ни сострадания, ни милосердия.
Таков был господин О'Бодкинз, просто рожденный, признаем без тени сомнения, чтобы стать директором «рэгид-скул».
«Рэгид-скул» — это, повторим, школа для оборванцев, и читатель уже увидел, какой восхитительной точностью при сведении дебета[62] и кредита[63] отличались журналы господина О'Бодкинза. В качестве помощников у сего достойного джентльмена служили мамаша Крисс, заядлая курильщица с неизменной трубкой во рту, и бывший шестнадцатилетний воспитанник по имени Грип[64] — несчастный малый с добрыми глазами, с физиономией, изобличающей веселый нрав, со слегка вздернутым носом, что столь характерно для ирландцев, — следует заметить, что он был гораздо умнее, сильнее и здоровее, чем большинство отверженных, собранных в подобии школьного лазарета.
Эти оборвыши были сиротами или детьми, брошенными родителями. Многие из них родились в сточных канавах или у межевых столбов. Да, то были настоящие сорванцы, подобранные прямо на улицах и на дорогах, куда они и вернутся, как только смогут начать работать. Что за отбросы общества! Что за моральная деградация! Что за сборище человеческих личинок, предназначенных для воспроизведения таких же уродов! Да и действительно, что может вырасти из семян, рассеянных по мостовой?
В школе Голуэя насчитывалось что-то около тридцати чумазых воспитанников от трех до двенадцати лет, одетых в лохмотья, вечно голодных, питавшихся объедками общественного милосердия. Многие из них были больны, как мы только что видели, и, действительно, эти детишки платили большую дань смерти, — что было не такой уж большой потерей для общества, если верить доктору.
И почтенный эскулап был прав, ибо никакая забота, никакие рассуждения о нравственности не могли помешать этим заморышам стать со временем отбросами общества. И тем не менее под этими печальными оболочками находились детские души, и если бы было приложено больше стараний и любви, быть может, кто-нибудь и сумел бы наставить их на путь истинный. В любом случае, для воспитания этих несчастных требовались люди иного склада, нежели господин О'Бодкинз — прекрасный образец ходячего манекена, что столь часто встречается не только в нищих графствах Ирландии.
Малыш был самым маленьким в «рэгид-скул». Ему было всего четыре с половиной года. Бедное дитя! На его челе вполне бы могло быть начертано французское выражение «Pas de chance!»[65]. Воистину, замкнутый круг! Подвергаться жестокому, как известно, обращению со стороны Торнпайпа, быть низведенным до состояния механизма, оказаться затем вырванным из рук свирепого палача благодаря состраданию нескольких добрых душ Уэстпорта… И все для того, чтобы очутиться в результате в стенах «рэгид-скул» Голуэя! А потом, когда мальчик покинет ее, не ожидает ли его еще что-нибудь гораздо худшее, быть может?…
Конечно, приходским священником, вырвавшим несчастного из рук бродячего кукольника, двигало доброе чувство. После бесплодных поисков пришлось отказаться от надежды выяснить, кто его родители. Сам же Малыш помнил лишь одно: он жил у какой-то злой женщины, где была еще девочка, которая его иногда целовала, и еще одна малышка, которая умерла… Где это было? Был ли он брошенным ребенком, или его похитили у семьи? Об этом никто ничего не знал.
С тех пор, как ребенок очутился в Уэстпорте, о нем заботились то в одном доме, то в другом. Женщины жалели его. Мальчику оставили его имя «Малыш». Он жил в разных семьях — где неделю, где две. Так продолжалось три месяца. Но приход был небогат. Немало несчастных жили на его счет. Если бы здесь был детский приют, то наш мальчуган наверняка остался бы в нем. Но, увы, детского приюта там не было. Поэтому пришлось отправить Малыша в «рэгид-скул» Голуэя, где вот уже девять месяцев он прозябал среди весьма живописного сборища сорванцов. Когда ребенок выйдет оттуда, если вообще выйдет, что ждет его? Он принадлежал к числу тех обездоленных, для которых, начиная с самого раннего возраста, существование, с его ежедневными заботами, является вопросом жизни и смерти, — увы, вопросом, слишком часто остающимся без ответа.
![]()
Итак, вот уже девять месяцев как Малыш находился на попечение старухи Крисс, совершенно отупевшей, а также несчастного Грипа, покорившегося своей судьбе, и господина О'Бодкинза, этой счетной машины для сведения расходов и доходов. Однако крепкое телосложение позволило Малышу выстоять против стольких разрушительных факторов. Пока что он еще не числился в гроссбухе[66] директора в графе больных корью, скарлатиной и другими детскими болезнями, ибо в противном случае его счеты с жизнью были бы давно уже сведены… на дне общей могилы, отведенной Голуэем своим оборванцам.
Однако если Малыш стойко переносил все тяготы и лишения, которым подвергалось его физическое здоровье, то не следовало ли опасаться за его интеллектуальное и моральное состояние? Как перенес он общение с этими «rogues»[67], как называют таких детей англичане? Как чувствовал он себя, находясь в толпе гномов, порочных душой и телом? Одни из них были рождены неизвестно где и невесть от кого, а другие, и таковых было большинство, явились на свет Божий от родителей, находившихся в исправительных колониях, если уже не казненных! Воистину, не лучшее общество!
Был среди них один мальчуган, чья мать «тянула срок» на острове Норфолк[68], в самом центре Южных морей, а отец, приговоренный к смертной казни за убийство, кончил жизнь в Нью-гейтской тюрьме от рук знаменитого Берри.
Этого мальчугана звали Каркер. В двенадцать лет ему, казалось, уже было предназначено судьбой пойти по стопам родителей. Неудивительно, что среди омерзительной компании «рэгид-скул» он был важной персоной. Он пользовался определенным влиянием, сам был испорченным и развращал других, окружал себя льстецами и сообщниками, был признанным главарем шайки отъявленных мерзавцев, всегда готовых выкинуть какую-нибудь злую шутку в ожидании момента, подходящего для совершения настоящего преступления, как только школа сможет их выбросить как шлак на большую дорогу.
Поспешим заметить, что Малыш не испытывал к Каркеру ничего, кроме отвращения, хотя и не переставал смотреть на него во все глаза, с откровенным удивлением. Еще бы! Сын повешенного!
Очевидно, что подобные школы ничем не напоминали современные учебные заведения, где каждый куб воздуха рассчитан с математической точностью. Вместилище вполне отвечало содержимому. Солома для подстилки — вот вам и постель: она даже никогда не переворачивалась. Столовые? А на кой, собственно говоря, черт нужна столовая, когда речь идет о нескольких корках да картофелинах, да и тех не всегда вдосталь. Что касается образовательной стороны дела, то обучение голуэйского отребья было возложено на господина О'Бодкинза. Он должен был научить их читать, писать, считать, но он не принуждал к занятиям никого, так что по прошествии двух-трех лет, проведенных под его неусыпным надзором, в школе едва бы набрался и десяток ребятишек, способных разобрать объявление. Малыш, хотя и был одним из самых маленьких, выделялся среди товарищей, ибо проявил определенную тягу к знаниям, что стоило ему нескончаемых насмешек окружающих. Какая нищета духа! И о какой социальной ответственности может идти речь, когда ум, требующий пищи для развития, остается без образования! А известно ли вам, что теряет будущее от стерилизации[69] юного ума? Ведь природа, возможно, бросила туда добрые семена, которые заведомо не дадут всходов!
Если персонал школы едва работал головой, то нельзя сказать, что он возмещал сей недостаток усиленной работой руками. Добыть немного топлива на зиму, выпросить обноски у сердобольных жителей, собрать лошадиный и коровий навоз для продажи фермерам за несколько медяков — поступления, для которых господин О'Бодкинз завел отдельную графу, — покопаться в мусорных кучах, сваленных на углах улиц, по возможности до их посещения собаками и, если придется, подраться с псами из-за добычи — таковы были повседневные занятия ребятишек. Игр, развлечений, — никаких, Боже упаси, — если не считать удовольствия поцарапаться, пощипаться, покусаться, подраться, пуская в ход ноги и кулаки, не говоря уже о злых шутках, объектом которых неизменно бывал бедняга Грип! По правде говоря, добрый малый относился к этим шуткам довольно спокойно, что побуждало Каркера и остальных изощряться в подлости и жестокости.
![]()
Единственной относительно чистой комнатой в «рэгид-скул» был кабинет директора. Само собой разумеется, что вход туда был закрыт для всех, ибо он опасался, что книги будут мгновенно разорваны, а листы развеяны по ветру. Неудивительно, что ментор закрывал глаза на то, чем его «ученики» занимаются вне стен школы: шатаются неизвестно где, бродяжничают и озорничают. Напротив, он полагал, что мальчишки возвращаются слишком рано, хотя на самом деле только голод и желание поспать загоняли их обратно.
Малыш, человечек умненький, серьезный и неиспорченный, служил мишенью не только для глупых шуток Каркера и пяти-шести его компаньонов того же пошиба, но и их жестоких выходок. Жаловаться он не хотел. Ах! Почему он такой слабосильный? Как бы он заставил мерзавцев уважать себя, как бы он ответил ударом кулака на удар, пинком на пинок! И какая же ненависть зрела в его сердце, порожденная сознанием собственного бессилия!
Кстати, Малыш реже всех покидал школьные стены, ибо наслаждался каждой лишней минутой покоя, в то время как его бездельники-соученики шарили по кучам мусора в окрестностях. Это, конечно, отражалось на его желудке, поскольку он мог бы найти что-нибудь съедобное в отходах или купить сладкий пирожок «старой выпечки» за два-три медяка, полученных у доброхотов в виде милостыни. Однако мальчик испытывал отвращение к нищенству. Ему претило ходить с протянутой рукой, бежать за повозками в надежде заполучить какую-нибудь мелочь. И уж конечно он даже не помышлял о том, чтобы стянуть какую-нибудь игрушку с прилавка. Один Господь знает, смогли бы удержаться от такого соблазна все остальные! Нет! Он предпочитал оставаться с Грипом.
— Ты не пойдешь? — говорил ему тот.
— Нет, Грип.
— Каркер побьет тебя, если ты вечером ничего не принесешь!
— Пусть уж лучше побьет.
Грип испытывал к Малышу какую-то странную нежность, и тот отвечал ему тем же. Обладая определенными умственными способностями, Грип умел читать и писать и старался научить младшего друга тому немногому, что умел сам. Поэтому, оказавшись в Голуэе, Малыш начал делать успехи, по крайней мере в чтении, и обещал стать достойным своего учителя.
Следует добавить, что Грип знал массу забавных историй и умел их превесело рассказывать.
Раскаты его смеха под сводами мрачной обители казались Малышу лучом света, что проник в помещение школы.
Особенно же злило нашего юного героя то, что все остальные оборвыши буквально травили Грипа и сделали его объектом своих козней, которые тот, повторим еще раз, переносил с чисто философским спокойствием.
— Грип!… — говорил другу иногда Малыш.
— В чем дело?
— Он очень злой, этот Каркер!
— Конечно… очень злой.
— Почему же ты его не поколотишь?…
— Поколотить?…
— И всех остальных?
В ответ Грип пожимал плечами.
— Разве ты не сильный, Грип?…
— Не знаю.
— У тебя такие большие руки, большие ноги.
Да, Грип был высоким и тощим, как громоотвод.
— Так почему же ты их не побьешь, этих скотов?
— Ба! Не стоит труда!
— Ах! Если бы у меня были такие руки и ноги…
— Было бы гораздо лучше, Малыш, — отвечал Грип, — если можно было бы использовать их для работы.
— Думаешь?
— Конечно.
— Ладно!… Тогда мы поработаем вместе!… Как?… Давай попробуем… Идет?…
Грип согласился.
Изредка приятели покидали стены школы. Грип брал с собой мальчугана, когда отправлялся выполнять поручения директора. Малыш был одет как последний нищий. Тряпье — явно не по росту, штанишки — все в дырах, курточка — сплошные лохмотья, картуз без дна, на ногах опорки из телячьей кожи, подошвы едва держатся на обрывках дратвы… Грип выглядел не лучше. Они были, как говорится, два сапога пара. В хорошую погоду еще бы ничего, но хорошая погода в сердце северных графств Ирландии — такая же редкость, как приличная еда в лачуге Пэдди. И вот под дождем, в снег, полуголые, с посиневшими от холода лицами, с глазами, слезящимися от северного ветра, с ногами, покрасневшими от снега, брели эти двое несчастных, вызывая всеобщую жалость… Причем высокий парень держал мальчугана за руку и иногда припускал бегом, чтобы хоть как-то согреться.
![]()
Они брели по улицам Голуэя, чем-то похожего на небольшой испанский городок, одинокие среди безразличной толпы. Малышу очень хотелось бы узнать, что творится там, внутри этих домов. Через узкие зарешеченные окна, сквозь опущенные жалюзи[70]ничего не было видно. Дома зажиточных горожан представлялись ему несгораемыми шкафами, набитыми деньгами. А гостиницы, куда путешественники прибывали в больших экипажах! Разве не заманчиво было пройтись по прекрасным апартаментам, особенно «Королевского отеля»! Однако слуги относились к друзьям как к собакам или, что еще хуже, как к побирушкам — собак, по крайней мере, хоть изредка могли ведь и приласкать…
А когда мальчики останавливались перед магазинчиками, пусть даже с небогатым выбором товаров, что характерно для небольших городков горной Ирландии, те казались им средоточием неисчислимых сокровищ. Какие взгляды бросали бедняги на витрины с одеждой, они, одетые в лохмотья! А чем были для разутых детей обувные лавки! Да и испытывают ли они вообще когда-нибудь радость от ощущения новой одежды, подогнанной по росту, и обуви, сшитой на заказ? Конечно нет! Как и огромное множество таких же несчастных, вынужденных донашивать обноски с чужого плеча и доедать объедки из помойного ведра!
Были в городе и мясные лавки с огромными кусками мяса, подвешенными на крюках. Такими можно было бы кормить всю «рэгид-скул» в течение месяца! Когда Грип и Малыш созерцали подобное изобилие, их рты непроизвольно открывались сами собой, а желудки болезненно сжимались.
