|
Макар Троичанин Кто ищет, тот всегда найдёт
Роман
Некоторые имена и фамилии могут случайно-негаданно совпасть с именами и фамилиями людей, не имеющих ничего общего с персонажами романа.
Часть первая
- 1 -
Никогда ещё я не попадал в такое гнусное и безнадёжное положение. Пальцы правой руки, побелев от напряжения и страха, намертво втиснулись в узкую неглубокую расселину, а пальцы левой ни за что не хотели расстаться со счастливо подвернувшимся остроугольным скальным гребнем. Грудь и сочащийся холодным потом живот плотно прижались к неровной поверхности скалы, полого обрывающейся в пропасть, а задница и ноги болтались там в тщетной надежде найти какую-нибудь опору.
А ведь всего лишь какую-то минуту назад я лихо сбежал, скользя по мокрому от краткого дождя мху, к самому краю скалы и, нисколечко не беспокоясь об уязвимости зыбкой человеческой жизни и переменчивой судьбе, попытался сходу, торопясь, установить треногу с магнитометром, злясь на уровни, пузырьки которых никак не желали выбегать на середину. Начисто забыв о крае пропасти, я раздражённо затоптался вокруг прибора. Нечаянно задел своей неуклюжей ногой деревянную ногу прибора, и он, не приобретя устойчивости, накренился, намереваясь занять самое устойчивое положение. Мне пришлось уцепиться за него, подняв в воздух, но правая нога моя в кеде с изношенным до зеркальности протектором наступила на круглые камушки и заскользила к краю скалы, оставляя беспомощное тело, терявшее равновесие. А дальше всё прокрутилось с такой калейдоскопической быстротой, что я опомнился уже распластанным.
Впору было читать отходную по себе, да я, бездушное бройлерное производное советской идеологии, не знал ни одной молитвы, и бога вспоминал всуе, когда надо было послать к нему в сердцах кого-нибудь надоевшего или необязательно поклясться. И потому натужно, с опаской отклеил подбородок от каменной опоры и закричал засипевшим от ужаса и страха голосом:
— Мари-и-я-я!!!
Нет, я звал не божью матерь — на ее помощь мне, комсомольцу, надежды не было — а всего лишь свою напарницу, застрявшую некстати где-то выше скалы по склону.
— Мари-и-я-я!!!
Из-за блестящих под яркими лучами солнца кустов багульника, отгораживающих сползающий в пропасть скальный выступ известняка и меня, распластанного на нём, от густо заросшего выше чем попало склона, глухо и равнодушно донеслось:
— Иду-у. Уложу образцы в мешочки, подпишу и догоню тебя.
«Будешь копаться — не догонишь, дура безмозглая!» — обругал мысленно вместо себя ни в чём не повинную помощницу и завопил в животном страхе, начисто забыв о всяком мужском достоинстве:
— Скорее!!! На помощь!!!
Хорошо ещё удержался и не добавил «Караул!!!» Всё-таки, как ни хорохорься, ни задирай хвост, а умирать никогда не хочется. Тем более что и жил-то я всего-ничего, какую-то мизерную четвертушку века, ничего не видел, не прочувствовал, ни зла, ни добра не оставил. А придется, подумал, смиряясь в смертном ужасе, в очередной раз изливаясь холодным потом и напрасно отгоняя скорбную мысль. Ну, придет она, а что сможет слабосильная девчонка? Только запомнить последние трагические минуты жизни героя, загнувшегося по дурости в маршруте, недолго поплакать и быстро забыть под натиском радостей нескончаемо продолжающейся жизни.
И полез-то я, баламут-недотепа, на край скалы из-за неё — хотелось удивить-поразить девичье сердце молодецкой удалью и безалаберной смелостью, столь характерной для меня, утвердиться в её глазах бесстрашным опытным таёжником, порисоваться гордым орлом, не боящимся вершин и пропастей. Вот и показался… червяком, бессильно прилипшим к холодному камню. Вполне можно было обойтись и без измерения на скале, обойти её аккуратно. Вряд ли и благодарные сослуживцы оценят подвиг героя, во всяком случае, памятника на скале не поставят, поругивая в душе неудачника за испорченные показатели по технике безопасности.
Наконец, там, наверху, зашуршали багульник и земля, посыпались, перегоняя друг друга, предательские камушки, один из них нахально толкнулся в скрюченную бесчувственную левую ладонь. Приблизились такие же как у меня расхристанные и расшлепанные, грязные и дырявые китайские кеды с обвисшими на них заскорузлыми буро-грязно-мокрыми штанинами безразмерных спецовочных брюк, а что там, выше колен, я, боясь поднять голову, не видел.
— Ты чё так? — опешив, задала она сверху дурацкий вопрос, никак не сознавая моего критического состояния.
— Хорошо, что так, хуже было бы, если никак, — зло пробурчал я в кедину, чувствуя, как нарастает во мне тяга к спасению.
— Так вылезай!
«Дура, как есть дура» — уже без зла подумал я, — «будто без её подсказки не хочу того же».
— Давай руку, помогу.
— Ага, поможешь, — стелю по камню едкие и горькие слова, — это я тебе помогу вместе со мной улететь вниз. Неужели не понимаешь, что со своим комариным весом не удержишь? Зацепиться тебе есть за что?
— Нет, — отвечает растерянно, очевидно, оглянувшись. — Выше можно.
— У меня руки не растягиваются, — объясняю счастливице, стоящей на двух ногах и далеко от края неведомого мира. — А у тебя?
Молчит, то ли соображая, то ли начиная рюмить. Я-то точно — первое. Ведь если кто-то в последний момент подсунул под мои руки щель и гребень и тем остановил роковое движение вниз, то значит, кому-то я еще нужен, и надо помочь спасителю. Честное комсомольское: спасусь — крещусь! Раньше, правда, читал, во спасение строили церкви и часовни, но я, хозяин громадной страны, могу предложить только душу. Чувствую, что она ещё не совсем задохлась от указаний и накачек партийно-комсомольского сонма.
— Слушай, — говорю, — и делай как можно быстрее, пока мне не надоело пластаться на холодном камне.
Она с готовностью присела, вся — внимание.
— Там, чуть выше и слева от маршрута, ёлка стоит высокая и тонкая, одна.
Вот ведь как — и ёлку запомнил, как будто знал, что понадобится, как будто на самом деле кто-то нарочно в памяти запечатлел.
— Сруби её под корень, обруби верхушку на метр и волоки сюда. Давай.
Она торопливо выхватила из рюкзака топорик, которым мы делали затёски на деревьях, и заспешила к ёлке, снова прикатив к моим рукам мелкие камушки. Хорошо было слышно, как после недолгого частого стука топора бедное деревце рухнуло и, зашуршав хвоей, приблизилось ко мне.
— Вот, срубила, — запыхавшись, сообщила шустрая напарница с невидимой большей частью туловища.
Я глубоко вздохнул, не очень рассчитывая на успех спасательной операции, но так просто безвольно рухнуть вниз тоже не хотелось.
— Подсунь ко мне поближе обрубленную вершину, а нижние ветки надвинь на камень, до которого хотим дотянуться, так, чтобы он оказался между ветвями. Ухватись за последние, сядь за камнем, упрись в него ногами и замри, не шевелясь, пока не разрешу расслабиться.
Хотел припугнуть, что жизнь моя в её руках, да побоялся в случае неудачи придавить тяжелым грузом незаслуженной вины. И так обоим всё ясно.
Ёлка зашевелилась, улеглась обрубленным концом почти у самого моего носа, испуская приятно-пьянящий запах сочащейся свежей хвойной смолы, поёрзала из стороны в сторону и замерла.
— Ну, что, закрепилась?
— Да. Я тебя не вижу.
Хотел брякнуть, что «и не увидишь», да в последний момент прикусил болтливый язык, чтобы не накликать беды.
— И не надо. Держись, Маша, — помедлил и всё же разрешил: — Если будет невмоготу, отпускай. Начали.
Легко сказать, да трудно сделать, даже начать. Ослабленные, занемевшие пальцы и руки никак не хотели отпускать опор, пришлось сконцентрировать всю волю, которой у меня никогда вдоволь не было, и приказать им. Хотелось забыться, остаться здесь так навсегда, ничего не менять, и будь что будет.
Есть! Первой ухватилась за ёлку левая рука, ненадёжно цеплявшаяся за невысокий скалистый гребень. Чёрта с два отдерёшь. Фигушки! Давай, правая, бери пример. Не боись, хуже не будет. Так! Перехватилась и правая. Молодчага всё же я! И ёлка почти не сдвинулась. Марья — тоже молодчина! Теперь надёжно вишу на липком колком стволе. Пока помощница крепится. Треть дела сделана, нет, пожалуй, только четверть. Ладно, пусть будет 20 %. Если уставшие руки окончательно ослабнут, снова можно не начинать. Надо торопиться со следующей операцией спасения идиота.
— Как ты там, Маша?
— Нормально. Ещё сидеть?
— А тебе неймётся встать? — оттягиваю болтовнёй следующие движения замлевшего тела.
— Как скажешь. Не сердись.
Я и не сердился на неё, я злился на свою нерешительность, на сомнение в успехе.
— Помни, что я сказал: будет трудно — бросай.
— Ни за что, — не замедлив, отвечала она.
— Ну и умница!
Пора было задействовать и бесполезно болтающиеся задние конечности. Подумал и сразу почувствовал всё возрастающую режущую боль в правой ноге, особенно в колене, боль, как будто проснувшуюся от анабиоза страха. Этого ещё не хватало! Придётся терпеть и начать со здоровой левой.
— Держись, Маша, крепче!
— Держусь!
Слегка покачавшись на животе для разгона, я рывком выбросил левую ногу на скалу, но она, не удержавшись на слишком крутой и скользкой поверхности, медленно, нехотя, вернулась в первоначальное положение, а мне стоило больших усилий удержаться животом на прежней позиции. И Марья удержалась. Хорошо, что я не видел её лица, а то, наверное, отпустил бы колючую связку.
Ничего не оставалось, как попытаться закрепиться на скале правой больной ногой. Или прекратить безнадёжные издевательства над собой и напарницей. Снова покачавшись и взвыв от пронизывающей боли в колене, я смог закинуть правую ногу на скалу и застыть раскорякой в холодной испарине, тонко и безутешно воя и плача и от боли, и от удачи, оттого, что сумел сделать то, чего боялся не сделать.
Слышу, Марья тоже захлюпала, подвывая мне.
— Не дрейфь, старуха! — успокаиваю её и себя, прежде всего. Полдела, точно, сделано.
Полежал немного, успокаивая боль, скорее — привыкая к ней. Оклемался с пару минут, решаюсь на завершение операции. Уже не хочу отпускать ёлку. После такой-то вытерпленной боли? Дудки! Спасусь! Через любое терпение.
На повестке два варианта, и оба — аховые, с неясным финалом, на «фифти-фифти». Первый мне больше улыбается, поскольку менее болезненный, требует минимальных затрат моей изрядно истощившейся энергии, не предполагает почти никаких волевых усилий, т. е. — иждивенческий, поскольку нацело зависит от силёнок и упорства Марии, которой предстоит вытащить на скалу остатки никудышного и никому не нужного полутрупа. Второй, неизмеримо труднейший для меня: я всё делаю сам, если сумею преодолеть боль, не сдаться, и если не подведут утомлённые до предела руки. И если помощница усидит. Как ни старался, но так и не смог оценить её внешних силовых данных, поскольку постоянно видел в камуфлирующем и уродующем противоэнцефалитном балахоне с изредка открытыми по локоть полными руками. Девчонка! Мал-мала пораздумав, я решил не «финтить» и выбрал, естественно, второй вариант. Если и рухну всё же, то по собственной инициативе, может, зачтётся на том свете.
— Машенька, миленькая, ещё потерпишь?
— Пока не вылезешь, с места не сойду.
— Спасибо тебе.
Я чуть-чуть собрался с духом, глубоко и медленно вдохнул, резко выдохнул, стараясь забыть про своё колено, и замедленно, аккуратно и сосредоточенно передвинул сначала левую, а потом и правую руки выше по стволу, ближе к спасению. Всего на десяток сантиметров, а как полегчало, как порадовало, как воодушевило это движение на месте.
— Эй! — снова кричу, подбадривая себя и давая ей знать, что ещё не сорвался, трепыхаюсь на конце дерева. — Сейчас стану дёргать и раскачивать ёлку, кричать, выть, материться во весь голос, но ты сиди и не обращай внимания — это такая новейшая технология скалолазания. Сиди и не давай ёлке вырваться. Не хочешь слышать, пой какую-нибудь революционную песню.
— Ладно, — глухо согласился тот конец дерева.
Ну, всё, хватит волынить и бодяжить почём зря. Решительно оперся на раненое колено, ощутив мгновенный удар боли, встряхнувший всего до макушки, но не отступил, рывком, сколько мог, подвинул ватное тело вперёд и одновременно ухватился левой рукой повыше за ствол, подтягиваясь и помогая рывку, и замер, тяжело дыша. Я и не знал, что бывает такая боль, и представить себе не мог, а то бы отказался от лёгкой в уме затеи. Но выть и кричать не стал, только тихо, беспрерывно и замедленно стонал сквозь намертво стиснутые скрежещущие зубы, вживаясь в ритм пульсирующей боли. Казалось, что кто-то усердно режет колено тупым зазубренным ножом, доставая до кости, до нежной хрупкой чашечки. Режет медленно и старательно. Дождавшись терпимой болевой паузы, я повторил рывок, перехватившись на этот раз правой рукой и ощутив, что левое бедро вместе с задницей вылезли, наконец, из пропасти на бруствер. Можно было поверить в спасение, и эта затеплившаяся вера помогала несколько смягчить боль, разрывавшую колено, и очень хотелось заплакать, зарюмить горючими слезами. Дальше куда проще: повторяй движения, терпи и лезь вверх по ёлке. Я и полз, извиваясь надрезанным червем, боясь оторваться от ёлки. Уже обе ноги были на скале, и тут колено будто взорвалось, а нестерпимая боль рванула вверх по ноге и молнией ударила в голову, ослепив и вырубив сознание.
Очнулся разом, словно кто-то щёлкнул внутренним выключателем. Очнулся и не мог понять, где я и что со мной. На ад, где для меня зарезервировано тёплое местечко, не похоже — слишком светло и радостно. Прозрачное голубое небо, космическое, было всюду. Сообразил, что лежу на спине. Неужели божьи архангелы обмишурились и затащили атеиста в рай? Только вот облако, на которое положили, очень даже не мягкое и совсем не удобное. Подсунули, видать, новичку залежалое. Пришлось пошевелиться, устраиваясь поудобнее, и тут же надо мной склонилось затенённое округлое лицо с мягкими расплывчатыми чертами, в белых локонах и со скорбными внимательными глазами.
— Ты — ангел? — спросил тихо, боясь спугнуть нирванное состояние.
— Вряд ли, — ответил он.
— Не спорь — ангел, только не с прозрачными немощными крылышками, а с сильными руками, ангел-спаситель.
— Как ты? — не стал спорить ангел.
— Как на небе, — не покривил я душой. — Век бы так. Ты зачем бросила без разрешения ёлку? Вот я и сверзся на небо.
— Так она не шевелилась, а ты не отвечал, когда я кричала, — оправдывался ангел-спаситель. — Выглянула, лежишь в обнимку с ёлкой и не двигаешься. Подошла, гляжу — совсем обеспамятовал, еле пальцы отодрала от дерева…
— Они прилипли к смоле…
— …так их скрючило, подхватила под мышки и утащила подальше от обрыва. Что-то не так?
— Всё так, — согласился небесный новосёл, стыдясь своей земной немощи.
Помолчали, осваиваясь с обновившимся взаимоотношением не в пользу сильного.
— У тебя вся правая штанина в крови, и след кровавый остался, — сообщила она новость, о которой я лучше бы не знал, потому что без промедления сверзся с неба на землю, и нога, подлюга, заныла, затюкала глухой болью, как-будто только и ждала напоминания.
— Поранился?
Глупейший бабский вопрос, не требующий очевидного ответа.
— Ерунда! — отрезал я, морщась и гримасничая, возвращаясь к привычному легковесному поверхностному восприятию жизни, ни капельки не наученный недавним опытом. — Кажется, коленную чашечку раздолбал о камень и шкуру ободрал. Заживёт, как на псе, — и выдал перекошенными от боли губами гримасу, изображающую лихую улыбку, ненавидя себя за жалкое поверженное состояние и немного её за то, что видит меня такого и что сама здорова и невредима. — Не дрейфь, живём, старушка! — продолжал пижонить, раздумывая, как бы мне перевернуться на бок и не заблажить, опровергая себя. Не повернувшись на бок, не сяду, не увижу злополучной ноги. Казалось бы, так просто по сравнению с тем, что сделано, ан нет — любой последующий шаг всегда труднее потому, что то уже сделано, а это ещё предстоит через боль и «не могу». И эта статуя стоит здесь, наблюдает! Лучше бы ушла! Один бы я обязательно помог себе подбадривающими мужскими выражениями, а с ней — не моги! Болеть и страдать лучше всего в одиночку. Как, впрочем, и умирать. Меньше надоедают всякие врущие доброхоты. Выздоравливать можно и с близкими родственниками, разочарованными оттого, что не дал дуба и не позволил покопаться в оставленном барахле.
Р-р-раз-з! И я на боку, больное колено на полусогнутой левой ноге, и всё терпимо. Можно и садиться. Наконец-то, увидел Марью всю. Уродина! Стоит, смотрит, как я кувыркаюсь, жалеет, поди. Помогла бы, чего стоять истуканом?
— Давай помогу, — предложила тут же.
— Не надо, — конечно, отказался я. Оперся на левый локоть и… больше ничего не могу. — Руку давай, — пробурчал капризно и ткнул свою правую навстречу.
Она споро подошла, ухватилась крепкой ладошкой с загрубевшими от земли и камней пальцами, посмотрела вопросительно.
— Тяни, чего уставилась? — выкрикнул я в досаде, готовясь к боли. — Да не очень старайся, полегче.
Слегка откинувшись назад, она медленно и плавно потянула, и я сначала почувствовал, что силёнка у девчонки есть, а потом вздумал было заорать, но только скрипнул сточенными зубами, сел и, постанывая, ждал, когда потревоженная боль утихомирится.
— Слушай, приволоки какой-нибудь кусочек скалы под спину.
Вмиг сообразив, она подсунула рюкзак.
Огляделся — красота неописуемая. Хорошо на земле, лучше, чем на небе. Хорошо, хотя и больно. Очевидно, и так бывает. Как мало я ещё знаю. А вылез-таки, выкарабкался всем чертям и богу назло. Не весь, правда, колено там осталось в назидание за стрекозлиность. Несправедлив боже — мог бы и знамением каким предостеречь, зачем же так жестоко? Нет, нам не по пути.
— Что, больно? — сочувствует истинная виновница моего страдания.
«Шла бы ты со своими причитаниями!» — мысленно послал её к тому, с кем не ужился.
— Поллитровку бы сейчас, — размечтался о надёжном обезболивающем и взбадривающем. — Вода осталась? — согласился на худший вариант.
— Есть, — поспешила подать армейскую фляжку оставшаяся прислуга.
Тёплая вода оказалась на удивление вкусной, но я отпил тройку приличных глотков и остановился, экономя: до воды топать да топать, а вдруг — ползти? Заметно полегчало. Нога, превратившаяся в колене в иссечённую саднящую чурку, не переставала ныть, но терпимо, привычно. Если бы её не шевелить! Сижу — значит, уже не червяк. А кто? Наверное, безногий козёл-недоросток. С энергией, несоизмеримой с разумом, и эмоциями, неподвластными физическим кондициям. Вот и допрыгался, дуболоб. Рождённый ползать скакать не должен. Это я говорю, Горький до такого не дотумкался. Я сам себе был противен.
Магнитометр жалко, сам выбирал, сам зимой настраивал. С завода поступают одни названия с кучей металла, редко из десятка выберешь 2–3 толковых. Этот был лучшим у нас. А я его ни за понюшку ухайдакал, салага. Будет ещё нахлобучка от техрука. Наверное, платить заставят. Из каких шишов? И ёлку жалко. Лежит рядом изуродованная. Сколько лет росла, радовалась солнышку, не чаяла так вдруг погибнуть. Спасительница. Неизвестно, чья жизнь дороже. Разве заглянешь в будущее? А прошлого, которым можно было бы компенсировать жизнь безвинного дерева, у меня нет. Обещаю, если выберусь, посадить взамен 100 штук. Нет, пожалуй, полсотни. Ладно — двадцать-то уж точно посажу вокруг будущего своего дома.
— Марья, дай нож.
Она сразу сообразила, умница.
— Давай, я сделаю, я аккуратнее, не будет больно.
Хорошо всё-таки, что она рядом.
— Не противно? В кровищи вымажешься.
— Я крови не боюсь, — не поморщилась.
— А чего боишься? — тяну волынку, согласившись на помощь, чтобы загасить смущение.
— Людей. Как узнать недобрых?
Я фыркнул, не понимая.
— А чего их узнавать? Считай, что все добрые, меньше ошибешься. Какой я, не знаю, но сейчас обещаю быть тихим, терпеливым и добрым, так что кромсай как знаешь, разрешаю, посмотрим, что там у меня за болячка.
Она присела у ноги, критически оглядела поле операции и решительно вонзила лезвие в штанину выше колена и выше тёмного пятна забуревшей крови. Резала не торопясь, не дёргая и оттягивая материю рукой, лезвием наружу, и всё равно я вздрогнул, когда оно холодно коснулось торцовой стороной напряжённого тела.
— Сделала больно? — забеспокоился хирург.
— Да нет, — успокоил изнеженный пациент, — щёкотно.
Она легко, по-домашнему, улыбнулась и закончила круговой разрез, отделив нижнюю часть испорченной штанины от аккуратной штанинки пижонских шортиков. Потом резанула вдоль ноги по внешней стороне заскорузлой штанины, спокойно хватаясь где надо за бурую гадость и ни капелечки не корёжась от брезгливости. И я, напряжённый от ожидания дополнительной боли, сумел мимолётно подумать, что из неё мог бы получиться замечательный медик.
Всё. Осталось освободиться от омерзительной тряпки. Марья одной рукой чуть-чуть приподняла ногу за грязнущий кед, а другой выдернула насквозь пропитанную кровью штанину и остановилась, вопросительно глядя на меня. А что я мог? Только согласиться на заключительную болезненную экзекуцию. Или оставить кусок штанины на ране как есть? Стыдно, да и надо же, в конце концов, знать, из-за чего я ною, не зряшна ли болевая истерия?
— Давай, — разрешаю, увидев в глазах её боязнь, замешанную на женском сердоболии — не быть ей медиком! — и, наклонившись вперёд, почти не ощутив приступа боли, сам взялся за нижний край штанины и медленно, не останавливаясь, потянул на себя, обнажая злополучную ногу. Поначалу, пока вместе с засохшей кровью отрывалась нежная шерсть, было больно, и дальше ожидал худшего. Однако размокшая штанина довольно легко и почти безболезненно слезла с недозасохшего кровавого месива на колене, открыв сочащиеся порезы на безвидимой кости, а у меня поплыло в мозгах, подступила невесть отчего взявшаяся тошнота, слабость во всём теле, и пришлось закрыть глаза и отвалиться на рюкзак, проклиная козлячью прыть.
— Дай воды!
Мария, отобрав кровавый сувенир, подала, открыв, фляжку.
Пил долго, забыв про экономию.
— Чего будем делать? — спросил, взваливая ответственность на хрупкие девичьи плечи.
— Хорошо бы промыть.
«Хорошо бы! Отдала всю воду, даже протереть мокрой тряпкой нельзя» — разозлился на неё. — «Думать надо было!»
Кому только?
— Заматывай так, потом промоем.
— А чем?
— А где бинт? — начал я свирепеть от бессилия.
— На стоянке остался.
— Зачем он там? — заорал я, испепеляя штрафницу заслезившимися глазами. — На маршруты надо брать! Тяжело? — и тяжело задышал, не зная чем и как уязвить побольнее, чтобы себе полегчало.
— Извини, — прошептала она и потупилась, слегка отвернув голову. Но почти сразу встрепенулась, повеселев, взглянула безгрешно в осатанелые от боли, стыда, безысходности глаза ослабевшего парня, обнадёжила:
— Я сейчас. Не подсматривай, — и ушла в тень за мою спину.
Я быстро отхожу. И вообще редко завожусь. Просто нервы сдали.
— Это моё хобби, — предупредил вернувшимся нормальным голосом, ожидая, что она там выдумала.
Долго ждать не заставила, возвратившись с каким-то блестящим лопухом и майкой с рукавами и воротом, что прежде была под энцефалиткой. У меня похожая надета на голое тело. И возразить не успел, предостеречь, как изобретательница — ззык! хрясь! — раскромсала ножом и разорвала руками исподнее на узкие полосы, снова присела у драного колена и, не спрашивая, положила на рану лист и стала аккуратно заматывать самодельными бинтами, а я придерживал концы.
— Потуже, — прошу.
— Стараюсь, — отвечает.
Помолчав, окликаю виновато.
— Маша!
— А?
— Не сердись! Дурак я, причём законченный.
— Да что ты, — возражает без задержки. — Я до сих пор виню себя, что бинт не взяла.
Вот и объяснились-повинились, много ли молодым надо слов. Плотно, надёжно замотала болячку, боли понравилось — успокоилась, и мне хорошо, обихоженному девичьими руками и вниманием, совсем разомлел, вполне согласный с тем, что дурак не законченный, потенциал есть.
— Я твой должник, — хочу подластиться и одновременно убедить, что стану прежним, сильным и уверенным, каким казался себе.
— Зачем ты так? — укоризненно попеняла она, тщательно вытирая грязные и дурно пахнущие пальцы землёй и травой. — В беде не бывает должников — каждый должен помогать другому, иначе мы не люди.
«Молодая ещё совсем, соплячка неопытная», — снисходительно подумал я с высоты своих 25-ти лет.
— Тебе что, не дурили голову ни разу?
Вздохнула тяжело, поджала губы.
— Обманывали.
— А ты всё равно веришь?
— Ты же сам говорил, что все добрые.
Съел, психолог! Как накакал, так и смякал.
— Ещё неизвестно, кто из нас должник, — продолжает, выкрутившись. — Я бы отсюда ни за что не выбралась, — стесняется уточнить в каком случае, хочет выглядеть деликатной.
«Пусть» — думаю. Сама отдаёт инициативу. До чего щепетильная или хитрая. Мне в женском характере не разобраться, у меня их ещё и не было, не сталкивался близко, только приятно стать снова лидером, пусть и подбитым, но на равных. Успокаиваюсь, себя подбадривая неожиданно полученной ответственностью.
— Выберемся. Не дойдём, так доползём.
— Я и не сомневаюсь, — легко согласилась она, не понятно только с чем: то ли с тем, что выберемся, то ли с тем, что доползём. А может просто подбадривала, отгоняя дурные мысли.
Я с тоской и злостью посмотрел на завязанную ногу, обезображенную засохшей кровью, захотелось крепко стукнуться дурной башкой о камень, но что это изменит? Рождённый дурнем умнее не станет. Это я придумал, не Горький.
— Ты, небось, в душе презираешь меня?
— С чего ты взял? — с неподдельной искренностью удивилась Марья и открыто посмотрела в глаза, чтобы я убедился, что не врёт. — То, что сделал ты, не каждый сможет. Я бы точно не сумела. Не казнись понапрасну. Ты сам себя вытащил и держишься с такой тяжёлой раной мужественно. Сколько крови потерял?! И не хнычешь. Порой мне кажется, что всё случилось не в натуре, а в кино. Я очень сильно… уважаю тебя, — и она зарделась, как будто сказала не те слова, какие хотела.
И я смутился чуть не до слёз. Ещё бы: разве можно было ожидать такой похвалы за мальчишескую дурь, превратиться из недотёпы в киногероя?
— Встать бы попробовать. Поможешь?
— А как?
Я и сам толком не знал как, когда правая нога превратилась в несгибаемое болезненное бревно.
— Вытеши из ёлки палку, чтобы мне опереться левой рукой, а справа ты меня поддержишь. Не уронишь?
— Постараюсь.
Ещё раньше заметил, что с топором она обращается умело, привычно. Отчекрыжила лишнюю часть ёлки, обрубила сучья, подала мне дрын, а сама присела, ухватила правую мою руку, уложила себе на плечи и скомандовала:
— Давай!
И мы поднялись: она на обе ноги, а я на одну, не решаясь нагрузить больную. А когда попробовал, понял: не выдержит — резкая боль пронзила колено и прекратила попытки.
— Пришли, — говорю мрачно, — и впрямь придётся добираться ползком.
Кое-как на трёх ногах и одной палке доковыляли до большого камня и усадили непутёвого инвалида, погрузившегося в глубокую депрессию.
— До камня дошли ведь? — подначивает неуёмная оптимистка со здоровыми ногами — я даже не знаю, какие они у неё: кривые или стройные, толстые или как спички, — и до лагеря дойдём: надо только постараться не падать заранее духом.
«А падать мордой» — горько подумал я.
— Ты сумеешь, я верю.
На вере далеко не уйдёшь, надо что-то более надёжное.
— Дай-ка мне схемку маршрутов из журнала.
На синюшной копии размазанно отпечатались проектные маршруты съёмочного участка, из которых наш был предпоследним на дальнем фланге неизвестной ориентировки, и разреженные изогипсы рельефа без оцифровки, чтобы шпион, если ненароком свистнет у нашего раззявы драгоценный секретный документ, не догадался, где мы ищем стратегическое сырьё, или, не дай бог, не переслал бы в ЦРУ для стрельбы по нам сверхточными ракетами. Проштемпелёванная и зарегистрированная синюшная шарада не должна попасть не только в чужие руки, но и на глаза не допущенным к многочисленным секретам, которых я не запомнил. Некоторые из геологов, побывавшие за бугром, рассказывали вполголоса, что там наши хорошие топографические карты продаются в книжных киосках, но кто поверит? Если продают, то почему не привезли? Меня и эта устраивает.
— Смотри сюда, — подзываю, потеряв бдительность, к секретному документу непосвящённую в тайны госбезопасности. На шпионку, однако, она не тянет — молода и проста, да и не думаю об этом, а напрасно — из газет и политинформаций известно, что у большинства бывших государственных и партийных руководящих вредителей шпионами оказались родственники, даже дети, да и сами они, несмотря на оказанное народное доверие, представляли собой хищную расщеперенную ладонь, управляемую международным империализмом. — Вот скала, где мы торчим, — тыкаю грязным пальцем в малюсенькие бледные треугольнички, окаймлённые дугообразным ожерельем сгущённых рельефных линий, обозначающим крутой склон, а на самом деле — пропасть, куда я не захотел свалиться. — Если идти отсюда по затёсам нашего маршрута, — веду пальцем по прочерченной прямой линии, которая в натуре, конечно, прошла не там и совсем не прямолинейно, — то выйдешь на магистраль. Сначала на подъём, потом вниз, опять в сопку, снова изрядно вниз и вдоль пологого склона прямо к магистральному пню. От него налево под прямым углом, к югу, и топай до начала 5-го маршрута, — остановил короткую указку. — За ним, метров через 200, будет ручей, вертай по нему тоже налево — там тропа набитая — и дуй что есть духу километра два, пока не упрёшься в лагерь. Вот он, — ткнул напоследок пальцем в жирно нарисованный синий кружок. — Добредёшь?
— Я??? — отпрянула она от непонятной бумаги, округлив от ужаса глаза. — Ни за что!
— Но почему? — начал я снова злиться на упрямую девчонку. — Пойми: приведёшь мужиков, и они меня вытащат.
— А если не дойду, собьюсь с маршрута, уйду между затёсок в сторону? Для меня вся тайга одинакова, всё равно, куда идти. А если с тобой что случится? Останешься-то без воды, еды и одежды. Мужики, если найду лагерь, раньше утра не придут, а ночи сейчас холодные. Нет, — решительно замотала головой, — не пойду, и не упрашивай, лучше как-нибудь вместе.
— Ну и дура! — в сердцах причислил её к своему роду.
— Ну и пусть! — согласилась она.
И больше говорить было не о чем.
- Сколько мы здесь валандаемся? — спросил, смиряясь.
Она посмотрела на мои часы у себя на руке, потому что во время магнитных измерений на мне не должно быть ничего железного.
— С полчаса.
Я удивился и не поверил.
— Ври, ври, да не завирайся, сорока, — нагрубил и полегчало.
— На, посмотри сам, — протянула мне руку с часами.
Они показывали начало пятого, и значит, я выползал на свет божий не более 15–20 минут, а показалось, что всю жизнь.
— Ну как мы пойдём на трёх ногах? Сама подумай.
Вмиг поняв, что её больше не отсылают, Марья встрепенулась и стремительно поднялась с камня.
— А я тебе костыли сделаю. Уже и придумала как. Посиди, отдохни, а я — сейчас, — и ушла с топориком в тайгу, в которой для неё всё одинаково и заблудиться в двух деревьях — раз плюнуть.
Облегчённо вздохнув, довольный тем, что она осталась, что она рядом, я стал понемногу упираться ступнёй больной ноги в землю, проверяя насколько смогу её задействовать. Было больно, но решил, что притерплюсь, тем более, что другого ничего не оставалось.
Маша вернулась сияющая и, улыбаясь, протянула два небрежно обтёсанных кленовых дрына с оставленными на каждом где-то посередине основаниями веток для упора руки и широкой развилкой на конце для упора подмышки и попросила:
— Попробуй.
Костыли-дрыны мне, конечно, понравились — как же иначе? — хотя я вырубил бы поосновательнее. Решил не вредничать, не разочаровывать старательную санитарку, тем более, что в случае отказа спецмедтехники у нас в инвалидном походе будут неограниченные возможности для её замены. В любом деле главное — почин. Его не стоит охаивать, даже если он кажется неудачным, иначе всё дело испортишь. Поэтому пробовать я не стал, решил: встану и пойду сразу без всяких проб.
— Чем бы мягким обмотать рогульки? — спросил, уклоняясь от эксперимента.
Она задумалась.
— Разве мхом или травой, — и опустила взгляд на мою целую штанину.
— Режь, — разрешил, не задумываясь, — для симметрии. — Вряд ли кто, кроме меня, пижона, ходил тогда по тайге в шортах.
Пока она приспосабливала смягчающие подмышки, добавив всё-таки и траву, я соображал по схеме, как нам идти, чтобы было поменьше крутых подъёмов и, соответственно, таких же спусков, на которые и сил уйдёт больше и навернуться легче. Лучше двигаться не по маршруту, а, удлиняя путь, по возможности — по водоразделам и спуститься один раз прямо к стоянке, где мы оставили лишние вещи. Я взял готовые костыли, удобно уложил подмышки.
— Ну, что, пошли, подруга? — и стал ждать стоя, пока Марья пристроит на спине тяжеленный рюкзак с образцами и инструментом. Нагрузившись, она с готовностью взглянула на одноногого ведомого на костылях и в штанишках и вдруг легко рассмеялась, а я — следом, а потом захохотали оба неизвестно чему да так, что слёзы выступили, и я понял, что дойдём, обязательно дойдём.
- 2 -
Мировая история знает немало выдающихся походов-переходов, но такого как наш, уверен, не было. Обессиленный, измождённый, одноногий инвалид на кленовых подпорках, в шортиках, с открытой болезненной раной и хилая неопытная девчонка городского типа в противоэнцефалитном рубище на голое тело дружно преодолели 3 км непроходимой тайги и благополучно дотащились за рекордные 3,5 часа до временной стоянки, намереваясь с утра продолжить беспрецедентный переход и добраться до цивилизации, чтобы сообщить об успехе и скромно принять заслуженные поздравления. Если бы не железный занавес, неоспоримое мировое достижение простых советских людей непременно было бы внесено в книгу Гиннеса.
Конечно, на долгом и длинном пути было всякое: и паровозное пыхтение на подъёмах; и приглушённые стоны от боли в раненой ноге, слишком уверенно поставленной на землю или треснутой о дерево, выросшее не на месте; и неожиданные падения, слава богу, на задницу на ускользающих из-под дрожащих ног спусках; и дружеские поддержки псевдосильного слабой с виду; и стёртые вместе с волосьями до волдырей нежные подмышки; и мозоли на интеллигентских пальчиках; и неприличные выражения вслух одним и укоряющие понимающие прощения другой; и частые остановки, практически на каждом поваленном дереве, с нежеланием двигаться дальше; и лютая злость на строптивую, настырную спутницу, заманившую в дурацкую экспедицию и нахально сдёргивающую с обсиженных деревьев; и сожаление о мгновенной лёгкой смерти, променянной на длительное утомительное и болезненное издыхание; и долгие споры о том, кто я — слабак или волевой парень; и удивлённая большеглазая кабарга, никогда не видевшая таких уродов; и опостылевшие мятущиеся сойки, шпионящие за каждым шагом; и целительные, бодрящие, хотя и недостаточно красные, ягоды лимонника и калины; и солнце, изредка прорывающееся сквозь густые кроны деревьев, задержавших время; и капризы, капризы и, наперекор им, злости и обидам — пьянящая нежность к той, что вопреки всему рождала во мне настоящего человека; и ещё много чего, что сразу же запамятовал, как только увидел оставленные утром вещи, свалился на бок, а потом — на спину и забылся то ли в усталой бредовой дрёме, то ли в расслабляющей болезненной галлюцинации, то ли просто отгородился от ненавистного жестокого мира.
Марья сразу принялась за обустройство. Оно и понятно — женщина, домашнее хозяйство — её епархия, а я своё, мужское, сделал — довёл, могу с полным основанием и покемарить, тем более, что проклятущая нога ныла, жалуясь на пренебрежение в дороге. Потом Марье придётся наладить очаг — тоже исконно женское дело, принести из ручья воды… Чёрт! Нестерпимо захотелось пить, пришлось даже облизать пересохшие губы. Из фляжки я по дороге всё выдул. Хоть бы вспомнила, пигалица, напоила больного прежде, чем заниматься невесть чем. Молодая — равнодушная, не вспомнит, пока не засохну. И пожрать бы неплохо. Правда, я по известным оправдательным причинам ничего не добыл, но помню, что в здешней одежде спрятаны сухари, заварка и целая банка просроченной сгущёнки. Потерявшему много крови молоко очень даже полезно. Сухари в добавку тоже сгодятся. С утра ничего не ели. И чего она там копается?
Сколько мог, скосил глаза, не поворачивая головы, чтобы не заметила, что наблюдаю, что ожил. Вижу, костёр уже горит. Пошла, не торопясь, к ручью с котелком и вернулась с полным, расплёскивая — ну дай же, не томи! — подвесила умело на торец палки, воткнутой в землю под углом — так и не дала! — притащила, упираясь, павшее сухое дерево, плюхнула у костра, чуть не свалив котелок, вытрясла фланелевые ковбойки, приготовила сухие шерстяные носки, выложила на дерево, подтянула кусок брезента от старой палатки на случай дождя — всё это мы оставили здесь утром, решив освободиться от лишнего груза и постараться сделать два маршрута — не сделали и одного! — вернуться, перекусить и двигать в лагерь. Оглядевшись и постояв немного в задумчивости, принесла охапку лапника, бросила поодаль. Утомилась неизвестно от чего, уселась, барыня, забыв о больном, на дерево, подперла дурную голову обеими руками — руки-то вымыла, а воды не дала! — и затихла, выдумывая новые приключения.
— Думай — не думай, а дальше пойдёшь одна — я с места не сдвинусь, — предупредил вредные мысли, не шевелясь.
Она повернула ко мне голову, не отнимая рук, но ничего не сказала, и я с тоской подумал, что всё равно будет по её, что женская воля сильнее мужской.
Быстро темнело и выхолаживало. Бледные розовые звёзды засветились на рано синеющем лесном небе, над далёкой хвойной щетиной разом выпрыгнула огромная оранжевая луна с хорошо видимыми пустыми морями и кратерами. Всё вокруг стало наполняться потаёнными лесными шумами: треском обломившихся веток и падающих умерших деревьев, дождавшихся успокоительной прохлады; чьих-то коротких шуршащих торопливых шагов, отчётливо слышных в гулко резонирующем замершем лесе; неторопливо-мелодичным журчанием ручья, соревнующегося со временем — до чего же хочется пить, но не попрошу, пусть сама догадается, и тогда я так на неё посмотрю!
— Дай же попить!
Она садистски улыбнулась, поднялась, свежая и сильная — конечно, что ей, двуногой, какие-то 2-3км, тем более что я старался вести её по более-менее ровному маршруту, — подошла к распластанной навзничь полуживой развалине, спрашивает бодро:
— Отдохнул? — и, не дождавшись естественного отрицательного ответа, предлагает, совсем оборзев: — Вставай. Пойдём, пока светло, к ручью, ногу почистим, и сам умоешься. — Я, отвернувшись, покраснел, представив, до чего страшен. — Вода согреется, окончательно отмоем и снова завяжем.
Нога моя, устав, утихла, и напоминать ей о ране страсть как не хотелось.
— Потерплю как-нибудь и так.
Но Марью, уже знаю, не переубедишь.
— Не сомневаюсь, что потерпишь, но на ней столько грязи, как бы не начала загнивать.
Пугает! Не на того нарвалась!
— Вечно ты что-нибудь гадское придумаешь! — возмутился я, не желая возвращать боль, загнанную внутрь.
— Так уж и вечно? — возражает, улыбаясь. — Всего-то день вместе.
— И уже надоела!
— Вставай, вставай, не упрямься — тебе же лучше будет.
У баб всегда так: что они захотят, то для нас и лучше. Бесполезно спорить-надрываться. А она уже и ненавистные костыли подаёт.
Умыться и правда надо — в пику ей принимаю самостоятельное решение и сам волоку живую подставку к ручью.
«Боже мой, как их отмыть?» Пока ковылял, и заботы не было. Бабские придумки! К намертво прилипшей, вцепившейся в волосья кровавой коросте добавилась серо-буро-малиновая пыль, обильно покрывшая обе ноги до самых, самых… этих, пробравшись в штанишки. Хорошо бы искупаться. Бр-р-р! Вода в ручье ледяная.
— Встань поближе к ручью, я вымою.
Ну, нет! Ни за что! Ладно, ниже колена, а выше? Там ещё ни одна женщина не лапала.
— Давай я сяду вон на тот камень и выше колен — сам, а ниже — ты поиздеваешься.
Она порозовела и, опустив глаза, согласилась.
— Подожди, развяжу.
Сжавшись, приготовился к боли, но почти ничего не почувствовал, поскольку прилипший лист отдирать не стали, решив отмочить тёплой кипячёной водой. Окровавленные лоскутья из бывшей девичьей майки полетели далеко в воду.
— Ты чё?
Она улыбнулась.
— Два бинта есть, — и ушла к костру, чтобы не стеснять меня.
Я и забыл про них, замызганных, носимых без смены весь сезон на самом дне рюкзака.
— Живём, — обрадовался и я первой настоящей медицинской помощи.
Растоптанные, оборванные кеды мои — лучшую маршрутную обувь — пришлось снимать ей. Носки вполне годились для отпугивания комаров, а упревшие ступни… стоило бы заменить, да где взять другие?
Затаив дыхание смело ступил целой ногой в воду и непроизвольно охнул от жгучей прохлады, добежавшей до сердца. Постоял, успокаиваясь и радуясь оживающему усталому телу, потом основательно разместился на пьедестале и принялся, не торопясь, обновлять пострадавшие конечности, постепенно обнажая совсем не спортивные ноги хлюпика, почему-то вздумавшего посвятить себя ходячей геофизике.
— Марья, я готов.
Я умудрился оттереть мокрой тряпкой всю здоровую ногу и всё, что выше больного колена, на другой. Покрасневшие полторы ноги выглядели, на мой взгляд, великолепно. Потом стащил энцефалитку и кое-как, ёжась, вымыл лицо, шею, замыленную потом, смердящие подмышки и грудь. Совсем обновел и повеселел: не стыдно и Марье показаться.
Маша подошла, одобрила:
— Аполлон!
Ну, это она загнула! А всё равно приятно! И я её простил. Не знаю, правда, за что.
— Давай к огню, а то совсем, вижу, замёрз.
Надо же, вот женщина! Обязательно испортит впечатление.
У разгоревшегося костра, разбрасывающего искры в темноту, стало жарко и так же приятно, как и в холодном ручье. Вода в котелке негодующе бурлила. Марья усадила меня на лежащее дерево, протянула согретую ковбойку.
— Надень, а то свежо, — сняла котелок и ушла остужать.
В горячей ковбойке и энцефалитке, жадно впитывающей тепло, я совсем разомлел, блаженно щурясь на яркое пламя, весело пляшущее по сухим ветвям. Давно заметил, что живой огонь зачаровывает, уводит от действительности, погружает в безмятежное самосозерцание, крадёт время и завораживает в приятной лени. Так бы и сидел, и млел, подставляя костру то правый бок, то левый, один во все вселенной, но остро чувствуя связь со всем спрятанным во тьме человечеством и особенно с теми, кто по-настоящему близок и дорог. К сожалению, у меня есть только человечество, да может быть… Мария.
А она, подслушав последнюю мысль, вернулась с котелком, вздрагивая от сгущающейся вместе с темнотой влажной прохлады.
— Приступим, — расположилась рядом, спокойная, уверенная и надёжная, — положи ногу на дерево.
После всего, что мы сегодня вытерпели, она незаметно превратилась для меня в сестру, даже больше — в мать, молодую, терпеливую, любящую и всё умеющую. Поэтому, когда она стала смачивать тёплой водой и отдирать кусочки листа с кровавой грязью, я, не стесняясь, хныкал, стонал, вскрикивал, гримасничал и поругивался, а она ровным убеждающим голосом просила потерпеть, уговаривала, что совсем не больно, и потом будет вовсе хорошо. «Не надо мне потом!» — ворчал переросший ребёнок в шортиках. — «Мне надо сейчас». И не хотел терпеть, подозревая, что иначе нянька не будет осторожной.
Фу-у! Кое-как отмочили, открыв вспухшие пересекающиеся порезы через всё колено, содранную кожу, но гноя не было, и крови набежало с напёрсток. Наверное, она вся уже во мне кончилась.
— Заматывай, смотреть противно!
— Не смотри, — разрешает равнодушно названная сестра или медмать.
— Ага, а ты опять что-нибудь примотаешь.
— Обязательно, — обещает хладнокровно. Берёт с дальнего края дерева приготовленные толстые листочки и осторожно, не спросясь, накладывает на рану.
— Опять?
Успокаивает, лапшу вешает на уши:
— Это подорожник, самый лучший природный лекарь для ран: и воспаление снимает, и не даёт загноиться, и подсушит, и боль утишит…
— … и врать ты больно горазда, так я и поверил, — перебиваю стрекозлиху. — Ладно, мотай, угробишь — на иждивение возьмёшь.
Она стрельнула глазами мне в лицо, улыбнулась:
— Обязательно угроблю.
Вот и пойми её: то ли хочет угробить на самом деле, то ли взять на иждивение. Только зря она: со мной мороки не оберёшься, мне самому с собой часто невмоготу бывает.
— Ну, вот и всё. Любо-дорого, — похвалила себя за тугую повязку. Знает, что от меня не дождёшься. А за что? Нет, всё же хорошо, что такая маршрутная напарница попалась.
— Больному, тем более потерявшему много крови, нужно усиленное питание, — намекаю скромно, хотя хочется попросту заорать «Жрать хочу!»
А она, похоже, собралась улыбками кормить.
— Во-первых, — говорит, лыбясь, — от потери дурной крови хуже не бывает, а во-вторых, — ещё шире растянула бесстыжие заветренные губы, — на ночь есть вредно.
Врезать бы ей! Да нельзя — женщина. Убью одной едко-саркастической фразой. Пока туго соображал на голодный желудок, она продолжает издеваться.
— Поэтому на ужин у нас будут гренки…
Тоже мне английская леди с рязанской родословной.
— … с горячим молоком и чаем, — и тихо заржала, словно разбавив молоко и чай ядом.
Стукнуть всё-таки? Лучше потом. Не люблю ничего делать сразу, надеясь, что потом и вообще не понадобится.
— Можно мне без смокинга?
Она мило улыбнулась, укоризненно покачала головой:
— Тогда, чтобы тебя не смущать, я тоже не надену вечернего платья.
И мы захохотали, и вода в котелке закипела, и грузинская заварка наполовину с соломой смирила клёкот — сначала всплыла с пеной, а потом опустилась на дно, открыв коричневатое пойло бледного цвета и без аромата. Хозяйка, не жмотясь, выставила сервиз из двух кружек, покрытых драгоценной эмалью по железу, чайно-коричневых изнутри и серо-сажистых снаружи, и вот, наконец, вожделенный бело-голубой допинг с помятым боком.
— Открывай, — подаёт Марья нож.
Это мне нравится: можно облизать срезанную крышку и нож. Я совсем не толстый и точно не жирный, хотя сладкое — моя слабость, особенно сгущёнка — могу за раз съесть без ничего целую банку, а на спор и две, если чужие. Три, правда, не приходилось, но думаю, что не выворотило бы. Сейчас мне крупно повезло: к крышке пристало много засахаренного молока, но я, помедлив, с сожалением соскрёб его обратно в банку, и даже нож обтёр о край. Пусть видит, что и мы воспитаны не хуже разных там задрипанных великобританишек.
— Мне чаю полкружки — прошу скромно.
— Что так? — удивилась Марья, поскольку чай и курево у таёжников — главные удовольствия. Вычерпала единственной алюминиевой ложкой плавающую сверху грузинскую солому и осторожно через край котелка наполнила кружки дымящимся допингом.
— Молока добавлю, — выдал тайну.
Она с любопытством взглянула на меня, но сделала по-моему. Я чай не люблю и не понимаю, зачем нужно надуваться горячей водой и беспрерывно бегать за кусты. Меня вполне устраивает чистая вода, особенно со сгущёнкой или вареньем. Можно, на худой конец, с рафинадом или конфетой. Себе она почти совсем не добавила сгущёнки. Привередничает. Ну и пусть! Больному больше достанется. Тоже мне, цаца манерная. Жрала бы, пока есть, и другим аппетит не отбивала.
— Чё ты без молока?
Она, отхлебнув, поставила горячую кружку на дерево.
— Не люблю сладкого.
Вот тебе на! А ещё девка! Не может такого быть.
— Да ты не обращай на меня внимания, пей.
А и то: зачем обращать, тратить время — себе дороже. Каждый по-своему с ума сходит. Выдув две кружки и ополовинив банку, затомился. Смотрю, и она после одной пустой осоловела. Пора бы и на покой. Да будет ли он?
— Как будем восстанавливать утраченные силы? — спрашиваю, отказываясь от инициативы.
— Не знаю, — отвечает, замявшись и отвернув голову к костру, словно там ищет ответ.
Я тоже не тороплюсь с деловыми предложениями, не форсирую деликатную тему.
— Ты как, не храпишь во сне? — захожу культурненько с фланга.
— Не-е-ет, — растерялась Марья от неожиданного вопроса.
Крушу тогда прямо в лоб, пока она в панике:
— Тогда можно устроиться рядом, — и больше ни слова, чтобы не показать заинтересованности.
Одной лежать в холоде и темноте ей страшно, а высидеть у костра после дневного шараханья по тайге и нервного перенапряжения невозможно. Остаётся, как и предполагал, согласиться
— Делай, как знаешь.
Опять я крайний! Ну, погоди!
— Делать будем вдвоём: я — руководить, а ты — вкалывать.
Съела? А ей хоть бы хны! Довольна.
— Слушаюсь, начальник.
— То-то, — построжил зарвавшуюся бичиху и объясняю: — Делаем, значит, так: костёр переносим на новое место, рядом и по ветру от этого. Освободившуюся земляную сковородку тщательно очищаем от углей, накрываем лапником, валимся на него в обнимку ногами к костру, закрываемся с головой брезентом и паримся до утра. Ясно?
— Ясно, — с готовностью ответила понятливая работяга и уточнила по вредности: — Ты — на левом боку, я — на правом.
Вот дурёха! Не соображает, что ли, что так обниматься невозможно. Выходит, зря похвалил — не совсем понятливая. Сухо добавляю:
— Кто ночью проснётся, тот дров в костёр подбросит.
Я-то не проснусь — дрыхну как убитый от звонка до звонка. Утром еле-еле успеваю добежать до сортира. Своё дело сделал, можно понаблюдать и посоветовать. Нет лучше работы, как давать советы. Жалко, что они не понадобились. Всё готово, ждём, кто первый ляжет.
— Сначала — ты, — предлагает, чего-то стесняясь, Мария.
— Свет не надо выключать? — ёрничаю, тоже немножко не в себе, и со старческим кряхтением устраиваюсь на левый бок, осторожно укладываю рядом с собой больную ногу. Не успел как следует оформиться, чувствую, и она — юрк под брезент и замерла, едва касаясь моей спины.
Тепло в логове, спать да спать, а сон не идёт. Повернулся на спину, выпростал голову из-под брезента, глянул — мать честная! — на небе столько звёзд, что неясно, как они там все помещаются. Никогда столько не видел. И все дёргаются: к нам — назад, к нам — назад… того и гляди какая не удержится, сорвётся. Только подумал, так и вышло, но полетела куда-то в сторону. Говорят, надо задумать, что хочется, и обязательно сбудется. Жду, лихорадочно соображая, что задумать. Ну вот! Не успел — пролетела. Остальные, сколько ни ждал, оказались крепко привязанными. Луна сбоку стала больше и побледнела то ли от холода, то ли оттого, что нечаянно повернулась обратной, вечно мёрзлой стороной. Так и кажется, что мы одни на планете Земля и безнадёжно затерялись в мигающем космическом бардаке. Кромешная тьма всё теснее сжимала наше логово, а замирающий свет костра усиливал её плотность. Тихо так, что крикни — в Америке услышат. И вдруг лёгкий ветерок, пригнув пламя, пугающе пробежал рядом, шурша листьями и шелестя травой, словно кто-то невидимый прошёл вблизи, проверяя, чья здесь берлога. Жуть!
— Маша, ты спишь?
Она тоже повернулась на спину, выглянула из-под брезента в пустую темноту и тихо ахнула от восхищения:
— Вот это да! Сколько их!
Обрадовавшись, что в сковывающем мраке я не один, спешу завязать бестолковый ночной разговор:
— На какой-нибудь тоже небось такие же дураки не спят в ночи и за нами наблюдают. Вот бы потрепаться с ними.
Она, здешняя, чуть-чуть пошевелилась, устраиваясь поудобнее и теснее ко мне, и поинтересовалась тихо-тихо, чтобы те не услышали:
— О чём?
— Ну, мало ли общих глобальных проблем, — ответил, лихорадочно соображая, о чём бы межпланетном их спросить. — Построили они коммунизм, например, или до сих пор тянут как мы, собираются ли к нам по обмену опытом или нас ждут, что носят, что едят, в чём дефицит, как с геофизикой, может помочь чем надо… — Не стал бы по мелочам отвлекать от сна.
— А я бы спросила, какие у них ночи, какие цветы растут… — задумчиво прошептала соседка, собрав в расширенных от восторга глазах все звёзды и ту, на которой дремлют наши собеседники.
— Вот ещё! — возмутился я, придвигаясь в свою очередь к ней ближе, так что боку стало жарко. — Будешь всякой ерундой занимать космическую связь.
Помолчали, исчерпав космическую тему, пора переходить к земной.
— Маша!
— А?
— У тебя есть парень?
— Нет.
— А был?
Она не ответила.
— И у меня нет и не было, — сознался, нисколечки не стыдясь ущербности. Марьи не надо было стыдиться! Наоборот, хотелось поплакаться в подол и получить утешение.
Опять замолчали, пугаясь касательных шевелений.
— Маша!
— Что?
— У тебя есть мечта? — и пояснил: — Такая, чтобы не сбылась. Как фантастический маяк.
Она нашла мою руку, сжала своей горячей, понимая, как трудно быть далёкими, лёжа рядом.
— Хотелось бы написать книгу, чтобы все герои были хорошими и красивыми людьми.
Я хмыкнул. Признаться, кроме детективов, никакой литературы не люблю. Особенно душещипательных романов.
— Утопия.
— А у тебя?
Моя мечта не сравнима с ейной, не стыдно и признаться.
— Хочу найти такое месторождение, чтобы сразу на Ленинскую.
— Исполнится, — предрекла она уверенно.
А я сомневаюсь.
— Ленинскую ни шиша не дадут, замылят.
— Почему, если заслужил?
Вздохнул и сознаюсь ещё в одном своём недостатке:
— Её дают, когда общественную работу ведёшь, а у меня с этим туго: то влево, то вправо от генеральной линии водит, и авторитетности мне не достаёт.
— Ну и бог с ней, — успокаивает. — Нужна-то она тебе?
В общем-то не очень нужна, а хочется.
— Маша!
— Что ещё? — голос её увязал в подступавшей дремоте.
— У тебя родители кто?
Помедлив, ответила нехотя:
— Мама ветзоотехником на норковой ферме.
— Ого! — обрадовался я за Марью. — Небось вся в мехах ходишь?
- Ага! — подтвердила мехмодница. — За каждую сдохшую зверюгу из зарплаты половину платить приходится. Терпеть не могу мехов.
Промазал, однако.
— А отец?
Она отняла руку и не ответила.
— Давай спать, поздно уже, — повернулась на свой бок и замерла.
И я, не дотумкавшись, чем огорчил, тоже улёгся на свой бок, упрятал обоих брезентом и сразу отключился.
- 3 -
Проснулся, словно кто толкнул под бок. Похлопал рядом левой ладонью — пусто. Рывком скинул с головы брезент и чуть не ослеп от ярко-жёлтого прожектора, нацепленного на далёкие ёлки-сосны и переливающегося светлыми цветами радуги в холодной утренней земной испарине. Боже совсем не экономит энергии. Высоко-высоко бледно серебрились не успевшие вовремя погаснуть звёзды, а напротив Ярила падала, тоже опаздывая, поджаренная луна. Вблизи ярко пылал костёр, отдавая все калории обогреву вселенной, и испуганный туман, подсыхая и светлея, медленно отступал от нашей лёжки к ручью, клубясь там густыми ватными тюками. Хорошо-то как!
Марья, нахохлившись, сидела у костра, протянув растопыренные пальцы к огню в надежде, что тепло от них добежит до пяток, и щурила без того зауженные глаза с тёмными омутными зрачками. Интересно, какого они цвета? Глядел-глядел, а хоть убей, не помню. Говорят, глаза — зеркало души. У неё оно замутнённое чем-то изнутри.
Потянулся сладко всем телом и зря: колено остро резануло так, что ойкнул, а нога заныла, и хорошее утро сразу кончилось.
А она издевается:
— С добрым утром!
Кому доброе, а кому — дрянь! Буркнул сердито, срывая злость:
— Привет.
Вставать расхотелось. И чего расселась, неужто надеется, что я пойду? Однако припёрло. Попытался демонстративно подняться, без помощи всяких там яких, но она подскочила, как будто звали, чувствуя вину за то, что здорова, за то, что будет уговаривать, я знаю. Не надейся, не выйдет: сказал и — точка!
Опорожнился, и полегчало.
— Давай солью — умоешься, — подошла с флягой, будто я совсем развалился и не в состоянии добраться до ручья. Шутишь! У меня ещё силёнок хватает: отдохнул и как новенький. Но не пойду. И вода оказалась детской — тёплой. Приятно! И когда нога перестанет ныть? Что, если останусь хромым? А то возьмут и отрежут до колена. Медикам что! У них, наверное, есть план по ногам. Моя подвернётся, и оттяпают, не поморщатся.
— Чай готов.
«Да пошла ты со своим чаем! Небось сгущёнку доела?» Приковылял к костру, плюхнулся на дерево стариком-немощем, заглянул в банку — нет, на месте. Тогда другое дело, можно и чаю, раз настаивает. Жалко, что гренки — я хмыкнул — вчера слопали некоторые англокозы и англокозлы. Без них надуешься воды, куда пойдёшь? Во! Протягивает два сухаря, улыбается:
— Хочешь?
Ещё бы! С вечера затырила. Сама, небось, больше тишком схряпала. Напился — не наелся, и на том спасибо.
— Рюкзак я собрала, уложу посуду и брезент, залью костёр и готово.
У неё всегда готово, даже не спросит, готово ли у меня. Солнце какое-то мутно-поносное, ни капли не греет, промозгло, капает отовсюду — отвратная погода. Пока я так ною, расстраивая себя, она шустро добрала общее полевое имущество, с усилием влезла в распухший рюкзак, сгорбатилась от тяжести и произнесла спокойно, по-деловому, как о давно решённом:
— Пошли.
Пришлось подчиниться и безропотно повиснуть на рогульках. Марья, оказывается, — тут только заметил — успела подновить, подмягчить опоры для подмышек, разодрав свою фланельку. Так пойдёт, к концу дороги вообще голой останется. Хорошо бы!
— Стой! — приказываю. Снимаю энцефалитку, свою рубаху и протягиваю ей: — Надень, а то не пойду.
— Да мне жарко будет, — отпирается благодетельница, покраснев.
— Надень, — настаиваю, радуясь и своей жертве, и своей настойчивости.
Она, подчиняясь, с усилием сняла мгновенно привыкший к девичьей спине рюкзак, взяла рубаху и ушла в кусты. Через пару минут вернулась порозовевшая, проделала обратную процедуру с рюкзаком, поблагодарила:
— Спасибо, — и уже не приказала, а предложила: — Пойдём?
Поплелись по магистральной просеке, прорубленной топографами сдельно, шаляй-валяй, так, что сплошь торчали высокие обрубки кустов, и расчистка, сделанная для облегчения движения, сильно его затрудняла. Но по кратчайшей вела к цели. С двумя целыми ногами и то надо держать глаза востро, чтобы ненароком не споткнуться, не загреметь на колья и не оказаться нанизанным на древесную вилку. А для меня с одной ногой задача усложнялась втрое: кроме того, чтобы не споткнуться здоровой ногой, надо было ещё не задевать пеньки больной и не забывать переставлять костыли, поскольку только здоровые ноги идут сами, без понуканий.
Марья-свет, мой ангел-хранитель, шла первой, выбирая, где легче прошкандыбать инвалиду, пока чуть не пнула вместо сучка балдевшего в полутени невысокой травы огромного щитомордника, почему-то запоздавшего с зимовкой. В последний момент змея решила не связываться с уязвимой нахалюгой и медленно уползла глубже в траву, красиво переливаясь коричнево-жёлтым перламутром. Мы замерли в тесной обороне на трёх живых ногах, обронив костыли, пока, опомнившись, поводырь не отстранился от моей груди, покраснев, наверное, от страха, наклонился и, придерживая одной рукой неустойчивого спасителя, другой подал ненавистные палки. Я остро пожалел, что злая рептилия исчезла, потому что стоять так очень понравилось.
— Не бойся, — вряд ли успокоил, — не наступишь — не тронет. — Это я знал теоретически и боялся ядовитых тварей не меньше её. — Возьми палку и шевели впереди себя, — порадовался, что эта предосторожность замедлит наше и без того черепашье движение. — Это последняя, надеюсь, остальные уже спят. Как ни крути — осень в разгаре.
И вправду — в природе неистово буйствовали четыре поздних цвета. Первыми под напором утренних холодов сдались лиственницы, став ярко-жёлтыми, мягче и пушистее, чем когда были зелёными. Им вторили белые берёзы, стыдливо прикрывшиеся бледно-жёлтым пеньюаром с тонкой прозеленью. Рядом, оттенённые их желтизной, пылали ярко-красным широколиственные клёны. Прячась за ними от ветра, зябко трепетали мелкими бледно-красными листочками осины. И даже коренастые низкорослые дубы сворачивали листья, тронутые краснотой, в трубки, храня тепло. Только зелёные кустарники бледнели, но не сдавались, усыпанные чёрными, красными и белыми ягодами, не говоря уж о кедрах, елях и соснах, набирающих яркий зелёный цвет. И всех их окутывало бескрайнее прозрачно-голубое покрывало.
Для меня осень — время вялости. Одно хорошо: комары сдохли. За этот первый свой полевой сезон я понял, что нет в тайге зверя злее, чем комар. И, главное, не боится ничего, козявка — зудит, нагло предупреждая, прежде чем вжалить, на психику давит, мерзавец. Уснуть не могу, пока не прихлопну единственного или не закопаюсь в спальный мешок с головой, предпочитая задохнуться. Не выдержу, зажгу свечу, вылезу голеньким поверх мешка — на тебе, кровосос, пей рабочую кровь, и только обрадовавшийся сядет — хлоп! И нет великана. Столько удовлетворения, словно Сталинградскую битву выиграл. Мошка мне симпатичнее — она грызёт молча, не зудит на нервах.
Фу! Хорошо, что топографы-разгильдяи оставили дерево, высоко лежащее поперёк магистрали. Можно и передохнуть. Куда торопиться? Всё едино мимо больницы не проскочишь.
— Посидим? — прошу с трудом перешагнувшую преграду Марью. Вижу, что и она притомилась под мужским рюкзаком с образцами, крупные градины пота скопились на широком гладком лбу, стекая в густые широкие брови. Помог снять ношу, открыв большое влажное пятно на узкой девичьей спине. Бросить бы надо камни, предлагал, а она не хочет.
Только присели, слышим, какой-то жалостливо-звенящий курлыкающий звук над деревьями стелется. Подняли головы, а там, высоко-высоко, широким ровным клином летят журавли.
— Чего они так рано? — спрашивает Марья.
— Они всегда раньше всех, — объясняю авторитетно, не зная толком, — другим птицам дорогу прокладывают. Эти, наверное, северные, там уже холодно, без остановок шпарят, торопятся.
Пролетающие журавли всегда оставляют тоску.
— Как бы я хотела полететь вместе с ними, — раздумчиво проговорила бескрылая птица, провожая широко открытыми глазами удаляющийся клин.
— Куда? — поинтересовался я просто так: я не только летать, но и ходить не в силах.
— Всё равно, — ответила, не задумываясь, — только бы подальше отсюда, — и опять я понял, что душа её в боли и на замке.
— А я? — спрашиваю обиженно.
Засмеялась, возвращаясь на землю.
— Из-за тебя и не лечу.
Один журавлик, последний в длинном крыле клина, вдруг стал отставать, резко отвернул и отдалился от стаи, снижаясь, пока не пропал из виду.
— Что это он? — забеспокоилась Марья.
Я знал столько же, сколько она.
— Ослаб, — предположил, — силёнок на длинный перелёт не хватило. Погибнет без стаи, а и задерживать нельзя.
— Как жестоко!
Женщина — она и есть женщина: неразумная жалость разумную необходимость затмевает.
— Природа не бывает жестокой. Она предельно разумна и рациональна, — выложил кратко своё идейное кредо, за которое, как не соответствующее коммунистическому, не раз попадало. — У людей, верно, не так. Слабаки цепляются из последних сил, задерживая общее движение. Нет, я буду ползти вслед сам, но никогда не буду цепляться.
Она молчала, то ли не веря, то ли осуждая, то ли поддерживая. А я подумал: а сегодня? И сегодня я сражался за себя сам, сам вытащил себя из пропасти и сам иду, никого не отвлекая и не задерживая, кроме Марьи, которую не только не удерживал, но гнал. Хуже нет, как быть кому-то в тягость. Не цепляюсь, а ползу ещё и потому, что виноват сам по глупости, потому что новенький и стыдно с первого сезона обременять товарищей, вкалывающих от зари до зари без передыху, и ещё потому, что не хочу выглядеть слабаком ни в их, ни в своих глазах. Первое впечатление — прилипчивое.
— Пошлёпали? — сам предложил, помог взгромоздить рюкзак и сам перелез через дерево, больно зацепившись раненой ногой. Сам, сам, всё — сам, только так.
Путь предстоял длиннее вчерашнего, но впереди целый день, и можно надеяться, что доползём до лагеря засветло. Растревожил душу журавлик, чем ближе к лагерю, тем хуже настроение. Оно и понятно: кому хочется выглядеть безмозглым гадёнышем, не оправдавшим доверия, особенно ценимого у геологов и геофизиков, когда каждый твой поступок жёстко отзывается на судьбе товарищей. Мне, сосунку, только-только выскочившему из институтского инкубатора, сразу доверили отряд, а я?.. Правда, прошлой осенью, когда приехал, я успел походить и с магнитометром, и с потенциометром, и с радиометром, и неплохо получалось и с приборами, и с бригадами. И вот, глупо проштрафился. Не в меру и без причины высоко задрал нос, петушок общипанный, землю под ногами перестал видеть, а летать не научился. Учись теперь падать.
Плетусь, казнюсь, потею, и ёрничать расхотелось. А тут ещё жара начала донимать. Осенью она сухая, как в финской бане. Высоко поднявшееся светило сожгло ночную влагу на листьях и траве и принялось за нас. Наступила лафа для комариных союзников по злобе и вредности — клещей. Спасение то же самое — законопатиться с головы до пят, да плотнее, и преть под солнцем. Потому и возвращаются поисковики из тайги беленькими с бронзовыми лицами и кистями рук. В бане сразу своих узнаёшь.
Бордовых и чёрных плоских полосатиков-клещей ничем не проймёшь — ни сыростью, ни засухой, ни голодом, ни холодом, ни таким интеллектуальным атомным изобретением как дуст, от которого всё живое и растительное дохнет, а кровососам — до лампочки. Ещё весенний поздний снег не сошёл или уже выпал ранний зимний, а они тут как тут, собираются кровожадными стаями на звериных и человеческих тропах и терпеливо поджидают жертву, падая на неё с веток с точностью мастера-парашютиста. Против тайного проникновения ушлых мерзавцев не помогают даже чудо-спецкостюмы, смастряченные под пьяную левую руку нашими мастерами-умельцами из плотной негнущейся ткани. Упревшее в них тело так чадит, что приманивает на запах всех тварей в округе на несколько километров, поскольку нюх у них острее собачьего. Но вы, если диверсант всё же проник на тщательно охраняемую территорию, не отчаивайтесь. Наши академические медсветила додумались, как такому непрошеному десантнику устроить тёмную. В результате многочисленных и многолетних изнуряющих опытов на добровольцах — естественно, из солдат — высосанных до скелетов, они установили, что данный сосо-насекомус, прежде чем впиться в ваше беззащитное тело, садистски гуляет по нему 40 минут, выбирая местечко повлажнее, потеплее, помягче и поскрытнее. Следовательно — подумайте сами, как просто! — надо через каждые полчаса, забыв о работе, снимать на маршруте всю одежду на радость комарам и мошкаре и проверять все швы на своей шкуре и на одёжке, вылавливая беспечных кровососов. Правда, заумные экспериментаторы забыли предупредить о сорока минутах главных действующих особей — не скажешь же лиц! — и те, — я сам проверял — не зная о результатах опытов, впиваются, не ожидая отпущенного им срока, куда угодно и когда угодно — проголодался, втыкай хобот и соси. Соси-то соси, но не засасывайся! Таких дяди запрещают строго-настрого вытаскивать пальцами. Надо капнуть на него маслом, желательно оливковым, немного подождать, чтобы осознал, что ему крышка, и не пальцами, а пинцетом! взять за нагло торчащую задницу, осторожно! — не забудьте — осторожно! — пошевелить, чтобы не свернуть шею, и вытащить. Если он вдоволь напился вашей крови и наелся масла, то с вашей помощью вылезет, если захочет. А если не захочет, то пишите завещание и вверьтесь судьбе. Через две недели узнаете её решение. Ну, это, впрочем, потом. А пока вы вытащили, употев и исчесавшись от комаров, мелкотравчатого убийцу и ни в коем случае не бросайте на землю. Дяди в инструкции чётко прописали: не бросать, не давить, а только кремировать, и пепел по воздуху. И так с каждым. Если вас удостоили симпатией штук пять, то до конца рабочего дня хватит. И дай бог, чтобы среди них не оказалось энцефалитного. Я уже встречал в посёлке беспорядочно дёргающихся, как на заржавленных заедающих шарнирах, едва передвигающихся не туда, куда надо, и гримасничающих уродов с законченной жизнью. Тех, кто своевременно сделал противоэнцефалитные прививки. А кто не успел или не захотел, покоятся на кладбище за рекой, и таких тоже немало. Я бы не хотел оказаться в числе первых и больше всего надеюсь на судьбу. Надеюсь, но не могу пересилить подложечного страха, когда встречаю затаившуюся змею или шевелящиеся гроздья клещей, тесно облепивших концы обрубленных или обломанных веток и, почему-то, колышки-пикеты. Наверное, лакомятся древесным соком или у них, как у грузин, такие свадьбы.
Жарко! Душно! А каково Марье под каменным рюкзаком? Терпит, вредина! Ей, как и мне, больше ничего и не остаётся. Скоро должен быть ручей. Скорей бы! Надо терпеть. Терпи, солдат, — генералом станешь. Из начальников отряда, естественно, выпрут. Ну, что ж, побегаем с прибором. Я не честолюбив, не карьерист. Мне самому по себе быть даже больше нравится. А как же месторождение? С Ленинской? Всё равно замылят. Чем дальше от тебя мечта, тем интересней. Нога бы не подвела, а месторождение никуда не денется. Ага, вот и долгожданный водный поток.
— Марья, падаем!
Не отвечая, она валится набок, освобождается от рюкзака и, поднявшись, помогает мне улечься на траву.
Под мышками ноет, колено дёргает, ладони горят, в голове стучит, в груди спёрло — совсем развалина! Ничего не хочется: ни жить, ни есть, ни двигаться. Только бы лежать в забытьи и балдеть.
— На, попей, умойся.
Вставать? Ни за что! Какая разница, в каком виде сдохнуть? Согласен на грязную высохшую мумию, только бы не отрываться от земли.
С кряхтением сел, взял котелок, чуть не обжёг стёртые пальцы о холодный металл и, припав к краю пересохшими губами, долго и медленно цедил, возвращая к жизни обезвоженное тело. Влажными ладонями кое-как обтёр лицо и снова на спину. Слышу, Марья плещется, умывается, а мне повернуться и посмотреть из любопытства неохота. Дошёл, доходяга, до ручки! А вообще, какая она, Марья? Два дня вместе. А не знаю. Ничегошеньки не знаю.
— Марья?
— Ну?
— Ты какая?
Помедлила.
— Обыкновенная.
Полностью с ней согласен. Обыкновенная тёлка без нервных окончаний. Лет шесть, наверное, в школе просидела, лениво переваливаясь из класса в класс.
— Сколько отучилась?
— Десятилетку, — и, замешкавшись, добавила: — С медалью.
Ого! Ничего себе, тёлка! Племенная. А мне похвастаться нечем: законченный серяк! Школу, правда, закончил без троек. Не накопил знаний, зато преуспел в амбициях и потому полез в институт. И выбрал не какой-нибудь, а Ленинградский Горный и специальность самую престижную — геологическую. Меня привлекала не романтика будущего, а удешевлённая форма с полупогончиками и самая большая стипендия в 495 рублей, на которые предстояло жить. От отца, скромного бухгалтера, и матери, кассирши в кинотеатре, обременённых ещё двумя детьми, существенной помощи ожидать не приходилось. Вообще, надо было бы устраиваться на работу и помогать им. Но я думал только о себе.
Сдуру сдал первые экзамены по профилирующим предметам — математике, физике, химии — на пятёрки, ещё два — на пятёрку и четвёрку, а на последнем — по английскому языку — скис. И немудрено при чехарде с языками и преподавателями в нашей школе, к тому же при отсутствии учебников. То в нас вдалбливали «плюсквамперфекты», то заставляли неестественно высовывать язык, произнося «плисс» или «ззысс», у кого как получалось, то учили без остановки вычитывать слова длиной в полстраницы, то произносить не то, что написано. В слабой голове моей, не обладающей никакими лингвистическими способностями, обе грамматики — немецкая и английская — перепутались, переслоились, а английский текст я, не задумываясь, читал по немецким правилам, что и продемонстрировал на вступительном экзамене. Привыкшая ко всему экзаменаторша и то засмеялась, сражённая моим нахальством, решительно взяла экзаменационный лист, но, увидев предыдущие отметки, задумалась и, справедливо решив, что геологии нужны знатоки физики и математики, а не чужого языка, пожалела и вывела жирное «удовл». Но подачка не помогла, и с тех пор я зарёкся ими пользоваться. Проходную сумму баллов я набрал, но взяли тех, у кого было на балл меньше, но было жильё в Ленинграде, и ещё некоторых по каким-то другим причинам. Мне, так и оставшемуся первым в очереди, предложили другую, непрестижную, специальность — геофизические методы разведки полезных ископаемых. Что это такое, я не знал, но поскольку не лишался полупогончиков и повышенной стипендии, то, не колеблясь, немедленно согласился и даже не понял, как повезло. Десятки, сотни неудачников ушли не солоно хлебавши на повторный старт в следующем году, и среди них немало, без сомнения, таких, для которых геология — осознанная необходимость. А пролез я, для которого геология и, тем более, геофизика были тёмным пустым листом. Но кто знает, для чего он появляется на свет, в чём его предназначение. Людишкам свойственна переоценка себя, и редко кому удаётся уложить мушку желаний в прорезь собственных возможностей и поразить цель. В подавляющем большинстве случаев она остаётся непонятой, скрытой. И, думаю, скрытой специально, чтобы мы в поисках, в пробах набирались опыта, прилаживая себя ко всякому делу и выбирая то, к которому оказались лучше всего приспособленными, которое лучше всего получается, захватывая и душу, и разум. В институт надо брать не после школы, а после 30-ти лет. С институтом мне не просто повезло, а крупно повезло потому, что не только случайно нашёл своё дело, но и оказался в числе немногих провинциалов, набранных в учебные группы. Большинство составили льготники-фронтовики, геологи-практики и — техники, отпрыски номенклатурных пап, заведомо предназначенные для обтирания углов в главках, родственники и протеже заслуженных академических геологов, пекущихся о достойной смене в далёком будущем, незаметные выходцы из нацменьшинств и южных республик, изъясняющиеся по-русски хуже, чем я по-английски, а ещё дружественные шустрые китайцы, корейцы, монголы, чопорные заносчивые поляки, чехи, болгары и другие послевоенные братья, так что нам, школьным недорослям, с любым набором баллов и места не оставалось.
В институте я, как и в школе, не утруждал себя учёбой, но побывав после 3-го и 4-го курсов на практике в настоящих экспедициях, увлёкся нечаянно выбранной профессией, поднажал и один из всей нашей группы защитил диплом с понятием и на отлично. Для хорошего распределения этого опять оказалось мало. Снова выстроилась очередь льготников и блатняков, и когда она выпихнула меня, ничего, кроме морозных Сибири и Урала и пустынного Дальнего Востока, не осталось. От обиды на несправедливость рванул подальше и не жалею. Даже сейчас, лёжа пластом у ручья в обрамлении не лавровых ветвей, а костылей.
— Ну, а потом? — продолжаю занудно пытать медалистку, соображая, что чем больше болтаем, тем дольше лежим.
— Потом не на что, — отвечает угрюмо, и я её очень даже понимаю. Нас, существовавших в институте на приличную стипендию, спасали дешёвые абонементы на завтраки-обеды-ужины и добротная форма, выдерживающая все годы обучения. И то приходилось подрабатывать вечерами и ночами на товарной станции, складах и овощебазах. В других институтах, особенно гуманитарных, 220–230 рублей хватало только на обеды.
— А родители?
— Маме самой помогать надо, — и опять ни полслова об отце.
— Чего ж не осталась тогда с ней? — пристал как банный лист, оттягивая подъём.
Выдавила нехотя, показывая, что ей обрыдли мои репейные приставания:
— Там работы нет. Только на звероферме. Вонь, грязь и платят мало. Мама не разрешила.
— А здесь? Одна? Не трудно?
— Нормально. Живу у тёти. Хочу на такую работу устроиться, чтобы можно было учиться заочно.
— Поступай в мединститут, — не преминул дать совет.
— У них нет заочного.
— Жалко, — искренне посетовал я, — из тебя хороший бы врач получился.
Она усмехнулась, не поверив моему профессиональному опыту, а я не настаивал, подумав, как легко предсказать судьбу другому, не умея определить собственной.
— Разве так важно, где и кем работать? — спросила, утверждая обратное, нисколечки не вдохновлённая медицинской перспективой.
Я как-то не задавался на эту щекотливую тему, поскольку причин не было, и потому поначалу мысленно согласился: «Почему бы и нет?», оставаясь, однако, в убеждении, что дело хорошо получится у того, кто свою работу любит. А работать ради работы — производственная проституция, от неё здорового потомства не жди.
— Для меня — да, — ответил вслух твёрдо. — Для мужика важнее всего в жизни — работа, и грех маяться с нелюбимой даже недолго, нужно не лениться, искать и искать своё дело, хоть до пенсии, а там уж, ладно, что дадут. — Хорошо мне так красиво рассуждать, везунчику. Я сейчас даже сам себе понравился. А ей — нет.
— Хорошо работать нужно везде, — тыкается упрямо встречь. — Пользу приносить людям, а не себе.
Ишь ты, какая идейная! И прямо в мой глаз. Я и думать не думал о своей пользе человечеству, я думал о пользе себе, считая, что обе пользы хороши, когда совмещаются, а когда порознь — гроша ломаного не стоят. Сейчас ей отбрею!
— Ой, бурундучок пришёл! — радостно вскрикивает она, лишаясь возможности услышать философский перл. — Какой красавчик! Нам принёс.
Пришлось повернуть залежавшуюся голову и посмотреть на гостя-благодетеля. Он безмятежно сидел на дереве в двух метрах от нас, высоко задрав роскошный распушённый хвост, и держал в лапках упавшую гроздь лесных орехов.
— Пожалуй, нам маловато, — сомневаюсь, наблюдая, как обжора ловко раскусывает орешки и прячет ядрышки за бездонные щёки.
Сообразительная Марья поняла тонкий намёк и потихоньку стала подниматься, но полосатый запасливый хозяин тайги не стал искушать судьбу, спрыгнул с дерева, оставив недолущённый дар, и исчез.
— Я сейчас, — взяла Марья котелок и полезла вверх по ручью.
— Смотри, не заблудись, здесь больше двух кустов, — предупреждаю конкурентку гостя и тем вношу свой вклад в будущую добычу.
Где-то читал или слышал, что давным-давно святые одними орехами питались. Наверное, потому и быстро попали на иконы. Я на это не претендую, но пара горсточек не помешает обмануть желудок.
— Нашла-а-а! — победно оповестила добытчица, испугавшись, наверное, что далеко ушла и не найдёт обратной дороги. Мысленно я с ней, и этого достаточно.
— Ого-го-о-о!
Вернулась довольная, облизывая пальцы, и с полным котелком. Пришлось сесть и заняться святой трапезой. Нестерпимо захотелось мяса. Ещё говорят, что голод душат движением.
— Пошли?
Пошли молча, не тратя мои оставшиеся силы на разговоры, сопя и пыхтя, не отвлекаясь на таёжные прелести. Не остановила и белка, стремительно бегавшая по стволу кедра вверх-вниз. Стуча цепкими коготками и злобно цокая, она, сверкая бусинками глаз из-за ствола, охраняла зреющие зимние запасы, предупреждая, что готова стоять насмерть. Знала, наверное, что её теперешняя шкурка никому не нужна, вот и осмелела. Правда, бичи не прочь бывали полакомиться мясом злюки, но в ней его столько, что и одному не хватало. И я не стал связываться с жадиной, решив не лезть на дерево, а презрительно прошкандыбать мимо. Мне бы хоть две её лапы.
Солнце, не дождавшись конца интересного путешествия, начало по-осеннему быстро падать. Не зря учёные говорят, что осенний воздух разреженный. Кое-как дотянули до поворота вдоль ручья к лагерю. Появилась широкая натоптанная тропа, исчезли предательские обрубки кустов и поваленные деревья, идти стало ровнее и значительно легче и свободнее, не опасаясь неожиданных падений. Для облегчения ходьбы приспособил инерцию никчемно болтающейся больной ноги, мотая ею по ходу движения, и тем самым освоил рациональную технику передвижения на костылях. И вообще, жить стало лучше и веселее.
— Теперь ничего не страшно, — успокаиваю в спину замученную Марью, — если не допрыгаю, то доползу.
Она приостановилась, поправила, поморщившись, лямки, неуверенно спросила:
— Может, сходить, позвать мужиков?
Я тоже остановился. На смену долгой саднящей боли, взрывному отчаянью и тянучей неуверенности пришли вздрюченная злость и решимость.
— Тебя надо поднести?
Она насупилась от незаслуженной обиды.
— Ты же сам просил.
— Когда это было? — спрашиваю раздражённо, как будто такого и не было, вспоминать, во всяком случае, не следует. — Разделить с кем-то нашу победу? — Сколько драматизма и эйфории было в моём голосе! — Ни за что! — Чёрт с ней, с ногой. — Мы доползём триумфаторами! — Впереди, конечно, я, а она за мной, отставая. — Женщины будут рыдать от восторга и умиления, — я попытался представить рыдающей нашу геологиню Алевтину Викторовну, но не получилось, — а мужики склонят головы в почтении и зависти. — Лишь бы не ухмылялись! Вздохнув, объяснил более понятно: — Никогда не хочется выглядеть побитым и жалким, так что — вперёд, и хвост пистолетом.
Она, согласная, хорошо рассмеялась и даже попыталась выпрямиться под рюкзаком, а я бодро заковылял вслед, ритмично помогая движению замотанным маятником.
Триумфа, к сожалению, не получилось. Когда мы, окончательно выдохшиеся, со скрипом костылей и стенаниями замученной плоти, прителепали в лагерь, он был пуст: очевидно, о нашем прибытии забыли оповестить. Ни цветов, ни музыки. Впрочем, женщины были. За самодельным столом из тёсаных плах, накрытых жестью, спокойно сидела Алевтина со своими вечными образцами и не только не обрадовалась нам, хотя бы обманно, но даже не соизволила удивиться, хотя бы притворно.
— Бойцы возвращаются израненными, но со щитом, — произнесла без эмоций, будто видела не живых людей, а батальное полотно. — Надеюсь, ничего серьёзного? — Как будто наши травмы зависели от нас.
Её у нас не любили и потому избрали секретарём парторганизации. Отталкивали, вызывая невольную антипатию, не только безразличные способы мышления и выражения мыслей газетно-книжными штампами, но и серое внешнее обличье нескладной бабы, сухопарой и плоской, с узкими костлявыми плечами и широкими бёдрами, тонкими ногами и маленькой головкой с невыразительными птичьими глазами и бледными змеистыми губами с постоянными болячками. Она несомненно видела и чувствовала людскую неприязнь, переполняясь желчью и замыкаясь на пустынном геолого-партийном островке. Мне её было жалко. Тем более что была она классным минералогом и петрографом, трудоголиком и умницей. За это уважали, но не любили. Думаю, для женщины хуже всего, когда уважают, но не любят.
Неожиданно и вопреки характеру у неё оказалась приличная и постоянно пополняемая библиотека дефицитных детективов, и я прошлой зимой попытался получить доступ, но безуспешно. Жмотина редко кому доверяла интеллектуальное чтиво, а уж новенькому — тем более. «Ну и не надо», — отстал я, — «не больно-то и хотелось», а заодно решил, что геолог-то она так себе, фактурщица, дальше своих камней ничего не видит. Настоящие геологи и геофизики, а к таковым я, естественно, относил и себя, обязаны мыслить широко и глубоко, не зацикливаться на фактических данных, искать не идею под них, а их под идею, смотреть в перспективу, обладать пространственной фантазией и нюхом хорошего детектива-разведчика. Нет, она не геолог от бога, куда ей! Негативное отношение усиливалось ещё и оттого, что Алевтина скептически относилась к геофизике, а мне казалось, что, в первую очередь, ко мне. В общем, у нас наметилась взаимная конфронтация. Ей бы пристало работать в каком-нибудь затхлом институтишке, копаться в окаменелых древностях и не мешать росту молодых перспективных кадров. А она почему-то прячется от людей в полевых партиях и отрядах, портит боевое настроение. И вообще, спокойно могла бы корпеть, по-марьиному, где угодно, везде быть нужной и чужой. Говорят, что когда-то была замужем, но муж, не выдержав тоски, быстро сбежал, и с тех пор никто ничего не знает о её личной жизни и даже толком, сколько ей лет.
— Так, — отвечаю спокойно, независимо, — царапина. — Подбрасываю себя к столу и усаживаюсь спиной к ней. А Марья поволокла рюкзак к геологической палатке, чтобы избавиться, наконец, от проклятых камней, никому не нужных, кроме Алевтины. Просматривая их, та никогда не была удовлетворена, придираясь, что взяли не на всех аномалиях и не свежие, а выветрелые. Так и старается сбить ударный темп геофизических бригад.
— Что за шум, а драки нет? — Оказывается, в лагере и мужики есть. — Ба! Наших уже побили, — вылез из своей палатки и, щурясь от падающего осеннего солнца, уставился на меня, слегка улыбаясь, наш начальник Геохимического отряда — Кравчук Дима. — Что случилось? — выразительно посмотрел на ногу как начальник.
Подчинённый, не смея огорчать начальство и не пытаясь скрыть правду, незамедлительно ответил, краснея и смущаясь своего растрёпанного вида и производственной бесполезности:
— Да ничего особенного. Поскользнулся, упал на камень, коленку повредил немного, — сказал то, чего хотелось.
Дмитрий Николаевич — он не любил, когда называли по-простецки Димой или, что ещё хуже — Митей — ещё раз оглядел замотанную ногу, которая интересовала его больше, чем весь я в целом, крякнул с досадой:
— Чёрт-те что! Уметь надо падать! — подошёл, сел рядом с Алевтиной по другую сторону стола от преступника. — Не ко времени шлёпнулся: я уже отчёт по ТБ отослал, чистенький — ни одного несчастного случая. — С досадой шлёпнул широкой ладонью с почерневшими от постоянной возни с землёй и камнями морщинами. — Не мог ты повременить падать до начала ноября? — Дима отличался тяжеловесным юмором и, как следствие, отменным аппетитом, что хорошо угадывалось по его плотно сбитой фигуре за-тридцатилетнего здоровяка. — Ходить, что ли, не можешь? — покосился на самодельные ходули.
Нет, не встречали нас ни восторженные женщины, ни почтительные мужчины. Не отвечая на последний, второстепенный, вопрос, говорю о главном:
— Я не знал, что ты уже состряпал отчёт.
Дима-Митя хмыкнул — он не был обидчивым, если не затрагивались его добро и гроши.
— Ну, раз шуткуешь, значит, не так, чтобы очень вдарился. — Кивнул на шортики: — Штаны-то зачем испортил? — Он обращался сейчас со мной не как с равным, каким был по должности, а как с сопливым недотёпой, хотя старше был всего-то на десяток лет и имел древнее образование технаря. Просто ему нравилось начальствовать, а сейчас тот случай, когда я сам подставился.
Надо сказать, что Кравчук справедливо слыл не только в нашей партии, но и во всей экспедиции лучшим геохимиком-производственником, занятым постоянно на трудоёмкой металлометрической съёмке, отличался болезненным честолюбием и старался всеми силами и способами удерживать завоёванный имидж. Очень помогало членство в компартии, компенсировавшее недостаток образования. Однажды поняв свою общественную роль, Митя на каждом производственном или партийном собрании обязательно громогласно и горячо громил разное начальство, невзирая на должности и заводя собравшихся, правда, только по производственным мелочам, за что пользовался одинаковым авторитетом как у начальства, так и, особенно, у работяг и техников. В его отряде, состоящем из трёх-четырёх бригад, всегда соблюдались порядок и дисциплина, какие только возможны в полевых условиях. Я, приглядевшись, попытался слизать, не поняв по молодости, что одной требовательности в тайге крайне мало, а нужен специфический характер руководителя-организатора, какого у меня и в помине не было.
Пока другие, ленясь, ждали наступления тепла, чтобы в спешке собраться в 2–3 дня, забыв многое, он с зимы приглядывался-прикидывал, что добавить к тому, что отдельно хранил на складе с прошлого года, и настойчиво понуждал начальника партии дополучить в экспедиции необходимое, и тот не смел ни в чём отказать, памятуя о неминуемых неприятностях, которые сулит зажим передовика и партийца-общественника, да и сам был заинтересован в безотказной работе отряда, перевыполнявшего нормы в 2–3 раза. За работяг Кравчук грызся с остервенением, пока не добивался тех, кто приглянулся. Иждивенцев не было, все умели в тайге всё и делали без понуканий.
Быстро усвоив передовые методы работы, бичи не утруждали себя инструктивными требованиями глубины, веса и состава проб, а техники — контролем качества проб и геологическими наблюдениями. И все были довольны, потому что и поисковая партия и, тем более, работяги получали за количество, а не за качество проб, и только Алевтина ворчала, да кто её, мымру, станет слушать. Ничто не мешало Дмитрию Николаевичу оставаться непревзойдённым мастером своего дела, заслуженным передовиком производства и уважаемым человеком. Оказалось, и мои опытные магнитометристы не лыком шиты: вместо требуемых четырёх посадок магнитной системы прибора они делали две, а то и одну, если были уверены в приборе и позволяло спокойное магнитное поле. Уличить прохиндеев было невозможно, а когда тупицы при контроле попадались, то мне влетало втрое: за то, что лопух, что подтверждала и фамилия — Лопухов; за то, что нашёл брак, и за то, что не мог скрыть, и тем самым нанёс убытки коллективу. У Кравчука брака не было никогда. Делались постоянные замечания о необходимости повышения им, существенного повышения, качества геологической документации и проб, да кто станет принимать во внимание завистливые щипки. В нём, как я понимаю, одновременно пропадала масса талантов: по втиранию розовых очков, суетной подлипалы, организатора круговой поруки и психолога по части человеческих слабостей. В его бригаде никогда не спорили и не ссорились, а указания Дмитрия Николаевича — только так называли в глаза — выполнялись беспрекословно. Кто ж не хотел приличных заработков? «Надо уметь жить самому», — говаривал он, когда нарывался на похвалы, — «и давать жить своим».
У геохимиков никогда не переводились рыба и зверятина. Время от времени двое, наиболее удачливые рыболовы и охотники, освобождались хозяином от гоньбы по маршрутам и отправлялись на добычу. Одного подменял сам начальник, а за второго вкалывал весь отряд. Возвращались браконьеры всегда по темноте, уводили свободных куда-то на разделку-сортировку и прятали добычу в бочке, погружённой в яму холодного ручья. Малая толика выделялась на общую кухню, а большую постепенно съедали сами, справедливо считая, что добычи в тайге хватает для каждого. Никто и не возражал, а всё равно почему-то было противно. Мои молодые ребята, которым тайга представлялась джунглями, сторонились ухватистых геохимиков, а те в их обществе и не нуждались. Я заметил, что в таёжных условиях дружбы не бывает, а есть только уживаемость. Как у нас с Кравчуком. Такие, как он, передовики производства наносят больший вред геологии, чем любые бракоделы. Вот он сидит рядом и, одновременно, отделённый столешницей — поодаль, заматерелый таёжник, гордость экспедиции, здоровый, даже чересчур, а мне, чуть нюхнувшему тайги, тощему, без штанов и с подбитой ногой его жалко. Сейчас я его просто презирал и … стыдился.
— Чтобы легче бежать, — отвечаю, — торопился.
Дима нисколько не смутился, не обиделся. Я ему был неинтересен, поскольку не был конкурентом ни с какой стороны, и серьёзным людям слишком тонкий юмор непонятен.
— Новые Шпац не даст, — Шпац — это начальник партии, но ему ещё не время на сцену, — будешь покупать, — ехидно заметил Митя, для которого трата собственных денег на спецовку была бы жесточайшим моральным ударом.
— В больницу надо? — перешёл на деловую тему.
— Неплохо бы, — подтверждаю мудрую догадку.
— Завтра подготовлю пробы, а послезавтра вместе с ними отправлю. Потерпишь?
Что мог ответить образец недоколотый?
— Привык, — мечтая только об одном: добраться до лежанки в палатке и прокемарить голодным до послезавтра.
Естественно, не удалось, и, естественно, помешала Мария. Высунулась, откуда ни возьмись, из-за спины Алевтины, как будто кто её просил.
— Ему срочно надо: колено изрезано-разбито до кости, много крови потерял, и рана загнивать стала.
Что-то новенькое в моей медицинской истории — когда это она загнивать стала? Искоса попытался поймать её взгляд, но она, шельма, успела отвернуться. Врёт, значит. Золото — девка! И Алевтина то ли в пику, то ли в помощь начальству сухо уронила:
— Подготовленных проб на ходку хватит.
Митя сразу расплылся в широчайшей улыбке, словно испытал неимоверное облегчение от удачно разрешившейся проблемы, и не надо гнать лошадей порожняком.
— Ну, раз так, то завтра и отправим, — поднялся и внушительно добавил: — я распоряжусь. — Помедлив, поинтересовался: — А с твоими как быть? — имея в виду остающихся сиротами моих операторов.
— Думаю, проблем не будет, — заверил я без убеждения, утвердившись во мнении, что где люди, там и проблемы. — На всякий случай оставлю старшим Волчкова, — одного из операторов. — Должны за неделю управиться.
Кравчук совсем повеселел: пасти задарма моих беспомощных пионеров ему совсем не улыбалось.
— Добро! — и от доброй души пообещал: — В случае чего — подскажем, поможем.
У меня чуть не вырвалось искренне: «Лучше не надо!»
— Зиннн-нна-а! — завопил вдруг благодетель без предупреждения, заставив вздрогнуть. — Зинн-нн-а-а! — совсем мои нервишки сдали.
В дальней складской палатке, стоящей на берегу ручья за кухонным очагом и длинным столом под навесом из брезента, что-то грохнуло, потом сладко, взатяжку зевнуло и, наконец, откликнулось:
— Ну, что там? Отдохнуть не дадут. Только бы жрать!
Дима коротко хохотнул, гадко подмигнул мне и радостно сообщил в сторону палатки:
— Любимчик твой! — с неподдельным интересом ожидая реакции.
Она последовала мгновенно, заставив меня покраснеть и оглядеться — Марьи, слава богу, рядом не видно.
— Васенька?
Полы палатки широко, рывком, распахнулись, и на свет божий выкарабкалась, щурясь от застрявшего на деревьях солнца, наша богиня — кухарка Зина, здоровенная деваха со здоровенными оплывшими формами, переставшая надеяться на милость Гименея. Не успев улепетнуть, я застыл в неловкой позе на костылях и в штанишках, как и полагается Васеньке.
— Што с тобой, паразиты, сделали?! — всплеснула короткими жирными руками, оголёнными по локоть, в ужасе округлила глаза и стала быстро, короткими шажками, неумолимо надвигаться, напоминая пингвиниху, торопящуюся прикрыть подолом неразумное чадо. Спасения не было.
Избыток тела в Зине компенсировался недостатком ума — факт, давно подмеченный в спорте, — что ей нисколько не мешало, поскольку хорошей жизни мешают не обстоятельства, не соседи и не погода, а собственные мозги. Дураку давно известно, что чем умнее заумник, тем хуже живёт. И доказывать не надо, достаточно приглядеться к нашим инженерам. Плохо, когда хорошо устроившиеся дураки завистливы и злобны. Зина не страдала ни тем, ни другим, она всегда была безмятежна и добра до одури, так, что невольно вызывала отвращение. Почему её добрая душа не стакнулась с другой такой же — неизвестно, а спрашивать, особенно некрасивых женщин, неудобно, У каждого должны сохраняться нетронутыми свои тайны, горделивые или постыдные, без них, без их перелопачивания в часы уединения, и жизнь — не в жизнь. Я не больно-то даровитый психолог, особенно по женским душам, но мне казалось, что для неё, не востребованной ни мужем, ни детьми, настал тот переломный возраст, когда нерастраченная энергия сердца, зарастающего жиром, постепенно затухает, смиряясь с судьбой, а переброженные на бабьем перепутке женская и материнская любови непроизвольно выплёскиваются нервными спазмами. Почему-то под один из них, вопреки желанию, попал я. Попал и превратился в живую игрушку, в любимую куклу, получив взамен дополнительную вкуснятину. Надо признаться, что такая игра меня устраивала, лишь бы не заигрываться, не оставаться надолго наедине и не попадать в любящие руки. Пока удавалось.
Мне её жалко. Я вообще парень жалостливый. Девчата в институте постоянно липли со своими обидами и сердечными проблемами, но ни одна не захотела жалеть вместе, да ещё на Дальнем Востоке. Когда кто-либо из бывших уркаганов Кравчука, разжёгшись внезапной кобелиной страстью, позволял себе, вопреки строгому запрету начальника, дать волю рукам, она, отбившись, горько плакала, роняя частые мелкие слёзы в чан с картошкой, которую готовила для мерзавцев, и я, не выдержав, присаживался рядом и как мог утешал, обещая, что как только пришлют шпаги и пистолеты из Парижа, вызову негодяя на дуэль. Вздрагивая плечами, сросшимися с шеей, она постепенно успокаивалась — и надо-то было чуть-чуточку человеческого доброго участия, смеялась сквозь слёзы, которые быстро кончались. Таких нельзя обижать, невыгодно: во-первых, неинтересно, потому что без ответа; во-вторых, зло затраченное не возвращается, и можно оказаться добряком, не желая того.
— Зинуля! — взмолился я. — Не задень меня нечаянно, упаду и развалюсь на части. Лучше накорми нас с Марьей: два дня впроголодь, одни гренки… то есть, сухари.
— Миленький! — опять попыталась сделать воздушный всплеск руками кухонная мадонна. — Заговариваться стал. От голода. — Она твёрдо знала, что все болезни от недоедания. — Дуйте за стол. Где Машка-то? — чувствуя своё обаяние, она не была ревнива. Критически и любяще оглядела игрушку и жадно предложила: — Может, тебя донести?
Дмитрий так и грохнул невежливо, предвкушая спектакль, но, пожалев, спас, отложив премьеру:
— Помнёшь ненароком ещё чего-нито кроме ноги.
И, не выдержав, согнулся от смеха, довольный собой.
А тут и Алевтина высказалась:
— В Амазонии живут гигантские паучихи, которые после спаривания съедают самцов.
К чему это она? На что намекает? Да провались вы все пропадом! Не обращая внимания на массовый идиотизм, покричав Марию, я решительно поковылял к жратвеннику, демонстрируя инвалидную удаль.
Жаркое из американской свиной тушёнки, сухой картошки с сухой морковкой и сухим луком под соусом из Зининых причитаний было привычно неаппетитным, а грузинский чай только портил ключевую воду. Хорошо, что я не распределился в Грузию. Она мне представляется совершенно пустынной горной страной без единого кустика и деревца. Это легко устанавливается по тому чаю, которым они нас пичкают. Полбанки сгущёнки я выгреб уже в полной апатии с единственным желанием: спать, спать, спать… Умудрился, мобилизовав засусеки последних сил и отупевшего терпения, кое-как переодеться, освободившись от паршивых штанишек и насквозь провонявшей потом энцефалитки, и, гордясь собой, мгновенно отключился, успев упасть спиной поверх спального мешка.
Разбудили свои архаровцы, ввалившиеся в палатку в глубоких сумерках и не разглядевшие в её темноте распластанное тело героя-командира. Как всегда нервно-возбуждённые после тяжёлого и утомительного полевого дня и долгой возвратной дороги, они громко, не стесняясь, обсуждали загадочное отсутствие Иваныча — так меня называли, уважая не возраст, а должность, — с Марьей, нисколько не беспокоясь и не думая о поисках пропавшей или затерявшейся пары. Правда, я, когда уходил, предупредил, что могу задержаться на ночь — маршруты-то дальние — но та ночь прошла, а они и в ус не дуют. «Ох, уж эта молодёжь!» — подумал скорбно-прощающе о ровесниках. Пришлось найтись самому. Они искренне обрадовались, не знаю только чему: то ли тому, что нашёлся, то ли тому, что не надо искать.
И с радостью убежали обедать и ужинать разом. Тотчас, словно ждала за палаткой, явилась Марья с дымящейся кружкой в руке.
— Вот, Алевтина Викторовна просила передать, — осторожно поставила кружку на шаткий стол.
— Что это? — спросил я, садясь с вытянутой на спальном мешке больной ногой.
— Травы какие-то, от воспаления и болеутоляющие, — невнятно объяснила она и исчезла, будто и не приходила.
«Яд!» — убеждённо решил я и попробовал. Оказалось приятно и даже вкусно. «Пусть отброшу коньки», — думаю, — «но с блаженной улыбкой на охладевших устах», — и выдул, не сдержавшись, всю кружку до дна, почти враз страшно пропотел и ослаб. «С чего это она?» — подумал об отравительнице, но был слишком слаб, молод и туп, чтобы удерживать внимание на факте не моего ума и опыта.
Вернулись довольные парни. Мы пометили на моей схеме заснятые маршруты, обсудили порядок съёмки оставшихся. Волчков — молодчина — согласился постаршинствовать, операторы принялись при свете свечи проверять записи записаторов в полевых журналах, а я снова залёг. Слышал сквозь дрёму, как меня накрыли жаркой конской попоной, слышал невнятные разговоры, но участвовать был не в силах. А сон всё не шёл, хотя, после сладкого, это вторая моя слабость. Я спал всегда и везде, где только мог, и столько, сколько позволяли обстановка и обстоятельства. Как-то в институте, окончательно разозлившись на себя, я решил покончить с досадной слабостью — выспаться раз и навсегда. Когда все с утра ушли на лекции, залёг в пустой каморке Красного Уголка, где хранились пока не нужные вдохновляющие красные атрибуты демонстраций и собраний, и затих, пообещав не просыпаться хоть сутки, хоть двое. И надо же — сна ни в одном глазу! Провалявшись так с час, чертыхаясь и чихая от праздничной пыли, я вылез помятой кошкой и почапал тоже на лекции, не сомневаясь, что на какой-нибудь из них обязательно задремлю. Психопатологи знают, что хороший сон — показатель здоровой нервной системы. Я в этом дико сомневаюсь. Мне кажется, что мои нервы легко впадают в спячку от постоянного взвода. Обязательно выясню в больнице и, может быть, если удастся, если создадут условия, поставлю рекорд по продолжительности сна во славу… нашей… великой… Родины…
- 4 -
Уверен, что только-только смежил очи, а меня уже грубо расталкивают, стащили попону, орут, не считаясь ни с раной, ни с чином. Что ни говори, а лучше, когда последний защищён стенами кабинета и смазливой секретаршей. О-хо-хо! Дожить бы! Не больно-то и охота.
В распахнутую половину входного полога палатки вливается, крадучись по полу, препротивный холодный воздух. Туман, заглядывая, клубится, не решаясь вступить в тёплое нутро, и довольно светло в проснувшемся таёжном мире. Неужто утро? Чего ж не разбудили? Сами, небось, уже собрались. И вправду: Волчков, всунувши внутрь голову, повязанную платком по-пиратски, сообщил, что уходят, и мудро посоветовал напоследок:
— Выздоравливай.
— Ладно, — вяло пообещал я, не представляя, что делать. Хуже нет, как быть вышвырнутым из накатанной колеи, даже если она с колдобинами и грязью. Решил пока собрать манатки — здесь они больше не понадобятся. Большую часть оставлю ребятам: фонарик, запасные батарейки, две свечи, мыло, журнальное старьё, конечно, шортики и, вроде бы, больше нечего. На выброс: остатки кед — поеду в кирзачах, полотенце, которым вытирал одновременно и лицо, и ноги, и тело, и миску, и… в общем, выкидываю. Одни трусы с майкой — тоже. Ничего и не остаётся. Оно и лучше. Барахолку прервал Кравчук:
— Готов? Через полчаса в путь.
Последние полчаса нынешнего, первого и неудачного, полевого сезона. Нестерпимо захотелось остаться. Может, заживёт нога и так? Попробовал посгибать в колене и завыл. Нет, не заживёт, подлюга.
Через полчаса наш санитарный караван был готов. Впереди, естественно, караван-баши, т. е., я…
— Дон Кихот, — съязвила Алевтина, критически оглядев Росинанта и всадника с костылями вместо пики и рюкзаком в связке со спальным мешком вместо щита. Ладно, я — дон, но вы, дорогая моя, не Дульцинея, не тянете на даму сердца, даже на даму живота, даже… Нет, я не должен попусту растрачивать драгоценную нервную энергию перед трудной неизведанной дорогой. Вспомнил, как я лихо усаживался на скакуна.
Сообразительный Дима, подстёгиваемый желанием скорейшего освобождения от ненужного хлама, предложил поэтапную загрузку. Сначала засёдланного Росинанта подвели к столу и прислонили к торцу боком. Привыкшая ко всему, давно махнувшая на всё хвостом, лошадка не сопротивлялась. Сопротивляться попытался я, но силы оказались неравными. Два бугая, Кравчук и возчик Горюн, подхватили под мышки и поставили на стол. Потом один подпёр аргамака, а второй почти втащил меня в седло. Им ещё повезло, что я не надел доспехи.
— В седле-то сидел когда-нибудь? — нагло поинтересовался оруженосец.
Я с высоты утвердительно мотнул головой, опасаясь свалиться:
— Конечно, только в автомобильном.
Горюн улыбнулся одними глазами, оценив юмор висельника, и обнадёжил:
— В этом удобнее.
К нему стоило приглядеться лучше: я доверял ему не только ногу, но, может быть, и жизнь будущего ленинского лауреата. Конечно, лучше бы иметь для солидности и престижа походного помощника помассивнее и повыше, но и этот, в общем-то, был неплох. Ростом, как и должно быть, пониже меня, зато фигурой пообъёмнее, особенно в широких прямоугольных плечах, свидетельствующих о внушительной силе и надёжности. Но больше всего в нём мне нравились слегка кучерявившиеся длинные русые волосы под Энгельса и, сверхособенно, аккуратная бородка и пышные усы Маркса, делающие лицо мужественным и красивым. Вырасту большой, обязательно заведу такие же. Правда, по тому, что растёт сейчас, не уверен, что получится. Горюновы заросли оживлялись девичьими светло-голубыми глазами, вечно смеющимися вприщур, а бархатистый ровный баритон завораживал, наверное, не только лошадей, но и слабые женские души. Джеклондоновскую привлекательность нисколько не умаляла сверхскромная, но удобная одёжка — подогнанный по фигуре противоэнцефалитный костюм с ковбойкой, видневшейся коричневыми клеточками в открытом вороте, и растоптанные, но целые, кирзачи со стягивающими ремешками и посветлевшими от времени носками.
В общем, решил я, мне он подходит, и только хотел распорядиться, чтоб трогались, как Горюн — пора и пояснить, что так его зовут за фамилию — Горюнов, а имя-отчество — Радомир Викентьевич — не для простого возчика — взял за длинный повод одну лошадь и двинулся без приказания, ведя на длинных связках гужом ещё две грузоединицы, и все три изуродованы зелёными вьючными ящиками по бокам и мешками сверху.
— Не отставай, — бросил мне мимоходом, и пришлось в который раз в жизни смириться с ролью аутсайдера. Но я не переживал. Как у бегунов на стадионе? Передние пыжатся, пыжатся почти всю дистанцию, а задний — раз! — и, сохранив силы, обошёл на последних метрах. Так и я, обязательно приду первым на базу. Тем более, что Горюну, уступившему мне своего рысака, придётся топать ножками всю дорогу, а это без малого 30 км, и почти половина из них по разбитой таёжной тропе. Так что уделать его будет несложно, лишь бы не продремать рывок. В институте в зачётных забегах я всегда придерживался золотой зачётной середины, но сейчас не уступлю, лишь бы не подвёл Росинант.
Радовало и то, что у меня оказалось врождённое чувство координации, поэтому сидеть в седле гарцующего ахалтекинца по-д’артаньяновски не составляло труда. Тем более что держаться за луку можно было обеими руками, так как привычная коняка шла сама, не отставая от нагруженного собрата или сосестры, не рассмотрел, стараясь держаться поближе к руководящему хвосту. И всё бы ничего, да откормленное вьючное животное нерационально тратило значительную часть энергии на непотребные звуки в такт каждому шагу, и это оскорбляло, мешало сосредоточиться на возвышенном. И ещё ветки деревьев и кустов: они как будто специально наклонялись и протягивались, чтобы зацепить, стащить, царапнуть, стукнуть по больной ноге, ткнуть в глаз. Я еле успевал от них отбиваться, и это было посложнее донкихотовского идиотского сражения с ветряными мельницами. В таких экстремальных условиях, естественно, на возвышенное не настроишься. А я-то думал, что, поплёвывая свысока, буду задумчиво обозревать окрестности, соображая, где тут могут быть месторождения с Ленинской премией. Вместо этого так намахался руками и накланялся головой, что совсем обессилел, рубашка промокла от пота, нога разнылась, и я тоже, завидуя Горюну, вольготно шагающему впереди с веточкой в руке.
Ещё потерплю с полчаса и слезу: лучше на костылях ковылять, чем постоянно рисковать быть сброшенным или проткнутым. Предположим, что вчера я шёл с крейсерской скоростью 1 км в час. До базы — 30 км. Следовательно, шкандыбать на костылях придётся 30 часов. Ого! Если бы! Не могу же я маячить постоянно? Дайте хотя бы полчаса отдыха на каждый час беспримерного марша! Итого добавляется 15 часов, а всего — 45 часов на ходку. Без сна? Ну, нет! Ищите других дурней! На дневной переход отведём по-божески… скажем, 8 часов — пусть ещё кто-нибудь попрыгает столько на самодельных костылях! На 45 часов хода понадобится 5 с половиной ночёвок. Так и быть, пусть будет 6, т. е., на всю дорогу уйдёт 96 часов ночёвок. Многовато, но я выдержу! Итак, на-всё-про-всё понадобится всего-то каких-то 141 час или, опять округлим, 6 дней. А вдруг случится какая-нибудь природная катаклизма? Дождь, скажем? Или живот заболит? Даём мне, на всякий случай, неделю. Зато доплетусь целёхоньким. И время будет подумать о возвышенном.
А сейчас оно, к сожалению, кончилось, потому что тропа, слава богу, внезапно выскочила из леса и пошла по течению самой большой здешней реки Хумана с широкой плоской поймой, заливаемой в половодье и дожди и заросшей дикими толстостебельчатыми травами и низкорослым широко разветвлённым кустарником. Повсюду валялись полусгнившие деревья, принесённые рекой и заросшие толстыми лишайниками и мхом. Тропа запетляла между ними, постепенно приближаясь к берегу, и скоро привела к пологому изрытому копытами спуску. Нетрудно было догадаться, что я и сделал, что отсюда начинается брод на противоположный возвышенный берег, едва видимый метрах в двухстах. Горюн остановил караван, рассоединил лошадей и стал снимать штаны. Я отвернулся: мог бы и за кусты уйти, невежа! Смотрю краем глаза, а он и сапоги снимает. Что за новый способ? Неужели так пойдёт вброд? Вода в здешних реках отвратительно холодная даже в лютую жару, что уж говорить про теперешнее время. Меня ни за что не заманишь. Я — пас.
Кравчуковские браконьеры приносили отсюда вместе с рыбой чёрных пучеглазых раков, варили их, шевелящихся и красневших от злости, а потом с хрустом что-то ели. Смотреть противно! Это там, за бугром, вымирающие капиталисты дегенеративно смакуют разных гадов, что-то выковыривая серебряным — специальным! — ножичком из-под твёрдого воротника, а потом запивают, причмокивая от удовольствия, напёрстком мозельского или какого другого марочного пойла. А по мне лучше нет деликатеса, чем приличная миска рисовой каши с тушёнкой и порядочная кружка сгущёнки с грузинским чаем. Потом и оставшиеся соломку и веточки можно обсосать вместо рачьих панцирей.
Знающие ловцы говорят, что эти несъедобные твари и ходят-то по дну ненормально, не как все, а задом. Что ж он видит? Всё равно, что пешеход, идущий спиной вперёд через дорогу с несущимися авто. Пойдём, предположим, мы с Горюном босыми, — брр! холодно! — а рачина, не видя, сдуру наткнётся и, не вникая толком, — мозгов-то у них, говорят едоки, с гулькин нос — хвать за палец! Намертво хватает, стервец, клещами клешни не разожмёшь. И что, мне так и ехать в больницу — с больным коленом и с раком на пальце? Пусть Горюн идёт, а я повременю, пока переправу наведут.
А если пираньи? Умники, фыркая, утверждают, что те водятся в Бразилии. Так я и поверил! Чем наши речки хуже? Какой-нибудь перелётный гусь лапчатый раздавит беременную пираньиху, самою заглотит, а выдавленная икра приклеится к лапам. Он и не подумает их помыть, Прилетит сюда, плюх в воду, икринки отлипнут, вот и — здравствуйте, мы ваши пираньи! У них даже икринки чавкают всё вокруг, а мальки обгладывают до косточек всё, что плавает. Взрослые, не разбираясь, жрут с костями. Такие и костыли за милую душу обгрызут, что уж говорить про голую ногу. А я, к тому же, щекотки боюсь.
Смотрю, Горюн старые кеды на босу ногу надевает — тоже боится. Подходит в спортивной форме, спрашивает:
— Плавать умеешь?
Он ещё спрашивает!
— С детства чемпионом был… — … по плаванью вдоль берега: у меня и тогда ноги длинные были, легко отталкивались от дна. С тех пор мы жили всё в сухопутных городах, где и речки-то непутёвые, вроде Невы — глубокой и грязной. Так и осталось с тех пор детское достижение непревзойдённым. Сейчас идти на рекорд почему-то не хочется. Неужели придётся? Одной ногой не наотталкиваешься.
— Тебя последним переведу, — успокаивает Горюн.
Берёт одну из лошадей за повод и — вброд. В глубоких местах ему по эти самые. Как терпит, не представляю. И так всех трёх навьюченных коняк и моего одра вместе со мной. Я, в общем-то, парень сообразительный, понял, что отдельно он водил каждую для безопасности. Течение реки сильное, а ну какая споткнётся-оступится, других за собой потянет в свалку и меня тоже. Век не поднимешь.
Выгребя со мной, Горюн пинком сбросил кеды и быстро с силой растёр ходули руками до красноты, немедля надел штаны, ловко в три приёма накрутил байковые портянки, сунул разогретые ступни в сапоги, притопнул для надёжности и довольно улыбнулся.
— Хо-ро-шшо-о!
Мне не жалко, я рад за него. Сколько ни старался наматывать портянки так же, всё кончалось тем, что в сапог влезала голая ступня, а вредная тряпка застревала сверху голенища.
Горюн опять связал лошадей гужом, хлопнул по крупу переднюю:
— Пошли, Марта.
И та пошла, потянув остальных. Но куда? В обратную сторону, вниз по течению. Я знаю, что холодная вода вредно влияет на мозговые извилины — распрямляет, — поэтому всегда умываюсь тёплой. А Горюн, конечно, не в курсе, наохлаждался и перепутал направления.
— Нам разве туда? — спрашиваю на всякий-який.
— Лошади не ошибутся, — отвечает и догоняет Марту, чтобы занять своё место в караване.
Всё равно подозрительно: зачем прём в обратную сторону? К чему зигзаг? Не иначе, следы запутывает. Сговорился с лошадьми и хочет умыкнуть секретного специалиста, знающего, где месторождение с Ленинской, чтобы передать вражеским агентам. Надо спасаться! И проваливаюсь в сон, чуть не свалившись заодно и с Росинанта. Вот что значит крепкая нервная система настоящего супермена. В школе я тоже, бывало, засыпал на контрольных, а в институте — на экзаменах. Всю ночь готовишься и ничего, а днём — невмоготу. Думаю сквозь пелёнчатую дрёму в мерной убаюкивающей раскачке: «Нас голыми руками не возьмёшь! Нам, русским, только бы выспаться, а тогда»… Думал-думал примерно с час, очнулся от дум, гляжу — бревенчатый домишко с плоской крышей и крохотным оконцем стоит на высоком берегу у самой реки в окружении десятка высоченных кедрачей, поляна вокруг него, захламлённая, как полагается, человеческим мусором, загон для лошадей из жердей, стол с лавками, кострище… Не иначе, как шпионская явка. Тут меня и передадут на ихнюю подводную лодку.
— Два часа отдыха, — обрадовал Горюн, подвёл аргамака к столу и вдвоём с седоком проделал операцию, обратную той, что утром в лагере сделали трое. — Извини: лошади должны отдохнуть, иначе надорвутся. Требовать от доверившихся нам животных сверхусилий во вред здоровью — грешно, не делает чести разумным людям. Обижать их — то же самое, что обижать детей. Без вьюков, как я предлагал Кравчуку, мы бы добрались часа на 3–4 раньше, а с загрузкой, извини, не получится. Болит?
Почему-то врать ему, притворяться, не хотелось. Но и сказать не мог, боясь выдать голосом, как болит, и только мотнул отупевшей башкой.
— Иди в дом, полежи там, пока я управлюсь, — предложил-приказал Горюн, и это самое лучшее, что он мог предложить, потому что, оказывается, отдых нужен не только нагруженным лошадям, но и одному из грузов. Не возражая, поковылял в отель, испытывая постыдно-болезненное чувство, что штаны мои на ягодицах напрочь стёрлись, а в сплошные дыры светит обугленно-макаковая задница. К потёртостям подмышек и рук добавились ещё и эти. Что-то останется от моей шкуры в конце пути?
Внутри избушки-крохотушки оказалась широченная лежанка во всю стену из струганных досок, вытертых боками и спинами до лакового блеска, и лучшей постели мне не надо. Вот только сна-отдыха не получилось. Опять пришлось карабкаться на скалу, цепляясь обессиленными руками. Я выползал и снова сползал на самый край, а из раны на колене хлестала кровь, стекая густой струёй в пропасть. Было страшно, я пытался кричать, но получались задавленные хрипы и стоны. Вот-вот не выдержу, улечу вниз и… очнулся в испарине.
— Вставай: тревожный сон отдыха не даёт, — рядом стоял только что спасший меня Горюн, затенённый внутренним мраком. — Пообедаем и будем собираться. — Он немногословен — за всё утро произнёс от силы пару фраз — и тем, как ни странно, успокаивает.
Около таёжной ночлежки многое переменилось: освобождённые от уродующих вьюков симпатичные лошадки дружно хрупали в загоне овсом, щедро насыпанным в выдолбленное в дереве корыто, догорал костёр, покрывшись шапкой пепла, а на таганке висели кастрюля и чайник, глазурованные дымом, сажей и огнём, поляна очищена от мусора, преданного, очевидно, всеядному пламени, а на широком пне поодаль еле помещался громадный серый короткошёрстный котище, сладострастно расправлявшийся с крупной рыбьей головой. Таких мне видеть не приходилось — он, по меньшей мере, вдвое крупнее обычных домашних кошек, а морда зверя — шире моей.
— Кто это? — спросил у Горюна.
— Это? Васька. Хозяин.
— Дикий?
— Дикие к людям не выходят, — уел он мою дикость.
— И что, один живёт?
Горюн опять улыбнулся.
— Подружек не замечено.
— Как с голоду не подохнет?
Хороший знакомый хозяина с интересом посмотрел на меня.
— В тайге? Здесь корма с избытком: мыши, бурундуки, хомячки, зайчата, птицы… У людей берёт только рыбу. Присаживайся.
Он снял с таганка кастрюлю, поставил на стол, где на чистой белой тряпочке лежали белые сухари и настоящая луковица, разрезанная пополам, а рядом стояли чисто вымытые дюралевые миски и кружки.
— Пока ты отлёживался, я ленка выловил, ушицу сварил, будешь? — и поднял крышку кастрюли, выпустив такие умопомрачительные ароматы, что голова закружилась, а живот снизу стянуло голодной спазмой.
— Ещё как буду!
Удовлетворённый повар похвалил:
— Вот и ладно.
Оловянным половником — похоже, здесь у них сервировка гораздо богаче нашей лагерной — осторожно зачерпнул и положил в мою миску огромный кусманище белой рыбины и долил доверху отваром с хорошо разваренным пшеном. Королевский обед!
— Луковицу возьми.
Я никогда не ел лука, скрупулёзно вылавливая и выбрасывая коричневые частички, похожие на засушенных тараканов, из любой пищи и часто из-за непреодолимой брезгливости оставался полуголодным. А сейчас — свежий, настоящий, не сухой, не тараканий — взял, надкусил следом за Горюном, и ничего не случилось, было не очень приятно, но и не противно, особенно с рыбной жижей.
— Ночлежку поселковые рыбаки построили, — объяснил удачливый рыбак происхождение избушки. — Они сюда часто наведываются. Ниже по течению хранятся лодки и снасти. Отсюда пойдёт хорошая наезженная дорога, лошадям будет легче.
Лучше бы не напоминал: у меня сразу засаднило задницу. О лошадях заботится, а обо мне? Я для него досадный груз.
— Ещё будешь?
Я не возражал. Сам он ел мало. Остатки унёс и вылил в кошачью миску. Тот — надо же, какой сообразительный! — потрогал варево лапой и улёгся, ожидая, когда остынет.
Потом пили чай. Без сгущёнки, но и без неё очень вкусный.
— Китайский, — пояснил богатый возчик.
