Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Саморазвитие, Поиск книг Обсуждение прочитанных книг и статей,
Консультации специалистов:
Рэйки; Космоэнергетика; Биоэнергетика; Йога; Практическая Философия и Психология; Здоровое питание; В гостях у астролога; Осознанное существование; Фэн-Шуй; Вредные привычки Эзотерика


Василий Михайлович Головнин Путешествия вокруг света

В жизни человека необходима романтика. Именно она придает человеку божественные силы для путешествия по ту сторону обыденности. Это могучая пружина в человеческой душе, толкающая его на великие свершения.

Фритьоф Нансен

«Завидую тебе, питомец смелый…»

XIX век подарил России немало великих людей, среди которых особое место занимает Василий Михайлович Головнин – отважный мореплаватель, одаренный военно-морской теоретик, выдающийся географ и талантливый писатель; человек, чья жизнь стала воплощением лучших душевных качеств: смелости, мужества, благородства, великодушия и патриотизма.

Василий Головнин родился в 1776 году в одном из отдаленных уездов Рязанской губернии – словом, в самой глубинке России, где о море и дальних странах большинство жителей даже не подозревало. Как и любой из дворянских недорослей, мальчик с детства был приписан к Преображенскому полку, чтобы со временем надеть мундир армейского офицера, но жизнь уготовила ему судьбу бесстрашного мореплавателя. В раннем возрасте он остался сиротой, и вскоре родственники определили его в Морской кадетский корпус.

Мальчику, выросшему на вольном деревенском воздухе, трудно было привыкнуть к корпусной дисциплине. Не по летам серьезный, он старательно изучал артиллерию, корабельную архитектуру механику фортификацию, иностранные языки, а также занимался рисованием и фехтованием.

В 1790 году Василия Головкина произвели в гардемарины и с командой корабля «Не тронь меня» он участвовал в военных баталиях против шведского флота, по окончании которых четырнадцатилетний кадет был награжден золотой медалью за проявленную храбрость. Еще через два года он успешно окончил курс теоретического обучения, показав второй результат среди выпускников. Каково же было его огорчение, когда он узнал, что «по малолетству» ему придется остаться в кадетском корпусе еще на год – по существовавшим тогда порядкам, лицам, не достигшим семнадцати лет, не присваивали офицерское звание. Это время Головнин потратил на более глубокое изучение словесности, истории, физики и иностранных языков.

Сразу же после окончания корпуса новоиспеченный мичман Головнин плавал с Кронштадтской эскадрой к берегам Швеции и Англии. В 1802 году в числе 12 наиболее способных офицеров Василий Головнин отправился в Англию для ознакомления с организацией и тактикой английского флота. Три года он прослужил в действующем флоте, сражаясь против Франции под флагами Англии. Иноземные адмиралы не переставали удивляться храбрости молодого русского моряка. После ночного абордажного боя капитан одного из английских фрегатов в судовом журнале отметил о Головнине: «Дрался с необыкновенной отвагой и был счастлив, что остался невредим».

Василий Головнин вернулся в Россию в 1806 году, привезя с собой ценные сведения об английском флоте. После ознакомления морского министра с его отчетом, он был назначен командиром шлюпа «Диана», которому надлежало совершить кругосветную экспедицию к русским владениям в Северной Америке с целью научных исследований северной части Тихого океана.

Плавание «Дианы» проходило в условиях вражды европейских держав. Капитану шлюпа стоило немалых усилий, чтобы доказать, что русский корабль путешествует с научной целью. Однако в 1808 году у мыса Доброй Надежды шлюп был «задержан по чрезвычайным обстоятельствам». Этот арест продолжался более года. Отчаявшись дождаться положительного решения со стороны Англии, Головнин решается на побег. «Диана» ушла в открытый океан буквально из-под носа английских кораблей и через несколько месяцев успешно достигла берегов Камчатки. Плавание было завершено, но еще предстояло изучить земли «русской Америки».

Весной 1811 года Головнину было поручено произвести опись Алеутских и Курильских островов. Члены экспедиции собрали много географических и этнографических сведений. Эта экспедиция прервалась внезапно: спустя два месяца на острове Кунашир Головнин и семеро его спутников обманом были взяты в плен японцами. Более двух лет провели они в заточении. Все это время капитан Головнин вел наблюдение за японцами, занося сведения о самых примечательных событиях в своеобразный дневник из ниток. Благодаря этим разноцветным узелкам, он впоследствии напишет свои замечательные «Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах». Опубликованные в 1816 году «Записки» стали столь популярны, что были переведены практически на все европейские языки. Упорными стараниями своего друга капитана Петра Рикорда Головнин и его спутники были вызволены из плена.

В 1814 году Головнин вернулся в Петербург и сразу же засел за отчеты, донесения и статьи о мысе Доброй Надежды, Камчатке и «русской Америке». Спустя годы, ссыльный поэт-декабрист Кюхельбекер в своем дневнике запишет: «Записки В. Головнина – без сомнения, одни из лучших и умнейших на русском языке и по слогу, и по содержанию». В том же году Головнин, будучи членом Государственного Адмиралтейского департамента, стал готовиться к новому кругосветному путешествию, ради которого ему пришлось отложить даже собственную свадьбу.

В команде шлюпа «Камчатка», которому предстояло совершить «кругоземное» плавание под началом Головнина, были будущие знаменитые российские мореплаватели Ф. Литке, Ф. Врангель и Ф. Матюшкин. В своей второй кругосветной экспедиции Головнин обстоятельно исследовал Калифорнию, Гавайские и Филиппинские острова. Вернувшись в Кронштадт, он отчитался об экспедиции, опубликовав «Путешествие вокруг света на шлюпе «Камчатка». В 1821 году Головнин в чине капитан-командора был назначен помощником директора Морского корпуса. В это же время он перевел на русский язык труд Дункена «Описание примечательных кораблекрушений».

В 1823 году Головнина назначили генерал-интендантом флота. Ему были подчинены все судостроительные верфи, портовые сооружения и склады, а с 1827 года – кораблестроительный, комиссариатский и артиллерийский департаменты. Все это требовало немалого времени и колоссальных сил. По архивным сведениям и различным мемуарам известно, что Головнин принадлежал к тайному обществу декабристов и хорошо был осведомлен о грядущем восстании. Некоторые из членов общества даже взяли на себя смелость утверждать, что Головнин предлагал себя в жертву, чтобы потопить государя и его свиту при посещении одного из кораблей. Было ли это на самом деле правдой или нет, так и осталось неизвестным: имя Головнина в числе мятежников не упоминается. Но все же его патриотизм доставил немало головной боли императору: еще до восстания на Сенатской площади генерал-интендант Головнин представил свою гневную «Записку о состоянии Российского флота в 1824 году», в которой обличал бюрократизм канцелярий, глупость сановников и алчность министров, приведших к упадку российского флота. Одна из ее последних страниц содержит весьма прозрачный намек на ум самого императора: «…как известно, не всяк тот герой, кто носит шпоры и мундир, не всяк тот тонкий дипломат, кто почтен званием посла, и не на всех тронах сидят Соломоны…» Многое из изложенного Головниным в «Записке» было правдой, а не простыми эмоциями, и, возможно, поэтому она вышла в свет только в 1861 году, а ее автором значился никому не известный мичман Мореходов.

В конце 1830 года Головнина произвели в вице-адмиралы, он далеко не стар, и как много еще можно было бы сделать, если бы не пришедшая в Россию эпидемия холеры. Организм, выдержавший многодневные лишения во время дальних плаваний, оказался бессильным перед нагрянувшей заразой. Василий Головнин скончался от холеры летом 1831 года.

Огромны заслуги Головнина в укреплении русского флота. Под его руководством на российских верфях было построено свыше двухсот кораблей, в том числе десять первых в стране пароходов. Его именем назван мыс на юго-западном берегу бывшей «русской Америки», вулкан на острове Кунашир, гора на острове Новая Земля, подводная вершина в Тихом океане, пролив между островами Курильской гряды.

Сам Головнин любил повторять фразу, услышанную им в Японии: «Нравы народов различны, но хорошие поступки всюду признаются таковыми».

Низовцев Вячеслав Алексеевич,
кандидат географических наук, ведущий научный сотрудник географического факультета МГУ

Путешествие шлюпа «Диана» из Кронштадта в Камчатку, совершенное под начальством флота лейтенанта Головнина в 1807, 1808 и 1809 годах

Часть первая

Глава первая Предмет экспедиции, выбор корабля, вооружение и приготовление оного

В 1806 году, скоро по возвращении в Кронштадт двух судов Российской Американской компании «Надежда» и «Нева»{1}, счастливо совершивших путешествие кругом света, оная компания решилась послать вторично судно «Нева» в такую же экспедицию. Тогда его императорскому величеству благоугодно было повелеть отправить с ним вместе военное судно, которое могло бы на пути служить ему обороною. Главный же предмет сей экспедиции был: открытие неизвестных и опись малоизвестных земель, лежащих на Восточном океане и сопредельных российским владениям в восточном крае Азии и на северо-западном берегу Америки.

Государственная Адмиралтейств-коллегия, пользуясь сим случаем, заблагорассудила вместо балласта поместить в назначенное для сего путешествия судно разные морские снаряды, нужные для Охотского порта, которые прежде были туда доставляемы сухим путем, с большим трудом и иждивением, а некоторые нельзя было и доставить по причине их тяжести.

В выборе удобного для сего похода судна представилось немалое затруднение, ибо в императорском флоте не было ни одного судна, способного, по образу своего строения, поместить нужное количество провиантов и пресной воды сверх груза, назначенного к отправлению в Охотский порт; купить же такое судно в русских портах также было невозможно. Наконец сие затруднение уничтожилось прибытием в Петербург транспортных судов, построенных на реке Свири. По приказанию морского министра, управляющий Исполнительной экспедицией контр-адмирал Мясоедов и корабельные мастера Мелехов и Курепанов свидетельствовали сии суда и нашли, что с большими поправками они могут быть приведены в состояние предпринять предназначенное путешествие.

Зал Адмиралтейства


Выбор пал на транспорт «Диана». Судно сие длиною по гондеку 91 фут, по килю 80{2}; ширина его 25, а глубина трюма 12 футов. Строено оно для перевоза лесов, и для того ширина к корме очень мало уменьшается, отчего кормовая часть слишком полна, следовательно, нельзя было в нем ожидать хорошего хода. Впрочем, во многих других отношениях оно довольно способно для предмета экспедиции. Что же принадлежит до крепости судна, то надобно сказать, что она не соответствовала столь дальнему и трудному плаванию; судно построено из соснового леса и креплено железными болтами; в строении его были сделаны великие упущения, которые могли только произойти от двух соединенных причин: от незнания и нерадения мастеров и от неискусства употребленных к строению мастеровых.

Шлюп «Диана»


23 августа 1806 года я имел честь быть назначен командиром судна «Диана», которое велено было включить в число военных судов императорского флота и именовать шлюпом{3}. Через сие оно получило право носить военный флаг; офицеров и нижних чинов предоставлено было мне выбрать самому.

Доколе исправления судна продолжались, начальствующие прилагали всевозможное попечение, всякий по своей части, приготовить для путешествия самые лучшие снаряды и провизии. Сии последние были приготовлены чрез тех же самых людей, которые заготовляли провиант прежде сего для судов Американской компании «Надежда» и «Нева», и до окончания их путешествия сохранялись в самом лучшем состоянии. Некоторыми провиантами нам предоставлено было запастись в чужих портах. Все вещи, провизии и снаряды для шлюпа заготовляемы и отпускаемы были по моему представлению и выбору.

Министр предписал комиссионеру Грейгу в Лондоне заготовить нужные математические и астрономические инструменты, а морские карты и книги Государственная Адмиралтейств-коллегия предписала купить мне самому в чужих портах.

Шлюп «Диана» 15 мая отправился из Петербурга, а 21-го числа прибыл в Кронштадт.

В Кронштадте нужно было сделать некоторые поправки в разных наружных частях судна, а особенно в столярной работе, которая от жестоких зимних морозов и потом от наступивших по весне жаров много попортилась. В Кронштадте сделали нам также новые мачты, бушприт{4}, марсы{5} и почти весь настоящий и запасный рангоут{6}.

На исходе мая шлюп был готов к принятию груза.

Разместить порядочно такой разнообразный груз в малом судне и притом для столь дальнего путешествия – было дело весьма нелегкое. Сверх того, при размещении оного надобно было стараться дать каждой вещи место, где бы менее она была подвержена, по свойству своему, порче от мокроты или стесненного воздуха и не могла бы одна вещь испортить другую в таком продолжительном переходе; и чтобы расположение тяжестей не причинило какого неудобства в морских качествах судна и не подвергло бы его опасности или от излишней устойчивости или от чрезвычайной валкости.

Рапорт лейтенанта флота В. М. Головнина от 11 июля 1807 года о готовности шлюпа «Диана» к отплытию

Российский государственный архив ВМФ


Кроме того, нужно также было иметь великое внимание при укладке такого большого количества морских провизий всякого рода, которыми мы должны были запастись. Положить их надлежало так, чтобы сухие провианты лежали в местах, менее подверженных влажности и мокроте, и все провизии вообще надлежало так поместить, чтобы один сорт не был заложен другим и чтобы все их можно было легко доставать во всякое время и во всякую погоду.

Установка бочек с пресной водой, укладка дров и угля требовали таких же предосторожностей, и я смело могу сказать, что при нагрузке «Дианы» все сии предосторожности были соблюдены с крайней точностью; в продолжение путешествия опыт мне показал, что при укладке груза и расположении провиантов, воды и угля, по моему мнению, никакой ошибки не сделано.

20 июля главный командир Кронштадтского порта сделал у нас обыкновенным порядком депутатский смотр.

Скоро после того я получил повеление отправиться в путь при первом благополучном ветре, который настал в 4 часа пополудни 25-го числа, а в 5 часов «Диана» была под парусами и, сделав с крепостью взаимный салют, пустилась в путь при свежем порывистом ветре от NO.

Оставляя свое отечество, не знали мы и даже не воображали, чтобы в отсутствие наше столь нечаянно могли случиться такие важные перемены в политических делах Европы, которые впоследствии переменили и едва было совсем не уничтожили начальную цель экспедиции. Путешествие сие было необыкновенное в истории российского мореплавания как по предмету своему, так и по чрезвычайно дальнему плаванию. Оно было первое в императорском флоте, и если смею сказать, то, по моему мнению, первое с самого начала русского мореплавания. Правда, два судна Американской компании совершили благополучно путешествие вокруг света прежде «Дианы». Управлялись они офицерами и нижними чинами императорской морской службы; но сии суда были куплены в Англии, в построении же «Дианы» рука иностранца не участвовала; а потому, говоря прямо, «Диана» есть первое настоящее русское судно, совершившее такое многотрудное и дальнее плавание.

* * *

Государственная Адмиралтейств-коллегия снабдила меня пространной инструкцией, в которой, кроме вообще известных предписаний, заключались следующие статьи:

1. Избрать путь около ли мыса Горн, или кругом мыса Доброй Надежды, которым мы должны достичь восточного края российских владений, Коллегия предоставляет мне, соображаясь с временами года, ветрами, течениями и пр.

2. В содержании и продовольствии команды не поступать по обыкновенному порядку, морскими узаконениями предписанному, а по климату и обстоятельствам путеплавания, следуя в сем случае правилам и примерам лучших и более достойных последования мореплавателей.

3. Стараться всеми мерами сохранять здоровье служителей, доставляя им в портах самые лучшие свежие провизии: мясо, зелень, рыбу – или ловлей, где возможно, или покупкой за деньги.

4. Коллегия предписывала мне купить все морские путешествия на тех языках, которые я знаю, также морские карты всех известных океанов и морей.

В инструкции своей Государственная Адмиралтейств-коллегия вместила мнение капитана Крузенштерна{7} касательно до вверенной мне экспедиции. Прилагая оное, Коллегия упоминает, что включено оно в инструкцию не в виде предписания, которое я должен непременно исполнять, но как род совета.

Впрочем, позволяется мне следовать наставлениям других известных мореплавателей или поступать по собственному моему мнению.

Государственный Адмиралтейский департамент дал мне также свою инструкцию; усовершенствование мореплавания и науки вообще составляли всю цель оной.

Глава вторая На пути из Кронштадта до Англии и в Англии

Для большей ясности и для избежания излишних повторений в продолжение сего повествования я предуведомляю читателей в начале сей главы о следующем:

1. Все расстояния я считаю географическими милями, называя их просто: мили, коих в градусе 60{8}.

2. Румбы правого компаса{9} везде употреблял я в журнале, как говоря о курсах, так и о положении берегов и пр., а где нужно было говорить о румбах магнитного компаса, там так и означено: румб по компасу.

3. Когда я называю широту обсервованную, я разумею найденную по полуденной высоте солнца, а во всех других случаях показан род наблюдения, по коему она сыскана.

4. Долготу по хронометрам всегда должно разуметь среднюю из показуемых всеми нашими хронометрами.

5. Высота термометра во всех случаях означена та, которую он показывал, будучи поставлен в тени; а когда был на солнце, то так и сказано, и всегда по фаренгейтову делению{10}.

6. Названия приморских мест вне Европы всегда употреблял я те, которыми их англичане называют; потому что счисление нашего пути мы вели по английским картам и употребляли английские навигационные и астрономические таблицы во всех наших вычислениях.

7. Так как все наши инструменты, кроме двух секстантов, заказаны были в Лондоне и мы получили их по прибытии в Англию, а потому в переходе из России до Англии, кроме меридиональных высот солнца, луны и звезд, мы никаких других астрономических наблюдений не могли делать; для той же причины и метеорологических замечаний не делали.

8. Долготы я считаю от Гринвича, потому что все наши таблицы, карты и астрономический календарь сочинены на меридиан гринвичской обсерватории.

Выше я сказал, что мы пошли с Кронштадтского рейда под вечер 25 июля; ветер тогда был от NO и только что начался перед снятием с якоря; потом при нашедшей дождевой туче задул он с порывами.

Около полуночи ветер нам сделался противный, временно дул крепко, и мы проиграли все то расстояние, на которое днем подались вперед.

Крепкий противный ветер продержал нас, так сказать, в самых воротах двое суток. Хотя он при самом начале путешествия и скучен нам был, однако ж не без пользы; в продолжение оного иногда находили жестокие порывы, а особенно в ночь с 26-го на 27-е число, которые дали мне случай увериться в доброте нашего такелажа и парусов, ибо во все сие время мы не имели ни малейшего повреждения. Притом я опытом узнал, что шлюп «Диана» не так опасен по своей валкости, как мы думали. Правда, что он, будучи уже совсем нагружен, чувствовал переход 10 или 15 человек с одной стороны на другую и удивительно как много наклонялся при подъеме баркаса{11}, но под парусами он кренился много и вдруг только до известной черты. Я заметил, что при сильных порывах, в одно мгновение приведя нижнюю линию портов к воде, он останавливался, и тогда хотя и кренился больше с усилием ветра, но понемногу и так, что всегда можно было успеть при шквале убавить паруса. Сей случай мне также показал, что матросы наши весьма проворны и исправны в своем ремесле.

В ночь на 31-е число мы имели ужасную молнию и гром; тучи поднимались со всех сторон, дождь был проливной, и молния сверкала почти беспрерывно; удары ее в воду мы видели очень ясно, и некоторые были весьма близко от нас. Я редко видал такую грозу, даже в самом Средиземном море, где они довольно часто случаются. Продолжалась она всю ночь и прошла с рассветом.

В 2 часа ночи 4-го числа мы прошли Борнгольмский (Борнхольмский) маяк{12}, после полудня увидели мы остров Мен{13}, а на другой день при рассвете были у мыса Стефенса{14}. В Кегебухте{15} тогда открылись нам на якорях английский линейный корабль и множество мелких, по-видимому, купеческих судов.

В 10-м часу поутру подняли мы сигнал для призыва лоцмана с пушечным выстрелом. Между тем с помянутого корабля приехал к нам лейтенант; от него мы узнали о новостях, совсем нам неожиданных, которые, надобно признаться, для нас очень были неприятны. Он нам сказал, что в Зунд{16}недавно пришел английский флот, состоящий из 25 линейных кораблей, большого числа фрегатов{17} и мелких военных судов, что на сем флоте и на транспортных судах, под его конвоем пришедших, привезено более 20 тысяч войск, что видимый нами в Кегебухте купеческий флот пришел недавно от острова Руген{18} с английскими войсками, которые были посланы в Померанию{19}, что Стралзунд{20} не в состоянии защищать себя против сильной французской армии, против него действующей под предводительством маршала Брюна; и когда они его оставили, то думали, что сей город на другой день должен будет сдаться; что корабль, с которого он приехал, принадлежит к эскадре, назначенной крейсировать в Балтийском море.

Северный берег острова Борнхольм


Вот какие новости нам сообщил сей офицер; впрочем, о назначении экспедиции ни слова не сказал{21}.

Ветер хотя был тих, однако ж позволил нам на всех парусах приближаться к Драго{22}, но лоцманы не выезжали, несмотря на пушечные от нас выстрелы. Во втором часу после полудня мы были очень близко от Драго; но баканов{23}, которые обыкновенно на мелях сего прохода ставятся, не видали. Я уже был намерен лечь в дрейф и послать шлюпку на берег, как приехал к нам штурман с английского купеческого брига «Пасифик». Он привез новую карту и лоцию Зунда и сказал нам, что баканы все сняты по повелению датского правительства. С помощью сей карты мы стали продолжать наш путь.

Подойдя ближе к деревне Драго, будучи уже между мелями, я приметил, что стоявшие там два столба с фонарями для приметы лоцманам начали снимать. Из сего я увидел, что такое нечаянное посещение англичан не нравилось датчанам и что баканы сняты для них; а так как английская эскадра крейсирует в Балтийском море, то, может быть, лоцманы приняли наш шлюп за английское военное судно, и потому я велел поднять флаг 1-го адмирала с выстрелом из пушки и в то же время послал шлюпку на берег за лоцманом.

Догадка моя оказалась справедлива: лоцманы выехали навстречу нашей шлюпке, и один из них на ней приехал. Он нам сказал, что жители все вооружены и ожидают со стороны англичан нападения.

В 6-м часу вечера мы стали на якорь.

Английский флот, стоявший по сию сторону острова Вены{24}, нам был виден. Вечером, часу в 8-м, мы увидели в нем горящее судно и в продолжение нескольких часов приметили, что его течением несет к S и к нам приближает. Наш лоцман, будучи необыкновенным образом ожесточен против англичан, называл их всеми бранными словами, какие только могли ему на ум прийти, и старался нас уверить, что это брандер{25}, с намерением зажженный и пущенный англичанами, чтобы причинить какой-нибудь им вред. Я с моей стороны смеялся его простоте, но не мог его разуверить. Судно в огне, пущенное на волю по ветру и по течению в самой середине Зунда, где нет никаких датских судов, не могло быть брандером, а более ничего как случайно загоревшийся транспорт, на котором потушить пожара не могли, и, снявши людей, пустили по течению.

Я не знаю, датчане на берегу одного ли мнения с лоцманом были или нет, только ночью мы слышали у них тревогу, барабанный бой и шум, а изредка пушечные выстрелы с ядрами. Судно сие во всю ночь горело и несло его течением к S. В 4 часа утра оно нас миновало в расстоянии не более полуверсты; тогда оно было в огне почти до самой воды, палубы сгорели, и в трюме было пламя. Если бы на нем был порох, то давно бы прежде его взорвало; следовательно, с сей стороны мы были безопасны от соседства горящего судна. Впрочем, если бы ветер вдруг переменился, мы в минуту могли быть под парусами. Как офицеры, так и вся команда, были всю ночь наверху.

Пролив Зунд. Рыбная ловля


Во весь сей день (6-е число) было безветрие. Поутру мы услышали жестокую пушечную пальбу в Копенгагене, но не знали причины оной; а вечером, будучи гораздо ближе к рейду, английский флот хорошо видели. В 6-м и 7-м часу со всех копенгагенских морских батарей палили с ядрами рикошетными выстрелами по направлению к английским кораблям, но ядрам невозможно было доставать на такое расстояние, и потому мы заключили, что шлюпки, посланные промеривать рейд, были целью такой ужасной пальбы, которая нам представляла бесподобную картину. Несколько сот орудий большого калибра рикошетными выстрелами поднимали воду до невероятной высоты; тысячи фонтанов вдруг глазам представлялись, а ужасный гром артиллерии вид сей делал гораздо величественнее.

В 4 часа утра 7-го числа снялись мы с якоря при весьма тихом ветре и пошли к Копенгагенскому рейду. Хотя мне не было известно нынешнее политическое положение дел между Англией и Данией и дойдут ли сии две державы до открытой войны или кончат свои споры миролюбиво, но все, что я видел по приходе в Зунд, достаточно могло меня уверить, что дела между ними идут нехорошо, и казалось, что они начали уже неприятельские действия. В таком случае идти на Копенгагенский рейд могло быть опасно для нас, и легко статься могло также и то, что Россия приняла какое-нибудь участие в сей политической ссоре.

Копенгаген. Вид замка Христианборг

Гравюра середины XIX века


Это были такие предметы, о которых судить не мое дело, и я почитал своей обязанностью исполнить данные мне предписания, и потому я почел за нужное известить о моем прибытии нашего министра, пребывающего при датском дворе. В письме к нему я упомянул о предмете экспедиции, о надобностях, для которых мне нужно зайти в Копенгаген, и напоследок просил его уведомить меня, могу ли я безопасно простоять на рейде дня три и пристойно ли это будет, судя по настоящему течению дел здешнего двора.

Депеши мои я отправил с мичманом Муром и приказал ему, получа словесный или письменный ответ, тотчас ехать нам навстречу, чтобы я мог знать содержание оного, прежде нежели приду на рейд.

На рейд мы пришли в 10-м часу. Посланный на берег офицер возвратился со следующим известием: ни министра нашего, ни свиты его, ни консула в Копенгагене нет – они все, так как и весь иностранный дипломатический корпус, живут в Родсхильде{26}, но он был у командора Белли, начальствующего обороной города по морской части, и узнал от него, что город осажден английскими войсками и всякое сообщение с окружными местами пресечено и потому доставить письма к нашему министру невозможно; они ожидают атаки с часу на час и потому советуют нам идти в Эльсинор{27}.

Желая лучше разведать о состоянии города и притом узнать, нет ли каких средств через самих англичан отправить мое донесение к нашему министру, я тотчас сам поехал на берег, а лейтенанту Рикорду велел идти со шлюпом с рейда и, удалившись от крепостных строений на дистанцию пушечных выстрелов, меня дожидаться.

Едва я успел выйти на пристань, как вдруг меня окружило множество людей, по большей части граждан среднего состояния; все они до одного были вооружены. Крепостные строения усеяны были народом, и я приметил, что на всех батареях делали примерную пушечную экзерцицию. Не знаю, почему им в голову вошло, что шлюп наш послан вперед от идущего к ним на помощь русского флота. Со всех сторон меня спрашивали то на французском, то на английском языке, а иногда и по-русски, сколько кораблей наших идет, кто ими командует, есть ли на них войска. Караульный офицер едва мог приблизиться ко мне сквозь окружившую меня толпу; нельзя было не приметить страха и огорчения, изображенного на их лицах, а особенно когда они узнали прямую причину нашего прибытия.

Командора Белли я нашел в цитадели, где также был главнокомандующий города генерал Пейман. Командор представил меня ему при собрании большого числа генералов и офицеров, которые тут находились, а потом мы вышли в особую комнату. Тогда я от них узнал, с каким намерением англичане делали такое нечаянное нападение на Данию: они требовали, чтобы датский двор отдал им весь свой военный флот, со всеми морскими и военными снарядами, находящимися в копенгагенском морском арсенале.

– Англичане, – сказал мне шутя командор Белли, – требование сие нам предлагают совершенно дружеским образом, без всяких неприятельских видов. Главная цель лондонского двора – сохранить для Дании наш флот в своих гаванях, который иначе, по уверению англичан, будет Францией употреблен, вопреки собственному нашему желанию, против Англии; и потому они без всякой просьбы с нашей стороны, из дружелюбия, берут на себя труд защищать его и сверх того требуют, чтобы Кронборгский замок{28} отдан был также в их руки.

Генерал Пейман и командор Белли изъявляли чрезвычайное негодование против такового поступка английского правительства. Они удивлялись, что английский флот и с войсками несколько времени были в Зунде, прежде нежели объявили подлинную причину их прибытия, и во все то время датчане снабжали их свежей провизией, зеленью и пресной водой, к немалой невыгоде жителей, имевших недостаток в съестных припасах даже для своего собственного употребления. К несчастью, англичане напали на них в такое время, когда все почти датские войска были в Голстинии{29} и столица не имела никакой значащей обороны. Однако же, несмотря на все такие невыгоды, датчане решились защищать город до последней крайности и на бесчестное и унизительное требование англичан никогда не согласятся. Они были уверены, что Россия примет сторону датского двора и окажет им сильную помощь.

Замок Кронборг

Гравюра середины XIX века


Командор Белли советовал мне ни минуты не оставаться на рейде, потому что они ожидают нападения с часу на час и что неприятельские бомбардирские суда уже заняли назначенные им места и, вероятно, скоро начнут действовать; а когда они станут бросать бомбы, тогда шлюп будет в опасности. Я просил у него лоцмана, но он никак не мог взять с батарей ни одного человека.

Письмо к нашему министру командор Белли у меня взял и обещался доставить непременно, коль скоро случай представится. Прежде нежели я их оставил, он мне сказал, что с самого вступления на берег английских войск между Копенгагеном и Эльсинором сообщение пресечено и там ничего не знают о состоянии столицы.

Пожелав им успеха, я оставил город в 11 часов.

Совершенное безветрие не позволило нам скоро удалиться с рейда; однако ж, с помощью завозов, в 2 часа после полудни мы подошли к английскому флоту.[1] Линейных кораблей я в нем насчитал 22, много фрегатов, шлюпов и всякого рода мелких судов и сверх того до 200 транспортов. Тут же стоял фрегат, на котором был поднят английский флаг над датским; я думаю, что это эльсинорский брандвахтенный{30}фрегат.

В 8-м часу вечера бомбардирские их суда бросили несколько бомб. В то же время с городских крепостей палили по неприятельским шлюпкам, которые тогда промеривали рейд, и в 3-м часу ночи (8-го числа) батареи опять начали палить, а в 5-м часу утра все бомбардирские суда начали бомбардировать. Скоро после и городские батареи открыли огонь. Ядра их не могли доставать до бомбардирских судов, по крайней мере, не могли причинить им чувствительного вреда, и потому я думаю, что они палили по промеривающим гребным судам.

Наставший попутный ветер обратил наше внимание к другому предмету, хотя не столь любопытному, но более для нас полезному: в исходе 5-го часа мы снялись с якоря и пошли к Эльсинору. Я признаюсь, что не без сожаления терял из виду такую сцену, которая хотя не может быть забавна или приятна для чувств всякого человеколюбивого зрителя, но должна быть весьма интересна для людей, посвятивших себя военной службе, а особенно военной морской. Видеть обширную приморскую столицу, атакуемую с моря сильным флотом, а с берега сухопутными силами, которую гарнизон и жители решились до последней крайности защищать, может быть, не удастся во всю свою жизнь; такие примеры не часто встречаются в истории народных браней.

С возвышением солнца и ветер утихал, к полудню был настоящий штиль, а после стал опять дуть понемногу и помог нам в 5-м часу прийти на Эльсинорский рейд, где мы стали на якорь. После сего скоро приехал к нам датской морской службы офицер Туксон справиться о своем сыне, который у нас во флоте служил мичманом, да и сам он много тому лет назад был лейтенантом в нашей службе. С ним я тотчас поехал на берег к коменданту Кронборгского замка.

В воротах главного вала мы должны были дожидаться несколько минут позволения о впущении меня в крепость. В комнате у коменданта я нашел очень много офицеров, которых привлекло туда любопытство, чтобы скорее узнать об участи их столицы. Они нетерпеливо расспрашивали меня с великой подробностью о состоянии, в каком я оставил Копенгаген; что мне говорил генерал Пейман; все ли они здоровы. Не зная причины сильной пальбы, которая была им слышна в последние три дня, они думали, что флот сделал атаку на приморские укрепления, и полагали, что самые сильные батареи взяты или сбиты. Я им сказал, что сегодня поутру я их оставил под флагом его датского величества и что нападения на них совсем сделано не было. Они изъявили чрезвычайную радость и благодарили чрезвычайно, особенно сам комендант. Когда я его превосходительству откланялся, он меня проводил до крыльца, несмотря на глубокую свою старость и слабое здоровье.

В замке, сколько я мог приметить, находился сильный гарнизон, кроме великого числа граждан, бывших при орудиях на крепостных строениях. Эльсинор совсем не представлял того вида, который он обыкновенно имел в мирное время, будучи, так сказать, постоялым двором всей балтийской торговли. Он летом всегда был многолюдным. Деятельность, неразлучный товарищ коммерции, повсюду в нем являлась. Но ныне едва человека можно было встретить на улице. Купеческие конторы и лавки заперты, лучшие из них вещи перевезены в замок и все молодые граждане, способные к несению оружия, расписаны по пушкам в крепости, где они должны были находиться почти безотлучно. Английские купцы, прежде составлявшие главные коммерческие общества сего места, переехали в Эльсинборг{31}.

Город так был пуст, и печаль, или, лучше сказать, отчаяние жителей столь велико, что я не имел никакой надежды купить что-либо из нужных для шлюпа вещей. Однако же помянутый господин Туксон сам добровольно взялся мне помогать.

Свежую провизию мы также получили с помощью Туксона. Все мясные лавки и рынки были заперты; с окружными деревнями сообщение пресечено, – итак, мясо и зелень надлежало искать в частных домах. Но для сего нужно было иметь знакомых между жителями и знать их язык, иначе ни в чем нельзя было успеть. Но Туксон своим старанием вывел меня из таких замешательств; мы имели довольно свежего мяса и зелени как для офицерского стола, так и для команды и платили, я думаю, не дороже обыкновенных цен, по коим оные продавались в мирное время.

Поутру прошли в Копенгаген около 30 английских судов под конвоем двух линейных кораблей. Они держали ближе к шведскому берегу, вне выстрелов Кронборгского замка.

10-го числа после полудня, в 5-м часу, приехал к нам лоцман, которого я нанял для Северного моря; имя его Досет, родом англичанин, но, поселившись давно в Эльсиноре, сделался гражданином сего места.

Снявшись с якоря, мы пошли в путь при умеренном ветре. Скагенский маяк{32} открылся нам в 10 часов вечера. Все сутки 12-го числа мы лавировали между ютландским и норвежским берегами.

14-го числа в полдень мы были по обсервации в широте 57°47?. Скагенский маяк от нас находился на WtS в расстоянии 12 или 15 миль; а каменья, называемые Патер-Ностер, по новой карте Каттегата на NOtO в расстоянии 18 миль.

Утвердя таким образом пункт свой, мы шли на NtW по компасу; до 6 часов мы прошли 16 1/4 мили. Тогда каменья самого ближайшего к нам подветренного берега должны были от нас находиться в 14 милях. Однако ж по глазомеру мы гораздо ближе к берегу были, и приметно было, что мы к нему весьма скоро приближались. Ветер дул, и волнение неслось прямо на каменья, называемые Лангеброд. По совету лоцмана, в 6 часов поворотили мы на другой галс{33}, а через полчаса ветер стал заходить; тогда нас начало валить к каменьям Патер-Ностера, и для того в 7 часов мы опять поворотили на левый галс и легли на NW по компасу. Между тем от берега были не далее 6 миль.

Ветер стих и едва мог наполнять верхние паруса, а зыбью нас приближало к берегу. Небо покрыто было облаками, дождь шел сильный, и страшные черные тучи поднимались от запада. Мы ожидали каждую минуту жестокого шквала, и если бы это случилось, то, по моему мнению, в ту же бы ночь и кончилось плавание «Дианы», а может быть, и мы все окончили бы наше путешествие в здешнем мире. Офицеры и вся команда были наверху по своим местам. Якоря были готовы; но я на них немного надеялся: у самых каменьев на чрезвычайной глубине, в крепкий ветер и при большом волнении они не могли долго держать. В таком опасном положении мы находились до полуночи, а тогда прежний ветер настал и пошел далее к N, для чего мы поворотили на правый галс.

По рассвете увидели берег в окружностях Стромстата{34}.

Поутру увидели мы лодку в некотором от нас расстоянии. Полагая, что на ней рыбаки возвращаются с промысла, сделали мы ей лоцманский сигнал, но они, знавши, я думаю, копенгагенские новости, сочли нас англичанами и тотчас пустились к берегу.

В 10 часов ночи мы поворотили от берега, а в час пополуночи (16-го числа) опять к берегу, который и увидели прямо перед собой. В 7-м часу утра, подойдя к нему, мы увидели, что лоцманские лодки[2] подле оного разъезжали, и сделали им сигнал. Но они к нам не подходили ближе двух или трех пушечных выстрелов.

Намерение мое было войти в порт и дождаться благополучного ветра. Мы находились перед входом в гавань Мардо, где мне случилось быть в 1796 году на фрегате «Нарва». Мы тогда зашли в нее с английским конвоем за противными ветрами, и при входе командорский фрегат «Андромаха» стал на камень, хотя он и имел лоцмана.

Сей случай напомнил мне, что там могут быть и другие камни. Следовательно, опасно, полагаясь на свою память, идти без знающего проводника. Между тем лоцманские лодки допустили нас к себе на пушечный выстрел, а подъехать к судну не хотели. Призывать их ядрами не годилось, и употреблять сего, хотя, впрочем, верного средства, ни под каким видом я не хотел, потому и решился было послать к ним шлюпку.

Я чрезвычайно желал зайти в Мардо; маленький торговый городок Арендаль, при сей гавани лежащий, мог снабдить нас достаточным количеством всякого рода свежих съестных припасов, и очень дешево; воду пресную могли мы получить даром, не имея нужды в Англии платить за нее гинеями, и притом люди имели бы случай отдохнуть. Но наступивший в первом часу ветер от NO вдруг уничтожил мое прежнее намерение; мы поставили все паруса и пошли к S. Благополучный ветер заставил нас радоваться, что мы не вошли в порт, однако ж ненадолго: из NO четверти он стал постепенно отходить к SO; потом к SW, а в 8 часов вечера утвердился на румбе WSW, совершенно нам противный. Тогда мы жалеть стали, что не вошли в гавань. Таким случаям мореплаватели бывают часто подвержены: успех всех их предприятий и планов зависит от самой непостоянной стихии. Направление ветров и сила их в частях света, лежащих вне тропиков, зависят от стечения столь многих обстоятельств, что весьма мало таких случаев, когда бы можно было без ошибки предузнать погоду. Наш лоцман, человек лет под шестьдесят, в ребячестве вступил в купеческую морскую службу и служил на море лет сорок; он любил предсказывать погоду по солнцу, по облакам и пр. и, к большому его огорчению, всегда ошибался. Казалось, сама природа хотела шутить на его счет: что он ни предсказывал, тому совершенно противное случалось.

Западный ветер продолжал дуть почти до полудня 20-го числа и временно был крепкий, а иногда утихал. Мы во все сие время лавировали в Скагерраке, но не с большим успехом: в трое суток подались мы к западу только на 45 миль.

С нами были сопутники, судов до 20 английских под конвоем брига{35}. Линейный их корабль, увидевши наш флаг, к нам не подходил и не спрашивал, хотя был близко от нас, а в то же время осматривал нейтральное судно. Сей случай подтверждает мое мнение, что английские корабли, посланные против датчан, имели предписание не подавать ни малейшей причины к ссоре с нашим двором, хотя, впрочем, по последнему между Россией и Англией трактату они имели право осматривать наши военные суда.

Сегодня мы имели первую ясную и тихую погоду со дня отбытия нашего из Эльсинора; пользуясь оной, вся команда вымыла черное свое белье и проветрила платье и постели. Я о сем случае здесь упоминаю для того, что заставлять служителей проветривать их постели и переменять на себе белье как можно чаще почитается весьма нужным средством, способствующим сохранению их здоровья; и потому во все путешествие я не пропускал для сего ни одной хорошей погоды, и для мытья рубашек давал им пресную воду и мыло.[3]

В ночь 26-го числа мы прошли сквозь английский конвой, шедший в Каттегат. В 5-м часу после полудня нашел прежестокий шквал с сильным дождем; мы едва успели убрать паруса; и лишь он миновал, как тотчас другой нашел, несравненно жесточе первого; тогда же начался и самый крепкий ветер.

Буря продолжалась до 6 часов утра 27-го числа, а потом начала утихать. К полудню очень стихло, и мы тогда увидели вдали высокие горы норвежского берега. Шторм сей с начала и до конца дул жестокими шквалами, которые находили один после другого минут через пять и десять, сильными порывами, с дождем, или изморосью. Облака отменно быстро неслись по воздуху; лишь туча показывалась на горизонте, как через несколько минут уже была над головой, шквал ревел и продолжался, доколе она совсем не проходила. Притом шквалы сии дули не так, как постоянный шторм, не занимали большого пространства моря. Многие из них проходили мимо нас очень близко, так что мы видели дождь, как он из туч опускался, и слышали шум ветра, но сами их не чувствовали. Во все сие время воздух был особенно холоден.

В полдень 30-го числа по обсервации мы были в широте 57°23 1/2 '. В 3-м часу увидели мы под ветром, в 5 или 6 милях, судно без мачт. Лоцман уверял, что оно должно быть рыбацкое и стоит на якоре на Ютландском рифе{36}. Я имел случай и прежде много раз видеть рыбаков, стоящих на якоре, на банках Северного моря в крепкие ветры; тогда они обыкновенно, имея съемные мачты, убирали их. Но в такой сильный ветер и жестокое волнение я не думал, чтобы они решились положить якорь на глубине Ютландского рифа; однако ж, приняв мнение лоцмана, продолжал путь.

Между тем, смотря беспрестанно на помянутое судно, мы скоро приметили, что оно не стоит против ветра, а несется боком, часто переменяя положение; тогда уже не осталось никакого сомнения, чтобы оно не было в бедствии. Для вспомоществования ему мы должны были спуститься под ветер много и держаться подле него, доколе ветер и волнение не позволят послать к нему гребные суда, а между тем надобно бы было беспрестанно дрейфовать вместе с ним на подветренный берег. Несмотря на сие, я решился сделать всякую возможную помощь претерпевающим бедствие, хотя тем подвергнул бы себя большой опасности, если бы крепкий ветер продолжался дня два.

Подойдя к нему на такое расстояние, на какое бывшее тогда жестокое волнение позволяло, мы увидели, что наверху ни одного человека не было. Судно сие величиною было от 80 до 100 тонн; мы выпалили из пушки, но наверх никто не показывался; если бы на нем были люди, то весьма невероятно, чтобы, находясь в таком бедственном состоянии, сии несчастные не стояли по очереди на карауле для поднятия сигнала в случае появления какого-либо судна. Итак, уверившись, что люди с него сняты прежде, и не имея никакого способа спасти судно, мы оставили его на произвол ветра и волн.

К ночи ветер еще усилился и дул шквалами, как и в последнюю бурю. Шторм продолжался почти до 12 часов следующего дня. Ночью большим валом выбило у нас стекло в боковой галерее, отчего много воды попало в мою каюту. Мы принуждены были парусиной обить окно галереи.

К рассвету волнение усилилось до невероятной степени. Поутру мы видели под ветром идущих к NO до 30 купеческих судов.

С полуночи 31-го числа ветер стал очень скоро утихать; а в 4 часа утра совсем затих, но тишина стояла только до 9-го часа, а потом ветер сделался нам благополучный. Мы тогда пошли настоящим нашим курсом под всеми парусами. Шли мы, не видя берегов, до 3 сентября. Мы видели всякий день рыбацкие суда на банках, а 1 сентября опрашивали гамбургское судно, шедшее в Опорто{37}; более никаких судов не видали.

Берег мы увидели в 8-м часу утра 3 сентября; по мнению лоцмана, это был остров Шонен, один из островов Зеландской провинции Соединенных Штатов{38}, что весьма было согласно с положением нашим по широте; но мы не ожидали быть так близко к голландскому берегу.

В полдень мы утвердили свое место на карте. Оно пришлось на самой середине между голландским и английским берегом, на 36 миль восточнее счислимого пункта.

От определенного таким образом полуденного пункта мы шли до 8-го часу вечера; ветер был умеренный, и лунная, светлая ночь. Вдруг приметили, что вошли в сильное, толкучее, похожее на бурун, волнение, какое обыкновенно бывает в мелководных местах. Бросили лот: глубина 5 сажен; а за четверть часа прежде была 15. В таком случае не надобно терять времени. Я тотчас велел руль положить на борт и стал поворачивать. Приведя на левый галс, лоцман советовал продолжать идти оным под малыми парусами; его мнение было, что мы пункт наш в полдень отнесли слишком далеко к О; что виденное нами поутру не была земля, а туманная банка или призрак, в мрачности берегом показавшийся; и что мы действительно находимся подле опасной мели Галопера, у английского берега лежащей, на которую прямо и шли.

Такое чудное заключение, в минуту принятое, меня весьма удивило: берег и с башнями или церквами на нем мы видели собственными своими глазами, в том никакого не было сомнения. Голландские рыбацкие лодки, прошедшие мимо нас прямо к нему, ясно показывали, что мы были весьма далеко от Галопера, куда они никогда не ходят; притом глубина у самого Галопера 18 и 20 сажен по восточную сторону сей мели.

Когда лоцману напомнил я о сих обстоятельствах, он согласился на мое мнение, что мы теперь находимся между Фламандскими банками, следовательно, курс сей ведет нас прямо в берег к мелям, и советовал, ни минуты не теряя, поворотить на другой галс и держать выше.

Поворотя, мы пошли на WNW по компасу и, бросая лот беспрестанно, имели глубину 5-18 сажен; на сей последней глубине поставили все паруса, будучи уверены, что опасность миновала.

В полночь 4-го числа увидели мы огонь Норд-Форландского маяка{39} и стали держать по курсу к Доверскому проливу{40}.

5 сентября в 4 часа после полудня увидели мы остров Уайт{41}. К вечеру подошли к нему. Ночь была лунная, светлая. Но лоцман наш, давно не бывавши в Портсмуте{42}, не хотел вести шлюп ночью на рейд, и потому мы всю ночь при входе лавировали, а с рассветом пошли к рейду. Приметив, что лоцман весьма дурно знал плавание в Английском канале{43}, а еще того хуже входы в гавани оного, и о течениях при здешних берегах не имел никакого сведения, я решился, по случаю усилившегося тогда ветра, потребовать местного лоцмана, который на сигнал от нас тотчас приехал и повел шлюп на рейд.

Перед полуднем мы стали на якорь благополучно, против Портсмута на рейде, называемом англичанами Спитгед, в расстоянии от города 1 1/2 мили; тут между многими английскими военными и купеческими судами находился и наш фрегат «Спешный»{44}.

Я отправился из Портсмута на другой день (7 сентября), препоручив шлюп в командование лейтенанта Рикорда, а поутру 8 сентября приехал в Лондон.

Консул наш и морской комиссионер Грейг был отчаянно болен. И как снабжение шлюпа водкой, ромом, вином и платьем для служителей зависело от него, то я мог предвидеть, какие препятствия должны будут повстречаться в скором нашем отправлении из Англии.

Однако ж Грейг при свидании со мной уверил меня, что от его болезни никакой остановки в моих делах произойти не может, потому что попечение о скорейшем доставлении на шлюп всех нужных вещей он возложил на своего брата, и просил меня сноситься с ним по делам, пока он сам так трудно болен.

Будучи таким образом обнадежен консулом, я его оставил и приступил к делам, до меня собственно касавшимся. Я кончил скоро мои дела, отыскал и купил все нужные для нас книги, карты и инструменты и отправил их в Портсмут, равно как и инструменты, сделанные по предписанию морского министра – хронометры, – отослал я к Белли, главному математическому учителю в королевской морской академии в Портсмуте. Барод, мастер двух из наших хронометров, просил его принять на себя труд поместить их в академической обсерватории и наблюдать за ходом до самого нашего отбытия.

Между тем по случаю разных слухов, напечатанных во всех лучших лондонских ведомостях, о приближающемся разрыве между нашим и здешним двором и о причинах оного, которые мне показались весьма основательными, я представил нашему министру, что назначение вверенного моему начальству шлюпа заключает в себе единственно предметы, относящиеся к познаниям, касающимся мореплавания и открытия мест у берегов восточных пределов Российской империи, почему и просил его исходатайствовать мне вид или род паспорта от английского правительства, по которому бы я мог свободно входить в порты, принадлежащие англичанам, и быть обезопасен со стороны их морских сил в случае войны между двумя державами. Словом сказать, я желал иметь такой паспорт, который обыкновенно дают воюющие державы неприятельским судам, отправляемым, подобно нам, для открытий. Его превосходительство признал справедливость моей просьбы и обещал просить здешнее правительство о доставлении мне таковой бумаги, которую я через несколько дней и получил.

14 сентября последовала кончина нашего консула.

Скоро после сего несчастного случая Грейг письменно меня уведомил, что по смерти брата его он вступил в исправление его должности по части снабжения наших военных судов, которым случится прийти в Англию.

Вследствие сего письма я опять стал просить Грейга отправить нас как можно скорее, и в ответ на мое к нему отношение он всегда жаловался на медленное течение дел и на великую точность, с каковой оные производятся в торговом департаменте, уверяя притом беспрестанно, что решения должно ожидать со дня на день. Напоследок, не видя конца сему решению и не имея более никакого до меня принадлежащего дела в Лондоне, я отправился в Портсмут 27 сентября и решился впредь никакого словесного по делам сношения с Грейгом не иметь.

На другой день я приехал на шлюп и нашел, что старанием лейтенанта Рикорда он находился в совершенной готовности идти в путь, и если бы мы имели водку, ром, вино и свинец, то через два дня могли бы сняться с якоря, а может быть, и скорее.

13 октября я получил от Грейга письмо, что свинец отправлен из Лондона 28 сентября, а о напитках он ожидает решения торгового департамента. 19 октября агенты или поверенные Грейга в Портсмуте письменно меня уведомили, что последовало повеление снабдить шлюп требуемым количеством вышеупомянутых провизий беспошлинно, из коих водку и вино отпустят в Портсмуте, а ром Грейг уже отправил из Лондона.

Но через несколько часов привезли ко мне от тех же агентов другое письмо, которым они меня уведомляют, что в повелении ошибкой написано отпустить восемь галлонов водки вместо осьмисот. Следовательно, о сем надобно писать в торговый департамент и ожидать из Лондона перемены или поправки в повелении, а без того невозможно получить водку.

Приказ по команде шлюпа «Диана» от 28 сентября 1807 года о принятии командования шлюпом В. М. Головниным от старшего лейтенанта П. И. Рикорда и о приобретении книг на иностранных языках для офицеров и гардемаринов

Российский государственный архив ВМФ


Делать нечего, надобно было ожидать. Однако ж в предосторожность я за долг почел обо всех случившихся остановках уведомить министра и на донесение мое получил решение, что он препоручил шведскому вице-консулу, в Портсмуте находящемуся, снабдить меня как можно скорее или требуемым количеством напитков или деньгами на покупку оных на Азорских островах, на Мадере, на Канарских островах или в Бразилии; впрочем, предоставил мне взять ли их от него, или от Грейга, смотря по тому, кто скорее доставит.

Пока сия переписка продолжалась, дело в торговом департаменте было кончено и решение прислано. Грейг с ромом приехал в Портсмут. Казалось, всем препятствиям положен конец; свинец прибыл в Портсмут, и 24 октября мы его погрузили в шлюп, а на другой день надобно было принимать водку, ром и вино. Но вдруг того утра я получил от Грейга совсем неожиданно письменное уведомление, что таможня не позволяет везти ром на шлюп, пока «Диана» не будет внесена в таможенные книги и не заплатит всех портовых пошлин, как купеческое судно. Императорскому военному судну сравниться с торговыми судами и платить таможенные и портовые повинности было дело новое и неслыханное. Я прямо уведомил Грейга, чтобы вперед ни таможня, ни другой кто не смел бы и предлагать таких требований; большое количество вышеупомянутых напитков покупаем мы не для торгу, а для употребления в вояже, который, может быть, продолжится два или три года.

Водку и вино мы приняли и погрузили в шлюп 27 октября, а между тем вышло позволение и ром отпустить беспошлинно. Но с ним препятствия со стороны таможни еще не кончились: количество привезенного рома заключалось в 8 больших бочках, каждая содержала 35 ведер. Спускать их в трюм и устанавливать было весьма трудно, как по тяжести их, так и по тесноте трюма. Почти 8 часов беспрестанно сия работа нас занимала, и лишь последнюю бочку стали спускать, как вдруг агент Грейга приехал к нам с двумя таможенными и сказал, что они в таможне позабыли ром перемерить, а сие необходимо нужно по их законам, и потому требовали, чтобы я им поднял все бочки.

Надобно знать, что ром был отправлен на судно через таможню с одним из досмотрщиков, который и находился во все время на шлюпе, пока мы его грузили.

Такой их поступок после всех прежних притеснений достаточен был тронуть и разгорячить самого хладнокровного человека. Я им сказал, сколько трудов и времени нам стоило погрузить бочки в трюм, и затем предложил, если они хотят, то могут вымерить последнюю бочку и по ней определить количество рому, так как бочки все равны; впрочем, если необходимо нужно их поднимать наверх, то после сего я совсем рому брать не хочу. Они могут его отвезти на берег опять, а издержки заплатит тот, кто позабыл мерить его тогда, когда надобно было. Поговоря немного между собой, они согласились на мое предложение и скоро оставили нас в покое.

Многие из читателей, может быть, заключат из моего повествования, что Грейг и сам с намерением почему-нибудь был причиною таких странных и необыкновенных препятствий и медленности, которые продержали нас в Англии почти два месяца. Отдавая справедливость бескорыстному характеру Грейга, я скажу, что не только чтобы делать какие-нибудь остановки в моих делах, – он старался, сколько мог, вспомоществовать нам во всем, о чем его просили, и нередко сам предлагал свои услуги; например, он купил для шлюпа многие нужные вещи с немалой выгодой для казны.

Если Грейг и был причиной вышеупомянутой медленности, то, конечно, без намерения и не для интереса, а по недостатку в той ловкости и хитрости, которые нужны при обхождении с такими корыстолюбивыми и пронырливыми людьми, которые наполняют английские таможни. Все знают, что подлее, бесчестнее, наглее, корыстолюбивее и бесчеловечнее английских таможенных служителей нет класса людей в целом свете. Потому легко могло статься, что Грейг, желая сохранить государственный интерес, не хотел сделать им обыкновенных подарков, или, лучше сказать, дать взятки, к коим они привыкли и ожидают от всякого, в них нужду имеющего человека, как бы своего должного.

31 октября я кончил последние мои дела с Грейгом.

Тогда мы были совсем готовы идти в путь с наступлением первого благополучного ветра.