— Ба! — весело восклицал Грип. — На всякий случай поработай немного челюстями, Малыш!… Вдруг все-таки немного утолишь голод, ведь тебе будет казаться, что ты ешь что-то вкусное!
А что говорить о больших буханках хлеба, источающих теплый, такой притягательный аромат, о кексах и других кондитерских изделиях, возбуждающих вожделение прохожих? Друзья буквально застывали у витрин, щелкая зубами и судорожно сглатывая слюну, и Малыш бормотал:
— Как же это, наверно, вкусно!
— Могу рассказать! — отвечал Грип.
— А ты пробовал?
— Один раз.
— Ох! — вздыхал Малыш.
Он сам ничего подобного никогда не пробовал — ни у Торнпайпа, ни в стенах «рэгид-скул».
Однажды какая-то дама, тронутая жалким видом Малыша и бледным личиком, предложила купить ему пирожное.
— Лучше бы хлеба, миледи, — ответил он.
— Но почему же, милый?
— Потому что он больше.
Правда, однажды Грип, получив несколько пенсов за кое-какие поручения, купил пирог, испеченный по меньшей мере неделю тому назад.
— Ну и как? Вкусно? — спросил он Малыша.
— О!… Мне кажется, что он с сахаром!
— Уверяю тебя, он очень сладкий, — ответил Грип, — и туда положили настоящий сахар к тому же!
Иногда Грип и Малыш прогуливались вплоть до предместья Солтхилл. Оттуда можно было увидеть весь залив, живописнее которого едва ли что найдется во всей Ирландии, три острова Аран, торчащие при входе как три конуса залива Виго[71], — еще одно сходство с Испанией, — и, сзади, дикие горы Бюррен, Клэр[72], а далее — прибрежные отвесные скалы Мохер. Затем они возвращались в порт, на набережные, шли вдоль доков, заложенных еще в тот период, когда из Голуэя рассчитывали сделать отправную точку трансатлантических линий, которая могла бы стать самым коротким путем между Европой и Соединенными Штатами Америки.
Заметив несколько кораблей, стоявших на якоре в заливе или швартовавшихся в порту, мальчики ощущали, что их притягивает к судам какая-то неведомая сила, порождаемая надеждой на то, что море должно быть менее жестоким, нежели земля бедняков. Казалось, что оно сулит им более сносное существование, что жизнь на океанских просторах прекрасна, что ремесло моряка уж конечно может обеспечить здоровье ребенку и кусок хлеба взрослому мужчине.
— Как чудесно, должно быть, плавать на таких кораблях… под большими парусами, — говорил Малыш.
— Если бы ты знал, как мне этого хочется! — отвечал Грип, качая головой.
— Тогда почему же ты не стал матросом?…
— Ты прав… Почему я не стал моряком?…
— Ты был бы уже далеко-далеко…
— Может быть, так и будет… когда-нибудь! — ответил Грип.
Однако он не был матросом.
Порт Голуэя образован устьем реки, берущей начало в Лох-Корриб и впадающей в залив. На другом берегу, по ту сторону моста, раскинулась занятная деревушка Кледдаха с четырьмя тысячами жителей. Там жили одни рыбаки, долгое время пользовавшиеся самоуправлением; в древних хартиях было записано, что мэр деревушки считался ее королем. Грип и Малыш изредка добирались и сюда. Чего бы только не дал Малыш, чтобы стать своим среди просоленных, обветренных людей, оказаться вдруг сыном одной из крепких, под стать своим мужьям, немного диковатых женщин, с примесью валлийской[73] крови. Да! Он завидовал веселой деревенской детворе, явно более счастливой, чем во многих ирландских городах. Детишки кричали, играли, барахтались в воде. Он так хотел бы быть одним из них… Ему хотелось протянуть им руку. Одетый в отрепья Малыш на это не решался, ведь, заметив его, детишки могли бы подумать, что он пришел за подаянием. Поэтому он держался в сторонке, со слезами на глазах, а затем тащился на базарную площадь, Чтобы посмотреть на серебрящуюся макрель, сероватую селедку, единственную рыбу, которую предпочитают рыбаки Кледдаха. Что касается омаров, крупных крабов, в изобилии прячущихся в каменистых нагромождениях залива, то Малыш не мог поверить, что они также съедобны, хотя Грип утверждал — на основании слухов, — что «содержимое раковины не хуже настоящего пирожного». Быть может, наступит день, когда они смогут убедиться в этом сами.
Когда прогулки за стенами города заканчивались, приятели возвращались по узеньким и мрачным улицам в квартал, где находилась «рэгид-скул». Они шли среди руин, превративших Голуэй в городок, как бы разрушенный землетрясением. Возможно, эти руины и сохранили бы определенное очарование, будь они природными. Однако здесь от домов, недостроенных из-за отсутствия средств, от зданий с едва намеченными стенами, от всего того, что носило следы недавнего разрушения, а не работы долгих веков, веяло мрачной безысходностью.
Самым унылым среди бедных кварталов Голуэя, наиболее отталкивающим, чем последние лачуги предместья, было тошнотворное жилище, омерзительное и отвратительное прибежище, где влачили жалкое существование сотоварищи Малыша, вот почему он и Грип никогда не спешили, когда приходило время возвращаться в «рэгид-скул».
Глава IV
ПОХОРОНЫ ЧАЙКИ
Влача ужасное существование среди всех этих злых и испорченных оборванцев, не возвращался ли иногда Малыш мысленно назад, в прошлое? Когда ребенок, окруженный заботой и ласками, полностью отдается сиюминутной жизни, не заботясь ни о том, что с ним было раньше, ни о том, что случится завтра, когда он живет радостями своего юного возраста, это понятно, это естественно. Увы! Все обстоит иначе, если прошлое ребенка соткано из одних страданий. Будущее тогда рисуется в самых мрачных красках, ибо оно видится через прошлое.
И если даже вернуться на год или два назад, то что бы увидел там Малыш? Того же Торнпайпа, безжалостного прощелыгу, которого он до сих пор боялся встретить где-нибудь на углу улицы или на большой дороге. Казалось, грубые руки кукольника всегда готовы снова его схватить. Затем вдруг возникали смутные и ужасные воспоминания о жестокой женщине, что так плохо с ним обращалась, а иногда из памяти выплывал неясный образ милой девочки, качавшей его на коленях.
— Мне кажется, что ее звали Сисси[74], — сказал он однажды товарищу.
— Какое красивое имя! — ответил Грип.
По правде говоря, Грип был уверен, что Сисси существовала только в воображении ребенка, поскольку никто никогда не имел о ней никаких сведений. Но когда он начинал выказывать признаки сомнения по поводу ее существования, Малыш начинал злиться. Да! Он вновь и вновь видел девочку в своих воспоминаниях… Быть может, он еще встретит ее когда-нибудь… Что с ней стало?… Живет ли она по-прежнему у той мегеры… вдали от него?… Разделяют ли их мили и мили?… Она его так любила, и он ее тоже… Это была его первая привязанность до встречи с Грипом, и он рассказывал о подружке как о большой девочке… Она была доброй и милой, ласкала его, утирала слезы, целовала, делилась с ним картофелинами…
— Мне очень хотелось защитить Сисси, когда та злая тетка била ее! — говорил Малыш.
— И мне тоже! Я бы, наверное, здорово отколотил эту гадину! — отвечал Грип, чтобы сделать приятное ребенку.
Кстати, этот добряк никогда не защищался, если на него нападали, но он мог, при необходимости, защитить других. И Малыш имел случай в этом убедиться.
Однажды, в первые месяцы своего пребывания в «рэгид-скул», Малыш, привлеченный звуками воскресного колокола, зашел в собор Голуэя. Хотим заметить, что туда мальчугана привел именно случай, поскольку даже туристы с трудом находят собор, так глубоко он спрятан в лабиринте грязных и узких улочек.
Ребенок стоял в храме, совершенно растерянный и оробевший. Конечно, если бы грозный церковный сторож заметил маленького оборванца, он ему наверняка не позволил бы остаться в церкви. Малыш был потрясен и буквально очарован звуками церковных песнопений в сопровождении органа, видом священника, поднимавшегося по ступеням алтаря в расшитой золотом ризе, и длинными восковыми свечами, зажженными среди бела дня.
Малыш не забыл, что рассказал ему ньюпортский священник о Боге — Боге, который был отцом для всех. Он также помнил, что когда бродячий кукольник произносил имя Господа, то только затем, чтобы присовокупить его к своим грязным ругательствам; все это вызывало в нем смятение ума во время религиозных церемоний. Тем не менее под сводами собора Малыш, спрятавшись за столбом, ощущал какое-то непреодолимое любопытство, глядя на священнослужителей как он смотрел бы на солдат. Затем, когда все присутствующие склонялись при возношении даров под звяканье колокольчика, он выскользнул из собора, пока его не заметили, скользя по плитам совершенно бесшумно, как мышка, прячущаяся в свою нору.
Вернувшись из церкви, Малыш хранил молчание и никому ничего не рассказывал, — даже Грипу, который, кстати, имел весьма смутное представление о том, что означают торжественные мессы и вечерни. Но все же, после второго визита, оказавшись наедине со старой Крисс, Малыш решился спросить ее о том, что такое Бог.
![]()
— Бог?… — ответила старушка, выкатив глаза, наполовину скрытые клубами удушливого дыма, что вились над ее трубкой из черной глины.
— Да… Бог?
— Бог, — ответила Крисс, — это брат дьявола, к которому тот посылает негодных ребятишек, недостойных того, чтобы гореть в адском пламени!
Получив такой ответ, Малыш побледнел и, хотя он и испытывал огромное желание узнать, где же находится этот ад, забитый огнем и детишками, он не осмелился обратиться еще раз к Крисс с расспросами.
Однако Малыш не переставал размышлять о Боге, единственным занятием которого, если верить словам Крисс, было наказывать детишек, да еще таким ужасным способом.
Тем не менее однажды, чрезвычайно озабоченный, мальчуган решился поговорить об этом с Грипом.
— Грип, — спросил он, — ты когда-нибудь слышал про ад?
— Конечно, Малыш!
— А где он находится, этот ад? И что это такое?
— Не знаю.
— Как ты думаешь… если там сжигают злых детишек, то Каркера тоже сожгут?…
— Конечно… и на самом большом огне!
— А я… Грип… я ведь не злой, правда?
— Ты?… Злой?… Нет… не думаю!
— Значит, меня не сожгут?
— Да никто и волоска твоего не тронет!
— И тебя не сожгут, Грип?…
— Конечно нет!…
И Грип счел нужным добавить, что уж его-то поджаривать вообще не стоило бы, поскольку при такой худобе можно рассчитывать лишь на краткую яркую вспышку.
Вот и все, что Малыш узнал о Боге, все, что он познал о катехизисе[75]. И тем не менее по простоте душевной, по наивности своего младенческого возраста он интуитивно чувствовал, что хорошо и что плохо. Однако если он и не должен был быть наказан согласно предсказаниям старой дамы из «рэгид-скул», то он сильно рисковал подвергнуться наказанию в соответствии с предписаниями господина О'Бодкинза.
Действительно, господин О'Бодкинз был весьма недоволен. Малыш не имел никакого касательства к его графе «поступления», целиком относясь к другой, озаглавленной «расходы». Вот мальчишка, который требует расхода… О! Не такого уж большого, господин О'Бодкинз! Но он и не приносит дохода! Остальные, по крайней мере, воруя и попрошайничая, в какой-то мере, пусть частично, возмещают затраты на жилище и питание, тогда как этот ребенок не приносит ничего…
Однажды господин О'Бодкинз в качестве директора и бухгалтера сделал мальчику по данному поводу строгий выговор, вперив в него сквозь очки свой пронзительный взгляд.
Малыш нашел в себе силы не заплакать.
— Ты ничего не хочешь делать?… — спросил осуждающе О'Бодкинз.
— Хочу, мистер, — ответил ребенок. — Скажите мне… что вы хотите, чтобы я делал?
— Что-нибудь, что могло бы оплатить расходы на тебя!
— Мне очень бы хотелось, но я не знаю… не умею…
— Можно пойти за прохожими на улице… спросить, нет ли у них каких-нибудь поручений…
— Я слишком мал, никто меня и слушать не хочет.
— Тогда надо покопаться в кучах, около тумб! Там всегда можно что-нибудь найти…
— Меня кусают собаки, я слишком слаб… я не могу их отогнать!
— Вот как!… А руки у тебя есть?…
— Да.
— А ноги?
— Конечно.
— Тогда бегай по дорогам за экипажами и лови копперы, раз уж ты не хочешь делать ничего другого!
— Просить копперы?
Малыш испытал отвращение при одной мысли о подобном занятии, настолько это предложение уязвляло его природную гордость. Его гордость! Ах, подумать только! Да! Именно так, и он краснел при одной мысли о том, что будет вынужден протянуть руку.
— Я не смог бы, господин О'Бодкинз! — сказал он.
— А! Вот как, так ты не смог бы?…
— Нет!
— А смог бы жить без еды?… Нет! Не так ли?… Предупреждаю тебя: рано или поздно, но я тебе устрою веселенькую жизнь, если ты не придумаешь какого-то способа зарабатывать на пропитание!… А теперь убирайся!
Зарабатывать на жизнь… в четыре года и несколько месяцев от роду! Правда, Малыш уже зарабатывал на жизнь у бродячего кукольника, и каким способом! Ребенок «убрался» совершенно подавленный. И всякий, кто увидел бы притаившегося в уголке ребенка со скрещенными руками и опущенной головой, не смог бы не проникнуться к нему жалостью. Каким тяжелым бременем была жизнь для этого бедного маленького существа!
Никто даже не может себе представить, что переживают эти крошки, если они с самого раннего возраста задавлены нищетой, и никто никогда не проявляет достаточного сочувствия к их судьбе!
Вслед за выговорами господина О'Бодкинза последовали издевательства школьных сорванцов.