— Без палок, — уточнил я авторитетно.
Горюн рассмеялся, поперхнувшись и поняв, о чём я.
Прошибло потом, чего от грузинского никогда не бывало.
— Не куришь?
— Нет, — сознался я в очередной слабости. Сколько ни старался в институте начать для солидности, никакого удовлетворения, кроме головокружения и рвоты, так и не получил. Пришлось перестать издеваться над слабым организмом.
- Ну и правильно, — одобрил Горюн, доставая кисет из кармана штанов и трубку из кармана рубахи.
Меня особенно восхитила чашечка трубки, вырезанная в виде человеческой головы с вытянутой острой бородкой и глубоко срезанным теменем, куда и засыпался табак. И я сразу представил, как мою голову забивают одуряющим зельем, и чуть не свалился в обморок. Профессор политэкономии говорил, что у меня чересчур развито воображение, и никогда больше трояка не ставил. Иногда, лёжа на кровати в общаге, я до того впадал в образ, что сдавал нелюбимый экзамен нелюбимому преподавателю с такими деталями и подробностями, что потом искренне удивлялся необходимости повторной сдачи.
— Знатная штучка, — со знанием дела похвалил трубку я, никогда раньше не обращавший внимания на снобистские никотиновые отравители.
Молча согласившись, Горюн вдавливал в деревянное темечко крупнолистовой табак, пахнущий не менее ароматно, чем его чай, совсем не так, как вонючая махра бичей.
— Удобное средство для молчания, когда говорить, кроме как о погоде, не о чем.
Это он сказал в общем или конкретно о нас?
На всякий случай решил похвалить себя:
— Я тоже не из болтливых.
Пыхнув полупрозрачным дымком, Горюн опять одобрил:
— Самое необходимое качество характера в наше время.
А я бы и не прочь порой поболтать, но как-то так получается, что всякая последующая мысль, торопясь выскочить, опережает и перебивает предыдущую, в результате на выходе моего мозгового лабиринта образуется свалка, а изо рта помимо воли прёт речевая абракадабра, которая мне и самому не понятна. Преподавательница основ марксизма-ленинизма, одного из основных предметов геологии, Софья Израилевна, сдерживая мой, хаотично брызжущий во все стороны, фонтан, убеждала: «Вы не на революционном митинге, не мелите всё подряд, что плохо знаете и что совсем не понимаете!» А если хочется?
— Выходит, что самым счастливым человеком был Робинзон? — выдал и я глубоко-афористическую мудрость.
Горюн по-прежнему не торопился с ответом, и мне казалось, что он знает ответы на все вопросы, прочувствовав их собственной шкурой.
— Я не говорю о счастье, — поправил он мудреца, — я говорю о безопасности. — Помолчал и добавил, умело отделив последующую мысль от предыдущей: — В толпе одиночество ощущается ещё острее.
А ну его! Наши души искрили, не контача. Похоже, он не считал меня ровней для серьёзного трёпа, а зря! Я уже вспоминал, как в институте все бегали ко мне с любовными историями, а что может быть серьёзнее? Чем бы его зацепить, заставить раскрыться? Поросший морским мохом моллюск! А он, не дождавшись, выколотил из трубки в ладонь горячий пепел и остатки тлевшего табака и выкинул в кострище.
— Ты пока пособирайся с духом, а я приберусь здесь, завьючу лошадей и тронемся, — и безжалостно предупредил: — Остановок без серьёзных надобностей делать не будем.
Легко ему так говорить! Иди себе да иди, посвистывая, а каково мне с разъезженной задницей? Но жаловаться и канючить не буду! Родина ещё узнает настоящих героев.
Вторая половина караванной дороги на эшафот, скучно огибавшая пологие сопки и пересекавшая мелкие ручьи, ничем примечательным не запомнилась, кроме полярно терзающих болей в голове и в заду и отупляющей качки в жёстком седле, напоминающем рашпиль. Сопки и сопки, тайга и тайга, отвлечься не на что. Полудённое солнце совсем озверело и все свои яркие и жаркие лучи метило прямо в лоб. Больное колено то и дело торкалось в круп Росинанта, отчего ногу и виски пронзало мгновенной болью, растекающейся затем по всему телу. Утомлённые однообразием глаза самовольно смыкались от мерно вихляющего впереди конского зада. Не развлекали даже безуспешные сражения лошадиного хвоста с припозднившимися осенними оводами, ожившими на час-два. Мне отбиваться не от кого — тоска смертная! А Горюн всё идёт и идёт, не оборачиваясь и не уставая, как будто включил внутренний метромерный механизм. Короче, когда пришли в посёлок, четвёртым вьюком был мой труп. Я даже забыл вырваться вперёд и обречённо плёлся в хвосте измученного каравана, вызывая любопытные взгляды равнодушных прохожих, закончивших рабочее мытарство и торопящихся домой с бутылкой на заслуженный отдых.
Поскольку больничка располагалась по улице ближе нашей базы, то мы дружным табором ввалились на её санитарную территорию и остановились перед крылечком с обнадёживающей красной надписью над дверью: «Скорая помощь». Может быть, ускоренно подлечат и сегодня же домой отпустят? Горюн ушёл внутрь и скоро вернулся с симпатичной девицей в белом халате и белом кокетливом колпаке, из-под которого сверкали серые озорные глаза.
— Слезай, д’Артаньян, — приказала весело, — приехали, — и засмеялась, радуясь и за себя, и за меня удачному юморному сравнению.
Мне понравилось, что привезли не в дом скорби, а в дом юмора, и, собравшись с духом, просипел в ответ заплетающимся языком, показывая, что и мы не лыком шиты:
— О, прекрасная дама! Подойди поближе, я упаду к твоим ногам.
Она, польщённая, совсем обрадовалась:
— Раздавишь, долговязый!
Горюн прервал нашу словесную дуэль в её пользу и попросил позвать кого-либо из мужиков, чтобы снять д’Артаньяна с лошади. Девица, забыв убрать улыбку при этой печальной вести, ушла за разгрузчиком. Горюн принялся оглаживать и обтирать взмыленных лошадей, а я, снова превратившись из д’Артаньяна в дон Кихота, понурившись, застыл в ожидании дальнейшей участи.
— Я сообщу Шпацерману, что ты здесь, — сказал водитель каравана скорой помощи, — утром, надо думать, кто-нибудь придёт, — и всё. И на том спасибо.
Вышел дядя, тоже в белой спецовке, брезгливо оглядел нашу кавалькаду и молча пошёл ко мне вслед за Горюном. Вдвоём они, не церемонясь, стащили страждущего с обсиженного седла, всунули под скептические взгляды белоколпачноголового эскулапа мои квази-костыли, и я сам, без понуканий, гордо повесив отяжелевшую голову и, может быть — не помню — свесив язык, запрыгал в районное средоточие боли и страданий, чтобы приобщиться к сваленным там обиженным судьбой и хорошенько подумать о бренности тела и эфемерности мечтаний.
В приёмном закутке насмешница приняла серьёзный вид и сняла с меня первые медицинские показания: кто я — это я ещё помнил; где и как брякнулся — я не зря хвастался, что не болтлив, поэтому ответил уклончиво, что поскользнулся, руки были заняты прибором, поэтому брякнулся коленом на подвернувшийся, к сожалению, острый край скалы; что чувствую — сознался, что ничего. Она померила мою температуру, которая, очевидно, от перегрева солнцем, оказалась повышенной. Тогда она квалифицированно покачала головой, и я понял, что обречён. Стало нестерпимо жалко и себя, и, почему-то, её. Я и завещания не написал, и прощения не попросил у Кравчука и Алевтины.
— Ты будешь приходить на мою могилу? — спрашиваю с надрывом у скорой медведицы.
Она округлила от удивления глаза, посмотрела как на сумасшедшего, но, подумав, отмякла и пообещала:
— Прямо с завтрашнего дня.
И мне ещё жальче себя стало, хоть плачь от благодарности.
— Пойдём, — зовёт, — переодеваться.
Не иначе, как в саван.
Пришли в подвал. Хмурая, очень пожилая женщина в ватнике кинула на голый стол какие-то серые тряпки.
— Снимай всё, надевай это, — и подбросила дополнительно растоптанные шлёпанцы.
Мне никогда не приходилось раздеваться при женщинах, но, очевидно, здесь, где люди превращаются в пациентов, такое было нормой, и, вспомнив, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут, покорно начал разоблачаться.
— Да не наголо, — заорала безвозрастная каптёрша, заставив беззащитно вздрогнуть, — олух длинноногий!
А мне уже всё равно, как ни назови, что со мной ни сделай, хотелось только одного — упокоиться в гробу… и хорошо бы перед этим выспаться. Жалко стало добротной геологической спецовки, которую приходилось менять на здешнюю лазаретную дрянь. Мятые штанины байковых порток на резинке не дотягивали до щиколоток, а руки в широченной куртке-распашонке далеко вылезали из рукавов. На мой немой запрос тётка издевательски отрубила:
— Все одного размера.
Так, понял я. Здесь каким-то хирургическим способом всех осредняют под размеры спецовок. Пусть, я не прочь укоротиться в ногах и руках и развернуться в плечах, но у меня и голова далеко торчит…
— Что, — робко спрашиваю, — в этом хоронят?
— Кто сказал? — взметнулась оскорблённая гардеробщица.
— Патологоанатомша.
— Какая патологоанатомша?
— Что со мной приходила.
— Верка, что ли?
— Какая Верка?
— Не познакомился, что ль?
— Слава богу, нет.
— А ну тебя, баламут! — в сердцах обозвала добрая тётя. — Иди на первый этаж к дежурному врачу, она тебе всадит в задницу укол, чтобы мозги прочистились. Возьми костыли.
Обрадованный перспективой, я поспешил по указанному адресу. Помогали и настоящие костыли, до того удобные, что захотелось пойти обратно, хотя бы до таёжного домика, подальше от унижающего укола.
На первом этаже недалеко от входа и рядом с внутренним мини-холлом сидела за письменным столом с включенной настольной лампой под зелёным абажуром молодая врачиха, позвавшая меня, как только я с шумом вошёл.
— Иди сюда.
В этом мед-изоляторе к больным, чтобы помнили о своей неполноценности и не вздумали рыпаться, когда их лечат-калечат, все обращались на «ты». Как к солдатам. Приходилось терпеть, а то вдруг всадят укольчик не туда, куда надо, и не тот, что надо. Попробуй потом с того света пожаловаться. С ними не поспоришь, избави бог. Входящий сюда — забудь себя, не ты здесь, а твоя болячка, ей всё внимание, а ты приложение!
Подкостылял.
— Садись.
— Ничего, постою, — вежливо отказался я. Не объяснять же симпатичной женщине, что сидеть не позволяет обугленная задница, и укол в неё крайне нежелателен. Нет, здесь лучше не болтать лишнего.
Не настаивая, врачиха выложила бланк анкеты и приготовилась выворачивать новичка наизнанку.
Господи! Если бы ты только знал, сколько я уже таких заполнил и на сколько дурацких вопросов ответил, подчас сам сомневаясь в достоверности ответов. Можно посчитать. Первой была, когда дали паспорт; второй, когда затащили в комсомол; третьей, когда зачислили всё-таки в институт; четвёртой, когда приобщили через военную кафедру к армии; пятой, когда включили в профсоюз; шестой, когда приняли на работу; седьмой, когда допустили к секретным документам; восьмая будет здесь. В садик я не ходил, а про пионерскую анкету не помню. Вывернутый наружу, я застолбился в комсомоле, в милиции, в наробразе, в ВЦСПС, в Минобороны, в Мингеологии, в КГБ, теперь в Минздраве. Наверное, ещё кому-нибудь понадоблюсь. Анкетами своими я горжусь: в них сплошь «нет», «не» и прочерки: не состою, не знаю, не имею, не был, не участвовал, не судим, — тьфу, тьфу, тьфу! — а утвердительно ответить смог, не сомневаясь, только трижды: родился, учился, живу. КГБэшник недовольно оглядел меня и с угрозой сообщил, что с такой анкетой я буду самым подозрительным элементом в районе.
Когда все «не» и «нет» были перечислены, и начата моя медистория, врачиха позвала:
— Ксюша!
Из дальней двери появилась невысокая толстушка в помятом и не очень свежем халате и в косынке вместо колпака. Сразу стало понятно, кто здесь работает, а кого помечают колпаками.
— Куда мы его?
Хотелось бы на кровать.
— В шестую можно, — вяло предложила усталая медсестра.
— А кто там у нас?
— Двое с переломами, один с головой.
От сердца отлегло: хотя бы один с головой.
— Отведи. Покажешь и в перевязочную.
— Нельзя ли, — промямлил я искательно, проявив вредную здесь инициативу, — где-нибудь отмыться. Целый день в пути — уши запылились.
Не поддавшись на тонкий гигиенический юмор, врачиха разрешила:
— Покажи, Ксюша. — И сердито мне: — Не задерживайся: ты не один у меня.
Ясно: здесь всё надо делать в темпе, впопыхах, чтобы не задерживать лечебного конвейера, а то вытолкнут с ленты или не успеют обработать и улетишь прямо в морг.
В чеховской палате с четырьмя железными койками, четырьмя тумбочками, столом и четырьмя стульями в окружении голых побелённых стен нас встретили угрожающе выставленная толстая рука в гипсе, поднятая пушечным стволом загипсованная нога и головной гипсовый скафандр. И я тут же представил, что и у меня будет гипсовая нога, гипсовая рука и, конечно, гипсовая голова. Иначе, зачем бы меня ввергли в эту устрашающую компанию гипсовиков.
— Здравствуйте, — испуганно поздоровался я, не отходя от порога.
— Привет, — буркнула рука.
— Напарник, — определила нога.
А скафандр только поднял руку.
— Вот твоя койка, — представила Ксюша самую дорогую для меня сейчас подругу. — Бери полотенце, пойдём.
В тесной умывалке, выкрашенной в мрачный тёмно-зелёный цвет для того, чтобы долго не задерживались, понравились раковины — три на уровне пояса и две на уровне колен, удобно мыть и голову, и ноги, и всё, что промежду ними.
— Недолго, — повторила Ксюша требование врачихи и ушла.
Я повернул кран над верхней раковиной и засмеялся от неожиданности — из него густо потекла чистая и почти горячая вода. Вот так подарок! И мыло рядом. Ну и что, что хозяйственное. Я уже и забыл, когда смеялся, а вообще-то смешлив от природы. Конечно, не из тех, кому только покажи пальчик, но посмеяться люблю и над собой, и над соседом. Лишь бы без сальностей. Особенно люблю анекдоты и готов смеяться над каждым до икоты, но почему-то не запоминаю и сам рассказывать не умею. В общем, я — весельчак-иждивенец! Чёрта с два я «недолго»! Пока не вымоюсь как следует, не вытащите. А вдруг завтра в гроб и на катафалк? Немытого? Неудобно. Стыдно. Всё надо уметь предусмотреть, хотя, честно говоря, я по этой части не мастак: или не получается, или не в свою пользу.
Вымытая голова прояснилась, сон улетучился, я чересчур взбодрился и напрасно: правая рука в стремлении дотянуться до зудящего от грязи хребта заклинилась и не хотела возвращаться в нормальное состояние. Я даже испугался, что так и загипсуют. У этого, что слева в палате, — вперёд, а у меня — назад. Кое-как вытащил и уже не дёргался от радости. Особое внимание уделил больной ноге, стараясь отдраить до стерильности, чтобы не шибало в нос привередливой врачихе, а то выставит пушкой, как у второго в палате.
— Скоро ты там? — поторопила добрая Ксюша в закрытую дверь.
А я и так уже как ангел. Осталось присобачить крылышки гипсовые. Как вспомнил о предстоящей экзекуции, так снова в дрых потянуло. Нет, я трудностей не боюсь, особенно чужих, а своих стараюсь избегать, обходить стороной, а ещё лучше — откладывать, пока не рассосутся. Сейчас припёрли, не получится. Вздохнул обречённо и поплёлся, готовый на всё.
В палате «пушка» спросил:
— Вымылся, что ли?
— Ага.
— Скоро перестанешь.
Совсем обрадовал. Но ненадолго: Ксюша снова заблажила:
— Лопухов!
Пройти бы мимо и прямиком домой. В байковом балахоне и на костылях дальше психиатрички не убежишь. Сдаюсь, палачи! Но знайте: если с головы ценного геологического специалиста, который найдёт крупное месторождение на Ленинскую премию, упадёт хотя бы один лишний волос, вы будете в ответе перед человечеством.
— Ты почему такой недисциплинированный? — встретила меня испепеляющим, отнюдь не лечебным, взглядом врачиха. — Если будешь нарушать внутренние правила, выпишу без лечения.
Я тут же сделал как можно более скорбное и испуганное лицо, прикидывая, чем бы надёжно насолить гипсовым архитекторам.
— В армии не служил?
Лучше бы она не спрашивала, не тревожила и без того воспалённую память.
— А как же! — отвечаю по-солдатски чётко и честно.
Перед дипломированием нас вывозили на стажировку в настоящую воинскую часть. Там мы впервые увидели гаубицу, которую 5 лет изучали по чертежам, и я навсегда запомнил две детали: дуло и дульную затычку. В части нам, естественно, были рады, одели как штрафников в списанную солдатскую форму без погон и, чтобы не мешали, заставили заниматься самой необходимой воинской наукой — шагистикой. Руководитель стажировки, майор, прогнав нашу интеллектуальную толпу строем и с песней, вытащил меня и назначил старшим, заставив ходить впереди всех и не портить ровной линии голов и песни. Он и не подозревал, какую подложил под себя мину! Через пару недель в часть неожиданно нагрянул однозвёздночный генерал и зачем-то вздумал проверять нашу боеготовность, не вызывающую до сих пор ни у кого сомнений. Мы уже лихо громыхали растоптанными кирзачами и громко, надрываясь, орали: «Маруся, раз, два, калина»… Что ещё надо бравому офицеру? Обнаружив дубовую тупоголовость, лампасник выбрал для инспекторской стрельбы из настоящей пушки меня, как старшего группы и, следовательно, самого подготовленного, будто не знал, недотёпа, что в армии в командиры назначают не по уму. После третьего моего выстрела генерал остановил оглушительную канонаду и сообщил, что поражена своя пехота. Признаться, я представлял худшее — что вообще никуда не попал.
— Что дальше? — спрашивает почему-то недовольный инспектор.
А я хоть и не настоящий офицер и, вероятно, уже им не буду, но знаю цену чести и потому, сделав по возможности строгое лицо, прошу:
— Товарищ генерал, дайте мне ваш пистолет.
Он опешил и некоторое время недоумённо смотрел на меня, потом до него, жирафа, дошло, захохотал:
— Да не попадёшь ведь! Нас перестреляешь, — и, смягчившись, приказал: — Чтобы духу их не было в части!
Так мы, благодаря моему успешному экзамену, не дослужили положенного месячного срока и досрочно заработали звёздочки младших лейтенантов. Обрадованные новоиспечённые офицеры дружно качали старшего, забыв поймать в последний раз, и я тогда понял, чем чревата скоропалительная слава.
— Плохо служил, — догадалась врачиха, — садись здесь, — показала на твёрдую сиротскую лежанку, застеленную клетчатой клеёнкой, на которой они, наверное, разделывают трупы. Я лучше бы прилёг, испугавшись, что вот-вот закружится голова, и вообще после бани почему-то стало жарко, душно и томительно. Да и лежать, всякий знает, лучше, чем сидеть или стоять. Но ослушаться на этот раз не осмелился, осторожно присел на холодную кушетку и уложил на неё раненую конечность.
— Ксюша, разматывай, — распорядилась белая генеральша, и шестёрочная Ксюша дисциплинированно взялась за грязный запылённый бинт, не выразив на полном гладком лице ни тени отвращения. Очевидно, грязь в ихнем стерильном заведении была обычным явлением. Наблюдая за её работой, врачиха, не глядя, привычно, натягивала на белые нерабочие руки резиновые перчатки мертвецкого цвета, и я мысленно одобрил: «Правильно, нас голыми руками не возьмёшь!»
— Кто это тебе так аккуратно забинтовал? У вас там есть фельдшер?
С усилием отвлёкшись от приятного ожидания боли, я принялся лихорадочно вспоминать, но фельдшера там не припомнил.
— Да нет, — выдавил испуганно, — девушка одна…
— Твоя?
— Кто?
Мы оба, не отрываясь, заинтересованно глядели на открывающуюся рану.
— Да девушка…
«Какая девушка? Плевал я на всех девушек вместе! Не до них», — лихорадочно подумал, переводя взгляд на пальцы врачихи, затянутые резиной и угрожающе сжимавшиеся и разжимавшиеся, и с ужасом представил, как она безжалостно вцепится в моё колено, вырывая куски мяса и кости.
— Марья завязывала, — и вдруг меня внезапно и счастливо осенило: — Она в прошлом году школу с медалью кончила, у нас временно, ищет работу, чтобы учиться дальше, — затарахтел я, задавливая страх и стараясь не потерять светлой идеи: — Возьмите к себе, не пожалеете. Дисциплинированная, умная, работящая…
Бинт смотался, улетел в ведро с мусором, и открылись заржавленные от крови буро-зелёно-серые листья подорожника, под которыми затаилась спрятанная Марьей боль. Ксюша тоже надела перчатки.
— Что это? — спросила неграмотная врачиха.
— Подорожник, — сознался я удручённо, почувствовав, как по спинному желобку покатилась первая капля.
Врачиха хмыкнула.
— Хорошо придумала, — и взяла со стола блестящий — нет, пока не нож, но всё равно страшно — пинцет. — На работу взять не могу — мест нет, а отправить в Приморск учиться на медсестру — пожалуйста, — и принялась, заговаривая мои стукающиеся друг об друга зубы, отдирать флору, нисколько не заботясь о самочувствии фауны. — Группа уедет через неделю, так что пусть поторопится, приходит. Побеседуем, понравимся друг другу — зачислю. Где она?
— Кто? — спросил, думая о своей шкуре, а не о чужой.
— Девушка твоя.
«Вот ещё не хватало!» — думаю. «Самому бы выжить! Уже наследники появились».
— Она обязательно придёт, — успокаиваю врачиху, сморщившуюся от вида и запахов зачищенной раны, представлявшей собой вздувшуюся кровавую запеканку.
Не убедившись взглядом, она вздумала потрогать сбоку, на что я решительно возразил резким и неожиданным для себя вскриком.
— Чего орёшь? — возмутилась любопытная, и я затих, вспомнив, что русским надо не только увидеть, но и обязательно пощупать. — Чистить будем, терпи. Другого ничего предложить не могу.
«Добрая», — подумал я и сжал зубы, решив ограничиться гримасами.
Но им, занятым моим несчастным коленом, было не до меня. Чем-то мазали, смачивали и по крупицам отдирали коричневые корочки, ничуточки не волнуясь при виде свежей крови, правда, моей, а не своей.
— Можешь не глядеть, — разрешила врачиха.
— Спасибо, — но терпеть, видя, как в тебе ковыряются, легче.
Наконец, общими усилиями убрали всё лишнее, вычистили, смазали, остановили кровотечение, уморив и себя, и меня.
— Да-а, — протянула задумчиво врачиха, — как ты вытерпел целых три дня? Ещё и шёл.
Было очень больно, но я скорчил подобие мужественной улыбки и жалко отверг лишние заслуги:
— Сегодня я ехал на коне.
— Господи! — не успокоилась врачиха.
— А вообще-то я готовлюсь в разведчики.
Она подозрительно посмотрела на меня, определяя степень идиотизма, и не найдя, наверное, застарелого рецидива, сердито буркнула, не склонная к юмору:
— Не знаю, как в разведчики, а в инвалиды можешь угодить, — помолчала и добавила, успокоив: — если будешь валять дурака. Надо Жукова вызывать.
Я не возражал, потому что не знал, кто это такой.
— Ксюша, ты не знаешь, дома он?
Ксюша, ловко накладывая на колено повязку, — ловчее Марьи — равнодушно ответила:
— Пошёл на день рождения, сказал, что надрызгается.
— Вот так всегда! — возмутилась врачиха. — Когда он нужен, его нет. — С треском стянула резиновые перчатки и бросила в раковину. Встала, сладко потянулась всем телом, обнаружив девичью гибкость, зевнула устало и пожаловалась: — Спать хочу.
Я бы тоже составил ей компанию… т. е., не то, чтобы вместе, а параллельно: она дома, а я здесь.
— Обезболивающий ему, — кивнула на меня, — общеукрепляющий, противостолбнячный… — «противозаборный», — подсказал я мысленно, — … димедрол, сульфадимезин… Пойду. Терпи, разведчик, — неожиданно улыбнулась мне — оказывается, умеет улыбаться, не зачерствела на болячках, — утром сделаем рентген, тогда и определим, куда тебя. — И ушла.
— Как её зовут? — спросил у Ксюши.
— Ангелина Владимировна.
— Не похоже.
Потом была самая неинтересная часть программы, в результате которой истыканный вдоль и поперёк, в полнейшей прострации вернулся на выделенное место обитания.
— Причастился? — встретил «пушка».
Промычав согласно, я кое-как завалился на кровать, испытывая ноющую боль в колене и неприятное кружение в мозгах.
— Слушай, у тебя деньги есть? — опять этот неуёмный «пушка».
Какие могут быть деньги, когда у меня жизни нет.
— В кладовой остались, — отвечаю нехотя, — в рюкзаке.
И слава богу, что нет, и хорошо, что остались, Не люблю настырных, наглых попрошаек.
— Сходи, а? — заныл наглец. — Подлечиться надо. Тебя как зовут?
— Василий.
— А меня Алёшкой. Выручи, Васёк, будь другом. До понедельника. В понедельник зарплату принесут, верну. Внутри всё горит, нога, стерва, ноет, терпеть невмоготу, — продолжал он настойчиво канючить. — Хочешь пожрать? У нас с Петей навалом.
Пожрать было бы неплохо: после горюновской ухи во рту не было и маковой росинки. Приходилось идти на компромисс. Я посмотрел на часы — начало восьмого. Какой длинный и нескончаемый день. Опять надо вставать и продолжать его.
— Ну как? Лады? Петя поможет. Давай, Петя, смотайтесь напару.
До чего же тяжело отрывать истерзанное тело, приготовившееся к долгожданному покою, от пролёжанной койки, удобно охватившей бока. Но придётся идти. Во-первых, не отстанет, а во-вторых, умереть от голода позорнее, чем от ран.
Группа захвата образовалась из двух человек, готовых на всё: впереди Петя с выставленной гипсовой рукой, следом я на костылях, не вызывающий убогим видом подозрений. А зря! Только я знаю код к сейфу. В коридоре слонялись какие-то байково-серые тени, прикрывая своим присутствием наше нацеленное продвижение. И остановить гангстеров некому: не видно ни Ксюши, ни Ангелины.
Неслышно спустившись в подвал, если не считать грохота пустого ведра, пнутого Петей куда-то вниз, мы недоумённо остановились перед запертой дверью. Пора приступать к решительным действиям. Петя, применив своё безотказное оружие, трижды хорошенько ткнул им в дверь, вызвав оглушительный грохот в банковском подвале. В ответ за дверью что-то потаённо скрипнуло, дверь неожиданно отворилась, и на пороге появилась банкирша.
— Чего вам, полуночники?
Я хотел без промедления грозно закричать: «Руки вверх, ключи на стол!», но пока соображал, что поднятыми руками ключей не подашь, напарник опередил:
— Нам бы шмотки взять из его рюкзака.
Банкирша оглядела меня, вспомнила и, ни о чём не спрашивая, пошла внутрь, а мы, не отставая ни на шаг, за ней. Около стола остановились, направив на неё замаскированный гипсовый винчестер, и она сама, испугавшись за единственную жизнь, принесла сейф. Настала моя работа. Я вставил код и развязал шнурки. К кошельку прибавил расчёску, мыло, бритву, носки, трусы, майку, и мы благополучно ушли, пообещав банкирше, что больше не придём. Возвращались, вопреки неписаным гангстерским правилам, тем же путём. Нам повезло — отчаянным и смелым взломщикам всегда везёт — никто не преградил дороги в притон, иначе не обошлось бы без кучи трупов.
— Есть? — встретил нас высохший от ожидания пахан, ёрзая в нетерпении спиной на скрипящей койке. Ещё восьми нет, успеешь, — это он Петьке напомнил, что магазины наши работают до восьми. А тот и без подсказки торопится с выходным маскарадом: сбросил эрзац-форму и, вытащив из-под матраца трико, рубашку и кеды, ловко переоделся, начиная с вытянутой руки, и выжидающе встал передо мной. Пора пришла делиться добычей.
— Сколько? — спросил я строго, чтобы не надеялись на большой куш.
Петька повернул голову к Алексею. Тот распорядился, не задумываясь:
— Нас трое, бери две.
Взяв деньги, гонец исчез.
— Спец по доставке перед самым закрытием, — похвалил дружка организатор и вдохновитель. — Послали, возвращался в темноте с двумя, руки заняты, запнулся за доску, брякнулся с размаху — обе вдрызг, в руке трещина. — Вздохнул сочувственно: — Бытовуха. Полста процентов получает. — И успокоил: — Отсюда тоже можно сбегать.
Помолчали, мысленно торопя гонца.
— А ты как? — поинтересовался я, решив доставить новому товарищу радость от воспоминаний.
— У меня законные 100, - ответил на самом деле довольный жизнью «пушка». — На стройке вкалываю. Полдня ходил по лесам, всё думал, что надо бы эту пару досок прибить заново, а то идёшь, а они играют. Ну и вспомнил… окончательно… на земле. Обидно! Не я один ходил по клавишам, и никому не надо, сволочи!
— А этот? — кивнул я на скафандр.
— Горняк, — кратко ответил Алёшка, — по кумполу породой съездило: черепок разъехался.
Вернулся запыхавшийся счастливый спец с двумя бутылками, отчётливо видными под рубашкой и удерживаемыми там здоровой рукой. Спрятал товар в тумбочку, быстро принял больничный вид, сбегал, вымыл три стакана, достал четвёртый с остатками чайной заварки и, наконец-то, выложил на стол обещанное ёдово. Потом, прислушиваясь к шагам в коридоре, достал одну бутылку народных капель, разлил по стаканам, закрасил для маскировки чаем и замер, ожидая Алёшкиной команды.
— Ваську, пожалуй, многовато, — определил тот, — после уколов может дуба дать. Оставь чуток на донышке.
Мне не только дуба, но и дерева похуже давать не хотелось, а потому не возражал, когда Петька оставил на донышке с четверть стакана. Около скафандра взметнулась и просительно замаячила рука.
— Ага! Счас! — увидел сигнал распорядитель. — Держи рот шире! Котелок совсем разлезется, и лить потом некуда будет. Обойдёшься! — Рука обречённо упала.
Петька отнёс Алёшке коктейль и огурец, взял свой, я не отстал, наступил торжественный момент.
— Ну, что, вздрогнем? — это Петька решил замёрзнуть.
— С прибытием тебя, — тепло поздравил Алёшка.
Страшно было смотреть, как они, булькая горлом, выдули почти по стакану и принялись ожесточённо хрустеть огурцами. Пришлось и мне, зажмурившись и затаив дыхание, принять, как говорят алкаши, на грудь. Через минуту мои мозги отъехали от головы и закружились где-то рядом, не желая попасть на место.
— Ты, Васёк, ешь, не стесняйся, тебе надо, — оглядел Петька мой скелет, выпиравший костями из фланели, — а то до второй не дотянешь.
Какая там вторая, мне и первая была лишней. И еда не в еду, жую всё подряд без аппетита. Кое-как натолкался и чувствую, что вот-вот свалюсь: слишком много выпало мне в этот день удовольствий.
— Всё, — лепечу, — я — пас. Только спать.
— Правильно, — одобрил Алёшка, — никогда не надо насиловать организм. Петька, помоги другу.
Вдвоём мы с помощью костылей, наконец-то, добрались до кровати. Ватный, я упал на неё, закрыл глаза, и всё поплыло, поплыло, поплыло…
- 5 -
Никогда ещё я не просыпался так гнусно. Во-первых, не сам, во-вторых, рано — на часах всего-то начало седьмого, в-третьих, после жесточайшей лекарственно-водочной пьянки, и, наконец, под оглушительные тревожные призывы Ксюши приготовиться к уколам. Делать втыки и утром, и вечером у них здесь — любимое занятие. Страшно захотелось солёненького огурчика, вчерашнего. Попросить, что ли?
— Петя!
— Чего тебе? — немедленно откликнулся тот сиплым недовольным голосом, тоже, наверное, разбуженный не вовремя. — Выставь голую задницу и спи дальше.
Надо же, придумали, а я и не знал такого способа опохмелки. Через задницу свежий отрезвляющий воздух к голове лучше, что ли, доходит? Выставил и жду облегчения. Дождался! Вошла Ксюша со своими экзекуторскими причиндалами, брякнула на стул рядом со мной, чтобы остальные услышали и начали читать молитву, приказала:
— Расслабься.
Ага! Палач тоже, наверное, предлагает жертве перед тем, как отрубить голову, расслабиться? Попытался, но получилось только до задницы. Но Ксюшу это не остановило, и я почувствовал предательский удар шпагой, т. е., шприцем, в незащищённое место, потом — острую боль от вливаемого яда, как от укуса гигантского комара, затем она, чтобы скрыть преступление, затёрла место удара какой-то жидкостью, которая в изобилии потекла по всей ягодице, и удовлетворённая перешла к скафандру. А я быстро, но поздно спрятал пострадавшую часть и затаился, но сон не шёл, а боль в голове, как ни странно, прошла. Прав оказался опытный Петька. Однако, не совсем. Пока Ксюша облагодетельствовала других, боль вернулась, но выставлять безоружную задницу заново не хотелось. Нет, лучше испытанный веками способ.
— Петь!
— Нету, всё с Лёхой выжрали.
Алёшка застонал от удовольствия.
— Да нет, мне бы огурца.
Петька поскрипел кроватью, ему, наверно, подсказка понравилась, и ответил с досадой:
— Тоже нет: Федька все заглотил.
С трудом соображаю, что Федька — это не Петька и не Алёшка, и значит — скафандр.
— Мы ему по одному всовывали, чтобы не гудел, он и схрумкал. Пузыри солёные от радости пускал.
Зря они так, испортили продукт. И чего только по пьяни ни сделаешь!
— Иди, помочись и голову намочи.
Опять туго соображаю, как умудриться помочиться на голову. Ничего не выходит. Даже теоретически.
- А то спи, — посоветовал добрый друг, — с 7-ми на кашу будут орать — опять разбудят.
Часы показывали половину седьмого. Надо немедленно засыпать. Плотно прикрыл глаза. Каша?
— Каша какая?
— Овёс, наверно.
«Овсянка, сэр!» К гренкам я приобщился, теперь удастся и к любимому джентльменскому блюду. Ничего не скажешь — плотно здесь кормят. Запора не будет.
— И всё?
— Хлеба дадут с маслом на жевок, компот из захваченных китайских сухофруктов. Ты не ходи, с нами пожрёшь, — предложил Петька. — Кемарь пока.
Часы показывали без четверти до каши. Колено ныло и тупо толкалось наружу. Надо бы сходить. Воды попить заодно. Хорошо бы, Ксюша с гренками и овсянкой приносила и кофе в постель. Со сливками. Никогда не пробовал. Не дождаться, придётся самому идти. Побриться бы тоже надо. Не охо-о-о-та! Интересно, трупы бреют? Говорят, волосы и после смерти растут. Похоронят бритого, а потом захотят убедиться, того ли похоронили, выкопают, а там бородач. Ясно, что не тот.
В умывальной образовался неведомый географам водоём, в раковинах, забитых мусором, — мыльные озёра с ватными островами, плевками, сморчками и окурками, наверное, от медпапирос. Дрейфующие серые личности, все на одно постное лицо, брезгливо плескали в физиономии из-под кранов и на цыпочках уходили, не вытираясь, за сухую плотину порога, а одна тётка стирала что-то розовое. Вода от этого розового была почему-то чёрной. Свободной оказалась дальняя раковина. Я подплыл к ней, загребая костылями, и тоже кое-как умылся, брезгливо отворачиваясь от переполненного озера и опасаясь утонуть. Рядом в стене обнаружил дверь, не замеченную вечером, с надписью наверху: «Душ». Попробовал открыть, чтобы удостовериться по-русски, что надпись не обман, и чуть не упал от окрика:
— Куда?! Не работает!
Это дама с розовым пресекла мои скромные поползновения. Так и не помочившись на голову, вернулся в дремотное восвояси. Только облегчённо залёг, как дверь пнули, она с треском стукнулась о стену, и зычный голос окончательно привёл нас в радостное утреннее чувство:
— Кашу будете?
Я, единственный живой, отрицательно мотнул головой, на что тётка с упёртым в засаленный на объёмистом животе халат подносом, — наверное, специально отращивают, чтобы удобно было носить — предостерегла:
— Не будешь есть — не выздоровеешь.
Ожил Петька:
— От твоей овсянки он посинеет раньше, чем станет трупом, — грозно наставил гипсовую руку, спросил:
— Пиво есть?
Тётка не растерялась:
— Есть, с черносливом.
— Давай, — согласился Петька на новый сорт, — всем по две кружки.
Разносчица поставила на стол 4 стакана, облив «пивом» жирные пальцы, обтёрла о халат, сладко пожелала:
— Кушайте на здоровье, — и величаво удалилась, унося отвергнутые килокалории и миллиграммовитамины.
Петька разнёс пойло по ложам, спросил:
— Шамать будете?
— Не хочу, — сморщившись и, пожалуй, впервые в жизни отказался я от еды.
Алёшка, обрадованный, завозился в капкане.
— Да пошёл ты!..
И только скафандр требовательно поднял руку.
— Огурцов нет, — разочаровал его Петька. — Жди, придёт Ксюша, накормит кашкой.
— Чай заваривай, — потребовал Алёшка, — да покрепче. Таблетки принесут, чем запивать? Башка трещит, как с перепоя, а и по одной не досталось. Совсем ослаб здесь. — Он с отвращением выплеснул в горло компот, выплюнул назад в стакан попавший сухофрукт, поставил стакан на свою тумбочку и затих, ожидая возвращения жизни.
Лёгкая на помине Ксюша не замедлила нарисоваться. Сонная, положила каждому на тумбочку по горсти таблеток и, ничего не объяснив, ушла. Я, не знакомый со здешними правилами, послушно всунул в рот все таблетки и, давясь до слёз, кое-как заглотил, запивая компотом.
— Мои тоже, — услышал я, испугавшись, голос Алёшки, но он, оказывается, обращался не ко мне, а к Петьке. Тот собрал свои и его таблетки в газетный листок, хорошенько завернул и бросил в мусорную корзину. Жалко, что я пожадничал и не добавил свои.
— Что ещё будет интересного? — спрашиваю у старожилов.
— Самое время топать в сортир, — объявил Петька, — пока не засрали и уборщица не заявилась.
Часы показывали без четверти восемь. Прошло без малого два часа, как мы пытаемся доспать, интуитивно чувствуя, что сон — лучшее лекарство, но у медиков другое мнение: мы попали сюда не спать, а лечиться, и они самоотверженно отдают нашему лечению свои силы и всё своё время с раннего утра и до позднего вечера. И я их уважаю за бескорыстную самоотдачу. Нам-то что, мы и днём отоспимся — я широко и глубоко зевнул, представив себе, как это сладко будет, — а им каково целый день в трудах? Зря я хлопотал за Марью. Будет недосыпать и клясть меня. Тяжело вздохнул и пошёл на следующую утреннюю процедуру.
На полпути изловила вездесущая Ксюша, сунула в карман пол-литровую банку и пустой спичечный коробок с приклеенными моими фамилиями, предупредила:
— Мочу и кал на анализы, оставишь на окне.
Ладно, думаю, потом на облегчённую голову разберёмся, что к чему и куда. Не нравится, что оставлять надо на окне — на каком окне, не сказала, — а вдруг кто переменит? Я-то в своих безупречных анализах уверен. Может, покараулить, пока заберут? Лучше бы отправить ценной посылкой. Так в нелёгких сомнениях донёс аналитические продукты до туалета с грязной обшарпанной дверью, которая изнутри закрывалась на громадный соскакивающий крючок. Унитаз был заполнен непереработанной овсянкой, полупереработанным черносливом и газетными клочками, — в СССР как-то не принято подтирки бросать в рядом стоящее ведро — вода из бачка сливалась сплошной Ниагарой, но её слабой мощи не хватало, чтобы смыть слипшийся Говноблан.
С заполнением банки я справился без проблем, обеспокоенный только тем, что не доверху, а Ксюша не подсказала, сколько надо для уверенности. Но вот с коробком возникли трудности. Не класть же его на вершину искусственного Монблана? Пришлось пик прикрыть куском газеты и водрузить коробок сверху. Осталось сообразить, как попасть в него, да ещё не глядя. Надо же, получил высшее образование, рассчитал немало сложнейших траекторий и, вот, не могу сообразить простую. Что значит несовершенство нашего образования: в теории нам всё понятно, всё умеем, а на практике не можем… словом, надо изобретать другой способ. И я использовал самый простой и поэтапный: сначала на газету, а потом уже в коробок. Пригодилась найденная обгорелая спичка. Скривившись от омерзения, — почему, не знаю: своё же! — набрал целый — для науки мне ничего не жалко, и облегчённо вздохнул. В дверь требовательно затарабанили, кто-то тоже торопился с анализами, а мне вдруг повезло: увидел нужное окно, оно было здесь и сплошь заставлено внутренними данными больных. Я осторожно прислонил к ним свои, любовно оглядел напоследок и с приятным чувством выполненного долга вышел.
Когда вернулся, часы показывали чуток начала девятого. Алёшка с Петькой тихо сопели, то ли спали, то ли обманывали сон, Ксюша запихивала в скафандр кашу, а я тихо умостился на обмятую лежанку, надеясь на заслуженный отдых после тяжких трудов. Не тут-то было! Дверь опять с грохотом распахнулась:
— Лопухов!
— Я, — и сердце громко застучало от предвкушения новых испытаний.
— На крр-р-ровь! — громко прокаркала вампирша с кровавыми губами и кровавыми ногтями так, чтобы все слышали, чтобы никто не спал, замерев от ужаса.
— Иди, Васёк, не дрейфь, — ободрил Петька, — всю не высосут.
И я поплёлся, представляя, как вампирша вцепится зубами в меня. Буду сопротивляться до последней капли! Однако всё оказалось гораздо прозаичнее: алогубая больно ткнула в палец какой-то тупой железячкой и начала выдавливать кровь по капле на стекляшку. Выдавливалось скупо, наверное, во мне ничего не осталось. И тогда, не добыв из пальца, она принялась вытягивать из вены и набрала приличный шприц тёмной крови, очевидно, испорченной, потому что в душе я всегда считал, что моя кровь должна быть если не голубой, то голубоватой или, в крайнем случае, революционно-красной, но никак не плебейски-бордовой. Но вампиршу и эта удовлетворила. Она смазала дырки тем же, чем смазывала Ксюша на заду, и отпустила меня.
Возвращался героем, потерявшим кровь, но не дух. Ослабленный, но не сдавшийся, я заслуживал спокойного отдыха и не намерен был от него отказываться, даже если будут выволакивать из постели силой.
— Хватани чайку! — предложил Петька. Счастливец — он лежал. Но разве чаем восстановишь кровь героя? Только ромом или, в крайнем случае, сгущёнкой. К тому же чай оказался почти чифирём и с двух глотков прочистил мозги и начисто освободил их от сна. Пришлось съесть горбушку с копчёной горбушей. Не успел прожевать последний кусок…
— Лопухов! Ну, где ты? — ворвалась необычно заполошённая Ксюша. — Давай на флюорографию.
Меня обуяла гордость — всё утро я всем нужен — и потому позволил себе покочевряжиться:
— Сейчас, дожую.
— Потом дожуёшь, — не согласилась настырная медсестра. — Вставай, пошли.
В лабораторном закутке две лаборантки, скучая, наверное, предложили раздеться до пояса, не уточнив, сверху или снизу. Решил не смущать их и разделся сверху. Оказалось — угадал. Та, что постарше, бесстыдно разглядывая меня, фырчит нагло:
— Его и просвечивать не надо, — намекает на мою благородную худобу, — и так видно, что лёгких нет.
Конечно, я понимаю юмор, даже английский, но не такой грубый. Обидевшись, хотел одеться, но не позволила, даже не подумав извиниться, а другая затолкала в кабинку на подставку между двумя широкими пластинами. Что-то загудело, щёлкнуло, она заорала:
— Дыши! Не дыши! Всё.
Я вышел бледный, не поняв, сколько мне не дышать. Зря кусок дожевал, с ним удобнее было бы не дышать. Спасла Ксюша:
— Иди, — говорит, — в палату.
В который раз за утро я иду туда и никак не дойду до кровати. Я уже боялся с размаху падать на неё, тихонечко опустился и, затаившись, как Петька с Алёшкой, затих. Может, теперь пронесёт? Чёрта с два! Проклятая дверь снова распахнулась с треском и в палату ворвался здоровенный брюнетистый мужчина с бандитски сросшимися густыми бровями и в не застёгнутом халате.
— Где тут кавалерист?
Похоже, во всей больнице я один больной.
— А-а, ты? — навис он надо мной, и я сжался, поняв, что теперь мне будет полный каюк. — Показывай своё колено. — Подвинул стул, плотно сел, поводил подозрительно крупным носом, спросил вкрадчиво:
— Слушай, это от тебя пахнет или от меня?
— От меня, — принял верный друг Петька огонь на себя.
Чернобровый повернулся к нему, втянул воздух ноздрями.
— Не похоже. — Опять ко мне: — Сильно болит?
— Есть, — отвечаю, — такое, — чуть не со слезами, почувствовав, что, наконец-то, кто-то, пусть и страховидный, заинтересовался тем, что меня привело в этот крематорий, где не кормят, не поят толком да ещё и спать не дают.
— Рассказывай, как было, и поподробнее. Я читал твою историю, а ты мне словами, вслух понятнее расскажешь, чем на бумаге.
Выслушав внимательно, поднялся, не цапая за колено, приказал стоявшей сзади Ксюше:
— На рентген. Немедленно.
— У них плёнки нет, — возразила всеведущая сестра.
— Дьявол! — выругался врач. — Веди, я тоже приду. Анализы чтобы к вечеру были, — и ко мне: — Тебя как зовут?
— Василий, — отвечаю, улыбаясь: а то всё Лопухов да Лопухов.
— А по батюшке?
Меня по батюшке только однажды называли, да и то в милиции при прописке.
— Иванович.
— Тёзка, значит: я тоже Иванович, Константин Иванович. Рентген сделаем, тогда и решим, что делать дальше с твоим коленом. — Поднялся и ушёл так же стремительно, как и пришёл.
— Пошли, что ли, Иванович, — улыбнулась впервые за всё моё пребывание здесь Ксюша.
Как отказать женской улыбке? И мы снова зашкандыбали куда-то на очередную, похоже, не последнюю на сегодняшнее утро процедуру. И мне, пока разбираются, что у меня болит — они уверены, что я не знаю, — дадут, наконец, доспать и забыть о том, что у меня ищут. Я сначала не дотумкался, а теперь усёк, что у них, у хитроумных медиков психическая тактика такая: загонять так, чтобы я забыл про болячку. Но боюсь, что они первыми забудут. Или не знают, как приступить сразу, тянут. Как на производстве: пока раскачаются начальнички. Стремительный Иванович, конечно, уже отключился от меня, дыша вчерашним перегаром на очередную страждущую жертву.
Когда мы пришли в рентгеновский кабинет, стремительного Ивановича уже не было, остались только его сивушный дух и напряжённые лица молодых лаборанток, молча и споро приступивших к делу. Они почему-то не стали просвечивать всего, а только ногу, даже не ногу, а колено. И так, и сяк. Было приятно, что со мной возятся молодые девчата, что я — уникум, редкостный экземпляр собственной дурости. После натурных съёмок в искусственной ночи Ксюша, естественно, осталась, а я заторопился на кровать. Зубами вцеплюсь в матрац, костылями буду отбиваться!
— Ничего, Васёк, — утешил добрый Петька, — сегодня с тобой повозятся, завтра забудут. — Это было лучшее, что я хотел услышать.
Часы показывали одиннадцать с гаком, когда удалось в очередной раз упасть на кровать. Ничего себе! Скоро обед, а я ещё не выспался. Так и аппетита не будет. Совсем отощаю. Всё, лавочка закрыта, приёма больше не будет. Я закрыл глаза.
И лучше бы не делал этого, не обманывал понапрасну измученные нервы.
— Вася!
Кто-то почти сразу позвал тихо и вкрадчиво, панибратски теребя за плечо.
— Василий!
Я открыл глаза, полные ненависти, которой у меня дефицит и тратить попусту, а не на народных врагов, не хочется, и увидел склонённое смуглое лицо Трапера с выпуклыми тёмно-коричневыми глазами и тёмно-синими пятнами корней волос сбритых усов и бороды.
— Привет, — тихо поздоровался Борис Григорьевич, чтобы не тревожить соседей. Он не врач, не знает здешних правил, да и соседи недовольны, что приходится напрягать слух, чтобы узнать, о чём мы говорим.
— Как ты? — дежурный вопрос.
— Как на курорте. Врачи не отходят, — я сел.
Петька, всеслышащий, хмыкнул.
— Вечером соберётся консилиум. Думаю, денька через 3–4 выпишут. И выспаться не успею, — я тяжело вздохнул, убеждённый только в последнем.
Он улыбнулся, поняв мой жалобный трёп, поднял с пола тяжёлую сетку с разнообразными консервами, среди которых я намётанным глазом узрел бело-голубую сгущёнку, и обрадовал:
— Анфиса тебе подарочек прислала.
Анфиса — наша завхозиха. Задвинув сетку, Борис Григорьевич ловким движением достал, словно выудил, из внутреннего кармана накладную и попросил, смущаясь:
— Распишись в получении.
А я-то думал, огорчённые товарищи сбросились на поправку любимого члена коллектива. Выходит, подарочек-то от себя! Спасибо тебе, Вася!
— И ещё, — продолжал заботливый старший сослуживец, сострадательно вглядываясь в меня воловьими влажными глазами, словно гипнотизируя, — Шпацерман просит написать рапорт о случившемся для оформления, — он улыбнулся, смягчая официальное требование, — как ты дошёл до жизни такой. Вот бумага и ручка, — Трапер выудил из того же кармана приготовленные заранее писчебумажные причиндалы, подал мне. Начальству надо подчиняться, иначе сам не станешь начальником. Я взял и неловко подсел к столу. Он косым взглядом посмотрел на моё колено и решил смягчить боль приятным сообщением: — Знаешь, в четвёртом квартале нам, кажется, светит приличная премия.
— Здорово! — обрадовался я за всех и за себя.
— Но из-за твоего несчастного случая на производстве скорее всего её срежут под корень.
Он отвёл глаза в сторону и умолк, чтобы я глубже осознал свою вину перед коллективом. И мне захотелось заколоться шприцем, или вытянуть всю кровь из себя, или… но что это изменит? Что же делать? Моей глупости хватило только на то, чтобы бессмысленно шмякнуться на скалу, а истинно умные люди выход знали, простой и действенный.
— Не можешь ли ты написать, что упал и разбил колено, когда ходил, скажем… за грибами в нерабочее время? — подсказал, не настаивая, Борис Григорьевич.
— 50 %, - предупредил Петька.
Трапер зло посмотрел на непрошеного юриста, я тоже, не сразу сообразив, о чём он.
— Шпацерман железно обещал, что ты получишь премию сполна и с лихвой возместишь временные 50 %-ные потери по больничному листу. И все получат. Несчастный случай, связанный с производством, почти бытовуха, не станет препятствием. Подумай сам: разве есть чья-нибудь вина в том, что с тобой случилось? Согласен?
Он убил меня наповал — возразить просто было нечего. Мне отводилась почётная и оплаченная роль спасителя коллектива. Кто откажется? Я представил, как делегация благодарных товарищей придёт в больницу с тортом — сто лет не ел! — и кто-нибудь зачитает приказ о переводе меня в старшие инженеры-геофизики. Дураком надо быть, чтобы отказаться! Я не из таких. Быстренько сосредоточился и написал, пока Трапер не передумал, что вечером, когда все в лагере уснули, я без уведомления пошёл за … грибами — терпеть не могу грибов! — и, как только вышел за пределы нашего участка, навернулся коленом об камень по собственной инициативе. Прошу в этом никого не винить и… хотел добавить, чтобы всем выдали премию, но решил, что в серьёзном документе о меркантильном упоминать неудобно, зачеркнул «и» и поставил точку.
— Вот, — торжествуя, подал свахе в герои, с опаской оглядывающей моих гипсовых компаньонов. Он, наверное, чувствовал себя скованно среди нас, помеченных чёртом, прочитал, улыбнулся и легко согласился:
— Пойдёт, — наверняка повысив и без того высокое мнение обо мне. — Что тебе принести?
О-о, я много чего хотел бы: пирожков, жареной картошки, варенья, помидорчиков…
— Что-нибудь по геологии района почитать…
— Хорошо, — пообещал гость и, попрощавшись со всеми: — До свиданья, — мне поднял руку и, наверное, с чувством выполненного долга удалился подбирать для меня литературу.
— Бугор? — спросил юрист, проводив его глазами и нацеленной гипсовой рукой.
Я замешкался, не зная, как толком ответить, поскольку Борис Григорьевич, молодой здоровый мужик почему-то занимал в партии женскую должность инженера камеральной группы, то есть, практически отирал задом стул, не напрягаясь. Я не имею чести состоять в этом элитном подразделении, но, присутствуя на базе, обязан помогать им, тунеядцам, хотя и без того свой материал обрабатываю сам, и потому Трапер, старший по должности, мне никто. Нам так удобнее обоим, а техруку и начальнику, наверное, тем более.
— Старший инженер, — отвечаю любопытному попонятней.
— На троих не сообразишь, — сделал вывод ушлый Петька.
— Это почему? — обиделся я за своё родное руководство.
— Надует, — убеждённо ответил практичный знаток людей.
Я как-то на эту тему глубоко не задумывался, потому, наверное, что на троих с ним, к сожалению, сбрасываться не приходилось. Но сегодняшний визит, скорее официальный, вынужденный, почему-то расстроил. Хотя, если хорошенько вдуматься по его предложению, то никто ничего не потерял, и даже все приобрели.
— Обед скоро? — спросил у Петьки, чтобы рассчитать время для сна.
— Может, через час, а может, раньше или позже, когда сами наедятся, — ответил старожил, похоже, давно потерявший интерес и ко сну, и к обеду.
А я закрыл глаза. Вспомнил, как меня поразил командный состав нашей геофизической партии: начальник — Шпацерман Давид Айзикович, технический руководитель — Коган Леонид Захарьевич, старший инженер-геофизик — Трапер Борис Григорьевич, старший инженер-геолог — Рябовский Адольф Михайлович, инженер-геофизик — Розенбаум Альберт Яковлевич, инженер-интерпретатор — Зальцманович Сарра Соломоновна, да плюс жёны в камералке, как будто специально собрались. Я даже не на шутку испугался, что по всегдашней своей безалаберности заехал не туда, не в Кабаний, а в Биробиджан. Успокоило то, что в последнем, по слухам, евреев не больше 2 %, а здесь налицо все 100.
Я даже расстроился, что сам не из них, и лихорадочно стал вспоминать генеалогию рода, но на нашем дереве, кроме сермяжных Иванов, Василиев, Митрофанов, Параний да Лукерий, ничего культурного не росло. Фамилии и то прадеды не могли выбрать поприличнее. Может, поменять, думал, на более благозвучную, чтобы была сродни фамилиям руководителей? Чем плоха, например, Лопухович? Нет, как-то не солидно, вроде как кто обругал. Тогда — Лопухман. Тоже нельзя: завидущие будут переводить как человек-лопух. Вот беда! Ну, деды, из вашего дерьма конфетки в обёртке не сделаешь! Не Лопухером же назваться? Так и не подобрав, остался при своей. Тем более, что они оказались очень хорошими, сочувствующими людьми. Поскольку я имел диплом инженера-геофизика, то меня сразу сделали старшим техником и отправили оператором в поле.
Там я до зимы осваивал электропрофилирование и метод естественного поля по мерзлоте и снегу, испуганно пытаясь доказать техруку, что качества не будет, что измерений попросту нет, но на все мои неубедительные, неквалифицированные мямли опытный специалист отвечал, что для выполнения плана нужна 1000 физических точек измерения, а потому — работай. Сжалившись, он дал мне наставника — Розенбаума. Тот, убедившись в первый день во всём, что я говорил, и в том, что научился измерять там, где измерения теоретически невозможны, смотался на второй день, оставив одного в тоске и сомнениях с замерзающими бичами, требующими ежедневно на бутылёк, насквозь промокшими проводами в заледеневшей матерчатой оболочке и допотопным прибором, который никак не хотел понять, что нужна 1000ф.т… Сжавшись от страха и отчаяния, износившись душой на десяток лет, я сделал им эту тысячу, не веря и в половину, и сразу сделался для всех своим, равноценно влившись в славный трудовой коллектив. Зимой к нам нагрянула долгожданная приёмная комиссия из соседней партии, заставив поволноваться меня до дрожи в коленках. Из-за этого ослабевшая коленка и не выдержала удара о скалу. Не просыхая, ревизоры вместе с нашим техруком не нашли, как ни старались в редкое просветлённое от водки время, крамолы в моих, очень нужных производству, 1000ф.т., уверив меня в том, что никакого брака и в помине не было. Во мне родился профессионал.
Высоко оценив моё трудолюбие и изворотливость, руководство партии почти сразу доверило мне зимнюю детальную магнитную съёмку, от которой все остальные операторы всячески отбрыкивались. Разместившись с рабочим — парнишкой 16-ти лет — в бревенчатом зимнике-землянке, построенном топографами, мы потеряли счёт времени, тупо и нещадно тратя его на заготовку дров, прерывистый сон, готовку невкусной жратвы, обработку записей при свече, настройку прибора и, естественно, полевые измерения. Я начисто забыл про все старые необнаруженные браки, стараясь не наделать новых. Приходилось в промокших кирзачах и свалявшихся портянках то месить снежную кашу с опавшими листьями на сопках, то ползти в распадках, проваливаясь в снег по пояс и обливаясь потом, с опасностью отморозить принадлежность, необходимую для наращивания генеалогического древа. На тело надевали только трусы, майку и энцефалитный костюм. Шапку — никогда, хотя были морозы и до -15 градусов. Зато руки — обязательно в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами. Они почему-то постоянно мёрзли.
Больше всего времени отнимали дрова. Для их заготовки мы валили запрещённые для вырубки высоченные кедры, потому что их легче было пилить и колоть, они давали больше жару, а наша железная печка, задыхаясь едким дымом, других не принимала. Для восстановления сил использовали сухие картошку, лук, морковку, консервированные борщи и рассольники, сухари, свиную тушёнку и чай, чай, чай со сгущёнкой и лимонниковой лианой, постоянно маясь страшнейшей изжогой. Иногда удавалось разнообразиться деликатесами: кедровыми орешками, калиной, шиповником и диким виноградом. Ели один раз по возвращении, зато от пуза, как собаки, и нас, плохих едоков, скупой режим устраивал, оставляя больше времени на сон, которого всегда не хватало.
Спали на одних нарах, тесно прижавшись друг к другу и вполглаза, вылезая из наглухо застёгнутых ватных спальных мешков через каждые час-полтора, чтобы подбросить дров в ненасытный печной зёв, иначе пришлось бы истратить больше на разжигание. Даже я, природный засоня, почти ни разу не проспал своей очереди. А не топить, так и носа утром из ватной берлоги не высунешь. В общем, конечно, не высыпались, но, как ни странно, ссор не возникало. Наверное, потому что мозгам некогда было закисать.
Несмотря на суровые условия, абсолютно непривычные для обоих, постоянно сырую обувь, от которой в зимовье всё время держались портяночно-кирзовые пар и запах, минимум одежды во время работы, за два месяца мы не только не заболели, — в обычных условиях мне достаточно одного чиха соседа, чтобы подхватить грипп — но и окрепли и загорели, будто побывали на альпийском курорте. Я досконально изучил магнитометр и приобрёл автоматизм и скорость в измерениях, что и доказал на скале, будь она проклята, а главное, сделал, к удивлению техрука и начальника, пославших нас в безнадёжную зимнюю ссылку только для того, чтобы не мозолил глаза, два плана и дал хорошо заработать парню. Ну, не молодец ли? Ажиотажа, однако, в родном коллективе не случилось, и до начала сезона я неприкаянно слонялся на базе, лениво занимаясь ремонтом и настройкой приборов и оборудования. Хотел на основании своего богатейшего осенне-зимнего опыта оформить рацпредложение по производству всей геофизики, особенно электроразведки и магниторазведки, за качество которых ручаюсь, в зимнее время, освободив место на камеральную обработку с коллективным выездом на море, но из-за консерватизма техрука не удалось. Шпацерман был не против, а Коган — ни в какую. Придётся подождать, пока понадобятся следующие 1000ф.т.
Шпацерман у нас вообще самая колоритная фигура. Здоровенный — сажень в плечах — кряжистый мужик-красавец во цвете 45-ти лет с кучерявой чёрной гривой и карими глазами, завешанными густыми смолистыми бровями. О его образовании ходят легенды. Женщины в пол-шёпота рассказывают, что он с блеском защитил диссертацию, но по мести влюблённой и облапошенной им жены начальника дипломов не получил кандидатского звания и вынужден был смыться на Дальний Восток, а парни из зависти опускали значительно ниже, говоря, что закончил он Харьковский угольный техникум, но документы там погибли во время оккупации, а свои здесь угробил во время таёжного пожара. Сохранились только справка об обучении в техникуме и партийный билет. Оно и естественно, ведь самые ценные документы, как у солдат на фронте, хранятся на сердце. Так или иначе, но Давид Айзикович очень давно, раньше, чем я, начал задумываться, кем быть, протиснулся в геологическую номенклатуру и заимел такой стаж и авторитет, что никому и в голову не приходит спрашивать, что он недозакончил. Помог, конечно, и солидный партстаж, чему я страшно завидовал, оглядываясь на свои гулькины пять лет комсомола.
Чувствуя своё превосходство над молодёжью, он великодушно не мешал ей вкалывать на производстве, взвалив на себя неблагодарный, тяжёлый и ответственный труд строителя и снабженца. В экспедиции о нём уважительно говорили: «Шпац всё достанет, у всех выпросит, кого хочешь надует», завидуя деловой хватке и предприимчивости. На его примере я понял, каким должен быть настоящий руководитель успешной полевой партии.
Особенно большим и непререкаемым авторитетом наш эталонный начальник пользовался у бичей. Когда они, обнаглев, буром пёрли, настырно требуя аванса или хотя бы на бутылку, он коротким хуком отправлял в нокаут самого требовательного, и все расходились довольные, потому что с ними разговаривали на понятном языке, а не на каких-то кисельно-уклончивых отговорках.
Надо сказать, что все наши рабочие были из числа специального социального контингента — такое определение дал геологическому пролетариату парторг экспедиции на совещании передовиков производства, куда я попал, потому что послать больше оказалось некого. Звучит красиво и внушительно: специальный… социальный… контингент! В переводе на понятный бытовой язык — алкаши. Они, как перелётные птицы, собирались к нам каждую весну со всего района, иногда Шпацерман привозил даже из Приморска, собирались, чтобы не подохнуть от водки и голода. За спиной каждого интереснейшая, полная приключений жизнь. Самую многочисленную группу составляют завербованные на западе ударники восточных строек коммунизма, которых надо заставлять работать, затем — рыбаки, которых одолевает качка на берегу, немало было недавно и досрочно освобождённых ЗЭКов, которым, кроме справки об освобождении, не дали ни одежды, ни каких-нибудь денег на обустройство и дорогу в прежнюю жизнь, к тому же по справке без паспорта ни на какую работу не берут.
Шпацерман умело разбирался в этих человеческих отбросах, нюхом выбирая относительно работоспособных. Но и на старуху бывает проруха. В прошлый сезон на самый лёгкий по рельефу детальный участок, расположенный недалеко от посёлка, набрали из-за отсутствия мужиков, бригаду электропрофилирования из пяти женщин, бывших уголовниц. Оператор Дьяченко, сам, по-джентльменски, пока они дулись в карты, беспрерывно куря и в открытую обсуждая его мужские достоинства, установил палатку и сделал нары из досок, куда картёжницы, устав, сразу и завалились до вечера. Как только стемнело, все они, наверное, испугавшись лесной темноты, исчезли и вернулись утром, украшенные синяками и фингалами, отпугивая ядрёным сивушным перегаром скопившихся было на дармовщинку комаров. Отоспавшись и подкрепившись консервами, после обеда соизволили выйти на профиль, но работа не заладилась, так как у двоих вдруг возникло известное женское недомогание, и пришлось вернуться, не сделав и четверти нормы. После возвращения в лагерь, ругая бригадира и по матушке, и по батюшке, и в бога, и в чёрта и всех святых за нещадную эксплуатацию слабого женского пола, навели боевую раскраску и снова исчезли. За три дня успели сделать полнормы, зато исчезли все консервы, и работы пришлось вынужденно приостановить на пике трудового порыва, а измождённые труженицы крыли бригадира почём зря за измор голодом. На следующее утро он сам в рюкзаке принёс, экономя на их заработке, в основном овощные и крупяные консервы и несказанно удивился и обрадовался праздничной встрече ударниц, одетых в весенние платья, слегка оборванные и достаточно помятые, и в домашние тапочки. Спецовки и сапоги испарились. Взбешённый хохол стал криком выговаривать им за это разгильдяйство и ночные похождения, на что оскорблённые работницы, вкалывающие и днём, и ночью, ответили по-женски — метанием стеклянных овощных банок в голову грубияна, оставив из жалости к нему железные с тушёнкой. Кое-как увернувшись от овощной атаки, Дьяченко, к стыду моему, не по-мужски воспринял огорчение подруг по бригаде и побежал жаловаться и просить замены. Но огорчение безвинно обиженных женщин было столь велико, что приехавший следующим утром для разбирательства Шпацерман застал лагерь опустевшим: исчезли палатка, посуда, консервы, спальные мешки, а заодно и сама великолепная пятёрка, оставившая на память справки об освобождении. Где-то они теперь мыкаются, слабые и бесправные.
В нынешний сезон Дьяченке, чтобы возместить прошлогодние моральные потрясения, набрали бригаду сплошь из разжалованных старших офицеров — трёх майоров и двух подполковников. Вкалывали они как черти, от зари до зари, изматывая крепкого хохла до изнеможения. Сделав за месяц 3–4 нормы и получив на руки приличный заработок, они, не слушая уговоров остаться, уволились, переоделись в выглаженную офицерскую форму, чинно попрощались со всеми и … через неделю появились вновь. Стыдливо подтрунивая над собой, они сообщили, до какого города добрались, и поспешили в тайгу восстанавливать утраченное здоровье. И Шпацерман, и Дьяченко поблажками и приписками всячески старались удержать их подольше, но кончался месяц, и история повторялась. Мне кажется, что им не давали жить обычной нашей жизнью крылышки на их погонах и фуражках. Никто не знал, за что их приземлили, лишили неба, да и вообще никто из спецконтингента не вдавался в подробности прошлой жизни, но все они были уверены, что пострадали зазря. Да и зачем кому-то знать, что когда-то было? В тайге все равны: и ударник, и зэки, и рыбаки, и полковники, и техники, и инженеры, зависимы друг от друга, и это тоже привлекало, позволяя хотя бы на время отсечь то, что хотелось забыть. Общим для них было неравнодушие к бутылке и равнодушие к дисциплине. Здесь царило правило: вкалывать до усрачки и отдыхать до последней монеты. И всех устраивал производственный ритм: месяц работы — неделя пьянки, на большее денег не хватало. Он обеспечивал вынужденную противоалкогольную профилактику, а главное, уверенность, что по возвращении из загула найдёшь еду, одежду, жильё и здоровый образ жизни.
От всех остальных отличались ссыльные, лишённые гражданских прав, прав отъезда-уезда, — поволжские немцы, прибалты и всякие другие враги народа. Эти держались насторожённым особняком, делали всё молчком, не прекословя и не вступая в лишние разговоры и споры, вечно о чём-то думали, были непонятны и вызывали неприязнь к себе и даже страх, как Горюн. Эти редко работали в больших бригадах, предпочитая в одиночку или своими парами.
Фактическим руководителем нашей партии был техрук Коган — полная противоположность Шпацерману по внешности: невысокий, худощавый, юношески стройный брюнет с гладкими чёрными волосами, тонким чувствительным носом с изящной горбинкой и неприятным скрипучим насмешливо-саркастическим голосом — все данные для великого человека. Достаточно вспомнить Наполеона — он тоже был таким в молодости и, только ворвавшись в Россию, кое-как отъелся, и у него появилось знаменитое брюшко.
Главной заботой технического руководителя и геологической, и геофизической партии является проект работ. Этот грамотно составленный документ определяет жизнедеятельность партии и её руководителей и, в значительной мере, окончательные успехи. В эту зиму Трапер, сведав откуда-то, — известно ведь, что земля слухом полнится, — что у них, на счастье, появился классный специалист по проектированию, привлёк меня к оформлению нашего проекта. Конечно, главные вехи на пути к успеху расставил Коган, а нам досталось их обтесать, добавить промежуточные вешки и рассчитать, во что обойдётся его фантазия и где её оставить, а где с сожалением урезать с его разрешения.
Важнейшим в проектировании, поучал ушлый Борис Григорьевич, является выбор участков работ. Это я и без него знал, когда выбирал для своего дипломного проекта участки с наибольшими перспективами по данным предшественников.
— Мура! — решительно охладил мой заносчивый академический пыл опытный проектант. — Годится только для студентов.
И опять меня ткнули носом в несовершенство учебного процесса, в несоответствие между моим образованием и производственной практикой.
— Горбатому ясно, — продолжал исправлять недочёты моего обучения Трапер, — что участки работ, в первую очередь, должны быть максимально приближены к базе, посёлкам и дорогам. Соображаешь?
— Конечно, — с готовностью ответил я, — чтобы легче было доставлять руду на фабрики.
— Молодец! — усмехнулся учитель, пристально вглядываясь и, наверное, не в полной мере доверяя моей искренности. — Следовательно, пишем: геофизические исследования производятся на участках, расположенных в глухой тайге без дорог и подъездов.
Я не возражал, да и что было возразить: здесь тайга начинается сразу за домами, настоящих дорог нет, а переплетение грунтовых таково, что недолго и заблудиться и уехать далеко за участок.
— Во-вторых, — продолжал назидательно Борис Григорьевич, — они должны иметь простой рельеф и минимум гидросети.
Против таких требований мне, полевику, возражать просто смешно.
— Согласен.
— Тогда продолжаем писать: работы производятся в условиях сложного рельефа повышенной пятой категории сложности с интенсивно развитой системой глубоких речных потоков с очень быстрым течением, требующих обустройства сложных переправ и временных мостов.
По одному из них я вчера переходил вместе с Горюном.
— А если на этих удобных участках ранее выявлены только редкие и бедные геохимические и рудные проявления? — попытался я влить скудную критическую струю в мощный поток рационального мышления профессионала.
— Пишем, — он уставился на меня, словно нацелился, подождал, чтобы я внутренне подготовился, — выявленные здесь слабые комплексные геохимические аномалии и бедные рудные проявления свидетельствуют, — и сразил наповал, — о глубоком залегании богатых рудных тел.
Я даже вспотел от такого неожиданного и неоспоримого вывода: поди проверь, пока не выкопаешь, не пробуришь. Да, до чего я отстал в своём институтском образовании. Но не сдаюсь и чешу дальше, сломя дурную голову:
— А если нам не поверят?
Борис Григорьевич слегка помрачнел, но тоже не сдался, заранее, очевидно, заготовив сногсшибательный для неверующих Фом или Фомов, не знаю как правильно, довод:
— Пишем в заключение: исследования на участках производятся на основании решений XIX съезда КПСС, постановлений ЦК КПСС и Правительства СССР и приказов Министерства геологии СССР по планомерному — уяснил? — последовательному изучению территории Дальнего Востока, богатой природными ресурсами для народного хозяйства.
Против ЦК и Правительства даже круглому идиоту возразить было нечего, и потому мы эту тему на всякий случай закрыли.
— Как будем выбирать комплексы и виды исследований и работ? — спросил, экзаменуя, старший товарищ.
Я задумался, хотя и знал по институту, но не спешил с ответом, опасаясь опять вляпаться в общеобразовательную туфту.
— Нас учили, — мямлю, краснея, — что рациональный комплекс методов и видов работ должен соответствовать геологическим задачам и геофизическим условиям на участках.
— Забудь! — отрезал Трапер.
Впору было снова поступать на первый курс.
— А как? — спросил тупо.
— А никак, — спокойно ответила правая рука техрука. — Надо использовать все возможные методы.
- А если на все денег не хватит? — ещё сопротивлялся я.
— В этом всё и дело, — согласился Борис Григорьевич, — поэтому сначала выбираем самые дорогие и трудоёмкие, скажем, электропрофилирование и электрозондирование.
— И метод естественного поля, — подсказал старший техник.
— На нём и на дешёвенькие сигареты не заработаешь, — сморщился брезгливо старший инженер. — А вот рентабельную металлометрию включим обязательно.
— Но это не геофизический метод, — опять возразил я.
— Мы его делаем, значит наш, — логично опроверг возражение недотёпы Трапер.
— А магниторазведку?
— Её придётся включить — она обязательный вид. Но, формируя комплекс, постоянно надо помнить о самом главном виде геологических работ.
— Горных?
— Нет.
— Геологической съёмки, опробования?
— Мимо.
— Тогда не знаю, — разочарованно сдался я.
— О строительстве.
— ???
Трапер снисходительно улыбнулся.
— А как ты думал? Тебе жильё надо?
Я засмущался, тронутый неожиданной заботой.
— Да, в общем, не против.
— Вот, — подытожил сердобольный Борис Григорьевич, — и никто не против. Контору новую надо, в этой уже не помещаемся, даже Красного Уголка нет. Женишься, ещё одна камеральщица добавится.
Я был несказанно польщён тем, что для моей будущей жены построят новую камералку.
— Склад надо расширять — растём, конюшню необходимо новую, а то перед лошадьми стыдно, — пошутил хозяйственный руководитель камеральной группы, а я сейчас, на больничной койке, порадовался за Росинанта. — На участках тоже немало дел, — продолжал обоснование основного геофизического метода ответственный проектант. — О переправах и мостах мы уже говорили. Прибавь сюда пищеблоки, зимовья, склады с защитой от… — Знаешь, кто самый страшный зверь в тайге?
— Тигр, — не сомневаясь, ответил я.
— Правильно, — подтвердил Борис Григорьевич, — мышь. Эти маленькие серые тигры едят всё, даже банки с тушёнкой разгрызают, а если не смогут, то бесследно утаскивают, так что многое приходится списывать, — он покачал укоризненно головой, осуждая мышиный аппетит, и продолжил дальше по теме: — Нужны каркасы для палаток, палаточный красный уголок, крытые загоны для лошадей, бани, уборные на два очка…
— Можно и на одно, — предложил я сэкономить.
— А если двоих припрёт? — возразил предусмотрительный старший инженер.
И я окончательно сник, оглушённый объёмом крайне необходимого строительства, особенно на участках, чего на своём в этом году почему-то не заметил, в том числе и двухочкового удобства.
— Ладно, — остановился Трапер, — Шпацерман потом посмотрит и добавит недостающее. А мы подумаем о необходимой детальности работ, о рациональной сети наблюдений. Что можешь сказать по этому поводу?
Честно говоря, мне, оглядываясь назад, ничего не хотелось говорить. Но не мог же я, инженер в должности старшего техника, расписаться в собственном профессиональном бессилии?
— Оптимальные детальность и сеть наблюдений определяются предполагаемыми размерами искомых объектов в плане, а в целом — геологическим заданием.
— Примитив, — нелицеприятно оценил мои теоретические знания и по этой части практический проектант. — Кто знает эти размеры? Предположишь не те и пропустишь. Поэтому лучше подстраховаться и не экономить на детальности, насыщая площадь исследований максимумом точек наблюдений. Логично?
Ещё бы, я сразу догадался, что чем гуще, тем вернее.
— Надо вкладывать в проектный объём побольше детализации и дополнительных измерений, вдоль и поперёк, и не бояться переборщить — платят-то за каждую измеренную точку, чем больше точек, тем больше платят, за всё надо платить…
Он выпучил мертвячьи глаза, наклонился надо мной, затряс клещатыми лапами за плечо и заверещал сдавленным голосом:
— Делай наблюдения чаще, делай точку дороже…
Я как-то скованно вырывался, пытаясь закричать, но из горла рвался вялый хрип. В ужасе открыл глаза и увидел близко над собой лицо… но не Трапера, а Жукова.
— Ну, ты и дрыхнешь, кавалерист! — густые чёрные брови совсем сошлись на переносице, а живые глаза внимательно вглядывались, определяя мой тонус. — Как ничего?
А я, вдавливаясь в плоскую кровать, тоже пытался угадать, зачем он меня разбудил.
— Хвост пистолетом! — побахвалился от неуверенности… и зря.
— Молоток, наездник, значит, будем оперировать?
Мне совсем этого не хотелось, я-то надеялся, что останусь целым и невредимым, поваляюсь с недельку и выпихнусь на волю.
— Я не умею, — лепечу, оттягивая предрешённый ответ.
Хирург, смахивающий внешностью на мясника или палача, коротко хохотнул, довольный оптимизмом жертвы, и успокоил:
— Я тебе помогу, не возражаешь?
Я ещё раз прикинул возможные варианты, но не нашёл ни одного против.
— А вы умеете? — тяну резину. А вдруг он, как и я в геофизике — начинающий и вляпается, как и я на скале, только колено-то не своё расквасит. Ладно, колено, а что, если ногу нечаянно отчекрыжит? Вон, какой бугаина! Не рассчитает силёнок, чуток надавит на нож, и секир ноге! Руки-то, небось, после вчерашней пьянки дрожат. Доказывай потом, что он не прав. Не докажешь — свидетелей-то не будет. А зря! Я бы на каждую операцию назначал суд присяжных. Пусть бы наблюдали: там ли режут, то ли зашивают. Нашим докторам, конечно, можно доверять, они не капиталисты, не за деньги вкалывают, но доверяя — проверяй. Всё равно страшновато. Нельзя мне без ноги, их всего-то две у меня.
— Резать будете или отрезать? — мужественно ставлю вопрос ребром.
Иваныч вмиг посерьёзнел, огорчённо насупился.
— Ну-ну, не ожидал, — пеняет мне, тому, кто рискует не только ногой, но и блестящей карьерой. — Буду резать, если согласишься, иначе на всю жизнь останешься «рупь пять — два с полтиной». Почистим, подмажем твои шарниры, подвяжем, свяжем где надо, зашьём, и затопаешь лучше, чем прежде. Обещаю! Согласен?
— Согласен, — буркнул, сдаваясь.
— Ну и лады, — удовольствовался настырный лекарь. — Подпиши здесь.
Оказывается, я ещё и подписать должен свой смертный приговор.
— Всё. Спи дальше, — и убежал, победно размахивая бумагой.
Какой тут сон? Я теперь и под наркозом не засну.
— Не бзди, Васёк, — как всегда успокаивает Петька. — Иваныч — мастак, сделает — будь спок.
— А я и не бзжу… не бздю… — отвечаю дрожащим голосом, весь уже во власти предстоящей операции. — А когда — не сказал.
— Чтобы ты не канителился почём зря.
В таком случае он добился противоположного — именно этим я и буду заниматься, пока не привяжут к операционному столу.
— Обед-то продрых, жрать хочешь? — спросил Петька, отвлекая земным от небесного.
Даже думать о еде противно! Да и неуместно перед трагическим событием.
— А что было?
— Щи — хоть портянки полощи, каша — соплей полная чаша, компот — не лезет в рот.
Богатое меню не вдохновило.
— Попить бы чего.
— Давай, подгребай к столу, сообразим напару. Лёшка вырубился.
Сообразили килограммовую банку американской тушёнки, — она в нашей стране, похоже, никогда не кончится — банку консервированной колбасы в смальце того же производства, банку непонятно чьих персиков — большое спасибо тебе, Анфиса, — нарезали зачерствевшего хлеба, покрыли копчёным салом, заварили крепчайшего чаю и, забыв о болячках, предались единственно доступной здесь радости жизни. Тамошнего расстреливаемого ублажают последними чаркой водки и сигарой, а нам, сермякам, и сало сойдёт. Дай бог, чтобы не в последний раз! О-хо-хо! Наелись до отрыжки и осоловело свалились на рабочие места. Можно и спокойно подумать об операции. А лучше — о приятном.
Перед началом нынешнего полевого сезона, убедившись в моей фундаментальной практической и теоретической подготовленности, меня всё-таки перевели в инженеры-геофизики. И даже назначили начальником геофизического отряда на сложном отдалённом участке, выбранном вопреки траперовским требованиям. Правда, назначили устно, без бумажного приказа, наверное, чтобы не зазнался с разгону. Наши руководители — умные люди: мне — лестно, им — выгодно, не надо доплачивать, и все довольны. Так дело пойдёт, на следующий год настоящим начальником отряда стану. Если другая какая скала не подвернётся.
— Лопухов! — я вздрогнул и вернулся в неприятный реальный мир. — Всё спишь да спишь! — почему-то злилась всегда спокойная Ксюша. — Ну и нервы!
— От слабости, — оправдываюсь, возвращаясь к тягучему страху.
— Идём, Жуков ждёт.
До чего неохота! Кряхтя по-стариковски, поднимаюсь, повиснув на костылях, оглядываю, возможно последний раз, последнее пристанище, дорогих товарищей, скафандра и, едва сдерживая слёзы печали расставания, говорю надрывно:
— Если что, считайте коммунистом.
— Топай, — ободрил проснувшийся Алёшка, — мы с Петькой за тебя обязательно вмажем.
Утешенный, поплёлся на Голгофу.
Я всегда думал, что операционная — это что-то очень стерильно-ослепительно-белое с большими сияющими лампами и зеркально кафельным полом, а меня притащили в небольшую прямоугольную комнатёнку с обшарпанным деревянным полом и стенами, выкрашенными до половины в зелёный сортирный цвет. Сверху свешивался убогий жестяной рефлектор, навроде прожектора на свалке, посередине застыл жиденький трубчатый катафалк на детских колёсиках, чтобы легче было вывозить трупы, а в углу под включённым бра разместился стол с наваленным на него сверкающим пыточным инструментом. Иваныч с каким-то кучерявым парнем стояли у окна, о чём-то тихо договариваясь и весело смеясь, радовались предстоящей резне. Из открытой форточки тянуло смертным холодом.
Вошла незнакомая сестра, с ног до головы в белом, коротко предложила:
— Раздевайся.
— Совсем? — спрашиваю упавшим голосом, понимая, что они не хотят марать одежду, которая ещё пригодится другим страдальцам.
— Ты думаешь, тебя позвали за этим? — улыбаясь и искоса поглядывая на женщину, прикрытую целомудренными одеждами, спросил от окна Жуков. Но та не посчитала нужным огрызнуться на сальные завывания кобелиной стаи и молча ждала. Я кое-как дрожащими руками спустил штаны, вылез из них, оставив на полу, легко выскользнул из балахона, бросив там же, и замер в ожидании следующей команды. Должны подбрить шею, чтобы видно было, куда всаживать топор.
— Ложись.
Оглянулся на катафалк, покрытый холодной клеёнкой, и невольно съёжился и от его холода, и от форточной струи, и до того стало жалко себя всего, а не только колено, что впору выброситься в закрытое окно или покончить с собой одним ударом коротенького ножичка, приготовленного на столе.
— Могли бы предупредить, я бы одеяло захватил.
Иваныч совсем развеселился, подошёл ближе.
— Сейчас мы тебя согреем, — и зовёт парня: — Арсен, готовь заморозку.
Подошёл кучерявый Арсен, внешностью смахивающий на тех, что торгуют фруктами на рынке, осторожно, по-женски, взялся за мою больную ногу, приподнял, подложил что-то, а потом привязал к столу, чтобы я не удрал. Молодой ещё совсем, на мне учиться будет. Наверное, подрабатывает, когда торговля не идёт. Размотал бинт, осторожно отодрав последний кусок, принёс шприц и стал всаживать раз за разом вокруг колена, а сестра смилостивилась и накрыла меня до подбородка простынёй. И за это спасибо, а то совсем превратился в окоченевший живой труп. Смотрю, Жуков подошёл к раковине, руки моет, как перед обедом. Утром, грязнуля, забыл умыться. Протягивает сестре мытые лапы, а та ловко так, в один приём, натягивает на них резиновые перчатки. Подумаешь, чистюля! Боится моей трудовой кровью замараться. После него и торгаш моется, и ему сестра перчаток не пожалела. Разговаривают между собой на своей медицинской абракадабре, договариваются, как меня угробить, а я затаился под простынёй, даже глаза закрыл, чтобы не увидели. Может, забудут.
— Как ты? — окликает вдруг, найдя меня, Иваныч. — Чувствуешь что-нибудь? — а у самого в руке большущая игла.
Ничего не чувствую. И вдруг меня словно током ударило: откромсали, пока я прятался с закрытыми глазами, загипнотизировали и отбабахали. Хотел приподняться, чтобы убедиться, а он придерживает грудь, не пускает.
— Закрепи его, — приказывает сестре, та щёлк-щёлк замками, и я в капкане, хоть вторую ногу режь. — Ты как относишься к виду крови? — спрашивает у меня, сверкая глазищами, в которых так и играют кровавые чёртики.
Замер, еле-еле лепечу, стараясь сдержаться и не трястись чересчур, а то катафалк сам собой уедет.
— К чужой — нормально.
Иваныч отмяк: у него, вероятно, такое же отношение.
— А к своей?
— Свою жалко, — мычу, не понимая, чего он от меня хочет.
— Тогда лежи и не смотри, — смеётся, рад, что я привязан. — А ты мне нравишься, — польстил.
А я себе — нет.
— И вы мне тоже… пока.
Он, довольный, захохотал.
— Постараюсь, — говорит, — не изменить твоего мнения.
Я тоже на это надеюсь и замолкаю, видя, что они склонились над моим коленом, и боясь, что, отвлёкшись, могут перепутать больную ногу со здоровой. Особенно этот, с рынка. Иваныч что-то делает с моей отсутствующей ногой, непонятно бормочет по-медицински, кучерявый суетится рядом, мешает, а сестра всё подаёт и подаёт разный инструмент, и мне страшно, что его не хватит. Не знаю, сколько это продолжалось, но только вижу, Жуков взмок, сестра то и дело вытирает ему потный лоб, да и я почему-то согрелся под простынёй и вдруг услышал:
— Перекурим? — Жуков предлагает помощнику, задирает полу халата, достаёт из кармана брюк сигареты, и оба отходят к открытой форточке. Закуривают и, жадно затягиваясь, выпускают дым в форточку, но он возвращается в комнату.
У меня даже челюсть отвалилась. О чём они думают? Хуже и безнадёжнее я не чувствовал себя даже на скале. Человек, нужный геологии, умирает с растерзанной ногой, а они спокойно дымят! В операционной! Я буду жаловаться в Красный Крест… в ООН. Ага, испугались? Заплевали окурки, выкинули в форточку и возвращаются к непосредственным обязанностям.
Больше ничего экстраординарного не случилось, и скоро я на победном лафете вкатился в родную палату. Жалко, что похвастаться было некому — все спали, а часы, оставленные на спинке кровати, показывали начало десятого вечера. Терять счастливое время на сон не хотелось. Я с любовью пощупал ногу — на месте. Хорошо бы запеть, завыть негромко, рассказать, как было, но всем моя эйфория до лампочки, и приходилось сдерживаться, разрушая и без того надточенную нервную систему. Вдруг в колене появилась нарастающая боль, и я не на шутку испугался, что Иваныч с похмелья и перекура что-то перерезал не то и зашил не там и вообще не доделал, как это у нас водится, сляпал кое-как и поспешил отчитаться.
— Всё прошло хорошо, — сказал мне после операции.
А где тут хорошо, когда боль невыносимая! Сейчас встану и пойду обратно — пусть доделывает. Сегодня не конец квартала. На гипс и то пожмотились. Наложили какие-то шины-палки, замотали кое-как и терпи. Наверное, план по гипсу выполнен, ничего не осталось. А как хорошо бы было, если б сделали как у Петьки с рукой — торчком вперёд. Спать, правда, с торчащей трубой неудобно, пришлось бы в одеяле дырку делать, зато удобно открывать дверь. Чёрт, болит, однако! И Ксюша где-то телится! Прикемарила где-нибудь в темном уголке.
У нашей дежурной сестрички замечательное свойство: только вспомнишь — она тут как тут. Как сейчас. Входит вслед за шприцем в поднятой руке, наполненным какой-то мутью, и прямиком ко мне.
— Штанину задери.
С удовольствием! На всё готов, чтобы боли отстали. Вколола выше колена, успокаивает:
— Наркоз уходит, будет больно. Я тебе обезболивающие инъекции буду делать через каждые два часа.
— Хочешь из меня дуршлаг сделать? — спрашиваю огорчённо.
— Тогда терпи, — отвечает сухо, — скорее заживёт.
— Всё, — соглашаюсь решительно, — отказываюсь от твоих уколов, — и когда она подходит к двери, говорю вслед: — На всякий случай приходи ещё разок, чтобы я подтвердил своё решение.
Она ничего не ответила и ушла, а я испугался, что больше не придёт… Наступила самая ужасная ночь за всю мою сознательную жизнь, если не считать редких ночей в детстве, когда я переедал с вечера дефицитных фруктов. Я спал и не спал, то ли был в сознании, то ли бредил в полусне, сам не пойму. Ксюша, молодец, всё же пришла и вколола облегчающую муть, а я снова уговаривал её не тратить без вины дорогой сон и очень надеялся, что она не послушается. Так оно и было, так мы и продежурили с ней около моей боли всю длиннющую ночину до самого шестичасового витаминного втыка в зад, что я принял безо всякого впечатления. Петька с Алёшкой дрыхли без задних ног, лишь недовольно ворочаясь во сне, когда приходила моя спасительница, и я их ненавидел. А после витаминизации слегка полегчало и тоже удалось ненадолго забыться по-настоящему, пока не разбудили шумы рванувшего в столовку покалеченного братства.
— Живой? — спросил, зевая до слышимой ломоты в скулах, Петька, пожалевший, наверное, сорвавшейся выпивки на поминках.
— Почти, — отвечаю, злясь на него и на весь мир за то, что не выспался, привыкая к новой боли. Не к той, что тревожила опасными ассоциациями и неведением, а именно к новой, ободряющей боли заживления и выздоровления. Так я себя понимал и так стал привыкать жить, а когда вновь пришла бедная, не выспавшаяся Ксюша, — вот почему она такая дремотно-меланхоличная — решительно и бесповоротно отказался от инъекционного допинга. Когда становилось совсем невмоготу, вставал и бродил, скрипя зубами, по коридору, не видя никого и ничего.
В начале десятого заявилась чистюля Ангелина. Лицо гладкое, непроницаемое, ни одной оживляющей морщинки, стянутое вырабатываемой в неумеренном количестве злостью, колпак аж сияет холодной искристой неприступностью, и прямо с порога ко мне, ставшему любимчиком.
— Спаситель твой бросил тебя, сбежал в командировку, — и чуть не взвизгнула от негодования: — Почему я должна за кого-то уродоваться? — голос напряжённо зазвенел, вот-вот всё-таки сорвётся. — У меня и своих хватает!
Я плохо переношу людей нервных и несдержанных, раздражённых с утра, мне их всегда жалко. К тому же убеждён, что с кем утром столкнёшься, от того на целый день и наберёшься, и потому, заботясь о собственном драгоценном самочувствии, спешу успокоить несчастную врачиху:
— Со мной не надо уродоваться. Я сам вылечусь, — но не спешу оглоушить своим ночным решением, чтобы внезапной радостью не навредить ей, печальной. — Мы с Ксюшей меня вылечим. — Ксюша, смотрю, согласно и сонно улыбается, а Ангелина, истратив теснящий запал, успокоилась, подошла и коротко велела:
- Заголи.
Любят они здесь изъясняться недоделанными фразами. Что заголить-то? Ксюшины вкусы я знаю — она любит, когда заголяют, особенно в 6 часов, сверху. Постеснявшись на большее, заголил колено и понял, почему нас одели в безразмерные штаны: чтобы легче было заголяться и сверху и снизу. Пока осеняло, Ангелина вцепилась выше колена холодными и чистыми, как смерть, пальчиками, жёсткими, как клещи, спрашивает строго:
— Что чувствуешь?
Ясно, что! Зачем спрашивать попусту?
— Щёкотно.
Она даже отпрянула, отдёрнув руку, лицо снова стянулось, как рука под резиновой перчаткой. Резко встала со стула, бросила через плечо равнодушной ко всему от недосыпания и мелькания задниц Ксюше — убеждён, что если бы нас выложить в коридоре с голыми задами, она каждого назвала бы по фамилии — :
— На перевязку, — и прямой жердью двинула на Петьку, нацелившего на неё гипсовое орудие.
Мне до них дела нет, — своя даже маленькая болячка всегда дороже любой чужой — только слышу, радует Петьку — может, значит!
— Будем снимать, — и, не подойдя к ёрзавшему в той же надежде Алёшке, чёткими шажками не ушла, а удалилась.
— Не больно-то она нас любит, — делюсь осторожно сугубо личным мнением, чтобы не задеть чужого, противоположного моему. Я вообще ужасно не люблю оказываться на стороне тех, кого меньше. Всё равно, что почувствовать себя с расстёгнутой ширинкой. Раз меньше — значит неправы! Застёгивайся и помалкивай.
— Злющая, стерва! — мягко согласился облагодетельствованный Петька. — Мы для неё всё едино, что враги, заставляем заниматься грязным делом.
— Ушла бы, — осенило меня мгновенно.
— Какой шустрый! — подначил счастливец. — Её и так выперли из районного Управления — всем мозги проела! Да им дай халяву, больше половины шмыганёт.
— Мы им мешаем здесь, — встрял раздражённый Алёшка. — Духа нашего не было бы, если б не платили за койко-место.
И опять меня, умницу, осенило:
— Так можно положить по двое.
Петька захохотал, поддержав рацпредложение:
— Только чтоб не мужика.
— Лопухов, — заглянула Ксюша, прекратив унылый больничный трёп залежавшихся без дела мужиков, — сказано же: на перевязку!
А я и не слышал, чтобы именно мне говорили и когда. Однако с Ксюшей спорить неинтересно и бесполезно: она всё равно на ходу спит.
В знакомой до потемнения в глазах перевязочной всё повторилось, как и прежде, за исключением одного: я не корчился, не гримасничал, мужественно выражая тем полнейшее безразличие к болезненной процедуре и давая понять проце-дурам, что прекрасно обошёлся бы и без них, т. е., без Ангелины. Ксюшу я сразу простил. За что, правда, пока не придумал. Отвернулся к окну и, сжав зубы, молчал, как наш разведчик в ихнем логове, а когда они кончили, сухо поблагодарил коротким гордым наклоном головы, как благодарят киношные гвардейские офицеры дуэльных противников. У меня их двое: Ангелина и колено.
— К тебе чувиха подгребала, — безразлично сообщил Петька, ожидая вызова, — пакет притаранила.
На кровати и впрямь лежал большой бумажный прямоугольник с чем-то твёрдым. «Коробка конфет», — сразу догадался я, — «вместо торта прислали».
— Что за чувиха? — спрашиваю у нервничающего соседа.
— Так, — отвечает сердито, не желая отвлекаться от ожидания, — мошкара в очках. — Подумав, я вспомнил, что самой маленькой, самой затурканной и самой безобидной у нас в партии была чертёжница. Она и вправду носила очки. Скорее всего, её и делегировали добрые товарищи. Посмотрим, что за конфеты. Хорошо бы с ромом. С понятным нетерпением я развернул упакованную в бумагу и заклеенную посылку и обнаружил массивный фолиант машинописных статей по геологии и месторождениям района и региона. Значит, это обязательный Трапер прислал «торт»? Петька, посмотрев, сразу определил назначение фолианта:
— В сортир, на подтирку. Надолго хватит.
Лениво полистав внушительный том, я нисколечко не воодушевился им и небрежно засунул под чахлую плоскую подушку, решив, что так от него будет больше пользы. Боль в колене заметно попритихла, и можно добирать потери ночного сна. Засыпая, решил, что, когда Трапер сломает что-нибудь, я пришлю ему в больницу собрание сочинений Маркса.
Проснулся к обеду и порадовался, что привыкаю к здешнему режиму. Заявился выписывающийся с освобождённой от гипсового ярма рукой, подвешенной по-пиратски на чёрной ленте.
— Выперли, — сообщил радостно и стал лихорадочно засовывать барахло в сетку, опасаясь, наверное, что злючка Ангелина передумает. Собравшись, попрощался с каждым за руку, скафандра шлёпнул по башке и заспешил убраться до обеда. — Будьте! — В дверях приостановился и пообещал поскучневшему Алёшке: — С аванса нарисуюсь, — и счастливого Петьки не стало.
После скучного обеда я снова залёг и, ощутив под подушкой что-то твёрдое, вытащил забытый общественный труд. Зевая, просмотрел все картинки, сделанные на блёклых синьках и кое-где раскрашенные карандашом и тушью. Отвыкший от умственных упражнений мозг сопротивлялся, манил ко сну. И я не стал перечить, и вообще стараюсь всегда чутко прислушиваться к потребностям драгоценного организма и всячески потакать ему, памятуя о том, что и малое препятствие ведёт к нервному срыву. Не зря же придумали, что здоровый дух — в здоровом теле. Скажем, хочется спать — спи, хочется есть — ешь, днём, ночью, когда хочется, не хочешь работать — не работай, не насилуй тело, а с ним и дух, не хочется читать местную галиматью — не читай. Я так и сделал. Упокоив с тем бренное тело и успокоив эфирный дух, я, освобождённый от всего, провалялся до вечерних процедур, а когда стало невмоготу даже мне, закалённому засоне, и тело запросило разминки, выгреб в коридор и помаялся там, заглядывая в чужие отлёжники, где в духоте и вони прозябали такие же бледно-серые обломки как я. Но и эта экскурсия, вследствие однообразных достопримечательностей, скоро надоела, а новых развлечений не предвиделось. Всё одно и то же: втыкания, вливания, завтраки, перевязки, врачи, обеды, послеобеденные дремоты, опять втыкания, опять перевязки, измерения температуры и давления, ужины, бесцельная трепотня, запрещённые карты и не пользующиеся спросом шахматы и шашки и болезненные ночные сны, — всё, способствующее умственному отупению и мозговому параличу. Отчаявшиеся в бессилии хватались за книгу. Схватился и я.
У меня детально разработаны три рациональных способа чтения. Первый — интенсивный, без отрыва от корки до корки. Так я обычно читаю детективы. Второй — ленивый, с перерывами от отвращения или равнодушия к чтиву, без сосредоточенного внимания, когда смотришь в книгу, а видишь фигу. Так я читал учебную литературу в институте. И, наконец, третий способ — самый вредный, самый медленный и самый эффективный, когда продолжаешь читать от злости, что ни черта не петришь, злишься и не можешь оторваться до тех пор, пока не дотумкаешь, о чём наворочено. Так я читал политэкономию. А ещё лекции в последнюю ночь перед экзаменами.
Вообще, чтение — заразная болезнь. Сначала заражение проявляется первым способом, усиливается вторым и принимает хронический характер третьим. Больных легко узнать по исшарканным локтям и задницам и по очкам на сопливом носу. В народе их, жалея, зовут «очкариками» и «очки одел, так и умный» и, обобщённо — «вшивыми интеллигентами», а у интеллигентов — книжными червями. Какая мерзость! Так и представляется: затаился такой где-нибудь в тёмной кладовке, прикрылся очками и жуёт страницу за страницей. Брр! В последний год я, оберегаясь, читаю только столовские меню и «Советский спорт» и то только про футбол. Любимый клуб, естественно, «Спартак», игру которого ни разу не видел. Читая, как их то и дело подковывают противники, у меня здесь, в больнице, родилось на свежую голову смелое рацпредложение: закрыть ноги любимцев, как у Алёшки, гипсом до колен. Попробуй, ударь! Самому дороже.
Первый способ к траперовскому талмуду явно не применим — крыша съедет. Попробовал осваивать не торопясь, статью за статьёй, с перерывами на осмысление, не особенно увлекаясь и не вдаваясь в мелкие занудные подробности. Прочёл одну, взялся за вторую и остановился. Посмотрел на заголовки — каждая об одном и том же месторождении, но по-разному. Кто-то из авторов заливает. Сразу охватил азарт: сейчас, думаю встрёпываясь, выведу на чистую воду и ищу третью статью о том же. Нашёл. Читаю. И ничего не понимаю: о том же, да опять не так, как будто и нет рядом, в одной сшивке двух первых статей. Да и авторов в подлоге не заподозришь — все главные геологи партий. Перечитал с относительным пониманием все три статьи заново и призадумался. То ли я абсолютный дипломированный тупица, в чём признаваться не хочется, то ли уважаемые главные геологи сознательно пудрят чужие мозги. Зло начало разбирать, перехожу к третьему способу чтения и въедаюсь в статьи о других месторождениях. Опять рассказывают об одном и том же, а получается как будто о разном. Одна и та же фактура, а объяснения не похожие. Выпендриваются специалисты! В лидеры метят. Мне от их заумности одна головная боль. Я привык, когда у определённого месторождения один понятный генезис и одни закреплённые характеристики. Мне, геофизику, разнообразие ни к чему. Весь пышу злобой, аж кончики ушей покраснели, раздражение по макушку от неопределённости. А тут ещё, как назло, свет вырубили — 10 часов, пора и на покой ханурикам загипсованным. Больше спишь — меньше ешь, быстрее время идёт.
Пришлось перебраться под настольную лампу Ксюши. Примостился сбоку-припёку и возмущаюсь про себя и вслух, доосваивая мудрствования старших и опытных, а когда совсем невдомёк, спрашиваю у Ксюши, и та, умница, зевая, коротко объясняет:
— Отстань! — разнообразя ответ на «отвяжись!»
А я, злясь, сваливаю своё тупоумие на неё:
— От твоих уколов не тяну ни бельмеса.
На что сестричка разумно возражает:
— У тебя что, мозги в заднице? Иди, — говорит, — спать, умник. Проспишься — всё поймёшь: утро вечера мудренее
Давно бы так! И совесть успокоилась, и злость унялась, и глаза слипаются — как-никак, а уже около часу ночи. Мозги разъехались, мысли растеклись, и весь — в прострации. Адью!
После утреннего 6-часового взбадривания я, несмотря на шумы, удивительно легко заснул снова, счастливо проспал овсянку и проснулся только к перевязке, да и то потому, что разбудила Ксюша. Даже Ангелина выглядела доброй и уравновешенной.
— Хорошо заживает, — похвалила рану. А я и сам чувствую, что не просто хорошо, а замечательно. Вернулся в палату, кричу с порога в экстазе:
— Ура-а-а!
— Даёшь Берлин! — поддерживает Алёшка и издаёт неприятный звук с неприятным запахом из своего орудия. — Чего орёшь-то?
— Заживает, — хвалюсь, стесняясь своей радости в противовес его горю.
— Надо обмыть, — тут же предлагает Алёшка и спохватывается разочарованно: — Чёрт! Сбегать некому.
Пришлось напиться чаю и прикончить мою консервированную колбасу с последним Алёшкиным хлебом. Он по торжественному случаю высвободил свою пушку из подвески и подсел к столу. Потом мы согласно завалились на перемятые постели, и я снова заснул, и это было самым надёжным свидетельством выздоровления. В обед двое безногих дружно сходили и похлебали целебного супчика из риса вприкуску с моей тушёнкой и, обессилев, снова улеглись, исподтишка разглядывая новичка, который сидел на кровати Петьки и тетёшкал как малое дитя руку с замотанной бинтами ладонью.
— Чё ты её трясёшь? — спросил Алёшка, сытно зевнув, небритого мужика, со страдальческим выражением лица мельтешащего перед его глазами.
— Болит, падла, — скривился тот, не прекращая укачивать боль. А я-то не мог догадаться, когда надо было.
— А что случилось? — встрял и я в интересную беседу.
Оказывается, мужик — лесоруб — после смены на лесосеке рубил дрова в таборе и, зазевавшись на здоровенного красавца-петуха с сатанинским взглядом, который специально, наверное, подошёл с курицей, саданул топором по пальцу и отсёк фалангу большого пальца. Пока в страхе заматывал, сбиваясь, ладонь платком, петух, добившись своего, ухватил обрубок и утащил в щель между лежащими брёвнами. Когда на отчаянный крик пострадавшего прибежали бригадники, он успел расклевать фалангу так, что её обратно не приставишь. А мужик так надеялся, что здесь, в больнице, ему присобачат на место, и будет палец как новенький. Теперь ни пальца, ни работы.
— Радуйся, — успокоил зачерствевший душой Алёшка, — что не обрубил чего поважнее, — повернулся лицом к стене и безразлично затих.
И я, поворочавшись, последовал его примеру, небрежно засунув траперовскую энциклопедь опять под подушку. В институте ходила байка, что если выспаться на напечатанных лекциях, то во сне они спроецируются в голову. С тем и отключился.
Когда проснулся, ничего нового в дурной башке не отпечаталось и даже, по-моему, убавилось. Наверное, надо было спать прямо на книжке. На перевязку мне не надо, до ужина далеко, разговаривать с Алёшкой скучно, а с лесорубом тем более. Чем заняться? Опять взял обрыдлевший фолиант и начал для разнообразия с конца. Только взялся, как осенила свежая мысль, выскользнувшая из давящей больничной духоты. Сходил к Ксюше, выпросил два листа бумаги и огрызок карандаша. Разграфил листы по числу месторождений и стал выписывать из каждой статьи характерные геологические детали строения и породы. Получилась основательная таблица, тянущая, по меньшей мере, на кандидатскую. Первое, что удалось установить — везде упоминаются рудные тела. Кроме того, удалось выудить ещё пяток дружно упоминаемых деталей, которые авторы статей не сумели скрыть в мусоре наукоблудия. Но что делать с уловом, я не знал. Понял только одно: геологи, несмотря на кучу фактического материала, не особенно понимают, как искать, упёршись в изучение непосредственно рудных тел. Геология и генезис месторождений покрыты туманом. Тем более неясно, зачем мы, геофизики, работаем, что от нас требуется. На том и успокоился, обрадовавшись, что зовут на вечернюю молочную кашу.
Следующий день был полностью потерянным. Потери оказались ощутимыми да так, что я, засоня, возненавидел сон. Некоторой компенсацией послужило тщательно продуманное за день рацпредложение по использованию дармовой рабочей силы на нужды народного хозяйства. Спотыкаясь костылями о бесцельно шастающих по коридору призрачно-серых человеко-теней, мой недремлющий ум новатора наткнулся на идею, как вдохнуть в их опустошённые от безделья души и отравленные лекарствами тела свежую целительную струю жизни. Сон-терапия не поможет, в этом я убедился на собственном опыте. Нужен не покой, а встряска. Значит — трудотерапия. Как у зэков. Работа должна быть увлекательно-занимательной, несложной и выгодной как для предприятия, так и для каждого работника и профильной в рамках деятельности предприятия, то бишь больницы. Само собой напрашивается изготовление … гробов. И интересно, и поучительно, и полезно, и знаменательно. А главное — даром. Можно хорошенько подумать и разнообразить производство изготовлением нескольких категорий, скажем, по заказам общественных организаций, для себя лично и подарочных. Пойдёшь, к примеру, с невестой в гости к тёще с тестем, не забудь прихватить подарочек. То-то будут рады. Ксюша тоже одобрила, прыснула неизвестно отчего и похвалила:
— С такой головой только в похоронной конторе и работать.
После дневной перевязки случился небольшой праздник местного значения: Лёшку разоружили и приставили к костылям. Теперь мы костыляли по коридору дружной парой, сметая всех на своём пути. В радости он материт почём зря Петьку за то, что смылся не вовремя, и кассиршу за то, что до сих пор не намылилась с зарплатой. Чтобы уберечься от грустных мыслей, переключаю всеобщее внимание на приятные напоминания:
— Вернёшься на стройку, сразу все доски поприбивай, а то и вторую ногу сломаешь.
— Накося, выкуси! — ошеломил верхолаз за заботу. — Не дождётесь! — не прибьёт, значит, не знает, что на грабли всегда наступают дважды. — Больничный закрою и — фью-ю! — только меня и видели.
Уезжать, значит, собрался.
— Куда думаешь уфьючить?
Опасаясь сглаза, отвечает неожиданным вопросом:
— Ты какого года?
— 31-го.
— Надо же: одногодки. И что ты видел? В городах бывал?
С гордостью сознаюсь:
— Родился в Тамбове, учился в Ленинграде, бывал проездом в Москве, за границей не приходилось. Всю Россию пропилил на поезде.
Лёшка скис, поняв, что я ему не товарищ.
— А я нигде не был, ничего не видел. Даже в армию возили мимо городов.
Он замолчал, обострив скулы, очевидно, вспоминая то, что стоит вспомнить.
— Весной, когда немцев придавили, я с грехом пополам, отвлекаясь на военные игры, рыбалку и тайгу, окончил семилетку и враз почувствовал себя взрослым. Начал втихую покуривать да подглядывать за девками. С месячишко удалось повыпендриваться, а в июне отца загребли в армию. В сентябре с японской пришла похоронка. Тогда-то и кончилось по-настоящему моё детство и юность разом. Надо было помогать матери растить сестрёнку и себя кормить-одевать. Задымить бы сейчас. Ты куришь?
— Нет, — застеснялся я своей убогости.
— Обойдёмся: не впервой, — Лёшка смачно сплюнул в урну. — Пошёл вместо отца на шахту, уголёк добывать. А там тогда — сплошь молодняк! Кто помладше, сам сдуру, как я, припёрся, а 16-17-летних мобилизовали. Поезда один за одним за границу катили, только успевай паровозы кормить. Шахты у нас плёвые, неглубокие, пласты короткие и маломощные, штреки и забои невысокие, на карачках приходится ползать, так что вся механизация — пенсионные лошади с вагонетками да мы, пацаны, с тачками, совковыми лопатами, железными листами и короткими кайлушками. Вечером, после смены, как чертенята из преисподней вылезали. Морды чёрные, в ушах и в носу угольные пробки, руки чёрные, чёрный воротник, одни глаза разные. Отцы-то ушли, а нормы свои нам, детям, оставили. А не сделаешь — продуктовых карточек шиш с маслом получишь.
Лёшка пёр по коридору, как по штреку, ничего не видя, ничего не слыша, так что встречные доходяги еле успевали увёртываться.
— Два с половиной годика отмантулил. Слава богу, в армию в 48-м подчистили. Служил?
— Нет, — отвечаю я привычно на анкетный вопрос.
— Ну и зря, — не одобрил бывший шахтёр. — В армии я точно узнал, что могу, а что не под силу, и где моё место в жизни, т. е., окончательно повзрослел, а главное, поумнел.
На нас, с грохотом утюживших коридор, уже начали сердито оборачиваться.
— Вернулся, осень и зиму пошабашил с друзьями на женьшене, кедровом орехе, рыбе, белке, соболе, а когда весной появился вербач и наплёл с три короба о здешних заработках, я легко согласился, пока не обомшивел. Сестрёнка-шустрёна успела вырасти и выскочить замуж, мать жила с ними, так что ничто не удерживало. С топором обращаться умел с малолетства, в бригаде поднаторел, стал столяром 5-го разряда, всегда везде нарасхват, а надоело. Хочется мир посмотреть, как другие живут, тянет в южные страны с тёплым морем и без зимы, страсть как хочется попить кокосового сока из свежего фрукта прямо с пальмы чтоб, говорят, холодный в жару и сладкий как сироп с газировкой. Неплохо и туземочку полуголую как следует прищемить.
Лёшка радостно засмеялся, как будто уже держал жаркое южное тело в холодных северных лапах.
— Решено бесповоротно, еду в Южноморск, устроюсь на морской фруктовоз…
— А возьмут?
— Столяра-то? Пятого разряда? Чо, им не нужны ящики с дырками? С руками и ногами! Слушай, мотнём на пару?
«А что?» — загорелся я заворожённо. — «Почему бы и нет?» — вспомнив увлекательные гриновские рассказы, в каждом из которых я был героем. И решительно ответил анкетным:
— Нет.
— Что так?
— Качки не выдерживаю.
На втором курсе мне посчастливилось разок сплавать на пароходике времён Екатерины Второй, отважившемся бесшабашно, по-русски, выйти в ветреную Балтику к одному из островков, чтобы дать нам отдышаться от затхлого городского воздуха, поесть ухи из купленной в магазине рыбы, побегать по скалам и поваляться на холодной траве. Пока товарищи пели под гитару и хохотали под аккомпанемент чаек, развлекая лихую команду из четырёх небритых гаврошей, я безотрывно смотрел за борт в зелёную воду на набегавшие волны со светлыми гребнями и кормил прозрачно-светлых медуз: туда — скудным студенческим завтраком, обратно — обильной ухой. С тех пор мне морские круизы разонравились.
— Бывает, — посочувствовал будущий фруктоядный морской волк. — Тогда гребём на свои баркасы.
Несмотря на то, что высшую математику я знаю на общую четвёрку и потому понимаю, как жизнь катится по синусоиде, но угадать, что будет — пик или канава, и изготовиться к ним не умею. Так было и четвёртого дня, по всем приметам катившего в яму. Слегка взбодрённый овсянкой и ободрённый удовлетворением Ангелины от моей быстро заживающей болячки, я принялся от безделья опять за поиски истины в разбегающихся мыслях местных теоретиков, и только-только собрал всю оставшуюся с позавчера желчь, как дверь в наш отлёжник медленно отворилась, и на пороге возникла какая-то чересчур скромная и незаметная деваха.
— Здравствуйте.
Скосив на неё один глаз, а вторым удерживая строчку в талмуде, я, будучи воспитанным интеллигентом, скупо буркнул:
— Здрасте, — и равнодушно присоединил первый зрак ко второму. Многие сомневаются, что разными глазами можно смотреть в разные стороны, но, думаю, им просто не приходилось списывать контрольные в школе.
— Я к … вам, — слышу рядом шёпотное смущённое обращение.
В досаде, что отрывают от захватывающего чтива, строго наставляю на нахалку оба зрачка — жалко, что нет пенсне, поверх него было бы эффектнее — и … как заору:
— Марья!!! — а потом совсем некстати: — Ты зачем здесь?
Без энцефалитного балахона она оказалась крепкой, пропорционально сложенной и стройной девушкой с тонкой талией в строгом тёмно-синем платье с белым школьным воротничком и белыми кружевными манжетами. Устойчивые крупные ступни надёжно покоились в белых тупоносых туфлях на низком каблуке, а лицо… Я почему-то не смел долго задерживаться на нём взглядом. Видел только русую косу, перекинутую на высокую грудь. А когда решился и быстро взглянул в знакомые глаза, то поразился их преображению. Всегда затуманенные, глядящие внутрь души, сейчас они были распахнуты и сверкали радостью, смущением и, как поманилось, доверием. Я даже растерялся, узрев превращение Золушки не в сказке, а наяву.
— Какая ты красивая! — не удержался от восхищения и вогнал нас обоих в краску.
Кое-как поборов смущение, она, улыбаясь, сообщила как о приятном:
— А меня уволили, — и объяснила причину, — по окончанию полевого сезона.
— Как уволили? — взвился я от возмущения. — Кто… — и осёкся, вспомнив о безрогой бодливой корове.
Марья, уловив моё замешательство от постыдного бессилия и продолжая светло и открыто улыбаться, закрыла неприятную тему:
— Вот пирожки вам, — протянула мне объёмистый газетный кулёк.
Она почему-то стала называть меня на «вы», наверное, стеснялась на людях по-другому, а может, не доверяла возникшим на скале товарищеским отношениям. Глазами манила и приближала, а голосом сдерживала и отдаляла. И эта двойственность её поведения, которую оба чувствовали, сбивала с толку, и я никак не мог настроиться на верный тон.
— А ну, покажи! — встрял Алёшка, молча наблюдавший до сих пор за нашими неуклюжими притираниями. — Надо проверить, что ты там притаранила, не вредно ли больному.
Марья лёгкой скользящей походкой подошла к попрошайке и безропотно отдала мои пирожки.
— С чем? — допрашивал ревизор.
— С горбушей, грибами и брусникой, — ответила Красная Шапочка морскому волку. А у меня потекли слюнки.
— Ты садись, — предложил захватчик, — от тюленя предложения присесть не дождёшься.
Я почувствовал, как вспыхнула моя бестактная, бессовестная рожа, хоть спички поджигай.
— Да, да, — спохватился, — будь, как дома. — Ничего себе, ляпнул: в больничной палате, как дома?
Марья чинно уселась на стул у стола спиной к обжоре и лицом ко мне, сдвинув крупные колени и натянув на них платье.
Я не отношусь к числу чересчур застенчивых, скорее, наоборот — лезу, куда меня не просят — а сейчас, с ней, не знаю, что сказать, как держаться, как будто встретились впервые и не было тайги и тех двух дней, когда были на «ты» и настоящими товарищами. Может, потому, что мне стыдно, что она видела меня слабым и беспомощным, что ей я обязан жизнью, и этот стыд вопреки моему желанию стал памятной преградой для нормальных отношений? Никогда не считал себя гордецом, а, оказывается, грешен.
Как особа женского пола, она меня, мужчину, правда ещё не всамделишного, конечно, в сегодняшнем виде привлекала. Но не очень. Мне не по душе палехские красотки, мне подавай бледно-чахоточных нимф в открытых воздушных одеяниях, а не в глухих шерстяных платьях, и чтобы о них нужно было постоянно заботиться, потакать капризам и ублажать прихоти. А Марья сама любого мужика ублажит и о ком хошь позаботится, в этом я убедился. Хотелось быть в глазах женщины рыцарем, а не оруженосцем. Прости, Маша, но ты не наша. На скалу я с тобой полезу, а на танцы, не проси, не пойду.
— Что собираешься делать? — спрашиваю, успокаиваясь.
— Буду работу искать, — ответила просто, продолжая улыбаться навстречу моей постной харе.
— Стой! — закричал я, обрадованный тем, что могу хотя бы частично оплатить долг, что можно не преть под её взглядом, а шевелиться и говорить, и даже чуть не соскочил с кровати, забыв о ране, повернулся на заду и оперся спиной о стену, на которой уже отпечаталось серое пятно от моего байкового смокинга. — Не надо искать! — Она удивлённо уставилась на меня, гася улыбку. — Я уже нашёл! Хочешь быть медсестрой?
Марья, не понимая, внимательно вгляделась в меня уже потухшими глазами, откинулась, положив руку на спинку стула.
— А возьмут? — засомневалась в моих возможностях.
— Ещё как! Я обо всём договорился! Тебе надо соглашаться! — затараторил я и рассказал о договорённости с Ангелиной. — Поедешь?
Она медленно встала, раздумывая — эта девушка не то, что я, ничего с бухты-барахты не делает.
— Поеду, — и вздохнула, приняв, наверное, нелёгкое для себя решение.
— Ну, так идём к ней, — ещё больше заторопился я, и не знаю, чего было больше в торопливости: желания устроить девушку или желания избавиться от её визита.
На счастье, Ангелина сидела за столиком в коридоре и подделывала, наверное, отчёт о растратах гипса.
— Ангелина Владимировна! — с грохотом подлетел я к ней. — Вот! — и повернулся к скромно отставшей Марье.
Врачиха бесцеремонно оглядела девушку с ног до головы, как цыган на конском базаре, и приказала мне: — Иди в палату, без тебя разберёмся.
— Твоя? — встретил вопросом беспардонно жрущий мои пирожки Алёшка. Ничего не оставалось, как присоединиться к нему.
— Нет, — любимый мой ответ на многие вопросы, включая анкетные.
— Ну и дурень! — безапелляционно заключил больничный друг. — Я бы такую и на южную туземку не променял. За такой, как за каменной стеной.
— А я не хочу быть в тюрьме! — взорвался я неизвестно отчего. — Ясно?
Алёшка спокойно прожевал пирожок и спокойно ответил:
— Балда ты, Васёк. На, ешь, — отдал ополовиненный кулёк и залёг, о чём-то задумавшись.
Я перекочевал с кульком на своё скрипучее ложе в ожидании итога женских переговоров. А они подзадержались, бабоньки, болтая и нисколечки не беспокоясь, что больные их ждут, волнуются. Успел без всяких вкусовых впечатлений, не разбирая начинки, заглотить все пирожки прежде, чем дверь чуть-чуть приоткрылась и поскучневшая Марья, почувствовав мою отчуждённость и бесперспективность сближения, не заходя, сообщила вполголоса, чтобы не потревожить Алёшку:
— Завтра уезжаем. Спасибо вам и до свиданья. До конца дня надо успеть оформить документы и получить пропуск в милиции. Так я пойду, ладно?
Обрадовалась, думаю обидчиво. Могла бы и посидеть с раненым, устроившим её счастье. Всё-таки не чужие — бедой крещёные на скале. Ладно, так ладно: насильно мил не будешь.
— Счастливо, — отвечаю и снисходительно поднимаю идиотскую руку. Хорошо, что не ногу. Марья с абсолютно непроницаемыми пустыми глазами тихонько притворила дверь, как будто отгородилась напрочь, простучала по коридору, как по сердцу, каблуками, удаляясь, а я остался с тянущим тоскливым чувством чего-то не сделанного, вернее, сделанного не так, отвернулся от противного Алёшки к стене и задумался как он.
Оказывается, я становлюсь популярным: не успели затихнуть прощальные шаги Марьи, как через два дня, под вечер, заявилась ни с того, ни с сего… Алевтина. Поздоровалась, объясняет, покрывшись розовыми пятнами на обветренных впалых щеках:
— Прошли слухи, что вы интересуетесь литературой по геологии и месторождениям юго-востока края. Вот, принесла вам, — и протягивает целых три книжицы в мягких обложках с надеждой, что я задержусь здесь как минимум на полгода. Сказала бы нормально: пожалела, мол, по-бабьи и притопала по партийной линии скрасить скуку и застолбить заботу о людях, а заодно и книги приволокла. А то — прошли слухи! Сорока принесла на хвосте! Я сразу представил себе Траппера с сорочьим хвостом и прикрепленным к нему перевязанным ленточкой конвертом со слухами, которые он притащил Алевтине на участок. Нет, нереально: Траппер на участок ни за что не полетит. А Алевтина, получив слухи и захватив книги, немедля устремилась в кросс, спеша ко мне… Тоже нереально: по виду не скажешь, что бежала, даже белая кофточка не запылилась. Реально вздохнул, взял с прохладцей книги, нехотя раскрыл обложки — даже посвящений не обнаружил. Лучше бы, не жмотясь, притаранила детективы.
— Как дела на участке? — интересуюсь как деловой инженер и лишь бы что-нибудь спросить. — Да вы присаживайтесь! — предлагаю, не дожидаясь, когда это сделает Алёшка.
Она, худая, широкая и нескладная, грузно шлёпнулась на скрипнувший стул и улыбнулась тонкими шершавыми губами, изготовившись налаживать общественно-производственный контакт и проявлять заботу о подрастающих кадрах, подающих надежды.
— Не очень, — порадовала меня для начала. — Как вы… — замялась, не зная, как охарактеризовать моё … убытие… отбытие?.. — уехали, — слава богу, не сказала, что ускакал, — так сразу зарядили дожди, похолодало, выпал снег и кое-где остался лежать. Пришлось сворачиваться. Но ваши остались, надеются завершить съёмку.
Та-а-а-к! Помрачнев руководящими мозгами, думаю: мало того, что начальники лодырничают, так и подчинённые тем же заняты. Не кончим, будет нам вселенский раздолбай от Шпаца с Лёней. Попрут из начальников, как пить дать. Вздохнул обречённо, а она, отвлекая от безысходных мыслей, интересуется:
— Что вам дал Борис Григорьевич?
Протягиваю, бережно вынув из-под надёжного пухового тайника ихнюю печатную отсебятину. Она взяла, усмехнулась, не раскрывая, очевидно, зная содержимое, и кратко отрецензировала:
— Можно не читать.
Вот тебе и раз! Целую неделю пудрили мои ослабленные мозги своим бестселлером, а теперь, оказывается, и читать не стоит? Хороши руководители-воспитатели, нечего сказать!