Глава третья На пути из Англии до Бразилии

Известно, что все императорские военные суда, отправляемые из российских портов в заграничные моря, следуют в содержании команды и продовольствии служителей провиантом одному общему правилу, предписанному в наших морских узаконениях, выключая из сего то, что, по неимению в иностранных портах хлебного вина, ржаных и солодяных сухарей, производят им французскую водку, или ром, белые сухари и виноградное вино с водою вместо квасу. Но провиант, заготовленный для нас, был совсем другого рода и качества от того, которым вообще снабжается наш флот.

Переход из России до Англии нельзя почесть дальним плаванием, которое, по моему мнению, началось только со дня нашего отправления из Портсмута: ибо, оставляя Англию, мы оставили Европу.

В землях, к которым нам надлежало приставать в плавании до Камчатки и на возвратном пути оттуда в Европу, нет никаких уполномоченных или доверенных особ со стороны нашего правительства; нет ни русских консулов, ни купцов, и для того все пособия мы должны были просить или от чужестранцев, или искать в собственных своих средствах и запасах.

Потому прежде повествования о дальнем вояже, которое начинается с сей главы, здесь, я думаю, у места будет упомянуть о средствах, принятых мною к сохранению порядка и опрятности в команде и чистоты в шлюпе, а также о положении, по коему провиант был производим служителям в течение сей экспедиции.

Что принадлежит до порядка в команде, опрятности служителей и чистоты в шлюпе, то средства и правила, принятые мною на сей конец, я сообщил письменным приказом следующего содержания.

1. Офицер и гардемарин{45}, стоящие вахту с 5-го до 9-го часа, в те сутки наблюдают за чистотою; они стараться должны, чтобы принадлежащие к сему предписания совершенно были выполнены.

2. Всякий день, кроме чрезвычайно ненастных, койки выносить наверх в 7 часов поутру и раздавать за четверть часа до захождения солнца.

3. В очень ненастные дни коек наверх не выносить, однако ж с планок снимать и складывать посредине судна на сундуки и в грот-люк{46}.

4. Наблюдающему за чистотой офицеру в свой день чаще ходить по деку{47} и посылать гардемарина смотреть, чтобы служители днем не спали, чтобы мокроты в банках{48} не было, чтобы в банках отнюдь никакого мокрого платья не лежало, и на низу сушить ничего не позволять.

5. Все служительские вещи должны храниться в чемоданах, для коих отведено особое место, в банках же никаких вещей, кроме необходимого платья, не иметь.

6. Баки, ложки и все другие нужные для стола вещи хранить поартельно в нарочно для них сделанных местах, а в банках их не держать и полок никаких отнюдь не делать.

7. Время на завтрак, обед и ужин определяется по получасу; к завтраку свистать в 8 часов, к обеду в 12 часов, а к ужину за полтора часа до захождения солнца. Сие разумеется, если работы нет, в прочем – смотря по обстоятельствам.

8. После обеда и ужина все бывшие в употреблении баки, ложки и пр. перемыть, вытереть и положить на свои места; палубу подмести и мокроту вытереть.

9. Мокрыми швабрами никогда нижней палубы не тереть. Дней для мытья оной не назначается; а когда я велю мыть нижнюю палубу (что всегда будет в хорошую погоду), то пушки выдвинуть, все мелкие вещи передвинуть или вынести наверх; и коль скоро палуба вымыта, то пока совсем не высохнет, служителям вниз сходить не позволять.

10. Вахтенным офицерам наблюдать, чтобы во всякую хорошую погоду виндзейли{49} были спущены в люки, в трюм, – от времени, как служители вынесут койки наверх, до раздачи оных.

11. По смене с вахты или после какой работы мокрого платья на низу держать не позволять; а у лестницы все скинув, сложить в шлюпку на ростры{50} или в другое удобное место, а потом в хорошую погоду развесить для просушки.

12. Для мытья белья один день в неделю назначается, смотря по погоде. Половина команды должна мыть в один раз; для сего варить в котле пресную воду. Соленой же водой рубашек, простыней и шейных платков не мыть, а прочее платье мыть в соленой воде вместе с койками.

13. Для починки платья дается один день в неделю, смотря по погоде; а если погода хороша, то суббота назначается, буде работа не помешает.

14. Вахтенные офицеры должны также строго наблюдать, чтобы в ночное время или в мокрую и сырую погоду служители отнюдь не выходили бы за чем-нибудь наверх без верхнего платья, в одних рубашках, кроме опасных и чрезвычайных случаев, где они вмиг понадобятся.

15. Вахтенным офицерам особым образом предписывается наблюдать, чтобы служители ни под каким видом не спали и не лежали на деке, а особенно на мокром или во влажную погоду.

16. В неделю один раз, если погода позволит, просушивать служительские постели, подушки и другие к ним принадлежащие вещи, которые для сего раскладывать по рострам, развешивать по сеткам и вантам{51}.

17. Служители должны белье переменять на себе два раза в неделю, в которые дни вахтенные командиры должны свои вахты осматривать, к чему назначаются воскресенье и среда.

Провиант служителям производил я вообще по следующему положению, согласно с мнением капитана Крузенштерна.

В портах: мясо свежее по фунту на человека ежедневно, варя оное в супе с зеленью разного рода, какую можно было получить; прочую провизию по уставу, кроме гороха, крупы на кашу и масла, которые, заменяясь мясом и зеленью, оставались натурально в казне. В жарких климатах выдавал я служителям иногда вместо сухарей мягкий хлеб.

В море: в умеренных климатах производилась обыкновенная порция по уставу, когда не было признаков цинготной болезни; в сем случае я особенно следовал капитану Крузенштерну. В поданном от него мнении в Коллегию он говорит, что «всегда старался производить служителям провиант как можно сходнее с регламентным положением». В жарком климате, смотря по погоде, я давал мясо соленое четыре дня в неделю; а горох и кашу три дня, и мясо не всегда согласно уставу, а иногда по полуфунту и часто по четверти фунта, варя оное во щах с крупой и кислой капустой или в супе с крупой и бульоном попеременно, соображаясь с погодой и следуя советам лекаря.

Водку и ром в холодные дни, пасмурные и туманные погоды давал я по целой чарке, не разводя с водой, и нередко по две чарки в сутки, когда обстоятельства заставляли команду в мокрое, ненастное время долго работать наверху, а в умеренные погоды и теплые дни производились оные на 2/3 чарки водки или рому 1/4 чарки воды; в жары же на 1/2 чарки водки или рому 1/2 чарки воды; если же погода к вечеру делалась чувствительно холоднее, то давал и остальную 1/3 или 1/2 чарки, мешая также с водой, чтобы сделать целую чарку в день. А в самые большие жары водка и ром совсем производимы не были.

Для питья, вместо квасу, в портах, где можно было получить пиво, я выдавал по полкружки на человека в день и брал оного с собою в море столько, сколько можно было удобно поместить. А там, где не было пива, и в море производил я в холодные дни водку, а в теплые – виноградное вино, мешая с водой: водки 3/4 чарки на 4 чарки воды, а вина по 1 чарке на 5 чарок воды, а там они прибавляли сами воды, если хотели.

Иногда в море приготовлял я пиво из спрюсовой эссенции{52}и раздавал по полкружки на человека в день. Капитан Крузенштерн рекомендует обыкновенное пиво и сей напиток, как уничтожающие цинготную болезнь. Свойство сие также приписывают оным многие другие знаменитые мореплаватели.

В портах, изобилующих фруктами, я давал служителям ежедневно достаточное количество зрелых плодов, которых, так же как и разного рода зелень, брал большим количеством в море.

Соль производима была по уставу, а уксус – смотря по тому, какую пишу служители имели: в портах со свежим мясом оный совсем производим не был, а в море обыкновенно по уставу; когда же горчицу выдавали или когда рыбу случалось поймать, то порцию уксуса несколько я увеличивал.

В продолжительные холодные и мокрые погоды, особенно у мыса Горн, по вечерам, а иногда и два раза в сутки, поутру и ввечеру, давал я команде чай или пунш.

* * *

1 ноября поутру ветер, утвердясь на румбе NWO, дул свежо и ровно. Погода была ясная и отменно холодная, так что лужи и канавки замерзли. Изредка показывались облака, которые быстро неслись по ветру, – все сии знаки предвещали продолжение благополучного нам ветра. Лоцманы, утверждаясь на своих признаках, уверяли, что NO ветер продует долго.

Портсмутский рейд наполнен был судами, давно ожидавшими попутного ветра для выхода из Канала, и все они начали готовиться к отправлению; мы также, со своей стороны, не потеряли времени и не упустили воспользоваться сим благоприятным случаем. В полдень приехал к нам лоцман, а в час пополудни, окончив все мои дела на берегу, я возвратился на шлюп и привез с собою из академии наши хронометры.

В 4 часа после полудня мы снялись с якоря и пошли в путь. В 6 часов вечера миновали все опасности и были на чистом месте в Канале. Тогда я отпустил лоцмана.

Сначала я имел намерение взять лоцмана до самого мыса Лизарда{53}, так, как все наши военные суда прежде делали. Зимнее бурное время, краткость дней, туманные погоды и господствующие в Канале западные ветры в сие время года требовали сей нужной осторожности: идучи Английским каналом, надобно всегда быть готовым и держать себя в состоянии войти удобно в безопасный порт в случае крепких противных ветров; но чрезвычайная цена (30 фунтов стерлингов), которую лоцман требовал, заставила меня несколько подумать, взять ли его или нет. Наконец я расчел, что состояние атмосферы и другие признаки, с коими начался попутный ветер, предвещали продолжение оного и что, в случае перемены ветра, я могу зайти в три главных английских порта Канала (Портсмут, Плимут и Фальмут{54}). Входы в них мне довольно хорошо известны, так что если бы и лоцманы не выехали, то войти в оные можно бы было безопасно. Потому я решился сам вести судно Каналом, не платя лоцману 300 рублей по тогдашнему курсу.

Сверх того, я имел другой особый предмет в виду; по положению морей, коими нам плыть надлежало, мы должны были по необходимости нередко плавать у опасных берегов и входить иногда в нехорошо описанные или и совсем неизвестные гавани без лоцманов. Следовательно, нужно было заблаговременно показать команде и приучить ее видеть, что не всегда мы можем прибегать к помощи лоцманов, а должны часто сами на себя полагаться.

Второе число ветер продолжал дуть нам попутный. Погода была облачная, иногда шел дождь. На следующий день (3-го числа) на рассвете, в 7 часов утра, открылся мыс Лизард.

Лизард, южный мыс Англии, был последней европейской землей, нами виденной. Нельзя было не приметить изображения печали или некоторого рода уныния и задумчивости на лицах тех, которые пристально смотрели на отделяющийся от нас и скрывающийся в горизонте берег.

Из четырех случаев моего отправления из Европы в дальние моря я никогда не оставлял ее берегов с такими чувствами горести и душевного прискорбия, как в сей раз. Даже когда я отправлялся в Западную Индию{55}, в известный пагубный, смертоносный климат, и тогда никакие мысли, никакая опасность и никакой страх меня нимало не беспокоили. Может быть, внутренние, нам непостижимые, тайные предчувствия были причиной таковой унылости духа; а может статься, продолжительное время, в течение коего мы должны были находиться вне Европы и в отсутствие родственников и друзей и необходимо должны неоднократно встречать опасности и быть близко от гибели, рождали отдаленным, неприметным образом такие мысли при взгляде на оставляемый берег.

Мыс Лизард, крайний юго-восточный пункт Англии


Ветер от О, постепенно усиливаясь, произвел чрезвычайное волнение и к ночи дул жестоким образом, при пасмурной, облачной погоде с дождем. В ночь ветер отошел к NO и дул шквалами с такой же силой, как и прежде, отчего волнение сделалось гораздо опаснее, и около полуночи шлюп, продержавшись слишком много на ветру, попался между волнами. Тогда качало его с боку на бок несколько минут ужасным образом; все снасти и ядра из кранцев{56} покатились по деку В сие время валом оторвало с левой стороны висевшую на боканцах{57} пятивесельную шлюпку, самую лучшую из всех наших гребных судов.

Через полчаса после того шестивесельную шлюпку, висевшую за кормой, также оторвало было.

Мы скоро ее опять приподняли и укрепили, однако ж волнением много повредили оную. Кроме того, что через сии два случая мы потеряли совсем одно из наших гребных судов и повредили другое, они лишили команду большого количества свежей капусты и другой зелени, заготовленной мной для них в Англии, которые, за неимением места в шлюпе, были сложены в шлюпках.

Ветер стал смягчаться с полудня 4-го числа. 5-го числа во все сутки ветер продолжал дуть умеренный; погода была облачна. Сего числа после полудня мы встретили американское купеческое судно, у которого корма была обтянута парусиной; надобно полагать, что валом ее повредило в прошедший шторм.

В ночь на 6-е число ветер дул умеренно и тихо до полуночи 10 ноября. Почти во все сие время погода была немного облачная. Иногда было пасмурно и шел дождь, однако ж не часто. Во весь почти день у нас было в виду одно купеческое судно, однако ж мы не знаем, какое оно.

С полуночи 10-го числа погода стояла иногда облачная, изредка с дождем, а большей частью было столько ясно и чисто, что нам всегда удавалось делать нужные астрономические наблюдения.

Около полудня 12-го числа ветер стих, и наступил штиль. Сего числа мы поймали две черепахи; одна из них была очень велика, но у нас никто не умел их приготовить. Я предложил мясо и жир, все вместе, сварить просто в супе, отчего вышла такая странная, наполненная жиром похлебка, что многие из наших молодых господ скоро почувствовали следствие сего блюда, беспокоившее их целые сутки. Впрочем, это надлежало приписать нашему неискусству в поваренной науке, а не действию черепашьего мяса, которое составляет одну из самых приятных и здоровых свежих морских провизий.

До сего дня производилось служителям всякий день по фунту свежего мяса на человека, кроме последних двух дней, в кои было произведено по полуфунту, пополам с солониной; свежего мяса, взятого из Англии, нам стало на 12 дней.

15-го числа на рассвете, в 6 часов, открылся нам остров Порто-Санто{58}.

Увидев Порто-Санто, я стал держать прямо на восточную оконечность острова Мадера. Ветер от N продолжал дуть умеренно и с одинаковой силою во все сии сутки. Пользуясь оным, мы шли под всеми парусами. Волнения почти совсем не было. Но, к крайнему нашему неудовольствию, мы видели, что «Диана» более 8 узлов не могла идти. Следовательно, можно сказать, что 8 узлов было для нашего шлюпа самый большой ход, какой только образ его строения позволял ему иметь. Между Порто-Санто и Мадерой мы видели большого кита.

Перед захождением солнца мы прошли восточную оконечность острова Мадера, идучи между оной и островами Дезертос{59}. Ветер постоянный от NNW дул умеренно и ровно.

Не желая потерять столь благоприятного случая выбраться из широт переменных ветров и поскорее войти в пассатные ветры{60}, я взял намерение не заходить на Мадеру; и если погода будет продолжаться нам попутная и благоприятная, то и Канарские острова миновать, а запастись вином в Бразилии, где оно, будучи привозное, хотя немного и дороже, но зато ветер и время не будут потеряны. Что принадлежит до свежей пищи для служителей, то они в ней большой нужды еще не имели.

Из наших господ некоторые жалели, что были лишены случая побывать на Мадере. Мне и самому было неприятно, что обстоятельства не допустили иметь это удовольствие, но что делать! Успех нашей экспедиции того требовал.

Остров Пальма, самый западный из Канарских островов, кроме Ферро, мы проходили поутру 17-го числа, в расстоянии от него на 38 или 40 миль. Мы его видели, только вершина оного была скрыта в облаках. Сего же числа до полудня случилось солнечное затмение.

Беспрестанно переменные тихие ветры, маловетрия и частые штили мучили нас до 28 ноября. Тропик Рака мы прошли поутру 28-го числа, но настоящий пассатный ветер от N (хотя и весьма тихий) встретили мы в 6 часов вечера 28-го числа, будучи тогда в широте 20°.[4]

С 20-го по 28-е число ничего особенно примечательного не случилось. Погода была сухая; небо хотя почти всегда было покрыто облаками, но не дождливыми и не густыми. Солнце часто сквозь них было видно, и нередко сияние его не слишком было для нас приятно в жарком климате. На пространстве сего скучного перехода мы часто видели летучую рыбу (flying-fish англичанами и poisson volant французами называемую) и разные роды других рыб, но поймать удами ни одной не могли.

1 декабря в 4 часа пополудни увидели мы вершину острова Св. Антония, одного из островов Зеленого Мыса{61}. Он показался нам по компасу на NOtO 1/2 O в глазомерном расстоянии, судя по высоте его и чистой погоде, не менее 60 миль. Известно, сколь трудно глазомером определить расстояние от высоких, гористых земель, как бы кто искусен ни был в такого рода замечаниях. Даже точно знавши перпендикулярную высоту вершины видимого высокого берега, едва ли можно, не видя прибоя воды, отгадать расстояние до него, не сделав ошибки на треть или одну четверть оного. Притом надобно помнить и то, какое действие рефракция, зависящая от состояния атмосферы, производит в явлении отдаленных предметов; следовательно, пункт, таким пеленгом определенный, не может служить нимало основанием для поверки хронометров.

Мореплавателям известно, что пассатные ветры не до самого экватора простираются, и не всякий год и не во всякое время года они перестают дуть в одной и той же широте; иногда уничтожаются они ближе к экватору, иногда далее от него. Ванкувер{62} в мае 1791 года потерял пассатный ветер в широте 6°20?; Лаперуза{63} в августе 1785 года оставил он в широте 14°, а Дантркасто{64} – в ноябре 1791 года в широте 9°.

В широтах, где перестают дуть пассатные ветры, наступают обыкновенно штили и маловетрия, сопровождаемые проливными дождями и частым громом. В сей тихой полосе воды подвержены сильным течениям, по большей части имеющим направление к W и к NW. Оные производят великое влияние на курсы кораблей по причине малого их хода, и для того, чтобы пройти экватор в известном градусе долготы, надобно заблаговременно, не выходя из свежих пассатных ветров, расположить так курсом, чтобы, приближаясь к экватору, течения не могли в полосе, где почти вечно тихие ветры царствуют, склонить слишком много к западу. Суда, идущие из Европы к мысу Доброй Надежды или в Южную Америку, по большей части проходят экватор между 18 и 26 градусами долготы.

Рассматривая в журналах знаменитых мореплавателей мнение их, под каким градусом долготы выгоднее проходить экватор, я увидел, что некоторые из них совершенно различно думают между собой о сем предмете.

Приняв за правило с самого начала плавания моего более руководствоваться замечаниями и мнением капитана Ванкувера,[5] я решился принять его совет и для того от островов Зеленого мыса стал держать так, чтобы в состоянии быть перейти через экватор в долготе 26 или 27°.

Свежий пассатный ветер прямо от NO, а изредка от ONO, дул до рассвета 5-го числа, а затем отошел к О и сделался тише. Около полудня перешел он в SO четверть и стал дуть еще тише, переменяясь беспрестанно с одного румба на другой. Сие нам показало, что пассаты нас оставили (в широте 7°) и наступают экваторные штили. В полдень сего числа по обсервации мы находились в широте 7°7?41?; в долготе по хронометрам 23°52?49?.

С 5 по 18 декабря мы находились в самом несносном положении: частые штили и беспрестанно переменяющиеся тихие ветры заставляли нас всякий час переменять курс и ворочать парусами. Небо почти во все сие время было покрыто черными, грозными тучами; всякую ночь кругом нас мы видели жестокую молнию и слышали гром, который очень часто гремел прямо над нами, и молния блистала страшным образом.

Дождь лил ежечасно в великом количестве, так что развешанный на шканцах{65} тент в минуту наполнял бочку, а что несноснее и мучительнее было как для офицеров, так и для команды, то это шквалы, которые беспрестанно находили с разных сторон горизонта и всегда приносили с собою проливной дождь. Но никогда крепкого порыва ветра мы не имели, хотя известно, что дождевые тучи приносят с собой жестокие вихри. Однако ж и в сем случае эти тучи вдали всегда имели грозный вид и все признаки жестокого шквала, а потому мы всякий час принуждены были держать всю команду у парусов, в готовности убирать оные. Тихие же ветры принуждали нас нести все паруса, какие только мы имели, даже и в ночное время; иначе целого месяца было бы мало на переход сей несносной полосы жаркого пояса; а имея много парусов, – безопасность мачт, да и целость самого судна, можно сказать, требовали величайшей осторожности с нашей стороны. Сверх того, невзирая на продолжительные ливни, теплота была чрезвычайная, и хотя солнце редко и ненадолго показывалось из-за облаков, но лишь оно начинало сиять, в ту же минуту и жар становился несносным.

Кроме того, что мы терпели от состояния атмосферы, море не менее причиняло нам вреда: во все помянутые 13 дней волнение, или, лучше сказать, зыбь была большая, неправильная, какая бывает обыкновенно после ветров, крепко дующих скоро один после другого с разных сторон. Толчея сия валяла нас то с носу на корму, то с боку на бок, всегда, когда ветер совсем утихал и шлюп не имел ходу.

Петрели


Казалось, что птицы и рыбы убегают от сего неприятного климата: первых мы видели очень мало, из рода петрелей{66}, а последних и того меньше. Однако ж нам удалось поймать удою одну из рода известных обжорливых рыб, называемых англичанами shark, а французами requin{67}. Пойманная нами рыба весила без головы и без хвоста 2 пуда 9 фунтов и послужила очень хорошим блюдом для нас и для команды, будучи хорошо уварена и приправлена горчицей, уксусом и перцем.

Кроме сей добычи, мы воспользовались сильными дождями и набрали несколько бочек дождевой воды: она служила нам для варения пищи и для мытья белья. Надобно сказать, что как бы хорошо ни была сварена сия вода, она всегда удерживала в себе какой-то противный вкус и запах; чай из нее совсем терял свою приятность.

Настоящий SO пассат встретил нас около полудня 18-го числа по обсервации в широте 2°З?4" N, в долготе по хронометрам 25°55 1/2 '. Сначала стал он дуть от SSO очень тихо; потом, постепенно усиливаясь и отходя понемногу к О, сделался свежий ровный ветер. С пассатным ветром наступила также и ясная погода. Иногда облака покрывали небо, но они были редки, светлы, неслись высоко, не причиняя ни дождя, ни крепких порывов. Прохладительный умеренный ветер и сухая благоприятная погода доставили нам большое удовольствие после всех претерпенных нами неприятностей. Мы вымыли, вычистили и окурили деки. Офицеры и матросы просушили и проветрили свое платье, вымыли белье и вычистили все вещи, которые от тепла начали плесневеть и ржаветь. Можно сказать, что мы получили новую жизнь со дня встречи пассатных ветров. 19 декабря видели мы два судна и с мореплавателями одного из них, принадлежащего Американским штатам, говорили. Оно плыло из Восточной Индии в Северную Америку, а другое, очень большое судно, шло с нами почти одним курсом; по всем приметам, оно должно быть португальское, идущее в Бразилию.

20 декабря во 2-м часу после полудня прошли мы экватор в долготе 27°11?. Ветер тогда был умеренный и погода прекрасная.

У иностранных мореплавателей есть обыкновение совершать при переходе через экватор некоторый смешной обряд, издавна введенный и по сие время наблюдаемый на английских, французских и голландских судах. Оный состоит в том, что все те, которые в первый раз проходят экватор, должны богу морей (коего обыкновенное местопребывание полагать должно на самой границе северного и южного полушария) приносить некоторую дань, обмывшись прежде в морской воде.

На английских военных кораблях обряд сей иногда отправляется с большой церемонией и парадом, к которому за несколько дней начинают приготовляться. Один матрос представляет Нептуна, другой – супругу его Амфитриду, третий – сына их Тритона. Некоторые из них играют роль морских существ, составляющих свиту или двор бога морей. Не нужно сказывать, я думаю, что мифология не призывается в совет к составлению приличных нарядов для сей водяной труппы; им позволяется при таких случаях обыкновенно руководствоваться собственным своим вкусом, который отгадать немудрено: чем безобразнее, тем лучше.

В час прохождения экватора, если это случится днем, а когда ночью, то поутру на другой день, Нептун и вся его свита в полном уборе сбираются на бак. Он спускается по веревке с носу корабля почти до самой воды и кричит в рупор страшным голосом: «На корабле – алло?» Тогда непременно капитан сам должен ему отвечать со шканец: «По ответе – алло».

Нептун начинает делать вопросы: какой корабль, кто командир, откуда и куда идет, и есть ли на нем такие, которые в первый раз проходят экватор.

Получа ответы на каждый вопрос порознь, он кричит: «Ложись в дрейф». На сие капитан приказывает класть грот-марсель на стеньгу, не в самом деле, а только примерно, а корабль продолжает плыть без остановки. Тогда Нептун поднимается на бак, садится в сделанную для сего нарочно колесницу и, будучи окружен всей свитой своей, едет по шкафуту{68} на шканцы. Колесницу его везут шесть или восемь совершенных чудовищ, с длинными распущенными волосами и с распещренным разными красками нагим телом, от головы до поясницы; музыка ему предшествует.

По прибытии на шканцы строй солдат отдает честь. Капитан принимает его и подает список всех тех, которые прежде не проходили экватора. После нескольких вопросов и ответов с той и другой стороны, в коих Нептун всегда старается ввернуть сколько можно более остроумных и замысловатых шуток, он с такой же церемонией при громе музыки отправляется со шканец на палубу. Там царедворцы его ставят пребольшую кадку, наполненную водой, и Нептун посылает, выкликая по списку, за теми, кто не проходил экватора прежде, чтобы представились ему для изъявления своего почтения и для принесения должной дани. В ответ на его призыв обыкновенно офицеры и пассажиры посылают к нему бутылку или две водки, извиняясь, что дурное состояние здоровья, домашние хлопоты и пр. лишают их удовольствия иметь высокую честь представиться владыке морей.

Все такие извинения всегда принимаются отменно благосклонно. Но кто не в состоянии или не хочет сделать упомянутого приношения, тот должен сам явиться непременно и выдержать следующую церемонию: завязывают ему глаза и сажают на доску положенную поперек кадки, наполненной водой. Один из свиты, представляющий нептунова брадобрея, намазывает ему бороду, а часто и все лицо, вместо мыла смолою и бреет куском дерева с аршин в длину, обрубленным наподобие бритвы. После сего, по данному знаку, доску с кадки из-под сидящего на ней вмиг выдергивают, и он погружается в воду, и лишь едва успеет выкарабкаться, как вдруг ведрами со всех сторон его обливают.

Все представляющиеся Нептуну непременно должны следовать сему порядку; этикет его двора требует того. Последствием всех таких церемониальных дней обыкновенно бывает то, что на другой день Нептун, Амфитрида, Тритон, все царедворцы и их друзья чувствуют необыкновенную головную боль от действия многих приношений.

Желая сделать для наших матросов сколько возможно памятнее сей день, в который российское судно проходило экватор, я позволил им следовать подобному обряду, с одним только исключением, а именно: запретил давать им водку; но по окончании церемонии велел сварить для них пунш.

С экватора, при определении курса, вообще держался я того же правила, как и вступя в SO пассатный ветер: идти самый полный бейдевинд{69}, а когда ветер отходил к О, то шли мы и полнее, наблюдая с точностью, чтобы направление генерального нашего пути было в параллель бразильскому берегу, простирающемуся от мыса Св. Августина до каменьев, называемых Аброголас{70}, которых параллель прошли мы в ночь с 30 на 31 декабря. На сем переходе ничего особенно занимательного с нами не случилось. Волнения совсем не было, и море всегда было спокойно. Почти постоянно светлая погода позволяла нам всякий день делать разные астрономические наблюдения как для определения широты и долготы, так и для сыскания склонения компаса.

С самого вступления в SO пассатный ветер мы беспрестанно всякий день и ночь были окружены великими стадами больших рыб, которые за нами следовали во все время подле самого борта, но поймать мы ни одной не могли. У нас были все рыболовные инструменты: разного рода уды, гарпуны, остроги и пр., и мы пробовали все известные нам средства, однако ж всегда без успеха. Я считаю, что для сего надобно особое искусство, или, лучше сказать, ловкость: должно знать сноровку, когда ударить и каким образом, потому что на английских кораблях мне случалось видеть матросов, убивавших острогами по нескольку рыб в день и при весьма большом ходе.

Пройдя параллель каменьев Аброголас, мы стали держать западнее, вдоль берега, идущего от сих каменьев к мысу Фрио{71}.

Новый год мы праздновали так, как уединенное наше положение и беспрестанное двухмесячное пребывание в море нам позволило. Команде велел я сварить пунш, а тем, которые не пили пуншу, давали чай.

В полдень 3-го числа прошли южный тропик. На другой день (4-го числа) и поутру 5-го числа видели много носящегося лесу, хворосту, всякой травы и два апельсина; некоторые из деревьев были очень велики. На одно из них мы едва было не нашли; ход судно имело большой, и если бы не успели вовремя увидеть и отворотить, то, ударившись в конец дерева, могли бы повредить обшивку. Для того я велел после беспрестанно одному человеку сидеть на утлегаре{72} и смотреть вперед: сим способом мы миновали еще несколько деревьев, не тронув ни одного.

Ветры и погоды продолжали нам благоприятствовать, хотя первые со дня перехода нашего через тропик перестали быть столь постоянны, как прежде.

В ночь с 6-го на 7-е число ветер дул крепкий, порывами, а особенно поутру. Тонкие светлые облака неслись с невероятной скоростью по ветру и были гораздо ниже обыкновенного их стояния в атмосфере здешнего климата. Ночью мы несли только одни марсели{73}, к полудню ветер сделался тише, и мы опять поставили все паруса. Сегодня поутру видели мы под ветром у нас португальское двухмачтовое судно, шедшее нам навстречу; а после полудня прошел мимо нас необыкновенно большой кит: я никогда не видывал кита такой чрезвычайной величины.

В полночь с 7-го на 8-е число мы достали дно на глубине 75 сажен; грунт – черный жидкий ил. Тогда мы находились от северной оконечности острова Св. Екатерины{74} на NO в 60 милях.

Остров Св. Екатерины

Из книги Дж. Ансона «Путешествие вокруг света»


По восхождении солнца ветер совсем утих, и сделалось облачно и пасмурно. Кругом нас летали и на воде сидели множество разного рода птиц, которые никогда далеко от берегов не летают. С полудня ветер стал дуть умеренный от S, и в 2 часа открылся нам бразильский берег SW. В 7-м часу мы были к нему довольно близко и могли рассмотреть положение оного и различить остров Св. Екатерины и лежащие при входе в гавань оного два небольших острова – Алваредо и Галеру.

Противный и притом весьма тихий ветер препятствовал нам сегодня войти в гавань, а на другой день (9-го числа) все утро был штиль. Мы тогда видели около себя со всех сторон множество китов, плавающих на поверхности тихой воды.

Скоро после полудня мы вошли в гавань и в половине восьмого вечера стали на якорь в полутора милях к SO от крепости Санта-Крус{75}.

Идучи на рейд, мы сделали обыкновенный сигнал для призыва лоцмана и подняли свой флаг и вымпел, однако ж к нам никто не приехал. Португальское военное судно (гардкот{76}) тогда шло из гавани нам навстречу; на нем был поднят флаг, а на крепостях нет. Причиной сего, я думаю, было то, что португальцы боялись нашего салюта, который мы обязаны были сделать по трактату, и им надобно было отвечать на него; а у них, весьма вероятно, или совсем не было пороху, или если и было, то так мало, что они не хотели расстаться даром с такой для них драгоценностью. Мне случилось на английском фрегате быть в Фаяле, одном из Азорских островов, принадлежащих Португалии. Капитан наш послал на берег офицера снестись с комендантом, будет ли крепость отвечать равным числом выстрелов на наш салют. Добренький комендант был очень откровенен и прямо признался посланному офицеру, что в крепости почти совсем нет пороху, и потому просил капитана, нельзя ли обойтись без салюта. Этот случай заставил меня такой же причине приписать невнимание португальцев, когда мы шли на рейд, что впоследствии оказалось совершенно справедливым.

Хотя лоцман к нам не приехал, однако ж мы пришли в самую середину гавани без малейшего затруднения с помощью плана сей гавани, сделанного капитаном Крузенштерном, который я от него получил в числе некоторых других карт, выгравированных для его вояжа. План этот так верно сделан и все на берегах высокости и приметные места с такой точностью означены на оном, что мы тотчас, почти при первом взгляде, различили все предметы, по коим надлежало править.

К сей части бразильского берега идущие с океана суда могут приходить на вид весьма удобно и безопасно, как бы велика разность в долготе у них ни была: в 60 или 75 милях от берега можно достать дно на глубине менее 100 сажен. Потом глубина сия уменьшается постепенно, так что нет никакой опасности править прямо к берегу и идти под всеми парусами ночью или в туман. Надобно только время от времени приводить в дрейф и бросать лот; а глубина всегда покажет расстояние от берега, к которому самые большие корабли могут безопасно подходить на расстояние полумили.

В переходе из Англии до острова Св. Екатерины у нас никогда не было больных более двух человек, да и те имели самые обыкновенные легкие припадки, не зависящие нимало ни от морских вояжей, ни от перемены климата, и которые более трех дней не продолжались. Шлюп не потерпел никаких повреждений в корпусе, а в вооружении только одна форстеньга{77} дала трещину в несносные жары, когда солнце было близко зенита. Действие его лучей могло бы большой вред причинить нашей палубе, наружной обшивке и баргоуту{78}, которые все сосновые, если бы мы не покрывали их парусами и брезентами всегда, когда солнце сияло.

Глава четвертая Пребывание в гавани острова Св. Екатерины в Бразилии и описание оной

Января 9-го, в 8-м часу вечера, стали мы на якорь в гавани Св. Екатерины; тогда было уже темно. Но пока мы входили в гавань, невозможно было нас не приметить с трех крепостей, при устье оной находящихся, и с одного гард-кота, стоявшего на якоре под самым берегом. Однако ж невнимание гарнизона и жителей было так велико, что казалось – или на всех берегах сей пространной гавани нет ни одного жителя, или они все разбежались по лесам. Как бы португальцы ленивы и беспечны ни были, я не мог себе вообразить, чтобы прибытие в их соседство военного судна (что здесь весьма редко случается) не возбудило в них любопытства, по крайней мере, выйти на берег и взглянуть на него, и более потому, что мы были под флагом, им малоизвестным.

Пустота в такой обширной гавани, где, кроме вышеупомянутого гард-кота, ни одного судна, ни одной лодки не было, глубокая тишина по берегам оной, высокие окружающие гавань горы, покрытые непроходимым дремучим лесом, и слабый исчезающий вечерний свет представили нам сей прекрасный порт в таком диком, нелюдимом состоянии, что прежде не видавшие колоний, принадлежащих Португалии, с трудом поверили бы, чтобы места сии когда-нибудь были обитаемы европейцами. По берегам рассеяно несколько хижин, но они казались нам необитаемыми, или их жители были погружены в глубокий сон. Только лишь на валу одной из крепостей мы видели трех или четырех человек в епанчах{79}; кто они были – монахи, нищие или солдаты, – мы не знаем.[6]

Положа якорь, я хотел выстрелить из пушки в знак, чтобы жители в селеньях, не на самом берегу лежащих, могли узнать о прибытии к ним чужестранцев и на другой день привезти нам каких-нибудь свежих съестных припасов, в коих мы имели большую нужду. Но прежде нежели сей сигнал был сделан, приехал к нам от начальника одной из крепостей унтер-офицер по обыкновению узнать, кто мы, откуда и куда идем и зачем пришли.

Остров Св. Екатерины. Город Ностра Сеньора дель Дестерро

Из атласа к путешествию вокруг света И. Крузенштерна


Он не знал никакого языка, кроме португальского, а у нас никто по-португальски говорить не умел. Однако ж выбранные из лексикона слова удовлетворили вполне всем его вопросам. То же средство сообщения мыслей при помощи телодвижений помогло нам и его выразуметь: он нам сказал, что на другой день поутру сигналом с крепости дано будет знать в город Nostra Senora del Desterro{80} (губернаторское пребывание) о нашем прибытии, и по получении оттуда ответа мы сами можем ехать в город и закупать все, что нам надобно.

Мы от него узнали, что он здесь находился во время посещения сей гавани кораблями «Надежда» и «Нева»; помнит капитанов Крузенштерна и Лисянского и показал нам место, где они стояли на якоре.

Расстались мы, будучи совершенно довольны один другим, и более потому, что хорошо друг друга поняли; а за всю такую выгоду мы обязаны лексикону.

На другой день (10 января) поутру мы переменили место, подошли ближе к берегу. Приехавший из крепости адъютант уведомил меня, что повеление губернаторское последовало позволить нам приступить к исправлению наших надобностей на берегу, также ехать в город и закупать нужные нам провизии и вещи. В 10-м часу я ездил с адъютантом к коменданту здешних крепостей. По приказанию коменданта адъютант его показал место, где мы можем поставить палатки для обсерватории, и недалеко от оного ручей пресной воды.

После полудня мы успели свезти на берег пустые водяные бочки, поставить палатки для караула и для астрономических инструментов, которые со шлюпа перевезли на берег.

Сегодня, кроме привезенных на лодке к борту арбузов, мы ничего свежего для команды на берегу купить не могли, невзирая на все наши старания сыскать что-нибудь.

Ночью на 11-е число по горам и прямо над нами был сильный гром и молния с проливным дождем, в продолжение коего нашел жестокий шквал и продолжался около четверти часа; потом опять стало тихо, а к рассвету и гроза прошла. В 9-м часу поутру поехал я на своей шлюпке в город. Комендант послал со мною унтер-офицера показать мне дорогу и пристань. Расстояние от места, где шлюп стоял, до города было от 9 до 10 миль.

По прибытии к губернатору он меня тотчас принял. Как он сам, так и адъютанты его или не знали, или не хотели говорить ни по-французски, ни по-английски (первое, однако ж, вероятнее) и потому призвали одного молодого португальца, изрядно знающего английский язык, быть переводчиком между нами.

После ответов на обыкновенные вопросы, относящиеся к нашей экспедиции и к европейским политическим новостям, я стал просить позволения купить в городе нужных для нас провизий и вещей. Губернатор тотчас, призвав одного из богатейших здешних купцов, приказал ему при мне пособить нам сыскать все те вещи, в которых мы имели нужду.

Рекомендательное письмо, данное мне португальским министром в Лондоне к графу Дез-Аркос, рио-жанейрскому вицерою{81}, для доставления к нему я вручил губернатору. По просьбе моей он также обещался верно препроводить в Рио-Жанейро мои депеши для отправления в Лиссабон, откуда посредством нашего министра или консула они могут быть отосланы в Петербург.

В обхождении, в разговорах и в поступках со мною губернатор показывал отменную учтивость и приветливость, кои были верными знаками хорошего его воспитания. Он приглашал меня к обеденному своему столу, но беспокойство, чтобы не потерять ни одной минуты в приготовлении шлюпа к походу, заставило меня извиниться, что обстоятельства препятствуют мне воспользоваться предлагаемой честью. Губернатор человек молодой, между 25 и 30 годами, мал ростом и нестатен собой, но в лице имеет много приятного.

Любопытство заставило меня пройти по всем главным улицам. Полчаса совершенно довольно, чтобы видеть весь город; по-видимому, в нем от 400 до 500 домов; все каменные, выбелены, двух – и одноэтажные, с большими окнами без стекол; примечательного, заслуживающего внимания путешественника в нем нет ничего.

Условясь о приготовлении нужных для нас вещей и сделав по сему делу все распоряжения, чтобы оные как можно скорее были отсюда отправлены, я оставил город и возвратился на шлюп в 9-м часу вечера. С большим удовольствием увидел я, что работы наши как на берегу, так и на шлюпе отправлялись очень поспешно. Одно лишь неудобство, какое мы встретили в доставлении команде свежей пищи, было для меня чрезвычайно неприятно. Рогатого скота по берегам довольно, и он недорог; но жители не били скотины и не продавали мяса по частям; надобно было купить живого быка, которого довольно было бы на суточную порцию для всей команды трехдечного корабля. Но для нас одной ноги его было много, а жар среди лета, под 28-м градусом широты, натурально делал невозможным сохранить мясо даже в продолжение только 24 часов, и потому нужно было нарочно им заказывать пригонять телят и свиней, которые хотя, сравнивая цены по весу, и дороже приходились говяжьего мяса, но для нас было выгоднее несравненно покупать их, нежели быков, которых самую большую часть мы принуждены бы были бросать. Сегодня мы могли только выдать команде по 1/4 фунта свиного мяса и по стольку же свежей рыбы, купленной у жителей.

В покупке свежей провизии нам много помогали два поселившихся здесь иностранца: один из них немец, а другой ирландец. Каждый из них рассказал нам историю своей жизни и о нынешнем своем состоянии. Но рассказы таких людей обыкновенно бывают не что иное, как вымышленные басни, наполненные странными приключениями; предмет их – склонить пришельцев в свою пользу. Все такие бродяги, оставившие свое отечество, чтобы сыскать пропитание обманом, хитростью или нанявшись в службу чужой земли, обыкновенно рассказывают чудные, так сказать, свои похождения, которые могли бы обратить внимание и привлечь сожаление слушателей к их состоянию. Что они ни говорили, я с моей стороны ни одному слову не поверил. По знанию их португальского языка, они нам были полезны, за услуги их я им исправно платил и притом старался не допускать их обмануть себя, не показывая, впрочем, ни малейшего сомнения или недоверенности к их честности.

Несмотря на чрезвычайные жары, мы работали от рассвета до сумерек.

Самое трудное дело из всех, какие только нам повстречались, было вытащить из лесу дерево, срубленное нами на стеньгу, и притащить его к берегу. 15-го числа наш плотничий десятник выбрал, срубил и очистил дерево. Годных деревьев для нашей стеньги близко берега не было; а то, которое мы нашли, находилось на горах в густом лесу, от берега в расстоянии не менее 3 верст. Через все сие расстояние его надлежало тащить сквозь лес и кустарники, по негладкой, гористой земле. Часто нужно было срубать деревья или высокие пни, чтобы очистить место для поворота дерева, иногда спускать и поднимать его в крутых оврагах и перетаскивать через каменья в лощинах. Ночью сего сделать невозможно, и потому мы принуждены были днем его тащить.

16-го числа целый день был употреблен для сей работы, которую чрезвычайный жар и зной делали несносной. Люди, употребленные к оной, должны были находиться в густом лесу, где царствовала совершенная тишина, ни малейшего дуновения ветра нельзя было чувствовать; а солнце, будучи почти над самой головой, проницало своими лучами по всему лесу; не было места, где бы можно было укрыться от действия оных. Жар был более несносен, нежели в банях. Но наши люди работали с начала до конца сего трудного дела, можно сказать, не отдыхая и во все время с веселым духом, без всякой приметной усталости.

18 января мы перевезли с берега астрономические инструменты, палатку и все свои вещи и были в настоящей готовности идти в море.

Продолжение повествования о нашем плавании по выходе из Бразилии я отношу к следующей главе, а здесь помешу сделанные нами замечания о гавани острова Св. Екатерины.[7]

Местное положение, гидрография и укрепление гавани

Остров Св. Екатерины лежит между 27°19? и 27°50? южной широты; самая же большая ширина его около 6 миль. Два мыса, выдавшиеся от сего острова и материка Бразилии прямо по направлению О и W, сближаются на расстоянии один к другому около четверти мили. Сей канал составляет южный вход в гавань, годный только для малых судов. Самая северная оконечность острова находится от материкового берега в расстоянии 6 1/4 мили по параллели.

От сей черты, можно сказать, начинается вход в гавань. Северный ее предел заключается между крепостью Св. Антония, находящейся на острове Св. Екатерины, и другой крепостью, называемой Санта-Крус, построенной на небольшом островке, отделенном от материкового берега каналом, в ширину не более 150 сажен. Расстояние между сими двумя крепостями 3 3/4 мили. Оные составляют всю оборону северного входа в гавань, главного и обыкновенного для всех судов.

Длина гавани от северного входа до южного 9 3/4 мили, и самая большая ее ширина около 6 1/2 мили; но не все пространство оной способно для принятия больших судов.

Сей порт есть один из самых безопаснейших в целом свете; он способен вместить величайший военный или торговый флот. По всему пространству оного дно состоит из ила; нет никаких подводных каменьев или скрытых мелей, и глубина к берегам уменьшается постепенно. Гавань закрыта от всех ветров, кроме NO, но из сей четверти горизонта крепких ветров здесь никогда не бывает. В зимние же месяцы южного полушария южные ветры нередко дуют с большой жестокостью, но продолжаются недолго и опасны быть не могут, потому что гавань от S совершенно закрыта и глубина в ней мала, следовательно, и большого волнения ветер в ней развести не в состоянии.

Рек в гавань никаких не впадает, а с гор текут многие ручьи, как на материке, так и на острове. В некоторых из них вода отменно прозрачна и приятна для вкуса.

Город Nostra Senora del Desterro лежит на самом берегу южной стороны выдавшегося мыса от острова Св. Екатерины, на оконечности коего стоит крепость С.-Жуан; расстояние между городом и крепостью около полумили. Небольшой залив, перед городом находящийся, слишком мелководен для больших судов; но на рейде против него при нас стояли на якоре два или три португальских судна, производящие прибрежный торг. Впрочем, это только летом бывает, а зимой тут опасно стоять судам, потому что рейд совсем открыт южным ветрам.

Кроме города, на берегах гавани есть два других селения: одно лежит на материковом берегу, а другое на берегу острова. Впрочем, по всем берегам рассеяны маленькие домики в некотором расстоянии один от другого; внутри же земли, по словам жителей, нет вблизи никаких селений. Горы и обширные непроходимые леса, наполненные ядовитыми змеями и хищными животными, препятствуют иметь сообщение с внутренними местами, и для того жители строятся при берегах морских заливов или при устьях и на берегах судоходных рек и всякое сообщение между селениями, близко или далеко, производится водой. Даже соседи, на берегах сей гавани живущие, может быть, не далее полуверсты, ездят друг к другу в своих кану (так называются маленькие лодки, из одного дерева выдолбленные). Такого рода езду они почитают не столь затруднительной, как идти сквозь лес или кустарник, где едва ли и тропинка есть; даже почты отправляются морем.

Сия провинция принадлежит вицеройству Рио-Жанейрскому и имеет лишь сухопутное сообщение с Рио-Гранде{82}-рекой, которая лежит южнее Св. Екатерины, в расстоянии около 240 миль. Долины в соседстве оной усеяны рогатым скотом, который сюда пригоняют дорогой, идущей подле самого морского берега. В городе я видел, однако ж, много лошадей; мне сказывали, что их держат жители более для верховой езды, нежели для путешествий и работы. Из селения Св. Антония дорога хороша, и есть повозки для езды.

Крепостные строения гавани, будучи оставлены в небрежении, находятся в очень дурном состоянии. К сему надобно присовокупить, что они не снабжены и достаточным числом орудий; даже и те пушки, которые стоят на некоторых батареях, я не думаю, чтобы были годны к службе. Все они литы, по крайней мере, в XVII веке, если не прежде, и, будучи оставлены без всякого присмотра, от времени, погоды и ржавчины должны прийти в негодность; сверх того и лафеты все сгнили.

Что принадлежит до гарнизона, то он во всем совершенно соответствует укреплениям: в крепости С.-Крус, где живет комендант, мы видели, я думаю, всю его силу. Мне показалось, что солдаты вышли нарочно, чтобы нас увидеть, когда мы вошли в ворота. Они смотрели на нас с некоторым любопытством. Если половина их была только так любопытна, то нельзя всему числу гарнизона превосходить 50 человек.

Мундиры, или одежда их, нищенские; солдаты почти босые; ружья у часовых покрыты ржавчиной. Бледные, голодные лица явно показывали, что это были португальские войска. Нельзя бы язвительнее и сильнее написать сатиры на воинское звание, как только изобразить на картине такую фигуру с надписью «солдат».

Но в городе у губернатора караул меня удивил: рост людей, вид их, платье и оружие были в таком состоянии, что не только в португальских колониях на островах, где мне случалось быть, но даже в самом Лиссабоне я не видывал гвардейских солдат в такой исправности. Правда, что их было очень мало, и легко случиться могло, что губернатор содержит своих телохранителей в лучшем порядке за счет прочих подчиненных ему воинских команд.

Выгоды и невыгоды, какие гавань Св. Екатерины представляет заходящим в нее судам

Суда, идущие из Европы в Тихое море, переходя Атлантический океан, непременно должны, по крайней мере один раз, зайти в какой-нибудь порт для получения пресной воды, свежих провизий и отдыха служителям. Обыкновенные в таких случаях пристани четыре: острова Зеленого Мыса, мыс Доброй Надежды, Рио-Жанейро и остров Св. Екатерины. Плывущие восточным путем, то есть около мыса Доброй Надежды, по большей части избирают первые две; а те, кои намерены войти в Тихий океан западным путем, или около мыса Горн, заходят в одну из последних двух. Я буду говорить здесь только о гавани Св. Екатерины и единственно о том, что я сам действительно видел и опытом узнал.

Географическое положение сей гавани есть одно из главных ее преимуществ: восточным ли путем суда идут в Тихий океан или западным, – в обоих случаях она лежит на дороге.[8] Соседственные ей берега чисты, нет при них ни мелей, ни подводных каменьев; подходить к ним легко и безопасно при всяком ветре и во всякое время; лот всегда верно покажет расстояние от них. Вход в гавань совершенно свободен, в нем нет никаких опасностей и приметить его с моря очень нетрудно.

Другое преимущество сей гавани состоит в безопасности от бурь, которою пользуются стоящие в ней суда. К сему надобно присовокупить и ту еще выгоду, что выход из нее никогда не может быть нисколько затруднителен.

Самая же главная выгода, какую мореплаватели здесь иметь могут и которую они не должны терять из виду, есть великое изобилие разного рода свежих провизий и умеренная цена оных.

Законы Португалии не только запрещают бразильским своим подданным торговать с иностранцами, но даже и с португальцами не иначе позволяют производить торг, как только в двух главных портах: в С.-Сальвадоре и в Рио-Жанейро. Все продукты отвозятся в помянутые два порта на мелких прибрежных судах, а оттуда отправляются большими конвоями в Европу, отчего другие пристани Бразилии не имеют собственного своего торга. В них нет богатых купцов и никаких коммерческих заведений, и они очень малолюдны; а потому все природные их произведения чрезвычайно дешевы. Главные из них в сей провинции суть: сарачинское пшено{83}, кофе и китовая ловля.[9]

Здешний кофе, сказывают, есть самый лучший во всей Бразилии. Впрочем, земля производит много сахару; зелень и фрукты родятся в большом изобилии. При нас были совсем созревши арбузы, ананасы и бананы; лимоны же и апельсины еще были зелены и малы. Тыквы чрезвычайно много, она очень велика и вкусна.

Рогатого скота и свиней довольно; баранов я не видал. Скот пригоняют с берегов Рио-Гранде; там он в таком множестве водится, что его бьют только для одних кож. Из дворовых птиц индеек, кур и уток очень много. Дичины, по словам жителей, иногда бывает чрезвычайно много на озерах низменных мест.

Жители сказывают, что по временам года рыба заходит в гавань великими стаями и ловится в удивительном изобилии. Лаперуз был здесь в ноябре и пишет, что при нем стоило только закинуть невод, чтобы вытащить его полон рыбы. Но мы не были так счастливы: удами нам почти ничего не удалось поймать, а неводом подле берега часа в три мы не более сорока рыб поймали. Они были величиной с плотву, лишь немного толще, и очень вкусны. Да и жители, ловившие рыбу удами на своих лодках подле нас, не лучший успех имели. Они обыкновенно начинали ловить поутру, а в полдень привозили пойманную рыбу к нам продавать, и мы никогда много рыбы у них не видали.

Народные пляски на острове Св. Екатерины

Из атласа к путешествию вокруг света И. Крузенштерна


Гавань Св. Екатерины имеет еще одно преимущество, а именно: добросердечный и смирный нрав жителей, обитающих по берегам ее. Они суеверны, ленивы и бедны, но честны, ласковы и услужливы. Они ничего у нас не украли и не покушались украсть, хотя и имели разные к тому случаи на берегу. Если за некоторые ими продаваемые нам вещи они иногда и просили дороже того, за что бы они уступили их своим соотечественникам, то разность была очень невелика. Впрочем, это весьма натурально: где же и в какой земле жители при продаже не употребляют в свою пользу неведения и неопытности чужеземцев? Притом, к чести их надобно сказать, что, получая от нас плату за доставленную ими на шлюп свежую провизию, зелень и фрукты в первые дни нашего прибытия почти без всякого торга с нашей стороны, они нимало цены вещам не увеличили, что им легко можно было бы сделать под разными предлогами. Надобно знать, что я не приписываю такой простоты поселившимся здесь немцам и англичанам.

Теперь остается сказать о невыгодах, какие могут встретиться судам в сей гавани. Их, по мнению моему, только две: одна постоянная, а другая временная. Здесь нет ни казенного морского арсенала, ни партикулярных верфей, словом сказать, никакое судостроение не производится; а потому и нельзя сыскать ни морских снарядов, ни мастеровых. Следовательно, судно, потерпевшее какие-нибудь важные повреждения, не может от порта получить никакого пособия и всю починку и все исправления должно производить своими материалами и своими людьми, что не всегда можно и делать, ибо повреждения часто могут быть таковы, что без помощи устроенной верфи исправить их невозможно; притом и лес доставать здесь очень трудно. Я выше говорил, каких трудов нам стоило доставить дерево для форстеньги длиною только в 34 фута. Впрочем, на горах растет много прекрасного леса, годного на всякое строение; я не знаю, какое название дают сего рода дереву ботаники, а у мореплавателей оно известно под именем бразильского дерева{84}. Оно несколько красновато, чрезвычайно твердо, а когда сырое, то так тяжело, что на воде тонет.

Временной же невыгоде бывают суда подвержены только в исходе февраля, в марте и в апреле, после чрезвычайных летних жаров. Тогда начинаются здесь эпидемические болезни, часто сопровождаемые пагубными следствиями, а особенно для людей, не привыкших к климату. Надобно, однако ж, знать, что это не так, как в некоторых других жарких местах Америки или в Западной Индии, где заразительная смертоносная горячка всякий год периодически опустошает целые селения; здесь же, по словам жителей, не всякий год такие болезни бывают опасны.

Глава пятая На пути от Бразилии к мысу Горн и оттуда к мысу Доброй Надежды

Поутру в 5 часов 19-го числа мы снялись с якоря и пошли в путь.

В инструкции Государственной Адмиралтейств-коллегии мне предоставлено было избрать путь для перехода в Камчатку и для возвратного плавания оттуда в Европу, в чем я должен был руководствоваться временами года, состоянием погод и господствующих ветров в разных морях, коими нам плыть надлежало.