Их просто бесило сознание того, что Малыш честнее их. Они испытывали радость, толкая его на неправедный путь, и не жалели ни коварных советов, ни побоев.
Особенно усердствовал в этом отношении Каркер, и делал он свое черное дело с ожесточением и злобой, столь присущими окончательно испорченным людям.
— Так ты не хочешь просить милостыню? — спросил он однажды.
— Нет, — твердо ответил Малыш.
— Ну что же, глупая скотина, деньги не просят… их берут!
— Берут?…
— Да!… Как только увидишь хорошо одетого господина, у которого из кармана выглядывает уголок платка, подойди к нему, тихонько вытащи платок и… дело сделано.
— Оставь меня в покое, Каркер!
— Иногда случается, что вместе с платком удается выудить и портмоне…
— Но ведь это воровство!
— А в портмоне у богачей лежат уже не медяки, а шиллинги, кроны и даже золотые монеты; их мы приносим сюда и делим между собой, разгильдяй ты несчастный! Да ты просто ни на что не годен, дурачок!
— Да, — подтвердил другой мальчишка, — показываешь кукиш полицейским и сматываешься.
— И потом, — добавил Каркер, — даже когда попадаешь в тюрьму, что из того? Там так же хорошо, как и здесь, — и даже лучше. Там дают хлеб, картофельный суп, сиди себе и ешь в свое удовольствие.
— Я не хочу… не хочу! — повторял Малыш, безуспешно пытаясь отбиться от злых бездельников, которые перебрасывали его от одного к другому как мяч.
Вошедший в комнату Грип поспешил вырвать его из грязных лап малолетних бандитов.
— А ну-ка оставьте Малыша в покое! — воскликнул он, сжимая кулаки.
На этот раз Грип действительно разозлился.
— Знаешь, — сказал он Каркеру, — я редко дерусь, но уж если начну кого-нибудь бить…
После того как малолетние негодяи были вынуждены оставить свою жертву, какие убийственные взгляды они бросали на Малыша, обещая добраться до него, как только Грипа не будет в школе, и даже сулили при первом удобном случае «разобраться с ними» обоими!
— Наверняка, Каркер, тебя сожгут! — заявил Малыш не без некоторого сострадания.
— Сожгут?
— Да… в аду… если ты будешь и дальше таким злым!
Этот ответ довел всю банду нечестивцев едва ли не до колик. Но что вы хотите? То, что Каркер когда-нибудь будет гореть в аду, стало для бедного Малыша навязчивой идеей.
Однако приходилось опасаться, что вмешательство Грипа и его защита могли привести к обратному результату. Каркер и вся остальная братия решили отомстить и защитнику, и его подопечному.
В течение нескольких дней в самых укромных уголках отпетые негодяи «рэгид-скул» то и дело собирались на совет, не предвещавший ничего хорошего. Поэтому Грип постоянно наблюдал за ними, оставляя своего питомца лишь на самое короткое время. На ночь он заставлял приятеля подниматься в чердачную комнатку, под самыми стропилами, где жил сам. Там, в холодном, убогом чулане Малыш был, по крайней мере, защищен от дурных советов и плохого обращения.
Однажды Грип и Малыш отправились прогуляться на песчаный берег Солтхилла, где могли искупаться, получая от этого большое удовольствие. Грип, умевший плавать, давал уроки Малышу. О! Как счастлив был он, погружаясь в прозрачную воду, по которой плавали прекрасные корабли, там, далеко, очень далеко, чьи белые паруса исчезали у него на глазах за горизонтом.
Приятели резвились среди длинных волн, что с шумом и рокотом набегали на песчаный берег. Грип, поддерживая Малыша за плечи, показывал ему начальные движения.
Вдруг со стороны скал раздался настоящий визг шакалов и показалась вся банда «рэгид-скул».
Их было человек двенадцать, причем самых злобных, самых отпетых, во главе с Каркером.
А орали и вопили они потому, что заметили чайку с пораненным крылом, которая пыталась спастись. Возможно, птице удалось бы улететь, но Каркер попал в нее камнем.
Малыш испустил крик, как если бы булыжник попал в него.
— Бедная чайка… бедная чайка! — повторял он.
Грип страшно разозлился, и, возможно, Каркер получил бы хорошую трепку, такую, что этот негодяй запомнил бы надолго. Как вдруг Малыш бросился на берег, в самую гущу орущих дикарей, прося их отпустить птицу.
— Каркер… умоляю тебя, — повторял он, — побей меня… побей… но не трогай чайку!…
Каким взрывом дьявольского хохота встретили его, ползущего по песку, совершенно голого, с тонюсенькими ручками и ножками, с ребрами, выступавшими из-под кожи! А мальчик не переставал кричать:
— Пощади… Каркер… пощади чайку!
Никто не слушал Малыша. Над его мольбами продолжали насмехаться. Банда продолжала бежать за чайкой, а та безуспешно пыталась оторваться от земли, переваливалась с лапки на лапку, и стремилась спрятаться среди камней.
Но все было напрасно…
— Подлецы… подлецы! — кричал Малыш.
Каркер схватил чайку за крыло и, покрутив над головой, подбросил в воздух. Птица вновь упала на песок. Ее подхватил другой хулиган и швырнул на прибрежную гальку.
— Грип… Грип!… — повторял Малыш. — Защити ее… защити!…
Грип бросился на негодяев, чтобы отобрать у них птицу.
Слишком поздно. Каркер только что раздавил ей голову каблуком…
Сие деяние было встречено восторженными взрывами смеха и радостными воплями всей компании.
Малыш был вне себя. Ярость охватила его, слепая, всепоглощающая ярость. Не владея собой, он поднял первый попавшийся камень и изо всех сил метнул его в Каркера, которому тот и угодил прямо в грудь.
— Ах, так! Ну, ты мне дорого заплатишь! — завопил Каркер.
И прежде чем Грип успел юному разбойнику помешать, он набросился на мальчугана и, осыпая градом ударов, оттеснил к самой воде. Затем, пока остальные держали Грипа за руки, за ноги, он погрузил голову Малыша в воду, грозя утопить.
Освободившись наконец от разбушевавшихся негодяев с помощью подзатыльников, от которых те с воплями покатились по земле, Грип обратил в бегство Каркера, а вслед за вожаком припустила и вся банда.
Откатываясь от берега, волны наверняка утащили бы и Малыша, но Грип успел подхватить наполовину задушенного приятеля.
Тщательно растерев мальчугана, Грип не замедлил поставить его на ноги. Помог одеться со словами:
— Пойдем… пойдем отсюда, Малыш!
Но, прежде чем уйти, мальчик поднял раздавленную птицу. Опустившись на колени, он со слезами на глазах вырыл ямку в песке и похоронил чайку.
А ведь он-то сам, кем, собственно, был он сам, как не такой же брошенной птицей… бедной чайкой рода человеческого!
![]()
Глава V
ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО СЛОВ О «РЭГИД-СКУЛ»
Вернувшись в школу, Грип решил обратить внимание господина О’Бодкинза на поведение Каркера и его приспешников. Но не затем, чтобы рассказать о злых шутках, сыгранных с ним самим, ибо он по большей части вообще не обращал на них внимания. Нет! Речь шла о Малыше и о тех издевательствах, которым тот подвергался. На этот раз дело зашло так далеко, что если бы не вмешательство Грипа, то теперь детский труп был бы выброшен волнами на берег Солтхилла.
В ответ на слова Грипа господин О'Бодкинз лишь покачал головой. И его вполне можно было понять, поскольку подобные вещи отнюдь не способствуют подведению бухгалтерской отчетности. Какого черта! В гроссбухе не может быть одной графы для подзатыльников, а другой — для ударов ногой! Ведь подобные вещи просто невозможно было бы сложить, согласно старым добрым арифметическим правилам, как три булыжника и пять щеглов. Естественно, как директор господин О'Бодкинз должен был обеспокоиться действиями своих подопечных; однако как бухгалтер он ограничился тем, что послал школьного надзирателя куда подальше.
Начиная с этого дня Грип решил ни на минуту не упускать из виду своего подопечного, никогда не оставлять одного в большом зале, а когда нужно было покинуть стены школы, стал запирать в своей комнатушке, где тот находился в относительной безопасности.
Прошли последние летние месяцы. Наступил сентябрь. А это уже была зима для северных графств. Зима в горной Ирландии! Беспрерывное чередование снега, северного ветра, пурги и тумана, приносимых с ледяных равнин Северной Америки. И атлантические ветры обрушивали эту стужу на Европу.
Да, то было трудное и суровое время для жителей прибрежных районов залива Голуэй, зажатого между горными склонами как между стенами ледника. Очень короткие дни и бесконечные ночи для тех, у кого в очаге нет ни угля, ни торфа. Стоит ли удивляться тому, что температура в стенах «рэгид-скул» резко упала, за исключением, конечно, комнаты господина О'Бодкинза. И действительно, если бы в жилище директора-счетовода не было тепло, разве остались бы чернила в его чернильнице жидкими?… А разве сумел бы он вывести свою подпись со всеми положенными завитушками? Теперь как никогда следовало собрать на улицах и дорогах все, что в смеси с кислородом могло давать тепло. Жалкие крохи, следует признать, если принять во внимание, что речь шла о сучьях, упавших на землю, об угольной крошке, рассыпанной у дверей домов, о крупных кусках угля, из-за которых ссорятся бедняки на разгрузочных причалах порта. Итак, воспитанники школы занимались сбором топлива, но сколько же было у них соперников!
Наш мальчуган принимал участие в общей тяжкой работе. Каждый день он приносил немного топлива. Речь уже не шла о том, чтобы просить милостыню — чему он был несказанно рад. С грехом пополам уголь в очаге загорался, давая жаркое дымное пламя, которым и приходилось довольствоваться. Вся школа, дрожавшая в своих невообразимых лохмотьях, теснилась вокруг очага — те, кто постарше и посильнее, оказывались на лучших местах, разумеется, а в это время ужин постепенно закипал в чугунке. И какой ужин!… Корки хлеба, картофельные очистки, несколько костей с остатками мяса… Омерзительное варево, в котором редкие пятна жира заменяли добрые куски сала в наваристом бульоне.
Само собой разумеется, что Малышу никогда не находилось места у огня и очень редко доставалась миска варева, которое старуха предназначала старшим. Они набрасывались на еду как голодные собаки и, не колеблясь, показывали клыки, чтобы защитить свою скудную порцию.
К счастью, Грип спешил увести мальчугана в конуру, где отдавал ему лучшее из того, что приходилось на его долю из ежедневного рациона. Само собой разумеется, что света наверху не было. Однако, забившись в солому и тесно прижавшись друг к другу, приятелям удавалось согреться и наконец заснуть; а сон, быть может, лучше пуховых одеял. Ведь он дает силы и надежду!
Однажды Грипу несказанно повезло. Он прогуливался вдоль главной улицы Голуэя, когда какой-то приезжий, возвращавшийся в «Королевскую гостиницу», попросил его отнести письмо на почту. Грип поспешил выполнить поручение и получил за труды новенький блестящий шиллинг. Конечно, то был не столь уж большой, но все-таки капитал, свалившийся на парня совершенно неожиданно. Понятно, Грип не стал ломать себе голову над вопросом, вложить ли его в государственную ренту[76] или в облигации промышленных предприятий. Нет! Капитал был предназначен и использован для приобретения натурального продукта, попавшего главным образом в желудок Малыша и лишь частично в желудок обладателя капитала. Итак, Грип купил различных колбасных обрезков, которых хватило на три дня и которыми друзья наслаждались тайком от Каркера и его компании. Не делиться же, в самом деле, с теми, кто сам никогда и ничем не делился?
Кроме того, достойный джентльмен из «Королевской гостиницы», увидев, как плохо одет Грип, отказал ему свою вязаную фуфайку, еще в очень приличном состоянии.
Не подумайте, что Грип предназначал ее для собственного пользования. Нет-нет! Он думал только о Малыше. Ведь как было бы здорово иметь под лохмотьями такую прекрасную фуфайку!
«Он будет в ней как барашек в своей шерстяной рубашке!» — говорила себе эта добрая душа.
Однако «барашек» совсем не желал, чтобы Грип пожертвовал фуфайку ему. Завязалась оживленная дискуссия. Но в конце концов все уладилось к взаимному удовольствию.
Действительно, джентльмен был весьма объемист, и в его фуфайку Грипа можно было завернуть дважды. Кроме того, джентльмен был высок, и в эту фуфайку Малыша можно было завернуть с головы до пят. Следовательно, если бы удалось использовать и длину и ширину фуфайки, то ее вполне можно было бы перекроить в расчете на обоих друзей. Просить старую пьяницу Крисс распороть и перешить фуфайку было все равно, что попросить ее бросить курить трубку. Поэтому, запершись в каморке, Грип сам принялся за работу, призвав на помощь все свое умение. Сняв мерку с ребенка, он сработал настолько ловко, что тот стал обладателем прекрасной шерстяной курточки. Что касается его самого, то он выкроил жилет, — правда, без рукавов, но все-таки жилет, а это уже что-то.
Само собой разумеется, Малышу был дан совет спрятать курточку под лохмотья, с тем чтобы ее не смогли заметить остальные. Ведь эти мерзавцы скорее разодрали бы ее на клочки, чем оставили Малышу. Малыш так и сделал, и в период зимних холодов он сумел по достоинству оценить чудесное тепло своей обновы.
После исключительно дождливого октября ноябрь обрушился на графство северным ветром, превратившим в снег всю влагу, накопившуюся в атмосфере. На улицах Голуэя снежный покров достигал двух футов[77]. Ежедневный сбор угля и торфа значительно сократился. Обитатели «рэгид-скул» нещадно мерзли, и если очагу не хватало топлива, то и желудку, своеобразной разновидности очага, его недоставало тем более, поскольку огонь разводили далеко не каждый день, а уж о еде и говорить нечего!