— Мне тоже так показалось, — авторитетно присоединяюсь к её мнению и жалуюсь, как пытался найти у авторов общее, но практически ничего не обнаружил, кроме руды. — Я, — хотел выразиться внушительно «мыслю», но из скромности передумал, чтобы не напугать тем, в чём и сам не разобрался толком, и сказал проще, — рассуждаю так: если бы товарищи геологи однозначно установили для однотипных рудных месторождений сходные характерные структурно-литологические комплексы пород, вмещающих рудные тела, то у нас, геофизиков, появилась бы возможность заиметь наиболее вероятные геометрические и физические параметры их, и можно было бы тогда первичные поиски осуществлять более дешёвыми и более мобильными геофизическими методами, а потом уже на выявленных перспективных участках сосредоточить дорогие и трудоёмкие геолого-горные изыскания. Размерные характеристики, вероятные элементы залегания, глубины и физические свойства рудовмещающих аномалеобразующих объектов остро необходимы для определения комплексности геофизических работ и оптимальной сети наблюдений. И ещё я… — опять хотел сказать «мыслю» и опять поскромничал и сказал: — думаю, что геофизические исследования не должны ограничиваться узкой задачей поисков рудных тел, имеющих в большинстве случаев размеры, запредельные для разрешающей способности геофизических методов, а должны значительно расширяться за счёт картировочных задач. Но для этого нужно чётко сформулировать такие задачи. Пока геофизики, мне кажется, в большей мере работают вслепую, на авось, опираясь не на собственные, а на геохимические данные.
Начав, я предполагал говорить час, а уложился в минуту и ничего лучше Архимеда не придумал. Тот просил всего лишь опору, чтобы перевернуть Землю, а я — неизвестно что, чтобы перевернуть геофизические работы. Даже взмок, излагая то, что плохо и не до конца понимал. Если бы передо мной, поверженным физически и морально, сидела не она, а Траппер или Коган, я бы отгрыз болтало, но ничего такого не сказал. Высказался и облегчённо вздохнул, ожидая убийственной реакции.
— У вас хорошо развито стратегическое мышление.
Такой лестной оценки я не ожидал, хотя она и не явилась для меня открытием. Ещё на 3-м курсе я обнаружил в себе задатки стратега, когда пытался доказать старенькой профессорше теорему какого-то Гей-Люська — в тексте была допущена опечатка: вместо «ь» стояло «а», — не видав ни Гея, ни его теоремы ни одним глазом, поскольку две последние ночи был занят дефицитными Вайнерами. Поэтому пришлось сделать внушительное отступление, объясняя старушенции важность теоремы в народном хозяйстве, и кружить вокруг да около в надежде усыпить бдительность, а ещё лучше — самою экзаменаторшу. Но она оказалась на удивление бодрой, не оценила ни моей логики, ни стратегического мышления, не поддалась на жалобы, что лишает стипендии, и выгнала на второй заход. И вот, наконец, я оценён по достоинству.
Если хотите, — предлагает непрошеная консультантша, — я попробую кратко разъяснить ситуацию с геологией наших месторождений, а более подробную характеристику вы почерпнёте из сборников, которые я вам принесла.
Тё-тё-тё! Чего мне разъяснять? Я и так в курсе ихней аховой ситуации, проштудировав ихнюю печатную муру и спереди, и сзади, и сбоку, и вдоль, и поперёк, и вряд ли почерпну больше — и так захлебнулся по горлышко, но, думаю, до ужина ещё целый час, пускай доморощенная лекторша покуражится.
— Можно, — говорю и на всякий случай усаживаюсь на краешек кровати, чтобы полулёжа ненароком не заснуть.
— Для начала должна сказать, что установлены два основных геологических типа месторождений… — начинает она, внушительно глядя на аудиторию, а меня вступление успокаивает: я-то думал, что типов столько, сколько месторождений, вернее, сколько главных геологов, — … скарновый и жильный. Для первого и самого продуктивного характерны вмещающие известняки, массивные и в глыбах, в контакте с песчанико-алевролитовыми породами, а также крупные тела диабазов и диоритов. Рудные поля пересечены дайками разного состава и линейными сопряжёнными трещинами, отмечены отдельные малые тела гранит-порфиров и кварцевых порфиров. Отложили в памяти? — Я постучал по левой стороне темечка, убеждая, что бесценные сведения упрятаны надёжно. — Вы можете своими методами закартировать известняки? Проследить контакты, в том числе скрытые, дать элементы залегания и выявить глубинные тела?
— Запросто! — не задерживаюсь с ответом. Вообще-то я не хвастун, но часто заносит, особенно когда хочется угодить приятным людям. А она своим участием ко мне заслужила доброе отношение. — Раз плюнуть! — продолжаю, хотя и не убеждён, что не окажется против ветра.
— А диабазы и диориты?
— Тем более, — отвечаю уверенно, помня о высокой намагниченности пород основного состава.
— Но они зачастую сильно изменены, и ферромагнетики выщелочены.
На, тебе! Так хорошо, за здоровье начала, а кончила за упокой.
— Придётся применить специальную методику, — не желаю терять ореола всемогущего.
Она подозрительно посмотрела на пацана, по-женски интуитивно почуяв неискренность, но продолжала:
— Для второго типа характерны вмещающие вулканиты кислого состава и грубое переслаивание песчаников и алевролитов, а также малые вертикальные трубки пирокластов и лав кислого состава, разнообразные дайки и мощные зоны пересечения разнообразных трещин, развитые как в осадочном фундаменте, так и в перекрывающих вулканитах. К зонам приурочены, как правило, мощные и широкие ореолы интенсивной колчеданной минерализации. Для выявления таких месторождений важно закартировать зоны повышенной трещиноватости, зоны колчеданной минерализации, малые вулканические и интрузивные тела и границы раздела вулканитов и осадков. Что можно сделать с помощью геофизических методов?
— Всё! — отрубил я, не задумываясь. Да и правда: чего жмотиться? Всё равно при неудаче с нищего ничего не возьмёшь.
— И можно установить элементы залегания?
— Абсолютно точно.
— Учтите, что дайки и трещины маломощные.
— Не имеет значения, — вспомнил я траперовскую науку составления проектов, — мы установим такую детальность наблюдений, что и иголка не скроется.
Последнего лучше бы не говорил, а то сразу по-мужски почувствовал, что перестаёт мне верить. И напрасно! Траппер с Коганом такого никогда не пообещают.
— Знаете, — опять продолжает, но уже насторожённо, — одной из насущных задач геологии является установление источника оруденения. Одни относят к нему глубинные интрузивы гранитоидного состава, другие — подкоровые глубинные рудно-магматические потоки, третьи — промежуточные вулкано-плутонические ядра при их дифференциации… — четвёртые, мысленно продолжаю я, божью волю, — …но мне лично, — слышу, — больше импонирует первая гипотеза. Не поможет ли геофизика в разрешении спора?
Тема мне оказалась до боли знакомой. Ещё на 4-м курсе мой курсовой завернули на том надуманном основании, что предлагаемое мной использование гравиразведки для поисков и картирования интрузий в горных районах невозможно из-за больших поправок за рельеф, превышающих в несколько раз аномалии от искомых объектов. И вот, наконец, я могу взять реванш.
— Поможет, — отвечаю непреклонно. — Для этого существует гравиразведка.
— Но здесь её не применяют, — возражает информированная просительница. — Говорят, она технически неосуществима в здешних условиях, — и это знает, а пристаёт.
Я недовольно поёрзал на неудобном сидении от неудобного замечания, но не сдался, твёрдо убеждённый, что главное — авторитет, а не знания.
— Всё когда-то было неосуществимо. Надо пробовать.
И такая сила была в моих словах и в моей уверенности, что не только она, но я и сам себе поверил.
Сдавшись, она спрашивает:
— У вас есть бумага? — и я было подумал, что доконал, довёл до… — Я попытаюсь изобразить по памяти характерные разрезы и планы некоторых месторождений.
С этим я согласен: видеть всегда понятнее и интереснее, чем слышать. Подаю листки, исчерченные с одной стороны кандидатской таблицей.
— Ничего, что я с другой стороны испорчу?
— Ничего, — соглашаюсь: всё равно выбрасывать.
Целый час мы с ней, как единое целое, с упоением марали дефицитную бумагу, рисуя каждый своё: она — геологические разрезы и срезы, а я, напрягая затрамбованные бездумьем извилины, — предполагаемые аномалии, и было нам обоим, пыжащимся друг перед другом неудачникам, комфортно от коллективного творчества и не хотелось расставаться. Жалко, что у нас в палате не было свободной кровати. Наше увлекательное занятие прервали нарастающий шум в коридоре и бодрые призывы Ксюши:
— На ужин!
Алевтина с огорчением отложила густо изрисованную бумагу и исписанный и обгрызенный карандаш и вежливо поинтересовалась:
— Что у вас на ужин?
— Да так, — отвечаю скромно, — ничего особенного. Думаю, что будет бифштекс с жареной картошкой, зелёным горошком и половинкой солёного огурца, — смотрю, она крупно сглотнула подступившую слюну, — потом, вероятно, пудинг с изюмом или омлет с ветчиной и гренками, — по-моему, она сглатывала уже не слюну, а желудочный сок, — и на десерт — какой-нибудь сок с булочкой.
Она заторопилась, побоявшись, наверное, что мне не достанется.
— Приятного аппетита, — и поспешила на свой убогий ужин. — До свиданья. Выздоравливайте.
В больничном пункте приёма калорийно-лечебной пищи у меня совсем пропал аппетит. Пришлось отказаться и от бифштекса, и от пудинга, и от какого-нибудь сока с булочкой и взять рисовую кашу, сваренную на водянистом сухом молоке, и мутный компот из сухофруктов, захваченных на складах Квантунской армии.
— Ну, ты, Васёк, и бабник, — польстил Алёшка, дожёвывающий напару с дровосеком остатки сала и рыбы. — Третья за неделю подвалила.
Стал усиленно считать и еле вспомнил, что была ещё мошкара в очках.
— Присоединяйся, дожрём, пока живы, — приглашает шутник, спрыгнувший с лесов, конечно, не на ногу, а на голову. — Чаёк — свежак.
После раздражающей кашки сальце и рыбка пошли за милую душу, а крепкий чаёк, к которому стал привыкать, разбавил гнусное впечатление от компота. Потом мы с чувством выполненного долга завалились на кровати и умиротворённо углубились в себя, равнодушные к остальному миру. Я тщательно сложил и спрятал в одну из книг листки, сохранившиеся с тех пор как самый первый и самый дорогой документ становления меня как настоящего инженера-геофизика. Стало понятно, зачем я болтался на скале, полз до больницы и загниваю здесь сейчас, — всё для того, чтобы обрести новую, настоящую точку отсчёта своей профессиональной деятельности. Засыпал, безмерно благодарный Алевтине и совсем забывший о Марье. Рядом уже храпели соседи, пора и мне присоединиться к сладкозвучному хору.
Следующий день привёл меня к совершенно замечательному открытию и к ещё большему уважению себя. Углубившись в изучение принесённых Алевтиной сборников, я с завистью прочитывал фамилии авторов, почти сплошь кандидатов, собравшихся под крылышком научного редактора — доктора геолого-минералогических наук. Ускоренно освоив один сборник, в котором благодаря Алевтининой консультации всё воспринималось легко и понятно, я с ходу осилил половину второго и притормозил, устав, отвлёкся, задумавшись, почему и технических специалистов-теоретиков обзывают докторами, как в медицине. Что и кого они лечат? И вдруг озарило! Нет, что ни говори, а я очень способный малый — себя не похвалишь, никто не похвалит — и обязательно найду своё месторождение с Ленинской. Конечно, лечат, да ещё и как! Загибоны кандидатов, вот что! У каждого из них по мере вывиха мозгов свои больные представления о месторождениях, потому они и разные. А доктор, поставив неутешительный диагноз, редактирует болезнь, подводя каждого идиота к правильному представлению того, что кандидат тщетно пытается доказать. Я не только выдумал это лечение, но и вживую увидел, как доктор влез в рудное поле, расшвырял как попало установленные конструкции кандидатов, выбросил, переломав, лишние на поверхность, а из оставшихся соорудил настоящее месторождение — модель месторождения! Я чуть не упал с кровати, подпрыгнув на спине и напугав безмятежно дремавших Алёшку с дровосеком. Эврика!!! Как я раньше не допёр?! Это же так просто! С чего начинают строить корабли, самолёты, здания, всё другое? С модели, и пристукнутому ясно! Значит и нам, геологам и геофизикам прежде, чем что-нибудь искать, нужны модели поисков. Двигаться не от того, что есть, запутавшись в немногочисленных фактах, а от того, что должно быть, искать подтверждающие факты. И тогда не будет базара, а будет единое движение к ясно обозначенной цели. Геофизикам сложнее, им нужны геолого-геофизические модели. Надо вычленять аномалеобразующие объекты с указанием среднестатистических размерных и физических характеристик и вычисленные от этих объектов ожидаемые аномалии. Модель должна быть живой, постоянно обновляемой по мере поступления уточняющего фактического материала, и тем интереснее предложить такую, которая бы оказалась наиболее близкой к истинной. А ведь мы вчера с Алевтиной рисовали модели и не догадались. Надо же!
Мне не лежалось, не сиделось, не ходилось, не стоялось, не… Захотелось есть, и мы втроём навалились на оставшиеся консервы, не разбирая, что сначала — тушёнка или сгущёнка, колбаса или каша. Особенно старался оголодавший со страху дровосек.
Усыпив взвинченные нервы, я стал вполглаза дочитывать сборники, а в голове сами собой складывались аккуратные модели, одна лучше другой, обрастая аномалиями. Я даже испугался, что могу свихнуться как те кандидаты, но им-то что, они уже остепенились, а я ещё и хилой статейки не накропал, надо беречь мозги. Страшно опасная эта мыслительная работа, вредная и для собственного здоровья и для окружающих, толкающихся рядом. Недаром среди мыслителей так много чокнутых прислужников капитализма и врагов народа.
Через день, и опять под вечер, снова пришла Алевтина. В розовой девичьей кофточке с блёклыми узорами и в старческой чёрной юбке она была так некрасива, что мне стало стыдно. Особенно, когда разглядел неумело подкрашенные тонкие губы. Да и она, похоже, чувствовала себя не в своей тарелке и, встретив равнодушно-осуждающий взгляд Алёшки, покраснела пятнами под цвет кофточки, торопливо протянула тонкую пачку бумаги, несколько карандашей и книгу «Физические свойства пород и руд» и ушла, неловко столкнувшись на выходе с косяком двери.
— Что-то мамочка заладила, — протянуло в сторону деликатное пугало.
А я промолчал и мысленно поблагодарил её за то, что принесла, и за то, что ушла. Теперь у меня есть всё: кандидатская таблица, черновые наброски моделей, справочная литература, бумага и зацикленные мозги, — можно приниматься и за диссертацию.
- 6 -
Не удалось мне пофилонить на удобной больничной койке, в целебной закупоренной атмосфере, среди приятного общества и в нежной женской холе. Не удалось и завершить диссертацию — успел только аккуратно вывести фамилию и имя-отчество автора, надписать название опуса: «Геолого-геофизическое моделирование месторождений» и сочинить самое трудное начало «Введение» о требованиях ЦК и Правительства и постановлениях Мингео. Через неделю вернулся Иваныч, чем-то или кем-то взвинченный и недовольный, снял с колена шины, и я, не удержавшись, почесал открытые места, а он помял колено и заставил осторожно посгибать ногу. От радости я задрыгал ею, а он почему-то сердито выругал за то, что совсем не шевелю. Тогда я перестал дрыгать и чуть-чуть пошевелил.
— Смелее! — потребовал садист в белом халате, но мои усиленные страхом мозговые сигналы почему-то не доходили до колена. И тогда экзекутор сам стал без спроса сгибать и разгибать мою ногу да ещё и спрашивать, издеваясь:
— Больно? А так?
А я, покрывшись потом, ничего не знал и ничего не чувствовал, только задавленно бубнил:
— Да! Нет!
Но на этом Иваныч не унялся и, поставив меня на костыли, приказал опереться на больную ногу. Как бы не так! Мне и на одной хорошо, я уже привык. Такой подлости я от него не ожидал и, естественно, отказался.
— Трус!! — закричал взбешённый целитель, выплёскивая с этим лестным определением всю скопившуюся с утра злость.
«Ну и пусть», — думаю, — «трусы — люди благоразумные, они всегда устраиваются всякими помощниками, консультантами, референтами, всеми уважаемы, ничего не делают, ни за что не отвечают, а денежки гребут».
— Нет! — решительно отказываюсь от выгодного определения, с грохотом отбрасываю костыли и, удерживая равновесие на здоровой ноге, больной имитирую прикосновение к полу.
Иваныч, добившись своего и сознавая жестокость нового лечебного метода, подобрал и сам всунул костыли мне под мышки и спокойно попросил:
— Давай, попробуй опереться, пожалуйста, медленно и расслабленно. Ты сможешь, я знаю.
Если знает, зачем просит? Всё у них, у медиков, на обмане. Держи, больной, ухо востро, а то ни за понюшку угробят инженеры человеческих тел. С другой стороны, если он знает, то мне сам бог велел — взял и оперся, чуть-чуть, стою на двух ногах, одна как вкопанная, а другая, больная, вибрирует, подлая, от страха. Я слышал, что страх любит сосредотачиваться в отдельных частях тела: то ноги отнимаются, то руки трясутся, то живот подводит, то мозги туманит, но у меня так впервые. Однако боли в колене, я бы сказал, если бы он спросил, нет. Нет той, что была на скале и в ковылянии по тайге, и которой ждал.
— Ну, вот, а ты боялся. Молодец, кавалерист! — хвалит улыбающийся Иваныч.
Кто боялся? Я? Да я в жизни ничего не боялся! Кроме тараканов. Особенно когда они ночью, кровожадно шелестя челюстями, сговариваются и парашютируют с потолка на кровать. Так и кажется, что отгрызут что-нибудь во сне. Раздухарившись, пытаюсь лихо шагнуть больной ногой, но испуганный доктор удерживает, схватив за плечо.
— Не торопись. Пока присаживайся.
Сграбастал моё меддосье, полистал, раздумывая о чём-то, но, не придя ни к какому решению, спросил совета у более компетентного собеседника:
— Что мне с тобой делать? Полежишь ещё пару недель или выписать?
Бедное моё сердечко отчаянно заколотилось, предчувствуя свободу, а я, не сомневаясь, посоветовал:
— Пусть полежит, — он, не ожидая такого предложения, уставился на меня с интересом, — но только дома.
Иваныч рассмеялся.
— Наши мнения, коллега, пожалуй, совпали, и это облегчает решение.
Он что-то записал на последней странице моей яркой медицинской истории, захлопнул её и повернулся ко мне.
— Ты как насчёт спиртного?
Тут уже у меня от неожиданности отвалилась челюсть.
— Можно, — отвечаю неуверенно, не отваживаясь обидеть личного врача отказом.
Иваныч снова захохотал, совсем оправившись от утренней депрессии.
— С тобой не соскучишься! Это ты мне должен выставить за отличную работу, а не я тебе, смехотерапевт доморощенный.
Вон ведь как повернул, обрадовавшись собутыльнику.
— Можно, — отвечаю опять и тоже радуюсь, что у него ничего не выйдет. — Только Петьки нет.
— Какого Петьки?
— Ну… этого, — и вытягиваю руку вперёд, как у Петьки в гипсе. — Ему удобно авоську вешать.
Иваныч опять рассмеялся, но слабо, и соглашается:
— Без Петьки не обойтись. А теперь запомни: во-первых, если по пьянке или по разгильдяйству треснешься ещё раз этим коленом, чинить не буду. Сразу всю ногу ампутирую по самую шею. И второе: если к Новому году пойдёшь без костылей, с тросточкой, то за тобой пара бутылок хорошего коньяка. Усёк?
— Можно, — соглашаюсь в третий раз, поклявшись про себя, что если будет так, как он обещает, презентовать не две, а десять. — Константин Иванович! — обращаюсь напоследок.
— Что ещё? — опять начинает злиться Жуков.
— Не надо мне бюллетня, — добровольно отказываюсь от индульгенции для лодырей. — До весны мы в конторе работаем, я смогу, — и сразу представляю, как обрадуется Шпацерман, когда узнает, что придётся мне платить по полной, а не половину по бытовой травме.
Подумав недолго, Иваныч соглашается.
— Ладно, раз настаиваешь, — и добавляет: — Будешь каждую неделю приходить на осмотр.
— Только не к Ангелине… — скороговорю, — Владимировне.
— Это ещё почему? — возмутился Жуков. Наверное, опять хотел спихнуть меня колпачихе.
— А потому, — настаиваю угрюмо, — много воображает, мало знает, — не боюсь нелестной характеристики, — и меня не любит.
Иваныч нахмурил брови, поиграл желваками, осуждая воображалу, внимательно, будто впервые, рассмотрел моё симпатичное лицо и безжалостно оглоушил:
— Правильно и делает, что не любит. — Теперь уже я нахмурил свои жиденькие белёсые брови. — Не за что! — И ещё добавил, как припечатал: — А в том, что мало знает, не тебе, кобылятнику, разбираться. Хочешь мудрый совет?
Я страсть как люблю советы старших, особенно, если они не мешают жить по-своему. Сами-то в молодости им никогда не следовали.
— Можно, — не балую разнообразием ответов.
— Никогда не обсуждай и не осуждай женщин. Ясно? Это не по-мужски.
Чего тут неясного: во-первых, бесполезно, а во-вторых, от них и схлопотать недолго, и не ответишь… по-мужски. Молчу, соглашаясь, а наставник, глубоко вздохнув, трёт шею, на которой, наверное, испытал свой совет.
— К твоему сведению, — продолжает нудить завёдшийся ни с того, ни с сего доктор, — Ангелина Владимировна — лучший лечащий врач на всём обозримом пространстве, добрячка и умница, каких свет не видывал, в заочной аспирантуре учится…
«Подумаешь — в аспирантуре, я, может, сам почти закончил диссертацию и вот-вот открою месторождение на Ленинскую», — возмущаюсь, что не оправдались мои оценки умницы в колпаке. Иваныч опять потёр шею, и я почему-то перестал ему верить.
— Если бы ей добавить немного настойчивости, жёсткости и уверенности в себе… — он опять глубоко и отчаянно вздохнул, — то из неё получился бы высококлассный хирург всесоюзного масштаба, — и, зарвавшись, тут же хитро поправился: — Только неизвестно, выиграла ли бы от этого медицина: хороших хирургов — пруд пруди, правда, женщин среди них нет, а хороших лечащих врачей, настоящих тружеников — раз-два и обчёлся. — Казалось, что он больше убеждает себя, а не меня. — Выполнить удачную операцию — четверть дела, по себе знаю, а три четверти — вылечить и поставить на ноги. — Помолчал-помолчал и завершил: — Что она и сделала мастерски, не любя тебя. Хочешь полезное житейское замечание?
Кто же не хочет себе пользы задаром?
— Можно, — заладил.
— Так вот, запомни, может, пригодится когда, вспомнишь тогда старика, — я быстро прикинул, но не насчитал в нём больше 40, - любые знания — ничто, если не подкреплены характером. Уяснил?
— Я подумаю, — отвечаю солидно.
— Думай, — разрешил Иваныч, — и проваливай: ты мне надоел. Бумаги свои получишь у Ангелины Владимировны, к ней и на осмотр будешь приходить. Будь здоров!
С тем я и завершил больничную эпопею.
В родной камералке меня, пожертвовавшего половиной заработка ради общей премии, встретили с энтузиазмом и долго соображали, куда бы подальше засунуть, чтобы не мешал с торчащей в проход ногой и костылями, непременно падающими на мимо проходящих. Наконец, выбрали самый дальний и тёмный угол под портретом основателя государства, выделили самый старый, скрипящий и шатающийся от немощи стол с трудно выдвигающимися и задвигающимися ящиками и успокоились, возвращаясь к привычному ритму. А мне, чтобы замер, не встревал в ихнюю размеренную жизнь и оберегал подорванное больницей здоровье, сунули огромный рулон миллиметровки, кипу полевых журналов и доверили самое трудное и бесконечное занятие — построение графиков магнитного и естественного электрического полей. Хорошо, хоть такое досталось, а то им, густо заполнившим камералку, сплошь жёнам руководящих кадров, самим порой делать было нечего и приходилось постоянно прерываться на чаи, жор, групповые церемониальные посещения сортира и индивидуальные исчезновения в магазины, больницу, по неизвестной причине, а то и просто домой по неотложным хозяйственным делам, благо жильё располагалось рядом. Громкому и бесперебойному обсуждению текущих семейных, соседских, районных и киношных событий работа не мешала. Вот и сейчас, переволновавшись, они сгрудились вокруг специального стола с наваленными на нём обильными общими объедками, электроплиткой, закопчённым чайником, который и выбросить не жалко, грязным заварником и разнокалиберными чашками, коричневыми внутри от редкого мытья. Позвали и меня, но не настойчиво, поскольку гордец ещё в прошлую зиму высказал категорическое неприятие чая, а следовательно, и их общества. Склонившись над столом и выставив рабочие объёмистые зады, труженицы дружно зачавкали, да так, что у меня живот подвело, и захотелось немедленно жениться и занять вместе с женой своё законное место у обжорного стола, выхватывая соседские куски, которые всегда вкуснее.
Заправляла камералкой и благородным обществом Коганша, энергичная дама, невысокая и корявая, с громким визгливым голосом. Иногда она позволяла встревать в поддержку или в подачку Траперше, худощавой и высокой, вечно оглядывающейся кругом. Остальные молча подчинялись, опасаясь потерять место у кормушки. Я ни той, ни этой зимой не пользовался в спаянном коллективе ни уважением, ни доверием, поскольку по молодости и по глупости не соблюдал установленной субординации и лез с вопросами напрямую к Трапперу. А тот, не встревая в бабьи игры, прятался в каморке шефа, постоянно закрытая дверь которой выходила в камералку, сидел там тихо и уютно, как мышь, что-то делал и лишь изредка выходил, давал короткие наставления чертёжнице и Коганше и скрывался за спасительной дверью. Чаю он, как и я, не пил, зато пил кофе, чего я тоже не делал, и порой из-за закрытой двери прорывались такие опьяняющие запахи, что хотелось немедленно войти к нему и спросить о чём-нибудь: авось, обломится!
Номинальный руководитель мыслительного аппарата творил дома, и это понятно, поскольку светлые мысли всегда приходят во сне или в сортире — не бегать же поминутно за ними из конторы? Лучше караулить на месте. Когда светлые мысли осчастливливали, он приходил к нам потрепаться и попить чайку в приятном женском окружении, но по работе контачил только с Траппером. Мне он за год не сказал и десятка слов, да я и не искал встречной дорожки. Для тех, кто содержал любителей чая и кофе, мыслителей и руководителей, кто в липком таёжном поту, отбиваясь от гнуса и клещей, перегруженный объёмистыми драными рюкзаками с камнями, землёй и инструментом, с приборами, проводами, полевыми катушками и батареями маршрутил кирзачами с подвязанными проводом подмётками бесконечные нехоженые лесные пространства, то карабкаясь на крутые сопки, то спускаясь на дрожащих ногах по каменистым осыпям, переваливаясь через сплошные завалы умерших деревьев, задыхаясь в болотистом мареве, а то и пружиня над землёй по стланиковому ковру, вымокая от частых неожиданных дождей и высыхая на ходу, переходя вброд ледяные ручьи и соскальзывая с мокрых перелазов в такие же реки, кто замерзал в ранние зимы в продуваемых насквозь палатках, стараясь наглухо запаковаться в слежавшихся отсыревших ватных спальных мешках, давно списанных и полусгнивших, кто часто голодал без подвоза продуктов и наживал до 30 лет хроническую изжогу, а то и язву от сухих и консервированных овощей, тушёнки и сухарей, — для тех места в конторе не было, и приходилось занимать их зимой на строительстве жилья.
А парни, которые привыкли к вольнице и ненормированному труду и отдыху без понуканий, для которых восьмичасовое сиденье за столом — каторга, не возражали. Заскорузлые, мозолистые руки их надёжнее держали топор, молоток и кайлу, чем карандаш и ручку, а чистая бумага пугала. К тому же, строили для себя: хитроумный Шпацерман распределил двухквартирные дома сразу, как только появились стены, и каждый будущий владелец поневоле стремился ускорить вселение. Мне, которому коттедж явно не светил, тоже хотелось быть с ними, потому что в многоголосом женском жужжании я страдал от молчания и сбежал бы, если бы не костыли. А пока потенциальные счастливцы жили в единственном барачном пенале с восемью отделениями, и одно из них, холостяцкое, посчастливилось занять нам с Волчковым. А многие маялись на постое у аборигенов, которые не очень-то жаловали приезжих, но делали исключение для геологов, молодых, щедрых и послушных.
И мне довелось поютиться в чужом углу осень и зиму.
Сначала Агафья Петровна не хотела меня брать.
— Куда ты мне такой дохлый? — ласково отфутболивала она меня. — Ни дров нарубить, ни в огороде поишачить. А ну, как сдохнешь?
Я долго и терпеливо убеждал добрую хозяйку, что жилистый и выносливый, с топором родился и всю жизнь проползал по огороду. Она посмеялась и согласилась:
— Шут с тобой, живи! Один дохляк есть, второй — напару, авось, вдвоём что и сделаете.
Первый — это её муж, и вправду невзрачный кормилец со стреляющими на сторону глазами, то и дело порывающийся сбежать к дружкам. Жену он уважал, особенно её крепкие и быстрые кулаки, наработанные на местном цементном заводике, где она руководила женской бригадой грузчиц. Уважал и боялся, жалуясь на матриархат и попутно выклянчивая на пузырёк. Жаловался на то, что в посёлке с появлением нового начальника милиции порядочным людям — он делал ударение на последнем слоге — жить стало невмоготу.
— Раньше как было: нахлюпаешься от души и до одури, и гуляй компания, море по колено. Ори песни, крой матом, задирай встречных-поперечных, устанешь — спи, где приспичит. Никто не мешает, и ты никому не мешаешь. А сейчас? — небритая физиономия страдальца скривилась, прорезавшись многочисленными тонкими морщинами, а глаза заслезились от обиды и притеснения. — Не успеешь выйти с корешами, чтобы отдохнуть по-человечески, сразу, откуда ни возьмись, мильтоны. Хватают ни за что и волокут в кутузку. А там, известно: отметелят как следует, разденут, обольют холодной водой, пока зубы не застучат и хмель не выйдет, отдадут одни трусы и иди, гуляй дальше. — Он вздохнул и вытер слезу. — Не экономят здоровье рабочего человека. Без штанов какая гульба? Да и после валтуза и мытья уже ни в одном глазу. Приходится идти домой. А дома Петровна добавит. Так и живёшь — нервы всё время на взводе. Займи на бутылёк, поправить?
Агафья Петровна строго-настрого запретила давать деньги главе семьи, и сама забирала его зарплату в стройконторе. И обещала, что если не выдержу — дам, то вышвырнет из дому обоих. Ей, массивной, со здоровенными руками, можно было верить, и я всячески отлынивал от назойливых просьб хозяина. Так до сих пор и мерцают в сумраке комнаты три пары глаз: его, слезливые и умоляющие, и двух его дочек, внимательно, не уставая, всматривающихся в каждый кусок, отправляемый мною в рот. Свободных денег до получки у меня не только не оставалось, но и не хватало. Всё поглощал общий бездонный бюджет. Иногда к хлебу и картошке покупали дешёвые экспортные баночки крабов, захламлявшие со времён японской войны все полки магазинов. Голода они не утоляли, но желудок на время обманывали. В критических ситуациях Агафья Петровна притаскивала пяток здоровенных морских окуней-терпугов, которых местные рыбаки отдавали задёшево, поскольку аборигены их не ели, а скармливали двух- и трёхкилограммовых рыбин свиньям и коровам, отчего молоко у последних отдавало рыбой и было вдвойне полезнее. А то и просто бросали в перегной и навоз на удобрение. Из окуня мы варили с картошкой и луком довольно сытный скользкий суп, предварительно выковыряв из рыбьих хребтов жирных морских червей. По весне, слава богу, Шпацерман выделил нам с Волчковым, как наиболее перспективным работникам, закуток в пенале-бараке, освободившийся от переведённой в другую партию пары.
Эту зиму я намерен провести в полном комфорте — в собственной квартире и в собственном угловом кабинете. Правда, приходится делиться с другими, но приятное общество комфорту не помеха, а, наоборот, достоинство, достаточно вспомнить наши коммунальные квартиры в городах. Лишь бы самому себе не навредить. А оно к тому и идёт. Дали идиоту непыльную работёнку, сиди и радуйся, тяни волынку пока не спросят, а я, дурак дураком, хоть с больной ногой, хоть со здоровой, всё равно со свихнутыми мозгами, в темпе закончил занудные графики и, обрадованный, потащил к Траперу. Тот даже испугался. Что, бормочет, все-все? А я в ответ гордо: угу, те, на которые есть готовые полевые журналы. Он ещё больше сник, боязливо выглянул в охранительную дверь, спросил из-за порога у всех и ни у кого:
— Вы скоро кончите?
Коганиха с грохотом отодвинула стул и с негодованием провизжала:
— Мы не автоматы… как некоторые, — выключила свой ручной механизм и демонстративно прошествовала к чайному столу, чтобы успокоить расстроенные нервы, остальные, как по команде — следом.
Возмутитель болота быстро прикрыл дверь, криво усмехнулся, а я решил, что когда стану техруком, ни за что не женюсь на начальнице камералки.
— Бабьё! — не то выругался, не то пожаловался безвластный руководитель вполголоса, чтобы не услышали, и попросил:
— Ты пока притормози, повыбирай хорошие аномалии и потренируйся над количественной интерпретацией — чем больше, тем лучше, — и я понял, что хотел-то он сказать: чем дольше, тем лучше.
Приказ начальника для любого подчинённого — закон. Я забрал свой злополучный рулон и только повернулся, чтобы, к сожалению начальника, оставить его в добровольном заключении, как в глаза бросилась полка с длинной полулежащей шеренгой книг и мягких сборников.
К книжкам у меня, без преувеличения, трепетное отношение, как к ожидаемой встрече с незнакомым человеком. Они для меня — законсервированные в печати души, оживающие, когда с ними мысленно разговариваешь, и потому есть любимые с родственными душами, а есть нетерпимые, когда разговор не клеится. Они живее и интереснее живых людей. С людьми я схожусь трудно, с книгами — запросто. Уверен, что у каждой человеческой души есть аналог, спрятанный в литературе. Недаром говорят: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты. А я переиначу: скажи, что ты читаешь, и я скажу, что ты за человек.
— Можно мне посмотреть? — спрашиваю у хозяина.
— Смотри, — разрешает он равнодушно, снова утыкаясь горбатым длинным носом в какие-то важные записи.
И я, перебрав все и пошептавшись со всеми, запомнил тех, что ответили по-родственному, но взял только те, что нужны для интерпретации магниторазведки, и очень обрадовался хорошему знакомому — институтскому курсу магниторазведки. Заодно, в который раз, обругал себя за то, что с садистским ожесточением порвал и выбросил все лекции и не привёз с собой ни одного учебника. Забрав драгоценную литературу и не менее драгоценный рулон я прогремел в свой открытый кабинет под испепеляющими взглядами героических тружениц геофизического тыла и с удовольствием погрузился в забытый мир науки.
Однако, к сожалению, свежий опыт с графиками не пошёл мне на пользу, и я продолжал в том же ускоренном темпе прочитывать умыкнутые книги, классифицировать и осваивать экспресс-способы количественной интерпретации магнитных аномалий. Занятие это оказалось настолько увлекательным, что я стал прихватывать вечера, ещё больше раздражая по горло занятых домом дам, зато приобрёл верного друга и помощника в лице сторожа деда Банзая. Мы в полном согласии и ничтоже сумняшись вволю попивали чаёк из бабского чайника, правда, без объедков, которые великодушно оставляли тараканам и хозяйкам на завтрак. Моё присутствие помогало деду убивать время и сон, а мне время от времени обращаться к нему за разъяснениями по неясному методу, и оба были довольны: он — тем, что двигал науку, а я — тем, что, разъясняя, начинал понимать сам.
Когда активного участия деда не требовалось, и я кое-как додумывался без его помощи, он, скучая, рассказывал мне про то, как воевал в обе японские войны. В первую натерпелся на сопках Манчжурии, но вальса не знал, хвалил русский штык и отчаянность самураев, которые, выпучив глаза, бешено пёрли на наши окопы, и приходилось, крепко уперевшись ногами, нанизывать по две-три штуки. Вернулся отчаянным грамотеем, выучившим вражеский язык, правда, только два слова: «банзай» и «хоросо». Но и их хватило, чтобы в конце второй войны деда назначили старшим охранником пленных японцев, строивших здесь обогатительную фабричку. До чего понятливые, хвалил недавних врагов бывший охранник, не хуже собак: скажешь им «банзай» — работают, скажешь «хоросо» — все, как один, бросают. Нашим и мяса дай, и хлеба, и картохи, и водки с махрой, а эти трескают сырого терпуга с трофейным рисом без соли и довольны. А работают как! Наши бы и по сю пору не сделали фабрички. Нет, без деда я бы тоже по сю пору не справился с ответственной работой. А она оказалась не только увлекательной, но и завлекательной. Смотрю с удивлением: с каждым днём всё растёт и растёт на моём столе кипа обсчитанных журналов, да и женщины меньше базарят и бессмысленно надуваются водой. Коганша почти не рявкает и не визжит, Траперша глаз не поднимает, так занята подсчётами, и в сортир шастают по одиночке, когда припрёт. Ну, думаю, какие молодцы! И невдомёк, что Коган накрутил хвоста Коганше, а та сорвалась на Траперше, и пошла цепная реакция, катализатором которой оказался я, а крайним, естественно — Трапер. Сидит в каморке и глаз бесстыжих не кажет.
У нас не бывает завершения трудового энтузиазма — всегда что-нибудь да помешает: то не вовремя затеянный перекур с политинформацией, то какой-нибудь длинный революционный праздник, то чего-нибудь не хватает и заменить нечем, то дело надоедает и хочется свернуть на другое, поэтому и стараемся отпраздновать будущую победу заранее, а не в результате.
Так и сейчас. Только-только созрел наш трудовой порыв, как его начисто смёл вихрь неотложных предновогодних общественных мероприятий. До 56-го осталось всего-то две недели. Наступила ответственная пора отчётно-выборных собраний, и тут не до журналов и графиков, рабочего времени на заседания не хватает.
В любом деле главное — почин, я уже вспоминал об этом, поэтому первые собрания всегда наиболее важные, они дают настрой и определяют общественный пульс коллектива. У нас он и без того был на пределе — броуновское движение женщин достигло апогея, и если бы не частые чаепития с усиленной закусью, можно было ожидать тяжёлых нервных срывов. Какая уж тут работа? Только два идиота с отсутствующей нервной системой оказались в стороне, отсиживаясь в кабинетах — Трапер и я.
В качестве затравки первым провели собрание членов общества Красного Креста и не помню какого цвета Полумесяца. Оказалось, что я тоже член общества, и отлынить не удалось, особенно в самом начале, когда собирали членские взносы. Больше того, некоторые наиболее сознательные члены, высоко оценив мои деловые и организаторские качества и то, что я ничем не загружен, попытались доверить мне ответственный пост председателя или секретаря, как человеку, к тому же, наиболее сведущему в медицине, чокнутому и ударенному, но Алевтина бросила чёрный булыжник в мою урну, объявив, что у санитаров бывают сборы летом, и полевика выбирать нельзя. И хотя я не возражал, правда, молча, мою самую достойную кандидатуру провалили. В оставшееся до обеда время яростно обсуждали неотложные сан-мероприятия и постановили просить Шпацермана повесить в конторе два умывальника с полотенцами и отремонтировать щелястый сортир, чтобы уменьшить простудные заболевания. Тесно сгруппировавшаяся в углу фракция полевиков, не занятых на строительстве, претензий к Обществу не имела и безмолвствовала. Правда, как выяснилось потом, одобрительно отнеслась к идее вывешенных полотенец, поскольку те вскоре исчезли, использованные на портянки. После обеда никто на работу не вышел. Кроме двух идиотов.
Я думал, что на следующий день кто-нибудь не выдержит нервной встряски, заболеет. Не тут-то было! Пришли даже те, кто был на бюллетене и на сносях.
Новая сессия открылась собранием членов ВОИР. Начали, как и вчера, со сбора взносов, и снова оказалось, что я тоже член. Правил балом главный рационализатор выгодного проектирования — Трапер. Он привёл впечатляющие цифры массового изобретательства и материальных достижений рационализаторов. Отметил и наши успехи, выразившиеся в двух рационализаторских предложениях, отвергнутых в экспедиции, и ещё двух, находящихся в стадии оформления, и пожелал новому руководству таких же успехов. Насторожившееся собрание жаждало самого интересного и щекочущего нервы — драчки за председательский пост. Поднялась Алевтина и, отметив персональные успехи прежнего руководства, предложила выбрать на новый срок самого достойного из нас. И я нисколько не удивился, когда кто-то из обжитого полевиками угла выкрикнул, спрятавшись за спины товарищей, мою фамилию. Все сразу дружно загалдели то ли за, то ли против, пока снова не поднялся Трапер и с размаху, как и Алевтина, тоже бросил в мою урну чёрный камень, обозначив тем самым явный заговор неспособной элиты спецов против растущих молодых талантов. Мы, объясняет, уже обжигались, избирая полевика, когда не могли получить не только ни одного толком оформленного рацпредложения, но и отчётов вовремя. Лопухов, продолжает, ещё неизвестен нам как рационализатор и изобретатель, пусть сначала что-нибудь придумает, тогда и подумаем о нём. А пока, говорит, предлагаю председателем общества выбрать начальника спектральной лаборатории — и не упоминает из скромности, что там лаборантшей работает Шпацерманиха. У него, мол, уже есть два предложения, не принятые в экспедиции, и если он, будучи председателем, протолкнёт их, то у нас в отчётах исчезнет прочерк в графе о рационализаторской работе. На том и порешили. Вяло обсудили план на год, обязав, в том числе геофизиков, выдать три предложения, и, исполнив гражданский долг, досрочно повалили на обед. После обеда в камералке опять были только два идиота.
На третий день мы занялись обороноспособностью страны. Для начала, как и полагается по регламенту, внимательно выслушали доклад-меморандум председателя ДОСААФ, вернее, председательши, поскольку ею оказалась мошкара в очках, т. е., чертёжница. Говорят, каков командир, таково и войско. В этом смысле нам крупно повезло, что целиком следовало из пространного отчёта, уложенного командиршей в две минуты.
Основная работа по сбору взносов выполнена на все 80, и все присутствующие вздохнули с удовлетворением. Кроме того, общество увеличилось на одного человека, и все повернули головы ко мне, а мне было приятно, что уже внёс свой значительный вклад в развитие общества. Техническое вооружение выразилось в приобретении противогаза, и теперь в случае американской газовой атаки можно будет пользоваться им поочерёдно, и все облегчённо вздохнули. Организована санитарная дружина из двух человек и одних носилок. «Кто, кто?» — заволновались присутствующие, не охваченные мероприятием. Оказалось — сама мошкара и уборщица, которая не пришла, поскольку у неё разыгрался хронический радикулит.
— Достаточно, — остановил разрапортовавшуюся председательшу Трапер, — я думаю, мы заслужили если не отличную, то хорошую оценку точно.
Все с ним согласились, хотя Траперша, забыв, что не дома, попробовала противоречить, но, остановленная презрительным взглядом Коганши, стушевалась и согласилась с мужем.
Дальше последовали выборы. Многие загалдели, что от добра добра не ищут, и требовали оставить командиршей чертёжницу, но та вдруг заплакала и, вытирая глаза и очки, тихо отказалась: «Не буду», и все поняли, что выбор их был неудачным. И тогда я, почувствовав, что кроме боевого обстрелянного лейтенанта выбирать некого, предложил, оттягивая сладостный момент:
— Нам нужен на этом важном посту человек, не понаслышке знающий ратное дело, и поэтому предлагаю выбрать участника двух японских войн деда Банзая.
Почему-то моё сверхрациональное предложение не понравилось партийному комитету, и Алевтина, поднявшись, отвергла кандидатуру деда, не найдя более веской причины, кроме той, что ветеран неграмотен и не сможет писать отчёты. А взамен предложила товарища Трапершу, которая проявила себя грамотным составителем протоколов собраний. Та, засмущавшись, опустила голову и спрятала заблестевшие радостью глаза и зря: если бы встретилась взглядом с лучшей подругой Коганшей, то наверняка бы отказалась. Проголосовали, естественно, единогласно, а я опять остался с носом. После обеда работал только один идиот, а второй попрыгал на очередной осмотр к Ангелине.
Ангелина была на редкость в хорошем настроении. Наверное, обрадовалась мне. Пока я сидел на холодной клеёнчатой кушетке, ожидая осмотра самой дорогой для меня детали тела, она что-то сосредоточенно заносила в мой медгроссбух, а, закончив, не стала ничего щупать, а поднялась, озарённая внутренней улыбкой и позвала:
— Идём, — и вышла в пустой коридор, освобождённый отдыхающими от безделья доходягами, отобрала левый костыль и неожиданно, без всякого предупреждения хотя бы за неделю, приказала: — Иди.
— Куда? — глупо спросил я, непроизвольно отыскивая левой рукой отсутствующую подпорку.
— По коридору. До конца и обратно, — объяснила и обрадовала: — Не бойся, ты в больнице.
Этого-то я больше всего и боялся: упаду, расшибу колено и без промедления в знакомую палату на долгую вылежку к старым друзьям. А потому поскакал на одной ноге да с таким грохотом, что из палат стали высовываться озадаченные серые жмурики с серыми заспанными физиями.
— Да не так! — сердится стартёрша. — На ногу опирайся, дай ей работу, — приказывает, — и не шуми так, а то всех мёртвых поднимешь.
Я совсем испугался — оказывается, у них здесь мертвяков куча, замедлился, оперся на больную ногу, помогая костылём, пошёл так сначала медленно, потом быстрее, вихляя в такт задом, радуясь, что нога и я вместе с ней терпим, даже залыбился от удовольствия. А тут ещё Ксюша откуда-то вышла, смотрит на мой забег и тоже улыбается.
— У нас есть свободная трость? — спрашивает её Ангелина, улыбаясь. И чего они радуются моей радости? И вдруг разом осенило! Сговор! Ангелина узнала о нашем договоре с Иванычем и тоже метит на мой коньяк. Ладно, я не жадный, лишь бы на ноги встать. А уже стою, держусь не за костыль, а за гладкую палку с ручкой крюком.
— Иди, — опять понукает Ангелина в нетерпении заполучить коньяк. Я и заковылял как денди лондонский по скверному стриту с изящной тростью, хотел помахать ею на ходу, но больное колено не выдержало полной нагрузки и чуть не переломилось.
— Не спеши, — уговаривает испуганная алкоголичка, — во всяком деле и, особенно, в выздоровлении поспешность вредна.
Могла бы мне об этом и не говорить. Я всегда и всюду лезу поперёд батьки и выучил на своих шишках, чего стоит торопливость. Но первым быть всегда интереснее, чем опоздавшим.
— Всё, — говорит Ангелина спокойно, — можешь уходить. И так всех на ноги поднял. Больше мы не нужны друг другу.
А я и не знаю, что сказать в ответ, только бессмысленно бормочу, никак не желая расставаться:
— Спасибо… спасибо большое… спасибо за всё…
— Не мне спасибо, — отвергает благодарность гордая врачиха, — Жукова благодари — он тебе колено сделал, только он и мог. — Вздохнула и добавила скорее для себя, чем для меня: — Ему бы чуточку характера, знаменитейшим бы хирургом стал.
Я чуть не выронил трость, услышав, что она говорит об Иваныче то же самое, что и он недавно говорил о ней. Слова вымолвить не могу, совсем растерялся.
— Что уставился? — усмехается она. — Иди давай.
Ладно, думаю, пусть сами разбираются, кто прав, а кто виноват. Третий всегда лишний. Надо бы двигать из больнички, а не могу, всё кажется, что что-то недоделал, недосказал, как с Марьей. Радость переполняет так, что не могу просто уйти, не поделившись ею.
— Вы очень и очень симпатичная женщина, — говорю искренне дрогнувшим от правды голосом, — и очень и очень хороший врач.
Она подозрительно быстро отвернулась, сердито сказала:
— Да иди же ты! И больше не попадайся, — и вломилась в ближайшую палату, захлопнув за собою дверь.
На следующее утро я пришёл на местное ристалище в приподнятом миролюбивом и благодушном настроении, подготовленный к искренним поздравлениям по случаю восстановления на ногах и перехода на более рентабельный способ передвижения. Но, к моему огорчению, никому и дела не было до моей щенячьей радости, все чувства пересиливали тревожные заботы трудного рабочего дня. Большая часть дружного коллектива морально готовилась к занудному комсомольскому собранию, а наименьшая, но более опытная и авторитетная — к недалёкой новогодней пьянке. Меня не беспокоили ни те, ни другие, и я уже за это был благодарен и тем, и другим, простив их невнимание, но, оказалось, напрасно. Пришла от первых наш незаметный в трудах инженер-интерпретатор Зальцманович Сарра и, остановившись у моего стола, недовольно произнесла:
— Мы тебя ждём, Лопухов.
Вот так: меня ждут! Я нужен молодёжи! Несказанная гордость обуяла меня и, окинув высокомерным взглядом Коганшу, уткнувшуюся, к сожалению, в составляемое прозаичное праздничное меню, я, уверенно ступая на больную ногу, бодро двинулся туда, где без моей помощи никак не могли обойтись.
— Вы разве не комсомолец? — словно вылила на разгорячённую голову ведро холодной воды во всё встревающая Алевтина.
Я так растерялся от её холодных слов, что застыл в дверях столбом, как на революционной картине «Не ждали!», или как самонадеянный дурак дураком, или как нашкодивший школьник, и не мог сообразить, что ответить.
— В институте… был…
— Что значит был? — взъярилась партследовательница. — Вас что, исключили?
Стал лихорадочно вспоминать: исключили или нет? Дело в том, что в институте я был во фракции устойчиво пассивных членов союза, отлынивавших от собраний и, особенно, от поручений, которые мне и так никто не давал из-за легкомыслия и плохой успеваемости. Вся моя плодотворная деятельность в комсомоле ограничивалась своевременной уплатой взносов, и всех это устраивало, а больше всех меня. А тут? В этой дыре? С десятком члеников?
— Да… вроде бы… нет, — мямлю, жалкий и сам себе противный, — но… мне уже почти 25, какой из меня комсомолец?
— Он, видите ли, сам себя исключил, — едко вставила Зальцманович, бывшая у нас молодёжным вожаком и почему-то возненавидевшая меня, абсолютно безобидного, с самых первых дней. — И на учёт не становился.
Есть такие люди, которым очень плохо, когда другим хорошо, так вот, душа, с позволения сказать, комсомола из них. Она тоже закончила институт, но только московский геологоразведочный, и тоже не комсомольского возраста, а зачем-то пыжится. Может быть потому, что не отличается, мягко говоря, привлекательной внешностью, особенно зубами, крупными, разрозненными и выпирающими наружу. Да и характер, злобный и язвительный, не способствует нормальным человеческим взаимоотношениям, вот она и компенсируется общественной работой, но как-то и тут неудачно, застряв на нижней комсомольской ступеньке.
Трапер, когда ему оборзевало обозревать отвратную рожу, отсылал интерпретаторшу на полевой контроль к радости бичей. В день её появления все отвлекались на ловлю змей, за каждую из которых страхолюдная инженерша осенью выдавала бутылку, жадно любя жареных гадов. Сама их обдирала и потрошила, сама резала на аппетитные доли, как колбасу, и сама жарила, отпугивая от костра самых закоренелых рецидивистов. Никто не отваживался составить ей компанию за столом, а наиболее боязливые и брезгливые утверждали, божась, что в прошлой жизни квазиморда была гадюкой и теперь, когда ест, у неё с выступающих верхних зубов капает жёлто-зелёный яд. Последнему мало кто верил, и от доброты душевной приносили и ящериц, и лягушек, но их она почему-то отвергала. Любя и жалея несчастную женщину, народ ласково называл её между собой то Змеёй Горынычной за любовь к сёстрам, то Сарняком за воронье имя Сарра.
— И устава не знает, — продолжала обличать невинного союзная подруга, — а там чётко указано: в комсомоле состоят молодые люди в возрасте до 28 лет, а по желанию — до 30…
Ну, нет, у меня такого желания не возникнет, клянусь Марксом-Энгельсом. Сейчас бы как-нибудь отбояриться да отсидеться до отставки.
— Так мне, может быть, уйти? — спрашиваю с тайной надеждой на положительный ответ. — А то стоять трудно. — И настроение как у сбежавшего зэка, которого невзначай накрыли и загнали обратно в зону.
— Нет, нет! — заволновалась добрая Алевтина, покрывшись стыдливыми красными пятнами. — Извините. Проходите, садитесь, — и к Зальцмановичихе: — То, что у вас комсомолец не на учёте, не только его вина.
— Что же мне, бегать за каждым? — взвилась Сарра, и мне показалось, что у неё раздулись щёки. Как бы то ни было, а я прошёл, поскольку меня очень попросили, и не как клеймёный, а как равный равным, намертво оккупировавшим последние стулья в Красном Уголке.
Надо сказать, что наш Красный Уголок — удобное многофункциональное помещение с плохо побеленными облезлыми стенами, жёлтыми потёками в верхних углах и стёртыми, плохо выкрашенными полами из скрипучих досок. О том, что это именно Красный Уголок, сурово напоминают Ленин и Сталин с плакатных портретов в простых некрашеных деревянных рамках, повешенных в простенке между двумя грязными окнами, да совершенно выцветший до бледно-розового цвета транспарант на противоположной стене, чтобы вожди видели, с боевым призывом: «Богатства недр — народу!», как будто можно было их толкнуть кому-нибудь по ту сторону. О том, что это конференц-зал, легко можно судить по груде искалеченных списанных стульев, обычно сдвинутых к задней стене, а сейчас рассредоточенных по всему помещению. О том же, что это местный таможенный пункт для перетряхивания складского барахла, напоминают завалы старых палаток, спальных мешков и сапог, закрывающие облезлые нижние углы за стульями. А о том, что это мастерская — ящики с приборами и растерзанные приборы на двух столах у дальней стены в натюрморте с запчастями и инструментарием. Только однажды, на Новый год, многострадальное помещение приобретает обжитой и необычно праздничный вид, украшенное длинным домино столов, застеленных дефицитной миллиметровкой, и подвешенными на стенах лапником и цветными бумажными и ватными гирляндами, а главное — ёлкой, задвинутой в красный угол рядом с портретами противников новогодних торжеств.
— Приступим, товарищи, — призвала ко вниманию затаившихся товарищей парткураторша. — Сарра Соломоновна, начинайте. Расскажите, — спрашивает с интересом, — чем занималась организация в завершившемся году.
И нам интересно, особенно английским заднескамеечникам, чем мы таким занимались целый год. Оказывается, многим. Вышедшая к президиуму, образованному из одной Алевтины и одного стола, накрытого мятым красным сатином с ритуальными графином и стаканом на нём, наша милейшая секретарша доказала это, бодро зачитав, отчаянно шепелявя из-за дефекта зубов, а может и оттого, что и вправду была сродни пресмыкающимся, длиннющий список чего мы наделали. Что-то и кого-то слушали, что-то обсуждали и одобрили, кого-то обсуждали и заклеймили, кому-то писали и кого-то награждали, кому-то поручали и кого-то выдвигали, кому-то что-то собирали и куда-то ходили и ещё многое что-то, кого-то, кому-то, куда-то… Я даже нечаянно задремал под монотонное гудение по старой институтской привычке не тратить времени зря. Мне простительно — я никого не выдвигал, ничего не слушал, никому не писал и никуда не ходил, да и где взять время для спанья? Работа — больница — собрания — еда — книга — работа — больница… и места для сна нет. Некоторые, правда, умудряются преспокойно дрыхнуть на работе, как наш инженер-геофизик Розенбаум Альберт, в просторечьи — Олег. Но ему помогают профессорские роговые очки, за которыми не видно закрытых глаз, и только предательски клюющий нос выдаёт истинное состояние владельца. Я ему часто завидую.
— Какие будут вопросы? — невежливо прерывает дремоту Алевтина.
А какие могут быть? Конечно, никаких. И так всё ясно. Скорей бы кончалась бодяга. Но и без вопросов неудобно. Надо поддержать боевой дух нашей вождихи.
— А сколько, — спрашиваю очень спокойно, даже не интересуясь ответом, — проведено собраний, лекций, обсуждений, политбесед, экскурсий на полевых участках?
Смотрю, заметалась змея, как будто хвост прищемили, нервно перекладывает объёмистый доклад с места на место, переставляет ненужный стакан, оглядывается на партзащитника, а та смотрит в сторону, словно вопрос её абсолютно не касается.
— У нас нет таких возможностей, — освободила хвост секретарша и села, свернувшись клубком, давая понять, что на такие вопросы отвечать не будет.
— Ещё вопросы, — зудит неутомимая Алевтина. — Есть вопросы? — и на меня не глядит, намекает, чтобы не высовывался.
— Есть, — говорю, и опять спрашиваю спокойно, для отмашки: — Какая комсомольская работа проводилась среди несознательной молодёжи на полевых участках?
Ничего особенного в вопросе, а Саррочка-Сарнячка так резко встала и так зыркнула жёлтым взглядом, обнажив верхние резцы, что подумалось: если укусит — мне конец.
— Товарищи, давайте работать конструктивно, — поспешила на помощь партопекунша. — И поскольку вопросов больше нет…
— Есть, — перебили сзади. Я обернулся — Игорёк Волчков, дружок и сосед по пеналу. — Какие проводились спортивные мероприятия?
Зальцманович даже улыбнулась, спрятав зубы, от такого простого вопроса, на который у неё был простейший ответ:
— Мы регулярно проводим физкульт-паузы на рабочих местах, — и, чуть запнувшись, добавила, не ожидая моего дополнительного вопроса: — На полевых участках тоже можно проводить.
Я тоже обрадовался, представив, как, обливаясь потом, пру лосем через заросли багульника и лиан, через поваленные деревья, сгибаясь под тяжестью рюкзака и прибора, весь выдохся, и — раз! — останавливаюсь, быстренько делаю физкультупражнения и дальше, как новенький. Обязательно надо внедрить от имени комсомольского руководства.
— Простите, — обращаюсь робко к рационализаторше, — у кого можно взять комплекс взбадривающих упражнений?
— Всё! — рычит Алевтина. — Кто за то, чтобы принять отчёт с оценкой удовлетворительно?
Все разом возмущённо заволновались, обиженные несправедливой оценкой нашей плодотворной деятельности, и я, как всегда, взял инициативу на себя и от имени всех предложил оценить нас — жалко, что ли! — как минимум на четвёрку, чем вызвал бурное одобрение.
— Хорошо, — поспешила согласиться счётная комиссия из двух секретарей. — Голосуем. Кто за это предложение? Раз, два, три… единогласно.
Мы даже захлопали, обрадовавшись, что нас так достойно оценили.
— Осталось, — продолжает Алевтина, — избрать нового секретаря. Тут уж все замерли — каждому очень хочется, чтобы его не выбрали. Стараемся спрятаться друг за друга, да где там — и место открытое, и нас мало, а со стены вожди уставились укоризненно.
— Партийное руководство и руководство партии, — не поймёшь, где какое, — звонко роняет страшные слова в замерший зал Алевтина, — рекомендует избрать на новый срок… Зальцманович Сарру Соломоновну.
Глубочайший вздох облегчения раздвинул стены, заставив зашататься вождей, стало легко и свободно, послышались сначала робкие, а потом и обвальные выкрики: «Одобрям!», и ведущей ничего не оставалось, как поставить одобренную снизу доверху кандидатуру на формальное, предрешённое голосование. Моя длинная рука поднялась выше всех.
Ободрённые успехами комсомольцы разбежались кто куда, прихватив заодно и переживавших за них в безделье подруг послекомсомольского возраста. В камералке наступила благодатная тишина, самое время для углубления в интерпретационные расчёты и размышления, а не работалось. Остался какой-то разъедающий осадок кругового притворства и вранья.
Раньше, в школе и в институте, я как-то не задумывался, что живу не сам, не самостоятельно, а по чужим правилам, к которым бездумно легко приспособился, как-будто так и надо. Сказали, делай так, я и делал; не делай этого, я и не делал; это плохо, и я, не сомневаясь, соглашался; а это хорошо, и я одобрял. И вот вдруг на исходе комсомольской жизни и на старте самостоятельной трудовой механизм удобного восприятия заклинило. Пока ещё, чувствую, чуть-чуть, не настолько сильно, чтобы сломаться, но настолько, чтобы задуматься. Эти «вдруг» всегда возникают непонятно как и отчего, словно накапливаются, чтобы выплеснуться неожиданно. Сейчас, после собрания, стало вдруг так омерзительно противно, что места не найти. А почему, не могу толком разобраться. То ли потому, что на собраниях мы сами не свои, не люди, а стадо; то ли оттого, что собственная трусость заела; то ли обрыдла Зальцмановичская уверенная харя и Алевтинины партийные указки, а может и потому, что ожидал здесь романтического таёжного геологического братства, а нарвался на всё то же партийно-начальственное хамство, только в миниатюре, больше выпяченное и больнее задевающее. А вдруг я стал взрослеть? А может, ударился не только ногой, но и головой? Отчего-то вспомнилась Марья. Ей-то всё понятно, она во всём уверена, с ней не надо притворяться и финтить. Гад я, что так расстались. Ладно, буду жить со всеми, но отдельно, по собственным правилам. Усмехнулся горько. Наверное, пока не взрослею. Ну и что? Некоторые до старости живут в младенчестве. Я — не против. Собрал свои чертежи и потопал к людям, среди которых собрался жить. Пока — к Алевтине.
— Можно? — вламываюсь в геологическую каморку и вижу, как её невыразительное лицо выразило досаду, что помешали заниматься неотложным делом. На столе папки с надписями «Протоколы», «Заявления» и другие, необходимые геологу. Сбоку к её столу приткнут стол старшего геолога Рябовского, который в основном занимается любимой геохимией, а сейчас он на нашем участке у Кравчука и должен был вернуться со всеми сегодня. Вдоль стен под потолок стояли сплошные широкие стеллажи, заваленные камнями, мешочками с пробами, бумажными рулонами и всяким геологическим хламом, включая грязные кирзачи и молотки с длиннющими ручками.
— Алевтина… — не сразу вспомнил отчество, — Викторовна, давайте посмотрим, что у меня получилось с интерпретацией магниторазведочных материалов.
Она нехотя захлопнула раскрытую перед собой папку, сложила все стопкой, спрятала в стол и процедила сквозь сжатые зубы, не глядя на меня — явно была в обиде за собрание, а может я помешал отвлечься от опостылевшей геологии:
— Давайте.
Быстренько, экономя её время и пока не передумала, разложил на столе Рябовского свою аккуратно оформленную продукцию, она на своём столе — мятую бумажную портянку с результатами геологических наблюдений и точками отбора образцов. С первого сопоставления, с первой аномалии возникли серьёзные разногласия, как это бывает у истинно творческих работников. Там, где по моей интерпретации должна быть магнитная дайка основного состава, у неё шиш с маслом, а там, где у неё такая дайка есть, у меня кукиш с маком. Естественно, каждый стоял на своём, доказывая свою непогрешимость. Если бы не злополучное собрание, может, и вредного противостояния бы не было. Стали раздражённо препираться, обвинять друг друга в некомпетентности, чуть-чуть не дошло до взаимных любезностей: «ты — дурак», «сама — дура!», впору было вцепиться друг другу в волосы. И тогда я, опомнившись, как благородный муж осадил обнаглевшую бабёнку:
— Давайте, — говорю любезно, — вернёмся к статус-кво, согласимся, что оба правы…
— Как это? — перебивает, опешив от моего благородства и деликатности.
— … и поищем провокатора в природе.
Она уставилась внимательно, соображая, на чём я хочу её объехать.
— Только на сей разок, — продолжаю, не обращая внимания на её приятную ошеломлённость, — пойдём обратным путём…
— Уж как, друзья, вы ни садитесь, всё в музыканты не годитесь, — это она о собственном плохом слухе.
— … от известного к ожидаемому. Давайте самую надёжную вашу дайку и посмотрим, какая от неё аномалия.
— Так смотрели уже… — не хочет сдаваться оппонентка, не веря ни мне, ни непонятной, а значит, ненужной геофизике.
— А мы ещё разок, — уговариваю. У меня есть такая репейная черта: уж если прилипну, то не отдерёшь, пока не добьюсь своего. Преподаватели в институте беспрекословно ставили незаслуженный трояк, чтобы только как-нибудь отвязаться. — Да порассуждаем, отчего эти ваши дайки такие вредные.
Она ухмыльнулась, довольная своими дайками, и согласилась.
Как я и предполагал, от самой любимой её дайки аномалия, конечно, была … с гулькин хвост, и рядом таких же несколько, прямо — стая.
— Ну, что? — лыбится, довольная, и не врежешь, поскольку хорошо воспитан.
— А может, они не магнитные? — высказываю дурацкую мысль, свалившуюся с потолка. — Может, это вообще не диоритовые порфириты?
Алевтина засопела, поджала губы, обиженная за дайку, но спорить с геологическим несмышлёнышем не стала, а полезла в полевые журналы, нашла какой-то, полистала, сверилась со схемой, читает:
— Диоритовый порфирит, порода местами осветлена. — Подумала, подумала над скудной информацией, поднялась из-за стола, обещает: — Посмотрим природу. — Подошла к стеллажу, порылась в камнях, достаёт один, светлый в крапинку, рассматривает в лупу со всех сторон. — Похоже, Кравчук ошибся: это не диоритовый порфирит, а самый натуральный кварцевый диорит с почти полным замещением роговой обманки кварцем. Понятно, почему порода не магнитна.
И мне понятно: стахановец Кравчук, озабоченный вместе со всяким руководством исключительно отбором металлометрических проб, плевать хотел на попутные геологические наблюдения и определения, оставляя их бездельнице Алевтине. Хорошо ещё, что собирал образцы горных пород, да и то, наверное, когда рюкзак не сильно оттягивал плечи. Так что пришлось нам больше додумывать, чем сравнивать, да опираться на известные минералогические определения по соседним участкам. Но я, как ни странно, был не в обиде на лучшего геохимика экспедиции. Своим враньём он разбудил во мне интерес к практической геологии, к дотошной интерпретации геофизических аномалий, к непременному доказательству своей точки зрения, своей правоты. И Алевтина оказалась такой же заводной, поэтому время потеряло для нас главный смысл, уступив его поискам наших общих маленьких истин.
Потом мы ещё прищучили четыре обманные дайки кварцевых диоритов, опозоривших мою высокую профессиональную квалификацию, согласно установили, что дайки основного состава мощностью меньше полуметра для магнитной съёмки неэффективны. А потом наступило время разочарований, когда магнитные аномалии ну никак, даже отдалённо, не подтверждались образцами, и оставалось предположить глубинный характер магнитных объектов, но форма аномалий неумолимо свидетельствовала о выходе их на поверхность.
— Может быть, пирротин? — спрашивает, снова раздражаясь, Алевтина.
Быстро перелистываю затёртые страницы дырявой памяти и — эврика! — почти сразу натыкаюсь на оставленную при чтении в больнице справочника по физическим свойствам запись о самых магнитных минералах: магнетите и пирротине. Правда, о втором было сказано и так, и сяк, но больше, всё же, так.
— А что, — спрашиваю в свой черёд, — его много?
— К сожалению, очень, — обнадёживает Алевтина. — Есть несколько минеральных генераций, — об этом могла бы и не говорить, мне без разницы, — есть обширные и локальные зоны бедных вкрапленников и линейные зоны богатой прожилково-вкрапленной минерализации. Кстати, нередко совмещённые пространственно с полезным оруденением.
Я чуть не подпрыгнул.
— Что же вы до сих пор молчали? — по-свойски делаю ей заслуженный выговор. — Заладили со своими дайками, а о главном ни гу-гу.
Она улыбается, прощая мою несведущую горячность.
— Не очень-то радуйтесь, — льёт мне за шиворот ушат холодной воды. — Установлена обратная зависимость между объёмом колчеданной минерализации и продуктивным оруденением. К тому же последнее, как правило, относится к сравнительно бедным промышленным месторождениям жильного типа.
А мне и такое ухватить не терпится, не зря же толкуют: лиха беда — начало, может здесь и найдётся начало тропочки к моему месторождению на Ленинскую.
— Давайте всё же проверим, — выпрашиваю, и готов встать на колени, даже на больное, — как эти зоны действуют на магнитное поле. Ну что вам стоит?
Она устало откинулась на спинку стула, оглянулась на давно посеревшее окно, предложила, не особенно настаивая:
— Может, завтра? Поздно уже.
— Да вы что? — заверещал я как капризный пацан, которому перед самым сном дали красивую игрушку. — Куда нам спешить?
Мне — точно некуда, и ей — тоже: не надо было тянуть с приятной новостью.
— Живот подтянуло, — жалуется, морщась, а там и подтягивать нечего — давно к позвоночнику прирос.
— Неужели, — стыжу старшую, да ещё партсекретаршу, — прихоти живота для вас дороже богатств недр, которые мы найдём народу? Посмотрим пару-тройку зон и разбежимся, — иду на компромисс, себе не веря.
Она тяжело вздохнула, довольная, что в кои-то времена оказалась кому-то так сильно нужна, вышла из-за стола, включила свет и снова уселась, готовая к продолжению вымучивания природы непонятных аномалий, не внушающих ни малейшего доверия, поскольку их нельзя пощупать, да и сами геофизики напоминают не умеющих плавать, брошенных в мутную воду интерпретации.
Настаивая, я надеялся на лучшее. Ну, не на месторождение, конечно, сразу, но хотя бы на внятные аномалии от богатых рудных тел, а получилось, как она и предрекала чёрным глазом — шиворот-навыворот. Аномалии то есть, то нет, то над рудным телом, то рядом, и амплитуды нераженькие, не скажешь сходу: ага, попалась — хвать, а там — дайка. Даже зло разобрало: не мог, что ли, этот вредоносный пирротин отложиться, где надо. Зря согласился смотреть сегодня: теперь буду всю ночь маяться в размышлениях. А вот над мощными зонами с вкрапленной пирротиновой минерализацией аномалии хоть куда, но почему-то вниз тормашками — отрицательные. Совсем бардак!
Как-то вяло, без интереса, без охотничьего азарта посмотрели поле над большими и неровными выходами габбро-диабазов на фланге рудного поля скарнового месторождения в контакте с известняками. Удалось кое-как проследить скрытые контакты интрузива, и на том спасибо. Слабое магнитное поле над ним явно свидетельствовало о размагничивающих вторичных процессах, с чем и согласились оба, изнеможённые и довольные, что пытка кончилась и следователям больше ничего не извлечь из показаний подозреваемых.
За окном совсем темно — глянцевая темь. С грохотом, хозяином, ввалился дед Банзай.
— Здравия желаю! — глазами юркими нас обшаривает с ног до головы, старается понять: застукал или приважилось? — Не помешал? У вас не шуры-муры?
— Какие там шуры-муры! — жалуюсь верному помощнику и соратнику. — Мозги мне только крутит. — А оно так и есть.
Дед понятливо подмигнул, заблестев замаслившимися глазёнками, авторитетно посоветовал:
— А ты упрись — и на штык! — рассмешив Алевтину как попавшуюся девчонку, обрадованную тем, что ещё может кому-то закрутить мозги. — Некогда мне с вами валандаться, — отрезал дед, не одобрив нашей радости, — пойду, обсмотрю объект.
А мы почему-то не торопились восвояси, не торопились оборвать диорит-пирротиновые ниточки, выжидая чужой инициативы.
— Ого! — воскликнула Алевтина. — Уже девять. Пора. Хозяйка, наверное, разволновалась в неведении. — Наша секретарша снимала комнату.
— Я ещё помурыжусь, — уступаю инициативу, не зная, как разойтись. По-хорошему такой творческий вечер надо бы как-то отметить. Но где? Но разница в возрасте? Но её антиженский вид? К нам, пацанам, что ли, пригласить? Не пойдёт, ей, старшей, неудобно. К себе молодого точно не позовёт, ещё неудобнее. Приходится разбегаться не солоно хлебавши, хотя сегодня, несмотря на весь её непривлекательный пресный вид, она мне нравилась, нравилась не как женщина, а как человек. Наверное, потому, что я — закоренелый эгоист. Так и с Марьей. Использовал… девушку и прости-прощай. Гадко! А как по-другому, когда в отношения вмешиваются приличия-неприличия.
Ну, почему неприлично сделать симпатичному тебе человеку приятное без оглядки и прилично — отказать в этом? Разве прилично оценивать своё отношение к человеку не тем, чего он стоит, а выдуманными прилипчивыми приличиями? И ничего не поделаешь. Общество, а скорее — толпа, диктует правила поведения индивидууму, какого бы он интеллекта и какой свободы ни был, и пусть только попробует не подчиниться. Съедят и его, и визави, съедят … с этим самым и не поморщатся. Поэтому пусть Алевтина уходит одна, а я останусь, как будто заработался, так приличнее.
— Почему вам не нравится Зальцманович? — спрашивает вдруг ни с того, ни с сего, неспешно собирая манатки.
Я и думать не думал о Сарняке — больно-то нужно! — но ответ пришёл сам собой, как будто я его давно обдумал и отложил до случая.
— Потому что уверен, что дело должно быть для человека, а не человек для дела.
Она приятно улыбнулась, загадочно взглянула на меня и вдруг выдала:
— Быть бы вам секретарём, если бы не злосчастный учёт.
Вот это польстила! Хорошо, что я не успел пригласить её ни в ресторан, ни к себе, ни на танцы. Да за такое!.. Врагу не пожелаешь!
— До свиданья, — и утопала, не ожидая, когда я приду в себя от радости. А я облегчённо вздохнул и тоже стал лихорадочно собираться, словно убегая от чуть не свалившейся напасти.
Профсоюзное собрание собрало полный Красный Уголок: приехали геохимики и топографы, пришлось добавлять стулья из камералки, и всё равно на некоторых сидели по двое, а несколько бичей вольготно устроились на складском барахле. Присутствовали даже Шпацерман с Трапером. И только Коган всё мыслил, да я отсутствовал, присутствуя. Забился в дальний уголок и, укрывшись за широкой спиной Игоря, перечитывал так понравившийся в больнице детектив о физических свойствах пород и руд.
Собрание вёл наш профпредседатель, а заодно и старший топограф партии Хитров Павел Фомич. Я знаю двух человек, у которых фамилия соответствует сути владельца — его и себя. Огненно-рыжий Павел Фомич отличался редкой способностью без мыла влезть в любую руководящую задницу и получить то, что хотел. За это его почему-то сплошь не любили, но постоянно отмечали, держа на всякий случай поодаль: а вдруг влезет и не вылезет — операция понадобится. У нас с ним с самого начала сложились тесные и тёплые отношения.
Дело в том, что заумники из Управления придумали для облегчения контроля и собственной отчётности годичные проекты, нисколько не заботясь о том, как в короткое таёжное лето выполнить весь объём работ да ещё в строгой последовательности: сначала топо-подготовка сети наблюдений, за ней геофизические и геохимические работы, а потом — горные работы. Вот и приходится начальнику, чтобы как-то наладить организацию и равномерно занять бичей, сдвигать топоработы на зиму, нередко рискуя в опережении неутверждённого проекта. Дорогие зимой, они оказались вдруг выгодными, поскольку требуют по сравнению с летом меньших затрат, если не считать таблеток от простуды. Прёт рубщик, пыхтя, по колено в снегу, смахивает кое-как мачете, сделанным из обрезка двуручной пилы, торчащие над снегом верхушки кустов да втыкает в снег колышки-пикеты, — и вся работа. А геофизику весной надо найти упавшие пикеты с выцветшими надписями и осторожно продвигаться по недорубленным просекам, постоянно опасаясь наткнуться лодыжкой на торчащие остатки кустов, — какая у него может быть производительность.
Один выигрывает, не дорабатывая, другой проигрывает от недоработок первого — такова, к сожалению, суть взаимоотношений в обществе. На этой общей почве у нас и возник тесный контакт с Хитровым. Я тщетно доказывал ему, что так нельзя, не по-товарищески и не по совести. Если у человека, тем более, рыжего, от рождения нет генов стыда, то бесполезно пересаживать их ему воздушно-капельным путём. И жалобы Шпацерману и Когану ни к чему не привели: им по изуродованным профилям не мытарить, а рубка просек, особенно бесшабашно-бессовестная зимняя, приносила существенный доход родному коллективу и его мудрым руководителям. И против выгоды руководителям не попрёшь, рога обломают. Так что, сколько мы с Хитровым ни ругались, ни цапались тет-а-тет и прилюдно, — всё без толку, всё как горох об стену. Он-то хорошо знал, что, не доделывая и портача, всегда найдёт понимание и защиту у начальства, а потому и не обижался на безрогого сосунка-недоумка. А если я или ещё кто из натерпевшихся геофизиков или геохимиков оборзевали и лезли на рожон, на защиту мужа поднималась бой-баба Хитрованиха, толстущая, громогласная и не стесняющаяся в выражениях. И тогда горе обидчику — он, обмазанный словесным дерьмом, узнавал о себе столько нового, что спешил удрать, чтобы переварить информацию.
Все знали, что Фомич держится мёртвой хваткой за зимние топоработы не только и не столько потому, что они нужны производству, а потому, что они нужны лично ему. Зима в тайге — время разнузданного разгула браконьеров и время дармового пушного обогащения. Сам-то Хитров как охотник — ноль с палочкой, но умело подобранная бригада, сплошь из бывших уркаганов, не боящихся ни чёрта, ни охотинспектора, снабжала начальника и себя соболем и белкой исполу, и всем хватало. Одному для дома, тайной продажи и презентов, другим — для обмена на спирт, за которым и ходить не надо, потому что верные люди сами приносили из посёлка в лагерь. Жёны не только наших начальников, но и экспедиционных сплошь щеголяли в собольих шапках и воротниках. Стоило ли с таким тылом обращать серьёзное внимание на комариные наскоки юнцов, не знающих настоящих законов жизни.
Свой отчётный доклад Хитров развёз на целый час, как будто кому-то, кроме него самого, было интересно. Разве что Алевтине, опять маячившей неприличным розовым цветом в красном президиуме. То и дело уши закладывало обрывками замшевших мероприятий. Особенно часто упоминались соцсоревнование и соцобязательства, о которых мало кто что знал, единогласно принятые повышенные планы, естественно, перевыполненные, о чём мало кто подозревал, рост ударничества и ударников, среди которых геофизиков не было, распределение санпутёвок среди болезненных камеральных дам, разыгранные между ними же ордера на дефицитный ширпотреб, доппитание камеральным дистрофичкам, праздничные подарки их малоимущим детям и ещё, ещё, ещё… Всё, что ни делалось в партии, оказывается, делалось профсоюзом, поскольку все мы его члены, и начальство — тоже.
Потом наступила тягостная заминка в попытке начать плодотворные обсуждения того, что большая часть, прослушав, прослушала. «Кто хочет?.. Ты, Сидоров?.. Может, ты, Иванов?.. Активнее, товарищи!.. Что, никому нечего сказать?.. Не тяните время, товарищи, — пока не обсудим, на обед не пойдём». Первой не выдержала угрозы Алевтина. «Слово имеет парторг Сухотина». И все вздохнули с облегчением, хотя и так знали, что первой будет она. Алевтина отметила хорошую работу профорганизации под руководством парткомитета за истёкший период, особенно в части сбора взносов и распределения льгот, и ни словом не обмолвилась о скотской деятельности топографов, хотя собольей шапки не имела. Потом женщины, обиженные льготами, дружно заблажили, требуя в камералку трюмо. Я бы на их месте воздержался: любая с утра посмотрится, и на весь день обеспечены позывы тошноты. Хотел навстречу предложить завезти трюмо на каждый полевой участок, но вовремя вспомнил, что на сегодняшний день наложил табу на вредоносный язык, и с усилием промолчал, прикусив до боли провокатора. Бичи тоже воспряли, требуя для улучшения быта и поднятия тонуса шашки, шахматы и домино. А я бы добавил карты, а то те, которыми играем, прилипают засаленные к столу, а некоторые просвечивают насквозь и обтрепались по краям от частого приложения к проигравшему носу. Ещё просили газет и роман-газету, и против этого ничего не возразишь, поскольку большинство курило махру.
В общем, время до обеда пролетело не только весело, но и продуктивно, по крайней мере, для меня. После подпитки им пришлось веселиться без меня, а я поопасился утомиться избытком положительных эмоций, большие дозы которых, как известно, вредны. Говорят, что от щекотки умирают. Слышал как-то, что одному ударнику вдруг засветила приличная премия. Две недели они с женой и, естественно, с тёщей в ссорах и слезах распределяли, на что её потратить, а наверху в это время народные заботники решили, что старания ударника тянут не на премию, а даже на медаль. Взяли и порадовали, да так, что бедняга не выдержал и повесился. А ну как я дам дуба от наплыва радостных чувств прямо на собрании и испорчу подъёмное настроение товарищам да и себе тоже? Нет, рисковать нельзя. Лучше-ка займусь составлением геомагнитной карты по тем данным и соображениям, что мы выработали с Алевтиной. Руки и мозги прямо чешутся от нетерпения.
Хорошо одному, хорошо, когда никому не нужен. Эгоист — счастливый человек. Я был им целых два часа, пока не закончилась тред-юнионская бодяга, и профсоюзное стадо не потопало с грохотом на волю. Пришёл Игорь.
— Опять будешь корпеть допоздна?
— Обязательно, — радую его.
— И охота?
Вопрос интересный. Охота или не очень? Зачем я почём зря трачу свободное время?
— Ты знаешь: охота, — не вру и не притворяюсь ни капельки. — Иначе бы не сидел здесь как проклятый.
Игорь улыбнулся, присел за соседний стол.
— В генералы метишь?
Я вспомнил, как в Управлении наткнулся из-за угла коридора на начальника Управления в чёрной геологической форме с воротником в золотых вензелях, золотыми пуговицами и звёздами на воротничке, золотыми эполетами, золотыми лампасами на штанах, в фуражке с золотым околышем и в ужасе прижался к стене, пропуская всех сметающую безликую чёрно-золотую глыбу.
— Нет, в генералы — избави бог! — опять не вру. — Мне нравится так, как сейчас: летом с прибором и бригадами в тайге, а зимой — в камералке с материалами наблюдений. Мне нравится, что я не скован жёсткими оковами дисциплины и чинопочитания. Мне нравится чувствовать себя относительно независимым и вольным в желаниях и поступках. Чтобы командовать людьми, надо обязательно быть хотя бы немного скотом и сволочью, а у меня нет этого немножко; надо уметь не только подчинять, но и подчиняться, а для меня и то, и другое одинаково трудно. Не хочу, не уговаривай, не буду!
Игорь засмеялся, обрадовавшись, что людей в мире не убавилось, а я продолжал размышлять на интересную тему.
— А сижу потому, что дурень набитый, не досидел в институте. Получил диплом, назвался инженером, а ни бум-бум. Ко мне обращаются как к дипломированному специалисту, спрашивают, что мы делаем и зачем, а я, тупарь-тупарём, кроме общих понятий, ничем ответить не могу. Стыдно инженеру не знать своего дела, стыдно быть самодовольной глупой мошкой, прыгая неведомо зачем от точки к точке. Невозможно хорошо делать дело, которое недопонимаешь, самому хочется распознать, что это за аномалии такие и с чем их едят.
Я даже встал, надеясь, что стоячего меня Игорь лучше поймёт, хотя и сам-то себя не очень понимал, выдавливая сумбур вместо чётких логичных доводов.
— Представь себе, что империалистические бандюги, чтобы затормозить наше стремительное продвижение к коммунизму, спрятали наши богатства недр, которые мы должны отдать народу. Наша задача — сорвать гнусные замыслы врагов всего передового человечества и найти заначенные клады. Те месторождения, которые впопыхах запрятаны не так глубоко, легко обнаружит геохимический уголовный розыск по геохимическим аномалиям. Но если капиталистическая мафия действовала не спеша, с оглядкой, и внедрила подло утаённые богатства глубоко, да ещё и постаралась замаскировать следы преступления, то тут без комплексных геофизических розысков не обойтись.
Я даже плюхнулся обратно на стул от собственной страшной преамбулы.
— Ты только послушай, что эти гады придумали! — я от возмущения опять вскочил с обсиженного стула, скрипящего вместе со мной от негодования. — Чтобы замести следы, запутать следствие и увести в сторону, они рассовали часть богатств — не своё, не жалко! — в трещины и тем самым лишили верного нюха геохимиков, спотыкающихся и радующихся своим аномалиям, которые указывают всего лишь на отвлекающие бедные руды. Кругом сплошь геохимические аномалии, а где месторождение? — Игорь не знал, и мне пришлось продолжить. — Мало того, они и нам решили запудрить мозги, натолкав в трещины даек и колчеданную минерализацию с пирротином и разбросав её веером по всей площади. Мы, корячась, обнаруживаем, радуясь, магнитные и электрические улики, а месторождения всё равно нет, как не было! Но самое подлое в том, что эти недобитки отмирающего прошлого самое богатое месторождение хитро приткнули к экранирующей глыбе известняков и ещё привалили мощной глыбой габбро-диабазов. И уж сверх всякой подлости то, что они размагнитили интрузив и перекрыли схрон вулканическим ковром, проткнув его кое-где вулканическими трубками, намекая ложно, что тут-то, в среде активной вулканической деятельности, искать нечего. Умники-заумники! — я искренне возмутился. — А ты спрашиваешь, зачем сижу. Попробуй-ка, разберись с ходу в запутанной паутине улик, следов и вещественных доказательств, выстрой более-менее внятную версию!
Но Волчков не захотел ни разбираться, ни выстраивать. Ему, счастливцу, легче — он институтов не кончал.
— Вот что, — говорит, поднимаясь решительно, — пока ты не совсем свихнулся, пойдём пошамаем и смотаемся в киношку: там отойдёшь.
Я недовольно поморщился: не очень-то светило переться с палочкой в местный Голливуд, но любовь к кино пересилила.
— Что будем смотреть?
— Белоснежку и семь гномов, хочешь?
Ещё бы! Мультяшки — моя страсть, а «Белоснежка» — самый лучший мультик всех времён и народов. Я видел его, правда, четырежды в Ленинграде, но и пятой встрече обрадовался. Вспомнилось, как уморительно гномы мяли задницу товарищу, подготавливая пуховую подушку ко сну, и заржал от предстоящего удовольствия, начисто забыв о врагах с их коварными уликами.
Не успели в ресторане занять столик, как подлетела миловидная официантка в кружевном кокошнике и декоративном переднике, закрывавшем верхнюю половину живота и только-только хватавшем, чтобы вытереть руки.
— Привет, — поздоровалась, стрельнув подведёнными серыми глазами на меня и прочно уставившись на Игоря, который слегка покраснел, видимо, опешив от общепитовского приветствия. — Как жизнь?
— У него, — спешу перехватить инициативу, — неплохо, у меня — швах! — требую особого внимания, сочувствия и женского участия.
А она и ухом не повела, как будто у неё один клиент за столом. Вот негодница! Что её не устраивает во мне? Инженер с перспективой, хорошая зарплата — правда, половину недодали за подложный акт; интеллигент — жалко, очков нет; представительный вид — я, как мог, выпрямил дощатую спину; жильё не за горами, Ленинская премия…
— Лена, — прерывает Игорь мои мысленные себяславия — оказывается, они знакомы, а он-то молчал, ни словечком не обмолвился, — познакомься: мой товарищ, начальник и очень хороший человек.
Теперь покраснел я.
— Чёрт-те что наговорил, — притворно возражаю, — разве так бывает?
Но он меня не понял или не слушал, а она — тем более. Только снова на мгновение выстрелила коротким взглядом, чтобы на всякий случай запомнить и не обсчитать, когда приду один, и опять всё внимание на Игоря.
— Накорми нас, — просит тот, — а то товарищ хороший начальник… — выходит, слышал, — … совсем оголодал, расследуя головоломное преступление.
У неё на мгновение округлились посветлевшие от страха глаза, и она уже со вниманием посмотрела на важного следователя, а тот скромно опустил свои построжевшие глаза долу, не мешая нескромному разглядыванию собственной внушительной фигуры.
— Ты раньше не освободишься? — отвлёк не вовремя её внимание Игорь.
— Никак не могу! — со стоном и жалкой улыбкой ответила она.
— Жаль, — сухо уронил Волчков, — а мы намылились в кино — пошли бы втроём.
— Не могу, — шумно вздохнула Лена, а я подумал, что ей не очень-то нравится ходить куда-либо втроём! — Потом придёшь? — спросила быстро, приглушив голос, и опять стрельнула глазками на меня, надеясь, что на этот раз не услышал или не понял я.
Но мои тренированные камеральным жужжанием ушки — на макушке: я-то услышал, я-то понял.
— Угу, — насупившись, бормотнул Игорь и сразу отвернулся ко мне, а довольная Лена убежала, виляя аккуратным задиком под узкой чёрной юбочкой до колен.
Помолчали, давая третьему уйти не только физически, но и в мыслях.
— После Нового года свадьбу сыграем, уйду от вас.
— Куда?
— Горняком в забой уже договорился. Семья, дети — деньги понадобятся, а у вас оператор крохи получает, в два раза меньше работяги.
Что я мог ему возразить? Мой заработок инженера тоже был меньше заработка безграмотного бича.
— На свадьбу пригласишь?
— Первым будешь! — обнадёжил уходящий друг. — Этим, как его, ну, что полотенце или шарф через плечо — шарфером!
Я, успокоенный, засмеялся, и он, сняв напряжение от неприятного признания, — тоже. Мы оба, довольные собой, заржали, привлекая внимание жующих и пьющих, и вдруг меня, как всегда неожиданно и вовремя, осенило:
— Слушай, а не может твоя невеста добыть пять пузырей с коньяком? — и я рассказал ему об одностороннем пари с Жуковым, которое мне ну никак нельзя проигнорировать.
Подплыла с тяжёлым подносом, перегнувшись назад, улыбающаяся Лена, осторожно примостила металлическую скатерть-самобранку на край стола, ловко составила тарелки и тарелочки, заполненные разной вкуснятиной, аккуратно разложила вилки, ложки, ножи и, довольная собой, спросила:
— Пить что-нибудь будете?
— Ещё как! — мрачно подтвердил жених.
— Что? — перестала улыбаться перепуганная невеста, открывшая вдруг неизвестную слабость будущего супруга.
— Коньяк есть?
— Найдём. Сколько?
— Пять бутылок, — бухнул без подготовки суженый.
— Сколько?! — она чуть не выронила пустой поднос, округлила испуганные глаза и отступила от стола, готовая сбежать от жениха. — Ты что, сдурел?
— Леночка, — вступил я, разряжая первую семейную ссору, — дядя немного шутит. Это мне позарез надо пять бутылок, а мы пить не будем. Очень-преочень нужны, сделайте, если возможно, для шафера вашего жениха. В магазинах этого добра нет. А я обещаю быть на свадьбе самым весёлым гостем, — щедро пообещал то, что мне никогда не удавалось.
— Ленка, надо! — поддержал просьбу потерянный друг.
— Пойду, узнаю, — ушла озабоченная ресторанная фея.
— Может, не стоит? — сдаю назад, не научившись пока крайне необходимому делу выпрашивания.
— Ешь, а то остынет, — предложил Волчков и сам подал пример.
Это-то я могу, это-то — с большим удовольствием, меня-то упрашивать не надо.
Вскоре подошла задумчивая Лена.
— Дорогой, — обратилась ко мне, и я от неожиданности чуть не подавился жареной картошкой. Хорошо, что быстро сообразил, что она — о коньяке.
— Без разницы, — твержу, с трудом прожёвывая, изображая денди-мота с уполовиненной зарплатой и дыркой в кармане.
— В счёт свадьбы, — обращается теперь уже к жениху, сдерживая слёзы.
— Присаживайся, — предложил тот, аккуратно вытирая рот бумажной салфеткой.
Молодец, Игорь! Он знал, что выбирал: она послушно присела на краешек стула и покорно уставилась на него, успокаиваясь. А он, хитрец, положил руку на её маленькую, легонько сжал, чтобы быстрее дошло до мозгов то, что он ей повесит на уши.
— Смотри-ка, как ладно получается. Жить только ещё собираемся вместе, а уже хорошее, доброе дело сделали, так?
— Конечно, так! — встрял тот, кого не спрашивали, а она так зыркнула, что сразу понял: отныне я всегда нежданный гость в их доме.
Потом жених тихонько притянул невестину голову к себе и что-то сказал в розовое ушко. Она сразу повеселела, зарделась и, вскочив, убежала к соседним столикам.
— Ты ей сказал, что будешь приносить всю зарплату до рублика? — догадываюсь вслух.
Будущий прилежный муж рассмеялся, сделав хитрую рожу.
— Ещё чего не хватало! — опроверг неверную догадку. Где уж мне с аномалиями разобраться! — Я шепнул, что люблю, ей и этого достаточно. — И мы оба глупо рассмеялись в молодецкой солидарности, нисколечки ещё не ценя главного человеческого чувства, так необходимого каждому в жизни.
В кино еле успели к третьему звонку. Только уселись, как на экране замелькали «События недели» прошлогодней свежести, как раз для того, чтобы умоститься поудобнее и найти лучший обзор между передними затылками. А потом… потом я исчез из затемнённого зала, кашляющего, сморкающегося и щёлкающего семечками, и оказался среди уморительных толстячков-гномиков, дружно и ухохатывающе охмуряющих симпатичную девчушку в белоснежной шапочке и, в конце концов, самих охмурённых и смирившихся с охмурённой судьбой. Я так переживал за них и так радовался успехам, что кто-то сзади вежливо попросил:
— Ты, дебил! Прекрати ржать и пригни башку, а то из-за твоей швабры ничего не видно.
Игорь, не досмотрев, молча пожал мне руку и ушёл, пригибаясь, хотя на его голове швабры не было — как будто я виноват, что родился с такой причёской! Я проводил его глазами, на секунду отвлёкшись от экрана, умудрённо и снисходительно покачал головой: «Что с них возьмёшь, с молодых!» и снова вернулся в семью гномов, где не прочь был бы и сам остаться, не променяв ни на какую Лену, даже с коньяком.
Возвращался в полнейшем умиротворении, шумно и с удовольствием вдыхая чистейший морозный воздух, сдобренный смогом от цементного заводика и обогатительной фабрички, а придя домой, быстро разделся и улёгся в свободную холостяцкую кровать, решив распланировать завтрашний день. Во-первых…
С утра собраниев не было, и неприкаянный народ маялся, не зная, чем себя занять. Только мы с женщинами были при деле: я домысливал свою схему, а они, горячась, огрызаясь и перебивая друг друга домысливали праздничные туалеты к новогоднему балу.
Главными аксессуарами обольщения в их непонятной среде считались причёска и туфли. Именно им отдавались первостепенное предпочтение и титанические усилия, чтобы было как у людей, но не как у всех. Я молча ухохатывался, слушая, как красотки примеряли на себя роскошные локоны Марлен Дитрих и Аллы Ларионовой, а у самих на головах от постоянного шестимесячного выжигания остались куцые, торчащие во все стороны, разреженные клочья непонятного пегого цвета. Поэтому все несбыточные мечты заканчивались привычным крашеным баранчиком, но сколько было растрачено слов, обид, разочарований. У меня одного на голове больше, чем у них всех вместе взятых. Наверное, не раз, бросая на меня плотоядные взгляды, каждая с завистью представляла, что бы сделала с такой шевелюрой, будь та не её лысой голове.
Не меньше горячих споров вызывали и туфли. Чем старее и безобразнее дама, тем подай ей белее, узконосее и высококаблучнее. И бессовестно тратили кровные мужние денежки, добывая барахло из-под полы, чтобы один раз как следует помучаться, помозолить лапищи, но насолить соседке. Одного только никак не хотят понять, что мужикам до лампочки их головы и ноги, главное, что посерёдке. Это я вам говорю по собственному богатому опыту.
А мне не надо готовиться — я всегда готов: штаны у молодого инженера единственные, чёрные, с потёртыми и вздутыми коленками; вместо пиджака — свитер, проучившийся все пять лет со мной, семисезонный, сквозь него хорошо заметны клетчатые узоры ковбойки; ботинки, естественно, скороходовские, подошвы я недавно надёжно подбил приличными гвоздями, загнув их внутри, осталось, если не забуду, прогуталинить как следует и замазать трещины и потёртости тушью. И на голове у меня не то, что шестимесячная — вечная причёска, не терпящая лишнего вмешательства. Посмотрим ещё, кто будет выглядеть экстравагантнее, кто огребёт приз за лучший новогодний маскарад. Я и из-за стола не собираюсь вылезать. Зачем? Всё, что меня интересует, на нём. Судя по скороговоркам и перешёптыванию, будут пельмени и торт. Всё остальное меня мало волнует. Торт, конечно, не достанется: женщины ототрут от подноса.
Я вздохнул, смирившись с одними пельменями, и пошёл к Траперу показывать произведение мыслительного искусства.
Со своим обострённым нюхом талантливого следователя я до сих пор не могу его толком раскусить. Этакий сухопарый, тощее меня, длинный, длиннее меня, нескладный, угловатее меня, одно и преимущество, что в очках, он гляделся в нашей серой компании настоящим недобитым интеллигентом. И держался соответственно: чопорно и независимо, ни к кому не лез в душу и в свою не пускал, пустых посторонних разговоров не затевал, но и к пустословам относился терпимо, в общем — ни рыба, ни мясо, не зря такие вымерли. Я, когда с подобными интеллигентами встречаюсь, всегда принюхиваюсь, памятуя об известной характеристике их товарищем Лениным. Трапер, однако, не пах. Ему и делать-то было, по-хорошему, нечего. Отлаженный рутинный механизм обработки первичных материалов не требовал серьёзного вмешательства, женщины справлялись сами, а если что было непонятно, выясняли друг у друга, и бедному Борису Григорьевичу приходилось в одиночку занимать себя неизвестно чем, стыдливо прячась за плотно прикрытыми дверями кельи Когана. С моим приходом в партию практическая целесообразность его наличия вообще становилась проблематичной. Не знаю, любил ли он дело, которому служил, но объяснял внятно, обстоятельно, не раздражаясь на глупые вопросы. И я, такой же по характеру, любил с ним подолгу беседовать, затупляя заусеницы острого воображения об оселок опыта и скептицизма. Жалко, что у меня недоставало времени для таких бесед, одинаково полезных и для меня, и, особенно, для него. Каким ветром его занесло на краешек земли в богом забытый горняцкий посёлок, в зачуханную геофизическую партию? Расспрашивать в наше время не было принято. Казалось, что он здесь случайно, отбывает какую-то повинность, тянет время и готов при любом благоприятном случае умотать в обжитые края.
Правда и он оживал, когда там, за дверью, появлялся Коган. Тогда из каморки слышались и громкий разговор, и смех, и споры. Очевидно, они считали себя ровней. Пусть! Мне они оба до фени, я сам скоро со своими природными дарованиями да чуток поднаторев над книжками, если не надоест, буду таким же. Я-то точно не стану прятаться за дверью от народа. С тем и вломился, нарочно не постучав, к нему в затворничество.
Технический исполнитель воли техрука, как обычно, горбатился за когановским столом и что-то быстро строчил, вернее, списывал, поминутно заглядывая в раскрытые старые отчёты и книги. Мне он нравился, несмотря ни на что, нравился потому, что не мешал жить и делать, что хочу.
— А-а, заходи, заходи, — вежливо пригласил, как будто я, войдя, ещё нуждался в приглашении, — не стесняйся. — Вот уж чего за мной не замечено, так это стеснения: от природы — отъявленный нахалюга. — Что у тебя? — сразу отрезал потуги к пустым разговорам, выразительно уставившись на схему.
Мы оба одинаково ценили рабочее время. Поэтому, не рассусоливая, я ловко, одним движением руки торжественно развернул поверх его устаревших отчётов и книг своё первое и новейшее профессиональное произведение и, захлёбываясь от торопящихся мыслей, несвязно и косноязычно стал рассказывать, как мы с Алевтиной допёрли до идей таких, что украшали схему. Ещё даже не кончил, а он уже всё понял.
— Занимательно, — одобряет с прохладцей, завидуя, — такого мы ещё не делали. — Где уж вам, думаю, кишка тонка! Надо быстренько статейку накропать и опубликовать в «Разведочной геофизике». Нет, лучше в «Советской геологии» — с руками оторвут. На гонорар можно будет штаны купить. Или ботинки? Накарябаю столько, чтобы хватило и на то, и на это. Жалко, к Новому году не успеть — три дня осталось. — Знаешь, — невежливо перебивает радужные мечты Трапер, — мой тебе совет… — вот, всегда так: каждый, кто хочет подмазаться к славе, обязательно лезет с ненужными советами — не очень-то и надо, мы и сами с усами; я пощупал, но в отличие от него, у меня усы плохо росли, — … сделай более тщательней детализацию, уточни границы и не закрепляй твёрдо распространение вкрапленной минерализации. Она, сам понимаешь, убывает постепенно, и границы надо показать условными. Попробуй как-нибудь, хотя бы сугубо приближённо, рассчитать её концентрацию и на этом основании дать градацию и границы. — Ого! Насоветовал! Сколько ещё вкалывать! А когда статья? — Иди, покажи Когану, — он свернул схему, не желая её больше видеть, и подал мне, торопясь продолжить списывание. Я его понимаю: сам в институте всегда в спешке слизывал — вдруг хозяин неожиданно потребует или застукают? Лучше всего по ночам — надо посоветовать в ответ Траперу. Но не сейчас, пусть помучается.
Мыслитель встретил, открыв входную дверь на стук, в вылинявшей голубой майке, из-под которой вылезли жиденькие тёмно-рыжие волосья, хотя на голове у него росли чёрные, слегка волнистые, а виски украшала седина — метины мыслителя. Выпяченный животик и тонкие ноги изящно обтягивало застиранное трико не первой свежести, а ноги он засунул в женины меховые тапочки с помпончиками. У меня сразу рухнуло всякое уважение к недоступному таинственному руководителю, а он, читалось на морде, немало был озадачен визитом нежданного дорогого гостя. Коротко ответив на приветствие, коротко приказал:
— Проходи, — и посторонился, чтобы я его ненароком не придавил в тесном коридорчике. На одной стене висела дощатая самодельная вешалка, на другой — магазинное зеркало без рамы. Правая дверь вела в кухню, где виднелась побелённая печь с коричневыми пятнами по верху, слева — закрытая дверь, а прямо по коридорчику — открытая в большую комнату, откуда слышалась какая-то приятная музыка.
В доме было душно и жарко. Я сразу же употел и от жары, и от волнения, сподобившись побывать в святая святых уважаемого руководителя, тянущего весь скрипящий геофизический воз.
— Трапер прислал… показать, — объясняю наглое вторжение и протягиваю драгоценную схему, свёрнутую в рулончик. Он взял и, чуть помедлив, распорядился:
— Раздевайся.
Приказ начальника — закон! Стащил с башки давно потерявший форму облезлый заячий малахай, подло выменянный у болезненного мужа Агафьи Петровны за два бутылька в один из его приступов, повесил поодаль от хозяйской норковой кубанки, чтобы, уходя, ненароком не перепутать; следом — мою гордость, новенький овчинный полушубок, да не какой-нибудь, а чёрный, выданный вместе с валенками в качестве зимней спецодежды, и шагнул к открытой двери, но не тут-то было:
— Разувайся, а то наследишь.
Вот на такую подлянку я ну никак не рассчитывал! Как разуюсь, когда на ногах выходные ажурные носки: спереди большие пальцы голые выглядывают, а сзади пятки сверкают? А потом махнул рукой на приличия, пускай, думаю, видит и сам стыдится, до какого состояния довёл ведущих инженеров. Сбросил катанки так, что они отлетели в угол, и снова намылился на свет.
— Тапочки надень, — а сам лыбится, радуется моему позору. Но я и в позоре гордый.
— Не надо, — величаво отказываюсь, чуть не загораясь от стыда, — я так, — и высоко подняв талантливую голову, прохожу в холл, торжественно встречаемый тоскливо-мелодичной музыкой, похожей на ту, с какой провожают в последний путь.
В большой комнате, залитой сквозь два окна ярчайшим солнечным светом, у одного из окон стоял письменный стол, несомненно стащенный из конторы. На нём грудились вперемешку папки, отчёты, книги, лежали развёрнутые карты, пачка чистой бумаги и маленькая кучка испорченной. И тут же стояла большая чашка с уполовиненным чёрным кофе. Очевидно, у мыслителей приличные мысли не приходят без допинга. В углу на резной этажерке красовался радиоприёмник «Рекорд», но не он выдавал музыку, а стоящий рядом на стуле автономный проигрыватель, сделанный в виде чемоданчика, в открытую верхнюю крышку которого был вмонтирован динамик. Он мне сразу до смерти понравился, и я обещал подарить себе такой же с первой премии.
А ещё больше понравилась музыка. Я подошёл к проигрывателю и застыл, забыв обо всём, как идиот, перед вертящейся звучащей пластинкой. Меня не было в комнате, я был там, где пианист, я был вместе с ним, мы вместе ударяли по клавишам и вместе парили над миром. Казалось, волшебник-музыкант лёгкими движениями пальцев вколачивал малюсенькие серебряные гвоздочки в нервы, и те, вибрируя, отвечали лёгкой умиротворяющей грустью. Каждый звук отдавался в голове и в сердце и болью, и радостью, хотелось только одного: слушать и слышать, немедленно сделать что-нибудь доброе: подбодрить отчаявшегося, успокоить страждущего. Мелодия уводила в мир грёз ненавязчиво, но настойчиво, растворяя в звуках, очищая душу и освобождая мозг, погружая в беспорядочные отрывочные воспоминания. Виделись почему-то то белые руки Ангелины в резиновых перчатках, то бредущий по колено в воде Горюн, то уходящая Марья, то курящий у окна операционной Иваныч, то «скафандр», жующий огурцы, то розово-воздушная Алевтина, и я, распластанный на скале и отсчитывающий с каждым размеренным звуком клавиш улетающие, как падающие капли воды, последние мгновения жизни. Умирать покойно и не страшно. И вдруг пианист сменил тему, ускорил ритм, убрал меланхолию и поддал жару, зовя от покоя к движению, заставляя встряхнуться. Я послушался, выполз, и снова захотелось жить, жить, жить…
Что это со мной? Вдруг сдали нервы? Или на самом деле перешёл рубеж взросления? Разве так бывает — внезапно, без раскачки? Наверное, бывает: толчком и в любом возрасте, когда душа подготовлена. Можно повзрослеть в школе и остаться младенцем до старости, до смерти. Такие живут не разумом, а инстинктами, им не надо думать, как жить, они существуют по раз и навсегда утверждённой программе — каждое отклонение приводит к болезни — и не представляют, сколько боли, беспокойства и неудобств приносят детским эгоизмом своим близким. Неужели для меня рубежом стало юбилейное 25-летие, а неизвестная мелодия неизвестного музыканта столкнула с младенческого пути? Никогда не слышал ничего подобного, никогда и не думал, что так расквашусь от устаревшей классики, которую всегда спокойно пропускал мимо ушей.
Или виной всему мой абсолютный музыкальный слух? Я, например, запросто отличаю «Брызги шампанского» от «Дунайских волн» и Гимн СССР от «Катюши», знаю по одному-два куплета из всех песен репертуара Шульженко и Козина. У примы особенно обалденны «Руки» — так и кажется, что бледные и бескостные обвиваются, сдавливая, вокруг шеи. А у Козина бесподобна «Я возвращаю ваш портрет»… Я даже потренировался на всякий случай, правда, пришлось использовать портрет Сталина, поскольку другого у меня пока не завелось, но всё-таки… Раз стал неплохо разбираться в классической музыке, наверное, удастся теперь, не засыпая, осилить «Войну и мир» и «Преступление и наказание». Особенно охота узнать, как наказал Достоевский убийцу гнусной старушенции. А пока для меня шедеврами остаются «Два капитана» Каверина и «Три товарища» Ремарка. Вот обомлеют наши дамы, когда я начну их утюжить цитатами из классических романов. Они-то уж точно не читали, невежды!
— Василий, — сбил с серьёзной мысли шеф, — иди, показывай, что у тебя здесь, — подошёл и сам выключил проигрыватель, так и не дав дослушать. — Ты что, не слышал раньше?
Ну да, не слышал! Сколько раз!
— Дунаевский? — намекаю осторожно, чтобы он не сомневался, называю единственную знакомую мне фамилию композитора. Правда, в башке вертится и свербит ещё Блантер, но я не уверен, что это не поэт.
— Ну, ты и серость! — ласково восхищается Леонид Захарьевич — прошу не путать: Захарьевич, а не Захарович. — Не стыдно? Ленинградец, инженер, а мировых шедевров не знаешь.
Положим, не ленинградец, а проездом, отвечаю мысленно, и инженером стал по вашей милости всего-то как полгода — не успел освоиться толком, но вслух ответить нечем, да и неохота: опозорился — дальше некуда.
— Это «Лунная соната» Бетховена, запомни!
Про Бетховена я слышал: глухой композитор. Это так поразило, что я запомнил, да вот забыл некстати. Хуже казни захочешь — не придумаешь: такую музыку сочинил, а сам ни разу не слышал. Всё равно, что испечь огромнейший торт с горой шоколадного крема и не попробовать.
— Приходи как-нибудь вечерком после Нового года, послушаешь ещё что-нибудь, — приглашает сердобольный начальник, озабоченный, наверно, низким культурным уровнем своих ИТР.
— Ладно, — соглашаюсь кисло, сразу и бесповоротно решив, что ни за что не приду. И не потому, что обидно, хоть и это есть, а потому, что не представляю, что услышу, когда перед глазами будут мельтешить хозяин в майке и хозяйка в комбинации. Судя по сегодняшней тихой встряске, мне лучше оставаться с музыкой наедине и ещё лучше — в темноте, потому что возникает непреодолимое ощущение обнажённости и изнутри, и снаружи, чувство полнейшей незащищённости. Не думаю, чтобы в чьём-либо присутствии и, тем более, в кашляющем, чихающем, сморкающемся зале, в шевелящейся толпе я смог бы полностью раствориться в мире звуков так, чтобы душа моя и душа композитора смогли пообщаться всласть. Да и музыканты на сцене дёргаются, мешают. Хорошо, что в нашем посёлке нет филармонии.
Как ни странно, но я довольно внятно и вполне толково объяснил мыслителю, что изображено на схеме и как дошёл до мысли такой. Он внимательно выслушал, задал несколько уточняющих вопросов, получил исчерпывающе полноценные ответы и похвалил:
— Молодец, Василий, котелок у тебя варит. Оставь схему у меня, а сам займись интерпретацией электропрофилирования по участку. Проконсультируйся у Трапера и Розенбаума. Вопросы ко мне есть?
— Есть, — отвечаю скромно. — Мне непонятно, зачем мы работаем и что ищем.
Он улыбнулся как несмышлёнышу.
— Мне и самому не совсем понятно. А что ты предлагаешь? — провоцирует.
Но я ждал этого вопроса, он давно мне был нужен.
— Для начала, — говорю, — надо основательно и комплексно изучить физические свойства руд и пород, — хотел добавить, что так нас учили в институте, но, подумав, решил: пусть считает, что я сам дотумкался. — Когда выяснится их аномальность, выбрать рациональный комплекс методов и методику работ. Пока что мы, геофизики, — констатирую внушительно, — тащимся за геохимиками и прячемся за их спинами.
Мыслитель уже не улыбался: видно, надавили на больную мозоль.
— В Министерстве, — отвечает зло, — убеждены, что здешние руды обладают аномальными магнитными и электрическими свойствами. — Не успел я поинтересоваться, откуда такое убеждение, как он, опережая, спрашивает риторически с иронией: — Ты хочешь доказать обратное? И что за этим последует, если тебя услышат или захотят услышать, в чём я крупно сомневаюсь? — Ясно, что: мыслитель лишится и ореола мыслителя, и возможности комфортно мыслить на дому в майке и тапочках. — Да любые аномальные свойства в здешних условиях, когда рудные тела имеют малую мощность, а неокисленные части их залегают на больших глубинах, идут коту под хвост. А сложный гористый рельеф, осыпи? — Он думает, что убил меня этим дуплетом. Пусть пока потешится. — Так что не помогут тебе детальные знания физических свойств, — и сразу вильнул со своей извилистой туманной дороги на мою прямую и ясную: — Со временем займёмся как следует и за изучение физических параметров, — успокаивает себя и меня, — а пока приходится работать наощупь, исследовать возможности методов на практике.
Кому-то, думаю, выгодно бродить в потёмках. Но не мне, Инженеру с большой буквы. С проблемой эффективной мощности аномальных геологических тел я столкнулся и разобрался с помощью Алевтины при количественной интерпретации магниторазведочных аномалий. Выводы отразил на схеме, но он как будто нарочно не увидел или не захотел принять.
— Нам и не надо искать непосредственно рудные тела, — разом оглоушиваю мыслителя, уставившегося на меня с неподдельным подозрением. — Достаточно обнаружить и проследить локальные рудовмещающие трещинные структуры, обладающие по сравнению с рудными телами и большей мощностью, и большей средней аномальностью.
Оппонент явно скис. У него ещё хватило духу скептически ухмыльнуться, но ответить по существу было нечем. Да и вообще сегодня, сейчас он явно совершенно не был подготовлен к серьёзному разговору с неоперившимся желторотым инженеришкой, пускающим «петуха». А я напирал:
— Для поисков и картирования вертикальных границ здешние широкие и выположенные формы рельефа не являются интерпретационной помехой для любых электроразведочных установок малого и среднего размера. Вы знаете это не хуже, чем я, — чуть отступаю. — Рельефом пугают здесь, чтобы не прилагать больших организационных, подготовительных и, наконец, собственных усилий, — это ему прямо в глаз. — И вообще: в институте меня учили геологической эффективности работ, а здесь старательно переучивают на экономическую эффективность, ссылаясь на разные сторонние помехи, а они-то в нас, — я не гордый, я и на себя часть вины взял.
Вижу, его крепко задела критика снизу, хотя лучше сказать — сверху, потому что он мне всего по плечо, может ещё и потому я оборзел.
— До меня, — обиделся мыслитель, — здесь вообще ничего, кроме магниторазведки и метода естественного поля, не делали. — Потом спохватился, что расслабился перед подчинённым и быстренько закрыл конференцию, оборвав докладчика на самом интересном, чтобы сохранить, наверное, приличное лицо при плохой игре. — Разговор, — толкует, морщась, — ты затеял интересный, конечно, но долгий и спорный, не ко времени и не к месту. — Ага, думаю, разговор на эту тему портит нервную систему. — Но, — сластит мне пилюлю, — хорошо, что думаешь. — Ничего себе комплиментик! — После Нового года потолкуем обстоятельно, а сейчас иди — мне работать надо.
Так я и поверил. Наверное, сразу бросится слизывать мою схему, чтобы самому накропать статейку. Ему проще: ему в Министерстве на слово верят. Гори она пропадом! Я другую сочиню, если соберусь как следует — мне только дай волю, я собрание сочинений, не моргнув, состряпаю. А ему — дулю с маком!
До обеда оставался целый час, но в контору, в дружный камеральный коллектив идти не хотелось. Отчего-то в душе копился неприятный осадок, а отчего — непонятно. Была прекрасная музыка, был серьёзный разговор, а что-то тяготило. Наверное, то, что меня не захотели услышать, не захотели принять всерьёз и вышвырнули грубым пинком под зад.
Потопал, огорчённый, в пенальчик, решив отлежаться, заспать неприятность до после-обеда, тем более, что есть совершенно не хотелось. Есть люди, которые, разволновавшись, мечут всё подряд и никак не насытятся, а есть такие, которые в депрессии предпочитают голод. Слава богу, я из вторых — так дешевле.
Счастливец Игорь беззаботно дрых без задних ног в рабочее время. Я на цыпочках, стараясь не шуметь, прошёл к кухонному столику, чтобы налить холодного чая, и, естественно, не удержал крышку на резко наклонённом чайнике, и она с оглушительным звяканьем брякнулась на пол и покатилась, стервоза, колесом по кругу, дребезжа что есть силы.
— А-а, — открыл глаза Волчков, — ты-ы? — сладко потянулся здоровым телом и сел. — Уже обед?
— Продолжай, — успокоил я его, водворяя злополучную крышку на место, — у тебя есть ещё целых два часа.
— Нет, — отказался засоня на зависть мне, — больше не смогу. Надо ещё силы оставить на ночь. — Он ещё раз зевнул всласть, да так, что и мне захотелось. — Вон, — мотнул головой в сторону изголовья моей лежанки. Там, пойманный в сетку, покоился внушительный бумажный пакетище.
— Ну, спасибо! — обрадовался я. — Бабоньки обещали торт на Новый год, я тебе свой кусман отдам.
Игорь поморщился.
— Оставь себе. Лучше я тебе свой добавлю. Не люблю сладкого.
Вот ненормальный!
— Сколько я должен?
Шинкарь назвал приличную сумму, но мне было всё равно: главное — коньяк есть!
— Если не сможешь отдать сейчас, — пришёл на помощь благодетель, — отдашь с получки.
— Ну, нет! — отказался я. — За вино, карты и женщин привык платить сразу, — и отдал почти все деньги, что лежали в моём личном сейфе — в верхнем ящике тумбочки.
— Тут лишние, — пересчитал презренные банкноты Игорь.
— Это на чай, — объяснил я небрежно. Только тот, кому есть из чего отдавать, жмотится, скупердяйничает по каждому поводу, отлынивая даже от обязательных платежей, а тому, у кого вошь в кармане, не жалко и последних: не имея вдоволь, он и распорядиться дензнаками не умеет как следует, не понимая истинной их цены. Я, к сожалению, из последних, и частенько по собственной безалаберности сижу на подсосе до получки или аванса. Так будет и сейчас. Придётся переходить на диету — на хлеб с крабами и трёхрублёвой горбушей. Зато Лене не удастся меня подсчитать. В конце концов, на складе прокормимся.
— Спасибочки вашей милости, — заюродствовал обрадованный крохобор, — век буду помнить вашу щедрость.
— Да не тебе, — разочаровал я его, — а нам. — У нас с ним общие траты на чай и причиндалы к нему. — Слушай, — радую вслед за огорчением, — я у Когана был.
— Ого! Карьеру делаешь, — одобрил Игорь, криво усмехнувшись.
— Как он тебе? — интересуюсь, чтобы сопоставить личное мнение с мнением общественности.
— А никак! — почему-то завёлся дружок. — Сноб! Ни с какого боку не подъедешь! Да и не охота, честно говоря. — Он замолчал. Ясно: массам руководитель не по душе. — Сюда из Министерства свалил, здешние для него — мусор.
— А Трапер?
— Трапер — киевский. Он чётко блюдёт субординацию, тем и держится. Лёня ему мыслю подкидывает, а тот старательно воплощает гениальную идею на бумаге. Ты заметил, что Боря ни с кем ни словечка, ни полслова лишнего?
— Характер такой, замкнутый.
— Ага, себя бережёт, — Игорь сделал улыбку с серьёзными глазами. — Хочешь удержаться здесь, не лезь в бутылку, не вздумай быть умнее, чем позволено.
— Уже вздумал, — вздохнул я удручённо и рассказал о дебатах с шефом.
Игорь, добрая душа, не замедлил с мудрым советом, — ведь всё, что мы советуем другим — мудро, а что себе — всегда глупо.
— Пиши заявление, а то всё едино с дерьмом схавают.
— Какое заявление? — опешил я. Никогда никому не жаловался, даже если был прав. А прав я был всегда, даже если другие этого не признавали.
— Какое-никакое! На перевод в другую партию. Тебе ни Шпац, ни Коган не откажут. Кому ты здесь нужен такой? Во-первых, поперечный и слишком умный — лезешь вечно куда не надо; во-вторых, в поле тебя с прибором после травмы не пошлёшь — ещё обязательно навернёшься; в-третьих, тут и без тебя инженеров куча — не протолкнёшься. Так что собирай манатки.
Мне и самому в этой партии разонравилось. В дружный коллектив не влился, тесного братства с Коганом, Трапером и Зальцманович не обрёл, романтической дружбой не обзавёлся, единомышленников в спорах о поисках геологических и житейских истин не нашёл. Только и удовольствия, что брякнулся на скале. Здесь, на краешке земли тоже, оказывается, водятся умники-начальники и дураки-подчинённые и глухая вошкотня за место под солнцем, за кусок хлеба и обязательно с маслом. Люди — везде людишки, невзирая на декорации. А изматывающая изо дня в день под солнцем и дождём, а то и под снегом и по снегу тяжёлая ходьба в вечно мокрой от росы, бродов, дождя и пота разваливающейся, расхлябанной обувке и заскорузлой разодранной одёжке. И тайга, совсем не такая радужная, как в кино и книгах, а враждебная и грозная, заваленная умершими деревьями, перевитая цепкими лианами, заросшая колючим кустарником, засыпанная каменными осыпями с торчащими скалами, перерезанная холодными быстрыми ручьями, перенасыщенная гнусом и клещами, с затхлым влажным прелым воздухом, которого постоянно не хватает. А ещё беспрерывные подъёмы и спуски, и порой вторые хуже первых. Здесь не до песен у костра, лишь бы доползти до лагеря засветло, налопаться от пуза консервированной отравы, сбросить злость и дикую усталость и скорее в мешок — вставать-то с солнцем. Но хуже всего однообразная 8-часовая полудрёма в застывшей зимней камералке над отупляющей обработкой полевых материалов под усыпляющую воркотню вечно озабоченных невзгодами жизни женщин. Одиночество в коллективе… Надоело! Хочу домой к маме и папе. Уйдёт Игорь в настоящую большую жизнь, и останусь я одинёшенькой зазубренной щепкой болтаться в здешней мутной воде, отталкиваемый всеми и никому не нужный. И вправду, надо смываться.
— Думаешь, в других партиях лучше?
— Уверен, — подтвердил соблазнитель. — Наших в экспедиции все не любят.
Я крепко задумался на полминутки и … отказался от заманчивого предложения.
— Никуда я сам отсюда не двину! Не дождутся! Буду портить им кровь до тех пор, пока сами не вытурят. Мне терять нечего — сам-перст и полупустой чемодан впридачу.
Во мне заговорило лучшее в моём характере — природная вредность. А с нею — и море по колено. Игорь тоже возрадовался моей решимости поднасолить Лёне с Борей.
— Тогда давай подкрепимся, как следует перед противостоянием, — он вытащил из тумбочки ещё один объёмистый пакет.
— Не-е, — решительно отказался я, вспомнив, что не хочу есть. — А что там?
— Не знаю, — озадачил кормилец, подогрев любопытство. — Лена что-то напихала, велела обязательно тебя накормить. — Он чуток помолчал и выдал главное: — Ты ей, однако, ни с того, ни с сего понравился.
Я, заядлый покоритель женских сердец, удовлетворённо ухмыльнулся, подсаживаясь к столу.
— Ещё бы! Не чета тебе.
— Ага, — обиделся Игорь, — инженер…
— Это вывеска, — поспешил я исправиться, прикусив подлый язык, вечно высовывающийся без команды. — Главное, что за ней. Женщины хорошо в этом разбираются. Твоя Лена не обманулась, стоящего парня разглядела.
— Да ладно тебе, — застеснялся стоящий избранник. Но меня, если понесёт, особенно, если без причины, трудно остановить.
— Скоро будешь давать народу настоящие богатства недр. А я?.. — Пора по логике пустого трёпа и расплакаться. Себя не пожалеешь — никто не пожалеет. Что я даю народу? Никому не понятные и не нужные невесомые аномалии, в которых и сам ни бельмеса не петрю?
— Ну, хватит! — прервал моё душераздирающее себяедение друг. — Что тут есть для поддержки штанов и настроения? — Он осторожно развернул промаслившийся пакет, обнажив пухленькие бифштексики, сдобненькие булочки, беленькие яички, красненькие яблочки и две бутылки «Жигулёвского». — Ого! — сказал я. — Ого! — повторил и он. — Надерёмся вусмерть! И гори всё прахом! — он осторожно подвинул бумажную скатерть-разобранку на середину стола, принёс с кухонного столика стаканы. — Давай, заглатывай и ни слова о проклятой прекрасной жизни.
После такой убийственной жратвы противостоять кому-либо расхотелось. Революции делают голодные. Игорь вообще завалился на часок, пообещав отвалить к невесте на ночь, а я в благодушно-мрачном настроении поковылял на камеральную каторгу просить у затворника-надзирателя наказания. Он очень обрадовался, узнав, что Коган доверил мне обработку электропрофилирования по участку, и, заторопившись, сгрёб со стола полевые журналы и графики, сунул как дрова в мою свободную руку и, облегчённо улыбаясь, выпроводил за двери, пообещав помощь неоценимым деловым советом. Мне, тупарю, ничего не оставалось, как добавить пару книг с ихней полки и удалиться, облечённому доверием и макулатурой.