Время нашего отправления из Бразилии и весьма дурной ход «Дианы» не позволяли мне иметь ни малейшей надежды обойти мыс Горн{85} прежде марта месяца, который почитается самым бурным и опасным для мореплавателей в сих широтах, и не без причины. Опыты показали, каким бедственным случаям подвержены были многие суда, покушавшиеся обходить мыс Горн в осенние месяцы южного полушария. Но из сего надобно сделать исключения: Маршанд{86} обходил сей мыс в апреле, не встретив ни штормов, ни продолжительных противных ветров. Корабли «Надежда» и «Нева» обошли его в марте с таким же счастием. То почему же оно и нам не могло благоприятствовать? Я так же на него мог надеяться, как и другие, а в случае неудачи всегда можно было спуститься, скоро и безопасно достичь мыса Доброй Надежды по причине господствующих в больших южных широтах западных ветров. Потому я принял намерение покуситься идти около мыса Горн.

Мое намерение было пройти между Фалкландскими островами{87} и Патагонским берегом{88}, а обойдя мыс Горн, идти прямо к островам Маркиза Мендозы{89}, не заходя никуда. И потому сей переход был бы самый продолжительный из всех прочих, заключавшихся в плане нашего вояжа. Следовательно, запас провизии и пресной воды должен быть соразмерно велик. Сухих и соленых провизий, а также и крепких напитков мы имели большое количество; но живым скотом и птицами теснота шлюпа не позволяла нам запастись, и мы принуждены были сей недостаток вознаградить зеленью и фруктами – луком, тыквами, арбузами, ананасами и лимонами. Пресной воды у нас было 1707 ведер; количества сего могло быть нам достаточно на пять месяцев.

Многие из нижних чинов весьма хорошим поведением, знанием и усердием к должности и всегдашней готовностью подвергать себя всякой опасности, когда нужда того требовала, заслуживали награждения. Желая сколько возможно приметным образом отличить достойных людей от дурных, я собрал в 1 час пополудни всех офицеров и служителей на шканцы и в присутствии их выдал достойным награждение.

Во всю сию ночь ветер дул крепко и развел немалое волнение; блеск от волн был чрезвычайный, так что пена от носу шлюпа, при скором ходе отбиваемая, разливала свет на передние паруса, подобно как от большого огня, и в две следующие ночи море так же блестело.

25-го и 26-го числа мы проходили направление устья реки Платы{90}, в расстоянии от оного 150 миль. Проходя помянутую реку, мы видели еще несколько летучих рыб и черепаху чрезвычайной величины, хотя широта была почти 15 градусами южнее тропика. Сего числа (27-го) начали показываться разные морские птицы большими стаями. 31 января начало показываться морское растение, отрываемое от каменьев, которое у нас некоторые называют морским поростом, а другие – морской капустой; это было в широте 43°. В сие время холод начал быть очень для нас чувствителен и заставил прибегнуть к теплому платью, а особенно по ночам.

Погода была ясная; поутру 2 февраля увидели мы под ветром пять судов и скоро приметили, что они находятся тут на китовом промысле.[10] В полдень, подойдя к одному из них, мы узнали, что все они из соединенных областей североамериканской республики.

Мы видели несколько их лодок в погоне за двумя китами, из коих одного им удалось ранить. Когда мы подошли к одному из их судов (не поднимая своего флага), на сем судне оставалось только два или три негра, а прочие все находились на ловле. Такая сцена была еще для всех нас новой, и мы с большим любопытством смотрели на проворство и неустрашимость этих людей, преследовавших китов. Надобно думать, что сия часть океана весьма изобильна китами: мы видели здесь кругом себя множество фонтанов, бросаемых сими животными, а притом пять судов не стали бы заниматься ловлей вместе там, где добыча редко попадается. Это было в широте 45°41?, долготе 60°43?.

Февраля 9-го, в 5-м часу поутру, при умеренном ветре, в мрачную погоду, идучи к S под всеми парусами, увидели мы недалеко впереди высокую землю. Земли впереди у нас никакой быть не могло. Но призрак был столько обманчив, что чем более мы его рассматривали, тем явственнее и приметнее казался он землею; горы, холмы, разлоги между ними и отрубы так чисто изображали настоящий берег, что я начал сомневаться, не снесло ли нас к западу весьма сильным течением, и что видимая нами земля есть Статенландия{91} и часть Огненной Земли.

Мы легли в дрейф и бросили лот, но линем в 80 сажен дна не достали; после сего, поставя все паруса, опять пошли прямо к берегу, который скоро начал изменяться в своем виде, а туман стал подниматься вверх. Я во всю мою службу на море не видывал прежде такого обманчивого призрака от туманов, показывающихся вдали берегов; таковые явления англичане называют туманными банками (Fog-Bank).

Сего числа прошли мы параллель мыса Горн в долготе 63°20? W; тут нас встретила весьма большая зыбь и продолжалась два дня, но крепкого ветра не было. До сего времени мы почти всякий день видели китов: пройдя параллель 45°, а особенно против Магелланова пролива, их было очень много. Но здесь они нас оставили, а показались пестрые касатки{92}; в воде они казались шахматными; пестрины были белые и черные; иногда они по двое и по трое суток следовали за судном. Альбатросы и разного рода петрели не переставали нам сопутствовать.

Пройдя параллель мыса Горн, мы имели до 6 часов утра 12-го числа тихий, а иногда умеренный ветер, почти беспрестанно переменявшийся.

В 7-м часу поутру 12-го числа ветер сделался от NO и продолжал умеренно дуть до 6 часов вечера, а потом перешел к SO и стал несравненно сильнее; погода была пасмурная, дождливая и холодная. Пользуясь благополучным ветром, мы несли все паруса и сего числа прошли меридиан мыса Горн в широте 58°12?.

В полдень 14-го числа ветер сделался от W и стал вдруг крепчать, а в 4 часа пополудни начался жестокий шторм, с сильными шквалами, с пасмурностью и дождем; волнение было чрезвычайно велико, буря продолжалась 12 часов, а в 4 часа утра 15-го числа стала гораздо тише; но к ночи ветер опять сделался весьма крепкий и в ночь дул ужасными шквалами, которые находили почти беспрестанно с дождем, и погода вообще была чрезвычайно пасмурна.

К полудню 16-го числа ветер утих и начал быть умеренный, но не переставал дуть нам противный из NW четверти до утра 18-го числа.

Корабль, терпящий бедствие у мыса Горн


В 8 часов утра 18-го числа сделался умеренный ветер из NO четверти; тогда мы поставили все паруса и стали править на WtN по компасу. В сие время мы находились в широте 59°48?33?; это была самая большая широта, какой мы достигали.

После полудня 22 февраля начался шторм, который дул частыми шквалами, приносившими с собою всегда дождь, снег или град, и горизонт был беспрестанно покрыт мрачностью и туманом. При начале сей бури мы были в широте 59°11?, в долготе 82°20?. Первые двое суток (22 и 23-го) крепкий ветер дул шквалами от SW, не переходил далее W и иногда, на самое короткое время, смягчался. Но это было ненадолго. Часто случалось, что едва успели мы поставить парус, как в то же время и убирать его надобно было от жестоких порывов.

Поутру 24-го числа начался самый ужасный шторм; не было средств нести никаких парусов, кроме штормовых стакселей{93}. Жестокое волнение, бывшее натуральным следствием продолжительности бури в таком великом пространстве вод, как Южный океан, совсем лишало шлюп хода вперед; нас несло боком по направлению волн и ветра.

Несмотря, однако ж, на бурю и страшное волнение, мы раза два или три поворачивали, смотря по перемене ветра, только без всякой выгоды. Волнение от переменных ветров было с разных сторон и, так сказать, толчеею, следовательно, вредное для всякого рода судов. Поворотя при перемене ветра, мы должны были лежать почти против волнения, разведенного прежним ветром. В таком случае и с большими парусами невозможно было бы иметь порядочного хода, а под штормовыми стакселями судно совсем ничего вперед не подавалось, а только было подвержено чрезвычайной боковой и килевой качке. Кроме того, при всяком повороте мы по необходимости должны были очень много спускаться под ветер.[11]

Между тем шторм нимало не смягчался, а продолжал дуть с прежней жестокостью шквалами, со снегом, градом или дождем. Долгота наша нам показала, что мы западнее мыса Пилляр{94} только на 1°57?, что в здешней широте сделаем немного более 60 миль; а потому я счел, что в таком море и в такое время года, когда по многим опытам известно, что бури продолжаются непрерывно по целому месяцу и более, неблагоразумно было продолжать на левый галс, который час от часу приближал нас к берегам Огненной Земли, и для того около полудня (27 февраля) мы поворотили на правый галс, с тем чтобы в случае продолжения бури быть безопасным от берегов.

К 8 часам вечера ветер чувствительно утих, а в 7-м часу шторм опять поднялся с прежней жестокостью; пасмурность, град, снег и дождь по обыкновению сопровождали его; ход наш почти совсем уничтожился, и нас опять потащило боком.

Во всякий крепкий ветер положение наше было чрезвычайно неприятно, а в продолжительные бури оно было очень вредно и даже опасно для здоровья служителей. В Бразилии я велел законопатить пушечные порты и залить смолой, оставя только по два на стороне для проветривания дека в ясные, тихие погоды. Несмотря, однако ж, на сию предосторожность, многие из них чрезвычайным образом текли, и так как они были низки, то, находясь в качку беспрестанно под водой, впускали большое количество воды.

Мы принуждены были часто с дека, где жила команда, и из офицерских кают воду ведрами выносить. Замазывая текущие места портов салом с золой, мы могли уменьшить течь; но мокроты и сырости на палубе избежать было невозможно; люков открыть средств не было. Даже в один небольшой люк, коего только половина не закрывалась для прохода людей, часто попадала вода от всплесков волн, дождя и снега, которые также беспрестанно мочили платье вахтенных служителей, а ненастное время не давало ни одного случая просушить оное. Офицеры имели более платья, нежели нижние чины, но и они принуждены были иногда в мокром верхнем платье выходить на вахту.

Невзирая на такое наше положение, я имел намерение держаться у мыса Горн в ожидании благополучного ветра, пока есть возможность и количество пресной воды позволит. Но лекарь меня уведомил, что он заметил у некоторых служителей признаки морской цинги, и советовал в выдаваемую им водку класть хину. Совет его тотчас был принят.

Сие известие заставило меня обратить все мое внимание на наше состояние. Счастливо и скоро обойдя мыс Горн, путь к Камчатке более не представлял никаких затруднений и препятствий, и мог быть совершен в короткое время; но мы находились в сем море в осеннее равноденствие здешнего климата, а сие время есть самое бурное и опасное в больших широтах. Несчастные примеры многих прежних мореплавателей, которые, упорствуя обойти мыс Горн в то же время года, принуждены были оставить свое предприятие и спуститься с экипажем, зараженным цинготной болезнью, с потерею многих людей и с повреждениями и течью в судне, были верными доказательствами, что здесь крепкие ветры по месяцу и более сряду дуют с западной стороны.

Не говоря о несчастиях, постигших Ансонову эскадру{95}, которая состояла из линейных кораблей и других больших судов, кои, будучи наполнены людьми, отправившимися из самой Англии с разными болезнями, могли бы потерпеть подобные несчастья и в менее неблагоприятном климате, – следующие случаи показывают, сколь должен быть осторожен мореплаватель, покушающийся обойти сей мыс в зимние месяцы.

В 1767 году испанский галион{96} «Св. Михаил», шедший в Лиму{97}, у мыса Горн 45 дней боролся с противными крепкими ветрами и, потеряв цинготной болезнью 39 человек из своего экипажа, пришел в реку Плату в таком состоянии, что только офицеры да три матроса были в состоянии отправлять корабельную работу.

Английский капитан Бляй, бывший в вояже с капитаном Куком и после ставший известным в Европе по удивительному своему спасению на небольшом гребном судне, на коем он переплыл в 41 день около 4000 миль, в 1788 году был послан английским правительством в Тихий океан на судне «Bounty»{98}, нарочно для сего вояжа приготовленном в королевском доке. В продолжение 30 дней, кои он находился у мыса Горн, почти беспрестанно дули противные крепкие ветры, которые вместе с ужасным волнением причинили судну его такую течь, что они каждый час принуждены были помпами выливать воду; а напоследок сей случай и показавшаяся в команде болезнь заставили его спуститься к мысу Доброй Надежды и идти в Тихий океан около Новой Голландии{99}.

Надежда была весьма слаба с успехом совершить мое предприятие. Ни малейших признаков к перемене ветра не было, ртуть в барометре стояла весьма низко, что по большей части во всех широтах выше тропиков означает продолжение западного ветра. Облака и тучи с дождем, снегом или градом неслись быстро по ветру, который, нимало не утихая, дул сильными шквалами.

С другой стороны, владычествующие в больших широтах западные ветры обещали нам скорый переход к мысу Доброй Надежды, где, исправя судно, дав время людям отдохнуть и запастись свежими провизиями и зеленью, я мог продолжать путь или Китайским морем, с попутным муссоном, или около Новой Голландии, если бы скоро могли мы оставить мыс Доброй Надежды, смотря по времени нашего от него отправления. На обеих сих дорогах есть дружеские порты,[12] и которым бы путем я ни пошел, в обоих случаях мог достигнуть Камчатки прежде осени, хотя и гораздо позднее, нежели когда бы нам благополучно удалось обойти мыс Горн.

Рассматривая со вниманием все вышеозначенные обстоятельства, я принял намерение не полагаться на подверженную сомнению удачу и, не теряя напрасно времени у мыса Горн, спуститься к мысу Доброй Надежды, стараясь достигнуть Камчатки, хотя дальнейшим, но зато вернейшим путем; а потому 29 февраля в 10 часов утра, будучи в широте 56°40?, долготе 78°, мы спустились от ветра и стали держать к О; ветер тогда был W, облака иногда неслись почти прямо к N, поднимаясь на горизонте, но после переменяли свое направление и шли по ветру.

10, 11, 12-го и до полудня 13-го числа ветер дул крепкий, по большей части шквалами, с западной стороны, и точно таким же образом, как у мыса Горн, переходя в NW и SW четверти, из одной в другую, причиняя тем чрезвычайное волнение. Во все сие время погода вообще была облачная и пасмурная и часто шел дождь. За две недели перед сим такой ветер был бы для нас чрезмерно несносен. Но здесь мы с удовольствием смотрели на его возобновление, как потому, что он был нам попутный, так и для того, что мы более уверились в наступлении периодических продолжительных бурь у мыса Горн, между которым и нами не было никакого берега, следовательно, дующие на здешнем меридиане западные штормы приходят оттуда. С полудня 13-го числа ветер стал утихать, а с захождением солнца наступил штиль; ночью шел проливной дождь, блистала молния и слышен был гром; мы тогда находились в широте 50°41?.

На рассвете в 6-м часу 27-го числа открылся нам прямо впереди западный из островов Тристан-да-Кунья{100}, названный на английских картах Неприступным (Inaccessible), в расстоянии по глазомеру 25 или 30 миль, а скоро после и остров Тристан показался. Он сверху более половины вышины покрыт был облаками.

В 11-м часу прошли мы линию створа островов Неприступный и Найтенгель в расстоянии от первого 12 или 15 миль.

Если южный его берег столько же высок и так же утесист, как и северный, то имя Неприступный не без причины ему дано: с северной стороны нет никаких средств к нему пристать – утесистые, перпендикулярные скалы означают большую глубину подле самого берега, который, встречая океанские воды, производит ужасный прибой. До полудня остров Тристан был почти весь скрыт в облаках, а после атмосфера над ним прочистилась, и мы увидели до самой ночи вершину его, покрытую снегом. Он чрезвычайно высок. Видом он очень похож на купол или на обращенный вверх дном котел. Другие два острова, говоря о них сравнительно с Тристаном, очень низки.

Остров Тристан-да-Кунья


Три острова, из коих самый большой в окружности не более 20 миль, помещенные природой среди океана, в превеликом расстоянии от обоих материков и в поясе, подверженном частым бурям и даже, можно сказать, судя по здешнему полушарию, в суровом климате, конечно, несвойственны для обитания людей и не могут ничего производить, что бы привлекало купцов и промышленников; но для мореплавателей они небесполезны. У Тристана и Найтенгеля есть хорошие якорные места и безопасные пристани. Все те, которым случилось приставать к ним, уверяют, что пресную воду очень легко можно получить, также и дрова из больших кустарников, а сверх того и рыбы много ловится.

На пути нашем от мыса Горн до островов Тристан-да-Кунья всякий день, когда не было чрезвычайно жестокого ветра, мы были окружены альбатросами, разного рода петрелями и некоторыми другими морскими птицами, в крепкие же ветры они скрывались, а лишь одни штормовые петрели летали около нас. Но накануне того дня, как мы увидели помянутые острова и когда проходили их, ни одной птицы не видали. Я о сем случае здесь упоминаю для того, что не надобно считать себя далеко от берегов, когда птицы не являются. Также и когда они покажутся в большом числе, это не есть признак близости земли. Я разумею здесь океанских птиц, как-то: альбатросы, пинтады{101}, петрели и др. Впрочем, есть водяные птицы, которые никогда далеко от берегов не отделяются, например бакланы, пингвины и другие; появление их всегда означает, что берег должен быть очень близко.

От островов Тристан-да-Кунья мы держали к востоку. Погода стояла облачная и иногда шел дождь, а потом наступили ясные дни и тихие ветры, которые дули с западной стороны. 1 апреля, около полудня, мы прошли гринвичский меридиан в широте 35°, с которого пошли 1 ноября прошлого года, ровно за пять месяцев перед сим. Погода стояла по большей части ясная, иногда была облачная, но сухая, без дождя.

5-го числа был день Светлого Христова воскресения, который мы праздновали так, как обстоятельства наши позволяли нам. Стол наш, как и у всей команды, состоял из казенной солонины и супу. Один лишь альбатрос, которого мы за несколько дней перед сим застрелили, составлял разность между офицерским столом и служительским обедом. Будучи изжарен, видом он очень много походил на самого большого гуся, а в цвете совсем не было никакой разности; но для вкуса даже голодного человека неприятен, а после делался противен: запах морских растений очень чувствителен, коль скоро кусок положишь в рот. Капитан Бляй в своем вояже упоминает, что они ловили альбатросов и пинтад на уду и после держали их несколько времени в курятнике, кормя мукой; мясо их теряло тот неприятный и отвратительный вкус и запах, который оно получает от употребления сими птицами натуральной своей пищи, собираемой ими на поверхности океана, так что пинтады равнялись с лучшими утками, а альбатросы с гусями; нам не удалось сделать подобного опыта.

Тихие ветры дули до 8-го числа, а тогда во все почти сутки был совершенный штиль. Вода была светла и гладка, как зеркало, зыбь лишь, как то обыкновенно в океане бывает, приводила ее в движение. Надобно сказать, однако ж, что зыбь как сегодня, так и во все время с наступления таких ветров была очень невелика. Сегодня убили мы двух альбатросов, которых согласились замочить в уксусе; лекарь наш думал, что сим способом мясо их потеряет тот противный вкус и запах, который все морские птицы более или менее имеют; однако ж опыт сей не удался. Вчерашнего числа (7-го), будучи в 35° южной широты, мы видели стадо летучих рыб и в то же время несколько альбатросов. Известно, что природа для обитания первых определила жаркий пояс и они редко видны бывают так далеко вне тропиков. Напротив, альбатросам сырой и холодный климат свойственен, где они показываются в большом числе; итак, можно сказать, что сия широта была границей, разделяющей сии два рода воздушных и морских животных.

16-го числа мы видели морское животное (из рода малых китов), англичанами называемое грампус{102}, а 17-го числа мы прошли береговой тростник, носимый по морю.

Мыс Доброй Надежды. Вид Столовой горы


Вход в залив Фалс-Бай


На рассвете 18-го числа, в 6 часов, вдруг открылся нам, прямо впереди нас, берег мыса Доброй Надежды, простирающийся от Столового залива{103} до самой оконечности мыса. Едва ли можно вообразить великолепнее картину, как вид сего берега, в каком он нам представился. Небо над ним было совершенно чисто, и ни на высокой Столовой горе, ни на других ее окружающих ни одного облака не было видно. Лучи восходящего из-за гор солнца, разливая красноватый цвет в воздухе, изображали, или, лучше сказать, отливали, отменно все покаты, крутизны и небольшие возвышенности и неровности, находящиеся на вершинах гор. Столовая гора, названная так по фигуре своей, коей плоская и горизонтальная вершина изображает вид стола, редко, я думаю, открывается в таком величественном виде приходящим к мысу Доброй Надежды мореплавателям.

Когда мы увидели берег, ветер был свежий StW. Столовый залив тогда находился от нас на О по компасу, в расстоянии 32 миль, следовательно, мы могли бы скоро в него войти. Но после апреля ни одно судно без большой и необходимой надобности в нем не стоит, потому что с мая по октябрь здесь часто дуют жестокие ветры от NW, которым залив совсем открыт, и ужасное океанское поднимаемое ими волнение прямо идет в него, не встречая никакого препятствия, и потому редко проходит, чтобы суда, остающиеся в заливе по какому-нибудь случаю на зиму, не претерпели кораблекрушения. Сии причины заставили меня не входить в него, а идти прямо в Симанскую губу{104}, в которую, однако ж, ветры препятствовали нам войти ровно трое суток, ибо самую оконечность мыса Доброй Надежды мы не прежде увидели, как на рассвете 21-го числа, и стали держать под всеми парусами в Фалс-Бай{105} при ветре от SW; тогда туда же шел с нами небольшой катер.

При входе в залив ветер сделался очень тихий и иногда, утихая совсем, принуждал нас идти буксиром.

Я послал лейтенанта Рикорда к начальнику английской эскадры снестись, будет ли он отвечать равным числом выстрелов на наш салют. Почти в то же время подъехал к шлюпу капитан Корбет, командир фрегата «Нереида». Я его знал, будучи на фрегате «Сигорс» под его командой в службу мою в английском флоте. Узнавши, что мы принадлежим к императорскому российскому флоту (тихая погода не позволила им рассмотреть наш флаг прежде), он тотчас поехал на командорский корабль, не входя на шлюп и не спрашивая, откуда и куда мы идем; такой его поступок я причел к тому, что он не хотел нарушить карантинных постановлений английских портов.

Через минуту после него приехал к нам с командорского корабля лейтенант и, узнав, откуда и куда мы идем, нас оставил. Между тем мы подошли к якорному месту, будучи между батареями рейда и не далее ружейного выстрела от командорского корабля. Тогда фрегат, выпустив канаты, поставил паруса и подошел к нам, и в то же время со всех военных судов, бывших на рейде, приехали на шлюп вооруженные гребные суда. Лейтенант с командорского корабля мне объявил, что по случаю войны между Россией и Англией фрегат снялся с якоря, и он прислан овладеть шлюпом, как законным призом.

Узнавши от меня о предмете нашего вояжа и о паспорте, данном нам от английского правительства, он тотчас велел своим людям войти опять на свои суда и отправил с сим известием офицера на фрегат к капитану Корбету (капитан Роулей, начальник здешней эскадры и имевший на своем корабле командорский вымпел, находился в Капштате, главном городе сей колонии{106}, в расстоянии отсюда около 35 верст), который тотчас приказал всем английским шлюпкам нас оставить, и освободил лейтенанта Рикорда, приказав ему уведомить меня, что он в ту же минуту отправит курьера к командору с донесением о нашем деле и будет ожидать его решения. Притом дал ему знать, что хотя караула на шлюп он не посылает, но будет с фрегатом во всю ночь готов вступить под паруса на случай, если мы покусимся уйти, и сверх того велел мастеру-атенданту[13] поставить шлюп фертоинг{107} между их военными судами и берегом, что он и исполнил.

Итак, будучи 93 дня под парусами, мы пришли наконец в порт благополучно, но не могу сказать счастливо. Если бы, подходя к мысу Доброй Надежды встретили мы какое-нибудь нейтральное судно и могли бы от него известиться о войне у нас с англичанами, то я ни под каким видом не решился бы зайти в здешние порты, потому что состояние наше позволяло нам без большого риска и без всякой опасности пуститься к заливу Адвентюра, лежащему на юго-восточном берегу Вандименовой Земли{108}, где удобно можно получить пресную воду, дрова, несколько дикой зелени и изобильное количество рыбы; в заливе Антрекасто те же пособия могли бы мы найти.

В продолжение трехмесячного нашего плавания команда только пять дней имела в пишу свежее мясо, однако ж более двух человек больных у нас никогда не было, да и те не трудно и не опасно. Показавшиеся знаки цинготной болезни от необыкновенно морских и сырых погод у мыса Горн по наступлении ясных теплых дней и от употребления хины и спрюсового пива скоро прошли.

Шлюп не имел никаких повреждений. При всех вышесказанных обстоятельствах нашего положения нам ничего не было более нужно для избежания препон нашему вояжу от войны с англичанами, как только знать об объявлении оной; но судьбе угодно было, чтобы сего не случилось до самого прибытия нашего в неприятельский порт, где нас и оставили.

Глава шестая Пребывание на мысе Доброй Надежды

Во всю ночь с 21 на 22 апреля на фрегате «Нереида» были огни на палубе у канатов, и временно кругом нас объезжали шлюпки весьма близко, а особенно к канатам. Это нам показало, что капитан Корбет сомневался, чтобы мы не ушли. Сначала такая осторожность мне показалась лишней и не у места; но после, узнавши мнение его о нашем деле, – он действительно боялся, чтобы нас не упустить.

На рассвете капитан Корбет прислал на шлюп лейтенанта с письмом ко мне, в котором уведомляет, что, рассматривая наше дело, он считает своим долгом задержать нас и потому присылает офицера по законам своей службы с тем, чтобы быть ему на шлюпе до получения решения от командора, к которому тотчас по прибытии нашем послан курьер с донесением.

Сего же числа (22 апреля) я обедал у капитана Корбета, и он мне откровенно сказал, что, не будучи здесь сам главным начальником, он не знает, как с нами поступить; но, по мнению его, командор не имеет права позволить нам продолжать вояж до получения дальнейшего повеления из Англии. Впрочем, хотя он и не подозревает, чтобы открытия не были настоящим предметом нашего вояжа, однако ж не может до решения командора, по объявленным выше причинам, считать наш шлюп иначе, как военным судном неприятельской державы, задержанным под сомнением по необыкновенному случаю, и потому не может позволить поднимать неприятельский флаг в порте, принадлежащем его государю, а для отличия, что шлюп не сделан призом и принадлежит его императорскому величеству, у нас вымпел остается. Между тем капитан Корбет мне сказал, что здесь есть человек, уроженец города Риги, знающий хорошо русский язык. Если я покажу командору мою инструкцию и он найдет, что, кроме открытий, в ней нет никаких других предписаний, которые могли бы клониться ко вреду Англии, то вероятно, что командор сам собой решится позволить продолжать нам вояж.

На сие я ему сказал, что всякому морскому офицеру известно, с каким секретом у всех народов даются предписания начальникам судов, посылаемых для открытий; что даже собственным своим офицерам открывать их не позволяется. Следовательно, объявить их я ни малейшего права не имею и не смею, какие бы последствия, впрочем, от сего ни произошли; а притом теперь это уже дело невозможное, потому что, получа от него (капитана Корбета) письменное уведомление, чтобы я считал шлюп задержанным, я в ту же минуту, исполняя мой долг, сжег инструкцию. Но если командору будет угодно, я имею некоторые другие бумаги, которые не менее инструкции могут доказать, что предмет нашей экспедиции есть вояж открытий, и который я могу ему и всякому другому объявить, не нарушая моего долга и правил военной службы, кои мы так же строго наблюдаем, как и англичане.

На ответ мой он ничего не сказал, а говоря о посторонних вещах, я приметил из некоторых сделанных им замечаний, что он считает наш вояж торговым предприятием, назначенным для мены мехов с жителями западных берегов Северной Америки.

Возвратясь на шлюп, я нашел, что, кроме лейтенанта, прислана к нам шлюпка, которая со всеми гребцами стояла у нас за кормою; причины сему угадать я не мог.

Командор Роулей приехал на свой корабль 23 апреля и тотчас прислал ко мне капитана Корбета сказать, что он желает видеть мои бумаги, по которым мог бы увериться, что в предмете нашего вояжа главной целью суть открытия. На сей конец я вручил капитану Корбету инструкцию Государственного Адмиралтейского департамента, коей содержание показывает, что она дана судну, в предмете коего ни военные действия, ни коммерческие спекуляции не заключаются, и еще некоторые другие бумаги, показывающие, что шлюп приготовлен и снабжен не так, как судно для обыкновенного плавания или для торговых видов, где большая экономия во всем наблюдается.

В тот же день (23-го) я ездил к командору на корабль. Он объявил, что переводчик их (уроженец города Риги, ныне служащий в корпусе английских морских солдат сержантом) не мог перевести ему ни одного слова из присланных от меня бумаг, и потому он не может сделать никакого решения по сему делу, доколе не сыщет человека в Капштате, который бы в состоянии был перевести их, и не получит совета от губернатора колонии.

Командор Роулей, возвратясь из Капштата, имел свидание со мной 2 мая, при коем объявил мне официально, что, не найдя ни одного человека во всей колонии, способного перевести данные ему мной бумаги, он не в состоянии сделать по ним никакого заключения о нашем вояже. Но, рассматривая дело, как оно есть, он не поставляет себя вправе позволить нам продолжать путь до получения дальнейшего о сем повеления от своего правительства; и более по тому, что он командует эскадрой на здешней станции не по назначению адмиралтейства, но только временно, в отсутствие адмирала, по случайному его отбытию, на место коего другой уже назначен и скоро должен прибыть из Англии.

Он и решился ожидать прибытия адмирала; а до этого шлюп должен оставаться здесь не как военнопленный, но как задержанный под сомнением по особенным обстоятельствам. Состоять он будет и управляться в рассуждении внутреннего порядка и дисциплины по законам и заведениям императорской морской службы. Офицеры удержат при себе свои шпаги, и вся команда вообще будет пользоваться свободой, принадлежащей в английских портах подданным нейтральных держав. Я сообщил по команде письменным приказом о всех обстоятельствах нашего положения и сделал нужные распоряжения для содержания шлюпа и служителей в надлежащем порядке. Место для шлюпа я избрал самое безопасное и спокойное, какое только положение Симанского залива позволяло. Дружеское и ласковое обхождение с нами англичан и учтивость голландцев делали наше положение очень сносным. Нужно только было вооружиться терпением провести несколько месяцев на одном месте, в скучной и бесполезной для мореходцев бездейственности.

Транспорт «Абонданс» 12 мая отправился в Англию с донесением от командора Роулея о задержании нашего шлюпа. В своих депешах командор отправил и мое донесение к морскому министру которое послал я за открытой печатью, при письме к королевскому статс-секретарю Канингу{109}, и просил его отправить оное в Россию.

Мая 14-го мы свезли на берег хронометры и инструменты для делания астрономических наблюдений, в нарочно для сего нанятый покой. Комната сия должна была также служить нам квартирой, когда кто из нас, по крепости ветра, не мог с берега возвратиться на шлюп, что в здешнем открытом месте очень часто случается. Горница, по положению своему, совершенно соответствовала намерению, для которого выбрана: во втором этаже и окнами обращена прямо к югу, то есть к полуденной стороне, в которой большая часть находящихся светил могли быть видны. Дом, хотя и каменный, о двух этажах, но построен был так слабо, что весь несколько трясся от стука дверьми и, стоя почти у самого берега на мягком грунте, дрожал от проезжающих почти беспрестанно фур, так что инструмента для наблюдения прохождения светил через меридиан не было возможности установить.

Коль скоро англичане узнали, что мы имеем особенное место на берегу для астрономических наблюдений, то многие из капитанов военных ост-индских кораблей просили меня принять их хронометры для поверения и после очень были благодарны и довольны нашими трудами.

Назначенный главнокомандующим эскадры на станции мыса Доброй Надежды вице-адмирал Барти (Bartie) прибыл в Симанскую губу 21 июля. На другой день его прибытия я был у него с почтением. Принял он меня чрезвычайно учтиво, сожалел о нашем неприятном положении, в какое завели нас обстоятельства войны, обещал немедленно рассмотреть наше дело, положить свое решение: продолжать ли нам путь или ждать повеления из Англии. Однако ж, несмотря на его обещание, я за нужное почел представить ему письменно несправедливость их поступка и требовать, чтобы он, как главнокомандующий, назначенный верховным правительством, рассмотрел наше дело и уведомил меня письменно о своем решении.

Между тем вице-адмирал Барти отправился в Капштат, главный город колонии и обыкновенное место пребывания губернатора, главнокомандующего войсками и начальника над морскими силами. Пять дней не получая никакого ответа от Барти, я решился сам ехать к нему и 28 июля отправился в Капштат. Прием он мне сделал учтивый, но объявил, что в рассуждении моего дела он еще ни на что решиться не мог и что ему нужно посоветоваться об оном с губернатором, обещая притом дня через два письменно меня известить об окончательном решении, что он действительно и исполнил 1 августа коротеньким письмом. Ответ его был, что дело предместником его, а потом и им представлено со всеми обстоятельствами правительству, без воли коего он не имеет права нас освободить.

Итак, мы должны были дожидаться решения из Англии. Другого делать нам ничего не оставалось, как только опять вооружиться терпением. Будучи в Капштате, я посетил губернатора. Губернатор принял меня и бывшего со мною мичмана Мура очень вежливо, разговаривал с нами более получаса и, наконец, сам лично пригласил нас на бал в день рождения принца Валлийского{110}.

Дня за два до отъезда моего в Капштат забавный случай повстречался с нами. Некоторые из наших офицеров, будучи на берегу, нашли нечаянным образом странного человека – поселившегося здесь русского. Они позвали его на шлюп, и он, к нам приехав, сказал, что его зовут Ганц-Русс.

Сначала ему не хотелось признаться, что он русский, и он выдал себя за француза, жившего долго в России; а для поддержания этого самозванства вот какую историю он про себя рассказал. Отец его француз был учителем в России, которое звание он на себя принял после кораблекрушения, претерпенного им у Выборга на корабле, где он находился пассажиром, желая путешествовать по Европе. Несчастие это случилось в 1764 году. Ганцу-Руссу тогда было 4 года от роду, и он находился со своим отцом, который после сего приключения отправлял учительскую должность в Нижнем Новгороде, где он содержал пансион и обучал детей у губернатора. Он же, Ганц-Русс, жил десять лет в России, был в Астрахани, откуда приехал в Азов, а из сего места отправился в Константинополь. Потом из Турции пустился морем во Францию, но какими-то судьбами зашел в Голландию, где его обманули, и он попался на голландский ост-индский корабль, на котором служил семь лет, ходил в Индию и был в Японии. При взятии англичанами мыса Доброй Надежды оставил он море и для пропитания пошел в работники к кузнецу, где выучился ковать железо и делать фуры, нажил денег и поселился в Готтентотской Голландии, потом женился. Имеет троих детей и промышляет продажей кур, картофеля, огородной зелени и изюма.

Справедлива ли последняя часть сей истории, нельзя было нам знать. Что же касается до происхождения его, то не оставалось ни малейшего сомнения, чтобы он не был настоящий русский крестьянин, потом, может быть, казенный матрос, бежал или каким-нибудь другим образом попался на голландский корабль, где и дали ему имя Ганц-Русс, то есть настоящий русский. Французских пяти слов он не знает, а русские слова выговаривает твердо и произносит крестьянским наречием. Все выражения его самые грубые, простонародные, которые ясно показывали его происхождение.

В первое его с нами свидание он не хотел открыться, кто он таков, и уехал от нас французом. Но напоследок некоторым из наших офицеров со слезами признался, что он не Ганц-Русс, а Иван Степанов, сын Сезиомов; отец его был винным компанейщиком в Нижнем Новгороде, от которого он бежал; по словам его, ему 48 лет от роду, но на вид кажется 35 или 38. Просил он у меня ружья и пороху; но как в здешней колонии никто не смеет без позволения губернатора иметь у себя какое-нибудь оружие и ввоз оного строго запрещен, то я принужден был в просьбе его отказать.

Мы сделали ему некоторые другие подарки, в числе которых я дал ему серебряный рубль с изображением императрицы Екатерины II и календарь, написав в оном имена всех наших офицеров, и сказал ему, чтобы он их берег в знак памяти и не забывал бы, что он россиянин и подданный нашего государя.

Он чрезвычайно удивлялся, что русские пришли на мыс Доброй Надежды.

Здесь, на Симанском рейде, стоял транспорт, шедший в Новую Голландию с преступницами{111}; на том же самом судне возвращался из Англии в свое отечество сын одного владетеля новозеландского. Владетель сей есть король северной части Новой Зеландии{112}. Королевство его жителями называется Пуна (на карте, кажется, Рососке), а англичанами Bay of Islands{113}. Имя его Топахи. Он весьма ласков и доброхотен к европейцам, а потому англичане стараются сделать ему всякое добро: научили его разным мастерствам, снабдили инструментами, построили ему дом и сделали разные подарки. Сын его, о котором здесь идет речь, по имени Метарай, по желанию отца своего, жил для учения несколько времени между англичанами в Новой Голландии, откуда на китоловном судне привезли его в Англию, и он жил в Лондоне двенадцать месяцев, а ныне возвращался домой.

Нам хотелось познакомиться с его зеландским высочеством, и для того мы позвали его к себе обедать вместе с лекарем, бывшим пассажиром на том же транспорте. Они у нас были, и мы их угостили так хорошо, как могли; лишь не салютовали принцу.

Лекарь Макмелин – человек скромный, учтивый и умный. Принц 18 лет от роду, малого росту, статен; оклад лица европейский, цвет темно-лиловый, без всяких узоров, делаемых для украшения по обряду диких народов. Волосы черные, прямые и весьма короткие; в ушах дыры, как у наших женщин для серег. Он жив и весел; разумеет по-английски почти все, в обыкновенном разговоре встречающееся, но говорит очень неправильно, а произносит и того хуже. Кланяется и делает другие учтивости по-европейски, одет так же. Вино пить знает по-английски, и по количеству, которое он выпил без приметного над ним действия, кажется, что он не новичок в сем роде европейского препровождения времени. Ест все, что ни подадут, и много, особенно любит сладкое.

За столом он много с нами разговаривал. Отвечая на наши вопросы, он нам сказал, что у отца его пятнадцать жен, детей много, и числа он их не знает; а с ним от одной матери три сына и две дочери. Лекарь сказывал, что мать его была сама владетельная особа. Земли ее Топахи завоевал и на ней женился. Метарай сам имеет двух жен, к которым очень привязан. Отец его, при отправлении, дал ему подробное наставление, чем заниматься между европейцами и что стараться перенять у них. Он нам показался с немалыми природными дарованиями; многие из его замечаний не показывали, что он был дикий из Новой Зеландии без всякого образования.

В Англии представляли его королю и королевской фамилии. Он рассказывает, что король говорит очень скоро и что он понимать его не мог; также заметил он, что между принцессами, дочерьми королевскими, была одна косая.

В Лондоне возили его в театры, в воксал и пр.

Обо всех таких увеселительных местах он нам мало рассказывал, и казалось, что они немного его занимали.

Я показал ему карту морскую, на которой назначены: мыс Доброй Надежды, Новая Голландия и Новая Зеландия. Он тотчас пальцем провел тракт, коим они должны идти, показав на порт Джаксон, на остров Норфолк{114}, к которому им надобно было прежде зайти, и на залив островов (Bay of Islands); а когда я ему означил наш путь к Камчатке, то он заметил, что Россия (принимая, без сомнения, Камчатку за всю Россию) далее от Англии, нежели Новая Зеландия. Но услышав от нас, что из Англии в Россию можно на корабле прийти в неделю, он меня спросил, для чего же мы нейдем туда через Англию, это было бы ближе.

Мы также ему показали изображение в полный рост мужчины и женщины Новой Зеландии. Он сказал, что они не похожи, в чем он и справедлив был, потому что эти портреты сняты были с жителей другого края сей земли, с которыми они никогда не видятся.

Король английский пожаловал сего принца кавалером ордена, учрежденного, или, лучше сказать, выдуманного нарочно для диких владельцев; назван он «орденом дружества». Знаки его состоят в голубой ленте и в серебряной звезде, на которой изображены две золотые руки, схватившиеся одна за другую. А отцу его посланы от короля богатая шапка и мантия вместо короны и порфиры. Сверх того, отправлено множество разных полезных подарков, состоящих в мастерских инструментах, одежде и пр. Все они уложены в ящиках, на которых подписано: королю Топахи от короля Георга. Сына его также весьма щедро одарили в Англии.[14]

3 декабря прибыл в Столовый залив с конвоем шлюп «Рес-горс» (Race hors), вышедший из Англии 17 сентября. Вице-адмирал Барти письменно меня уведомил, что на нем касательно нас он никакого повеления не получил, хотя, впрочем, и известно, что транспорт «Абонданс» прибыл в Англию 1(13) августа; а при свидании со мною он мне объявил, что не только повеления о нас, но даже и ответа о получении от командора Роулея рапорта о задержании шлюпа адмиралтейство не сделало, сказав при том, что будто причины такому их молчанию он не знает.

Прежде прихода к мысу Доброй Надежды судна из Англии, с которым мы ожидали решения о нашем деле, мы совсем изготовились к продолжению нашего путешествия. Во все время приготовления англичане никакого препятствия нам не делали. Решась привести себя в совершенную готовность тотчас выйти в море, коль скоро последует на сие дозволение, я открытым образом подрядил одного купца в Симансштате заготовить и доставить провиант через таможню.

Черновик письма В. М. Головнина на имя министра военно;морских сил П. В. Чичагова от 8 января 1809 года со шлюпа «Диана» из Симанской губы, содержащего сообщение о том, что шлюп задерживается английской эскадрой


Когда я уже почти весь оный получил на шлюп (23 декабря), адмирал Барти прислал ко мне офицера объявить, что, получив известие о намерении моем уйти со шлюпом, он требует письменного от меня обязательства оставаться в заливе до повеления из Англии. Притом офицер сей сказал, что в случае несогласия моего на требуемое обязательство адмирал дал приказание офицеров и команду свести на берег, как пленных, и держать шлюп под английским караулом. Два положения, на одном из коих мы должны были оставаться в неприятельском порте, были столь различны между собой, что я без всякого затруднения решился на выбор лучшего из них.

Дав обязательство не уходить с мыса Доброй Надежды без согласия английского правительства, мне ничего не оставалось более делать, как исполнить и сохранить оное свято до окончания войны. Для сего я перевел шлюп в самое безопасное место залива и принял все нужные меры содержать его сколько возможно без повреждений и в годности кончить вояж до Камчатки. Но содержание офицеров и продовольствие команды представляли мне великие препятствия. Я имел кредитивное письмо от Грейга в Кантон на 5000 пиастров, но на мысе Доброй Надежды его никто не хотел принять. Денег за предлагаемые мною векселя на Государственную Адмиралтейств-коллегию также никто не желал дать, говоря, что между английскими владениями и европейскими государствами на материковой земле всякое деловое и даже письменное сообщение прекращено; следовательно, неизвестно, будут ли впущены мои векселя в Россию.

В таком критическом положении нашего дела Гом, английский купец, дал мне совет требовать нужных пособий от вице-адмирала Барти, что, по его мнению, я был в полном праве сделать, будучи со шлюпом задержан вследствие молчания английского правительства.

Я принял его совет и 14 января писал к вице-адмиралу Барти о сем деле, но ответа на мое представление он, однако ж, никакого не делал около трех недель; а на записку мою, писанную 2 февраля к его секретарю, вице-адмирал Барти прислал ко мне письмо, подписанное 3(15) февраля, в котором обещается снабжать команду провиантом, а деньги советует получать от агентов в Капштате, уверяя, что они не откажут снабжать меня оными за счет и на веру (как он изъясняется) российского императорского правительства. Но на первое письмо я никогда никакого ответа не получал, и повеления о снабжении нас провиантом не было дано.

По приезде вице-адмирала Барти в Симансштат я хотел лично с ним объясниться. Но он, вместо того чтоб дать мне прием наедине, принял меня при двадцати или тридцати человеках посторонних и, поговорив со мною несколько об обыкновенных, ничего не значащих вещах, тотчас вышел вон и уехал осматривать новый сигнальный пост. Мне известны обряды и порядок жизни англичан; я знал, что тогда было не время без самой крайней нужды по их обыкновению заниматься такими делами; а притом и удивление, показанное по сему случаю всеми там бывшими, уверило меня, что он старался не допустить меня сделать ему лично представление о нашем положении, а особенно в присутствии такого числа посторонних людей.

Поступки его в рассуждении нас не только что голландцев здешних колоний приводили в удивление и негодование, но даже и самих англичан. Многие из них советовали мне писать к министрам в Англию. Но я не мог надеяться получить от них ответа на мое представление, когда они не дали никакого решения по случаю задержания шлюпа. А господин Канинг не сделал мне чести своим ответом на первое мое письмо, и некоторые даже морские капитаны говорили, что, будучи в подобном моему положении, они ушли бы, в полном уверении, что данное обязательство недействительно, когда неприятель отказывает в прокормлении. Однако ж я решился ненарушимо держаться данного слова, доколе есть еще возможность; а чтобы выдачу команде свежей пищи на счет оставшейся у меня суммы продолжить сколько возможно более времени, я прекратил выдавать порционы офицерам, довольствуясь с ними той же провизией, как и нижние чины.

Желая быть строго точен в сохранении данного мною обязательства, я имел намерение для содержания команды продать несколько из менее нужных погруженных на шлюп снарядов. Торговые законы колонии требовали, чтобы продажа была произведена с дозволения губернатора и с публичного торга. Спрашивая о сем деле совета, я узнал, что губернатор не может мне позволить ничего продать со шлюпа, потому что агенты по призовым делам военных судов, бывших на рейде во время нашего прибытия, считают шлюп со всем его грузом собственностью своих препоручителей как приз, и до окончательного решения английского правления они вправе запретить всякую с него продажу. Сей случай сделал наше положение еще более критическим. В то же почти время случилось, что английская эскадра, блокировавшая острова де-Франс и Реюньон{115}, потерпела от бури великие повреждения и исправлялась в Симанском заливе. Тогда адмиралтейство имело большую нужду в рабочих людях. Вице-адмирал Барти, можно сказать, официальным образом, прислал на шлюп помощника корабельного мастера сказать мне, что если я буду посылать знающих мастерство моих людей в док работать, то он велит им выдавать порцию и плату за работу. Но так как корабль, исправленный на мысе Доброй Надежды, мог также и в Балтийском море по случаю служить, то требование губернатора я имел причину считать для себя обидным и всем нам притеснительным: он не хотел нас снабжать съестными припасами, стоящими для нации самой безделицы, за счет нашего государя, а требовал от нас пособия в военных приготовлениях против наших союзников.

Мне известно, что были случаи, в которых поступки неприятеля со своими военнопленными, давшими обязательства ему, принуждали их нарушать оное, в чем они после были оправданы беспристрастным суждением целой Европы. Внутренно я был совершенно уверен, что наше положение принадлежало к такому роду случаев, и такое же о нем мнение имели многие англичане и голландцы.

Точно подобного примера сему делу невозможно сыскать. Но в разные времена были многие случаи, служащие, как я думаю, к полному моему оправданию.

Я решился, не теряя первого удобного случая, извлечь порученную мне команду из угрожавшей нам крайности. Но чтобы действительно положение, в каком мы находились, и причины, заставившие меня взять такие меры, могли быть точно известны Англии и британскому правительству, а не в таком виде, в каком вице-адмиралу Барти угодно будет их представить, я употребил следующий способ. К нему я написал письмо, объясняя наше состояние и поступки его с нами, с показанием причин, им самим поданных мне, оставить мыс Доброй Надежды, не дожидаясь решения английского правительства. Копии с сего письма я вложил в благодарительные от меня письма к разным особам, как голландцам, так и англичанам, которые своим к нам доброхотством, ласковым приемом и услугами, от них зависевшими, имели право на мою признательность. Я уверен, что через них дело сие в настоящем виде будет известно в Англии, если вице-адмирал Барти и утаит мое письмо к нему.

План мой был уйти из залива и плыть прямо в Камчатку. Не имея же на пути ни одного дружеского порта, принадлежащего европейцам, мы должны были ожидать пособия только от диких жителей островов Великого океана. Такое предприятие привести в действие с успехом было нелегко и сопряжено с большим риском.

По назначению самого вице-адмирала Барти, шлюп был поставлен на двух якорях в самом дальнем от выхода углу залива, на расстоянии одного или полугора кабельтова{116} от корабля «Резонабль» (Raisonable), на котором он имел свой флаг, и так, что при NW ветре, с которым мы только и могли уйти, он был у нас прямо за кормою. Между шлюпом и выходом стояло много казенных транспортов и купеческих судов в расстоянии одно от другого кабельтов и полукабельтова. Все их нам надобно было проходить. По требованию же вице-адмирала Барти все паруса у нас были отвязаны и брам-стеньги спущены.

При таком положении шлюпа сняться с якоря было невозможно. Равным образом и одного якоря поднять не было способа, не обнаружив своего намерения неприятелю, как бы ночь темна ни была. Надлежало отрубить оба каната, чтобы вступить под паруса. Оставить два якоря из четырех для нас было слишком много; обстоятельства вояжа могли нас не допустить в Камчатку до наступления зимы, тогда мы нашлись бы принужденными провести более шести месяцев в островах Великого океана, в коих нет ни одной хорошей гавани и все рейды открыты по корабельное дно, где стоять так долго с двумя только якорями невозможно было, не подвергаясь часто опасности.

К сему присовокупить должно недостаток в сухарях, которых я не мог более выдавать как по фунту в день на человека; свежей провизии мы не имели ни куска, также и никакой зелени не было. Чтобы не подать никакой причины неприятелю открыть мое намерение, я не позволил даже для офицерского стола ничего свежего запасать. Сия предосторожность для меня также была нужна и впоследствии: будучи в море и имея недостаток в пище, я хотел, чтобы все на шлюпе, от командира до последнего человека, получали одинаковую порцию и ели из одного котла.

В таких дурных обстоятельствах я решился пуститься в продолжительное плавание по морям, отдаленным от европейских селений.

Кроме вышеизъясненных препятствий, были еще другие, не столь важные, как первые, однако ж такого рода, что намерение наше могло открыться неприятелю прежде исполнения оного. Коротко знакомые и по-дружески обходившиеся со мною капитаны английских кораблей просили меня поверить их хронометры вместе с нашими в обсерватории, которую мы имели на берегу. С адмиральского корабля у нас было три хронометра; возвратить мы их никак не могли без причины; взять свои заблаговременно на шлюп, а их оставить было бы подозрительно; а прислать за ними ночью перед самым отправлением уже и совсем не годилось.

Другое затруднение находил я в расплате с подрядчиками, ставившими свежее мясо и хлеб для команды. Приняв намерение уйти, я желал сберечь сухари и производил служителям хлеб; без сомнения, деньги их не пропали бы, и, конечно, был бы случай им заплатить даже с избытком, вместо процентов, и они были бы довольны. Но если бы, к несчастью, нас англичане взяли и привели назад, то какими бы глазами стали на нас смотреть в колонии, когда бы покушение с нашей стороны было сделано уйти не расплатясь.

А третье затруднение состояло в верном доставлении писем к тем особам, к коим они писаны.

Для отдаления сего препятствия разные средства были предлагаемы, из коих следующее мне показалось лучше всех. Хронометры наши стояли в доме Сартина, того самого человека, который хлеб на шлюп ставил. Из трех хронометров я оставил на берегу один, который во весь вояж хуже всех шел, и с ним мы сравнивали принадлежащие англичанам хронометры, выдавая его за самый верный, а потому они и не имели причины сомневаться, видя всегда, что наш лучший хронометр на берегу.

К Сартину я написал письмо, в коем, объясня ему причину тайного нашего ухода и невозможность явным образом с ним расплатиться, я просил его оставленный хронометр продать с аукциона и что следует ему за хлеб, чтобы он взял, а остальную сумму перевел бы в Портсмут на дом Гари, Джокс и компания, кои во время мира с Англией были агенты русского консула в Лондоне и снабжали наши военные суда, заходившие в Портсмут, всем нужным. Господину де Биту, от коего мы брали мясо, я такого же содержания письмо написал, только что в заплату должных ему денег препроводил письмо в форме векселя на вышеупомянутый коммерческий дом, в надежде, что Гари, Джокс и компания не откажутся заплатить такую малость, которую они всегда могут получить с надлежащими процентами.

Что принадлежит до писем, то все оные я запечатал в один конверт с письмом к командору Роулею и положил в ящик его хронометра, хранившегося в нашей обсерватории, и так как ключи от хронометров всегда были у меня, то мы и не имели причины опасаться, чтобы письма открылись прежде нашего ухода. Командор Роулей, человек весьма добрый и строгой честности, притом ко мне был весьма ласков и ко всем нам лучше расположен, нежели другие англичане, почему я мог быть совершенно уверен, что от него все мои письма будут непременно доставлены по надписям.

Долго не было случая, благоприятствовавшего моему намерению: когда ветер способствовал, то на рейде стояли фрегаты, совсем готовые идти в море, а когда с сей стороны было безопасно, то ветер нас удерживал. Несколько раз днем свежий ветер, нам попутный, от NW или от W начал дуть, и мы всегда приготовлялись в таких случаях к походу, но к ночи ветер или утихал, или совсем переменялся и делался противный.

Я знал, что во всех гаванях и рейдах, лежащих при высоких гористых берегах, ветры очень часто дуют не те, какие в то же время бывают в открытом море, а потому я хотел точно узнать, какое здесь имеют отношение прибрежные ветры к морским. На сей конец я часто на шлюпке езжал в Фалс-Бай, брал с собой компас и замечал силу и направление ветра; на шлюпе то же в те же часы делалось. После многих опытов я удостоверился, что когда в Симанском заливе ветер дует NW или W при ясной или при облачной, но сухой погоде, то в море он дует от SW или S, а иногда и от SO. Всегда, когда в такие погоды я езжал в Фалс-Бай, свежий порывистый ветер от NW или W мигом пронесет шлюпку заливом, а на пределах Симанского залива и Фалс-Бая шлюпка входила в штилевую полосу сажен на 50 или на 100, которую пройти надобно на веслах. Потом лишь откроется море, то тишина минуется и подхватит южный ветер, более или менее уклонившийся к О или к W, между тем как в Симанском заливе, у шлюпа, по-прежнему продолжает дуть свежо и беспрестанно до самой ночи тот же NW и W ветер. Но когда сии ветры начнут дуть крепкими шквалами, принесут облачную мокрую погоду и дождливые тучи, быстро по воздуху несущиеся к SO, тогда можно смело быть уверенным, что и в открытом море тот же ветер дует.