![]()
И тем не менее среди снежных бурь, преодолевая замерзшие потоки, вдоль улиц и на больших дорогах, несчастным оборванцам ежедневно приходилось бродить в поисках добычи для школьных нужд. Увы, уже нечего стало собирать на мостовых. Единственное, что теперь оставалось, так это бродить по домам. Конечно, церковный приход делал все, что мог, для несчастных питомцев; но кроме «рэгид-скул» в этот период всеобщей нищеты и упадка о себе заявляли другие дома призрения.
Отныне ребятишки были вынуждены обходить дома один за другим, и, до тех пор пока проблески сострадания еще теплились в сердцах людей, им оказывали неплохой прием. Однако все чаще их принимали совсем не ласково, а, напротив, осыпали бранью и упреками, так что они спешили убраться восвояси несолоно хлебавши…
Малыш не мог отказаться последовать примеру своих сотоварищей. И тем не менее, стоило мальчугану остановиться перед дверью и протянуть руку, чтобы позвонить, как ему начинало казаться: вот-вот дверной молоток обрушится ему на грудь! Поэтому, когда ему открывали, он спрашивал, нет ли каких-либо поручений, тем самым, по крайней мере, защищая себя от стыда просить милостыню… Что означало дать поручение пятилетнему мальчугану, все прекрасно понимали. Иногда ему бросали кусок хлеба, который он брал, заливаясь слезами. А что вы хотите?… Голод есть голод.
С наступлением декабря холода стали еще сильнее. Снег продолжал падать мокрыми хлопьями. С большим трудом удавалось найти дорогу в лабиринте улиц. В три часа пополудни приходилось зажигать газовое освещение, и желтоватый свет рожков не мог пробиться сквозь густую пелену тумана. На улицах — ни экипажей, ни повозок. Редкие прохожие мелькали словно тени, спеша домой. И Малыш, с покрасневшими от мороза веками, с посиневшим лицом и руками, спрятанными в лохмотья шерстяной куртки, бежал по улицам, крепко прижав к себе тряпье, покрытое снегом…
Наконец ужасная зима миновала. Первые месяцы 1877 года были не столь тяжелыми. Лето оказалось ранним. Начиная с июня наступила жаркая пора.
Семнадцатого августа Малышу — ему было тогда пять с половиной лет — повезло: он сделал находку, имевшую совершенно неожиданные последствия.
В семь часов вечера он шел по одной из улочек, выходящих на мост Кледдах. Возвращаясь в «рэгид-скул», Малыш был совершенно уверен, что ему будет оказан совсем нелюбезный прием, поскольку его поход не был удачным. Если у Грипа не найдется какой-нибудь завалящей корки, то им обоим придется сегодня вечером обойтись без ужина. Кстати, не в первый раз! Нечего и тешить себя надеждой, что удастся утолить голод, да еще в определенное время. То, что привычка ужинать в определенный час была свойственна людям богатым, вполне понятно, поскольку у них для этого были средства. Но что касается бедняка, то он ест, когда придется, и «не ест, когда не удается ничего раздобыть», — говаривал Грип, слишком привыкший питаться философскими обобщениями.
И вот, шагов за двести до школы, Малыш споткнулся и растянулся на мостовой. Будучи маленького роста, он при падении совсем не ушибся. Но в тот момент, когда он вскочил и собирался бежать дальше, из-под его ноги выкатился какой-то предмет и покатился по мостовой. Это была большая керамическая бутылка, которая не разбилась, к счастью, поскольку в противном случае он мог бы сильно пораниться.
Наш Малыш поднялся, пошарил в канаве и в конце концов нашел бутыль — она вмещала в себя примерно два-три галлона[78]. Горлышко оказалось плотно заткнуто пробкой, и достаточно было взвесить бутылку в руке, чтобы понять, что она отнюдь не пуста.
Итак, Малыш откупорил ее, и ему показалось, что внутри джин.
Честное слово, там хватило бы на всех оборванцев, и теперь Малыш мог быть уверен, что ему будет оказан самый горячий прием.
Ни души на улочке! Никто не видел Малыша, и всего лишь двести шагов отделяли его от «рэгид-скул».
И вдруг ему пришла в голову мысль, которая ни за что бы не посетила ни Каркера, ни кого другого. Ведь бутылка принадлежит не ему! И это не благотворительный дар и не отходы, выброшенные в мусорное ведро! Нет, то была вещь, которую кто-то потерял. Конечно, найти законного владельца будет делом нелегким. Это не имело значения, ибо совесть Малыша подсказывала ему, что он не имеет права обладать вещью, принадлежащей другому. Он чувствовал это инстинктивно, поскольку ни Торнпайп, ни тем более господин О'Бодкинз никогда не учили его, что значит быть честным. К счастью, существуют такие детские сердца, в которых подобные истины заложены самой природой.
Весьма озабоченный сложившейся ситуацией, Малыш решил посоветоваться с Грипом. Без сомнения, Грип найдет способ вернуть находку владельцу. Главное теперь состояло в том, чтобы пронести бутылку в каморку так, чтобы его не заметили школьные воришки, так как они-то уж и не подумают вернуть находку владельцу. Два или три галлона джина!… Какая удача для юных пьяниц! Когда наступит ночь, в ней не останется ни капли… Что касается Грипа, то в нем Малыш был уверен как в самом себе. Если бы он нашел бутылку, то, конечно, запрятал бы ее поглубже в солому и на следующий день опросил бы всех в квартале, не слышал ли кто о пропаже. Да, он не поленился бы обойти все дома, стуча в каждую дверь. И на этот раз — совсем не за милостыней…
Малыш направился к школе, постаравшись, не без труда, спрятать бутылку, которая, однако, высовывалась из-под лохмотьев.
К несчастью, когда он подошел к двери, та вдруг распахнулась и на пороге появился Каркер; избежать столкновения Малышу не удалось. К тому же Каркер сразу узнал его, а поскольку Малыш был один, то малолетний главарь банды решил, что ему подвернулся удобный случай вернуть должок, который, по его мнению, числился за Малышом после вмешательства Грипа на берегу в Солтхилле.
Он бросился на Малыша и, нащупав под его лохмотьями бутылку, вырвал ее.
— А! Что это? — вскричал он.
— Это!… Это не для тебя!
— Вот как… так это твое?
— Нет… не мое!
И Малыш попытался оттолкнуть Каркера, но тот, однако, одним ударом ноги отбросил беднягу шага на три.
Завладеть бутылкой и вернуться в школу было для Каркера минутным делом, а Малышу оставалось лишь последовать за ним, со слезами злости и бессилия на глазах.
Он еще пытался протестовать; но Грипа не было рядом, и Малышу досталось столько новых подзатыльников, затрещин и даже укусов!… Пока в дело не вмешалась старуха Крисс, его едва не убили; едва заметив бутылку, «воспитательница» жадно повела носом.
— Джин, — воскликнула она, — хороший джин! Да здесь хватит на всех!
Несомненно, уж лучше бы Малыш оставил бутылку на улице, где ее разыскивал сейчас владелец, поскольку два-три галлона джина стоят несколько шиллингов и даже больше полукроны. Как он сразу не сообразил, что добраться до каморки Грипа незамеченным ему ни за что не удастся! А теперь — слишком поздно сожалеть о случившемся.
А что, если обратиться к господину О'Бодкинзу, рассказать, что случилось сию минуту? Быть может, директор и встретил бы Малыша не так уж плохо? Но идти в кабинет, приоткрыть, пусть даже чуть-чуть, его дверь, обеспокоить столь важное лицо в момент сложнейших расчетов… Да и к чему это приведет? Господин О'Бодкинз, скорее всего, прикажет принести бутылку ему, а то, что попадало в кабинет, всегда бесследно исчезало.
Малыш ничего не мог поделать и поспешил подняться в каморку к Грипу, чтобы рассказать о своей беде.
— Грип, — спросил он, — ведь нельзя же считать своей найденную бутылку?…
— Думаю, нельзя… — ответил Грип. — А ты нашел бутылку?…
— Да… я хотел отдать ее тебе, а завтра мы поискали бы в квартале…
— Того, кому она принадлежит?… — спросил Грип.
— Да, и, может быть, обходя квартал…
— И они у тебя ее отобрали?…
— Все этот Каркер!… Я хотел ему помешать… и тогда все остальные… Может, ты спустишься, Грип?
— Конечно, и мы еще посмотрим, кому она достанется, эта бутылка!
Но когда Грип захотел выйти из своей комнатушки, он не сумел даже шагу ступить. Дверь была заперта снаружи.
Под сильнейшим напором дверь затряслась, однако все же не поддалась, к огромной радости всей банды, хором кричавшей внизу:
— Эй! Грип!…
— Эй! Малыш!…
— За ваше здоровье!
Не осилив двери, Грип, как обычно, смирился и попытался успокоить младшего товарища, впавшего в неистовую ярость.
— Ладно! — сказал он. — Ну их, этих негодяев!
— О! Не отдубасить их как следует! Так все и оставить?
— А что это даст?… Держи, Малыш, я тебе оставил картошки… Поешь лучше…
— Я не голоден, Грип!
— Все равно поешь, а потом зароемся в солому и поспим.
Это было лучшее из всего, что можно было бы придумать после ужина, увы, столь скудного.
Если Каркер и запер дверь каморки, то только потому, что не хотел, чтобы его беспокоили в этот вечер. Грип посажен под замок, значит, можно в свое удовольствие попользоваться бутылкой Джина, тем более что и Крисс не возражала, лишь бы ей выделили ее долю.
И вот уже джин наполняет чашки. Что за крик, что за вопли! Им и надо-то было совсем чуть-чуть, этим бездельникам, чтобы налиться, за исключением, быть может, Каркера, который уже пристрастился к крепким напиткам.
Что и не замедлило случиться. Бутылка опустела лишь наполовину (хотя Крисс пила прямо из горлышка), а орава была уже пьяна. И вся эта пьяная оргия не могла вывести господина О'Бодкинза из состояния обычного безразличия! Какое ему дело до того, что происходит внизу, когда сам он находится наверху, рядом со своими коробками и книгами?… Да даже трубный глас Божьего суда не смог бы отвлечь его!
И тем не менее вскоре достопочтенному джентльмену пришлось все-таки оторваться от своего бюро — не без явного ущерба для столь дорогой его сердцу бухгалтерской отчетности!
Выпив полтора галлона джина из трех, содержавшихся в бутылке, большинство бездельников свалились на солому, если не сказать на навоз. Там бы они и заснули мертвецким сном, если бы Каркеру не пришла в голову мысль устроить «брюло». «Брюло» — это разновидность пунша. Вместо рома в кастрюлю наливают джин, поджигают, он, естественно, загорается, и в таком виде, горящим, его пьют.
Именно это и придумал Каркер, к вящему удовольствию старухи Крисс и двух-трех собутыльников, еще державшихся на ногах. Конечно, для настоящего «брюло» не хватало нескольких других добавок, однако воспитанники «рэгид-скул» не отличались требовательностью.
Когда джин был вылит в чугунок — единственную емкость, имевшуюся в распоряжении старухи Крисс, — Каркер взял спичку и поджег напиток.
Как только голубоватое пламя осветило зал, те из оборванцев, кто еще держался на ногах, устроили дикий хоровод вокруг чугунка. Если бы кто-нибудь проходил в этот момент по улице, то он посчитал бы, что в школе поселился целый легион[79] чертей. Но, по правде говоря, квартал бы пустынен в эти ночные часы.
Вдруг внутри дома промелькнул яркий отблеск. Неосторожный шаг — и один из оборванцев опрокинул емкость, откуда вырвались горящие пары джина, жидкость разлилась по соломе и растеклась по всему залу, вплоть до самых отдаленных углов. В одно мгновенье огонь охватил все, как если в зале устроили фейерверк. Те, кто покрепче, мгновенно протрезвели от шума и треска бушующего пламени; они успели лишь распахнуть дверь, подхватить старуху Крисс и вывалиться на улицу.
Грип и Малыш от пронзительных криков проснулись; увы, напрасно бедняги пытались вырваться из комнатушки, заполненной удушливым дымом.
Языки пламени над школой были замечены. Несколько жителей с ведрами и лестницами поспешили на помощь. К счастью, «рэгид-скул» стояла на отшибе и ветер, дувший с противоположной стороны, никоим образом не угрожал зданиям, стоявшим напротив.
Однако надежды отстоять этот ветхий домишко было мало и следовало подумать о его обитателях, которым огонь уже перекрыл все выходы.
Вдруг открылось окно в комнате, выходившей на улицу.
Окно кабинета господина О'Бодкинза! Туда вот-вот могло ворваться пламя! Директор выглядел совершенно растерянным и буквально рвал на себе волосы.
Не подумайте только, что он был обеспокоен тем, все ли воспитанники были вне опасности… он не думал даже о спасении собственной жизни.
— Мои книги… мои книги!… — кричал он, отчаянно размахивая руками.
Совершив безрезультатную попытку спуститься по лестнице из кабинета — ступени уже потрескивали под языками пламени, — он решил выбросить через окно свои драгоценные журналы, коробки и весь бесценный скарб. На них тут же набросилась вся свора бездельников и принялась топтать ногами и развеивать листы по ветру, тогда как господин О'Бодкинз решился наконец спасаться по лестнице, приставленной к стене.
![]()
Но что могли сделать Грип и ребенок?! Их комнатушка имела только узкое слуховое окно, а ведущая к нему лестница обрушивалась, марш за маршем, в огненном вихре. Уже занялись стены из соломы с навозом, и искры, сыпавшиеся дождем на ветхую крышу, грозили вскоре превратить «рэгид-скул» в гигантский костер.
Крики Грипа перекрыли наконец шум и треск пожара.
— Есть ли люди на чердаке? — спросил кто-то из пришедших посмотреть на пожар.
Это была дама в дорожном костюме. Оставив экипаж за углом, она прибежала сюда со своей горничной.
Огонь тем временем распространялся с такой скоростью, что не было никакой возможности погасить его. Поскольку директор был спасен, стоило ли бороться с огнем, если в доме уже никого не было?