Предмет, по которому мне предстояло достичь новых вершин, мы в институте, конечно, проходили, но я, как обычно, мимо. В памяти вертится что-то, оставшееся от ночных предэкзаменационных бдений, удачно спихнутых зачётов и вымученных экзаменов. Смутно помню какие-то нескончаемо длинные формулы, палеточные остроугольные кривые, питающие и приёмные электроды, танцующие относительно друг друга для разных установок наблюдения и ни фигушки, как и с чем всё это едят. Ничего, подбадриваю сам себя, нам не привыкать преодолевать непреодолимые препятствия, одолеем и эту скалу, даже если и придётся крепко стукнуться не коленом, а каким-нибудь другим, более ценным, местом. Из нас, которые приучились осваивать семестровые лекции за две-три ночи, ухватывая основное и не размениваясь на мелочи, получаются самые настоящие гении и таланты, а из тех, которые задалбливают всё подряд, высиживая знания задом и терпением, вырастают, в лучшем случае, занудные профессора и академики, не способные ни на какую практическую деятельность. Нас мало интересует карьера, мы не боимся принимать мгновенные решения, нас не пугают ошибки и отступления, мы не оглядываемся по сторонам и, тем более, назад. Только вперёд! С тем и прошёл к своему столу, который когда-нибудь будут с трепетом душевным показывать юным поколениям геофизиков как место рождения творческого гения, нашедшего месторождение, удостоенное Ленинской премии.
И столько было заслуженной гордости в высоко поднятой голове и столько решимости в выпяченном, к сожалению, округлом подбородке, столько бодрости в стуке палки, что стало даже жалко женщин, тесно сгрудившихся над одним из столов и выпятивших кругом обширные зады, что не видят этого и не могут запечатлеть в памяти торжественное рождение таланта. Им по недоумию интереснее кроить и перекраивать новогоднее меню и платья и оформлять праздничную стенгазету с дежурными пожеланиями местным знаменитостям типа Когана и ко. В прошлый номер я в знаменитости не попал, а в этом, если удостоюсь чести, то и без подсказки знаю, что от всего сердца пожелают в дополнение к ноге свихнуть шею.
Перво-наперво, как и в любом грандиозном деле, состряпаем генплан. Это я люблю. То ли дело: задумал, записал по графам и клеткам и сделал… на бумаге, не ведая про овраги. Нет, лучше сетевой график. Звучит-то как — не вырвешься!
Этой весной к нам нагрянула из Министерства ударная бригада измождённых в беспрестанных мыслях рационализаторов сплошь в очках с целью внедрения среди охломонов передовых методов организации геологического труда. Они предложили ими самими разработанный, можно сказать выстраданный — до того разработчики были тощи — сетевой график полевого сезона, апробированный в подмосковной тайге и утверждённый Министерством для внедрения. Последний довод сразу убедил и Когана, и Шпацермана в серьёзности затеи, и тогда очкарики, не медля, развернули длинное полотнище выстраданной синьки с изображением скелета громадной свиньи со множеством прямоугольных, квадратных и круглых костных деталей, соединённых пищеводными стрелами, начинающимися у прямоугольного пятачка и заканчивающимися понятно где. Недели две они, потея от усердия и ответственности, сосредоточенно вписывали в скелетные органы свиньи, которую нам подложили, что мы должны делать в обозначенные сроки, чтобы успешно завершить полевой сезон, начиная с весеннего пятачка — отъезда и кончая понятно чем. Расписано на внушительной скатерти было всё: ознакомление с ландшафтной, человеческой и звериной историей территории исследования отдельно до 17-го года и после установления советской власти в тайге, проведение подробного инструктажа по ТБ и практическое закрепление навыков оказания помощи таким охломонам, как я (пришлось впоследствии закреплять силами камеральной группы, поскольку другие заинтересованные силы мероприятие манкировали), проведение противовсякой вакцинации и медосмотр терапевтом и гин. — последнее обозначает врача-гинеколога, объяснил покрасневший до корней волос застенчивый руководитель рационализаторов, чем привёл в неописуемый восторг и волнение присутствующих бичей, не забыт был и митинг по случаю праздничного открытия полевого сезона, а дальше — большой прямоугольник, собственно сам пятачок с крупной надписью «Выезд в поле», на что отпущено было два трудовых дня. С трудом добравшись до него, Шпацерман дальше разбираться в хитроумной утробной сети не стал, промолвив осторожно, что главное — выпереть бригады с базы и как можно быстрее, а там, на участке, всё само придёт в норму и без министерской абракадабры. Кстати, топографов он давно отправил, не дождавшись заумных рекомендаций. Кому верить? На стороне начальника — многолетняя практика, на стороне внедрителей — наука и авторитет Министерства, попробуй-ка попри против: всё равно, что харкать против ветра. Поэтому мы с Коганом, конечно, поддержали науку, обвинив Шпаца в архаизме и закоснелости, а тот, обидевшись, ушёл собирать и отправлять бригады по старинке. Мы же, дружно согласившись, что по-старому, без опоры на новейшие исследования, невозможно двигать прогресс и выполнить пятилетку в четыре года, горячо заверили тощих двигателей в том, что во всём и неукоснительно будем следовать их рекомендациям, но… с учётом местных условий, иногда требующих уточнений как в содержании, так и в сроках, однако в целом сетевая идея нам кажется плодотворной, имеющей место жить, и мы надеемся, что с помощью Министерства… Короче, высокие договаривающиеся стороны пришли к консенсусу и взаимной договорённости о том, что чахлые разработчики приедут в конце сезона пожинать плоды из того самого места — понятно из какого — на схеме свиньи, собирать благодарственные отзывы и материальные поощрения. А мы, обрадованные тому, что бодяга закончилась, предложили выдать положительные рекомендации хоть сейчас и в неограниченном количестве авансом, не сомневаясь в успехе затеянного дела, но насчёт материального вознаграждения скромно умолчали, решив не портить замечательного договора меркантильными добавками. Да и кто не знает: дружба дружбой, а денежки врозь. Я, показав неподдельную заинтересованность, навозражал больше для приличия, удивившись, что нерабочих дней в графической сетке значительно больше, чем рабочих, но этот мелкий недостаток прогрессивной организации труда никого не насторожил, а я, чтобы внести и свою лепту, предложил добавить по дню в месяц на танцы и досып, а ещё неплохо было бы проложить по всем магистралям лошадиные тропы и подвозить геофизиков к профилям на рысаках. Скелеты не возражали, но менять что-либо за недостатком времени отказались, разрешив собрать все замечания и дополнения до кучи в конце сезона и обещали учесть, когда закончим сезон в том самом месте, понятно каком.
Я не настаивал и хорошо сделал, потому что они много чего не предусмотрели. Так, оказалось, что заказанные ещё осенью буржуйки по забывчивости вечно заполошенной Анфисы, бывшей у нас и завхозом, и кладовщиком, и кассиром, и начальником ЖКХ, до сих пор не привезли, а в тайге в раннее весеннее время без них такой колотун по вечерам-ночам, что и зубы потерять недолго. Надо было срочно гнать в экспедицию машину, а она, как назло, на колодках, и шофёр, неэкономно вымазанный в тавоте, что-то колдует под разобранным задним мостом. Все стали торопить: и Шпацерман, и Коган, — остальные, правда, помалкивали, обрадованные возможности оттянуть на денёк отъезд на каторгу, а водила, затормозивший наше движение вперёд, огрызается из-под обездвиженной многострадальной полуторки, пробежавшей не одну сотню тысяч километров по бездорожью Сибири и Манчжурии, обещая отшаманить только к вечеру. Ничего не поделаешь. Смотрим в график, а эти хмыри, что уже улизнули в свою захудалую голодную Москву, прихватив наши благоприятные отзывы, и не подумали предусмотреть этого вида работ. И вообще, не жмотясь, отвалили на отъезд всего-то два дня. Смекаем, что двумя днями никак не отделаешься, не менее четырёх корячатся. Отдали свинью чертёжнице, просим осторожненько исправить двойку на четвёрку, чтобы не выбиться из научного графика. А она упёрлась, говорит, на четвёрку чисто не сделать. На пятёрку, мол, могу, но та будет смотреть задом-наперёд. Нет, так не годится — те заметят, ещё больше похудеют, наклепают в Министерство и сорвут успешно начатый эксперимент, подтверждённый нашими положительными заключениями. Давай, говорит Коган, правь на семь, а мы сэкономим сроки. Что значит разумный симбиоз науки с практикой!
Чёрта с два сэкономили! Когда на четвёртый день машина пришла с печками, то неожиданно выяснилось, что затосковавшие бичи электроразведочной бригады с утра ушли за папиросами и зубной пастой, хотя зубных щёток у них отродясь не было, и искали их потом два дня, а горе-рационализаторы опять не предусмотрели. Нас это не особенно обеспокоило, поскольку на прямоугольном пятачке свиньи красовалась пододранная и грязноватая семёрка, но всё равно было обидно. По халатности недобросовестных залётных теоретиков, таким образом, мы лишились возможности сократить сроки заезда на участки и даже выдали им по доброте душевной отличные отзывы авансом. Хорошо, что воздержались от аванса денежного.
Как бы то ни было, но на седьмой день, с трудом выдерживая плановые сроки, бригады, наконец-то, отправились автообозом, поочерёдно на одной машине, к местам полевой дислокации. На первой машине, как и полагается, ехал я и мой отряд электроразведчиков, пока не успели отлучиться куда-нибудь ещё. Отвратительная полевая дорога, вся в ухабинах, петляла между сопками то взбираясь по склонам на увалы, то скатываясь к ручьям, трясла и уминала груз вперемежку с людьми, но нисколько не портила эйфорного настроения от встречи с дикой природой. Я, как старший кодлы, сидел в кабине и зорко поглядывал по сторонам, чтобы предупредить в случае чего шофёра об опасности, а из переполненного под завязку кузова далеко разносились бодрый смех и мат, особенно смачный, когда машину встряхивало на ямах. На одном из затяжных подъёмов бедную полуторку так накренило, что заскрипел кузов, снаружи послышались отчаянные крики, но шофёр-лихач успокоил:
— Не дрейфь, ребята, прорвёмся!
И машина послушалась, легко одолела оставшийся подъём и резво побежала на спуск, догоняя уходившую вниз дорогу. Никакой опасности нашему стремительному продвижению ни впереди, ни по бокам я не видел.
— Посмотри-ка, — неожиданно попросил шофёр, — что они там, в кузове, примолкли?
Я осторожно приоткрыл дверцу и выглянул, потом бледный плюхнулся на своё место и сообщил:
— А его нет!
Шофёр так затормозил, что нас занесло и чуть не сбросило по склону.
— Как нет? Ты чего городишь?
И сам побледнел, и тоже выглянул из любопытства, и сразу убедился в моей исконной правдивости.
Кое-как, дёргаясь взад-вперёд, поминутно пытаясь скатиться вниз, мы развернулись и ринулись назад, искать пропажу. Такого никакие самые высоколобые и самые тощие теоретики из всех министерств сразу предусмотреть не в состоянии. К счастью, кузов наш на глубокой рытвине под одним из колёс легко съехал со станин, сорвав ржавые болты, не перевернулся, а прилёг на борт на взгорке, аккуратно вывалив содержимое рядом. Бичи, собравшись в два кружка, резались в карты, никто и не думал догонять умчавшуюся машину, справедливо решив, что кто потерял, тот пусть и ищет. По-дружески высказав водителю всё, что о нём думают, они дружно подняли и привязали кузов стальным электропроводом, быстро побросали в него имущество, взгромоздились сами, но дальше ехали молча, не искушая судьбу и только изредка матеря неосторожные крены самосвала.
К концу седьмого зачётного дня все бригады скопились у зимовья на переправе через реку, откуда дальнейшая транспортировка предстояла на лошадях. Четвероногие вездеходы были на месте, а коневодитель куда-то запропастился. Расположились кое-как, скопом, безалаберным табором, в полнейшем бардаке, базаря на всю тайгу так, что и любопытные сойки, не выдержав, улетели в страхе прочь. Некоторые из электроразведчиков, искавших пасту, прихватили с собой кое-что другое и, откушавши, разволновались не в меру, честя почём зря начальство и Горюна заодно, стали раздеваться и прыгать в холодную быструю воду, доказывая, что всего-то по колено, но когда погрузились по грудь, из вредности поплыли на ту сторону и там забегали робинзонами, требуя спичек, чтобы поджечь всю тайгу и как-то согреться. Хмель из них напрочь выветрился, и возвращаться вплавь они не хотели.
К темноте явился, наконец, Горюн, обрадовал, что река вышла из берегов, брода нет, и лошади не пойдут. И опять подмосковные таёжники такого в своём сетчатом графике не предусмотрели. Что делать? С последней машиной приехало доверенное лицо — Трапер, чтобы проследить за успешной переправой. По своему обыкновению он ни во что не вмешивался, спокойно обозревая табор-свалку, заплыв-переплыв и разлив реки. Пришлось брать инициативу в свои крепкие руководящие руки. Быстренько развернули рацию и отбацали Шпацу открытым текстом: «Срочно исправьте семь на девять». Выход из сложившейся ситуации простой и оригинальный: семёрка на девятку исправляется легко. Сидим с Трапером, тихо радуемся, и вдруг он сознательно вставляет палку в колесо: надо бы, говорит, сообщить, что переправы нет. Ничего не оставалось, как согласиться. Отбацали ещё одну срочную телеграмму и опять тихо радуемся. И не зря. Скоро пришёл ответ: «Исправили, получилась дырка».
— Эврика! — закричал вдруг Борис Григорьевич. — Надо, — шумит, — везде, где указаны сроки, наделать дырок, и тогда мы никогда их не нарушим. — До чего умный, недаром — еврей.
Наутро прикатил Шпацерман на студебеккере с лебёдкой, больше всего обрадовав тех, что на другом берегу бегали всю ночь, завывая от восторга. Первым же рейсом корабля-вездехода доставили им спички, а потом перевезли всех и всё. Звали с собой и лошадей, но те отказались следовать за железным иноходцем, предпочитая вместе с Горюном пастись на лужку у зимовья пока не спадёт вода и мы не перетащим большую часть грузов на себе. Оставшийся с ними Шпацерман грозил здоровенным кулачищем, обещал расквасить морду каждому, кто попытается повторить обратный заплыв, и каждый, кому довелось понюхать кулак, не сомневался, что так оно и будет. Завершив таким образом отправку бригад в поле, начальник влез в кабину студебеккера и укатил на базу, прихватив не нужного больше Трапера. А мы, навьючившись, двинулись в будущий полевой лагерь, обещая Горюну каждый раз, когда возвращались за новой поклажей, всё более тёплую встречу.
Осенью министерские прохиндеи к нам не приезжали. Да и зачем? Положительные рекомендации они получили, гонорары не светили, они это сразу поняли. В моём сетевом графике сроков не будет — нема дураков — я их потом проставлю, когда дело сделаю.
— Лопухов! — вывела из творческого раздумья Алевтина, тишком подобравшаяся к моему столу. — У нас сейчас партийное собрание. Ваше присутствие, как инженера, обязательно. Мы вас ждём! — и ушла, не ожидая.
Жалко, что никто не видел и не слышал. Женщины, выпятив зады, даже не соизволили обернуться, чтобы насладиться моим триумфом. Шутка ли: партийцы ждут меня, без меня не могут провести собрание. Я даже пожалел, что у женщин нет второй пары глаз на выпяченных частях. Пришлось терпеть заслуженную славу в одиночку.
Войдя в Красный Уголок, я поздоровался в пространство, никого не видя от волнения, и протиснулся между стульями на самый последний ряд, чтобы не путаться под ногами у авторитетных товарищей, где меня приветливо встретила оскалом ядовитых зубов Сарнячка. Алевтина вежливо подождала, пока я, гремя природными жердями и деревянной тростью, размещусь в тесном пространстве, и предложила начать работать. Я не возражал, и пока они горячо обсуждали повестку дня и регламент, исподтишка разглядывал присутствующих, знакомясь с передовым отрядом борцов за коммунистическое будущее на нашем малюсеньком кусочке всемирного фронта борьбы с капиталистической заразой. Они все сидели порознь, наверное, стараясь удлинить линию фронта: Шпацерман, Коган, конечно, Трапер, Хитров, Рябовский, Кравчук, Розенбаум и ещё архитектор-строитель наших коттеджей. Сплошь начальство! И ни одного бича. Ни одной женщины, кроме комиссарши.
В общем-то, я, приняв приглашение, знал, кого увижу, но почему-то, вопреки реалиям времени, надеялся на большее. Мыслил, что встречу комиссаров Гражданской и политруков Отечественной войн, легендарных партактивистов первых созидательных пятилеток, сверхчеловеков, пронизанных революционной романтикой и излучающих неиссякаемую энергию и энтузиазм. А вместо них? Знакомые всё лица, узурпировавшие вместе с административной и политическую власть, геройчики провинциальных склок и пузырчатых амбиций. Осознав, что я не хуже, сразу успокоился и отключился на обдумывание плана мероприятий по интерпретации электроразведки своей организации. Алевтина что-то толковала о необходимости сплочения вокруг… о неустанной бдительности, поскольку… о повышении партийной дисциплины, чтобы противостоять… о безусловности выполнения решений пленума, иначе… о руководящей роли… и о персональной ответственности… Говорила много звучных слов, но все они были до того округлы и скользки, обтёсаны, обглажены, облизаны и до отвращения знакомы, до того навязли в ушах, что уже не воспринимались, пролетая мимо самозащищающегося сознания. Одно я только усёк, да и то потому, что касалось лично меня: этот прохиндей Кравчук, оказывается, не выполнил важнейшего партийного задания — не провёл всеми ожидаемой и крайне необходимой для повышения трудового тонуса беседы на участке о международной классовой солидарности против оборзевшего американского атомного империализма. Что мне ещё понравилось у старших товарищей по борьбе, так это то, что никого не надо было силой тянуть на трибуну. Стоило Алевтине объявить прения, как партийцы один за другим, без понукания вставали и один за другим призывали, клеймили, осуждали, клялись и критиковали, не взирая, в прямом смысле слова, на лица. Только Трапер промолчал да Розенбаум не проснулся. А я понял, что все виноваты, и все правы, и все, как один. Мне тоже захотелось покаяться, но вовремя решив, что не дорос до покаяния, с трудом удержался.
— Может, кто ещё хочет высказаться? — неосторожно открыла задвижку секретарша.
Естественно, хочет! Кто, кроме меня? Моя рука поднялась ещё до того, как я придумал, о чём буду говорить.
— Меня учили, и я запомнил, — начал, разгоняясь, — что наша партия — партия пролетарских масс, т. е., рабочих и крестьян. — Я сделал глубокую подготовительную паузу. — К сожалению, в нашей партийной организации я этого не увидел. — Зато увидел, как мгновенно пошла ярко-красными пятнами Алевтина, видно, нечаянно угодил не в бровь, а в глаз, видно, ей уже доставалось за однобокий состав партийной организации.
— Из молодых да ранний, — тихо прошептал, наклонившись к Когану Хитров, так, чтобы все слышали. — Далеко пойдёт.
— По вашим магистралям и профилям далеко не уйдёшь, — отбрил я с ходу.
Коган засмеялся.
— Он прав, — соглашается. — И хорошо, что правду подсказывают молодые: значит, растёт достойная смена, значит, жизнь ветеранов прошла не всуе.
Я немножко притормозил, чтобы твёрже запомнить это замечательное «всуе» и на досуге разобраться поподробнее, что оно означает и в каких случаях применяется.
— Молодец, Василий, — похвалил мыслитель, и я окончательно понял, что выпрут меня отсюда с треском, да ещё и без выходного пособия. А, и пусть! Зато какая радость, какое счастье — высказать без оглядки свою правду, даже ценой жизни! Как я понимаю Джордано Бруно!
Увидев, что я всё ещё стою, опозоренная комиссарша с ненавистью спросила:
— У вас ещё что-то есть?
Ещё как есть! Ещё много чего есть! Меня не остановить, не заткнуть рот, я им выложу напоследок.
— Хотелось бы ещё обратить внимание товарищей на необъективно завышенную самооценку.
Коган опять засмеялся, радуясь продолжению спектакля, в котором он, слава богу, зритель.
— В чём же она завышена? — возмутилась Алевтина, поскольку ей отводилась главная роль.
Я перевёл дыхание, крепко сжал пальцами для опоры спинку впереди стоящего стула и рубанул с маху:
— А в том, что партийная организация не осуществляет в полной мере, — тут я немного смягчил обвинение, — свою главную задачу.
— Это какую же? — не выдержал Хитров. Даже Розенбаум проснулся, а Трапер склонил голову до самых колен, удобно спрятавшись в индивидуальном окопе.
— А такую! — чуть не сорвался я на крик, но сразу взял себя в ежовые рукавицы. Это мне — раз плюнуть, нервы у меня, как у паралитика, а самообладание, как у висельника. — Вы не проводите мероприятий в массах. — Дал им немножко прийти в себя и доконал: — А массы у нас — в тайге!
Все поначалу опешили, растеряв остатки здравых мыслей, и только сообразительный мыслитель не засмеялся, а тихо со стоном, сдерживая себя, заржал и подначил:
— Так, Вася, крой нас, прохиндеев!
Меня и подначивать не надо, и без подсоса, когда заведусь, не остановишь. А тут личная причина мешается, свербит отмщением.
— У вас, — продолжаю разоблачение, — в плане была одна-единственная смычка с массой посредством доверительной беседы на лоне природы, и ту ваш товарищ провалил. — Помолчал с десяток толчков революционного честного сердца и врубил под занавес: — И остался не наказан! — Может, дальше не продолжать? Не громить полностью? Нет — надо! Только в чистке рождаются чистые помыслы. — Потому что все не осознали в полной мере главной задачи партийной работы.
Коган перестал блеять и, осознав, предложил:
— Пожалуй, он в чём-то прав. Поставим Кравчуку на вид, и делу конец.
Ему-то конец, а каково бедному лучшему геохимику экспедиции? Глаза ошалевшего от несправедливости хохла побелели бешенством, стараясь испепелить нахала на месте, а мои, лучащиеся навстречу торжеством и восторгом, успокаивали, напоминая об известном законе общения: как аукнется, так и откликнется. Если бы кто знал, что творится в его посрамлённой душе! Я-то хорошо знал: он наверняка жалел, что отправил меня в больницу на лошадях, а не заставил ползти на брюхе. Но зуба на него у меня не было: я человек от природы добрый и справедливый.
Никто против «вида» не возражал, а у меня пар вышел. С тем и разошлись, каждый сам по себе, и никто не сказал мне, пекущемуся об авторитете партийной организации, ни одного ободряющего слова, даже Алевтина.
Опять любоваться на выпяченные антипатичные зады не хотелось. Потопал на прикол. Жениха, конечно, не было, смотался к своей чувихе, совсем забыл друга, невтерпёж! Доиграется, доразлюбится, недоженится, и свадьбы не будет. Побрюзжав, напился с тоски холодного чая — разогревать лень, прихватил «Электроразведку», обессилено шлёпнулся на кровать, облегчённо вздохнул и умиротворённо заснул, умаявшись за день в трудах тяжких по укреплению производства и парторганизации.
Проснулся зачем-то всего-то через пару часов с гаком. Вставать не хотелось — незачем. Никаких нравственных и физических обязанностей нет, никому ничего не должен, и мне — тоже. Башка гудит, словно после страшного перепоя. Правда, в оном состоянии бывать не приходилось, но бичи рассказывали. Бывало, что перепью или переем сгущёнки, но от этого только живот пучит. Утомили, однако, старшие товарищи, не берегут молодые, подающие надежды, кадры. Даже такому крепышу, как мне, невмоготу дальше валяться. Решил проветриться, размять натруженные косточки, вернуть ослабленный дух. Куда пойти в местном анклаве бескультурья? Потопал в «Культтовары», что на центральной площади, хотя других, периферических, здесь нет, если не считать заоколичные поляны, где пасся домашний скот, включая местных алкашей.
Молоденькая продавщица грампластинок удивлённо округлила подведённые глазки, когда я громко спросил, есть ли у них «Лунная соната» композитора Бетховена? Быстро прикинув про себя, что солидный парень со сногсшибательной тростью очень даже на вид ничего, к тому же культурный, она заманчиво стрельнула в меня обещающим взглядом и стала лихорадочно рыться в самом низу груды пластинок на самой нижней полке и, к моему удивлению, нашла.
— Вот, — говорит, сдувая пыль, и подаёт: — Будете брать?
Она ещё спрашивает! Да я всю жизнь охотился за этим шедевром.
— Заверните, — отвечаю сухо. И чуть не добавил: «пять штук», но вовремя прикусил вредный язык, запамятовавший, что берём не какой-то ширпотреб, а произведение мирового музыкального искусства, а их не принято в культурной среде брать пачками. — А ещё что-нибудь есть? — небрежно интересуюсь, чтобы поднять свой культурный авторитет до недосягаемых для неё высот.
— Что что-нибудь? — не поняла дурёха, подняв нарисованные бровки.
— Такое же… вот… — кручу пальцем у виска. Дебилу понятно какое, но только не ей.
Лыбится, вражина, видно, раскусила меня.
— Возьмите, — предлагает, — «Времена года» Чайковского.
Про такого я слышал, у него ещё «Лебединое озеро», целыми днями по радио бацают, не успеваешь выключать.
— Стильное? — сомневаюсь, опасаясь, чтобы не всучила залежалую мурузыку, у них, у торгашей, так: не обманешь — не продашь.
Она, стервоза, даже захихикала, а мне захотелось надрать ей уши, единственное, что на морде не было замазано.
— Уже больше ста лет, — успокаивает, — в моде.
Пришлось тоже завернуть.
— Заходите ещё, — ехидничает продавщица, а у самой, чувствую, нет уже ко мне настоящего большого интереса.
— Благодарю вас, мадам, — сражаю её последним выстрелом и собираюсь окончательно откланяться и с достоинством удалиться.
А она:
— Не за что, — и добавляет со смешинками в подлых глазах: — Может, тебе и частушки заодно завернуть?
Не стал я с ней связываться, портить возвышенное настроение. Что с неё возьмёшь? Сплошное бескультурье за прилавком культтоваров. Таких, как она, хоть пруд пруди, а я — единственный! Почему ими надо пруд прудить, портить воду, я не знаю, мне их проблемы до лампочки. Счастливый, я пёр по середине тёмной улицы и ныл на мотив купленной сонаты:
— Там-та-ра-там, там, та-ра-там, там, там, там… — представляя себя знаменитым дирижёром с белой палочкой — только из-за этой прелести можно было бы стать дирижёром, — а передо мной громадный оркестр, теряющийся в глубине улицы. Музыкальная память у меня необыкновенная: я знаю начала у всех знаменитых мелодий.
И сейчас шествую себе в удовольствие, включил в пятый или десятый раз начало сонаты, мурлычу во весь голос в услаждение души, как вдруг из ближайшей поперёк-стрит вываливается на моё авеню без всякого звукового предупреждения вдрызг косой верзила и, неожиданно потеряв остатки равновесия, опасно виляет в мою ничего не подозревающую сторону. Я еле-еле успел увернуться, избежать неизбежного ДТП, а он, кое-как утвердившись на подгибающихся ногах, претензирует заплетающимся языком:
— Ты, ходячий про-ик-игрыватель! Брось бросаться на нормальных людей с воем, а то я тебе сверну адаптер на сторону, враз заглохнешь!
Хотел я ему наглухо заткнуть мерзкую пасть, показав шедевры, чтобы врубился, на кого тянет, но благоразумно раздумал, побоявшись, что питекантроп, не зная ничего, кроме «Трёх танкистов», так хватит мне Бетховена с Чайковским по кумполу, что придётся звучать не «Лунной», а местной похоронной серенаде. Что голова — пластинки жалко! Посторонился и пошлёпал дальше. Дикий народ, дикие нравы! Сверхкультурному человеку и музыку приличную негде послушать.
Дома аккуратно обтёр пластинки относительно чистыми носками и осторожно положил на расчищенную тумбочку — а вдруг Игорь нечаянно завалится! Зря смеются над теми, кто хомут покупает раньше лошади. Я так понимаю: лошадь купишь, всё равно хомут нужен, так какая разница, что вперёд? А лошадь у меня рано или поздно, но будет. Такая же, как у Когана. Моё слово — кремень! Сказал… а там посмотрим.
30-го, т. е., в последний рабочий день 55-го года, поскольку у нас никто не работает в этот день, посвящая его полностью корпоративным пьяным проводам уходящего года, наконец-то, последним производственно-хозяйственным собранием завершилась затянувшаяся парламентская сессия.
Молодчина, Шпацерман! Поскольку мы не можем его ни избрать, ни переизбрать, ни отставить, он не стал затягивать торжественную часть, выпендриваться собственным отчётом, а в нескольких словах объяснил, что год мы закончили не хуже остальных в экспедиции и хотя не доделали один из участков — тут все обратили негодующие взгляды на меня, — но набрали столько точек, проб, километров и других объёмов, что их с лихвой хватило на приличную премию. Естественно, раздались оглушительные аплодисменты, переходящие в овацию, все встали, собираясь бежать в кассу. Однако, утихомирил начальник нетерпеливых, выдадут её в январе вместе с зарплатой, и тут все пожалели, что его нельзя переизбрать на нового, в частности, на меня. Хитрый Шпацерман вовремя уловил упавшее настроение подчинённых и умелой заготовкой мгновенно поднял свой имидж, объявив, что каждый получит небольшой новогодний набор дефицитных продуктов, а желающие, кроме того, и аванс, чем вызвал новую бурю аплодисментов и твёрдое мнение оставить его в начальниках на новый срок.
Но триумф любимого начальника на этом не закончился. Переждав аплодисменты, он сообщил, что экспедицией выделены нам две вещевые премии. Одну, комплект постельного белья, руководство решило, говорит, с вашего общего согласия отдать нашей неутомимой чертёжнице. Все согласно заблеяли, что это правильно, хотя каждый, естественно, считал, что он не менее достоин. Но, что с возу упало, то пропало. Женщины вообще отключились, мысленно прикидывая, на что потратить свою и, главное, мужнину премии и зачем нужен аванс, а он всегда нужен — лучше своё взять заранее, чем беспокоиться, отдадут или не отдадут потом. Вторую премию, продолжает дед Мороз, нам спихнули потому, что в экспедиции не нашлось богатыря 48 размера и аж 4-го роста. Все затихли, лихорадочно прикидывая свои размеры. Это, продолжает, мужской костюм из чистой шерсти пополам с высшими сортами бумаги, потому и называется полушерстяной, полупраздничный. Я думаю, дальше тянет волынку, справедливо будет одеть в него одного из наших передовиков. И все стали внимательно разглядывать среднерослого и широкоплечего Кравчука, соображая, где для него надо убавить, а где прибавить. И тот, видно было по замаслившимся глазам, уже примерял разошедшуюся по швам дармовую обновку. А мы, конечно, согласились с мудрым решением руководства и стали шумно подниматься, чтобы в праздничных хлопотах забыться от обиды, но тут выскочила Коганша к проходу, расщепила клешни и заблажила визжаще-скрипящим рыком:
— Стойте!
Мы замерли, привыкшие терпеть от неё мелкие напасти.
— Лопухову, — одна она возражает своим приятным голосом, — надо отдать приз.
Все недоумённо посмотрели сначала на неё, потом на меня, а я чуть не упал в обморок, и кто-то осторожно вполголоса поинтересовался:
— С какой стати?
— А с той, — толково объясняет мой продюсер, — что он один у нас таких богатырских размеров и, вообще, если бы не он, не видать бы нам премии, как своих ушей.
Тогда все уже с опаской и исподтишка стали поглядывать на всемогущего богатыря, справедливо полагая: как дал, так и отнять может.
— У передовиков, — гнёт своё моя адвокатша, — и так есть штаны, а Лопухов у нас почти год и до сих пор без штанов.
Я с ужасом посмотрел на себя ниже пояса, испугавшись, что так оно и есть, а я по рассеянности до сих пор не заметил. Нет, что бы кто ни говорил, а Коганша — справедливый, добрый и очень умный человек, в чём я не раз убеждался и никогда не менял своего положительного мнения. Недаром она пользуется таким авторитетом. Я, конечно, стал смущённо отказываться, обещая купить штаны с премии и не позорить родной коллектив, хотя давно задумал другую, более ценную и нужную покупку. Шпац с ходу пресёк мои неубедительные вялые возражения и молчаливые возражения тех, кому тоже хотелось заграбастать костюмчик-шик.
— Носи, Василий! И никогда не возражай женщинам.
Это меня вконец убедило, и я неожиданно приоделся. Конечно, поблагодарил мать-Коганшу за заботу, на что она, добрая, очень даже приятно улыбнувшись, пожелала недоброго:
— Женись скорей, пока не забичевал.
Пока мы любезничали, около кассы скопилась приличная очередь, и наши, абсолютно бессовестные люди, ни за что не хотели пропустить вперёд, хотя бы через 5 человек, инвалида, ещё и попрекали:
— Отхватил ни за что, ни про что приличную одёжку, а лезешь! Вали, пока не раздумали, не отобрали. — Пришлось стоять и отворачиваться от осуждающих гневных взглядов.
Отоварившись и получив максимальный авансище, заскочил домой, бросил продуктовые подачки, свою и Игореву, на стол и устремился на всех трёх в «Культтовары».
Вредина была на месте, борзея оттого, что ей приходится вкалывать, а мы шастаем за покупками.
— А-а, — встречает как своего хахаля, — пришёл за частушками?
Но не на того напала! Я её в упор не вижу, на тупой укол — ноль внимания, фунт презрения.
— Какие, — спрашиваю важно, — у вас есть приличные проигрыватели?
С неё сразу шелуха слезла. Проигрыватель — не частушки. Перестала кривить мерзко перекрашенные губы и отвечает нехотя:
— Вон на полке два типа. Оба возьмёшь? — опять дразнится, всё ещё надеется мотануть на дармовщинку со мной на бал.
Пусть, думаю, тешится: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним, а ты, дура, не в моём возвышенном вкусе. Гляжу мимо, на полку. Один проигрыватель точь-в-точь, как у Когана, здесь, значит, брал. А рядом второй, больших размеров, но тоже чемоданчиком, только углы острые, как у патефона. Цвет приятный, тёмно-синий, сам более плоский и застёжки блестящие. Вещь — сразу видно! Дороже того в полтора раза, да ладно: живём-то однова!
— Этот, — показываю пальчиком и помахал им для уверенности.
У торговки и челюсть отвисла, открыв неровные плохо вычищенные зубы с железной фиксой, — никак она не ожидала, что я всерьёз пришёл за покупкой, а не за нею.
— Берёшь или смотреть будешь? — не сдаётся, предчувствуя, однако, моё предпочтение.
— Сначала покажите, — прошу вежливо, — и если целый, то возьму.
Сердце моё забилось Лунной сонатой, когда эта синяя штуковина оказалась перед моими глазами. На крышке бегучими накладными буквами красиво выведено: «Мелодия», замки под небрежными руками продавщицы громко щёлкнули, крышка откинулась, а под ней всё как надо, и динамик в крышке, и плоский адаптер пришпилен хомутом, и круг с блестящим ободком. А когда зазвучало медленное аргентинское танго, все в магазине стали оглядываться и опасно приближаться.
— Стоп! — командую в страхе. — Беру. — Знаю я наш народ: стоит увидеть, как кто-нибудь что-нибудь покупает, враз набегут и расхватают, даже если и не нужно.
Продавщица с треском захлопнула крышку, защёлкнула замки — конечно, не своё — не жалко, с шумом подвинула ко мне чемодан.
— Ещё что-нибудь? — провоцирует профессионально.
— А добавьте, — разухабился я, — ещё пару серьёзных пластинок, какие у вас есть.
Она порылась во вчерашней куче и подаёт две. На одной — Первый концерт для фортепиано с оркестром хорошо известного мне Чайковского занимает обе стороны под завязку. На целую пластинку всего один концерт! Поколебавшись, всё же взял. А на второй: на одной стороне — Ромео и Джульетта, а на обороте — Итальянское каприччио того же композитора. Другое дело — две вещи. Тоже взял.
— Беру, — сообщаю, — и это.
— Пожалуйста, — цедит сквозь сжатые зубы.
— Спасибо, — отвечаю я, и мы расстаёмся, слава богу, не поняв друг друга.
Занёс драгоценную вещь домой, порадовавшись, что никто из подаривших мне костюмчик не встретился, и потелепал в больницу, узнать насчёт Иваныча. В нашем отделении было пусто и необычно тихо. Только за столиком под зажжённой настольной лампой привычно дремала, положив голову на руки, незаменимая Ксюша и очень испугалась, когда я тронул её за плечо.
— Чтоб тебя! — ругается, зевая. — Откуда ты, леший, взялся?
— Хочу, — радую, — проситься назад. Надоело вкалывать.
Она ещё шире зевнула, похлопав ладошкой по непослушному рту.
— Не выйдет, — огорчает с маху. — Всех ходячих отпустили по домам, а в лежачие тебя, козла трёхногого, нельзя. И врачей никого нет.
Это плохо, этого я не ожидал.
— И Жукова?
— Никого, — повторяет, — и не будет. А тебе зачем?
От Ксюши ничего не надо скрывать: она — сама доброта.
— Задолжал ему, — объясняю с надеждой на помощь, — коньячок. Надо бы как-нибудь передать.
И хорошо, что сказал. Она улыбнулась, говорит:
— А ты приходи завтра сюда к 10-ти вечера, все медики будут. Сразу на стол и выставишь. Только иди через «скорую», я скажу Вере.
Вот обрадовала!
— О-кей! — ору. — Спасибо! — и бегу домой. По пути заскакиваю в «Продукты», рву в очередь в вино-водочный отдел, прошу толстуху в заляпанном грязными руками фартуке с усталыми донельзя сонными глазами:
— Дайте, что получше, чтобы подешевле.
Без всякого выражения она пробубнила как автомат:
— Плодово-выгодное и вермуть.
Мути не хотелось, взял выгодное. Только отчалил от прилавка, как давно не бритая рожа с взлохмаченными грязными волосьями, заговорщицки цедит:
— Стакан нужон?
До чего предупредительный джентльмен!
— Нет.
— Чего надрывать душу, тащить до хаты? — замечает резонно. — Давай здесь уговорим. Закусь есть, — и достаёт из драного кармана грязнущей телогрейки надкушенное яблоко в дезинфицирующих крошках махры. Наш народ такой — готов последним поделиться. Но я, всё же, мужественно отказался, огорчив доброго человека.
Дома в кои-то дни я навёл относительный порядок, затратив массу сил и ещё больше нервной энергии. Нет, надо жениться! Когда пенальчик заблестел чистотой захудалой гостиницы, застелил стол свежайшими, только что с почты, газетами и торжественно водрузил посерёдке хрустальный сосуд с выгодным нектаром. Поставил рядом оттёртый носовым платком стакан и добавил два слегка сполоснутых яблока из подарочного набора. Критически оглядел натюрморт и остался доволен. Потом так же критически обозрел себя и составил противоположное мнение. Надо было выравнивать положение
Эх-ма! Гуляй, душа! Каждый сам себе устраивает праздник, никто другой за тебя и не подумает. И не важно, какая сегодня дата, красная или чёрная, главное, чтобы настроение было, и душа требовала. А у меня сегодня наифартовейший праздник, и не отметить такую покупку — грех! Без этого, говорят, работать долго не будет. Не стоит рисковать, хоть это и не по-комсомольски. Даже нога и та чувствует, то и дело безболезненно опережает трость.
Выгреб из чемодана завтрашнюю рубаху, белую в тонюсенькую синюю полосочку, в колер проигрывателю, развернул костюмище, тоже тёмно-синий, на штанах ещё и складочки сохранились, отутюживать не надо, да и нечем. Переоделся — сам себе нравлюсь, жалко, что в нашем бритвенном трюмо видны только две пуговицы пиджака и ничего выше и ниже. Уселся за стол, аккуратно поддёрнув кончиками пальцев брюки, чтобы потом не пузырились на коленях, поискал глазами салфетку в золотом кольце, но её, вероятно, забыли положить. Ладно, обойдёмся. С трудом вдавил пальцем — хорошо, что они у меня тонкие и сильные — пробку, набулькал полстакана, поднял широкий бокал на тонкой ножке к самым глазам, осторожно круговыми движениями взболтал «арманьяк урожая 1931 года», года моего появления на свет, и тот заиграл, искрясь солнечными бликами и оставляя на стенках густые янтарные потёки. Потом пригубил, смакуя, и, отставив, подошёл к имениннику.
Торопиться нам некуда — весь вечер наш, поэтому поставил «Первый концерт», и как только пианист забарабанил по клавишам, вернулся к столу и, вслушиваясь в нарастающий ритм, ополовинил бокал. Приличное вино в приличном обществе неприлично выливать в глотку разом, как это делают многие, не знакомые с винным этикетом. Надо, как бы ни хотелось обратного, оставить с первого раза не меньше трети бокала, а лучше половину, чтобы не подумали, что ты пришёл не на беседу, а нажраться. А то, сколько бы ни налили — рюмку, стакан, пол-литровую банку, многие торопятся опрокинуть в бездонную пасть всё, не стесняясь бескультурности. Я, скажу без ложной скромности, не такой. Когда мне наливают полный стакан водки, я никогда с одного раза не пью и трети.
Сижу себе, цежу помаленьку, балдею и от нектара, и от музыки, однако замечаю, что разум то ли от первого, то ли от другого, то ли от букета начинает мутиться, а глаза непроизвольно закрываются. О-хо-хо! Хорошего помаленьку. Так и не понял, понравился мне «Первый концерт» или нет. Придётся завтра новый заход сделать. А пока лучшее, что можно придумать для праздника — бай-бай. Выключил проигрыватель, разделся, аккуратно повесил праздничные одёжки на стул, заметив для памяти, что обязательно нужен шифоньер — может, подарят на следующий Новый год — и завалился, не в силах больше терпеть ни праздников, ни будней.
- 7 -
В последний день уходящего года никто не работал, но все обязательно являлись на рабочие места, и никто не опаздывал, потому что шли не на работу, а на самый любимый производственный разгуляй, когда можно от души повеселиться, показать лучшие наряды, вполне легально в соответствии с потребностями и возможностями попьянствовать и поесть, миролюбиво поболтать со всеми разом и посекретничать без утайки с друзьями. Тогда и Новый год, встреченный как в лучших домах Лондона в кругу опостылевшей родни, привычной жены и поднадоевших детей оказывался праздником.
Когда я, запыхавшись, припёрся ни свет ни заря — без пятнадцати, меня встречала полная ватага наших разукрашенных и возбуждённых женщин, настроенных дарить себе, подругам и, особенно, мужьям счастье и радость.
— Василий! — энергично всплеснула-взмахнула короткими мощными ручками, обнажёнными, как у мясника, по локоть, наша атаманша Коганша. Из крупной головы её во все стороны торчали чёрные негритянские спирали, а серое лицо исказила яркая боевая раскраска: губ — красным, щёк — розовым, а бровей, ресниц и около — жгуче-чёрным. Плотное гладкое синее платье с полу-декольте спереди и сзади целомудренно подчёркивало почти полное отсутствие верхних женских форм и явное преобладание нижних. Непонятно было, как красавчик Лёня попался на удочку такой вобле, и что послужило наживкой. — Какого дьявола ты в праздник припёрся в обносках, когда мы тебе вчера с кровью выколотили костюм? Долго ты нас будешь позорить, являясь без приличных штанов?
Я в ужасе прикрыл обеими руками, уронив трость, то, что было спереди, но, быстро опомнившись, виновато залыбился, не чувствуя вины. Да и с чего? В институте все иногородние ходили в чём попало, имея на несколько комнат общежития один сборный наряд для торжественных выходов на свидание, в ресторан или, если случайно угораздило, в театр. Ленинградские резко отличались от нас, варягов, опрятностью, от них за версту разило маменькиной ухоженностью. А нас спасала форма, которую после смерти Сталина, к сожалению, отменили, но её ещё много лет донашивали, нимало не заботясь о внешнем состоянии. К тому же считалось шиком иметь продранные локти кителя, пузырящиеся на коленях неглаженые штаны и драный свитер, определяющие принадлежность к дедам-старшекурсникам. А вензеля на полупогончиках обозначали институтский клан и позволяли безошибочно узнавать извечных врагов с геолфака Университета. В постоянных сшибках и драках участвовали только экипированные в суконные рыцарские доспехи, но по их виду можно было узнать, кто и как отстаивал интересы настоящей полевой геологии, и потому чистюли вызывали, как минимум, общее презрение. Так что мне, в отличие от наших заботливых женщин, и в голову не приходило, что выгляжу почему-то непрезентабельно. И чужая оболочка для меня была не важна. По мне, Коганша в неизменной серой кофте и коричневой юбке с пятнами выглядела симпатичнее, чем в декольтированном синем саване.
— Если ты немедленно не преобразишься, — продолжала честить дружелюбно настроенная атаманша, — то мы отобьём тебе кое-что похуже ноги, — и угрожающе, как переодетая орангутанша, подняла мой дрын.
Я угроз не боюсь, я их старательно избегаю, поэтому решил скромненько ретироваться.
— А где остальные? — осведомился на всякий-який, если понадобится помощь своей стаи.
Траперша фыркнула, чуть не зафыркав меня помадой.
— Уже квасят, паразиты, по-чёрному.
Я, естественно, рванулся к ним, ухитрившись вырвать свою опору из рук потерявшей бдительность Коганши.
— Тебе там делать нечего, — остановила она властно, — не по силёнкам.
— Да я!! — возмутился слабак и хотел похвастать, как вчера в одиночку принял на грудь почти целый бутылёк выгодного, осилив с полстакана, не оставив и четверти на донышке, но Коганша перебила:
— Вообще-то, — тянет, щурясь по-кошачьи, — приличный мужчина в приличное женское общество приходит с приличной выпивкой, но мы тебя, так и быть, на первый раз прощаем. Ты у нас, за неимением более подходящих мужиков, — хамит открыто, — будешь навроде новогоднего свадебного генерала. Твоя задача всего-то прилично выглядеть, делать нам приличные комплименты и произносить в нашу честь приличные тосты. А мы тебя за это попотчуем слабеньким и сладеньким… — сгущёнкой разбавят, мелькнула у меня запоздалая мысль, я и сам вчера мог бы сварганить такой коктейль, — … и накормим вкусненьким. Топай давай, — приказала неприлично, как будто меня можно заставить, и я потопал, да ещё и торопясь, чтобы доказать раз и навсегда, что не какой-нибудь замухрышка, как она представляет, а настоящий приличный мужчина с приличными манерами.
Примчавшись домой на своих троих, я торопливо вскрыл пакет в сетке, достал одну бутылку коньяка, отставил в сторону и сосчитал оставшиеся, надеясь на чудо: раз, два, три, четыре… Нет, пять уже не получалось. Придётся Иванычу обойтись четырьмя, а то чёрт-те что: советский хирург, уважаемый специалист, а дошло до того, что курит и пьёт во время ответственных операций, подвергая опасности жизни ценнейших пациентов. Правда, что пьёт, я не видел, но раз курит, то и до этого недолго осталось: одно за другое цепляется, и — раз! — пропал человек, надо спасать.
— Вот, — ворвался я в камералку, победно вздев коньячный бунчук.
— Ура! — задребезжала Коганша, и все захлопали моему замечательному сольному бенефису, а предводительница визжащей оравы в порыве чувств танком надвинулась на меня и верещит, захлёбываясь: — Дай я тебя поцелую! — Ну вот, с огорчением подумал я, сделай людям добро, так они обязательно метят отплатить какой-нибудь гадостью. — Ладно, ладно, не буду, — уловила щедрая дама моё невольное отступательное движение. — Не буду тратить ценную помаду на твою полунедобритую щеку. — И сразу очередь, в которой Сарочка, распихав всех, стояла первой, распалась, а я вздохнул с облегчением, чуть не лишившись жизни от жарких объятий и слюняво-красных чмоканий.
— Садимся, девочки! — скомандовала тамадиха, и все бросились занимать места поближе к середине стола, где красовался пухленький тортик в нахлобученной шоколадной шапке с мармеладными изумрудинами и сапфирами и стоял мой элитный клопиный нектар в окружении трёх скромненьких винных бутылок с бордово-красным пойлом под названием «Мускатель». Мне, естественно, досталось местечко поодаль, в торце стола, где толпились тарелки и миски с отвратными салатами, которых я терпеть не могу, если из них нельзя выковырять хотя бы несколько кусочков мяса.
— Давай, Василий Иванович, действуй, не тяни, — торопит пьянчуга и протягивает мне стаканчик, и все — делай как я — сгрудили свои посудины, по-мужски, в тесную кучу и жадно наблюдают, как я, изрядно помучавшись с пробкой, которую пришлось проталкивать внутрь вилкой — пальцем я поопасался: а вдруг застрянет, а штопора не было, профессионально начал распределять армянский коньячок КВКК дрожащей рукой завзятого алкаша, но почему-то вышло всем по-разному, а себе, что особенно обидно, вообще налилась самая малость — язык смочить и то не весь.
— Да-а, — тянет Коганша критически, — чувствуется у нашего мужчины полное отсутствие навыка, придётся исправлять самим. — Схапала все стаканы, и сама занялась разливкой-доливкой, выравнивая коричневые уровни, как будто кто-нибудь обидится, если ему достанется больше. — Ну, а как у тебя, — ехидничает, — с тостами? Не вздумай вспоминать о «милых дамах».
На тебе! А я только-только навострился отделаться «здоровьем милых дам», заодно был бы и комплимент. Одним выстрелом всех дам как не бывало. Осечка! Теперь думай, трать бесценное серое вещество по пустякам, гоняй почём зря дефицитные шарики.
— Выпьем, — пробуждаю ленивую мысль вслед за торопливым языком, — за уходящий год. — Получилось солидно и ко времени, как у английских лордов, просыпавшихся к концу заседаний палаты. — За то, что было в нём хорошего. — Стал усиленно копаться в памяти, но ничего особенно хорошего для себя не обнаружил. — За то, что нам дано было его прожить. — Вот это куда ни шло, молодец, Василий. Похоже, и милым дамам понравилось. Хотя, как я нечаянно заметил, у нас перед первой любой тост проходит, лишь бы был покороче. А самым популярным и пригодным для любого случая является: «Вздрогнем!»
Коньяк мне не понравился: горький и вонючий, плодово-выгодное и то слаще. А Коганша совсем распоясалась, твердит развинтившимся боталом, что после первой не закусывают — показывает столичный шик и замашки министерских бичей — и разливает, не спрашивая, бутылку мускателя, да так ловко, что всем поровну досталось, и мне тоже.
— Выпьем, — талдычит, — за здоровье всех присутствующих, и чтобы не в последний раз.
Выпили — куда денешься? Рассчитывал, что после этого удастся попробовать торта, а вышла дуля. Все милые дамы словно с голодухи набросились на салаты и на вредную для них картошку с копчёной кетой, и я вместе со всеми за компанию ковыряюсь в тарелке с винегретом, напрасно пытаясь зацепить что-нибудь съедобное. А замаслившаяся Коганша уже подначивает:
— Ну, что, Василий! Готовь свои комплименты. Мне первой страдать, — смеётся, сама не понимая, что хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. — За каждый более-менее удачный, — обещает, словно шахиня Шехерезаду, — пьём и тебе нальём. А за плоскотину, извини, пьём без тебя, — опять смеётся, нисколько не сомневаясь, что вылакают «Мускатель» без меня. — Если всех ублажишь, полторта твои, — словно полжизни жертвует. — Я слушаю, — и голову положила на ладонь подпёртой в локте руки, свесив на сторону волосяные пружины.
Лихорадочно соображаю, что бы такое зафинтилить, чтобы и не чересчур слащаво и с тютелькиным подвохчиком. Клок торта перед мордой маячит, понуждает к напряжению мысли. Глянул на её платье, подчёркивающее отсутствие женских прелестей, и сразу сообразил. Говорю, напыжившись как милорд:
— На ваше декольтированное платье приятно смотреть, — помедлил и добавил: — и спереди, и сзади. — Она хмыкает, не улавливая тонкого намёка на толстые обстоятельства. — Но его красота ничего не стоит, — произношу быстро, как смертный приговор, а она и рот раззявила, и в бешено-карих глазах копится жёлтая ярость, вот-вот разорвётся на куски от натуги. Но я снисходительно препятствую этому приятному зрелищу. — Оно только подчёркивает вашу зрелую красоту. — Она сразу и обмякла, и даже вроде слёзы сверкнули, и, что совсем удивительно, зарделась. Как мало надо даже такой умной бабе. Мельком, быстро оглядела свиту — не смеётся ли кто? — и дрожащей рукой, брякая горлышком бутылки о стакан, наливает мне первому.
— Ну, Василий! Мало того, что неряха, так ещё и врун! — а сама улыбается, сверхдовольная, разливает всем, торопясь застолбить истину всеобщим запоем.
Заглотили, в глазах потеплело, шарики веселее забегали, и женщины вокруг приятнее стали, симпатичнее.
— Придётся взять тебя в любовники, — радует несусветной наградой мисс Геофизпартия, а у меня от счастья враз в мозгах похолодело, и шарики остановились, наталкиваясь друг на друга. Бабьё радостно и подло зареготало в пьяный голос, и только Траперша застенчиво подхихикивала в ладошку, сдерживая отвратительный запах, прущий от паршивых гнилых зубов, а может и от загнивающей души. — Давай, радуй теперь её, — кивает на скромницу моя любовница. — Хорошенько думай — она у нас известная привередница.
А мне и думать долго не надо. Дую экспромтом:
— Вы так восхитительно ароматны, — несу чушь, — что рядом с вами пьянеешь, — даю леща и чуть отодвигаюсь от комплиментарши, — словно от запахов ранней пробуждающейся весны в старом саду.
Женщины, улыбаясь, затихли, переваривая запахи, которые я напустил — им без разницы, что я сказал, главное — что красивые слова и сочетания звуков, и только Коганша уловила иронию и суть квазикомплимента.
— Ну, Василий! — протянула она, но не стала разгонять сомнительные запахи, а чуть плеснула мне в стакан. — Как бы не окосел и не замолк раньше времени, — и другим тоже налила.
— Спасибо, — опомнилась Траперша, оглоушенная комплиментом, извергнув в благодарность изрядный выхлоп одуряющих запахов гниющей ранневесенней чащобы.
А я, слава богу, преодолел второй барьер на дистанции с препятствиями, на финише которой маячил торт и, что немаловажно, моя репутация сообразительного парня. Было, однако, чуть-мала не по себе, стыдно за откровенное враньё, но я убеждал себя, что это всего-навсего игра, и прекратить-оборвать нельзя, потому что женщинам нравится моя лапша, их ею не так часто кормят — вишь, как навострились-порозовели ушки! Они тоже понимают, что я беспардонно вру, но вру-то приятно, и, чем чёрт не шутит, вдруг и на самом деле в каждой есть хотя бы чуточка того, что я плету. Как мало, однако, нужно, чтобы завоевать любую женщину: всего-то накрепко зажать совесть и предельно развязать язык. И говорить-наговаривать, шептать-нашёптывать, что ей хочется услышать. Никакая не устоит. Жалко, что когда приходит настоящая любовь, совесть почему-то разжимается, а язык завязывается, и в результате получается обратный эффект — ты отвергнут.
Вылакали за аромат Траперши. Коганша не унимается:
— Посмотри, — предлагает елейно, — на сидящую рядом с тобой нашу красавицу Саррочку, — век бы не видел! — она давно томится и ждёт, когда ты её оценишь.
Вот тут-то я и растерялся: ну какой может быть комплимент у суслика для гадюки? И в намускателенных мозгах ничего путного не высверкивает. Э, думаю, вывернемся — где наша не пропадала! — и даю волю языку:
— Наша дорогая и обаятельная… — глаза б мои не видели! — … Сарра Соломоновна… — никакого и намёка на интим! — …ваши тополиный стан и лебединая выя… — это у неё-то, коренастой и приземлённой, словно вырубленной из большущего кержачьего пня? — …ваш томительно завораживающий голос… — похожий на визжащий хрип заржавленных дверных петель, — …загадочно-манящие очи… — злобного жёлто-коричневого оттенка, — …точёный носик ожившей Афродиты… — чуть не цепляющийся крючком за верхнюю губу, — … и пленительная улыбка современной советской Джоконды… — особенно украшенная выступающими верхними зубами, перестал я перечислять достоинства старухи Изергиль в молодости, — …всё заставляет трепетать мужские души в… — чуть не брякнул «в ужасе» и еле подобрал словцо, — …экстазе.
Выложился, взмок перегретым потом и поспешно поднялся, повернувшись к соседке, чтобы не проворонить взбучки, но размякшая Саррочка-рыбонька сидела, не шевелясь и низко опустив голову, внимательно впитывая ядовитую лесть, нейтрализовавшую её душевный яд, и, наверное, готова была травиться до бесконечности.
— Да-а, — почему-то вздохнув, протянула судья и вынесла неожиданный для меня вердикт: — Почти объяснение в любви.
Я так и шлёпнулся на ослабевших ногах, покрывшись уже холодным потом.
— Да я… вы не так…
— Ладно, ладно, — перебила догадливая провокаторша, — замнём для ясности, не наше старушечье дело — молодые сами разберутся. Правда, Саррочка?
И я почувствовал себя беззащитным зайчонком, добровольно лезущим с комплиментным писком в медленно удушающие объятия удавихи. Пришлось для бодрости хватануть ещё чуть-мала призового мускателя. Коганша поболтала оставшейся в бутылке тёмно-вишнёвой жидкостью.
— На раз — не больше, — и разлила остатки заранее, не сомневаясь больше в моих завиральных способностях. — Давай-ка, — предлагает, — скажем напоследок что-нибудь хорошенькое и для нашей незаметной труженицы-пчёлки, — показывает взглядом на чертёжницу, которая так и сидела с первым недопитым полстаканом вина.
Для неё я родил сразу:
— Вы так небесно-воздушны, что страшно произнести рядом какое-нибудь грубое слово, чтобы вас не сдуло.
Бабы, довольные, заржали, а мошкару словно облили красной тушью, и очки изнутри запотели.
Наконец-то, пытка кончилась. Коганша взяла большой нож и отрезала, не жмотясь, целую четвертинку торта, уместила на тарелочку с каёмочкой и подала мне:
— На, Василий, честно заработал.
Хотел я напомнить, что уславливались о половине, и что лучше бы она откромсала четвертину горизонтально сверху, но… могут и совсем ничего не дать. Взял завоёванный тяжким интеллектуальным трудом дар и поднялся с ним, намереваясь освободить приятное общество от своего неприятного присутствия.
— Ты куда это намылился? — остановила распорядительница. — Неужто не в курсе, что с едой с общего стола уходить неприлично? — и улыбается ехидно, захлопнув капкан со сладкой наживкой.
Она права, конечно, но уж больно мне стало муторно после своего вранья.
— Я хотел к мужикам…
— С тортом? — залыбилась Коганша. — Да им не торт нужен, а мясо с квашеной капустой. Засмеют тебя, как пить дать. И вообще — ты нам здесь нужен. Поможешь Саррочке ёлку наряжать: хоть от одного мужика какая-то польза будет. Бери его, душенька, да смотри, чтоб не смылся — все они одной подлой кройки.
Пришлось, давясь слюной, оставить торт не надкусанным и плестись вслед за нашей красоткой в Красный Уголок. Женская бригада, что ломовые грузчики, с грохотом поволокли столы из камералки, складывая из них праздничное домино, а мы принялись уродовать лесную красавицу, упёршуюся вершиной в потолок.
— Вешай шары повыше, — скомандовала опекунша, — только, смотри, не разбей.
А мне и смотреть не надо, я сразу с этого начал. Первая же хрупкая и скользкая стеклянная сфера, блеснув в лучах низкого зимнего солнца, выскользнула из заскорузлых пальцев и предательски полетела вниз, не пожелав висеть на иголках. Вздумав ловко подловить беглянку, я, естественно, потерял равновесие на своих неустойчивых троих и, желая вернуть его, попытался ухватиться за ствол, но он, на счастье, оказался слишком колким, и пришлось отброситься на гладкую стену, а то бы лежать еловой и стоеросовой дубинам рядком на полу, украшенным битой стеклянной мишурой. Хорошо, что женщины в это время скопом задержались в камералке, и преступление осталось незастуканным и ненаказанным. Могли и торт отобрать.
— Какой ты неловкий! — попеняла будущая супруга, запинывая изящной ножкой 39-го размера осколки шара под ватный снег в основании ёлки. Если бы она знала, с какой ловкостью я цеплялся за скалу, то враз бы изменила позорное мнение. — Знаешь, я вообще тебя не пойму, — решила она заранее выяснить супружеские отношения, — то ли ты на самом деле такой чокнутый и идеальный, что везде суёшься с замечаниями, то ли специально придуриваешься, чтобы испортить жизнь приличным людям. — В их бабьей среде главное — это соблюдать приличия: выглядеть прилично, как все, вести себя прилично, как все, и иметь всё приличное, как у всех.
— Слава богу, ты меня успокоила, — вздохнул я с облегчением, — нас уже двое таких.
— Каких таких? — взъерошилась недотёпа с раздутым самомнением.
— Таких, кто не понимает меня, — пояснил я серьёзно.
Она фыркнула и показала верхние ядовитые зубки, наверное, сразу и окончательно решив, что я из тех, кто специально придуривается. Надо было как-то объясниться, чтобы не утратить доверия комсомольского секретаря, не оказаться в оппозиции.
— Ты, — начал плести пьяную паутину, — знаешь, конечно, — чёрта с два она знала, знал только я один, — что учёными, разными академиками, не считая профессоров, давно железобетонно застолблено, что люди появляются на свет с врождёнными комплексами злых и добрых ген или генов, не знаю, как правильно. Конечно, в нас есть и другие гены: страха и храбрости, жадности и бескорыстия, глупости и ума, верности и предательства и т. д., но все они всего лишь разновидности двух основных первых. У разных людей количественные соотношения сугубо индивидуальны — улавливаешь? — поэтому и существуют люди отроду и навсегда злые и добрые, и их ничем и никогда не изменишь, никакими перевоспитаниями, наказаниями и поощрениями потому, что полученные раз и навсегда соотношения неизменны и непременно восстанавливаются. К примеру, какой-нибудь подлец под воздействием избыточных злых генов творит пакость за пакостью и до того истощится, что вдруг ни с того, ни с сего, под влиянием оставшихся добрых ген сделает что-нибудь хорошее. Не обольщайся, — успокоил я слушательницу, которая, пока я упражнялся в трёпе, исправно украшала ёлку, — пройдёт совсем немного времени, он опомнится и успокоится, злые гены возродятся в прежнем соотношении, и гад снова примется за подлые дела, потому, что иначе он не может. Точно так же и с добряком: он тоже может сгоряча потратить добрые гены, останется со злыми и вдруг, сам не понимая как и с чего, совершит подлость. Очухается, а — поздно. Это всё равно как тяжёлая нервная встряска, как болезнь какого-нибудь внутреннего органа, и потому делать много зла или, одинаково, много добра вредно. Всё надо делать в жизни умеренно. — Вот бы мне так. — У меня, к сожалению, редкая группа генного соотношения и индивидуальная особенность — мои злые и добрые гены оказались парными, к тому же соединены перемычками, как гантели, и когда я делаю доброе дело, оно непременно сопровождается злым, и наоборот. Поэтому и не понятен себе, не говоря уже о других. Хотел вот по-доброму повесить шарик, а он по-злому разбился. Я не слишком правильный и не слишком придуриваюсь, просто так устроен, и моей вины в этом нет. Я уже понял, что мне вообще лучше ничего не делать. — Чем я, впрочем, и занимался сейчас, так и не повесив ни одного шара. Я окончательно растратил все свои специфические гантели и погрузился в инертную апатию, всё усиливающуюся прескверным физическим состоянием. Казалось, что левое полушарие отупевшего мозга, отравленного алкоголем, налезало на правое, правое — на левое, а глаза смотрели друг на друга.
— Пардон, мадам, — с трудом произнёс я заплетающимся языком, опасно шатаясь на своей треноге, — из-за внезапно ухудшившегося состояния здоровья я вынужден вас скоропостижно покинуть.
— Окосел, что ли? — грубо предположила Змея Горынычна. Да я совсем недавно, ещё вчера… — С малой толики винца? — позволила она себе насмехаться над минутной слабостью того, кто скоро откроет… — Слабак! — и повернулась ко мне широкой плоской спиной, окончательно разочаровавшись и лишив всякой надежды на будущее совместное выращивание полузмеёнышей.
Домой добрёл кое-как, цепляясь за всё, что попадало под руку, — слава богу, что не за землю, — успел ещё вспомнить, что забыл завоёванную четвертину торта, и нет никакой надежды, что мне его сохранят в неприкосновенности, и тут же провалился в кошмарное зыбкое забытьё, заполненное скалящимися Саррами и Коганшами и вдрызг лопающимися сверкающими шарами, которые мне никак не удавалось поймать. Так и не поймав, очнулся в горячечном поту со взмокшей головой и шеей, обалдело пошарил чуть приоткрытыми глазами по знакомому потолку и снова смежил усталые очи, напрочь отказываясь не только просыпаться, но и вставать. Руки, ноги отнялись, внутри ничто не шевелилось, башка раскалывалась, и я не был убеждён, что поили меня марочным вином, а не подслащённой самодельной бормотухой — иначе с чего бы это мой богатырский организм так дико взбунтовался.
Стремительно темнело. Солнце давно уже скатилось к новогоднему столу, часы безжалостно утверждали, что продрых я почти четыре часа, а всё равно не опамятовался. Вот нализался, алкаш недоделанный! Надо было, однако, как-то вставать, пересилить себя, чего я никогда не умел, восстанавливать подкошенное здоровьице. Вечером предстоит визит к Жукову, и надо если не дойти, то доползти до больницы обязательно. А потом — новогодний сабантуй. Но больше я пить ни за какие шиши не буду, не заставите, друзья-однополчане, дудки! Моё слово — кремень: сказал, а там видно будет. Да наши и настаивать не будут, сами вылакают всё в счёт и без счёта. По первому тосту — все дружно разом, вторую, торопясь, почти следом, а потом кто по команде, редко кто с пропуском, а многие и внеочерёдно с застольными дружками. Через полчаса придётся выставлять заначку, а через час за столом останутся одни алкогольные гиганты да женщины, поющие вразнобой и тоскливо про кудрявую рябину.
Однако кое-как поднялся, кое-как сбросил изрядно помятую обнову, кое-как утвердился за столом и опытной дрожащей рукой набулькал полстакана лекарственного плодово-ягодного первача. Из теории и трёпа других хорошо усвоил, что лучшим средством для восстановления временно утраченного здоровья после жесточайшего запоя является опохмелка. Теперь предстояло проверить на практике. Поднёс микстуру к противной морде, нечаянно вдохнул сивушный аромат, забыв наставления о том, что лечиться надо с зажатым дыханием, и чуть не дополнил стакан содержимым желудка. Повторять процедуру не хотелось, пришлось вылить драгоценное снадобье в помойное ведро и заменить обыкновенной водой. Попил, полежал, подумал о смысле жизни, о превратностях судьбы, пожалел всё человечество — куда оно катится, спиваясь? — пожалел и себя, самого дорогого и достойного индивидуума, сначала нелицеприятно оценив поведение оного, потом критически, отнеся большую часть вины на нездоровое окружающее общество и, окончательно пожалев духовного урода, собрал остатки сильной воли и окончательно поднялся, окончательно решив начать жить по-новому.
Облачился в привычное старьё, сунул ноги в модные зимой валенки, побродил, тренируя вестибулярный аппарат, по пенальчику — ничего не свалил и сам не рухнул. Вышел во двор, глубоко и освобождённо вдохнул приличную порцию по-настоящему целительного морозного воздуха, помигал ярчайшим звёздам, растянув хлебало в идиотской улыбке, и понял, что не всё потеряно и с резвым началом жить по-новому можно и повременить, а пока надо успеть сделать одно важнецкое и неотложное дельце.
А оно, к сожалению, не выгорело. Ну почему у меня всегда так: настроишься, нацелишься, напружинишься — бац! — и мимо: или осечка, или сорвалось. Когда подгрёб к конторе, дверь, по закону вредности, естественно, оказалась запертой, и ни одно окно не светилось. Но и поверх намороженного низа ясно было видно, что ни столов, ни торта в камералке нет. Нацелился и — мимо! Так я и предполагал, надеясь на лучшее. Пошёл-побрёл, не солоно хлебавши, по пустынным замёрзшим улочкам, скрипя слежавшимся снегом, а когда набрал почти уличную температуру, околев донельзя, вернулся молодец-молодцом, лишь бы кто не задел, не шатнул ненароком. Не боись, дядя: мой выносливый организм прирождённого полевика-таёжника готов и не к таким встряскам, быстро восстанавливается. Не прошло и каких-то четырёх часов, как к девяти я уже как огурчик. Правда, слегка прокисший, но ещё не потерявший хруста. Пора собираться в больницу с дарами.
К десяти, как и задумал, с трудом причалил к входному отверстию «Скорой помощи», втягивающему увечных и немощных в больничное чрево. В одной руке трость и болтающаяся на рукоятке авоська с коньяком, то и дело лупящая по больной ноге, вторая верхняя конечность тоже занята бумажным конусообразным объёмистым свёртком.
— Приветик, — бодро поздоровался с цербершей в белом халате, выскочившей из дежурной каморки на грохот моего вторжения.
Вглядевшись, Верка заулыбалась, обрадовавшись возможности хоть как-то разнообразить тоскливое дежурство.
— Ба! А чё ты не на лошади?
— Бензин кончился, — не соврал я.
Она громко заржала, заменив лошадь, надеясь побазарить и убить время, которого по молодости и по глупости не ценила, в чём мне скоро пришлось убедиться.
— Трепанг беспозвоночный! — обозвала, прекратив ржание. — Чего припёрся?
Она, конечно, знала, чего — обязательная Ксюша не могла не предупредить, — но решила поиграть мной со скуки и от женского инстинктивного желания показать власть над приличным мужиком. Я это понимаю, но у меня нет ни единого желания отвлекаться на пустой трёп.
— Слушай, — молю, — будь другом: позови Жукова.
— Счас! Разогналась! — взъярилась скорая помощь, обидевшись, что отказываются её развлекать. — А если вызов? Кому-нибудь срочная помощь понадобится?
— Так я-то здесь, — пытаюсь уговорить, — запишу и совет дам, пока ты не вернёшься с Жуковым, а? Минутное дело — больше разговоров, — и выкладываю неубедительный козырь: — Отделаюсь от пакетов и обсудим тет-а-тет перспективы нашей свадьбы.
Она, ошеломлённая, округлила глаза и недоверчиво уставилась на хромого дон Жуана с кульками, веря и не веря ему, а поверить так хочется! Пусть и надует, стервец, а всё равно приятно. Знаю я этих баб, как облупленных, столько наобманывал. Я — молодец ушлый, вмиг могу окрутить любую, у меня их… пока ещё ни одной не было.
— Ей бо! — клянусь страшной клятвой Гуаранчи.
— Ха! — выдохнула Верка презрительно, переборов сладкую надежду и скривив пухленькие губки. — С какой стати? — Они всегда начинают с отказа, чтобы потом согласиться и обвинить, чуть что, в обмане. — Ни кожи, ни рожи, а туда же!
Кажется, меня оскорбили и оскорбили в лучших намерениях, практически — в жертвенности. Стерпеть такое невозможно, но придётся. Если бы был мужик, он бы у меня не возрадовался. Однажды, в институте, один такой раскрыл было не в меру хайло, так я потом три дня отлёживался с фингалом. И как достал, гнида, до глаза — маленький такой…
А Верка продолжала, заведясь, обляпывать меня, входя в раж от безнаказанности, от моего интеллигентского поведения:
— Мешок с костями, да и то не все целые, — всё это она набалтывала быстро и с улыбкой, как будто подначивая, поддразнивая — давай, мол, отвечай, сцепимся как две закадычные соседки, снимем зудящую плесень с языков. Но у меня нервы стальные, я и не такое в состоянии вытерпеть. Мне бы Жукова. Объясняю ей сухо и обоснованно:
— Ну и что? Главное не кости, а вот, — и постукал сдуру костяшками пальцев по кумполу. Она в ужасе зажала ладошками ушки и приоткрыла от страха рот. — Чё ты? — спрашиваю, с беспокойством подумав, что у неё от радости за меня завяли уши.
— Не стучи так! — орёт, смеясь глазами. — Звон, как от колокола! — и расхохоталась, а вместе с хохотом и злость ушла. У мужиков настроение не меняется от аванса до получки, а у женщин — она и сама не знает когда: самоконтроля нет. — В кульках-то что? — спрашивает, еле сдерживая себя.
Господи, до чего все бабы однообразны! Всего-то на уме: любовь, любопытство и маскировка. У этой с любовью ничего не выгорело, так она ударилась в любопытство.
— Ничего особенного, — отвечаю, стараясь не разозлить. — В авоське — спиртовая настойка на специально выращенных лечебных клопах для Жукова, а это — киваю на спрятанный в бумаге веник, — букет целебных трав для Ангелины Владимировны. Очень просили раздобыть.
Она опять верит и не верит — что с неё возьмёшь: молода и неопытна, едва, наверное, за двадцать перевалило.
— Что за травы? — переспрашивает, сомневаясь. — Где ты их добыл зимой-то? Под снегом накопал?
Отвечаю, как на духу, — младших дурить нельзя:
— А я их дома выращиваю. У меня есть и такая, что если какой дам, так сразу в меня втрескается. Хочешь попробовать?
— Ищи другую корову, — грубит, но вижу, что начинает опасаться меня, — ещё отравишь.
— Ладно, — соглашаюсь, — отдадим пакеты и вместе схрупаем по пучку, хочешь?
— Да пошёл ты! — не соглашается Верка, и слава богу, а то пришлось бы бежать за геранью к Анфисе Ивановне. — Знахарь на палочке! — Однако, заманчивое предложение ей, вижу, понравилось. — Карауль тут, — приказывает, — я мигом, — и пулемётной очередью простучала каблучками по коридору и по лестнице на второй этаж, где, очевидно, у медиков начался наиважнецкий предновогодний консилиум.
Зачем врал про траву-присушницу и сам не знаю. И что за язык у меня вырос? Никаких мозговых команд не слушает. Может, в уксусе помочить? О-хо-хо! Грехи наши тяжкие! Хорошо верующим: чуть что, сбегал к попу в церковь, покаялся и продолжай всё по новой. А мне, комсомольцу, к кому бежать? К Сарнячке, что ли? Так она не только не отпустит грехов, но из ревности ещё и глотку перегрызёт ядовитыми зубами. Аж вздрогнул! Придётся остаться грешником.
Слышу обратный нарастающий стук пулемёта, тяжёлые пушечные шаги сопровождения и недовольный голос Жукова:
— Какого там чёрта принесло в новогоднюю ночь?
Верка показала мне малюсенький и коротенький язычок, какому я позавидовал, и юркнула в дежурку, а следом появился тот, кого я ждал, но не в привычном для глаз халате, а в праздничном тёмно-синем костюме и с красной селёдкой в жёлтый горошек. Я сразу и не узнал. И он меня — тоже.
— Кавалерист, что ли? — подошёл, разглядывая, поближе. — Второе копыто повредил не ко времени? — брюзжит, сердясь, что оторвали от интересного доклада. Я даже сдрейфил, как бы не завалил до утреннего разбирательства на больничную койку.
— Я-а, — сознаюсь виновато. — Вот… принёс… — и протягиваю авоську.
— Что это? — продолжает яриться Иваныч, подозрительно глядя на клопиную настойку.
— Коньяк, — открываю тайну.
— Какой коньяк? — опешил вымогатель, забывший о пари.
Пришлось объясняться:
— Помните, вы, выписывая меня, пообещали, что к Новому году я расстанусь с костылями, и если это случится, то с меня пара коньяку. Случилось, — я постукал для достоверности тросточкой, — я и принёс.
— Ничего не понимаю, — помотал головой Иваныч, — ничего не помню, — а сам алчно поглядывает на авоську.
Интересному выяснению отношений помешала крупнокалиберная дробь каблуков на лестнице. Послышался озабоченный голос Ангелины:
— Костя, что стряслось? Кто там?
Вот она и сама нарисовалась в коридоре. И я чуть не выронил от неожиданности кульки и палку, до того она была ослепительно прекрасна. На ней было такого же покроя платье с вырезами спереди и сзади, как на Коганше, но белое, с умопомрачительным голубым поясом, и сидело так, что не оно её красило, а она его. Талия, точно осиная, соединёнными пальцами обхватить можно, грудь — высокая и полная в меру, и плотная материя в натяжку, без складок. Ножки — стройные, точёные, в блестящем прозрачном капроне, будто его и нету, а на ногах беленькие лакировки на высоченных тонких каблуках — понять невозможно, как на таких передвигаться, не падая, я таких и не видел ни разу. Сразу стало понятно, как можно отдать жизнь за красивую женщину. В общем, вляпался я по самые уши и обалдел до потери разума. Верка выглянула и аж позеленела от зависти.
— Лопухов? Василий? Ты зачем? Что с ногой? — и голос звонкий, ясный, не то что больничный равнодушно-скрипучий.
— Да вот, коньяк притащил, — объяснил Жуков.
— Коньяк? — удивилась Ангелина. — Какой коньяк?
— Мы с тобой, оказывается, заработали, — щедро разделил дар Иваныч.
Большущие глазищи подзаработавшей докторши стали быстро синеть и темнеть как Марианская впадина, которую я никогда не видел, но представлял гигантским земным глазом гнева, а с прекрасного лица исчезла улыбка, и оно замраморело. Чувствую всеми оставшимися нервными окончаниями, что могу безвинно схлопотать, что сейчас она как следует приложится к моей глупой физии, и хотя каждое прикосновение любимой женщины — счастье и высшее наслаждение, но… ну его на фиг! Надо спасаться. Не мешкая, но и не суетясь, осторожно разворачиваю кулёк с травами и подаю обалдевшей от неожиданности Ангелине… здоровенный букетище из веток багульника с распустившимися зимой нежными сиренево-лиловыми цветами, густо усыпавшими ветки.
— Это… мне?.. — не сказала, выдохнула белая женщина голосом, перехваченным волнением и счастьем, а глаза из синих быстро стали превращаться в небесно-голубые и нежно-сиреневые в колер цветам. Бережно ухватилась за куст, цепко притянула к груди — не вырвешь ни за что — утопила в цветах девчачье лицо, и вдруг оно выглянуло, такое смущённо-счастливое, что даже моё железное сердце защемило, и я подумал, что этот миг стоит всех мытарств, которые испытал, выращивая весну зимой под едкие реплики Игорька, всячески порывавшегося стибрить несколько веток и оттаранить грубой ресторанной зазнобе.
— Ва-а-сень-ка… — проворковала донельзя осчастливленная женщина, — дай я тебя, миленький, поцелую, — и, не ожидая разрешения, переложила букет в одну руку, а второй притянула мою голову за шею и влепила в щеку звонкий смачный поцелуй, достала из-за пояса миниатюрный платочек, плюнула на него стерильно по-врачебному и стёрла помаду. Во мне разом всё просело, обмякло, даже скупые мужские слёзы навернулись, совсем зачах. Стою и думаю: «Васенька!» — и эта туда же, уже третья за сегодняшний день. С ними держи ухо востро — вмиг опаутинят, укоконят, и дыхнуть не успеешь, как ты не свой.
— Что же мы стоим здесь, в коридоре? — встрепенулась вся сияющая сиренево-белой радостью Ангелина, переполненная счастьем явно не от таёжного букетика. — Пойдёмте наверх. И ты, Вася, и не возражай, — нахмурилась на мгновение, превратившись во врачиху, — я приказываю. — Она почему-то знала, что сегодня, сейчас, имеет право всем приказывать.
— Прости, Верочка, что оставляем тебя одну, — не забыла повиниться перед молодой медсестрой, но это «прости» больше смахивало на «смотри и завидуй, какая я». И Верка поняла женское иносказание, а кулачок напоследок показала мне, напоминая о невыполненном обещании схавать по пуку приворотной травы.
Что мне Верка? Моё сердце навеки отдано другой. Мы любим друг друга, и вместе пойдём одной дорогой… Стоп! Она — медик, я — геофизик, дороги-то, выходит, разные. Ладно, разберёмся на ходу. Главное — двинуться, а правила движения освоим опосля. На консилиуме, куда меня тащат, придётся речугу для понта толкнуть, чтобы все видели, и она — в первую очередь, что досталось ей не какое-то фуфло, а башковитый деляга. Буду ботать о путях развития мировой медицины, ума для этого много не надо.
Сверху слышались громкие голоса, смех, видно, тайм-аут у них от серьёзных дебатов. Поднялись. По мизерному холльчику слонялись или прели у окон солидные дядьки и разнаряженные тётки в праздничной одёжке. Форум-то, оказывается, на высшем уровне. Мой элегантный, почти ненадёванный костюмчик, правда, слегка помятый, если не сказать изрядно, и новенькая, слегка постиранная рубашечка не испортят общего впечатления. Удавки вот только нет, но нам, пролетариям тайги, она ни к чему, наша свободная шея не привыкла к хомуту, ей свобода нужна для постоянной оглядки.
Вошли в столовку, то бишь, конференц-зал, и сразу стало ясно, на какую тему дебаты. Длинный стол переговоров, накрытый больничными скатертями, выдернутыми из-под немощных больных, был занят не блокнотами с карандашами, а всякой недиетической жратвой и бутылками с подозрительно прозрачной жидкостью. За столом сидели проповедники здоровой, умеренной и трезвой жизни. Многие уже прилично причастились и, вальяжно откинувшись на прямые спинки неудобных деревянных стульев, бессовестно дымили, отравляя остатки полезного чистого воздуха. Судя по растерзанному пищенатюрморту и неполным бутылкам, дебаты были в разгаре, и понятны стали раздражённость Жукова и взвинченность Ангелины. Я в дебатах на эту тему не мастак, как бы не ударить лицом в винегрет, и речь, к сожалению, отменяется — зря готовился. Почему-то и любовь моя навечная стала укорачиваться, не знаю, хватит ли на сегодняшний вечер.
Как только Ангелина с роскошным букетом вступила в заволоченный дымом медсодом, сразу раздались восторженный рыкорёв окосевших мужиков и однотонное повизгивание поддатых женщин. И для тех, и для других, зачерствевших среди трупов, открытых ран, смрада гниющих человеческих тел, боли, плача и стонов, всё прекрасное давно утратило эмоциональную силу, и все их вялые дежурные восторги укладывались в краткие и безразличные: «О-о!», «Ух, ты!», «Вот это да!», «Ну, мать!» И кто-то, сам не ожидая, нашёл в себе что-то новенькое и обезличенно-пафосное: «Богиня!», «Снежная королева!» Нет, чтобы вякнуть по-простому, по-человечески: «Как вы изумительно прекрасны и как подходят эти нежные цветы к вашему ослепительному платью и к вашей божественной красоте!» А то «Богиня!», «Королева!» И даже женщины чуть-чуть затеребили ладошками, насмешливо и завистливо разглядывая сиреневый веник. И те, и эти — ещё те притворы, как и все врачи. У них как? Нет, чтобы сказать больному по-честному, что он вот-вот загнётся и лечить его бесполезно, напрасная трата народных средств, так нет, талдычат упорно, что тот вылечится, выкарабкается с того полусвета, и так до тех пор, пока доходяга не докажет обратное. А эскулапам что с гуся вода, другого облапошивают. Вся работа, а значит и вся жизнь во вранье, и это называется гуманным методом лечения. По мне, так врач должен лечить в первую очередь правдой, пусть даже суровой, чтобы болящий не надеялся шибко на дядю, а и сам боролся за себя. Кто не хочет, тот не вылечится, как бы ни старался дядя. Врач — больше, чем философ, чем священник и партсекретарь, он — сам бог. И если это так, то больной и врач совместно одолеют любую хворь. Хуже нет равнодушного лекаря. Он должен лечить примером, видом своим, поведением и, конечно, словом, а не одними таблетками, уколами и вырезаниями. Я всё это обстоятельно бы им выложил, но мне не дали.
Не выдержав их профессионального притворства и равнодушия, высунулся из-за спины королевы и возмущённо поправил:
— Никакая она не холодная богиня, а самая настоящая фея весны.
Все засмеялись и молча согласились, потому что им до лампочки были и феи, и богини. А один, упитанный — не часто, видно, по ночам дежурит, — побагровевший от стыда или от водки, бесцеремонно выпялившись на меня, спросил, издеваясь:
— А это что за долговязый гном?
— Наш гость, — заступился Жуков. — Мой недавний пациент, — и обозвал меня как-то по латыни, думаю, что коленом. А если бы я навернулся на скале каким-нибудь другим интересным местом?
— А-а! — ожил багрово-ражий. — Надо посмотреть, — шустро поднимается и прёт на меня бульдозером. Иваныч, не медля, обрадовавшись, что может мной похвастать, подставляет стул и предлагает:
— Ставь лапу.
Я поставил, а он, не спрашивая разрешения, сам задирает мне штанину. Хорошо, что я презираю кальсоны, считая их признаком надвигающейся старости, а то и со стыда можно было бы концы отдать. А так — ничего. Ноги у меня недавно мытые, не волосатые, и носки без подвязок, на ботинки мягко спустились. Жуков, больно тыкая жёстким пальцем в ногу, взахлёб объясняет окружившим живой манекен лекарям-недоучкам на ихней тарабарщине, что со мной сделал, не упоминая из скромности как перекуривал, а толстяк, не доверяя словам — я ведь говорил, что для них правда — табу, — общупывает коленку, жмёт, теребит до боли, но я терплю, улыбаюсь гаду, хотя и чешется свалить одной левой, да опасаюсь, что она сломается, и придётся снова обращаться к Иванычу.
— И сколько прошло времени? — интересуется Фома неверующий. Жуков отвечает, как на духу, а тот подначивает: — Без трости сможет пройтись?
— Как, Василий? — спрашивает с надеждой Жуков, и в глазах Ангелины — мольба. — Сможешь?
— Запросто! — хорохорюсь по обыкновению, хотя и в сортир ни разу без подпорки не ходил. Оставил её, родную, у стола и пошёл, сам удивляясь своей смелости, почти не хромая, не «рупь пять — два с полтиной», а всего-то «рупь двадцать — рупь пятьдесят». Радость в душе — безмерная. Зря отдал бабам пятую бутылку: и голова бы не болела, и Жукову бы больше досталось. Хотя здешней ораве алкашей что четыре, что пять пузырей — всё едино мало. Да и потерянного не вернёшь, как стрекотала сорока, с горечью наблюдая за улепётывающей с сыром лисой.
— Хорошо, что ты попал не ко мне, — морщась от недовольства, выпендривается ражий.
— А я знал, к кому попадать, — врезал ему под дых, он аж мордой дёрнул и злыми глазами из-под жирных век будто пронзил.
— Ну и нахал! — только и мог ответить.
— Характерец у него имеется, — похвалил тот, у которого, по словам Ангелины, его не хватало. — Да что я? Почистил, подрезал, сшил — и всего-то. Что он? Не пал духом, вытерпел, старался выздороветь — и всё! Основное сделала Ангелина Викторовна, её золотые руки: вылечила, поставила на ноги, ей и дифирамбы, и слава. Весь наш брак ликвидировала.
Они все разом заспорили, заколготились, кто славнее — хирург или лечащий врач, разом задымили, наседая друг на друга, про меня забыли, я для них — отработанный материал, не человек. Смотрю, бабища с неприличными формами, явно из пищеблока или гастроотделения, для которой и так ясно, что главная — она, подвалила к фее, расплылась в улыбке, что-то сказала, отобрала сиренево-весеннее чудо, небрежно прижала к жирным чреслам, с трудом продралась сквозь сцепившихся в споре и через тесно расставленные стулья к раковине, достала из тумбочки под ней ведро, налила воды из-под крана, небрежно положив букет на пол, потом взгромоздила жестяную вазу с крупной надписью «хлор» на стол и всунула в воду цветы, сразу разметавшиеся по краям и поникшие нежными головками, одуревшими от никотинно-сивушного воздуха, а теперь ещё и от хлорной воды. Нет, нет у медиков самого главного человеческого качества — жалости ни к себе, ни к больным, ни к природе. А тут ещё в холльчике с грохотом рассыпались «Брызги шампанского», и вся подшофейная братия повалила размять затёкшие конечности, напрочь запамятовав о богине-королеве-фее и о её древесном скипетре.
Остался только один. По комплекции — санитар из психушки, по морде — свой парень, почти такой же симпатичный, как я. Только у меня элегантные вихры, а у него на башке бобрик, и одет по-стильному: моднячий костюмчик из мягкой тёмно-серой шерсти с искоркой — и даже не помятый, а под клифтом — лёгкий белый свитерок без ошейника. И никаких селёдок! На груди можно кузнечные поковки делать, а прямые широкие плечуги так и просят по мешку с мукой. В общем, встретишь в темноте — обходи по дуге мимо. Живые внимательные глаза затаённого прозрачно-серого цвета — видать, выбирал в колер костюмчику — уставились на меня, прищурясь в приветливой улыбке.
— Не находишь, что мы с тобой здесь как гадкие утята среди лебедей?
Выходит, он тоже не из медкодлы.
— Среди грифов, — уточнил я.
Селезень рассмеялся, одобрив поправку.
— И она?
Вопрос, как удар под дых. И уточнять не надо, о ком речь. Опускать фею до голошеей грифини не хотелось, к тому же нас связывала любовь. Однако, правда для меня дороже всех любвей вместе взятых, да и своя как-то подразвеялась в здешней нездоровой атмосфере.
— У меня, — отвечаю дипломатично — этого у меня хоть отбавляй, всегда вывернусь как на сессии, — нерушимое правило: о женщинах не говорить плохо или не говорить никак. — Помолчал, чтобы он усёк настоящее мужское правило, и добавил, нисколечки не сомневаясь в том, что говорю, и не бахвалясь, а только чтобы знал, с каким благородным человеком имеет дело:
— Не могу ничего сказать плохого ещё и потому, что женюсь на ней.
Вижу, мужик от зависти остекленел по-нездорову — тронь и рассыплется, впору Верку звать. Наверное, не терпится поделиться со всеми, как Ангелине подфартило, покраснел от внутренней натуги, не знает, что и сказать, как поздравить. Пришлось успокаивать:
— Она, правда, ещё не в курсе, но уверен, согласится, не задремлет, иначе зачем только что целовала, — я непроизвольно потёр щеку, — и называла Васенькой?
Бобрик начал приходить в себя, осмысливать ситуацию.
— Может, за цветы?
Я, опытный ловелас и знаток женских душ, презрительно фыркнул от такого примитива.
— Ага… конечно… за цветы… Как бы не так! Они радуются цветам, а в уме точный прицел на замужество. Знаю я ихнего брата как облупленных: отсталый по всем статьям элемент. В то время как мужики, напрягаясь изо всех сил, кончиком носка уже переступили в коммунизм, привыкнув делать или не делать всё сообща и соображать на троих, а не только на себя, бабы всё ещё плетутся сзади, сдерживая наше движение, заботясь не об общественном благе, а о своём личном — о доме, о семье, о себе самой. Нет, нам надо отрываться и рвать в коммунизм без балласта. Я убеждён, что при коммунизме носителей частного зла — женщин, не будет.
Совсем успокоившийся селезень чуть улыбнулся, молча согласившись с моими неопровержимыми выводами.
— И она — о доме? — перебил хорошую общественную мыслю частным вопросом.
Я глубоко и разочарованно вздохнул, вспомнив о наших с Ангелиной разных дорогах, промежду которыми уютного семейного очага не построишь, а строить его на обочине какой-либо из дорог ни я, ни она, обладающие лидерскими характерами, не захотим. Раз ничего путного не получалось, то приходилось уповать на время и на то, что всё само собой образуется.
— Сомневаюсь, — признался честно, — потому и замуж… т. е., жениться не очень-то хочется. — Парень внятно хрюкнул, всё больше расплываясь в улыбке, хотя радоваться было нечему. — Но надо! Нельзя обманывать замечательную женщину, — тем более мне, истинному рыцарю правды, — поставившую меня на три ноги и утвердившуюся в ожиданиях. Моя жертва для неё будет лучшей платой.
Бобрик, не утерпев, грубо заржал, а чему, и сам не знает. Надо бы приструнить невежду, но, на его счастье, в столовку влетела разгорячённая и раскрасневшаяся невеста и сразу доказала состоятельность моих слов.
— Василий! — кричит. — Пойдём танцевать. Я хочу с тобой танцевать белый вальс, — а на того, что остался с носом, и не глядит — ноль внимания, фунт презрения. — Палку оставь, — хватает меня горячей рукой и тянет в танцхолл.
Мы, без преувеличения, были самой элегантной парой. Все на нас оглядывались, теснясь к стенам, чтобы я в широком пируэте ненароком не шваркнулся об них мослами, а партнёрша так и летала, увёртываясь от моих циркулей, выписывающих замысловатые «па» и старательно пытающихся отдавить белые лакировки.
— Не особенно цепляйся клешнями, — ласково предупреждает, — и падать будешь — не держись. Чувствуется, что ты классный танцор.
Она вжарила в самую точку.
— Несколько лет в молодости ходил в танцкласс, — объясняю свой профессионализм, скромно умалчивая, что водил туда соседскую девчушку.
— О чём вы трепались? — спрашивает вдруг. У женщин часто такие развороты и зигзаги в разговорах, не сразу и сориентируешься, куда она поехала.
— С кем? — тупо переспрашиваю, не сразу врубившись. — С девчушкой?
— Да нет! — злится Ангелина. — С ним.
Еле допёр, еле удержался на неверных ногах и еле удержал её в дрогнувших руках, сообразив, зачем ей понадобился танец со мной, колченогим.
— А-а, — тяну безразлично, — так, по пустякам: о судьбах человечества.
Она как крутанёт — я чуть не брякнулся от неожиданности.
— Обо мне спрашивал? — и глазами ест, заранее пытаясь уличить во лжи того, для которого правда…
— Было дело, — тяну, всё больше разочаровываясь в будущей супруге. Я не ревнивец, мне неведомо рабское чувство отсталого капитализма, но настойчивое допытывание у жениха в день помолвки о ком-то другом — это уже слишком. Такое не стерпит и духовно продвинутый советский человек.
— И что ты насочинял? — не стесняется она.
— Да так, — сообщаю равнодушно, — ничего существенного. Похвалил вас, но посетовал, что немного не хватает характера.
Она сразу выскользнула из моих тесных объятий, да и музыка кончилась, и все повалили за стол поднабрать потерянные килокалории и стограммы.
— Сядешь рядом, — приказала мне как слуге или собачке. Пришлось сесть слева. Справа сидел селезень. Ничего: милые ссорятся — всё равно, что любятся.
Только удобно разместились на обсиженных местах, налили каждый себе, не скупясь, моей клопиной настоечки, как невеста вскакивает и ошарашивает новостью:
— Товарищи, спешу сообщить пренеприятное известие…
И она, и все замаслились, радуясь неприятности, которую ждали с нетерпением.
— Я выхожу замуж.
Вся компания удовлетворённо зашевелилась, загомонила, готовясь по такому случаю вне очереди принять за воротник, и никто не обратил внимания, как у Жукова выпала из дрогнувшей руки вилка, громко звякнув о тарелку, а лицо превратилось в непроницаемую бледно-серую маску с закрытыми глазами. Женщина, что сидела с ним рядом, тоже напряглась, уставясь остекленевшим взглядом в никуда. И тут меня, идиота, как и любого гения, мгновенно осенило, и я враз понял, кому не хватает характера и для чего. Вот дубина стоеросовая, эгоист занюханный! Ругаю себя почём зря и бодро встаю рядом с невестой, чтобы избавить её от стыдливого признания, кто избранник.
Раздался гомерический хохот, и невеста зло зашептала:
— Немедленно сядь! — и дёрнула за руку так, что я поневоле плюхнулся костлявым интеллигентским задом на стул, успев уловить благодарный взгляд оживших глаз Иваныча.
Тогда поднялся и бобрик-селезень и, перекрывая весёлый смех и поощрительные выкрики в мой адрес, сухо сообщил:
— Приглашаем всех на свадьбу в конце месяца.
Но ожидаемого торжества события не получилось. И всё по вине невесты, не сумевшей разобраться, какой жених ей нужен. Я, во всяком случае, не хуже бобрикового лба нисколечки. Она ещё пожалеет, что отвергла интеллект ради голой силы. Поддатый местный народ тоже на моей стороне. Не зря говорят: что у пьяного на уме, то и на языке.
Толстяк, общупывавший меня, орёт: кто, в конце концов, жених, и кому Ангелина, не выйдя замуж, успела наставить рога. Кто-то предлагает разыграть нас по жребию, а один тощий, как и я, и злой, как не я, требует немедленной дуэли. Бедный Жуков громко, взахлёб, хохочет до изнеможения, а тётка, что сидит рядом, испуганно колотит его по спине, успокаивая. Суженые натянуто улыбаются, как будто им приятен дружеский розыгрыш, торжество, превратившееся в фарс. Боковым зрением вижу, как невеста близко придвинулась к жениху и что-то быстро и зло шепчет, наверное, предлагает укокошить меня по-простому, по-нашенски — без дуэли. Ну, смекаю, пора сматываться с бандитской сходки, но как, когда все пялят на тебя глаза, и пострадавшие рядом. Вся злополучная троица под насмешливым прицелом. Спас Иваныч. Разрядившись нервным смехом, предлагает:
— Прежде надо дать последнее слово женихам-абитуриентам. Пускай начинает младший.
Судебная палата согласно загудела, зазвякала бутылками о стаканы, готовясь нелицеприятно выслушать исповедь обвиняемого в мошенничестве, а толстый рефери вынес общий вердикт:
— Давай гном, кайся напоследок.
Чувствую по гнетущей атмосфере, что тут собрались одни сорви-головы, вырви-язык, оттяпай-ногу и вырежь-грыжу — ничего человеческого, запросто прикончат даже без суда и следствия и спишут на неизлечимую наследственную болезнь. Поди потом доказывай, что насильно отдал богу душу. Надо защищаться и защищаться умно. Хорошо, что мне не впервой — моя умная защита отточена в многочисленных смертельных схватках с чересчур агрессивными профессорами и преподавателями. Главное — не злить, разжалобить. Мол, без зарплаты оставят, а помогать некому, сирота. И я исправлюсь, это — в последний раз. Зудеть и зудеть монотонно и не переставая, пока противнику не надоест, и он сдаётся.
Одним словом, встаю, как всхожу на эшафот, оглядывая враждебную аудиторию с высоко поднятой непокорной головой, и гневно бросаю в кровожадную толпу пламенные слова, выжженные сердцем, давая понять, что не сломлен, умру, но не сдамся, наше дело правое, можно и отступить подобру-поздорову. Тем более что жениться совсем расхотелось.
— Граждане судьи, — обращаюсь возвышенно и почтительно, чтобы умерить их жажду крови, — у меня и в мыслях не было претензий на узы Гименея, — вот сказанул, так завернул — почище Черчилля. Попробуй, проверь мои мысли, когда я и сам в них не уверен: вроде и хотел жениться, а вроде и не очень. — А поднялся потому, что очень хочу первым дать напутствие молодым, — которые были старше меня на все десять.
— Ладно, — согласился толстяк, снимая обвинение, — давай, выкладывай напутствие, — и все снова зазвякали стеклом по стеклу.
Наступила по-настоящему торжественная минута: сейчас я им сказану — век не услышат. Коротко и ясно.
— Дорогие брачующиеся, — все захохотали, грубо сорвав торжественность момента и, обиднее всего, моей важнецкой речи. Но я не из тех, кто поддаётся на провокации, я, как и китайцы, готов к 1458-му предупреждению зарвавшимся янки, и потому подождал, пока эти проржутся, и продолжил в напряжённой тишине, прерываемой чавканьем.
— Слабому человеку, — говорю, — у которого не хватает характера, свойственно порой совершать непростительную мстительную глупость, чтобы покрепче досадить кому-то. — Все застыли, переваривая эту гениально простую мыслю, но мозги, затянутые пеленой алкоголя, не хотели размышлять. А мне хотелось, чтобы поняли двое, и, по-моему, это удалось. — Обдумывайте тщательнее, пожалуйста, ваши важные жизненные решения и не поддавайтесь временным эмоциям.
— Хватит! — взъярилась ни с того, ни с сего чересчур впечатлительная невеста и грохнула стаканом об стол, заставив меня вздрогнуть. — Или я уйду. — И мне, безвинному стрелочнику: — Садись, паяц, и не вякай больше.
Я немедленно сел, а вякать мне и самому расхотелось, и вообще надоела вся ихняя пьяная компания.
— И вправду хватит, — поддержал невесту весёлый Жуков, гася первый семейный скандал. — Что вы пристали к парню? Тем более, что он гость. Давайте, — предлагает, — дружно поздравим Ангелину Владимировну и Марата Бекбулатовича… — На тебе! Славянин! С нашей мордой, а татарин! Уж сколько раз я нарывался в институте на неприятности, потешаясь над иудейской расой, а слушавшие рыжие парни с курносыми носами вдруг оказывались евреями. Не будешь же каждый раз проверять паспорт! Да и что толку, когда там, вполне вероятно, написано: «русский». Скоро у нас вообще все станут русскими. Это всё равно, что вызубрив устав и программу, пролезть в партию ради тёплого местечка. Себе заделаться, что ли, французом? Вышлют в 24 часа в какую-нибудь геофизическую партию в захудалой Ницце, с тоски по тайге сдохнешь! Лучше лопарём — у них сплошь льготы. Лопарь Лопухов — звучит.
— … мира и согласия, — темнил Жуков, — и выпьем за их союз. — Бабы захлопали, радуясь за свою победу, а мужики заорали «ура!», радуясь своей, и никто не знал, чья она. А я под шумок легонько отодвинул стул и — давай бог ноги! В холле шустро всунулся в своё овчинное манто, напялил всенародный заячий малахай и заспешил вниз по лестнице, пока не притормозили.
Там не тормознули, так на выходе Верка подкараулила.
— Ом-ман-н-щ-щ-щик! — шипит и злыми глазами сверкает, озверев от одиночества в праздничный вечер, когда рядом, наверху, веселятся, пьянствуют и едят всякую вкуснятину.
— Да принесу я тебе заворожённой травки! — пытаюсь на обмане проскочить мимо, но не тут-то было: она хватает меня за грудки и отталкивает от выхода.
— Не надо мне твоего сена, — и стукает кулачком по моей широкой груди с куриным килем. — Почему хотя бы веточку не отломил? Всё ей отдал.
Вон, оказывается, отчего обида.
— Так у ней помолвка, — вывернулся я, — потому, — и обещаю: — У нас будет — целое дерево приволоку.
Верка сразу успокоилась, сломленная женским любопытством.
— Ом-ман-щик! С этим, с Маратом?
— Ага, — подтверждаю, — что за охломон? — интересуюсь в свою очередь.
— Начальник КГБ.
У меня чуть ноги не отнялись — и к Жукову не дойти — и всё обмерло. Завтра загребут, как миленького. Татары, говорят, народ мстительный. А то и ночью приедут, выспаться не дадут. Проклятый язык, ботало бескостное! Попросить, чтобы ампутировали, а то беды не оберёшься? Решительно отстранил Верку и вышел в темноту, как в зону. А ещё надеялся, что год кончится счастливо. Сплошная синусоида. Погуляю напоследок со своими, напишу прощальные письма — кому бы написать, завещание — проигрыватель жалко, сожгу компрометирующие материалы — надо будет поискать, прощу всех — даже Ангелину с Маратом — и буду до серого мертвенного рассвета ждать конвой в чистой белой рубашке — где бы её взять? Даже обидно стало до слёз, когда увидел, как беззаботно веселятся наши за замороженными окнами ярко освещённого Красного Уголка, абсолютно не думая о последних часах замечательного молодого специалиста, который откроет… чёрта с два он теперь что-нибудь откроет! Жалко себя стало до жути! Но я не из тех, кто впадает в уныние даже в самых безнадёжных случаях своей богатой событиями жизни. Помню, на 3-м курсе пришлось сдавать зачёт по промысловой геофизике аж 31-го декабря. Пренеприятнейший преподаватель, кандидатишка, выцарапавший степень задницей к сорока годам, когда-то крепко и навсегда стукнутый жизнью, был чем-то или кем-то разозлён и мурыжил нашу группу, отыгрываясь на нас, до десяти вечера, когда оставались без зачёта ещё семеро, и я, конечно, в их числе. «Всё!» — объявляет, со злорадством оглядывая беззачётных гавриков. 3-го января — экзамен, без зачёта — значит, без экзамена, без экзамена — значит, без стипендии. И он, и мы хорошо это понимаем. Из семерых пятеро — бывшие фронтовики, а один — капитан фронтовой разведки, ему и чёрт не страшен, не то, что институтская зануда. Быстренько переговорили между собой, один куда-то ушёл, дверь — на ключ и ультиматум: никто из аудитории не уйдёт без зачёта хоть в этом, хоть в следующем году. Плешивый кандидат начал, конечно, качать права, перечислять кары, ожидающие нас, вплоть до исключения, а мы молчим и ждём. Воззвал к совести, к тому, что его ждёт семья. Не помогло. До Нового года, обещает, всё равно всех зачётить не успею, не сидеть же в праздник здесь. Как раз возвращается командированный. В руках бутылка шампанского, три бутылки «Особой», а в кульках — всякая приличная снедь, вплоть до селёдки. «Не успеем, — утешает капитан, — здесь отпразднуем». У учёного сатрапа сразу и глазёнки загорелись, и плешь нежной испариной задымилась. Дома ему такое явно не светило, потому он и злобился. В общем, сдали мы зачёты тюлька-в-тюльку к 12-ти, отпраздновали, как следует настоящим мужикам, а преподаватель потом с каждым за руку обязательно здоровался. Жалел, наверное, что больше зачётов от нас у него нет. Да что он! Так, мелкий случаёк! Вот наш профессор математики, забулдыга и умница, каких свет не видел, доктор наук, книжек насочинял столько, что и сам не помнит сколько, вообще имел привычку принимать зачёты в… бане. Никаких шпаргалок не пронесёшь! Писали мелом на цементной лавке для тазиков. Зато и математику мы знали так, что до сих пор не забылась. Неужели больше не понадобится? Нет, не в моих правилах ныть и сжиматься в страхе. Я встречу их с высоко поднятой головой и, улыбаясь, сам протяну спокойные руки, чтобы на них замкнули никелированные наручники-браслеты. А пока двину, наперекор страхам, в веселящуюся толпу — может, и торт ещё остался — и вида не подам, что это мой последний, прощальный бал.
Но тут меня, как всегда некстати, припёрло — хотелось бы думать, что не со страха, — и пришлось завернуть за контору в сортир. Опорожнившись и повеселев, как будто прочистил мозги, возвращаюсь, торопясь окунуться в праздничный кутёж, почти запамятовав, что за мной придут, и вдруг вижу: под окном бальной залы на завалинке сидит кто-то. За мной? Уже? Страшно, но иду — а куда денешься? Голову опустил, ноги как ватные, улыбки и в помине нет. Подхожу ближе, и — радость безмерная: Горюн! Даже ватника заношенного-заштопанного на праздничный не сменил, в ватной солдатской шапке и растоптанных валенках портит новогодний интерьер.
— Добрый вечер, — сердце колотится до невозможности: сначала взвинтилось от страха, теперь — от радости. — Вышли подышать свежим воздухом? — Если бы он не сопротивлялся, я бы его расцеловал.
— Да как сказать? — отвечает неопределённо, не разделяя всеобщей радости. — Кому добрый, а кому не очень. Здравствуйте, — всё же улыбнулся, — коли не шутите, — и объясняет: — Сижу, присутствую незримо и неслышно на чужом пиру.
— Так пойдёмте, — зову щедро, от всей переполненной радостью души, — поприсутствуем зримо и слышимо.
Горюн усмехнулся в бороду и прищурил глаза, пустив тонкие лучики морщин от их углов.
— Нельзя, — и объяснил почему: — Ссыльным запрещено находиться в обществе более трёх человек. — Мудрый запретитель, наверное, соображал, что больше троих на одну бутылку не надо. Сразу стало ясно, почему такие как Горюн всегда искали уединения даже в глуши наших полевых лагерей.
— Но сегодня праздник! Один раз в году! — строптивлюсь по-детски. — Должны же быть какие-то исключения.
Изгой улыбнулся ещё шире, радуясь моей наивности.
— Только не для врагов народа.
Я разом, как от неожиданного удара в спину, содрогнулся, с опаской вглядываясь в будущего себя в нём, но не видел, а главное, не чувствовал врага. И никогда не представлял Горюнова врагом. Наоборот, независимым поведением, ровным отстранённым отношением ко всем, слаженной работой, вниманием к лошадям, — он внушал не только уважение, но и симпатию. Фактически я ничегошеньки о нём не знал, хотя и проработал рядом почти сезон, никогда не видел у общего костра и никогда не слышал таёжных баек, на которые так охочи таёжные люди с раскрытой душой. Человек, лишённый возможности общения. Хуже наказания не придумаешь. В толпе, а один. Озирается, сторонится всех, изгой по собственной инициативе, навязанной, однако, невидимой охраной. Мне стало бесконечно жалко его, жальче, чем себя, что, правда, случается со мной довольно часто, но сейчас — особенно.
— Знаете что, — вдруг говорю как обычно неожиданно для себя, — пойдёмте ко мне. — Он дёрнулся, внимательно посмотрел на меня, наверное, оценивая искренность предложения, и хотел отказаться, но я настойчиво, захлёбываясь словами, продолжал: — Я сейчас один в комнате, напарник у невесты, а содомиться со всеми что-то настроения нет. Хочется спокойного тихого вечера. Пойдёмте, не отказывайтесь. Есть чуть начатая бутылка замечательного плодово-ягодного пойла, редкостные деликатесы из новогоднего пайка, что ещё надо для хорошей беседы, если вы, конечно, не против. А нет, так к вашим услугам нормальная постель, заночуете по-человечески.
Он колебался. И хотелось, и ёкалось. Кому не хочется встретить Новый год в каком-никаком, а всё же в обществе, а не одиноким волком напару с луной. Тем более что существует поверье: как встретишь год, так и проживёшь его. Рисковать никто не хотел, и все вмазывали на всю катушку. А ёкалось Горюну потому, что приглашал молодой и не знакомый толком. А что, если осведомитель? Не сидеть же всю ночь молча, опасаясь сказать лишнее слово.
И я, конечно, рисковал, но со свойственной мне энергией мгновенно просчитал все риски и решил, что поступаю правильно. Если меня возьмут на гулянке, стыда не оберёшься. Все будут уверены: раз берут в открытую, значит, не зря. Другое дело, если сцапают дома, тихо и при одном молчаливом свидетеле. Горюн, естественно, не замедлит сообщить Шпацу, а тот, естественно, умолчит о несчастном случае. А когда дело откроется, время пройдёт, народ смирится с потерей бойца, трезво рассуждая: мы не видели — значит, не наше дело. Горюну вообще ничего не грозит: нас даже меньше трёх. А в общем-то, ну не мог я поступить иначе! Жалко, что мой верный Смит-и-Вессон времён гражданской войны, из которого, как ни тужился, ни разу не попал в ведро с десяти шагов, покоится в сейфе у Трапера, а то бы я отстреливался до последнего патрона, а последнюю пулю — в висок. В мощных поленницах дров во дворе я был бы как в крепости. До яви представил, как разлетаются от пуль во все стороны щепья и поленья, падают нападающие, а у меня — последний патрон в баране…
— Уговорили, — смазал последние мои минуты Горюн. — Какая ваша комната?
— Третья справа.
— Через пять минут буду, — и утелепал иноходью в своё стойло на конюшне.
А я пошкандыбал в своё, чтобы навести мало-мальский марафет, хотя бы убрать с глаз долой хлам и мусор, и тем самым лишить логово привычного уюта. Вообще-то я очень аккуратный — у меня всё затолкано под кровать и по углам, но, может, не зря пугают: оставленное вещевое и духовное старьё так и потянется через весь новый год, мешая обновлению.
Не успел как следует прийти, не успел основательно подумать, за что взяться сначала, только-только сменил старую скатерть на новые крахмально хрустящие листы «Комсомолки», как уже и требовательный стук в дверь.
— Входите, — разрешаю, обрадовавшись, что ничего не надо делать, и гость — на пороге.
В белом чистом свитере, разрисованном цветными орнаментами, в брюках с острейшими стрелками — палец порежешь, в блестящих штиблетах, с расчёсанной бородой и пышной шевелюрой, словно у него на конюшне есть гранд-стойло, он всем своим пижонским видом нагло бросал вызов хозяину, надеявшемуся всунуться по-домашнему в стиранное-перестиранное-застиранное трико времён первых курсов, когда я ещё сгоряча ходил на спортзанятия, но быстро бросил ненужные для будущего таёжного волка «три прихлопа — два притопа», и в мятую-перемятую-умятую ковбойку, удобную тем, что её не надо часто стирать, и, конечно, в растоптанные валенки. Стоило только набросить сверху полушубок и полумалахай и можно переть в магазин или ещё по какой нужде.
Гость с самого начала подпортил праздник — теперь придётся из воспитанного уважения и природной деликатности напару с ним париться в неудобном жестяном костюме. Правда, париться, скорее всего, не придётся, поскольку в комнате, выстывшей за день, довольно прохладно, если не сказать холодно. Утром топить было некогда — лучше выспаться, к обеду истопник был уже в стельку, а вечером смылся на званый вечер к медикам.
— Вам не кажется, что здесь свежо? — тонко намекает гость на толстые обстоятельства и деланно ухмыляется, чтобы смягчить неприятную для хозяина новость.
Кажется, конечно, и ещё как! — даже раздеваться не хочется. Был бы один, так бы и сделал, а с этим, навязавшимся на мою голову, придётся топить на ночь глядя, портить свежий воздух. Я абсолютно не боюсь холода — для меня что +20 градусов, что +15 — один чёрт. Наверное, потому, что за всю первую четверть жизни так и не умудрился накопить подкожного защитного слоя, и мёрзнуть нечему. Давно подмечено знаменитыми арабскими стоиками, что больше всех мёрзнут жирики-толстяки, а ходячие шкелеты знай скрипят себе на морозе да брякают заиндевевшими соединительными механизмами, изредка надраивая до сияния мягкие уши и нос. Для меня и жара ничего не значит, если не зашкаливает за +25. Так что топить в комнате или не топить, проблемы нет. Я всегда выбираю второе. Тем более что и топить-то нечем: дров на зиму мы с Игорьком не успели заготовить — уж больно она нагрянула неожиданно, а соседи — сплошь жмоты.
— К сожалению, — объясняю учтиво, — целый день был занят на званых приёмах. Придётся потерпеть, пока я не включу отопление, — и развернулся, чтобы уйти, соображая, у кого бы незаметно стибрить из поленницы приличную охапку сухих дров.
— Стойте! — грубо стопорит ещё не околевший гость. — У меня есть предложение… — Я этого выражения отродясь не люблю, потому что за ним обязательно следует неприятность. — Вы оставайтесь здесь, приводите в порядок комнату, готовьте стол, а печку я беру на себя, — и, не ожидая согласия, не спрашивая разрешения, по-свойски накинул мои шубейку и малахай и вывалился наружу, быстро затопав праздничными ботиночками по холодному коридору. Нет, чтобы сказать по-человечески: «Друг, у тебя здесь немного неуютно, свалим ко мне на конюшню», и я бы с удовольствием согласился. И даже костюм бы снял, чтобы не смущать хозяина. Ан, нет! Такие сами себе всегда создают барьеры, а преодолевать прихватывают и других. Ладно, замнём для ясности. Когда толком возразить нечего, не хочется и некому, приходится молча мириться с бардачной житухой.
Только-только успел одной левой выставить на стол всё, что есть съестного, как он вломился со здоровенной охапищей знатных берёзовых поленьев, явно из шпацермановской кладки, сбросил с грохотом у печки, надрал железными пальцами бересты, настрогал тупым топором растопки, заложил в продрогший зев печки, поджёг, и она разом запылала-загудела, обрадовавшись теплу вместе с нами.
— Можно и жить, — удовлетворённо тряхнул завидной шевелюрой мастер-истопник, легко, пружинисто поднялся с корточек, словно у него коленки никогда не промерзали, сбросил мою выходную одёжку и подошёл к праздничному столу, заваленному всем, что мы с Игорем не доели и чем облагодетельствовали в конторе. — Изобилие! — щедро оценил гость сиротские накопления. — Посмотрим, что у меня есть, — взял оставленный у двери мешок, взгромоздил на стул у стола и стал выгружать дед-морозовские подарки.
Первой появилась запотевшая-заиндевевшая бутылка шампанского с золотым горлышком, да ещё и полусладкого.
— Ого! — встретил я её с неподдельным энтузиазмом, никак не ожидая, что у конюха может быть что-нибудь другое, кроме местной двойной самогонки с валящей с ног убойной силой под 60 градусов.
Потом объявился замаслившийся под электрическим светом кругляк копчёной колбасы в шпагатной снасти, пахнувший таким пряным ароматом, что я невольно сглотнул слюну чуть не вместе с языком и ничего не сказал. Следом нарисовалась пол-литровая банка крупной янтарно-зернистой симовой икры, а вдогонку — солидный кусманище симового балыка, истекающего жирным соком.
— О-го-о… — прохрипел я осевшим голосом, заранее сожалея, что всего этого настоящего изобилия нам и за всю ночь не съесть.
— Не удивляйтесь — не воровано: дары властных рыбаков-любителей за транспортировку браконьерской добычи, — объяснил Горюн изобилие. И добавил: — И за молчание.
Я и не удивился ни капельки, а просто обалдел, когда в завершение Дед Мороз вытащил и небрежно положил на стол две всамделишные плитки шоколада, да ещё какого — «Особого Московского», какой дают лётчикам и разведчикам в кино. Слов для выражения гастрономических чувств не нашлось, и пришлось просто рухнуть на стул, в шоке раззявив рот и жадно бегая глазами по жратвенному пиршеству.
— Мне ещё никогда не доводилось сидеть за таким обильным столом, — пробормотал я, жалко улыбаясь в сознании собственной житейской ущербности.
— Мне тоже, — успокоил волшебник, — даже в той, свободной жизни. — Он опять тряхнул шевелюрой, отгоняя расквашивающее настроение. — Не будем терять уходящее время. Кстати, сколько нам его осталось?
— Почти 20 минут.
— Много и мало. Единственная физическая категория, не имеющая вразумительного относительного определения. — Он протянул руку и решительно отобрал у меня нож, оставив хозяина полностью не у дел. — Давайте сюда, а вы вытаскивайте праздничный сервиз. — «Гулять — так гулять» — вспомнил я утопающего, делающего последний глоток.
Гость явно относился к разряду напористо инициативных, с зудящим пером в некотором месте. Таким трудно в жизни, они всё хотят сделать сами и обязательно первыми. Я предпочитаю плестись за ихними широкими спинами, где не дует. Мне чужих забот не надо, я и своими малыми не прочь поделиться. Пошарил у Игорька в тумбочке, добыл две единственные запылённые мелкие тарелки, экспроприированные в обжорке с молчаливого согласия невесты, подал инициативному распорядителю, не пожалев двух полевых мисок, к счастью, оказавшихся мытыми.
— Блеск! — притворно восхитился конюх, сноровисто, как заправский повар, распределил по посудинам красиво нарезанное деликатесное ёдово и пригласил хозяина: — Садитесь. — По-хозяйски ухватился за шампанское: — Если не возражаете, я открою. — А я и рта не раскрывал — я уже у него за спиной. Хотя по откупориванию шампанского — спец, каких поискать. Дважды решительно, с оглушительным хлопком выдирал тугую пробку, и оба раза вырвавшиеся ароматные винные струи били точно в лица сидевших напротив. Счастливцам оставалось только пошире раззявить пасти, что они и сделали — и чего только я ни наслушался. Воистину трудно живётся в отечестве неординарным личностям. А однажды из откупоренного горла ничего не вылилось. Я опешил, взболтнул сосуд и заглянул в горлышко. И вовремя: оттуда харкнуло с такой силой и так смачно, как из огнетушителя. После этого удачного опыта я больше не рисковал молодой жизнью, нужной Родине.
У Горюна получилось не так эффектно: с чуть слышным хлопком и с чуть видным газком, и ничего в мою личность не вылилось, как будто он только этим и занимался в лагерях. Разлив шипяще-пенистый нектар по стаканам, он поднял свой, полюбовался на свет игрой пузырьков.
— Давайте, — говорит, — знакомиться: Радомир Викентьевич, — и приподнимает свой бокал, давая понять, что это он.
— Василий… Иванович, — в комнате нас двое, поэтому и без намёка стаканом ясно, у кого такие сермяжные позывные.
— Прекрасно! — восхитился Радомир. — По-настоящему, по-русски. Успехов вам, Василий Иванович, в наступившей трудовой деятельности. С Новым годом! — и подставляет бокал для утверждения тоста чоканьем.
Я хоть и Василий Иванович, но тоже не лыком шит: чокнул, как принято в благородных сборищах, нижней частью своего сосуда по верхней части его и выдал взаимное новогоднее пожелание:
— Полной, до донышка, и безоговорочной, без постскриптумов, реабилитации вам в наступающем году. С Новым годом!
Он быстро и остро вонзил в меня вопросительный взгляд, но ничего не сказал, не прокомментировал удачное пожелание, а медленно, со вкусом выцедил вино, и я с ним дублем. Так мы и встретили Новый 1956 год с разными тостами, на разных жизненных дорогах, симпатизируя друг другу и вдали друг от друга, сидя рядом.
Шампанское принято заедать шоколадом, я это сразу припомнил и потому, не медля, с трудом отломил от одной плитки пластинку, от неё — дольку и небрежно бросил в рот, чтобы было ясно, что и по будням он у нас не переводится, хотел схрумкать и размазать по всему зевалу для наслаждения, но не тут-то было. Она, долька эта, оказалась твёрдой и горькой. Пожмотились на фабрике положить сахару для лётчиков и разведчиков, себе отсыпали по мешочкам, и корчись теперь от зубной боли и горечи. Но я не гордый, мне и дерьмовый лётчицко-разведческий шоколад по нутру, могу и обе плитки схавать. Как бы не увлечься! Принялся за колбасу. Жёсткая и тоже твёрдая, никакого сравнения с моей любимой докторской, не говоря уже про деликатесную ливерную. Правда, здесь, на краю земли, никакой в магазинах нет, одни констервы «Made in USA». Я и по колбасе не гордый — согласен каждый день твёрдый горький шоколад ею заедать. Шампанское можно из диеты исключить. Горюн, тот и не притрагивается к каменным деликатесам, хотя у него, не то, что у меня, полный рот железных зубов. Знай грызёт себе, задумчиво так, китайское яблочко, по виду и по содержанию смахивающее на бильярдный шар. Если такое шмякнется на голову, будешь не Ньютоном, а покойником.
— Спасибо за неожиданное пожелание, — поблагодарил гость ни с того, ни с сего. — Хотя оно и несбыточное, а всё равно приятно, что в массе равнодушных людей вокруг есть хотя бы один, кто считает тебя невиновным. — Вот этого я не говорил. — Скажите, если не секрет, вы это надумали спонтанно или осмысленно? — Ему, видите ли, нужно зрить в корень. А если его нет? Взрослому дяде надо объяснять, что на Новый год принято желать самого наилучшего, чего очень хочется, и неважно, сбудется оно или нет. Что он думает, что я судья апелляционного суда и могу дать ему настоящую реабилитацию? Достаточно и того, что мне приятно обещать, а ему приятно слышать.
— Скорее интуитивно, — выворачиваюсь, как могу. — Вы не похожи на врага народа, не тянете. — Хотел добавить, что не тянет и на конюха, но промолчал, чтобы подчистую не нейтрализовать новогоднее пожелание. — Знаете, — развиваю интеллигентски гибкую и ко всему приспосабливающуюся мыслишку, — я верю только в любовь с первого взгляда. — У Горюна и усы обвисли ниже подбородка: неужели, думает, наверное, нарвался на гомика. — Когда она, — продолжаю лепить то, о чём и не думал, — насильно вымучена после долгих встреч и уступок, ей долго не жить — расползётся по швам, склеенным обманом. Так и с друзьями: я верю больше всего первому впечатлению от человека, и оно меня никогда не обманывало, — это я, конечно, для красивой завершённости мысли подзагнул: в институте я верил преподавателям ещё даже до первой встречи, а они очень часто не оправдывали моего наивного доверия. — Вы мне, — продолжаю объяснять ему и себе, почему мне вдруг втемяшилось именно такое новогоднее пожелание, — симпатичны с первой встречи. Наверное, ваша аура настроена на ту же частоту, что и моя, и будь вы враг-развраг, а для меня — близкий по духу человек. — Тут я малость зарулил в тупик, надо сдавать назад и выворачивать. — Но я-то не враг никому, я это точно знаю, как же мне думать о вас по-иному? По равнодушию произошла судебная ошибка, и пора её исправить. Я, во всяком случае, готов за вас поручиться.