NW ветры господствуют здесь в зимние месяцы, а летом они бывают чрезвычайно редки; а потому-то мы их очень, очень долго ожидали. Напоследок, 19 мая, сделался крепкий ветер от NW. На вице-адмиральском корабле паруса не были привязаны, а другие военные суда, превосходившие силой «Диану», не были готовы идти в море, и хотя по сигналам с гор мы знали, что к SO видны были два судна, лавирующие в залив, которые могли быть военные и, может быть, фрегаты, но им невозможно было приблизиться к входу прежде ночи. Так как положение наше оправдывало всякий риск, то, приготовясь к походу и в сумерках привязав штормовые стаксели, в половине седьмого часа вечера, при нашедшем сильном шквале с дождем и пасмурностью, я велел отрубить канаты и пошел под штормовыми стакселями в путь.

Едва успели мы переменить место, как со стоявшего от нас недалеко судна тотчас в рупор дали знать на вице-адмиральский корабль о нашем вступлении под паруса. Какие меры ими были приняты нас остановить, мне неизвестно. На шлюпе во все время была сохраняема глубокая тишина.

Коль скоро мы миновали все суда, тогда, спустясь в проход, в ту же минуту начали поднимать брам-стеньги и привязывать паруса. Офицеры, гардемарины, унтер-офицеры и рядовые – все работали до одного на марсах и реях. Я с величайшим удовольствием вспоминаю, что в два часа они успели, невзирая на крепкий ветер, дождь и на темноту ночи, привязать фок-, грот-марсели и поставить их, выстрелить брам-стеньги на места, поднять брам-реи и брамсели поставить; поднять на свои места лисель-спирты, продеть все лисельные снасти и изготовить лисели так, что если бы ветер позволил, то мы могли бы вдруг поставить все паруса.

В 10 часов вечера мы были в открытом океане. Таким образом кончилось наше задержание, или, лучше сказать, наш арест на мысе Доброй Надежды, продолжавшийся один год и 25 дней.

На мысе Доброй Надежды мы лишились шхиперского помощника Егора Ильина, который 9 мая, за неделю до нашего ухода, умер от лопнувшего внутри нарыва. Потеря сия для нас была весьма чувствительна, а особенно для меня: он был отменно добрый, усердный, расторопный человек, должность по своему званию во всех частях знал очень хорошо и был содержателем всех припасов по шхиперской должности. Мы хотели почтить его могилу пристойным памятником и уже приготовили его, но не удалось поставить; а потому согласились оставить оный в церкви в Петропавловской гавани, с надписью, по какому случаю памятник поставлен на Камчатке для тела, погребенного на мысе Доброй Надежды.

Часть вторая

Глава первая Состояние колонии мыса Доброй Надежды. Описание вод, его окружающих, и метеорологические замечания

Я уверен, что во всем южном полушарии нет ни одной страны и очень мало земель и государств в нашем просвещенном свете, о которых столько было бы писано, сколько о мысе Доброй Надежды. Кроме нашей братии мореходцев, писавших о сей славной колонии, многие знаменитые мужи, известные в свете своими дарованиями и ученостью, нарочно посещали оную и издали в свет описания своих путешествий. Итак, я здесь ограничу себя описанием нынешнего состояния мыса Доброй Надежды; а чего, по недостатку случаев, способов или нужных сведений, я не мог сам узнать достоверно или заметить, то взято мною из сочинения Барро, изданного в Англии под названием Travels into the interior of southen Africa. By John Barrow, esq. F. R. S. London, 1806. Барро, весьма умный, ученый человек, во время путешествия своего по Южной Африке, был секретарем губернатора колонии лорда Макартнея. Следовательно, он имел все способы в своих руках извлекать самые верные материалы из колониальных архивов и получать из других источников нужные и обстоятельные сведения для своего сочинения.

Описание Капштата и Симансштата

Капштат{117}

Высокая гора, находящаяся от оконечности мыса Доброй Надежды к северу в 15 милях, получила с давних времен название Столовой горы, потому что имеет вершину совершенно плоскую, простирающуюся на значительное расстояние. А от имени сей горы и открытый залив, впадающий в западный берег Южной Африки, назван Столовым. При самой южной впадине сего залива находится небольшая долина, подымающаяся от морского берега едва приметной пологостию до подошвы трех гор, ее окружающих с береговой стороны. Гора, прилежащая к сей долине с юго-запада и запада, имеет подобие покоящегося льва и потому называется Львиной горой. К югу помянутой долины полагает предел Столовая гора, а к юго-востоку возвышается Дьявольская гора, названная так голландскими матросами.

Столовая гора


Между Львиной горой и морем есть дефиле{118}, ведущее на другую, небольшую, плоскую и почти горизонтальную долину, которая со всех сторон окружена морем и горами и из которой нет другого выхода, кроме вышепомянутого дефиле. Между Дьявольской же горой и морем из вышепомянутой пологонаклонной долины есть другое дефиле, ведущее в поле; через это только один путь и есть берегом к Капштату, выстроенному на сей окруженной тремя горами долине.

Город Капштат стоит в долине, коей положение описано выше. По берегу залива выстроены магазины Голландской Индийской компании{119}, которые ныне называются королевскими магазинами и употребляются для казенных снарядов и съестных припасов; за оными пойдут обывательские дома. Улицы прямы, широки и все пересекаются перпендикулярно. Во многих из них по обеим сторонам посажены дубовые деревья, а в некоторых посредине находятся каналы, кои, за недостатком в воде, по большей части бывают сухи; редко для промывания и прочистки впускают в них воду, отчего в жары они испускают нездоровый и отвратительный запах. В разных частях города находятся четыре прекрасные площади.

Строения в Капштате вообще кирпичные; дома частных людей о двух и трех этажах, отменно чисто выстроены и все без изъятия выбелены или выкрашены желтой, зеленой или серой под гранитный цвет краской; крыши плоские с парапетом, на углах и по сторонам коих стоят фигуры ваз, статуй, арматуры{120} и пр. Голландцы любят украшать свои дома снаружи. Многие имеют над дверьми огромные, даже не соответствующие величине дома фронтоны, а против второго этажа балконы. Почти у каждого дома перед окнами нижнего этажа с улицы есть крыльцо, во всю длину дома камнем выстланное, с железным балюстрадом, где по вечерам они сидят или прохаживаются. На многих домах утверждены громовые отводы.

Внутреннее расположение домов очень покойно и соответственно свойству здешнего климата. По длине дома как в нижнем, так и в верхнем этаже посредине идет широкий коридор, или галерея, у которой на обоих концах в нижнем этаже пространные двери, а в верхнем большие окна; по обеим сторонам галереи расположены комнаты. В каждой из них есть двери из галереи, сообщение же между комнатами зависит от намерения и желания хозяина, смотря по тому, для чего какая комната назначена. В галереях двери и окна, будучи в жаркие дни отворены, дают свободный проход свежему воздуху, который и в боковые комнаты входит; притом в них весьма приятно прохаживаться, когда несносный жар не позволяет пользоваться прогулкой на открытом воздухе. Под нижним этажом обыкновенно делаются подвалы для погребов и магазинов.

Улица Капштата

Из альбома путешествий XIX века


Дома свои, как снаружи, так и внутри, голландцы держат очень чисто. На матицы{121}, пол и потолок употребляется лес произведения здешней колонии, называемый гильвуд{122}. брусья и доски, из него сделанные, имеют прекрасный, слоистый, желтый цвет, а потому матиц и потолков здесь никогда не красят, так же как и косяков, притолок, оконничных и дверных рам, кои все делаются из привозного леса Батавии{123}, называемого тик; он красноватого цвета и, будучи хорошо выработан, походит на красное дерево.

Остающееся пространство долины между городом и подошвами окружающих его гор почти все наполнено прекрасными загородными домами, при коих находятся пространные сады плодоносных дерев и большие огороды.

По причине слишком пологого возвышения долины, на коей стоит Капштат, город сей не имеет с моря такого великолепного вида, как приморские города, лежащие на возвышениях гор и являющиеся мореплавателям в виде амфитеатра, как Лиссабон, Фунчал на острове Мадера, Фаял на острове того же имени{124} и другие. Притом наружный вид испанских и португальских городов вообще бывает великолепнее от множества монастырских и церковных башен и куполов, чего в голландских колониях недостает. Но с возвышенного места Капштат, со своими правильными широкими улицами, с загородными домами и садами, с тремя подле него возвышающимися горами и с пространным Столовым заливом, представляет взору зрителя такую картину, какой ни один с тесными, кривыми, нечистыми улицами испанский или португальский город показать не может, несмотря на монастыри, церкви и часовни, коими вообще, так сказать, усеяны города сих двух народов.

Окружностям Капштата придает большую красоту растущее при подошве Столовой горы так называемое серебряное дерево{125}, у которого листы покрыты белым лоском, оттого оно кажется совершенно высеребренным. Надобно заметить, что дерево сие нигде в колонии не растет, кроме помянутого места.


Симансштат

Симансштат городом нельзя назвать, а просто селением, в котором публичных строений: небольшой морской арсенал, казармы, госпиталь, а нет ни одной церкви; обывательских домов до 25, растянутых в одну линию по берегу небольшого залива, из Фалс-Бая[15] в берег впадшего, который по имени одного голландца, бывшего здесь губернатором, называется Симансов залив.

Настоящих жителей в Симансштате обоего пола едва ли наберется 100 человек; но в зимние месяцы, когда военные корабли и купеческие суда стоят не в Столовом заливе, а здесь, – тогда многие из чиновников и мастеровых, служащих при морском арсенале, таможенные приставы, некоторые купцы и мелочные торговцы приезжают сюда жить, и селение бывает гораздо многолюднее.

Местечко сие окружено высокими горами, вплоть к нему примыкающими. Оно имеет весьма невыгодное местоположение и само по себе совершенно не заслуживает ни малейшего внимания, но для колонии очень важно по безопасности всего залива для стояния судов, потому что Симанский залив есть самый безопаснейший рейд из всех, поблизости мыса Доброй Надежды находящихся.

Произведения колонии, нужные мореплавателям. Обманы, употребляемые купцами при снабжении судов. Средства с выгодой запасаться всем нужным, не имея помощи в агентах

Произведения

В продолжительных плаваниях мореплаватели обыкновенно расстраивают свое здоровье, а потому, прибывши в порт, необходимо нужны им для восстановления расстроенного здоровья и укрепления оного на будущее плавание следующие вещи: здоровый воздух, пресная вода, хлеб, свежее мясо, хорошая рыба, поваренная зелень, плоды, виноградное вино и для приготовления надлежащим образом пищи и питья – дрова.

Все эти потребности, кроме дров, на мысе Доброй Надежды находятся в величайшем изобилии; целые флоты без затруднения могут быть ими снабжены.

Климат может считаться самым приятным и совершенно здоровым во всех отношениях; здесь не бывает ни чрезвычайных холодов, ни утомительной жары.

В летние месяцы почти беспрестанные свежие юго-восточные ветры прохлаждают воздух, нагреваемый солнцем. Жители здешние не знают ни смертоносных зараз, ни повальных болезней и никаких прилипчивых припадков. Больные, свозимые с кораблей на берег, восстанавливаются весьма скоро в своем здоровье. Это есть один из вернейших признаков здорового свойства здешнего воздуха.

Ручьи и родники пресной воды повсюду находятся в большом изобилии в зимние месяцы, когда бывают частые дожди. Летом большая половина оных высыхает. Однако ж колония ни малейшего недостатка в воде не претерпевает, и рейды, посещаемые судами во всякое время года, изобилуют водой. Во многих местах от свойства земли, сквозь которую ключи текут, вода имеет цвет крепкого чая. Однако ж это нимало ее не портит: она от того не получает никакого противного вкуса, ни запаха и столь же прозрачна, легка, здорова и для питья приятна, как и самая лучшая ключевая вода, а притом и в море не скоро портится.

Из хлебных растений мыс Доброй Надежды производит пшеницу, ячмень, овес, горох и бобы. Колонисты, занимаясь более выращиванием винограда, для делания водки и вина, оставляют земледелие в небольшом уважении; однако ж для продовольствия колонии и снабжения приходящих судов хлеба всегда бывает достаточно, и продается он недорого. Что принадлежит до свежей мясной пищи, то, кроме Южной Америки, едва ли есть приморское место на всем земном шаре, которое могло бы доставлять оную мореплавателям в таком изобилии и за такую дешевую цену, как мыс Доброй Надежды. Из домашних животных рогатым скотом и баранами колония мыса Доброй Надежды чрезвычайно изобильна.

Надобно сказать, что в Капштате и Симансштате говяжьего мяса хотя и чрезвычайно много, но оно не очень хорошо и невкусно, ибо скот иногда гонят на расстояние 200 миль бесплодными пустырями, следовательно, он худеет, недостаток же в кормах не позволяет откармливать его по пригоне.

Что принадлежит до баранины, то она несравненно превосходит говядину: бывает жирна и вкусна. Здешние мясники приготовляют бараньи окорока и колбасы отменно хорошо; они славятся тем, что долго могут сохраняться во всяком климате, и потому почитаются хорошей морской провизией; их возят в Бразилию и Батавию. Здешние голландцы всегда о них говорят: «Вези хоть в Батавию, они не испортятся». Для них Батавия на краю света; но если они ошибаются в расстоянии, по крайней мере, поговорка их справедлива в рассуждении климата.

Окорока сии солят и коптят, как и свиные, и потом укладывают плотно в бочки. Колбасы, около фута длиной и с дюйм в диаметре, делаются из свиного или какого другого мяса и жиру с разными специями. Когда они уже готовы, то их по 24 штуки связывают плотно и обшивают крепко воловьим или бараньим пузырем, чтобы воздух не попадал. Мы запаслись как бараньими окороками, так и колбасами в декабре 1808 года; обстоятельства принудили нас оставаться на мысе Доброй Надежды до половины мая, то есть в самое жаркое время, когда термометр поднимался иногда до 90°;[16] и когда мы пошли в море, то они были очень хороши и нимало не попортились. Последние из них мы издержали, войдя уже в Северное полушарие.

Мясом здешняя колония так изобильна, что даже в городах мясники вынимают из говяжьих голов только языки, а головы со всем и с рогами бросают.

Кроме домашних животных, здесь много разных родов диких четвероногих, употребительных в пишу; например, из рода оленей{126}, которых иногда приезжающие в город колонисты и готтентоты продают на рынках.

Из птиц домашних жители имеют гусей, уток, кур и индеек, но продают их непомерно дорого.

Из береговых диких птиц, в пищу годных, поблизости Капштата, кажется, только и водятся одни куропатки; в известное время года их бывает много. Водяных птиц прежде, до прибытия англичан, было очень много, и легко их было стрелять. Но с тех пор как английские войска сюда пришли, вся дичина скрывается внутрь колоний, да и те, которые остались, сделались так дики и осторожны, что почти никогда не подпустят охотника на ружейный выстрел. Жители жалуются в этом на английских офицеров, которые, по словам их, от праздности почти все до одного стали ходить по полям и стрелять по птицам – умеет или не умеет кто – и тем настращали и отогнали всю дичину.

Что принадлежит до морских птиц, то в заливах их бывает великое множество. Почти все морские птицы, будучи пойманы живые, недели через две, если их держать и кормить мукой, разведенной на теплой воде, теряют неприятный запах морских растений и рыбы, коими они питаются, и мясо их становится довольно вкусным.

Но если морская птица тотчас будет употребляться в пищу, то не должно ее щипать, а надобно кожу снять и потом продержать сутки или 12 часов в пресной воде, отчего она много теряет свойственного ей противного запаха. Яйца морских птиц, чаек и бакланов, имеют очень мало противного запаха и довольно вкусны, а особенно в яичнице.

Рыбой берега мыса Доброй Надежды не столь изобильны, как многие другие приморские места. Однако ж и здесь рыбы столько водится, что всегда почти с небольшими трудами, короткое время, простыми удами мы всякий день ловили достаточное количество для нашей команды, и часто более, нежели нужно было. Надобно только знать места, где ловить рыбу и что употреблять на приманку.

Иногда, однако ж не часто, заходили в Симанский залив большими стадами сельди, которых на уду ловить было нельзя, а годных для сей ловли сетей у нас не было; неводом немного мы поймали; они были жирны и вкусны.

Тюленье мясо хотя и пахнет морскими растениями и рыбой, но не противно, а впрочем, очень здорово; многие из наших матросов очень его любили, и, надобно сказать, что не от нужды, ибо всякий из них получал в день 1 1/2 фунта хлеба, фунт мяса во щах и фунт, а иногда и более рыбы. Тюленьего мяса я не пробовал, а ел почки и печень; они отменно хороши и не имеют никакого противного вкуса и запаха.

Всякого рода поваренной зеленью и огородными растениями колония мыса Доброй Надежды богата. Все произведения сего рода, растущие в Европе, и здешний климат производит в изобилии.

На горах и возвышенных местах около Капштата и Симансштата растут разных родов кривые, сучковатые, малорослые деревья, совсем ни на какие поделки негодные, но они чрезвычайно тверды, следовательно, и рубить их трудно и медленно, а притом надобно таскать людьми. Мы, стоя в Симанском заливе, принуждены были посылать людей на горы за 3, 4 и 5 верст для рубки дров, которые после на себе матросы должны были таскать к берегу.

Но надобно знать, что одни только помянутые города бедны дровами. Впрочем, колония вообще изобильна не только годным для жжения, но и строевым лесом, в ней есть даже обширные леса, как, например, лес, простирающийся от залива Козель к востоку на 250 английских миль в длину, а ширины между морем и горами имеющий 10, 15 и 20 миль.

В строение годный лес есть здесь разных родов, из коих главные два: африканский дуб, или вонючее дерево, и желтое дерево. Первое одно только и растет в колонии и годится на корабельное строение. Английский корабельный мастер Беларк уверял меня, что крепостью он не уступает настоящему дубу и так тверд, что вода и воздух не более над ним действуют, как и над европейским дубом; желтое дерево отменно красиво, когда выделано в столярной работе. Думали, что оно годится для мачт, стеньг и пр., однако ж опытом нашли, что для сего оно слишком слабо.

Обманы купеческие при снабжении судов

Купеческие суда всех наций, приходящие к мысу Доброй Надежды нарочно для торговли, снабжаются всем для них нужным корреспондентами своих хозяев, между которыми идет торговля. Следовательно, есть взаимная коммерческая связь, которая обыкновенно продолжается по нескольку лет; а посему сии корреспонденты никогда не захотят обнаружить своего корыстолюбия, выставив неумеренные цены за припасы, доставленные ими для судов, принадлежащих приятелям своим по торговым делам.

Но суда, пристающие на короткое время к мысу Доброй Надежды для запаса пресной воды, съестных припасов, для починки и пр., обыкновенно стараются обойтись без посредства агентов. Но часто случается, что судно имеет нужду в таких пособиях, которых получить без помощи здешнего жителя невозможно. Может много встретиться случаев, которые заставят прибегнуть к маклеру.

К стыду моему, надобно признаться, что я был в двух случаях бессовестно обманут; я говорю по опыту, мною самим изведанному и, судя по недостаточному моему состоянию, очень, очень недешево купленному.

Не успеет приходящее на рейд судно положить якоря, как его опросят гаванмейстер{127} и офицер с военных кораблей. От них тотчас весь город узнает, какое это судно, откуда и куда идет, и если оно пришло не с тем, чтобы здесь торговать, то в минуту посетит оное один из так называемых корабельных агентов (настоящее их звание – маклеры). Он рекомендует себя начальнику судна и предлагает свои услуги. Надобно сказать, к чести сих господ, что они почти все вообще отменно ловки в светском обхождении, говорят хорошо на многих иностранных языках, знают чужестранные обычаи и чрезвычайно проницательны и проворны.

После первого свидания он предложит вам и тотчас пришлет, хотя бы и не получил от вас решительного согласия пользоваться его услугами, разных, необходимо нужных на первый случай вещей; и никогда не упустит, самым неприметным и тонким образом, дать вам разуметь, что это малость, почти ничего не стоящая, и что он, доставляя оную, более делает себе удовольствие, служа чужестранцу, нежели ожидает приобрести какую-либо выгоду. Лишь только в первый раз съезжает начальник судна на берег, агент тотчас узнает о том, через нарочно приставленных караульных, и встречает его у самой пристани, приглашает в свой дом, где вы находите все готовым к вашим услугам. Но если вы между прочими разговорами коснетесь до покупки, он не увеличивает цены, а уменьшает, и все, что вы ни потребуете, он обещает вам доставить за самые сходные цены. Всегда такие обещания и уверения бывают на словах; до бумажных обязательств дело он никогда не доведет.

Когда же спросите вы настоящие решительные цены, почем будет он ставить вам такие вещи, то ответ бывает всегда неопределенный. Он вам скажет, что точной цены назначить не может, ибо они переменяются часто, но что разность бывает невелика; впрочем, какая бы перемена ни последовала, цены будут очень умеренные. В уверение, пожалуй, покажет старые свои книги, когда и по каким ценам он снабжал прежде бывшие здесь корабли, которые и в самом деле выставлены в них очень умеренны.

Но это еще не все: чтобы убедить вас более в своей честности, он подошлет к вам человек двух или трех из своих приятелей, которые очень искусно умеют играть свою роль; они заведут с вами разговор, как с недавно прибывшим иностранцем, о европейских новостях, о войне, о политике и т. п. Между прочими разговорами спросят, кому вы здесь знакомы и какие купеческие конторы дела ваши исправляют. Если скажете, что никого не знаете, то они тотчас вас предостерегут с большим доброжелательством, посоветуют быть осторожным, чтобы не обманули вас, и скажут, что здешние купцы почти все обманщики, кроме такого-то, а именно покажут вам точно на самого того – первого и главного плута.

Коль скоро вы сделали ему ваше поручение, то все ваши требования, все ваши желания исполняются вмиг: нет у него ничего для вас невозможного, кроме одного, то есть подать счет доставленным к вам вещам, чего они под разными предлогами никогда не делают до самого дня вашего отбытия, извиняясь достаточными причинами. Но когда вы настоите иметь счет, то его вам подадут, только не всем, а самым малозначащим вещам и поставят низкие цены. В неготовности же другого счета у них всегда много причин есть извиниться перед вами.

Коль же скоро дело дойдет до окончательного расчета и вам принесут список доставленным для вас вещам, написанный самой чистой рукой, на прекрасной золотообрезной бумаге, украшенной гербом Англии или каким-нибудь эмблематическим изображением, весьма искусно выгравированным, то, взглянув на красные графы, заключающие в себе цены вещам, вы ужаснетесь. Но на вопрос, отчего бы могла последовать такая великая разность в ценах, объявленных прежде и поставленных в счете, вам в минуту, нимало не запинаясь, отвечают, что слух пронесся, будто составляющаяся в таком-то порте сильная экспедиция назначается в Индию и должна зайти непременно к мысу Доброй Надежды, а потому-то на все вещи и припасы цены и поднялись до такой чрезвычайной дороговизны. Притом прибавят еще, что если сам агент или один из его приказчиков ночью не скакал бы верхом по окрестным селениям и не успел бы уговорить поселян сделать уступку, то вещи пришли бы еще дороже и того.

Нередко сама судьба благоприятствует им и подает причину оправдать себя в возвышении цен, как то: проливные дожди испортили дороги, и поселяне ни за какую бы плату не согласились везти требуемых у них вещей, если бы агент из особенного усердия к пользам вашим не склонил их к тому; а иногда чрезвычайные продолжительные жары, бывшие внутри колонии, наделали много вреда в поле, и весть сия в окрестностях города была причиной внезапного возвышения цен. Словом сказать, господа сии так способны и скоры на выдумки и имеют столько различных средств себя оправдать и притвориться честнейшими людьми в свете, что невозможно никак, обнаружа и улича в обмане, принудить их законным образом взять настоящие цены.

Счета их должны быть непременно уплачены; если же кто добровольно не захочет с ними разделаться, то колониальное правление признает их справедливыми и принудит по ним деньги заплатить все сполна. А неопытному, обманутому страннику предоставляется только право посердиться, побраниться и про себя назвать всех таких агентов бездельниками; а если кому угодно, то, пожалуй, можно и в журнал свой вояжный это замечание вместить, что теперь и я делаю, а более взять нечего.

О характере, обычае и образе жизни жителей

Я не буду говорить здесь о сельских жителях,[17] из коих очень малое число мне удавалось видеть, и то на самое короткое время. Приезжающие сюда ненадолго иностранцы почти совсем никакого дела до них иметь не могут; они бывают и видят беспрестанно городских жителей, которых считают более четвертой доли всего населения.

Скромная наружная вежливость и тихий нрав суть две главные черты характера капских жителей. В разговорах они стараются быть осторожными. Все здешние жители, можно сказать, вообще воздержанны; домашние расходы их очень умеренны. Нажить деньги почитают они главной целью своей жизни, а потому самая большая часть городских жителей люди торговые, да и сами чиновники употребляют разные средства приобресть достаток, и нередко такие средства бывают несоответственны званию их и у других народов показались бы унизительными, как то: пускать в свои дома постояльцев и содержать их столом за известную плату по предварительному условию.

Готтентоты

Из альбома путешествий XIX века


Здешние голландцы, занимаясь с самой юности только торгами и изысканием способов обогатиться, недалеко успели в просвещении, и потому их разговоры всегда бывают скучны и незанимательны. Погода, городские происшествия, торговля, прибытие конвоев и некоторые, непосредственно касающиеся до них политические перемены суть главные и, можно сказать, единственные предметы всех их разговоров. Они или делом занимаются, или курят табак; до публичных собраний не охотники и никаких увеселений не терпят.

Молодые люди любят танцевать, но у себя в домашних собраниях. В театре, однако ж, бывают, но, кажется, более для обряда: во всю пьесу они беспрестанно разговаривают между собою, и, по-видимому, никакая сцена их тронуть не может в трагедии или рассмешить в комедии.

Я не знаю, как жители здешние одевались до покорения колонии англичанами; но ныне все вообще мужчины и женщины, старые и молодые, кроме тех только, которые по обещанию разве держатся старинных мод, все носят английское платье: между мужчинами черный цвет, а между женщинами белый в обыкновении. Все экипажи города, выключая губернаторскую, адмиральскую и одну или две другие кареты, состоят в малом числе самых старинных колясок, развалины каковых едва ли уже можно найти в Европе. Обыкновенная езда здесь верхом, если пешком идти далеко; женщины садятся боком на дамских седлах; мальчики в четыре или пять лет привыкают к верховой езде, катаясь на выезжанных нарочно для них козлах, которые взнузданы и оседланы: они так же послушны своим седокам, как и верховые лошади.

Встают здесь рано, между 6 и 8 часами; старики и старухи по утрам пьют кофе, а молодые люди чай; и в сем случае следуют обыкновению англичан, подавая с чаем на стол завтрак, состоящий из хлеба, масла, яиц, холодного мяса, рыбы, какой-нибудь зелени и пр. Обедают в 2 или 3 часа; стол их походит более на наш русский, нежели на английский; за столом вина пьют очень мало и после стола тотчас встают. Вечером пьют чай, часу в 10-м ужинают. У них ужин бывает по-нашему горячий, то есть подают суп и соусы.

Жизнь капских колонистов вообще однообразна и крайне скучна: что есть сегодня, то было вчера и точно то же будет завтра; они не наблюдают никаких больших праздников и торжественных дней. Если случится хорошая погода и голландцу удается заключить выгодный для него подряд, вот ему и праздник.

Впрочем, для них все дни в году равны, кроме Нового года; они празднуют один этот день. Родственники между собою иногда делают взаимные подарки и вечера проводят вместе по-праздничному. Суеверные люди, привыкшие судить об истинных сердечных чувствах по одной только наружности, сочли бы такое их невнимание к обрядам религии совершенным безбожием.

В Симансштате церкви нет; прежде у жителей было обыкновение в известные дни года посылать в Капштат за священником, который отправлял службу в обывательских домах по очереди; но с некоторого времени это вывелось: в 13 месяцев нашего здесь пребывания ни одного раза никакой службы не было. При нас у одной достаточной дамы хорошей фамилии умер сын, человек совершенных лет, и хотя послать за священником было недалеко, однако ж присутствие его не сочли нужным, и покойника положили в землю без всяких духовных церемоний.

Здешние голландцы обещания свои дают с большою осмотрительностью, а давши, исполняют их с точностью и в сем случае никогда не обманут. Но так как они люди, и притом купцы, то в других случаях, а особенно при покупке и продаже, я не советовал бы совершенно полагаться на их слово. При всем том, однако ж, не надобно меня понимать, чтобы я их называл обманщиками. Сказать неправду в торговых делах ныне означается техническим выражением: «не терять коммерческих расчетов»; стало быть, взять лишнее за проданные вещи или мало дать за купленные уже более никто не называет обманами, а коммерческими расчетами. Но всякий расчет не что иное есть, как экономическая осторожность; а быть экономну почитается в общежитии не последнею добродетелью; следовательно, голландцы здешние народ добродетельный.

Главнейший из их пороков есть, по мнению моему, жестокость, с каковою многие из них обходятся с своими невольниками; несчастных сих жертв, до акта, последовавшего в английском парламенте, об уничтожении торговли людьми, сюда привозили на продажу, так, как и во все другие колонии, большей частью с африканских берегов и плененных малайцев.

Невольников содержат в здешней колонии очень дурно: ходят они в лохмотьях, даже и такие, которые служат при столе своих хозяев. Сказывают, что с тех пор, как англичане ограничили жестокость господ в поступках к своим невольникам и запретили торговлю неграми{128}, их стали лучше содержать и более пещись об их здоровье. Скупость, а не человеколюбие, без всякого сомнения, была причиною такой перемены: невозможность заменить дешевою покупкой умерших негров заставила господ обходиться лучше со своими невольниками.

В обхождении капские голландцы просты и не любят никаких церемоний и околичностей. Но у них есть этикеты, так, как и у других народов, которые они строго наблюдают. Например, если кто лишится ближнего родственника, тот должен известить публику о своем несчастии через газеты и просить родню и друзей своих, участвующих в его печали, не беспокоить себя делать ему визиты и писать утешительные письма, а оставить бы его наедине предаться скорби и оплакать свою потерю. Вот образец одного такого объявления:

«Мыс Доброй Надежды, сентября 11 дня 1808.

В прошедшую ночь постигло меня ужасное несчастие преждевременною кончиною моего достойного дражайшего, возлюбленного супруга NN, преставившегося 26 лет 5 месяцев и 7 дней от рождения, после счастливого нашего соединения, продолжавшегося год 2 месяца и 27 дней; я желаю и надеюсь в сии тягчайшие для меня минуты горькой печали и сердечной скорби найти утешение, которое единая вера только может доставить несчастным страждущим; а потому прошу моих родственников и друзей, участвующих со мною в горести, извинить меня в непринятии утешительных от них писем и посещений.

Вдова такого-то».

Траурные обряды наблюдают они с великой точностию, даже по дальней родне; впрочем, печаль их очень часто бывает только притворная. Мы знали в Симансштате голландку, которая, лишась престарелой полоумной своей матери, горько плакала и казалась неутешною. Когда же стали представлять ей, что потеря ее невозвратна, что рано или поздно мы и все там должны быть, и другие обыкновенные в таких случаях утешения, тогда она сказала, что все это сама знает, но, лишась матери в такое время, когда фланель очень дорога, и имея большую семью, которую надобно одеть в траур, будучи сама недостаточная женщина, она должна будет понести очень чувствительную потерю.

При первом свидании с иностранцами капские жители обоего пола кажутся невнимательны, неучтивы и даже грубы; но, познакомившись несколько с ними, они становятся обходительнее, ласковее и очень услужливы. Холодная их наружность смягчается много приятной физиономией и правильными чертами. Здесь из мужчин есть много видных и красивых, а женщины прекрасны, очень многие из них, по справедливости, могут назваться красавицами.

Я не мог заметить, чтоб из иностранцев они отдавали какому-нибудь народу преимущество перед другими. Обхождение их со всеми равно: они всех приезжающих к ним чужих людей принимают одинаково и ко всем, кажется, равно хорошо расположены, кроме англичан, которых ненавидят от всего сердца и души. Непомерная гордость и беспрестанное тщеславие, коих англичане никогда и ни при каком случае скрыть не умеют, из всего света сделали им явных и тайных неприятелей.

Несмотря на многие выгоды, доставленные колонии британским правительством, большая половина жителей обоего пола терпеть не могут англичан и всегда готовы им вредить, коль скоро имеют удобный случай. Смеяться насчет английской гордости они почитают большим для себя удовольствием. Я несколько раз слышал, с каким восторгом голландцы рассказывали мне, что в обществе англичан за обедом целый час ничего более не услышишь, как беспрестанное повторение: передайте сюда бутылку, передайте туда бутылку (pass the bottle), доколе, наконец, бутылки своим скорым обращением не вскружат их голов, и тогда весь стол заговорит вдруг. Один кричит: «Этот голландец очень ученый, прекрасный человек, настоящий англичанин». Другой повторяет: «У такого-то голландца дочь отменно умна и редкая красавица, словом сказать, совершенная англичанка». Иной опять говорит: «Такой-то голландский офицер защищал себя чрезвычайно храбро, как бы он был англичанин».

Надобно беспристрастно сказать, что капские колонисты имеют причину и право смеяться над англичанами и ненавидеть их. Стоит только себе вообразить, что когда небольшое, ничего не значащее голландское суднишко взято в плен англичанами и сюда придет, то во все время, доколе оно стоит здесь перед глазами жителей, английские офицеры не упускают поднимать на нем голландский флаг под английским, как будто бы такая малость может что-нибудь прибавить к трофеям их флотов. А когда в торжественные дни военные корабли, по обыкновению, украшаются флагами, то на многих из них часто поднимают голландский флаг, в знак унижения оного, под самою подлою частью корабля. Такие случаи с первого взгляда кажутся безделицами, но они язвят национальное честолюбие и не легко забываются.

О внутренней и внешней торговле

Торг, как внутренний, так и внешний, производимый на мысе Доброй Надежды, весьма маловажен: поселяне на продажу в город пригоняют рогатый скот и баранов и привозят вино, хлеб, зелень и плоды; а сами покупают чай, сахар, табак, порох, свинец, железо и грубые европейские изделия для одежды, а также и разного рода посуду – вот в чем состоит весь внутренний торг колонии.

Морской ее торг немного значительнее, но также особенного внимания не заслуживает.

Колония ничего такого не производит в большом количестве, что бы нужно было и чем бы дорожили в других землях, а сама, по неимению своих фабрик, имеет надобность почти во всех произведениях европейских мануфактур и без них обойтись не может, но только в таком малом количестве относительно к общему масштабу европейской коммерции, что здешний торг совсем неприметен.

Колония, кроме небольшого количества вина и малости коровьего масла, ничего не отправляет, а платит за покупаемые вещи чистыми деньгами, кои берет за доставляемые ею войскам, военным кораблям и купеческим судам съестные припасы и вина.

Мануфактурами на мысе Доброй Надежды не занимаются; здесь нет совсем никаких фабрик; все рукоделия их состоят в кузнечной работе, в делании фур, телег и бочек и в выделывании коровьих и оленьих кож.

Овечья шерсть могла бы составить знатный вывозной торг, если бы правление обратило на оный свое внимание. Но так как сему торгу и основания не положено, то поселяне ныне, привезя свою шерсть в Капштат, часто принуждены бывают, за недостатком купцов, назад с нею ехать или продавать за самую безделицу, а потому они и не заботятся об улучшении и сбережении сего важного и весьма изобильного в здешней колонии предмета европейской торговли.

Чрезвычайное изобилие в рогатом скоте, достаточное количество соли в разных местах колонии, а особенно около залива Алго (Algoa bay){129}, и прохладные погоды, часто здесь бывающие, дают колонистам мыса Доброй Надежды все способы приготовлять солонину, коровье масло, сыр и бычьи кожи для внешней торговли. Но этого ничего нет, кроме небольшого количества масла, отправляемого в Бразилию, где по причине сильных жаров его не делают.

Сыру здешние жители совсем делать не умеют и не стараются научиться полезному сему искусству: какой же ныне у них подают сыр собственного их дела, то есть его почти невозможно.

Китовый промысел, включая в оный морских медведей и тюленей, мог бы составить знатную часть капской торговли, если бы жители принялись заниматься оным. Залив, называемый Делаго (Delagoa bay){130}, бывает наполнен в известные времена года китами; а множество островов, недалеко от мыса Доброй Надежды лежащих, по берегам усеяны морскими зверями.

Ныне здесь, в Фалс-Бай, есть небольшое заведение для китовой ловли и для промысла тюленей, принадлежащее одной купеческой компании, которая за сию привилегию ничего не платит колонии.

Правительство, желая ободрить такого рода промысел, дает право на оный на три года тому, кто только пожелает им заниматься. Промысел китов начинается в первых числах мая, а кончается в сентябре. Киты, которых промышленники бьют, называются Bone whale. Их, однако ж, мало бывает в здешнем заливе, а много заходят другого рода, именуемых горбатыми (Humbacks), но их не ловят; они ни к чему не годятся. Тюленей бьют на небольших островах, лежащих подле мыса Эгвилас{131}, по сию сторону его; и сей промысел довольно прибыточен. На острове, лежащем в Фалс-Бай и названном Тюленьим, компания также промышляет сих животных, но мало, и они не так хороши.

Слоновая кость и страусовы перья могли бы также приносить немалую прибыль здешним жителям, если б оные стали отправлять в Европу. Ныне поселяне ими мало занимаются и не стараются промышлять их, потому что расход невелик в городе, а тогда бы не только что сами, но и стали бы доставать от бушманов{132} и кафров{133} как слоновую кость, так и страусовы перья. С распространением торговли и доходы бы знатно увеличились{134}.

Сказанное мною здесь о торговле мыса Доброй Надежды я заключу следующим примечанием. Недеятельность оной относить не должно на счет колонистов и здешних купцов: они расторопны, трудолюбивы, знают свои выгоды не хуже всех людей в свете и страстно любят деньги. Следовательно, не расстались бы добровольно со своими выгодами, если бы правительство благоприятствовало их предприятиям. Но Голландская Индийская компания считала сию колонию постоялым двором богатых своих конвоев и содержала оную, не заботясь нимало доставить ее жителям коммерческие выгоды, от коих сама никакой пользы получать не могла. Британское же правительство, доколе будет в неизвестности, удержит ли Англия мыс Доброй Надежды за собою навсегда или при заключении мира обстоятельства заставят опять уступить оную другой державе, – конечно, не приступит ни к каким новым коммерческим узаконениям, которые клониться могут к большой выгоде временных ее подданных.

Географическое положение мыса Доброй Надежды относительно к мореплавателю

Мыс Доброй Надежды имеет центральное положение между Северным и Южным Атлантическим океаном, Великим Южным океаном{135}, окружающим мыс Горн и Вандименову Землю, и морями Индийским{136} и Китайским.

И когда взять в рассуждение, что европейские морские державы посылают ежегодно большие конвои в Индию и Китай, которые должны как туда, так и на обратном пути проходить почти в виду южного конца Африки, что всякий год множество судов употребляется для китового промысла в Южном Великом океане, у мыса Горн, у Новой Голландии и при берегах Новой Зеландии, и что колония здешняя достаточно производит всякого рода съестные припасы для снабжения многочисленных флотов, то мыс Доброй Надежды справедливо можно назвать самым полезным местом для торгового мореплавания. Его было бы прилично именовать коммерческой гостиницей европейцев или морским караван-сараем{137}. Владение этим местом, по географическому его положению и по политическим причинам, есть одна из главных целей, которую никогда не выпускают из виду первостатейные морские державы.

Заливы и рейды

Кроме двух главных заливов – Столового и Фалс-Бай, о коих ниже сего я буду говорить пространно, в пределах колонии находятся еще следующие: залив Св. Елены и Салданья, лежащие на западном берегу, и заливы Моссель, Платенберг и Алгоа, на южном берегу находящиеся. Кроме оных, есть еще несколько других впадин в берег, кои называются на картах заливами.

Залив Св. Елены{138} имеет в отверстии 27 миль, впадает в берег на 20 миль; глубина при отверстии от 15 до 25 сажен; в середине залива около 10, а у берегов 4, 3 и 2; грунт для якорей хороший. Залив сей совершенно открыт всем ветрам NW четверти и потому для стояния кораблей вовсе неспособен.

Залив Салданский{139} есть совершенная гавань: ширина входа в него только 2 мили, да и тот прикрыт двумя островками; глубина от 4 до 10 сажен; грунт по всему заливу хорош. Корабли могут стоять в середине залива на пространстве 1 1/2 мили в диаметре. Сей превосходный порт, закрытый от ветров со всех сторон, конечно, был бы главным местом колонии, если бы не имел весьма важного недостатка, а именно: пресной воды, которой едва с большими трудами можно накопить достаточное количество для находящегося здесь большого караула. В нашу бытность на мысе Доброй Надежды губернатор посылал инженеров сделать опыт, нет ли средств получить воду из колодезей, глубоко вырытых в разных местах, залив окружающих; но все труды их были тщетны.

Заливы Моссель, Платенберг{140} и Алгоа по глубине и грунту могли бы назваться хорошими рейдами, но, будучи совершенно открыты с южной, юго-восточной и восточной сторон, весьма опасны для кораблей, останавливающихся здесь. Притом открытое положение берегов подвергает их чрезвычайному буруну. Редко можно пристать на шлюпке к берегу без большой опасности, а особенно по обманчивому виду буруна у берегов, несколько приглубых. Будучи в расстоянии 20 и 10 сажен от берега, кажется вода при оном покойна. Но в самое мгновение, когда надобно пристать, бурун поднимается, крутится и, низвергаясь на шлюпку, разбивает ее в куски. Таким образом в заливе Платенберг при нас погиб английский морской капитан Колвергоус с своею женою и со всеми бывшими с ним на шлюпке, подъезжая к берегу. Стоявший на оном человек предостерегал его и кричал, чтобы он воротился по причине опасности от бурунов, но он полагался более на свои глаза и обманулся. Шлюпка была залита и разбита на мелкие части, а его выкинуло на берег, держащего в руках свою супругу.

В эти опасные заливы суда купеческие иногда заходят, но бывают там самое короткое время, какое только необходимо нужно для принятия груза. Из залива Моссель они привозят хлеб и лес, из Платенберга строевой лес для адмиралтейства, а из Алгоа соль и соленое мясо.

Столовый залив

Столовый залив есть первая пристань и главный порт колонии мыса Доброй Надежды. Но название это принадлежит ему не по качествам, какие должен иметь приморский порт, а по положению при оном столицы колонии. Капштат, заключающий в себе более четвертой доли всего числа жителей, будучи местом пребывания правительства, всех чиновников, войск, купцов и вообще достаточных и значащих людей, заставляет все суда, как военные, так и купеческие, имеющие дело до колонии или надобность в ее пособиях, приходить в здешнюю пристань по необходимости, какова, впрочем, опасна она ни есть.

Прилив бывает невелик и течение весьма слабо: вода не возвышается более 3 футов, кроме жестоких морских ветров и других необыкновенных случаев, поднимающих ее выше сего предела. Открытое его положение для всех ветров, дующих из NW четверти горизонта прямо с океана, делает здешний рейд чрезвычайно опасным и нередко гибельным для кораблей в зимние месяцы, в кои северо-западные ветры господствуют здесь и дуют часто с невероятной жестокостию. Остров Гобен, находящийся перед отверстием залива, почти на середине между обоими его берегами, столь мал в сравнении с расстоянием его от берегов и пространством залива, что служит очень мало значащею защитою стоящим на рейде судам от океанских ветров.

Но рейд здешний не в одни только зимние месяцы опасен, и не всегда при северо-западных ветрах. Нередко были примеры, что в летнее время, при восставших от NW бурях, суда погибали подле самого города. В 1799 году английский линейный корабль «Скипетр» (Sceptre), летом стоявший в Столовом заливе, 5 ноября, по случаю празднуемого англичанами торжества, в час пополудни салютовал из пушек, а к 10 часам вечера того же дня едва обломки корабельных членов приметны были на берегах залива. С ним погибли в одно время датский военный корабль и много купеческих судов.[18] Долго жившие здесь моряки меня уверяли, что редкий год проходит, когда бы у них не было в ноябре месяце, по крайней мере, одной бури от NW.

Ветры SO, в летние месяцы в здешних морях владычествующие, хотя не могут быть гибельны для судов, стоящих на Капштатском рейде, потому что под ветром у них чистое море, но они бывают весьма беспокойны и опасны мачтам, стеньгам и пр. Шквалы или порывы, низвергающиеся с вершины Столовой горы, иногда дуют с такой силою, что срывают корабли с якорей и уносят в море. Часто ветры таковые продолжаются по два и по три дня. Стремление их невероятно. Я сам видел своими глазами, как они выломали с корнем два больших дуба в губернаторском саду. На площадях и на улицах валяющиеся камешки поднимаются ими и несутся с такой скоростью, как простая пыль при обыкновенных крепких ветрах. Жители всегда при SO бурях закрывают ставни у окон, обращенных к ветру. Но это не защищает их от тонкой пыли, которая, сквозь самые малейшие скважины пробираясь в комнаты, покрывает слоями пол, стены, мебель, платье и пр. и даже набивается в закрытые и запертые сундуки сквозь ключевые дыры. Трудно бы мне было этому поверить, если бы я не испытал сего над собственным моим платьем, которое было заперто в деревянном, кожею обитом сундуке.

Ужаснее и величественнее картины вообразить себе нельзя, какую можно видеть здесь в зимние северо-западные бури, всегда сопровождаемые громом и молнией. Ревущий ветер, потрясающий здания и производящий беспрестанный стук в окнах и дверях, прерывается только сильными громовыми ударами, рассыпающимися над самой головой. Частая и яркая молния, освещающая на несколько секунд окрестности и волнующееся, кипящее у берегов море; стоящие на рейде, в большой и беспрестанной опасности, корабли и вершины черных гор, окружающих Капштат; глубокая тишина и бездействие во всем городе – суть такие предметы, которые вселяют в сердце какой-то необыкновенный священный трепет… Случившаяся при мне в Капштате жестокая буря вечно будет живо запечатлена в моей памяти.

Зимними месяцами на мысе Доброй Надежды считаются последняя половина апреля, май, июнь, июль, август и половина или весь сентябрь. В это время здешнее море бывает подвержено частым бурям, дующим из NW четверти, кои иногда свирепостью не уступают почти настоящим ураганам. Поэтому Голландская Ост-Индская компания поставила законом для своих кораблей, чтобы они никогда не останавливались в Столовом заливе от 19 апреля до 15 сентября, а переходили бы в Симанский залив.

Ныне же английские военные суда обыкновенно оставляют его в первых числах мая по новому стилю, а возвращаются в начале сентября. Но купеческие суда бывают там во всю зиму. Малое углубление их позволяет им стоять между берегом и баром, который, перехватывая волны, уменьшает их величину и ярость. Следовательно, они и не подвержены такой большой опасности, как большие суда, ничем не прикрытые от свирепости океанского волнения.

Черные, сгущающиеся на горизонте в северо-западной его четверти тучи, мало-помалу поднимающиеся, суть непременные и вернейшие признаки приближающейся бури; и тогда все стоящие здесь суда обыкновенно начинают приготовляться к отвращению бед, коими она угрожает. А в летние месяцы, когда вершина Столовой горы вдруг покрывается белым облаком, которое постепенно начнет, увеличиваясь, опускаться книзу по крутой стороне горы,[19] служит никогда не обманывающим предшественником крепкого шторма от SO. При первом появлении сего облака корабли, стоящие на рейде, тотчас начинают спускать стеньги и реи, готовить запасные якоря и пр.

Сей залив имеет столь опасный рейд, что английский контр-адмирал Стерлинг, бывший перед нашим прибытием главнокомандующим здешней эскадры, имел намерение установить, чтобы военные суда во весь год никогда сюда не приходили, а для исправления своих надобностей останавливались бы в Симанском заливе.

Я спрашивал у многих сведущих голландцев, что бы могло быть причиною выбора такого дурного и опасного залива для главного порта и почему первые основатели колонии не предпочли Фалс-Бай сему месту.

Самые сведущие полагали причиной тому незнание, что существует Симанский залив, ибо по документам, сохраненным в архивах колонии, известно, что Симанский залив найден первыми колонистами спустя 30 лет после основания Капштата, когда уже многие здания с великими издержками были там построены. По основании же сего города скоро из него был послан отряд берегом для отыскания со стороны Фалс-Бая удобной пристани, где бы построить город. Тогда вся колония была покрыта лесом, наполненным лютыми зверями; посланный отряд через шесть недель достиг Фалс-Бая по северную сторону Мюзенбурга; следовательно, Симанского залива приметить не мог, и, возвратясь, донес о невозможности далее продолжать изыскания, о трудности пути и об опасностях, встречающихся от великого множества львов и тигров.[20]

Фалс-Бай и Симанский залив

При взгляде на план Фалс-Бая тотчас видеть можно, что пространство и открытое положение сего залива не делают его спокойным и безопасным портом. Но природа вознаградила сей недостаток небольшим заливцем, вдавшимся в западный берег Фалс-Бая; залив этот назван Симанским, по имени одного из бывших здесь губернаторов.

В Симанском заливе на мягком песчаном дне и на глубине от 4 до 12 сажен могут стоять судов до пятнадцати, очень спокойно и в совершенной безопасности, кроме того, судов 20 и более на выходе залива, не подвергаясь ни малейшей опасности, лежать на якорях могут. Грунт там песчаный, самый лучший для держания якорей, и глубина не более 15 и 17 сажен. Волнение также много уменьшает своей ярости, пройдя почти через все пространство Фалс-Бая. Но стоять в этом месте летом, хотя опасности и нет, очень беспокойно, потому что тогда ветры от SO дуют часто, а волнение при них сильно качает корабль и препятствует иметь сообщение с берегом гребными судами.

Рейд Симанского залива природою кажется разделен надвое: один можно назвать малым, или внутренним, а другой большим, или наружным, рейдом. Створная линия восточного мыса Фалс-Бая, называемого Фальшивым, и камня, называемого Ноевым Ковчегом, есть предел, разделяющий два рейда. Суда, стоящие на малом рейде, совсем закрыты от волнения при SO ветрах восточным берегом Симанского залива, и чем ближе они стоят к берегу, тем лучше.

Когда колония находилась в руках голландцев, то их военные и ост-индские корабли никогда не останавливались к берегу ближе Ноева Ковчега и так называемых Римских каменьев, а потому при крепких ветрах от SO они были совершенно открыты всей силе океанского волнения, что самое и было причиной, почему Симанский залив считали столь же опасным в летние месяцы, как Столовый зимою. Но тринадцатимесячный опыт совершенно удостоверил нас в противном: во все это время шлюп дрейфовало только один раз, и то не от крепкого ветра, а оттого, что английский военный катер своим канатом задел за наш якорь и поворотил его. Впрочем, как бы ветер крепок ни был, мы всегда могли отстаиваться на одном якоре.

Правда, что мы стояли в самом заливе и, как я выше его назвал, на малом рейде; но при нас много раз линейные и ост-индские корабли стаивали на большом, или внешнем, рейде, и жестокие SO штормы никогда их не дрейфовали. Хотя с большого рейда в крепкие от SO ветры на шлюпках ездить невозможно, но на малом рейде очень редко случается, чтоб с берегом нельзя было иметь сообщения, а пристать к берегу у самого города всегда можно без малейшей опасности.

В Симанском заливе прилив поднимается до 5 футов, а в крепкие с моря ветры вода иногда возвышается более 6 футов, но течение едва приметно бывает. Ветры здесь натурально теми же законами управляются, как и в Столовом заливе. Господствующие из них NW и SO: первый в зимние, а последний в летние месяцы. Но горы, разделяющие западный берег от восточного и находящиеся поблизости Столового и Симанского заливов, причиняют немалую разность в силе и действии ветров, дующих в одно и то же время в тех двух заливах. Разность эта состоит в следующем: северо-западный крепкий ветер в Столовом заливе дует ровно и постоянно, и когда усиливается, то постепенно, а в Симанском заливе в то же самое время приходит он шквалами через несколько минут один после другого, с равною силою и с некоторою переменою в направлении. Юго-восточные ветры, наоборот, точно так дуют в Симанском заливе, как северо-западные в Столовом, и в сем последнем – шквалами.

Глава вторая На пути от мыса Доброй Надежды до острова Тана

В 9 часов пополудни 16 мая при лунном свете мы заметили, что оконечность мыса Доброй Надежды находилась от нас по компасу на WtN в 5 милях глазомерного расстояния; от сего места мы стали вести свое счисление.

Намерение мое было скорее удалиться к югу, плыть в больших широтах прямо к востоку и, обойдя Новую Голландию, не приходя на вид берегов оной, пройти между ею и Новой Зеландией, идти по восточную сторону Ново-Гебридского архипелага и, пройдя между Ново-Филиппинскими или Каролинскими островами, править прямо к Камчатке. Расстояние было велико, время коротко и главного провианта – сухарей – немного, так что я принужден был производить команде менее двух третей регламентной порции. Но план мой, благодаря судьбе, как то впоследствии видно будет, удался во всем по моему желанию. День и ночь мы несли все возможные паруса; офицеры и нижние чины были неутомимы.

Необыкновенная расторопность и рвение, каковое оказали все служившие на «Диане» при вступлении под паруса, требовали справедливой с моей стороны признательности, которую я изъявил им формальным образом – письменным приказом, назначив нижним чинам по высочайше данной мне власти денежное награждение.

Малоизвестность пути и недостатки в съестных припасах заставили меня принять некоторые особые меры осторожности в продовольствии, кои предписал я команде также письменным приказом.

Около полудня 19-го числа увидели мы сверху большое трехмачтовое судно прямо у нас впереди, почему и приготовили шлюп к сражению, но по приближении к оному рассмотрели, что то было купеческое судно, которое шло к востоку.

Пользуясь благоприятным ветром, мы правили к югу до 6 часов пополуночи 21-го числа, а потом, достигнув широты 40°, стали держать к юго-востоку.

В 3 1/2 часа после полудня 22-го числа последовала внезапная перемена ветра. С нашедшим от SW шквалом при дожде и ветер, довольно крепкий, с порывами, начал дуть из сей четверти, причем мы продолжали плыть к SO. Сего числа после полудня мы видели необыкновенное множество альбатросов, пинтад и петрелей. И прежде сии морские птицы, обыкновенные спутники мореплавателей Южного океана, всякий день около нас летали, с самого отплытия от мыса Доброй Надежды, только не в таком множестве.

К ночи ветер стал дуть тише. Погода была облачная, с полудня же и дождь пошел. Перед захождением солнца ветер сделался крепкий от О, и на ветре блистала молния, слышен был гром. Тучи постепенно приближались, и временно шел проливной дождь. С 11 часов ночи ветер утих, но до 3 1/2 часа пополудни часто находили легкие, но продолжительные порывы, которые наносили страшные грозовые тучи, из коих блистала ужасная молния и гремел чрезвычайный гром. Мы, так сказать, были окружены молниеносными огнями, и некоторые удары били в воду очень близко нас. Я хотел было поднять громовые отводы, но беспрестанно почти переменявшиеся ветры, частые порывы и совершенная темнота ночи заставляли меня опасаться, чтоб оные не произвели противного действия и вместо отведения ударов не привлекли бы их.