— Помогите… помогите тем, кто остался наверху! — снова закричала путешественница, заламывая руки. — Лестницы, друзья мои, лестницы… и спасателей!
Но как же приставить лестницы к стенам, грозящим вот-вот обрушиться? Как добраться до чердака по крыше, объятой густыми клубами дыма, по крыше, где от соломы летят искры, точно от точильного круга?
— Кто на чердаке?… — спросили господина О'Бодкинза, занятого поисками своих драгоценных журналов.
— Кто?… Не знаю… — ответил растерянный директор, чьи мысли были полностью заняты собственными бедами и утратами.
Затем память вдруг вернулась к достойному ментору:
— Ах… да… двое… Грип и Малыш…
— Несчастные! — воскликнула дама. — Мое золото, драгоценности, все, что я имею, тому, кто их спасет!
Проникнуть внутрь школы было уже невозможно. Сквозь стены уже пробивались огненные языки. Внутри дома все горело, трещало, обрушивалось. Еще несколько мгновений, и шквальный ветер, который трепал огненные языки как вымпел флагманского корабля, превратит «рэгид-скул» в огненный вертеп[80], в вихрь раскаленного пара.
Вдруг на уровне слухового окна крыша провалилась. Грипу удалось разобрать ее и разрезать дранки в тот момент, когда огонь уже был готов пожрать пол чердака. Паренек тотчас же перебрался на перекрытие конька двускатной крыши и вытащил за собой полу задохнувшегося ребенка. Затем, достигнув части стены, образующей справа щипец, он соскользнул на гребень крыши, ни на секунду не выпуская из рук Малыша.
![]()
В этот момент появился огромный язык пламени, буквально взорвавший крышу и распавшийся на тысячи искр.
— Спасите Малыша, — крикнул Грип, — спасите.
И он бросил ребенка на улицу, где, по счастью, какой-то мужчина поймал Малыша на руки, прежде чем тот ударился о землю.
Грип, бросившийся вниз в свою очередь, покатился по земле, почти задохнувшийся. Часть горящей стены тут же рухнула всей массой и едва не накрыла храбреца.
Тогда видевшая все это дама бросилась к человеку, державшему Малыша на руках, и спросила, дрожа от волнения:
— Чей это ребенок, это невинное созданье?…
— Ничей!… Просто найденыш… — ответил мужчина.
— Хорошо… Он мой… мой! — вскричала она, беря крошку на руки и прижимая к груди.
— Но, госпожа… — начала было горничная.
— Замолчи… Элиза… замолчи!… Это ангел, ниспосланный мне Небом!
Поскольку у ангела не было ни родителей, ни семьи, то лучше всего было, конечно, оставить его красивой даме, наделенной столь добрым сердцем, поэтому ее решение было встречено громкими одобрительными возгласами, раздавшимися как раз в тот момент, когда рухнули среди отблесков блуждающего огня последние остатки «рэгид-скул».
Глава VI
ЛИМЕРИК
Кем же была милосердная дама, появившаяся вдруг на сцене таким весьма мелодраматическим образом? С таким же успехом ее можно было бы представить среди бушующего пламени, жертвующей своей жизнью ради спасения хрупкого создания, и никто бы ни на минуту не усомнился в искренности ее порыва, так велика была сила ее сценического убеждения. И действительно, будь даже у дамы на руках ее собственный ребенок, и то она не могла бы так горячо прижать его к груди, как она прижимала Малыша, подходя к экипажу. Напрасно горничная пыталась взять у госпожи бесценную ношу… Никогда!… Никогда!…
— Нет, Элиза, оставь его! — повторяла дама дрожащим голосом. — Он мой… Небо позволило мне спасти его из пылающих руин… Благодарю, благодарю тебя, Господи!… О! Дорогой мой!… Дорогой!
А дорогой наполовину задохнулся, дыхание у него прерывалось, рот судорожно хватал воздух, глаза закатились. Ребенку был бы нужен воздух, много свежего воздуха, а теперь, когда Малышу уже не грозил дым пожара, он рисковал умереть от удушья из-за нежностей, которые обрушила на него его спасительница.
— На вокзал, — приказала дама кэбмену, едва сев в экипаж, — на вокзал!… Гинею[81] за труды… если успеем на поезд девять сорок семь!
Возница не мог остаться равнодушным столь щедрым посулам — в Ирландии чаевые были чем-то вроде общепринятой нормы. Поэтому он пустил рысью лошадь, запряженную в граулер[82], название, принятое в Ирландии для обозначения старомодных и удивительно неудобных экипажей.
Так кем же все-таки была эта путешественница, воистину ниспосланная самим Провидением? Быть может, благодаря невероятно счастливому стечению обстоятельств Малыш попал наконец к своей истинной благодетельнице?
Мисс Анна Вестон, драматическая примадонна[83] театра Друри-Лейн, своего рода Сара Бернар[84] на гастролях, выступала в настоящее время в театре Лимерика, графство Лимерик, провинция Манстер. Она только что завершила длившуюся несколько дней увеселительную поездку по графству Голуэй в сопровождении своей горничной — иными словами, подруги, столь же ворчливой, сколь и преданной, сухопарой Элизы Корбетт.
Эта актриса была человеком очень добрым, ее обожали любители мелодрамы, она постоянно что-то играла, даже когда занавес был уже опущен. Это была женщина совершенно необузданная в изъявлении чувств, с открытым сердцем, всегда готовая прийти на помощь и тем не менее чрезвычайно строгая в вопросах искусства, неуступчивая в случае, когда какая-либо оплошность могла ее скомпрометировать, и исключительно компетентная в вопросах гонорара и почестей, оказываемых звездам, — да эта актриса была просто великолепна!
Однако мисс Анна Вестон, широко известная во всех графствах Великобритании, ждала лишь случая, чтобы отправиться за славой в Америку, Индию, Австралию, так как гордость не позволяла ей быть лишь куклой в пантомимах на подмостках театров, где она, по ее мнению, оставалась непонятой.
Вот уже три дня, как, желая отдохнуть от бесконечных постановок современных драм, в которых ей постоянно приходилось умирать в последнем акте, мисс Вестон приехала подышать свежим, животворным воздухом залива Голуэй. Закончив путешествие, она под вечер направлялась на вокзал, чтобы сесть на поезд в Лимерик, где на следующий день должна была играть в спектакле, когда отчаянные вопли и огненные всполохи привлекли ее внимание. Горела «рэгид-скул».
Пожар?… Ну как можно отказаться от удовольствия увидеть один из «настоящих» пожаров, столь непохожих на театральные, имитируемые с помощью плауна?[85] По ее приказу и несмотря на возражения Элизы, экипаж остановился в начале улицы, и мисс Анна Вестон лично присутствовала при всех перипетиях захватывающего спектакля, совершенно несравнимого с тем, за которым театральные пожарные наблюдают внимательным, но слегка презрительным взглядом. На этот раз отнюдь не бутафорские части декораций обрушивались, перекручиваясь от страшного жара, — все пылало взаправду, на самом деле! Ситуация складывалась прямо как в хорошо поставленном спектакле. Настоящая трагедия! Два человеческих существа оказались запертыми на чердаке, лестница уже охвачена пламенем, и никакого выхода… Два мальчика, большой и маленький… быть может, было бы еще лучше, если бы в западне оказалась девочка? Мисс Анна Вестон окончательно вошла в образ самоотверженной спасательницы. Да, она сама бы бросилась на помощь несчастным, если бы не ее пыльник, который мог бы дать новую пищу огню… Кстати, крыша вокруг каморки только что обрушилась… Вот бедолаги показались в дыму, старший держал малыша на руках… О! Старший! Какой герой, как он похож на артиста! Какая выверенносгь жестов, какая сценическая достоверность!… Бедняга Грип! Он и не подозревал, что произвел такой эффект… Что касается другого… «Найс бой!., найс бой! Славный мальчик!» — повторяла мисс Анна Вестон, ну прямо ангел, преодолевающий пламя ада!… Не правда ли, Малыш, ведь впервые тебя сравнили с херувимом[86] или с любым другим представителем небесной детворы. Да! В этой мизансцене мисс Анна Вестон сумела схватить мельчайшие подробности. Как в театре, она вскрикнула с трагическими интонациями: «Все мое золото, мои драгоценности, все, что я имею, тому, кто их спасет!»
Но в ответ на ее призыв никто не бросился вдоль шатающихся стен, никто не полез на обрушивающуюся крышу… И наконец, херувимчик упал прямо в подставленные ему руки… а затем угодил в объятия мисс Анны Вестон… Теперь у Малыша имелась мать, причем толпа утверждала, что эта знатная дама только что признала своего сына, найденного среди горящих обломков «рэгид-скул».
Ответив поклоном на аплодисменты публики, мисс Анна Вестон исчезла, унося свое сокровище, несмотря на все возражения горничной. Чего же вы хотите? Ведь нельзя же требовать от взбалмошной двадцатидевятилетней актрисы с ярко-рыжими волосами, пылающими щеками и трагическим взором хотя бы на мгновение умерить свой пыл! Держаться в рамках — дело Элизы Корбетт, тридцатисемилетней блондинки, холодной и бесцветной, находившейся уже несколько лет на службе у своенравной хозяйки. По правде говоря, самой характерной чертой актрисы было то, что она постоянно не жила, а играла. Ей круглосуточно казалось, что она участвует в театральном спектакле и находится в состоянии борьбы с перипетиями героинь репертуара. Для нее самые обычные жизненные ситуации были «обстановкой», и если уж обстановка такова…
Само собой разумеется, что экипаж вовремя прибыл на вокзал и возница получил обещанную гинею. И теперь мисс Анна Вестон, наедине с Элизой в купе первого класса, имела наконец возможность отдаться излияниям, которыми могло быть переполнено сердце настоящей матери.
— Это мой ребенок!… Моя кровь… моя жизнь! — твердила она. — Никто его у меня не отнимет!
Только между нами: а кто, собственно, мог бы отобрать у актрисы этого брошенного ребенка, без роду без племени?
А Элиза между тем думала про себя: «Посмотрим, надолго ли тебя хватит!»
![]()
Поезд тем временем не спеша катил себе к Ажери-джонкшн[87], пересекая графство Голуэй, к железнодорожной ветке, соединяющей его со столицей Ирландии. Позади оставалось уже что-то около дюжины миль — а Малыш так и не пришел в сознание, несмотря на театральные заботы и красноречивые тирады артистки.
Прежде всего мисс Анна Вестон занялась тем, что раздела ребенка. Освободив Малыша от пропитавшихся дымом лохмотьев, она оставила на нем только шерстяную курточку, которая была еще в приличном состоянии. Затем наскоро соорудила ему рубашку из своей кофты, вынутой из саквояжа, а новую курточку — из суконной блузы, одеяло же — из шали. Но ребенок, казалось, и не замечал, что завернут в теплое и прижат к сердцу, еще более горячему, нежели все эти одежды.
Наконец на узловой станции часть поезда была отцеплена и отправлена в Калкри, находящейся на границе графства Голуэй, где предстояла получасовая стоянка. Малыш оставался по-прежнему без чувств.
— Элиза… Элиза!… — вскричала мисс Анна Вестон. — Нужно узнать, нет ли в поезде врача!
Элиза пошла узнать, хотя и уверяла хозяйку, что это бесполезно.
Врача не оказалось.
— Ах! Чудовища!… — воскликнула мисс Анна Вестон. — Никогда их нет, когда они нужны!
— Но, мадам, с ребенком все в порядке!… Он вскоре придет в себя, если вы его не задушите.
— Ты так думаешь, Элиза?… Дорогой малыш!… Чего ты хочешь?… Я ничего не знаю, ничего не умею! У меня никогда не было детей!… Ах! Если бы я могла его накормить своим молоком!
Это было невозможно, и к тому же Малыш достиг того возраста, когда испытывают нужду в более существенной пище. И мисс Анна Вестон оставалось только горько сетовать по поводу своих воображаемых материнских недостатков.
Поезд пересекал графство Клэр — полуостров, выдвинутый между заливом Голуэй на севере и берегом реки Шаннон на юге, — графство, из которого сделали бы остров, прорыв канал длиной миль в тридцать под основанием горы. Ночь была темной, вагонные стекла содрогались под порывами западного ветра. Ну чем не небо, соответствующее «обстановке»?…
— Наш ангел еще не пришел в себя? — беспрестанно вскрикивала мисс Анна Вестон.
— Хотите, чтобы я ответила, мадам?…
— Скажи, Элиза, скажи, ради всего святого!…
— Так вот… мне кажется, он спит!
Так оно и было.
Пересекли Дромор, Эннис, являющийся столицей графства и куда поезд прибыл ближе к полуночи, затем Клэр, потом Нью-маркет, затем Сикс-Милз, наконец границу, и в пять часов утра поезд прибыл на вокзал Лимерик.
Во время всей поездки спал не только Малыш, но и мисс Анна Вестон, ибо театральные переживания наконец-таки сразили ее. Когда же актриса проснулась, то заметила, что ее протеже смотрит на нее во все глаза.
Тогда она принялась целовать ребенка, непрестанно повторяя:
— Он жив!… Он жив!… Господь, который дал мне его, не мог бы быть таким жестоким, чтобы тут же отобрать!
Элиза охотно согласилась с тем, что Господь никогда не смог бы быть жестоким до такой степени; вот так и случилось, что наш мальчуган перенесся почти без пересадки из каморки «рэгид-скул» в роскошные апартаменты, которые мисс Анна Вестон, игравшая в театре Лимерика, занимала в гостинице «Король Георг».
Одним из графств, отмеченных печатью доблести в истории Ирландии, является графство Лимерик, где возникло организованное сопротивление католиков протестантской Англии[88]. Его столица, верная якобитской династии[89], дала отпор грозному Кромвелю[90], выдержала памятную осаду и, сломленная голодом и болезнями, потопленная в крови казненных, в конце концов была вынуждена сдаться[91]. Там же был подписан договор, носящий ее имя, по которому ирландские католики сохранили за собой гражданские права и свободу на исполнение культовых обрядов. Однако эти права были оскорбительно урезаны Вильгельмом Оранским[92]. Пришлось снова браться за оружие, после долгих и зачастую жестоких поборов с населения; однако, несмотря на весьма значительные собранные суммы и на то, что Французская революция послала им на помощь Оша[93], ирландцы, которые сражались, по их выражению, «с петлей на шее», были разбиты под Баллинамахом.