А враг — не враг, друг — не друг всё играл стаканом со слабо пузырящимся вином, слушая сентиментальный бред самовольного поручителя, а когда я кончил путаться в мыслях, насмешливо взглянул на недоумка-недоросля, усмехнулся горько и поблагодарил:
— Спасибо на добром слове, — и предлагает: — Выпьем за нашу общую ауру. — Наконец-то наши дороги пересеклись, и мы встретились. — Интересно, — спрашивает без закуся, — кем вы меня представляете до судебной ошибки.
Естественно, тем, кем хотел бы быть сам.
— Большим военачальником, полковником или генералом авиации, — леплю, не задумываясь, и вижу, как я в генеральских штанах с красными лампасами, золотых погонах со сверкающей звездой и лакированных сапогах со шпорами на лихом белоснежном скакуне сажусь в истребитель… нет, со скакуна придётся слезть, с ним в самолёт не влезешь, а жаль! …и вихрем взмываю в воздух под расступающиеся облака, оставляя позади себя белую реактивную струю… чёрт, тогда не было ещё реактивных самолётов …оставляя позади себя рёв мощного двигателя и делая разные там бочки, кочки, головокружительные виражи, пируэты, мёртвые петли и штопоры так, что внизу все ахают и замирают от страха, а напоследок проношусь на бреющем, отдаю честь, сажусь, глушу мотор, одним движением выпрыгиваю из кабины, счищаю с зеркального сапога малюсенькую грязинку белоснежным платочком и, естественно, комкаю его и выбрасываю в сторону. Мне не жаль, у меня их сотни, и все с кружевными каёмками и памятными инициалами, подарены сами знаете кем. Да, так вот, привёл себя в порядок, улыбнулся открытой улыбкой, обнажив два рядя золотых зубов, а не металлических, как у Горюна, и тут вижу, ко мне направляются двое, в одинаковых чёрных кожаных плащах и шляпах.
— Ошибаетесь, — хорошо, что Горюн перебил, а то меня непременно бы сцапали по ошибке, — ваш покорный слуга всего-навсего был профессором социологии. — А мне бы всего-навсего докарабкаться до техрука! — Только успел защитить с успехом докторскую диссертацию, получить кафедру, как пришлось менять и профессию, и место жительства, и образ жизни. Вы знаете, что такое социология?
Я, как мог, напряг серое вещество, разжиженное вином:
— Судя по коренным словам, что-то из наук об обществе или обществах?
— Да, вы правы, — удовлетворённо подтвердил профессор неведомых наук, — наиинтереснейшее и наиувлекательнейшее учение об общих закономерностях развития любого общества. — Он, разволновавшись и забыв о приличиях, налил себе пол-чеплашечки шампанского и выдул в один приём, как обычный алкаш водку. — Товарищ Сталин, не мудрствуя лукаво, взял да и отменил древнейшее учение как буржуазное и не соответствующее духу советского времени и ввёл ему на замену одиозный исторический материализм, творение псевдоноваторов Маркса и Энгельса. Творчески развитое им самим, как считал вождь и все вокруг, новое учение объясняет исторический процесс прогрессивного развития общества к коммунизму с убогих классово-идеологических позиций. Вы, конечно, учили истмат?
Я поморщился, словно проглотил кислятину.
— Проходили.
— Понравился?
— Ещё как: я его дважды пересдавал.
Горюн понимающе улыбнулся.
— А я за все 10 лет, что мне отвалили за приверженность к старому, так и не смирился. Многие из бывших товарищей перелицевались и живут припеваючи. Когда в 48-м добавили ещё пятёрку, я только удивился, что выжил, и твёрдо решил, что обязательно переживу «гения социологии» и обязательно дождусь реабилитации — не себя, нет, любимой науки — и ещё посмотрю в подлые глаза псевдодрузей.
Он тяжело поднялся — и стало ясно, что очень стар, подошёл к печи, подбросил в топку дров и присел на корточки перед открытой дверцей, протянув руки, густо перевитые жилами, к теплу.
— Любимое место любого лагерника, — объяснил занятую позицию и уже от печи продолжил скупо рассказывать о своей судьбе: — Тогда мне крупно подфартило. Нас, человек 500, пригнали этапом грязной холодной осенью по бездорожью на захудалый золотодобывающий рудничишко на юге Хабаровского края, на замену тем, что сдохли от голода, холода и изнурительной работы в подземных выработках. Золотоносные жилы были бедными, больших затрат не стоили, а мы — почти задаром. Даже хоронить не надо: в заброшенный шурф сбросят, присыпят слегка и — баста. А на смену новых пригонят. Страна большая и вся в зоне. Обратной дороги с рудника нет. Кругом тайга непролазная, жилья вокруг на сотни километров нет. Выход только к морю и только летом, посуху, но там — пусто. Плашкоут придёт, выгрузит на берег скудные запасы на несколько месяцев и уйдёт. Живём в узкой долине, в распадке, вечно в тумане и мороси, как кроты ползаем под землёй от зари до зари и белого света не видим. Всё делалось вручную, киркой и лопатой. Породу и то вывозили на тачках — на карачках. Рудник и бараки наши находились в зоне, огороженной тремя рядами колючки и охраняемой грузинами на вышках. А рядом расположились покосившаяся деревянная обогатительная фабричка и посёлок охраны, ИТР и вольняшек, работающих на фабрике. Каждую субботу на расчищенную поляну плюхался АН-2 и забирал недельную добычу. Самыми популярными у нас были разговоры: как бы захватить пташку и мотнуть на большую землю.
Горюн поднялся с корточек и протянул руки над плитой.
— Никогда не согреть, — объяснил, виновато улыбаясь, и продолжил рассказ врага народа: — Если бы я застрял на руднике, то, несмотря на зарок, не выдержал, загнулся бы там. — Он немного помолчал, переживая заново возможный тупик. — Но — не судьба, — и снова замолчал, вспоминая спасение. — Однажды на утреннем шмоне перед угоном на рудник мне приказали выйти из строя и повели в караулку. Там передали в полное подчинение здоровому молодому еврею с типичной чёрно-кудрявой шевелюрой. Это был Шпацерман.
— Наш?! — вскрикнул я в радостной догадке.
— Он, — подтвердил Горюн, оторвался, наконец, отогревшись, от печки и присел к столу. — Работал главным инженером, жил в отдельном доме и уже имел четверых отпрысков.
— Как же он, горняк, попал вдруг в геофизики? — не удержался я с риторическим вопросом не по теме.
Горюн усмехнулся моей пионерской наивности.
— Членам партии без разницы, чем и кем руководить: колхозом или заводом, магазином или институтом, социологией или геофизикой — методы одни и те же: идеологическая накачка и неукоснительное следование руководящим партдирективам. А для производства всегда найдутся безыдейные и бездушные подчинённые, грызущие друг друга за место под партсолнцем. И ещё — недрёманное око КГБ.
Лучше бы он не напоминал об оке — мне сразу почудилось, что в замёрзшее окно кто-то за нами наблюдает, подмаргивая, и не сразу поверилось, что это мерцающая звезда.
— За мной должны сегодня прийти, — сознаюсь убитым голосом, и даже вроде бы горькая слеза капнула в стакан. А может, с носа. В такие отчаянные моменты отовсюду капает.
— Кто? — не понял Горюн.
Я, сбиваясь, рассказал, как по мальчишеской дурости почти расстроил помолвку начальника местного КГБ, татарина, умолчав, естественно, о неразделённой любви. Горюн внимательно выслушал, посмеялся и успокоил:
— За такое не садят, а дают втихую в морду, так что не попадайтесь ему на узенькой дорожке.
Больно-то надо! Хотя неизвестно, чьей морде стало бы хуже. Я уже два раза начинал всерьёз качать мышцы гантельной гимнастикой, используя топоры, насаженные на палку, но оба раза дальше вводного занятия дело, правда, не продвинулось. Почему-то стало страшно обидно, что за мной не придут, а элементарно начистят морду. Горюну-то что — его уже взяли, а меня, может, ещё возьмут. Если татарин зафинтилит по физии, вызову на дуэль. Чёрт! Мои пистолеты всё ещё в Париже. И про Шпаца охота дослушать.
— Куда он вас повёл-то? — спрашиваю, смирившись с битьём рожи. — На фабрику, небось? На каторжный труд, где вольные не хотят вкалывать?
Горюн весело улыбнулся одними глазами — они у него такие, что могут выразить всё.
— Вы и на этот раз правы: пять лет я вкалывал у него в доме гувернёром, учителем, слугой и просто дворовым крепостным, стараясь не проштрафиться, чтобы не оказаться снова на руднике. — Глаза его выдали горькую усмешку. — Забыл про пресловутую честь, дутое достоинство человека, интеллигентские притязания, пресмыкаясь как раб и угождая хозяевам, чтобы только удержаться в сытной и тёплой полуневоле. — Он не смотрел на меня, боясь, наверное, чтобы глаза не выдали другую правду. — Командовала в доме Наталья. Тогда она была очень красивой женщиной.
— Шпацерманиха? — удивился я, представив расползшуюся по всем швам тушу начальницы.
— Стройной, полногрудой, белокурой и голубоглазой — сам ангел, — Горюн невесело рассмеялся, он так часто смеялся и улыбался, рассказывая про свою судьбу, что ясно было, как нелегко она ему далась. — Но у ангела был чертовски несносный характер и крепкие ручки. Доставалось всем, в том числе и мужу.
— Шпацерману? — опять удивился я, вспомнив массивную фигуру начальника.
— Понять её очень даже можно: каково молодой и красивой гнить в беспросветной таёжной глухомани, забытой и богом, и чёртом, среди грубых необразованных человекоскотов в форме и всякой вольнонаёмной швали, для которых всё прекрасное сосредоточено в бутылке водки? Да ещё четверо ранних детей. Поневоле сорвёшься. Это уже здесь после шестого ребёнка она несколько успокоилась, смирилась, да и то, нет-нет да и перепадёт кому-нибудь под горячую руку. Берегитесь её.
Горюн отпил глоток вина, зажевал долькой всё того же яблока.
— Такова, мой друг, настоящая жизнь — не в книжных снах, а наяву. Наконец-то, после 10-ти каторжных лет, я стал её понимать и принимать такой, какая она есть, а не такой, какой бы хотелось. Стал ценить собственную жизнь, относиться к ней не как к внушаемой годами общественной ценности, а как к индивидуальной, единственной и самой дорогой. Советую и вам того же, пока не поздно. В нашей короткой жизни всё тлен: и работа, и друзья, и слава и, тем более, карьера. Настоящими непреходящими ценностями были и остаются воля, семья и здоровье. Прислушайтесь, пока не поздно.
Я прислушивался, не особенно вникая в суть профессорских наставлений, наслушавшись за пять лет по уши, и давно решил пробивать дорогу в светлое будущее собственными шишками и мозолями. А зря, как оказалось, пролопоушничал: жизнь-то оказалась очень короткой, чтобы сделать все ошибки и, главное, их исправить. Только-только разогнался, а уже и тормозить пора. Тогда меня больше интересовала чужая судьба, чем своя, и так, наверное, бывает у каждого бестолоча.
— А сюда вы как попали? Шпацерман привёз? Всё ещё в рабах?
Вот теперь Горюн даже не улыбнулся, только голубые светлые глаза ещё больше высветлились.
— Рабство закончилось в марте 53-го, — отрезал он жёстко. — Помог вождь всех народов своей смертью. Я всё же пережил его, родимого. Кстати, если не секрет, как вы относитесь к Сталину?
Вопрос простой, пионерский, а мне и отвечать, если по правде, нечего.
— А никак, — говорю. Бывают вопросы, на которые, как ни тужишься, а кратко, чётко не ответишь, и значит — нет честного ответа. Этот для меня из таких. — Он был — там, я — здесь, никаких контактов не было. Великий, мудрый, любимый… — пустые обтекаемые слова. Вот и всё. — Я вспомнил тот памятный день. — Наши студенты, бывшие фронтовики, встретили смерть вождя молча, я бы сказал — ожесточённо, молодёжь — растерянно, но слёз не было. Я думаю, что он давно для нас был как Ленин в мавзолее — неодушевлённый символ.
Тот, для кого вождь оказался весьма и весьма одушевлённым символом, молча продумал мой невнятный ответ, яростно сжимая и разжимая сильные пальцы рук, потёр ноющую, наверное, шею.
— Что ж, вам повезло, что контактов не было. С сильными не борись, гласит народная мудрость, но часто мнящие себя мудрее народа забывают про неё, игнорируя народный опыт.
Он опять полез в скучную хилософию.
— После смерти Сталина вас освободили? — возвращаю к рассказу — хуже нет, когда конца не знаешь.
Вот он, наконец, и снова улыбнулся.
— Подчистую. В конце июня кончился мой второй срок, и вместо ожидаемого третьего дали вечную ссылку с правом проживания в Хабаровском и Приморском краях и без права появляться в городах. Фактически — воля в большой вольере. Выдали справку вместо паспорта и — вали на все четыре стороны. А как? И куда? Без денег, одежды, пристанища? Так и пришлось бы сгнить на том руднике вольняшкой вместе с зэками. До осени прокантовался в тайге на подножном корму, к тому времени фабричку закрыли, горе-шахтёры почти все вымерли. Шпацермана перевели сюда, и он по старой памяти, может быть, в отплату за рабство, прихватил и меня с собой.
Весёлого Нового года как-то не получалось. А народная мудрость гласит ещё, что как его встретишь… Горюн вылез из-за скучного стола и спрашивает, повернувшись к моей тумбочке:
— Я вижу, у вас есть проигрыватель? И пластинки? Можно посмотреть? — и в обычной своей манере, не ожидая разрешения, подходит к сокровищу, берёт в руки из двухпластиночной стопки верхний конверт. — Ого! — выдаёт моё любимое восклицание. — Лунная! Я не слышал её все эти годы. Можно послушать? — а сам уже открывает чужой проигрыватель и ставит пластинку. Быстро разобрался, что и как включать, и вот по комнате поплыла медленная тревожно-успокаивающая и волнующе-щемящая мелодия. Горюн осторожно присел к столу, налил вина мне и себе, чокнулся, выпил и застыл в слухе, опершись на локти и вдев пальцы в кудри.
И я слушал, правда, не забывая о шоколаде, который как-то незаметно доел. За день у меня было столько стрессов, что этот, последний, сломил вконец, вызвав неудержимый зёв, который я никак не мог преодолеть, как ни сжимал изо всех сил мощные челюсти.
— А вы ложитесь, не стесняйтесь, — милостиво предложил гость хозяину, заметив из-под свесившихся кудрей мои безнадёжные потуги.
Я не гордый, меня долго уговаривать не надо — тут же завалился, не раздеваясь, на обмятую постель, решив отдохнуть минуту-другую. И мне это удалось — что значит сильная воля! Засыпая и просыпаясь, надрывая здоровье, я прослушал всю сонату, но когда экзекутор поставил «Времена года», не выдержал пытки и в «Апреле» заснул намертво.
- 8 -
Хуже нет, как просыпаться в понедельник или после праздников. Только-только не закалённый ещё железной трудовой дисциплиной молодой податливый организм привыкнет в воскресенье понежиться в удобно умятой постельке до 10-ти, а то и до 11-ти, как уже на следующий день надо насиловать его, пробуждая почти в 7. Как-то, пересиливая себя, оторвав от целительного утреннего сна десяток драгоценных минут, я не поленился и скрупулёзно рассчитал, до скольких мне можно дрыхнуть. До конторы переть спросонья от силы 3 хвилинки; одеться по-рабочему — до чего удобная вещь — валенки: на них я экономлю верных пяток минут — попробуйте-ка зашнуровать за столько ботинки с закрытыми глазами; на одёжку, следовательно, уходит две хвилинки — свитер тоже удобная вещь: нырнул в него и готово; чтобы слегка промыть глаза кончиками мокрых пальцев — всё равно до конторы не откроются полностью — достаточно и полхвилинки. Итого набегает пять с половиной хвилин. Завтракать дома у нас как-то не принято — нонсенс! Все начинают рабочий день всеобщего обильного жора в конторе — тараканы уже ждут на задних лапках — с утопленнического чаехлёбия и лакают до уморного расслабления. Мне тоже кое-что перепадает от тараканов. Вот и получается, что вставать мне можно в 7 часов 54 с половиной минуты. На моём расхлябанно-дребезжащем будильнике, к сожалению, никак не выкроишь полминуты, вот и приходится просыпаться с запасом, без пяти.
Хуже нет… Почему бы умным дядям из Минздрава не дотумкаться до сермяжной истины, что резкая смена режима для трудящихся, особенно умственного фронта, вредна. Правда, многие докемаривают на работе, но не у всех равные возможности и отдельные кабинеты. Когда соседки тайно шушукаются, разве уснёшь? Почему бы не перенести начало рабочего дня в понедельник, скажем, на 10… или, ещё лучше, на 11 — до обеда час можно как-нибудь и дотянуть. А во вторник начинать в 9, постепенно вводя трудящихся в рабочий ритм недели?
И ничего нет хуже, когда вместо того, чтобы сопеть в две дырочки, просыпаешься ни свет, ни заря не в понедельник, что было бы простительно, а в самое что ни на есть светлое воскресенье, — и сна, до обиды, ни в одном глазу. И мысли всякие туманятся, раздражая и отгоняя остатки дрёмы. Ну кто, кроме круглых идиотов вроде меня тратит 1-го января зазря драгоценное свободное время?
Скосил глаза на соседнюю койку — пусто. Да ещё и тщательно заправлена, как будто никто и не ночевал. А может, так и было? Меня, охломона, опоил, а сам всю ночь в темноте строил козни против народа. Враг — он и есть враг, хоть профессором его назови, хоть конюхом. Так и стережёт, как бы навредить хотя бы одному из народа.
Приподнял голову: на столе всё тщательно прикрыто газетами — как хорошо, что у нас высоко развита газетная промышленность, и не проверишь, что осталось, а что унёс. Шоколад, конечно, взял… Нет, кажется, я его весь вчера умял. Ага! Бутыляги с шампанейским нет! Выдул в одиночку! И грамма не оставил на опохмелку. Опять придётся лечиться плодово-выгодной микстурой. От одной мысли чуть не выворотило.
Лежу на спине, упакованный в праздничный костюм и прикрытый полушубком. Он постарался. Костюм, конечно, помялся. Ему-то что, ему не гладить. Слава богу, надевать больше не к чему. Уж больно хлопотная эта конторская спецовка — гладь да чисть каждый день, с ума сойти можно! Мыться и то реже надо.
Придётся, одначе, вставать. А зачем? Что делать? В первый день нового года принято волыниться по родственникам и хорошим знакомым и доедать и допивать прошлогоднее. У меня здесь нет ни тех, ни других. Свинья всё же Горюн, одним словом — конюх, профессор задрипанный кислых щей и подгоревшей каши. Мог бы и праздничный брэкфаст сварганить ради знакомства. Да где там! Пригласишь такого в дом от душевных щедрот, напоишь, накормишь, спать уложишь, а он возьмёт и накакает в ответ. Рассуждает так красиво, как и все профессора, а как сделать доброе дело, так его и нет, умыкнулся. Небось, своих одров холит, напрочь забыв о гостеприимном молодом специалисте, который вот-вот откроет крупное месторождение на Ленинскую и который пожертвовал ради него блестящим новогодним балом. Куда деться бедному неприкаянному в выходной день, когда не спится, не лежится, не гуляется ему? Одна дорога — в контору, помогать Родине завершить пятилетку в четыре года.
Кое-как, в кровной обиде на весь мир, встал, кряхтя, переоделся — хорошо, что кровать застилать не надо, повесил костюм на спинку стула — может, отвисится. Пора умываться. Стал думать: по какому графику принимать водные процедуры — по рабочему дню или по выходному? Решил, что, раз вынужден топать на каторгу, сойдёт и упрощённый вариант. Осторожно смочил пальцы под умывальником — вода холоднющая! — и быстро мазанул по глазам туда-сюда. Хватит, а то и простудиться недолго. В воскресенье я обычно усложняю процедуру тем, что нацеживаю воду в ладони и кидаю её в наклонённое лицо. Главное: умудриться, чтобы долетали редкие капли. Поискал на полотенце чистое место — и почему оно так быстро пачкается? Ещё и месяца не прошло, как повесил. Протёр глаза, а заодно и лицо намокшим местом. Чистое пятно исчезло. Вздохнул, всунулся в валенки и в полушубок, отбросил со стола газеты — всё на месте, всё тут, ничего не тронул, ничего не взял, даже недоеденное яблоко лежит почернелое. Может, всё отравлено? Чтобы нанести вред народу от потери высококвалифицированного талантливого специалиста, который… Враг народа — он и есть враг. Если бы всего было по маленькому дефицитному кусочку, я бы сметал, не задумываясь. За милую душу. А так, когда лежат огромные кусманищи, и смотреть противно. Понюхал издали — ничего не охота. Еле нашёл чайник, укрытый ватником, ещё горячий. Что за дурная привычка шпарить губы и горло кипятком! Налил полстакана, чуть-чуть закрасил «Сяо-линем» и добавил для кондиции доверху сгущёнки. Опохмелился, и сразу полегчало. Нашлись силы умолоть и порядочную закорюку отравленной колбасы. Совсем повеселел. Можно и на каторгу.
На мой долгий и настойчивый стук звякнул внутренний засов и, приоткрыв дверь, высунулся заспанный дед Банзай, как разжалованный дед Мороз.
— Чево припёрси-то? — спросил недовольно, не поздоровавшись и не поздравив с наступившим. — Допить хочешь? Нету! Полный банзай!
Я, пожертвовавший самым дорогим, что у меня есть — утренним сном в выходной день, добровольно пришедший спасать Родину, естественно, был глубоко оскорблён низким, ничтожным подозрением, недостойным настоящего мужчины. Если бы мои пистолеты не были до сих пор в Париже…
— Больно надо! У меня у самого есть чуть початая бутылка марочного портвейна.
— Чё ж не приволок? — оживился дед, сделав стойку на чужинку. — Уместях бы и приделали партейную.
— Не-е, мне нельзя, — огорчил я деда, — важное государственное задание — к завтрему умереть, но сделать. Иначе чего бы я припёрся?
— А-а, — совсем скис Банзай, сражённый моей логикой, — ну, тогда влазь, выполняй задание, — и пропустил меня в контору.
Внутри сильно и отвратительно пахло продуктовой кислятиной и водочным перегаром. Разве можно в таких условиях выполнять важное государственное задание? Успокаивало только то, что все наиважнецкие открытия происходили в экстремальных бытовых условиях: Ньютон получил по кумполу силой тяжести гнилого яблока, Эйнштейн вынужденно сидел в относительно тёплой ванне в относительно благоустроенной коммуналке, а некоторым светлая мысля пришла опосля скудного обеда, в сортире. Последний вариант для меня сразу отпадал, поскольку наш дыряво-продуваемый нужник — на улице, и там в январский морозец не очень-то задумаешься — всё замерзает на лету, а извилины с любыми мыслями — тем более. Как выглядит ванна, даже пустая, я давно забыл. Остаётся яблоко… Представил, как на темечко сваливается китайское фруктовое ядро и отверг и этот вариант. Ну, никаких условий для творчества!
В мрачном настроении тяжело прошёл в камералку, небрежно сбросил овчинную мантию, безутешно кряхтя опустился на свой стул и тут же резво подпрыгнул, словно сел голым задом на льдину. В нетопленом помещении, как будто специально подготовленном для плодотворного творчества, было адски холодно — заметно, как изо рта выходили остатки тёплого пара, окна промёрзли напрочь, а в углах отложился иней. Не камералка, а ледяной саркофаг. Ну, никаких условий!
В авторитетных научных кругах давно известно, что главным инструментом мыслительного процесса является задница: ей хорошо, и мозгам комфортно. Недаром у мыслителей эта часть наиболее развита и ухожена. Они свои открытия не выдумывают, а высиживают. Коганша, например, пройдя столичную школу, знает, потому и имеет тёплый и мягкий поджопник, а по её внушительному насиженному заду безошибочно определяешь подвид гоможопиенсов. Пора и мне обзаводиться и тем, и другим, если всерьёз собрался выдумать что-нибудь стоящее. А пока забрал коганшевский подзадник, переложил к себе на стул, поёжился, привыкая к взбадривающему холоду, не привык и напялил полушубок, кое-как умостился за столом и, подув на пальцы остатками внутреннего ослабленного жара, взял в руки книги с траперовской полки.
Первая — «Электроразведка», толстенная, фолиантная, с внушительными чёрными корками, явно была высижена. Ба! Знакомые всё лица! Автор-то, древний одуванчик академии, как-то соизволил промямлить вводную лекцию, безнадёжно погружаясь то в историю предмета, в которой он, естественно, был героем, то в сон наяву. И как это он сумел столько насидеть? Но мне хватило и получаса, чтобы одолеть энциклопедь, потратив больше времени на перелистывание страниц, чем на чтение тенденциозной абракадабры, годной для любителей лекций по линии «Общества знаний». Ничего полезного для практической интерпретации я из неё не выудил.
Зато вторая книженция — «Электропрофилирование» — какого-то захудалого кандидатишки, соответственно и оформленная, явно состряпана была при дефиците времени и условий и уж точно без подзадника, потому что отличалась краткостью и чёткостью изложения, и мне пришлось максимально сосредоточиться, вспомнив ещё не забытые ночи перед экзаменами, чтобы осилить её в один присест. Он занял целых два часа, но когда я с сожалением перелистнул последнюю страницу, то мог с полной ответственностью, не кривя душой и не бахвалясь, чего не люблю делать сам и не терплю в других, сказать, что знаю метод и с чем его едят, знаю приёмы интерпретации и готов употребить их для расшифровки графиков, подсунутых Трапером. Даже руки зачесались немедленно доказать, что мы, питерские, не лыком шиты. Взял рулон миллиметровки с графиками и только хотел развернуть, прикидывая, что на всё-про-всё мне пару-тройку часов, пожалуй, хватит, и завтра утречком я скромненько подсуну под длинный рубильник Бори классические результаты обработки, коротко скажу: «Вот!», и все поймут, кого они в чёрством эгоистическом самомнении проглядели. Только-только я так подумал, как во входную дверь грубо забухали. «Какой-то бич ломится в жажде опохмелки», — решил я и хотел было встать, выйти и дать нахалюге по шее, но хотел так долго, что Банзай успел открыть дверь. По коридору протопали твёрдые шаги, дверь в камералку отворилась, и знакомый надтреснутый басок спросил:
— Сидишь? — на что отвечать было нечего, — потом коротко приказал: — Зайди, — и вовсе не бич ушёл к себе в кабинет.
Приказ начальника для подчинённого закон. Я с сожалением отложил графики и поплёлся к боссу, горбатясь от холода.
— Присаживайся, — встретил тот, намекая на стул, стоящий у стола, около которого шустро копошился Банзай, застилая его газетами и выставляя бутылку водки, стаканы и прошлогодние недоедки. Я присел, с отвращением поглядывая на бело-зелёную этикетку на бутылке, запечатанной сургучом.
— Почему не был? — строго спросил начальник прежде, чем уравняться в застольных правах. Пришлось честно рассказать о медиках, которые никак не могли обойтись без меня в новогоднюю ночь и продержали почти до утра.
— Давид Айзикович! — решил я незамедлительно воспользоваться благоприятным случаем.
— Да?
— Волчков скоро женится, — начал я издалека, — совсем не живёт в общежитии — всё у невесты. Разрешите подселиться вместо него Горюнову. — Помолчал чуток и добавил, объясняя просьбу: — Человек он пожилой, а живёт-ночует в конюшне. Неудобно! — и не объяснил кому — конюху или заботливому начальнику.
Шпацерман недолго о чём-то подумал и разрешил:
— Ладно, пусть перебирается, — сделал паузу, как я, и добавил: — Но я об этом ничего не знаю.
— А я ни о чём и не просил, — мгновенно среагировал я.
Айзикович с любопытством всмотрелся в меня, рассмеялся и спросил:
— Будешь? — распечатывая бутылку и беря мой стакан.
— Водки не пью, — мужественно отказался я от лестного алкогольного тет-а-тет с начальником.
Тот хмыкнул и внимательно вгляделся в урода карими глазами из-под лохматых смоляных бровей с заметной сединой, вгляделся так, будто видел впервые. А оно по сути так и было, потому что раньше я просто, как и все, попадался ему на глаза, а теперь он видел меня сам.
— А что пьёшь? — он смотрел на меня с явным любопытством, прикидывая, сколько ещё продержусь и не свалюсь в ихнее запойное болото. Я собирался сознаться в любви к чаю со сгущёнкой, но он поспешил догадаться сам:
— Вино? — и к деду: — Что там осталось? — и опять ко мне: — Красное, белое?
Банзай поспешил внести свои коррективы в винную карту:
— Что осталось, я всё слил в одну бутылку, получилось розовое. Всё едино — бабья слабость.
— Будешь? — опять навязывается начальник, наливая себе, не жадничая, целый стакан водки.
Хлопнула входная дверь, прошелестели быстрые войлочные шаги, дверь в кабинет осторожно приоткрылась и в щель просунулась хитрая рыжая морда Хитрова: лиса издали чует поживу.
— Можно? С наступившим вас! — он увидел бутылку, полный стакан и расплылся в умилительной улыбке, потом разглядел меня и скис.
— Ну? — не обращая на него внимания, потребовал начальник от меня окончательного ответа.
Я не раз замечал, что люди пьющие, нормально пьющие, не алкаши, обязательно стараются совратить с трезвого пути непьющих. Почему-то им доставляет садистское удовольствие напоить нашего брата в стельку, а потом рассказывать, каким тот был свиньёй. Наверное, оттого же, отчего у нашего человека чешутся руки и мозги вымазать грязью любое чистое пятно. А ещё я знал, что страшнее страшного будить зверя и перечить начальнику в утреннем ненастроеньи. И потому твёрдо ответил, как отрезал:
— Не хочу! — и отвернулся, изготовившись стойко стоять, то есть, сидеть, на своём. — Я работать пришёл.
— И не надо! — мгновенно пнул меня начальник как шавку. — Давай, Фомич, заходи. Надеюсь, ты не откажешься выпить с начальником.
Тот продребезжал мелким подхалимским смешком и быстренько занял моё место — я еле успел встать и, как разжалованный, сгорбившись, оставил тёплое местечко, обещая мысленно, что они меня ещё узнают, ещё пожалеют… но о чём пожалеют, не знал.
Плюхнувшись на остывшее коганшевское седалище, торопливо, боясь, что снова помешают, развернул графики и… обомлел. Какие же это графики? Разве такие у кандидата? Не графики, а сильно иззубренная пила. Или кардиограмма безнадёжного сердца. Господи, до чего же больна наша Земля с такими прыгающими неровными электроимпульсами. Да-а… Пришлось идти на разведку к профессионалам.
У Розенбаума на столе такой же рулон, только более пухлый, мятый и грязный — он давно его мусолил и уж, наверное, разобрался в земном диагнозе. Осторожно, не оставляя явных следов, разворачиваю рулон почти до середины и вижу завёрнутые внутри геологическую схему, составленную Сухотиной и корреляционную схему, смастряченную Альбертом. Как небо и вода! На первой границы и пласты шуруют через всю площадь, плавно изгибаясь и изредка спотыкаясь на поперечных разломах, а на второй от них живого места не осталось — вся площадь густо пересечена-рассечена геоэлектрическими контактами, превратившись в лоскутное геоэлектрическое одеяло с прыгающими сопротивлениями. Стал приглядываться, приспосабливаться. Замечаю, бедный Яковлевич всячески старается снабдить геологические границы геоэлектрическими контактами даже там, где их и в помине нет, а прыгающие сопротивления, наверное, постарается оправдать изменчивым составом геологических горизонтов. А средние сопротивления определяет по осредняющей линии, срезая пики как ему заблагорассудится. В общем, подгоняет электроразведку под геологическую фактуру, нимало не заботясь о престиже науки, которой служит. И всё равно им с Алевтиной не дотолковаться. Нам с ним не по пути. А что делать?
Снова вернулся к своим чистым графикам и стал вглядываться и вдумываться, отчего они такие, и что заставляет сердце Земли биться так неровно. Надо забыть про ловкие кандидатские примерчики и лезть в первооснову электроразведки — в электрические свойства пород.
Ни в академическом фолианте, ни в кандидатском сочинении ничего вразумительного и, тем более, конкретного не нашёл. Кроме общих данных о том, что большие сопротивления характерны для плотных известняковых и магматических пород, а низкие — для алевролитов и глинистых сланцев, господа учёные не соизволили привести. На тебе, интерпретатор, выделяй то, не знаю что. Пришлось обратиться к справочнику по физсвойствам, но и там про электрические свойства было скудно-бедно. Оказалось, никто и никогда ими серьёзно не занимался, поскольку лабораторные измерения трудоёмки, а получаемые данные в таком широком спектре, что и по пьянке не разобраться. К тому же они для разных измерительных установок разнятся в десятки и сотни раз и для интерпретации полевых данных непригодны, так как там свои измерительные установки, и получается, что для каждой — своя шкала сопротивлений пород. Вот и приехали! Полистал ещё раз для страховки кандидатский опус, рассмотрел ещё раз красивые примеры с идеальным совмещением практических и теоретических кривых, порадовался за начинающего учёного на воде толчёного. Особенно удались ему примеры на дайках и мощных трещинах — на одном пик вверх, на другом — вниз. Стоп! А если их много, этих даек и трещин, тогда что — пила? Кардиограмма? Вся площадь в дайках и трещинах! Немыслимо! Нарисовать и подсунуть Лёне. Я даже рассмеялся, представив оторопелую реакцию уважаемого мыслителя. Он-то уж точно до такого не дотумкается. Хорошо, если не сразу побежит звонить в психушку. Незамедлительный перевод в другую партию, во всяком случае, обеспечен.
Вспомнилось, что Алевтина жаловалась на повсеместное широкое и безалаберное распространение всевозможных систем маломощных трещин, зон трещиноватости, рвущих и рубящих геологические пласты вдоль и поперёк, со смещением по горизонтали и вертикали и без него. Визуально, без горных выработок они не устанавливаются. Даек, однако, тоже хватает, но большинство маломощные и тоже ютятся в проводящих трещинах. Значит… Эврика! Мама родная — как просто: пики на графиках сделаны провалами сопротивлений за счёт трещин! А средние сопротивления пластов надо определять, не срезая пики как вздумается, а по их вершинам. Сразу стало жарко, я даже расстегнул полушубок. Захотелось двигаться, побежать и обрадовать начальство до чего допёр их подчинённый, но, вспомнив убийственный запах сивухи и пустые остекленевшие от алкоголя глаза потенциальных свидетелей моего триумфа, унял себя. Ничего, они ещё успеют узнать о непризнанном гении в своей пьяно-болотной среде. Не зря говорят, что нет пророков в своём отечестве. Это обо мне. Потерплю. А пока опробовал свой гениальный метод на кальке. Получалось классно, и я с трудом удержался, чтобы не продолжить, решил не торопиться, осмыслить ещё раз. Есть в характере моём одна вредоносная особенность: придумав что-нибудь сногсшибательное, никогда не тороплюсь воплотить идею в жизнь, приятно размышляя о том, что из этого должно получиться, а не то, что может состряпаться. От этого и приходится часто шмякаться с приятно качающих небес на твёрдую землю. Лучше оттянуть этот момент, ещё раз — уже в который! — проштудировать литературу, может, я в запале какую-никакую сильную мыслишку проскочил ненароком. Хорошо бы поцапаться с Алевтиной. И чего она не притащилась, как все руководящие кадры, на опохмелку? Когда надо, никогда нет! Никаких условий для творчества. Однако, не читалось. Пойти, надрызгаться, что ли, с радости? Вот так не поддержанные вовремя таланты и спиваются. Интересно, есть ли у меня дома ещё сгущёнка?
Оказалось — есть, да ещё целых две банки. Правда, проткнутые и почти высосанные, но всё-таки кое-что осталось, можно было и надраться всласть. Прежде пришлось затопить печь. Хорошо, что с вечера остались дрова — а всё моя врождённая предусмотрительность, и нагреть чайник. Но я времени зря не терял: плюхнулся на кровать и стал усиленно обмусоливать со всех сторон свою квинт-идею. Есть захотелось — страсть. Это ещё одна из особенностей талантливых людей: как что-нибудь взбредёт в голову, так тут же оживает и тянет брюхо. И жрут-то всё без пользы, если не считать неприлично свисающего интеллигентского животика. Вот, наконец, и чайник сначала засипел, потом заворчал, не на шутку озлобился и стал выплёвывать пар и лишний кипяток. Пришлось сменить неземные мысли земными, подняться и удовлетворить бунтующее чрево, пока ещё не приросшее к позвоночнику.
Газетку с ночной сервировки долой, ножом вскрыл обе банки и наскрёб почти полстакана килокалорий, добавил чуток-с-ноготок холодной заварки, сверху залил кипятком, и фирменный коктейль готов, в самый раз и по температуре, и по крепости. Уселся, потирая натруженные с утра руки и вожделенно разглядывая поле чревотворческой деятельности. И вдруг — на тебе! — стук в дверь. Как всегда, некстати! Не успел ответить, что меня нет дома, как она распахнулась, и нарисовался профессор собственной незапылившейся персоной.
— Могу? — спросил для проформы, раздеваясь и тоже потирая профессорские длани. — С Новым годом! Как спалось?
— А никак, — недовольно ответил я, — на работу ходил.
— Вот как! — не удивился Горюн. — Оригинально. А я навестил лошадок, с вашего разрешения добавил им в воду остатки шампанского — праздник ведь, для всего живого праздник, накормил овсом вволю, почистил, помыл, расчесал, печь затопил — пусть понежатся в тепле, скоро в тайгу. — Он мельком взглянул на будильник. — Ого! Оказывается, уже и обед. Я кстати, — опроверг моё недавнее мысленное мнение. — И печь топится, и кипяток есть, чудненько, можно и приступить, вы не против? — и стал аккуратно мазать кусманище хлеба маслом, а сверху навалил гору икры — ну и пасть! — Что-то случилось экстраординарное, — спросил, уминая королевский сандвич, — раз потребовалось идти внеурочно?
— Спать не хотелось, — сознался недотёпа.
— Обидно, — равнодушно констатировал обжора, продолжая жадно заглатывать куски, будто с голодухи, которой в нашей стране никогда не было. Впрочем, я тоже не отставал, работая, правда, мельче, зато проворнее, захлёбывая всё, что попадало в рот солёного или копчёного в меру подслащённым чаем. Горюн, забыв о приличиях, вообще хлебал почти чифир.
Как-то так непроизвольно получилось, что жуя и прихлёбывая, я рассказал ему про все свои электроразведочные мытарства и о внезапном озарении, и чем больше рассказывал, тем больше убеждался, что озарение моё с гулькин хвост, и вообще: догадаться — не доказать. Обработка первичных материалов, конечно, важнецкое звено, но всего лишь первая ступенька в полной обработке. За ней, скорее всего, последует доработка первичной обработки, до чего я, можно сказать, и дотянулся. Её сменит составление понятных коррелограмм и схем и потом уж, как заключительная ступень в облака — геологическая интерпретация данных. Так что, когда договорил, то был уже опять на твёрдой земле.
Радомир Викентьевич вынул из штанов платок-полотенце, аккуратно подтёр замасленные губы и усы, отряхнул крошки с бороды в ладонь-совок и положил кучкой на стол, прошёл к умывальнику и вымыл лапы, вернулся, не торопясь и что-то обдумывая, к столу, сел, отхлебнул со всхлипом полстакана подостывшего чая и, наконец, откликнулся на мою профессиональную исповедь.
— Я вам завидую и сочувствую. — Как это? Одно другое вроде бы исключает. — Завидую потому, что вы заболели неизлечимой болезнью… — никогда не слышал, чтобы завидовали окочурику, — …творчеством. — Тогда другое дело. — Болезнь эта, как правило, наследственная, передаётся генетическим путём, и от неё не избавишься. Кто ваш родитель, если не секрет? — вдруг ошарашил неожиданным вопросом.
Отвечать мне не хотелось, и я, свянув, буркнул в сторону:
— Бухгалтер… даже на фронте не был.
Горюн, подлец, весело рассмеялся:
— Ну вот, — говорит, — я оказался прав. Хорошие бухгалтера — творческие натуры, и то, что его поберегли и не отправили в мясорубку, доказывает это. — Посмотрел на меня исподлобья строго и ещё ошарашил: — Вы что, молодой человек, хотели бы, чтобы отца загребли на передовую и там угробили?
Я оторопел от страшного, несправедливого обвинения.
— Хотел бы, чтоб он вернулся хотя бы с одним орденом, — и признался, — а то стыдно отвечать.
— Таких счастливцев немного, — продолжал грубо резать по живому профессор, — и где гарантия, что вашему бы отцу повезло? Вы готовы задним числом рискнуть его жизнью?
— Нет, конечно, — в этом я был твёрд. — Он много раз писал заявления на добровольную отправку, но ему всегда отказывали. Говорили: тыл — второй фронт.
— И правильно говорили, — согласился, утихая, Горюн. — Вы ещё молоды и не научились по-настоящему ценить родителей. Хорошенько задумайтесь когда-нибудь: они дали вам самое дорогое для вас — жизнь, и уже это одно оправдывает их перед вами во всём. Вам остаётся только любить их и прощать и посильно помогать. Вы — их отражение: не любите родителей — не любите себя.
Если бы кто знал, как приятна и целительна была мне отповедь профессора.
— Отец стихи пишет, — покраснев, неожиданно выдал я тщательно скрываемую слабость родителя.
Горюн снова рассмеялся.
— И опять я прав: яблочко от яблони недалеко падает. Ваш отец — творческий человек, и вы ему наследуете. Болейте на здоровье. — Он допил чай и продолжил: — А сочувствую потому, что ждут вас многочисленные и очень болезненные шишки, ссадины, неожиданные подножки и толчки, незаслуженные оговоры и обидные предательства, глубокие разочарования и стрессы. Весь приятный набор будет зависеть от степени вашего заболевания. Терпите, не делайте резких движений, бойтесь кого-либо больно задеть — всё вернётся бумерангом. У нас умеют давить таланты, наш народ любит дураков и чокнутых, но терпеть не может умников. В общем — дерзайте. Удачи вам. — Он с хрустом потянулся. — Не мешало бы соснуть минуток этак с 200. Можно? — встал и направился к заправленной кровати.
— Я договорился со Шпацерманом, — небрежно бросаю ему вслед, — живите здесь.
Он живо повернулся, с неподдельным любопытством поинтересовался:
— Он разрешил?
— Не то, чтобы разрешил, — запнулся я, — сказал, что знать ничего не хочет.
Горюн опять весело рассмеялся.
— Этого достаточно. Надеюсь не очень стеснить вас.
Быстренько разделся, аккуратно уложил грузное тело на скрипнувшие пружины и замер. Мне оставалось только последовать примеру старшего.
Хуже нет, как вставать утром в понедельник. Но в этот я поднялся без ропота: спать некогда — нас ждут великие дела. Горюн уже смылся втихую. Критически оглядел мятую праздничную спецодежду, но, чтобы избежать издевательств опекунши, влез в неё и потопал ни свет, ни заря торить спозаранку тропу в науку. Скоро выйдя на улицу, не сразу и сообразил, что второй день шастаю без палочки. Ура! В приподнятом настроении, как никогда, почти вбежал в камералку — никого! Я первый! Такого тоже ещё не бывало. И на часах — без пятнадцати. Мог бы ещё дрыхать и дрыхать без задних ног. И никто не видит, никто не заметит подвига будущего лауреата, никто не отметит в биографии.
Быстренько сажусь и, пока никого нет, …соображаю, критически рассматривая со всех сторон кандидатский опус, как будет выглядеть мой. Решил не жмотиться на бумагу и использовать глянцевую, а корочки, то есть, обложку, сделать твёрдо-синими, гладкими с позолотой. Вверху скромно: Лопухов В.И. золотой вязью, а посередине золотая пила графиков и через неё — «Рациональная интерпретация электропрофилирования». Внутри, конечно, кандидат геол. — минер. наук Лопухов Василий Иванович, а ниже — тираж. В скольки издавать-то? 10 000 экземпляров хватит? Нет, лучше с запасом, а то потом всё равно придётся переиздавать, лишние затраты для государства. Возьмём в оптимуме 50 000. В самый раз — всем достанется. Хотел ещё составить список, кому преподнести с дарственной надписью, бесплатно, но помешали — в камералку шумно ввалилась бездарная бабья гопа. Сразу: «Здрасьте! С Новым годом! Почему на вечере не был?» И толком не выслушав обстоятельных объяснений, сразу, по-бабски, напали скопом: «Денежный взнос назад не получишь! И торт твой схавали!» Деньги — ладно: скоро гонорар за книгу отхвачу, а вот торта жалко. Тем более — не завтракал. Потом они занялись увлекательными воспоминаниями о праздничных перипетиях и напрочь забыли обо мне. Потом, естественно, скучковались вокруг прокисшего чайного стола, и я остался совсем один-одинёшенек. Зря только костюм напяливал.
Можно было приниматься и за графики. А уже расхотелось. Со мной всегда так: придумать что-нибудь сногсшибательное — это пожалуйста, а вот валандаться в однообразной конвейерной тягомотине — убей, не могу. Вон, женщины — они, наверное, не так устроены — изо дня в день, из месяца в месяц, даже из года в год делают, как автоматы, одно и то же и не расстраиваются, не бунтуют. Потому-то и лидеры в семьях. Терпеливы. А у меня его нет, терпения. О-хо-хо. Пойти, что ли, наведаться к Алевтине, потрепаться на насущные партийные темы. Может, ненароком подскажет что ценное. Бывает, балабонишь с кем-нибудь о чём попало и вдруг — бац! — как выстрел в мозгу: какое-то слово или выражение задели заевший спуск, и задачка, над которой безуспешно бился в тиши кабинета, разрешилась сама собой. Пойду, может, опять случится выкидыш.
Приоткрыв дверь, заглянул в ихний кабинет. Слава богу, одна! Рябушинского нет.
— Не стесняйтесь, заходите, — приглашает, чуть улыбнувшись, больше глазами.
— А где Адольф Михайлович? — осведомляюсь на всякий-який, потому что при нём доверительной свары у нас не получится.
— Болеет, — успокаивает коротко.
Вот, чёрт! Я и забыл совсем, что он всегда после праздников болеет: слабый человек — не пить не может и пить не умеет.
— Что-то ещё придумали? — спрашивает Алевтина, угадав или догадавшись по моему щенячьему виду.
— Ага, — сознаюсь и, войдя, вижу, что она сидит над геологической схемой моего участка, — нюх-то у меня, оказывается, ещё тот! — Приглашаю в соавторы, пока очередь не образовалась.
Ещё больше радуется.
— Делить шишки?
И она туда же! Чего боятся того, чего нет? Я над настоящей пропастью висел и то не испугался.
— Обещаю не обделить, — щедро успокаиваю.
Теперь засмеялась в голос, довольная. Надо понимать, что высокие договаривающиеся стороны пришли к взаимовыгодному согласию. Прекрасно! Я — человек деловой, время для меня — дороже даже сгущёнки, поэтому, не базаря без толку, перехожу к делу:
— Алевтина Викторовна, — присаживаюсь напротив и впериваю глаза в глаза, — всем известно, что вы замечательнийший петрограф и минералог. — Она опять засмеялась, но тихо, с бульканьем в грудь. Глаза заблестели от удовольствия, а лицо слегка порозовело. Что ни говори, а лесть — наповальное оружие для завоевания женщин. Кому-кому, а уж мне… Ладно, замнём для ясности. — Поэтому, наверное, чё-нибудь знаете об электропроводности пород и минералов? — закончил деликатно.
Она, потускнев от сложного вопроса, усмехнулась совсем слабо, одним движением лица.
— Чё-нибудь, — соглашается, — наверное, знаю, — и добавляет для страховки, — хотя никто не может дать верной оценки своим знаниям. С вами мне, конечно, не сравниться.
Уж это точно, поскольку я, к стыду своему, фактически ничего не знал, но переубеждать, опять же из деликатности, не стал.
— А зачем вам? — кобенится для блезиру, трепыхаясь на крючке соавторства. — У вас же какие-то там свои сопротивления? — А самой, чувствую, интересно, да и кому безразлично, когда ты и твои знания нужны?
Отвечаю:
— Мне, — талдычу, — доверили обработку электроразведки по участку, который у вас на столе, а электрических свойств по нему нет.
— Так возьмите у Розенбаума по соседнему, — ошпаривает она профессионально.
— Возьму, — соглашаюсь без ропота, — обязательно возьму. Но потом. — Она замерла, ждёт объяснения. — Видите ли, — продолжаю терпеливо, — я решил провести обработку материалов собственным, нигде, разумеется, не опубликованным методом, для которого нужны первичные данные.
Она сразу навострилась и лыбиться перестала, но я не стал вдаваться в детали — сворует идею, и поди доказывай, кто автор, а кто соавтор. Знаю я этих учёных как облупленных. К нам аспиранты на практикумы приходили, так такое рассказывали про учёных светил, что в глазах темнело. Они там, в академиях, только тем и занимаются, что шныряют по соседским лабораториям и вынюхивают-выслеживают, кто чем занимается и кто что придумал. Чуть кто зазевается, уведут идею ни за понюшку и не сознаются ни в жисть. Кто слямзил и застолбил, тот и гений, а кто допетрил да протелился и прошляпил, тот лопух и уши холодные. Я про свою идеищу никому не проболтаюсь, никаким Розенбаумам с Зальцмановичихой впридачу, пока сам всё не сделаю, свидетельство об изобретении не получу, диссертацию не защищу и книгу не издам. Тогда, будьте любезны, знакомьтесь, просвещайтесь, повышайте свой низкий уровень. И ей бы не перечить, а молча помочь гению, тем бы и прославилась в веках.
— Давайте, — смиренно предлагаю, проигнорировав её немой вопрос, — попробуем сообща расположить породы участка в последовательности убывания вероятной электропроводности в соответствии с их минеральным составом и текстурными особенностями. Пусть эта шкала станет начальным материалом для интерпретации электропрофилирования. По мере накопления фактического материала она, естественно, будет меняться и пополняться так, чтобы петрография пород максимально соответствовала их электрическим свойствам и наоборот, а у нас получилась бы, в конце концов, петроэлектрическая характеристика пород. Понадобятся, естественно, и данные по другим участкам. Я вижу здесь более обширный фронт деятельности для вас, а не для меня, — подвесил в заключение клок сена.
Короче, изрядно поцапавшись, причём, я был, естественно, по-мужски предельно корректен и не сумел довести её до истерики, смастрячили мы вполне симпатичную эталонную табличку, из которой сами собой выперли основные базовые истины: высокими сопротивлениями на участке должны обладать известняки, интрузивы среднего и кислого составов, кремнистые сланцы и вулканические лавы. Остальные породы могут иметь широко перекрывающиеся интервалы сопротивлений, и среди них наиболее низкими сопротивлениями должны фиксироваться глинистые сланцы и алевролиты. Я был удовлетворён: мы идём к цели по научному пути.
— А как у вас здесь насчёт трещин? — спрашиваю с надеждой у эрудированной консультантши и слышу в ответ то, что мне надо. Оказывается, трещин здесь всяких-яких как собак нерезаных: и стаями в виде зон, и в одиночку в виде отдельных разрывов. Чешут вдоль и поперёк, не разбирая ни направлений, ни пород. Фактически весь здешний край в трещинах, трещинках, зонах трещиноватости, разрывах и разломах. Того и гляди сверзнешься в какую-нибудь и улетишь в тартарары к дьяволу в мантию. Но каков гений: ещё утром я предсказал их множество и многообразие и не ошибся. Хорошо, что они все замусорены осколками разрушенных пород и вообще чем попало — всякой рыхлятиной и сильно обводнены и, значит, как я и установил, обладают очень низкими сопротивлениями. Следовательно, поднимая сопротивления вмещающих пород выше пиков графиков, прав я, а не Розенбаум, безжалостно срезающий пики по живому. Итак, мы с помощницей установили наличие на участке трёх классов пород: мощных изоляторов, тонких проводников и всех остальных, с которыми надо будет подразобраться и навести среди них порядок. Можно было бы на этой высокой ноте и кончить.
Но где там! Разве Алевтина с её консервативно-жёлчным характером затвердевшего от партдиректив сухаря позволит? Настоящий изолятор! Должна, брюзжит, вас предупредить ещё, что кроме интенсивной трещиноватости на площади широко и в разной интенсивности развиты вторичные метасоматические процессы, и пошла перечислять в садистском самозабвении всякие «-ации», с которыми мы уже мучились напару при интерпретации магниторазведки, и все они, в той или иной мере, снижают истинные сопротивления пород. И как их угадать, и как учесть, к какому классу отнести, когда они произвольно шуруют из одного в другой? Господи, ну что за человек! Нет, чтобы вспомнить о неприятном потом когда-нибудь, при случае, и не портить сейчасного радостного настроения. Я не такой! Если преподаватель радовался чему-нибудь, что сумел выудить из меня на экзамене, то я, чтобы продлить ему радость, обязательно добавлял ещё что-нибудь. И если совсем обалдевший от радости экзаменатор выставлял меня, к моему огорчению, за дверь, я не расстраивался, потому что доставить радость уважаемому человеку было для меня ценнее собственного огорчения. Алевтину, похоже, ничем не обрадуешь. А сама она на этом не остановилась и к ложке дёгтя в нашу общую громадную бочку мёда добавила ещё поварёшку, вспомнив ни к селу ни к городу, что не худо бы геофизикам заняться непосредственно поисками рудных тел, о чём они твердят на каждом углу и в каждом проекте. А как ими займёшься, когда они нафаршированы минералами-изоляторами и не отличаются значительными аномальными сопротивлениями, если не сложены сплошь рудными минералами и колчеданными спутниками и при этом не окислены. Да и мощность у тел не ахти какая. Куда их поместить, к какому отнести классу? Врагов народа? То, что не получается, лучше оставлять на потом. Когда припрёт, само выйдет. А пока надо бы провернуть небольшое деликатное дельце.
— Алевтина Викторовна, — обращаюсь к заметно потускневшей соавторше, отведя на всякий случай глаза в сторону, — дайте… — и чуть не ляпнул автоматом: «списать», в последнюю секунду смял подлый язык и произнёс твёрдо, — …скопировать… — вот правильное определение, и чего я не использовал его в институте? Звучит-то как: «Слышь, Лёха, дай скопировать!», а то грубо: «дай списать», не интеллигентно. Скопировать — совсем не то, что списать, хотя процесс тот же. Ну да ладно — всё это теория, а на практике, значит, прошу я у неё: — Дайте скопировать вашу карту. Хочу посмотреть по своим графикам, какими реальными сопротивлениями отмечаются породы.
— Я её ещё не кончила, — не хочет она отдавать свою мазню и позориться.
Приходится успокаивать:
— Если удастся установить опорные слои и границы, мы с вами вместе и докончим, лады?
Отдала она мне недоделку, отчекрыжила от рулона лист кальки, и я устроился за рябушинским столом списывать, т. е., копировать, а она влила последний ковш дёгтя в наш с таким старанием собранный чан мёду:
— Вам, — талдычит сердито, — никогда не разобраться со своей геофизикой, если вы не будете знать хотя бы прикладной геологии.
Что за характер? Как ей с таким удаётся звать в светлое будущее? Я и без неё усёк, что без капитальных знаний геологии мне не обойтись. Но молчу, усердно сдирая на кальку её кривулины, даже язык высунул. Кто-то когда-то сказал: «Не гневи бога и женщину!» Я и не гневлю, сдерживаясь. Мне карта позарез нужна, а не её сентенции. Закончил, поблагодарил и отвалил восвояси, решив отказаться от соавторши.
В камералке бабьё всё ещё перемывало новогодние кости, прочно утвердившись вокруг чайника, а Розенбаум безмятежно клевал носом, стараясь попасть в зажатый торчком в руке карандаш. Пришлось срочно вмешаться и предотвратить тяжёлый несчастный случай.
— Слушай, Альберт, — подхожу к нему, — покажи, что ты делаешь с графиками.
Он обрадовался, что можно по-другому убить время, с готовностью развернул свой рулон и приглашает:
— Присаживайся, смотри, — и на чистом графике хлесть через середину пик линию.
— Что это? — спрашиваю, хотя и знаю. — Почему так?
Он снисходительно улыбнулся, радуясь утереть нос инженеришке.
— Осреднённая линия сопротивления горизонта, которой исключаются искажения, вносимые в наблюдения неоднородным составом рыхлых отложений, рельефом и другими помехами.
— А кто установил это? — допытываюсь.
Он улыбнулся ещё шире.
— Сами додумались.
Потом показал, как, используя теоретические кривые, определяет точное положение контактов, и против этого возразить даже мне было нечего.
— Вот результаты интерпретации — корреляционная схема, — торжественно вытягивает из-под рулона затёртый лист, испещрённый короткими трещинами, треугольниками, параллелограммами и другими геометрическими фигурами так, что он превратился в бабушкино лоскутное одеяло.
— И как эта штуковина согласуется с геологической картой? — спрашиваю, зная ответ.
— А никак! — улыбается довольный интерпретатор и кладёт рядом простецкое Алевтинино произведение с плавно извивающимися протяжёнными горизонтами и редкими разрывами. — Я пытался проследить по графикам геологические границы, но ничего не вышло: сопротивления горизонтов часто меняются, корреляция пропадает, а границы прерываются. В общем, и близко не получается такой идеальной картины, как у Сухотиной. Пускай дальше Трапер с Коганом химичат.
«Ему легче», — порадовался за соратника, — «мне придётся химичить самому: я никому не уступлю заключительной доли, не дождётесь». Мы ещё с часик посидели дружненько за обработкой графиков, и, только когда я хорошенько уяснил чужую технику обработки, отвергнутую мною напрочь, с сожалением расстались. Особенно Розенбаум, которому снова надо было впадать в дремотный анабиоз.
После плодотворных консультаций с обеими враждующими сторонами я наглухо уединился в собственной раковине и долго и упорно мурыжил свои графики, всё больше убеждаясь, что Альберт тысячу раз прав, и согласия между ними и Алевтининой геологией нет. В общем деле последняя явно многого не договаривает, а первые в избытке непонятной информации прилично перебарщивают. Надо искать консенсуса, а он невозможен без опыта и комплексных знаний. От отрицательного перенапряжения спасали вечерние задушевные беседы о смыслах жизни с Радомиром Викентьевичем.
Но и он больше ставил меня в тупик, чем успокаивал. По его, по профессорской, теории основным смыслом гомосапиенсовского жития является примитивное размножение и продолжение рода. Додумался! Стоило столько мозги пудрить учёбой, защищать две диссертации и надевать мантию, чтобы сверзиться до уровня инстинктивного мышления безмозглых животных тварей? Неужели лагеря начисто выели с таким трудом приобретённый интеллект? Я с незамутнённой житейскими передрягами душой, естественно, сопротивлялся, взращённый, как и все, не матерью и отцом, вечно занятыми для серьёзных разговоров, а нашими патриотическими книгами, кино, учителями и собраниями.
— А как же, — кипячусь без толку, — светлые идеалы революций, изобильное коммунистическое будущее, всеобщее счастье миролюбивых народов? Разве ради них не стоит вкалывать, не жалея сил, здоровья и самой жизни?
— Не стоит, — не сумняшись рубит с плеча профессор. — Всё это мираж, в котором нас водят за нос нечестные вожди. Евреев, чтобы выродились инакомыслящие, водили 40 лет, нас уже 36, и, похоже, не уложимся в 50 — русский народ покрепче духом. Поймите, — горячится, — человеку дана жизнь, чтобы он распорядился ею сам, сам обустраивал, не перекладывая на плечи другого и не вмешиваясь без нужды в судьбу соседа. Сам, своим умом жил и был бы сам в ответе за свою жизнь, не взваливая оценку на будущие поколения, которым, может быть, его жертва в тягость и во вред. А то сегодняшние госпартбонзы наделают кучу ошибок, угробят массу людей и ссылаются на положительную оценку завтрашних поколений, во имя счастья которых они якобы и вынуждены творить зло. — Профессор социологии и конских дел чуть успокоился. — И жить полноценной жизнью тоже надо сейчас, каждую минуту и каждый день, радоваться жизни, а не откладывать радости на будущее подобно скряге, что копит всю жизнь, отказывая себе во всём, и умирает на деньгах, так и не вкусив от них радости. Радоваться и помнить, что в ответе ты в первую очередь не перед людьми, а перед тем неведомым, кто дал тебе жизнь, и ответить обязан тем же — продолжением жизни после себя, иначе жил впустую. В подаренной жизни каждый должен быть счастлив своим индивидуальным счастьем, а не общественным, размазанным тонким слоем по работягам и лодырям. Все идут к нему порознь, но одновременно и вместе. Если будет счастлив каждый, то и всё общество, вся нация будут здоровы и счастливы, и обратной связи нет, это простейшая и понятная истина.
— Ну и получится: кто в лес, кто по дрова — сплошная анархия. Поразбредутся кто куда, где уж тут счастливая нация, — вклинился я в горюновский монолог — мне совсем не нравилось собственное приземлённое предназначение. Может быть, профессор и прав, но я сначала хочу открыть месторождение, стать лауреатом, написать книжку, защитить диссертацию, а потом уж и поразмышлять на эту тему. Чуть мысленно не обвинил его в том, что всё это у него есть и ему легко рассуждать, даже зарделся от подлого навета. Он просто сильно обозлён на всех за несправедливо утраченные в лагерях лучшие творческие годы и потому ищет мстительного уединения и сторонится общественной деятельности. Он, видите ли, желает идти за счастьем один. Мне одиночное шествие не по нутру, я — живность общественная, в одиночку сдохну от скуки. — Вы, — говорю, — проповедуете не что иное как жёсткий индивидуализм и непримиримый эгоизм вразрез устремлениям наших людей в будущее. Не получится по-вашему! — напрочь отвергаю его индивидуалистскую идеологию.
— Ну и зря! — сник он разом, отчаявшись обратить в свою веру даже меня, политнесмышлёныша. — Да, русский человек, к сожалению, не умеет и не любит жить хорошо сейчас, до смерти надеясь на безграничное счастье в будущем, которое должно свалиться на него ни с того, ни с сего, он умеет доверчиво терпеть и ждать этого мифического будущего. На этом и подлавливают нашего брата разные бессовестные политиканы. Русский человек как будто живёт временно на этой земле, а постоянное житьё у него там, неведомо где. Так нас воспитывали долгие сотни лет православная религия и крепостное право, а сейчас преемница обоих — коммунистическая идеология.
Мне тоже светит месторождение на Ленинскую, которое я открою, ради него я готов вытерпеть сейчас всё.
— Мы всё делаем кое-как, как будто из-под палки, — продолжать стенать индивидуалист, — даже для себя, потому и плохо, абы просуществовать. Никогда не получится счастливого общества, если людей загоняют в него силой, и, естественно, его вообще никогда не будет, если ждать, что оно свалится на голову. В нас всю жизнь теплится призрачная, сказочная надежда на светлое будущее и нет настоящей, практической веры в него. И пока её не будет, не будет справедливой жизни и свободного труда, до тех пор будем бродить в миражах нищими материально и духом.
Стало горько и обидно за свой мираж, за то, что меня 36 лет водят за нос, что я скверно живу по собственной инициативе, и перспектив у меня никаких нет, в общем — полнейший швах! Но зато у меня сильный дух, и мне есть что сказать.
— По-вашему, — трепыхаюсь, — выходит, что революции и гражданские войны — зря? Стахановские пятилетки — зря? Ленин — зря?
— Ленин — точно зря, — грубо оборвал конюх, — потомства, слава богу, не оставил. Он — разрушитель, а не созидатель, ещё и потому — зря!
Профессору я ещё мог как-нибудь возразить, что-нибудь ответить, конюху — нет, теряюсь от грубости и напора. И спорить я не мог, бесполезно, потому что жили мы с Радомиром Викентьевичем в разных эпохах, и оба — не в наше время. У него вообще из нашего времени 15 лет выпали начисто. Он неоднократно убеждался, что люди злы и угробят ни за понюшку, без вины, и не охнут, а я верил в доброту людей и в то, что наши люди всегда помогут. И жили мы не только в разные времена, но и в разных идеологиях: он — в отсталой индивидуалистской, а я — в прогрессивной коллективистской, материалистической, с разными устремлениями и чаяниями: он хотел личной свободы и покоя, я — общественной борьбы. К тому же у нас был совершенно разный, несопоставимый жизненный опыт. Мы вообще были разными: он — явный недобитый интеллигент старой закваски, а я — интеллигентный мещанин нового поколения. Да и идейная подготовленность у нас была несопоставима: он — по всей вероятности, убеждённый антисоветчик, а у меня вообще никакой собственной идеологии не было и любая была до фени, лишь бы не мешали жить и работать. Всё у нас было разное, но мне с ним было интересно. Потому, наверное, что со мной ещё никто на такие серьёзные темы и так открыто не говорил. И ничего, что в ответ я пока только блеял. Хорошо уже то, что не молчал, и когда-нибудь рыкну. Хотелось бы…
— тем более революции и гражданские войны, а точнее — кровавые междоусобицы. Ни одна война не сравнится с ними по жестокости. Что вы можете о них знать?
Я непроизвольно фыркнул и тявкнул, задрав хвостик:
— Всё! Слушаем радио, смотрим кино, почитываем газеты и книги… об этом много написано…
— Не верьте! — опять грубо оборвал отрицатель всего нашего. — Киношники, журналисты, писатели — всё это бурлящая вонючими пузырями накипь интеллигенции, которую Ленин довольно метко обозвал, знаете как?
— Нет, — мне не приходилось разговаривать с Лениным.
— Говном нации. — Я даже покраснел от такой грубости, неожиданной и для Ленина, и для профессора. Выходит, что и я — это самое… Втянул воздух — вроде бы не пахнет. — И не удивительно, — как ни в чём не бывало продолжал профессор, дослужившийся до конюха, — творцы искусств и, особенно, печатной макулатуры во все времена и при всех властях славились гипертрофированным тщеславием и сверхсебялюбием, что не позволяло им быть в оппозиции и рисковать бесценным телом. Они люто ненавидят друг друга, равнодушны к народу и не помнят своих героев. Марксисты относят интеллигентов к надстройке классов, я бы отнёс инженеров душ к пристройке. Эти пристраиваться и приспосабливаться под власть умеют. Не было бы ни Гитлера, ни Муссолини, ни Сталина, если бы такие, как они, не создали идеологии фашизма и коммунизма. Эгоисты высшей пробы, разве они способны реально мыслить о светлом будущем для непонятного им народа? Да и зачем, когда оно у них, обласканных властью, уже есть. Не инженеры, а растлители душ. Революции и братоубийственные войны, порождённые ими диктаторы и славящие их интеллигенты-прихлебатели — никак не созидатели светлого будущего, а беспринципные разрушители нормальной человеческой жизни.
На что уж я, человек сдержанный, морально устойчивый, политически подкованный и физически крепкий, и то начал уставать от профессорской агрессии. Постепенно мною начала овладевать тягучая апатия — моя защитная реакция на любые чрезмерно политизированные беседы и нравоучения, включая давнишние, слава богу, лекции по марксизму-ленинизму и политэкономии. Но из вредности и необоримого желания перечить всем и во всём, я ещё раз тявкнул, поджав на этот раз хвост:
— А как иначе заставить отсталые массы поверить в светлое будущее коммунизма, если они почему-то упорно не хотят верить? Как сломать старые косные капиталистические устои?
— А никак! — профессор явно застопорился на отрицаниях и не желал соглашаться ни с какими моими неотразимыми доводами, ну а я, в пику, с его, короче, нашла коса на камень, а вернее — на глину. — Подумайте, — давит на психику, — какой нормальный человек поверит в ваше призрачное светлое будущее… — Здрасьте! Я у него стал уже оплотом коммунизма, — …если для этого надо сначала сломать его дом, разогнать семью, а самого отправить на каторжные стройки коммунизма?
— Но ведь, в конце концов, поверили? — не сдавался щенок.
— А вы, лично, спрашивали у тех, кто якобы поверил? У тех, что батрачат на чёрных работах на стройках и заводах, в колхозах и зонах? Спрашивали хотя бы у отца?
Нет, конечно. Я молчал, меня, честно говоря, как-то не трогали заботы тех, кому и так светит светлое будущее. Мне бы своё осветить мал-мала.
— Большевики разрушали и разрушают не материальные капиталистические, — продолжал разнузданную вражескую пропаганду конюх, — а духовные устои народа, превращая его в течение 36-ти лет в беспрекословное трудовое быдло и духовного раба, чтобы править так, как когда-то еврейский каганат правил в Хазарии. Торопятся товарищи, помня о сорокалетних скитаниях евреев, потому и не скупятся на дикое враньё и варварскую жестокость. Сначала хорошенько дадут по башке, а потом только разъясняют, ради какого светлого будущего.
Всё, думаю, пора закругляться: не на того напал, сейчас я его окончательно сражу, последнее слово останется за мной. Последнее слово я никогда и никому ни при каких обстоятельствах не уступаю, даже если не прав или плаваю по теме. В институте полит-преподаватели и те предпочитали со мной не связываться. Я всегда торопился рассказать им всё, что знаю и, главное, что думаю и не обязательно по теме, никогда не давал себя сбить всякими ненужными наводящими и корректирующими замечаниями и говорил, не останавливаясь, до тех пор, пока наставник не поднимал руки, сдаваясь, лишая меня, правда, последнего ударного слова, но зато выставляя в зачётке заслуженную тройку с минусом — полбалла за нахальство и оригинальность мышления. Теперь-то я, наконец, скажу последнее слово.
— Но революция принесла равенство всем и во всём, разве не так?
Вредный конюх аж заржал от удовольствия, задрав гнусную седую бороду.
— Не обманывайтесь, — не сдаётся, — никогда людишки не могли и никогда не смогут добровольно поделиться и никогда не будут равными. Это вообще противоестественно для живой природы и противоречит законам прогрессивного развития. Даже в зоне, где и делить-то нечего и идеология одна на всех — выжить, и то существует чёткая и никому — ни зэкам, ни вертухаям — не подвластная иерархия.
— У вас всё безнадёжно! — взвыл я с отчаяньем. — И что делать?
— А ничего! — без «ни» и «не» он не может. — Жить, плодиться и трудиться. Жить, чтобы плодиться, плодиться, чтобы жить, и трудиться, чтобы жить и плодиться. Вот и всё.
«Примитив!» — снова мысленно не согласился я. — «Никаких высоких идеалов, ради которых стоит жить, плодиться и трудиться. Укатали сивку крутые горки».
— Но трудиться в удовольствие, а не в ущерб здоровью, себе и близким, — продолжал неутомимый сивка. — Не для дяди, не для туманного будущего, не ради бессмысленного накопления, а для поддержания жизни… — «и штанов», — мысленно добавил я, — …не быть подгоняемым рабом, а инициатором дела, осмысленным работягой. Каждый из нас изначально, на генетическом уровне, запрограммирован на какое-то определённое дело. Важно понять, на какое, узнать, что тебе под силу и что нравится делать, и делай. Всякий человек талантлив в чём-то, но не всякому дано проявить талант быстро. Надо помочь ему в этом, не торопить, не давить, не рвать корни таланта. И возможно это только при свободном труде, без подгонял и погонял; только свободный труд — настоящий созидатель светлого будущего. Надо только его организовать и терпеливо помочь людям реализоваться. — Пропагандист труда широко улыбнулся мне. — Я искренне порадовался за вас, когда узнал, что вы нашли своё дело, свою звёздочку — цель. Дай вам бог удачи! Работа для мужика — всё равно, что игра: чем интересней и занимательнее, тем лучше и больше он сделает. Для женщин, очевидно, игра — любовь, там всё сложнее и непонятней.
— Хватит! — взмолился я, нервно-выжатый до предела, как будто высидел в институте, внимательно слушая, целую лекцию. — Хватит, я есть хочу. — Я, если разволнуюсь, всегда есть хочу, поэтому и на лекции в последнюю неделю перед стипендией не ходил.
Услышав мой голодный вопль, лектор обомлел, остолбенел, забыл закрыть рот и остекленил глаза. Потом, опомнившись, откинулся на спинку стула, закинул руки за голову и, задрав бороду, радостно заржал, научившись у подопечных, до заблестевших на глазах слёз. Неприлично оторжавшись, он вытер зенки по-конюховски, тыльной стороной ладони, глубоко с передыхом вздохнул и объяснил своё жеребячье настроение:
— Простите, но что-то не припомню из своего прошлого, чтобы так реагировали на мою лекцию, — и опять, не в силах удержаться от ехидной радости, захихикал. — Извините великодушно старика: увлёкся и совсем забыл, что интеллектуальная пища не заменит физической. — Он рывком, по-молодому, поднялся, подошёл к печке, где что-то прело в кастрюле, накрытой полотенцем. — Как вы относитесь к тушёной медвежатине с картошкой и луком? — спросил, снимая утеплитель и крышку. Я никогда не пробовал зверятины, но отнёсся к ней более чем положительно.
Так мы и жили напару, в философских разговорах на всякие темы, причём я благоразумно уступил старшему инициативу в готовке и интеллектуальной, и материальной пищи. Оба были довольны распределением ролей, во всяком случае, я — точно. Беседы наши перемежались погружением в звуки музыки, и я впервые, к стыду своему, узнал массу интересного и познавательного о великих композиторах. В общем, вдвоём нам не было скучно и, что самое главное, не было надоедания от тесного общения. Одним словом — мы спелись. Как-то я даже отважился спросить его о семье.
— Жена сразу же открестилась от врага народа, чтобы сохранить квартиру и работу, — спокойно ответил он, как о давно пережитом и устоявшемся, — и поступила совершенно верно. Сыну тогда было пять лет, теперь — чуть больше двадцати, и вряд ли он обрадуется появлению отца-отщепенца.
— А может, обрадуется? — выразил я тухлую надежду, основанную на личном ощущении: я бы обрадовался.
Профессор долго молчал, нахохлившись.
— Вы так полагаете? — спросил вяло. — Надо будет обдумать ваше предположение.
И я несказанно обрадовался, что заронил искру сомнения в правильность самоустранения от своего светлого будущего.
- 9 -
Да, я нашёл своё дело и занимался им, но удовлетворения не было. Не было потому, что получалось чёрт-те чё и сбоку бантик, а не то, чего хотелось. С графиками по гениальной методике я справился за милую душу, а вот чёткого сопоставления сопротивлений с породами Алевтининой карты, хоть убей, не получалось. Прав Альбертуся, утверждавший, что в здешней резервации не только люди, звери и природа чокнутые, но и геология шиворот-навыворот. Я сразу догадался, что первое является следствием второго. Но догадка не помогла: ненормальные породы всё равно не хотели иметь нормальных сопротивлений, и что делать с их чокнутой электропроводностью, я не знал. Мне явно не хватало основательных геологических знаний, точнее — петрографии и минералогии, о чём недавно тонко намекнула деликатная парт-мадама. Неординарным умом-разумом я понимал, что закавыка где-то в геологических данных. Это следовало из общих философских соображений, в которых я был особенно силён. Из них следовало: поскольку электроразведочные измерения — объективные данные, которые не подтасуешь и не переврёшь, то несоответствие кроется где-то в сугубо субъективной информации. Особенно, когда её поставлял такой субъект как стахановец Кравчук.
Пришлось опять переться к товарищу Сухотиной, каяться в профессиональной несостоятельности, просить обрыдлой помощи неведомо в чём и выслушивать саркастические сентенции о геофизике как о дохлом геологическом методе. Поцапавшись, решили, что меня удовлетворят точки на карте, где по её личным наблюдениям и определениям на образцах заведомо распространены неизменённые и самые наинормальнейшие породы, и разбежались, недовольные друг другом: я — тем, что гениальную мысль тормозят мелкие препоны, она — тем, что отрываю по пустякам от партийной документации. Ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Правда, уверенности в том, что овца паршивее козла, не было. Приходилось сжаться и терпеть в надежде на скорый и убийственный реванш.
И он, не замедлив, начал наклёвываться, когда я разместил её точки на свои графики. Было всего-то по 5-10 сопоставлений, но и этого оказалось достаточно, чтобы определилась не только общая тенденция, но и выявились наиболее вероятные сопротивления для наиболее распространённых пород: алевролитов, песчаников, брекчий, туфов кислого и среднего состава, известняков, андезитовых лав. Правда, кремнистые сланцы из-за нахального вмешательства родственников — кремнистых брекчий, никак не хотели укладываться в более-менее отчётливую вилку, но это меня мало волновало: их выходы в виде иззубренных мини-скал, похожих на остатки заржавленных зубов аборигенов, видны были и так. Заодно я усёк для себя элементарную истину: не количество фактуры определяет успех, а её качество, и потому не надо заваливаться фактическим материалом по уши, а надо заранее и тщательно выбирать то, что пригодится. И время сэкономишь, и мысль не утеряешь.
Карта настряпалась — конфетка! Горизонтики, миляги, тянутся по разрешённым им сопротивлениям то слегка худея, то значительно пухлея, кое-где согласно прерываясь накоса, то слегка сдвигаясь, всё как в натуре. И трещин-проводников всяких в меру и где надо. Правда, всё это на одной половине листа, а вторая — в сплошном туманном пятне, где сопротивления у всех пород по неизвестной причине скакнули, почти выровнялись, и превратили всю литологию в геоэлектрическую неразбериху. А Алевтина, Брюзга Врединовна, и рада — кривится недовольно, шипит, как будто я нарочно напортачил:
— Там, где больше всего надо, у вас пусто — на площади интенсивных рудопроявлений и геохимических ореолов, а где руды заведомо нет, что-то получилось. — Не что-то, а класс! — И без толку.
На неё не угодишь. Радовалась бы тому, что есть, — не надо ползать по тайге с молотком-рюкзаком, так нет — привередничает. Обидно ей, что молокосос утёр нос. Во, стихами вышло! Значит, в точку.
Ладно, стал дальше напрягать тугие извилины, переполненные гениальным материалом, копаться в тайниках талантливого разума, усиленно думать, но не о том, почему на карте такая чушь собачья, как в дурной башке, а как бы сквозь неё продраться с границами, используя рациональный метод Розенбаума: гнать их, зажмурившись, по едва видимым загогулинам кривых, ориентируясь на геологическую карту и не обращая внимания на свистопляску электрических характеристик. Пусть потомки разбираются, что к чему. Хоть и стыдно, а выгодно. Выгодное всегда бесстыдно. Нет, надо ещё помараковать. Думать — это моё любимое занятие на работе. Особенно после обеда. Альберт, так тот — умница, сразу впадает в спячку и — никаких проблем, а я — идиот, и угораздило же родиться честным и талантливым, достаточно бы чего-нибудь одного — порчу и без того испорченный изнуряющими занятиями в институте желудок. О чём думать-то? Дальше того, что лажа не у меня, думы не двигались. К счастью, бесполезные умомучения прервал наш главный мыслитель:
— Завтра, — сообщает, — поедем с утра на приёмку материалов к соседям.
Ни у каких соседей я ещё не был, и где они, толком не знаю, но что такое приёмка полевых материалов — в курсе: у нас была осенью. Это когда из другой партии приезжают квалифицированные специалисты во главе с техруком, и им устраивают грандиозную пьянку по-чёрному, способствуя лучшему взаимопониманию, нелицеприятному обмену мнениями по материалам и, особенно, по общим геофизическим вопросам, и затуманиванию мозгов у приёмщиков по недоработкам хозяев. Обычно в комиссию берут одного-пару недоквалифицированных в пьянке молодых инженериков, которые и копошатся в полевых журналах, старательно выискивая блох — мелкие нарушения инструктивных требований, пока техруки выясняют глобальные проблемы. Такие мини-формальные технические совещания любили из-за возможности высказаться до донышка, поспорить всласть, отточить свои идеи и разнести в пух и прах чужие и вообще показать себя. В жестоком оре, изобилующем профессиональной терминологией, перемежаемой отборным матом, рождались и усваивались общие тенденции геофизических исследований в регионе и выявлялись неформальные лидеры. Когда техруки выдыхались, составлялся взаимоудовлетворяющий акт, содержащий уйму замечаний, которые, однако, никак не отражались на качестве материалов, принимаемых всегда с хорошей оценкой, и это было негласной нормой. Конечно, бывали и редкие исключения — в дружной семье не без урода: попадаются и непьющие.
Без ущерба для идиотских требований инструкций, составленных ражими дядями из Министерства и науки, абсолютно не знакомыми с выкрутасами здешней природы и климата, никакое выполнение геологоразведочных и, тем более, геофизических работ, невозможно. Тем более, что эти же добросердечные дяди левой рукой поднимают нормы выработки, как будто мы в состоянии с каждым годом ходить всё быстрее и быстрее, переходя на бег, по таёжным завалам, скалам и голым осыпям, крутым сопкам и жгуче-холодным ручьям да ещё поливаемые чуть ли не каждый день дождями и посыпаемые не ко времени ранним снегом. У них одно на уме — удешевить, а у Шпаца и других близких к полю начальников — совершенно противоположное: удорожить, а мы, которые клепают в тайге точки, болтаемся промежду ними, враги и для первых, и для вторых. Айзикович, когда назначал меня начальником отряда, сразу объяснил без обиняков, открытым текстом, что к чему. «Записывай, — поучает, — всё, что требует инструкция, а делай ровно столько, сколько надобно, чтобы существенно не пострадало качество, химичь по-умному, помня, что живём мы с измеренной точки и её цены, а не со всяких там заумных теорий. Бичам нужна не красивая идея, а зарплата, а ИТРам — хотя бы небольшая премия. Пиши больше, делай, как получится». Я оказался понятливым. Так и работаем: министерские холуи всё повышают и повышают нормы, по которым нам уже пора переходить на спринт, а мы их, несмотря ни на что, всё перевыполняем да перевыполняем, да ещё при хорошем качестве. Так совместными усилиями и рвём к коммунизму.
Коган знал, кого брать: я — приёмщик, подкованный по всем статьям: пью как лошадь и всё подряд: шампанское, плодово-ягодное, коньяк, мускатель… бр-р-р… матерюсь как последний бич через каждое слово, знаю все уловки полевиков и знаю, что качество у них хорошее и брака нет. К чёрту все теории и графики, надо идти до дому, до хаты и готовиться к ответственному заданию загодя. Перво-наперво — во что одеться, чтобы выглядеть строго, по-инспекторски, и с достоинством? Респектабельно — во! Надену выходной костюм, чтобы видели, что приехали к ним не какие-то там пскопские и всякие ваньки-из-рязаньки, а солидные люди ленинградской закваски. Чистить и гладить придётся. Чистить ещё полбеды, как-нибудь настроюсь, а вот гладить? Чем? Да и опыта маловато. Был бы Игорёк, и проблемы бы не было. Горюн, лодырь, гладить не станет. Профессор без штанов. Говорят, они хорошо отглаживаются, если их положить на ночь под матрац на доски. Надо попробовать. И время дорогое зря не потрачу, и спать на досках полезно. Некоторые на гвоздях спят для усиления духа. Мне нельзя: штаны на гвоздях продерутся. Стало легче и спокойнее: одно дело, считай, сделано. Хорошо бы ещё к строгому костюму золотой или, на бедность, серебряный портсигар. Вынуть его шикарным жестом — надо будет на чём-нибудь потренироваться — расщёлкнуть и предложить всем «Дукат» или даже сталинскую «Герцеговину Флор». Правда, придётся и самому дать в зубы. Башка будет трещать, тошнота мутить и мотать из стороны в сторону как сосиску на вилке, но чем не пожертвуешь ради форсу? Вон, женщины — каждые две недели делают шестимесячную завивку, голова как у египетских мумий высохла от перегрева, а ничего, терпят ради того, чтобы выглядеть как все. Я представил, как все наши советские женщины завьются под мериноса, и чуть не стошнило без папиросы. Ладно, на первый раз обойдёмся и без папирос, а то на дармовщинку все горазды. Это дело, слава богу, отпало само собой. К приличному костюму, кроме портсигара и часов, нужен приличный галстук. Часы у меня есть, самой наимоднейшей, первой и последней марки — «Победа», отец подарил. Даже ходят. Иногда, правда, не по солнцу, а по произволу, но если хорошенько потрясти, как всё нашенское, тикают как миленькие. Из галстуков выберу тот, что есть, — другого нет — тем более, что по сравнению с другими у него явное преимущество — готовая петля. Вот и ещё одно сделано. Осталось разобраться с обувью. Представительский костюм требует штиблет — узконосых и лакированных. Из моих тупоносых башмаков узконосых не сделаешь, а вот отлакировать — пара пустяков. Гуталин и дёготь у Горюна есть, слямжу малость и отдраю под зеркало. Сгодится полотенце, которое всё равно уже не отстирать. Я так обрадовался лёгкому штиблетному решению, что чуть не вскочил с кровати и не принялся за дело. Но вовремя одумался, сдержал себя. В последнее время я стал учиться сдержанности, особенно, когда надо было что-нибудь делать. В каждом деле главное — обдумать, как сделать. А потом… можно и не делать: главное сделано. Шляпу бы ещё надо, а где взять? В здешних краях днём с огнём не сыщешь! Может, у профессора есть? Вряд ли, у него даже очков нет, тоже мне — профессор! И самого, как назло, нет. Шастает, небось, по бабам. Стыдно: борода седая, а туда же. Семья ждёт не дождётся, а он… старый козёл! Придётся без шляпы выпендриваться, с голой башкой — всё равно вымерзать нечему. Малахай ни за что не напялю.
Поёрзал скелетом, уютно устраиваясь на лежбище, и представил, как завтра поражу всех и, особенно, туземцев шик-видом. Захожу, значит, в ихний вигвам, улыбаюсь одними глазами — надо будет научиться не растягивать хлебало почём зря, медленно холёными пальцами — дьявол! когда отвыкну грызть когти! — расстёгиваю крупные перламутровые пуговицы и небрежно сбрасываю наимодняцкое пальто… — чёрт! совсем забыл про него! ладно, не будем зацикливаться по мелочам, …значит, сбрасываю бобриковое пальто-реглан серо-ершистого цвета, кладу на полати, сверху — шляпу — не забыть бы тульей книзу, в шляпу — кожаные меховые перчатки — и про них, тупица, забыл: никогда не носил, а привыкать пора, на перчатки аккуратно — белоснежно-матовое кашне — тоже нет! Да что это такое: и одеться приличному инженеру не во что! Может, из полотенца сделать? У конюха, конечно, тоже нет. У него никогда ничего нужного нет: ни шляпы, ни очков, ни кашне. …Достаю портсигар… А что, если физические свойства пород и больше всего чувствительные электрические изменяются существенно, а вторичные минералогические и петрофизические изменения незначительны и визуально не определимы? Не успев хорошенько обдумать дикую мысль, которая вдруг пришла опосля, я отключился.
И поразил… но только своих. Чуть с копыток не сверзлись, когда я утром заявился в контору, подзадержавшись немного, всего с полчаса. Комиссия в составе Лёни, хитрого Павла и Алевтины была в сборе, но что у них был за вид!? Замухрышки из последнего колхоза! Все в кожухах, шапках с опущенными ушами, валенках и — о, ужас! — в ватных штанах — да я такие в жисть не напялю! Что они, решили меня опозорить? Ещё и лыбятся, разглядывая джентльменский наряд единственного приличного члена. Коган говорит:
— Вася, сейчас зима, поедем в кузове, дорога на 4–5 часов, можешь переодеться? — и совсем зарадовавшись, добавляет: — Мне совсем не светит привезти твой заледенелый труп. — И все засмеялись, как будто только и хотели трупа.
Я вчера весь вечер как проклятый готовился, кажется, предусмотрел все мельчайшие детали командировки, и вот, на тебе, запамятовал, что ехать далеко и приличного транспорта нет. Обидная неучтённая мелочишка, и все приготовления насмарку. И ехать, и поражать тамошних расхотелось. Стою, краснею, будто высекли принародно, а старшие радуются.
Всю холодную дорогу молча лежал в сене, мысленно переживая унижение. Успокаивало только то, что через унижения и отступления воспитывается настоящий бойцовский характер, так нужный на трудном пути к заветному месторождению на Ленинскую. Чем больше тебя дубасят, тем крепче станешь, если не загнёшься. Они ещё попомнят этот день, когда будут выпрашивать лауреатский автограф. Но когда наш катафалк с тремя полузамёрзшими трупами в овчинных саванах вместо одного — Алевтина ещё шевелилась в кабине — прикатил, наконец, на место, обиды и унижения вымерзли, и осталось только одно желание: остаться навсегда в кузове. Однако пришлось вставать, стукаясь друг об друга в холодной пьяни и звеня заледеневшими коленками, цепляться за обледенелый борт и пытаться как-то вывалиться наружу. Обычно я лихо выпрыгиваю на сильные пружинистые ноги, а сейчас побоялся, как бы они не откололись, и осторожно на животе соскользнул за борт и удобно сел в сугроб. Всё же до чего я предусмотрительный — знал, куда еду и на чём, и оделся соответственно. Другой бы вырядился пижоном и отдал концы.
Деревня, в которую нас завезли, утонула в глубоком узком распадке и обильных снегах, заваливших дома по крыши — в нашем цивилизованном посёлке такого нет — так, что они угадывались только по плотным вертикальным дымам, которыми были на всякий случай привязаны к низким свинцовым тучам, скрывавшим вершины сопок. У дома с расчищенным подъездом встречали двое, тоже, как мы, в полушубках и валенках, но в обалденных пушистых шапках из серебристо-серого меха с тёмными полосами. Таких я даже на Невском не видел. Можно было бы и вместо шляпы надеть. В такую легко поместятся и перчатки, и кашне, и гало… тьфу ты! — зима ведь: совсем мозги закоченели! Жалко, что не прихватил ни зеркальца, ни бус, а то бы выменял у местных дикарей. На топор бы — точно. Гляжу, у громадной поленницы в чурбаках торчат два топора, а рядом лежит колун. Значит, кто-то перебил мою торговлю. Жаль!
— Живы? — спрашивает худощавый, улыбаясь в пышные пшеничные усы. Мне бы такие! Чем я только ни мазал под носом, не растут и всё. Говорят, лучшее удобрение — свежий навоз.
— Живы, — дребезжит, еле шевеля синими губами, командир автопробега, уменьшившийся от холода вдвое. Я бы, однако, воздержался от такого категоричного заявления. — Надеемся, отогреешь? — тонко намекает на толстые обстоятельства.
— Постараемся, — обещает второй, крупнее и без усов. — Заходите.
Кое-как вскарабкались на высокое крыльцо и ввалились, подталкивая друг друга, прямо с порога в большую комнату, где топилась огромная печь. Лицо так и обдало жаром, а тело всё ещё колотило ознобом. По всей большой комнате, вырубленной, судя по оставленным торцам стен, из двух и кухни, вольготно, не то, что у нас, стояли письменные столы, в углу затаился сейф с секретами, по стенам висели рогульки с бумажными рулонами, на подоконниках алели какие-то сорняки в горшках, а за печкой расположился умывальник с несколькими чистыми полотенцами. От трёх окон было светло, а от горячей печки слишком уютно. Мне здесь понравилось, я бы обязательно занял место у окна, подальше от крематория.
— Разоблачайтесь, — разрешил усач и сам снял и повесил дежурный кожух, а под ним — толстущий пушистый свитер, белый с синим орнаментом, я в таком запросто бы щеголял и без полушубка. У второго тоже свитер, но победнее. У меня — тоже, но показывать неохота.
— Надо бы, — стопорит Лёня, — прежде кое-куда отлучиться. — Чувствую, что и у меня оттаяло. — Кстати, — оборачивается ко мне, — познакомьтесь, — как будто сбегать в сортир и познакомиться со мной — кстати. — Начальник отряда Лопухов Василий… — и замялся, забыв моё редкое отчество, — Иванович. Дока по части полевой документации, — я даже порозовел, сколько возможно с мороза, от лестной, но справедливой рекомендации. — Уест он вас, — успокаивает хозяев.
Те — ничего, не сдрейфили, улыбаются благожелательно, щупают меня весёлыми глазами, показывая всем видом, что и не таких облапошивали.
— Техрук Лыков Алексей Иванович, — протянул худощавый крепкую суховатую ладонь.
А следом и второй: — Старший геолог Лаптев Пётр Иванович.
— Смотри-ка, — обрадовался Захарьевич, — три Иваныча. — А я порадовался, что не Захарьевича.
Пока отлучалась Алевтина, Лёня болтал с ними о том, о сём, все трое были на «ты» и, значит, давно знакомы, один я залетел белой вороной и потому не каркал. Потом гурьбой отлучились мы, а когда вернулись, то увидели, что у печки стоят два сдвинутых стола, правда, покрытые не как у людей миллиметровкой, а серой обёрточной бумагой, из которой делают пакетики для геохимических проб. Посередине скромно потели, сблизившись, две поллитровки спирта с ядовито-зелёными этикетками, а вокруг теснились полевые миски с красной икрой, кусками кетового балыка, вяленой краснопёркой и подозрительно тёмным мясом. На фанерке лежал полунарезанный шмат сала с розовыми прожилками, рядом — очищенные луковицы и головки чеснока, порезанный крупными ломтями белый хлеб и запотевший графин с кристально чистой водой, а на краю печи парила открытая кастрюля с крупной разварной картошкой.
— Ого! — обрадовался наш мыслитель и тому, что опорожнился, и тому, что увидел. — Живёте!
— Стараемся, — улыбнулся Пётр Иванович, которого, как я, наконец, разглядел, можно бы по возрасту и Петькой звать. — Алевтина Викторовна, садитесь у печки, — вежливо пригласил не полностью оттаявшую даму в ватных штанах, — и не мудрено: на костях у неё почти ничего утепляющего не наросло.
Приезжие расселись с одной стороны, хозяева, для удобства диалога, с другой, а мне досталось торцовое место бессловесного председателя. Тамадил Пётр. Он уверенно распечатал одну бутылку с ядом, не спрашивая, плеснул на толщину пальца в стакан Алевтины, потом знакомо пошёл по кругу: Когану и рыжему — по полстакана, себе — тоже, Алексею Ивановичу — как Алевтине и замер над стаканом белой вороны.
— Василий не пьёт, — предупредил мой начальствующий воспитатель.
— С какой стати! — возмутился я, обиженный низкой оценкой, и все засмеялись, радуясь, что никто не выбился из коллектива.
И мне досталось чуть-чуть. Алевтина и Алексей долили свои стаканы водой до половины, другие налили воды в рядом стоящие кружки. И я, бестолочь, собезьянничал.
— За взаимопонимание, — поднял свой стакан Пётр, намекая на предстоящую работу, и все чокнулись, соглашаясь.
А потом случилось несусветное, всемирно позорное. Алевтина с Лёхой вылакали свой коктейль хоть бы хны, не поморщившись. Остальные хыкнули, выдыхая зачем-то лишний воздух и, опрокинув зелье в глотку, сразу запили водой. Слабаки! Я не стал хыкать, а попытался с воздухом влить в себя свою малость. Не тут-то было! Спирт полез назад не только из обожжённого и раззявленного в ужасе хлебала, но и из вспухшего сморкателя и из вылезших из оправы фар, наверное, и из лопухов, потому что они враз потеплели. Я сидел раскорякой и не знал, как себе помочь.
— Не дыши, — подсказал рядом сидящий Хитров, — пей, — и подал стакан воды, подсунув под самые губы. Я хлебнул, захлебнулся, закашлялся, чуть не утонул, но начал оживать, истекая слезами. — Впервые, что ли?
Так я и сознался!
— Что-то не пошло, — объяснил уклончиво. Мозги уже поплыли, сталкиваясь друг с другом, как грозовые тучи. Никто не сказал ни слова, никто не обратил обидного внимания на незадачливого питуха, а я зарёкся когда-нибудь ещё иметь дело с зелёной отравой.
Алексей вылез из-за стола, взял за печкой чайник, налил воды и поставил на раскалённую плиту. Железный сосуд недовольно зашипел, но, смирившись, быстро замолк и скоро забулькал, оповещая о готовности самого лучшего пойла. Все старательно и молча ели, окончательно согреваясь и накапливая энергию для дебатов. Потом трое продолжили хэкать, а трое наслаждались крепким душистым чаем с колотым сахаром. Сгущёнки, к сожалению, не предложили.
— Куришь? — спросил, наклонившись ко мне, Алексей под нарастающий шум алкашей, спорящих о роли интрузий в рудообразовании.
Сознаваться в полной и окончательной ущербности не хотелось, но пьяному и море по колено, и я, не стыдясь, отрицательно помотал головой, в которой что-то сорвалось и мутно перекатывалось.
— Пойдём, подышим, — не отставал хозяин, угадавший моё аномальное, пикой вниз, состояние.
Быстро смеркалось, хотя было ещё сравнительно рано. Из-за морозного тумана и низкой облачности темнота казалась серой, влажной. Подумалось, что солнце заглядывает в эту щель не раньше десяти и уходит где-нибудь в три-четыре. Дышалось худо, но легче, чем в хате, пропитанной горячими испарениями спирта и спиртового перегара.
— Чего вы влезли сюда? — спрашиваю, ёжась от сырого воздуха, холодом затёкшего за шиворот.
— Не мы, — объясняет Алексей, — староверы. Это их деревня. Мы хотели отстроиться на пару километров ниже, но они, когда увидели, что отрезаны, в два дня собрались и ушли вместе со скотом.
— Куда?
— К морю, а там — не знаю. Глухих мест в тайге достаточно. Так нам достались задарма и база, и добротное жильё — строено-то из лиственницы и кедра: ещё простоят лет сто.
— Здесь и сами станете староверами, — тонко выразил я своё отношение к их захолустью. Наш захудалый, замусоренный, залитый помойками и застроенный двух- и одноэтажными бараками рабочий посёлок представлялся мне почему-то чуть ли не столицей. Наверное, потому, что я там жил, потому что размерами больше и потому что людей больше, хотя половину из них людьми назвать можно только с большой натяжкой.
— Давно работаешь? — не откликаясь на едкое замечание, спросил Алексей.
— Сезон отмантулил, — ответил я и сам удивился, как мало, а кажется, что приехал давно.
— А я уже три. Что кончал?
— Ленинградский.
— А я — Московский. Сам-то откуда?
— Из-под Ярославля.
— Иногородний, значит, — усмехнулся Алексей. Иногородние в столицах были кастой неполноценных. — Я — тоже: из-под Калинина. Можно и на «ты», согласен?
Так мы и познакомились всерьёз.
— Давай ко мне, посмотришь, как живут староверы.
Экскурсии я люблю, особенно в краеведческие музеи — занимательно увидеть, как жили-прозябали наши отсталые предки, и как мы далеко от них улепетнули. Алексей, не дожидаясь согласия, потопал прочь, и мне ничего не оставалось, как последовать за ним, не отставая, чтобы не затеряться в темени и сугробах и не замёрзнуть в безлюдье, так и не найдя месторождения. Шли, однако, недолго, и я не успел затеряться.
Пришли к массивной хоромине, сложенной из толстенных брёвен. Задом она втиснулась в склон сопки, а между толстенными свайными лапами прятала полуподвал. Рядом теснились внушительные сараи, и весь двор был перекрыт дощатой крышей.
— Ни черта себе! — восхитился я. — Не староверы вы, а куркули — раскулачивать и высылать на Дальний-предальний Восток надо. И сколько вас в нём засело? — я имел в виду — в общежитии. Обязательно построю такой же, решил, с почтением разглядывая дом-крепость. Деньги начну откладывать с аванса. И всю премию в загашник.
— Сколько может стоить такая халупа? — спросил у жильца небрежно, чтобы не завысил цену. Тот, подумав, назвал. Я моментально разделил на аванс плюс премия, а потом ещё на двенадцать, и получилось порядка 11-ти лет. 11 лет строить, отказывая себе во всём, даже в сгущёнке. А если учесть положенный по закону отпуск, то потянет на все 12 лет. Из месяца в месяц откладывать по брёвнышку, по досочке? Сопрут! Даже из поленницы дрова тащат. Получу Ленинскую, тогда и построю, решил облегчённо. Торопиться некуда, мне и в общежитии печку топить неохота.
— Трое нас, — ответил Алексей, улыбаясь. Да… живут люди… только успел порадоваться за них, как он огорошил: — Я, жена и сын.
Я даже остолбенел, разглядывая более внимательно почти одногодка, который по всем статьям был старше меня: и три сезона отмолотил, и техрук, и женат, и сына имеет, и усы, и вообще — Алексей Иванович.
— Ты — женат? Когда успел?
Алексей Иванович рассмеялся, довольный собой.
— Дело нехитрое: жену с собой привёз, а сын сам собой появился. Два годика уже, — он приостановился у крыльца с навесом и спросил, вглядываясь в меня как в отгадку: — Зачем живём-то?
— Зачем? — переспросил я, хотя знал свой ответ, как и он свой.
Алексей отвёл взгляд, не получив ответа, пошарил им по хмурой темени, но и там подсказки не было.
— Раньше я как-то не очень задумывался, зачем живу…
— А теперь? — я-то уже догадался, что услышу.
— Теперь точно знаю: для него, для сына, — счастливый отец хорошо, мягко улыбнулся, чуть приподняв кончики усов, вглядываясь в себя и в своё светлое будущее, — для продолжения рода, себя, жизни на земле, — опять уставился на меня, сощурив глаза: — Как и все животные. Природа всё за нас продумала, и ничего не надо выдумывать.
Он даже не поинтересовался моим весомым мнением, потому что был целиком убеждён в своём. А я не хотел быть животным.
— Горюн настропалил? — подозреваю непримиримо.
— Какой Горюн, — удивляется доморощенный жизнелюб. — Не знаю такого. Философ какой?
— Ага, — подтверждаю, — ещё какой: конюх наш, а заодно профессор социологии и враг народа. Ему понадобилось 15 лет зоны, чтобы прийти к тому же выводу. 15 лет вытравливал в себе, как моисеев еврей, привитое разумное начало, пока не очистился врождённый инстинкт.
— Как-нибудь познакомь, — попросил одноверец. — Ты — комсомолец? — вдруг спросил ни к селу, ни к городу.
Я недовольно фыркнул.
— Неучтённый, — и добавил на немой вопрос Алексея: — Всё никак не соберусь по приезде встать на учёт.
— Болото, значит, — констатировал старший.
— Ага, — согласился я — я всегда соглашаюсь со старшими: меньше мороки. Квакаю невпопад: — А ты, небось, партийный?
— С прошлого года, — буднично ответил посвящённый. — Техрук — должность номенклатурная: утверждается в райкоме.
Вон оно что! А я и не подозревал об этом пороге. Вернёмся, тут же заяву накропаю. Такие, как я, под заборами не валяются — с руками-ногами оторвут. Поуспокоившись, поразмыслил: а надо ли? Пока не приспичило, нечего и рыпаться. Алевтина враз политинформатором в тайгу спровадит, не обрадуешься. Вот если бы почётным членом… да ещё и взносы не платить…
— Заболтались, — прервал нелёгкие партразмышления старый коммунист, — пошли знакомиться.
Входная дверь таёжной фазенды открывалась прямиком в кухню. В просторном жарко натопленном помещении с крашеным полом в глаза бросились двое: русская печь и хозяйка. Если первая внушительным видом и типичной конструкцией вполне соответствовала названию, то вторая никак не тянула на солидную хозяйку. Нет, с соблазнительными телесами у неё всё было в порядке — и спереди, и сзади, не сказать, чтобы полная, но и не худая, а только толстущая русая коса до пояса и мягкие ямочки на полных щеках больше подходили незамужней девушке, чем жене-матери. Я таких не люблю. Мне по нутру худенькие брюнеточки, чтобы всего было в них понемногу, чтобы можно было, без опаски получить затрещину, приголубить, приласкать, пожалеть, поплакаться в бюстгальтер. А эта, что в кухне, явно без сантиментов, уж больно здорова, такую не разжалобишь, из таких вырастают настоящие семейные деспоты-матриархи.
— Аннушка, познакомься, — выдвинул меня вперёд, лебезя, явный подкаблучник, — Василий из комиссии.
И глаза у неё чересчур большие, чересчур ясные и чересчур внимательные. Такими раздевают до косточки, и мне показалось, что оценила она меня трухляво, хотя её-то Алексею я, как мужчина, мог дать 100 очков вперёд. Правда, другие, наверное, не дали бы. Она безбоязненно протянула мне ладную ладошку, и я, рабочий изнурительного умственного труда, отчётливо ощутил точечные царапающие мозольки, сразу же подумав, до чего тяжела доля эксплуатируемой женщины в провинции.
— Проходите, Вася, — мягко стелет, — не стесняйтесь, — а я и не думаю: не таким отказывали.
Шагнул в кухню, но хозяин придержал, заставил снять валенки и напялить меховые шлёпанцы — в приличное общество играют. Хорошо, что я предусмотрительно натянул, не пожалел, выходные носки без дырок, а то бы стыда не обобраться. Очень стесняли ватные штаны, но их снять я постеснялся. Приходилось париться и изнутри, и снаружи. Да если бы я припёрся в приличное общество в смокинге и ватных штанах, меня бы выставили в два счёта. Тем более — с пряным ароматом потных носков. А эти как будто и не замечают. Дере-е-в-ня…
— Аня, — снова липнет муж, без неё сам ничего не может, — принеси нам квасу холодненького, а то пришлось пить спирт, во рту до сих пор отвратно.
— Бедненькие, — сделала девчонка брови домиком и углубила ямочки — так и хочется надрать за щёки, — сейчас я вас вылечу. — Сбросила фирменные шлёпанцы, всунула голые ноги с полными крепкими икрами в валенки, накинула грубый полушубок на белое в синий горошек ситцевое платьице до колен с красным фартучком в жёлтых цветах, как в добрых сказках о пай-девочках, и с непокрытой головой выскользнула за дверь, впустив клок белого морозного воздуха.
— Простудится ещё, — пожалел я, брюзжа по-старчески.
— Анна-то? — удивился грубый мужлан. — С чего бы это? Простужаются неврастеники и хиляки. Ей это не грозит.
Я, со своими канатными нервами, постоянно сипел, сопливел и чихал, но не стал его разубеждать. Мне и сейчас было не по себе — то ли от простуды, то ли от усталости, то ли от взвинченности.
Брусничный квас оказался нестерпимо холодным, со льдинками, и я всерьёз побоялся прихватить ангину или ещё какую холеру, но пил и пил, выдул аж две небольшие кружки, даже без сгущёнки, чувствуя с каждым глотком, как проясняются затуманенные спиртом мозги.
— Кушать будете? — поинтересовалась настоящая хозяйка — как ещё назвать после такого кваса? — с улыбкой наблюдая за нашим выздоровлением.
— А Дениска уже спит? — наконец-то вспомнил счастливый отец о том, для кого живёт.
— Умаялся за день, — совсем расцвела молодая мама, — заснул, не дождавшись, — и застенчиво стрельнула в меня заблестевшими глазами, приглашая порадоваться вместе. А я твёрдо решил: как только вернусь, сразу женюсь и тоже рожу сына. Надо только подумать, на ком. Ну, да это дело второе, за такого, как я, любая выскочит без раздумий, только мигни. Правда, дети ревут по ночам, не дают выспаться, а жена будет таскать по кинам каждый вечер и заставлять разуваться у входа. Может, немного повременить? Опять же, ещё дома нет. Придётся подождать до Ленинской.
— Ну, как? — переспрашивает, с надеждой насчёт жратвы, муж.
Не хочу я ихнего борща и рыбы с картошкой.
— Не хочу, — отказываюсь, — да и поздно уже. — Надоели они мне оба со своим вонючим домом и застойным благополучием. Страна в напряжении начала новую пятилетку, а они тут засели в глуши, отгородившись сопками, только и знают, что шибздиков строгать. Другие, вон, не имея ни жилья, ни приличных штанов, урабатываются в поисках месторождения…
— Я бы пельмешек сварила, — провоцирует косатая, сверкая ямочками. Нарочно дождалась, пока я откажусь от борща с картошкой, на пельменях хочет купить комиссию. Пельмешек мал-мала заглотить неплохо бы. У меня всегда так: не поторговавшись, откажусь, а потом жалею, но слово, что воробей: вылетит — чёрта с два поймаешь.
— Не хочу, — бурчу сердито, сглатывая пельменную слюну.
— Ну, тогда пойдём, покажу, как мы живём, а после провожу до конторы, — не отвязывается счастливый хозяин, по уши увязший в мещанстве. Как такому техрукство доверили да ещё взяли в передовую партию. В ней только таким как я, пролетариям, место.
Из кухни вступили в большую комнату, в которой вполне могли разместиться четыре койки общежития, ещё бы и место осталось для двух раскладушек, если кто придёт ненароком. И тут мой критический взгляд замер, пригвождённый к стеллажам во всю длинную стену и до самого потолка. А на них — книги, книги… почти сплошь, скоро и ставить некуда будет.
— Ух, ты! Вот это да! — забормотал я, обомлев от неожиданного книжного завала в туземной хижине, где только и делают, что детей, да в промежутках жрут пельмени. — Ты что, все их прочёл?
Довольный произведённым эффектом Алексей расхохотался.
— Нет, конечно. Книги собирают про запас, на будущее. — Он взял с полки толстенную и широченную в твёрдом синем переплёте с золотой надписью вязью: «Эрмитаж». За все пять лет учёбы я в Эрмитаже был всего раз, да и то, если бы знал, что на мокрые и грязные ботинки — дело было зимой — заставляют напялить белые тряпочные бахилы, ни за что бы не пошёл.
— Во! — удивляюсь. — У тебя и альбомы с картинами есть? — Меня в Эрмитаже картины не прельстили: их было так много, а я так старался побыстрее проскочить все залы, да ещё и подзадержаться в буфете, что разглядывать каждую было некогда. И вообще они выглядели все почти одинаковыми. Больше всего понравился Пётр, я даже отдал ему тайком, по-свойски, честь, как учили на военной кафедре. А ещё статуи, особенно женские. Но толком и их не разглядел, опасаясь, что окружающие посетители подумают, что я не видел женских прелестей в натуре. В общем, в Эрмитаже я был, и не чета Алёшке, у которого только картинки.
— Есть немного, — гордясь собой, подтверждает неизвестно какой ценитель живописи. Он бережно положил альбом на место. — Книги, — объясняет, — как наркотик: чем больше имеешь, тем больше хочется. Больше всего радует сам процесс приобретения хорошей книги, больше, чем чтение. Вызывает гордость и то, что наши поселковые приходят ко мне, как в библиотеку. Читаем, обмениваемся мнениями, спорим — в нашей глуши это большая моральная отдушина. — Книгофил любовно провёл ладонью по корешкам. — Я думаю, по книжным симпатиям можно определить характер человека. С большой долей уверенности можно сказать, что русская классика, историческая и патриотическая литература больше всего нравится тяжеловесным консерваторам пожилого возраста с прямолинейными и категорическими суждениями обо всём, с твёрдо усвоенными моральными устоями. Военно-исторические и военно-художественные произведения пользуются популярностью у властолюбивых тщеславных читателей и у хилой молодёжи. Зарубежную литературу показно штудируют псевдоинтеллектуалы и людишки, огульно преклоняющиеся перед всем западным и так же огульно отвергающие всё наше. Фантастику и приключения неумеренно и запоем поглощают неудачники и авантюристы, обиженные судьбой и мысленно реализующие себя в выдуманных ситуациях и героях. Житейские романы и вообще легковесную беллетристику любят сплошь женщины и женоподобные особи мужского пола.
— А детективы? — не утерпел я поинтересоваться своим характером.
— Любителей этого жанра, скорее всего, можно найти среди психически неуравновешенных лодырей с большим воображением и мнительностью, реализующх спонтанно переполняющую их энергию в схватках с книжными преступниками.
Точно — в Алевтину! Как клуша сидит на собранных детективах и никому не даёт. А мне и не надо, я прямо-таки обожаю русскую классику, даже «Войну и мир» Лёвы Толстого начал в институте читать, но почему-то, не помню почему, не заладилось.
— Ты-то что сейчас читаешь? — допытывается книголюб, чтобы поставить диагноз.
А мне, слава богу, скрывать и стесняться нечего.
— «Войну и мир», — говорю святую правду, — начал. Недавно собрание сочинений Ленина отбарабанил, — вот это я зря ляпнул — смотрю, косится, не верит. Сам-то точно не прикасался к классикам марксизма-ленинизма, всё, небось, романчики мусолит. И тогда выкладываю небьющийся козырь: — Знаешь, как Владимир Ильич одним словом охарактеризовал интеллигенцию?
— Что-то не припомню, — мямлит, морща лоб, захолустный книгочей.
— Говно нации, — сражаю его наповал, и, чтобы отвязаться от лишних вопросов и справедливо отнеся себя к почётным консерваторам, иду вдоль стеллажей к окну, где стоит письменный стол, заваленный книгами, бумагами и картами.
Похоже, все техруки любят мыслить дома. Удобно устроился, ничего не скажешь. Но у меня, в новом доме, будет лучше — отдельный кабинет и двухтумбовый стол: справа — телефон, чтобы можно было позвонить в Министерство о месторождении не медля, слева — бронзовая настольная лампа с большим зелёным стеклянным абажуром.
И тут мой острый взгляд переместился на полки у стола, а там — боженька мой! — масса всякого геологического и геофизического чтива, аж глаза разъехались. Ну, предвкушаю, тут-то я найду разгадку проклятущим сопротивлениям. Больше всего обнадёживала тесная стопка тоненьких сборников «Разведочной геофизики», в которых авторами — наш брат-полевик и, следовательно, правда и только правда в отличие от научных фолиантов. Брякаюсь костями без спроса за стол, сдвигаю хлам на сторону, хватаю всю стопешницу и начинаю лихорадочно переслюнивать одну брошюру за другой, начисто забыв и про хозяев, и про пельмени. Пролистал все, и — ни-че-го! Все пишут, как надо делать, а что делать с тем, что получается — ни гу-гу! А о сопротивлениях вообще срамота одна, детский лепет — хуже, чем у учёных, на дерьме толчёных. Пришлось смириться с тем, что малыми силами, с налёту, не удалось одолеть сопротивление сопротивлений, и взяться за лживую научную макулатуру, существующую только для того, чтобы печатать своих и по блату. Для этих корифеев нет большей каторги, чем внедрение в практику своих дурацких измышлений. Они никак не хотят понять, что для нас пуп земли — её величество физическая точка, и пока она властвует, науке у нас нет места.
Только-только начал я переполняться благородной желчью, как бац! — и погас свет.
— Какого чёрта! — заорал я в негодовании, забыв, что сижу не в институтском сортире, которые только и освещались в общежитии ночью, готовясь к очередной интеллектуальной схватке с представителем лживой науки.
Откуда-то из темноты возник Алексей.
— Не шуми — Дениску разбудишь, — шипит сердито, видно, я ему уже обрыдл. — У нас движок в десять вырубают. Могу свечу дать.
Нет, Пименом быть не захотелось.
— Извини, — винюсь, — помороковалось, что сижу в институтской читалке. — Про святая святых — сортир — молчу, он-то знает, кто там готовился, явно не консерваторы по характеру. Не хотелось разочаровывать гостеприимного хозяина. Помню, как глубоко разочаровывались, меняясь в лице прямо на глазах, мои преподаватели, когда обнаруживали во мне не то содержание, на которое рассчитывали. Я всякий раз готов был со стыда провалиться сквозь все три этажа института… но только с троечкой. — Пойду, — говорю, вздыхая под грузом нерешённых тяжких проблем.
Анна зажгла свечу, предупредительно показывая выход. — вали, мол, не задерживаясь.
— Хочешь, оставайся, — неуверенно предлагает хозяин, оглядываясь на жену, боится, что соглашусь. Но мне не хочется разочаровывать его дважды.
— Нет, пойду к своим, — сбрасываю шлёпанцы — жалко, в темноте не видно новых и целых носков, погружаюсь в родные катанки и армяк, чинно прощаюсь: — Приятно было познакомиться, до свиданья, — и вышагиваю во двор. Алексей — следом.
На улице светлее, чем в доме. Тучи разлетелись, крупные звёзды так и дёргаются, как мячики на резинках, того и гляди сорвутся на голову, и прямо над ущельем висит лунная пельменина. А тихо так, что слышно, как скрипят деревья на сопках, съёживаясь от холода. Мороз без предупреждения ухватил за нос, пришлось спасать, упрятав в ладонь. По скрипучему снегу пошагали к стойбищу комиссии. Не успели остыть, как уже пришли. Хорошо Алексею, не надо экономить утром на сне, и двух минут хватит дохилять в соннобалдическом состоянии.
Половина комиссии безмятежно дрыхла без задних ног. Кто не выдержал напряжения дня, было понятно по зычному храпу, доносившемуся с двух раскладушек, уютно упрятанных между столами. Четвертинка комиссии затаилась в начальнической каморке. Дверь туда была приоткрыта, виднелся тусклый отсвет свечи и слышался родной голос:
— Явление блудного сына.
Последняя четверть не стала ничего отвечать мамочке, не желая ввязываться в возбуждающие семейные попрёки перед сном. Служивый, бывший днём техруком, зажёг ещё одну свечу, поставил на стол около моего дюралевого лежбища со спальным мешком, неопределённо махнул рукой и, пожелав спокойной ночи обеим бодрствующим четвертям, исчез за дверью. А я, избавившись, наконец, от промокших изнутри ватных галифе, с удовольствием плюхнулся на жалобно скрипнувшую металлоконструкцию, поёрзал по обычаю, находя удобное положение для обмысливания дня, и затих.
На следующий день, как ни странно, все чувствовали себя прекрасно. Все, кроме одного. Лёня с Хитровым хватили по кружке холодной воды, разбавили оставшийся с вечера в желудке спиртовый осадок и, окосев, оказались в приподнятом настроении. Алевтине вообще грех было не радоваться: она сбросила ватные штаны и напялила байковые лыжные — я бы от такой замены живчиком запрыгал. А так — кис, голова трещала, наверное, от кваса, и настроения не было, наверное, от зависти.
Коган, чтобы подбодрить, не нашёл ничего лучшего, как положить ко мне на стол все полевые журналы и графики.
— Сегодня, — наказывает, — кончай. Завтра с утра напишем акт и отчалим восвояси.
Приказ начальника для меня закон, хотя я согласен и сегодня отчалить, хоть сейчас. И не кормили сегодня так, как вчера, пришлось самим соображать через кладовщицу. Спирта тоже не давали. Все заняли позиции, и мы под водительством Наполеона пошли в штыки.
Геофизимусс с ходу сцепился с Алексеем по поводу отклонений от проекта и смет, Пётр скучно переругивался с въедливо-вредной Алевтиной, Хитров углубился в топо-материалы, не удостаивая вниманием пришедшего топо-техника, и только мне никого не оставили, с кем можно было бы отвести ноющую душу.
Геофизических работ у осаждённых было куда меньше, чем у нас. Все проведены на небольших участках, где выявлены геохимические ореолы, с дежурной и плакатной целью поисков рудных объектов двумя методами: магниторазведкой и методом естественного электрического поля. Выполнены всего лишь двумя операторами — Пановым и Пановой (налицо — семейственность, особенно недопустимая, когда один другому делали контроль). Журналы оформлены аккуратно, записи чистые, даже лучше, чем у меня, придраться почти не к чему, и от этого становилось ещё тоскливее. От тоски у меня одно лекарство — сон, но разве в этом содоме уснёшь? Тем более что привык я его принимать лёжа, а не как Розенбаум.
Так и кис, пока не добрался до наблюдений на ОМП. Спросил у Алексея, что это такое, отвлёкши от перепалки с Лёней. Поясняет сердито — опытно-методический профиль, читай в проекте. А сами не дают, вырывают друг у друга, пальцами тычут внутрь текста в своё оправдание, дело идёт к рукопашной. Алексей, наверное, жалеет, что зря вчера спирт потратил. Ладно, смотрю пока журналы по трёхэлектродному профилированию, и на сердце потеплело: сплошная грязь. Страницы заляпаны пальцами, обложки обтрепались, титулы не заполнены, а самое главное — записи измерений часто зачёркнуты, подписаны новые, условия измерений не указаны, а если и есть, то размазаны, очевидно, слезами. У нас такие журналы ещё в поле переписывают, а тут не стесняются представить комиссии. Ну и наглецы! Кто оператор-то? Лыков А.И. Лыков? Алексей? Сам? Тоже мне — техрук! Небось, главного инженера экспедиции опоили брусничным квасом и перекормили пельменями, ямочками и косой смутили, он и сдался. Интересно, с чем у них пельмени-то? Есть что-то захотелось. Ну какой он техрук, когда всего-то в партии два оператора. У меня в отряде и то три. Обидно! Нет, это надо решительно забраковать, и я решительно отложил журналы Лыкова в сторону для серьёзной консультации с председателем комиссии. Настроение моё явно улучшилось, страсть как захотелось ещё что-нибудь забраковать, но, как всегда, благим намерениям помешали. На улице послышался нарастающий рёв снижающегося прямо на контору кукурузника с неисправным — чихающим, кашляющим, взрывающимся — мотором. Я весь сжался, надёжно спрятав голову в плечи, но когда до рокового столкновения оставалось мгновение, мотор отчаянно хлопнул и смолк. Наступила мёртвая тишина, которую прервал спокойный голос Петра:
— Лазарев приехал.
Все, счастливо спасённые, оживились, а Коган, с радостью оторвавшись от Алексея, поднялся:
— Надо поглядеть на его «Мерседес», — и, накинув на плечи полушубок, пошёл на выход. Другие тоже захотели, а я, что — рыжий? — тоже протиснулся на крыльцо.
А прямо перед ним застыл в зверином оскале, угрожающе направив тупую широкую морду прямо на нас, «козлик», так называют в народе неумелую копию американского «Виллиса», придуманную задним русским умом и выполненную большеразмерным гаечным ключом и кувалдой. Облезлый и помятый со всех сторон от долгого употребления авто-одр был снабжён самодельной брезентово-фанерной кабиной, провисшей в потолке, и изнеможённо испускал тоненькую струйку пара из-под пробки радиатора. Огромный мужик в дежурном геологическом полушубке, меховом малахае и умопомрачительных меховых сапогах — мне тоже нужны такие: где бы слямзить? — ходил вокруг и пинал бедного козла по копытам, потом повернулся к зрителям и сообщил пренеприятную весть:
— Выхлопную трубу на переправе потерял.
У него была такая же, как у «газика», широкая морда с картошечным носом, красная от мороза, с инеем на густых белобрысых бровях. Гулко ступая сапожищами, он взобрался на крыльцо и поздоровался со всеми за руку. И я удостоился подержаться за начальническую длань. Пронзив на мгновение незнакомца острым взглядом голубых глазок, утонувших в глазницах, он безошибочно определил мой невысокий статус и равнодушно отвёл взгляд в сторону.
— Как ты не боишься ездить на такой колымаге? — поинтересовался, скептически улыбаясь, Коган. — Да ещё зимой.
— Машина — зверь! — кратко пояснил Лазарев, и я ещё раз оглянулся, чтобы удостовериться в этом, но ничего звериного во внешнем облике авто-драмодёра не обнаружил. Даже регистрационных номеров не было. Впрочем, они ему и не нужны, поскольку таких в районе больше нет, и всем лазаревский катафалк, доставшийся от уехавших военных, хорошо известен, включая начальника милиции и начальника КГБ, частенько наведывавшихся в здешнюю глухомань на рыбалку и охоту. Алексей рассказал мне об этом позже, когда и мне довелось прокатиться на знаменитом драндулете.
Налюбовавшись на районное чудо, все, продрогнув, скопом полезли обратно в дверь, словно в очередь в открывающийся магазин, и я, конечно, оказался последним.
— Привет, Викторовна, — по-свойски поздоровался Лазарев с Алевтиной, успевшей предусмотрительно вытащить своё барахло из целомудренно занятого на ночь кабинета.
— А-а, — протянула она, будто появление его было неожиданным, — привет отважным автогонщикам, — ответила в обычной манере и попыталась мило улыбнуться, неумело растянув тонкие губы до ушей.
Но ущельный бог и царь уже отвернулся к Когану.
— Давно прибыли?
— Вчера, — ответил Лёня и рассмеялся, поняв подоплёку вопроса. — Завтра, надеюсь, закончим. — Боюсь, что я ему с ОМП помешаю.
— Лады, — удовлетворился Лазарев, — не буду мешать, — и ушёл к себе, а мы опять забылись в тяжком труде, нащупывая баланс между огрехами и достижениями местных вредителей природы…
Быстренько накропав вчера вымученные замечания по журналам Пановых и укоризненно посмотрев в сторону журналов Лыкова, я с большим удовольствием принялся за графики. Но и по ним никаких существенных замечаний не выявлялось, и я снова начал впадать в тоску, пока не дошёл до длинного листа ОМП. Лыков специально положил непрезентабельные материалы в самый низ, надеясь, что я утомлюсь и не стану слишком придираться. Не на того напал! На работе, товарищ, у нас не спят — спросите, хотя бы, у Розенбаума.