Гроза продолжалась до 4 часов утра.

Во всю ночь, доколе молния и гром свирепствовали в высочайшей степени своей силы, все офицеры и нижние чины находились наверху на случай пожара.

25-го числа ветер дул при ясной погоде до 10 часов вечера. Потом нанес тучи, с проливным дождем, из которых блистала почти беспрестанно яркая, жестокая молния с пресильными громовыми ударами. Гроза сия была несравненно ужаснее, нежели та, которую мы имели в прежнюю ночь. Она продолжалась до самого рассвета, и в продолжение оной временно мы видели так называемый Сент-Эльмский огонь{141} на вершине флюгерного шпица, который был медный. Огонь сей казался шарообразным, величиною с голубиное яйцо, был виден по нескольку минут сряду. Удары молнии били в воду подле самого шлюпа. Один из них столь близко пролетел мимо лица моего, что я почувствовал непомерную теплоту; яркий блеск оного так меня ослепил, что я несколько минут не мог видеть Рикорда, стоявшего в двух шагах от меня. Начал уже думать, не потерял ли я зрения навсегда, но после понемногу предметы мне показались. Сию ночь мы провели с таким же беспокойством, как и прежнюю. Будучи во все время грозы подвержены сильному дождю, стоя при своих местах наверху, шли своим путем, а в ночь с 5 на 6 июня, когда находились в широте около 42°, а в долготе около 65°, выпала большая роса. Я упоминаю о сем обстоятельстве для того, что многие мореплаватели думают, будто роса есть верный признак близости земли. Но в сем случае ближайшая от нас земля находилась в 250 милях{142}. Разве мы проходили какую-нибудь неизвестную еще землю. Сего числа нашли мы, что многие из водяных бочек были неполны. Почему я счел за нужное уменьшить порцию воды.

В сии дни на море совсем не было зыби, свойственной сему океану; а движение вод не более было, как в каком-нибудь средиземном море. В те же дни видели мы несколько пучков морского растения; по ночам примечали около судна стада морских свиней и двух или трех небольшого роста китов; ночи были яснее дней.

До 7 июля не случилось с нами ничего особенно примечания достойного, ветры дули по большей части из NW и SW четверти, и весьма крепкие, при мокрой, сырой погоде. Видели разного рода свойственных климату птиц, китов и морские растения. А достигнув долготы 120°, стали часто встречать светящиеся тела, которые прежде редко видны были, и однажды между множеством темных альбатросов, обыкновенных в здешней стране, попался один белый. Это большая редкость в сей части Южного океана. А сего числа (7 июля) в 11 часов утра мы прошли меридиан южной оконечности Вандименовой Земли в расстоянии от оного 120 1/2 мили и видели несколько пучков настоящего морского растения, альбатросов, петрелей и пинтад. В ночь летала около нас несколько часов маленькая береговая птичка.

Достигнув меридиана южного мыса Вандименовой Земли, можно сказать, что мы совершили плавание от мыса Доброй Надежды до Новой Голландии, на что употребили 51 день, в которые прошли, считая по прямой черте, 5910 миль, или 10 340 верст. Приняв в рассуждение весьма дурной ход «Дианы», видно, что без большого благоприятства ветров и попутного течения нам невозможно было перейти в такое время столь великое расстояние.

8-го числа мы стали править к NO. Сей курс был ближайший, который вел нас к Ново-Гебридскому архипелагу. С полуночи 9-го числа стал дуть свежий ветер с порывами. Погода была облачная, и временно блистала молния, а в 4 часа утра, при том же ветре, выяснило. К полудню ветер дул тихо. Но мы уже теперь обогнули южную сторону Вандименовой Земли и входили в ту часть Южного океана, которая вливается между Новой Голландией и Новой Зеландией. Будучи в широте 43 1/2 ±, долготе 153°+, имели ужасно большую зыбь от WSW.

Ветер и погода с порывами продолжались до 8 часов утра 11-го числа. Потом ветер сделался гораздо тише, и погода выяснила; но большая зыбь от WSW шла по-прежнему. Сегодня она кончилась; это означало, что мы прошли границу Южного океана с той стороны, ибо мы сего числа в полдень находились почти на параллели северной оконечности Вандименовой Земли.

В 4 часа пополудни 11-го числа нашел шквал с дождем, и с того времени свежий ветер стал дуть из SW четверти с порывами, при облачной дождливой погоде.

12-го числа с полуночи до 5 часов утра был свежий ветер с крепкими порывами при облачной погоде; а потом при тех же обстоятельствах дул он от S прямо до полудня 13-го числа; после чего перешел ветер к SO. Погода была облачная, однако же иногда прояснивало.

В атмосфере мы начали чувствовать большую перемену: воздух был теплее; сегодня океанских птиц весьма мало было видно, и в первый раз показалась летучая рыба. В полдень мы находились по обсервации в широте 36°58?40?, в долготе по хронометрам 159°57?15?.

Во все сутки 14-го числа ветер дул по большей части тихий и умеренный; погода была малооблачная, с просиянием солнца, а временно облачно и шел дождь. К полуночи на 15-е число ветер стал крепчать, а в полночь, отошед к О, дул прямо от сего румба очень крепкий. До 8 часов утра стояла светлая погода, потом сделалось облачно и временно начинал идти дождь.

Ветер крепкий от О со шквалами дул во все сии сутки; а в ночь на 16-е число от того же румба стал дуть еще крепче и с жестокими шквалами при дождливой погоде. А на рассвете ветер превратился в ужасную бурю и все дул прямо от О при дожде и сильных шквалах. Кроме двух штормовых стакселей, мы не могли держать никаких парусов; да и из тех фок-стаксель нашедшим на судно валом, коего часть ударила в сей парус, изорвало в лоскутки.

17-го числа до 5-го часа пополудни также ужасная буря продолжалась прямо от О. Погода была облачная и с дождем, потом ветер несколько смягчился, но все еще дул жестоко до половины шестого утра 18-го числа, а в сие время нашел от N шквал с проливным дождем, громом и молнией. После сего ветер стих и стал отходить к W. Буря продолжалась более трех суток и во все сие время точно от одного румба, то есть от О; это весьма редко случается. Во все сутки (18-го числа) ветер был тихий, погода облачная, иногда с дождем, а часто выяснивало; ночью же к западу видна была молния.

Сегодня мы видели в первый раз свойственную жаркой зоне птицу, которую англичане называют военным кораблем, а французы фрегатом{143}. Это было в широте 31°±, долготе 162°+.

Ближайшая из известных земель к нам в сие время была остров лорда Гоу{144}, который отстоял от нас в расстоянии около 80 миль.

23-го числа в 6-м часу поутру прошли мы южный тропик в долготе 168°50?.

С полудня мы шли на N и до 6 1/2 часа вечера переплыли 25 миль. Следовательно, должны были по Арросмитовой карте находиться подле самого острова Валполя{145}, коего долгота на оной 169°18?, широта 22°30?. Но мы, смотря его до самой ночи, с салинга{146} в зрительную трубу, увидеть не могли, почему я заключаю, что он положен на карте не в своем месте.[21] На верность же наших хронометров мы положиться могли, ибо во все время плавания нашего от мыса Доброй Надежды они шли очень правильно и всегда показывали почти одинакую разность в долготе. Лунные обсервации никогда не разнились с хронометром более 20 миль долготы к востоку.

Сего числа в 5 1/2 часа пополудни стали мы править прямо к острову Анаттом, южнейшему из Ново-Гебридского архипелага.[22] Остров сей видел капитан Кук и определил географическое его положение, почему мы смело могли взять курс свой на него.

Остров Анаттом


Остров Тана


В половине четвертого часа пополуночи на 25-е число открылся нам остров. Ночная зрительная труба мне его показала очень хорошо. Сначала, не зная точного до него расстояния, мы на четверть часа остались под малыми парусами. Но, присматриваясь в трубу, примерили, что мы от него далеко еще были. Тогда, поставив все паруса, стали держать прямо к нему.

В 6 часов рассвет нам его показал явственно: лежал он по румбу NW и SO в глазомерном расстоянии между двумя оконечностями миль 15 или 18 и имел фигуру, подобную крыше какого-нибудь большого здания. Но сию фигуру он сохранял, доколе расстояние до него не позволило нам рассмотреть неровностей его вершины; но, приблизившись миль на 15, все возвышения, изгибы и ущелины показались, и он тогда переменил вид. Издали он нам казался диким, голым, бесплодным, огромным, каменистым островом; но чем ближе мы к нему подходили, тем лучше открывались приятные его холмы и прекрасные рощи.

При рассвете, когда нам открылся остров Анаттом, увидели мы также и остров Тана с салинга прямо перед нами. Сей остров приметен по курящейся на нем огнедышащей горе, о коей упоминается в путешествии капитана Кука. А в половине восьмого часа открылся нам с салинга остров Эрронан{147}.

В 10-м часу, приближаясь к острову Анаттом, приметили мы на нем во многих местах дым; сие было несомненным признаком, что остров обитаем. Тогда я велел поднять наш флаг. В самое сие время увидели мы, что с южной стороны от острова к западу простирается риф, в середине коего находился небольшой, покрытый зеленеющими деревьями, между коими видны были пальмы и кокосовые деревья, островок; а скоро после приметили, что за помянутым рифом и островком, ближе к берегу, была тихая вода, по которой жители ездили в своих кану.[23] Некоторые из них ходили по берегу, а другие плавали в бурунах у самого берега. Чем ближе мы подходили к берегу, тем более видели жителей.

В 12-м часу мы были от середины юго-западной стороны острова милях в двух и приметили множество людей на берегу, совершенно нагих. Они бегали с предлинными копьями, которыми, махая, делали нам знаки; но в угрозу ли оные были, или приглашали они нас к себе, мы не знаем. На их знаки я велел махать с приметного места корабля белым флагом, привязанным на длинном шесте, но жители от берега не отдалялись.

Наконец увидели мы, в расстоянии от нас около полумили, маленькую кану с выстрелами, или коромыслами,[24] на которой ехали два островитянина. Я тотчас приказал, убрав лишние паруса, держать к ним и велел махать с разных мест шлюпа белыми платками. Но они от нас погребли к берегу, крича что-то очень громко и показывая своими веслами к небольшой заводи, находящейся за рифом. Когда же мы привели на свой курс и стали прибавлять паруса, они опять за нами воротились; но лишь мы в другой раз поворотили к ним, они тотчас стали от нас удаляться и, продолжая кричать, показывали на берег. Тело они имели черное, лоснящееся и были совершенно нагие; узкие повязки по поясу составляли всю их одежду; а у одного из них на груди висело что-то белое, эллиптической фигуры. Он, положа одну руку на грудь, другою держал весло и показывал к берегу, в знак, я думаю, того, чтоб мы шли туда, к заводи.

Гаванца сия имела пленительный вид; лежит она посредине юго-западной стороны острова. Я очень желал бы посетить сей остров, и более потому, что капитан Кук к нему не приставал. Но неизвестность, какие съестные припасы мы можем на нем получить, есть ли близко берега пресная вода, каково к нему приставать на гребных суднах, каков нрав жителей и пр., – понудили меня предпочесть верное сомнительному и идти тотчас в порт Резолюшен[25] острова Тана, которого я надеялся достичь сего же вечера. Обстоятельства наши требовали, чтоб мы пришли нынешней осенью на Камчатку; следовательно, поспешность была нужна.

В 1-м часу пополудни прошли мы северо-западную оконечность острова Анаттом, тогда остров Эрронан из-за него открылся. В то же время увидели мы другую кану с 4 человеками, милях в 4 или 5 от нас; к ней подходить мы не покушались, да и они к нам не хотели приближаться.

Остров Анаттом чрезвычайно высок.

Ровный попутный ветер от SO, при ясной погоде, скоро привел нас к острову Тана. Невозможность войти, доколе еще не было светло, в гавань заставила нас дожидаться до утра, почему мы в 7-м часу, убрав все лишние паруса, легли в дрейф и потом во всю ночь, при умеренном ветре, то лежали в дрейфе, то лавировали, делая короткие галсы. Небо было облачно и ночь очень темна, но танская огнедышащая гора, извергая большое пламя, служила нам вместо маяка. Мы знали по описанию капитана Кука, что она лежит близко гавани, почему по ней и располагали своим местом. Извержение сей горы имело величественный вид: сколь мы ни устали от дневных наших трудов, но не скоро оставили палубу, любуясь столь прекрасной и вместе страшной картиной природы. Вообще мы день сей провели хотя в трудах и работе, но очень приятно.

Коль скоро поутру в 7-м часу (26-го числа) довольно стало светло, то мы, при тихом ветре от NO, пошли к юго-восточному берегу острова Тана, чтоб осмотреть вход в порт Резолюшен. А так как помянутого залива карты у нас не было, а к юго-западу от нас показался нам залив, способный принимать суда, то мы туда и стали держать вдоль песчаного берега, перед коим был риф, на котором бурун разливался страшным образом. По берегу бегало множество черных нагих жителей. Все они от старого до малого были вооружены длинными рогатинами и дубинами; они нам делали разные знаки и махали, по-видимому приглашая к себе.

Пройдя несколько вдоль берега, увидели мы, что показавшееся нам заливом не что иное было, как небольшая заводь, загражденная рифом, почему мы, поворотив назад через фордевинд, стали держать к северу. Тогда ветер вдруг утих, а зыбью стало валить нас к рифу. Мы бросили лот и нашли глубину слишком большую и неспособную положить якорь. Тогда вмиг спустили мы гребные суда. Но и они не в силах были оттащить нас от каменьев, к коим нас прибило. Мы видели ясно свою гибель: каменья угрожали разбитием нашему кораблю; а несколько сот диких, на них собравшихся, грозили смертию тем из нас, которые спаслись бы от ужасных бурунов при кораблекрушении. Однако ж Богу угодно было избавить нас от погибели: в самые опасные для нас минуты вдруг повеял прежний ветер, в секунду мы подняли все паруса. Никогда матросы с таким проворством не действовали, и мы миновали в нескольких саженях надводный камень, которым кончался риф. Вот какова жизнь мореходцев! Участь их часто зависит от дуновения ветра.

Пройдя помянутый камень, увидели мы вдавшийся довольно далеко залив, к которому и жители, стоя на берегу, нам махали, почему я лег в дрейф и послал на шлюпке штурмана Хлебникова осмотреть оный. При выезде нашей шлюпки в залив встретили ее двое диких на одной кану; они держали в руках зеленую ветвь – обыкновенный мирный знак между жителями островов Тихого океана. Хлебников их обласкал, подарил им несколько холстинных полотенцев и бисеру, за что они отдарили тринадцатью кокосами.

Возвратясь на шлюп, он объявил о гавани следующее: положение оной от N к S, по глазомеру на милю в длину и с полверсты в ширину; глубина в ней от 7 до 8 сажен; на дне мелкий серый песок, а проход с моря 10, 9 и 8 сажен глубиною; гавань открыта только от северного ветра.

Хотя мы точно и не знали, та ли эта губа, в коей был капитан Кук и которую он назвал порт Резолюшен, однако ж я решился войти в оную, почему и велел править ко входу. В 9-м часу мы вошли в помянутый залив и положили якорь, при радостных и громогласных криках великого множества островитян, собравшихся по берегам залива и на лодках около шлюпа. Коль скоро мы вошли в залив, то, сравнив положение внутренности оного с описанием, которое Форстер{148} сделал в своем путешествии порту Резолюшен, мы тотчас уверились, что это тот самый, что и найденною астрономическими наблюдениями широтою после подтвердилось.

Здесь я должен сказать, что по приходе к острову Тана у нас оставалось пресной воды количество слишком достаточное для перехода на Камчатку. Морских провизий мы здесь получить не могли; но я надеялся запастись плодами, курами и свиньями для подкрепления служителей, опасаясь, чтобы цинготная болезнь между ними не распространилась; притом мне хотелось узнать кое-что о жителях сих островов, которых из новейших мореплавателей никто со времен Кука не посещал,[26] да уповательно, что и прежде его один только Кирос их видел.

Глава третья Пребывание на острове Тана и некоторые замечания об оном

Между собравшимися около нас на лодках островитянами был один их старшина или владелец по имени Гунама, который разными знаками изъявлял нам свое доброхотство и предлагал услуги; а мы для объяснения ему наших надобностей прибегнули к путешествию капитана Кука, писанному Форстером, выбрав из находящегося там небольшого словаря названия вещей, нам нужных, которые и повторяли жителям, сопровождая оные притом разными телодвижениями. Гунама скоро нас понял, когда мы говорили отавам – вода, (туга – свинья, нюи – кокосовые орехи, эмер – хлебный плод, ани – есть, нуи – пить и пр.

Он, во-первых, показал нам на то место, где мы можем наливать пресную воду; по положению оного видно было, что оно то самое, где корабли капитана Кука наливались. Желая прежде осмотреть сие место, я поехал в 12-м часу на берег с двумя вооруженными гребными судами. Коль скоро я отвалил от шлюпа, Гунама подъехал ко мне на своей кану. Я пригласил его сесть в шлюпку, что он и исполнил без малейшей отговорки.

На пути он был смел и разговорчив; любовался нашей одеждою и всеми нашими вещами, которые ему на глаза попадались. Я спрашивал его об именах их островов; он знаки мои понял и называл их точно так, как Форстер в своей книге их называет. Я с моей стороны старался ему объяснить, что мы пришли издалека и принадлежим к многолюдному, сильному государству, называемому Россия, и что имя нашего корабля «Диана». Но сколько я ни старался вразумить в него мои мысли, все было без успеха; из всех моих слов, телодвижений и знаков он понял, что меня зовут Диана. Сему открытию он весьма обрадовался и тотчас, став на ноги, кричал всем своим товарищам, которые на лодках около нас ехали: «Диана! Диана!», показывая на меня. Они, видя сие, то же повторяли во все горло. Слово «Диана» произносили они весьма хорошо.

Увидав свое неискусство в разговорах с жителями оного острова, я оставил их в тех мыслях, что мое имя Диана, которым они называли меня во все время нашего у них пребывания; да и теперь, может быть, они меня под сим именем помнят. Он хотел знать, есть ли у нас на корабле женщины, и, услышав, что нет, стал громко смеяться. При сем случае он много говорил, и казалось, что шутил на наш счет, как мы можем жить и продолжать свой род без другого пола; или смеялся нашей ревности и страху, что мы скрываем от них своих жен.

Между тем несовершенство способов, коими мы объяснялись, и меня ввело в ошибку. Я просил у Гунамы свиней, давая ему разные подарки, как то: ножи, ножницы, бисер и пр., и показывая ему еще другие, лучшие, которыми хотел заплатить за них. Он меня понял очень хорошо и обещался, показывая на пальцы, дать мне десять свиней; причем показал на шлюпку, в коей мы ехали на берег, где он живет. Я заключил, что если пришлем мы шлюпку к его жилищу, то он променяет на предлагаемые от нас вещи десять свиней. Однако ж после открылось, что он предлагал мне такое число сих животных за мою шлюпку, которая была лучшая из всех наших гребных судов и с которою я ни за что не мог расстаться.

Когда он узнал, что я не хочу променять ему шлюпки на свиней, то просил, чтобы за каждую его свинью дал я ему буга с рогами; буга значит свинья, а рога он показывал пальцами; через сие он разумел корову, барана или козу, которых, верно, они видели у капитана Кука; и как кроме свиней не имеют они никаких других четвероногих, то и других животных о четырех ногах также называют буга.

Вот это один случай, который показал нам, что они имели сношение с европейцами; да еще показывает, что они нас видали, знание их действия и силы пушек, указывая на них, они знаками и шумом изъявляли, что им известны сии страшные и смертоносные орудия.[27] Впрочем, нет между ними ни малейших признаков, чтобы к ним приходили когда-либо европейские суда: не видали мы у них никакой европейской вещицы, несмотря на то, что Кук роздал им множество вещей, а особенно железных инструментов; и не знают они ни одного европейского слова.

Таким образом объясняясь с Гунамою, мы пристали к берегу, где встретили нас несколько сот вооруженных людей. Имея при себе ружья и мушкетоны, мы их не боялись и прямо вступили на берег, сказав Гунаме, чтобы он не велел своим соотечественникам близко к нам подходить, если они не отнесут оружия своего в лес. Желание наше он тотчас исполнил; почему из диких множество бросились в кусты, положили там свое оружие и возвратились к нам с простыми руками; самая же большая часть их, не покидая своих дубинок и стрел, стояла поодаль.

Осмотрев место, где должно было брать воду, я увидел, что оно то самое, где и капитан Кук наливал оную. Это было превеличайшее болото, усеянное тенистыми островами, лесом и кустарником. Часть оного, похожая на пруд, подходит на расстояние четверти версты к тому берегу, где мы пристали; тут вода немного глубже, но чрезвычайно мутна и даже грязна. Кук также жалуется на сей недостаток. Я спрашивал у жителей, нет ли воды лучше у них. Они сказали, что есть в горах, только очень далеко; почему принуждены были довольствоваться тем, что есть на берегу.

Одарив более приветливых из диких разными безделками и выменяв у них несколько кокосов и других растений, я возвратился в первом часу на шлюп; а между 2 и 3 часами пополудни подошли мы ближе к южному берегу залива, где надлежало нам брать воду. Остальную часть дня занимались мы работами на шлюпе, а за водою посылать было поздно. Сегодня у жителей мы выменяли 114 кокосовых орехов, две ветви платанов{149} и корень ям{150} весом 21 1/2 фунта; а вечером Гунама привез мне в подарок поросенка весом в 29 фунтов, за что я подарил ему большие ножницы, несколько парусных иголок и бисеру.

Осторожность, какую всегда должно наблюдать в обращении с дикими, заставила меня принять меры и сделать распоряжения, какие показались мне нужными. На сей конец предписания мои я сообщил по команде следующим письменным приказом:

«В порте Резолюшен острова Тана, июля 26-го дня 1809 года»

Во время пребывания шлюпа «Дианы» в порте Резолюшен острова Тана, а также и во всех других гаванях островов Тихого океана, населенных дикими народами, если обстоятельства заставят нас пристать к оным, предписывается следующее:

1) Чтоб понудить жителей снабжать нас свежими провизиями, не позволяется ни офицерам, ни нижним чинам выменивать у них никаких других вещей, кроме съестных припасов, коими запасшись от меня будет дано знать, и тогда уже всякий может покупать и менять для себя что хочет.

2) Чтобы всякий из служащих на шлюпе, как те, которые должны беспрестанно заниматься должностию, следовательно, и не будут иметь времени никакой мены с жителями сделать, так и имеющие от своих занятий по службе более досуга, могли равную часть получать свежих провизий, не позволяется никому собственно для себя никаких съестных припасов выменивать, а вся покупка и мена будет производиться вообще и провизия делиться на команду поровну.

3) Над меною будет надсматривать лейтенант Рикорд.

4) На рейде офицерам днем вахт не стоять, а только одним гардемаринам; а ночью стоять всем на вахте, как на море.

5) Вся вахта от наступления темноты до рассвета должна быть вооружена, как расписаны они для абордажа.

6) При работе на берегу будут мичманы Мур и Рудаков по очереди; им поступать по приложенной в сигналах инструкции.

7) Гардемарину, которого неделя быть у раздачи провизий, наблюдать, чтобы больным никаких привезенных с берегу свежих провизий не выдавать без назначения лекаря и не свыше определенного им количества».

Во все сутки 27-го числа погода была ясная, при местных облаках, ветер же самый тихий. Поутру, в 6 часов, послал я вооруженные гребные суда на берег за водой и дровами и сам на своей шлюпке с ними поехал. Встречены мы были небольшим числом жителей. Скоро их собралось множество. Приходили они с деревянными копьями, стрелами и дубинками; но все почти оружие свои клали в лесу, а к нам подходили безоружны и обращались с нами по-дружески. Многие из них сами вызвались таскать наши бочонки с водою (каждый от 4 1/2 до 5 1/7 ведра), за что получали по две бисеринки за каждый бочонок и весьма были довольны сею платою.

Около полудня мы возвратились с водой и дровами на шлюп, а после обеда опять поехали на берег. Островитян было более прежнего. Они нас встретили, как старых друзей, и помогали наливать воду и таскать дрова. Несмотря, однако ж, на их, по наружности, дружеское расположение, мы были осторожны; поэтому, кроме работавших людей, все прочие были беспрестанно в ружье.

В 5-м часу все мы возвратились на шлюпы. Занятия офицеров на берегу были различны. Всякий из них исполнял, что ему было определено: один надсматривал над работами; другой начальствовал конвойными людьми; кто выменивал у жителей съестные припасы; кто делал астрономические наблюдения и другие замечания, а кто собирал слова языка здешних жителей.[28] Сегодня мы выменяли у них: кокосовых орехов 250, корня яму 175 фунтов, сахарных тростей 66 футов, платанов 4 ветви.

Под вечер мы ездили на восточный берег залива, к жилищу приятеля нашего Гунамы. Шалаш его не отличался ничем от других, кроме величины, и был пуст вовсе. Надобно думать, что они все свое имущество унесли в лес, дабы мы, прельстясь оным, не отняли у них их пожитков. Даже те вещи, которые мы им дарили, на другой день по получении оных от нас они скрывали; также и свиней всех, коих кал около хижины мы заметили, подозрительные островитяне угнали в леса. Известно, что жители островов Тихого океана считают европейцев голодными бродягами, которые скитаются по морям для снискания себе пищи; танские островитяне, верно, опасались, чтобы мы не узнали, что у них много свиней, и не поселились между ними. Капитан Кук, так же, как мы, немного мог выменять у них сих животных.

Гунама нас встретил на самом берегу и принял ласково: потчевал он нас кокосовыми орехами, которые при нас велел одному мальчику лет 10 или 12 достать с дерева. Мы удивились, с какой легкостью мальчик сей взошел на дерево, которое к горизонту было наклонено не менее как градусов на 60; он шел по нему ногами, как по земле, а руками только придерживался. Не менее того удивила нас чрезвычайная крепость, какую жители сии имеют в зубах: мы принуждены были для получения молока или соку из кокосовых орехов прорубать их топором или прокалывать большим ножом, но они прокусывали их зубами в одну секунду и так же легко, как бы нам раскусить обыкновенный орех.

Гунама показал нам двух своих сыновей: один был мальчик лет 14 и назывался Ята, а другой лет 10, по имени Кади. Он с ними вместе и в сопровождении человек пяти или шести других островитян провожал нас по берегу, где мы гуляли; но не хотел, чтобы мы подходили к их кладбищу, которое было в лесу, и мы видели оное только издали. Равным образом препятствовал он нам обойти северо-восточный мыс гавани, о коем Форстер упоминает, что и их туда они не пустили.

Сделав некоторые подарки за ласковый прием Гунаме, детям его и другим, мы при захождении солнца возвратились на шлюп. Ночь на 28-е число была очень хороша, почему я приказал служителям по очереди мыть свое белье; а с рассветом опять поехали наши гребные суда за дровами и водою.

Штурман же Хлебников с учеником Средним были употреблены к описи и промеру гавани.

Около полудня гребные наши суда с водою и дровами возвратились; после полудня еще раз успели они съездить. Жители принимали нас по-прежнему дружелюбно, отнюдь не покушаясь украсть у нас что-нибудь, а того менее напасть открытой силой.

Мы возымели к ним некоторую доверенность. Правду сказать, что мы более доверяли их страху огнестрельного нашего оружия, нежели добрым их свойствам.

Впрочем, как бы то ни было, но мы ходили стрелять не более как по двое и по трое вместе и весьма далеко уходили от берега в лес. Из жителей многие нам попадались навстречу, а некоторые сопутствовали нам для показания птиц, но оскорблений нам никаких не причиняли. Нам делали только некоторую досаду проводники наши, ибо, полагая, что ружья наши могут умерщвлять тех, в кого мы целим на всякое расстояние, они бежали впереди нас, как бешеные, кричали во все горло и пугали птиц; а когда птицы поднимались, то они показывали нам на них, когда они едва видны были, и удивлялись, почему мы в них не стреляем.

А нам не хотелось открыть им, что ружья наши не могут вредить далее известного расстояния; и потому мы принуждены были притворяться, что не видим птиц или что они не стоят того, чтобы их убить. С не меньшею осторожностью мы скрывали от них, что наши ружья надобно заряжать, ибо они думали, что из ружья беспрестанно можно стрелять; открытие сей тайны могло бы послужить к нашей гибели.

Гунаме вчера крайне понравилась моя куртка, и более по причине блестящих пуговиц, на ней бывших, ибо я был столь неосторожен, что не велел их какими-нибудь тряпками обшить. Хотя, впрочем, в рассуждении моего оружия я и употребил сию осторожность, как, например, эфес и оправа у моей сабли, пистолет и ружья были обшиты синею китайкою, чтоб блеск сих вещей не прельстил диких и не заставил бы их просить их у меня.

Итак, куртка моя обратила на себя все внимание Гунамы; он несколько раз изъявлял желание иметь ее, а мне не хотелось расстаться с вещью, для себя весьма нужной, почему я притворился, что его не понимаю.

Мы не заметили, чтобы они один другому завидовали, и вообще казалось, что жители сего острова весьма дружны между собой: всегда ходили партиями, обнявшись или схватившись рука за руку. Когда один что-нибудь делал и просил помощи у других, то они охотно ему пособляли; драк между ними мы не видали и ссор не заметили. Но с жителями других островов или, может быть, и с жителями других частей того же острова они, верно, ссорятся и ведут войну, потому что мне случилось видеть одного островитянина с раною в паху от стрелы. Только я не мог объясниться с ним, где и как он ее получил. Притом множество дубинок, копий и стрел и пр., коими все они от старого до малого вооружены, показывают уже, что они имеют войны.

Хотя мужчины между собою обходятся дружелюбно, но к женщинам никакого внимания они не показывали, и мы заметили, что женский пол у них в презрении и порабощен: все тяжкие по образу их жизни работы исправляют женщины.

Сегодня мы выменяли: 289 кокосовых орехов, 1 ветвь платанов, 50 фиг, 16 фунтов корня яму и 36 футов сахарных тростей.

В сии сутки до 10 часов утра была тишина при светлой погоде, а потом сделался ветер; небо покрылось облаками и пошел дождь. До полудня, доколе было ясно, мы просушивали свои флаги, разноцветность и множество коих произвели удивительное действие над жителями, которые день ото дня начинали иметь более к нам доверенности и в большом числе сбирались в своих лодках около нашего шлюпа. Не спуская глаз, они смотрели на флаги и беспрестанно кричали: «Эввау!» – это обыкновенное их восклицание, означающее радость или удивление.

Ласковое наше обхождение с жителями и подарки приобрели, наконец, полную от них к нам доверенность; в первый день они едва осмеливались приближаться к шлюпу, но мы никак не могли склонить их, чтобы они вошли на него; теперь же беспрестанно они нас посещали. Все виденное на судне приводило их в неизреченное удивление, а более всего им понравились наши зеркала и звон колокола; первые над ними имели то же действие, как над животными, которые, видя в зеркале свой образ, ищут за оным другое животное.

В самое то время, как некоторые из островитян были на шлюпе, у нас разливали ром из большой бочки в бочонки. Я предложил им немного рому в рюмке, но они, понюхав, отворотились и говорили обо, або (нехорошо, худо) и, упоминая слово кава,[29] показывали знаками, что сие питье усыпляет; однако ж после немного взяли в рот и тотчас выплюнули.

В числе прочих посетителей был у нас Гунама с старшим своим сыном Ятою. Мы позвали их в каюту обедать с нами и с трудом могли посадить их за стол на стулья: они непременно хотели сидеть на полу. Кушанья наши они отведывали только, а есть не хотели, однако ж не говорили, что оно дурно и им не нравится, но отговаривались тем, что у них табу-рассисси, то есть брюхо полно.

Ята ел только жареную рыбу, и то не прежде, как очистив поджаренную кожу и уверившись, что она поймана у них в заливе. Сие показывает, что они или боялись, чтоб мы их не испортили, или пишу нашу считали, так сказать, нечистою, могущею их осквернить.

После обеда я ездил с Гунамою на берег. Мне чрезвычайно хотелось узнать, имеют ли жители какие-нибудь вещи, оставленные капитаном Куком, но не видал ни одной. А сегодня увидел у одного старика небольшой обломок весьма толстого болта, каких у нас на шлюпе не было. Полагая, что это есть один из памятников Кукова посещения здешних островов, я предложил старику за него ножик, но он предложения моего не принял. Я прибавил ножницы, он и тем не был доволен. Наконец, полотенце еще предлагал и множество других вещиц; но ничто сего упрямого старца не могло склонить променять мне сей бесполезный для него кусок железа, и потому я заключил по летам его, что он помнит капитана Кука и вещь сию хранит как памятник. Но после узнал я, что болт сей был взят на шлюп на мысе Доброй Надежды и служил вместо гири у дверей; матрос Ступин свез его на берег в надежде выменять за него у диких какую-нибудь редкость и променял помянутому старику. Если бы сей островитянин отдал этот кусок железа мне, то я хранил бы его как редкую вещь и представил бы с прочими танскими редкостями правительству, не зная ничего о своей ошибке.[30]

Нынешний день выменяли у жителей 435 кокосовых орехов, 10 фунтов корня яму, 40 футов сахарных тростей, 3 ветви платанов, 130 фиг и 1 хлебный плод{151}.

На 30-е число в ночь дул умеренный ветер и было светлооблачно. В 6 часов утра послали мы в последний раз гребные суда на берег за водою и дровами, но с 8 часов ветер усилился и пошел проливной дождь, а как ветер дул почти прямо в гавань, то у берега сделался большой прибой, который привел было в опасность наши гребные суда. Но командовавший ими офицер Рудаков, видя опасность, потребовал заблаговременно шлюпку на помощь, которая и была к нему послана. Рудаков, возвратясь на шлюп в 11 часов, уведомил меня о большой опасности, в коей он и бывшие с ним люди находились: баркас едва было не опрокинуло прибрежным буруном, и он принужден был велеть все бочонки из него выбросить в воду. К счастью нашему, жители острова были к нам хорошо расположены: их на берегу было несколько сот, и они, вместо того чтоб, пользуясь нашим несчастием, сделать нам вред, бросились в воду, помогли удерживать баркас на воде, и, переловив все бочонки, нам их отдали, потом пособили нашим гребным судам отвалить от берега.

Ветер вскоре после полудня стих, но дождь шел до вечера, а к вечеру прочистилось. Вечером, по совету островитян, поехали мы на берег ловить рыбу, ибо они нам сказали, что теперь ветром много ее в залив нагнало. Они нам помогали вытаскивать невод. Успех был очень невелик: мы поймали две рыбы; и как мы знали по повествованию Форстера, что в здешних водах есть рыба ядовитого свойства, почему и спрашивали у них, можно ли пойманную нами рыбу есть. Они все говорили, что можно; но один молодой малый, видно желая над нами пошутить, показал на лучшую рыбу, говоря: або, або, або, что значит не годится, но все другие, показывая в рот, сказали: ани, ани (есть). Тогда он засмеялся и сам сделал знак, что рыбу сию есть можно.

Островитяне обходились с нами совершенно по-дружески. Они нам не сделали ни малейшего вреда и не причинили никакого беспокойства; но, напротив того, старались нам услуживать, как умели. Сначала я не позволял никому выменивать у них никаких редкостей, дабы тем понудить их приносить к нам более съестных припасов. Но теперь, увидев, что мы от них все получили, чем они расположены были нас снабдить, я дал позволение выменивать у них, кому что угодно. Они охотно расставались со всем своим оружием за наши безделки, кроме дубинок, которые нелегко могли мы от них получить, ибо они делаются из весьма крепкого дерева, казуарина называемого, и на работу коих употребляется много времени.

Мы заметили, что танцы в менах с нами, будучи отменно пристрастны к нарядам, предпочитали блестящие безделки полезным вещам, коих употребление мы им показывали на самом деле.

В 12-м часу ночи ветер сделался тихий, с легкими порывами, прямо от огнедышащей горы, которая от нас была не более как в 5 или 6 милях. Прежде она всякую ночь извергала пламя, а ударов слышно не было, но в сию ночь пламени мы не видали, а слышны были частые глухие звуки, подобные отдаленному грому, и необычайный треск; ветром нанесло на шлюп много самого мелкого пепла и слышен был серный запах, а на рассвете увидели, что из разных мест по отлогостям горы поднимались густые пары. То же самое мы и прежде замечали после всякого дождя.

Теперь мы были совсем готовы к походу; нужное количество дров и воды запасли, каких можно было растений и кореньев, годных в пищу, мы наменяли; а с свиньями и курами они никак расстаться не хотели.

Итак, не имея более надобности здесь оставаться, мы в половине шестого часа утра 31-го числа снялись с якоря и пошли из гавани. Лишь только жители приметили, что мы их оставляем, как вдруг на всех берегах кругом нас раздалось громогласное: «Эввау! Эввау!» Погода скоро стихла и дала Гунаме время приехать к нам со своим сыном и четырьмя или пятью другими товарищами. Подъезжая к шлюпу, они беспрестанно кричали: «Диана! Диана!» – и показывали руками к якорному нашему месту. Но коль скоро приехали близко, то завыли голосом, что-то припевая, и утирали слезы, которые действительно непритворно текли у них из глаз.

Гунама привез мне в гостинец корень ям, в котором весу было 16 1/2 фунта. За это мы им дали некоторые подарки, и тогда же шлюп от нашедшего ветра, взяв ход, стал их оставлять. В то время они беспрестанно махали руками, показывая на гавань, а Гунама повторял жалким голосом: «Диана-а! Диана-а! а! Диана!» Такова чувствительность сих островитян: они плакали и кричали вслед за нами, доколе могли мы слышать. Наконец, отстав довольно далеко, воротились назад.

Расставание с новыми нашими приятелями Тихого океана не слишком для нас было огорчительно, хотя слезы и вопли их несколько нас и тронули. Но в самое то время, как мы выходили из залива, с нами случилось несчастие, которое было ближе к сердцу: в 7-м часу умер плотничный наш десятник Иван Савельев от простудной горячки. Он занемог 27-го числа сего месяца, а через четыре дня лишился жизни, быв чрезвычайно здоровым, тучным и сильным человеком. Знание его своей должности, усердие и расторопность, а притом кроткий нрав и отменно хорошее поведение делали его для нас бесценным человеком. Потерю его мы все много чувствовали, и, по неимению более людей его ремесла, должность его я возложил на матроса Филиппа Романова.

Сначала я хотел было на несколько часов остаться в гавани, чтобы похоронить на берегу тело усопшего. Но после рассудил, что нам нельзя было сего сделать тайно от жителей острова, ибо они примечали каждый наш шаг.

В исходе 11-го часа, при умеренном ветре и при ясной погоде, прошли мы на NtO, в расстоянии по глазомеру 6 миль, юго-западную оконечность острова Эмира{152}. Здесь мы взяли пункт нашего отшествия, от которого и стали вести счисление. На сем же месте, с обрядами нашей веры, какие только было можно учинить без священника, и с церемониею по морскому уставу, предали мы бренные останки нашего покойника водам океана на неизмеримой глубине.

Я уже выше сказал, что из новейших мореплавателей один капитан Кук посещал Ново-Гебридские острова. Он в порте Резолюшен пробыл 16 дней в июле и августе 1774 года; бывшие с ним натуралисты Форстеры[31] сделали об острове Тана и его жителях разные замечания, в некоторых из коих я с ними не согласен; другие же мы нашли справедливыми. Я здесь выпишу, что повествует о сих островах младший Форстер и присовокуплю к его замечаниям мои собственные.

О приеме, какой сделали англичанам жители острова Тана, Форстер изъясняется таким образом: «Мы с удовольствием видели, что жители приезжали к нам в своих кану (лодки) со всех сторон залива. Сначала они были в нерешимости и нас опасались, хотя все были вооружены копьями, дубинами и стрелами. Одна или две лодки к нам приблизились и подали нам ям и кокосовый орех, за которые мы их отблагодарили нашими подарками».

Мы имели точно такой же прием, и жители так же были вооружены; один из них дал нам ветвь растения, называемого кава, в знак дружбы и мира, которую я велел привязать на грот ванты, что доставляло им большое удовольствие.

«Число лодок[32] увеличилось до семнадцати; в некоторых из них было по 22 человека, в других же по 10, по 7 и по 5, в самых малых из них находилось по двое; число же всего народа около нас простиралось до 200 человек».

К нам никогда так много лодок не приезжало, и мы ни одной не видали, на которой было бы 22 человека или которая могла бы вместить такое число; напротив того, много находилось таких, в коих было только по одному человеку.

«Мы спустили в воду за кормою сетку с солониною, чтоб вымочить оную к обеду; один из жителей, старик уже, схватил сетку и начал было отвязывать оную; но коль скоро мы на него закричали, то он оставил свое намерение, однако ж в то же самое время другой из них взмахнулся на нас своим копьем, а третий, положа стрелу на лук, прицеливался то в одного, то в другого из наших людей, бывших тогда на деке».

У нас они ничего не украли и не покушались никогда что-либо украсть подле судна. Даже мы не заметили, чтоб они в какое-либо время, пользуясь нашей оплошностью, имели намерение утащить у нас какую-либо вещь, кроме одного случая на берегу, где их было очень много, и один захотел с водяного бочонка обруч унести; а угроз они нам никаких совсем не делали, даже и виду сурового или сердитого не показывали.

«Один из них согласился променять капитану Куку свою булаву на лоскут сукна, которое и подали ему в лодку; но коль скоро он получил сукно, то и не заботился более о исполнении своего обязательства».

С нами они никогда этого не делали. Часто случалось, что, променяв свое оружие, а особенно дубинки, за какую-нибудь безделицу, которая могла их вдруг прельстить, они после жалели и даже приметно было их раскаяние, но никогда не требовали назад промененной вещи и не покушались возвратить оную.

Форстер, говоря о сопротивлении жителей,[33] покушавшихся не выпустить англичан на берег, рассказывает следующее: «Когда капитан Кук велел выпалить из ружья сверх их, то один из жителей, стоя на берегу подле самой воды, был столь отважен и дерзок, что, поворотясь к ним задом, ударил себя ладонью несколько раз по заднице; это есть обыкновенный вызов к бою со всеми народами Южного моря (Тихий океан)».

Когда же мы начали в первый день наливать воду, то жителей было на берегу более тысячи человек. Мы ими были окружены, и все они имели при себе какое-нибудь оружие, однако ж никакой склонности к нападению на нас не показывали и всегда посторонялись или садились, когда мы от них того требовали.

Кук приказал по обеим сторонам пути, ведущего от морского берега к озеру, где он брал пресную воду, вколотить колья и протянуть веревки, оставя дорогу сажен на 25 или на 30 в ширину, по которой его люди могли бы ходить безопасно, ибо жителям он запретил переступать через пределы, веревками означенные. Но я не употреблял сей предосторожности: она мне показалась ненужною.

Кук настоятельно требовал, чтобы они положили свое оружие; некоторые из них повиновались ему, а другие нет. Что принадлежит до нас, то мы от них сего не требовали, потому что сами никогда оружия из рук не выпускали;[34] но жители, после уверившись в миролюбивом нашем расположении, сами свои оружия покидали в кустах и приходили к нам безоружны.

Форстер говорит: «Мы часто просили их променять нам несколько своего оружия; но они никогда не хотели расстаться с оным».

При нас не так было: они променивали нам всякое оружие, какое только имели, коль скоро предлагаемая вещь им нравилась. Сначала одних своих дубинок они не хотели нам уступить, но после и те стали променивать.

«Один из них, – повествует Форстер, – променял нам цилиндрической фигуры кусок алебастру, длиною в 2 дюйма, который он носил вместо украшения в носу; прежде нежели он нам вручил его, вымыл он его в море; а от чистоты ли сие произошло или от чего другого, мы не могли узнать».

Мужчина с острова Тана


Я выменял много таких штук, но жители не были так опрятны и учтивы; ибо, вынув вещь из носу, прямо отдавали в руки, предоставляя самому вымыть, если угодно.

Некоторые из островитян при англичанах плясали и во время пляски грозили им своими копьями; прочие же, спокойно стоя, глядели на пляску. Нам же они от начала до конца никаких угроз не делали и даже виду не подавали, что оружие носят для употребления против нас.

С англичанами некоторые из жителей променялись именами, но нам они не предлагали сего; может быть, краткость времени не позволила нам приобрести в большей степени их дружество.[35]

О наружном виде телосложения жителей острова Тана Форстер говорит следующее: «Они росту среднего, однако ж много есть и таких, которые могут назваться высокими; телосложением статны и несколько тонки; впрочем, некоторые из них плотны и крепки; но таких прекрасных станов, какие столь часто встречаются между народами островов Общества, Дружеских{153} и Маркизских, здесь редко можно видеть. Между танцами я не заметил ни одного тучного человека: все они проворны и чрезвычайно живы и веселы; они имеют открытые черты лица, широкий нос, полные и вообще приятные глаза. Большая часть из них имеют добрую, привлекательную физиономию, хотя, впрочем, есть и такие лица, которые, как и у других народов встречается, означают дурное расположение сердца и злобу».

«Волосы у них черные. Но мы заметили, что у некоторых были русые или рыжеватые волосы: они кудрявы и вообще густы; бороды у них также черные, густые и курчавые. Цвет тела их темно-каштановый, который у некоторых черноват, так что при первом взгляде их тело покажется вымаранным сажею. Кожа у них чрезвычайно мягка: сие самое примечено и у негров. Ходят они почти совершенно нагие; но, следуя общей склонности человеческого рода, они любят носить разные украшения».

Рассматривая жителей острова Тана и сравнивая их с сим описанием, я нашел во всем совершенное сходство и точность, так что мне не остается ничего более прибавить. Скажу только, что нам не удалось видеть ни одного человека, который имел бы хотя несколько злобную физиономию; тоже не заметили мы, чтоб у кого-нибудь из них были русые или рыжие волосы. Еще не согласен я с Форстером в следующем: он говорит, что многие из них имеют опухоль около глаз, что он приписывает некоторым образом привычке их сидеть в дыму. Опухоль сия, по словам Форстера, заставляет их нагибать голову назад, чтоб привести глаза в горизонтальную линию с предметом, который хотят они увидеть. Я, с моей стороны, не мог заметить в них такого недостатка.

Об украшениях сего народа Форстер повествует так: «Волосы убирают они следующим образом: берут столько оных вместе, чтоб они в толщину не превосходили голубиного пера, и обвертывают тонкою ниткой или ленточкой, сделанной из древесной коры, так чтобы на конце остался маленький хохолок. Таким точно образом разделяют и связывают они все волосы на голове, так что у иных бывает по нескольку сот подобных хвостов, имеющих длины 3 или 4 дюйма, которые стоят прямо и торчат во все стороны; когда же волосы длиннее, например 8 и 9 дюймов, тогда хвосты висят по обеим сторонам головы. Большая часть из них носит в волосах тонкую палочку или тростник, около 9 дюймов в длину, которою чешут голову; тростник, украшенный перьями петушьими или совиными, также втыкают в волосы для украшения».

Точно таким образом танцы убирают свои головы, и все, как старые, так и малые, следуют сему обычаю. Знакомец наш старик Гунама и сын его четырнадцатилетний мальчик Ята одинаковым образом убирали волосы; тростник, перьями обвешанный, втыкают часто в волосы также для украшения. Несколько таких тростников мы у них и выменяли. Но я не заметил, чтоб они носили в волосах палочки или тростник для чесания головы, и не видал никогда, чтоб для сего они употребляли какую-нибудь вещь.

Далее Форстер говорит:

«Малое число из них носят также колпаки, сделанные из листа зеленого платана или из травяных матов. Некоторые свивают бороды свои наподобие веревки; но большая часть оставляют их расти в натуральном положении. В хряще между ноздрями обыкновенно прорезывается у них отверстие, в котором носят цилиндрической фигуры камень или кусок тростника в полдюйма толщиною. В ушах также делают они большие дыры, в которые продевают кольца из черепаховой кости или часть белой раковины, 1 дюйм в диаметре и 3/4 дюйма в ширину; иногда в одно кольцо продевают и другие, так что делают род цепи. Кругом шеи носят они иногда снурок, к которому привязывают раковину или небольшой цилиндрический кусок зеленого камня, подобного тому, какой часто попадается в Новой Зеландии. На левой руке обыкновенно носят браслет, сделанный из скорлупы кокосового ореха, который бывает или гладкий, выполированный, или с разной резьбой. Некоторые из них носят пояс, похожий на широкую портупею, сделанный из грубой материи, которую они вырабатывают из внутренней коры дерева; цвет пояса обыкновенно темно-коричневый».

«Лица красят разными красками, для чего употребляют красную руду, белую известь и краску, похожую цветом на свинец, мешая их с маслом кокосовых орехов. Впрочем, белый цвет редко у них употребляется, но чаще красят они себе лицо черным и красным, делая по оному в наклонном положении полосы шириною в 2 или 3 дюйма; иногда одним из сих цветов покрыта одна половина лица, а другим другая. Тело же украшают рубцами и прорезами, которые делают по большей части на руках и на животе таким образом: прорезав кожу острой раковиной, прикладывают к оной известное растение, от которого на прорезанных местах, коль скоро они заживут, делаются возвышенные рубцы».

Все вышеописанное, повествуемое Форстером, весьма справедливо; нельзя было точнее описать украшения жителей острова Тана. Наряды их я все выменял, кроме зеленого камня, с которым дикие ни за что не хотели расстаться; я им предлагал ножи, ножницы, огниво, платки и пр., но все без успеха. Надобно думать, что камень сей у них почитается редкостью и что они достают его с большим трудом. А после сего камня черепаховые кольца наиболее между ними в уважении. Красить лицо у них во всеобщем употреблении. Многие из них в первый день нашего знакомства привезли мне в подарок несколько своих красок, совсем приготовленных, о коих говорит Форстер, и хотели, чтоб я выкрасил ими свое лицо; но я, поблагодарив их за услужливость, старался им изъяснить, что краски их поберегу, доколе не возвращусь домой, чтобы там, выкрасив себе лицо, ими пощеголять между своими соотечественниками. Им очень понравились наши краски, которыми они себя марали; увидев себя в зеркало, они приходили от радости в исступление: прыгали, шумели и смеялись.

Потом повествует Форстер, что жители острова Тана мужского пола скрывают ту часть тела, которую стыд заставляет людей скрывать почти во всех странах света, таким же образом, как и жители острова Маликола{154}, то есть они делают из листьев растения, подобного инбирному, остроконечные чехлы, которые, надев на тайную часть, поднимают кверху и привязывают к животу снурком, кругом тела взятым. Описание сие совершенно справедливо, но что Форстер говорит далее, в том, кажется, он ошибается. Вот его слова: «Мальчики, достигнув шестилетнего возраста, уже начинают носить такие чехлы; сие подтверждает и то, что я прежде заметил о жителях Маликолы, а именно: что прикрытие такое они употребляют не от побуждения стыда или благопристойности, но, напротив, вид оного имеет еще совсем противное действие: в каждом жителе Таны или Маликолы, нам казалось, мы видели живое подобие того ужасного божества древних, которое охраняло у них сады и огороды».

На сие я сделаю мое замечание: шестилетних мальчиков я не видал с такими чехлами; даже дети 8 и 10 лет при нас были совсем нагие; но четырнадцатилетние мальчики и более носили чехлы, как и все взрослые мужчины; и я имею очень хорошее доказательство, что они это делают от благопристойности, а не так, как Форстер думает. Однажды, возвращаясь с Хлебниковым и Средним от горячего родника по берегу, мы подошли к толпе островитян, из коих некоторые лишь только после купания вышли из воды и не успели надеть чехлов. Увидев нас, они тотчас тайные свои части зажали руками, потом отошли в сторону и, отворотясь от нас, надели чехлы и пришли опять к нам. Рикорд предлагал одному из них драгоценный для них подарок за такой чехол. Когда он понял совершенно, о чем дело идет, то зажал себе лицо обеими руками, как у нас от стыда делают, засмеялся и побежал прочь.

Оружие, употребляемое танцами, Форстер описывает таким образом:

«Оружие, которое жители Таны беспрестанно при себе имеют, суть: лук и стрелы, булавы, копья и пращи. Молодые люди у них обыкновенно употребляют пращи и стрелы, а пожилые действуют булавами и копьями. Луки их делаются из лучшего дерева, называемого казуарин, – они очень крепки и упруги. Танцы полируют их чрезвычайно хорошо, а может быть, иногда и маслом натирают для содержания в порядке. Стрелы делаются из тростника около 4 футов длиной; для наконечника к стрелам употребляется то же черное дерево, какое и в Маликоле для сего в употреблении; и весь наконечник, который иногда бывает более фута в длину, имеет на двух или трех сторонах зазубрины. Они имеют также стрелы с тремя наконечниками, но сии по большей части употребляются для птиц и рыбы».

«Пращи свои плетут из волокон кокосовых орехов и носят обвивши кругом руки или около поясницы; в середине они шире, и туда кладутся каменья, которые они носят всегда с собой по нескольку в древесном листе. Копья их по большей части делаются из тонких, сучковатых, кривых палок, не более как полдюйма в диаметре и 9 или 10 футов длиною; в толстом их конце они сделаны трехгранными, острием в длину 6 или 8 дюймов, а на каждой грани вырезано 8 или 10 зазубрин. Копья сии бросаются ими очень метко на большое расстояние посредством плетеной веревочки в 4 или 5 дюймов длиною, у которой на одном конце сделана петля, а на другом узел. Они держат копье между большим и указательным пальцами, надев прежде на последний из них петлю веревочки и взяв оную кругом копья выше руки; посредством сей веревочки и наводят они копье в надлежащее направление и бросают с руки».

В сем описании оружия жителей острова Тана сохранена совершенная точность, и мы нашли оное в таком же состоянии, в каком видел их Форстер. Я выменял по нескольку вещей каждого рода; в употреблении их есть небольшая разность между сим описанием и моими замечаниями.

О силе, с каковой сии народы действуют своим оружием, Форстер говорит следующее:

«Я видел, как одно из сих копий было брошено на расстояние 10 или 12 ярдов{155} в кол, имевший 4 дюйма в диаметре: ударило оно с такой силой, что зазубренный конец оного совсем прошел сквозь кол».

Из нас никому не удалось видеть подобного случая. О стрелах же их Форстер говорит, что они на расстояние 8 или 10 ярдов стреляют ими очень метко и с большой силой; но так как они боятся, чтобы не изломать своих луков, то редко натягивают их до самой большой степени, а потому в расстоянии 25 или 30 ярдов стрелы их будут иметь слабое действие и не опасны. Сие замечание, я думаю, очень справедливо.

Еще Форстер об искусстве сих островитян действовать своим оружием говорит следующее:

«Мальчики бегали перед нами и показывали свое искусство в воинских упражнениях. Они бросали каменья в цель пращами с большой точностью и употребляли зеленый тростник или твердые травяные стебли вместо копий. В бросании сих последних они достигли такого совершенства, что никогда не давали промаха, когда метали в какой-нибудь предмет, и умели дать тростинке, которую всякое дуновение ветра могло совратить с пути, столь быстрое стремление и силу, что оная входила более нежели на дюйм в крепчайшие деревья».