В 1829 году права католиков были наконец восстановлены благодаря великому О'Коннелу, взявшему в свои руки знамя независимости и добившемуся от правительства Великобритании принятия билля об освобождении.
![]()
Поскольку Ирландия является местом действия нашего романа, да будет нам позволено напомнить несколько незабываемых слов, брошенных тогда в лицо государственным деятелям Англии. Пусть читатель не расценит их как простую вставку; они запечатлены в сердцах всех ирландцев, и их влияние он почувствует в некоторых эпизодах этой истории.
«Никогда еще у нас не было столь недостойного кабинета министров! — воскликнул однажды О'Коннел. — Стенли — просто старый виг-ренегат; сэр Джеймс Грехэм — нечто еще более худшее; сэр Роберт Пил — флаг, окрашенный во все цвета, причем ни одного чистого. Сегодня это оранжевый, завтра — зеленый, послезавтра — ни тот, ни другой, однако следует остерегаться, чтобы это знамя никогда не было окрашено в цвет крови!… Что касается бедняги Веллингтона, то нет ничего более абсурдного, чем иметь в Англии подобного человека. Разве историк Алисон не доказал, что герцог был захвачен врасплох под Ватерлоо? К счастью для него, он имел под началом смелых, отчаянных вояк, ирландских солдат! Ирландцы были преданы Брауншвейгскому дому[94], который был их врагом, верны Георгу III[95], который их предавал, верны Георгу IV[96], испускавшему негодующие крики при подписании билля об освобождении, верны старому Вильгельму[97], которому кабинет министров составил кровожадную и воинственную речь против Ирландии, хранили, наконец, верность королеве![98] Поэтому Англия — англичанам, Шотландия — шотландцам, Ирландия — ирландцам!» Какие благородные слова!… Вскоре мы увидим, как осуществилось пожелание О'Коннела и стала ли земля Ирландии принадлежать ирландцам.
Лимерик был, кроме того, одним из главных центров Изумрудного острова, хотя и потерял главенствующее положение, опустившись до вторых ролей после того, как часть его торговли перешла к Трали. Население его составляло тридцать тысяч человек. Улицы города прямые, широкие, распланированы на американский манер; его лавки, магазины, гостиницы, общественные здания расположены на широких площадях. Но стоит пересечь мост Томонд, где заложен камень, на котором начертан договор об освобождении, как попадаешь в чисто ирландскую часть города, с ее нищетой и развалинами, обрушившимися крепостными стенами, местоположением той «черной батареи», которую отважные женщины обороняли до конца от оранжистов. Нет ничего более печального и жалкого, чем этот контраст!
Очевидно, что Лимерик расположен так, чтобы все способствовало его становлению в качестве важного промышленного и торгового центра. Шаннон, «лазурная река», для него — такая же важная водная артерия, как Клайд, Темза и Мерси. К несчастью, если Лондон, Глазго и Ливерпуль активно используют свои водные магистрали, Лимерик ею почти не пользуется. Лишь несколько барок лениво бороздят тихие воды, довольствующиеся тем, что они омывают роскошные городские кварталы и орошают тучные пастбища долин. Ирландским эмигрантам следовало бы увезти Шаннон в Америку. Будьте уверены, уж американцы бы нашли ей достойное применение.
Несмотря на то, что вся промышленность Лимерика специализируется на производстве ветчины, город тем не менее производит приятное впечатление. Женская часть населения отличается редкой красотой, и это было легко заметить во время выступлений мисс Анны Вестон.
Следует признать, что актрисы, живущие напоказ, вполне могли бы поднять квартплату в стеклянных домах, если бы архитекторы решились создать нечто подобное. Однако, в конце концов, Анне Вестон нечего было скрывать из того, что произошло в Голуэе. Уже на следующий день после ее возвращения во всех салонах Лимерика только и было разговоров, что о событиях в «рэгид-скул». Прошел слух, что героиня множества драм бесстрашно бросилась в самое пекло, чтобы спасти несчастное дитя, и она не очень опровергала его. А быть может, актриса и сама поверила в это? Ведь хвастуны обычно кончают тем, что начинают верить в собственные россказни! Несомненно, во всяком случае, одно: она привезла ребенка в гостиницу «Король Георг». Конечно же она хотела его усыновить, дать ему свое имя, поскольку он не имел такого… Более того, он не знал даже имени, данного ему при крещении!
«Малыш!» — отвечал ребенок на вопрос, как его зовут.
Следует сказать, что имя ему шло. Лучшего она не смогла бы найти. Оно было ничуть не хуже, чем Эдуард, Артур или Мортимер. Кроме того, мисс Вестон называла своего ангелочка и «бэби», и «бебери», и «бэбискляй», и другими ласковыми именами, имевшими хождение в Англии.
Согласимся сразу, что наш Малыш во всем этом ничего не понимал. Он позволял делать с собой все что угодно. Не знавший ласки — он позволял себя ласкать, не знавший поцелуев — он позволял себя целовать. До сих пор голого и босого, его одевали по последней моде и предлагали новые ботинки. Малыш не имел представления о завивке — теперь его волосы завили в локоны. А уж кормили просто по-королевски, буквально заваливая сладостями!
Само собой разумеется, что друзья и подруги актрисы осаждали ее покои в гостинице «Король Георг», расточая в адрес героини мелодрамы самые щедрые комплименты. И Боже, с какой грацией она их принимала! Снова и снова всплывала история «рэгид-скул». Уже минут через двадцать трагического повествования оказывалось, что огонь буквально пожирал весь город Голуэй. Это бедствие было сравнимо только со знаменитым пожаром, разрушившим большую часть столицы Великобритании — о нем свидетельствует памятник Файер-моньюмент[99], возведенный рядом с Лондонским мостом.
![]()
Легко представить себе, что ребенок не был обойден вниманием во время подобных визитов, и мисс Анна Вестон великолепно играла им в этих случаях. Однако он вспоминал, что если никогда и не был так обласкан, то, по крайней мере, его все же любили. Поэтому однажды он задал вопрос:
— А где Грип?…
— Кто такой Грип, крошка? — спросила мисс Анна Вестон.
Она, конечно, прекрасно знала, кто такой Грип. Без него Малыш, вне всякого сомнения, погиб бы в огне… Если бы старший приятель не был предан ребенку до такой степени, что пожертвовал собой ради его спасения, то под развалинами «рэгид-скул» нашли бы детский труп. Этого не случилось, и прекрасно… просто превосходно со стороны Грипа. Однако его героизм — признаем — не мог никоим образом умалить роль мисс Анны Вестон в спасении ребенка. Только представьте себе, что вдруг этой очаровательной женщины не оказалось бы, не иначе как благодаря Провидению, на месте происшествия? Где был бы сейчас Малыш?… Кто подобрал бы его?… В какой трущобе поместили бы его вместе со всем отребьем «рэгид-скул»?
А что до Грипа, то о нем больше ничего не было известно, да и никто и не пытался узнать подробности; Анна Вестон полагала, что в конце концов Малыш тоже забудет о нем! Но она ошибалась. Скажем сразу: образ того, кто кормил и защищал Малыша, кто стал его спасителем, никогда не изгладится из памяти и сердца благородного мальчугана.
Тем не менее сколько развлечений появилось у приемного сына актрисы в новой жизни! Он сопровождал мисс Анну Вестон во время прогулок, сидя в экипаже на подушке рядом с ней, по самым красивым кварталам Лимерика в те часы, когда ее могло увидеть самое изысканное общество. Никогда еще ребенок не был так разодет, увешан бантами, приукрашен, припомажен и декорирован, да простят мне это выражение. И сколько самых разных костюмов предоставил ему богатый актерский гардероб! То он был шотландцем, с пледом, кильтом, шапочкой с пером, то пажом в сером трико и ярко-красном камзоле, то юнгой в широкой матросской блузе с напуском и берете, сдвинутом на затылок. По правде говоря, он занял место моськи у своей хозяйки, существа злобного и «кусачего», и если бы он был поменьше, то вполне вероятно, что актриса прятала бы его в муфту, оставляя снаружи лишь голову в мелких кудряшках. Кроме того, были еще, кроме прогулок по городу, и поездки на курорты, предназначенные для морских купаний в окрестностях Калкри с его знаменитыми пляжами на берегу Клэр, был и Милтаун-Малбей, прославившийся своими знаменитыми скалами, о которые разбилась когда-то часть Непобедимой Армады!… Там Малыш был представлен как чудо природы под названием: «Ангел, спасенный из пламени!»
![]()
Один-два раза его сводили в театр. Надо было его видеть в качестве «бэби» большого света в только что сшитых перчатках — такому-то малышу, и перчатки! — восседающего в первом ряду ложи под бдительным оком Элизы, когда он боялся шевельнуться и боролся со сном до самого конца представления. Если он и не особенно разобрался в сути увиденных пьес, то тем не менее считал, что все, что он видел, было всамделишным, а не придуманным. Поэтому, когда мисс Анна Вестон появлялась в костюме королевы с короной и королевской мантией, затем в качестве женщины из простонародья, в капоре и фартуке, а иногда и в качестве нищенки, в развевающихся лохмотьях и шляпке с цветами, традиционном наряде английских нищенок, он не мог поверить, увидев ее снова в гостинице, что все это была она. Обилие впечатлений привело в расстройство детский ум. Малыш уже не знал, что и думать. Ночью он заново переживал все увиденное, как если бы страшная драма продолжалась, и тогда его посещали ужасные кошмары, в которых переплетались и бродячий кукольник, и негодяй Каркер, и весь мерзкий сброд из «рэгид-скул»! Он просыпался в холодном поту, боясь позвать кого-нибудь…
Известно, как ирландцы привержены к занятиям спортом и, в частности, скачкам. В такие дни Лимерик, его площади, улицы, гостиницы — все подвергалось подлинному нашествию «джентри»[100]из окрестностей, фермеров, бросивших свои фермы, и неудачников всех сортов и мастей, сумевших сэкономить шиллинг или полшиллинга и жаждущих сделать ставку на какую-нибудь лошадь.
Однажды, пару недель спустя после появления в городе, Малышу представился случай быть выставленным на всеобщее обозрение перед подобным скопищем людей. Господи, и что за туалет красовался на нем! Прямо букет, а не ребенок, или, если хотите — рождественская елка, столько на него всего напялили. И этот «букет» мисс Анна Вестон выставила перед своими друзьями и знакомыми как объект восхищения и, если угодно, благоухания!
Но, в конце концов, актриса есть актриса — немного экстравагантная, немного взбалмошная, но добрая и чувствительная, если она находила возможным быть таковой к своей выгоде. Если знаки внимания, которыми она досаждала ребенку, и были очевидно наигранными, а ее поцелуи как две капли воды походили на условные сценические поцелуи, в которых участвуют лишь губы, то, конечно, уж не Малышу было под силу почувствовать разницу. И все же он не ощущал себя любимым, как ему бы хотелось, и, возможно, он безотчетно мог бы повторить слова Элизы:
«Посмотрим, несколько тебя хватит… если вообще хватит!»
Глава VII
ПОЛНЫЙ ПРОВАЛ
Так прошло шесть недель, и не стоит удивляться тому, что Малыш привык к столь приятной жизни. Уж если удается привыкнуть к нищете, то к достатку и подавно. Однако, отдавшись первому порыву, не пресытится ли вскоре мисс Анна Вестон некоторым излишком в расточаемых ею нежностях? Ведь с чувствами происходит то же, что и с материальными телами: они подчиняются закону инерции. Как только иссякает приложенная сила, движение замедляется и в конце концов прекращается. Ведь если сердце имеет пружину, то не забудет ли мисс Анна Вестон однажды завести ее? Ведь она девять раз из десяти забывает проделывать сию операцию со своими часами! Пользуясь выражением людей ее круга, она испытывала «страстишку», по примеру большинства своих «сдвинутых» собратьев по сцене. Чем служил для нее ребенок — простым времяпрепровождением… игрушкой… рекламой?… Нет и нет, поскольку мисс Вестон — действительно добрая душа. Однако если ее заботы и оставались столь же постоянными, то ласки стали менее продолжительными, а знаки внимания — менее частыми. Да и к тому же актриса всегда так занята, поглощена неотложными проблемами, связанными с искусством, — заучиванием ролей, репетициями, участием в спектаклях, не оставлявшими ни одного свободного вечера… А профессиональные треволнения, заботы, усталость!… Первые дни херувима приносили ей в постель. Она играла с ним, изображая «маленькую маму». Затем, поскольку игры нарушали сон, который актриса всегда старалась продлить как можно дольше, она стала требовать малыша только к завтраку. Ах! Какая радость видеть ребенка, сидящим на высоком стуле, купленном специально для него, и смотреть, как он с аппетитом ест.
— Ну как?… Вкусно? — спрашивала она.
— О! Да, миледи, — ответил он однажды, — это так же вкусно, как то, что давали в приюте тем, кто болел.