И потом, какой может быть сон, какая тоска, когда увидел то, чего не мог обнаружить в громаде перелистанной литературы. Плевать на замусоленность, драные подтирки и исправления, когда в глазах переливаются радужным цветом три длиннющих разноцветных графика: магнитной съёмки, естественного электрического поля и моего любимо-ненавистного трёхэлектродного электропрофилирования. А под ними тоненькая неровная линия сопочно-распадочного рельефа и детальный геологический разрез, на котором жирными чёрными червяками, высунувшимися наружу и переплётшимися телами, обозначены рудные тела двух месторождений. Нет, не зря Алексея взяли в техруки, я бы ему за такой ОМП самолично всобачил удостоверение и знак ударника коммунистического труда, похожий на дореволюционную дворницкую бляху. Пусть бы Дениска порадовался за отца.
Всё есть, смотри и соображай, если соображалка работает. У меня работает: чем больше вглядываюсь, тем меньше соображаю и больше радуюсь — никакого соответствия между геологией и графиками. Рудные червяки вообще без всяких признаков вылезли на поверхность. Хоть радуйся, хоть плачь. Решил, прежде чем окончательно расстроиться, пойти проветриться.
На улице — светлым-светло и желтым-желто. Морозец прямо из воздуха выделывал снежные блескучие искры, и они плавали в невесомости, медленно опускаясь и многократно отражаясь в сиянии чисто-голубого неба и лучисто-жёлтого солнца. И сам не знаю почему, но морда моя на морозе оттаяла, размякла, а хлебало по-идиотски осклабилось. Захотелось по-приятельски перемигнуться с дарителем радости, но глаза сразу же закрылись, и, глядя сквозь узкие щёлки, я поразился, какое солнце из ущелья огромное и яркое, и так низко свесилось, что стало боязно, как бы не зацепилось за сопки, укатываясь за гребень. Над самым ухом кто-то тоненько и назойливо тенькал. Отвернув голову от божьего светильника, я не сразу разглядел, да и то только по быстрым движениям, кроху-поползня, сновавшего вверх-вниз — ему без разницы — по могучему кедру, сохранившемуся рядом с жильём. Эти лодыри-староверы не удосужились свалить великана на дрова или просто так, как делают нормальные неверующие.
От нечего делать подошёл к лазаревскому лимузину. Мне тоже такой надо. Нет, лучше «Победу»… а ещё лучше — «ЗИМ»… чёрный… Только где на нём ездить? Дорог-то здесь путных — ау! Из-за них и нормального авто не заимеешь. С огорчения пнул газик в колесо, как Лазарев, но у того сапог-то что железный, а у меня разношенный валенок с размякшим носком, и потому большой палец заныл от боли. С досады я размахнулся другой ногой, чтобы двинуть посильнее, но что-то вовремя подсказало мне, что эффект будет тот же, и я сдержался, решив не связываться с безмозглым козлом. Пошёл, сходил за угол по одному делу и, облегчившись и успокоившись, вернулся к потеющей в трудах тяжких комиссии и снова уставился на разноцветные графики, пока не зарябило в глазах радугой.
Итак, что мы имеем? Какое наше сальдо-бульдо? Внимательно посмотрим на график магнитного поля. И что видим? Неоспоримо, что выходящие на поверхность мощные дайки и тела диабазов и диоритовых порфиритов соизволили отметиться положительными аномалиями. Но есть и такие вредные дайки, которые затаились намертво. Отчего-почему, я не знаю сам… Над андезитовым покровом — дикая свистопляска магнитного поля. Далеко на флангах обоих месторождений над заведомо немагнитными туфами кислого состава, песчаниками, алевролитами и брекчиями красуются мощные и сложные отрицательные аномалии. Зачем они здесь, комиссия не знает. Оба месторождения разместились в слабом отрицательном поле, а рядом с рудными телами наблюдаются захудаленькие положительные аномалии, на которые приличный специалист, вроде меня, никогда не обратит дорогого внимания. И как резюме: положительные аномалии есть над мощными интрузивными телами основного и среднего составов, отрицательные аномалии неизвестной природы встречаются где попало, но не над месторождениями, над последними практически аномалий нет. Прямо скажем — не густо. Посмотрим, чем порадует график естественного электрического поля. И снова с прискорбием констатируем, что и здесь над рудными телами аномалий нет. Вернее, они есть, если очень приглядеться, если знать, что здесь — руда. Зато интенсивные аномалии прут на флангах, там, где и отрицательные магнитные. Ну, не издевательство ли это над наукой? Всем известно, что сульфидная минерализация — спутник рудной. Ничего себе — спутник: почти на километр в стороне, как бедный родственник. Похоже, бог, который в спешке создал твердь всего за одну ударную неделю, впопыхах забыл, где в предыдущий день закопал руду, и в последующий, после сна, наляпал отметины не там, где надо. А мы — расхлёбывай! Вызвать бы его на партсобрание да всыпать строгача, да снять с работы, тогда бы прохиндей заволновался. Говорят: не торопись, отложи, что не удаётся на утреннюю свежую голову. Вот и верь после этого богу. Я сегодня разберусь с природными загадками, я — не бог, не беда, если не высплюсь. Как нарочно, потянуло на зевоту, аж скула заныла. И вообще, стоило бы чего-нибудь перекусить, где-нибудь перележать да о чём-нибудь передумать. Но комиссионная братия и не думает. Придётся перетерпеть и вплотную заняться любимым электропрофилированием, о котором я уже знаю всё, кроме одного: с чем его едят. Похоже, и сейчас не узнаю. Все породы на рудных полях фиксируются чохом высокими сопротивлениями, которые нарастают не по литологическому признаку, а по мере приближения к месторождениям, а над самими месторождениями слегка ныряют вниз, образуя локальные ямки, которые заключают все рудные тела. Что является причиной провалов сопротивлений, неясно. Отдельно рудные тела, конечно, никаких электрических аномалий не имеют. И даже трещины, выделенные по минимумам, не совпадают с рудными телами. Полнейшее фиаско. Как назло, известняки и кремни и в этом общем аномальном поле образуют локальные максимумы, но что толку? Они и так вылезли на поверхность скалами, с одной из таких я чуть не сверзился. И никаких геоэлектрических границ над литологическими контактами. Что прикажете делать? На всякий случай перекопировал чертёж полностью, решив помараковать над ним дома. Дома и стены помогают.
— Кончил? — спросил Лёня, как будто не видит, что я занят.
— Ага, — отвечаю и, не отвлекаясь от шпионской деятельности, протягиваю ему сиротский листок со своими замечаниями.
— Негусто, — недовольно морщится председатель, забыв о вылаканном спирте, — Пановы?
— Ага, — подтверждаю, торопясь закончить воровство.
— Понятно, — удовлетворяется Коган. — Ты что смотришь? — вот настырный, не знает, наверное, про банный лист.
— ОМП.
— И как?
— Здорово! — и объяснил непонятливому мыслителю почему: — Хорошо видно, что над рудными телами аномалий нет, а аномалии сульфидной природы расположены вне месторождений, далеко на флангах.
— И какой вывод?
Ну, совсем тупой — мне даже стыдно за него. Сейчас я ему вжарю как следует.
— Искать рудные тела геофизическими методами бесполезно.
— А дальше?
Вот репейник! Дальше… Дальше? Ну, и тупица ты, Лопухов! Неужели неясно, что дальше за ненадобностью геофизические работы свернут, а тебя, гения, пинком под зад. Ты навроде дурного футболиста: водить ногами мяч умеешь, смотришь под ноги, а куда бить и где ворота — не видишь. Коган — тот голова! Видит и мяч, и чужие ворота, одним словом — мыслитель! Куда Алексею до него. Кишка тонка! Иначе бы не затевал вредного для всех ОМП. Себе канаву роет и нам тоже. Библиотекарь! И как это он в техруки пролез? А Коган, умница, пока я кляну себя, объясняет, наставляет уму-разуму молодое безмозглое поколение:
— Задача поисков рудных тел — общая стратегическая задача. Когда об этом говорят и пишут, то не обязательно подразумевают непосредственно поиски, а имеют в виду весь комплекс исследований, приводящий к обнаружению месторождений. Надо мыслить шире, а не зацикливаться на одной узкой, пусть и важной, задаче.
Это мне понравилось: говорим одно, пишем другое, подразумеваем третье, и все довольны.
— К тому же, — продолжает нудить учитель, — один пример ни о чём не свидетельствует.
— Два, — поправил вредный ученик.
— Два одинаковых рядом — всё равно, что один, — упрямится идеолог широкого мышления и абстрактных поисков конкретных объектов. — И потом: месторождения мелкие и выходящие на поверхность. А как будут отражаться в физических полях крупные и, главное, скрытые месторождения, никто не знает. Поэтому пока мы вынуждены пользоваться гипотезами науки, которая утверждает, и не без основания, что скрытые рудные тела и месторождения окружены своеобразным чехлом комплексной сульфидной минерализации, и она наиболее легко устанавливается геофизическими методами, и в первую очередь методом ЕП, который и принят за ведущий поисковый метод в комплексе геофизических исследований. Ясно?
Чего ж неясного-то? Против науки не попрёшь. Особенно, когда она капает на твою мельницу. В общем-то, чихал я на ихний чехол — мне бы как-нибудь закончить копировку, пока Алексей не ущучил. Они с Петром куда-то вышли — самое бы время, но разве демагога от науки остановишь, когда он почуял, что слушают его беспрекословно, раззявив варежку.
— Надо не сужать поиски, — разорялся Лёня почём зря, — сосредотачивая на разрозненных участках, данные по которым потом не увяжешь, не сопоставишь, а расширять за счёт площадных исследований и решения новых задач, снижая тем самым организационные затраты и выигрывая время. Стране со стремительно растущим послевоенным производством остро необходимы цветные и редкие металлы, и наша задача — увеличивать темпы поисков. В связи с этим мы первые в экспедиции начали внедрять площадные комплексные исследования, и в том числе электропрофилирование мобильной дипольной установкой, в помощь геологическому картированию. Понятно?
Без булды: паши как можно больше и собирай урожай в кассе. Да-а! Не только Алексей, но даже я и в подмётки не годимся широко мыслящему идеологу. Всё понятно. Неясным оставалось, почему рудные объекты не дают аномалий, и что делать с электропрофилированием в помощь картированию, когда породы ну никак не хотят различаться по сопротивлениям. В общем-то, это, конечно, мелочи по сравнению с глобальной задачей наращивания темпов. Потом разберёмся что к чему. Не мы, так следующее молодое поколение. А пока иди в кассу. Я-то свой, я-то умный, я-то всё понимаю как надо, а вот местные моховики противятся передовым технологиям, палки вставляют своими ненужными ОМП. Неужели неясно, что эффективнее искать не там, где могут быть всякие мелкие месторождения, а вокруг да около, чтобы никто не мог придраться, что над месторождениями нет аномалий, и не возникал бы голословно против поисков в широком понимании процесса. Заметно выдохшись, наставник сбавил нахрап и, бросив презрительный взгляд на дверь Лазарева, спокойно добавил:
— Многие этого не понимают.
Я хотел сразу разубедить его в своей неполноценности, но он не дал:
— И, к сожалению, не только здесь, на местах, но и повыше: в Управлении и Министерстве. И если не будем утверждать о возможности прямых поисков геофизическими методами, денег на производство работ не получим. Путь к успеху всегда тернист и извилист.
Это мне тоже понравилось: зигзагом всегда ближе к цели.
— Только работать и мыслить надо ювелирнее.
На этом монолекция прервалась, поскольку заявились нежелательные слушатели.
— Мы, пожалуй, пойдём по домам? — спрашивает-сообщает Алексей.
— Идите, — разрешает председатель комиссии.
«А как же ужин… со спиртом?» — хотел возмутиться я. — «Они что, не собираются кормить? Да я с голодухи такого накарябаю!» — но, вспомнив, что не закончил тайного слизывания, промолчал, решив мужественно пожертвовать плотью ради духа.
Только закончил ответственную допработу, как Алевтина из своего угла радует:
— Василий Иванович, у них есть физические свойства, хотите посмотреть?
Вообще-то я хочу чего-нибудь пошамать, а не посмотреть, но никто из старших не заботится, а мне неудобно. Я ем мало, но мне надо часто, тем более что в камералке привык только к часовому воздержанию. Терплю и иду к ней. Подаёт потрёпанный журнал, а в нём — батюшки-матушки! — свойства пород и руд по ОМП, хватаю и бегу на своё место, чуть не зашибив куда-то собравшегося выйти техрука. Плюхаюсь на стул и быстренько перелистываю добычу. Можно было и не тратить последних калорий: в журнале только магнитная восприимчивость, остаточная намагниченность и ещё зачем-то плотность. И ни единой цифирки по сопротивлениям. Спрашиваю у вернувшегося Лёни:
— Почему нет сопротивлений, измеренных на образцах?
Он хмуро посмотрел на меня, словно я наступил ещё на одну мозоль, и неохотно ответил:
— Потому что в экспедиционной лаборатории нет измерительной установки. И смысла нет в таких измерениях.
Вот этого я, наконец-то, не понял. Но расспрашивать не стал, боясь снова открыть фонтан, а принялся дополнять свистнутые графики графиками свойств. Когда кончил, увидел: плотности тоже, как и полевые сопротивления, лезут в гору, не обращая внимания на литологическое разнообразие пород. То есть, сопротивления зависят не от минералогического состава, а от каких-то объёмных масштабных структурно-текстурных изменений в породах. Каких и отчего?
— Надо бы подкрепиться, — наконец-то, вспомнил начальник команды. — Как относится к предложению комиссия?
— Положительно, — немедленно высказал я свою голодную точку зрения.
— Ну, тогда, Василий, и организуй, — распорядился шеф, а мне ничего не оставалось, как в очередной последний раз дать зарок не высовываться первым.
Пришлось из последних сил плестись к кладовщице. Зато отоварился банкой сгущёнки: наконец-то, ослабленный белками организм получит живительную порцию углеводов. У Лёни с Павлом другая диета. Рыжий, ухмыляясь, добыл из-под стола ополовиненную бутылку спирта, оставшуюся со вчера, и они, не морщась, заглотили отвратное зелье за здоровье прекрасной дамы, которая отказалась составить им компанию, а мне и не предлагали. Потом алкаши ожесточённо заспорили о тормозящей роли топоработ в общем комплексе геофизических исследований, дама вернулась к картам и журналам, а я обессиленно рухнул на раскладушку, решив обстоятельно поразмыслить над выявленной прямой корреляцией сопротивлений и плотностей.
Следующие суматошные полдня были угроблены на составление акта, на долгое обминание острых углов с хозяевами и, конечно, на примиряющую попойку в честь счастливого завершения нервной операции. Опять спирт, опять рыба и мясо, опять икра и картошка, опять споры всё о том же — о роли геофизики и геофизиков, и, наконец, мы в машине, на сене, а впереди — долгая холодная дорога в пенаты. Умудрённые опытом частых командировок старшие товарищи, ослабленные спиртовым эликсиром, не теряли времени даром и сразу задремали, безвольно перекатываясь в сене и изредка выпучивая бессмысленные глаза. А у меня отчего-то было бодрое угнетённо-тоскливое настроение. Стал перебирать в уме свои беды — не насчитал ни одной, то же и с радостями. Чем тогда встревожена душа, противясь успокоенному разуму? Для когановских нравоучений я ещё не созрел, не осознал толком их глубины и не запомнил, пролопоушив над чертежом. Кроме, пожалуй, одного, обобщающего: не надо, чтобы мысли, слова и дела совпадали тюлька-в-тюльку — это, по меньшей мере, примитивно, а по большей, вредно. И акт состряпали приличный. Даже, по моему мудрому предложению, никак не отразили своего отношения к результатам работ на ОМП, дипломатично отметив, что работы выполнены в соответствии с проектом. Стоп! Я вспомнил, как Алексей, услышав ни к чему не обязывающую нейтральную формулировку, как-то весь сжался, судорожно вздохнул и быстро вышел на улицу. Тогда я не придал непонятному демаршу значения, гордясь собой за то, что спас его от разноса, и удивился только тому, что Коган сразу согласился без всяких уговоров. Теперь-то понятно. Для Алексея такое отношение к делу, которому он, бесспорно, отдал немалую часть души, было как презрительный плевок. Он ждал всего: и ожесточённого неприятия, и восторженной хвалы, но никак не равнодушия. И вот, мотаясь в кузове как дерьмо, я начал поздно, как обычно, соображать, что равнодушие убивает хуже откровенной вражды. Лопух ты, Лопухов, и дети от тебя вырастут лопухами. Захотелось спрыгнуть и бежать назад, объясниться. Бесполезно! Поезд ушёл, мосты сожжены, а я… О себе говорить ничего не хотелось.
- 10 -
Целую неделю после возвращения я, как проклятый, корпел над графиками, втянув голову в плечи, а душу — в сердце и не отвечал на подначки опостылевшей половины человечества. Обрыдло всё: и приевшиеся графики с сопротивляющимися сопротивлениями, и сама неудачная жизнь безмозглого неудачника. Впору бы повеситься, да не хочется обременять ни в чём не повинных сотрудников. Немым укором лежал неразвёрнутый умыкнутый чертёж ОМП, настойчиво напоминая, что пора дипломированному оболтусу научиться видеть за работой и бумагами живых людей, разных и по-разному талантливых, и относиться к каждому не по тому, что у него получается, а по тому, как он старается и что может. На этом свете все мы равны и все нужны — и гении, и бездари, и от каждого разумно требовать полной самоотдачи, но неразумно мерить её одной высокой меркой. И кто может по-честному определить свою планку?
Вечерами тоскливо слонялся по камералке, помногу раз рассеянно рассматривая, кто что и как делает, и то и дело присаживаясь к своему столу. Как-то ненароком придумалась огибающая линия по максимумам сопротивлений, что давало возможность легко, просто и наглядно изображать электрическое поле в изолиниях. Раньше бы обрадовался, а сейчас даже не похвалил себя. Домой не торопился — боялся, что Горюн разговорит, и придётся сознаться в подлости. Но тому, слава богу, было не до меня. У него заболел любимый мерин, и вшивый профессор всё время посвящал животному, не замечая болезненного состояния человека.
Вдруг, ни с того, ни с сего, зарулил на почту и, удивляясь собственной сентиментальности, отправил первый в своей жизни перевод. Денег набралось столько, что адресовать отцу не решился и отправил матери. Она поймёт и простит, для матери дороги не деньги, а внимание. Пока почтариха неспеша оформляла куцый перевод, искоса взглядывая на симпатичного парня и заботливого сына, явно прикидывая свои безнадёжные шансы, я неожиданно узрел на её столе новёхонький каталог грампластинок.
— Можно, — спрашиваю, — позырить, — чем ещё больше поднял свой рейтинг. Она, поощрительно залыбившись, подала — сама-то, небось, не открывала и проигрывателя не имеет до сих пор. И какая охватила, наконец, радость, когда на первой же странице сообщалось, что всё, что есть в каталоге, можно выписать, причём, задарма, т. е., наложенным платежом. Сразу прикинул, на сколько могу растранжириться. И без долгой прикидки выходило, что меньше, чем на пол-аванса. Мне на житуху много не надо: Горюн прокормит, в крайнем случае, перебьюсь в долг со склада. Зато будет личная фонотека. Куда там Когану! Сел за столик и стал изучать. Читаю и ни бельмеса не воспринимаю, фамилии и названия произведений отскакивают от пустого котелка, как от барабана. Чайковского знаю, Бетховена знаю, Рахманинова — тоже, про Моцарта наслышан, но, оказывается, других композиторов, как собак нерезаных. Многие много чего насочиняли, поди разберись, что тебе понравится. Вздохнув, с сожалением вернул слепой каталог и надменно сообщил, презрительно сощурив глаза, что за неимением времени загляну попозже. Не удалось, а всё равно настроение подпрыгнуло, голова вылезла из плеч, а душа освободила зажатое сердце. Иду и радуюсь, что, проконсультировавшись с профессором, обязательно вернусь, испепелю взглядом почтариху и, насвистывая «Лунную сонату» навыписываю столько, что она окосеет от зависти.
Чтобы освободиться от лишнего спазма дурной энергии, пнул что есть силы — а она у меня немереная — заледеневший ком снега и чуть не всобачил в идущую впереди штучку. Но она и ухом не повела, чешет себе, метрономом переставляя стройные ножки — ноль внимания, фунт презрения. В белой шубке, в круглой белой шапочке и в белых меховых ботиночках — прям Снежная Королева. А меня так и подмывает подвалиться к ней, подхватить под руку и представиться, щёлкнув каблуками — я и щёлкнул валенками, сам не слышал: здрасьте, мол, мордасьте, позвольте вам помочь, я — известный первооткрыватель месторождения, что на Ленинскую. Оглядел первооткрывателя критически: малахайчик неопределённых цвета и формы, тёмно-потёртый овчинный полушубчик без двух пуговиц, серые растоптанные валенкоботы — сравнение явно не в пользу… не будем уточнять для кого. Пришлось, держа хвост пистолетом, заложить широкий вираж и обойти не нашего поля ягоду поодаль. Только ускорился, чтобы глаза мои её не видели, как слышу незабываемый голос, не раз подымавший меня со смертного ложа:
— Лопухов! Здравствуй!
От неожиданности я даже споткнулся сам об себя, повернулся на голос всем мощным торсом и замер — Ангелина! И она застопорилась. Нет, чтобы подойти. Ждёт. Пришлось мне подгрести.
— Ты хотел меня убить? — спрашивает, улыбаясь одними глазами, пряча нижнюю часть лица в пушистом воротнике. Стоит такая… как в кино.
— Нет, — оправдываюсь, — я нечаянно, — и прячу свою морду в поднятый воротник, не зная, что ещё сказать.
— Совсем пацан, — обидно пожурила она, наверное, в отместку за то, что не взял замуж. — Как нога?
— Зажила, — отвечаю, оживая духом, выставил ногу на пятку и покачал носком из стороны в сторону. — Как новая. Спасибо.
— Не за что, — смеётся, довольная, — больше не лазай по скалам. — Откуда знает? Когда это я проговорился? В бреду или под наркозом? — Лечить больше не буду.
— А я к Константину Иванычу обращусь, — упрямлюсь.
— И он не станет: уезжаем мы в Приморск на днях, — ошарашивает сногсшибательной новостью.
— А Марат?.. — бормочу растерянно и глазею на неё сверхидиотом.
Она ещё пуще хохочет.
— А Марат остаётся здесь.
— Так вы?.. — и хлебало раззявил, догадываясь.
Посерьёзнела.
— Да, — подтверждает, — мы… - и больше ни словечка.
А мне и не надо, я — сообразительный, я и без того чуть не подпрыгнул от второй за этот короткий вечер радости. Выходит, не такой уж я законченный негодяй, если помог устроить счастье двум бесконечно хорошим людям.
— Где будем жить, не знаю, — говорит одна из них, — но будешь в городе, приходи в Главный госпиталь флота, там узнаешь. Обязательно заходи. А сейчас мне надо бежать — опаздываю на дежурство: Константин Иванович ждёт. Да, у нас о тебе некоторые, — она подчеркнула слово интонацией, — помнят, — повернулась: — До свиданья, Васенька, — засмеялась, помахала ручкой в белой варежке и стала удаляться насовсем — не королева, а фея. А я, наконец-то, подпрыгнул и так зафутболил ком снега, что долго прыгал на одной ноге, тряся отбитой.
Дома на чистой и хорошо заправленной горюновской постели валялся Игорёк. Сколько мы с ним жили, а я так и не научил его аккуратности. А ещё замуж собрался! Сам-то я аккуратный до щепетильности. Ничего не значит, что моя кровать не заправлена неделями, что часто немыта посуда и мусор в углах скопился. Не в этом дело. Главное, что я знаю, как должно быть, и не устаю об этом говорить. А не делаю потому, что воспитываю силу воли. Если бы кто знал, чего мне стоит сдерживать себя и не заняться уборкой против воли.
— Привет, — лениво цедит бывший мой квартирант и поднимает в приветствии ногу, поскольку руки подложены под дурную башку.
— Здорово, — отвечаю и шмякаюсь на свою кое-как застеленную с утра постель. — Ты что, в самоволке? — это я тонко намекаю на толстые обстоятельства семейной службы.
Он понял и смеётся, довольный подкаблучной жизнью.
— Последний денёчек холостякую. Завтра — свадьба.
Завтра — суббота и, значит, последний день рабочей недели.
— Поздравляю, — говорю, не сомневаясь, что завтра вечером придётся опять маяться в пьяной толпе.
— Потом, — отвечает конченый холостяк, — поздравлять будешь. Сначала побудь свидетелем.
Я хмыкнул, представив презанимательное зрелище.
— Свидетелем чего? — уточняю, прихохатывая. — Первой брачной ночи?
Жених тоже ржёт.
— Обойдёшься, — осаживает, — достаточно и того, что заверишь подписи в ЗАГСе.
Я разочарованно вздохнул: кина не будет.
— Не могу, — отказываюсь от ответственной роли, — работать надо.
— Не надо, — ухмыляется жених, — я тебя отпросил у Когана. Так что можешь сказать спасибо старому товарищу, безвременно взошедшему на супружеский эшафот. Всё, ухожу, — приговорённый резво поднялся, — готовиться надо.
— Постель-то поправь за собой, — не упускаю случая поучить аккуратности. — Горюн — дядька серьёзный, может и по шее накостылять.
— Не сможет, — ухмыляется безнадёжный неряха, — за лошадьми умотал до понедельника-вторника, — но постель, всё же, поправил. — Я с утра пораньше забегу, а то проспишь с радости. Чао!
С третьей радости, мысленно подытоживаю я — и верно, что бог троицу любит. Вставать и бередить радость без причины не хочется. Лучше полежать и пережить ещё раз все три кряду.
Не успел как следует устроиться, как толкают, швыряют бесцеремонно из стороны в сторону, и противный голос как из-за угла:
— Так и знал, что проспишь. Вставай, засоня!
Хотел натянуть одеяло на голову, но не нашёл, пощупал рядом — оказывается, я на нём заснул. Пришлось приоткрыть один глаз: Игорёк!
— Ты чё вернулся? — сиплю недовольно.
— Куда вернулся? — злится. — Почти девять уже.
С трудом сел.
— Только прилёг на минуту, — оправдываюсь. Гляжу в окно — светло отчего-то. — Утро, что ли? — догадываюсь.
— Давай, шевелись, — командует беспощадный друг, — опоздаем.
— Куда? — спрашиваю вяло, запамятовав об ответственной роли брачного секунданта.
— Куда, куда… — кипятится Игорёк. — Да проснись же ты, наконец! Бедная твоя жена!
Я вмиг почти проснулся и даже рефлексивно встал.
— Какая жена? Разве не ты женишься?
— Я, я… одевайся…
А я и не раздевался. Плетусь к вешалке, напяливаю полушубок, привычно загибаю дырки на носках поверх ступни, всовываю лыжи в валенки.
— Ты что, в этом собрался?
— А что? — не понимаю, чем он недоволен: вот и учи на свою голову аккуратности.
— Посмотри на меня, — рычит. Расстёгивает шикарное пальто, под которым костюмчик — блеск и белая рубашенция с селёдкой.
— Глаза б мои на тебя не смотрели, — восхищаюсь стильной одёжкой. Может, мне тоже на время жениться.
— Хочешь, чтобы люди подумали, что я свидетеля подобрал в вытрезвителе? — кипятится денди.
— Ага, — соглашаюсь, — отведи меня назад — я досплю.
— Доспишь, когда тебя холодной водой обольют.
Я сразу вздрогнул всей шкурой, представив насильственную водную процедуру, и даже почувствовал, как она отстала от костей, зато окончательно проснулся.
— Где твой костюм? — допытывается Игорёк.
— Вот, — показываю на стул, на спинке которого обвис плечами мятый пиджачишко.
— А брюки?
Где же они? Отвернул пиджак — нет. Как пить дать — спёрли! Что за народ? Последнее утянут.
— Наверное, — предполагаю, — Горюн надел.
— Какой Горюн? — опять заводится порядком поднадоевший жених. — Он в них с мылом не влезет. Где забыл? — и смотрит пристально, следователем.
Так я и сознался! Подвести даму? Да никогда в жизни! Не в наших благородных правилах. Сарнячка вроде бы не приставала. Стал туго соображать.
— Эврика! — кричу. Отворачиваю матрац: — Вот! — лежат, миленькие, разглаженные, хоть сейчас под венец.
Игорёк взял, встряхнул, поморщился.
— В таких даже в гроб не кладут, — и исчез за дверями. А когда через пару минут появился, то держал в руке чей-то электроутюг. Всё смахнул со стола на печку, постелил моё одеяло — мог бы и своё принести, — поверх разложил брюки.
Короче, когда мы, запалившись примчались в святилище, то все так и пялились на меня, думая, что я жених. Одна невеста не ошиблась. Вся в воздушно-белом, а морда от злости красная. Игорёк кивает на меня, мол, я задержал. Я бы для друга и последней банки сгущёнки не пожалел, а он… «нас на бабу променял». Та сжала кулак в белой перчатке и исподтишка дружески приветствует меня, хотела что-то в дополнение сказать тёпленькое, но тут двери в преисподнюю отворились, и громкий голос протрубил:
— Волчков Игорь Александрович и Шматок Елена Игнатьевна.
Что значит королевская точность: мы прибыли тюлька-в-тюльку. Какая-то кучка людей, толкаясь, устремилась за брачующимися, а я, в результате, успел последним.
В большой комнате за длинным столом, покрытым красной бахромчатой скатертью, стояла под портретом Ленина, как в президиуме, чёрная ведьма суше меня со взбитыми вверх чёрными волосами, чтобы не было видно рожек, и я не поленился, заглянул сбоку, нет ли хвоста, но не разглядел, потому что она как заорёт почти басом на всю вселенную:
— Волчков… — и т. д., - берёшь замуж Шматок…? — и т. д.
Игорёк, естественно, сдрейфил от её рёва и сразу, не поторговавшись, согласился:
— Да.
А ведьма уже ест глазами Ленку:
— Шматок, — и т. д., - хочешь ли ты замуж за Волчкова? — и т. д.
— Да, — отвечает невеста. Кому из баб неохота: хоть каждый день.
Потом они расписались, что они — на самом деле они, а свидетели, т. е., я и ещё одна деваха, подтвердили своими подписями, что подмены не было. Ведьма со стуком тиснула клейма в паспорта, дыхнула серой, чтобы нельзя было вытравить, а толпа радостно задвигалась, закричала «Ура», но, оказывается, процедура охмурения ещё не кончилась.
— Обменяйтесь кольцами, — приказывает жердь.
Игорёк, дурень, махнулся не глядя. А вдруг Ленка подсунула ему подделку под золото? Надо было на зуб попробовать. Обменялись, однако, хозяйка чистилища подходит к застеклённому шкафу, где стоит проигрыватель, и включает заигранно-шипящую пластинку с каким-то ревущим маршем, и я понял, как встречают на том свете. Выждав с минуту, пока присутствующие обалдеют, ведьма приносит поднос с бокалами шампанского. Все немедля потянулись жадными лапами, а кто-то протянул две, потому что мне не досталось. Выпили залпом, как алкаши, и заспешили на выход, к настоящему застолью. Но кто-то закричал заполошённо, видно, тот, кто умыкнул мою порцию:
— Неси на руках!
Игорёк затравленно обернулся и неловко, напружась и кряхтя, поднял сокровище, в котором на прикидку было порядка 60–65 кило ресторанных утрусок и усушек, и попёр на сгибающихся ногах. Естественно, что я, как верный друг, побоявшись, что он надорвёт пупок, подбежал, чтобы помочь, а он хрипит:
— Не лезь! — напомнив мне о недавнем зароке не лезть, куда не просят. И вообще: подхватишь, а он отлынет в сторону и назад не возьмёт. Куда её нести? Лучше я отойду в сторонку.
Когда вынос тела благополучно завершился, и Игорёк сбросил невесту с рук так, что у неё ноги подкосились, я решил, что больше ничего интересного не будет и помахал счастливцу ручкой.
— Стой! — орёт он. Ну, думаю, хочет поблагодарить за участие. Это мы с большим нашим удовольствием. — Ты куда намылился? — спрашивает сердито.
— Баиньки, — отвечаю. — У меня сегодня, между прочим, свободный день.
— Чёрта с два свободный, — орёт новоиспечённый муж. — Я тебя не для того освобождал, чтобы ты дрых без задних ног. — Интересно, а для чего интересного? — Будешь на свадьбе дружкой. — Во, заговариваться стал: вместо дружка дружкой обзывает.
— А чё делать? — интересуюсь осторожно, чтобы вовремя отказаться.
— А я знаю? — огрызнулся дружок дружки. — Тёща подскажет. Будь всё время рядом. Будут спрашивать про меня, хвали что есть силы, биографию рассказывай, тосты поднимай.
— Так я не пью.
— Вот и хорошо. Будешь приглядывать, чтобы невесту не лапали, и чтобы она сама по пьяни не липла к кому ни попадя. Если окосею, потащишь в спальню к ней.
— И там быть рядом? — обрадовался я.
— Да пошёл ты! — в сердцах отогнал от постели ревнивый жених. — И без тебя тошно! — И я сразу сообразил, что он с большим бы удовольствием завалился на старую кровать в нашем пенале, чем на брачное ложе.
Когда толпа, собравшаяся у праздничного дома, увидела нашу скорбную процессию, то все разом бросились в дом занимать места за столами. Образовалась живая пробка, как в очереди за пивом, из которой доносились треск выдавливаемой двери, сдавленные охи, отчаянный визг и приглушённые матерки. Я тоже ринулся в кучу, но Игорёк застопорил.
— Не лезь, — успокаивает, — тесть займёт нам места.
И впрямь застолбил да ещё какие: пара села в красном торце стола, а я еле втиснулся против угла, чтобы никогда не вышел замуж. Всего было два накрытых стола. За большим в большой комнате сидели мы и кто помоложе, а за малым в соседней комнате разместились те, кто пролез последним: разные старички и старушки и прочая немощная шелупень. И ещё остались подпирать стены, выжидая, когда кто-нибудь выпадет из-за столов. Подошла употевшая тёща и повязала мне через плечо длинное полотенце с красным узорьем на концах. Во — почёт! Никому больше не дала. Будет чем утираться. Я поправил его, чтобы изо рта не падало на костюм, и пожалел, что не захватил своё, тоже с узорами, но грязными, можно было бы под шумок втихаря подменить. Поднёс край к носу, только пристроился соплю пустить — в носу засвербило, — а жених как пихнёт под руку, вся свербота и пропала.
— Ты чё? — шипит в ухо. — Тебе не для этого навесили. А пометили как дружку.
Ладно, обойдусь и без вашей тряпки. У меня, как у всякого интеллигентного человека, платок есть. Правда, не такой чистый, но высморкаться ещё можно найти место.
Не успели как следует растолкаться по лавкам и разглядеть батарею бутылок спирта — самой дешёвой в здешних местах отравы, два ведра воды в центре стола, а в обрамлении разные огурцы-помидоры, капуста-грибы, рыбы-мяса, картошки-пельмени, хлеба-пироги неизвестного содержания, как поднялся тесть, властно постучал вилкой по бутылке и кричит, чтобы слышали и здесь, и там:
— Каждый обслуживает себя сам: наливай! — и вмиг за бутылки ухватилось по нескольку рук, каждая тянет к себе, пока не выяснилось, кто сильнее. Сильные не обделили себя, не обидели и слабых. Кто добавил из ведра, а кто побрезговал портить священное пойло. И я скромненько, не толкаясь, налил себе в стакан ковшиком из ведра. Никто и внимания не обратил — каждый был занят, согласно команде, собой. А тесть снова орёт:
— За здоровье молодых! — все, кто чокаясь, а кто и так, сам с собой, заглотили налитое и, не успев чем-нибудь заесть, заорали нестройным хором:
— Горько! Горько! Горько!
Ещё бы! Я сам недавно нарвался.
Игорёк встал, схватил невесту за плечи, притянул к себе и смачно чмокнул в губы.
— Ура! — заорали зрители, торопясь налить по второй. Радуются, дурни, а я, стоя рядом, вижу, что Игорю надоело этим заниматься ещё до свадьбы.
Потом понеслась русская попойка.
Уже через полчаса многие стояли на рогах или откинули копыта. На место выбывших уместились подпиравшие стены: свято место пусто не бывает, говорят. Большинство вряд ли уже помнило, по какому случаю праздник — успеть бы нализаться и нажраться, а разобраться что к чему можно и после. На той стороне стола, загрустив, мощно взвыли о несчастном Хаз-Булате молодом, между столом и освободившейся стенкой, оттащив трупы в кухню, наяривали под рваный визг гармошки подобие трепака в валенках, и тёща, помахивая платочком над головой, изображала плывущую по кругу лебёдушку с прилично обвисшей гузкой. В углу романтики, тесно сошедшись лбами, неистово выясняли, кто кого любит и уважает, а у входа двое, не выяснив, сцепились, не поделивши чужого полушубка. Только молодые, остекленев телом и кислой улыбкой, сохраняли мучительное спокойствие в безнадёжном ожидании, когда вся эта непотребь, наконец, кончится и можно будет завалиться на супружескую постель и заснуть тяжким забывчивым сном, оставив на потом супружеский долг. Этот день запомнится им как самый гнусный в жизни. В общем, все были заняты под завязку, один я маялся без дела. Надо было смываться по-тихому, пока не пристроили против воли.
С трудом выпрягся из дружкинского хомута, надетого наперекосяк, с сожалением оставил добротное полотенчико на лавке — мне бы его на полгода без стирки хватило, осторожно вытащил свои длинные затёкшие кегли из-под низкого стола, крутанулся на заду — чуть штаны не задымились, и тихой сапой обошёл застывшие мумии. Дальше — хуже. Пришлось распластаться по стене, чтобы миновать лихую пляску, продирижировать Хаз-Булату, который, умница, оставил молодую жену — ярмо на шею всегда найдётся, — и только наклонился, выискивая в куче на полу своё овчинное манто, как сзади спрашивают:
— Уходишь?
Пришлось прервать поиски, выпрямиться, обернуться и культурненько ответить:
— А чё?
Передо мной стояла деваха явно моложе меня, в сером джемпере и серой шерстяной юбке, и сама серая, т. е., русая. Стрижена накоротко, и губы не намазаны. Улыбается, как будто давно знакомы.
— Я, — сообщает, — с тобой, — да так просто, будто вчера расстались.
Хотел послать нахалюгу подальше, но как раз полушубок попался на глаза. Хватаю, пока не замылили, напяливаю для верности, гляжу — и она уже одета: не смоешься. А одета-то — одна срамота: тонюсенькое пальтецо на рыбьем меху и шапчонка-вязанка. Даже жалко стало.
— Ты, — говорит, — подожди на улице, я сейчас, — уже и командует, не ознакомившись с личным составом. Ну, мной особо не покомандуешь — повернулся, не ответив, вышел и жду. Через пяток минут выскакивает — ништяк чувиха: стройненькая, живая и вывеска симпатичная, особенно фары — тоже серые, прозрачные и весёлые. — Держи, — говорит и суёт пол-бутылька вина и кулёк с чем-то. Взял, чего не взять, раз дают. Винишко привычно сунул в карман, а кулёк прижал к груди — пахнет пирогами. — Пойдём, — опять командует, подхватила под руку, и мы потопали.
— Куда? — спрашиваю по-идиотски.
— Я, — объясняет спокойно, не останавливаясь, — живу в общежитии, нас в комнате четверо, так что пойдём к тебе. Ты ведь один сейчас? — Откуда знает? И знает, куда идти. Вот влип!
Темно на улице и холодно. Особенно после жаркой свадебной бани. Луна за тучами, и снег не отсвечивает. В тёмное время самые тёмные дела и творятся. Жмётся ко мне боком, я и не знаю, как идти. Обычно шагаю пошире, а тут семенить приходится, приноравливаясь к её шагу, запинаюсь с непривычки. Нет, чтобы ей приноровиться — не хочет, мы, мужики, должны приноравливаться. — Смотри, — предупреждает, — не упади: раздавишь, — и руку, которой придерживалась за меня, шасть в мой карман. Ага, думаю, вот оно что! Пора кричать: «Грабят!» А неохота: приятно. Да и в кармане у меня ничего, кроме дырки. — Меня, — говорит, — зовут Мариной, — наконец-то, представилась, а то неизвестно с кем домой идёшь, — а тебя, знаю, Василий. — Я уже и не удивляюсь, откуда она всё знает. Может, в паспортном столе работает. Приятно быть известной личностью. Познакомились, а идём молча. Мой болтливый язык не ко времени онемел и даже подсох, то и дело приходится слюнявить и его, и губы. Убей, не знаю, о чём говорить. Сколько я девчат напровожал, а никогда такого не было. Сколько? Да ни одной. И она ничего не спрашивает. Да и как спросишь, когда, чувствую, колотит всю от холода, аж мне передаётся. Эх, думаю, была не была. Останавливаюсь, расстёгиваю полушубок — а он у меня с запасом, распахиваю полы…
— Лезь, — предлагаю, — а то дуба дашь.
Она, не церемонясь, юркнула в овчинное нутро ко мне на грудь, я запахнулся как мог, стоим, еле дышим, а из темноты глаза её светят мне навстречу.
— Так, — говорит приглушённо, — мы никогда не дойдём. — Сообразительная девочка. А я бы постоял — мне ещё теплее стало.
Ладно, думаю, ты ещё наших не знаешь. Выпихиваю её из тепла, сбрасываю полушубок и — ей на плечи. Самому и без него жарко.
— Дурень, — смеётся тихо, — замёрзнешь, — но кутается в полушубок, воротник подняла, не отдаёт. Он для неё как тулуп — ничего, кроме глаз, не видно. И дальше мы пошли-побежали, смеясь и держась за руки, чтобы не сверзиться, когда кому-то очень хотелось этого. Хорошо вдвоём, когда слов не надо.
Дома я даже не стал предварительно падать на кровать, а сразу принялся за печку. И та, миленькая, разожглась сразу, без обычных капризов, и загудела, торопясь согреть гостью, а заодно и хозяина. Маринка… — какое хорошее имя: так приятно перекатывается во рту — Маар-р-р-рин-ка тоже времени даром не теряет. Обшарила тумбочки и полки, обнаружила между рамами икру, балык, колбасу.
— Ого! — радуется, — Живёте, буржуи! — Не утерпела, откусила от колбасы клок, а зубы у неё белые-белые и все целые, есть чем рвать. — Люблю, — сознаётся, — вкусно пожрать, — и смеётся, — особенно на дармовщинку. — Вмиг наладила стол.
И я спешу, путаясь в отяжелевших ногах. Сбегал за водой, поставил чайник, отмыл слегка заварник, достал сгущёнку, порадую, думаю.
— Фу-у! — морщится. — Не люблю сладкого. — Вот-те на, порадовал. Какая девчонка не любит сладкого? Не сошлись вкусами. Убрал раздорную банку подальше. Как-нибудь втихаря смечу сам. И вылижу. Горбатого могила исправит.
Сели. Нагрелось. Я сбросил пиджак, она — джемпер, осталась в лёгкой кофточке-рубашке с открытым воротом и короткими рукавами. Сразу выперлась симпатичная грудь, что надо: ни добавить — ни убавить. Выпили винца за знакомство. Я даже и не опьянел — и без того косой. Она грызёт всё подряд, только зубы хищно сверкают, а у меня — никакого аппетита, всё думаю, как у нас будет потом. Спервача — всё страшно.
Поели, она потягивается всем телом, дразнится, смеётся глазами, я чуть в обморок не грохнулся.
— Ох, и высплюсь, — подначивает, — завтра воскресенье. Люблю поспать по утрам.
Я — тоже, но сегодня готов пожертвовать вредной привычкой. Собрала по-хозяйски со стола, распихала по местам и раздевается, не стесняясь, догола. Да ещё медленно, садистски. У меня всё обмерло, ног и живота не чувствую, кровь морскими волнами работает, то холодно, то жарко, сижу, остолбенев, глаза в сторону.
— Туши свет, — распоряжается, а сама — под одеяло в мою постель, не перепутала.
Слава богу, раздеваюсь в темноте. Чуть не упал, запутавшись в штанинах, майка и трусы липнут, еле стащил, чуть не забыл снять ботинки с носками. Лезу к ней, боясь задеть, поместился рядом трупом, не знаю, что дальше делать. Тут она прижалась ко мне всем жарким телом, обняла рукой, ну, а дальше и рассказывать незачем: то — тайна природы. И двоих.
Лежим потом на спине, отдыхиваемся, она легонько гладит мне грудь пальчиками, приятно до слёз, а я думаю: наконец-то низко пал. Поворачиваюсь набок, к ней, предлагаю благодарно:
— Давай поженимся?
Она так и прыснула, захохотала в голос и тоже — ко мне. Притянула, поцеловала крепко-крепко, я чуть не задохнулся, и отвечает:
— Васенька, ты — хороший парень… — всё, думаю, женюсь, — …но мне — не сердись! — нужен не парень, а крепкий взрослый мужик. С хорошей квартирой и приличной должностью. Чтобы я могла за ним много спать в усладу, есть вкусно и вдоволь и одеваться шикарно. — Опять целует и смотрит прямо в глаза, а я свои отвожу в обиде. — Тебе меня содержать не по силам, я тебе не по карману. — Легла на спину, и почему-то показалось, что в темноте сверкнули слезинки. — Ты мне нравишься — не лезешь грубо, уважаешь женщину, может быть, когда-нибудь я ещё приду. — Опять повернулась ко мне, обняла за шею, говорит прямо в ухо: — А ты ещё найдёшь себе девушку по нраву, лучше, чем я, не такую испорченную. — И опять на спину — душа у неё неспокойная, с разумом не в ладу. — Поеду в город, найду морячка-капитана и буду ему по гроб верной женой.
Вот так! Всё свалилось разом: и полюбили, и отвергли. Я не настаиваю, мне сейчас и так хорошо.
— Чем же, — обижаюсь, — морячки лучше нас, штатских?
Опять хохочет, уже освобождённо.
— А тем хотя бы, — отвечает, — что редко дома бывают, — и опять ржёт.
— А как же любовь? — не сдаюсь. Признаться, замуж мне тоже не хочется. Но, как честный человек, я не мог не предложить хотя бы руку без сердца.
— Какая любовь! — взъерепенилась разом, шерсть дыбом и смехоточки уняла. — Да любая баба прежде крепко подумает, что будет иметь за мужиком, а потом уже полюбит или нет. — И опять тянется ко мне: — Не сердись, и не верь мне, подлой, — обнимает, повторить хочет для примирения. Я тоже не против: мне понравилось, тем более что получается, и страхи пропали.
Потом она уткнулась мне носом в плечо и мгновенно уснула. А я, лёжа рядом, думал, что Горюн, пожалуй, прав, и жить для увеличения народонаселения стоит. Жалко, что Маринка дала от ворот поворот, а то сразу бы и занялись. А вдруг и так кто родится? Со скольких раз они получаются? Со страха я осторожно освободился от её тёплых рук, вылез из-под тёплого одеяла, оделся, глотнул для успокоения нервов холодного винца — от такой жизни и спиться недолго! — и лёг, на всякий случай, на кровать Горюна. Всё хорошо, но дети…
Проснулся по автомату, когда светало. Вспомнил с облегчением: на работу не идти. В испуге подскочил и — к своей койке. Спит без задних ног. Полу- на боку, полу- на спине, руки из-под одеяла выпростала, и груди наружу, глядят на меня бесстыже тёмными зрачками. Подошёл на цыпочках, закрыл одеялом до подбородка, чтобы никто не видел, навалил сверху полушубок. Она сладко почмокала во сне, повернулась совсем на бок, поджала коленки к животу и снова затихла. Хорошая была бы жена.
Я постоял рядом, поёжился от утренней прохлады, посмотрел завистливо, но места мне рядом не осталось. Пришлось отчалить и топить печь. Затопил. Чайник согрел. Напился от души холостяцкого чаю со сгущёнкой. Кашу-гречку с тушёнкой разогрел. Воняет — умопомрачительно. А она спит да спит. И я лёг на чужую кровать, ладно, думаю, покараулю немного и буду будить, а то окочурится ещё от голода во сне.
Покараулил… Проснулся уже к обеду, а её и след простыл. Правда, не совсем. На столе лежала кучка моих ополовиненных денег, что были в кармане пиджака. И больше ни следа. Наверное, заторопилась ловить морячка. Хорошая девка, ничего не скажешь. Другая бы всё взяла, а эта половину оставила — щедрая душа! И чего, спрашивается, ещё надо? Квартира — вот она: тепло, светло и кровать есть, должность у меня — о-го-го! — начальник, купил бы ей полушубок и валенки — захочешь — не замёрзнешь, банок бы на складе набрали — ешь — не хочу. Ну и люди! Всё что-то хотят, хотят, всё чего-то надо, надо. И так до старости. Потом ничего не надо. Как при коммунизме. Мне тоже ничего не надо и никогда не хотелось. Я уже, наверное, там…
Всё, что произошло, уже не казалось приятным. Было даже стыдно вспоминать. И хорошо, что ушла. Вот придёт снова, выясним кое-какие детали, особенно насчёт детей, тогда я и приму окончательное и бесповоротное решение. Поклевал каши, пригубил чайку, полизал сгущёнки и завалился на свою родную. Надо беречь молодой неокрепший организм для великих дел, а дети сами появятся. Неправ Горюн…
С понедельника дни покатились густой преснятиной. Графики, графики, сопротивления… Перестроил ОМП. Никакого толку.
Вечером во вторник, наконец-то, заявился не запылился профессор. Свет в комнате не горит, я лежу, отдыхаю от трудов праведных, умственных, собираюсь с силами, чтобы печь затопить.
Включает, я жмурюсь и всё равно вижу, как он смертельно устал, осунулся, даже усы обвисли.
— Здравствуйте, — произносит глухо, — как хорошо вернуться домой.
Я уже на ногах, отвечаю и спешу к печке, а старикан тяжело и медленно раздевается.
— Трудно пришлось? — спрашиваю и ставлю на плиту и чайник, и ведро.
— Досталось, — отвечает, — и мне, и лошадям: дорога больно паршивая и долгая. Приходилось часто останавливаться и успокаивать, чтобы не убили себя от возбуждения. Ничего, отойдут. Лошади хорошие, крепкие. — Он переоделся в чистое. — Что у вас новенького? Как съездилось?
Я тороплюсь разогреть кашу на сковородке, достаю остатки деликатесов, сервирую стол. Бутылки с остатками вина не нашёл.
— Нормально, — отвечаю. — Обидел ненароком хорошего человека.
— И не извинились, — угадал он.
— Осознал на обратном пути, в машине.
Профессор осуждающе крякнул, стал раздеваться до пояса. Налил в таз согревшейся воды и стал тщательно умываться. Я подошёл вымыть холку.
— Вот спасибо, — поблагодарил Горюн, довольный, — прямо оживаю, — помолчал, вытираясь, и добавил: — В крайнем случае, можно объясниться по почте.
Я молчу. Я знаю про другой крайний случай: скоро будет конференция в экспедиции, я обязательно поеду и там положу виновную голову на плаху. Пусть Алексей рубит или милует.
— На почте, — меняю закрытую тему, — есть каталог грампластинок с высылкой наложенным платежом. В нём столько всяких композиторов и произведений, что глаза разбегаются, а я никого и ничего не знаю.
Радомир Викентьевич окончательно оделся, расчесал именным гребешком, изготовленным лично, многочисленные волосы на голове и лице и легко и глубоко вздохнул.
— Разберёмся, — обещает, — зайду, посмотрю, может, что мне знакомо, — и садится к столу, на который я, не медля, мечу кашу прямо в сковороде и наливаю чуть больше половины кружки кипятку. Он доливает крепачом доверху и начинает ужин по-детски — с чая, горького, без сахара и сгущёнки.
— Крепкий чай и самокрутка с самосадом, — объясняет, — спасители зэков и единственная отрада. Без них ноги быстро протянешь, нормы не вытянешь и любая еда — не в горло. За чай и махру пайку отдают.
А пьёт он интересно: медленно, короткими глотками, прихлёбывая и смакуя, и держа кружку в тесных объятиях ладоней, лишь изредка отнимая пальцы, когда становится совсем невтерпёж от жара. Я тоже не отстаю, тоже добавил к пол-кружке кипятка пол-кружки сгущёнки и тоже смакую, любовно поглядывая на сокамерника. Тягаться с ним в чаепитии бесполезно: я давно вылакал своё белое пойло, а он всё ещё цедит свою коричневую бурду. Пот на лбу выступил, стекает в мохнатые брови, вокруг носа скопился, а он не вытирает, говорит, так приятнее, теплее. Выполз, наконец, отдулся и принялся за кашу. Тут я ему не помощник — терпеть не могу каш, особенно гречневую. А он и её ест медленно и обстоятельно, ни крупинки не пропустит, всё пережёвывает тщательно. А что там пережёвывать? Глотай да глотай. Съел, сковородку хлебом вытер, и бутерброд в рот запихнул.
Мне хорошо с ним, с Горюном. С ним чувствуешь себя уверенно, он решает просто и уверенно не только свои, но и мои проблемы. И никаких Маринок нам не надо, пусть и не думает приходить. Нет, один раз, пожалуй, пусть придёт. А там видно будет.
— Если, — прошу, — ко мне придут, задержите, ладно?
Он сразу догадался, спрашивает:
— Как она выглядит?
— Серая такая, — говорю, а лица не помню.
— В яблоках? — уточняет. И мы оба хохочем. — Ладно, — обещает, — как-нибудь стреножу.
Больше всего меня привлекает в профессоре то, что он никогда лишнего не спросит, не лезет в душу, как наше бабьё, готовое ради любопытства вывернуть тебя наизнанку. Он не раз говорил, что у каждого обязательно должна быть личная жизнь с личными тайнами, если человек не барабан. А как трудно держать эти тайны в себе, когда они так и рвутся наружу. Повздыхал, повздыхал, но вредный конюх так и не спросил больше ни о чём, занятый мытьём сковороды. Пришлось в сердцах броситься на кровать и заново переживать преприятное приключение в одиночку. Зато можно было посмаковать волнующе-стыдные детали.
А ему и наплевать, опять собирается к своим одрам, даже не полежал после еды по-человечески. Наверное, там полежит. Я знаю, видел, у него в конюшне классная лежанка. Правда, твёрдая, зато тёплая, из старого облезлого тулупа и вонючих попон. Бичи тоже иногда, с разрешения, ночуют. Профессор вообще, как я заметил, старается поменьше бывать дома и никогда не появляется и не уходит засветло. Никогда не говорит, куда пошёл, надолго ли, когда ждать назад; не только уходит, не спросясь, но и появляется, когда вздумается. Может выйти сегодня, а вернуться завтра — личной жизни его я абсолютно не знаю. Наверное, так он ограждает меня от опасных контактов с врагом. Я пробовал возмущаться, но бесполезно. И знаю, что мы оба беспокоимся друг о друге: неучтённый комсомолец и недопрощённый враг народа.
— Как дела, — интересуется, — на трудовом фронте?
— А никак, — отвечаю равнодушно. — Упёрся лбом и ни с места. Извилин не хватает.
— А может, знаний? — как всегда угадывает он. — Вы говорили, что занимаетесь объяснением геологической природы электрического поля, так?
Надо же, запомнил.
— Угу, — мычу утвердительно. — Выдохся.
Он тщательно одевается в рабочую одёжку, по всей видимости, уйдёт надолго, обихаживать приобретение.
— Такое бывает. Ваш ум устал, и сколько бы вы его ни понуждали, идёт по проторённой дорожке в тупик.
Спасибо, объяснил. А что дальше?
— Вы точно знаете, — допытывается, — куда его направить? Уверены, что точно знаете конечную цель? Знаете, какие электрические поля создают искомые объекты?
— Ничего я не знаю! — вскричал я с отчаяньем от блужданий в тумане и сел.
И он присел, хотя полностью собрался.
— Не отступиться ли вам на время? — осторожно советует. — Не заняться ли какой-нибудь отвлекающей вспомогательной проблемой? — понуждает к безделью. — Пусть загнанный разум передохнёт, — привык к своим лошадям, и разум у него — лошадь. — Бывает, отдохнув от напряжения и переорганизовавшись, он сам выдаст правильное решение. — Это меня, как ничто, устраивает. — Попробуйте посмотреть на проблему с обратной стороны — представьте себе, какие электрические поля можно ожидать от известных геологических образований и объяснить выявленные несоответствия. — Правильно: умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт. Как Алексей. — И ещё, — продолжает домашний наставник, — мне кажется, вам для успешного внедрения геофизических технологий надо хорошо знать тылы противника — геологию месторождений. — Об этом и Алевтина намекала, и сам я знаю. Подумаешь, надоумил! Профессор-воспитатель! А если не хочется? А хочется так, на ширмачка, с налёту? Тогда что посоветуете делать?
Ничего не посоветовал, встал и ушёл. А я, естественно, упал на кровать и занялся любимым делом всякого уважающего себя человека — стал размышлять о том — о сём, вокруг да около, как научил конюх, о том, как огребу Ленинскую и докажу, что не лыком шит, без всяких ваших геологий. Поразмышлял, поразмышлял, потом взял Алевтинин сборник статей по геологии местных месторождений и, скривившись от скуки, стал изучать тылы противника.
Вечером следующего дня Горюн принёс бланк для грампластинок и список того, что он выбрал. Внимательно просмотрев, я согласился с его выбором, и мы оформили заказ, а я настоял, чтобы на моё имя: очень хотелось щёлкнуть по носу почтариху. К сожалению, не удалось, потому что дежурила другая, пожилая и здоровая. От такой и самому недолго схлопотать по рубильнику. Всё равно возвращался в эйфории, перевирая на все лады Лунную, пока не помешал легковой газик новой модели, притормозивший у тротуара рядом со мной. Дверца распахнулась, и стал виден наклонившийся над рулём Марат.
— Садись, — приказывает.
Всё, думаю похолодевшим кумполом, пластинки Горюну не отдадут… костюм почти ненадёванный… графики не кончил… а сердце куда-то оборвалось, ни в жисть не найти ни одному хирургу. Не хочется зайцу, а лезет в пасть, с трудом забрался в кабину, стараясь не соединять коленки, чтобы не слышно было стука.
— Здравствуй, — говорит шофёр, — торопишься?
Избави бог, думаю, мне не к спеху, могу и до конца жизни подождать.
— Не-е-е, — блею и не смотрю на него, чтобы страха в глазах не увидел.
— Как жизнь? — издевается кошка над мышкой.
— Я, — отвечаю бодро, — всегда «за».
Он не удержался и захохотал.
И вдруг разом оборвал смех и поправил жёстко:
— Не всегда: тогда, на новогоднем вечере, был против.
— Я не был против, — затараторил я, вытаскивая прищемлённый хвост, — я просто валял дурака по дурости.
А он опять жёстко, требовательно:
— Ты знал, что у неё роман с Жуковым?
Защитить женщину даже на краю пропасти — святое дело для благородного человека.
— Не было никакого романа, — горячусь, — все подтвердят, — и тихо, виновато добавляю: — Просто они любят друг друга.
Он хлопнул ручищами по рулю, как припечатал:
— Понятно, — и мне: — Спасибо, что предупредил тогда, — а я и не помню такого. — Выметайся! — командует.
Меня как ветром выдуло. Дверца захлопнулась, и чёрный газик защитного цвета, выпустив ядовито-зелёную струйку белого дыма, рванул по дороге, а я — в сторону, в ближайший переулок — вдруг передумает? — и околицей домой. Добрался весь в поту, залёг на кровать и одеялом с головой накрылся.
— Что с вами? — спрашивает профессор, оказавшийся дома. — Заболели?
Высунул пол-лица, взглянул с опаской на дверь и отвечаю скороговоркой, чтобы успеть, пока не взяли:
— Хор-р-р-ошего знак-к-комого встр-р-ретил.
Он, как всегда, понял, ко всему готов и лекарство заранее приготовил.
— От хороших знакомых, — говорит, — хорошо помогает крепкий чай и разварная картошечка с жареным луком и балычком.
Надо, думаю, попробовать. Вылез из укрытия, мазанул водой по глазам и — к столу. Лекарь ни о чём не спрашивает, ждёт, когда я сам расколюсь, знает, что не утерплю. На этот раз не дождётся. Про это — табу! В нашей камере про начальника КГБ не принято упоминать. Перетерпим.
Впервые отваживаюсь на горюновский чай. Сплошная горечь, и мозги заелозили друг об друга. Но легчает. Сердце нашлось — колотится на старом месте. Не зря он докторскую защитил. Картошка с балыком тоже полезли за милую душу. Совсем оклемался. Напился, наелся, теперь пусть берут, выживем.
— Знаете, о чём я на досуге подумал? — заводит отвлекающий разговор профессор, не дождавшись от меня объяснения странного поведения. — В социологии, да и в других общественных науках, есть такое понятие — модель социума, модель общества, объясняющая различные связи между определёнными развивающимися социальными группами, классами, по которым можно судить об общественном строе. Понимаете? — помолчал, чтобы я осознал сказанное, дождался, когда неопределённо кивнул лохмами, и неожиданно добавил: — Почему бы и вам для лучшего понимания проблемы не попробовать построить модель того, что ищете? Скажем, типового месторождения с соответствующими графиками над ним?
Я и варежку раззявил и про чёрный газик забыл. Ну, профессор! Ну, бачка! Вот даёт! Котелок-то варит! Он как будто в мозгах моих тухлых покопался и выудил то, что мне и самому приходило на больную голову в больнице, а когда выздоровел — начисто забыл.
— Радомир Викентьевич! — ору в восторге. — Быть вам техруком!
Он смеётся, довольный, усы приглаживает, отнекивается:
— Спасибо, — говорит, — за высокую честь. Согласен быть вице-президентом нашего небольшого научного коллектива. Принимаете?
— Единогласно! — ору снова и ставлю на проигрыватель наш гимн — Лунную сонату. Скорее бы утро! Я уже предвкушал, как всех поражу, как все сразу поймут, кто я…
Не вышло. С утра на весь медленно тянущийся день растянулась тягомотина с тряхонудией: готовили показушные материалы к докладу мыслителя на конференции, которая имела место быть через три дня. Едет вся группа поддержки в количестве шести инженеров. В прошлую зиму мне уже посчастливилось присутствовать на подобном техмероприятии, и никакого впечатления оно на мою недозрелую техническую душу не произвело. Вся скулосводящая научная часть конференции свелась к репетициям геологических отчётов партий, поскольку все доклады, за парой скучных исключений, были посвящены результатам работ, а они, мягко говоря, как и наши, не впечатляли. И всё же такие ежегодные сборища были необходимы, так как позволяли одичавшей в глухих посёлках экспедиционной элите увидеться, побазарить и, естественно, попьянствовать от души. Мне ни первое, ни второе, ни третье, вследствие малого стажа, не улыбалось, и я бы с большим удовольствием занялся занимательным моделированием, но ехать было надо. Надо отдавать долги чести.
Только подумал про долги, как сразу осенила свежая идея, как увеличить их отдачу и достойно реабилитироваться в глазах Алексея. Идея просто замечательная — плохие ко мне редко приходят, другое дело, что не все могут оценить по достоинству. Но эта сатисфакция, думаю, удовлетворит оскорблённого в полной мере. А придумал я ни много, ни мало, а сделать собственный вариант интерпретации ОМП и передать в качестве бескорыстного дара, как память о знаменитом геофизике, который первым нашёл месторождение, удостоенное Ленинской премии. Однако легко задумать, да непросто выполнить. Днём не сделаешь: приходится до посинения заниматься ответственной покраской и подтушёвкой когановских шедевров; значит, остаются два свободных вечера. Что ж, нам, трудягам, не привыкать. Придётся поднапрячься, а работать буду дома, в тепле, в горюновской холе и под допинговые звуки мировых шедевров.
Мне и самому понравилось то, что получилось под одобрительные ухаживания профессора. Обычно я чрезвычайно строг к себе и критически морщусь в каждом случае из десяти. Но тем, что сработал в этот раз, думается, вправе гордиться без зазрения совести. Больше всего восхищал здоровенный купол одинаково уплотнённых осадочных и эффузивных пород, построенный по графикам плотности и сопротивлений, на двух вершинах которого в локальных провалах уютно разместились оба месторождения. Поинтересовался у Алевтины, за счёт чего он может появиться, но та в глобальном масштабе не петрит. Мямлит недовольно, словно тупарю какому с 1-го курса, что уплотнение пород возможно только за счёт высокотемпературных новообразований и текстурных изменений при контактово-метаморфических воздействиях внедряющихся интрузивов. Я не гордый, я согласен с ней, сам читал, да забыл, а ей бы на этом тактично заглохнуть, так нет, она не может в последний момент не капнуть своим дёгтем в мою бочку мёда. Мощность таких образований, добавляет, не краснея, невелика — несколько десятков метров, редко — первые сотни. Если так, то у меня получается не купол, а блин. Что-то не так, мыслю, в геологическом королевстве, кто-то наводит тень на плетень, мутит артезианскую воду. Мой купол тянет вертикальной и горизонтальной мощностью на последние сотни метров и никак не меньше. Кто-то из нас явно косит. И у Петра в разрезе нет роговиков. Думал-думал, не додумал, передумал — выдумал: если в подтверждение геофизического купола геологических данных нет, то пусть будет хуже последним. Они есть, эти самые контактово-метасоматические минералы, я убеждён — а это немаловажно, но застряли глубже, ближе к глубинному интрузиву. К поверхности вырвались только остаточные тепловые потоки, вызвавшие только текстурные изменения в породах. Контактово-теплофизические процессы уничтожают влажно-глинистые межпоровые перемычки и соединения, уменьшают пористость, влажность и влагоёмкость изменённых пород и тем значительнее, чем ближе породы расположены к магматическому очагу — глубинному интрузиву. Отсюда и аномальный рост электрических сопротивлений пород, и образование теплофизического купола. С усыханием пород растёт и их плотность, не достигая, однако, величины роговиковой. Таким образом, геофизический купол есть не что иное, как самый внешний фланг контактово-изменённых пород над скрытыми рудообразующими интрузивами, который устанавливается только геофизическими методами. На том стоим, и стоять будем насмерть. С купола нас не столкнуть никакой силой.
Лишь бы не провалиться в верхнекупольные понижения сопротивлений, которые логично объяснить локальными зонами разуплотнения, вызванными вторичными рудообразующими метасоматическими процессами, приуроченными к глубинным зонам повышенной трещиноватости, способствующим внедрению малых интрузивов. Именно в таких зонах и размещены Алёшкины месторождения, и, значит, такие локальные геоэлектрические образования могут быть отнесены к числу поисковых признаков. Вот оно где, моё месторождение! Дело осталось за малым: найти контактово-метаморфический купол и гидротермальную воронку в нём. Конечно, в воронке не всегда будет руда, и не всегда промышленная, но это уже не моя забота. Если обнаружатся дополнительно геохимические ореолы, то шансы резко возрастут. Такие же ореолы на флангах купола бесперспективны, потому что ничего, кроме мелкого оруденения в слабо проработанных метасоматическими растворами зонах, не фиксируют.
Очень хотелось бы аномалии естественного электрического поля и положительные магнитные не даечного характера, наблюдающиеся в пределах купольной геоэлектрической воронки, связать непосредственно с рудными телами, как делают в экспедиции, но для этого, к сожалению, нет оснований. Во-первых, нет чёткого совпадения, и, во-вторых, концентрации рудных минералов и размеры рудных тел недостаточны для образования надёжных аномалий, и поэтому логичнее связать их с обогащением вторичной колчеданной минерализацией, в частности, для магнитных аномалий — с пирротиновой. Колчеданная минерализация развита в регионе повсеместно. Можно лишь констатировать, что наличие этих аномалий увеличивает поисковую значимость геоэлектрического признака. Аномалии ЕП, наблюдающиеся на флангах геоэлектрического купола, бесперспективны так же, как и геохимические ореолы. То же относится и к отрицательным магнитным аномалиям. Наличие положительных и отрицательных аномалий свидетельствует о разновременности пирротиновой минерализации. Широко и интенсивно распространенная обратно намагниченная минерализация лучше отвечает раннему типу, приуроченному к глубинным разломам. При образовании купольных структур она частично или полностью уничтожалась тепловыми потоками или переоткладывалась в виде бедной и прямо намагниченной в гидротермальных ореолах. Поэтому любые отрицательные магнитные аномалии всегда бесперспективны, где бы они ни наблюдались.
Всё! На этом я выдохся. Быстренько, пока не забыл, аккуратненько нарисовал это всё в произвольном вертикальном масштабе на отдельном листе так, чтобы можно было приложить к графикам и к разрезу ОМП, и получилась у меня наипервейшая во всей округе модель. Определение это, подаренное профессором, очень мне нравилось. Оно, несомненно, звучнее штампов «типовое месторождение», «типовая структура» и т. д. и своей необычностью и звучностью уже внушает доверие. Я его ещё больше усилил, добавив «геолого-геофизическая», поскольку модель отражает синтез представлений и фактуры, и был несказанно доволен собой, надеясь не без оснований, что и Алексей будет доволен мной. Вечером, перед отъездом, я на всякий случай прорепетировал защиту идеи в нашей аудитории в присутствии авторитетного специалиста по моделям, профессора социологии, и он одобрил и особенно возрадовался, когда узнал, что старался я не для себя, а для дяди.
Одна из моих золотых заповедей: если что-то не хочется делать — не делай, потому что всё равно ничего хорошего не получится. Заповедь сработала и на этот раз.
Добирались до экспедиции на местном автобусике, двадцатиместном газике, продуваемом через неплотно прилегающие стёкла в окнах, кое-где забитых фанерой, насквозь. Железный кузов без внутренней обшивки не сохранял тепло, но интенсивно впитывал холод, а драные сиденья из дерматина леденили зад. Впрочем, моему тощему заду обледенение не грозило, поскольку мне на ближайшие два часа досталось стоячее место. Конструкторы чуда пассажирской техники совсем не предполагали стоячих пассажиров, навесив крышу так низко, что мне, гиганту, пришлось подобно Атланту держать её на бычьей шее и геркулесовых плечах. Превратившись в живую пружину между потолком и полом, я почти не мёрз, и если бы кто-нибудь из сидящих вздумал со мной поменяться, я бы ещё крепко подумал. Правда — недолго.
Окончательно замёрзли, когда чапали на негнущихся конечностях с полкилометра от остановки до конторы экспедиции, да ещё против ветра, задувавшего в самую душу. Когда подходили, интерес к каким-либо научным занятиям окончательно вымерз, и хотелось только одного: занять где-нибудь в заднем углу местечко у батареи и, оттаивая, покемарить.
Конечно, не вышло. Конференция началась, не дождавшись нас, и когда мы, звеня сосульками и скрипя суставами, ввалились в зал, все удобные задние места оказались заняты. Однако, наше появление произвело настоящий фурор: во-первых, все были нам рады, а ещё больше тому, что сидели в тепле, и во-вторых, мы взбодрили безнадёжно засыпающее сообщество, включая и докладчика. Пришлось неуклюже пролазить на передние места и преть в одёжке до перерыва. Естественно, ни о какой целебной дремоте и речи не могло быть. Впереди торчали всевидящие затылки начальства, а сзади караулили каждое движение любопытствующие взгляды скучающей аудитории. Можно было только оглядеться, пока докладчик восстанавливал прерванный бубнящий ритм косноязычной речи.
Смотрю, в президиуме пристроился сбоку-припёку Гниденко и что-то усердно строчит, наверное, дельные замечания по докладу. Эти президиумные всегда что-нибудь пишут, давая понять остальным, что у них ни минутки нет свободной. Или боятся заснуть у всех на виду. Я им сочувствую. Если бы я был начальником, то садил бы президиум в задних рядах около батарей. Сидит бедный Стёпа, пыжится, глаза опустил, никого не замечает, будто нет никого, кроме него, даже старых знакомых не видит. Весь белобрысый, но уже с глубокими залысинами, с прилизанными мягкими волосами, с прижатыми тонкохрящеватыми ушами — вылитый бюрократ-чинуша с неуловимым взглядом. Такими не делаются, а рождаются.
У меня колоссальная сила воли, и если я как следует напрягусь, вопьюсь в кого пронзительными глазами, то тот обязательно ответно взглянет. Если мне это не надоест. Ну, думаю, Стёпа-кореш, счас я в тебя такую прану пущу, что ты свои занятые зенки быстро поднимешь. Устал, правда, боюсь, как бы ещё чего не пустить. Многие не поймут, что это тоже прана, только бракованная. Напружился, что есть силы, аж шея вспотела, вперился в него пронзительным взглядом, а он знай себе пишет, ни ответа, ни привета, не знает, наверное, что я на него гляжу. В глазах рябит, слёзы скапливаются… ну, наконец-то, не выдержал и посмотрел встречь. Я ему дружески моргаю, спуская слезу на щеку — не дрейфь, мол, геноссе, прорвёмся. А он строго так, без всякого живого выражения посмотрел на меня пару секунд и опять упёрся носом в писанину. Совсем зазомбировали парня. В перерыве обязательно надо будет подбодрить. В крайнем случае, уговорю Когана, чтобы взял к нам хотя бы оператором.
Вспомнилось, как мы — я, Гниденко и Свищевский… — кстати, где Боря? Оглядываюсь по сторонам, назад шею скрутил, нигде третьего друга нет. А он, нахалюга, в первом ряду устроился, рядом с руководящими кадрами. В тёмном костюмчике, с красным галстуком в жёлтый горошек, нога на ногу, ботинки коричневые на толстой микропоре, на коленке блокнот, в волосатых пальцах чёрная авторучка с золотыми ободком и пером — прямо пижон с одесской набережной. Такого барахла в здешних лавках не купишь. К этому подходить не хочется. Так вот, встретились мы, значицца, в отделе кадров Управления в Приморске. Оказывается, ехали одним поездом, а встретились сейчас. Ждём, когда нам выпишут направление в экспедицию. Они оба из Свердловска, из тамошнего Горного. Сразу решили добираться вместе. Вернее, они пригласили меня в компанию, а я сделал им честь.
Деньги у всех троих были на исходе, и пришлось, хотя мы имели новенькие дипломы инженеров, лезть в общий вагон местного зачуханного поезда. Почему-то и все лезли в этот вагон, оставляя без внимания плацкартные. Пришлось разделиться и вдавить в толпу, осаждавшую дверь вагона, самого юркого и проворного из нас — Борьку. Мы быстро потеряли его из виду, но когда в числе последних с достоинством проследовали в вагон, он сидел на самой верхней, третьей полке, застолбив соседнюю вытянутыми кривыми ногами. Не мешкая, оба моих спутника втянулись в тёмное подпотолочное пространство и затихли, а я с трудом и руганью пристроил тощий зад четвёртым на нижней полке, радуясь за друзей.
К тусклому утру поезд с частыми и долгими остановками докатился всё-таки до конечной станции, и пассажиры так же шустро и навалом, как залезали, повалили вон. Мне подумалось, что здесь такая нахрапистая система жизни, но оказалось всё проще: когда двое выспавшихся и один сонно клевавший тоже выбрались, не спеша, из вонючего вагона, два автобуса, набитые до отказа, пылили вдали в сторону нужного нам посёлка. Мир, однако, не без добрых людей, и они нам посоветовали пройтись с километр до основной трассы и там поймать попутку. Мы ловили её до самого вечера, вытягивая все шесть рук, но шофера, не обращая внимания на отчаянные жесты и не слыша импровизированных проклятий, проносились мимо: в кабинах грузовиков уже сидели счастливые пассажиры. Наконец, когда мы, отчаявшись, натаскали сушняка для ночного костра, рядом притормозил расхлябанный «ЗИСок-5», загруженный почти под завязку кирпичами, накрытыми листами фанеры. В кабине кто-то сидел.
— Ну, куда я вас? — заблажил шофёр, оправдывая жадность. И тут же подсказал: — На кирпичи, что ли? — Мы готовы были ехать на чём угодно, лишь бы не остаться ночевать на дороге, и, не ожидая разрешения, полезли наверх. Шофёр выскочил из кабины, попинал сапогом по шинам, проверяя, выдержат ли они добавленный груз, и назвал цену за удобства. Борька наклонился ко мне, давай, говорит, сколько есть. Я, не чинясь, отдал всё до рублика, они что-то вдвоём добавили, шофёр спрятал калым, и мы покатили, елозя по фанере в надежде не сверзиться за борт на крутых поворотах. Где-то с середины дороги, замёрзнув, залезли под один лист фанеры, изобразив сандвич, и затихли, крепко ухватившись за передний борт.
Чтобы забыть про неудобства и холод, я перебирал в памяти то, о чём яростно спорили дорожные друзья в ожидании попутки. Оказывается, я один ехал в неведомое, в полнейшем неведении будущего и в постыдном равнодушии к судьбе. Они всё знали, знали все должности, оклады и всякие коэффициенты к ним, всё распланировали ещё в институте по годам и штатному расписанию, а детали уточнили за долгую дорогу в поезде. И всё равно спорили потому, что дорожки выбрали разные, и каждый отстаивал свою, добравшись до перекрёстка с тремя указателями, как в сказке: налево пойдёшь — в науку попадёшь, направо свернёшь — в администраторы угодишь, прямо пойдёшь — прямиком в тайгу на полевые работы загремишь. Борька, естественно, отстаивал левый путь и звал нас с собой, доказывая, что без научного прогноза поиски месторождений неэффективны. Стёпа упорно гнул направо, убеждённый, что без рационального руководства, в том числе и наукой, никакие работы не будут успешными. Ну, а мне спорить было не о чем, поскольку осталась только одна свободная дорога, дорога в неведомое, и ехать туда после ихних споров не хотелось. Наша троица напомнила мне известных персонажей басни Крылова. Лебедем, конечно, виделся Борька, хотя и был смуглым с чёрным оперением, упорной щукой — Степан, но я бы, не в обиду дедушке Крылову, сравнил его, скорее, с кротом-альбиносом, ну, а мне досталась почётная роль рака. Я даже посмотрел на руки и убедился — самые настоящие клешни. С такой упряжкой никакая геофизическая телега не сдвинется с места.
Пока тешился приятными воспоминаниями, очередной бедняга закончил очередной бред, и объявили самое лучшее в таких мероприятиях — перерыв. Сорвавшись с места, понёсся, спотыкаясь о чужие ноги и путаясь в своих, успокаивать друга.
— Приветик, — щерюсь радостно, нависнув над неутомимым писакой. Заглянул ненароком ему под руку, вижу, переписывает доклады и докладчиков, чисто так, аккуратно, старается. Поднял на меня утомлённую личность, отвечает хмуро:
— Здравствуй. Чего тебе?
Мне-то ничего, думаю, я в порядке, а вот тебе?
— Захомутали? — интересуюсь участливо, предвкушая, как обрадую лестным предложением.
— Никто меня не захомутал, — пыжится Стёпка, вперив в меня строгий взгляд остекленевших глаз. — Я работаю теперь старшим инженером в производственном отделе и занимаюсь своей работой, ясно?
У меня и челюсть с полуулыбкой отвисла. Ну, думаю, зря старался, не захочет, наверное, в операторы.
— Ты хочешь записаться в выступающие? — издевается вылупившийся старший инженер.
— Не-а, — скромно отказываюсь, — в следующий раз, — и дарю ему бесплатно одну из своих знаменитых сентенций, может, пригодится в новой должности: — Чем больше молчишь, тем умнее кажешься.
А он:
— Тебе, — кривится, — это не грозит, — и снова по уши влез в важные бумаги, начисто забыв о недавнем лучшем друге.
Как всегда в нужный момент в мозгах застопорило, и ласкового ответа никак не сообразить. Э, думаю, ладно, приеду домой, отвечу. Тем более, что щука унырнула, а сзади кто-то панибратски трескает по плечу, сбивая мысль и пыль с нового пиджака.
— Здорово, Лопухов, — оборачиваюсь — Борька радуется встрече. От души отлегло, хоть один оказался настоящим другом. Клешню, т. е., руку сую, лыбюсь в ответ:
— Здорово, пижон!
Он мельком так, как женщины при встрече, оглядел меня, спрашивает, завязывая разговор:
— Чем занимаешься? Доклад привёз?
— А то! — подтверждаю, вспомнив, как закоченели пальцы, пока тащил рулон чертежей. — Вон, развешивают. — Как раз наши шестерили у стенда, закрепляя когановские портянки.
— Твои? — разочарованно удивился друг. — А я слышал, что Коган будет выступать.
— У нас общий доклад, — уточняю дипломатично, чтобы не разочаровывать пижона. — А ты как? — интересуюсь взаимно.
Он аж заглянцевел христовым ликом, обрадовавшись возможности сообщить преприятнейшее известие.
— Нормально, — гнусавит, спотыкаясь на букве «р», — перевёлся в Тематическую партию старшим инженером, поступил в заочную аспирантуру, — и ещё раз попытался покровительственно врезать по плечу, но я вовремя уклонился, пожалев пыли. — Так что, — сообщает, — живём, как можем. Орест Петрович! — ринулся к главному инженеру, тоже начисто потеряв интерес к старому другу. Вот, думаю, и лебедь взлетел, пора и мне от них пятиться. Как раз Лёня зовёт, помочь надо развесить. Без меня он как без двух правых рук.
Сначала наш мыслитель растекался мыслию по древу магниторазведки, рассказывая, как у нас всё классно с ней. А для доказательства использовал заначенные у молодого инженера, подающего большие надежды, карты и идеи, расцветив собственными лишними объяснениями. Всё равно молодец! Ничего не перепутал. Жалко, что постеснялся назвать идеолога, можно было бы славненько утереть носы друзьям. Потом перешёл к электропрофилированию, показывая на больших чертежах-простынях неопределёнными тычками указки, как легко и точно прослеживаются методом литологические пласты и контакты. Я и тут ему помог. На графиках эти самые пласты и контакты не очень-то видны, зато на разрезах, раскрашенных мною ярко и контрастно — даже очень, не придерёшься.
А никто и не хотел. Электроразведка в экспедиции была в зачаточном состоянии. Никому из начальников и техруков не хотелось связываться с трудоёмким методом, требующим больших бригад и больших материально-технических затрат, да к тому же с сомнительными не только геологическими, но и экономическими результатами в здешнем чересчур мокром климате. Зачем корячиться и рисковать, когда есть самый доходный, простой и самый эффективный геофизический метод — металлометрическая съёмка, с самым простым и надёжным прибором — кайлометром. Ещё, правда, делали магниторазведку, потому, что была плановой, обязательной, и кое-где электроразведку методом ЕП, результаты которой и обрабатывать не надо. Пусть уж Коган, раз взялся сдуру за гуж, докажет, что дюж. Посмотрим, как вывернется, тогда и поможем: или утонуть, или вытянуть остальных.
Стоит бедный Лёня, переминается с ноги на ногу, облизывает пересохшие губы, ждёт вопросов, а их нет; все замерли, никак не могут разродиться. Понятно: когда не интересно — и спрашивать не о чем, особенно, когда ничего не ясно. Главный инженер поднялся, увещевает не тянуть время. Всё равно молчат, не жалеют времени, действуют по олимпийскому принципу: главное не участие, а присутствие. С родами сейчас что-то плохо у нас. Наконец, в заднем ряду сразу двойня. Поднялся какой-то худой, лохматый и небритый, очевидно из самых дальних сёл, где нет парикмахерской, и спрашивает:
— Я так понимаю: метод предназначен для прослеживания геологических пластов и контактов, т. е., в помощь геологической съёмке, верно?
— Верно, — обрадовался докладчик, дождавшийся интересного вопроса. А я думаю: господи, как медленно передаётся озвученная мысль, раз она только-только дошла до задних рядов. А тот, до кого дошло, ещё родил:
— То есть, вашим методом непосредственно рудные тела не ищутся и не прослеживаются, так? — и сел, довольный тонким замечанием и тем, что поддержал регламент, ожидая явного подтверждения.
Но он не на тех напал. Коган с маху врезал ему под дых:
— Пока, — отвечает, — так.
Пока! Т. е., может быть и так, а может случиться и наоборот, попробуй, возрази? Больше никто не отважился на провокационные вопросы, и к всеобщей радости объявили обеденный перерыв.
Я зацапал примиренческий дар и спешу протиснуться к Алексею с Петром, а они, не ожидая меня, намылились на выход. Подлетаю к ним:
— Здравствуйте.
Алексей приветливо так улыбается и руку протягивает, у меня сразу от сердца отлегло: значит, не держит зуба в заначке. И Пётр мне рад. Можно было бы постыдный инцидент и замять втихую, но я не из тех, для меня принципиально важно быть чистым перед собой. Говорят: береги честь смолоду, и я каюсь:
— Извините, — говорю, — за двойную подлость.
Они вмиг посерьёзнели, думая, что я им здесь успел пару свиней подкинуть.
— Извините, — объясняю, — что не смог в акте отразить своё положительное мнение об ОМП.
— А-а, — оттаял Алексей, — это… в том твоей вины нет.
Пол-прощения получено. Нужна полная реабилитация, и я вытаскиваю из-за спины чертежи ОМП и каюсь во второй раз:
— А ещё извините за то, что по-шпионски скопировал ОМП и сделал свою интерпретацию, — покаялся и чувствую, что взмок со спины: тяжела ты, шапка грешника.
— Ну-ка, ну-ка, — берёт чертежи Алексей, — интересно, что у тебя получилось. Пойдём, присядем, — и возвращается в ряды кресел. — Пётр, ты иди, я задержусь ненадолго.
Тот — ни в какую.
— Вот ещё, мне тоже охота посмотреть.
Присели, развернули чертежи, придерживаем втроём, чтобы всё было видно.
— Коган видел? — неожиданно спрашивает Алексей.
Я даже оглянулся от неожиданности, испугавшись увидеть не ко времени вспомянутого.
— Нет, — успокаиваю, — я дома вкалывал.
И началась наша мини-конференция: мой блестящий доклад, их острые вопросы, общие догадки и дополнения. И про обед забыли.
— Здорово, — подытожил Алексей, и Пётр согласно кивнул. — Забирай, — свернул чертежи и подаёт мне.
Я даже оторопел.
— Нет, нет, — отталкиваю, — я для вас делал, для интереса, мне не надо.
Они не настаивали.
— Ну, тогда спасибо, — благодарит Алексей и опять протягивает пять, а за ним и Пётр. Так мы и заключили окончательный и вечный мир.
Народ стал лениво собираться, осоловев от обеда с непременным допингом, рассаживался в надежде подремать под убаюкивающие научные сообщения и набраться силёнок для вечерних жарких дебатов в местном барачном ресторанчике. Надо было и мне отчаливать на место, пока Коган не застукал в подозрительной компании.
Послеобеденный наукообразный трёп продолжился однообразными выступлениями четырёх или пяти докладчиков, монотонно и безнадёжно доказывающих, что выявленные ими ореолы и геофизические аномалии являются перспективными и требуют дополнительных детализационных исследований и проверочных горных работ. Но они зря напрягались, потому что никто и не собирался с ними спорить, у каждого были точно такие же перспективные ореолы и аномалии, одного не было — рудных тел и месторождений. Вообще вся конференция по задумке начальствующих организаторов должна являться выставкой достижений геофизического хозяйства, но ей явно не хватало изюминки — конкретных поисковых результатов.
Умный Коган, от души посидев с друзьями за обеденным столом, пришёл почти к перерыву заметно на взводе. Под завидущие взгляды маявшихся в тоске конференциатов он, улыбаясь, шумно пролез к стене, привалился боком на спинку стула и расслабленно замер, привыкая к гробовой атмосфере. Однако взведённая деятельная натура не выдержала долгого бездеятельного напряжения, и мыслитель начал переговариваться и пересмеиваться с соседями и тревожить выступавших каверзными провокационными вопросами, чем несказанно тешил публику, не чаявшую, как выйти из сомнамбулического состояния и дотерпеть хотя бы до перерыва. Все и пялились больше на развлекателя, чем на докладчиков, ловя каждое двусмысленное, а то и явно обидное словцо затейника, а он, чувствуя популярность, распоясывался всё больше, сбивая серьёзный строй важного заседания на базарный балаган. Даже когда объявили перерыв, народ не торопился, по обычаю, на перекурево, боясь упустить что-нибудь из поддразнивающих хамилок.
После перерыва наступила очередь Алексея. Вряд ли кто его внимательно слушал, кроме меня и, как ни странно, популистского резонёра. Легкомысленный настрой учёного сброда невозможно было сбить никаким серьёзным сообщением. На всех лицах виднелись довольные улыбки, сонной апатии как не бывало. Радовались даже те, кто с дальних мест ничего не слышал из Лёниных перлов. А я его возненавидел.
Успокоились и стали приходить в рабочее состояние только тогда, когда послышался скрипучий голос главного инженера, интонацией определивший неприязненное отношение к докладу. А хорошие подчинённые умеют улавливать самые тонкие интонации голоса начальства.
— У вас было задание, — талдычит Дрыботий, — выявить по наблюдениям на ОМП рациональный комплекс поисковых методов. Вы задания не выполнили.
Надо же! У всех было всё хорошо без геофизики, и вот, у Алексея, первого с геофизикой, плохо, вернее, никак. Он не теряет духа и спокойно оправдывается:
— Мы и не могли его выполнить, поскольку ожидавшихся аномалий от рудных объектов утверждённым заданием комплексом методов не получилось. — Молодчина, не делает убийственных выводов. — Считаю, — договаривает, — задание некорректным.
Все и про затейника Когана забыли в ожидании небольшого мордобойчика в дружной семейке технических руководителей. Ждут и помалкивают, предпочитая слушать занимательный диалог, не вмешиваясь, поскольку третьего лишнего в драке обязательно побьют. А меня больше всего удивило и расстроило то, что Алексей почему-то ни единым словом не обмолвился о моей интерпретации. То ли посчитал, что должен отчитаться за свои успехи, то ли посчитал не этичным впутывать молодого инженера в заведомо проигрышную ситуацию, то ли не до конца освоился с чужими идеями.
— У вас есть ещё что? — скрежещет, задыхаясь от сдерживаемой ярости, Орест Петрович. Надо понимать, что он не был сторонником работ на ОМП.
Алексей, молодчага, не тушуется, не дрейфит, наверное, заранее внутренне подготовился к трёпке, и смело вызывает огонь на себя.
— Отрицательный ответ — тоже ответ, — влупил спокойненько по мозгам. — В результате проведённых исследований можно с большой долей уверенности утверждать, что такого типа рудные объекты геофизическими методами не фиксируются. — Оп-ля! Вижу, Дрыботия чуть не затрясло. — Но их следует продолжать на других объектах, расширяя комплекс методов, совершенствуя методику и накапливая фактический материал.
— Бессмысленно, — подал голос Лёня, даже не соизволив подняться. — Нас учили, — как будто нас не учили! — что каждое месторождение есть геологический уникум, и придётся на каждом проводить опытно-методические исследования. А как быть с не известными нам скрытыми месторождениями? Стандарта в геологии нет.
— Но есть общие детали, — перебил оракула не сдающийся Алексей, — косвенные признаки, в той или иной мере дающие представление хотя бы о положении месторождений, в том числе и скрытых.
— И вы их выявили? — с ехидцей спросил Дрыботий.
— На этот счёт есть интересная гипотеза Лопухова, — отвечает Алексей, и во мне всё замерло. Он перевёл стрелку, конечно, не с тем, чтобы завалить меня ради своего спасения, а чтобы весь триумф достался автору, без примазанников. А всё равно неуютно.
— Не знаю такого, — включился в разговор главный геолог Антушевич, у которого, как и у Когана, отчество было переиначено — все звали Игнат Осипович, а на самом деле он был Иосифовичем. — Из какого института?
Всё, думаю, пора перенимать оружие из ослабевших рук товарища.
— Из Ленинградского горного, — отвечаю, смело поднимаясь на дрожащих ногах. Сколько раз проклинал я непутёвый каланчовый рост. Был бы коротким, встал — и мало кто видит, а так — весь в обзоре, стоишь, как на открытом незащищённом месте.
Осипович-Иосифович повернулся, сидя, ко мне, смотрит с любопытством, без зла в глазах.
— Это что за научный сотрудник у нас объявился?
И все тихо заржали, радуясь, что напряженка спала, а больше всех тот, худой, лохматый и небритый из задних рядов, как будто увидел себя в зеркале.
— Ты чей? — допытывается Антушевич.
— Когана, — называю научного руководителя.
— Твой? — удостоверяется у мыслителя Игнат неверующий.
— Наш, — сознаётся Коган неуверенно, словно предчувствуя, что ихний не совсем их.
— Ладно, — соглашается главный геолог, — давай иди, — обращается ко мне, — рассказывай, что ты косвенного напридумывал.
Опять все облегчённо зашевелились, усаживаясь поудобнее в предвкушении комедийного зрелища на знакомую научную тему. Наш народ хлебом не корми, а только дай посмеяться над собой. Немцы смеются над другими, наши — над собой, так уж устроены.
Хорошо, что я порепетировал дома на Горюне и здесь рассказал Алексею с Петром, в третий божеский раз было намного легче. Дважды уверившись в незыблемой правоте, поневоле почувствуешь себя настолько уверенным, что видишь зал в деталях. В какое-то время даже сумел удивиться, обнаружив полную тишину и внимательные неравнодушные глаза. Комедия на поверку оказалась серьёзной психологической пьесой. Лишь бы не трагедией! Я так сильно верил в свою геолого-геофизическую модель, что вера, похоже, передавалась не только в том, что говорил, но и в том, как говорил: убеждённо и страстно, как говорили наши революционеры перед царским судом. И лишних слов не болталось на языке, и косноязычие не тревожило, и мысли были ясными, чёткими, выстроенными в нужном ранжире. Жалко, что в зале не было профессора. У меня даже хватило наглости закончить кратко-весомо:
— Я кончил, — и сразу почувствовал, что весь взмок, а на высоком умном лбу сильно и ровно бьётся какая-то извилинка, словно невысказанная, забытая мысль просится наружу. Я не только кончил, я кончился.
— Так, — чему-то радовался Антушевич, перехвативший бразды правления конференцией у главного инженера. Наверное, тому, что я кончил, но не кончился. — Настоящий реквием! — Я не знал, что это такое, но подозревал, что-то торжественное и принимаемое всеми на «ура» без лишних возражений. Как я ошибался! — Вопросы есть? — обращается Игнат к залу.
Есть! Да ещё сколько! Лес рук! Ради бога, не надо меня спрашивать, я всё сказал, что знал, и даже больше. Вспомнил профессорское: если придётся отвечать враждебному собранию, старайтесь обойтись односложными ответами и ни в коем случае не ввязывайтесь в споры. Примем к сведению: кратко и без свар. От меня, если разозлить, вообще трудно получить внятный ответ, потому что мягкий язык заплетается, и ответы изо рта лезут пачками, мешая друг другу. Пусть имеют в виду.
— Давай, Степан Романович, начнём с тебя, — предлагает главный геолог поднять ружьё наизготовку бывшему дружку.
Тот вскочил как взведённая пружина и тараторит дробью:
— Из вашего… — явно занял позицию по другую линию фронта, — сообщения следует, что картировочные геофизические работы невозможны, так? — и, не ожидая ответа, который ему и не нужен, добавляет ехидно, поглядывая на Когана: — Но ваша партия проводит большой объём таких работ. Как вас понимать? — положил палец на курок.
Спасибо, думаю, друг, за предательский вопрос, но не спеши с убийственным выстрелом.
— В пределах рудных полей, — отвечаю кратко, ровным голосом, — с развитыми на них контактово-метаморфизованными породами с выровненными сопротивлениями, картирование низкоомных пород бесперспективно, но решение частных задач по картированию высокоомных пород, таких как известняки, кремни, магматические тела, вулканические лавовые образования, возможно. К тому же, — добавляю, — электропрофилирование эффективно для выявления, прослеживания и элементарной классификации трещин и трещинных структур.
— Вы что, — не унимается Стёпка, опустив ружьё, — не понимаете, что ставите крест на ваших площадных работах?
Я молчу. Я в такие серьёзные споры не вступаю. Пусть ответит сам себе: он начальник — значит, умный, я подчинённый — значит, дурак. Умный ещё что-то забубнил невнятно, но Антушевич прервал:
— Выступление потом. Ты что-то хотел спросить, Орест Петрович?
Обычно начальники задают вопросы, когда никто не хочет, и выступают последними, а сейчас лезут наперёд, торопясь задать нужный настрой колеблющемуся сборищу.
— Ваша, так называемая, гипотеза, — нацеливает главный инженер не дробью, а жаканом, — отвергает не только наращиваемые экспедицией площадные работы, но и поисковые геофизические исследования в целом. Намеренно, или вы этого недопонимаете?
Начальству всегда надо отвечать коротко: «да», «нет», но лучше «да».
— Прямые, — отвечаю скромно, — да.
— Вас, — ярится зазря, брызгая слюной, — плохо учили в вашем знаменитом институте, если вы не знаете, что рудные тела наших месторождений относятся к классу сульфидных, а значит, и к благоприятным для обнаружения геофизическими методами.
Зря он со мной, теоретически подкованным на все сто, связался, только авторитет главного инженера портачит.
— Как показывает анализ, — просвещаю спокойно, — рудные тела местных месторождений характеризуются, во-первых, недостаточной мощностью для разрешающей способности методов и масштаба съёмок, а во-вторых, что главное — недостаточной концентрацией сопутствующих аномалеобразующих сульфидов, не говоря уж о рудной минерализации. — А дальше совсем выбил ружьё из его рук. — В учебнике по физическим свойствам, — сообщаю необидно, — есть всем известная графическая зависимость сопротивлений пород от объёма неокисленных сульфидов. В рудах они окислены почти нацело. Так вот, из приведённой теоретической зависимости следует, что аномальными являются концентрации порядка 60–70 %, что нереально для рудных тел. То же самое следует и из решения прямых задач по палеткам.
Ему и крыть нечем.
— Демагогия, — рычит, пытаясь запугать административным авторитетом, — теория и практика — разные вещи. У вас есть геологические подтверждения? — сам себе в ярости канаву роет.
— Вот, — говорю, и показываю на ОМП. Он и скис, бормочет, что один случай ещё не тенденция, бодрится, настаивая, что нельзя разрушать отработанную и выстроенную систему работ, основанную на долговременном опыте, но это была пальба вхолостую.
Потом спрашивали про модель, насколько она устойчива, и пришлось разъяснить, что у меня зачаточный вариант, который необходимо по мере накопления фактического материала и, особенно, наблюдений на новых ОМП совершенствовать, а вместе с ним и комплекс поисково-картировочных методов и методик работ и задач геофизических исследований. Кто-то, ни черта не поняв или прохлопав ушами, в отчаяньи спросил, какие аномалии по модели являются наиболее перспективными, и я его успокоил, ответив, что никакие, и все нужны для комплексной расшифровки. Ещё спрашивали…
А потом начались, да ещё без перерыва, разгром, раздрай, раздолбай и лёгкое издевательство. Наше активное научно-производственное сборище с одинаковым энтузиазмом вначале поверило в меня и мои идеи, а в конце так же дружно разуверилось. У нас любят не созидать, а разрушать, и поэтому с нескрываемым удовольствием давят выскочек-умников, особенно с подачи начальства. Один расшумелся, что у них отрицательные магнитные аномалии в комплексе со вторичными геохимическими ореолами являются надёжным признаком оруденения, но когда я спросил, сколько они дали месторождений, предпочёл отмолчаться. Другой долго и туго долбил, что только аномалии ЕП в совокупности с геохимическими ореолами отображают рудные объекты, но и он не мог похвастаться промышленными рудными телами. Тогда оба вперебивку заорали, что я не геофизик, а враг геофизики, и таких молодых да ранних надо давить в зародыше, чтобы они не мешали нормально работать. Но были и такие, кто, допуская издержки молодости и отсутствие практической квалификации, призывали прислушаться и использовать здоровое начало гипотезы, заключающееся в моделировании геологии месторождений и физических полей в качестве опоры при выстраивании политики поисков. Однако, больше было всё же тех, кто обещал вывести прохиндея на чистую воду и уничтожить в зародыше вместе с зачатком пресловутой модели. Скандальчик постепенно перерастал в скандал. Одни хотели работать, чтобы заниматься разумными поисками, другие — их было большинство, — чтобы зарабатывать легко и много, не задумываясь о поисках. Не остался в стороне от общего возбуждения и наш мыслитель.
— Конечно, — начал он авторитетно, и все примолкли, внимая местечковому оракулу, — предлагаемая гипотеза не более чем авантюра. Но в каждой авантюре всегда есть рациональное зерно, которое следует отделить от плевел и выращивать, но не нашими мизерными силами, а где-нибудь в научно-исследовательском институте, выделив ему для этого необходимые средства. — А он, Коган, конечно, постарается, чтобы хлебное задание попало московским друзьям. «Правильно», — поддакнул неоперившийся учёный с первого ряда. — А нам, производственникам, — продолжал Лёня, — целесообразней, чтобы ускорить поиски, не тыкаться по мелочам, ориентируясь на необоснованные идеи, а наращивать комплексные площадные исследования. Кесарю — кесарево: геофизики должны заниматься геофизикой, передавать полученные материалы геологам, а те — проверять выявленные аномалии геологическими методами. Уверяю вас — все будут довольны. — Присутствующие явно были довольны, что и выразили в дружных аплодисментах. Главное, не надо напрягаться и думать, что получится — паши да паши, да спихивай с конвейера.
— Всё это хорошо, — соглашается Антушевич, отвечающий в экспедиции за геологическую эффективность работ, — найдётся месторождение, обязательно найдутся и многочисленные первооткрыватели. А кто будет в ответе за отсутствие результата?
— Природа, — не задумываясь, определил Коган.
— То есть, бог?
И все обрадовались, найдя крайнего.
— Следуя твоей логике, что геофизикам — геофизика, — продолжает главный геолог, — возникает законная мысль об изъятии металлометрической съёмки из комплекса геофизических методов. — Все недовольно загудели. — А без металлометрии на оставшийся объём геофизики и техруки не нужны. — Загудели ещё гуще. — Кроме того, — тянул своё Игнат Осипович, — деньги нам дают на поиски, на конечный результат, а не на картирование, и подменять одно другим, имейте в виду, никто не собирается. — И я подумал, что бывают и евреи настоящими русскими.
— Дай и я что-нибудь скажу, — поднялся начальник экспедиции Сергей Иванович Ефимов. — Лопухов правильно высветил кризис в нашей общей работе, в основе которого лежит низкая поисковая эффективность собственно геофизических исследований и скатывание, в связи с этим, на лёгкий путь увеличения геохимических и бездумных площадных исследований. Идёт недопустимая подмена качества количеством. Лопухов впервые поставил проблему с головы на ноги, отстаивая разумную мысль определиться сначала с тем, что ищем, имеются ли такие возможности и как должны выглядеть геофизические результаты. Мы много говорим об этом, а он предлагает синтезировать разговоры в геолого-геофизической модели месторождений, которая представляла бы совокупность геологической и геофизической мысли, фактического материала и теоретических ожиданий. Разумно. Молодец, Коган, что воспитывает молодые рационально мыслящие кадры. — Я видел, как дёрнулась щека у молодца, мысленно оформлявшего приказ об увольнении мыслящего разумника. Но после такого замечания начальника бумагу придётся порвать. — Нашей основной задачей были и остаются поиски рудных объектов с обязательным получением конкретных конечных результатов. Мы сами должны определить, что нашли или почему не нашли. Для всего для этого разумнее геофизикам заниматься геофизикой, а нашим геологам — геохимией и геологией, увеличивая объёмы проверочных горных работ. Экономику и организацию работ оставьте нам, начальникам. Особый спрос с техруков. Им, в первую очередь, отвечать за поисковые результаты, а не за объёмы исследований, им постоянно работать над усовершенствованием комплекса методов и методики поисков, им направлять поиски.
Так я вспоминал, удобно устроившись на заднем сиденье возвращавшегося в тот вечер полупустого автобуса. Ноги вольготно вытянуты в проход, голова привольно мотается по груди, а мёрзнущий нос уютно уткнулся в овчину отворотов полушубка. Так я вспоминал, перебирая в памяти свой триумф.
На самом деле всё было намного отвратнее. Начать с того, что рассказывал я, бормоча под нос, не видя зала, путаясь, перескакивая с одного на другое и возвращаясь к ранее сказанному. Слушали плохо, переговариваясь и пересмеиваясь, не обращая внимания на потуги возомнившего о себе петушка. На редкие вопросы отвечал длинно и невнятно, плохо выстраивая фразы и вступая в споры. Пока отвечал, другие занимались своими разговорами. Выступления были снисходительными и прощающими безобидного задиру. Никто всерьёз не принимал ни меня, ни мою гипотезу, ни, тем более, модель. Всем удобно было и без них. Хорошо, что профессора не было. Окончательно всё испортил сам. Когда главный геолог, усмехаясь, спросил: вы сами-то верите в то, в чём пытаетесь убедить, верите в свои купола и воронки, верите в то, что месторождения нужно искать именно там и нигде более, я в запале и отчаяньи не нашёл ничего лучшего, как вскричать, что если бы был рудой, то отложился бы именно там. Гомерический хохот был мне окончательной оценкой.
Опозорившись, я мужественно дезертировал, не оставшись на второй день пыток — хватит с меня унижений! — и, не отпросившись у шефа, помотал в берлогу зализывать раны. За длинную, тряскую и холодную дорогу вполне успокоился и дал себе очередное слово доказать, что прав и что смеётся тот, кто смеётся последним.
Ввалившись поздним вечером в родной пенал со стуком заледеневших ботинок, я сбросил шубейку и малахай и рухнул по обычаю на лежанку, поздоровавшись сквозь зубы с валявшимся с книгой Горюном. Если, думаю, вздумает спрашивать, отошлю к той матери, заору и затопаю. Правда, для этого надо встать, и потому топот отменяю.
— Ужинать будете? — спрашивает Радомир Викентьевич, отложив книгу.
Конечно, буду. Сразу вспомнил, что даже не обедал, напрасно истратив время на Алексея.
— Буду, — буркаю. Пришлось, пересиливая себя — а это самое трудное — поднимать бренное недогревшееся тело, волочь его к умывальнику, споласкивать омерзительную рожу и рачьи руки, а профессор, как нарочно, всё не спрашивает и не спрашивает, как там у меня было. Вредничает. Так и орать охота пропадёт. Какой-то он равнодушный, безжалостный, а ещё студентов воспитывал. На столе появилась моя любимая шкворчащая жареная картошка, но какая-то горькая, и чай некрепкий, и сгущёнка несладкая, и жизнь пропащая.
— Они меня освистали и осмеяли, — делюсь обидой сам, раз не спрашивает. Сколько можно терпеть!
Профессор осторожно положил вилку на стол, замедленно, что-то обдумывая, налил в стакан крепача, отхлебнул малость, задержал стакан в ладонях по-зэковски, в обхватку.
— Не спешите с оценкой. Завтра она обязательно будет другой.
Мне не нужна моя оценка.
— Главное не в том, как восприняли вашу идею другие, — успокаивал добрейший Радомир Викентьевич, — а в том, не угасла ли она в вас после чужого отторжения.
Зачем мне одному моя идея?
— Джордано Бруно принял смерть на костре и не отрёкся, сгорел, но остался живым и верным себе в сердцах многочисленных последователей.
Мне почему-то не хотелось оказаться на вертеле.
— Уверен, поступи он малодушно, откажись от себя, всё равно сгорел бы, но медленной и мучительной смертью от внутреннего огня.
Я бы не сгорел, я — хладнокровный.
— Да и в народе нашем за одного битого двух небитых дают.
Я бы хотел оказаться среди двух.
— Не теряйте духа, мой молодой друг.
И терять нечего: весь вышел.
— Надеюсь, вы не отказались от своих гипотезы-идеи и модели?
Конечно, нет! Ещё в автобусе решил, что не буду ими заниматься ни в жисть.
— Физически уничтожить истинно верующего можно, духовно — никогда. Перспективную идею можно по недомыслию освистать, осмеять, отвергнуть, но она, озвученная, всё равно будет жить и развиваться, даже вопреки желанию родителя. Джинн выпущен и обратно не затолкать.
А я и не собираюсь связываться с нечистой силой.
— У людишек, собранных в толпу, герой легко превращается в негодяя, а светлая идея — в мрачную, и наоборот. Не верьте толпе, в каком бы виде она ни была — митингом, собранием, конференцией и т. д. Верьте себе и своему внутреннему голосу. Давайте, послушаем наш гимн.
- 11 -
Оборзевший от щенячьей наглости молокососа мудрый воспитатель снял меня с камеральных работ, чтоб не лез поперёк батька, и через дохлого цербера Борьку приказал идти на магнитную съёмку ближайшего к посёлку детального участка. Зимой! Вот простужусь, тогда будет знать!
Шпацерман зазвал к себе, говорит:
— Сергей Иванович звонил, хвалит тебя, — помолчал и ещё: — Коган-то чем недоволен?
Четвёртый раз, что ли, рассказывать про модель? Дудки!
— Мыслим, — отвечаю, — о путях развития геофизики по-разному.
Он не обиделся, только усмехнулся понимающе, без звука, взглянул остро на невежу и успокоил:
— Ну-ну, теперь никто не помешает мыслить и развивать на морозце. — Сказал, кто будет записатором и выписал накладную на шикарные меховые сапоги с подвязками и редкий меховой лётчицкий комбинезон. Я ради такой одёжки согласен начисто забыть обо всех, даже ещё неизвестных, путях развития геофизики.
Счастливый, потопал к Хитрову, чтобы показал участок на карте, а на местности я и сам найду, выбрал магнитометр, проверил и настроил и скорей к Анфисе Ивановне на склад.
Уж если не везёт, так не везёт, и бесполезно бороться. Комбинезончик-то-картинка оказался маломеркой: руки по локоть высовываются, ноги — до колен почти. Даже скупая слеза досады прошибла. Думал, на сапогах успокоюсь. Где там! Только 41-го размера, а мне надо 43-й с гаком. Пришлось лётчицкую одёжку на зэковскую ватную променять с кирзачами впридачу. Зато, думаю, никто не помешает мыслить о путях развития геофизики.
Зимой световые дни короткие, поэтому мы с рабочим Сашкой уходили из дому затемно, встречались на участке и пёрли по набитой нами в снегу тропе до магистрали, а дальше — по ней, чтобы часа через полтора встретить рассветное тусклое солнце на нужном профиле. Снега было не очень: на сопках и южных склонах — по щиколотку, так, что прошлогодняя мёртвая трава торчала, на северняках — иногда чуть не до колена, а в двух распадках приходилось прорываться местами по пояс. Поэтому штаны мы носили в напуск на голенища сапог, и они к концу дня превращались в шуршащие ледяные патрубки. Слежавшийся снег не был помехой, наоборот, он не давал юзить, правда, ноги быстро намокали сквозь швы кирзачей, но мы, приспособившись, после каждого профиля наблюдений меняли носки, выжимая их и пряча на теле до обсыхания и следующей смены. Хуже всего было наверху и на южных подтаявших склонах сопок, заваленных крупноглыбовым остроугольным курумником. На обледеневшую, шевелящуюся и чуть присыпанную предательским снежком неровную поверхность камней и ногу поставить толком нельзя — того и гляди, соскользнёт, и навернёшься почём зря. Ползи тогда к Константину Иванычу, а он, наверное, уже смылся с молодой женой. Но мне было не до ног, пуще всех скрипящих на морозе членов я берёг магнитометр и готов был падать на что угодно и как угодно, лишь бы он оказался сверху. К счастью, не пришлось. От напряжения и опасения грохнуться на камни мокли от пота и спина, и подмышки, и грудь и другие кое-какие места. А ещё ветер. Если внизу, в распадках, и на северных травянистых склонах от пронизывающих порывов ветра кое-как спасали низкорослые корявые дубки с оставшейся редкой неряшливой листвой, тонкие липки и берёзки и, особенно, кустарники с изобилием чёртова дерева, за которое так и хотелось схватиться на подъёме, то наверху, кроме взъерошенного приземистого багульника, никакой защиты не было, и приходилось давать собственного дуба. Карабкаясь здесь хоть вверх, хоть вниз, быстро согревались и ещё быстрее остывали. Но, как ни странно, никакая простудная зараза не прихватила, и даже насморка путёвого не было. Так, сочилось что-то, да и то, наверное, не от холода, а от оттайки в мозгах. Каждое утро боялся, что Сашка сдастся — пацан ведь! — и не придёт, но он всегда был как штык, даже успевал костерок раздуть.
— Дурень ты, Сашка, — говорю, — совел бы сейчас в тепле на задней парте, а ты в холоде снег месишь, ветром продуваешься. За каким лешим тебе надо?
— Надо, — отвечает. — В школе скукота смертная, командуют все, кому не лень: делай то, не делай этого, сиди смирно, не лови ворон. Надоело.
Вон оно что: свободы малец захотел.
— А здесь, — объясняет, — красотища, видно вкругаля до самого краешка земли, сам себе хозяин, никто не виснет над душой, каждый день что-нибудь новенькое.
Что тут новенького, какая свобода? Свобода — это когда захочу — налево, захочу — направо, захочу — и вообще не тронусь с места. А нам поневоле надо переть, не поднимая глаз, да всё по одной линии профиля, ни шагу влево, ни шагу вправо и не останавливаясь ни на минуту. Какая свобода? Я белого света-то не вижу, если не считать того, что отражается в трубке окуляра — маленький светлый кружочек с бегающей шкалой. Какой тут краешек земли?
— Получку получу, — продолжает свободолюбивый, — мотну в город, поступлю в моряки, вот где лафа!
Что-то не верилось. От себя не освободишься, если кто-то или что-то тянет душу. Так не бывает.
По профилям чесали бегом, не останавливаясь на отдых, чтобы не замёрзнуть. К концу дня выдыхались насмерть. Пальцы мои немели так, что не мог застегнуть пуговицу, не мог крутить винты уровней, и приходилось засовывать ледышки подмышку. Думалось, что завтра ни за что не поднимусь на проклятые каменистые сопки, и шага не сделаю по неустойчивой каменной осыпи. Но проходил час, другой, организм сам втягивался в привычный ритм, и мы, забываясь, шли и шли с одной только подстёгивающей мыслью — скорее! А тут ещё магнитное поле прыгало от точки к точке, и приходилось делать детализацию, сдерживая движение. И всё же останавливались, когда нарывались на крупный сморщенный шиповник и виноградные лианы с гроздьями присыпанных снегом сине-фиолетовых ягод.
Перед самым концом нашего полярного мытарства, вечером, втиснулся в пенальчик Шпацерман. Поздоровавшись в никуда и намеренно не обращая внимания на незаконного жильца, лежащего с книгой на кровати, он приказал мне:
— Передашь съёмку Воронцову, а сам опять — к Траперу.
Я даже с кровати соскочил от негодования и завопил обиженно:
— Ни за что! Сам кончу! Нам на три-четыре дня осталось.
— Весь участок? — не поверил начальник: он-то думал, наверное, что мы там в снежки да в снежные бабы играем. — Ну, если так, то кончай сам, — и повернулся к выходу, но затормозил у дверей: — Опять Сергей Иванович звонил, интересовался, — подождал, надеясь, что я объясню необъяснимую привязанность начальника экспедиции к малохольному инженеришке, но мне нечем было его успокоить — я и сам не знал, чем снискал внимание Ефимова. Неужели тем, что не испугался на конференции ринуться против течения? Вряд ли.
Через 3 дня мы, обветренные и загорелые, вернулись стахановцами, выдав не на-гора, а с гор, целых три месячных нормы. Никогда ещё я не был так горд собой. Но почему-то никаких приветственных транспарантов не виднелось, корреспонденты не суетились, цветов не дарили, и даже митинга не состоялось, поскольку никому до нас и дела не было. Оставалась скудненькая надежденька на какую-нибудь захудаленькую премийку. Правда, и в этом случае нашему брату-полевику уделяют по остаточному принципу: сначала всем начальникам в соответствии с их приличными окладами, а потом уж и нам в соответствии с неприличными зарплатами. Выходит, что мы, упираясь, старались для начальничков. Нам даже грамот не дали. Но Сашка всё равно был рад, не зная по молодости, что почёт дороже любых денег. А я привык быть изгоем, и как бы ни старался, всё равно в очереди последний.
Когда я пришёл к Траперу за заданием, там сидел и хозяин кабинета. Улыбаясь одними тонкими губами и внимательно вглядываясь в меня, стараясь, наверное, понять, пошёл ли урок впрок, говорит:
— Мы тут посмотрели твои графики сопротивлений и корреляционную схему и ни черта не поняли. Рассказывай, что нахимичил.
Я рассказал, мне не жалко, меня всегда учили делиться передовым опытом. Даже про огибающую протрепался и про карту изоом, которые сам ещё не освоил.
— Занятно, — неопределённо цедит мыслитель, но я вижу по выражению напряжённого лица, что шарики в его кумполе перешли на мою орбиту. — Ладно, продолжай в том же духе своим способом, — разрешает, как будто это он выпустил джинна, — а Розенбаум сделает своим. Потом сравним. — Лукавит дядя, предусмотрительно отрекаясь от своего способа: я-то знаю, что Альберт всё делает по подсказке шефа. На то, чтобы что-нибудь выдумать оригинальное, у него не хватает бездремотного времени.
— Для разнообразия займись подготовкой отряда к сезону — через месяц выезд, — и без подготовки: — Да, кстати: как твоя модель, не забросил ещё? — Надо же, вспомнил! — Советую, — говорит, — продолжать, тема, вероятно, перспективная, — и добавляет, как ни в чём не бывало: — Нужна будет помощь или консультация, приходи, вместе додумаем. — Во! Рыба-прилипала! Дудки! Додумывать будем врозь.
— Хорошо, — учтиво соглашаюсь и сматываю удочки.
Подготовка к полевому сезону — дело хитрое, канительное и занимательное. Сначала надо внимательно изучить проект, в котором Трапер, ни разу не бывший в тайге на полевых работах, определил всю нашу деятельность и затраты на неё. Я проектный документ изучил и могу на память вспомнить, что в нашем отряде предполагаются четыре бригады магниторазведчиков и одна бригада электроразведчиков методом естественного поля. Магнитное поле мы собираемся наблюдать в содружестве с металлометристами по маршрутам на всей площади нового участка, сопредельного со счастливым прошлогодним, а естественное электрическое поле — по детальным профилям на небольшой площади прошлогоднего участка, где бессменный передовик производства экспедиционного масштаба нашёл хилые ореолы, которые вдруг могут оказаться месторождением, чего не должно быть, пока не обнаружатся аномалии ЕП.
На все мои бригады всего-то надо четырёх записаторов на магниторазведку, одного — в резерв и двух работяг, таскать тяжеленные катушки с проводами на ЕП, всего 7 рабочих и 6 ИТРов, так что отряд у меня самый интеллектуальный в партии.
В записаторы Шпацерман вербовал местных или заезжих девчат, бывших школьниц, щедро расписывал им прелести таёжной романтики с гитарой и песнопениями у костра, и те доверчиво клевали, не чая, как сбежать из опостылевшего дома и нарваться на таёжного героя. Были и старшеклассники на каникулах и невесть откуда взявшиеся студентики, выгнанные за неуспеваемость с 1–2 курсов и заработавшие право писать в анкетах: образование — неполное высшее.
Постоянных рабочих у нас не было. Заевшиеся поселковые бичи не хотели вкалывать в трудоёмкой и скудно оплачиваемой геофизике, и Шпацерману приходилось ежегодно совершать вербовочные вояжи в Приморск и собирать на пунктах организованного набора рабочей силы самых неорганизованных, не нашедших места в городе. В основном это были алкаши, надеявшиеся в зелёной тайге избавиться от зелёного змия, и только что освободившиеся уголовники, которых не брали на приличные предприятия. Отобрав у них паспорта и справки, ушлый вербовщик не отдавал документы до конца сезона, чтобы не сбежали, а если кто пытался вспомнить о конституции, того мог вразумить и внеконституционным актом.
Самым-пресамым уважаемым человеком в это время была многоуважаемая завхозиха Анфиса Ивановна. Как известно, женщины жалеют увечных и убогих. Я был и тем, и другим, и мне удавалось поживиться из её оберегаемого загашника, где всё было на строжайшем учёте у самого Шпаца. Бичам же доставались такие затёртые, слежавшиеся и драные ватные спальники, что влезать в них впору только в одёжке и сапогах. Заношенная до предела спецовка выпадала редким счастливчикам. Проблемой были буржуйки, без которых никакая новая палатка не могла стать настоящим таёжным домом. Сделал их все, наверное, местный сапожник или пирожник, и потому имели они непрезентабельный помятый вид, перекошенные формы и дырявые трубы. У некоторых отсутствовали одна-две гнутые-перегнутые ноги, и приходилось заменять их камнями. Но даже без такой в новой палатке было холодно, промозгло и противно, а в старой, с печкой — тепло, порой жарко, сухо и по-домашнему уютно.
Ещё одна вечная проблема — провода и полевые катушки. Родное Министерство, словно в насмешку, отпускало нам провода в резиново-матерчатой изоляции, очевидно, из армейских запасов времён Великой Отечественной. А может и — Позорной Японской. Они обдирались на каждом камне и сучке, промокали в самой малой росе и были неимоверно тяжелы. Катушки и того лучше: изобретение прошлого века, деревянные, на железном станке, заедавшие постоянно и совершенно не приспособленные к переноске. Шпац — молоток, наладил деловые контакты через дефицит и просто за левую плату в лапу с морячками-связистами из прибрежной базы, и те сплавили нам под видом списания новенькие медно-стальные провода в полихлорвиниловой оболочке и лёгкие, крепкие, малогабаритные металлические катушки, не боящиеся даже удара кувалды.
И приборы у нас, бедных и зачуханных, заторкнутых на самый краешек земли, были старенькие, М-2 да ЭП-1, которые приходилось самостоятельно доводить до ума каждую весну без всякой надежды, что они дотянут до осени. Одно хорошо: можно на практике изучать простейшую, но капризную конструкцию и безошибочно определять болячки. Лечить приходилось апробированным всюду способом: добывать запчасти из тех приборов, что категорически отказывались работать.
Самым наиважнецким мероприятием в подготовке является поголовное инструктирование по правилам техники безопасности под личную подпись, чтобы потом, когда с тобой что-нибудь случится на скале, не мог отвертеться, что не предупреждали, что так делать нельзя. Тебе разрешается работать и обязательно перевыполнять план, но не простужаться, когда переходишь вброд ледяные реки и ручьи, не ушибаться и не ломать ног, когда перепрыгиваешь через древесные завалы и скачешь по каменным, не сгорать в палатке от искр прохудившейся печи, не теряться в тайге, когда вынужденно идёшь в маршрут один, не подыхать от энцефалита, не… и ещё уйма всяких «не», и только одно «да» — неукоснительно соблюдать правила «катехизиса», придуманные начальниками, чтобы в любом случае отмылиться от ответственности. Правила эти захочешь, не запомнишь, будешь стараться, не выполнишь, и все работяги ориентируются на одно, золотое: авось пронесёт. Для меня они замешаны на одной закваске с марксизмом-ленинизмом — масса пустых слов и определений, говорится много, а запоминается мало.
Неожиданно быстро пришла посылка с грампластинками. Вечером, благоговея, разбирали с Радомиром Викентьевичем широкие долгоиграющие диски, с почтением прошёптывая имена и произведения музыкальных классиков. А потом слушали всё подряд до отупения, но когда чего-то много, эффект не тот, и первые — «Лунная» и «Времена года» — всё равно остались самыми любимыми. Наверное, прав тот, кто утверждает, что первая любовь — на всю жизнь.
На следующий день профессор принёс две небольшие книженции.
— Смотрите, — говорит, — что удалось добыть в книжном магазине, — и протягивает мне: одна — «П.И.Чайковский», а вторая — «Л.Бетховен». Вот здорово! Буду теперь знать, что слушаю. — Между прочим, — продолжает Радомир Викентьевич, — там есть каталоги пересылки книг почтой, в том числе и Геолтехиздата. — Опять, соображаю, незапланированные траты. Так никогда ни на машину, ни на дом не накопишь. Придётся всю зиму в валенках да в раззявленных старых ботинках прошкандыбать. Э-эх, жизнь наша копейка! До рубля никак не дотянуть. — Вы давно были в книжном магазине? — пристаёт, как всегда, с неудобными вопросами Горюн. Нашёл, о чём спрашивать. Да я вообще там ни разу не был. — Заглядывал, — вру, — как-то.
Чего туда заходить-то? Полки сплошь уставлены полит-литературой да всяким барахлом издания «Знание». Всем известно, что у нас самый-перенасамый читающий народ. По газете выписывает каждый, иначе так прокапают мозги, что две выпишешь. Художественные книги сметают все, что ни попадя, лишь бы в твёрдых обложках. Особенно у нас любят собрания сочинений классиков — наставят на полки, долго подбирая колер, и любуются, не раскрывая. «Детям», — объясняют, и те вздрагивают, в ужасе глядя на беспросветное будущее.