Мы никогда не видали такого совершенства в их искусстве действовать оружием, и воля Форстера[36] – а я признаюсь, что последняя часть сего замечания мне кажется очень невероятной.

«Булавы, – продолжает Форстер, – употребляют они для сражения на близкое расстояние, как мы ручное оружие, и всякий взрослый мужчина имеет у себя булаву. Кроме сего употребляют они еще разного рода мелкое оружие. Булавы их четырех или пяти разных форм. Самые дорогие делаются из дерева казуарина, имеют около 4 футов длины, прямы, цилиндрической фигуры, чрезвычайно хорошо выполированы и с обоих концов у них по головяшке; одна из них, за которую они держат булаву рукой, круглая, а другая, коею бьют, имеет фигуру звезды, со многими выдавшимися концами.

Другой род дубинок около 6 футов в длину, которая с одного конца выделана сучками, наподобие корня; сии дубинки делаются из крепкого дерева, имеющего темный цвет. Третий род около 5 футов длины, у коих на конце есть род остроконечного топорика, наподобие треугольника, стоящего в прямом угле с дубинкою. Четвертый во всем походит на предыдущий, с той токмо разностью, что топорики находятся на обоих концах. Напоследок пятый род ручного оружия не что иное есть, как кусок кораллового камня, имеющего около 1 1/2 фута длины и 2 дюйма в диаметре; обделан он очень дурно, наподобие цилиндра».

Время никакой перемены не произвело в их оружии. Мы его нашли совершенно сходным с сим описанием и выменяли каждого рода по нескольку штук.

Женщина с острова Тана


Самое дорогое в глазах сих островитян оружие есть большая дубинка, сделанная из дерева казуарина, за которые они всегда просили у нас какие-нибудь вещи, кои отменно им нравились; а часто ни за что не хотели их променять; прочие же отдавали за безделицу.

Форстер говорит, что никто из жителей острова Тана не ходит без оружия; это справедливо. При нас все они были всегда вооружены, старики и десяти – и двенадцатилетние мальчики. Но вероятно очень, что присутствие столь страшных для них гостей, каковы были англичане и мы, заставило их быть осторожными и не покидать оружия.

О женщинах острова Тана Форстер говорит следующее:

«Сегодня мы видели мало женщин, да и те старались быть от нас далеко. Однако ж мы заметили, что они не столь пригожи и гораздо менее ростом, нежели мужчины. У молодых девушек только снурок был повязан к поясу с узеньким фартучком, сделанным из сухой травы, а взрослые имели короткие юбки, из листьев составленные. В ушах у них висело множество колец из черепаховой кости, а ожерелья из раковин висели по грудям. Некоторые из старых женщин имели на головах колпаки из листа платана или из мата; но этот наряд редко был виден.

Женщины и дети были столь чрезмерно боязливы, что если мы только устремляли взоры на них, то они тотчас бежали от нас, чему мужчины очень много смеялись. Мы заметили, что некоторые из них имели веселые лица, но вообще они казались нам печальны и задумчивы».

Сие описание о женщинах и их нарядах совершенно сходно с нашими замечаниями: при нас сначала они также были боязливы и дики, но после мешались в толпах с мужчинами и не боялись нас. Из женщин многие мне казались очень живы, веселы, а мальчики так были смелы, что часто шутили и играли с нами. В другом месте Форстер говорит:

«Надлежит заметить, что все тягости сего утра несли одни только женщины, а мужчины шли с ними, мало о них заботясь; они имели только в руках свое оружие. Из сего следует, что жители острова Тана не пришли еще в то состояние, до которого достигли обитатели островов Общества и Дружеских. Мужчины острова Тана имеют одно общее обыкновение – дурно поступать с женским полом, который они принуждают исправлять все трудные и унизительные работы».

Мы точно то же самое заметили; даже десяти – и двенадцатилетние мальчики часто грозили женщинам и толкали их. Все тягости, как то: дрова и домашние их вещи, при нас носили женщины.

В одном месте своего повествования Форстер говорит о замужних женщинах таким образом:

«Сегодня между ними мы видели более женщин, нежели прежде, большая часть из них были замужние; они носили детей своих за спиной в лукошках, сделанных из рогожек».

Мы видели и сами, что женщины здесь детей своих точно так носят, как Форстер описывает, но каким образом они их приживают: в сожитии ли с одним мужчиной, наподобие нашего брака, или, так сказать, по-скотски, мы узнать не могли. Я только видел один раз во время дождя под деревом молодого мужчину и пожилую женщину вместе. Спрашивая их знаками, что они – муж ли и жена, они мне объяснили, кажется, что живут вместе, но давно ли и надолго ли – осталось без изъяснения.

Говоря об обращении диких с англичанами, Форстер повествует, между прочим, следующее:

«Когда мы предлагали кому-нибудь из жителей бисер, гвоздь или ленточку, то они не хотели прикасаться к оной; но желали, чтоб мы положили предлагаемую им вещь на землю. Тогда они брали оную листом, не дотрагиваясь голыми руками; от суеверия ли сие происходит, или от чистоты, или от учтивости – неизвестно и должно оставаться под сомнением».

При нас они этого не делали никогда, а брали все вещи, которые мы им давали, прямо из наших рук, не употребляя на свои руки никакой обвертки. Это показывает, что, увидев в первый раз европейцев, они опасались, чтоб, так сказать, не быть ими испорченными; но, уверившись опытом, что вещи, оставленные у них англичанами, не причинили им никакого вреда, они нас уже не боялись.

Далее Форстер говорит: «Один из островитян сказал свое имя, которое было Фаннокко, и опрашивал наши имена, кои старался запомнить».

Это правда, что они любят спрашивать имена и желают помнить их; многие из наших имен они произносили чрезвычайно хорошо, так же как и некоторые русские слова.

«Он (Фаннокко) сел с нами за стол и попробовал соленой свинины, но не более съел, как один кусочек. Корень ям, поджаренный в масле или просто сваренный, ему нравился больше всего. Но вообще он ел очень умеренно и кончил обед свой небольшим куском пирога, сделанного из сушеных, червями изъеденных яблоков, который, казалось, был очень приятен для его вкуса. Он также после обеда отведал немного вина; но хотя он и пил оное, не показывая ни малейшего отвращения, однако ж не хотел выпить другой рюмки. Поступки его за столом были чрезвычайно благопристойны; одно только нам очень не нравилось, а именно – что он употреблял вместо вилки палочку, которую носил в волосах и которою в то же время чесал в своей голове».

У нас они ничего не хотели есть: сын Гунамы Ята, будучи за столом с нами, съел только маленький кусок жареной рыбы. Впрочем, что бы ему ни предлагали, он и отведывать не хотел, показывая на брюхо и говоря табу-рассисси, то есть брюхо полно. Да и рыбу ел, я думаю, потому, что она была при нем поймана и свойства ее ему были известны. За столом Ята был благопристоен и рыбу ел вилкой, а головной палки у него не было.

Форстер пишет, что жители Таны желали, чтобы англичане поскорее их оставили, и они принуждены были считать им по пальцам число дней, сколько корабли намерены простоять у острова, чем и успокаивали их. Но к нам они были расположены иначе и желали, чтоб мы подолее у них остались. Что жители острова Тана боялись англичан, о том Форстер говорит в другом месте следующее.

«Голоса наши встревожили их.[37] В плантациях, мимо коих мы шли, тотчас услышали, что один или двое из жителей начали трубить в большие раковины, которые между многими дикими народами, а особенно на островах Тихого океана, употребляются для подания сигнала об опасности, или когда нужно встревожить жителей отдаленных селений».

Я с штурманом Хлебниковым далеко ходил от берега в лес во все стороны, и жители нам попадались навстречу. Но, увидя нас, они не показывали страха и тревоги не делали. Большие раковины, коими они дают сигнал об опасности, мы у них видели и несколько выменяли.

Форстер говорит, что танцы ни во что ставили железные инструменты и вещи, предпочитая всему безделицы, служащие к украшению, из коих более им нравилось отагитское полотно{156}, зеленый камень из Новой Зеландии и жемчужные раковины; но важнее всего для них была черепаховая кость. Мы то же самое заметили. Когда показывали им употребление железных инструментов, они удивлялись и желали иметь их, но скоро после позабывали, предпочитая им блестящие безделки, которыми они украшались; даже ножницы, ножи и иголки вешали они на шею или к ушам привешивали. Черепаховая кость и при нас была самая дорогая вещь между ними, и мы все свои черепаховые вещи обратили в кольца для них; в сей работе наш слесарь умел совершенно угодить их вкусу.

Форстер подозревает, что жители острова Тана людоеды, о чем он изъясняется таким образом:

«После полудня мы съехали на берег и пошли вдоль оного к восточному мысу, куда жители не хотели нас пустить два раза прежде сего.

Достигнув восточной оконечности гавани, мы хотели пройти через мыс, чтоб идти вдоль морского берега позади оного, но в самое то время 15 или 20 человек из жителей нас окружили и стали просить усиленным образом, чтоб мы воротились. Приметив же, что мы не слишком были расположены уважить их просьбу, они опять стали повторять оную, и наконец изъяснили нам знаками, что если мы не оставим своего намерения, то нас убьют и съедят.

После сего изъяснения мы поворотили от мыса и пошли к хижине, стоявшей от оного саженях в 20, где берег начал возвышаться; но здесь многие из жителей, увидев, что мы к ним приближаемся, взяли оружие из хижины, может быть, с намерением силою заставить нас воротиться. Не желая оскорблять народ на собственной его земле, мы принуждены были оставить свое любопытство, которое могло быть пагубно для некоторых из жителей, если бы они заставили нас прибегнуть к нашему оружию, защищая свою жизнь».

Штурман Хлебников, доктор Бранд и я ездили к мысу и ходили там по берегу. Жители приняли нас ласково и были все без всякого оружия. В сем селении, если только можно несколько шалашей назвать селением, наш приятель Гунама был начальником. Мы доходили и до оконечности мыса, о коей Форстер говорит, и хотели идти кругом оной, но жители нас отговаривали, твердя слово або, або, або, которое они повторяли и в других случаях, когда им что-нибудь не нравилось. Но угроз они нам не делали. Не желая с ними поссориться за одно пустое любопытство, мы не противились много их просьбам и оставили их в покое. Но на том же самом месте мы подходили ко многим из их хижин без малейшего препятствия или неудовольствия со стороны жителей и смотрели в них. Они низки так, что человек едва прямо сидеть может, с одним отверстием сбоку, и в них ничего нет. Может быть (что весьма вероятно), жители прежде в лесу спрятали свою собственность в предосторожность.

О языке жителей острова Тана Форстер замечает, что во многих из их слов нужна сильная аспирация и гортанный выговор, которые, однако ж, складны и наполнены гласными буквами, а потому и легко произносить их. О танских песнях он пишет, что они складны и превосходят приятностью пение всех народов тропических островов Тихого океана, которые ему случалось посещать, и что в танских песнях более разнообразных нот, нежели у жителей островов Отаити и Тонгатабу.[38]

Язык их для нашего слуха был очень непротивен и даже некоторые слова приятны. Мы могли произносить их весьма хорошо, и замечания Форстера об оном, кажется, справедливы. Что принадлежит до песен, то я слышал один раз только, как один из них пел сам собою без просьбы с нашей стороны. Песня казалась печальная, или, сказать по-простонародному, заунывная, в которой часто повторялось слово «эмио, эмио».

О старшинах или начальниках танских Форстер в одном месте говорит следующее:

«Мы нашли сидевшего на берегу весьма престарелого, дряхлого человека, которого никогда прежде не видали. Многие из окружающих нас нам сказали, что имя его Иогай и что он их арики, или начальник. Подле него сидел другой человек, который мог бы назваться стариком, если не был в присутствии первого. Жители сказали нам, что он сын Иогая, и называли его Ята».

Слова «арики» мы не слыхали. Жители показывали нам многих старшин или начальников разных частей острова, указывая на места, где они лежат, но называли их тереги, а не арики. Знакомец наш Гунама также тереги и старший его сын называется Ята: может быть, это слово означает не имя, а достоинство.

Остров Тана по географическому своему положению мог бы служить весьма хорошим перепутьем для кораблей, которым случится плыть с мыса Доброй Надежды на Камчатку, если бы он не имел невыгод, о коих будет говорено ниже.

Порт Резолюшен на острове Тана от ветров безопасен. Надобно только быть осторожну в выборе якорного места; ибо во многих местах гавани на дне есть кораллы, которые могут перерезать канаты. Вход в гавань можно узнать по огнедышащей горе, находящейся от оного к северу в 9 или 10 верстах. Между гаванью и горою лежит несколько других гор; однако ж вершина той, на коей находится жерло, извергающее пламя и дым, видна из всей гавани; к берегу же приставать по всему заливу очень хорошо, ибо вовсе никакого прибоя нет.

Мы приставали к острову Тана в июле, который в здешнем климате соответствует январю нашего полушария; следовательно, можно сказать, что мы там были зимою. Хотя, впрочем, по положению острова в жаркой зоне, их зима несравненно теплее нашего лета и тем только от лета отличается, что в это время часто идут дожди; но при всем этом в произрастениях есть разность, несмотря на то, что многие из них и в зимние месяцы растут и поспевают.

Кокосовых орехов при нас было великое множество; но кореньев – ям, эддо, или карабийской капусты, хлебного плода, бананов, сахарных тростей – весьма мало, ибо некоторым из них время уже прошло, а другие еще не поспели. Впрочем, остров должен быть ими изобилен: мы видели большие плантации банановых и фиговых деревьев целыми рощами, которые были огорожены деревянными оградами.[39] Также видели мы пространные огороды, засаженные карабийской капустой, которые всегда были на болотистых местах.

Из четвероногих животных мы видели только свиней, а собак, коих такое множество на многих других островах Тихого океана, у них нет. Форстер говорит, что когда они увидели на их корабле собаку, то называли ее буга, то есть свинья. Это служит неоспоримым доказательством, что они прежде не видывали сего животного.[40] Форстер упоминает, что подле каждой хижины они видели кур и по нескольку хорошо выкормленных свиней, а по дорогам видали бегающих крыс и в лесу – летучих мышей; а я видел только одну небольшую свинью, подаренную нам Гунамою, да маленького поросенка и цыпленка, которых приносили жители на продажу; крыс же мне не случалось видеть ни одной, также и летучих мышей не видал.

Форстер пишет, что он в лесах видел голубей разных родов и множество других птиц.

Голубей мы не видели ни одного; а всего я заметил 6 разных родов птиц: голубых и красных мухоловок; маленькую желтую птичку; красноватого небольшого попугая; птичку, несколько похожую на скворца, и малого рода диких уток и чирков, которых, однако ж, вблизи мы никогда не видали, хотя я с Хлебниковым и доктором долго бродил по колено в болоте.

Форстер замечает, что воды около острова весьма изобильны рыбою: в количестве и в разных родах оной.

Он пишет, что они поймали неводом в одну тоню более 9 пудов; но мы не были так счастливы. В последний день нашего стояния ветер, дуя с моря крепко, к вечеру утих, и я поехал на берег. Жители нам изъяснили, что у берегов много рыбы; мы несколько раз завозили невод, но поймали только двух небольших круглых раков и две рыбы.

Раковины по берегам острова Тана очень редки: жители получают их с других островов, что они нам изъяснили знаками; то же и Форстер замечает.

Вообще можно сказать, что в иные месяцы остров Тана есть дурное место для пристанища мореплавателям: плодов и растений в сие время бывает здесь мало, а свиней и кур жители ни за что променивать не хотели, в чем на них и Форстер жалуется. Вот что он говорит: «Мы видели, что один из жителей рубил ветви своим топором, у которого вместо железа служила раковина; мы стали ему помогать и нашим топором в несколько минут нарубили гораздо более, нежели сколько он мог в целый день нарубить. Жители, проходившие часто мимо нас, с удивлением смотрели на действие сего орудия, видели, сколько оно полезно, и некоторые из них изъявили желание иметь топор, предлагая за него свои луки и стрелы. Мы думали воспользоваться сим обстоятельством и предложили жителям променять нам по одной свинье за каждый топор; но они не внимали нашему предложению и не продали нам ни одной свиньи во время стояния нашего у острова».

Они также и наши топоры видели всякий день в работе и удивлялись чрезвычайной их пользе, но, кроме оружия и плодов, ничего не хотели за них дать, то есть ни свиней, ни птиц.

Форстер думал, что жители со временем постигнут пользу, какую они могут получить от железных вещей в своих работах. Вот как он изъясняется по этому поводу.

«Европейские вещи были не в уважении; но как мы оставили на острове большое число гвоздей и несколько топоров, то прочность и крепость металла скоро научит их уважать сии вещи, и вероятно, что следующий корабль, которому случится пристать к сему острову, найдет жителей более склонными променивать съестные припасы за железные вещи».

Но как ошибся Форстер! «Диана» была тот самый корабль, который посетил остров после Кука; но мы у жителей не нашли никаких остатков европейских вещей: ни гвоздя, ни куска железа; и только что ужас, который они показывали, глядя на наши пушки, свидетельствовал о знакомстве их с европейцами. Они удивлялись нашим железным орудиям и желали выменять их, но только за безделицы, а не за свиней и кур – лучшую и самую нужнейшую для мореплавателей пищу, какой только сии острова могут их снабдить.

Другое неудобство, которому мореплаватели, к сему острову пристающие, подвергаются, происходит от недостатка хорошей пресной воды, ибо должны, будучи в жарком, несносном климате, брать стоячую воду из тинистых озер,[41] которая у нас через малое число дней начала несносно пахнуть, так что оставшуюся у нас с мыса Доброй Надежды воду, бывшую уже около трех месяцев в бочках, предпочитали мы сей новой воде.

Растения разного рода, кажется, составляют главную пишу жителей. Некоторые из них, как то: хлебный плод и корень ям, они пекут. Несколько раз выменивали мы у них сии растения печеные и нашли их очень вкусными. Они делают еще род пирога из бананов, карабийской капусты, кокосовых орехов и еще какого-то растения. Мы имели три или четыре таких пирога: они очень вкусны; но, не зная, как их делают, я не мог никогда более двух или трех кусков проглотить без отвращения. Воображение мое мне представляло, что в приготовлении оных нужны те же средства, как и в делании крепкого напитка из корня кавы.[42] Пироги сии и Форстеру понравились; он их называет пудингами, и, выменяв такой пудинг у женщины, хвалил танских женщин в поваренном искусстве, полагая, что они их пекут; но я не могу наверное сказать, мужчины или женщины стряпают такие пироги.

Свиней и кур, надобно думать, употребляют в пищу только одни их старшины и люди зажиточные. К сему заключению подает повод думать то, что они ими весьма дорожили. Диких же птиц они все едят; это они нам изъясняли знаками и показывали стрелы, которыми их бьют. У них как для птиц, так и для рыбы есть особенного рода стрелы. Жители Таны любят рыбу, они оную ловят сетьми и бьют стрелами. Форстер пишет, что когда англичане ловили рыбу неводами, то жители беспрестанно просили у них рыбы и показывали знаками, что сей способ ловления им известен; а я и сеть у них видел, только очень небольшую, которую и выменял. Они также едят мякоть из раковин, которую и ко мне раза два приносили.

В делании разных нужных им вещей жители острова Тана далеко отстали от жителей островов Общества, Дружеских, Маркиза Мендозы, Сандвичевых{157} и некоторых других. Самые необходимые для них вещи суть их кану, или лодки, которые выделаны очень неискусно. Длинное дерево, грубо внутри выдолбленное, составляет основание кану, к которому с обеих сторон привязаны по одной или по две доски веревками, свитыми из волокон кокосов; веревки сии продеты в дыры, где были сучья. Весла у них очень неудобно сделаны и имеют дурную фигуру.

Форстер говорит, что паруса у них не что иное, как низкие треугольные рогожки, поднимающиеся острым углом вниз. Мы в сей гавани не видали ни одной лодки с парусами, а видели две, которые пристали к берегу севернее гавани. Нам казалось, что они пришли с острова Эмира или Эрроманго; паруса на них были сделаны точно так, как Форстер описывает.

Самая лучшая их работа состоит в выделывании дубинок, которые хотя сделаны из чрезвычайно крепкого дерева, но обработаны очень хорошо, а особенно, когда возьмем в рассуждение, что вместо всех инструментов употребляют они одни лишь раковины.

Они делают род музыкального инструмента, состоящего из 4, 6 или 8 дудочек,[43] которые связаны рядом по порядку их величины; в эти дудки они дуют, передвигая их подле губ, чем и производится нескладный свист.

Другие искусственные их произведения состоят в черепаховых кольцах, в рогожных кошелях или сумках и в некоторых других грубо сделанных безделицах.

О жителях других островов, соседственных Тане, Форстер говорит следующее: «Они (жители Таны) сказали нам, что сей человек был уроженец острова Эрроманго; казалось, что танцы говорили с ним на его собственном языке и что он не знал их языка; мы не заметили слишком примечательной черты в его лице, которая отличала бы его от жителей Таны; а одежда его, или, лучше сказать, украшения, были такие же, какие они употребляли; волосы он имел курчавые и короткие, а потому они и не были разделены на малые хвостики. Он был веселого, живого нрава и, казалось, был более склонным к забавам, нежели жители Таны».

Об острове Эмире Форстер говорит, что они точно не могли узнать, обитаем он или нет. Но мы узнали, что он обитаем, ибо на Тане видели жителя с него. Нам также удалось видеть одного жителя с острова Анаттома; и если бы танские жители нам о них не сказали, то мы не могли бы их отличить ни по чертам лица, ни по нарядам – так они сходны между собой, в языке же разности нам приметить было невозможно. Жители Таны обходились с ними весьма ласково, и казалось, что они приехали сюда за каким-нибудь делом, потому что нами, по-видимому, они весьма мало занимались и смотрели на нас без приметного удивления.

Глава четвертая На пути от острова Тана до Камчатки

В предыдущей главе было упомянуто, что мы взяли пункт нашего отшествия, 31 июля в 11 часов утра, от острова Эмира, имея юго-западную его оконечность на OtN в 6 милях глазомерного расстояния. Правили мы к N, стараясь сколько возможно для сокращения пути держаться ближе меридиана Петропавловской гавани. Путь сей на всех картах усеян островами, открытыми большей частью мореплавателями XVII века, не имевшими способов верно определять географическое положение мест, а особенно по долготе, в коей разность с истинной иногда простирается до многих градусов. И хотя в существовании островов, лежащих на картах по нашему пути, сомневаться было невозможно, но на точность их положения никак понадеяться нельзя было. А потому плавание наше теперь подвержено было большим опасностям и требовало необыкновенной осторожности. К несчастью же нашему, обстоятельства требовали, чтоб мы нынешней осенью пришли на Камчатку; для сего и по ночам принуждены были нести много парусов; одно упование на Бога и надежда на расторопность и искусство экипажа заставляли меня в столь опасном море, в самые темные ночи иметь такой большой ход. Но в необыкновенных обстоятельствах часто бывает нужен риск, без коего иногда наилучшим образом принятые меры не удаются.

3 августа во все сутки свежий пассатный ветер дул прямо от SO, при облачной и малооблачной погоде; временно показывалось солнце. 4 августа при весьма свежем пассатном ветре шли мы под всеми возможными парусами. Погода по большей части была ясная, лишь поутру только находили временно облака и изредка шел дождь, что едва ли когда бывает в полосах пассатных ветров на Атлантическом океане как по северную, так и по южную сторону экватора.

Сего числа в половине восьмого часа утра увидели мы землю острова Варвеля или Токопия{158} на NW.

После полудня долгота наша была 169°12?27?; а от полудня до 6 часов вечера мы прошли на NtO 36 миль; и хотя погода была ясная и с салинга беспрестанно мы смотрели в трубу, но островов Митра и Чери, открытых в 1791 году английским военным судном «Пандора», мы не видели. На карте Арросмита они положены:

Митра

в широте 11°46?

в долготе 169°54?

Чери

в широте 11°32?

в долготе 169°39?

и над первым из них подписано: «Very high land», то есть весьма высокая земля. Из сего я заключаю, что долгота их нехорошо определена и на карте они положены не на своем месте, иначе мы должны были бы непременно увидеть остров Чери, ибо тогда погода стояла ясная и горизонт был весьма чист.

Во все следующие сутки мы продолжали плыть на N по компасу; пассатный ветер дул тихо и нередко на некоторое время прерывался штилями; погода по большей части стояла облачная и временно шел дождь, а иногда выяснивало.

Августа 8-го, в полдень в широте 5°30?54? термометр под тенью стоял на 85°, а на солнце поднялся до 115°; такого жара прежде мы еще не имели. С сего числа ветер стал дуть еще тише. Иногда штилило, и после дул он с разных сторон, через короткое время один после другого; часто находили тучи с сильным дождем. Такая погода продолжалась 9, 10 и 11-го числа.

Пока продолжался свежий пассатный ветер, мы видели разных морских птиц, свойственных тропическому климату, только весьма в небольшом числе. Также и рыбы редко появлялись. Но когда ветер стал дуть тише и часто прерываться штилями, а особенно в последние три дня, тогда появилось великое множество тропических птиц, из коих двух мы поймали. Мы видели также дельфинов, бонит{159}, касаток, летучих рыб и шарков. Сих последних несколько мы поймали удами; две из них были довольно велики: одна весила 85 фунтов, а другая 53.

В ночь с 11 на 12-е число, когда мы находились в широте 2 1/2 S, настал свежий ветер ONO, и погода сделалась ясная; из сего я заключил сперва, что мы уже встретили пассат северного полушария. Но через трое суток опять наступившие штили, маловетрия и переменные тихие ветры мне показали мою ошибку.

13-го числа во все сутки дул тихий ветер при ясной или малооблачной погоде. Сего числа в начале 1-го часа вечера прошли мы экватор в восточной долготе 168°30?.

К полуночи на 15-е число ветер стал утихать, и во все сии сутки был по большей части штиль и маловетрие. Сегодня поймали мы удою рыбу шарк весом в 61 фунт. Сколь рыба сия ни отвратительна как по своему виду и свойствам, так и по вкусу и запаху оной, но по совершенному недостатку в свежей пище была она лучшим нашим блюдом. Лишь несколько человек из матросов, будучи не в состоянии преодолеть предрассудков, не могли оной есть.

17-го числа во все сутки по большей части был штиль, а ветры самые тихие, и маловетрия попеременно дули из всех четвертей горизонта. Погода стояла облачная и временно шел дождь. Такое состояние атмосферы нам показывало, что мы теперь находились в полосе, разделяющей SO и NO пассаты.

Широта наша в полдень по обсервации была 2°32?21?, долгота по хронометрам 167°47?.

До полудня 19-го числа ветер дул умеренный, при ясной погоде. После полудня до 8 часов погода также была ясная, но ветер сделался гораздо тише; вечером по горизонту кругом нас блистала молния; также и всю почти ночь на 20-е число. Вечером сего дня поймали мы руками севших на шлюп трех птиц: одного фрегата и двух ?гольников.[44]

Постоянный ветер от NOtN, при облачной и ясной погоде, попеременно дул до 11 часов утра 22-го числа, потом уже во все сутки были штили, маловетрия и самые тихие ветры из NO четверти, которые даже иногда и в SO четверть переходили. Такая неправильность и непостоянство ветров показывали, что мы еще не достигли северо-восточного пассата.

С полуночи на 24-е число умеренный ветер начал дуть постоянно от NOtN; погода стояла малооблачная, а временно и солнце показывалось. В полдень мы находились по обсервации: в широте 8°11?15?, в долготе по хронометрам 165°46?47?. С отбытия от острова Тана и до сего числа мы видели почти всякую ночь молнию вдали на разных частях горизонта, гром же слышали только один раз, и то два и три весьма слабые удара далеко. А нынешнюю ночь (на 25-е число) поднялись на ветре к NO страшные тучи, и пока они были на горизонте, яркая молния блистала часто и ужасный гром гремел. Мы ожидали большой грозы, но тучи, проходя над нами, принесли только свежий ветер и проливной дождь. Молния же блеснула только раз с слабым громовым ударом, и скоро после сего небо выяснило; остались только вдали тучи, из коих временно показывалась молния, но к рассвету и те исчезли.

В ночь на 27-е число на западной стороне горизонта блистала молния, а ветер пассатный дул от ONO, при котором довольно часто находили порывы с дождем; некоторые из них были очень сильны. После рассвета хотя дождя и не было, но ветер продолжал дуть шквалами, по большей части при облачной погоде. Солнце временно только сияло; притом ветер столь переменился, что после полудня 4 часа дул от NOtN, а 2 1/2 часа перед полуночью – SO. Такое непостоянство ветра в полосе чистых пассатов служило явным признаком близости довольно больших и высоких островов, почему в сие время по ночам мы несли парусов менее против обыкновенного и были во всякую минуту готовы броситься к своим местам, и как офицеры, так и нижние чины не раздевались.

С 28 августа по 8 сентября шли мы к северу с пассатным ветром, который дул по большей части умеренно, при ясной погоде. Изредка, однако ж, набегали облака со шквалами и иногда с дождем, да и молния часто по ночам блистала; тогда и направления ветров несколько переменялись. Сие показывало, что мы находились недалеко от какой-нибудь земли.

2 сентября в 2 часа пополудни прошли мы северный тропик в долготе 158 1/2 ° О, употребив на переход жаркой зоны (выключая 5 дней пребывания нашего на острове Тана) 36 дней.

В ночь на 8 сентября, когда мы были в широте 32°30?, долготе 155°45?, ветер отошел от ONO через О немного к S и стал дуть гораздо тише. Это было знаком, что пассат нас оставляет.

Оставляя пределы благоприятных погод и всегда умеренно дующих пассатных ветров, мы стали готовиться к встрече с осенними бурями суровых северных стран.

9 и 10 сентября ветер дул умеренно от разных румбов с южной стороны; мы, пользуясь оным, правили на N прямо и имели весьма скорый ход.

10-го числа в 3-м часу пополуночи видели мы метеор. Оный состоял в огненном шаре величиною в большую звезду, сопровождаемый длинным светлым хвостом, имевшим направление к зениту. Шар сей имел полет к горизонту, и при его появлении все небо сделалось весьма светло. Подобного сему явления мы еще никогда не видывали. Через две же минуты после того, как он исчез, последовал громкий звук, похожий на пушечный выстрел.

Быстрое наше приближение к Камчатке заставило меня с сего дня увеличить выдаваемую матросам порцию сухарей, которых вместо одного фунта приказал я производить по фунту с четвертью на человека в день. Приближаясь к Камчатке, мы заблаговременно утешали себя мыслями, что найдем там большое изобилие в свежих съестных припасах. Хотя путешествие капитана Крузенштерна и не было еще напечатано при отправлении нашем из России, но по весьма похвальным отзывам офицеров, с ним служивших, о камчатском начальнике,[45] который снабжал их изобильно всем тем, что производит вверенная управлению его область, и старался сделать пребывание их в оной сколь возможно приятным, мы надеялись найти там подобное же гостеприимство. А перечитывая те места в путешествиях Кука и Лаперуза, где они пишут о Камчатке, мы находили такие же похвальные отзывы о гостеприимстве и изобилии сей дикой и отдаленной страны. Сии мореплаватели с восторгом говорят об услужливости камчадалов и вообще камчатских жителей, которые, получая от них порох и дробь, охотно стреляли для них дичину. Почему мы заранее представляли себе, как мы будем есть вкусных камчатских уток, лебедей и лучшую рыбу. Один лишь капитан Сарычев[46] в путешествии своем не весьма похвально относится о продовольствии и гостеприимстве, которое можно было найти в Петропавловской гавани. Но как мы четыре месяца большей частью жили на сухарях и солонине и пили вонючую, гнилую воду, то нам приятно было воображать, что какие-нибудь временные причины произвели недостаток в съестных припасах, который терпел Сарычев на Камчатке; но что мы этого не потерпим.

Сентября 11-го во все сутки умеренный ветер дул от разных румбов NO-й четверти с небольшими дождливыми шквалами. Погода была так облачна и пасмурна, что мы не могли сделать ни одного наблюдения небесных светил; а со стороны ветра шло большое океанское волнение, или, по морскому сказать, зыбь, которая могла бы нас устрашить, будучи предвестницею бурь в других морях, если б мы не знали по описанию прежних мореплавателей, что зыбь с северо-восточной стороны по большей части в здешнем океане бывает без всякого ветра.

После полудня видели мы много китов, и один дельфин около шлюпа плавал; а также видели черного альбатроса.

Умеренный ветер при облачной погоде с временным проясниванием дул почти во все сутки 12-го числа; а с 8 часов вечера стал гораздо крепче; волнение же по-прежнему шло от NO и было велико. Сего числа мы видели в последний раз летучую рыбу.

13-го числа с полуночи до 8 часов утра дул довольно крепкий ветер от О, с порывами при облачной погоде, а с 8 часов начал он усиливаться и к полудню дошел до высочайшей степени жестокости. Погода сделалась пасмурная, с дождем; наблюдений мы никаких сделать не могли.

Жестокий ветер от OSO, с сильными порывами, при пасмурной дождливой погоде, дул до полуночи на 14-е число; а в полночь отошел к SO и дул с прежней силой; волнение было чрезвычайно велико, а в 2 часа пополуночи ветер вдруг пошел к S, потом к SW, к W и к NW, так что через полчаса, то есть в половине третьего часа ночи, он сделался NW, и пока переходил, полчаса было тихо, а потом сделался такой же ужасный ветер, как и прежде, и дул совсем с противной стороны.

Во время сей перемены мы находились в широте ±40 1/4 , в долготе ±154°45?; я ожидал от такой необыкновенной перемены настоящего урагана, однако ж дело кончилось тем, что NW ветер, продув ровно сутки, стал стихать и скоро после 8 часов утра 15-го числа совсем утих; в обоих сих случаях облака неслись быстро по ветру.

Между множеством летавших около нас альбатросов и петрелей после полудня сего числа видели мы небольшую береговую птичку, которую, надобно думать, ветром унесло на такое большое расстояние от берега.

До 4 часов пополуночи 16-го числа дул умеренный ветер, при пасмурной, дождливой погоде. Сегодня прошли мы несколько носящихся по морю деревьев, из коих два были очень толсты и длиною от 7 до 10 футов; они показались нам довольно свежими; надобно было думать, что они не слишком давно носятся по воде.

В ночь на 17-е число ветер дул довольно крепко, а в 1-м часу нашел сильный шквал с дождем и градом, после которого ветер стал утихать и дул тихо во все сутки. Сегодня видели мы очень много китов в разных сторонах кругом нас.

На 18-е число в полдень широта наша по наблюдению 45°20?36?, долгота по хронометрам 156°39?30?. Поутру сего числа видели мы около нас летающих: множество альбатросов, разных родов петрелей, одну прибрежную чайку а на воде двух диких уток[47] из рода нырков.

20-го числа в 5 часов пополудни умер у нас скоропостижно от воспаления в желудке матрос Перфил Кирилов; он вел себя очень хорошо и был исправный матрос в своей должности, почему заслужил общее сожаление как офицеров, так и нижних чинов.

В ночь на сие число, так и на 22-е, море в разных местах около нас испускало большой свет от известных фосфорических животных, плавающих на поверхности океана.

23 сентября во все сутки ветер дул из NW четверти, только очень умеренно, при малооблачной погоде, а от NO шла большая зыбь. В 12-м часу перед полуднем, ко всеобщей нашей радости, увидели мы камчатский берег. Берег, принадлежащий нашему отечеству! И хотя он от С.-Петербурга отдален на 13 000 верст, но со всем тем составляет часть России: а по долговременному нашему отсутствию из оной, мы и Камчатку считали своим отечеством, единственно потому, что в ней есть русские и что управляется она общими нам законами. Радость, какую мы чувствовали при воззрении на сей грозный, дикий берег, представляющий природу в самом ужасном виде, могут только те понимать, кто бывал в подобном нашему положении или кто в состоянии себе вообразить оное живо.

Первая земля, открывшаяся нам, была южная сопка, названная капитаном Крузенштерном, в честь Камчатской области правителя, Кошелевой сопкою{160}.

С полудня шли мы вдоль берега к N, смотря по тому, как ветер позволял править. При захождении солнца показались нам еще четыре горы севернее Кошелевой сопки: все они были покрыты снегом.

24-го числа ветер в 4 часа ночи сделался S и дул до полуден: сначала тихо, но после довольно крепко. Погода была пасмурная, и шел мелкий дождь. Мы шли вдоль берега к N; но ни берегов, ни гор на оных, по причине чрезвычайно пасмурной погоды, видеть не могли. Наконец, в 11 часов пополуночи привели мы шлюп в дрейф, чтобы измерить глубину, но линем в 105 сажен дна не могли достать; почему, не видав берега, пошли к О правым галсом. В исходе 2-го часа пополудни он нам открылся на WSW сквозь мрачность. Тогда мы, поставив все паруса, пошли по румбу, ведущему к входу в Авачинскую губу. В 4-м часу пополудни вдруг тихий ветер задул от разных румбов и заставил нас убрать паруса, а через полчаса сделался он от WSW и, на сем румбе остановясь, дул тихо, но для нас был противный, почему мы и не могли сегодня войти в губу, а принуждены были лавировать перед входом.

Вечером погода была очень ясная, и можно было бы даже назвать ее приятной, если бы дувший со снежных камчатских гор ветер не наносил такой стужи, от которой, по долгому нашему пребыванию в теплых странах, мы уже и отвыкли, а потому, чтобы иметь удовольствие во весь вечер быть наверху и любоваться величественными картинами природы, которые представляла нам Камчатка, мы принуждены были одеться так тепло, что платье наше не делало нам чести, как уроженцам и жителям северных стран.

Камчатка представляла нам такую картину, какой мы еще никогда не видывали: множество сопок и превысоких гор с соединяющими их хребтами были покрыты снегом, а под ними чернелись вдали леса и равнины. Некоторые из вершин гор походили на башни, а другие имели вид ужасной величины шатров. Это подало повод острякам из наших матросов сказать, что тут черт лагерем расположился; другие же из них говорили, что Россия сюда обратилась задом. Первая мысль была удачна; и в самом деле, я думаю, что Мильтон в поэме своей «Потерянный рай» не мог бы лучше уподобить военный стан сатаны, когда он вел войну против ангелов, как если бы сравнил оный с камчатскими горами в осеннее время.

Вид Петропавловской гавани со стороны моря


Ночь, подобно вечеру, была очень светла до половины восьмого часа утра 25 сентября; при тихом ветре от W мы лавировали, стараясь приблизиться к входу в Авачинскую губу, но успеха большого в лавировке не имели. Наконец, в половине восьмого часа наступила тишина, которая продолжалась более часа; потом настал тихий ветер от SSW, с помощью коего, при весьма ясной погоде, мы, поставив все паруса, пошли к входу.

В 3-м часу пополудни достигли мы прохода, соединяющего океан с Авачинской губой, а в 5-м часу, прошед оным, вошли в губу; тогда открылись нам все берега, окружающие сию прекраснейшую в свете гавань. Мы тотчас бросились с зрительными трубами смотреть, где находилась Петропавловская гавань, прославленная посещением знаменитых мореплавателей: Беринга, Чирикова, товарищей Кука,[48] Лаперуза, Сарычева и Крузенштерна.

Петропавловская гавань


Знавши по карте положение помянутой гавани, нам нетрудно было оную отыскать. Мы скоро усмотрели к северу между двумя горами, на возвышенной, несколько отлогой равнине десятков до пяти крытых соломою избушек, из коих многие могли назваться в точном смысле хижинами. Вот из какого строения состояло селение Петропавловской гавани. Самые великолепные здания в оной были: казенный дом начальника и дом Российской Американской компании. Первый занимал сажен 7 или 8 длиннику и около 5 сажен поперечнику, вышиною был сажени в три; последний почти при такой же величине был покрыт тесом и имел в рамах целые стекла; в первом же вместо оных служила слюда и старые рапорты. Церковь в Петропавловской гавани не была еще готова; она в сие время была складена только до половины из тополевого леса.

Усмотрев Петропавловскую гавань, мы взяли свой курс к оной таким образом, чтоб миновать мель, лежащую при входе в так называемую Раковую губу. В сем случае мы употребили карту Сарычева; известная точность сего мореходца, с какою описывал он берега, заставила меня иметь к его планам гаваней полную доверенность; почему мы без всякого опасения шли под всеми парусами и, вошед в гавань около 8 часов вечера, положили якорь. Вот и конец первой половины моего путешествия.

Записки Василия Михайловича Головнина. В плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах

Часть первая

Первое свидание с японцами на Итурупе. Взятие нас в плен. Содержание в тюрьме в Хакодате. Содержание в тюрьме в Мацмае. Перемена к лучшему в нашем заключении. Намерение наше уйти, причины и способы. Мур остается, мы же обманываем его и уходим

В апреле 1811 года, командуя императорским военным шлюпом «Диана», находившимся тогда на Камчатке,[49] получил я от морского министра предписание описать точнейшим образом южные Курильские острова, Шантарские острова и Татарский берег от широты 53°38? N до Охотска.

В повелении министра было упомянуто о двух бумагах, содержавших в себе подробное описание возложенного на меня поручения и посланных с оным повелением в одно время из Адмиралтейств-коллегии и из Адмиралтейского департамента. Но сих бумаг я не получил, да и получить их в Камчатке прежде будущей осени, зная здешние почтовые учреждения, никакой возможности не предвидел.

Я очень жалел, что не получил упомянутых бумаг вместе с повелением министерским, и чувствовал все неудобства, могущие произойти от неприсылки оных; но, с другой стороны, ясно предвидел потерю времени, убыток для казны и невозможность сделать что-либо порядочное, стоящее издержек и трудов. Словом сказать, совершенное упущение целого лета, без всякой значительной пользы по предмету предпринятой экспедиции, если б я пошел сначала в Охотск{161}.

Мнение мое основывалось на следующих причинах:

1. Судя по времени года, в которое открывается с моря доступ к Охотскому порту, и прибавив к тому время, нужное на перевоз провизии, на запас пресной воды, дров и прочего и на переход от Охотска к южным Курильским островам, я не мог, со всякой поспешностью и благоприятством ветров, быть на том месте, с которого надлежало начинать опись, прежде первых чисел июля; следственно, май и июнь потеряны.

Вид Петропавловской гавани


2. Состояние шлюпа и некоторым образом команды требовало, чтобы он зимовал в порте, где можно было бы его осмотреть, очистить и исправить, потому что с самого отправления нашего из Кронштадта, в 1807 году, я не имел случая его разгрузить и осмотреть внутренние и наружные подводные повреждения; ибо в Петропавловской гавани едва достает кое-каких дурно выстроенных амбаров для помещения провианта, принадлежащего гарнизону, а для посторонних вещей нет никакого строения, и потому все провизии и материалы хранились на шлюпе в течение обеих зим. От этого завелось невероятное множество крыс, поедавших провиант и портивших запасные паруса, армяк, бочки и все, что только им попадалось. Чтобы истребить их, непременно нужно было шлюп очистить совсем; да и гнилых членов мы нашли много в тех местах, кои могли осмотреть. Сверх того, люди износили почти все свое платье и обувь, и нужно было их обмундировать, чего без помощи Охотского порта невозможно было сделать. Все сии причины понуждали меня необходимо зимовать в Охотске, куда надобно было прийти в исходе сентября или, по крайней мере, в начале октября. Следовательно, всего времени для описи оставалось около трех месяцев, самых неблагоприятных (кроме июля) для сего дела.

Все мореплаватели, бывшие в здешних морях, жалуются на необыкновенные туманы и мрачные погоды, препятствовавшие им видеть и близко подходить к берегам для осмотра и описи оных. Идучи в прошлом году в Америку и возвращаясь оттуда в Камчатку вдоль гряды Алеутских островов, по южную сторону их, я сам испытал то же. Кроме сих препятствий, останавливающих мореплавателей в описи берегов и островов сего края, они бывают здесь подвержены еще другим, гораздо большим и опаснейшим затруднениям: находясь между Алеутскими или Курильскими островами, от чрезвычайно быстрых течений и неудобоизмеримой глубины подле самых берегов сих островов (из коих у многих в расстоянии от берега трех миль полутораста или двухсотсаженным лот-линем дна нельзя достать), лот, в большей части морей служащий верным и надежным показателем приближения к земле, недействителен, – а это, в соединении с беспрестанными почти туманами, делает плавание по здешним водам весьма опасным.

Сии обстоятельства были мне известны и заставили меня стараться о выборе лучшего и удобнейшего времени для исполнения данных мне поручений. На сей конец я рассматривал описания путешествий известных мореплавателей, посещавших этот край. Вот как они о нем отзываются:

В 1779 году английские королевские суда «Резолюшен» и «Дискавери», по смерти капитанов Кука и Кларка доставшиеся в команду капитана Гора, отправились из Авачинской губы 9 октября по новому стилю с намерением между прочими открытиями, относившимися к цели их вояжа, осмотреть Курильские острова. Но им удалось видеть только первый и второй из сих островов – Сумусю и Парамусир. Прочих же, несмотря на все их старания приблизиться к ним, они не видали, по причине частых и сильных ветров с западной стороны. Первую землю, после помянутых двух островов, они увидели на восточном берегу Японии, в широте 40°05?, 26 октября. Капитан Гор нетерпеливо желал осмотреть южные Курильские острова, но почти беспрестанные бури в том ему препятствовали. Авачинскую губу оставил он, по старому стилю, в исходе сентября. Итак, можно заключить, что сентябрь и октябрь суть неудобные месяцы для описывания Курильских островов.

Лаперуз, пройдя пролив (после названный его именем) между полуостровом Сахалин{162} и островом Мацмай{163} в половине августа 1787 года, от мыса Анива до мыса Тру острова Штатенландия (земли Штатов), никакой земли не видал и, усмотрев сей мыс 19 августа по новому стилю, видел после того Компанейскую Землю и Марикан{164}, между коими прошел, назвав сей пролив именем своего фрегата La Boussole (компас). Почти беспрестанные густые туманы препятствовали ему производить дальнейшую опись Курильских островов, и он нашелся принужденным, оставив свое намерение, идти в Камчатку. На сем пути не видал он, по причине туманов, ни одного Курильского острова, кроме трех вышепомянутых. Это было, по старому стилю, в первых числах сентября.

Капитан Сарычев (в изданном им путешествии по северо-восточной части Сибири, Ледовитому морю, Восточному океану и пр.) пишет, что из Авачинской губы отправились они 6 августа (по старому стилю) 1792 года с намерением описывать Корейское море{165}, и шли к SW вдоль Курильской гряды; но сырые туманы препятствовали им видеть землю до 20-го числа, а тогда, будучи в широте 47°28?, увидели они, как Сарычев полагает, остров Марикан и некоторые другие. Они хотели осмотреть их, но туманы помешали. Позднее время принудило их оставить намерение описывать Корейское море и возвратиться в Охотск. На обратном пути видели они седьмой остров и пик на двенадцатом острове; потом видели южный край второго острова и верхи трех сопок пятого; но все это являлось в тумане, так что они не могли определить географическое положение сих мест.

Английский капитан Бротон, в 1796 году, оставив Волканический залив, находящийся на южном крае Мацмая, плыл по восточную сторону сего острова, прошел между островами Кунасири и Итуруп, приняв первый из них за часть Мацмая. Потом, идучи вдоль северо-западного берега острова Итуруп (Штатенландия), видел лишь первую половину его протяжения и северо-восточную оконечность, не зная, что они составляют один и тот же остров, пройдя вдоль западной стороны Урупа (Компанейской Земли) и Симусира (Марикана), доходил до острова Кетой; оттуда воротясь, проходил по южную сторону Урупа, Итурупа и Кунасири, не сделав никаких примечаний о берегах сих островов. Сколько, впрочем, велико ни было желание капитана Бротона точнейшим образом осмотреть сии столь малоизвестные земли, но он не успел в своем намерении по причине туманов, крепких ветров и вообще неблагоприятной погоды. Плавание капитана Бротона по водам южных Курильских островов происходило в октябре.

Капитан Крузенштерн, в 1805 году, возвращаясь из Японии на Камчатку, находился у Курильских островов в последних числах мая и в первых июня. Потом, идучи к полуострову Сахалин, проходил он мимо них в первой половине июля, а на обратном пути – в исходе августа.[50] Мне это известно было по карте, приложенной к вояжу капитана Крузенштерна, но, не читавши второй части его вояжа, я не знал, какие погоды он встретил у Курильских островов.

Кроме сих знаменитых мореплавателей, у которых я, так сказать, заимствовал советы в моем деле, старался я также и здесь, в Камчатке, отыскать людей, бывавших в местах, предназначенных мне для описи, и расспрашивал их обо всех обстоятельствах с большой подробностью. Но от людей, не знающих мореплавания и вообще с весьма ограниченными понятиями, каковы камчатские промышленники, которые одни только, вместе с гражданскими чиновниками, ездят на ближние обитаемые Курильские острова для сбора ясака и прочего, мало можно получить нужных мореплавателю сведений. Они знают только, что летом бывают ясные дни и хорошие погоды; но как часто и в каких месяцах более – обстоятельно сказать не могут.

Но некто, подштурман Андреев, человек с порядочными по своему званию сведениями, бывший с лейтенантом Хвостовым на компанейском{166} судне у южных Курильских островов в первых числах июня, уверял меня, что тогда погоды стояли хорошие. В прошлом году я шел из Камчатки в Америку в июне, а возвращался в августе и сентябре; в оба раза имел я очень часто пасмурные погоды и туманы, а горизонт почти каждый день был покрыт мрачностью.

Итак, все вышесказанное мною о погодах в Восточном океане уверяло меня, что этому морю свойственны туманы, что они бывают здесь часты и продолжительны во всех месяцах без исключения, только в одних чаще, нежели в других, и что здесь нет такого времени года, в которое хорошие и ясные дни стояли бы по неделе сряду. Это самое заставило меня думать, что для описи такого пространного берега непременно нужно употребить целое лето, с начала мая по октябрь. Для сего надобно стараться сколько возможно держаться ближе берегов, если ветер позволяет, во всякую погоду и, когда выяснит или туман прочистится, тотчас подходить к ним вплоть. Иначе в три года едва ли можно кончить сию опись, если только употреблять на то средние летние месяцы, то есть июнь и июль. Сии заключения понудили меня приступить к делу как возможно ранее.

Здесь упомяну кратко о моем плане, как производить опись. Он состоял в следующем. Из мореплавателей, имевших средства определять долготу места на море астрономическими наблюдениями, видели Курильские острова: Гор, Лаперуз, Сарычев, Бротон и Крузенштерн. Капитан Гор видел только два первые от Камчатки острова – Сумусю и Парамусир. Лаперуз видел Итуруп (Штатенландию), Уруп (Компанейскую) и Симусир (Марикан). Сарычев не упоминает в своем путешествии об определенном им географическом положении виденных им островов. Бротон видел часть Мацмая, Кунасири, Итуруп, Уруп, Симусир и Кетой издали. Крузенштерн проходил Курильскими островами три раза, и, судя по трактам его, положенным на карте, надобно думать, что он видел с разных сторон все острова от мыса Лопатка до острова Расёва, который, по его карте, тринадцатый из островов Курильских. Следовательно, нет сомнения, чтобы все сии острова, виденные капитаном Крузенштерном, по широте и долготе не были положены во всех отношениях с величайшей точностью. Что же касается южных островов, виденных Лаперузом и Бротоном, то они осмотрены ими не со всех сторон. Следовательно, сии мореходцы не могли определить настоящего их местоположения, а притом не занимались описью оных и, кроме Марикана, на который капитан Бротон один раз посылал шлюпку, не посещали ни одного из них.

Что ж касается старых наших мореплавателей и промышленных, посещавших Курильские острова, то стоит только сравнить карту капитана Крузенштерна северных Курильских островов с прежними картами, изданными с повествования сих господ, чтоб увериться в недостатке их описей. Некоторые острова в двух местах положены под разными именами; другие, маленькие, ничего не значащие, увеличены в пять или в десять раз против настоящей своей величины; одни между собою сближены, другие, напротив, отдалены. Словом, множество разных грубых ошибок наполняют все старые карты Курильских островов. По сим причинам я положил, оставив Камчатку, идти прямо к проливу Надежды между островами Мацува и Расёва, где, поверив свои хронометры по положению оных, если лунные обсервации сделать сего не позволят, пуститься вдоль южной гряды Курильских островов, начав опись с острова Кетой, которого «Надежда»[51] не видала, и продолжать описание каждого острова одного за другим по порядку до самого Мацмая. Потом пройти между островами Кунасири и Мацмай, описать всю северную сторону сего последнего до самого Лаперузова пролива, а оттуда пойти, в виду восточного берега полуострова Сахалина, до самого места (в широте 53°38?), откуда должна начаться опись Татарского берега, и кончить лето описанием сего берега и Шантарских островов.

Составив таким образом план свой, я немедленно стал готовиться к походу. Мы прорубили в Петропавловской гавани лед и 25 апреля вывели шлюп из сей гавани в Авачинскую губу, а 4 мая отправились в путь. Мая 14-го достигли пролива Надежды, то есть предела, откуда, по моему предположению, должна была начаться опись. Не стану описывать ни плавания нашего между Курильскими островами, ни того, каким образом мы производили опись: для сего предмета назначена особая книга{167}; скажу только, что до 17 июня, то есть до дня, когда мы случайно имели первое наше свидание с японцами, невзирая на то, что почти беспрестанные густые туманы и сильные неправильные течения много препятствовали в нашем деле, мы успели описать из числа Курильских островов: тринадцатый – Расёва, четырнадцатый – Ушисир, пятнадцатый – Кетой, шестнадцатый – Синсиру, или Марикан, семнадцатый – два Чирпоя{168} и Макантор и западную сторону осьмнадцатого, или Урупа.

Теперь, прежде нежели я приступлю к описанию сношений наших с японцами и последовавшего потом со мною несчастья, за нужное почитаю сказать нечто о существовавшем тогда политическом отношении между Россией и Японией, как оно мне было известно.

С лишком за тридцать лет перед сим, на алеутском острове Амчит японское торговое судно претерпело кораблекрушение. Спасшийся с него экипаж, в числе коего находился начальник того судна Кодай, был привезен в Иркутск, где японцы жили около или более десяти лет. Наконец, блаженной памяти императрице Екатерине Великой благоугодно было приказать отправить их в отечество из Охотска и с тем вместе попытаться о восстановлении с японским государством торговли ко взаимной выгоде обеих держав. Высочайшее именное повеление по сему предмету, данное сибирскому генерал-губернатору Пилю, заслуживает особенного внимания. В нем, между прочими наставлениями, именно предписано было генерал-губернатору отправить в Японию с посольством малозначащего чиновника и подарки от своего имени, как от пограничного генерал-губернатора, а не от императорского лица, и притом замечено, чтобы начальник судна был не англичанин и не голландец.