Одно замечание: хотя Малыш никогда и не слышал о том, что называется уроками хороших манер, — и уж конечно ни Торнпайп, ни даже господин О'Бодкинз не могли бы их ему преподать, — он от природы был сдержанным и скрытным, имел спокойный и ласковый характер, который резко отличался от непоседливости и озорства оборванцев «рэгид-скул». Этот ребенок казался выше того положения, в котором очутился, старше своего возраста благодаря хорошим манерам и тонким чувствам. Как легкомысленна и ветрена ни была мисс Анна Вестон, она тем не менее не могла не заметить этого. Из прошлого Малыша она знала только то, что он смог ей рассказать, начиная с момента, когда его подобрал бродячий кукольник. Следовательно, это действительно был найденыш. Однако, учитывая то, что она называла «врожденным благородством», мисс Анна Вестон хотела бы видеть в мальчике сына какой-нибудь знатной дамы, согласно поэтическому звучанию очередной драмы, сына, которого эта дама, по соображениям своего общественного положения, была вынуждена оставить. Исходя из этого, мисс Анна Вестон мысленно написала, по привычке, целый роман, увы, не блиставший новизной. Она придумывала ситуации, которые можно было бы сыграть на сцене… Да, из романа можно было бы создать пьесу с такими острыми переживаниями, такую трогательную!… И она бы сыграла в ней… О, эта роль могла бы стать вершиной ее драматической карьеры… Она бы выглядела в ней ошеломляющей, а может быть, даже величественной, а почему бы и не… и т. д. и т. п. И как только актриса мысленно заносилась в небесные выси, она хватала своего ангелочка, душила в объятиях, как если бы была на сцене, и ей казалось, что со всех сторон несутся восторженные «браво» из зрительного зала…
Однажды Малыш, смущенный столь бурными восторгами, сказал ей:
— Миледи Анна?
— Да, дорогой?
— Я хотел бы вас спросить.
— Спрашивай, моя радость, спрашивай.
— А вы не будете ругаться?…
— Ругать тебя!…
— Ведь у всех есть мама, правда?
— Да, мой ангел, у всех есть мама.
— Тогда почему у меня нет?
— Почему?… Потому что… — растерянно протянула мисс Анна Вестон, весьма озадаченная, — потому что… есть причины… Но… когда-нибудь… ты ее увидишь… да! Мне кажется, ты ее увидишь…
— Я слышал, как вы говорили, что это должна быть красивая дама?… Правда?
— Да, конечно!… Очень красивая дама!
— А почему красивая?…
— Потому что… ведь ты — ангелочек!… У тебя такое хорошенькое личико, такие волосы! И потом… ситуация… по пьесе это должна быть красивая дама… очень знатная дама… Ты не можешь понять…
— Нет… Я не понимаю! — ответил Малыш, мгновенно погрустнев. — Мне иногда кажется, что моя мама умерла…
— Умерла?… Нет-нет!… Не думай об этом!… Если бы она умерла, то не было бы и пьесы…
— Какой пьесы?
Мисс Анна Вестон заключила ребенка в объятия, что было лучшим ответом на вопрос.
— Но если она не умерла, — продолжал Малыш с настойчивостью, присущей его возрасту, — и если это красивая дама, то почему она меня бросила?…
— Она была вынуждена, мой милый!… О! Вопреки своему желанию!… Кстати, в развязке…
Но Малыш был далек от сценических хитросплетений. Он только робко спросил:
— Миледи Анна?…
— Что еще, голубчик?…
— Моя мама?…
— Да?…
— Это не вы?…
— Кто… я… твоя мама?…
— Ведь вы меня называете «дитя мое»?
— Это так говорится, мой херувимчик, так всегда говорят о детях твоего возраста!… Бедный малыш, что он вообразил!… Нет! Я не твоя мама!… Если бы ты был моим сыном, я бы тебя никогда не оставила… я бы никогда не обрекла тебя на нищету! О нет!
И мисс Анна Вестон, крайне взволнованная, прекратила разговор, снова заключив Малыша в объятия. Наконец тот удалился, чрезвычайно опечаленный.
Неужели ему никогда не суждено будет узнать, кто его родители? Да будь он даже сыном знатного вельможи, — какая ему от этого польза, если в глазах всего света и в своих собственных он — лишь жалкий подкидыш!
Забрав мальчика с собой, мисс Анна Вестон совсем не думала об ответственности, которую этот душевный порыв возложит на нее в будущем. Она совершенно не помышляла о том, что, когда ребенок подрастет, придется подумать о его воспитании, обучении. Это прекрасно — осыпать малыша ласками, но еще лучше — дать ему знания, необходимые для его жаждущего ума. Принять ребенка — значит взять на себя обязанность сделать его человеком. Актриса очень смутно представляла себе, что именно в этом и состоит ее долг. Правда, Малышу было пока что чуть больше пяти лет. Однако даже в столь раннем возрасте способность мышления уже пробуждается. Что с ним станет? Ребенок не смог бы кочевать с ней из города в город, из театра в театр… особенно если она отправилась бы за границу… Ей придется отдать его в пансион… в хороший пансион!… Однако, отмахивалась от тяжелых раздумий мисс Анна, все равно она его никогда не оставит.
И вот однажды актриса обратилась к Элизе:
— Он становится все более милым, ты не находишь? Что за нежное создание! Ах! Его любовь сторицей воздаст мне за все, что я для него сделала!… И потом… такой развитый… все хочет знать… Мне даже кажется, что он гораздо разумнее, чем следует быть в его возрасте… Как он только мог подумать, что я его мать!… Бедное дитя! Я совершенно не могла бы быть похожей на его мать, как мне кажется?… Это должна быть женщина серьезная… строгая… Скажи-ка, Элиза, нам следовало бы, однако, подумать…
— О чем, госпожа?
— Что же нам с ним делать…
— Что нам с ним делать… теперь?…
— Нет-нет, не сейчас, милочка… Сейчас пусть он себе растет, как куст!… Нет… позже… позже… когда ему исполнится семь или восемь лет… Ведь, по-моему, именно в этом возрасте детей отдают в пансион?
Элиза подумала о том, что ребенок, должно быть, уже привык к режиму пансионов, а что это был за режим, читатель может судить по «рэгид-скул». По ее мнению, лучше всего было бы отослать Малыша в какое-нибудь заведение — самое приличное, разумеется. Однако мисс Анна Вестон не дала горничной даже слово вставить.
— Скажи-ка, Элиза, не кажется ли тебе, что наш херувим мог бы иметь склонность к театру?… — выпалила актриса.
— Он, госпожа?
— Да… Посмотри-ка на него получше!… У него прекрасная фигура… изумительные глаза… величественная осанка!… Это уже сейчас видно, и я уверена, что он мог бы стать очаровательным первым любовником…
— Ба, госпожа! Вас опять занесло!…
— Хм!… Я бы научила его играть в комедиях… Ученик мисс Анны Вестон!… Неплохо звучит, а?…
— Лет через пятнадцать…
— Через пятнадцать лет, Элиза, согласна! Уверяю тебя, через пятнадцать лет он станет самым очаровательным кавалером, о котором только можно мечтать!… Все женщины будут…
— Завидовать! — закончила Элиза. — Знаю я этот припев. Послушайте-ка, миледи, хотите, я скажу, что лично я об этом думаю?…
— Говори, милочка.
— Так вот… Мне кажется, ребенок никогда не согласится быть актером.
— Но почему?
— Он слишком серьезен.
— Что правда — то правда! — признала мисс Анна Вестон. — Однако… ладно, там посмотрим…
— И у нас еще есть время, госпожа! Куда спешить?
Верно замечено! Времени было предостаточно, и если бы Малыш, что бы там ни говорила Элиза, выказал склонность к театру, все устроилось бы наилучшим образом.
Тем временем мисс Вестон осенила замечательная идея — одна из тех идей а-ля Вестон, секрет появления которых был известен лишь ей одной. А именно: в самом ближайшем будущем устроить ребенку дебют на сцене Лимерика.
«Заставить Малыша дебютировать? — воскликнете вы. — Да она же совершенно безрассудна, эта звезда современной драмы! Да ей место в Бедламе![101]»
Сумасшедшая?… Отнюдь, во всяком случае, не в полном смысле слова. Кстати, «и только один раз», как провозглашают афиши, ее идея не была уж столь плоха.
Мисс Анна Вестон репетировала в тот момент «кассовую» пьесу с массой эффектных сцен, то, что называется «жарким» на театральном жаргоне. Довольно частое явление в репертуаре английских театров! Эта драма или, точнее, мелодрама под названием «Угрызения совести Матери» уже выжала столько слез из целого поколения, что их хватило бы, чтобы наполнить все реки Великобритании.
Однако в этом произведении драматурга Фёпилла была детская роль. Герой пьесы — несчастный ребенок, которого мать не могла оставить при себе. Через год после рождения сына она с ним рассталась, а позже нашла его, влачащим нищенское существование.
Само собой разумеется, это была роль без слов. Маленькому статисту нужно было молчаливо сносить все, что бы с ним ни делали: позволять себя ласкать, обнимать, прижимать к материнской груди, вертеть то в одну, то в другую сторону и при этом не произносить ни слова.
Разве наш герой не подходил по всем статьям для подобной роли? И возрастом, и ростом, и бледным лицом, и такими печальными глазами? Какой он произведет эффект, когда появится на подмостках, да еще рядом со своей приемной матерью! С какой самоотдачей, с каким воодушевлением сыграла бы она пятую сцену третьего акта, где она защищает своего сына, которого пытаются вырвать у нее из рук! И разве воображаемая ситуация не могла бы всех захватить, как самая реальная, жизненная драма? Какие вопли материнского отчаяния вырывались бы из груди актрисы! Каким потоком полились бы слезы у нее из глаз! О, эта постановка могла бы стать звездным часом Анны Вестон!
Итак, все дружно принялись за работу, и вот Малыша привели на последние репетиции.
В первый раз все увиденное и услышанное повергло ребенка в несказанное удивление. Репетируя роль, мисс Анна Вестон называла его «мое дитя», однако при этом она не сжимала его в объятиях и не уронила ни единой слезинки. И действительно, плакать на репетициях было бы, по крайней мере, смешно. Ради чего, собственно, портить глаза? Вполне достаточно пустить слезу на публике.
Тем не менее наш Малыш был буквально ошеломлен. Эти темные кулисы, влажный затхлый запах, просторный и пустынный зал, в который проникал лишь сероватый дневной свет через слуховые окна за последними рядами амфитеатра… Этот мрачный, скорбный вид, как в доме покойника! Однако Сиб[102] — по пьесе мальчика звали Сибом — делал все, что от него требовалось, и мисс Вестон не сомневалась, что его ожидает большой успех, как, впрочем, и ее.
Возможно, правда, уверенность актрисы разделяли далеко не все. У Анны Вестон было несколько завистников, и особенно завистниц, среди добрых товарищей по сцене. Они частенько страдали от ее слишком шумного и неуживчивого характера, от ее капризов звезды, чего она, конечно, не замечала и о чем даже не догадывалась. И теперь, когда ее опять «занесло» из-за ее неуемного характера, она репетировала, желая доказать, что под ее руководством этот Малыш, от горшка два вершка, затмит однажды всех Кинов[103], Макриди[104] и любого другого гранда современного театра!… По правде говоря, это было уже чересчур!
И вот наступил день премьеры — девятнадцатое октября, четверг.
Само собой разумеется, что мисс Анна Вестон должна была пребывать в состоянии крайнего нервного напряжения, что вполне объяснимо и простительно. Она то хватала Сиба, обнимала его, то трясла с каким-то нервным возбуждением, то становилась раздражительной в его присутствии и спешила отослать его от себя; ребенок ничего не понимал.
Не было ничего удивительного в том, что в этот вечер в театр Лимерика был огромный наплыв публики, которая, как говорится, валила валом.
Кроме того, афиши, возвещавшие о спектакле, могли заворожить и ошеломить кого угодно. Судите сами:
«СПЕКТАКЛЬ С УЧАСТИЕМ
МИСС АННЫ ВЕСТОН
УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ МАТЕРИ
ДУШЕРАЗДИРАЮЩАЯ ДРАМА
ЗНАМЕНИТОГО ФЁПИЛЛА» —
и т. д. и т. п.
«МИСС АННА ВЕСТОН ИСПОЛНИТ РОЛЬ ГЕРЦОГИНИ КЕНДАЛЛЬСКОЙ
В РОЛИ СИБА ВЫСТУПИТ МАЛЫШ, ПЯТЬ ЛЕТ И ДЕВЯТЬ МЕСЯЦЕВ…» —
и т. д. и т. п.
Представьте себе, какую гордость испытывал наш герой, стоя перед подобной афишей! Он умел читать, а его имя красовалось огромными буквами на белом фоне.
К несчастью, гордость ребенка тут же подверглась серьезному испытанию: в актерской уборной мисс Анны Вестон его ждал удар.
До этого вечера «костюмированные репетиции» не проводились, да это было и не нужно. Поэтому он явился в театр в своей красивой одежде. Однако уже в уборной, где шла подготовка богатого туалета герцогини Кендалльской, Элиза вдруг появилась с лохмотьями и явно намеревалась надеть их на Малыша. Ужасные лохмотья, чистые с изнанки, разумеется, но сверху грязные, рваные, латаные-перелатаные… Действительно, в этой душещипательной драме Сиб представлен брошенным ребенком, которого мать находит в нелепом наряде бедняка, — его мать, герцогиня, прекрасная дама, вся в шелках, кружевах и бархате!
Увидев отвратительное тряпье, Малыш сначала подумал, что его собираются отослать в «рэгид-скул».
— Миледи Анна… миледи Анна! — воскликнул он.
— В чем дело? — спросила мисс Вестон.
— Не отсылайте меня обратно!…
— Отсылать тебя?… Но почему?… Что ты придумал?
— Но эти ужасные лохмотья…
— Что ты себе вообразил?
Малыш готов был бежать без оглядки при виде устрашающего напоминания о своем недавнем прошлом. Но не тут-то было!
— Да нет же, глупенький!… Никто тебя никуда не отошлет! Постой-ка спокойно! — заметила Элиза, поворачивая его то в одну, то в другую сторону довольно твердой рукой.
— Ах! Милый херувимчик! — воскликнула мисс Анна Вестон, почувствовав прилив нежности.
И она кисточкой навела себе тонкие изогнутые брови.
— Дорогой ангелочек… если бы только тебя слышали в зале!
И она добавила немного румян на скулы.
— Но об этом узнают все, Элиза… Это будет завтра в газетах… Боже, как он только мог подумать…
И она провела пуховкой по своим прекрасным плечам.
— Да нет же… нет… невероятный ребенок!… Эти ужасные одежды, они для смеха… Понарошку…
— Для смеха, миледи Анна?… Понарошку?