Ну, ладно, сходил, увидел, выписал, что понравилось на взгляд, и, возвращаясь домой, разволновался. Куда буду ставить? Позарез нужен стеллаж, как у Алексея, во всю стену. Лучше полированный, тёмный. Для чудо-проигрывателя с музыкальными шедеврами нужна красивая резная этажерка. Опять же новый костюм некуда вешать — нужен шкаф, обязательно с зеркалом во всю дверцу. И куда это всё ставить? А ещё мягкое кресло, в котором удобно и помыслить, и всхрапнуть. Придётся курительную трубку покупать. Нет, лучше большой фарфоровый бокал китайской работы, чтобы всегда был под рукой с чаем со сгущёнкой. У каждого таланта свои выкрутасы. Короче — надо идти к Шпацерману и поставить вопрос ребром.
Как вихрь врываюсь в его кабинет, осторожно приоткрыв дверь.
— Давид Айзикович! — обращаюсь решительно дрожащим голосом. — Мне жить негде. — Он смотрит на меня недоумённо из-под густого козырька чёрных как смоль бровей, перевитых серебряной нитью. Пришлось объяснить: — Тесно, мебель негде поставить, — и жмусь к стенке, чтобы стать незаметней.
— Ладно, — обещает, — скажу, чтобы Горюнов перебрался на конюшню.
— Нет, нет! — завопил я заполошённо, отлепляясь от стенки, — пускай останется, — и, окончательно обнаглев, прошу:
— Мне бы какую-никакую комнатёнку с малюсенькой кухонькой, — чувствую себя последним мерзавецем, требующим то, чего не достоин. Аж щёки запылали, а глаза в сторону уводит.
Шпац, он — дядя с крепкими обтупленными жизнью нервами, со всякими прохиндеями встречался, со многими наглецами сталкивался, ничему не удивляется. Пошевелился за столом, передвинул бумаги на левую сторону, взял в руки увесистое мраморное пресс-папье, ну, думаю, сейчас как запустит, и всем проблемам конец.
— Ты ведь знаешь, — винится, — что квартиры мы выделяем пока только семейным, а ты — один.
Я молчал как уличённый в самой гнусной подлости.
— Вот женись, тогда другой разговор — первым будешь, как нужный специалист и полевик.
Морда моя бессовестная вмиг из красной бесстыжей превратилась в бледную испуганную, а я стал лихорадочно соображать: стеллаж, этажерка, шкаф, жена — ничего себе, сколько мебели, самому негде будет жить.
— Да я так, — сдаю назад, — не надо мне ничего, мне и в пенале хорошо, — и неуклюже разворачиваюсь, чтобы смыться не солоно хлебавши.
— Подожди, — тормозит начальник, — мы с осени начали ещё один дом — ты видел — к концу года сдадим. Крайние двухкомнатные квартиры распределены Розенбауму и Рябовскому, а средняя, однокомнатная, пока бесхозная. Пиши заявление, проси в связи с предстоящей осенью женитьбой. Надеюсь продавить Хитрова с Сухотиной. Иначе — извини!
Он подал мне руку в безнадёжной ситуации, и я не вправе был её оттолкнуть. Чёрт с ним, думаю, до осени ещё далеко, всякое может случиться, а застолбить подвернувшуюся недвижимость стоит. Может, Маринка объявится.
— Хорошо, — соглашаюсь, как будто уговаривали, и тем сам себе выношу приговор с отсрочкой, надеясь на авось или на осеннюю амнистию. Подхожу к столу, присаживаюсь боком и бестрепетной рукой, чётким еле разборчивым от волнения почерком карябаю заяву на жену с жилплощадью. Внизу — дата и подпись: Лопух, с закорючкой на конце.
Шпацерман взял каторжное обязательство и предупреждает:
— В свободное время приходи помогать на стройку — быстрее въедешь. Да не забудь на свадьбу пригласить, — улыбается, рад, что объегорил по всем швам: всучил никому не нужную мини-халупу да ещё заставил достраивать. А к ней — абсолютно лишний привесок. Куда теперь от них денешься? Как вериги обвесят чахлое тщедушное тело, и захочешь, не пикнешь на конференции против Когана. Слаб человек — не может и не хочет жить свободно, подавай ему клетку. Вышел из кабинета, переживаю, а всё равно доволен: надо же, какое знатное дельце провернул, не всякому по уму. Одним махом и приличная квартира, и неизвестно какая жена. За неё я не переживаю, будет у меня кататься как сыр в масле, в большой квартире свободных углов хватит, найдётся и для неё. На инженерский оклад и новенькую квартиру, только свистни, лучшие сбегутся. Может, и Маринка прибежит в очередь. Ноу проблем! Вот с мебелью хуже. Надо будет вечерком прошвырнуться по местным лавкам, присмотреть заранее, может, что и надыбаю стоящее.
Когда тылы обеспечены, и на фронте дела идут успешно. А я ещё и подстраховался, сбагрив всякую мелочёвку по подготовке к сезону, как всякий авторитетный руководитель, на помощника, Илюшу Воронцова, а сам сосредоточился на стратегических мероприятиях — подписывании требований и выклянчивании дефицита у Анфисы Ивановны. Всегда так: одно заладилось — и другое за собой тянет. И я, используя подваливший пик удачи, весь сосредоточился на завершении обработки графиков и результативной схемы корреляции, не поднимая головы от стола, чтобы бабьё не заметило глупой радости на моей размякшей морде и не выпытало причины. Они это умеют, против их настырности не устоишь, особенно, когда дело касается самого любопытного — женитьбы. Не отстанут, пока не узнают, кто она. И не поверят, что сам не знаю. Но, слава богу, пронесло.
Двух дней мне, реактивному, хватило, чтобы прийти в равновесие, а главное — сделать-таки придуманную карту изолиний. Сделал и чуть не упал со стула. Хорошо, что падать некуда — всё заставлено столами-стульями и засижено трудягами-камеральщиками. А было с чего! На карте отчётливо округлился изолиниями куполок всяких пород с аномально высокими сопротивлениями, а внутри уютно разместилась небольшая вмятина с относительно низкими сопротивлениями, в которую я и сам бы залёг с большим удовольствием, но уступил вскрытым здесь рудным телам небольшого рудопроявления. Пускай оно не промышленное, это дело тридесятое, главное, что есть и там где надо — в воронке гидротермально изменённых пород, надёжно фиксируемых низкими сопротивлениями. Плотный куполок и рыхлая воронка в пересечении зон повышенной трещиноватости — вот и главные аномалеобразующие упрощённо-обобщённые геологические элементы модели и, следовательно, основные поисковые электроразведочные критерии месторождений. Ради этого, а не ради картирования пород стоит делать электропрофилирование. Осталось разобраться по мелочам, дотумкаться, когда можно встретить настоящее месторождение, а когда — обманное непромышленное. Разберёмся, я готов горы свернуть, чтобы заглянуть, как оно там всё располагается.
А пока я как ужаленный забегал по камералке, спотыкаясь о ноги и стулья, выскочил в коридор, пробежал по нему и, наконец, вырвался расхлябанный на улицу. Было, отчего забегать! Что там квартира, что там неведомая жена, когда они будут и будут ли, а действующая модель уже есть, моя, я придумал, сам допёр, и она сработала, миленькая! Эврика!
Солнца-то сколько! Приходится щуриться, растягивая рот в счастливой улыбке, радуясь всему: наступающей весне, снегу, спрятавшемуся под защитной ледяной корочкой, сонным деревьям, чуть вздрагивающим под пробуждающими порывами южного ветра, возбуждённому щебету воробьёв, выясняющих брачные отношения не в пример мне, самому себе, в конце концов. Неба-то сколько, синего-пресинего! И воздуха! Сдуру вдохнул всей мощной грудью и закашлялся как туберкулёзник. «Успокойся», — приказываю сам себе, — «и не делай ничего во вред. Твоё ценное здоровье отныне принадлежит не тебе, а народу. А потому дуй назад, в камералку, и замри там в целительной атмосфере спёртого воздуха и полусумрачного света».
Так и сделал. А не сидится. Вспомнилось, что Радомир Викентьевич как-то посоветовал воспользоваться библиотекой геологической экспедиции. Можно, решаю, и сходить, раз неймётся. Завернул драгоценную карту в рулон с графиками, заклеил от посторонних глаз и рук и, уложив на настенные рогульки, почапал добывать допзнания.
Чапать пришлось на другой край посёлка, и пока допёр, окончательно уравновесился, даже заходить расхотелось. Но — надо. Вредный характер так и караулит послабления.
Контора геологов размещалась в длинном бараке с центральным крыльцом-верандой. Внутри сквозил полутёмный коридор, по обе стороны которого виднелись двери кабинетов. В коридоре кучковались куряки и ящики с камнями. Остро пахло смесью никотина с сырой землёй. Только я настроил перископы, соображая, в какой конец податься, как подвалил парень, пошире меня в плечах, но пониже на полкумпола. Белобрысая широкая физиономия без явных отличительных примет дружелюбно глянула бледноголубыми глазами из-под едва видимых белёсых бровей.
— Привет, — произнёс он дребезжащим тенорком. — Кого ищешь? — По виду парень был старше меня.
— Здравствуйте, — отвечаю вежливо, — хочу в библиотеку попасть.
— Там, — подсказывает, — в самом конце, — и коротко машет рукой в нужном направлении. — Ты — откуда?
— Из геофизической партии.
— А-а, — протянул, улыбнувшись чему-то, любопытный. — Шпацермановский? В волейбол играешь?
Я опешил от неожиданного вопроса. В институтском общежитии мы, конечно, вечерами сражались у сетки, образуя договорные команды, и у меня кое-что получалось — рост помогал, во всяком случае, портачил не больше других. Можно ли это считать настоящей игрой?
— Если заставят, — отвечаю неопределённо, чтобы не выглядеть самонадеянным, не понимая, куда он клонит.
Парень протянул руку.
— Дмитрий. Кузнецов.
Мне ничего не оставалось, как назваться самому:
— Лопухов. Василий.
— Приходи, — говорит, — сегодня к семи в спортзал. Знаешь, где?
— Знаю, — отвечаю. Совсем недавно я от нечего делать забрёл в высокий деревянный ангар около Дворца культуры и танцплощадки, где неуклюжие ребята-мужики, обливаясь потом, тщетно пытались попасть в баскетбольное кольцо. — Приду, — обещаю, не очень надеясь на себя.
— Пошли, — взял за локоть и тянет в сторону библиотеки, — я тебя отведу. — И не ограничился этим, а поручился за меня перед хозяйкой, спросил, что мне надо, и сам выбрал подходящую литературу по типичным месторождениям региона. — Обязательно приходи, — пожал на прощанье руку и ушёл. Мне он очень понравился.
Так, наряду с геофизической, началась вторая страница моей героической биографии — спортивная, которую я переворачивал с неохотой и только благодаря фанату Дмитрию, вцепившемуся в меня клещом. В тот день вернулся к себе и сразу принял рабочее положение, поместив уставшее тело на ложе. Обложился добытой литературой и погрузился в застывший много миллионов лет назад каменный мир, надеясь выудить детали, за которые рудные тела можно зацепить геофизическими методами за ушко и вытащить на солнышко. Млею себе, забывшись в геолого-геофизической нирване, чувствую, что погружаюсь всё глубже и глубже, и чуть не пропустил первую же тренировку. Подскочил, вспомнив, аж в семь. Ходули в валенки, скелет в полушубок, череп в малахай, старые кеды в руки, трико и майка на мне всегда, и — давай бог ноги. Когда, запалившись, прибежал, человек 6–8 на площадке перекидывались между собой тремя-четырьмя мячами, отрабатывая приём. Подошёл Дмитрий в майке и трусах, хотя в зале было прохладно — я не сразу и узнал его в неглиже, корит сердито:
— Чего опаздываешь?
Ого! — думаю, кажется, я не туда попал — терпеть не могу общества с ограниченной свободой и потому огрызаюсь:
— Я, — объясняю, — привык начинать с пробежки. — Мне сейчас можно верить, я весь в мыле.
— Давай, — опять приказывает, — раздевайся.
Это я вмиг. Футболочка на мне стираная-застиранная и почему-то с каждой стиркой всё уменьшающаяся в размерах так, что рукава сейчас были по локоть, а подол и пупа не закрывал. Первоначального цвета не помню. Зато трико классное, тонкое-претонкое и в обтяжечку. Штанины со временем укоротились выше лодыжек, кое-что отчётливо выпирало, как у гусар, колени и зад стали серого цвета, а всё остальное — серо-голубого. Я его не стираю, берегу. Вышел на площадку. Все и мячи побросали, уставились, думают — мастер спорта: высокий, стройный, широкоплечий, спортивного вида, в настоящей спортивной форме. Только почему-то радуются не так. Дмитрий подошёл, советует: «Кальсоны сними, в трусах удобнее». Вздохнув, я послушался, привыкая к спортивной дисциплине.
Поставил меня перед собой, мяч кидает, я отпихнулся, а он опять, настырный такой. Так и перекидываемся, выясняя, кто что может, и вдруг он как вдарит! Кожаный пузырь ядром пролетел между моими расщеперенными ладонями и влепил в носопырку, да так, что искры из глаз посыпались и слёзы выступили.
— Не зевай, — успокаивает.
«Ах, — думаю, — ты так! И я — так-растак!» Как вмазал своим длинным рычагом, он и глазом не успел моргнуть и рук не успел подставить. Жалко, что мяч пролетел мимо морды и с таким гулом врезался в стену, что ангар зашатался.
— А ну, — подначивает, — давай ещё, — и подкидывает мяч повыше, чтобы мне было удобнее размахнуться.
«На, — думаю, разозлясь, — ещё: мне не жалко», — и пуляю в него кожаным снарядом раз за разом, а он, хотя и успевает подставить руки, но не справляется с приёмом пушечных ударов, и мячи отлетают чёрт-те куда. Выяснив, что ему со мной не тягаться, перешли на спокойную перепасовку и лёгкие удары.
— Мягче принимай, не крючь пальцы, растопырь, держи свободнее, присядь, — то и дело поучает напарник, но кого? У меня мастерский приём: мячи отскакивают от рук чисто как от стенки, правда, не всегда туда, куда надо, но зато надёжно.
Скоро перешли на отработку пасов и ударов на сетке. Здесь мне вообще равных нет. Раз за разом я вколачиваю мячи на ту сторону и даже иногда попадаю на площадку. Дмитрий злится, подсказывает, как надо. Подсказывать всегда легко, а у меня ноги пьяно дрожат, и больное колено заныло. А он всё орёт: «Выше, выше прыгай, да разогнись как следует!», а сам стоит рядом с сеткой, прохлаждаясь, и только навешивает. Тоже мне тренер нашёлся! Никогда не думал, что в моём сухом аскетическом теле столько лишней влаги. Когда разобрались по командам, я окончательно выдохся, проклиная нечаянную встречу перед библиотекой. А Дмитрий, отдохнув на мне, только-только завёлся, подставил меня под себя, опять покрикивает: «Давай!» Сначала я старался через не могу, давал, но скоро надоело. «Всё, — сознаюсь, — сдох!» Хотел на лавочку у стенки приспособиться, а он, садист, не отстаёт ни в какую. «Кидай мне», — приказывает, и мы поменялись местами.
Пас на удар у меня тоже отменный и, главное, неожиданный и для меня, и для ударника, и для противника. Любо-дорого было наблюдать, как Дмитрий, взвившись в воздух, искал мяч перед собой, а тот почему-то оказывался в сторонке, то выше, то ниже, чем надо. Уже не орёт, а хрипит, морда красная, вот заводной! Тоже взмылился, а ещё хочет. Нельзя так изгаляться над самим собой. В защите у меня получалось не хуже: мячи, которые летели дальше вытянутой руки, я вовсе игнорировал — летят и летят, когда-нибудь упадут, а те, которые хотели попасть в меня, отбивал с таким ожесточением, что они в панике улетали через сетку или далеко в сторону. Некоторые игроки красиво падали, подхватывая трудные мячи, и я один раз попробовал сдуру. Грохот был слышен на всю округу. Всё равно, что кто-то с размаху бросил охапку берёзовых дров на пол. Я, конечно, сделал вид, что это новый мастерский приём, но было адски больно и обидно, потому что и свои, и чужие радостно заржали.
Нет, решаю окончательно и бесповоротно, моему слабому организму, перегруженному нервноёмким интеллектуальным трудом, спорт противопоказан. Выжить бы после сегодняшней тренировки, и больше сюда — ни ногой! Так ухайдакиваться не для ради чего, преступно. Молодые талантливые кадры должны приносить пользу Родине, а не гробить здоровье, принадлежащее народу. Слава богу, здоровые козлы кончили бессмысленное перепихивание мяча, и слабосильным можно одеваться и бежать отсюда без оглядки. Но и одеваться невмоготу, так бы раздетым и драпанул по морозцу до умятого спортстанка. И этого не дают.
— Пойдём в душ, — зовёт мучитель.
Мне всё равно, куда идти, лишь бы не идти, но встал. Горлом кряхчу, костями трещу, плетусь за ним, не в силах противоречить. В большой душевой комнате с цементными полом и стенами сверху торчали 4 трубы с широкими жестяными дырявыми раструбами. Включили сразу все, и вся потная голая ватага влезла разом без очереди, сталкиваясь в водном тумане. Шум, подначки, смех, тесно, а хорошо. Не то, что в нашей поселковой бане.
Она у нас одна, мест на 40, а желающих влазит всегда раза в три больше. Да и то надо отстоять часовую очередь. Проблемы начинаются сразу, с раздевалки: все кабинки заполнены вдвойне, одёжа на лавках лежит, недолго и перепутать, одеваясь после помывки и выбрав, что получше. В малой комнатёнке разместилась местная знаменитость — парикмахер Вась-Василич. Знаменит он исключительным мастерством, непреодолимым пристрастием к вину — водки не пил совершенно — и феноменальной памятью на клиентов. Меня запомнил сразу и запретил появляться во второй раз, поскольку волосы мои были жёстче проволоки и тупили ценный инструмент. Приходилось каждый раз подмазываться красненьким.
Вот и очередь подошла, теперь не зевай, упрись голым плечом в косяк у двери в мойку и жди, когда откроется. Как только очередной счастливец, запаренный и мокрый, отдуваясь, появится в ней, не мешкая, юркай ему за спину, иначе могут опередить. Ура! Ты — там. Полдела сделано. Не вымоешься, так вспотеешь. Тазов нет, на всех не хватает. Зырь, где кто кончает, и встань рядом часовым. Не забывай, что в почётном карауле ты не один. Как только подопечный навострится вылить на себя последний тазик омовительной прохладной влаги, подскакивай и настойчиво навязывайся помочь. Тот не возражает, размякнув. Заботливо выливаешь на порозовевшую макушку воду, и ты — с тазиком, а те, кто не допёр, что к чему — с носом. Пока радовался, голыши на скамейке сдвинулись на освободившееся место, обрадовавшись возможности вздохнуть полной грудью, и теперь я остался с носом, но с тазиком. Опять надо подкарауливать, невозмутимо прохаживаясь с пустым тазиком по тесной мойке в часы пик. Некоторые бестазиковые и нетерпеливые подваливают и предлагают за моечную посудину пузырёк. Другие моются, сидя на лавке с тазиком на коленях, а то и — сидя на корточках перед тазом на лавке. Я согласен на любой способ, поскольку вымыться стоя с тазиком в руках ещё никому не удавалось.
Есть! На самом краешке скамьи. Сосед так замылил глаза, что проворонил освободившуюся территорию. Сесть могу, а для таза места нет. Главное — не дать себя сдвинуть и самому поднапирать, завоёвывая сантиметр за сантиметром. Слёзно попросил жирную спину покараулить местечко, застолбив мочалкой и мылом, а сам побежал за водой. У кранов — толкучка. Стою в очередной очереди, оглядываюсь, не выпуская из вида с трудом добытого места. Набираю горячущей — ничего, остынет, пока устроюсь. Поставил поближе к соседу, он невзначай задел и непроизвольно сдвинулся к середине. Я — тут как тут, почти сижу, уместившись одной тощей ягодицей. Ничего, можно по очереди сидеть. Хорошо бы для начала попасть под душ. Но он один и окружён плотной стеной намыленных с макушки до пят тел. И даже они не в силах проскользнуть под зонтик сильно бьющей воды.
Ладно, оставим это дохлое дело. Смочился слегка из тазика, намылился, заодно намылил и тесно сидящего соседа. Не успел как следует растереться, как тот смыл мыло с себя и с меня. Пришлось начинать всё по новой. Тру, торопясь, а, оказывается, не себя. Сосед ругается, отжимается от меня, я к нему, и уже сижу на скамейке всем задом. Кое-как отмылился и оттёрся, осталась башка. Вода в тазике, правда, всё та же, подостыла, ну да ничего, на первый главный раз хватит. Макнулся головой в тазик, намылил от души лохмы, торчащие во все стороны и кое-как укороченные Вась-Василичем, хорошенько продрал шевелюру пальцами, пройдясь граблями несколько раз туда-назад, и сую ладони в тазик, чтобы смыть, а никак не попадаю. Чуточку отщурил глаза — тазика нет, увели из-под носа. И жирная спина помалкивает, скотина! Что делать? Отжал воду с мочалки, кое-как протёр один глаз и иду Нельсоном на трафальгарский прорыв в душ. Приткнулся к крайним, нажимаю, ничего не видя, и тут мне, наконец, крупно повезло. В спёртом влажном воздухе вдруг объявился, нарастая, знакомый удушливый запашок. «Свинья!» — накинулись мужики на пузача. «Дак, давят!» — оправдывается тот, но не помогло: грубо вытолкали наружу, а я, под сурдинку, ужом скользнул внутрь и, вот, уже под ливнем. Смыл засохшее мыло, стою под струями, наслаждаюсь, как вдруг кто-то грубо выдернул за руку, испортив удовольствие. Сходить в парилку, что ли? Как раз из парящих по щелям дверей вытолкнули красный полутруп, облепленный листьями, а взамен впустили свеженького. Кто-то из зала предупредил: «Эй, глиста, полезешь без очереди, яйца ошпарю!» Не надо мне, думаю, такого удовольствия и вообще не надо вашего крематория, обойдусь, и пошёл, неудовлетворённый, одеваться.
В одевалке прохладно, тороплюсь к одёжке, а её нет. Стибрили! Валенки стоят, а остального нет. Кроме полушубка, старья не жалко, но как добраться до дома? Приладить впереди мочалку, ноги — в валенки и дунуть спринтом, изображая моржа? Бегаю глазами по кучам, ищу, что бы такое слямзить подходящее. Потом, думаю, одевшись дома, принесу обратно. Во! Похож на мой армяк. Подхожу осторожно, ощупываю — мой! А под ним и всё! Переложили, шутники! Да за такое можно и ошпарить…
Стою, вспоминая баню, в душевой спортзала, радуюсь: тогда не домылся, теперь домоюсь. Придётся раз в неделю или в две ходить на тренировки. Подгадывать к концу перепихивания и — в душ. Даже взбодрился от удачной мыслишки.
Возвращались вдвоём с Дмитрием. Он, оказалось, живёт недалеко от нашего стойбища в собственном вигваме, который ему купила экспедиция после женитьбы. Теперь у него полный семейный комплект: сам, жена и дочь. Работает старшим геологом поисково-разведочной партии, занимается подготовкой небольшого месторождения для передачи горно-обогатительному комбинату. Обидно стало до слёз! Вот где по-настоящему ценят классных специалистов. Не то, что у нас: всучивают женатому человеку однокомнатную халупу, да ещё заставляют её доделывать. Как мы там втроём поместимся? Жена с дочкой и со всеми причиндалами займут, конечно, комнату. А я где? С библиотекой, фонотекой, шкафом для костюма и вольтеровским креслом? Куда мне деваться? Всё! Завтра же отказываюсь. Меня не обмишулишь! И двухкомнатную не возьму. Пусть покупают особняк. Иначе…
— В воскресенье к 12-ти, — перебивает мрачные мысли Дмитрий, прощаясь.
— Хорошо, — соглашаюсь, поскольку до воскресенья ещё целых три дня и можно хорошенько обдумать причины, по которым я не смогу прийти.
Но пришёл.
Пока я, отключившись от всего на свете, врубался в добытую геологическую литературу, устраняя ленинским способом пробелы образования, полученные в альма-матери от недобросовестных профессоров, в мире назревали наиважнецкие события — грядел международный женский день.
— Гони монету, — подошёл Хитров.
— С какой стати? — возмутился я, привыкший бережно относиться к эквиваленту.
— Женщинам на подарок, — радует профорг, — в женский день.
И правда: скоро 8-е марта. Денег у меня перед зарплатой осталось с гулькин хвост обрубленный, и грешок есть: чем их меньше, тем отдавать труднее, тем более что на почём зря.
— Клара с Розой, — пробую отвертеться, — придумали этот день для консолидации трудящихся женщин против эксплуатации и неравенства, а не для подарков.
Паша не сдаётся, ухмыляется, радуясь, что наступил на хвост.
— Ты скажи об этом не мне, а нашим Розам и Кларам.
Это мне не светит: наши революционерки так отрозят и откларят, что навек забудешь и то немногое из основ, что удалось запомнить из институтских лекций. Пробую зайти с фланга:
— Дед Маркс, помню, учил, что дармовые деньги и товары развращают пролетариат.
Да разве Хитров отлипнет? Ржёт в голос, сально осклабясь:
— Бабы, они никогда не против развращения. — Противно стало, я и отдал потом и кровью заработанные тугрики. — Тебе, — добавляет вымогатель, — за трельяжем вместе с Воронцовым ехать — Шпацерман распорядился.
— За каким таким трельяжем? — опять возмутился я.
— Женщины решили, что мы им подарим трельяж в камералку, — объясняет Павел Фомич, — а то им не перед чем марафет с утра наводить. Половину денег выделил профком, а половину собирают мужики. Ясно?
— Ничего себе! — никак не могу остыть от потери кровных. — Сами себе подарки выбирают. Да ещё какие!
— С Коганшей поедете, — успокаивает Паша, — она выберет.
Зря волновался. Трельяж оказался удобной штукой: можно было в обеденный перерыв обозреть себя с фасада и в профиль и хорошенько выбриться.
И вот он, наконец, настал, этот с нетерпением ожидаемый всем прогрессивным человечеством день. Затарабанили африканские тамтамы, загудели многометровые азиатские трубы, задребезжали латиноамериканские гитары, загрохотали северо-американские джазбанды, монотонно затукали эскимосские бубны, заныли шотландские волынки, торжественно зазвучали европейские оркестры и у нас затенькали балалайки под гармошку. Земля замедлила вращение от человеческой суеты. Великий праздник, когда каждая женщина считает, что он, несмотря на международный характер, только для неё, она в этот день — единственная и самая-самая. А мужики имеют полное право беспрепятственно надраться до бровей, пожертвовав здоровьем ради здоровья самой-самой, но, возможно, не единственной. У нас в такой день без попойки и без обжорки не обойтись, тем более что и зимняя погода благоприятствует.
По заведённому обычаю усадили меня, конечно, рядом с Сарнячкой.
— Как баран да ярочка, — радуется, всплёскивая ладошками, Коганша.
Ярочка тут же выставила клыки, а баран не смог от страха даже проблеять.
— Ты, — допытывается по-свойски, — почему удрал с конференции? — Сколько дней уже прошло, а она только вспомнила.
— Да так, — отвечаю уклончиво, — что-то живот ни с того, ни с сего прихватило.
— Испугался? — догадывается. — А тебя с утра все вспоминать начали. Не икалось?
— Да нет, — вяло тяну неинтересную тему.
— Кто ни выступит, всех о моделях спрашивают, а никто ничего толком не знает: ни тот, кто спрашивает, ни тот, кто отвечает. К Когану обращались, но и он запутался. — Я, не меняя выражения умного лица, тихо произнёс: «Хо-хо!» — Что ты сказал?
— Да ничё, — опять отлыниваю от серьёзного разговора. А ей так хочется встать вровень!
— Лыков более-менее разъяснил, что все ищут руду не там, где надо, и не так, как надо. После этого вообще никто не захотел выступать. Влетело бы тебе, если бы остался, — и клычки плотоядно выставила. — Тогда поднялся Ефимов и понёс всех по кочкам. Вы, спрашивает, зачем собрались? Побазарить да попьянствовать? Мохом обросли да плесенью покрылись! В общем, начал всех подряд крыть. Свежая струя, говорит, дохнула, так вы скопом поспешили её затоптать, загадить! — Я опять тихо произнёс: «Хо-хо!» — А больше всех досталось производственному отделу, который, по его мнению, превратился в бюрократический тормоз! — И опять я, удовлетворённо: «Хо-хо!» — Чего ты всё бормочешь? — злится Сарнячка, не сумев вызвать на доверительный разговор, на который, очевидно, надеялась. — В общем, порешили, что осенью будет производственно-техническое совещание по повышению эффективности поисковых геофизических работ, а основным докладчиком отгадай, кто будет? — Чего тут отгадывать? Кто, как не «свежая струя»? — Коган. — Кто? — У меня чуть винегрет непрожёванный не полез из ноздрей. — А содокладчиком — Гниденко. — Ещё лучше. Ну, Сарнячка! Умеет аппетит испортить людям.
— Молодёжь, — улыбаясь, кричит нам тамадиха. — Хватит любезничать! У вас ещё будет время, — и загадочно смотрит на Сарнячку, а та — боже мой! — порозовела и глаза опустила долу. — А сейчас, — объявляет Коганша, — разыграем главный приз. — И все, кто борется против неравенства, и кто его поддерживает, выравнявшись от принятого внутрь, дружно захлопали и заорали: «Приз! Приз!» — Тот из мужчин, — объясняет условия председательша жюри, — кто скажет в нашу честь наилучший тост, — она, интригуя, помедлила, — тот будет резать торт! — Некоторые из участников заорали обрадованно «Ура!», а нашлись и такие, кто не замедлил для храбрости тяпнуть внеочередную.
И тут в красную залу торжественно входит Траперша с огромным тортом, на шоколадном верху которого намазано цветным кремом «8 Марта».
— Нас, — подсказывает Коганша будущему победителю, — 23 человека.
Так, быстро соображаю, резать надо на 24, двойной — себе. В том, что выиграю, не сомневаюсь. Я уже однажды доказал, что являюсь непревзойдённым мастером комплиментов женщинам. Тосты — то же самое. Тогда по несчастливой случайности я торта не попробовал, теперь он будет мой. Коганше тоже, видно, тогда понравилось, вот она и придумала повторение — какая женщина устоит против красивой лести? Тем более от такого дон Жуана как я. Ещё захотела услышать, смотрит на меня внимательно — мы сейчас заговорщики — и, откладывая удовольствие напоследок, переводит взгляд на мужа:
— Начинай, Леонид Захарович.
Тот, знаю, тортов не любит, тем более — резать-пачкаться, и потому, не задумываясь, обзывает наших макак самыми красивыми женщинами на свете, но ему, конечно, никто не верит, и особенно жена. Один претендент выбыл не сладко хлебавши. Трапер забормотал заплетающимся языком что-то о мире в семье. У кого что болит, тот о том и говорит. И этот явно — в аут. Шпацерман похвалил в наших клушах матерей и пожелал большого приплода. Сам страдает и другим зла желает. Хитров, так тот вообще додумался назвать баб ударницами семейного и производственного труда. До такой грубой лести даже я не додумался бы. Коганша не выдержала и, засунув два пальца в рот, громко и негодующе свистнула, разбудив Розенбаума. Но он, ничего не поняв, предпочёл заснуть снова. Рябовский, поднапрягшись, назвал наших красоток самыми ценными образцами из геологической коллекции партии. Ему похлопали, выдвинув в претенденты тортокромсателей.
— А ты что, Василий, скажешь? — обратилась, наконец, первая леди к реальному соискателю приза и замерла в предвкушении лестной характеристики подержанных прелестей.
Но я на этот раз настроен по-серьёзному и выдал всем того, чего они желают ежедневно и всю жизнь:
— Здоровья вам, красоты, любви и много, много денег!
Они так обрадовались, особенно последнему пожеланию, так захлопали и завизжали, что можно было подумать, что последнее уже добавилось, а я понял, что победил. Даже Коганша, ожидавшая чего-нибудь более сентиментального и более конкретного для себя лично, не посмела противоречить и подала мне длиннющий резак.
Я взял его, отодвинул стул и направился, глотая слюнки, к торту.
— Василий Иванович!
Я не сразу и сообразил, что окликают меня. По инерции сделал ещё пару шагов и обернулся. В дверях стоял профессор и манил меня пальцем:
— К вам пришли! — крикнул мне, перекрывая пьяный гул.
«Маринка!» — мгновенно резануло в мозгу, и я, забыв о призе, развернулся и заспешил на выход.
— Серая? — с надеждой спросил Радомира Викентьевича.
— Нет, — огорчил тот, — синяя… — наверное, переоделась, утешил я себя, — … с белым.
«Она!» — ничуточки не сомневаясь, я выскочил раздетым на улицу и помчался, стараясь не навернуться на скользкой тропинке, к дому с забытым ножом в руке. Сзади спешил вестник и тщетно пытался остановить.
— Стойте! Да остановитесь же!
Где там! Ему удалось нагнать меня только у дверей и отобрать нож.
— Напугаете.
Рывком отворил дверь и в удивленьи вылупил зенки:
— Ма-а-рья!
Она и… не она. Из-за стола медленно поднялась высокая элегантная дама. В тёмно-синем пальто, из-под которого высовывался подол длинного платья того же цвета, шею хомутом охватывал белоснежно-пушистый меховой воротник, а на голове чуть набекрень уместилась низкая шапочка-кубанка из того же меха и с тёмно-синей макушкой, на затылке в тугой узел скручена тяжёлая коса, — словно незнакомка сошла с известного портрета Крамского.
— Здравствуйте, — на меня внимательно и спокойно, с лёгким прищуром смотрели тёмно-синие, почти чёрные, абсолютно незнакомые глаза, слегка затуманенные и с почти неразличимыми тёмными зрачками, из-за чего невозможно было понять выражение взгляда, и только лёгкий румянец выдавал волнение гостьи. — У вас праздник? Извините, что оторвала. Хотела уйти, но Радомир Викентьевич не отпустил.
— Приказано задерживать, — оправдывается профессор.
— Как ваше здоровье? — спрашивает, не спуская с меня глаз, Марья.
— Чего-о? — тяну и плюхаюсь на стул. И она осторожно, чтобы не помять пальто и платье, присела на краешек. Профессор — за ней. — Ништяк! — отвечаю и подтверждаю: — Оки-доки! — Я никак не могу настроиться на то, что передо мной Марья, а не Маринка.
— Да, да, — вторит Горюн, — он у нас парень — ништяк.
На короткое мгновенье лицо Марьи расплылось в мягкой девчачьей улыбке, а тайные глаза прояснились, и она стала похожа на ту, что беспардонно дрейфила на скале, вцепившись в ёлку и сомневаясь, что я выползу. Мгновенье прошло, и передо мной снова сидела дама. Как быстро девчонки превращаются в женщин.
— Я хотела узнать, как ваша нога? — поясняет заботу о здоровье.
— В норме, — отвечаю, — а что? — какая-то она неживая, и спрашивает невесть о чём.
— Дело в том, — добавляет в пояснение, — что Ангелина Владимировна, уезжая, просила поинтересоваться и посмотреть, — и покраснела, как будто прёт лажу. — Заверните, пожалуйста, штанину.
Я презрительно фыркнул, но штанину новейшего костюма завернул, обнажив чистейшее колено после вчерашней тренировки. Старое трико я, слава богу, не пододел, а носки сверху ещё целые. Правда, слегка обвяли потому, что резинок я принципиально не ношу, считая, что они старят.
— Смотри, — разрешаю и обидно добавляю, — если что понимаешь.
Она не обиделась или сделала вид, что не обиделась, профессионально прощая грубость нервничающему пациенту.
— Можно, я сниму пальто? — вежливо просит у Горюна, а мне — ноль внимания. Профессор поспешил помочь, а у неё под пальто оказался чистейший белый халат — у меня век таких простыней не бывало. И чего вырядилась, дура, как будто без халата нельзя пощупать коленку? Пододвигает ко мне поближе стул и — хвать за неё.
— Ой! — вскрикнул я.
— Больно? — всполошилась недоделанная врачиха.
— Щёкотно, — опровергаю я.
Она легонько улыбнулась, продолжая мять колено. А я никак не хотел успокоиться, хоть убей. Хочу Маринку и — всё! Вспомнил, как она, не стесняясь, разделась и юркнула под одеяло. Эта не разденется — я даже хмыкнул, предположив обратное, не юркнёт.
— Боль когда-нибудь чувствуете, — допытывается, прекратив обминание.
— Когда дерябнусь обо что-нибудь, чувствую, — отвечаю честно. Подумал, подумал и сознался: — А ещё, когда прыгаю.
Она пошла к умывальнику и вымыла чистые руки. А мне что? Пойти и вымыть после её рук колено?
— Вам ни в коем случае нельзя дерябаться и прыгать, — даёт устный рецепт. — И вообще нельзя чрезмерно нагружать ногу. — Надо, думаю, справку потребовать и Дмитрию показать. — Хотите походить на оздоровительные, общеукрепляющие процедуры?
Я в диком раздражении вскочил со стула.
— Очнись, — грублю, — Марья! Какие процедуры? На дворе — март. Через месяц у меня и без тебя будут о-ё-ёй какие общеукрепляющие процедуры. Ты забыла?
Она молча берёт со спинки стула пальто и хочет надеть, чтобы отвалить, не встретив любезного приёма. Профессор пытается помешать, но Марья отводит его руки и одевается.
— Мне надо идти. У меня ночью дежурство.
— Подождите, — просит профессор, — Василий Иванович вас проводит.
Я и не собирался, но после его слов куда денешься?
— Вправду, подожди, Марья, — прошу, — пойду в контору, оденусь, — и, не ожидая её возражений, убегаю.
В коридоре конторы, как будто караулила, встретила Сарнячка, заступила дверь в камералку, где лежала одёжка, спрашивает требовательно, обнажив клычки:
— Ты где был? — и радует: — Я тебе твой кусок торта оставила.
Не дай бог, думаю, если надкусила, не удержавшись, ядовитыми зубами. Опять мне не удалось опробовать завоёванный приз.
— Съешь сама, — разрешаю благодетельно, отстраняю преграду, одним отработанным приёмом напяливаю кожушок и малахай и рву на выход под истошные вопли суженой:
— Ты куда-а?!
Марья, молодец, ждала у пенала.
— Пошли, — говорю, — как прежде?
Она смеётся — ей тоже нравится движение.
— У нас теперь разные маршруты.
— А как насчёт общей магистрали?
Ответила тихо, почти невнятно.
— Её ещё проложить надо.
Меня прямо бесит её тусклота, и я, повернувшись к ней на ходу, спрашиваю с досадой:
— Почему ты сегодня какая-то заторможенная?
— А вы злой! — парирует мгновенно. Вот и договорились!
— Кончай, — злюсь, — выкать. Когда мы врагами стали? Забыла, как ночевали под одним брезентом?
— Спиной друг к другу, — уточняет целомудренная.
— Хочешь так и остаться?
Она долго молчит, а потом глухо отвечает, наверное, себе самой:
— Не знаю.
Сунул замёрзшие руки в карманы, а там — по яблоку. Крупные, жёлто-красные, Коганша всучила, подаришь, наказывала, Саррочке! Хватит и торта! И сам попытался выставить клыки.
— Марья! — останавливаюсь. — С праздником тебя! — и протягиваю летних красавцев.
Как же ярко брызнули звёздчатыми искрами её обычно затуманенные глаза! Опять превратившись в девчонку, она осторожно приняла в ладошки праздничные шары, поднесла к лицу и глубоко нюхнула.
— Спасибо.
А я, глядя на неё, пожалел, что Крамской не дотумкал пририсовать к незнакомке яблоки.
— Расскажи, как ты работаешь? — прошу, чтобы самому можно было молчать. Она и рада, язык вмиг развязался, понятно стало, что любит своё клизменное дело, ещё не пресытилась болью и кровью. Слушаю в пол-уха и думаю о своём. Обоим хорошо.
— Вот мы и пришли, — объявляет, останавливаясь у небольшого оштукатуренного дома с голубыми рамами.
— Ну, тогда — бывай, — тороплюсь проститься, — забегай, если что, — и слышу уже в спину:
— И вы — тоже.
Среди многих достойных черт есть в моём характере одна не очень, чтобы очень — настырность. Если мне что приспичит, я, забыв обо всём, буду добиваться этого, убиваясь, до тех пор, пока не заимею. Бывает, что быстро остыну и уже ничего не хочется, а всё равно лезу напропалую, как будто вожжа под хвост попала и зудит в неудобном месте. Вынь да положь! Так и сейчас. Хочу Маринку и всё! Даже не задумываюсь, что потом, и захочет ли она снова юркнуть. Сразу, с места, врубил последнюю скорость и широкой иноходью пру в ДК — там сегодня праздничные танцы, там я её ущучу.
Примчался взмыленный в местный храм культуры и прямиком на внутренний балкон, куда выходят двери кинозала на втором этаже, оперся о перила и высматриваю среди танцующих внизу, в холле, серую. Всю толпу обшарил, напрасно глаза порчу — нет её, не хочет танцевать, другим, наверное, занимается. Только хотел бросить высматривать, как вижу — вот она! — на входе нарисовалась. Не медля, сломя голову, лечу вниз, подбегаю, кричу радостно:
— Маринка! — и пытаюсь схватить за руку, но она почему-то отворачивается и разглядывает, как ни в чём не бывало, танцующих, будто меня совсем не знает. А из-за спины её выходит амбал и хрипит, сощурив пустые зенки:
— Тебе чего, фраерок?
Мгновенно переключаюсь на него и примериваюсь, с какой руки врезать: с левой или с правой? Они у меня обе молотобойные. Пока примеривался, остыл: а вдруг садану и насмерть? Шуму будет… Милиция, наручники, а толку? Маринка так и стоит боком, ни разу не взглянув на меня. А я-то, лопух, ничего для неё не пожалел: ни тёплой квартиры, ни чистой постели, ни дефицитной жратвы, половину денег отдал… Предательница.
— Дай закурить, — расстреливаю гориллу очередью бегающих глаз.
— Дать тебе в зубы, чтобы дым пошёл? — уточняет он, ухмыляясь.
Я быстро и презрительно оглядел его с головы до ног — на Маринку времени не хватило — и затерялся в шатающейся толпе. Потом, когда они поднялись наверх, нашёлся и в бешенстве выбежал на улицу. Ну, погоди, грожу в уме, слабая женщина! Месть моя будет неотвратимой и страшной. И обратной иноходью мчусь к дому Марьи. Посмотрим, злорадствую, как тебя перекосит, когда мы заявимся на танцы: я — в элегантном новом костюме, а она — в элегантном тёмно-синем платье. Все расступятся, когда наша элегантная пара слаженно заскользит по зеркальному паркету в томительно-страстном танго. Танцевать я, правда, не умею, но ничего, я способный, по ходу научусь. Маринка, конечно, зальётся виноватыми слезами, призывно закричит, протягивая руки: «Васенька, прости!», и я, конечно, её прощу, как прощал до сих пор всех женщин, которые по ошибке бросали меня. Мы втроём пройдём мимо опешившего амбала, скрежещущего золотыми зубами, и скроемся в темноте ночи. Тут пришлось притормозить: зачем мне две? Что с ними делать? Вдвоём они, тем более, не юркнут. А-а, разозлился опять, чёрт с вами! Вы ещё меня попомните! Сбавил темп и по широкой дуге завернул к конторе. И чего, дурень, лезу в запертые двери, когда есть Сарра? От добра добра не ищут. Меня аж передёрнуло. По крайней мере, торта попробую. Если не слямала. И опять притормозил и по малой дуге завернул к дому.
Горюн, как всегда, лежал, читал книгу. До людей ему и дела нет. Книги да лошади — вот и весь интерес. Мне бы его заботы. Залёг на думку, руки под голову, чтобы дурное не притекало, вздыхаю тяжело, переживая неудачу. Один раз вздохнул, второй, третий… никакой реакции. Равнодушный он какой-то, эгоист старый!
— Радомир Викентьевич! — он отложил книжку, повернулся лицом ко мне. — Отчего все женщины такие подлые?
Он задумался над моим как всегда трудным вопросом, и я даже услышал, как в профессорском мозгу заскрипели изношенные философские шарики.
— Женщины, — объясняет, — более эмоциональны и, следовательно, более восприимчивы к внешним условиям, и потому такие, каково общество, созданное нами, мужчинами.
Выходит, в том, что Маринка подлая, виноват я? Ну, профессор! Категорически не согласен быть альтруистом. Я вообще редко бываю виноватым. Утверждают, правда, что всегда невинны только дураки и придурки, но у всякого правила есть исключения. Я — оно.
— Мне, — продолжает Викентьич, — синяя не показалась подлой.
— Причём здесь она? — ворчу я недовольно.
— А притом, — разъясняет, — что приходила, думается, не на коленку вашу посмотреть, а на вас.
— Вот ещё! — вырывается у меня. В душе потеплело, а в голове не укладывается: неужели Марья?.. Девчонка, товарищ… быть не может! — Чего ж не сказала?
— Потому и не сказала, что настоящая женщина.
— Она-то? — возражаю. — Двадцати нет, — а в глазах вдруг возникла дама в синем с белым.
— По виду настоящая зрелая русская красавица, — хвалит старый ценитель подлого пола. — Я бы на вашем месте не медлил с выяснением отношений. Может оказаться, что не все женщины подлые.
А что, может, и вправду выяснить, чего она хочет? Я-то — одного. Вряд ли у нас одинаковые желания. Придётся красиво ухаживать, водить в кино, в рестораны, дарить синие платья, белые меха, бриллианты, осенью въедем в однокомнатный апартамент, купим стильную мебель…
— Радомир Викентьевич! — закричал я, вскакивая в ужасе с кровати. — Ну их всех, подлых и не подлых, к дьяволу. Давайте лучше врубим Рахманинова.
— Согласен, — поднялся и профессор. — Кстати, вы успели что-нибудь проглотить в застолье?
Сразу представил, как Сарнячка вонзает клыки в мой торт.
— Кроме собственных слюней, — жалуюсь, — ничего.
— И прекрасно, — радуется добрый Викентьич, — я, как знал, умудрился испечь в нашей духовке симпатичный пирог с симой. Отведаем ради праздника?
— Непременно, — обещаю, и в животе аж засосало, требуя. Злость моя куда-то улетучилась, и я не стал бы возражать, если бы вдруг заявилась на пирог синяя с белым. Только не серая — страница этого цвета закрыта и наглухо прихлопнута.
Не прошло и пяти минут, как мы привычно сидели друг перед другом, а перед нами кулинарный шедевр с розовой рыбой. У одного — чашка с чифиром, у другого — со сгущёнкой, разведённой чаем, и мы улыбаемся друг другу. Как хорошо, что нет ни синей, ни серой, только мы да Рахманинов.
— За женщин, — поднимает кружку профессор, и мы согласно чокаемся.
- 12 -
В этом году в поле выезжали как никогда рано: благоприятствовала ранняя весна и подстёгивала череда праздников. Если не успеть до Пасхи, Радуницы, первомайских и победного праздников, то и до июня не выедем. Наши бичи — люди сплошь верующие, глубоко верующие в то, что если не отметить воскресенье Христа как следует — недельным запоем, то удачи в этом году не будет, как не было её и в предыдущем. Не успеешь опомниться от радости по второму пришествию всеродителя, как наступает радость по покойникам. Пропустить Радуницу и дармовую выпивку на кладбище считалось среди наших святых ещё большим грехом. Как не помянуть безвременно усопших, если родные наливают, не жмотясь? Некоторые особенно набожные умудрялись помянуть чуть ли не всё кладбище и обессилено успокаивались среди помянутых. Здесь же располагались на ночёвку и нерадивые, чтобы утром сообща сподобиться тем, что осталось на могилках. Покойников не вспоминали, зато бог и его мать не сходили с языка, правда, не в церковной редакции.
После Христовых праздников все верующие присоединялись к неверующим и дружно готовились к антихристовым первомайским. Снова погрязнув в грехах, таёжный пролетариат настырно осаждал угнетателя Шпацермана с требованиями соблюдать права пьющего человека и аванса на поддержание революционного духа. Причём от угнетённых разило этим духом за версту. В первые два года угнетатель по неопытности одухотворял всех красными флагами, плакатами, портретами вождей и транспарантами с призывами всех трудящихся объединяться, хотя каждый угнетённый знал, что объединяться более трёх бессмысленно. Взъерошенная и неуправляемая толпа бодро шествовала мимо трибун и вразнобой кричала «Ура» и ещё кое-что от полноты чувств, причём наглядная агитация угрожающе склонялась в сторону местных вождей, насторожённо встречающих неподдельный энтузиазм. Впору подумать, что это восставший и неорганизованный пролетариат окраин пёр вздрючивать сознательную прослойку, сгрудившуюся для безопасности на деревянном олимпе. В конце концов, поистрёпанные в классовой борьбе нервы руководителей района не выдержали, и шествие истинных якобинцев и санкюлотов запретили. Тогда наш главный еврей, следуя примеру центральных властей, перенёс по просьбе трудящихся все религиозные и революционные праздники, включая и день рождения Ленина, на один короткий предвыездной период, после которого бичам хотелось только одного: в тайгу, на отдых.
Есть люди, которые по-настоящему любят природу, и она отвечает им тем же, но есть и урбанисты, для которых ёлочка немыслима без новогодних игрушек, а берёза — лучшие дрова. К сожалению, последних расплодилось значительно больше, потому так и перенаселены города. Многим из них за каждым деревом чудится медведь, за каждым кустом — волк или тигр, в траве — сплошные змеи, и каждая ночёвка под комариное зудение — изматывающее испытание для взвинченной нервной системы. Для меня тайга с первого дня стала домом родным, в котором я чувствовал себя уверенно и безопасно, о чём можно судить хотя бы по случаю на скале. И поэтому, сидя на груде имущества и цепляясь за что попало, чтобы не сверзиться за борт качающейся машины, думал не о том, что ждёт впереди, а о том, что забыл сзади. Рядом, уперевшись ногами в передний борт, вольготно лежал Сашка. Несмотря на благие намерения, он быстро промотал бешеный зимний заработок и решил начать праведную жизнь сначала. Из кабины доносились весёлый говорок и хохоток Кравчука, отвлекающего шофёра от плохой дороги, а в кузове, кроме нас с Сашкой, ещё была накидана чёртова дюжина тел, живых и полуживых, остальные прибудут вторым рейсом. Если бы наша колымага с такой опасной загрузкой повстречалась любому милиционеру на ровной дороге посёлка, шофёр лишился бы прав. А здесь, на таёжном бездорожье, опасности не чувствовал никто: ни мы, ни шофёр. Для нас главным было — побольше загрузить и самим не остаться, а шофёру — стронуть родную с места. И, что удивительно, наш газик, днями-неделями простаивающий на ремонте в посёлке, ни разу не отказал в тайге. Вот что значит влияние настоящей природы. Я бы всех больных, особенно безнадёжных, вывез в тайгу на самолечение.
У перевальной избушки, что затаилась у реки, укачанных приезжих ожидали оба хозяина: серый, ещё больше заматеревший, Васька и постаревший от усталости профессор, превратившийся в полевой робе в Горюна. Он уже больше недели перевозил топографов, которые должны были подготовить вьючную тропу, переходы и броды через реку и ручьи, площадку под базовый лагерь и начать прокладку первых опорных магистралей. Так что ехали мы не пионерами на дикий запад, а на готовенькое.
— Вода в реке быстро прибывает, забереги и протоки интенсивно подтаивают, — поздоровавшись, обеспокоенно предупредил Горюн, — надо как можно скорее перебираться на ту сторону. Завьючиваемся сразу, — и пошёл за лошадьми.
Те выглядели ещё более заморёнными, чем хозяин. Им дико повезло с ним. Другой, одинаково равнодушный и к собственной, и к их судьбе, угробил бы, не мучаясь угрызениями совести, покрытой коростой, под сверхтяжёлыми вьюками на сверхразбитой тропе, лишь бы поменьше вкалывать. В тайге мне не жалко ни бичей, ни новичков — сам полез, сам с усам, но щемяще жалко умных, безотказных и безответных животных с выразительными глазами, в которых написано всё, умей только читать.
— Марта, — позвал я, увидев приближающийся караван, и умница, вспомнив того, кто не раз подкармливал вкусненьким зимой в конюшне, подошла и замахала головой, здороваясь. Ну как тут не ответить! Я торопливо развязал один из мешков и отдал две буханки свежего хлеба профессору. Тот коротко поблагодарил, прояснев на мгновение глазами, понюхал и спрятал в рюкзак. Ещё одну буханку слямала, не торопясь, любимица и благодарно потёрлась нижней челюстью о плечо. Остальным достались поровну оставшиеся три. Больше у меня хлеба не было. А я его и не люблю. Мне и сухари по зубам, особенно когда размочишь в чае со сгущёнкой. Наверное, в прошлой жизни я был лошадью. Недаром у меня такие длинные и быстрые ноги и постоянный зуд под хвостом, когда что-нибудь приспичит и приходится взбрыкивать, как на конференции. Вздохнув и осознав родство, достал синюю пачку рафинада и поделился с архигенетическими родственниками. Меня всегда бесит, когда кто-нибудь, обиженный взваленной на него непосильной работой, блажит, не задумываясь: «Что я, лошадь?!», как будто на лошадь можно валить без меры. И всегда хочется ответить: «Ты — хуже, ты — человек!» Может, потому мне так трудно ужиться в раздрайном людском табуне, что не так давно ушёл из лошадиного, где все равны и ни у кого нет ни передних, ни задних мыслей.
Опытный возчик с профессорским образованием прежде, чем уложить на спины лошадей груз, поднял каждый вьюк и каждый ящик сам, проверяя вес. Кому убавил, а кому прибавил, распределил по обе стороны хвостатых вездеходов и только после этого разрешил крепить ремнями, проверяя не только крепления, но и балансировку грузов. Повинуясь дельным распоряжениям, погрузились и закрепились в полчаса. Не рассусоливая, караван двинулся в путь. Осталось завьючиться как следует нам и догонять. Караулить оставшиеся вещи и встречать вторую волну работяг остался Кравчук. Его и уговаривать не понадобилось, за нас это сделала речка, куда он сразу же побежал с удочкой. А мы через 15 минут тронулись цепочкой, и замыкающим, как и полагается, шёл командир.
По неоттаявшей, нерасквашенной тропе идти легко и в первый раз в охотку. Даже тяжёлый рюкзак не тянет. Тропа идёт то по низине правого берега реки, чахло заросшего тонкоствольным ивняком, берёзой и ольхой, среди которых обособились небольшими потаёнными группками подростки-ёлочки и пихтушки. С невысокого берегового обрыва свесился тальник и всякая другая кустарниковая шелупень. С другой стороны тропы лес, сгущаясь, поднимался на невысокие увалы, сохраняя кое-где белые пятна фирнового снега и льдистые корки. Солнце довольно прилично жарило шею и верхнюю свободную часть хребта, и к тому времени, когда мы дотелепали до переправы, по спинному желобку неприятно потекли струйки рабочего пота, вымачивая майку под рюкзаком и просачиваясь ниже. В общем, грело со всех сторон по-летнему.
Река здесь делала крутой вираж, веером раскинув русло на несколько проток. Таянье снегов в горах только-только началось, и воды в протоках было немного. Она текла спокойно, без шума, набирая силу, чтобы в половодье с грохотом покатить здоровенные валуны, с переливчатым стуком — крупную гальку и очистить русло от застрявшего в осенний спад бурелома. Основная вода пёрла по широкой и глубокой протоке вдоль противоположного высокого берега, прижимаясь к нему и смывая остатки заберегов вместе с землёй.
Упав в изнеможении на прошлогоднюю траву и опершись на неснятые рюкзаки, мы наблюдали, как Горюн связывал лошадей длинными поводками, чтобы они имели хотя бы относительную свободу передвижения по камням и ледяным протокам и не дёргали друг друга, оскальзываясь. Сам он влез прямо в кирзачах в громадные болотные сапоги, подвязав их за ушки к поясу, и первым сошёл по пологому растоптанному спуску в русло, а за ним без понукания умница Марта и вся честная четвероногая команда. Передвигались медленно, но уверенно, обходя колодник, камни, скользкие насыпи и глубокие места в протоках, направляясь наискось по течению к главной, на противоположном берегу которой отчётливо виделся выровненный, но всё равно крутой, разрыхлённый копытами подъём из воды.
Пошли и мы следом, углядев рядом с бродом две лесины, опрокинутые с того берега через главную протоку. Они лежали рядом и вместе с прибитыми поперёк плахами изображали удобную лестницу, но почему-то без перил. Командир, замыкавший колонну в походе, при встрече опасного препятствия, естественно, должен выдвинуться вперёд. Я и выдвинулся — смело подошёл к лестнице, толкнул сапогом шаткую переправу и закричал сорвавшимся голосом:
— Давай по одному! Не дрейфь: падать низко и мягко.
Первым, легко пружиня и не качнувшись, проскочил Сашка. Следом пошли и другие, по мере смелости и уверенности. Кто небрежно и умело, кто медленно и с опаской на напрягшихся ногах, а некоторые даже останавливались над водой, раздумывая — падать или нет, вода-то холоднее, чем на северном полюсе. Мне, командиру, под прицелом подчинённых глаз долго раздумывать нельзя. Я обязан быть непререкаемым авторитетом и примером. Конечно, если бы дерево было одно, я бы им продемонстрировал, не пожалев, собственное ноу-хау переправы через бушующие потоки горных рек. Всё очень просто: садишься верхом на дерево, обе руки вперёд, опираешься на бревно и подтягиваешь зад — раз-два, раз-два, и ты — в дамках. Надёжно и безопасно! Правда, штанов не напасёшься. Но можно и без них, если нет сучков. На двух лесинах циркача не изобразишь и задом через перекладины не перепрыгнешь. Придётся переправляться обычным способом, как все, и вообще переправа — моя слабость. У всех великих она есть хотя бы одна, у меня — одна из многих. Когда-нибудь обязательно напишу руководство. А пока надо не тянуть время, двигать, не тормозить общее движение. Была — не была, встаю одной ногой на одно бревно, второй — на другое и, как ни странно, не упал. Начало взбодрило, теперь — вперёд. Мне такие неустойчивые переправы трудны ещё и тем, что у меня отсутствует центр тяжести. Известно, что он располагается в нижней части живота, чуть ниже пупка, а у меня нет ни нижнего, ни верхнего живота. Иду без центра тяжести на вихляющихся длинных ногах, брёвна поочерёдно проседают, заставляя терять равновесие, того и гляди сверзнусь. Ещё и вспомнилось некстати, что на бегущую под ногами воду глядеть нельзя. Как вспомнил, так и поглядел сразу, и вот тебе! — одна нога задралась, а руки раскинулись крыльями, сейчас войду в штопор.
— Вася! — кричит кто-то с берега, потешаясь. — Не падай, насморк заработаешь. — Насморк — это ещё одна моя слабость. Я не беспокоюсь, что их у меня много, потому что не зря говорят: чем больше маленьких человеческих слабостей, тем величественнее разум. Точно про меня. Ну и что, что из носа течёт? Вон, Шпацерман беспрерывно чихает, может до 15 раз подряд. Я бы с ним поменялся. Нет, насморка мне не надо. Крыльями аккуратно сработал, второе шасси приставил и пулей, еле шевеля ногами, наверх.
— Чего расселись? — ору. — В кино, что ли, про Чаплина? Вперёд! — и сам пошёл позади всех.
Тропа, скоро отвернув от реки, приблизилась к ручью и потянулась вдоль него. Идти стало труднее. Мало того, что вверх, так ещё появились завалы, кое-как пропиленные-прорубленные топографами, и обнажились толстые корневища, обтоптанные копытами лошадей, а воздух наполнился прелой влагой и стал тяжёлым, душным. Потом покрылось всё, не буду уточнять, что конкретно. Шли, пыхтя и отдуваясь, долго и нудно, мечтая только об одном — о небольшой прогалине, где можно было бы передохнуть. Но её всё не было, и когда, кажется, дошли до ручки, вышли, наконец, на расчищенную от леса большую поляну по обе стороны ручья. Место выглядело мрачным, стиснутое со всех сторон высокими кедрами, елями и пихтами, разбавленными лиственницей, берёзой и клёном. В отдалении у самого леса стояли палатки топографов, недалеко от ручья догорал костёр, а на таганке громадный дочерна закоптелый чайник испускал из носика тонкую струйку пара. Горюн уже успел с Хитровым развьючить караван и пил чай с моим хлебом, густо накрытым тушёнкой. Развьюченные лошади смачно хрумкали овсом из подвешенных на мордах торб, а Павел Фомич готовил дрова. Вот мы и пришли на своё Эльдорадо.
Побросав рюки где попало, мы тоже потянулись к чайнику, ставшему на всё лето общественным мини-титаном.
— Мы придём поздно, — подошёл Горюн к моему распластанному на траве изнеможённому мускулистому телу с животом, переполненным половиной кружки кипятка с таком, — пустите ночевать?
С трудом сделав из себя прямой угол, я ответил по-профессорски:
— Почту за честь.
Он одобрительно ухмыльнулся и пошёл готовить транспорт ко второму походу за реку. А я, обременённый властью и, естественно, ответственностью, пересилил минутную слабость, которая у меня часто продолжалась часами, особенно по утрам в выходные дни, и поднялся.
— Кончай филонить. Ставим палатки, — и первым усиленно начал показывать пример, разбирая прибывший груз.
Кравчуковские геохимики, слава богу, потащились поближе к топографам, а мы своим геофизическим кагалом решили обособиться на другой стороне ручья, поодаль от бичевого сборища. Ставим три шестиместки и две четырёхместки. Подозреваю, что вместимость их определяли по числу тех, которых можно тесно уложить на полу между четырьмя пологами. Да и то, таких как я, длинномеров, поместится на одного меньше. А если поставить стол и печь, то лишних будет двое, а то и трое. Одна четырёхместная, старая и списанная, пойдёт под склад. Другая, новая, выклянченная у Анфисы, армейская, из настоящего брезента, пропитанного водоотталкивающей химией — моя, штабная. Ей сноса нет. А наши, геологические, сшиты тухлыми нитками по дешёвке из отходов хлопчатобумажной промышленности и тоже чем-то пропитаны, но вода этого не знает и спокойно просачивается. Истлевают они от дождя и выгорают от солнца, разъезжаясь по швам в первый же сезон, хотя срок им установлен умными дядями из Министерства в 10 лет. Туристические палатки и те много лучше.
Решено и подписано: со мной будет жить Илья Воронцов, самый наш опытный оператор-таёжник. Правда, сегодня ему придётся уступить потенциальное удобное местечко профессору, но, думаю, только на одну ночь. Горюн завтра, освободившись, обязательно поставит в лошадином загоне свой двухместный терем, латаный-перелатаный и накрытый брезентом, и заживёт изгоем. С Ильёй мы договорились, что он будет моим помощником, каким в прошлом сезоне был Волчков. Я даже провёл с новым помощником профилактическую беседу о вреде семьи в развитии геолого-геофизических исследований. Игорю, вот, ничего не пожалел: ни власти, ни места в палатке, ни места в общежитии, а он, неблагодарь, охмурился, и всё насмарку. Одни расходы. Опытный Шпацерман от каждой прибывающей девицы-техника требовал подписки о том, что она не забеременеет и не выйдет замуж в течение пяти лет. А то они, ушлые, после первого полевого сезона только и думают, как бы понести или выскочить и прочно обосноваться в камералке.
Из опытных операторов у меня в отряде трое: я, Воронцов и Погодин Веня. У каждого за мужественными плечами по два полевых сезона. Правда, у меня оба неполных, но зато два зимних. Двоих, из местных, с десятилеткой — Степана Суллу и Фатова Валентина — я перед самым выездом за две недели обучил работе с магнитометром, а Бугаёва Мишу — работе с потенциометром. Они у нас числятся рабочими 3-го разряда с заработком не меньшим, чем у техника, но никакой ответственности за качество наблюдений не несут, свалив её всю на меня, наставника. Всё, что они умеют, это измерять и записывать измерения. Обработка для них — тёмный лес. Регулировкой приборов тоже придётся заниматься мне. Другого выхода у нас нет — девчата-техники, которых в партии переизбыток, маршрутную съёмку не потянут. Шпац предлагал парочку в записаторы, но я благородно отказался, вспомнив, как трудно было Марье.
Установить палатки — малое дело. Хлопотливое и трудоёмкое — снабдить их полатями и столами из жердей, лапника и тёсаных плах и установить печи на каменно-земляные основания. А ещё нужны: лабаз для сохранения продуктов от мышей, кухонный очаг и заготовка дров. Пора подумать об обеде вместе с ужином. В этом году у нас нет поварихи. Зинаиду сократили в связи со спущенным из Министерства планом по сокращению административно-хозяйственного аппарата. Я бы Зину оставил, а для пользы сократил половину камералки. Жалко, что бодливой корове бог рога не даёт.
Что будем варить? Чем побалуем зверски проголодавшихся на свежем воздухе тружеников тайги? Снабженье у нас отменное, и выбор колоссальный, да и мы постарались отовариться разнообразно и витаминно. Я сам проследил, чтобы взяли побольше сгущёнки. Наибольшей популярностью у всех пользуются консервированные борщи и рассольники. Выгребаешь из пары литровых банок в ведро с кипятком, размешиваешь поварёшкой, добавляешь четырёхсотграммовую банку тушёнки, немного сушёного лука, ещё поболтаешь жидкое месиво, снимешь жёлтую накипь и — готово. Ешь — не хочу! Тушёнку для экономии можно заменять консервированной кашей с мясом. Правда, мяса там днём с огнём не сыщешь, но жирная плёнка поверху видна. Сытно и калорийно — страсть! Навернёшь полную двухлитровую миску, запьёшь водой с содой, чтобы изжоги не было, и доволен… часа на два. Хватит и на три, если есть с размоченными сухарями.
Не хочешь жидкого, не экономишь драгоценное время, готовь какую-нибудь кашу, опять-таки с тушёнкой. Брикетированные, они все одинаковы по вкусу, но нам почему-то больше всего доставались наиболее питательные: перловая, ячневая и пшеничная. Ушлые умники утверждали, что Министерство геологии взяло обязательство доесть партизанские НЗ. Перловая, крупнокалиберная, штанобойная, точно — оттуда. Варить их так же просто, как и борщ. Главное, соблюсти пропорцию воды и крупы. Я в первое время никак не мог запомнить, чего две части, а чего одна, пока не усвоил на опыте. И здесь тушёнку можно заменить консервированной кашей с мясом и обязательно добавить морковки и лука. Чтобы не отрывать нас от поисков месторождений, все продукты выдают наполовину или вовсе готовыми. Так, витаминные овощи — лук, морковка, картошка — порезаны, чуть поджарены, слегка подмаслены, хорошо засушены и спрессованы в большие жернова, от которых удобно отрубать топором или ломом и сразу в кастрюлю. Удобно ещё и то, что мыши не любят витаминов, у них, наверное, тоже от них изжога. Мы-то содой запьём, а их никто не научил. Заглотишь крутого варева миску с горкой, если повезёт — пососёшь мясные волокна, и до того калорийно, что глаза закрываются. Часа три кайфуешь-кашуешь. Одно только плохо: газов вырабатывается много, того и гляди палатку с растяжек сорвёт.
Тушёнку и каши с мясным духом приходится экономить. Дают их порыльно: на каждое по десять банок в месяц и только полевикам. Поэтому, как за тушёнкой, у нас в партии все полевики, а как в тайгу, так некому. Оно и понятно: мяса в магазинах нет. Аборигены коров, свиней и собак не разводят, так уж повелось исстари, когда дикого зверя было вдоволь, да и кормить скотину нечем. Ниже по течению реки и ближе к морю, где поля шире, есть захудалый совхозишко, который выращивает борзых свиней и гончих коров, от которых получаются одни рога, копыта, хвосты, уши и челюсти. Куда девается мясо, никто не знает. Сколько ни посылали народных контролей, ни один не нашёл концов, возвращаясь с проверки с внушительными пакетами. Можно, конечно, завозить белки с большой земли машинами, но сколько хлопот, сколько бензина понадобится? Местное начальство, подтянув ремни, у кого есть, кому брюхо не мешает, как-то обходилось и нам советовало.
Если совсем заелись, то варим макароны. У нас они экстра-сорта: тёмные, резиновые и обмазаны клейстером — сколько ни мешай, когда варишь, всё равно слипнутся, не помогают ни маргарин, ни кулинарный жир. В макароны тоже кидают тушёнку, если не жалко, и лук с морковкой, и тогда они обзываются «макароны по-флотски». Если бы моряки знали, то точно кое-кому набили бы физию за осквернение фирменного блюда. Я не люблю ни по-флотски, ни по-другому. Когда народ, не брезгуя, нарезал себе куски трубчатого корма, я обходился сухарями со сгущёнкой, благо она не была так строго лимитирована, как тушёнка, да и с Анфисой мы были вась-вась.
Иногда варили сухую картошку с тушёнкой, но она требует усиленной нейтрализации содой.
Уж чего таёжный народ никогда не жалел для себя, так это заварки в чай. Без неё мы бы и ног по маршрутам не таскали. Чая нам отпускали сколь хошь, особенно элитного грузинского, что пополам с чудотворным горным сеном. Первая заварка была общей, прямо в чайник с кипятком, вторая — индивидуальная, по вкусу, отдельно в собственную кружку. Я предпочитал сгущёнку.
Никаких разносолов и разносладостей у нас не имелось. Томатная паста, сахар и сгущёнка — всё. А ещё — сода. Некоторые привереды прихватывали с собой дешёвенькие рыбные консервы типа горбуши в томате, крабов и ухи из плавников горбуши. Но без водки эта гадость в рот не лезла. К тому же, через пару-тройку дней банки вспухали от тепла и сырости, и содержимое их приходилось выносить далеко за лагерь.
Но и без разносолов у нас случались классные обжорки. Особенно, когда нудная беспросветная морось с перерывами на утомительный мелкий дождь. Тогда кто-нибудь из умельцев-кулинаров забалтывал в ведре муку на воде с добавкой дрожжей, сахара или сгущёнки и пёк на всю ораву на солидоловом жире, называемом почему-то кулинарным, оладышки. Ничего более вкусного я в жизни не едал. Они поглощались бессчётно и беспрерывно с утра до вечера, и бедный повар часто просил пощады, но, удовлетворённый корыстной лестью, продолжал, пока не пустело ведро. Я так делал пирожное: на один оладь намажешь сгущёнки, другим прихлопнешь и — полный эклер, хотя и не знаю, что это такое.
Вообще-то полевики экономили на всём, а поскольку наибольшей прорвой было брюхо, то в первую очередь — на еде. Женатики — потому, что приходилось жить на два дома, и каждый старался уложиться в полевые надбавки, а бичи упорно копили на последний разгул. Таким, как я, неприкаянным и безответственным приходилось приноравливаться к общим потребностям и к общей кухне. Меня, лично, ограничения в жратве не тяготили. Чего я не терпел, так это отсутствия сгущёнки, поскольку мой чрезмерно костлявый организм требовал большого количества кальция.
Приварком к диете были охотницкие и рыбачьи удачи. Но не каждый любил эти, требующие терпения, испытания судьбы, не каждый легко соглашался на замену заслуженного после изматывающих маршрутов отдыха и, больше того, не каждый довольствовался олимпийским участием без награды. Но были и фанаты. Завзятым охотником у нас был Стёпа Сулла, местный хохол. Он даже в маршруты таскал старенькую одностволку 32-го калибра, никому не доверяя и ухаживая за ней больше, чем за собой. Фортуна к нему благоволила, но, правда, по мелочам, в основном — рябчиками, и только однажды подарила кабаргу, в которую я бы из-за её человеческих глаз ни за что не стал стрелять, и есть отказался. Неутомимым мастаком по рыбалке был Погодин Веня. Тот уходил на речку сразу после маршрутов, набрав сухарей, и возвращался по темноте и всегда с уловом.
Я — тоже фанат, но ненадолго. Могу, например, постоять с удочкой на берегу, если сильно напрягусь. Но если подданные Нептуна не соизволят хватать дармовую наживку сразу или подло объедают её раз за разом, игнорируя крючок, фанатизм мой бесследно исчезает. Я не олимпиец, по мне в любом деле главное не процесс, а результат, и чтобы быстрый и объёмистый, а когда он приходит с задержкой или в недостатке, процесс осточертевает, энтузиазм ослабевает, и я перехожу к другому. Надо беречь драгоценное время, его постоянно не хватает, чтобы выспаться как следует. С одинаковым успехом я перепробовал все виды ловли, и ни в одной из них соотношение затрат к результату не удовлетворило, потому что когда что-то делишь на ноль, то получается бесконечное разочарование, угробившее даже зачатки фанатизма.
Мне чудом удалось достать две замечательные блесны, сделанные фартовым рыбаком из латунной гильзы снаряда, для чего пришлось наполовину уменьшить боеспособность береговой батареи, оставшейся на скале около устья нашей реки ещё со времён японского разгрома. Я их умело, широким разворотом, так, что все рядом присели, закинул одолженным спиннингом далеко, туда, где что-то плескалось, но так, что достать обратно не смог. Подлые медяшки зацепились за коряги и остались в речке в качестве тайменевых трофеев. Но я упорный, и на третью блесну, худшую, наконец-то, зацепил одного из них. Сколько намучался, вываживая, как учили, подтягивая и отпуская, мысленно уговаривая, что ничего плохого с ним не будет, но когда надо было вытаскивать одним ловким движением на берег, он, скользкий гад, подменил себя здоровенным пуком травы. И тогда я понял, что ловля на спиннинг — не мой любимый процесс.
Всякий настоящий рыбак знает, что нет ничего увлекательнее ловли на искусственную мушку. Каждый обязательно изготавливает их сам, по известной только ему технологии из специально заготовленных за зиму шерстяных ниток и волос, которые срезают из самых потаённых мест. Особенно ценятся рыжие волосы, и горе рыжему — обдерут за лето, как липку. Если бы ещё срезали, а то выдёргивают с корнем — такие более ценны. Авторитетно заявляю, что мои мушки не хуже сделанных другими, но почему-то, когда я, не жалея ценного здоровья, залезал по колено в воду и пускал их по стремнине, зловредные хариусы не соблазнялись. Илюша, глядя на мою маяту, поучал: «Ты подёргивай легонько, играй мушкой», Я и подёргивал, и играл, заставляя мушку выпрыгивать над водой как живую, аж рука немела — всё бесполезно. Эти хладномозглые твари выскакивали рядом, тупо разглядывали настоящее произведение искусства и, ничего не соображая в нём, плюхались обратно и хватались за воронцовскую муху. Естественно, что такое наглое пренебрежение к моим предельным усилиям не могло оставить равнодушным, и я, разозлившись, отверг для себя и этот безрезультатный процесс.
Илья успокаивал: «Не расстраивайся, на удочку с поплавком получится». Он меня плохо знал. Не помог и уникальный поплавок из первоклассной пробки от шампанского. Мне за него предлагали целую банку сгущёнки, но я презрительно отверг невыгодную мену и правильно сделал: позже я обменял его на две банки. А пока вредные жаброобразные ни за какие кузнечики, бабочки, гусеницы, червяки и другую травяную и земную гадость не хотели нанизываться на редчайший никелированный крючок, несмотря на то, что я, руководствуясь советами, и интенсивно подёргивал лесу, чтобы речным тварям было азартнее, и смачно поплёвывал на наживку, чтобы добавить питательности — ничего не помогало. Больше того, гнусные ленки и форели до того обнаглели, что бессовестно объедали наживку, а может — брезгливо обдирали, и я то и дело менял её, с отвращением обрывая дёргающиеся лапы кузнечиков и с тошнотой протыкая брюшки всяких личинок, истекающих мутной жидкостью. Не получилась у меня и ловля на живца, поскольку его надо было прежде поймать.
И всё же я не стал окончательно потерянным рыбаком. Однажды настырный Воронцов всучил мне короткое удилище с короткой леской и мормышкой в виде маленького блестящего шарика. «Иди», — говорит, — «попробуй, в протоке полно пеструшки». Пошёл, привычно не ожидая ничего хорошего. Но стоило мне только опустить в протоку шарик, как дёрнуло. Я в испуге дёрнулся тоже, и в воздухе заблестела, кувыркаясь, серебристая рыбёшка. Трясущимися руками я кое-как снял первый в жизни улов с крючка, кинул в котелок с водой и снова погрузил шарик в воду. И опять дёрнуло, и опять засеребрилась симпатичная рыбка. А дальше — пошло, только успевал вытаскивать. Такая рыбалка мне понравилась, я даже готов был записаться в фанаты. Через полчаса, заполнив котелок наполовину, я ринулся в лагерь, чтобы похвастаться и снять с себя клеймо неудачника. Там я долго ходил гоголем, поставив котелок на стол для всеобщего обозрения. Там он и стоял до тех пор, пока рыбёшка не протухла на солнце, потому что никто не хотел чистить мелочёвку, а я — тем более, поскольку терпеть не мог выковыривать рыбную мерзость из вспоротого брюха.
Охотника из меня тоже не получилось, хотя стрелял отменно. Как-то на пари в две банки тушёнки мы с Кравчуком палили по ведру из именного оружия типа наган времён гражданской войны, выдаваемого ИТРам для самообороны от дикого зверя типа медведя. Он, — Кравчук, естественно, а не медведь, — стрелял первым и сделал из трёх возможных три дырки. Потом недрогнувшей рукой поднял и я свой кольт, тщательно совместил прыгающую мушку с убегающей прорезью и длинной очередью из трёх выстрелов, прищурив для верности оба глаза, — огонь! Дырок в ведре не прибавилось. Кравчук, радостно заржав, потянулся за призом, но я его остановил и предложил тщательно осмотреть цель. Он осмотрел, но ничего не увидел, хотя и горбатому было ясно, что все мои пули прошли через его дырки, и неопровержимым подтверждением тому служило то, что ведро шаталось. Но приземлённый хохол не поверил и нагло забрал тушёнку. Для успешной охоты, однако, одной целкости маловато. Нужны ещё звериная осторожность, терпение — опять! — и хладнокровность убийцы. Но какая может быть осторожность, когда мои длинные ноги с длинными ступнями цепляли за всё подряд, что лежало, и наступали на всё, что издавало предупреждающие трескучие звуки? И ещё мешали глаза безвинных жертв, смотрящие прямо в душу хищному вертикально бродящему зверю. Не выдержав встречной моральной стрельбы, я закидывал ружьё за спину и бессмысленно шастал по лесу, радуясь обилию жизни. В конце концов, пришли к удобоваримому консенсусу: когда хотелось рыбы, вместо Погодина вкалывал на маршрутах я, а когда — мяса, то вместо Суллы — тоже я, а когда добытчики разбежались по краям участка, приходилось не хотеть ни рыбы, ни мяса.
Сейчас, устраиваясь на новом месте, пришлось тоже обойтись гречкой с тушёнкой, сваренной Бугаёвым так, что она шапкой выперла из ведра. Я бы из экономии брал в поле только крупы: положишь варить мало, получаешь много. Наемшись и напимшись, никто не залёг на переварку, а все продолжали без подгонки устраиваться, поскольку солнце не стало ждать и упало за деревья, и в нашем лесном колодце быстро темнело.
Так и провошкались до самого прихода Горюна и Кравчука с остатками банды, которая вместо того, чтобы наброситься на работу, набросилась с шумом и гамом на жратву, а я порадовался, что мы обосновались на хуторе. У нас снаружи тихо, только из палаток доносились негромкая стукотня, шелест лапника, настилаемого на полати, и отовсюду — упоительный запах хвойных фитонцидов.
Мы с Ильёй кончили раньше всех. Он ушёл на ночь в примаки, а я, затопив печурку, стал в ожидании гостя обихаживаться по мелочам. Перво-наперво разложил спальный мешок и лёг, обминая. Вспомнил, что в прошлом году пижонил в твёрдых яловых сапогах с фасонистыми ремешками и спал в тонком меховом мешке. Нынче у меня разношенные кирзачи и, главное, новенький ватный мешок — толстый и мягкий, ни одна жердина костлявой спиной не прощупывается. В тайге хороший спальный мешок — залог производительности: как отдохнёшь и выспишься, так и ножками потопаешь. На некоторых производствах утром проверяют на алкоголь, я бы геологов и геофизиков проверял на высыпаемость. Не выспавшегося — опять в мешок и хорошенько застегнуть, чтобы не рыпался, а то у некоторых бывают болезненные симптомы энтузиазма. Можно и на бюллетень отправлять… Ночи на три-четыре… Думал, думал так и задумался…
— Вот и я, — разбудил Горюн, — могу?
Я пружинисто, будто и не было трудного дня, поднялся, но, врезавшись макушкой в потолок, сел на спальник.
— Конечно, можете, Радомир Викентьевич. Будьте как в пенале.
— Спасибо, — по смурному лицу и обвисшим грязным усам видно было, как он устал. — Хорошо тут у вас: тепло. Не хочется лезть в свою холодную конуру.
— И не надо, — поддержал я, — живите здесь, я буду рад. Ничего не станется с вашими рысаками.
— Нельзя, — отказался Горюн, еле шевеля губами, и тяжело вздохнул, так ему хотелось сказать «можно». Бросил спальный мешок и рюкзак на Илюшино место, рядом осторожно положил ружьё.
— Я, пожалуй, разденусь и вымою ноги. — Ему так этого не хотелось — лечь бы на топчан да забыться, — он даже посмотрел на меня, ожидая обратных уговоров, но я не поддался.
— Подождите, — говорю, — я сюда принесу воды. — Он так устал и замёрз, что не стал возражать. А я почти бегом выскочил, снял с таганка заранее нагретое ведро воды — ну, не молодец ли я? чем больше знакомлюсь с собой, тем больше нравлюсь — таз, кусок брезента на пол и, торопясь, втащил в палатку.
— Вот это сервис! — наконец-то, улыбнулся профессор. — Спасибо, извините за хлопоты, — и первым делом добыл из кармашка рюкзака почерневшую кружку, а из самого рюка жестяную китайскую баночку с чаем. Зачерпнул из ведра горячей воды, щедро сыпанул заварки и поставил кружку на раскрасневшуюся печь. Кружка сразу недовольно зашипела, заворчала, заклокотала, перемешивая чаинки и выпирая их наверх вместе с пеной, но хозяин не обратил внимания на ворчунью, подвинул чурбак, подстелил под ноги брезентовый коврик, с трудом стащил робу, повесил около печки на натянутый провод, разулся, морщась, размотал влажные портянки, снял штаны, повесил их рядом с робой, а портянки на специальные рогульки за печкой, вытащил из рюкзака мыло, большой кусман цветастой байки, налил в таз воды, пощупал рукой:
— Горячевато, — сказал виновато, повернувшись ко мне, и я, дурень стоеросовый, опрометью кинулся за холодной водой, а когда принёс, он опять поблагодарил, не уставая: — Спасибо. Что бы я без вас делал? — так обрадовав тем, что я впервые за всё время знакомства оказался не иждивенцем, а помощником, что пришлось покраснеть.
— Не за что, — мямлю, — кушать будете? У нас гречка с тушёнкой.
— Не откажусь, — опять обрадовал и, удовлетворённо кряхтя, сунул ноги в таз, а я похолодел, впервые обратив внимание на то, какие они суховатые, бледно-синие с желтизной, перевитые синими венами.
— Радомир Викентьевич? — окликаю.
— Я слушаю, — откликается, закрыв от удовольствия глаза.
— Кончать вам надо, — советую, — таёжное бродяжничество с лошаками.
— Что можете предложить взамен? — спрашивает, не замедлясь, как будто и сам не раз задумывался на эту тему, а я — ничего не могу и молчу, пряча глаза. — Знаете, — объясняет, — я так долго существовал пригнутым, что больше не хочу, не выдержу. А лошади… они — не люди, они не отнимают, а дают. И силы, и выдержку. — Он снял с печки кружку с чифиром и поставил остывать на стол. Потом долил в таз остатки горячей воды.
— Ещё принести? — встрепенулся я, не зная, чем загладить беспомощность.
— Нет, нет, — остановил Горюн, — спасибо. И так разомлел — до постели не доберусь. — Он, не вылезая из таза, выпотрошил из рюка сменную одежду, добыл из кучи шерстяные носки и только потом достал из таза ноги, бережно выставляя каждую двумя руками на фланелевую тряпку. — Вы не смотрите на них так критически: разойдутся и — как у молодого, — похвалил свои средства производства и передвижения. Тщательно обтёр их, с удовлетворением напялил носки, лёгкие штаны и, с трудом натянув влажные кирзачи, поднялся, глубоко и облегчённо вздохнув, взялся за таз.
— Давайте, я, — напрашиваюсь опять, но он не позволил.
— Рано, — говорит, — списываете, — и я покраснел, а он вынес таз, выплеснул подальше, а вернувшись, снял майку, в которой сидел, и ушёл умываться на холодный ручей. Я бы ни за что не стал так насиловать себя, тем более что от холодной воды появляются морщины.
Возвратился Горюн мокрый, не обтёртый, и не стал обтираться, высыхая в тепле палатки.
— Осталось, — говорит, — попить настоящего чайку, — и ставит остывшую кружку на печь для второго кипения, — чтобы ожить окончательно. Вы что-то говорили насчёт каши? — намекает осторожно.
Я побежал в большую палатку — хорошо, что парни не осилили бугаёвского варева — и принёс миску ещё тёплой каши, выбрав, по возможности, с мясом.
— Спасибо, — как ему не надоест благодарить по каждому мало-мальскому поводу? Вот что значит вшивая интеллигенция. А представитель неугробленной надстройки уже сидел, ожидаючи, за столом в энцефалитке на расстеленном спальнике и смачно отхлёбывал из кружки, прочищая желудок для каши. Я тоже присоединился, сбегав к своим за кипятком и сделав фирменный чифирок со сгущёнкой. И вот мы, как дома, сидим друг перед другом, разглядываем друг друга, улыбаемся и потягиваем, не торопясь, таёжный допинг, радуясь друг другу. Повторяем и раз, и два, и три. Надувшись, тушим для экономии свечу и укладываем уставшие тела, готовясь к заключительной фазе хлопотливых суток. А у меня, наконец, появляется возможность задать давно зудящий вопрос.
— Радомир Викентьевич?
— Да?
— Раньше я вас не видел с ружьём. Ваше? — спросил с надеждой, что обломится поохотиться.
— Нет, у Хитрова одолжил, — надежда рухнула! — волки появились у зимовья. Соберутся вокруг и всю ночь воют… Вы слышали когда-нибудь коллективный волчий вой?
— Нет.
— Лошадей запугивают до потери разума, добиваются, чтобы те сломали изгородь и поодиночке выбежали в лес на верную смерть. — Горюн поворочался, отгоняя нехорошие мысли. — Две ночи мы втроём отбивались как могли.
— Так вы были не один? — обрадовался я. — А кто ещё?
— Марта с Васькой. — Я непроизвольно хмыкнул. — Напрасно вы недооцениваете моих помощников. Марта, первой учуяв незваных гостей, ржанием и бегом вдоль изгороди подавала сигнал опасности, лишая волков элемента неожиданности. Обнаруженные, они боялись подходить близко, опасаясь Мартиных копыт, и усаживались в осаду, завывая от досады. Тогда в дело вступали мы с Васькой. Я зажигал заготовленные костры и швырял в тварей головёшками, расширяя осадный круг, а Васька отгонял наиболее нахальных.
— Как это? Кот против волков? — удивился я.
В темноте не видно, но по мягкости голоса я понял, что Горюн улыбается, вспомнив о подвигах второго помощника.
— Видели бы вы, как он бесстрашно бросался с изгороди прямо на голову неосторожно приблизившегося зверюги, зубами рвал ему уши и когтями задних лап выцарапывал глаза. Волки — животные трусливые, в одиночку — ничего не стоят. А тут на морду внезапно сваливалось что-то тяжёлое и мохнатое, острая боль пронизывала уши и глаза — поневоле отступишь, с трудом стряхнув смельчака. А тот опять на жерди, спину выгибает, шипит, победно поёт, и глаза искры мечут не хуже костра.
Я сразу представил, как смело выхожу из огненного круга костров навстречу сверкающим в кромешной темноте глазам и лязгающим челюстям, бесстрашно сую в оскаленные звериные морды факелы, крепко зажатые в обеих руках, а рядом, плотно у ноги — Багира, т. е., кот Васька. Серые хищники, злобно рыча и воя, отступают, а я, гордо подняв голову, устрашающе кричу: «Я — человек и сын человеческий — предупреждаю: прочь от загона, гнусные шакалы, иначе я подпалю ваши облезлые хвосты!» И они, пятясь и жалобно визжа, исчезают в темноте.
— Пришлось выпросить у Павла Фомича ружьё, — продолжал Горюн. — И когда в третью ночь они намеревались приступить к решительным действиям, я завалил двух, а остальные, поняв, что проиграли, отступили и ушли. — Он вздохнул. — Не знаю, надолго ли. — Потом отрывисто и зло: — Не люблю собак. Для зэка овчарка, натасканная на людей, страшнее охранника с автоматом. Часто снятся бешеные, жёлтые от злобы глаза пса с окровавленной мордой, терзающего беспомощное тело заключённого. Не боюсь смерти, но такой не хочу. — Он заворочался, поднимаясь. — Что-то тревожно стало, пойду, посмотрю на лошадей.
Он, одевшись, ушёл, а я быстро разделся, влез в мешок и мгновенно уснул, потому что совесть моя была чиста, как таёжный воздух.
Следующий день почти весь ушёл на всякие доделки, которые у нас, как и во всей стране, всегда продолжаются дольше самого дела. С утра ещё раз распределили участок по операторам и, конечно, не так, как задумали в конторе. Это тоже наша всеобщая черта: задумать одно, а сделать по-другому. Народ-то наш мудрый, а мудрая мысля всегда приходит опосля. Короче, решили, что для начала все четыре магниторазведчика поработают вблизи друг от друга для страховки. Опытные Воронцов и Погодин пару дней потаскают с собой неопытных порожняком, пока те не усвоят технологии, и только потом уйдут на дальние фланги, а молодёжь останется вблизи базового лагеря под моим родительским крылышком. Бугаёва отправил на ближний детальный участок сразу, пока свободны лошади, а то через день-два их захватит Кравчук, и не допросишься. У нас на участке не демократия, а Димократия. Я, пока магниторазведчики настраиваются и осваиваются, уйду с Бугаёвым, чтобы на практике показать, как надо работать классному специалисту-электроразведчику.
На обед у нас была уха. Оказывается, речной фанат с рассвета сбегал на речку и притаранил двух здоровенных ленков и очень обрадовался, что придётся ещё пару деньков поишачить вблизи рыбного водоёма. Пришлось между двумя ложками сделать строгое лицо и прочитать нотацию о недопустимости отлучек из лагеря без уведомления начальства.
— Да я… сказал Илье, — начал оправдываться злостный нарушитель ТБ, но нам помешали. С той стороны Ориноко пришёл вождь чужого племени из дальних вигвамов. Не поздоровавшись и не пожелав приятного аппетита, он втянул носом раздражающий запах свежей ухи и, расстроившись, обратился к обедающему вместе с нами Горюну:
— С ранья повезёшь моих. Будь готов, — и потоптавшись на месте, но так и не дождавшись приглашения на уху, повернулся было уходить, когда Горюн спокойно ответил:
— С утра повезу бригаду Василия Ивановича, уже договорились.
Взбешённый тем, что не удалось пообедать на халяву, Кравчук взвился:
— Ты-ы!! Тебе не ясно сказано? Контра!
Миска моя с ухой полетела на землю, а я, перешагнув через таганок и костёр, вцепился в отвороты ватника подлеца, споткнулся о поленья и, не удержавшись, свалился вместе с ним на траву. Но пока искал заслезившимися от ярости глазами ненавистную шею, чтобы придушить гада, Горюн рывком оторвал меня от плотной брыкающейся туши и поставил на ноги.
— Не пачкайтесь.
Поднялся и недоумевающий, растерянный от внезапного нападения скелета, Кравчук. Он мог бы при желании лёгким тычком отправить меня как минимум в нокдаун, но, взглянув на мрачного рефери и не симпатизирующих ему зрителей, только поправил ватник, встряхнулся как зверь и вперился в меня злыми, жёлтыми от бешенства глазами волка, из числа тех, что мы ночью отпугивали с Горюном факелами.
— Ты шо, з глузду зъихав?
— Не смей оскорблять людей, которые лучше тебя! — заорал я и снова рванулся в цыплячью атаку, но Горюн удержал. — И не смей командовать! Мы с тобой в одинаковой должности, и я требую, чтобы перевозки согласовывались со мной.
Кравчук постоял, молча и тяжело дыша, переваривая несуразное требование неуравновешенного сосунка, и, успокоившись, ответил:
— Ладно. Посмотрим, как посчитает Шпацерман, — он не сомневался, что в его пользу. — Я ему докладную напишу про вас.
— Пиши, — разрешил я, тоже успокаиваясь, — и не забудь отправить авиапочтой. Мы тоже на тебя накропаем… в ООН.
Мои дружно заржали, поняв, что внезапно возникший на пустом месте конфликт исчерпан, а Кравчук, не среагировав, грузно топая, подался, не похлебавши ухи, восвояси. Хорошо, что его бичи разбежались по тайге и реке, а то недолго и до кровавой племенной стычки.
На враз ослабевших ногах я уселся на чурбан, мне тут же подали полную миску ухи, и я, окончательно придя в обычное уравновешенное состояние, хлебал её, не ощущая вкуса.
— Очень сожалею, — виновато сказал Радомир Викентьевич, — но, благодаря мне, вы приобрели заклятого и опасного врага.
— Переживём, — небрежно ответил я, дохлёбывая безвкусную уху. Было и стыдно, и приятно одновременно. Впервые, наверное, в жизни я поступил как настоящий мужчина и, главное, по делу.
- 13 -
Миша Бугаёв — молоток, за день освоил хитрую технологию метода естественного поля, и мне можно было к вечеру смываться, благо ходьбы до базового лагеря всего-то часа четыре, но я для надёжности остался ещё на день и благополучно проспал его, восстанавливая душевные силы, потрёпанные на стычку с Кравчуком.
Погода в преддверии мая стояла обалденная. Солнце шпарило так, что затаившийся кое-где в низинках снег шипел и на глазах превращался в воду. Редкие облака, подсвеченные жёлтым и голубым, торопливо плыли по прозрачно-голубому небу на север, возвращаясь после зимовки из южных пыльных стран, где люди без щадящей зимы обгорают дочерна. Если хорошенько присмотреться, то можно при желании и терпении увидеть, как раздуваются почки на деревьях, словно после горохового концентрата. А мой любимый багульник совсем расцвёл, и по бледно-розовым цветкам ползали редкие мухи, балдея от удушающих запахов цветочного дурмана. Свежая зелёная трава совсем задушила старую засохшую, в ней деловито барахтались чёрные блестящие, неизвестно о чём думающие и куда ползущие, жучки. Голубыми молниями низко между деревьями мелькали возбуждённые сойки, выжидая, когда удастся что-нибудь неприсмотренное слямзить со стола, а поползни-смельчаки, не боясь, шастали там, склёвывая крошки, забирались под столешницу и без усилий сбегали вниз по опорным столбам палатки. Но больше всего радовало, настраивало на безмятежность отсутствие въедливого гнуса и зудящего комарья. Можно смело лапки кверху и загорать, но я, как исключительно деловой человек, этого бессмысленного занятия, разжижающего и без того не утвердившиеся мозги, не терплю. Время у меня всё расписано и размерено, а потому, проверив вечером записи вундеркинда-электроразведчика и удовлетворившись ими, на следующее утро, пораньше, этак часов в девять, навострил лыжи в обратном направлении. Иду себе, словно по аллее, спотыкаясь на каждом шагу о корни, посвистываю и поплёвываю, довольный и погодой, и собой, перелистываю мозговые странички, читаю про себя. Обязательно надо будет сразу сходить на маршруты с новичками и проверить: тому ли их научили старички. И — почивай на лаврах. Правда, есть ещё одна затёртая страничка с неприятным дельцем, затухшим с прошлого года — недоделанный маршрут на памятной скале и ещё один рядом. Работёнки меньше, чем на полдня, а топать туда-сюда — два. А ещё, как минимум, одна ночёвка. На холодной земле, под холодным небом, и Марьи нет под боком. Придётся Сашкиным обществом удовлетвориться. Точно. Задумал — сделал. Если Стёпа с Валей освоились, чешу сразу. Я — деловой человек, никогда своих решений не откладываю дольше, чем на послезавтра.
В стойбище ждала нечаянная радость: нежданно-негаданно припёрлись наши красотки: Алевтина и — что совсем неожиданно — Сарнячка.
— Здравствуй, — вылезает из моей палатки, как из своей, приветливо выпуская клычки. Не завидую её жениху: все губы у него изрежет в кровь, целуясь. Бр-р-р!
— Ты — зачем? — грублю сразу, чтобы установить дистанцию. Не хватало ещё ночевать вместе — всю ночь со страху не засну.
Она взъерошилась, рычит, оскалясь:
— Ты сам хотел, чтобы вам лекции читали в поле.
Вот уж истинно: никогда не знаешь, когда и в какой карман сам себе нагадишь.
— Надо было, — тоже взрыкиваю, — дней на пять раньше приходить. Сейчас нет никого: все разбежались по участку, вкалывают без твоих лекций.
— А я знала? — огрызается. — У меня по плану. Про международное положение и о задачах комсомола.
Я понимаю её — сам человек плановый: ни одного лишнего движения, ни одной ненужной мысли — поэтому успокаиваю, успокаиваясь:
— Ладно, — говорю, — мне прочитаешь. Птичку поставим, — и по-свойски, по-комсомольски, не церемонясь, снимаю энцефалитку, майку, обнажая мощный торс, весь перевитый мышцами, намереваясь, как всегда я делаю, обмыться для закалки и здоровья ключевой водой. Она вылупилась, даже губа отвисла от восхищения и возбуждения — не часто доводилось, наверное, видеть тело настоящего мужчины — говорит воркующим голоском, и клычки нежно подрагивают:
— Жил бы в городе, подрабатывал бы в анатомическом театре.
Это она правильно подметила: студенты с меня Геркулеса срисовывали бы. Поднял руки, напрягся и выпятил мощные бицепсы буграми на сантиметр, чтобы полюбовалась, и бодро пошёл к ручью. Там, вздрагивая всей шкурой от предстоящей самоэкзекуции, обернулся с надеждой, что не смотрит — где там! пялится! и как не стыдно! Пришлось загородиться собственной задницей, наклониться пониже, стоически плеснуть слегка на грудь и сразу растереть обмоченную ложбинку, потом спокойно вымыть руки и лицо, сделать несколько энергичных гимнастических упражнений, как я всегда делаю, когда кто-нибудь смотрит, и ещё бодрее вернуться. Вижу, я поверг её в прах.
— Я тебе, — воркует, — торт тогда оставила, а ты не пришёл, почему?
— Не мог, — объясняю сухо, — была деловая встреча во Дворце культуры с одним влиятельным человеком — у нас с ним оказались общие интересы. А что с тортом-то?
— Съела.
— Вкусно?
— Очень, — Саррочка осторожно облизнула губки, чтобы не поцарапаться о клычки. Она явно в меня втюрилась, что и не удивительно: все женщины поочерёдно в меня втюриваются — Ангелина, Алевтина, Верка, Маринка… не перечесть. Втюрилась и бесстыдно клеит, не иначе, узнала про квартиру, которую мне выдают вне очереди как выдающемуся специалисту.
— Я у тебя переночую? — навязывается внаглую.
Но я успел уйти в глухую защиту и разыгрываю изящный эндшпиль:
— Нельзя, — решительно отказываю в крове бездомному и объясняю почему: — Если бы ты была просто инженер — другое дело. Но ты — секретарь, и мы не имеем права компрометировать секретаря комсомольской организации, бросать пятно на его репутацию и светлый облик всего комсомола. Народ у нас знаешь, какой? Разнесут по тайге невесть что, пойдут лишние разговоры, не отмоешься. Так что лучше тебе заночевать у Алевтины.
У неё от злости и обиды аж слёзы на глазах выступили и морду перекосило по диагонали.
— Дурак! — обзывается, не найдя достойного возражения. — Идиот! — и я радуюсь тому, что я есть. — Больно ты мне нужен! — влазит в палатку, вылазит с мешком и рюкзаком — оказывается, уже устроилась! — и чапает на ту сторону ручья, но у кострища останавливается, чтобы перехватить ручки. — Отчего ты такой колючий?
Чтобы доказать обратное, подхожу и от всей души интересуюсь:
— Есть хочешь?
Знаю: пожрать она — дока, замуж возьмёшь — одни убытки.
— А что у тебя? — спрашивает, бросив на землю ношу и надеясь, что я, наевшись вместе с ней, передумаю и оставлю у себя. Женщины — не то, что мужики-слабоволки, до конца за своё борются.
Я поднял крышку кастрюли у костра.
— А-а… шрапнель, — объявляю.
— Какая шрапнель? — не поняла она, не зная фирменного таёжного блюда.
— Суп гороховый, — объясняю. — Только он с утра загустел, ножом резать придётся — пудинг будет. Хочешь пудинга?
Она опять срезала меня змеиным взглядом, поклацала клыками, подхватила имущество и окончательно двинула к тем.
— Да пошёл ты! Ешь сам.
Ничего не оставалось, как выполнить комсомольское поручение и приняться за готовку каши для своих, раз чужие отказываются.
Пришла вторая красотка, поздоровалась чин-чином.
— Чем вы так разозлили Сарру?
Так, думаю, сработала женская солидарность.
— Пришлось, — отвечаю, — напомнить товарищу, — и подчёркиваю слово интонацией, — что идейная линия секретаря комсомольской организации не должна иметь зигзагов.
— А зигзаг, — улыбается, догадываясь, — это вы?
Я помалкиваю: не хватало мне ещё секретаря парторганизации наставлять на идейный путь. Она-то обязана знать, что у нас — коммунистов, нет ничего личного, всё личное давно растворилось в общественном и производственном на благо всего трудового человечества и на страх всему эксплуататорскому капиталистическому, и потому плавно меняю тему:
— Алевтина Викторовна?
— Слушаю.
— Что это за известняковая скала в углу прошлогоднего участка, на которой я шмякнулся?
— Вам лучше знать, — съехидничала Алевтина. — А почему она вас заинтересовала? — полюбопытствовала прежде, чем ответить.
Не люблю, когда на вопрос отвечают вопросом. Но такова женская натура.
— Там у нас два маршрута не доделаны, — не говорю всей правды, — завтра пойду.
Она заскучала, что-то обдумывая неприятное.
— У наших — тоже, но Кравчук отложил до удобного случая, чтобы не отвлекать бригады от выполнения месячного задания. — Слегка обозначила вертикальные морщинки выше переносицы и спросила меня и себя: — Сходить с вами, что ли?
Не знаю, как она, а я не возражал, но поопасил:
— Тропы нет, так что пойдём — понесём на себе. День ходу, ночевать придётся у костра. Вы одна собираетесь?
— Свободных рабочих нет.
— Назад придётся тащить пробы, выдержите?
— Обещаю, — улыбается, — что не шмякнусь. А вы — один?
— С пацаном, — успокаиваю. — Поможем. Про скалу-то расскажите.
Она присела на чурбак у самого костра и, жмурясь от жара и дыма, разочаровала:
— Рассказывать-то нечего. Съёмщики предполагают, что это громадная глыба.
— Откуда она такая свалилась? — удивился я.
— Вот вам, геофизикам, со своими приборами, которые якобы видят на глубину, и ответить, — ехидничает снова.
— Обязательно ответим, — обещаю, — для этого и иду.
Она засмеялась.
— Скромности, однако, вам не занимать.
— На скромных, — парирую, — пашут.
Но тут вернулись мои общипанные таёжными маршрутами орлы, и занимательную пикировку пришлось прекратить. Молодцы так ухайдакались, что, не переодевшись и не умываясь, сгрудились у костра и навалились на кашу, и я присоединился за компанию, и Алевтине наложили, но она отказалась. На вкусный запах приволокся лектор, и той предложили, но она, метнув на меня испепеляющий гневный взгляд, отказалась, и — слава богу!
— Товарищи, — обращается к орлам, — через полчаса все на лекцию о международном положении, — и, гордо выпрямив спину, покинула лекционный зал. Впервые обратил внимание, что сзади она ништяк, чувиха на ять: стройная, плечики развёрнуты, ножки прямые и попка аккуратненькая, чуть-чуть заманчиво двигается слева направо — есть на что посмотреть. И почему бабы сзади все очень и очень, а спереди — реже, чем через одну? Наверное, для того, чтобы мужики не знали, за кем гонятся. Что было бы, если бы жён выбирали сзади? Какой-нибудь, запалившийся, догнал и торк в спину пальцем: — «Эта!» А та поворачивается, и — о боже! — Сарра с клычками. Он, конечно, сразу вопит: «Пусть повернётся обратно! Так жить будем». Но цивилизация развивается, а с ней и бабские ухищрения. Теперь они стали править вывески. В первую очередь занялись самым ненужным органом — башкой: кудрявят и красят волосы, причём делают это не для нас, мужиков, ценителей природной красоты, а для соседок — чем кудрявей и рыжей, тем кажется себе афродитистей, хотя на самом деле — пугало пугалом. В капиталистических странах капиталистки вообще дошли до ручки и вместо своих волос, выпавших от эксплуататорской жизни, напяливают парики, по нескольку штук на неделе. И накрасятся-намажутся так, что никакой брачный свидетель не признает отмытую невесту. Придёшь домой с суженой, она волосяную шапку — под кровать, морду мокрым полотенцем утрёт, и кричи, что подменили. Нате вам, боже, что никому не гоже! Какие уж тут дети! Женился взаправду, а живём понарошку. Правильно, что у нас на предприятиях запрещено появляться в макияже, а то и не разберёшься, кто пришёл сегодня, а кто завтра, и нет ли подмены. Никакой учёт невозможен. Нет, я — парень ушлый, я прежде, чем брать замуж, всю ощупаю и сзади, и спереди, чтобы не было подставных деталей, за волосы подёргаю обязательно и только тогда скажу своё решительное: «Нет!» Хорошо бы жён выбирать… в бане, там не подсунешь, чего не надо. Я даже сделал пару шагов, торопясь занять очередь…
— Иваныч, — останавливает некстати Степан, — посмотри журнал, всё ли так, как надо. — И Валя тоже протягивает свой.
Пришлось отложить интересное занятие и вернуться к неинтересным должностным обязанностям. Пошёл в палатку. Записи у обоих чистые, правильные, но разные. Фатов — поразвитее и сразу усёк рациональную методу наблюдений на точке: два раза измерь, четыре раза запиши. А Сулла, наверное, не понял того, что ясно и без разъяснений, и шпарит по инструкции — по четыре измерения на точке, сдерживая выполнение страной пятилетки в четыре года. Чувствуется в парне тлетворное влияние загнивающих голубых кровей римской династии. Пришлось звать Стёпу-недотёпу и объяснять ещё и мне, что измерять четыре и два раза — не одно и то же, а записывать — одно. С трёх объяснений хохляцкий потомок цезарей понял и так обрадовался, что готов был бежать попробовать на маршрут ночью. И мне науки не жалко, мне по должности надлежит делиться передовым опытом. Пока разобрались, где лучше четыре, а где два, настало время просвещения.
— Товарищи! — орёт Сарнячка. — Попрошу собраться. — А чего орать, когда аудитория — раз-два и обчёлся: моих пятеро, я — за двоих можно считать, да Алевтина сбоку-припёку в качестве бесплатного наблюдателя. На той стороне, кроме одного сторожа, не интересующегося международными склоками, пусто. Лекторша со строгим умным лицом садится на чурбан и кладёт на колени потрёпанную кипу печатных листов просветительского доклада, взятого, конечно, напрокат в райкоме и годного по содержанию на всю пятилетку. Их там с таким расчётом и кропают, чтобы раз и навсегда отмылиться и не отвлекаться от планов и отчётов. Эти шедевры политического пустословия представляются мне словопроводным краном, из которого текут, сменяя друг друга одинаково незапоминающиеся фразы и определения, от которых быстро и приятно погружаешься в сонный транс, когда слушаешь и не слышишь, спишь, а глаза открыты, и ничего не воспринимается. Вот и сейчас Сарнячка открыла кран, и понеслась душа в рай, а мозги в летаргическое состояние. Сидят парни неподвижно, глаза остекленели, в них яркие отблески костра и ни единой живой искры. Так и прочухали в полудрёме с час и ещё бы могли, одеревенев, но лекторша как гавкнет:
— Вопросы есть?
Хуже нет этого заключительного обращения на собраниях. В помещениях есть за кого спрятаться, а здесь — все семеро перед требовательным взглядом докладчицы. Пришлось отдуваться младшему.
— А страна такая — Занзибар, — спрашивает Сашка, встав и зардевшись от внутреннего волнения, — она в каком лагере? В нашем или в ихнем?
Вот парень! Не зря школу бросил. Бедная Сарнячка опешила и стала лихорадочно рыться в докладе, но там на всех страницах упоминаются только четыре страны: СССР и соцлагерь, США и каплагерь. Пришлось мне, эрудиту-международнику, спасать незадачливого лектора:
— Все занзибары, — объясняю, — за нас, а все занзибароны — за них.
Сашка удовлетворённо хрюкнул и сел, радуясь такому простому разрешению мучавшего вопроса. Но, как всегда, мой триумф испортила Алевтина. Улыбается подло и вякает вслух, хотя могла бы и потом сказать мне на ушко, чтобы не подрывать авторитет руководителя:
— Такой страны, — говорит, — нет.
Вот ведьма! Хотел я вступить с ней в неопровержимую полемику о стремительно развивающейся государственности в Африке, но помешал цезарь.
— А если, — спрашивает Сулла у Сарнячки, надувшейся как медуза Горгона, — случится атомная война, то нам куда? Куда драпать? — Лекторша аж позеленела, и клыки угрожающе вылезли до предела, никак не врубится — всерьёз он или подсмеивается. В обоих случаях ответить нечем. Опять приходится выручать мне:
— На совещании руководящего состава района, — делюсь страшным секретом, — решено, что в случае внезапного атомного нападения всем драпать в подземные выработки рудников.
— И что, — не унимается дотошный недотёпа, — долго там сидеть?
— Да нет, — успокаиваю, — лет 150: к тому времени радиация ослабнет вдвое и станет полувредной.
Стёпа ещё хотел что-то уточнить, но его перебила Алевтина, опять влезшая не в своё дело:
— Василий Иванович, — говорит, — шутит. — Ничего себе шуточки: разговор идёт о жизни и смерти, а она на шуточки сворачивает. — Главное, — теперь она объясняет, — не надо паники. Не надо никуда драпать. Если случится атомное нападение, нам объявят и расскажут, что делать. В конце концов, не так страшен чёрт, как его малюют. Советскими учёными, — тоже делится страшным секретом, — доказано, что обычный газетный лист надёжно защитит от прямой радиации. — И я сразу представил, как вся страна, всё человечество ходит, обёрнутое газетами. Правда, как-то не верилось, что от «Правды» будет какой-то толк. Но, чем чёрт не шутит, надо будет запасаться печатной защитой, другой-то нет.
Смотрю, моих раззудило: Фатов лезет с вопросом:
— Мы, — говорит, — ещё до войны построили социализм. — Это он-то? Когда ему от силы было лет пять-семь. — Так? — Сарнячка с готовностью кивает — это она и без доклада помнит. — Потом, — продолжает свою мысль Валя, — была война, а с ней и страшнейшая разруха, так? — И опять лекторша согласна. — После этого теперь мы где? — Сарнячка непонимающе круглит глаза. — По-прежнему в социализме или уже до него?
Вот завернул! Мне и самому стало любопытно узнать, где мы? Но тут, как всегда, на самом интересном прерывают. Зачавкали, затукали копыта, и в лагерь вступила конница Горюна. Обрадованные парни шмыганули по палаткам, и я так и не узнал, где живу — при социализме или уже до него.
Пошёл, огорчённый, встречать Радомира Викентьевича.
— Топографов перебазировал, — докладывает. — На завтра Кравчук дал заявку. Вы как?
— Уходим завтра с Сухотиной на старый участок.
— Повремените, — предлагает, — два дня, подвезу.
— Нет, — отказываюсь и объясняю: — Туда полдороги без тропы — овчинка выделки не стоит.
— Как знаете.
— Каши хотите?
— Нет, — отказывается, — топографы подарили огромный кусок варёной изюбрятины, так что приходите вы ко мне. С вас — кипяток.
Через полчаса, управившись с лошадьми, мы лежали рядом в его низенькой мини-палатке и рвали зубами дикое мясо. Вкусно — аж жуть!
— Женщины, — интересуется, — пришли по делу или ещё зачем?
— Зальцманович, — объясняю, — ещё зачем.
— Знаете, — помолчав, говорит медленно, словно раздумывая — сказать или нет, или — как сказать, — я бы не советовал вам быть с ней или при ней чересчур откровенным.
— Почему? — удивился я, пережёвывая последний кусман.
Он опять помолчал немного.
— Дело в том, — объясняет, — что я дважды встречал её, когда приходил отмечаться в контору КГБ.
— Ну и что? — не придал я сообщению ни малейшего тревожного значения. — Мало ли по каким комсомольским делам она заходила.
— Возможно, — согласился профессор. — Но зачем прятать лицо? Почему она не хотела, чтобы я её узнал?
Теперь молчал я, переваривая зреющую неприятную догадку с приятным мясом.
— Вы думаете?..
— Ничего я не думаю, — уклонился Радомир Викентьевич по-интеллигентски от постановки точки над «i». — Просто советую присмотреться и не говорить лишнего.
Позже Сарнячка зашла ко мне в палатку.
— Распишись, — просит, подавая комсомольский журнал, — что я прочитала лекцию в твоём отряде.
Я безмолвно расписался, старательно пряча глаза, чтобы не выдать скопившуюся в душе ненависть.
— Вы завтра уходите?
— Хочешь с нами? — издеваюсь, зная, что ей такая прогулка не под силу.
— Я с тобой, — грубит, вспылив, — и на край света не пойду. — Разворачивается и топает наружу, а я вижу, что и ноги у неё кривоваты, и спина горбится. Нет, я в такую пальцем не ткну.
Конец первой части
Часть вторая
- 1 -
Трое уходили в туман. Впереди лёгкой танцующей походкой уверенно шёл, цепляясь длинными ногами за все торчащие растительные выступы, вождь Длинный Лопух. За ним почти неслышно продвигалась, не отставая ни на шаг, женщина, просто — Женщина, потому что женщина. За ней, замыкая группу, сонно спотыкаясь о корни, которые пропустил вождь, и, натыкаясь на ветки, от которых уклонилась женщина, брёл Сашка Сонный Ленок. Рассвет только-только нарисовал вершины дальних могучих хвойников на голубовато-сизом воздушном холсте, всевышний электромонтёр, проспав, не успел погасить все звёзды, а бронзовая луна, торопясь, застряла в верхушках кедрачей. Шли налегке, взяв только самое необходимое. В заплечной торбе вождя надёжно покоилось, завёрнутое в сменную одежду, самое драгоценное — волшебный глаз, видящий сквозь землю, а на плече удобно лежал, так что приходилось всё время перекладывать, магический треножник для глаза. Ещё вождь пёр драный двухместный брезентовый вигвам, короткий полог и три спальных чехла из тёплого хлопчатобумажного меха, а остальные двое — посуду из древнего почерневшего серебра, свою пересменку, пшённый и злаковый пеммиканы, специально приготовленное калорийное мясо в наглухо закупоренных жестяных сосудах и ещё кое-что, недостойное упоминания. Вообще-то груз должна нести на голове женщина, чтобы у воинов были свободны руки и поднята голова на случай встречи с чужими враждебными племенами, обитающими в пойме реки. Но вождь, скептически осмотрев выю носильщицы и общий груз, побоялся, что силовые пропорции не будут соблюдены и придётся воинам тащить и груз, и женщину. Поэтому всё распределили поровну: вождю — большую часть, Ленку — поменьше, а Женщине — совсем мало. Но она и с малым шла, согнувшись в три погибели. Такой в племени не место. Вождь знал это, она — нет. Троица шла на священную скалу, чтобы принести жертвоприношение богам в залог удачного сезона. Жертвой должен стать один из трёх. Вождь, естественно, отпадал сразу. Сашке предстояло таранить назад камни и пробы. Оставалась — женщина. И она не знала. Группа была хорошо экипирована и вооружена. На ногах у каждого лёгкие и прочные кирзовые мокасины, а тело надёжно прикрыто одеждой из выделанной хлопчатобумажной кожи. Вождь имел огненный гром образца одна тысяча девятьсот стёртого года и короткий томагавк. Женщина несла смертоносный молоток на длинной метательной ручке, а Сонный Ленок никогда не расставался с набором рыболовных крючков. И у всех троих пояса оттягивали короткие остро отточенные мачете в кожаных чехлах. Шли в неведомые враждебные места, и предосторожности не были лишними.
Скоро услышали глухой рёв реки. Туман всё густел и набирая скорость, подстёгиваемый солнцем, рвался вверх по долине, туда, откуда с нарастающей силой катился поток, сметая и унося прошлогодние завалы и подмывая берега. Противоположный берег терялся в зыбком движущемся мареве, и казалось, что мир разделился надвое: тот, что на том берегу, и этот, на этом. Не верилось, что не пройдёт и двух недель, как река успокоится, обмелеет, и мир благополучно воссоединится. А пока на реку страшно смотреть. От стремительно убегающей воды кружилась голова, и казалось, что берег с такой же скоростью уходит из-под ног в противоположном направлении. Вся долина до краешка заполнена мутной водой, и по ней, обгоняя друг друга, сталкиваясь и вздымаясь концами вверх, плывут подмытые и сломанные стволы умерших деревьев, и крупные коряжины. Там, где воду сдерживают заторы, кипит пена, выбрасывая жёлтые хлопья. Жутко и весело. Безумно хотелось прыгнуть в реку и наперекор стихии переплыть стремительный поток, но сдерживала трезвая мысль, так свойственная моему уравновешенному характеру: зачем?
А пока пошли вниз по течению, вернее, поплыли в вязком липком тумане, то и дело отирая лица. Тропа то опасно приводила к обваливающемуся берегу, то уводила в хилую поросль, росту которой мешали постоянные туманы. Когда промокли до нитки и в сапогах захлюпало, тропа отвернула от реки и потянулась, петляя между деревьями, вверх по берегу ручья. Настырный туман, наконец-то, отстал, и здесь буйствовало яркое утреннее солнце, обрадованное вышедшим людям. Взбодрённые путники прибавили шагу, подсыхая на ходу и с опаской посматривая на знакомый ручей, который словно подменили. Прошлым летом я спокойно переходил его в кедах по камням, а сейчас не стал бы и в водолазном скафандре. Вода шла по верху камней, то и дело волоча их по дну, собирая в каменные заторы, и с шумом переливалась через самой же устроенные пороги.
Скоро пришлёпали в старый лагерь.
— Приваливаемся, — командую, с трудом стаскивая рюк, но мои спутники и так уже лежат, привалившись спиной к неснятым рюкзакам. — Вставайте, вставайте, — не даю расслабиться, — переоденемся, мал-мала почавкаем, чаю похлюпаем и через час опять тронемся. — Смотрю, они согласны и так час пролежать и даже больше. Пришлось расшевелить личным примером, заставив Алевтину подняться, отвернуться и удалиться в ближние кусты. — Сашка, тащи дрова для костра, — и тот, кряхтя, поднялся, — чай сварганим со сгущёнкой.
Алевтина вернулась сухая, весёлая и бодрая. Мне понравилось, что она, старшая и более опытная, ни в чём мне не перечит, подчиняясь как лидеру, и я стал задумываться, не обойдутся ли боги без жертвы? Переодевшись, все повеселели. Настоящие таёжники хорошо знают, что тайга — это не только глухой лес, но и постоянная отвратительная мокрота. Утром и вечером — туманы и обильные росы, а днём — частые короткие ливни, а то и затяжная морось. Так что воздух сырой даже тогда, когда светит солнце. Никогда нет возможности вздохнуть полной грудью.
Через полтора часа, успев слегка вздремнуть, мы пошли дальше полого вверх, обливаясь не туманом, так потом. Ноша казалась тяжелее, а ноги, несмотря на отдых, слабее. Добрались-таки до заветного поворота на знакомую до чёртиков магистраль, легко перешли вброд ручей, только-только набиравший здесь мощь, и поползли по диагонали на едва прикрытый кустами склон сопки. Ума не приложу, как я, безногий, умудрился здесь спуститься, не покатиться.
Лезть было трудно. Мало того, что мешали засохшие острые будылья, оставленные топографами, так ещё почва, небрежно укреплённая редкой растительностью, покоилась на скрытой предательской осыпи. Плоские камни хотя и притёрлись друг к другу за много-множество лет, а всё же то один, то другой норовил выскользнуть из-под неверно поставленного сапога. Чем дальше мы не шли, а ползли — через одну сопку, вторую, третью — тем ниже склонялись головы и горбились спины, и когда носы начали почти задевать за обрезки кустов, пришлёпали, наконец, на нашу памятную ночёвку с Марьей. Оглядываюсь — никаких примет. Как быстро исчезают с лона земли следы героев! Сбросив рюкзак, Алевтина, улыбаясь — неужели не вымоталась? — говорит:
— Давно так хорошо не ходила. — Нашла чему радоваться! — Да ещё в хорошей компании, — и я окончательно решил не кормить богов, тем более что они явно не наши, не советские.
Вечером, когда темнота сгустилась до кромешной, мы, осоловев от сытной пшёнки с тушёнкой и чая со сгущёнкой, дневного изматывающего марша, чистейшего воздуха, перенасыщенного озоном и фитонцидами целительной хвои, от умиротворяющего пламени и тепла костра, жарящего в открытую настежь палатку голые ноги и всё тело, от удовлетворения всем сделанным за день, лежали рядком на лапнике, застеленном брезентом, и балдели без единой мысли, лениво созерцая частичку беспокойного звёздного неба, тревожащего тайные сокровенные уголки душ. Как ни странно, но спать никому не хотелось, даже мне — отъявленному засоне — обидно было бы заснуть в такую ночь. Хотелось хорошего душевного разговора на полутонах. С Сашкой не получится, он ещё не созрел для душещипательных бесед. В такую ночь говорить надо только с женщиной. Говорить о возвышенном.
— Алевтина Викторовна? — кличу мучающуюся в бессоннице даму.
— Да, — с готовностью отзывается она, тоже не прочь потрепаться.
— Вы знаете про Зальцманович?
Алевтина долго молчала, соображая, наверное, соврать или сказать правду. Наконец, склонившись к последнему, ответила:
— Знаю, — она ничем не рисковала, так как третий лишний, лежащий между нами, ничего не петрил в тайном разговоре.
— Зачем ей это? — спрашиваю сердито.
Собеседница снова молчит, перебирая варианты гипотез, и неуверенно выдаёт одну:
— Наверное, как и всякому, хочется как-то выделиться. У девушки, надо сказать, гипертрофированное честолюбие.
— Ну и шевелила бы ногами и руками, — продолжаю злиться, — а не ими, так мозгами.
Слышно было, как Алевтина усмехнулась:
— К сожалению, с этим у неё серьёзные проблемы.
Теперь замолчал я, поставив жирный крест на товарище Зальцманович.
— Отчего это, — обобщаю тему, — человек — общественное животное, а жить в коллективе не любит и не хочет?
— Да всё оттого же, — теперь злится она, — у каждого слишком много самомнения, честолюбия, себялюбия, сребролюбия и других «любий», а попросту — элементарной зависти.
— Верно, — согласился я. — Я думаю, на свет люди появляются с природными инстинктами коллективизма и общественного выживания, а потом, в противовес, у них развивается эгоистический разум, который диктует совсем другие нравственные нормы и правила поведения: эгоизм, рвачество, обман, жизнь за счёт других. Так было, и так, похоже, будет всегда. Равенство — утопия.
Она опять долго молчала: конечно, не так-то легко признаться в напрасно прожитой жизни.
— Наверное, — мямлит еле слышно и сразу поправляется: — Но очень не хочется в это верить.
Оба молчим, понимая, в чём иносказательно пришли к согласию. Можно бы сознаться и в открытую, поскольку третий, у которого инстинкты пока преобладают над разумом, преспокойно дрых, сопя в обе дырочки.