В исполнение сей высочайшей воли, генерал-губернатор Пиль отправил осенью 1792 года в Японию из Охотска поручика Лаксмана, на транспорте «Екатерина» под командою штурмана Ловцова. Лаксман пристал к северной части острова Мацмай и зимовал в небольшой гавани Немуро, а в следующее лето, по желанию японцев, перешел в порт Хакодате, находящийся на южной стороне помянутого острова, при Сангарском проливе, откуда сухим путем ездил в город Мацмай, отстоящий от Хакодате к западу на три дня хода, где и имел переговоры с чиновниками, присланными из японской столицы. Следствием их было следующее объявление японского правительства:

1. Хотя по японским законам и надлежит всех иностранцев, приходящих к японским берегам, кроме порта Нагасаки, брать в плен и держать вечно в неволе, но как русским сей закон был неизвестен, а притом они привезли спасшихся на их берегах японских подданных, то сей закон над ними теперь не исполнен и позволяется им возвратиться в свое отечество без всякого вреда, с тем чтоб впредь к японским берегам, кроме Нагасаки, не приходили и даже если опять японцы попадут в Россию, то и их не привозили; в противном случае помянутый закон будет иметь свое действие.

2. Японское правительство благодарит за возвращение его подданных в отечество, но объявляет, что русские могут их оставить или взять с собою, как им угодно, ибо японцы, по своим законам, не могут их взять силою, предполагая, что сии люди принадлежат тому государству, к которому они занесены судьбою и где спасена жизнь их при кораблекрушении.

3. В переговоры о торговле японцы вступать нигде не могут, кроме одного назначенного для сего порта Нагасаки, и потому теперь дают только Лаксману письменный вид, с которым один русский корабль может прийти в помянутый порт, где будут находиться японские чиновники, долженствующие с русскими договариваться о сем предмете.

С таким объявлением Лаксман возвратился в Охотск осенью 1793 года. По отзыву его видно, что японцы обходились с ним с большой вежливостию, оказывали ему разные по своим обычаям почести; офицеров и экипаж содержали на свой счет во все время пребывания их при берегах японских и при отправлении снабдили съестными припасами без всякой платы, сделав им разные подарки. Он жалуется на то только, что японцы, исполняя строго свои законы, не позволяли русским свободно ходить по городу и держали их всегда под присмотром.

Судно принца Чингодзина, на котором российский посланник Резанов добирался до берега

Из атласа к путешествию вокруг света И. Крузенштерна


Неизвестно, почему покойная государыня не приказала тотчас по возвращении Лаксмана отправить корабль в Нагасаки. Вероятно, что беспокойства, причиненные в Европе французской революцией, были тому причиной. Но в 1803 году, при императоре Александре I, послан был в Японию камергер Николай Петрович Резанов. Путешествие капитана Крузенштерна познакомило с сим посольством всю Россию. Я знал, что объявление японского правительства, сделанное Резанову, состояло в строгом запрещении русским судам приближаться к японским берегам, и даже людей их, буде принесены будут к нашим пределам, запретили они привозить на наших кораблях, а предложили присылать их, если хотим, посредством голландцев.

Резанов, возвратясь из Охотска в Камчатку, отправился оттуда в Америку на компанейском судне, которым командовал лейтенант Хвостов. Оттуда он, на следующий год, с тем же офицером возвратился в Охотск и поехал сухим путем в Петербург, но на дороге занемог и умер, а Хвостов пошел в море и сделал нападение на японские селения. О всех сих происшествиях упоминается в предисловии к книге под заглавием: «Двукратное путешествие Хвостова и Давыдова» и пр., изданной вице-адмиралом Александром Семеновичем Шишковым. Мне достоверно было известно, что правительство не одобрило поступков Хвостова. Впрочем, если бы Резанов и Хвостов находились в живых, то, может быть, поступки последнего были бы лучше объяснены.

Получив повеление описывать южные Курильские острова, знал я, что некоторые из них заняты японцами.

Я не хотел без повеления высшего начальства иметь с японцами никакого сношения и свидания. Намерение мое было плавать подле берегов тех островов, которые они занимают, не поднимая никакого флага, чтобы не произвести страха и сомнения в подозрительных японцах. Но судьбе угодно было все расположить иначе.

После полудня 17 июня мы находились весьма близко западной стороны северной оконечности острова Итуруп, не зная тогда, что она составляет часть сего острова. Оконечность сия, напротив того, казалась нам отдельным островом, ибо залив Сана, вдавшись далеко внутрь земли, походил на пролив, да и на карте капитана Бротона сия часть берега оставлена под сомнением, по неизвестности, пролив ли тут или залив. Желая узнать это достоверно, приблизились мы к берегу мили на три итальянские. Тогда увидели на берегу несколько шалашей (по-сибирски барабор), две большие лодки (байдары) и людей, бегающих взад и вперед.

Полагая, что тут живут курильцы, отправил я, для сбора у них сведений об острове и о других предметах, к нашему делу принадлежащих, мичмана Мура и штурманского помощника Новицкого на вооруженной шлюпке с четырьмя гребцами, а усмотрев, что с берегу едет большая лодка к ним навстречу, и не зная, как жители хотят их встретить, тотчас подошел со шлюпом ближе к берегу и потом, на вооруженной шлюпке, с мичманом Якушкиным и с четырьмя гребцами, поехал сам к ним на помощь. Между тем лодка, встретив первую нашу шлюпку, воротилась и вместе с нею погребла к берегу, куда и я приехал.

На берегу нашел я, к великому моему удивлению, мичмана Мура в разговоре с японцами. Он сказал мне, что тут есть несколько наших курильцев с тринадцатого острова, или Расёва, занесенных сюда в прошлом лете погодою, которых японцы, продержав около года в заключении, решились наконец освободить. Теперь они приведены были на это место под конвоем японских солдат, с тем чтоб при первом благополучном ветре отправиться им отсюда на лодках к своим островам. Мур показал мне японского начальника, стоявшего на берегу, саженях в сорока от своих палаток к морю; его окружали осьмнадцать или двадцать человек в латах, вооруженные саблями и ружьями. Каждый из них в левой руке держал ружье у ноги без всякого порядка, как кто хотел, а в правой два тонких зажженных фитиля. Я ему сделал приветствие, по нашему обыкновению, поклоном, а он мне поднятием правой руки ко лбу и небольшим наклонением всего тела.

Мы говорили посредством двух переводчиков: первый был один из его воинов, знавший курильский язык, а другие – наши курильцы, умевшие немного говорить по-русски. Японский начальник сделал мне сперва вопрос, зачем мы пришли к ним: если торговать, а не с худым против них намерением,[52] то чтобы шли далее вдоль берега за сопку, где находится главное селение сего острова Урбитч. На это велел я ему сказать, что мы ищем безопасной для нашего судна гавани, где могли бы запастись пресной водой и дровами, в коих имеем крайнюю нужду, а получив нужное нам количество воды и дров, тотчас оставим их берега.[53] Впрочем, опасаться нас они не должны, ибо судно наше есть императорское, а не купеческое, и мы не намерены причинять им никакого вреда.

Выслушав мой ответ со вниманием, он сказал, что японцы имеют причину бояться русских, ибо за несколько лет перед сим русские суда два раза нападали на японские селения и все, что в них ни нашли, то или увезли с собою или сожгли, не пощадив даже ни храмов, ни домов, ни съестных припасов.

Следовательно, невозможно, чтобы японцы, видя русское судно столь близко у своих берегов, были покойны и не боялись. На этот вопрос отвечать было трудно посредством таких плохих переводчиков, каковы были курильцы. Однако ж я старался вразумить им мои мысли и желал, чтобы они постарались пересказать мои слова сколько возможно точнее.

Помещение русского посольства в Японии


Я спросил японского начальника: если бы их государь хотел на какой-нибудь народ идти войною, то много ли бы судов и людей он послал? Ответ его был: «Не знаю». «Но судов пять или десять послал бы?» – спросил я. «Нет, нет, – сказал он засмеявшись, – много послал бы, очень много». «Как же японцы могут думать, – продолжал я, – чтобы государь русский, обладатель такой обширной земли и великого множества народа, мог послать два суднишка вести войну с Японией? И потому они должны знать, что суда, сделавшие на них нападение, были купеческие, и все те люди, которые ими начальствовали и управляли, не принадлежали к службе императорской, а занимались звериными промыслами и торгами, напали на японцев и ограбили их самовольно, даже без ведома последних наших начальников. Но коль скоро поступки их дошли до сведения начальства, дело было исследовано, и виновные наказаны по нашим законам. Доказательством сему может послужить и то, что суда сии, сделав два набега, которые оба имели совершенный успех, более уже не являлись в течение трех лет. Но если б наш государь имел причину и желал объявить японцам войну, то множество судов приходило бы к ним всякий год, покуда не получили бы того, чего требовали».

Японец, приняв веселый вид, сказал, что он рад это слышать, всему, что я ему говорил, верит и остается покоен, но спросил, где теперь те два человека, которых увез у них Хвостов, и не привезли ли мы их с собою. «Они бежали из Охотска на лодке, – отвечал я, – и где скрылись, неизвестно».

Наконец, он объявил нам, что в этом месте нет для нас ни дров, ни хорошей воды (что мы и сами видели), а если я пойду в Урбитч, то там могу получить не только воду и дрова, но сарачинское пшено и другие съестные припасы, а он для сего даст нам письмо к начальнику того места.

Мы его поблагодарили и сделали ему и приближенным к нему чиновникам подарки, состоявшие в разных европейских вещах, а он отдарил свежею рыбою, кореньями сарана, диким чесноком и фляжкою японского напитка саке,[54] которым потчевал нас, отведывая наперед сам, и я поил начальника и всех его товарищей французскою водкой, выпив сперва сам, по японскому обыкновению, дабы показать, что в ней нет ничего опасного для здоровья. Они пили с большим удовольствием, прихлебывая понемногу и прищелкивая языком. Принимая от меня чашечку, из которой пили, они благодарили небольшим наклонением головы вперед и поднятием левой руки ко лбу.

Я взял у одного из них фитиль, чтоб посмотреть его, и когда стал ему отдавать, изъявляя знаками вопрос, можно ли мне от него немного отрезать, они мне тотчас предложили весь моток.

Начальник их, видя, что мне хотелось посмотреть их ставку, тотчас повел меня туда. Она состояла из весьма длинной, невысокой, крытой соломенными или травяными матами палатки, разгороженной поперек на многие отделения. В каждое из них вход был особенный с южной стороны; окон не было, а свет проходил дверьми. Его отделение находилось на восточном краю; пол в нем устлан чистыми матами, на которые мы сели, поджав ноги, как портные. В середине поставили большую жаровню и принесли ящик в чехле из медвежьей кожи, шерстью наружу. Начальник положил две свои сабли в сторону и стал снимать кушак. Приметив, что он собирается угощать нас не на шутку, а на дворе становилось поздно, и шлюп был слишком близко к берегу для ночного времени, я поблагодарил его за ласковый прием, велел сказать, что приеду к нему в другой раз, а теперь остаться не могу, и пошел к шлюпке.

Когда я был с начальником на берегу, ко мне подошел с большим подобострастием и унижением престарелый тайон, или старшина, мохнатых курильцев{169} в сей части острова. Их тут было обоего пола человек до пятидесяти. Они показались нам так угнетены японцами, что тронуться с места не смели; сидели в куче и смотрели с робостью на своих повелителей, с которыми не смели говорить иначе, как стоя на коленях, положив обе руки ладонями на ноги немного выше колен и наклонив голову низко, а всем телом нагнувшись вперед.

Я желал поговорить с ними на свободе и сказал, чтобы они приехали к нам, если это не будет противно японцам и не причинит им самим вреда. Впрочем, велел я, чтоб они уверили японцев в нашем дружеском к ним расположении и что мы не намерены делать им отнюдь никакого вреда. Курильцы пересказали им мои слова, но за точность перевода я ручаться не могу. В ответ же они мне объяснили, что японцы нас боятся и не верят, чтоб мы к ним пришли с добрым намерением (или с добрым умом, как они говорили), но подозревают, что мы с таким же худым умом пришли, с каким приходили к ним суда Хвостова. Я желал разведать о сем деле более и сказал курильцам, чтобы они поговорили с японцами, и узнали, что они о нас думают, а потом приехали к нам.

Мы возвратились на шлюп в 7 часов вечера, а курильцы приехали через час после того; их было двое мужчин, одна женщина и девочка лет четырех. Мужчины оба говорили по-русски столько, что нас понимали и мы их могли разуметь без затруднения. Они привезли нам обещанное письмо японского начальника к главному командиру в Урбитче, уверяя, что оно содержит в себе извещение о приходе нашем сюда не с злым, а с добрым намерением, и сказали, что тотчас по отъезде нашем из селения японцы отправили в Урбитч с подобным известием байдару (большую лодку), которую мы и сами видели, когда она отправилась.

Сверх того, вот какие вести сообщили нам курильцы. Японцы не хотят верить, чтоб мы пришли к ним за каким-нибудь другим делом, кроме грабежа, почему они давно уже все свое имущество отправили внутрь острова.

Весть сия крайне огорчила всех нас. Однако ж курильцы утешили нас уверением, что не все японцы так мыслят о русских, но один только здесь находящийся при них начальник и товарищи его считают русских грабителями и боятся их, чему, конечно, причиною чрезвычайная трусость сих людей.

В доказательство они рассказали нам свои приключения. В прошлом лете принесло их сюда бурей. Японцы их взяли, посадили в тюрьму и предлагали им множество вопросов касательно сделанного на них русскими нападения. Они отвечали, что курильцы в поступках русских никакого участия не имели. После этого объявления (продолжали курильцы) японцы сделались к ним добрее, стали их содержать лучше и наконец велели немедленно отпустить, одарив пшеном, саке, табаком, платьем и другими вещами, а теперь они сюда привезены с тем, чтобы им с первым благоприятным ветром отправиться на свои острова.

Между прочими разговорами, когда они сделались посмелее от двух рюмок водки, часто упоминали они, что имеют крайнюю нужду в порохе, что им зимою нечем будет промышлять зверей и что япони (так называют они японцев) все им дают, кроме пороху Частое повторение о порохе нетрудно было понять: они хотели просить его у меня, но не смели, а я, будучи уверен, что они имеют в нем надобность действительно только для промыслов, дал им полтора фунта мелкого английского пороху, прибавив к тому еще табаку, бисеру и сережек. Позднее время не позволяло мне продолжать с ними разговор, и я отпустил их в 10-м часу на берег, сказав, чтобы они сколько возможно старались изъясниться с японцами и уверить их в нашем миролюбивом и дружеском к ним расположении.

Безветрие, продолжавшееся во всю ночь на 18-е число, не позволило нам удалиться от берега, а рано поутру увидели мы едущую к нам байдару под флагом.

Около 8 часов байдара подъехала к нам так близко, что виден был белый кусок мата или рогожки вместо флага, а вскоре после того узнали мы старых своих друзей, курильцев, тех же самых, которые и вчера нас навестили. С ними был еще один молодой мужчина, который называл себя Алексеем Максимовичем. Мужчины были в японских длинных и очень широких халатах, с короткими, широкими же рукавами: халаты сии сшиты из толстой бумажной материи синего цвета с частыми сероватыми полосками. Женщина была в парке{170}, сшитой из птичьих шкур; на спине у ней, для украшения, висели в несколько рядов носы топорков;[55] на голове был бумажный платок. Мужчины были с открытыми головами; на ногах торбасы, или русские бахилы, сделанные из горл сивучей.

Есаул взошел на шлюп босой, но, прежде нежели поклонился или стал с нами говорить, сел на шкафуте, надел свои торбасы, а потом подошел ко мне и присел с таким же подобострастием, с каким они кланяются японцам. Из этого я заключил, что у них неучтиво босому показаться людям, которых они уважают. Человек он лет пятидесяти и, по-видимому, очень дряхлый; маленькую дочь свою во все время таскал он у себя за спиною в своем халате, придерживая веревкою, кругом его обвязанною, которая обыкновенно была против груди спереди, а когда надобно было ему действовать руками, то, чтоб, сжимая плеча, она не мешала, он поднимал ее на лоб, для чего в том месте, где веревка должна касаться лба, пришит был к ней широкий ремень.

Мужчины имели большие, густые, черные, как уголь, волосы и бороды. Волосы они носили так, как наши ямщики; искусственных украшений никаких у них на лице и на теле не было, а у женщины рот кругом по губам на четверть дюйма выкрашен синею краскою и так же испещрены руки. Они привезли к нам в гостинец два пуда рыбы – трески и кунжи, несколько сараны{171} и черемши.

Курильцы


Первый вопрос мы им сделали о японцах и узнали, что начальник их, вследствие подаренной ему мною бутылки водки, спал весь вечер и ночь до самого утра весьма покойно и крепко, но прочие во всю ночь не спали и стояли в ружье. Подозрения своего в дурных наших против них замыслах они не оставляют и грозят курильцам, что если мы на них сделаем нападение, то им отрубят головы, как русским подданным, для чего и отпустили их к нам всех, а некоторых оставили у себя под стражею. И этих во всю ночь караулили, и поутру послали сами нарочно к нам, чтоб точнее выведать, зачем мы пришли и чего хотим.

В этот раз курильцы наши сбились в словах и признались, что их сюда не непогодою занесло, а приехали они к японцам торговать, что в старые годы им позволялось, но ныне, по причине неприятельских поступков со стороны русских, японцы их захватили и поступили с ними, как выше описано, а потом велели отпустить, дав им на дорогу двадцать мешков пшена, саке и табаку. Хотя им возвращена была свобода, но дурные погоды мешали им уехать до нашего прихода. Ныне же японцы хотят опять удержать их с тем, что они головами своими должны будут отвечать за наши дурные против них поступки. Они приехали к японцам в числе семи мужчин, шести женщин и двух ребят, из коих во время их пребывания на сем острову, от заключения в тесном месте, умерло трое мужчин и три женщины; они не умели назвать по-русски болезни, бывшей причиною их смерти, но, по описанию, это должна быть цинга и слабость.

Рассказывая свои приключения, они часто сбивались и противоречили друг другу; наконец, стали меня просить взять их с собою и отвезти на их остров Расёва, потому что они имеют крайнюю нужду там быть. На вопрос мой, если я их возьму, что тогда будет с их товарищем, двумя женщинами и ребенком, оставшимися у японцев, они молчали, но скоро опять возобновляли свою просьбу, говоря, что япони их убьют.

По всем их рассказам, из коих многие не стоят того, чтоб об них здесь упоминать, можно было догадываться об их положении: лишь только японцы, подозревая, что мы хотим напасть на их селения, сказали об этом курильцам и погрозили наказать их за наши поступки, то они, имея причину так же дурно мыслить о нас, как и японцы, стали опасаться, чтоб не потерять голов, и для спасения жизни желали лучше быть у нас, оставляя на жертву своего товарища, двух женщин и ребенка, почему и просили меня взять их с собою.

Я старался их убедить, что им японцев бояться нечего; мы им ни малейшего зла не желаем и не сделаем, следовательно, и они нам вредить не захотят, что мы только сыщем гавань, запасемся водою и дровами и потом оставим берега их в покое. Для начальника японского послал я в подарок четыре бутылки французской водки, узнавши, что им отменно нравится этот напиток.

При расставании я предложил, не хочет ли один из них остаться на шлюпе, чтоб показать нам гавань в Урупе и, если пойдем в Урбитч, служить переводчиком. На предложение мое все они тотчас согласились остаться, но этого нельзя было сделать; итак, решено было оставаться Алексею, а прочим ехать на берег.

К полудню ветер стал изрядно дуть от S. Погода была светлая. Чтобы успеть осмотреть восточный берег Урупа, отправив наших гостей, мы поставили все паруса и пошли к О. Но, оставив их от нас на полмили или на версту, мы увидели, что они стояли в байдаре с поднятыми вверх руками, махали нам и громко что-то кричали. Думая, что байдара тонет, я велел тотчас остановиться. Они приехали к нам опять очень благополучно, только для того, чтоб сказать, что они боятся японцев, которые их убьют, если мы сделаем им что-либо дурное. Надобно было их снова уговаривать. Последнее прощание с нами этих жалких бедняков очень меня тронуло; они кричали нам с байдары своей: «Прощайте, мы вам наловим рыбы, наберем черемши и сараны и будем вас ожидать, если японцы не убьют нас».

От Итурупа пошли мы к восточному берегу Урупа, у которого для описи провели три дня, а потом хотели возвратиться к Урбитчу, но ветры не позволяли пройти проливом де-Фриза, а посему и стали мы держать к югу вдоль восточного берега Итурупа, для описи сего острова.

Между тем, по необходимости, мы должны были усилить подозрение нашего курильского лоцмана в том, что хотим напасть на японцев. Когда день был тихий, со светлой, сухой погодой, мы обучали команду абордажной экзерциции с настоящей пальбой. Коль скоро курилец наш увидел всех в ружье, одно отделение с большими мушкетонами, другое с малыми, третье с пистолетами и пиками и пр., то при виде такого, по его понятиям, множества оружия не мог скрыть своего удивления. Мы старались уверить его, что сами боимся нападения на нас японцев и для того готовимся защищаться, а им от нас вреда никакого не будет, если они обойдутся с нами дружески. Он хотя и качал головой в знак согласия, но про себя думал совсем не то.

Впрочем, часто он сам открывал нам нечаянно такие вещи, в которых на вопросы наши запирался и приходил в замешательство. Например, он не хотел признаться, каким образом они прежде производили торговлю с японцами, когда мы его о том прямо спрашивали, а после, между посторонними разговорами, и особенно за чаем, сам рассказывал, почем за какие товары японцы им платили, не помышляя нимало, что объявлял тайну, которую хотел прежде скрыть.

Этим способом при разных случаях я от него узнал, что торг с японцами до разрыва с нами они действительно производили постоянный и правильный. Курильцы возили к японцам на промен бобровые и нерпичьи (тюленьи) кожи, орлиные крылья и хвосты, а иногда лисиц, которых, однако ж, японцы покупают редко и за дешевую цену; от них же получали сарачинское пшено, бумажные материи, платье (главное, халаты), платки, табак, курительные трубки, деревянную лакированную посуду и другие мелочи.

Японцы употребляют крылья и хвосты орлиные для своих стрел, почему они у них отменно ценны. Впрочем, в большом уважении и по весьма дорогим ценам продаются у них разные европейские вещи, которых курильцы не имеют. Главные из них – алое и красное и других цветов сукна, стеклянная посуда, янтарные и бусовые ожерелья, стальные вещи и пр. Алое сукно употребляют они для знатных гостей, расстилая кусок оного в квадрате на аршин и более на том месте, где гость должен сидеть, а из других сукон шьют платье.

С не меньшей откровенностью гость наш Алексей Максимович, когда кстати и обиняками заставляли его о том говорить, рассказывал нам об успехах своих промыслов, также о способах, какими они производят их, и о своем прокормлении. Он жаловался, что ныне бобров стало мало, в чем верить ему очень можно, ибо и на Алеутских островах и на американском берегу, занимаемом работниками промышляющей там компании, сих животных ныне не стало. Они все, испугавшись человеческого гонения и взора, удалились далее к югу в проливы, рассеянные между бесчисленными островами, окружающими северо-западные берега Америки. Летом, когда море бывает покойно и позволяет безопасно ездить и отдаляться от берегов на байдарах, курильцы бьют бобров стрелами, а зимою у берега стреляют их из ружей или ловят сетьми, протягивая оные между каменьями, где сии животные бывают.

Лисиц они промышляют, как черно-бурых, сиводушек, так и красных, тремя способами. Во-первых, если попадется, то стреляют из винтовок. Во-вторых, ловят кляпцами, как и в Камчатке, то есть ставят западню с приманкой, которую коль скоро зверь дернет, спускается острое железо и ударяет в него. Третий способ – чайками: привязав чайку к чему-нибудь в том месте, где приметят лисьи следы, окружают ее петлями, а охотник сидит притаившись, чтоб лисица не успела, попавшись в петлю, перегрызть ее; зверь, услышав порхание чайки, тотчас бросается на свою добычу и попадает в петлю.

Песцов на Курильских островах нет, и жители имени их не знают. Увидев у нас кожи сих животных, они называли их белыми лисицами.

Сивучей и нерп они стреляют, а орлов ловят чайками, только не таким образом, как лисиц: ставят небольшой шалаш с одним отверстием на самом верху; внутри шалаша, под отверстием, привязывают чайку. Орел, спустившись, вцепляется в нее когтями, и пока он силится добычу свою оторвать или остается там пировать на ней, его убивают. Орлы у них бывают только зимою, а летом, как они говорят, улетают хищные сии птицы на Камчатку, что и справедливо: их там бывает множество. Многие рыбою изобильные реки, текущие по сему полуострову, доставляют им обильную пищу.

Бобры, сивучи, тюлени, лисицы и орлы суть единственные промыслы курильцев, производимые для торговли; для своего прокормления и домашних потреб они промышляют разных морских птиц, как-то: гусей, уток разных родов, чирков и прочих и рыбу.

Из птиц гусей и уток они промышляют редко, потому что этот промысел сопряжен с трудами и издержками пороха и свинца, но ловят руками топорков, старичков и еще род птиц, называемых на их языке мавридори,[56] в их гнездах, так что один человек в день наберет их 40 и 50 штук. С них сдирают кожу с перьями и, сшивая, делают парки для жителей обоего пола; из жиру топят сало, а мясо, выкоптив над дымом, берут в зимний запас. Это мясо с черемшою, сараною, разными дикими кореньями, ракушками, морскими яйцами и разными родами морского растения составляет главный и, можно сказать, единственный их запас, к которому иногда прибавляется купленное у японцев пшено.

Вдобавок к сему описанию присовокупляю еще следующие подробности о курильцах. Наши курильцы вообще бреют бороду. Хотя найденные на Итурупе были с бородами, но это делают они из подражания мохнатым, которые носят длинные бороды, а потому наш Алексей, находясь между русскими, изъявил желание выбриться, в чем его и удовлетворили. Сверх того, я велел дать ему пару казенного платья.

Жители Сумусю и Парамусира ездят на собаках, подобно камчадалам, а на Расёва и Ушисире не ездят, по неумению, но некоторые держат сих животных для лисьей травли. Я выше не говорил о сем способе промышлять лисиц, потому что он не общий и употребляется только некоторыми на острове Расёва, где есть свои лисицы, а ушисирские жители, не имея их у себя, ездят на другие острова, и потому с собаками таскаться им невозможно; впрочем, на обоих островах собачьи кожи употребляются для зимних парок.

Алексей нас уведомил, что на южной стороне острова Кунасири{172} (двадцатый из Курильской гряды) есть безопасная гавань и укрепленное при ней селение, где могли мы запастись дровами, водой, пшеном и зеленью; почему я и вознамерился в Урбитч уже не ходить, а идти прямо к Кунасири. Главной же причиной сему намерению было желание мое описать подробнее гавань и пролив, отделяющий Кунасири от Мацмая, который прежде сего европейским мореплавателям не был известен и на многих картах Бротона оставлен под сомнением.

Сверх того, и другая причина еще понуждала меня поскорее прийти к селению в безопасную гавань: мы нашли, что в трюме у нас крысы съели более четырех пудов сухарей и около шести четвериков солоду, а как мы не могли знать, в каком состоянии находится провизия, лежащая внизу, то и нужно было поспешить к месту, где бы, в случае нужды, можно было получить какой-нибудь запас.

Ветры, туманы и пасмурность не позволяли нам войти в пролив между Мацмаем и Кунасири прежде 4 июля. Во все это время мы бились у островов Итуруп, Кунасири и Сикотана, часто их видели, но по большей части они были скрыты в тумане. Вечером подошли мы близко к длинной низкой косе, составляющей восточную сторону кунасирской гавани, а чтоб не причинить беспокойства и страха японцам входом нашим в гавань к ночи, я рассудил стать в проливе на якорь. Во всю сию ночь на двух мысах гавани горели большие огни, вероятно для сигнала о нашем приходе.

На другой день (5 июля) поутру пошли мы в гавань; при входе нашем с крепости сделаны были два пушечных выстрела ядрами, которые упали в воду, далеко не долетев до нас. Мы заключили, что японцы здесь не получили еще известия с острова Итуруп о миролюбивом нашем расположении.

Между тем густой туман покрыл крепость и залив, поэтому мы бросили якорь, а когда погода прочистилась, опять пошли ближе к крепости, с которой уже более не палили, хотя промеривавшая глубину впереди шлюпка была от нее не далее пушечного выстрела. Крепость вся кругом была обвешана полосатой материей, состоявшей из белых и черных или темно-синих широких полос, так что ни стены, ни палисада нельзя было видеть; местами между материей поставлены были щиты с нарисованными на них круглыми амбразурами, но так грубо, что даже издали нельзя было принять их за настоящие батареи.

Японская крепость


Мы могли только видеть некоторые строения внутри крепости, кои, будучи расположены по косогору, видны были через вал; в числе их дом начальника отличался от прочих множеством флагов и флюгеров, над ним выставленных; на прочих частях города также развевалось много сих знаков, но гораздо менее, нежели у начальника.

Алексей не знал причины, для чего это делается, но сказывал, что город всегда украшается таким образом, когда приходит в порт чужое судно или приезжает чиновная особа.

Остановясь на якоре в расстоянии верст двух от крепости, поехал я на берег, взяв с собою штурманского помощника Среднего, четырех гребцов и курильца. Японцы, подпустив нас сажен на пятьдесят к берегу, вдруг начали с разных мест крепости стрелять в шлюпку из пушек ядрами. Мы тотчас поворотили назад и стали грести, как всякий и сам легко догадаться может, из всей силы. Первые выстрелы были очень опасны, и ядра пролетели, так сказать, мимо ушей наших, но после они пушки свои заряжали медленно и наводили нехорошо.

С нашего шлюпа при первых выстрелах старший по мне офицер, капитан-лейтенант Рикорд, отправил к нам на помощь все наши вооруженные гребные суда, в коих, однако, к счастью, мы не имели нужды: ни одно ядро в нашу шлюпку не попало. Когда я уже выехал из дистанции пушечных выстрелов, японцы не переставали палить и даже продолжали по приезде моем на шлюп.

Бесчестный их поступок крайне огорчил меня. Я думал, что одни только дикие в состоянии поступить таким образом: видя небольшую шлюпку с семью человеками, едущую прямо к ним, и подпустив вплоть к батареям, они стали в нее палить, так что от одного ядра все бывшие на ней могли бы погибнуть.

Сначала я считал себя вправе отомстить им за это и велел было уже сделать один выстрел к крепости, чтобы, судя по оному, лучше можно было видеть, как поставить шлюп. Но, рассудив, что время произвести мщение не уйдет, а без воли правительства начинать военные действия не годится, я тотчас переменил свое намерение и отошел от крепости, а потом вздумал объясниться с японцами посредством знаков.

Поутру следующего дня (6 июля) поставили мы перед городом на воде кадку, пополам разделенную. В одну половину положили стакан с пресною водою, несколько полен дров и горсть сарачинского пшена в знак, что мы имеем нужду в сих вещах, а на другую сторону кадки положено было несколько пиастров, кусок алого сукна, некоторые хрустальные вещи и бисер в знак того, что мы готовы за нужные вещи заплатить им деньги или отдарить вещами. Сверху положили мы картинку, весьма искусно нарисованную мичманом Муром, на которой была изображена гавань с крепостью и нашим шлюпом; пушки на нем были означены очень явственно и в бездействии, а с крепости они палили, и ядра летали через нашу шлюпку. Сим способом я хотел некоторым образом упрекнуть их за их вероломство.

Лишь только мы оставили кадку и удалились, как японцы, тотчас взяв ее на лодку, отвезли в крепость. На другой день мы подошли ближе пушечного выстрела к крепости за ответом, будучи на всякий случай готовы к сражению; но японцы, казалось, не обращали никакого на нас внимания: ни один человек не выходил из крепости, которая вся кругом была обвешана по-прежнему. В таком затруднительном положении я потребовал письменным приказом, чтобы каждый офицер подал мне на бумаге свое мнение, как поступить в этом случае; они все были согласны, что неприятельских действий без крайней нужды начинать не должно, пока не воспоследует на то воля правительства. Вследствие сего мнения офицеров отошли мы от крепости.

Я принял другое намерение и послал вооруженные шлюпки под командой капитан-лейтенанта Рикорда в рыбацкое селение, находящееся на берегу гавани, с повелением взять там нужное нам количество дров, воды и пшена, оставив за оные плату испанскими пиастрами или вещами, а сам со шлюпом держался подле берега под парусами, в намерении употребить силу для получения нужных нам вещей, буде бы японцы стали противиться выходу нашего отряда на берег. Однако ж в селении не только солдат, но и жителей ни одного не было; воды там, кроме гнилой дождевой, Рикорд не нашел, а взял дрова, небольшое количество пшена и сушеной рыбы, оставив в уплату разные европейские вещи, которые, по словам курильца Алексея, далеко превосходили ценою то, что мы взяли.

После полудня я сам ездил на берег, любопытствуя посмотреть японские заведения, и, к удовольствию моему, увидел, что оставленные нами вещи были взяты. Это показывало, что после Рикорда тут были японцы, и теперь в крепости знают, что мы не грабить их пришли. На сей стороне гавани были два рыбацких селения со всеми заведениями, нужными для ловли рыбы, для соления и сушения ее и для вытопки жиру. Невода их чрезвычайной величины и все, принадлежащее к этому промыслу, как-то: лодки, котлы, прессы, лари и бочки для жиру и пр., находилось в удивительном порядке.

Июля 8-го поутру увидели мы выставленную на воде перед городом кадку; тотчас снялись с якоря и, подойдя к ней, взяли ее на шлюп. В кадке нашли мы ящик, завернутый во многих кусках клеенки, а в ящике три бумаги. На одной было японское письмо, которого мы прочитать не умели, следовательно, все равно как бы его и совсем не было, и две картинки: на обеих были изображены гавань, крепость, наш шлюп, кадка, едущая к ней шлюпка и восходящее солнце, с той только разностью, что на первой крепостные пушки представлены стреляющими, а на другой обращены дулом назад.

Рассматривая эти иероглифы, всякий из нас толковал их на свой лад, да и немудрено: подобное этому нередко и в академиях случается. Мы только в одном были согласны: что японцы не хотят с нами иметь никакого сношения. Я понимал эти знаки таким образом, что в первый раз они не палили в шлюпку, которая ставила кадку перед городом, и позволили ее поставить, и если в другой раз станем делать то же, то стрелять будут. Посему и пошли мы к небольшой речке на западном берегу гавани и, остановясь на якоре, послали вооруженные шлюпки наливать пресную воду Почти весь день работали мы на берегу, и японцы нас не беспокоили; они только выслали из крепости несколько человек курильцев, которые, будучи от нашего отряда в полуверсте, примечали за нашими движениями.

На другой день, 9 июля, поутру, опять поехали наши шлюпки на берег за водою. Тогда подошел к нашему отряду высланный из крепости курилец. Он приближался потихоньку, с величайшей робостью держал в одной руке деревянный крест, а другой беспрестанно крестился. Он жил несколько лет между нашими курильцами на острове Расёва и известен под именем Кузьмы; там, вероятно, научился он креститься и, узнав, что русские почитают крест, оградил им себя и отважился идти к нам парламентером.

Первым встретил его лейтенант Рудаков. Он его обласкал, сделал ему некоторые подарки, но, несмотря на все это, Кузьма дрожал от страха, как в лихорадке. Я пришел после, но хорошенько объясниться с ним не мог; Алексея с нами не было, а посланный не хотел его ждать и на шлюп ехать боялся; силою же задержать его мне казалось неловко, а по-русски он и десяти слов не знал. Однако ж кое-как из знаков его я мог понять, что начальник города желает встретить меня на лодке с таким же числом людей, какое будет у меня, и со мною переговорить, для чего и просит подъехать к городу с четырьмя или пятью человеками, на что я охотно изъявил мое согласие и отпустил его, дав ему в подарок нитку бисера. Он оттого сделался смелее и сам попросил курительного табаку, которого, однако ж, со мною тогда не случилось, и я обещал привезти его после.

Между тем японцы выставили другую кадку перед крепостью, но так близко от батарей, что подъезжать к ним я считал неблагоразумным; из крепости никто ко мне навстречу не выезжал, махали только белыми веерами, чтобы я ехал на берег. Из этого я заключил, что мы с курильцем худо объяснились и я не так его понял. Но когда я стал возвращаться, то с берега тотчас отвалила лодка, на которой подъехал ко мне какой-то чиновник с переводчиком курильского языка. Людей у них было гораздо более, нежели на моей шлюпке, но как мы все были хорошо вооружены, то я не имел причины их бояться.

Разговор они начали извинением, что палили в меня, когда я ехал на берег, поставляя сему причиной недоверчивость их к нам, происшедшую от поступков двух русских судов, нападавших на них за несколько лет перед сим: с этих судов люди сначала также съезжали на берег под предлогом надобности в воде и дровах. Но теперь, увидев на самом деле, сколь поступки наши отличны от поведения тех, которые приезжали на прежних судах, они более не имеют в нас никакого сомнения и готовы оказать нам всякое зависящее от них пособие.

Я велел нашему переводчику Алексею объявить им, что прежние суда были торговые, нападали на них без воли правительства, за что начальники оных наказаны.

Они отвечали, что всему этому верят и очень рады слышать о добром к себе расположении русских.

На вопрос мой, довольны ли они оставленной платой за вещи, взятые у них в рыбацком селении, они сказали, что все взятое нами они почитают безделицей, и думают, что мы оставили за то более, нежели надобно; притом уверили, что начальник их готов снабдить нас всем, что у них есть. При сем случае они спросили у меня, что нам еще нужно. Я попросил у них десять мешков пшена, несколько свежей рыбы и зелени и предлагал за плату пиастры, сколько им самим угодно будет назначить. Они просили меня ехать на берег, чтоб переговорить с самим начальником города, но я на сей случай отказался, обещаясь приехать на другой день, когда шлюп будет ближе к крепости. По обещанию, данному парламентеру Кузьме, я привез с собою табаку, но курильцы не смели принять оного без позволения японского чиновника, а он на это не соглашался.

Я желал было поговорить с японцами поболее, но Алексей мой, нашед на лодке гребцами своих приятелей, почти беспрестанно с ними разговаривал: я велю ему говорить японцам, а он заведет свой разговор с курильцами. Когда мы с ними расстались, Алексей рассказал, что ему говорили курильцы. По их словам, японцы были в чрезвычайном страхе и смятении при появлении нашего судна: они думали, что мы тотчас сделаем нападение, и потому немедленно отправили в лес все свои лучшие пожитки, да и сами мы видели, как они вели из крепости в горы вьючных лошадей. Палили они в нашу шлюпку, как уверяли курильцы, действительно от страха, и когда наши гребные суда поехали в рыбацкое селение, то они уверены были, что мы непременно будем там все грабить и жечь. Но коль скоро мы оставили берег и они, осмотрев свои дома, увидели, что в них все находилось в целости, а за взятое пшено, рыбу и дрова положены были разные не дешевые между ними европейские вещи, тогда японцы обрадовались до чрезвычайности и совершенно успокоились.

10-го числа поутру мы наливали последние наши бочки водой и не успели подойти ближе к крепости, а после не позволил ветер. Между тем японцы выслали лодку, с которой делали знаки, что желают с нами переговорить. Я тотчас поехал к ним, но, подъезжая, увидел, что лодка, оставив на воде кадку, погребла назад. В кадке нашли мы все оставленные нами на берегу вещи и даже те, которые они прежде того взяли в поставленной нами кадке. Прибавив к ним 18 пиастров и несколько шелковых ост-индских платков, хотел я ехать на шлюп, но японцы вдруг на берегу начали махать белыми веерами и делать знаки, чтобы я пристал к берегу. Я приказал гребцам, коих со мною было только четыре человека, положить свое оружие под парусинную покрышку непременно, но так, чтоб вмиг можно было оное выхватить.

Мы пристали к берегу, в расстоянии сажен шестидесяти или осьмидесяти от ворот крепости. Я, курилец Алексей и один матрос вышли на берег, а прочим приказано от меня было держать шлюпку на воде, не позволять японцам до нее дотрагиваться и, не спуская глаз с меня, слушать, что я буду приказывать. На берегу встретил меня японский чиновник, называемый оягода,[57] и с ним еще два офицера. При них было двое простых японцев и более десяти человек курильцев. Все японцы, как чиновники, так и рядовые, были в богатом шелковом платье и в латах с ног до головы и имели при себе по сабле и по кинжалу за поясом, а курильцы были без всякого оружия. У меня же была наружу одна сабля, а шести пистолетов, разложенных за пазухой и по карманам, они видеть не могли.

Оягода принял меня очень учтиво и ласково и просил подождать на берегу начальника крепости, который скоро выйдет. Я его тотчас спросил, что бы значило то, что они положили все оставленные нами вещи в кадку и выставили на воду.

– С тем чтобы возвратить вам, – сказал он, – ибо мы думали, что вы не хотите более вступать с нами ни в какие переговоры, а до окончания их мы ничего принять не можем.

Я тотчас вспомнил описание посольства Лаксмана, где упоминается, что японцы до окончания веденных им переговоров никаких подарков принимать не хотели, а после брали все, что он им давал; почему с сей стороны я совершенно успокоился.

Вскоре и начальник появился в полном вооружении, в сопровождении двух человек, также вооруженных; один из них нес предлинное копье, а другой его шапку или шлем, похожий на наш венец, при бракосочетаниях употребляемый, с изображением на нем луны. Ничего не может быть смешнее его шествия: потупив глаза в землю и подбоченясь фертом, едва переступал он, держа ноги одну от другой так далеко, как бы между ними была небольшая канавка.

Я ему сделал европейский поклон, на который он мне отвечал поднятием левой руки ко лбу и наклоном головы и всего тела вперед, а потом начался у нас разговор. Я извинялся, что крайняя нужда заставила нас причинить им столь много беспокойства, а он жалел, что по незнанию настоящей цели нашего прихода принуждены они были в нас палить, и спрашивал, зачем, при входе нашем в гавань, не послали мы от себя шлюпки навстречу к выехавшей из крепости лодке; если б мы это сделали, то не произошло бы никакого недоумения. Я уверял его, что мы никакой лодки не видали, чему, вероятно, туман был причиной. Впрочем, приметно было, что он искал предлога извинить свой поступок и говорил неправду; ибо, при входе нашем в гавань, мы смотрели, по обыкновению, весьма зорко вокруг себя, так что и птица не скрылась бы от нас, не только лодка. Потом спросил он, я ли начальник корабля или там есть другой, старее меня, и повторял этот вопрос несколько раз.

Напоследок спрашивал, откуда мы идем, зачем пришли к их берегам, и куда от них намерены идти. Чтоб не возбудить в них страха и подозрения объявлением настоящей причины плавания нашего вокруг их островов, сказал я, что мы возвращаемся из восточных пределов нашей империи в Петербург, встретили много противных ветров и, быв долго в море, имеем недостаток в воде и дровах, для запасения коих искали удобной гавани; но, нашед случайно на острове Итуруп японский военный отряд, получили письмо от их начальника в город Урбитч, которое я теперь позабыл на шлюпе, но после пришлю, с уверением, что нам окажут всякую помощь.

Тогда он сделал замечание, что на Итурупе говорили мы, будто пришли к ним торговать, а здесь говорим другое. На это я уверил его, что если было им так сказано, то ошибка эта должна произойти от курильцев, не умеющих говорить по-русски; мы на Итурупе сказали точно то же, что и здесь. Ошибка же такая и действительно могла случиться, ибо на курильском языке нет слов, означающих деньги и покупать, а выражают они это словами «менять», «торговать».

Далее спрашивал он имя нашего государя, как меня зовут, знаю ли Резанова, бывшего у них послом, и есть ли в Петербурге люди, умеющие говорить по-японски. На все вопросы дал я ему удовлетворительные ответы, уведомил о смерти Резанова и о том, что мы имеем в России переводчиков их языка. Надобно заметить, что он рачительно записывал на бумагу все мои ответы.

Напоследок стал он меня потчевать чаем, табаком курительным, напитком их саке и икрою. Всякая вещь была принесена на особом блюде и особыми людьми, кои все были вооружены саблями и кинжалами. Принесши что-нибудь, каждый оставался у нас, так что кругом нас составился добрый круг вооруженных людей. В числе прочих вещей, привезенных мною для подарков, была французская водка, и потому я предложил начальнику, не угодно ли ему отведать нашего напитка, и приказал принести бутылку, а в то же время, под видом приказания о водке, повторил своим матросам, чтоб они готовы были на всякую крайность. Сказать же японцам, что я их боюсь и чтобы лишние из них удалились, не позволяло мне честолюбие, а притом и не хотел я показать, что им не доверяю; однако ж я видел, что они ни на какое насилие не покушались, хотя легко могли бы все с нами сделать, с некоторою только потерею.

Мы курили табак, пили чай, шутили; они спрашивали меня, как называются некоторые вещи по-русски, а я любопытствовал знать слова японские. Напоследок я встал и спросил его, когда могу получить обещанные их чиновником съестные припасы и что должен я заплатить за все вместе, показав притом пиастр, чтобы он назначил число их. Но, к удивлению моему, услышал от него, что он не главный начальник крепости и договариваться об этом не может, а просит, чтобы я пошел в крепость для свидания с самым главным начальником. На это, однако ж, я не согласился, сказав, что я и так уже долго у них гощу. Второй начальник нимало меня не удерживал и при расставании подарил мне кувшин саке и несколько свежей рыбы, извиняясь, что теперь более нет; показав на большой невод, сказал, что он закинут для нас, и просил прислать перед вечером шлюпку, говоря, что тогда доставит всю рыбу, которую поймают. Равным образом и от меня принял зажигательное стекло и несколько бутылок водки, но табаку курильцам брать от нас не позволял. Сверх того, дал он мне белый веер, в знак дружбы, сказав, чтоб мы, подъезжая к берегу, им махали, и что это будет служить сигналом мирного нашего к ним расположения.

К вечеру подошли мы к крепости на пушечный выстрел и стали на якорь. Самому мне на берег ехать для переговора было поздно, почему послал я для доставления к японцам письма с острова Итуруп и за рыбою мичмана Якушкина на вооруженной шлюпке, приказав ему пристать в том месте, где я приставал, и на берег отнюдь не выходить. Он исполнил мое приказание в точности, возвратился на шлюп по наступлении уже темноты, привез от японцев более ста больших рыб и уведомил меня, что японцы обошлись с ним очень ласково, и когда он им сказал, что сегодня мне быть к ним поздно и что я намерен приехать на другой день поутру, то они просили, чтобы в туман мы не ездили, и притом сказали, что они желали бы видеть со мною на берегу несколько наших офицеров.

Надобно признаться, что это последнее приглашение от такого народа должно бы возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил Якушкину. Он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер; ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому; я думал, что он, заметив, что я ездил на берег один, вымыслил это приглашение от себя, чтоб я его взял на другой день с собой, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения ехать со мной, но я, пригласив еще прежде мичмана Мура, штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.

11 июля поутру, в 9-м часу, поехал я с мичманом Муром и штурманом Хлебниковым на берег, взяв с собою четырех гребцов[58] и курильца Алексея. В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия, у нас троих только были шпаги, да Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все были тут, я опять вспомнил Лаксмана, и этот случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.

Наконец, пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретили оягода и два других чиновника, те же самые, которые встречали меня накануне. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностию своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при ней одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам.

Минут десять или пятнадцать мы дожидали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда на виду у нас мацмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифон{173}. На вопросы мои они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.

Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от трех до четырех сот человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из полосатой бумажной материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных шагов на тридцать. Мне в голову никогда не приходила мысль, чтоб в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в этой гавани, их сбирали из всех ближних мест.

Лишь только мы вступили в крепость, нас тотчас ввели в помянутую палатку, где против входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли. Через плечо у него висел длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, и на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник с своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника и также на стуле. Только его стул был пониже, а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне; на них были черные латы и по две сабли за поясом.

При входе нашем оба начальника встали. Мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже. Потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас.

После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливая, по своему обычаю, до половины обыкновенной чайной чашки, и подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек; но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения; знаем ли мы Резанова и где он ныне.

На все эти вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, а потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть. Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». Много, сказали мы, в Охотске, Камчатке и в Америке очень много таких судов. Между прочим, предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи с слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами.

Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он.

Но вскоре после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел уйти. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. Ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарачинским пшеном, рыбою в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их, саке.

После этого главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать. Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления мацмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости аманатом{174}.

Тут уже японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Мацмай донесение и получить ответ, отвечал он: пятнадцать. Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, делу конца не будет; губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу. Почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу.

План залива Измены, где был пленен В. М. Головнин и члены его команды


Засим мы встали, чтобы идти. Тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон: стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееч (Николай Александрович),[59] и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей речи побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут».

Ответ был короток и ясен: мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили с своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтоб мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы Хлебникова. Между тем японцы успели схватить Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке.

Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелы и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки.

Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу; последнего средства избавиться мы лишились, погибель наша неизбежна!» – и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость и повлекли туда же и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с суровым видом, и он тотчас перестал.

В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, которого мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками в палец толщины самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками, гораздо мучительнее. Японцы в этом деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом поставлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и пр. Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились и кисти рук связаны были вместе, от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если б он дернул веревку, руки в локтях стали бы ломаться с ужасной болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх того, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами; потом продели веревки от шеи, через матицы{175}и вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после того, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали спокойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.

В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, мы думали, что нас хотят тут же повесить; я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в этом случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее совершили над нами убийство. Иногда приходила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.

Наконец, они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы были связаны таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однако ж японцы не так думали: каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии.

Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей поразил мое сердце; но когда Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану»!», яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой, – думал я, – что значат эти слова? Взгляните в последний раз на Россию; взгляните в последний раз на Европу! Так. Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире». Мысли эти терзали дух мой ужасным образом.

Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, каким обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха. Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и через то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России.

Более всего я опасался, чтобы дружба ко мне Рикорда и других оставшихся на шлюпе офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной. У нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами пятьдесят один человек. Мысль эта мучила меня до чрезвычайности, тем более что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.

Я был так туго связан, особенно около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил. Мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас идти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду; но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня текла кровь. Несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки, хотя немного, на что они согласились с большим трудом. После этого мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже идти.

Пройдя верст десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Мацмая, к небольшому селению, где ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарачинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так что мы один до другого не могли дотрагиваться. Дали каждому по пустой кадке, чтобы облокотиться; веревки, за которые нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченным, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах, по-прежнему очень туго.

Сделав все это, японцы сели в середине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если б львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними спать покойно без всякого опасения. Но японцы не могли быть спокойны: они каждую четверть часа осматривали всех нас – не ослабли ли веревки.

Здесь свели нас с матросом Макаровым; от крепости до того места его вели особо. Он сказал нам, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его саке и кашею, и он довольно исправно поел. Потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки саке, а подойдя уж к самому селению, опять его связали, но не туго.

В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии. Великодушные поступки Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности.

Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия: они были совершенно правы. Притом негодование свое ко мне изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем чувствительнее были для меня их жалобы. Положение наше делало нас равными; мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хоть дерзкой бранью отомстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были очень далеки от этого.

Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении, даже одной головой, несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у Бога смерти как величайшей милости.

По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали собираться в дорогу. Около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым сквозь них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на эту доску, понесли вон.

Опасаясь, что нас хотят разлучить и что это, может быть, последнее наше в сей жизни свидание, мы простились со слезами и с такой искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали.

Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу; через несколько минут таким же образом принесли Мура и положили со мною в одну лодку. Этим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.

Японцы сидели смирно, не говоря ни слова и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек, лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы, от боли и от душевного мучения, иногда взывали к Богу.

Остров Мацмай

Из атласа к путешествию вокруг света И. Крузенштерна


На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Мацмай. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу.

Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения; при каждом обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны; мы часто проезжали тони в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величины, с невероятным количеством рыбы.[60] Лучшая здешняя рыба вся из рода лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.

Японцы предлагали нам кашу из сарачинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пишу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что касается меня, то я не мог употреблять никакой пищи.

Как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, а станут держать по смерть нашу в неволе.

Мысль о вечном заключении ужасала меня в тысячу раз более, нежели самая смерть. Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою, не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Не вечно же японцы станут нас держать связанными; теперь они боятся, чтоб мы не ушли, ибо корабль наш недалеко; но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные. Следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкой, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтоб нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет, с позволения китайского правительства, приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве!

Но такие приятные, утешительные мечтания мгновенно исчезали. Так, японцы вас развяжут, говорил нам здравый рассудок, но это будет в четырех стенах, за железными запорами – вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше.

Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и одной искры надежды не оставалось. Я неоднократно говорил: если б кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня в руки к японцам, то я нимало не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно. Но я сам отдался им добровольно. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость, как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если б был причиной только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить.

13 июля, на рассвете, остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас; из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных попотчевать нас завтраком и саке, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок и смотрел, чтоб нас хорошо кормили. Выражение его лица показывало, что он жалел о нас непритворно.

После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий; мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседственные горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунасири и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: зрелище это, если только можно, еще увеличило бы нашу грусть.

Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав множество курильцев, потащили их со всем, с нами, с караульными на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору лодки такой огромной величины.[61]

Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали спускать их на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно вырытый канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, особенно около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой. Но когда приметили, что это средство не могло остановить течения крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало.

Рекою вышли мы в большое озеро, которое, как нам казалось, имело сообщение с другими обширными озерами. По озерам плыли мы всю ночь и следующий день, только очень медленно. Лодки наши часто должны были идти мелями, и не иначе, как таким образом, что курильцы сходили в воду и тащили их.

В половине ночи пристали мы к одному небольшому селению или городку для перемены гребцов. На берегу разложены были большие огни, которые освещали несколько десятков японских солдат и курильцев, стоявших в строю: первые были в воинской одежде и в латах с ружьями, а последние со стрелами и луками. Начальник их стоял перед фронтом в богатом шелковом платье, держа в руке, наподобие весов, знак своей власти. Старший из наших конвойных подошел к нему с великим раболепством и, присев почти на колени, с поникшею головой, долго что-то ему рассказывал, надобно думать о том, как нас взяли.

После сего начальник всходил к нам на лодку с фонарями посмотреть нас. Мы просили его велеть нас несколько облегчить. Стражи наши, понимая, чего мы просим, пересказали ему, но он вместо ответа засмеялся, проворчал что-то сквозь зубы и ушел. Тогда мы отвалили от берега и поехали далее, а в ночь на 15-е число пристали к большому огню, разведенному на берегу. Тут развязали нам ноги и стали нас выводить одного после другого и ставить подле огня греться, а наконец, повели всех на гору, в большой пустой амбар, в котором, кроме одних дверей, не было никакого отверстия. Там дали нам одеяла постлать и одеться, положили нас, связали опять ноги по-прежнему, покормили кашей из сарачинского пшена и рыбой. Сделав все это, японцы расположились курить табак и пить чай и более уже о нас не заботились. 15-го числа во весь день шел проливной дождь, и мы оставались на той же квартире и в том же положении. Кормили нас три раза в день по-прежнему кашей, рыбою и похлебкою из грибов.