— Конечно, не надо плакать!
Актриса и сама охотно бы заплакала, если бы не боялась повредить наложенные румяна.
Что касается Элизы, то она повторяла, качая головой:
— Вы видите, госпожа, мы никогда не сможем сделать из него артиста.
Тем временем Малыш, все более озадаченный, с мокрыми глазами и с тоской в сердце, позволил надеть на себя лохмотья Сиба.
И вдруг мисс Анне Вестон пришла в голову мысль дать дебютанту новенькую блестящую гинею. Это будет его талисманом, «путеводной звездой!» — повторяла она. И, честное слово, Малыш тут же успокоился, взял золотую монету с явным удовольствием и опустил в карман, предварительно внимательно рассмотрев.
После чего мисс Анна Вестон, приласкав ребенка еще раз, спустилась на сцену, посоветовав Элизе держать его в уборной, поскольку его выход был только в третьем акте.
В этот вечер бомонд[105] и простая публика заполнили театр от первых рядов партера колосников[106], несмотря на то что пьеса не имела притягательности новизны. Она выдержала уже двести — триста представлений на всех театральных подмостках Великобритании, что часто случается с мелодраматическими произведениями, даже если они вполне заурядны.
Первый акт прошел вполне сносно. Мисс Анне Вестон горячо аплодировали, и она вполне заслужила одобрение публики страстной игрой, блеском своего таланта, которые произвели на зрителей весьма заметное впечатление.
После первого акта герцогиня Кендалльская поднялась к себе в уборную и вот уже, к великому удивлению Сиба, она сбрасывает с себя роскошные шелковые и бархатные наряды и одевается простой служанкой — преображение, предусмотренное замыслом драматурга, столь же сложное, сколь и обыденное, и о котором нет смысла здесь распространяться.
Малыш смотрел на эту женщину в бархате, превратившуюся вдруг в простолюдинку в почти монашеском одеянии, и им все больше овладевало беспокойство, как если бы на его глазах какая-то фея совершила волшебство.
Вдруг в уборной раздался голос, обращенный к актерам, занятым в очередном акте. Оглушительный голос, заставивший его вздрогнуть. И «служанка» сделала ему знак рукой, сказав:
— Подожди, Малыш!… Скоро придет и твоя очередь.
И она спустилась на сцену.
Второй акт! Служанка имела в нем такой же успех, как и герцогиня в первом, и занавес трижды поднимался среди взрывов аплодисментов.
Решительно, добрым подругам и их приверженцам так и не представлялся случай доставить неприятности мисс Анне Вестон.
Актриса вернулась в свою уборную и упала на канапе[107], несколько усталая, хотя и сохранила для следующего акта основную часть драматического запала.
И снова переодевание. Теперь перед зрителями предстанет не служанка, а дама — дама в трауре, уже не столь юная, поскольку между вторым и третьим актами по пьесе прошло пять лет.
Малыш, широко раскрыв глаза, сидел в уголке, не осмеливаясь ни пошевелиться, ни заговорить. Мисс Анна Вестон, немного взвинченная, не обращала на ребенка ни малейшего внимания.
Однако, закончив свой туалет, она повернулась к дебютанту.
— Малыш, — сказала она, — теперь дело за тобой.
— За мной, миледи Анна?…
— И помни, что тебя зовут Сиб.
— Сиб?… А, конечно.
— Элиза, повторяй ему, что его зовут Сиб до того момента, пока не спустишься с ним на сцену и не отведешь к режиссеру около двери.
— Да, госпожа.
— И главное, чтобы он не пропустил свой выход!
Нет! Он его не пропустит, даже если ему придется дать хорошего шлепка, маленький Сиб… Сиб… Сиб…
— Кстати, помни, что в противном случае, — добавила мисс Анна Вестон, грозя ребенку пальцем, — у тебя заберут твою гинею… так что берегись штрафа…
— И посадят в тюрьму! — добавила Элиза, делая страшные глаза, что случались уже не впервые.
Упомянутый Сиб убедился, что гинея по-прежнему лежит у него в кармане, и твердо решил сделать все, чтобы у него ее не отобрали.
И вот решающий момент настал. Элиза схватила Сиба за руку и спустилась на сцену.
Сиб был вначале просто ошеломлен спуском вниз, софитами[108]наверху, подставками для газовых рожков. Он чувствовал себя потерянным среди толчеи статистов и артистов, глядевших на него со смехом.
Какой же стыд испытывал он в своих лохмотьях бедняка!
Наконец прозвучали три удара гонга.
Сиб вздрогнул, как будто получил три толчка в спину.
Занавес поднялся!
Герцогиня Кендалльская была на сцене одна и произносила длинный монолог среди декораций хижины. Вот-вот должна открыться дверь в глубине, войдет ребенок, приблизится к ней, протянет руку за подаянием, и это будет ее ребенок!
Следует сказать, что на репетициях Малыш страшно огорчался, когда его заставляли просить милостыню. Читатель помнит про его врожденную гордость, про то отвращение, что он испытывал, когда его пытались заставить нищенствовать для «рэгид-скул». Мисс Анна Вестон, правда, объяснила Малышу, что это будет «понарошку». И все же ему совсем не улыбалось просить подаяние… В своей детской наивности он все принимал всерьез и начал думать, что он в действительности и есть этот несчастный Сиб.
Ожидая своего выхода, пока режиссер держал его за руку, Малыш смотрел в дверную щелку. С каким изумлением он оглядывал огромный зал, забитый народом, залитый светом, жирандоли авансцены, огромную люстру, похожую на огненный шар, подвешенный в воздухе! Это так не походило на то, что он видел, присутствуя на спектаклях и находясь в первых рядах ложи!…
![]()
Внезапно режиссер сказал:
— Внимание, Сиб!
— Да, мистер.
— Ты знаешь что делать… иди направо, к своей маме, и смотри не упади!
— Да, мистер.
— И не забудь протянуть руку…
— Да, мистер… вот так?
И он показал сжатые пальцы.
— Нет, дурачок! Это кулак, понятно?… Протяни руку с разжатыми пальцами, ведь ты просишь подаяние…
— Да, мистер.
— А главное, не говори ни слова… ни единого!
— Да, мистер.
Дверь хижины распахнулась, и режиссер вытолкнул Малыша на сцену точно под реплику.
Итак, Малыш только что начал свой дебют в драматической карьере. Ах! Как билось его сердце!
По всему залу, вплоть до самых удаленных от сцены уголков, пронесся шепот, трогательный шепот симпатии, а Сиб с протянутой, дрожащей рукой, опустив глаза, робким нерешительным шагом двигался к даме в трауре. Сразу было видно, что он сжился с этими лохмотьями и чувствовал себя в них как рыба в воде.
Раздались аплодисменты — и это смутило ребенка еще больше.
Вдруг герцогиня встает, всматривается, отшатывается назад, затем раскрывает объятия.
Что за вопль вырывается из ее груди — один из тех криков (строго в соответствии с принятыми сценическими традициями), что разрывают грудь:
— Это он!… Это он!… Я узнаю его!… Это Сиб… мой ребенок!
И дама привлекает дитя к себе, судорожно прижимает к груди, покрывает поцелуями, он не противится… Она плачет — на этот раз настоящими слезами и восклицает:
— Мой ребенок… мой сынок, несчастный малыш… и он просит у меня милостыню!
Упоминание милостыни вызывает протест у несчастного Сиба и, хотя ему настойчиво рекомендовали не раскрывать рта, он не выдерживает.
— Ваш ребенок… миледи? — спрашивает он.
— Молчи! — еле слышно бормочет Анна Вестон.
И затем продолжает:
— Небо взяло его у меня, чтобы наказать за мои грехи, и сегодня возвращает снова…
Между этими фразами, прерываемыми рыданиями, она осыпает Сиба поцелуями, обливает слезами. Никогда, никогда еще на долю Малыша не выпадало столько ласк, никогда еще его так судорожно не прижимали к сердцу, готовому выскочить из груди! Никогда еще он так остро не чувствовал материнскую любовь!
Герцогиня встала, как бы удивленная шумом, доносящимся снаружи.
— Сиб… — воскликнула она, — ведь ты меня не покинешь!…
— Нет, миледи Анна!
— Да замолчи же ты, наконец! — повторила актриса, рискуя быть услышанной в зрительном зале.
Дверь лачуги внезапно распахнулась. На пороге возникли два человека.
Один из них — муж герцогини, другой — служащий судебного ведомства, прибывший для дознания.
— Схватите ребенка… Он принадлежит мне!…
— Нет! Это не ваш сын! — отвечает герцогиня, привлекая Сиба к себе.
— Вы не мой папа!… — восклицает Малыш.
Пальцы мисс Вестон так больно сжали руку ребенка, что он не мог не вскрикнуть. В конце концов, этот крик хорошо вписывался в ситуацию и не мог ей повредить. Теперь на сцене была уже мать, сжимавшая в объятиях родного сына… Его у нее никому не отнять… Львица защищает своего львенка…
И действительно, упрямый львенок, принимавший всю сцену всерьез, наверняка сумел бы постоять за себя. Герцогу удалось схватить его… Он вырывается и, подбежав к герцогине, восклицает:
— Ах! Миледи Анна, почему же вы мне сказали, что вы не моя мама…
— Да замолчишь ты наконец, несчастный!… Замолчи сейчас же! — шепчет актриса, в то время как герцог и судебный исполнитель застывают в замешательстве, сбитые с толку не предусмотренными автором пьесы репликами.
— Да… да… — продолжает Сиб, — вы моя мама… Я это уже говорил вам, миледи Анна… вы моя настоящая мама!
Зал начинает понимать, что все это уже не по пьесе. Раздается шепот, шутки. Несколько зрителей начинают даже аплодировать ради смеха. Уместнее было бы заплакать — настолько трогателен был бедный ребенок, решивший, что нашел свою мать в герцогине Кендалльской!
Но так или иначе, а спектакль оказался окончательно провален. Наивные реплики лже-Сиба сделали свое дело. В зале то и дело возникал смех — и это в самых патетических местах!
Мисс Анна Вестон чувствовала всю нелепость создавшегося положения. Из-за кулис до нее доносились насмешки, расточаемые по ее адресу милыми соратниками по сцене.
Растерянная, на грани нервного срыва, она впала в дикую ярость… все из-за этого маленького глупца, что был причиной всех несчастий! Сейчас она жаждала его уничтожить!… И вот силы покинули актрису и она без чувств рухнула на сцену. Опустили занавес. Публика стонала от гомерического хохота…
В ту же ночь мисс Анна Вестон, которую перевезли в отель «Король Георг», покинула город в сопровождении Элизы Корбетт. Она отказалась от всех спектаклей, объявленных на эту неделю, заплатила неустойку… И больше уже никогда не появлялась на сцене театра Лимерика.
Что касается Малыша, то актриса о нем даже не вспомнила. Она освободилась от него как от опостылевшего предмета, один вид которого вызывает омерзение. Не существует привязанностей, которые устояли бы перед раненым самолюбием актрисы.
Оставшись один, Малыш, ничего не понимая, но чувствуя, что он, должно быть, стал причиной какого-то несчастья, убежал, никем не замеченный. Всю ночь он наугад бродил по улицам Лимерика и наконец спрятался в глубине какого-то, как ему показалось, обширного сада, с разбросанными там и тут какими-то маленькими домиками, каменными столами, увенчанными крестами. Посередине возвышалось некое огромное строение, абсолютно черное с той стороны, на которую не падал лунный свет.
Этот сад на самом деле был городским кладбищем — одним из тех английских кладбищ, с тенистой листвой, зелеными рощами, посыпанными песком аллеями, лужайками и водоемами, что являются излюбленными местами прогулок горожан. «Каменные столы» были надгробьями, маленькие домики — надгробными памятниками, здание — готическим[109] собором Святой Марии.
Именно здесь ребенок и нашел себе прибежище, провел ночь, заснув на плите в тени церкви, вздрагивая при малейшем шорохе и опасаясь, как бы этот ужасный человек, герцог Кендалльский, не пришел за ним… И миледи Анна теперь не сможет его защитить!… А вдруг его увезут далеко, очень далеко, в страну, «где много диких зверей». И он никогда не увидит больше свою маму! Слезы застилали несчастному лже-Сибу глаза…
![]()
На рассвете Малыш услышал, что его окликают…
Неподалеку стояли мужчина и женщина, фермер и его жена. Они заметили ребенка, когда пересекали улицу. Оба возвращались на станцию почтовых дилижансов, чтобы отправиться на юг графства.
— Что ты здесь делаешь, малыш? — спросил фермер.
Малыш рыдал так, что не в силах был ответить.
— Так в чем дело? — повторила фермерша как можно ласковее.
Малыш молчал.
— Где твой отец?… — спросила она.
— У меня нет папы! — ответил он наконец.
— А мама?
— Теперь уже тоже нет!
И он протянул ручонки к фермерше.
— Это брошенный ребенок, — заключил мужчина.
Если бы Малыш был в красивой одежде, то фермер решил бы, что он потерялся, и сделал бы все, что требуется, чтобы вернуть его домой. Но в этих лохмотьях Сиба он был никем иным, как одним из тех несчастных детей, что не принадлежат никому…
— Пойдем с нами, — подытожил фермер.
Подняв ребенка, он передал его жене, прибавив доверительным тоном:
— Одной крошкой больше на ферме ведь ничего не значит, правда, Мартина?
— Конечно, Мартин!
И Мартина горячим поцелуем осушила крупные слезы на щеках Малыша.
Глава VIII
ФЕРМА КЕРВЕН
То, что Малыш провел не самые счастливые дни в провинции Ольстер, это более чем вероятно, хотя никто не знал, как прошли дни его младенчества в какой-нибудь деревушке Донегол.
Провинция Коннахт не была к нему более благосклонна ни когда он бежал по дорогам графства Мейо, подгоняемый кнутом бродячего кукольника, ни когда провел два года в «рэгид-скул» графства Голуэй.
В провинции Манстер благодаря капризу актрисы пере