— Мне хотелось бы, чтобы вы занялись у нас комсомолом, — ни с того, ни с сего выдоила пренеприятную мыслишку Алевтина. От неожиданного лестного предложения я сел и резко, непримиримо кинул в темноту, даже Сашка перестал сопеть:
— Нет! — и обидно добавил, чтобы разом пресечь возможные уговоры: — Думаю, я уже вырос из панталончиков, — и успокоившись: — Мне с моим прямолинейным характером лидером нельзя быть — распугаю. Да и общественную работу не только не люблю, но и считаю, что она вредит производству. — Это была уже неприкрытая грубость. Но как с ними, женщинами, иначе? Начали за здравие, а кончили за упокой. — Давайте спать, завтра рано вставать. — Выбрался из палатки, подбросил в костёр пару дровин потолще, надел носки и, повернувшись набок, начал вторить соседу.
Утром решил бесповоротно: жертвоприношению — свершиться! Сейчас встану и сделаю секир башка дурной бабе. А как назвать, когда она со своими честолюбиями, себялюбиями, меня-не-любиями грубо растолкала на самой сладкой утренней дрёме: «Вставайте, начальник!» Да как посмела! Я и не спал вовсе. Что она, не знает, что начальники всегда опаздывают? О-хо-хо! Вставать, однако, надоть. И Сашки, негодника, рядом нет. Не мог по-дружески чуть тронуть, я бы и проснулся и всех разбудил. О-хо-хо! Всю ночь на одном боку — не каждый такую нагрузку выдержит. Не могли перевернуть, помощнички! И не видел, кто дрова подкладывал в костёр, кто полог задёрнул. Не я, это уж точно.
А снаружи-то солнца — тьма! Огромное, красное, придвинулось близко и светит — аж в глазах рябит. А не греет. Бр-р! Так, кашу сварили, не надо нагоняя давать, а жаль. Опять пшёнка? Жаль, что другой крупы нет. Мяса вбросить не забыли? Снял крышку с кастрюли, посмотрел — не забыли. А жаль! Одежда вчерашняя на стояках сушится, развесили, а жаль. О-хо-хо! Чайник кипит, бесится, не могут отставить, придётся самому. Всё — самому! Глаз да глаз нужен.
Как ни крути, а умываться к ручью придётся идти. Алевтина готовит мешочки под пробы, Сашка колет дрова в запас, никому и дела нет до начальника, некому посочувствовать. Вода в ключе почему-то парит. Что за чёрт, за ночь ключи горячие прорвало? Осторожно сунул один палец — о-го-го! — «горячая»! Аж судорогой от холода свело. Пришлось второй рукой разгибать. Не могли воды согреть, помощнички! Всё сам! Быстро сунул обе ладони в воду и к лицу. Всю морду ошпарило. Хватит себя истязать, вечером умоюсь, всё равно потеть. Кошка, вон, умница, всегда после еды умывается.
Решили маршрутить кодлой. Мне так спокойнее: никто не потеряется. За Сашку я не боюсь, он привязан ко мне измерительным проводом, а вот Алевтина… В прошлом году она уже терялась однажды. Правда, и нашлась сама, по темноте, когда мы, устав орать и стучать по вёдрам в лагере, утомились искать и сели ужинать. Хитров не пожалел двух патронов. Если сейчас потеряется, мы с Сашкой вдвоём её не приорём ни за что. Пусть лучше будет рядом под моим неусыпным оком.
— Вы что, — щерится Алевтина, догадываясь, — опасаетесь, что я заблужусь?
Ничего подобного!
— После маршрутов заблужайтесь на здоровье, — разрешаю, — а пока, — прошу, — не надо.
Она смеётся, понимая.
— Слушаюсь.
Так и застолбили кагалом, как я решил: мы с Сашкой прокладываем маршрут и делаем магнитометрические измерения, а она плетётся следом, отбирает геохимические пробы и образцы горных пород и складывает в свой и в Сашкин рюкзаки. В общем, мы с ней пашем и сеем, а Сашка жнёт и собирает урожай — на него закроем двойные наряды. Ещё раз строго предупреждаю:
— Отклоняться по маршруту и отставать не более, чем на «ау». Привязанный Сашка не возражает, она — молчит.
Пошли по крайнему маршруту с тем, чтобы вернуться по неоконченному мной через известняковую скалу. Теплилась надежда, что удастся найти сброшенный магнитометр, отремонтировать и вернуть имущество партии. Поэтому и пошли в обход, чтобы меньше тащить находку.
Магниторазведчики начали в охотку, резво, то и дело поневоле сдерживаясь на «ау», но после половины маршрута застопорились, нарвавшись на бешеную аномалию. Подвижная шкала прибора убежала в отрицательное поле, и пришлось возвращать её компенсационным магнитом, а потом возвращаться для детализации и пополнения Сашкиных нарядов. Только вернул шкалу, как она смылась в положительное поле. Опять компенсирую, опять детализирую — пошла маята с челночным дёрганием с места на место, два шага вперёд, один назад, идём по-ленински. Алевтина догнала, интересуется:
— Чего это вы елозите на одном месте?
— Громадный магнитный объект нашли, — объясняю, употев от беготни. Даже Сашка язык высунул, еле успевая записывать. — Типа интрузива основного состава. — И дую дальше. За взгорбком положительная аномалия кончилась такой же отрицательной, как и начиналась. Можно передохнуть и осмыслить находку. — Залегает близко к поверхности, — делюсь ценными сведениями с Алевтиной, которая бродит вокруг, ковыряя молотком сама не зная зачем. Заглянул в трубу окуляра и сообщаю: — Не более 100–200 метров. Контакты вертикальные, корнями уходит на невидимую глубину. — Ещё внимательнее посмотрел в трубу, несколько раз отстраняя и приближая зоркий глаз: — Нет, не видно на сколько. Похоже — в мантию.
— А из чего состоит? — жадно спрашивает Алевтина.
Опять заглянул в трубу.
— В основном, из тёмноцветных минералов: пироксена, роговой обманки, оливина, — вспоминаю прочитанное в книжках. — Но есть и светлые, слюдистые, — какие, убей не помню. — А ещё — золотистые. — Посмотрел в трубу более внимательно: — Возможно, пирротин или пирит, — и в изнеможении оторвался от всевидящего прибора.
Она в диком восторге! Ещё бы! У них, у геологов, все определения на ширмачка, с точностью «может быть, а может нет». Даже когда месторождение открыто, и то о нём знают приблизительно. Не больше и тогда, когда оно выработано. Читали, помним. Говорят, не стыдясь: молодые отложения, не старше десяти миллионов лет. Ничего себе интервальчик! Или: неглубокое залегание, порядка первых километров. Всё неглубокое: и то, что лопатой копать, и то, что никакой подземной выработкой не достанешь. Конечно, что с них, питекантропов науки, возьмёшь? У них и приборы-то: кайлометр, молоткометр, лупометр… Смехота! Архаизм. В корне надо менять современную идеологию геологических изысканий и смело переходить на новейшие и точные геофизические методы.
— Попробуем определить, что вы нашли, — гоношится питекантропиха и начинает смешно торкаться молоточком в пределах аномалии. Вот дурёха! Она что, думает продолбать им на 100метров? А пусть! Вредности убавится. Сидим мы с Сашкой, посиживаем, наблюдаем за её тщетными потугами, отдыхая от мирового открытия. А Алевтина перебралась на взгорочек и там усиленно молотит, да так старательно, как будто знает, где надо.
— Есть, — сообщает буднично, выпрямляясь и отирая трудовой пот со лба.
— Что есть?! — кричу, вскакивая. — Месторождение?! — радуюсь. — На Ленинскую? — и бегу, чтобы застолбить первым.
Алевтина, не обращая внимания на мои экстазные вопли, вертит перед глазами какие-то остроугольные камушки, достала из кармана лупометр, смотрит на них через него.
— Похоже, диориты, — рассуждает сама с собой — держит перед глазами, а не видит что, — сильно осветлены. — Берёт другой камушек: — Может, и грано-диориты. — Ещё берёт: — А это настоящее габбро и тоже с изменениями.
Короче: женщина — она и есть женщина, никогда не ответит так, как надо. Всю мою эйфорию разом сдуло. Пуф — и нету!
— И чё, — спрашиваю уныло и зло, — с этой габброй делать?
Она перестала молотить по древним камням, села поудобнее и отвечает, и опять не так, как надо:
— Если, — говорит, — габбро где-нибудь пошло по скрытому глубинному контакту с теми известняками, с которыми вы близко познакомились на горе, то вполне вероятно образование мощной зоны скарнирования. И если в эту зону проникли рудные растворы из глубинного рудообразующего источника, то вполне возможно образование скарновых рудных тел.
— Если бы да кабы! — взрываюсь я, словно она стибрила у меня месторождение. — Нельзя, что ли, толком сказать, что там есть?
— А зачем говорить? — улыбается ехидно. — Посмотрите в свою трубу — увидите.
Так бы и врезал промеж глаз, да нельзя — женщина. И маршруты не кончены, пробы тащить некому. Подождём до вечернего жертвоприношения. Встаю и с неохотой в отяжелевших ногах двигаю дальше по маршруту, а он после взгорка спускается вниз и скрывается в зарослях ручья, и весь спуск закрыт каменной лавиной.
Крупные угловатые обломки глубокой древности, почерневшие, заплесневевшие и покрытые тонкой плёнкой лишайников, лежат внавал. Не то, что треногу, ногу устойчиво не поставить — того и гляди шатнётся какой-нибудь, потеряешь равновесие и считай шишки и ссадины. Настроение и без того паскудное, а тут ещё этот природный бардак. А ещё говорят: в природе всё гармонично! Дулю! Гармонично в парке культуры. Спускаюсь, не оглядываясь, тащу за собой упирающегося Сашку, пока не почувствовал под ногами надёжную мягкую почву и можно стало присесть и унять противную дрожь в напряжённых ногах. Э-хе-хех! Старость — не радость. Гляжу, а Алевтина ещё наверху. Слабосильно, двумя тоненькими руками, упираясь хилыми ногами, отворачивает булыги в надежде добыть горсточку древней минерализованной пыли пополам со мхами, а и такой нет. Вот что значит отсутствие передового производственного опыта. Кравчуковские стахановцы в таких случаях делят одну пробу на три-четыре или сбегают на край курумника и принесут оттуда взамен. Какая разница: земля — она везде земля. А Алевтина не знает. Пойти, что ли, подсказать ей? Или дать помучаться за то, что обманула с месторождением? Встал, кряхтя, полез орлом навстречу, еле передвигая занемевшие костыли. Стали вдвоём делать каменные норы, выскребать, ломая ухоженные когти, мелкий щебень с какой-то непонятной рыхлятиной. В лаборатории раздолбят, сожгут, сделают геохимический анализ и — нет ничего! Зря надрывались. Такая наша жизнь: тонна породы — грамм руды. Когда спустились, дали и ей возможность посидеть. Ничто её не берёт: сидит и лыбится, довольная.
Конец маршрута остался за ручьём, тем самым, в верховьях которого был наш вигвам. Здесь водный поток пошире, но перейти вброд можно. Потом попёрли, торопясь, по магистрали, которая с трудом угадывалась в густых зарослях калины, шиповника, чёртова дерева и других дьявольских кустов, цепляющихся за одежду и лупящих по лицу. Небрежно сделанные затёсы на тонких стволах клёна, берёзы, тополя, осины почти не видны, ёлки пачками натыканы на дороге, ноги путаются в зарослях высокого засохшего папоротника и сухой травы. То и дело спотыкаешься об упавшие стволы и ветки, оголённые гнилью и скользкие. Хуже тропы в тайге не придумаешь. Да ещё и камни кто-то понакидал как попало, и идти из-за них всё муторнее и муторнее, и так до магистрального кола злополучного маршрута.
Обратно ручей перешли около самых обвалов со скалы. Там он, урча и ворча, с трудом просачивался между гигантскими глыбами, постоянно сверзающимися в русло. Когда подошли вплотную, я удивился: мне казалось, что тогда я прилип к вершине Эвереста, а отсюда в высоту было всего-то метров 100. Ну, не 100, так 50. Двадцать — верных. Мне и этих хватило бы, чтобы превратиться в молодой и прекрасный обезображенный труп, так как на всём пути падения пришлось бы натыкаться на остроугольные известняковые колуны. Смотрел, смотрел снизу — магнитометра не видать. Придётся лезть. А зачем? Зачем мне изуродованный прибор, к тому же благополучно списанный? Зачем мне одно измерение — больше по расстоянию не получится? И всё равно что-то тянет, зудит, толкает. Алевтину с Сашкой послал в обход и, вспомнив кстати, что умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт, покарабкался по природным неровным ступеням, кое-где сходя на убегающий из-под ног щебёночный эскалатор. Добрался до самого вертикального обрыва, нависающего где-то высоко-высоко над самой головой. Если какой валунишко-шалунишка свалится, то вниз покатятся два — он и моя дурная голова.
Ну, сделал замер и что? Огляделся, вижу: ниже под громадным обломком приткнулся мой несчастный товарищ. Еле-еле добрался к нему. Окуляр разбит, зеркальце оторвано, уровни вдребезги, по корпусу сплошные вмятины и царапины, два крепления к треноге из трёх срезаны — как и я, он из последних сил сражался за жизнь. Подхватил его под одну мышку, целый прибор — под вторую, повернулся, встал на камень, чтобы выбраться, а он поехал вместе с ногой. Еле успел возвратить её на место, но как-то неловко: что-то в выздоровевшем колене щёлкнуло, резануло, меня развернуло, и я, сев в каменную реку, потёк вместе с ней, всё ускоряясь, вниз. Руки заняты, пришлось расщепиться ножницами и цепляться за берег здоровой ногой. С трудом удалось, ещё раз развернуло и уложило поперёк русла. Каменный поток даванул на меня сверху и тоже замер. Хорошо, что не перетёк, а то был бы мне уютный каменный саркофаг. Осторожненько, не дыша, сажусь, кладу приборы на берег и на руках выбираюсь на сушу. Фу-ты-ну-ты, лапти гнуты! Резво поднимаюсь на ноги — ого! — коленку-то больно! Вот тебе, бабушка, и Васькин день! Неужели опять разодрал? Пробую сгибать-разгибать — ничего, терпимо. У страха глаза вытаращены! Пробую ещё раз опереться на ноющую ногу — больно, конечно, но не так, чтобы уж очень. Улыбаюсь сам себе: пуганая ворона и упавшего сыра не хочет. Ничего, разойдусь. Со стороны слышится: «Ау!» Вот, уже потерялись, где уж тут болеть! Сел на кусок скалы, собираюсь с духом и думаю. Какая-то ненормальная скала. Будто заколдована. Второй раз одним и тем же коленом шмякаюсь. И тянет на неё. Поневоле поверишь в тёмные силы. Наверняка здесь скрыта какая-нибудь дьявольщина. Какая-нибудь злобная Хозяйка известняковой горы сидит где-нибудь в подземелье и чарами молодых и способных геологических дел мастеров заманивает. Все эти глыбы не иначе как завороженные несчастные. Лицо у неё белое, известковое, в глазах рудные минералы сверкают, губы алые от моей и ихней крови, а одёжка пёстрая, вся из скарнов. Иногда, наверное, на поверхность выходит, чтобы наметить очередную жертву. Наверняка где-нито рядом шастает. «А-у!» — слышу. Вот она! Алевтина! Как я сразу не допёр? Плоская как известняковая плита, белая, не загорит, как ни старается, и каменная, что внутри, что снаружи. А я ещё хотел её на плаху, идиот недогадливый — только бы топор затупил. Вот она, Хозяйка, легка на помине! Пробирается ко мне по глыбам, да так легко, словно впривычку.
— Что с вами? — и в голосе неподдельный испуг.
— Ногу слегка подвернул, — вру. Нечистой силе можно врать.
— Помочь?
Ни в жисть! Ещё превратит в глыбу, и пикнуть не успеешь.
— А где Сашка? — спрашиваю, надеясь, что он возьмёт приборы.
— Наверху.
Вздыхаю.
— Сам выберусь.
Беру приборы в обнимку и медленно продвигаюсь к кустам. Нога ноет, напоминая о Хозяйке, но терпит. Может, стерпится-слюбится с Известнячкой? Вверх лезем не так, как вниз по осыпи: Алевтина налегке взлетает козочкой, а я, перегруженный — старым козлом, опираясь полностью только на одно копыто.
— Давайте, — предлагает милостиво, — я понесу, — тянется к приборам. Но я не отдаю. Принципиально. А в чём тот принцип, не знаю. Принципиально — из вредности. В общем — лезем. Быстро сказывается, да долго делается.
Наверху, оказывается, солнце светит. Сашка, распластавшись, валяется на скале, греется как уж, отбросив рюк и журнал. Увидев меня сквозь глазные щёлочки, медленно, осоловело садится. Я, не тратя нерастраченной ещё энергии на внушение об уважении старших, устанавливаю на скале, подальше от края, ломаный прибор и начинаю укреплять его треногу камнями. Виноватый помощник встаёт и вкладывает свою лепту. Алевтина смотрит и спрашивает в недоумении:
— Зачем?
Вот непонятливая! Объясняю, не прерываясь:
— Я памятник воздвиг себе…
— А-а, — обрадовалась чему-то она и тоже стала помогать. Так и воздвигся он, мой первый памятник, на самом высоком и красивом месте, символизируя неукротимую волю к жизни и бестолковую дурость.
Осталось сделать одно-единственное измерение на той самой точке и — Вася! Идти туда, однако, неохота. Мало ли что ещё придумает нечистая сила! Правда, толкуют, что на миру и смерть красна, но пусть кто-нибудь другой попробует. И памятник поставил некстати, как будто заранее похоронил героя. Как ни понуждаю себя, а ноги не идут. Что делать? Вспомнил: когда что-то очень не хочется делать, постарайся договориться с самим собой, пойди на компромисс с угрызениями совести. У меня, слава богу, это нередко получается. Так и сейчас, кое-как угрыз и встал с прибором в пяти метрах от мыска, быстренько измерил и быстренько отошёл, чтобы не провоцировать Хозяйку.
А она на меня — ноль внимания, уже собралась, и Сашка тоже. И пошли мы, солнцем палимые, по останцу маршрута: они впереди, выдалбливая, собирая и таща пробы, а я сзади пасу, прохлаждаясь с прибором на плече. Нога, подлюга, побаливает, портит победное настроение, но сама идёт. Почва на маршруте нормальная, втроём быстро закончили и, не передыхая, рванули что есть сил, еле передвигаясь, в лагерь. На подходе хватанул в лапу снежку, что ещё не стаял в глубокой ложбинке у тропы в тени густых кустов, утёр потную морду и от полноты чувств петь захотелось. Затарарамил «Лунную» и совсем воспрял, несмотря на ноющее колено. Что ни говори, а жизнь — недурственная штуковина, особенно когда доделаешь отложенное дело.
Было ещё совсем светло. Сашка сразу принялся за костёр, Алевтина ушла к ручью за водой, а я сел на брёвнышко у костра, разулся, с удовольствием пошевелил, охлаждая, запаренными ступнями и с опаской завернул штанину, чтобы оценить размеры бедствия. Колено, как и подозревал, втайне надеясь на обратное, слегка опухло. Вернувшаяся Алевтина увидела, спрашивает заботливо:
— Сильно болит?
Больше всего ненавижу дурацкие сочувствующие вопросы. Чего спрашивать, как будто от этого легче станет?
— Да нет, — отвечаю, — ничё.
— Сейчас, — обещает, — попробуем подлечить.
Подлечить или покалечить? Очень сомневаюсь в её лекарских способностях, а она не сомневается, командует:
— Поднимайте штанину выше.
Стриптиза захотела. Женщинам только бы командовать. Ладно, подниму. А она влезла в палатку, роется там, ищет какое-то снадобье, а может — отраву, у них не поймёшь, пока не окочуришься. Вылезает тощим задом наперёд и волочёт за собой чистую белую тряпку и свой узенький шерстяной шарфик, которым вечно обматывает вечно болящее горло. В больнице я привык к медицинским процедурам, до сих пор боюсь, и потому сижу, жду, оцепенев.
— Без наркоза? — спрашиваю на всякий-який.
— Наркоз, — успокаивает, — будет потом, ещё не вскипел.
Никакого сочувствия и никакой пощады, как у любой женщины. Берёт свою миску, наливает туда принесённой холоднющей воды, мочит тряпку, слегка выжимает и — ляп на опухоль. Ни черта себе! Так и воспаление лёгких получить недолго. Быстро оборачивает поверх шарфиком, закрепляет его и улыбается, довольная.
— Минут двадцать не снимайте.
А руки-то у неё, оказывается, совсем не каменные и тёплые, только шершавые от камней и земли.
— Мне как, — спрашиваю, — лежать без памяти или ходить можно?
— Лучше посидите.
И то хорошо. Влез в палатку, развернул полевой журнал, быстренько обсчитал наблюдённое магнитное поле, построил график. Вот она, аномалийка-красотуля! Здоровущая, амплитудой под тысячу гамм, а в середине провалена на 500. Знатное под ней тельце!
— Алевтина Викторовна! — зову.
— Что такое? — беспокоится, всовывая в палатку голову.
— Хотите посмотреть на свою габбру?
Она сразу — нырь — и упала рядом на живот. Смотрит на график и, конечно, не рубит ни бельмеса, достаёт свою карту, просит:
— Давайте нанесём границы вероятного тела.
Какого, вероятного, Феня неверующая? Вот же оно! Контакты надо? Раз плюнуть! Точно нанёс на карту, благо они чётко обозначены локальными отрицательными аномалиями.
— А почему, — допытывается, — середина у аномалии провалена?
Почему, почему? Если бы я знал!
— Может, — рассуждает вслух, — середина сложена породами более среднего состава? Скажем — диоритами?
Ну, конечно! Я и сам знал, только забыл и не успел сказать. Интрузив сложного состава, и на графике это хорошо видно. Молчу, благородно уступая ей догадку.
— Интересно, — продолжает она мыслю, — как близко интрузив подходит к известнякам и как подходит — обрываясь или полого погружаясь под них?
Мне и самому интересно. Если бы не колено! Вот, чёрт, совсем забыл про него и, елозя, содрал повязку.
— Ничего, — успокаивает медсестра, — всё равно пора менять.
Поменяли. Сижу у костра, а мысли там, на заворожённой горе да на аномалии. Сашка сварил пшённую бурду и кофейное пойло из порошкового цикория, чуть разбавленное сгущёнкой. Почавкали и стали укладывать рюкзаки, чтобы утром не канителиться, а сразу по росе рвануть восвояси. Алевтина сняла с моего колена мокрую тряпицу, а шарфик оставила. Развели ночной костёр, заготовили дрова. Помощники, ухайдакавшись, забрались в палатку и улеглись, намаявшись с непривычки на маршрутах. А я всё сидел и думал: куда эта магма могла рвануть и как далеко? До того надумался, что в глазах потемнело и голова стала сама собой кивать. Чувствую, что сидя засыпаю — укатали и Ваську известняковые горки, подбросил дров в костёр, забрался в брезентовое логово и составил компанию сопящим работничкам.
Проснулся, словно и не спал. Костёр почти потух, соседи поджали ноги, но вылазить, подбрасывать дрова не хотели. Пришлось самому. На горизонте чуть обозначилась светлая полоска, а звёзды всё ещё продолжали играть в жмурки на тёмном небосводе. Иная, доигравшись, просверкивала светлой молнией и исчезала в преисподней. Постоял, тупо поглядел на иные безмятежные миры, зябко поёжился и снова залёг, но сон окончательно ушёл. Опять настойчиво одолевали мысли о зацепленном интрузиве и неустановленной дружбе его с известняками. А вдруг? Когда костёр хорошенько разгорелся и нагнал тёплого воздуха в наше остывшее матерчатое помещение, заставив спутников дружно повернуться на спину и блаженно вытянуться, я встал, пошевелил колено — чуть ноет, если хорошенько причувствоваться, но не болит, как вчера. Всё! Прочь сомненья и раздумья! Быстренько оделся-обулся, вытащил из рюкзака хорошо уложенный прибор, развернул треногу, прикрепил к ней прибор, достал журнал, потопал для последней проверки обеими ногами — ничего, выдюжу, и толечко собрался отчаливать, как из палатки высунулась лохматая голова Алевтины.
— Вы куда?
— Пойду, — сознаюсь, вздыхая, что не удалось смыться втихаря, — посмотрю, куда он тянется и ныряет. Вы спите, я быстро.
— Ну, нет, — возражает она, выползая. — Договорились ведь не удаляться друг от друга больше, чем на «ау». — Запнулась о Сашкины ноги, и тот проснулся, не соображая, что творится-делается. — Я — с вами, — продолжает переть на мою психику Алевтина и врёт: — Мне тоже интересно.
Одному Сашке неинтересно, хотя каждая точка падает в его загашник полновесными рублями, а нам достаётся один интерес. Встаёт капиталист и тоже обувается-одевается, не спрашивая, куда идём и зачем. Его дело телячье — повели, и пошёл. Дошамали вчерашнее хлёбово, допили оставшееся пойло, загрызли сухариками и потопали опять неразлучной троицей. Хотел я их расцеловать, да не стал, подумал, что Сашке неприятно будет.
— Кончим, — утешаю, — часика за два-три и сегодня же пойдём к своим.
Кончили… к вечеру. Пришлось сделать два дополнительных маршрута в сторону известняков, шесть — в противоположную, за участок, и один поперечный, длинный, соединительный. Зато теперь вся аномалия у меня в журнале как на ладонях. Алевтина ещё наковыряла и габбров и диоритов. Довольная. Возвращаемся на дрожащих полусогнутых, колено ноет — спасу нет! Говорила ведь Марья: «Не нагружай!» Не слушаю, а зря, потом раскаиваться буду. Ладно, потом, когда придём в лагерь, ничего делать не буду, только давать руководящие указания.
Вот, наконец, и ложбина со снегом. Хап по привычке в ладонь, чтобы остудить физию, и вдруг вижу на снегу громадные проваленные круглые следы.
— Чьи это? — спрашиваю, холодея.
Алевтина выдвигается ближе, разглядывает и определяет тревожно:
— Похожи на тигриные.
Идти дальше сразу расхотелось.
— Что будем делать? — интересуюсь общим мнением, как любой руководитель в сложной ситуации.
— А давайте, — предлагает младший самый простой и разумный вариант, — поорём, он испугается и уйдёт.
Предложение понравилось, стали блажить во все горла, пока не прилетела коричневая сойка и не заверещала ещё громче, предупреждая тигра, что мы идём. А он, наверняка, сидит у палатки, костёр разжёг, котелок с водой на таганок повесил, нас ждёт, облизываясь.
Ничего не оставалось, как выломать из валявшегося сухого дерева приличный сучковатый дрын, взвесить в руке — пойдёт! — и двинуться в психическую атаку. Мои тоже выломали прутики, чтобы тыкать ему в глаза. А у меня уже и план нападения в мозгу сверстался: подойду поближе, отдам ему прибор и, пока он рассматривает, шваркну что есть недюжинной силы по башке, тигр и копыта откинет. Бери его, тёпленького, почём зря. Правда, придётся повозиться со шкурой. Зато как приятно после утомительного таёжного маршрута погрузить усталые ноги в тёплый и мягкий мех, расстеленный на паркетном полу собственной шикарной квартиры, которую даст Шпацерман. Угрожающе поднял дубину над головой — трясётся отчего-то! — вспомнил, как предки ходили так на мамонтов, и решительно — вперёд. Сзади подталкивают, а чего толкаться-то? Я и так еле ноги передвигаю. Вот и палатка за поворотом видна. Никого! «Ура!» — ору и хочу отбросить грозное оружие, как вдруг — опять вдруг — вижу: полог палатки заколыхался снизу. «Там он!» Сгрудились в кучу и не знаем, что делать. Вернее, знаем, но не знаем, сколько времени отпущено. Надо бы собрание собрать, штаб организовать, план экстренных мероприятий выработать, назначить ответственных, дежурство на объекте, директивы разослать, отчитаться, что всё под контролем — может, он к тому времени и уйдёт?
— Осторожно, — предупреждаю своих, горячо дышащих в похолодевший затылок, — он вооружён и опасен: наверняка надыбал мой именной револьвер в рюкзаке. — Сколько раз нас предупреждали, чтобы мы таскали оружие с собой, но убей, неохота носить лишнюю тяжесть, а на магнитной съёмке вообще запрещено иметь на себе железные предметы. Вот и вооружил врага. Опять стоим, ждём. И вдруг — опять вдруг! — полог зашевелился снова — мы разом подались назад, отогнулся, и из-за него выскальзывает… бурундук. Поправил в зубах сухарь и шмыгнул в заросли. Тут уж мы гурьбой кинулись на штурм тигра, орали, ржали, прыгали от радости, что спаслись, а больше оттого, что кончились наши маршрутные мытарства.
Устанавливаю прибор КП, измеряю контрольное поле и, оставив всё на месте, не раздеваясь и не разуваясь, сразу за журнал. Подошёл Сашка.
— Варить нечего, — радует наш провиантмейстер. — Одна пачка пшёнки осталась и сухарей чуток. Остальные бурундук свистнул. — А тот, будто услышал, и взаправду задорно и удовлетворённо свистнул.
— Отстань, — рычу и продолжаю расчёты и построения. Алевтина брызжется-плещется в ручье, ей тоже нет дела до жратвы. Наконец, является, и они варят диетический кулеш. Кормят и занятого до предела человека, но я и не понял, какую гадость съел. От чая без заварки отказался. Смачно хрущу сухарём и продолжаю выявлять интрузивчик. Чуть-чуть он, родимый, не долез до известняков, но, судя по убывающему магнитному полю, понятно, что ныряет к ним. А с другой стороны продолжается за пределы участка больше, чем на километр. Громадный!
— Вот, — обращаюсь к Алевтине, которая занимается любимым вчерашним делом — запаковывает пробы и образцы в рюкзаки, — вот он, — и, торжествуя, помахиваю составленной схемкой. Алевтина с удовольствием отставляет рюк и втискивается ко мне в палатку.
— Ну-ка, ну-ка, — разглядывает мой чертёж как баран новые ворота. — Любопытно, — врёт. — Давайте нанесём на мою карту. — На её карте, конечно, яснее и понятнее.
— Ну, что? — спрашиваю нетерпеливо.
— Что, что? — противно глушит вопрос вопросом.
— Где месторождение?
Она глупо хохотнула, сложила свою вонючую карту, засунула в свою вонючую сумку и говорит, ухмыляясь, и опять по-вчерашнему, как будто мы зря сегодня упирались и чуть не лишились жизни:
— Если, — талдычит без зазрения остатков совести, — известняки на горе не глыба, как предполагают съёмщики, а массив с глубоким основанием, и если интрузив на глубине контачит с ним, то возможно… — я демонстративно встал и вышел на свежий воздух, задохнувшись в гневе от её тухлых «если». Меня надули во второй раз подряд. Вот и верь после этого женщинам. Сашка в полном душевном равновесии заготавливает на ночь дрова. Я немного постоял, остывая и перерабатывая желчь, потом снял прибор, окончательно упаковал и поплёлся к ручью. Там разделся до пояса, умылся и даже обмыл грудь и бока, возвращая энергию. Так расхрабрился, что снял сапоги, поморщился от запаха носков, снял и помахал ими, развеивая трудовой дух. Подумал-подумал и пополоскал в воде, чтобы завтра надеть в дорогу свеженькими. Как ни тянул, а колено смотреть надо. Осторожненько завернул штанину, смотрю, радуясь — не вздулось, — а отчего-то болит. Наверное, хочет, чтобы снова помочили. Оделся-обулся наголо и набосу, набрал свою миску воды, сел у входа в палатку, поохал чуть слышно, смочил собственную портянку и замотал ейным шарфиком. Сначала холодно, а потом приятно тепло. Она увидела, говорит:
— Вам нужен покой, — открытие сделала.
— Покой нам только снится, — отвечаю небрежно.
Алевтина с чего-то фыркает:
— Смотрите-ка, — ехидничает, — какой революционер-подвижник.
Но мне уже не до её плоских бабских шуточек, мной завладела новая мысля, сосредоточился, чтобы не упустить, ничего не вижу, ничего не слышу, обкатываю в шариках.
Стало темнеть. В тайге темь быстро наступает: только что было светло, зашёл в палатку, вышел, а уже звёзды на потемневшем небе шебутятся. Среди деревьев так и вовсе непроглядь. Вспомнил про тигра. Где-то, наверняка, в кустах затаился. Кошки любят огонь, часами могут наблюдать за игрой пламени. Вместе нам, наверное, придётся коротать бессонную ночь. Я будто разделился надвое. Один безмятежно и бездумно наблюдает за окружающим, а второй, наоборот, отстранившись от реалий, весь в думах, обмусоливает возникшую вдруг идею. В истории я не один такой. Цезарь, пишут, мог зараз делать несколько дел, разделив усилием воли мозги на сектора. У меня тоже ум секторальный. Тоже могу одновременно есть, читать, разговаривать, слушать музыку и лежать. Сейчас во мне только двое.
Сашка уже занял законную центральную позицию. Алевтина возится в рюкзаке, складывая-перекладывая. Наконец, и она успокоилась. А я всё сижу у костра и мыслю одной половиной. Подбросил дровин, чтобы тигру веселее было. Вторая половина подсказывает, что мыслить можно и лёжа. Так и сделал.
Только прилёг, как толкают.
— Подъём, начальник, — Алевтина. Конечно, выдрыхлась, а я всю ночь ни в одном глазу, с тигром. Без меня ничего не могут.
— Где тигр? — интересуюсь, поднимаясь.
— Какой? — спрашивает в ответ. — Полосатый, с сухарём?
И мы рассмеялись, радуясь друг другу, а я от полноты чувств обещаю:
— Насчёт вашего комсомола подумаю.
Она так и засияла.
— Вот порадовали с утра.
И солнце тоже радуется нашей радостью. Быстро завьючились и на голодный желудок, но в радости — в путь. Покой нам…
Никогда, наверное, Алевтина не получала столько удовольствия. Мне бы век его не иметь. Как пришли, сбросил вьюк и сразу в палатку, сразу на лежанку и — на спину. Никуда не сдвинусь. Буду так лежать и давать ценные указания, что бы ни случилось. Тут всунулась голова Суллы.
— Иваныч, — зовёт, — спишь?
— Ага, — отвечаю вяло.
— Привет. Есть хочешь?
Чего не хочу, того не хочу. Я давно подметил, что чем больше устаёшь, тем меньше есть хочется. Наверное, поэтому в капиталистических странах трудящихся так много заставляют работать.
— А что есть? — интересуюсь так, для сведения.
— Рябчик с тушёной картошкой, — соблазняет консул, — ещё не остыл.
Надо идти: рябчики к нам не так часто залетают. Сижу за столом, уминаю и не пойму: то ли за ушами трещит, то ли кости на зубах. Вкусно-о! А Стёпа опять пристаёт:
— Мы, — сообщает гордо, — кончили здесь, куда дальше?
Я, ещё когда пришли, по-хозяйски приметил, что лошади в загоне. Горюна не видно — либо кемарит профессор без задних ног, либо куда подался на промысел. Лошадки-то кстати. Завтра и перевезём ребятишек на новое место и опять поставим в один лагерь, на всякий случай. Залезли мы со Стёпой в палатку, показал я ему на схеме, где им быть и что делать. Он всё рассмотрел внимательно, уяснил и вдруг просит:
— Можно, я сбегаю засветло вверх по ручью? Там горельник и солонцы, по следам видно, что кабарга приходит.
Я молчу, осторожничаю, но кабаржатины после пшёнки очень хочется. Надо, чтобы шли вдвоём.
— А где остальные? — строго спрашиваю, осознав, наконец, что никого не вижу.
— Так на речку убежали, — простодушно отвечает Степан, — уха вечером будет.
— И Сашка?
— И он.
Вздыхаю: вот что значит молодость. Где уж нам, старикам, с нашими трудовыми болячками и изношенным организмом угнаться за неутомимой молодёжью.
— Ладно, — разрешаю, — иди. — Хотел инструкцию по технике безопасности на этот случай прочесть ему на память, да забыл. А охотника и след простыл. Я снова принял покойное положение. Всё, думаю, перевезу парней, сделаю им контроль и залягу основательно. О-хо-хо! Покой нам только снится…
Смежил усталые очи, отключил утомлённые мозги, расслабил измученное тело и замер в неподвижном кайфе.
— Можно?
Размеживаю зенки — профессор собственной персоной с вежливым визитом. Пришлось включать мозги и поднимать измученное тело.
— Как нога? — спрашивает.
— Почему спрашиваете? — недоверчиво гляжу на всевидца, подозревая, что Алевтина успела натрепаться.
— И сам не знаю, — винится, улыбаясь, профессор, — само собой сказалось.
— Болит, — сознаюсь, — на скале подвернул, что-то щёлкнуло и теперь ноет, когда много похожу.
— Вам покой нужен, — прописывает известный рецепт.
— Вам он давно нужен, — парирую. Улыбаясь, мы смотрим друг на друга, радуясь общению и семейной перепалке.
— Попозже зайду, — обещает, — попробуем подлечить народными средствами. — Сел напротив, сообщает: — Погодина с Воронцовым надо перевозить. Я по пути от топографов заходил к ним, приглашают на контроль и увязку КП, — и добавляет виновато: — Вам, как я понимаю, нельзя идти. Что будем делать?
А что делать? Ясно как божий день. Молодёжь перебазирую, контроль им сделаю, потом схожу, сделаю контроль старичкам, увяжу все КП, всего-то навсего, и залягу в покое. Покой нам…
— Завтра, — спрашиваю на всякий случай, — перевезём здешних?
— Обязательно, — отвечает.
И тут полог с хлопаньем распахивается, и в палатку нежданно-негаданно вваливается Кравчук. Радомир Викентьевич поднялся и молча вышел, а мой лучший друг занял его место и лыбится как ни в чём не бывало.
— Привет. Бугаёв прибегал, — сообщает. — Говорил, что у него какие-то бешеные аномалии. Просил прийти, проверить, всё ли он так делает.
Потом мы молчим, и не выдерживаю, конечно, первым я.
— Завтра хочу перевезти своих отсюда, ты не против?
Он улыбается, ему нравится, что у меня кишка тоньше.
— Вези, — разрешает.
— А послезавтра и запослезавтра, — продолжаю, — надо бы перевезти дальних.
— Перевози, — легко соглашается Дима и добавляет: — А потом будем перевозить топографов и пробы за реку к машине. С нарядами будешь выходить?
Вот чёрт! Совсем забыл про них.
— Не знаю.
— Я пойду, могу и твои прихватить, — вот какой добренький! И ещё говорит: — За пробы с прошлогоднего угла с меня бутылёк, — и, слава богу, вымелся наружу. Кажется, мы помирились.
Лежу дальше, обременённый здешними сермяжными думами, ту, которая высверкнула на известняках, пока забыл. Завтра поставлю на место Стёпу с Валей и сразу ринусь к Михаилу. Сделаю контроль, разберусь, что там у него за бешеные аномалии, и сюда. Здесь быстренько оформлю контроль, увяжу КП и побегу к Вене с Ильёй. Перевезёмся, проконтролируем, увяжемся и опять сюда. Не забыть бы про наряды. Вот тогда и залягу капитально. Покой нам… Надо бы увидеть Когана. И не заметил, как упокоился.
— Больной, вы живы? — знакомый голос.
— Вашими молитвами, — сиплю спросонья. Оказывается, уже стемнело, слышно, как потрескивает костёр, и отсветы пламени врываются в откинутый полог палатки. Судя по весёлым голосам, рыбаки вернулись с уловом и, наверное, варят знатный кондёр. Потянул носом, но запаха не услышал.
— Где у вас свеча? — Горюн чиркнул спичку и зажёг лампаду — огрызок свечи, натёртой мылом, в консервной банке. Потом выставил на стол пол-литровую банку с какой-то светло-коричневой жидкостью, накрытую сложенной в несколько слоёв тряпкой, а рядом положил раскрытый кулёк с какими-то серо-белыми волокнами.
— Что это? — спрашиваю с опаской, не доверяя никаким лекарствам, как и всякий нормальный больной.
Обычно врачи никогда не говорят, чем нас травят, но профессор — свой человек, и он не скрывает:
— Свежая кобылья моча, — как обухом по голове, — и растёртые корни элеутерококка.
— И что, — ужасаюсь, — это пить?!
Радомир Викентьевич смеётся.
— Нет, — радует, — на этом не настаиваю. А вот компресс на колено сделаем. Давайте мне его.
Он развернул длинную тряпочку, сложил вдоль втрое, всыпал внутрь корни и осторожно смочил приготовленный компресс в вонючем растворе.
— Можно не смотреть и не нюхать, — разрешает, — извините за вынужденные антигигиенические условия, — и накладывает на колено, ловко обворачивает, а поверх заматывает бинтом. — Вот и всё. Утром снимете, ногу обмоете, а пока придётся терпеть так. — И ещё добывает из нагрудного кармана энцефалитки небольшой флакончик, заткнутый резиновой пробкой, а внутри — желтовато-прозрачная жидкость и белый волосатый корешок. — А это, — объясняет, — точно внутрь: по две-три капли утром и вечером. Должно хватить на неделю.
Я издали осматриваю подозрительный флакон.
— Вы настойчиво хотите меня отравить, — жалуюсь, капризничая, как и всякий уважающий себя больной. — Скажите, хотя бы, чем?
— Таёжный эликсир здоровья, — хвалит профессор снадобье. — Настойка женьшеня.
Я слышал о нём, но никогда не видел, и теперь с любопытством разглядываю, взяв пузырь в руки, малюсенький корешок, способный придать зверские силы больному человеку.
В палатку всунулся Стёпа.
— Пойдёмте уху есть.
Это мы с удовольствием. Это не конская моча с элеутерококком. Не две капли женьшеня. Сходили на ручей, тщательно помыли руки — профессор тщательно помыл — и к костру с мисками-ложками. А там уже вовсю чавкают, выплёвывая рыбьи кости. Почавкали и мы от пуза, а потом, прихватив кружки с чаем, удалились в палатку для душевного разговора о жизни. На сытый желудок она всегда прекрасна. Горюн хвалит моих ребят, а значит и меня.
— Вы, — советует, — и Александра не таскайте за собой понапрасну, а приучайте постепенно к операторскому искусству. У него получится. Резерв будет.
Надо же — за меня сообразил. Он со стороны увидел, а я в упор слепой. Что за человечище! Столько настрадался, намытарился из-за людей, а всё не о себе, а о них думает. И вдруг слышу несусветное:
— По осени уйду от вас.
Я даже оцепенел от такой новости.
— Ку-да-а? — тяну с изумленьем.
— Пойду, — улыбается, — работать по старой специальности.
— Профессором социологии, — радуюсь за него.
Он хохочет в голос.
— Не угадали. Вальщиком в леспромхоз.
И, не давая мне возможности возразить и отговорить, встаёт, чтобы уйти.
— Отдыхайте, вам нужен покой, а мне пора кормить питомцев, — и уходит, оставляя меня в полной растерянности. Устраиваюсь поудобнее. Надо всё забыть: и скалу, и новую мыслю, и профессора, и колено… Только покой. Покой нам только снится…
Ну и выспался я! На неделю вперёд. Выполз из палатки, тянусь всем гибким телом, аж кости трещат, хорошо! Гляжу вокруг и обмер от удивления. Оказывается, все деревья уже в листьях. Когда успели? И комарьё тут как тут. Хлоп одного на шее, бац второго на лбу, тресь по третьему и по собственной щеке. Здрасьте, пожаловали! Там, на горе, и вчера, когда шли, вроде бы столько не было. А сегодня?! Стою всего-ничего, а уже семерых побивахам.
От кровососущих гадов мы защищены надёжно. Каждую весну нам выдают, не жмотясь, по полведра репудина на бригаду. Это такая вонючая коричневая жидкость, к которой, если намазаться и стоять неподвижно, прилипают все отчаянные комары. И тогда бери их за ушко, да на солнышко. Но в движении вонючая и липкая гадость, перемешиваясь с потом, создаёт такой зуд на коже, что мы предпочитаем ей комаров. Видно, изобретатель-химик не предполагал шевеления. Правда, я всё же ношу флакончик и смазываю изредка, когда совсем невтерпёж, тыльные стороны ладоней, чтобы изверги не мешали плавно крутить регулировочные винты магнитометра, и за ушами, чтобы они не дёргались вместе с шеей и головой, когда гляжу в трубу. А ещё у нас есть для защиты головы густые сетки-накомарники с такой мелкой ячейкой, сквозь которую комары не протискиваются, а мошкара — запросто. Залезет и кайфует, а когда поднимешь сетку, чтобы вытурить диверсантов, влезают и остальные. Сетки чёрные, чтобы лучше видеть на них нападающих, и подвешены на белой тонюсенькой камилавке с широкими полями, растянутыми проволочным кольцом. В этих головных уборах с сетками очень удобно работать на пасеке и невозможно маршрутить в тайге. Во-первых, цепляются за все ветки, а если привязать к подбородку, то не исключено, что хозяин уйдёт, а голова вместе с сеткой останется висеть на суку. Во-вторых, внутри от цвета и густоты сетки такой парной жар, что дышать нечем. Поэтому кольцо выдираем и носим щегольски — с открытым лицом и завешенными ушами и шеей. Это у кого есть. А выдаются они, ввиду дефицита, не каждому, а только особо ценным специалистам. Бичи обходятся платком, закреплённым на голове узелками. Я свою сетку-накомарник отдал Сашке, и он ходит в ней по лагерю, изображая матёрого таёжника.
Про листья и комаров на горе — убей, не помню. А вот клещи, точно, были. Эти твари просыпаются первыми, ещё по снегу и раньше медведей. Голодные и злые. Но, как говорят таёжники, клещей бояться — в тайгу не ходить. На том стояло и стоит всё геологическое сообщество.
Пошевелил ногой — колено не болит. Можно снимать повязку. А надо ли? С ней не болит, а снимешь, возьмёт и разноется. Зачем испытывать судьбу? Надо, как в жизни: всячески сопротивляться всяким новшествам. Они, точно, ни к чему хорошему не приводят. Живёшь, ну и живи, не рыпайся, чего ещё лучше? Повязку всё же снял — всё равно свалится, а мыть ногу побоялся — и так проветрится. Пора выходить на тропу войны.
У Бугаёва и взаправду выскочили бешеные аномалии. При мне на одном из профилей замерили одну в -600мв, и такие же рядом на других профилях. Сделали увязочный профиль, я быстренько всё обсчитал и увязал, построил графики, и получилось, что половина площади занята аномальным полем естественных потенциалов с очень большой интенсивностью. К сожалению, почти всё аномальное поле удачно расположилось между двумя маршрутами магнитной съёмки, и какое магнитное поле соответствует электрическому, неясно. Хотелось бы, чтоб отрицательное. Как бы то ни было, но и так понятно, что выявлена колоссальная зона интенсивной вкраплено-прожилковой минерализации неизвестного состава. Пусть Алевтина выясняет. Геохимические ореолы рудной минерализации здесь есть и, значит, сама рудная минерализация в зоне тоже присутствует, хотя и в неизвестных концентрациях. Хотелось бы, чтобы её было поменьше. Вот тебе, вшивому моделисту-теоретику, и яркий пример поисковой эффективности апробированного стариками упрощённого комплекса методов: ЕП и металлометрии. Захочешь — не опровергнешь. То-то обрадуется Коган и вся экспедиционная братия. Всё здесь по ним и против меня. Ну и пусть! Главное — покой. Может и не всё… Надо думать, думать… Покой нам…
Контроль по молодёжным измерениям сделал за два дня. Всё нормально, а я и не сомневался — чья выучка? У Стёпы — лучше, у Вали — хуже. Надо будет сделать внушение, чтобы не торопился. Вернувшийся Горюн рассказал, куда перевёз старичков и как к ним добраться по зарубкам и затёсам с надписями, которые он сделал. Дорога невесть какая длинная, тропа набита копытами лошадей, доберёмся. На следующий день дождались, когда уйдёт туман, чтобы не мокнуть, и двинулись следом, сначала к реке, а потом вверх по берегу. Шли налегке, взяв только прибор и треногу, топорик, сменную одежду и сухарей со сгущёнкой на день. Шли быстро, не отвлекаясь по сторонам, так как дороги после реки не знали, и надо было добраться до Воронцова засветло. Уже по всем приметам подходили к его стойбищу, когда неожиданно наткнулись на встречающий нас почётный караул. На нижней оголённой ветке сосны на уровне наших глаз сидят десяток рябцов в ряд и смотрят на наше приближение. Какие-то странные: обычно пугливые — сейчас не боятся, крупные и с бровями, подведёнными красной краской. Сидят и в ус не дуют. Мы уже тихой сапой на десяток шагов подошли — не улетают. Сашка не выдержал, стоит, шепчет: «Василий Иванович, сейчас я их топориком посшибаю». Осторожно извлекает из рюкзака боевой томагавк, а рябчики с любопытством наблюдают за его действиями. Размахивается и как метнёт! Все десять разом пригнулись, а смертоносное оружие пролетело мимо и, поскольку это был не бумеранг, пропало где-то в дальних кустах. А жертвы сидят и смотрят, что мы ещё придумаем. Тут уж настала моя очередь. Во мне не выветрились ветрами цивилизации древние инстинкты, поэтому я подбираю первую попавшуюся на глаза кривую суковатую лесину и с отчаянным подбадривающим криком «ура» бросаюсь на них, чтобы поразить наверняка, втайне надеясь, что глупые птицы улетят. Они и вправду не стали больше испытывать пернатую судьбу и всем десятком уфыркнули в лесную темь. А бездарные охотники минут пятнадцать искали топорик и, не солоно хлебавши, потопали разочарованные дальше, удивляясь загадке природы.
Воронцов с записатором Виктором заканчивали благоустройство, собираясь завтра на маршрут.
— Что это за домашних рябцов вы развели? — спрашиваю сердито, сбрасывая рюкзак и пристраиваясь к чайнику.
— А-а, — улыбается Илья, — это дикуши, мы их на петлю ловим.
— Как это? — удивился я.
— На конец длинной палки, — объясняет охотник, — привязываем петлю и подносим к голове дикуши, она сама в неё влазит, хоп! — и дичина есть. Остальные ждут своей очереди.
Я поёжился от такой подлой, с позволения сказать, охоты.
— И много надёргали?
— В один раз — три, в другой — два. — Хорошо, что мы не знали такого способа.
Сделали Илье контроль за день, закрыли наряд и побежали дальше, к Вене. Пришлёпали как раз к их приходу с маршрута. Опять день ушёл на контроль, наряд и акты. Передохнуть бы, а Веня зовёт вечерком сбегать на рыбалку. Сашка, естественно, загорелся, уговаривает, пришлось согласиться. Смотрю, удочек не берут.
— Чем ловить-то? — спрашиваю.
— Руками, — отвечает, улыбаясь, Веня. Мне тоже стало интересно.
Река здесь заворачивает на участок так, что идти недалеко, с полчаса. Берег изрядно подмыт, ольхи и берёзы наклонились над водой, а часть корней беззащитно торчит из обрыва. Красновато-сизые ивняки тоже засмотрелись на воду. Под высоким берегом в половодье образовалась длинная, метров на двадцать, и узкая, метра на три-четыре, яма, ограниченная намытым песком и галькой, и в этом природном аквариуме тесной стайкой, синхронно повторяя движения друг друга, ходили неведомо как попавшие в плен здоровенные ленки. С удивительной настойчивостью и, наверное, изо дня в день они плавали из конца в конец ямы, надеясь, что когда-нибудь удастся вырваться в русло. Так и люди, попавшие в ловушку, мечутся толпой, тщетно ища выход одними и теми же заученными способами до конца дней своих, не желая расставаться с надеждой на чудо спасения. Я бы в такой ситуации просто утопился.
Веня спустился к одному концу ямы, снял энцефалитку и связал бечевой у ворота, соорудив таким образом подобие верши. Не снимая сапог и штанов, он влез в воду — холоднющая и почти по пояс! — расщеперил в руках ловушку и заорал Сашке:
— Давай лезь оттуда, шуми и при на меня, не разрешай увильнуть под ногами.
И они вдвоём начали сходиться: Веня — медленно, стараясь подставить энцефалитку под молниеносные рывки рыбин, а Сашка — быстро и суматошно, хлопая по воде руками и будоража её сапогами. Так они сошлись, и добычей им стал только один неудачник. Не больно-то ленки хотели такого спасения даже в безнадёжной ситуации. Со второго захода, когда вода замутилась, удалось вслепую вытащить двух, с третьего — ещё трёх.
— Сколько возьмёте? — спрашивает Веня у меня как у распорядителя путины.
Сашка втыкается, посинев от холода:
— Двух хватит.
— И нам с Ильёй четыре, — подсчитал производственное задание траловод. Вылезает, с остервенением освобождается от холодной мокрой одежды и бежит взапуски с самим собой, чтобы согреться. За ним и Сашка, а я нанизал законную добычу на прут, обмотал мокрой травой, ещё раз перевязал, завернул в портянку, чтобы придать деликатесу специфический аромат, и стал ждать, когда рыбаки набегаются.
Сразу после возвращения, не сговариваясь, дружно засобирались в посёлок. Мне надо было нести наряды и отчитываться за месяц, а у Сашки более веская причина: он соскучился по дому. Подошла Алевтина, извиняется за Кравчука, что не дождался наших нарядов, и не скажешь ей, что я только рад, а то начнёт извиняться и за нас. Ох, уж эти интеллигентики! Всё у них не как у людей. Простой рабочий человек напакостит и бежит с этого места, зажав нос и закрыв глаза, а эти на каждом шагу: «извините-подвиньтесь». Каждый чужой поступок, как бы он ни был подл, стараются оправдать и в каждом благом своём сомневаются: не обижен ли ненароком сосед. Извинялась-извинялась, а потом вдруг говорит: «И я, пожалуй, с вами». Оно и понятно: провожающие всегда хотят уехать больше отъезжающих. Пошли, уже привычно, втроём. В лагере остался Хитров с двумя рабочими, занятыми на привязке. Эти жили обособленным хутором. Наступило недельное затишье, пока бичи не пропьются и не изголодаются во вредных условиях цивилизации и не запросятся на оздоровление в тайгу.
У избушки не было никого, кроме Горюна с Васькой и со стадом. Бичи-топографы убежали пешком ещё несколько дней назад, не выдержав ожидания, а Кравчук со своими уехал позавчера. Вчера машины не было, и можно надеяться, что придёт сегодня. Отдохнув от маяты на трудных нечистых таёжных тропах, профессор повеселел и никаких разговоров об уходе не заводил. Накормил нас ухой, которая в предвкушении жирного настоящего борща из настоящих нормальных продуктов и с настоящим мясом за столом с белоснежной скатертью в ресторане попросту не лезла в горло. Помогли ему собрать вьюки с заказанными продуктами с надписями адресатов на мешках и ящиках — и наши тут были, но нам не до них, немного, не теряя времени, прикемарили в душной избушке, спрятавшись от комаров.
Разбудил натужный гул мотора нашего многострадального ГАЗона. Смотрим, едут двое: один в кабине — Рябовский, а второй, незнакомый, в кузове на грузе мотается, цепляясь за борт. Как только машина, отчаянно чихнув, остановилась, незнакомец лихо спрыгнул и, подойдя к нам, лыбится во всю пасть и суёт руку сначала Горюну — блюдёт возрастную субординацию, потом мне и Сашке. И каждому называется, хотя мы и стоим рядом: «Юра, Юра, Юра». И по внешности видно, что юркий. Моих лет, но полная противоположность: не такой худой, не такой высокий и, главное, не такой серьёзный. К тому же — брюнет. Улыбка как завязалась за уши уголками, так и не сходит с худощавого лица с весёлыми насторожёнными глазами. Так и хочется взять немытой лапой и стиснуть уголки, чтобы не видеть петрушкиной рожи. В общем, мне он не понравился с первого взгляда, а это значит — навсегда. И, оказывается, на то были веские причины. Подошёл Рябовский, говорит: «его к тебе Коган прислал» и уходит тары-бары растабарывать с Алевтиной. Слышу: та просится на денёк-другой в посёлок, а начальничек упёрся и настаивает на возвращении в лагерь. Сам-то он в образцах ни бум-бум, всё равно, что гранит. А тот, улыбчивый, как понял, что я ему шеф, так у него и улыбка скисла. Он-то думал, что будет под началом бородатого, пожилого, чисто одетого и респектабельного, а ему подсунули такого же хмыря, как и он сам. Не знает, не догадывается о моих колоссальных внутренних достоинствах и о том, что я открою месторождение на Ленинскую. Суёт записку, а в ней твёрдой рукой мыслителя накарябано: «Посылаю инженера-геофизика Колокольчикова Ю. для замены одного из операторов-рабочих». Чёрта с два, думаю, я отдам вам любого из ребятишек, и ещё больше возненавидел чернявого. Не иначе как по взаимной симпатии Лёня прислал мне не помощника, а подложил свинью. А боровичок замухрышный так и липнет, мешает разгружать машину и всё скалится и скалится, показывает, какой он фартовый, свой в доску. Обязательно старается уцепиться за ящик или мешок вместе с начальником, рассказывая анкету.
Хмырь-то, оказывается, штучка ещё та. Закончил Московский геологоразведочный, да ещё умудрился с красными корочками, и зацепился за Всесоюзный геологический. Помурыжился два с половиной года в младших научных и, поняв, что ничего в ближайшие десять лет не светит, подался по договору к нам за длинным рублём и высокими должностями. Хочу, сознаётся, в этом году в тайге поработать и машину купить. А вообще-то его задача в два-три года стать главным инженером экспедиции. Коган обещал на следующий год сделать начальником отряда детальных картировочных работ, а в экспедиции обещали при первой возможности назначить техруком. Со всеми геофизическими приборами он знаком — показывали в институте — и надеется освоить за день-два. Методику работ он хорошо знает по литературе, с этим проблем не будет. В конце концов, мне до чёртиков обрыдл детский трёп, и я, прервав недоношенного специалиста, послал его помогать Горюну, втайне надеясь, что профессор поставит наглеца на место и сотрёт противную ухмылку. От себя наказал ждать в лагере дня два-три, тогда и обсудим все детали его предстоящей деятельности.
Рябовский всё же уговорил Алевтину против её воли остаться, а мы с Сашкой весело забрались в тряский кузов, помахали всем ручкой и отбыли комфортабельным спецрейсом на заслуженный отдых на юг.
- 2 -
Приехали, конечно, поздно. Есть хотелось зверски. Поплёлся в магазин. Дали пачку засохшего печенья, маргарин и камбалу в томатном соусе. И то хлеб. Под «Лунную сонату» прошло. Потом врубил Первый концерт Чайковского, нагрел кипятильником воды в ведре и сделал лёгкое омовение. Совсем стало хорошо, даже колено вдруг перестало ныть — что значит родные пенаты, вернее, пеналы.
Проснулся, как всегда, с рассветом. И девяти не было, а я уже деловой походкой уверенного в себе производителя ответственных работ входил в кабинет начальника. Он принял наряды и акты, внимательно просмотрел, потом улыбнулся и похвалил:
— Смотри-ка, так и в передовики выбьешься, если опять где-нибудь не шлёпнешься на какой-нибудь скале. Розенбаума за месяц обошёл.
Альберт у нас — начальник отряда детальных работ, любимчик мыслителя. Это на его место Коган пообещал назначить юродивого.
— Давид Айзикович, — жалуюсь, — молодые ребята, сами видите, хорошо работают. Зачем нам инженер? Пусть вкалывает у Розенбаума.
Шпацерман нахмурился и коротко ответил:
— Выясняй с Коганом, — и углубился в бумаги, давая понять, что его хата в этом деле с краю.
Воодушевлённый хозяйственным начальником, пошёл к техническому. Тот, к счастью, сегодня не мыслил и потому сидел у себя в каморке вместе с верным помощником, и оба — на столах. Весело переговариваясь, они чему-то громко смеялись, радуя насторожённо затихших за дверью и упирающихся локтями трудящихся письменных столов, и явно были недовольны моим несвоевременным вторжением. Как показывал недолгий опыт, появление Лопуха не сулило ничего хорошего, кроме ненужных забот.
Поздоровался, естественно, с почтением, и мне промямлили в ответ, даже не подумав пожать мужественную мозолистую руку.
— Ты что, Василий? — спрашивает, пытаясь быстро отделаться, низкий большой шеф высокого маленького.
— Месторождение принёс, — оглоушиваю с ходу. Он и расслабился, опять залыбился, давая понять, что со мной не соскучишься.
— Показывай, — разрешает, не очень-то доверяя научному оппоненту. Я положил на стол схемку детального участка с эскизно нанесённым аномальным естественным полем, а рядом — впечатляющие графики со здоровенными провалами. Мыслитель враз посерьёзнел, сполз со стола, уселся и впился понимающим взглядом в чудо-материалы.
— О-го! — восклицает, — 600-800мв, такого ещё не было. На Первом Детальном? — спрашивает, хотя и так ясно, и я не отвечаю. Трапер тоже подсунулся чёрной мордой, шевелит чутким тонким носом, сползающие очки поправляет.
— Полусфера или цилиндр, сплошь набитые окисленными сульфидами, — хвастает интерпретаторским профессионализмом.
Но Лёне, естественно, этого мало.
— Не исключено, — уточняет, — что и с рудой. — Есть! Рыбка клюнула! — Кстати, — обращается ко мне, — ореолы есть?
Теперь саркастически усмехаюсь я:
— К сожалению, — не радую, — мы в прошлом году так удачно выбрали маршруты, что центральная часть аномалии ЕП оказалась между ними, — но, чтобы совсем не расстраивать, добавляю: — Правда, на фланговых маршрутах есть аномальные концентрации рудных минералов, — и делаю удовлетворяющий его вывод: — Следовательно, в пределах электрической аномалии будут богатые ореолы, — и совсем ублажаю с тайной неизвестной ему мыслью, — а значит, и месторождение. — Коган требовательно смотрит на Борю, ждёт подтверждения, но тот, сомневаясь, занял на всякий случай неудобную нейтральную позицию, не доверяя приведённым мною неопровержимым фактам. А я, совсем обнаглев, подстёгиваемый мыслёй, овладевшей мозгой ещё на горе, нахраписто выдвигаю рационализаторское предложение, которое, уверен, не будет отвергнуто, поскольку наживка заглочена надёжно:
— Надо бы, — предлагаю равнодушно, — пока мы там, провести на участке весь комплекс детальных работ: и магниторазведку, и металлометрию, и электропрофилирование. Не откладывая открытия на будущий год.
Коган заёрзал на стуле, ему тоже не хочется откладывать и, согласившись с моим разумным мнением, говорит Траперу, понявшему, что отдуваться придётся ему:
— Василий прав. Готовь материалы, завтра поеду к Дрыботию за разрешением на дополнительные работы.
У меня от радости сердечко ёкнуло: пол-мысли осуществилось. Не медля, достаю из полевого загашника доделанный прошлогодний угол и кладу вместе с впечатляющими графиками уже горбатого магнитного поля на стол поверх первых.
— Вот, ещё, — обстоятельно докладываю об очередном успехе.
— Так, — понимает с полувзгляда мыслитель, — ты доделал прошлогодние маршруты и получил аномальные кривые от крупного интрузива основного состава, которых в регионе хватает и который по собственной инициативе закартировал за пределами участка, что похвально. — Он убрал мои любимые графики магнитного поля, чтобы ещё раз полюбоваться своими любимыми графиками естественного электрического поля. Но я не отстаю:
— Там, рядом, — зудю или зужу как назойливый комар, — есть известняки. Съёмщики считают их громадной глыбой. Мы можем легко установить это и детально проследить границы и известняков, и скрытого интрузива, доказать картировочные возможности геофизики и утереть нос съёмщикам. — Предложенная мною задача должна была особенно понравиться инициатору и пропагандисту картировочных геофизических работ, и, похоже, я не ошибся. Но под такую, эмоциональную, вряд ли дадут приличные объёмы. А я и не прошу многого: — Всего-то, — продолжаю подзуживать, — понадобится три-четыре профиля вкрест да один связующий методами электропрофилирования и естественного поля. Заодно можно и металлометрию сделать в счёт детализации маршрутной съёмки. — Коган полуслушает, осмысливая, не отрывая взгляда, гипнотизирующую поляризованную полусферу или цилиндр, и сердито роняет:
— Сейчас не об этом надо думать, — и тычет пальцем в ЕП, — а об этом.
Я не возражаю, я согласен, малейшее желание начальника для меня закон.
— Так и сделаем, — соглашаюсь, — все будем там, новенький как раз успел вовремя. — Коган стрельнул в меня быстрым взглядом, но не возразил. Воодушевлённый, гну дальше: — В конце концов, я сам сделаю эти четыре-пять профилей в свободное от работы время и со свободными рабочими, а мизерные объёмы можно отнести на детальный участок, чтобы не возиться из-за малости с долгим оформлением.
Мыслителю спросить бы у меня, что это я так уцепился за угол, и я толком не смог бы ответить и — пропадай моя телега, все четыре колеса. Но он под впечатлением назревающего месторождения, открытого под его руководством, не сопротивлялся, не захотел отвлекаться по мелочам и согласился.
— Ладно, делай, если так хочется, но учти: спрашивать буду, в первую очередь, за Первый Детальный.
— Не подведу, — клянусь и ещё под сурдинку канючу: — Леонид Захарович, дайте задание Хитрову, чтобы прорубил пять-шесть профилей — у него сейчас рабочие свободные, чего им болтаться без дела? А то уедут, а работы-то всего на три-четыре дня. Я ему схемку нарисую и на местности покажу.
— Хорошо, — открыто досадует первооткрыватель. На том и порешили. Правда, на словах, но мне и этого достаточно. Вторая половина затаённой мысли обрела практическую жизнь. Вышел от них весь в мыле, как после тяжелейшего маршрута.
Окрылённый доверием, иду расслабиться в родной коллектив.
— Здравствуйте, товарищи женщины, — бодро ору, чтобы разбудить всех, — поздравляю вас с прошедшими майскими праздниками и наступившей весной, олицетворением коей, — это слово мне особенно понравилось, и я подчеркнул его голосом, — вы являетесь.
Все розы, тюльпанши и всякие другие ромашки радостно побросали орудия производства и повернули ко мне прелестные пожухлые чашечки и целые тарелки, обрамлённые крашеными лепестками, а то и только скудными венчиками, потускневшими от семейных сорняков, и зашумели вперебой и вперегонку:
— Загорел-то как…лохматый…совсем усох…и не переоделся…
И ни одна не сказала «какой красавец…мужественный…настоящий таёжник». Даже та, которая была не так давно наречена невестой. Сидит, уткнувшись в бумаги, и головы не повернула. А я-то надеялся, что будем в шикарной квартире растить длинноногих зубастиков и кормить их змеятиной. Ну, почему в мире так устроено несправедливо: повезёт в работе, не везёт в любви. Ангелину нагло увели, Верка грубо отказала, Маринка смылась ночью, а эта ушла без объяснения веских причин. Уже четвёртая. Так и останусь, наверное, неприкаянным бобылём. Носки придётся стирать самому. Даже моя верная визави и та сменила протеже.
— Вы Юр-р-р-очку встретили? — томно журчит на букве «р». Не сразу и догадался, о ком она.
— А-а, — вспомнил, — Бубенчикова? А как же! С распростёртыми объятиями. Поместил в собственное бунгало и наказал не шевелиться до моего возвращения.
— Не обижайте мальчика, — просит, сюсюкая, — он такой слабенький.
— Я бы, — говорю, — с радостью отправил назад, чтобы не утомлять, да Леонид Захарьевич не разрешает.
Тут ответственная за регламент Траперша прервала наш трёп, завопив: «Обед!», и все ринулись по домам, забыв пригласить меня.
Пришлось топать в ресторацию.
Сажусь за Ленкин столик. Увидела издали, плывёт, радуясь хорошему знакомому, который помог удачно выскочить замуж.
— Привет, — говорит, — сколько лет, сколько зим.
— Приветик, — отвечаю, радуясь в свою очередь, — одна зима, а лет ещё не было. Вы, — тонко намекаю на толстые обстоятельства, бросая красноречивый взгляд на выпирающий под фартуком животик, — с Игорьком и в этом деле стахановцы. По всем приметам двойня будет.
Она фыркнула и, чувствуя себя уже матерью, шваркнула меня по затылку.
— Типун тебе, балаболка, на язык.
— Не сомневайся, — утешаю. — Пусть Игорь возьмёт наш прибор, что под землёй видит, прислонит и проверит. Увидишь, что я прав.
Ленка совсем зарадовалась.
— Как был непутёвым, так и помрёшь. Что тебе?
— Карта есть?
— Какая карта? Не выдумывай, меня народ ждёт.
— Ну, меню по-вашему, по-сермяжному.
— На, — она бросила мне плохо отпечатанный листок, который я брезгливо поднял двумя холёными пальцами и, далеко отставив, посмотрел в него поверх пенсне.
— Так, — не обращаю внимания на невежливую нетерпеливость «девушки» — их так здесь всех зовут, от 20 до 60 лет, — для начала закажем салат «Оливье» с провансалем.
Лена что-то чиркнула в блокноте.
— Дальше! Да не телись ты!
— Попрошу не грубить, — смотрю на неё строго, — у меня слабый желудок.
— Да иди ты…
— На первое, пожалуй, можно а-ля-борщец с оливками. У вас оливки откуда, из Египта или Марокко?
— Здесь, — грубит, — специально для тебя выращиваем. Что на второе?
— На вто-о-рое… — растягиваю вкусное удовольствие заказа, — на второе возьмём бифштекс с кровью.
— Крови нет, — отрезала официантка, и я облегчённо вздохнул.
— Ну, тогда с жареной картошкой-фри, — соглашаюсь я, — и зелёного горошка… — которого я терпеть не могу, — побольше.
— Стопаря дать для аппетита? — торопит с заказом Елена Прекрасная.
Важный клиент в негодовании откидывается на спинку стула и опять смотрит поверх золотого пенсне с чёрным витым шнурком, закреплённым в петлице.
— Что вы, дорогуша! Какой стопарь? — и, успокоившись, прошу: — Как всегда: бокаль Кьянти. Пожалуйста, охлаждённого, — и чуть не добавил «со сгущёнкой» — вот был бы скандал в парижском обществе!
— Слушаюсь… — лебезит, лыбясь, Ленка, — будет сделано… не извольте беспокоиться, — и уходит на кухню, а я важно оглядываю быстро заполняющийся в обеденный перерыв зал, надеясь увидеть кого-нибудь из нашего высшего общества и пригласить к своему столу. Но никого не увидел, а места рядом заняла подозрительная троица. Один, таясь, достал из внутреннего кармана пиджака пузырь, ловко выбил пробку наполовину, довытянул зубами, опять чуть заткнул горлышко, а бутылку поставил под стол, накрытый специально для потайки длинной скатертью. Настроение испортилось. Я привык не бездумно поглощать пищу, а вкушать, наслаждаясь и ею, и интерьером, и компанией. А тут… Пришлось без всякого наслаждения вкусить быстро принесённые Ленкой винегрет, щи со свининой, которую, убей, не ем, бифштекс в ихнем понимании с высосанной кровью и мясом и бутылку тёплого «Лимонада».
— Ты, — говорит, запарясь, — обязательно приходи к нам, там побазарим всласть.
Те, что испортили компанию, разлили на троих, даже не предложив четвёртому, поскольку наши алкаши до четырёх считать не умеют.
Вышел на свежий воздух, стою, щурюсь на солнце как кот после жирной мыши, соображаю: отчего солдат гладок? Как заслуженный офицер запаса, конечно, знаю и потому топаю домой, чтобы упасть набок. Дотопал до дверей и остановился: идти или не идти? Надо! А раз надо, то лучше отложить и хорошенько подумать, так ли уж надо? На сытый желудок? Ещё заворот кишок будет от их процедурий. Но надо! Я и не возражаю. Но не сразу же! Может, вообще не ходить? Перетерплю до осени. А если не удастся? Тогда плакала детализация на горе. Пойду. Я не из тех, кто отлынивает, придумывая разные отговорки. Вздохнул удручённо, развернулся и — в больницу.
Дорога известная, двери — тоже до боли знакомые. Захожу в хирургический завальник и прошу доходягу на костылях, чтобы покликал сестричку Марью, а сам наблюдаю в приоткрытую дверь, как он мерно, как когда-то я, затукал, мотаясь метрономом на костылях, по длинному коридору, заглядывая подряд во все двери, пока не нашёл в самой дальней. Оттуда выскочил какой-то силуэт — против солнечного света в окне больше ничего не разглядеть — и заспешил ко мне, быстро перебирая стройными ножками, пока, приблизившись, не превратился в Марью.
— Что-то случилось? — кричит, забыв поздороваться, и тёмные затуманенные зрачки её стали совсем неразличимы. — Разболелась? Здравствуйте.
— Спасу нет, — откликаюсь, морщась. — Привет. Может, кто из ваших посмотрит-пощупает, подлечит до завтра? — спрашиваю с надеждой. Никому и никогда не хочется лечиться больше одного дня.
Глаза у Марьи растуманились, говорит:
— Подождите здесь, узнаю, — и отчаливает в ординаторскую. А я начинаю дрожать мелкой зыбью. Вот, идиот! Сам напросился. Зайдёшь к ним, навалятся, скрутят, сделают секир-нога, запишут «боли кончились», и возражать нечем. Интересно, они уже план выполнили по отрезанным ногам? Когда задрожали и уши, вышла улыбающаяся Марья и призывно махнула рукой. Пошёл на деревянных ногах туда, где человек превращается в бездушное и бесправное тело.
— Так вот ты какой, знаменитый Лопухов, — встретила экзекуторской полуулыбкой толстая тётка без колпака и в мятом халате, внимательно вглядываясь в жертву. — Жуков недавно был здесь, вспоминал, почему-то называл обоих взаимными крестниками и крёстными, наказывал заходить, когда будешь в городе. — Она показала рукой на знакомую кушетку, покрытую клеёнкой, и сама придвинулась к ней вместе со стулом. — Показывай. — Задрал штанину, куда денешься? Стала она сначала осторожно, а потом всё сильнее мять многострадальное знаменитое колено. — Будет больно, скажешь. — Не дождётся! Хотя и не больно. Помяла, помяла, в глаза мне поглядела — не терплю ли через силу? — потом отодвинулась и резюмирует, как бальзам льёт на сердце: — Ничего страшного. Может быть, микро-растяжение. Покой, и всё пройдёт. — Дался им всем этот покой, как сговорились. От покоя-то и дохнут. — Молись за Константина Иваныча. — Вот это она правильно.
А Марья, подружка-предательница, тут как тут, словно за язык подлый кто дёрнул:
— Он, — ябедничает, — геофизиком работает — целыми днями по тайге ходит с тяжёлым рюкзаком и прибором. Я ему уже говорила, что ноге нужен покой.
Пришлось опровергать:
— Никуда я не хожу, — вру во спасение, поскольку это не грех, — лежу целыми днями в палатке и даю ценные указания. Я — начальник отряда, — и тощую грудь выпятил.
— Ладно, начальник, — соглашается тётка, — нога твоя — сам и думай. А только, если начнёт ныть, советую: бросай ходьбу и снимай напряжение. И ни в коем случае не переохлаждай колено и не держи в мокроте. — Это я могу, у нас работёнка сухая, когда нет дождей, росы, туманов, не потеешь и не перебредаешь ручьи. И тепло как в Крыму, если сидеть у костра или у печки.
— Давайте, сделаем ему для профилактики… — что, не расслышал, лезет со своими полунедоквалифицированными советами полунедоделанный хирург.
— Не помешает, — соглашается тёханша.
— Можно, я сама? — навяливается Марья.
— Ладно, — улыбается чему-то хирургиня, — только недолго… с вашими процедурами. — На что она намекает? У Марьи выпуклые девчачьи щёки разом вспыхнули и стали ярче полных губ.
— Пошли, — зовёт меня, не отвечая нахалюге.
В физиоиздевательском кабинете, где в бледной немоте лежали доходяги, обмотанные проводами или обмазанные грязью, Марья и меня заволокла в тёмный уголок за ширму на топчан и ловко присобачила к колену пластинчатые электроды.
— Ты смотри, — предупреждаю, — осторожнее с высоким напряжением: я не аккумулятор, быстро выйду из строя.
Не отвечая, улыбаясь, она села рядом, ладошки сунула между колен и помалкивает как всегда.
— Марья, — не выдерживаю молчания, — ногу-то я саданул в этот раз там же, на той же горе.
Она повернула ко мне голову, растуманила глаза, спрашивает:
— Как так?
И я рассказал как, ничего не выдумывал и не привирал, как умел:
— Ты думаешь, — говорю, — что это мы с тобой вытащили меня из пропасти?
Она молчит, не зная о чём думает.
— Дудки! Это она, Хозяйка горы, меня подтолкнула.
— Какая хозяйка? — удивилась Марья.
— А такая, — объясняю, — Хозяйка Известняковой горы, вот какая.
Марья недоверчиво посмотрела на меня, но возражать и переспрашивать не стала, зная, что больным нельзя перечить.
— Я тогда ещё, — продолжаю, — почувствовал, как кто-то меня пихнул, не придал значения от боли. Теперь ясно, что это она.
Марья молчит, даже рассказывать неинтересно.
В этот раз я видел её, — вспоминаю Алевтину на горе, — бледная вся, белая как извёстка, и худая. По осыпи идёт легко, словно плывёт.
Марья шевелит губами:
— А вы сознания не теряли?
Во! Думает, привиделось!
— Выпихнула из пропасти, — не обращаю внимания на намёк, — и приколдовала к горе. Теперь всё время тянет туда. Скоро снова пойду. Там, наверное, и останусь навсегда, — хотел всхлипнуть, но только шмыгнул соплёй.
— А вы не ходите, — нашла рациональный и простой выход скучная сестричка. — Вы же сильный!
— Как же я не пойду, — горячусь, — когда я заколдованный. Неужели не видно? — и напрягаюсь, набычившись и выпучивая глаза. Но она ведь простая смертная и поэтому ничего заколдованного во мне не увидела. — Под горой у неё знаешь какие рудные богатства? Несметные! — я растянул длинные руки, наглядно показывая какие. — Многие рудознатцы пытались их открыть, чтобы передать народу, но Хозяйка ни в какую не хочет делиться с трудящимися. Многих, слабых духом, она заколдовала и окаменила, превратив в известняковые глыбы, что разбросаны памятниками по склону. — Хотел встать, чтобы показать свою мощь, свой дух, но Марья удержала, да и провода не пустили. — Вот и меня метит и манит, метит и манит… И так будет до тех пор, пока какая-нибудь прекрасная девушка не полюбит меня так, что пересилит чары Хозяйки. Тогда чары спадут, гора расколется, Хозяйка рассыплется в известняковый прах, а трудящиеся получат богатейшее месторождение на Ленинскую…
— Всё, — обрывает Марья на патетическом полуслове.
— Что всё? — спрашиваю в недоумении.
— Процедура закончена.
— Тогда пойдём в кино, — предлагаю без раздумья зачем-то вдруг, ни с того, ни с сего, чего и не собирался делать, как-то само вырвалось. Вырвавшегося воробья чёрта с два поймаешь!
— Не могу, — отказывается молодчина, и я вздыхаю облегчённо, потому что никогда не предлагаю дважды то, чего не хотел предлагать вовсе. — Я дежурю до шести.
— Пойдём в семь, на первый взрослый сеанс.
— Вы шутите! — она уже собрала аппаратуру и стояла передо мной, сидящим, и запросто могла врезать по физии, если что.
— Ни на грамм! — клянусь и удостоверяю известным движением ногтя по зубу. И тоже встаю. Бог ты мой! Она, оказывается, не совсем маленькая — выше моего плеча. И когда вырасти успела? — Договорились: жду у кинотеатра к семи. Замётано?
Марья почему-то покраснела — как она легко и быстро мимикрицирует! — и еле слышно пробормотала, опустив глаза:
— Хорошо.
Как и полагается, с без пятнадцати я уже торчал у киношки. Её, как полагается, конечно, не было. До чего они боятся оказаться в роли ожидающих! Красиво хожу, нервничаю, вокруг девки ошиваются, метят приспособиться к лишнему билетику. А Марьи всё нет и нет. Почти пять минут вышагиваю. Смотрю, приличные девчата вовсю спешат сломя голову… Вот, в белом платье с красной посыпкой бежит, запыхавшись… Вон, там, ещё одна в синем шпарит, аж в глазах рябит от мелькания белых туфель… Ещё… Обернулся, чтобы не прозевать с другой стороны…
— Опоздала?!
Оборачиваюсь — она, та, что мельтешила в синем платье, а я не узнал.
— Марья! — вскрикиваю неподдельно. — Какая ты красивая! — Она запунцовела и стала ещё сказочнее. Стройная, с тонкой талией, а отовсюду приметно выпуклая, так и хочется полапать. Коса по-взрослому венком на затылке уложена, школьный белый закрытый воротничок на открытый переделала, а глаза-то, глаза — без дымки, синие-пресиние и счастливые. — Если бы, — говорю в восхищении, — я не был заколдован, враз бы женился. — А что? Я тоже парень-ништяк: в почти новом костюме, в постиранной рубашке и в старых ботинках, ещё о-го-го! — если в темноте. На нас оглядываются, зырят, что за парочка — козёл да ярочка, она стесняется, я — тоже. Быстро шмыгаем внутрь, и мне приятно идти сзади девохранителем.
В нашем Голливуде, как и во всех порядочных кинозаведениях, места, конечно, пронумерованы, но все садятся там, где кому вздумается. Мы уселись, ясно, посередине. Но ненадолго. Сзади сразу кто-то забасил в полутьме:
— Эй, каланча, уйди на край, экран застишь.
Вступать с наглецом в перепалку или в драку при даме не хотелось и пришлось отсесть. С краю-то, оказывается, ещё лучше. И Марья вся в профиль видна, и экран в фас.
Кино показывали про меня, «Подвиг разведчика» называется. Я его раз сто видел, и всё равно интересно, как выкручусь из матовых ситуаций. Марье тоже интересно. Сидит, выпрямившись, глаз с экрана не сводит, не шелохнётся, боится пропустить самое захватывающее. Я было попытался ей кое-что объяснять, но она не обращает внимания, вся углубилась в экран.
Выгреблись из кина, спрашиваю удовлетворённо:
— Ну, как? Класс?
А она:
— Не люблю фильмов про войну. — На тебе! Не успели познакомиться, и сразу первая трещина обозначилась. Виню, конечно, себя, как мужчину: женщина никогда не бывает виноватой, это не в их природе. Хотел изящно взять, как гвардейский офицер, под ручку, но вовремя опомнился: светло ещё, сумерки только-только засерели, масса фланирующих без толку, так и глядят за другими, подумают ещё, что соблазняю малолетку, накостыляют по тощей шее, а то и в мильтонку сволокут от нечего делать. Доказывай тогда, что я ейный дядя. За ручку взять — тоже неудобно: выросла из того счастливого возраста, когда водили за ручку. Так и похиляли: рядом, а порознь, и молча.
— Марья, — наконец, прорывается из меня, — чем по вечерам-то в свободное время занимаешься? — Мне это вовсе не интересно, но надо что-то спросить, чтобы не выглядеть тюфяком. Она обрадовалась, что я ожил, на мгновение повернулась ко мне улыбающимся лицом, давая понять, что поболтать охота, отвечает:
— А ничем. — Вот, думаю, счастливая душа, птичка божья. — Контрольные делаю, учебники читаю, — начинает перечислять ничегонеделанье, — тёте по дому помогаю. В своём доме работы много: и на огороде, и так. Да и времени свободного нет.
Я усёк только начало.
— Так ты что, опять учишься? — удивляюсь. — Не надоело? — Я бы ни за что ни в какую академию не пошёл, даже Народного хозяйства, где делают государственных деятелей.
— Ага, учусь, — отвечает дурёха, довольная тем, что время свободное зря тратит. — Летом закончу заочно 1-й курс фармацевтического факультета.
— Ба! — догадываюсь. — Аптекаршей будешь?
— Нет, — смеётся, — берите выше: провизором.
— Кем? — не расслышал я толком, такой специальности и не знаю.
— Провизором, — повторяет, — буду заведовать аптекой, составлять лекарства…
— Делать яды, — вклинился я, — порошки от поноса… А почему не хирургиней?
Она нахмурилась, видно, ей тоже хотелось резать-зашивать гавриков.
— На хирургическом заочного отделения нет.
Понятно: на очном на стипендию не потянет, а помогать некому.
— А как у вас там, в тайге, в этом году? — спрашивает, чтобы и я мог чем-нибудь похвастать.
Меня только попроси, я, как и всякий опытный таёжник, готов часами травить о том, что было и чего не было. И сейчас, стоило ей заикнуться, вмиг открыл фонтан и выплеснул всё, что накопилось. И о том, как котяра Васька загрыз и зацарапал нескольких волков, защищая лошадей и Горюна, как ходили на гору и отбивались дрынами от тигра, как ловили на петлю краснобровых рябчиков, а ленков штанами…
— Как это, штанами? — удивилась Марья.
— А очень просто, — объясняю охотно, может, и ей пригодится когда-нибудь. — Ты ведь знаешь, что энцефалитные штаны как шаровары — и снизу, и сверху на резинках. Напали мы на глубокую перекрытую протоку, а в ней — мать честная! — ленков скопилось видимо-невидимо. А взять нечем, нет никакой снасти. Тогда один из нас, — я не стал уточнять, кто именно, — заходит в протоку, спускает штаны, а сзади, в этом самом месте, торчит корочка хлеба. Голодные ленки, естественно, набрасываются на него, и в этот момент надо не сплоховать, вовремя надёрнуть штаны и бегом на берег с уловом.
Я никогда не видел и не слышал, чтобы Марья так, взахлёб, со слезами, смеялась. Хотел ещё добавить, что глупые рыбины в неразберихе иногда хватались не за то, но побоялся, что она умрёт от смеха. Когда отсмеялись вдосталь, говорю небрежно:
— Я всё свободное время трачу на прослушивание серьёзной музыки и чтение серьёзной литературы. У меня есть приличный проигрыватель и собрана богатая фонотека. — Она-то точно не знает, что это такое. — «Лунную сонату», — сообщаю придушённо от полноты чувств, — могу слушать бесконечно. А ты любишь классическую музыку?
Она скисла и, отвернувшись, созналась:
— Я её не понимаю.
Вот серость синяя! Ещё одна трещина.
— Чего её понимать? — поучаю как профессиональный знаток. — Слушай себе да слушай, как слышится, как в душе отдаётся. Мне, — говорю, не хвастаясь, — кажется, что я родился с «Лунной сонатой» и всегда жил с ней. В институте часто приходилось жертвовать последними материальными благами, чтобы насытиться духовными в консерватории. Скажу, однако, прямо: слушать там — не то. Во-первых, сидя, а во-вторых, прикорнуть никак, и слушать приходится всё, что пилят на сцене. То ли дело дома! Врубишь, что хочется, можно — громче, а то и тихо, душевно. И главное — лёжа. Блаженство! Того и гляди сам вырубишься. Что ты читаешь сейчас?
— Я мало читаю, — сознаётся Марья. Какая-то она ненормальная: нет, чтобы соврать, чтобы и себе, и мне было приятно. — Времени совсем не остаётся. — Так, ставлю печать, и на этом направлении у нас берега расходятся, вот-вот расползёмся как холодные айсберги. — Читаю понемногу, — краснеет от стыда, — «Сагу о Форсайтах» Голсуорси. Четыре тома. Знаете? — Я неопределённо киваю умной головой, на которой от переизбытка мозгов волосья тесно торчат дыбом, киваю то ли вперёд, то ли вбок и отвечаю:
— Знаю, конечно. — Ещё бы знать? Знаю, только никогда не слышал. Подумаешь — четыре тома! Голову забивает всякой забугорной развращённой агитацией. Я тоже читаю четыре тома и никакого там Гол… и не выговоришь натощак, а самого настоящего русского писателя Лёву Толстого — «Войну и мир». Ещё в институте 1-й том начал. Если бы было свободное от государственных дел время, давно бы осилил. И не хвастаюсь.
Да, не получилось у нас трёпа на возвышенные темы, пришлось понизиться до работы. Так и дочухали до её дома, каждый при своём. Остановились у калитки, а что дальше? Стоять мне с ней по ночам, отираться у забора уже не по возрасту. Того и гляди, кто из родственников или соседей ненароком выскочит, увидит, подумает, что у нас всерьёз. Нет уж, извините-подвиньтесь, дайте я пройду мимо.
— Ладно, — говорю, — бывай, — говорю, — увидимся, — говорю. Махнул рукой и отчалил от греха подальше. Иду, а на душе отчего-то пакостно, как будто что-то недоделал и не досказал. А что — убей, не соображу. Так уже было однажды в больнице, когда Марья уезжала на учёбу в город. До дома дошёл, не сообразил. И дома маялся, не додул. Нехорошо день кончился.
На следующий день собрался с духом и весь его истратил на личную гигиену. Вообще-то я аккуратист по природе. Нижнее и постельное бельё аккуратно меняю раз в две-три недели, редко — реже, а если занашивается до черноты, то выкидываю без жалости. Сейчас наступил срок и хате, и белью, и мне. Для начала произвёл генеральную уборку, ничего не передвигая и не вытаскивая из углов, чтобы не разрушать устоявшегося интерьера и не искать потом пропавших вещей. Уморился, а отдохнуть негде. Усыпальницу перестелил, заправил, мять и пачкать не хочется. Чёрт-те-чё! В собственной квартире не прикорнуть. Ладно, перетерпим. Вода в ведре с кипятильником уже волнуется, пора и за стирку приниматься. Боже ж ты мой! Неужели это всё я испачкал? Немыслимо! И дома-то не был! Сначала сдуру стирал в два замеса, но быстро опомнился и перешёл на один, щадящий. Всё равно испачкается, а главное, нежное бельё не протру до дырок. Спину ломит, не знаю, выпрямлюсь ли когда. А, чёрт! Старайся, не старайся, всё равно до новизны не отдраишь. Проверено. Не перепутать бы и не постирать носки с простынями. Целый тазище навалтузил, всю верёвку чью-то во дворе занял. Уморился — страсть! Надо полежать. Спина не казённая. Лежу, думаю — надо жениться. Нельзя же так уродоваться! Ни «Лунной» не послушать, ни саги почитать. Перед следующими стиркой и уборкой обязательно женюсь. Лучше бы временно. Расслабился и чуть не заснул. Одеваюсь и спешу на почту за книгами, что скопились наложенным платежом. Так приятно было выписывать и не очень-то — платить. Запросто на ботинки хватило бы. Еле допёр до дома. Уморился — жуть! Полдня профукал к едрене-фене. Распаковал книженции, просматриваю и не понимаю, зачем я их выписывал. Я и без них всё знаю. Стеллажей тоже нет. Ладно, вздыхаю, что сделано, то сделано. Я не привык жалеть о содеянном, я его забываю как можно скорее. Пожевал батона с копчёной горбушей, запил холодной водой со сгущёнкой и начал собираться на банную экзекуцию. Плебейское общественное омовение мне не по вкусу, я предпочитаю индивидуальную ванну с розовой водой или, в крайнем случае, душ-джакузи. Но в здешних туземных условиях приходится мириться с коллективной мойкой из бр-бр! — шаек. Идти не хочется, но надо. Вот проклятое словечко! И почему большевики не отменили его в семнадцатом? Надо, поскольку не был больше месяца, и могли завестись серенькие ползающие денежки. Избави бог! У интеллигента — и вши? Нонсенс! Собрался, набрал в широкую грудь побольше кармы и к Вась-Васю. Тот как увидел меня, так и замахал руками, заблажил: «Приходи со своими ножницами!» Но я пришёл со своей бутылкой, и это его удовлетворило. Ходил-ходил, ворча, вокруг моей шикарной шевелюры, дёргал-дёргал за изящные вихры, а потом и говорит: «Не буду больше мучиться, а сделаю тебе короткий зачёс вперёд». И, не спрашивая согласия, быстро портит стильную причёску, безжалостно обкарнывая со всех сторон. Я её старательно вынашивал зимой под шапкой, а летом под фуражкой, зачёсывая солому назад, но она упорно торчала остьями вверх. И вот теперь её косят. Был я с ней романтическим юношей, заглядывающим в поэтическое будущее, а стал уркой, заглядывающим в чужие карманы. И не поспоришь с мастером: у него ножницы, а у меня уши. Ничего, привыкну. Главное, надо уважать себя в любом обличье. Зато голову хорошо драить — одного намыливания хватило. И расчёски не надо. Сдуру влез в парилку, только уселся завсегдатаем на самом верху, хлесть кто-то ковш воды на каменку, а оттуда пар как из гейзера и весь на меня. Я и сполз на низ. Всё тело горит, хочется съёжиться, убрать лишнюю шкуру, глаза слезятся, а не отстриженные уши вянут. Ощупью выбрался из преисподней. Нет, я не юродивый, чтобы самоистязаться, и вообще хватит с меня водных процедуриев. Вышел на прохладный вечерний воздух, лёгкость во всём теле, а ноги еле шевелятся. И такое впечатление, что голова лысая. То и дело ощупываю, испугавшись, что волосы начали от усиленного мыслительного процесса выпадать. Хорошо бы, конечно, иметь благородные залысины, а вдруг начнут сечься на темечке тонзурой? Доплёлся до дома и кувырк в усыпальницу. Уморился — до сверхлимита, от нуля до бесконечности. А ещё надо кипятить чай и пить его, отдуваясь. Тоже силы нужны. Кое-как пересилился, исполнил ритуал, взял присланное «Электропрофилирование» в приятной твёрдой обложке и снова уложил бренное тело. Можно и почитать всласть. Не сагу там какую-то о каком-то Форсайте, а приличную литературу. Даже зачитался, но хватило меня только на полчаса. Цивилизация-то, оказывается, утомительнее маршрутов. Бедные чуваки и чувихи лезут скопом на мёд, липнут в тесноте и обиде, пихаются нещадно, головы друг другу откручивают за сладкое, сами себя уничтожают, и это — цивилизация? Мне она не по нутру. Разве только чтобы выспаться в кровати. День проскочил как один вдох-выдох. На второй меня не хватило.
Коган всё-таки выбил из Дрыботия разрешение на детальные работы. Когда я рано утром к 9-ти пришёл в контору, они с Трапером вовсю соображали, что и как делать. Я тоже сообразил распоряжение Хитрову на 10 профилей на угловом участке, подсунул мыслителю, тот мельком посмотрел, хрюкнул недовольно:
— Ты же говорил о пяти?
— Так я сделаю сначала через один, — выкручиваюсь, — и если понадобится, продетализирую. Потом хитровскую кодлу не затянешь. Рубки-то всего на 3–4 дня бригаде. — Поморщился, но подмахнул.
— Как договорились? — предупреждает.
— Угу, — подтверждаю. Мы договариваемся об одном, но каждый имеет в виду другое. Потом втроём обсуждали схему, последовательность и методику работ на Первом Детальном. Решили, что магниторазведку сделает сразу же Колокольчик — придётся отдать ему свой магнитометр, других в запасе нет, а когда Бугаёв переедет на другой участок, он же, Бубенчик, сделает и электропрофилирование.
— И ты там неотлучно будь, — приказывает взъерошенный техрук, принявший стойку до поры, до времени.
— Слушаюсь, — кротко отвечаю, мысленно решив, что из Хозяйкиного угла меня, пока не кончу всё, ничем не выманишь.
- Мы решили, — внушает стратег с подстратегом, — что все полевые работы должны быть закончены не позднее начала августа. — То есть, соображаю, за месяц. Лихо! — До конца августа проведём обработку материалов и передадим геологам под бурение. Окончательные результаты бурения должны быть обязательно в этом году. — А почему в этом — не объяснил. Никаких серьёзных дат, никаких съездов, насколько я знаю из средств массовой дезинформации, не предвидится. — Что может помешать?
— Погода, — отвечаю.
— Будем надеяться, — решительно отвергает эту помеху, — что не подведёт.
Пошёл собираться в завтрашнюю путь-дорожку. Надо выбрать потенциометр, отрегулировать боден, отобрать провода, электроды, батареи с запасом. Весной я предусмотрительно завёз готовую измерительную схему ЭП с прибором, но она — для угла, личная. А Звонок пусть сам делает, по-научному. Нечего расти прихлебателем на горбу других. Заодно завезу продукты по заявкам. До обеда с Анфисой Ивановной проканителились, зато её любимец заработал две банки консервированных персиков. Гульнём вечером напропалую! Хожу на всякий случай в кепке, чтобы не докапывались, за что вчера взяли в кутузку.
Проголодался и поспешил к Ленке. Накормила доотваль, и мы договорились, что сегодня вечерком, наконец-то, я буду у них с визитом вежливости. Даже пришлось дать честное слово, намертво. Иначе не даю, если вижу, что мне не верят. Отдохнуть бы с трудов тяжких, а некогда. Надо идти магазинничать, кое-что закупить из деликатесов. Перца, соды, горчицы там, ну и, конечно, фруктов всяких, колбасы копчёной, селёдочки жирненькой, да мало ли что ещё приглянется.
Захожу в один из двух магазинов «Продукты» в посёлке, от изобилия глаза разбегаются. Так, сыры не засижены, поскольку их нет, лампы сияют, но немытые, цены у нас всегда низкие.
На самой верхней полке ярчат два серебряных узорчатых и два золочёных узорчатых трёхлитровых бочонка с чистейшим спиртягой. Аборигены не берут из-за тары. Спирт вылакаешь, а её куда? Огурцы солить? Были бы литров на двадцать, можно бы для квашения капусты приспособить или для засолки рыбы. А так — пусть стоят.
Ниже разместились трёх- и пятилитровые жестянки с отборной красной икрой. Их тоже плохо расхватывают. Откроешь такую, съешь ложку, две, три, а потом куда? Летом быстро испортится, а зимой замёрзнет икробетоном, не отколупнёшь. Некоторые приспособились хранить в холодном ручье. Когда надо, сходит, возьмёт сколько надо, идёт во второй раз, а её уже нет: кто-то подглядел и в свой тайник перепрятал. Нормальное явление, тырить-перетырить — у нас любимое занятие. Так что икру у нас едят один раз в году, когда горбуша и кета идут на нерест, и едят до отвала, на целый год с запасом. Я всегда раскусываю каждую икринку, а то ненароком выведутся в пузе мальки, расти начнут и сами собой выскакивать.
Ещё ниже полка забита маленькими баночками «Снатки». Крабы здесь стоят для мебели, поскольку наш здоровый народ никак не хочет переходить на японскую диету. Да и то: умнёшь с десяток, если не вырвет, а не наелся. Пустой перевод продукта.
Следующую полку занимают востребованные рыбные консервы, все сплошь в томатном соусе и все одного вкуса: горбуша, окунь, сайра, бычки. Общепринято опытным путём: одна банка на одну бутылку водяры. Ещё можно из них варить французский суп, когда совсем карманы прохудились.
На самых нижних полках, чтобы доставать было удобно, теснятся стеклянные банки с борщом, рассольником, всякими кашами. Все они диетические, но их можно брать хотя бы из-за банок. Тут же желтеют, оплавляясь с боков, кусманы маргарина и комбижира, бери — не хочу. Крупы в мешках тоже с избытком: гречка, пшено, рис. Есть и макароны, но серые, плохо промытые. В бочке преет малосольная горбуша с выступившей крупной солью на шкуре. Есть и сахар-рафинад в синих пачках и конфеты двух сортов, на выбор: слипшиеся и ещё не совсем. В общем, есть чем поживиться.
Поживился и только собрался уходить, как нарисовалась Марья.
— Ты что, — подмигиваю, — сачканула? — иначе почему бы ей быть здесь в рабочее время.
— У меня, — оправдывается, — дежурство сегодня с вечера. — Ладно, не будем проверять.
— Я тебя подожду, — жертвую из деликатности дорогим временем и отхожу в сторонку, к окну. Другого моего культурного поведения и быть не может. Я с детства затвердил правила приличия и всегда их придерживаюсь в любых обстоятельствах. К примеру, нельзя пялиться, когда кто что и как ест, ковырять пальцем в носу или в ухе, не говоря уже о других местах, говорить «будь здоров» на чихи, подглядывать в дырочку в сортире и смотреть, кто что покупает. Стоишь с таким, а он всё хватает и хватает, уже в авоську не влазит, и вдруг — бац! — расплачиваться нечем. Ты, просит, займи пока, я тебе когда-нибудь отдам. Займёшь, конечно — куда денешься! — а жалко и досадно, что влип. Марья не заняла. Накупила малюсенький газетный свёрток и подходит довольная.
— Так ты, — догадываюсь, — сейчас лодырничаешь?
— Ага, — радуется вместо того, чтобы горевать о напрасно растраченном производительном времени. Ох, уж эта молодёжь! Когда-нибудь и они пожалеют, что много спали и мало сделали для продвижения к коммунизму.
— Тогда, — решаю как старший, — потопали ко мне, «Лунную» послушаешь, может и понравится.
— Пойдём, — соглашается она, не кочевряжась.
И мы пошли рядком — она со своей авоськой, а я со своей, и сразу понятно, что — не пара. Были бы парой, я бы тогда пёр впереди с папиросой, а она сзади с одной большой торбой. Болтали, конечно, кой о чём. Оказывается, она питается отдельно от тёти, потому что из-за дежурств не может вовремя со всеми, живёт в углу за занавеской и платит за угол. Господи, думаю, ну где твоя справедливость? И глаза поднял к небу, но там, из-за облаков, никто не выглядывал. Кому так и просторное общежитие на двоих и квартира на одного, а ей — тесный угол без питания. Жалко мне Марью до слёз, а чем помочь? Я — не Господь.
Пришли на базу, тащу её к стройке — хочется же похвастаться. Коттедж наш уже в стенах, только крыши и рам нет, а так — готов, хоть заселяйся.
— Вот, — хвастаюсь, — мой: пять комнат и три кухни.
— И всё вам?! — вскричала бедная Марья, не представляющая такой роскоши, и глаза округлила от удивления и зависти.
— Ну, не всё, — сдаю назад, — а всё-таки одна комната и кухня достанутся.
— Здорово, — говорит, — больше и не надо. — Где уж сравнить с её углом.
Только хотел объяснить, где будут стеллажи, музыкальная этажерка, мягкое кресло для лучшего усвоения научных трудов, хотя удобно в нём не тому месту, которым усваиваются труды, как некстати помешал Шпац.
— Где тебя черти носят? — с ходу оскорбляет божьего человека. — А это кто? — смотрит на постороннюю, не узнавая.
— Как кто? — возмущаюсь. — Моя невеста. — Марья вся зарделась, голову опустила, чтобы скрыть блеск глаз и замешательство, но ничего, умница, не возразила, сообразив, что мне так надо. — Вы же обещали квартиру, если женюсь? Вот! — и показываю рукой на Марью, чтобы у квартирообещателя не было сомнений.
— Ладно, — почему-то досадует начальник, — об этом ещё успеем. Давай, — ошарашивает, — собирайся на участок, машина ждёт.
— С какой стати, — сопротивляюсь, — такая спешка?
— Сухотина, — объясняет, — пришла. Твой инженер… — я не сразу допёр, что он о Колокольчике, — …пошёл на охоту и третий день нету. Искать подлеца надо, — и с первым, и со вторым, и с третьим я полностью согласен, но…
— Я что, — начинаю врубаться всерьёз, — один поеду?
— Больше отсюда некому.
— А Кравчук?
— Заболел. Радикулит у него.
Надо же, думаю, как вовремя. Наверное, прямо сейчас прострелило.
— А там кто?
— Втроём пойдёте, — распоряжается начальник, — ты, Рябовский и Хитров. При необходимости снимешь свои бригады. Один чёрт, что втроём искать иголку в стогу сена, что вдесятером. Пять минут тебе на сборы, а то засветло не доберёшься.
— Ракетницу дадите? — попрошайничаю.
— Ракет нет, — радует, — все распукали на Новый год и женский день. Ружьё возьми и две пачки патронов. Привезёшь живым или трупом, двухкомнатную дам.
У меня аж дыхалку перехватило от такой щедрости.
— Да я… да я… — никак не соображу, как лучше отблагодарить заранее, — в крайнем случае свой труп привезу.
Но Шпац не настроен на мрачный юмор.
— Не медли, — ещё раз подгоняет. — Машина ждёт.
— Айн момент, — обнадёживаю, никак не веря в трагичность ситуации. — Пойдём, Марья, собираться. — А собираться-то что? Мне собираться нечего. Сунул покупки в готовый рюкзак — и как штык. — Ничего, — обнадёживаю Марью, — вот вернусь с трупом, — про себя решил: если найду Бубенчика живого, пристрелю, а потом привезу, — и два раза послушаем «Лунную», за этот и за тот разы. — Вышли, я дверь запер на ключ и подаю ей: — На, держи. Живи, когда захочется: ты же моя невеста, — и улыбаюсь, хитро сощурив глаза, чтобы не приняла всерьёз, — никто и слова не скажет. Заодно пригляди за строительством. И вот ещё что, — продолжаю назидательно как жених невесте, — раз так, перестань мне выкать. Дотолковались?
— А вы, — упрямится, — не зовите меня Марьей.
Ну и бабьё, такая мелочь, а корёжит.
— Ладно, — соглашаюсь примирительно. — Давай тогда знакомиться по-новому… Машенька.
Она легко, как умела, вспыхнула, отвечает:
— Давай… Васенька, — и уткнулась лбом в моё мужественное плечо. Мне бы, идиоту, не обнять, так слегка потрогать за спину, а я растерялся, твержу:
— Ну, ладно, ладно, пора мне. Бывай, — и чуть не бегом припустил от неё на склад за ружьём и к машине.
Как ни спешил, а всё равно приплёлся по темноте. Хорошо, что тропа набита как асфальт — спотыкаешься, но идёшь куда надо. Не то, что Колокольчик-Бубенчик. Каково-то ему сейчас? Не рассчитал силёнок, ему бы в Парке Горького охотиться, а он… Интересно, улыбается ещё или уже кончил?
Горюн заметил, тотчас подошёл. Поздоровались, улыбнулись, радуясь друг другу.
— Ну, что у вас тут стряслось? — спрашиваю строго, облечённый безграничными полномочиями и доверием начальника.
Горюн присел к кострищу, стал готовить растопку, а заодно и рассказывал:
— Пока, — говорит, — я заготавливал траву, Хитров ходил на триангуляцию, а геологи в маршрут, новенький, прихватив без спроса ружьё Павла Фомича, ушёл в неизвестном направлении, и нет его уже три дня. А эти, — он махнул головой в сторону палаток на той стороне ручья, — никак не могут договориться, что предпринять. Я думаю, попросту отлынивают от поисков, — чуть помолчал и поинтересовался:
— Что Шпацерман? Кто ещё придёт?
Раздеваясь и разуваясь, освобождаясь от потной одежды, чётко, по-военному, отвечаю:
— Никто. Нас здесь достаточно, чтобы найти труп.
— Как? — удивляется профессор.
— Шпац, — объясняю, — приказал доставить хотя бы труп.
Радомир Викентьевич чуть усмехнулся:
— Узнаю Давида: для него люди — просто механизмы. Так воспитала система. — Он разжёг костёр. С той стороны, словно по сигналу, подошли двое неприкаянных. Рабочие Хитрова, оказывается, улепетнули на базу, не выдержав пытки долгим воздержанием, ещё в день пропажи новичка, и, таким образом, в лагере нас осталось четверо. На Горюне — лошади и сторожба, значит, поисковую группу составляют трое. Зато какого качества: сплошь начальнички.
— Когда прибудет группа поиска? — спрашивает Рябовский.
— Её не будет, — успокаиваю его. — Приказано нам, троим, найти живого или мёртвого.
— Ни черта себе! — возмущается Адольф советский. — Что мы сможем втроём?
— Главное, — объясняет, не удержавшись, враг народа, — обозначить поиски, а результаты — дело второстепенное.
Все замолчали, переваривая простую и всем известную тайную истину, вдруг произнесённую вслух.
— Я не могу, — вдруг отказывается от доверия Хитров. — Устал как собака, ноги стёр, болят, в больницу собрался.
— Как это не можешь?! — завопил, заводясь, нервный член спасательной экспедиции. Он всегда заводился с пол-оборота, когда его заставляли делать что-нибудь помимо желания. А товарища по партии вообще ненавидел. Ненавидел за то, что тому удаётся и работа, и охота с рыбалкой за счёт добровольной эксплуатации бичей. Из Рябовского эксплуататор — никудышный, охотник — никакой, а рыбак — ещё хуже. Завидует. — А кто пойдёт?
Тут я, чтобы остудить его пыл, подливаю живительного масла в разгорающийся огонь свары:
— Между прочим, — сообщаю, — старшим Шпацерман назначил Хитрова.
Но тот почему-то не обрадовался, а заёрзал на чурбаке, не жалея штанов, схватил палку и стал нервно копошиться в костре, выпуская попусту целые снопы искр в темноту.
— Не могу, — твердит, — ноги не идут, устал, — и вдруг взвыл: — Почему я, старик? — ему ещё и сорока не было. — Молодых полно. Геофизик пропал, пусть геофизики и ищут. У меня не пропадают.
Такой подлости даже я не ожидал, а возразить нечем. Молчу, наливаясь гневом и желчью. Я, конечно, знаю, что молодым у нас везде дорога, а старикам всегда почёт, но всё равно обидно.
— Какая разница? — только и смог возразить. — Человек пропал, его спасать надо, а награды потом разделим. Я свою уступлю любому. Хорошо, — соглашаюсь, — мы пойдём вдвоём, — я бы и один пошёл, потому что мне остро нужен труп.
— Я пойду, — неожиданно вклинивается работяга в важный разговор начальников. — Павел Фомич, присмотришь за лошадьми, покормишь?
Тот молча кивнул головой, наверное, с немалым облегчением.
— Ну, Хитров, — без толку горячится облапошенный Рябовский, — я тебе это припомню.
Самому разумному из всех опять приходится охлаждать перегревающуюся атмосферу.
— Интересно, — спрашиваю у всех, — куда он мог податься?
Оживший Пал Фомич зашевелился, подсказал:
— В тот вечер, когда пришёл, он у костра всё расспрашивал у мужиков, какая здесь фауна, какая охота. Те, будь неладны, и подсказали, что на сопках на каждом дереве по стае рябчиков сидит.
— Ясно, — быстро соображаю, — уже легче. Сколько у него патронов?
— На столике, — добавляет раззява, — два лежали, оба исчезли.
— Негусто.
— Пойдём, Пал Фомич, — зовёт Горюн отказника на инструктаж и передачу транспорта и провианта. Рябовский сидит. Молча пережёвываем удручающую ситуэйшен.
— Что думаешь предпринять? — интересуется как у старшего. А тот толком не знает. Дело-то оказалось аховым. По всем статьям. Особенно по статье Колокольчикова, мыкающегося где-то в слепоте при ясном дне.
— Искать будем, — отвечаю. А что ещё ответишь? — Найдём — хорошо, не найдём… — и чуть не брякнул известное продолжение, но в последний момент вспомнил о квартире и прикусил ботало.
Рябовский усмехнулся, он знал продолжение.
Мужик он своеобразный. Жилистый, раскорячистый и худой, несмотря на то, что ест за двоих. Русые волосы не еврейского типа, мягкие и жидкие, уже слиняли на темечке и только лихо торчат из бровей. Длинный обвислый нос и выпяченные толстые губы над острым подбородком удлинённого лица дополняют портрет красавца. Годов ему всего-то под тридцать, а уже — двое малышек-погодок и толстенная чернявая жена с усиками и грудями как два мешка с мукой. Бедный муж во всех командировках, не стесняясь, спрашивает в магазинах дефицитные бюстгальтеры 5-го размера. Чтобы удержаться в старших, стал учиться заочно и по непонятным соображениям второй год мурыжится на геофизическом факультете Заочного геологического института. А вообще-то, парень не зловредный, в отличие от Хитрова, с таким можно идти напару в тайгу.
— Горюн, — говорю, — вернётся, сообща и обсудим план действий.
— Что он понимает? — взъерепенился Адик — его все так зовут: и ИТРовцы и бичи, а ещё за глаза — Рябушинским.
— А то, — осаживаю студента-второгодника, — что он профессор и доктор наук. — Адик сразу и скис.
Когда профессор и доктор наук с Хитровым вернулись, все залезли в мою палатку, зажгли новую свечу, я разложил на столе мелкомасштабную карту, всунутую на выезде в окно кабины Шпацерманом, и стали умно оценивать диспозицию с собственной дислокацией и вероятными манёврами противника. Как и бывает на важных военных советах, мнения разделились поровну. Рябовский с Хитровым предлагали обшарить верховья ручья и притоков, не взлезая на сопки, поорать, пострелять, приманивая потеряху с верху, и вернуться в лагерь в тот же день. Захочет — откликнется. А я, поддержанный Горюном, настаивал сразу лезть на сопки и идти вдоль ручья по водоразделам да хребта, доказывая, что умный в гору не пойдёт, и, следовательно, Бубенчиков сразу полез на сопку. С неотразимым доводом все согласились. Осталось распределить мощные силы на сплошную облаву.
— Пойдём, — решаю как старший, — с двух сторон ручья парами…
— Я не пойду, — снова посмурнел Хитров.
Объясняю:
— Со мной пойдёт Сулла. Завтра с ранья я за ним сбегаю, вернёмся и двинем. Ясно?
Всем всё ясно, а Хитров с радости вытаскивает из полевой сумки такую же карту, как у меня, и отдаёт лучшему другу. Тот берёт и невнятно бормочет: «С паршивой овцы …» На том совет и закончился.
Ночью, обременённый ответственностью, спал плохо. Начальники всегда плохо спят. Чуть на востоке забрезжило, побежал, натыкаясь на ветки, спотыкаясь о корни и разбрызгивая скопившуюся на листьях туманно-росную влагу во все стороны и на себя. Через два часа с небольшим примчался к Стёпе в лагерь уже засветло, весь в мыльной пене и мокрый по пояс. Нога ныла, в сапогах и штанах хлюпало, но, слава богу, успел. Они только что позавтракали и собирались в маршрут. Любимому начальнику, конечно, обрадовались, а Стёпа ещё больше, когда узнал, что зовут побродить с ружьём по новым местам да ещё за деньги. Записатора отправили к Фатову, чтобы не скучал. Отсюда до него всего-то километра четыре, навещали друг друга, парень дорогу знает, значит, не пойдёт вслед за Бубенчиком. А сами чуть передохнув, собрав Стёпу и попив чайку на дорогу припустились к нам. Впереди Стёпа мерно и ходко мелькает в кедах, позади, пыхтя, я в кирзачах. Обязательно, думаю, переобуюсь, хватит терпеть.
Пришли к одиннадцати. Дали нам час на отдых и — в поиск. Никогда не думал, что придётся заниматься поисками не только месторождений, но и тех, кто занимается поисками месторождений. Ведущую группу, естественно, составили мы с Суллой. У нас карта, мой компас, бесцельно провалявшийся в рюкзаке почти два года, Степин винчестер и мой именной кольт. У вспомогательной пары тоже карта, геологический компас Рябовского и моё ружьё. У обеих пар за плечами рюкзаки с недельным запасом продуктов, топорами, посудой и медаптечкой. Как я ни возражал, клизмы вынули и оставили, сказали, что Колокольчик обойдётся, а нам понадобятся, если вернёмся ни с чем. Договорились по чётным часам стрелять, чтобы не потерять друг друга и чтобы потерянный знал, где его ищут. А если кто найдёт, то салютовать тремя выстрелами и идти на встречу с другой, неудачливой, группой. Впустую сойтись для уточнения последующего движения решили на хребте, где кончается наш съёмочный участок.
Солнце после обеда разъярилось. Ни ветерка, душно и жарко, ползти по скрытым осыпям на сопку тяжело. Только Колокольчик мог додуматься до этого. Отдышаться нечем. Зря я согласился взять Суллу в свою группу — прёт как сохатый, даже не оглядывается, а я отстаю, цепляясь усталыми ногами — но в кедах! — и думаю не о том, как найти Бубенчика, а как не потеряться самому. Не выдержав темпа, кричу:
— Стёпа! — Он замедлился, ждёт. — Как думаешь, там ищем?
— Не знаю, — отвечает, весело блестя довольными глазами. — Вообще-то, новички, заблудившись, всегда стараются залезть повыше и там развести костёр, чтобы лучше было видно.
— Ты, — тяну время на передышку, — давно охотишься?
— Сызмальства, — отвечает. — Отец приучил. Его тигра задрал. — Помолчали, отдавая дань памяти родителя.
— После этого не боишься? — интересуюсь.
— Чего бояться-то? И в городе под машину попасть можно.
Железная логика! Я тоже когда-нибудь классным охотником стану и тигра прикончу.
— Почему тогда у нас работаешь, а не охотишься?
— Летом какая охота? — И верно! — У вас присмотрю места, тропы, осенью построю зимовьё, Горюн поможет завезти имущество, возьму лицензию, напарника, и останемся с ним на всю зиму на пушнину. Здесь, сейчас видно, много будет белки и соболя.
— Понятно, — вздыхаю, завидуя. — Ты не очень гони, успеем, — и спрашиваю как опытного таёжника: — Как мыслишь, найдём?
— Как повезёт, — отвечает. — В тайге всяко бывает, может, и наткнёмся, может, и сам выбредет на людей.
Ответ утешил. Пошли дальше, выбирая экономный ритм. Бесцельное брожение по тайге выматывает, особенно летом, в жару, когда вокруг ничего не видно, кроме сплошной зелени: внизу, с боков и сверху, где переплелись ветви деревьев, загородив солнце и образовав зелёную парилку. Ни ветерка. Шли зигзагами, иногда выходя к склону, и тогда виделись дальние бесконечные сопки, покрытые хвойниками, красивые отсюда на фоне синего неба, как, впрочем, и наши, скучные, если смотреть на них оттуда. Одолевала мошкара, вьющаяся над каждым из нас густым облаком. На головах были сетки, но лица открыты, иначе на ходу дышать нечем, и кровопийцы проникали к ушам и грызли немилосердно, заставляя то и дело отирать их вместе с потом. А тут ещё в дополнение частая паутина между деревьями с крупными, с орех, жёлто-чёрными пауками и обязательно на уровне лица так, что приходилось постоянно сдирать её с мокрой морды. Про клещей и не думали. Никаких рябцов и в помине нет, скорее всего, азартный охотник ушёл за ними дальше.
В два часа останавливаемся, я командую: «Огонь!», и Стёпа пуляет вверх. Где-то через минуту-другую ответили те. Отстают часы-то Рябовского от моего точнейшего швейцарского хронометра производства московского завода «Победа». Надо будет при встрече сверить и пусть исправляет у себя. Ещё пошли, потом решили поорать и не напрасно. Откуда ни возьмись, прилетели рыжие сойки и подняли такой пронзительный крик, что заглушили наш.
— Наши помощницы, — кричит Стёпа, — если он где-то рядом, обязательно укажут.
Вот это да, думаю, как это никто не додул? Надо в каждой экспедиции держать обученных соек, и как кто вздумает потеряться, выпускать, да ещё с записками-извещениями, пусть ищут. Ну и ум у меня — острый, аналитический. Идём теперь в сопровождении непрошеных необученных помощниц, которые нашли не тех, кого надо. Рядом молча перепархивают с дерева на дерево белобрюхие синички, и даже пёстрый дятел заинтересовался нами. Интересно, в чьей башке он углядел червоточины?
Водораздел между системой нашей реки и неизвестной северной, к которой мы пришли, оказался широким мини-плато, густо заросшим елью, пихтой, лиственницей, кедром, чахлой берёзой, ольхой, клёном и ещё невесть чем, и всё перевито мощнейшими лианами. Неба здесь не было. В дневных сумерках из густой травы и папоротника там и сям угрожающе торчали до блеска отмытые дождями острые ветки упавших и сгнивших деревьев. Было неуютно и тревожно. Отсюда можно куда угодно уйти, только чтоб не оставаться, и не обязательно обратно в наш ручей, как и сделал Колокольчик. Добравшись до северного склона угрюмого плато, полюбовались отрогами, спускавшимися в далёкую и невидимую отсюда долину. Все они были копиями наших, и нигде не видно ни одного указателя.
Степан сразу разжёг партизанский костёр да подбросил непартизанского лапника, чтобы сигнального дыма валило побольше, а мошкары стало поменьше. Сойкам не понравилось, и крикуши улетели. А мы разделись и проверили друг друга на клещевое заселение. Впившихся паразитов, слава богу, не обнаружили, а бродивших по одежде с удовольствием побросали в пламя. Потом стали кричать и аукать, зазывая напарников, но те появились где-то через полчаса. Видно, что разжарились и устали. У Рябовского с кончика длинного носа капает.
— Бесполезно! — говорит. Это он о том, что никто не откликнулся и не приманился. — Мартышкин труд, — сбрасывает рюк и сам падает рядом, опираясь на него мокрой поясницей. Мы и без него знаем об этом, но… есть шанс, и его надо использовать, иначе мы не люди. Рябовский разделся — мамочки родные! — сплошь в волосьях, словно только что слез с дерева. Вот где лафа кровососам. И вправду, пошарив со Стёпой, морщась, в мокрой шерсти на его спине — никогда не видел, чтобы волосы здесь росли так густо, наткнулись на двух впившихся. Выдернули и поздравили с клещением, а Адик послал нас подальше. Обыскали и мускулистую спину профессора, но она у него такая упругая и гладкая, что никакому голодному тварюге не уцепиться, не прогрызть, не запустить хобота.
Попили согревшейся водички из фляжек с пересохшими сухарями и стали кумекать, куда мог Колокольчик драпануть дальше, запутывая следы. По карте видно, что плато, сужаясь, отвернуло на северо-восток. Идти по нему сравнительно удобно и легко, и не исключено, что удалой охотник двинулся туда. Но, когда и там обещанной обильной дичи не обнаружил, вернулся, и здесь мог промазать, проскочить нужный поворот к лагерю и рвануть по другому хребтику, который предательски шёл сначала в нужном направлении, почти к лагерю, а потом постепенно отвернул на запад и северо-запад и нырнул в систему северной реки. Если время поджимало, и Колокольчик шарахался в сумерках, то его ноги явно опережали запаниковавшие мозги, если те у него, конечно, есть, и он мог убежать куда угодно. Побазарив минут пятнадцать, мы решили, что для Юрки это наивернейший вариант заблудиться окончательно, и остановились на нём.
— Неужели не ясно, — снова заныл Адик, — что зря ноги мнём? Не казённые же!
Все молчат, может быть и согласные с нытиком.
— Что предлагаешь? — спрашиваю строго.
— Что предлагаю! Ничего не предлагаю! — кипятится перегревшийся на жаре Рябушинский. — Провошкаемся зазря неделю.
— Что предлагаешь-то? — настаиваю.
— Ты — старший, — злится отщепенец, — ты и предлагай.
Как и в тот раз, на мою защиту встал профессор.
— Может, — говорит, — и зря. Но есть общепринятые нравственные принципы общественной жизни даже в безнадёжных ситуациях. — Услышав такое от конюха, Адик даже ушами ослиными повял. — Не мало разве погибло людей, спасавших тонущих или задыхающихся на пожарищах? Погибших, не думая о собственной жизни.
— Думать надо! — огрызается Рябушинский. — Дуракам закон не писан: не сможешь — не лезь.
— Если не лезть, — парирует профессор, — совесть потом замучает.
Адик фыркнул: у него, наверное, была необычная совесть.
— Да ладно вам! Чего привязались? — орёт. — Пойдём, я что — против? Только не люблю, когда без спроса давят на мозоль. Четверо одного дурака спасают, надрываясь. Идиотизм! А кто обо мне подумает?
В ответ пою громко ни в складушки, ни в ладушки:
— «Раньше думай о Родине, а потом о себе…»
— Я о Родине и думаю, — не унимается ворчун. — Мне хорошо — значит, и ей тоже.
Профессор не удержался:
— Удобная жизненная философьишка автократов, автократиков и общественных иждивенцев.
— Хватит, — останавливаю перепалку. — Надо беречь силы, — и принимаю очередное мудрое решение, продиктованное богатым жизненным опытом. — Дальше, — объявляю приказ, — я пойду с Горюновым, а ты, — гляжу строго на раздолбая, — с Суллой. Отдавай ружьё.
Рябовский не возражает, радуясь, наверное, освобождённой мозоли.
— Вон оно, — показывает головой на валяющееся под деревом ружьё, — возьми. — Нет, из него дисциплинированного солдата не получится. Таких в атаку надо первыми запускать.
Объясняю дальше:
— Мы пойдём дальше по хребту, а вы — по лживому хребтику. Стреляем через каждый час. Спускаемся в долину и встречаемся засветло, часов в шесть, вот здесь, — и показываю на карте резкий поворот начинающегося основного русла реки. — Там разжигаем умопомрачительный дымовой сигнал и ночуем. Всё, пошли, — и чуть не забыл отобрать патроны. Тоже мне — охотник-следопыт!
Иду впереди Горюна и радуюсь: какой-никакой охотник, а одним выстрелом трёх зайцев свал