16-го числа поутру было уже ясно, и мы стали сбираться в дорогу. Ноги нам внизу развязали, а выше колен ослабили, чтоб можно было шагать; надели на нас наши сапоги и вывели на двор. Тут спросили нас, хотим ли мы идти пешком или чтобы нас несли в носилках; мы все пожелали идти пешком, кроме Алексея, у которого болели ноги.

Японский оягода здешнего места долго устраивал порядок марша. Наконец, шествие началось таким образом. Впереди шли рядом два японца из ближайшего селения, держа в руках по длинной палке красного дерева, весьма искусно выделанной; должность их была показывать дорогу; они сменялись вожатыми следующего селения, которые встречали нас, имея в руках такие же жезлы, на самом рубеже, разделяющем земли двух селений. За ними шли три солдата в ряд, потом я. Подле меня шли по одну сторону солдат, а по другую работник, который отгонял веткой мух и комаров; сзади же другой работник, державший концы веревок, коими я был связан. За мной одна смена курильцев несла мою носилку, а другая шла подле, в готовности переменить людей первой смены, когда они устанут. Потом вели Мура, за ним Хлебникова, там матросов одного за другим, точно таким же образом, как и меня, и, наконец, несли Алексея. Весь же конвой замыкали три солдата, шедшие рядом, и множество разных прислужников японцев и курильцев, несших вещи, принадлежащие нашим конвойным, и съестные припасы. Всего при нас было от полутораста до двухсот человек; у каждого из них к поясу привешена была деревянная дощечка с надписью, к кому из нас он определен и что ему делать, а всем им список оягода имел при себе.

На дороге японцы часто останавливались отдыхать и всякий раз спрашивали, не хотим ли мы есть, предлагая нам сарачинскую кашу, соленую редьку, сушеные сельди и грибы, а вместо питья чай без сахара. В половине же дня остановились мы обедать в одном довольно большом, опрятном сельском доме. Хозяин дома, молодой человек, сам нас потчевал обедом и саке. Он приготовил было для нас постели и просил, чтоб нам позволили у него ночевать, так как мы устали. Караульные наши на это были согласны, но мы просили их продолжать путь: чрезмерная боль в руках заставляла нас не щадить ног и стараться как возможно скорее добраться до конца нашего мучения, полагая, по словам японцев, что в Мацмае нас развяжут. День был ясный и чрезвычайно жаркий. Мы устали до крайности и едва могли переступать. Но в носилках сидеть не было способа: они были так малы, что мы должны были сгибаться, а завязанные руки не позволяли нам переменить положение без помощи других, отчего нестерпимая боль разливалась по всему телу. Притом мы шли по узкой тропинке, сквозь лес, где носилки наши часто ударялись о пни, и как курильцы шли очень скоро, то всякий такой удар, причиняя сотрясение телу, производил боль еще несноснее, и потому минут по десяти ехали мы в носилках, а потом по часу шли пешком.

Наконец, перед закатом солнца, пришли мы к небольшой речке, где ожидали нас две лодки. Речка эта, сказали нам, впадает в залив, при котором стоит Аткис{176}, и объявили, что мы через короткое время будем там. Мура, меня и двух матросов посадили в одну лодку, а Хлебникова с прочими в другую. Лодки наши кругом были завешаны рогожками, так что кроме неба и того, что было в лодке, мы ничего не могли видеть.

Людей, поверженных в великое несчастие, малейшее приключение может тревожить и утешить. Случай сей мы тотчас истолковали счастливым предзнаменованием: мы думали, что подозрительность японцев заставила их закрыть нас, чтоб мы не могли видеть залива и окрестностей приморского города, а если так, то, конечно, конвойные наши имеют причину полагать, что заключение наше будет не вечное и что рано или поздно нас освободят; иначе, к чему бы им было таить от нас то, чего мы никогда не будем в состоянии употребить ко вреду их.

Между тем лодки наши выплыли из речки в залив, и когда мы были наверху надежды увидеть еще свое любезное отечество, один из бывших с нами солдат, отдернув рогожи, сделал нам знак, не хотим ли мы встать и посмотреть залив и город. Боже мой! Какой для нас удар – с верху надежды мы вмиг погрузились в пропасть отчаяния.

Но надежда не совсем еще нас оставила. Мы вспомнили, что за двадцать лет перед сим в здешний залив заходил русский транспорт; следовательно, японцам не было причины от нас скрывать то, что русские давно уже видели и знают. Мысль сия несколько нас успокоила, но все же мы лучше желали бы, чтоб солдат не отдергивал рогожек, которых настоящая цель была скрыть нас от комаров, а не внешние предметы от нас.

Мы приехали в Аткис уже ночью и встречены были отрядом воинской команды с фонарями. Нас ввели в крепостцу, обвешанную полосатой бумажной материей, и поместили в хороший дом, чисто внутри прибранный и украшенный живописью в японском вкусе. Для нас всех была отведена одна большая комната, в которой прикреплены были к стенам доски со вколоченными в них железными скобами, за которые привязывали концы наших веревок. Впрочем, дали нам постели и одеяла,[62] накормили ужином, связали ноги по-прежнему и оставили в таком положении до утра.

17 июля мы дневали в Аткисе. Поутру развязали нам руки на несколько минут, а потом опять завязали, обвертев их в больных местах тряпицами. Когда веревки были сняты, мы не в силах были сами руки свои привести в натуральное положение, а когда японцы начали их разгибать, боль была нестерпимая и еще сделалась сильнее, когда опять стали они их завязывать. Кормили нас здесь три раза в день, и дали по бумажному халату на вате, чтоб надевать сверху во время дождя или холода.

18-го числа поутру перевезли нас через залив на южную сторону оного к небольшому селению, накормили завтраком и повели далее таким же порядком, как я описывал выше. Носилки были с нами, и кто из нас хотел, тот мог ехать; но конвойные наши всегда шли пешком; изредка только садились на короткое время, по очереди, на вьючных лошадей.

Во все время путешествия нашего японцы наблюдали один порядок: в дорогу сбираться начинали они до рассвета, завтракали, нас кормили завтраком и отправляли в путь, часто останавливались по селениям отдыхать, пить чай и курить табак, а в половине дня обедать. Через час после обеда опять шли далее и часа за два до захождения солнца останавливались ночевать, и почти всегда в таком селении, где была военная команда. Такие места обыкновенно были, на случай нашего прихода, завешиваемы полосатой бумажной материей. Отводили для нас всегда очень хороший дом[63] и помещали в одной комнате, но к скобам привязывать не упускали. Приходя на ночлег, всякий раз приводили нас к дому начальника и сажали на скамейку, покрытую рогожами. Начальник выходил и смотрел нас; тогда отводили нас в назначенный нам дом и на крыльце разували и мыли нам ноги теплой водой с солью; потом вводили уже в нашу комнату.

Остров Хоккайдо


Кормили по три раза в день: поутру перед вступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге; в кушанье, как при завтраке, так обеде и ужине, не было большой разности. Обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарачинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша, и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе; раза два или три давали по яйцу, круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел, сколько хотел. Обыкновенное питье наше было очень дурной чай без сахару; изредка давали саке. Конвойные наши ели точно то же, что и мы, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.

19-го числа просили мы своих стражей, чтоб они на несколько минут развязали нам руки – поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели вокруг и составили совет.[64] Решено было удовлетворить нас, с тем, однако ж, условием, чтоб прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи; на требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши.

Осторожность, или, лучше сказать, трусость, их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.

Сегодня догнал нас посланный из Кунасири чиновник[65] и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково, а на другой день (20-го числа) велел развязать кисти у рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками.

После этого мы уже шли свободнее. Местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках; тогда опять на это время нам связывали руки; но такие переезды были невелики и случались не часто. Японцы так были осторожны, что почти никогда не подпускали нас близко к воде, и когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они соглашались на это с великим трудом и всегда шли между нами и морем, хотя бы для того нужно было им идти и в воде.

21 и 22-е число провели мы в одном небольшом селении, где были, однако ж, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки. Для этого он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно мне из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу. Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли.

При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства видеть нас. Но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особенно женщины; когда мы спрашивали пить, они наперерыв друг перед другом старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили саке, конфет, плодов или другого чего-нибудь; начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахару.[66]

Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо. Мы отвечали, что таких имен в Европе нет и никто их не знает. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем. Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев орандо, а мыс Доброй Надежды – Кабо.

Узнав от Алексея, что положенную в кадке картинку рисовал Мур, японцы просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился{177} сделать им очень хорошую картинку и этим выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но зато беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им что-нибудь на веерах. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас о том неотступно не только для себя, но и для знакомых своих; другие приносили вееров по десяти и более вдруг, чтоб мы написали им русскую азбуку, или японскую русскими буквами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно.

Они скоро приметили, что Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня просили писать только тогда, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.[67]

Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако ж, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.

Когда у нас развязали руки, японцы стали давать нам курить табак из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя; но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать трубки нам самим, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики, около куриного яйца величиною; но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью этого шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтоб находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.

Любопытство японцев было так велико, что на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и записывали все наши ответы. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они поступают так не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были наблюдать большую осторожность. 29 и 30 июля мы пробыли на одном месте.

Алексей узнал от некоторых из курильцев, что в городе Хакодате, куда нас ведут, не готов еще дом для нашего помещения и потому из этого города присланы, с повелением остановить нас, навстречу нам чиновники, которые, числом трое, к нам и явились, объявив о себе, что присланы от хакодатского начальника нас встретить для препровождения в город и надзирать, чтобы на дороге мы не имели ни в чем нужды. Старший из них, по имени Яманда-Гоонзо, во всю дорогу был при нас почти неотлучно.

С прибытия их к нам содержать нас столом стали гораздо лучше. Гоонзо уверял, что по прибытии в Хакодате мы будем помещены в хороший дом, нарочно для нас приготовленный и убранный, веревки с нас снимут, будут содержать нас очень хорошо, и многие из господ станут с нами знакомиться и приглашать к себе в гости.

Такие рассказы нам казались одними пустыми утешениями, когда мы помышляли, что нас ведут связанных веревками, как преступников. Но, с другой стороны, мы слышали, что японцы и своих чиновников, когда берут под арест (правы ли они или виновны после окажутся), всегда вяжут.[68] Следовательно, рассуждали мы, нам не должно сравнивать их обычаи с европейскими и из сего заключать, что хорошего состояния люди не могут быть в обществе с нами.

Из товарищей Гоонзо один был молодой человек, скромный, приятный в обращении. Он обходился с нами очень учтиво и с большой ласковостью, а другой, старик, никогда с нами не говорил, но всегда, глядя на нас, улыбался и с величайшим вниманием слушал, когда мы разговаривали между собой. Мы и стали подозревать, что он из числа японцев, бывших в России, умеет говорить по-русски и определен к нам нарочно подслушивать, что мы говорим. Подозрение это казалось тем более вероятным, что конвойные наши никогда не сказывали нам, что у них в Мацмае есть люди, знающие русский язык, но в одном селении на постое потихоньку нам сказал о них писарь начальника.

С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие. Всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую, и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особую от них комнату. Но в пище никакой разности не было.

7 августа попался нам навстречу один из главных мацмайских чиновников, ехавший на остров Кунасири для исследования на месте всех обстоятельств по нашему делу. Он сидел в беседке[69] с двумя другими чиновниками; подле беседки стояло несколько человек его свиты. Нас посадили против него на доску, лежавшую на двух кусках дерева и покрытую рогожками. Он спросил наши имена, сколько нам от роду лет и здоровы ли мы. Вопросы его и наши ответы записал бывший с ним чиновник, который при сем случае, кажется, исправлял должность секретаря. Потом, пожелав нам счастливого пути, он велел нас вести далее.

Вскоре после сего поднялись мы на гору и увидели обширную долину, а вдали город Хакодате. Потом, спустившись с этой горы, пришли мы на последний ночлег в селение Онно. Это селение есть величайшее из всех, через которые мы проходили, и по местному своему положению самое лучшее. Оно лежит в обширной долине, имеющей в окружности верст двадцать пять или тридцать. С трех сторон долина окружена высокими горами, защищающими ее от всех холодных ветров, а с южной стороны находятся Хакодатская гавань и Сангарский пролив. Долина орошается множеством небольших быстро текущих речек и ручьев. Селение Онно стоит, так сказать, в саду: каждый дом имеет при себе обширный огород и сад. Кроме всякого рода обыкновенной в Европе огородной зелени, мы видели и деревья с плодами: яблони, груши, персиковое дерево, а сверх того, местами коноплю, табак и сарачинское пшено. Онно находится верстах в семи от Хакодате.

На всем берегу, по которому мы шли, протягивающемуся почти на 1100 верст, нет ни одного залива, ни одной заводи, где бы не было многолюдных селений{178}; даже между селениями на летнее время становятся шалаши, в которых живут люди. Все они вообще занимаются рыбной ловлей. Добываемую рыбу солят и сушат. Достают также морские раковины и сушат их. Равным образом сбирают приносимое к берегу в великом количестве морское растение, называемое русскими в том краю морской капустой. Расстилая ее на песке, сушат, потом складывают в кучи, похожие на сенные копны, и покрывают рогожами, пока не придет время грузить ее на суда для отправления в порты главного их острова – Нифона. Море ничего не производит такого, чего бы японцы не ели: всякого рода рыба, морские животные, раковины, растения морские, трава, растущая на каменьях, – все это употребляется ими в пищу, и потому-то множество людей занимаются беспрестанно прибрежными промыслами для прокормления народонаселения Японии.

Верстах в ста пятидесяти или двухстах к северо-востоку от Хакодате кончаются курильские селения и начинаются японские; их разделяет небольшая, но весьма быстрая река, через которую мы, по причине недавно бывших дождей, смогли переехать с немалым трудом.

Курильские селения большей частью невелики и состоят из хижин; нет при них ни огородов, ни садов, и вообще имеют они вид бедности. Одни только японские домики между ними, в которых живут начальники или приставы японские и приказчики, надзирающие над промыслами, построены порядочно, содержатся опрятно и окружены огородами и садами.

Японские селения, напротив того, имеют совсем другой вид: они очень обширны, расположены правильно улицами, строение все деревянное,[70] но весьма чисто отделанное; при всяком доме есть огород, а при некоторых и садик; в улицах и домах опрятность удивительная.

Японская деревня


Мацмайские курильцы довольно высоки, статны, проворны и гораздо виднее и мужественнее, нежели те, которые обитают на островах Итуруп и Кунасири.[71]

8 августа поутру конвойные наши стали приготовляться к церемониальному входу в город: надели новое платье, латы и военные свои шляпы. Завтрак нам дали гораздо лучше обыкновенного, а именно: курицу в соусе с зеленью очень хорошо приготовленную, что у них почитается одним из самых лакомых кусков, а это не добро предвещало. Мы еще прежде несколько раз замечали, что если японцы должны были сделать для нас что-нибудь неприятное, то всегда прежде потчевали лучше против обыкновенного.

Японский офицер


И в этом случае было точно так: лишь только кончили мы свой завтрак, как намбуские солдаты, отправленные с нами с Кунасири, посредством своего курильского переводчика и нашего Алексея, по обыкновению своему, торжественным образом[72] объявили нам, что, к великому их сожалению, они не могут нас ввести в город иначе, как связав нам руки по-прежнему, и тотчас приступили к делу без дальних обиняков. Гоонзо со своими товарищами и намбуский офицер, узнав о том, не хотели, чтоб руки у нас были завязаны назад, но солдаты не соглашались на это и делали свои представления с учтивостью. Тут у них начался спор, продолжавшийся более четверти часа. Солдаты часто упоминали кунасирского начальника (надобно думать, что они ссылались на его приказание непременно доставить нас в Хакодате связанными) и настояли на своем, но Гоонзо отправил с донесением о сем деле в Хакодате нарочного, который встретил нас верстах в двух или трех от Онно с повелением развязать нам опять руки, что и было исполнено в ту же минуту.

Не доходя верст трех до города, мы остановились в одном домике ожидать, пока пришлют повеление вести нас; между тем из Хакодате вышло множество людей обоего пола и всякого возраста. Из мужчин некоторые были верхом, в шелковом платье; одежда их и сбруя на лошадях показывали, что они люди хорошего состояния.

Наконец, ввели нас в город, где народу было еще более, так что конвойные наши с трудом могли очищать дорогу. Пройдя городом с полверсты по одной длинной, весьма узкой улице, поворотили мы налево в переулок, который вел в чистое поле. Тут, на возвышенном месте, увидели мы определенное для нас здание. Вид его поразил меня ужасом. Мы могли видеть только длинную его крышу, судя по коей можно было заключить о пространстве его. Самое же строение было закрыто от взора нашего деревянной стеной, которую украшали большие железные рогатки, а кругом стены обведен был, немного пониже ее, земляной вал, обвешанный на сей случай полосатой материей. Подле ворот был караульный дом, в котором сидели чиновники, а от караульного дома по дороге, где мы шли, стояли солдаты в полном воинском уборе, в расстоянии сажен двух один от другого, и с разным оружием, как-то: один с ружьем, другой со стрелами, третий с копьем и т. д. Офицеры были перед фронтом. В воротах принимал нас от конвойных наших по списку какой-то чиновник и велел вести далее на двор.

Тут-то открылся глазам нашим весь ужас предназначенного нам жилища. Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли клетки, сделанные из толстых брусьев, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины; притом темнота не позволила нам обозреть их вдруг.

Японцы поставили нас всех рядом к стене, а сами стали рассуждать о нашем размещении.

С полчаса мы стояли в ужаснейшем унынии, воображая, что, может быть, нам суждено вечно не выходить из этого страшного жилища. Наконец, японцы спросили меня и Мура, которого из матросов мы хотим иметь с собою. Мы очень обрадовались, полагая, что они не хотят заключить нас каждого порознь, и просили, нельзя ли еще присоединить к нам Хлебникова. Но японцы на это не согласились. Причина отказа их была весьма основательна: они сказали, что с матросами должен быть один из офицеров для того, чтоб он мог своим примером и советами ободрять и утешать их в несчастии, без чего они совсем потеряют дух и предадутся отчаянию. Сделав нам такой ответ, японцы повели меня, а за мною Мура и матроса Шкаева вдоль строения в одну сторону, а прочих в другую.

Мы со слезами простились со своими товарищами, считая, что, может быть, уже никогда не увидимся. Меня ввели в коридор, сняли сапоги и вовсе развязали веревки; потом велели войти в маленькую каморку, отделенную от коридора деревянной решеткой. Я оглянулся, думая найти за собою Мура и Шкаева; но в какое изумление пришел, увидев, что их тут не было, и не слыша их голоса. Японцы же, не сказав мне ни слова, заперли дверь замком, а вышед из коридора, и его замкнули также. Тогда я остался один; вообразив, что мы заключены все порознь и, вероятно, никогда уже друг с другом не увидимся, я бросился на пол в глубоком отчаянии.

Долго я лежал, можно сказать, почти в беспамятстве, пока не обратил на себя моего внимания стоявший у окна человек, который делал мне знаки, чтоб я подошел к нему. Когда я исполнил его желание, он подал мне сквозь решетку два небольших сладких пирожка и показывал знаками, чтоб я съел их поскорее, объясняя, что если другие это увидят, то ему будет дурно. Мне тогда всякая пища была противна, но чтоб не огорчить его, я с некоторым усилием проглотил пирожки. Тогда он меня оставил с веселым видом, обещая, что и вперед будет приносить. Я благодарил его, как мог, удивляясь, что человек, по наружности бывший из последнего класса в обществе, имел столько добродушия, что решился чем-нибудь утешить несчастного иностранца, подвергая себя опасности быть наказанным.

Вскоре после сего принесли мне обедать, но я не хотел есть и отослал все назад. Потом и ужинать приносили, но мне и тогда было не до еды: я то ложился на пол или на скамейку, то ходил по комнате, размышляя, нельзя ли как-нибудь уйти.

На сей конец рассматривал я внимательно строение моей тюрьмы. Она была в длину и в ширину по шесть шагов, вышиною футов восьми. От коридора отделялась деревянной решеткой из довольно толстых брусьев, в которой и двери были с замком; в стенах находились два окна с крепкими деревянными решетками снаружи и с бумажными ширмами внутри, которые я мог отодвигать и задвигать по воле, одно окно было обращено к стене какого-то строения, отстоявшей от моей стены шагах в двух, а другое к полуденной стороне ограды нашей темницы. Из этого окна я мог видеть горы, поля, часть Сангарского пролива и противоположный нам берег Японии. Подле дверей, в сторону, был небольшой чуланчик с отверстием на полу в глубокий ящик за замком, для естественных надобностей. Посреди каморки стояла деревянная скамейка такой величины, что я едва мог лежать на ней, а на полу в одной стороне постланы были три или четыре рогожки – вот и вся мебель.

Рассмотрев весь состав места моего заключения, я увидел, что с помощью одного обыкновенного ножа легко можно было перерезать в окне решетку часа в три и вылезть на двор, а пользуясь темнотой ночи, мог я также перелезть через деревянную стену и через вал. Но дело состояло в том, первое, где взять нож, когда нам и иголки в руки не давали, а второе, если б я и вышел на свободу, – куда идти одному и что после сделают японцы с несчастными моими товарищами?

К ночи принесли мне бумажное одеяло на вате, совсем новое, и большой спальный халат, также на вате, но так изношенный и перемаранный, что от него происходил несносный запах гнилью и мерзкой нечистотою. Я бросил его в угол без употребления. Во всю ночь, каждый час, кругом стены ходили обходы и стучали в трещотки,[73] а солдаты внутреннего караула также и в коридор ко мне заходили с огнем – смотрели, что я делал. Рано поутру, когда еще вокруг была глубокая тишина, вдруг поразили мой слух русские слова. В ту же секунду, вскочив со скамейки и подошед к окну, обращенному к стене ближнего строения, услышал я, что там разговаривали Мур со Шкаевым. Нечаянное это открытие чрезвычайно меня обрадовало.

Я нетерпеливо желал открыть товарищам моим о моем с ними соседстве, но не смел на это отважиться, опасаясь, чтоб разговоры мои не причинили для всех нас вредных последствий. Между тем караульные и работники, вставши, начали приниматься за свои дела, и наступивший шум заглушил и разговоры их. Тут принесли мне теплой и холодной воды умываться, отперли дверь, а когда я умылся, опять заперли; потом приносили завтракать, но я все еще не мог ничего есть.

Около половины дня пришел ко мне в коридор один из чиновников здешнего города. С ним были вновь определенный к нам переводчик курильского языка,[74] человек лет под пятьдесят, лекарь[75] и наш Алексей. Они стояли в коридоре и говорили со мною сквозь решетку. Чиновник спрашивал, здоров ли я, и, указывая на лекаря, велел мне объявить, что он прислан из Мацмая тамошним губернатором нарочно с тем, чтоб иметь попечение о нашем здоровье. Пока японцы при сем случае разговаривали между собою, я успел сделать несколько вопросов Алексею и узнал от него, что Хлебников заключен с Симоновым, Макаров с Васильевым, а он отдельно, как я. Алексей прибавил еще, что у них каморки очень дурные: темные, совсем без окон и крайне нечисты.

В полдень принесли мне обед, но я отказался от еды. Караульный отпер дверь и, проворчав что-то с сердцем, велел кушанье у меня оставить и запер дверь.

Под вечер опять пришел ко мне тот же чиновник с переводчиком Вехарою и с Алексеем для объявления, что начальник города, полагая, что мне скучно быть одному, велел спросить меня, кого из матросов я желаю иметь при себе. На ответ мой, что они для меня все равны,[76] он сказал, чтоб я непременно сам выбрал, кого мне угодно, ибо таково есть желание их градоначальника. Я сказал, что они могут со мною быть по очереди, и начал с Макарова, которого в ту же минуту перевели ко мне. Я уговаривал Алексея, чтобы он попросил японцев поместить его с Васильевым на место Макарова; но он на это не согласился, и это заставило меня очень сомневаться в его к нам расположении.

При сем случае я узнал, что чиновник этот первый в городе по главном начальнике. Я спросил его, всегда ли японцы думают нас так содержать, как теперь. «Нет, – отвечал он, – после вы все будете жить вместе, а потом отпустят вас в свое отечество». «Скоро ли сведут нас в одно место?» «Не скоро еще», – отвечал он. Люди в подобном нашему положении всякое слово берут на замечание и толкуют: если бы он сказал скоро, то я почел бы речи его одними пустыми утешениями, но в этом случае я поверил ему и несколько успокоился.

Когда японцы нас оставили, я обратился к Макарову. Он чрезвычайно удивлялся приятности моего жилища; с большим удовольствием смотрел на предметы, которые можно было видеть из моего окна. Клетка моя казалась ему раем против тех, в которых были заключены Хлебников, Симонов, Васильев и Алексей и откуда его перевели ко мне. Описание их жилища навело на меня ужас: они были заперты в небольших клетках, сделанных из весьма толстых брусьев и поставленных одна подле другой, посреди огромного сарая, так что клетки эти были окружены со всех сторон коридорами; вход же в них составляли не двери, а отверстия, столь низкие, что должно было вползать в них. Солнце никогда к ним не заглядывало, и у них господствовала почти беспрестанная темнота.

Обнадеживание японского чиновника и разговоры с Макаровым несколько смягчили грусть мою, и за ужином стал я в первый еще раз есть в Хакодате, и поел исправно, несмотря на то, что здесь стол наш был весьма дурен и совсем не такой, как в дороге.[77] Вечером принесли нам по одной круглой подушке, похожей на те, какие у нас бывают на софах; наволочки были бумажные, а внутри шелуха конопляного семени.

10 августа, еще поутру, переводчик Кумаджеро известил меня, что начальник города желает сегодня видеть всех нас и что нас к нему поведут после обеда. В назначенное время нас вывели на двор, одного подле другого, обвязав каждого около пояса веревкою, за конец которой держал работник, но рук уже совсем не вязали.

Нас вели очень медленно, почти через весь город, по одной улице, в которой все дома были наполнены зрителями. Тогда в первый раз мы заметили, что у них почти во всех домах были лавки со множеством разных товаров. С улицы поворотили мы влево на гору к замку, обведенному земляным валом и палисадом, воротами вошли мы на большой двор, где стояла, против самых ворот, медная пушка на станке и двух колесах, весьма дурно сделанных. С этого двора прошли мы небольшим переулком на другой двор, где находились в ружье несколько человек императорских солдат.

Нас привели в небольшой закоулок между двумя строениями и посадили троих офицеров на скамейку, а матросов и Алексея на рогожи, по земле разостланные. Тут велено нам было дожидаться.

Мы дожидались более часа. Наконец, в окно ближнего к нам строения назвали меня по имени: капитан Головнин (но японцы фамилию мою произносили почти как Ховарин) – и велели ввести. Два караульных солдата, идучи у меня по обеим сторонам, подвели меня к большим воротам и, впустив в обширную залу, опять их затворили, а там тотчас меня приняли другие.

Здание, в которое я вошел, походило одной половиной своей не столько на залу, сколько на сарай, не имея ни потолка, ни пола. В ближней половине его к воротам, вместо досок, на земле насыпаны были мелкие каменья; в другой же половине пол от земли возвышался фута на три; на нем были постланы соломенные, весьма чисто сделанные маты. Вся же эта зала величиной была сажен восьми или десяти в длину и в ширину, а вышиною футов восемнадцати и от других комнат отделялась изрядно расписанными подвижными ширмами. Окон было два или три, со вставленными в них деревянными решетками, а вместо стекол задвигались они бумажными ширмами, сквозь которые проходил тусклый, унылый свет. На правой стороне, подле возвышенного места, вышиною фута в четыре от земли, во всю стену развешаны были железа для кования преступников, веревки и разные инструменты наказания; других же никаких украшений не было. С первого взгляда на это здание подумал я, что это должно быть место для пыток; да и всякий на моем месте делал бы подобное заключение: так страшен был его вид.

Японский писец


Главный начальник сидел на полу, посреди возвышенного места; по сторонам у него, немного назади, сидели два секретаря, перед коими на полу же лежала бумага и стояли чернильницы. По левую сторону от главного начальника сидел первый по нем чиновник, а по правую – второй; потом на левой и на правой стороне еще по чиновнику Все они сидели на коленях, с поджатыми назад ногами, так что ноги лежали плотно на матах, а задняя часть тела касалась подошв. Они были в обыкновенных своих черных халатах, имея за поясом кинжалы, а большие сабли лежали у каждого из них на левой стороне, подле боку. По обеим сторонам возвышенного места на досках, положенных на земле, сидели по часовому без всякого оружия, а переводчик Кумаджеро сидел на том же возвышенном месте подле края, на правой стороне.

Принявшие меня в зале солдаты подвели к возвышенному месту и хотели посадить на каменья, но начальник сказал им что-то, и они оставили меня на ногах против него. Потом таким же образом привели Мура и поставили его подле меня на правой стороне; после ввели Хлебникова, которого поместили подле Мура.[78] Наконец, ввели матросов, одного за другим, и поставили рядом за нами, а после всех привели Алексея, которого посадили в ряд с нами на правой стороне подле Хлебникова, ибо он должен был переводить.

Устроив все таким образом, переводчик сказал нам, по приказанию начальника, указав на него, что это главный начальник города. Тогда мы ему поклонились по-своему, а он отвечал небольшим наклонением головы, опустив глаза. После сего, вынув из-за пазухи бумагу, стал он по ней нас спрашивать. Сначала спросил мой чин и фамилию, потом имя, а после отчество.[79] Ответы мои оба секретаря записали. Потом те же вопросы были предложены Муру, Хлебникову и всем прочим. Секретари записывали и их ответы.

За сим допросом последовали другие, каждому из нас порознь: сколько от роду лет; живы ли отец и мать; как зовут отца; есть ли братья, сколько их; женат ли, есть ли дети; из каких мы городов; во сколько дней от наших городов можно доехать до Петербурга; какие наши должности на кораблях в море; что мы делаем, будучи на берегу, и как велика команда, которая тогда нам вверяется.

На каждый из сих вопросов ответы наши записывали, как и прежде. На ответ наш, из каких мы городов, японцы сделали замечание: «Почему вы служили на одном корабле, будучи все родом из разных городов?» На это ответ наш был, что мы служим не своим городам, а всему отечеству, и, следовательно, все равно, на одном ли мы корабле ходили или на разных, лишь бы корабль был русский.

Потом японцы спрашивали имя нашего судна и хотели знать величину его маховыми саженями и число пушек, в чем мы их удовлетворили, а напоследок начальник сказал нам, что в бытность у них Лаксмана он имел длинную косу и большие волоса на голове, в которые сыпал много муки (пудрился), а у нас волосы острижены, – итак, не переменен ли в России закон. Когда мы сказали им, что уборы головные не входят в наши законы{179}, японцы засмеялись, немало удивясь, что на это нет общего устава, но и этот ответ наш они также записали.

В заключение они требовали, чтоб мы объяснили им и показали на карте, где мы шли и когда, с самого отбытия из Петербурга. Карта у них для того была скопированная с русского академического глобуса, напечатанного при покойной императрице.

Они не только расспрашивали, где мы шли, но хотели знать точное время, в какие месяцы мы какие места проходили и куда когда пришли.

По причине слабых знаний нашего переводчика в языке и необыкновенной точности, с какой японцы отбирали от нас ответы, они занимали нас несколько часов.

Наконец, главный начальник велел нам идти домой, объявив, что когда нужно будет, нас опять сюда приведут, а до того времени советовал нам отдыхать.

Мы возвращались из замка в сумерках, точно таким же порядком, как и пришли, с той только разностью, что по причине прекращения всех дневных работ число зрителей было гораздо более прежнего. По возвращении в темницу нас опять развели по прежним каморкам и дали, на счет градоначальника, каждому из нас по одному летнему японскому халату из бумажной материи, а также попотчевали нас вином и саке.

Во время нашего отсутствия японцы соединили мой коридор с коридором Мура и посредине оных сделали место для внутренней стражи, откуда могли видеть сквозь решетки, что делается у меня в каморке и у него. Через это способ к побегу совсем уничтожился; но в замену мы имели ту пользу, что могли лучше слышать разговоры наши, а потому я с Муром и переговаривался не прямо, а под видом, что говорю товарищу своему, Макарову, и он то же делал, обращая разговор к Шкаеву; но это продолжалось лишь несколько дней. После при одном случае спросили мы второго чиновника по градоначальнике, можем ли мы между собою разговаривать, и получили в ответ: «Говорите, что хотите, и так громко, как вам угодно». После этого объявления мы разговаривали уже свободно, но остерегались говорить что-либо предосудительное японцам, опасаясь, не определены ли к нам люди, знающие русский язык, чтобы подслушивать. По той же причине боялись мы говорить и на иностранных языках, чтобы приставленные к нам тайно переводчики не объявили о наших разговорах не на своем языке своим начальникам и не возбудили тем в сем подозрительном народе какого-нибудь сомнения.

После первого нашего свидания с градоначальником восемнадцать дней нас к нему не призывали; но во все это время каждый день поутру и ввечеру приходили к нам дежурные городские чиновники по очереди, с лекарем и переводчиком, наведывались о нашем здоровье и спрашивали, не имеем ли мы в чем нужды; однако ж, невзирая на такое их внимание, кормили нас очень дурно и большей частью пустым редечным бульоном.

Мур занемог грудью. Лекарь тотчас предписал ему пить декокт из разных кореньев и трав, но диеты не назначил, а советовал только более есть того, что дают.[80] Когда же Мур жаловался на дурное содержание и объяснял японцам, что при такой худой пище лекарство не может иметь действия, второй в городе начальник[81] спросил, что русские едят в болезни. «Что назначит лекарь», – сказал Мур. «Однако ж что обыкновеннее?» – спросил он. «Курицу, сваренную в супе». Тогда Отахи-Коеки расспросил подробно, как русские делают такой суп, чтобы японцы могли сварить для нас подобную пишу. Мур рассказал все очень подробно, и он записал; но это было только для любопытства или в насмешку, ибо после о супе с курицей мы ни слова не слыхали, а ели то же, что и прежде.

Этот чиновник, один из всех японцев, нередко шутил над нами; он обещал нам мяса, масла и молока, говоря, что русские это любят, а через несколько дней в насмешку извинялся, что коровы еще ходят в поле. Однажды, дав нам саке, хотел он, чтобы я велел матросам петь песни и плясать, рассказывая, что он видел русскую пляску, когда Лаксман был здесь, и что она ему очень нравится, но когда я ему сказал, что в нынешнем состоянии нашем никто в свете и ничем не может нас к тому принудить, он, засмеявшись, сказал мне в ответ: «Правда, правда! И японцы также в подобном вашему состоянии не стали бы петь и плясать».

Кроме дежурных чиновников, в известные часы нас посещавших, переводчик Кумаджеро и лекарь Того были при нас всякий раз часов по шести и более. Оба они отбирали у нас русские слова и составляли лексиконы. Надобно сказать, что каждый занимался этим делом порознь: когда один был на нашей половине, другой в то же время находился у Хлебникова; для сего они приносили к нам всякую всячину и спрашивали, как что называется. Лекарь был человек очень сведущий в географии, имел у себя весьма чисто гравированный японский глобус, снятый с какого-нибудь европейского, и разные рукописные карты японских владений, которые он нам иногда показывал и объяснял все, о чем мы его спрашивали.

Но более всего японцы нас беспокоили просьбами своими написать им что-нибудь на веерах или на особенных листах бумаги; как чиновники, так и караульные наши солдаты беспрестанно нас этим занимали, а особенно последние. Но как они всегда просили нас учтивым образом и после не упускали благодарить с большими комплиментами, то мы никогда не отказывали в их просьбах. Некоторые из них, пользуясь нашим снисхождением, были так бессовестны, что приносили вдруг по десяти и по двадцати вееров, чтобы их исписать. Эта скучная работа лежала более на Муре и Хлебникове, потому что они писали очень чисто и красиво; первый из них для одного из наших караульных исписал более семидесяти листов бумаги; почему мы имели причину думать, что они нашим письмом торгуют, рассылая оное на продажу, как вещь, достойную кабинетов редкостей.[82]

Скучнее всего нам было писать для чиновников, потому что они всегда хотели знать, что мы им писали, а получив от нас перевод, тотчас ходили к Хлебникову, чтобы и он перевел то же. Они сличали переводы и усматривали, правду ли мы говорим, а когда он что для них писал, то они к нам после приносили для поверки перевода. Таким образом однажды я причинил большой страх и хлопоты Хлебникову. Один из чиновников просил меня, в третий уже раз, написать ему что-нибудь по-русски. Я в досаде написал следующее: «Если здесь будут когда-либо русские не пленные, но вооруженные, то они должны знать, что семерых из их соотечественников японцы захватили обманом и коварством, посадили в настоящую тюрьму и содержали, как преступников, без всякой причины. Несчастные просят земляков своих отомстить вероломному сему народу достойным образом». И подписал свой чин и имя, а когда японец спросил, что это такое, то я сказал ему: «Русская песня. Береги ее до того, как в другой раз здесь будут русские, и покажи им». Он понес ее для перевода Хлебникову, который не знал, что ему делать, но после попал на ту же мысль, что это очень мудреная песня и перевести ее трудно; тем и отделался.

25 августа пришел к нам второй начальник Отахи-Коеки. Он прихаживал редко и всегда с чем-нибудь необыкновенным; с ним была большая свита. Остановясь в коридоре перед моею каморкою, велел он подле решетки постлать рогожки. Смотрю, что будет. Наконец, велел что-то нести, и вдруг вижу я, что четыре или пять человек несут на плечах мой сундук, стоявший у меня в каюте на шлюпе, чемоданы Мура и Хлебникова и еще несколько узлов. При этом виде я ужаснулся, вообразив, что японцы не иначе могли получить наши вещи, как завладев шлюпом, или его разбило на их берегах, а вещи выкинуло. С большим усилием отвечал я прерывающимся голосом на их вопросы, кому из нас принадлежат эти вещи. Наконец, они нам объявили, что шлюп наш перед отходом своим из Кунасири свез все вещи на берег и оставил. Тогда я совершенно успокоился.

После сего японцы, записав, что из присланных вещей принадлежало мне, пошли о том же спрашивать других моих товарищей. Посылки состояли в некотором нашем платье, белье и обуви, которые преемник мой по команде Рикорд за нужное почел прислать к нам. Это впоследствии послужило для нас к большой пользе, хотя в сем случае японцы нам не дали ничего из присланных вещей.

Этот день памятен для меня по двум обстоятельствам: во-первых, по беспокойству, причиненному мне присланными вещами, а во-вторых, что, за неимением бумаги, чернил или другого, чем бы я мог записывать случившиеся с нами примечательные происшествия, вздумал я вести свой журнал узелками на нитках. Для каждого дня, с прибытия нашего в Хакодате, завязывал я по узелку: если в какой день случилось какое-либо приятное для нас приключение, ввязывал я белую нитку из манжет, для горестного же происшествия черную шелковинку из шейного платка; а если случилось что-нибудь достойное примечания, но такое, которое ни обрадовать, ни опечалить нас не могло, то ввязывал я зеленую шелковинку из подкладки моего мундира; таким образом, по временам перебирая узелки и приводя себе на память означенные ими происшествия, я не мог позабыть, когда что случилось с нами.

Между тем Муру сказали за тайну караульные наши, что нам недолго жить в Хакодате, но мы им не верили, ибо имели многие признаки, что мы помещены здесь на немалое время. Во-первых, дали нам новые тяжелые на вате халаты, которые японцы употребляют для спанья вместо одеяла и редко берут с собою в дорогу; а во-вторых, около стены нашей тюрьмы в двух разных местах построили, через несколько дней по прибытии нашем, караульные дома и во внутреннем расположении сделали вновь некоторые перемены.

Поутру 28 августа повели нас во второй раз к градоначальнику. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи тетрадь, всю исписанную, и положил перед собою. Потом, назвав каждого из нас, смотря в тетрадь, по фамилии, велел переводчику сказать нам, что ответы наши на прежде сделанные вопросы были отправлены к мацмайскому губернатору,[83] которого теперь получено повеление исследовать наше дело самым подробным образом, и потому на вопросы, которые нам станут они делать, мы должны отвечать справедливо и обстоятельно, ничего не утаивая и не переменяя, что знаем.

Главные предметы, о коих они нас спрашивали, были следующие:

«Куда Резанов поехал из Японии?»

«Каким путем он возвращался в Россию?»

«Когда прибыл в Петербург?»

«Кто дал повеление двум русским судам напасть на японские берега?»

«По какой причине они нападали?»

«Зачем сожгли селения, суда и вещи, которых с собою увезти не могли?»

«Что сделалось с японцами, увезенными на русских судах?»

«Каким образом употреблены в России увезенное японское оружие и другие вещи?»

В ответ на эти вопросы мы описали японцам возвратный путь Резанова в Камчатку, плавание его к американским компанейским селениям{180}, в Калифорнию и возвращение в Охотск и прибавили, что, не доехав до Петербурга, он умер в Красноярске; а суда, нападавшие на японские берега, были торговые, но не императорские, и управлявшие ими все люди не состояли в службе нашего государя. Нападение сделали они самовольно, а целью их, вероятно, была добыча. Они полагали, что жалоба от японцев не может дойти до нашего правительства, чему сами японцы виною, объявив Резанову, что не хотят с русскими иметь никакого сообщения. Сожжение всего того, чего суда не могли увезти, должно было произойти также от своевольства начальников; увезенные ими два японца были в Охотске на воле, а не в заключении. Воспользовавшись своею свободой, они взяли ночью лодку и уехали, а после о них ничего не было слышно.

Японцы желали знать имена начальников судов, делавших на них нападение, и удивились, когда мы их назвали Хвостов и Давыдов. Они тотчас спросили нас, те ли это люди, которые известны им под именем Никола-Сандрееч (Николай Александрович) и Гаврило-Иваноч (Гаврило Иванович).

Мы не понимали, каким образом японцы могли знать их имена и отчества, а фамилий не знали.

Оба они нам были коротко знакомые люди, но мы не хотели японцам сказать, что знаем, как их звали по имени и отчеству, а говорили, что они нам известны только под именами Хвостова и Давыдова, а более мы о них ничего не знаем. Они непременно захотели бы знать, чьи они дети, как воспитывались, каких были лет, какого нрава и образа жизни и пр., и потому-то, чтоб избавиться от таких скучных, или, лучше сказать, мучительных, расспросов, сказали мы, что знали их только по одним слухам.

Наиболее они старались узнать от нас, почему после первого нападения допустили их вторично напасть на японцев. Они подозревали даже, не был ли из нас кто-нибудь при сделанных на них нападениях или по крайней мере не находились ли тогда мы сами в Камчатке.

Другое их подозрение против нас, как мы заметили по вопросам их, состояло в том, не пошли ли мы из Петербурга по возвращении туда Резанова вследствие сделанного им правительству представления о неудаче его посольства. На сей конец они расспрашивали нас, зачем мы посланы были так далеко, как велико и как вооружено было наше судно, сколько людей, пушек и мелкого оружия мы имели.

При сем случае сделали они несколько и смешных вопросов, по крайней мере, по совершенству, до какого доведено наше мореплавание, они должны показаться смешными; как, например: каким образом мы могли так долго быть в море, не заходя никуда за съестными припасами, за водою и дровами; зачем русские строят такие крепкие суда, что они могут так долго плавать в открытых океанах; зачем мы имеем пушки и оружие; зачем плыли океаном, а не вблизи берегов от самого Петербурга до Камчатки и т. п. Главную причину нашего похода, то есть что мы посланы были для открытий и описи малоизвестных берегов, мы от них утаили, а сказали, что пришли мы в Камчатку с разными казенными вещами, нужными для здешнего края.

Расспрашивая о нашем плавании, не упускали они, под видом посторонних вопросов, будто для одного любопытства, спросить, между прочим, расстояние от Камчатки до Охотска, а оттуда до Иркутска и до Петербурга, и во сколько дней почта и путешественники обыкновенной и скорой ездой могут это расстояние переехать. Но мы довольно ясно видели, что вопросы сии клонились к тому, чтоб определить им точнее, мог ли Резанов быть в Петербурге до нашего отбытия.

Японцы судили по малому пространству своих владений и по крайне ограниченным сношениям их с иностранцами, где всякое малейшее происшествие, в котором замешаются чужеземцы, занимает все их государство, как весьма важное и великое приключение, достойное быть во всей его подробности передано позднейшему потомству, и потому воображали, что не только Россия, но даже вся Европа должна знать о нападениях Хвостова.

Сомнением и странными своими вопросами они нас доводили иногда до того, что мы им с досадою говорили: «Неужели вы можете воображать, чтобы такой малозначащий клочок земли, какова Япония, которого и существование не всем европейцам известно, мог обращать на себя внимание просвещенных народов до такой степени, что каждый человек должен знать о всех подробностях, как на некоторые ваши селения нападали самовольно два незначащие купеческие суднишка? Довольно и того, что вам говорят и доказывают, что нападение было своевольно, без воли русского императора».

Таким нашим замечаниям они отнюдь не обижались, а только смеялись. Японцы одарены удивительным терпением. Каждый из своих вопросов повторяли они по два и по три раза, стараясь всеми мерами, чтобы переводчики мысли их нам, а ответы наши им переводили со всякою точностью.

Они продержали нас до самого вечера, позволив раза два выйти для отдохновения и обеда.

На другой день, 29 августа, поутру опять пошли мы к градоначальнику. Коль скоро введены мы были в залу и главный начальник вышел, то, сев на свое место, вынул он из-за пазухи несколько бумаг, из которых одну отдал первому по нем чиновнику Отахи-Коеки, а сей подле него сидевшему, от коего перешла она в руки переводчика Кумаджеро, который, развернув ее, сказал нам, по повелению начальника, чтоб мы ее прочитали, и с сими словами положил ее перед нами.

Взглянув на бумагу, мы в ту же секунду увидели, что она была подписана всеми нашими офицерами, оставшимися на шлюпе. Неожиданное явление тронуло нас чрезвычайно. Мы тотчас представили себе прежнее свое состояние и нынешнее и, воображая, что это последнее к нам письмо от наших друзей, с которыми так долго вместе служили, а теперь, вероятно, уже никогда не увидимся, мы не могли удержаться от слез, а особенно Мур. Он был так тронут, что упал на колени и, приложив письмо к лицу, горько плакал. Письмо сие было следующего содержания:

«Боже мой! Доставят ли вам сии строки, и живы ли вы? Сначала, общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров, утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения; но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние через шлюп, отчего я решился произвести и наш огонь. Что делать? Какие предпринимать средства? Малость наших ядер сделала мало впечатления на город; глубина не позволяла подойти ближе к берегу; малочисленность наша не позволяет высадить десант, и так, извещая вас о сем, мы предприняли последнее средство: поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или положим жизнь свою за вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья. Если японцы позволят вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник: мы все сделаем на шлюпе; все до одного человека готовы жизнь свою положить за вас. Июля 11 дня 1811 года.

Жизнью преданный Петр Рикорд. Жизнью преданный Илья Рудаков и пр. и пр.»

Когда мы прочитали письмо несколько раз, японцы требовали, чтоб мы перевели его. Нам не хотелось открыть им, что шлюп не был в состоянии сделать им ни малейшего вреда, хотя и желал бы того, и что принужден он идти в Охотск с намерением получить там подкрепление, и потому мы сочли за нужное дать в некоторых строках другой толк нашему письму: пальбу шлюп произвел, по нашему переводу, в собственную свою защиту, но не с тем, чтоб нападать на японцев, ибо они первые начали палить в него с крепости; малость ядер истолковали мы малым числом выстрелов; десант означало не то, чтоб съехать на берег и напасть на крепость, но окружить оную, чтоб не дать способа японцам нас увести оттуда; для сей-то цели на шлюпе было мало людей; умножить силы в Охотске значило умножить или распространить власть действовать, ибо настоящим образом, без воли правительства, напасть на японцев шлюп не мог.

Когда мы перевели это письмо таким образом, что японцы поняли наши мысли, на что было употреблено с лишком час, тогда они меня спросили, что бы я написал на шлюп, если бы японцы в Кунасири позволили мне отвечать.

– Чтобы шлюп, – сказал я, – ничего не предпринимая, шел скорее к русским берегам и донес обо всем случившемся правительству.

По окончании расспросов о письме приступили они опять к другим вопросам. Важнейшие их вопросы были следующие:

«Знали ли мы о посольстве Лаксмана в Японию, и какой ответ ему дали японцы?»

«Знали ли, какой ответ сделан Резанову в Нагасаки?»

«Зачем мы пришли к их берегам, когда японцы запретили русским ходить, объявив Резанову именно, что у них существует закон, по которому приходящие к ним, кроме порта Нагасаки, иностранные суда должно жечь, а людей брать в плен и вечно держать в неволе?»

На эти вопросы ответы наши заключались в следующем: о посольстве Лаксмана, о сделанном ему японцами ответе, а также и о том, что они сказали Резанову, знаем мы по одним слухам в публике, но не по обнародованным описаниям, и слышали, что японцы не хотят позволять русским кораблям приходить к ним для торга. Но мы никогда не слыхали и даже вообразить не могли, чтоб запрещение это могло простираться на те суда, которые, быв поблизости японских берегов, претерпят какое-либо бедствие или, по случаю недостатка в чем-либо для них необходимом, будут иметь нужду в их пособии, ибо большая часть самых необразованных, диких народов никогда не отказывает давать прибежище и помощь бедствующим мореплавателям.

Между тем японцы и сего числа вопросами, принадлежащими непосредственно к общему, спрашивали нас о разных посторонних предметах, как, например: о жителях Дании, Англии и других земель, где мы проходили; в каких местах у нас суда строятся, из какого леса, как скоро и пр.; а притом, под предлогом любопытства спросили, велики ли у нас сухопутные и морские силы в здешнем краю.

Обстоятельства и положение дел между двумя державами требовали, чтоб мы увеличили и то и другое; почему в Сибири прибавили мы довольно крепостей и войск, а также и в числе судов не скупились и рассеяли их по портам Охотского берега, по Камчатке и по северо-западному берегу Америки. Между прочим, слепой случай заставил нас сказать, что и в Петропавловской гавани немало у нас императорских судов. Когда же японцы спросили сколько, то мы нечаянно, к беде нашей, как то после окажется, попали на число семь.

В следующие два дня нас не призывали. Но мы заметили, что японцы стали обходиться с нами ласковее, позволяли давать нашим матросам горячей воды и выпускали их по одному в коридор для мытья своего и нашего белья.[84] Дали нам по чистой рубашке из присланного к нам платья, а также и матросам, по просьбе нашей, дали из нашего белья по одной рубашке, согрели для нас ванну и позволили вымыться.[85]

Но за все эти снисхождения, нас несколько утешавшие, японцы открыли нам такую новость, которая повергла нас в ужасное уныние. 31 августа поутру при обыкновенном посещении нас дежурным офицером, лекарем и переводчиком, последний говорил с Муром что-то, чего я расслышать не мог, и подал ему бумагу Мур, приняв ее, притворно смеялся и говорил, что это обман. Потом вдруг сказал мне прерывающимся голосом, каким обыкновенно говорит человек в страхе и смущении: «Василий Михайлович, слушайте, слушайте!» – и начал читать следующее:

«1806 г. октября 12/24 российский фрегат «Юнона», под начальством флота лейтенанта Хвостова, в знак принятия острова Сахалин и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра Первого, старшине селения на западном берегу губы Анивы пожаловал серебряную медаль на владимирской ленте. Всякое другое приходящее судно, как российское, так и иностранное, просим старшину сего принимать за российского подданного.

Подписано: Российского флота лейтенант Хвостов».
«У сего приложена герба фамилии моей печать».

Теперь всяк легко может себе представить наше положение! Могли ли мы вообразить, что японцы нам поверят? Правительство их могло ли быть убеждено одними нашими словами, чтоб человек, так мало значащий в государстве, осмелился простереть дерзость свою столь далеко, чтоб брать самовольно формальным актом народ в подданство России и раздавать сим людям медали с изображением своего государя? Бумага сия уверяла японцев, что нападавшие на них действовали по воле нашего императора. В таком случае они нас не иначе должны были считать, как шпионами, которые думали в японцах сыскать дураков и уверить, что нападения на них сделаны были своевольством частного лица, а между тем высмотреть их берега и укрепления.

Сколь жестоко ни тронуло нас сие приключение, однако же мы не потеряли твердости и смело сказали японцам, что если они нам не верят, то пусть убьют; смерть нас не страшит, а рано или поздно дело сие откроется в настоящем виде; японцы станут раскаиваться в своем легковерии и пожалеют о нашей участи, но уже пособить будет поздно. Нам только то больно, что японцы так дурно мыслят о нашем правительстве. Как могут они думать, чтобы монарх такой великой и сильной империи, какова Россия, унизил себя до такой степени, чтоб послать горсть людей разорять беззащитные селения и пустые земли присваивать своему скипетру? И чем? Раздачею медалей с его изображением и бумаг за подписанием начальника торгового судна, которые были вручены людям, никакого понятия о их значении не имеющим. Такой поступок заслужил бы одно посмеяние, но если бы обстоятельства заставили российского императора послать медали со своим изображением в какое-либо чужое государство, то мы смело можем японцев уверить, что поручение это было бы возложено не на Хвостова; посланный не стал бы ни жечь, ни грабить бедных поселян, и меры взяты были бы иные. Смешно было бы причесть воле японского императора поступок двух или трех ваших купеческих судов, сделавших на каком-нибудь нашем Курильском острове то же, что русские суда сделали у вас.

Японцы объяснение наше слушали со вниманием и на все говорили: «Да. Так». Но сами смеялись и, казалось, ничему не верили. Они хотели знать настоящее значение бумаги Хвостова, где он взял медали и действительно ли Хвостов и Никола-Сандрееч один и тот же человек. При переводе бумаги мы принуждены были уверить японцев, что российский фрегат не значит то, чтобы это было императорское военное судно, ибо фрегат может быть и купеческий, а российский означает только, что он принадлежит русским. Другую перемену мы сделали в изъяснении владимирской ленты, назвав ее полосатой лентой. Ибо мы уже хорошо знали приятелей своих японцев: если б сказать им истинное значение сего наименования, то они стали бы нас пять или шесть часов мучить вопросами: надлежало бы сказать, кто учредил сей орден, на какой конец, кто был Владимир, когда царствовал, чем прославился, почему ордену дано его имя, есть ли какие другие ордена в России, какие их преимущества и т. п., словом – надобно было бы объяснить все наши орденские статуты; теперь же все это изъяснено было одним словом полосатой ленты.

Что принадлежит до медалей, то мы сказали японцам: «Хотя никто в России не имеет права носить медали, кому не пожалована она государем, но серебряные медали даются у нас рядовым за храбрость, оказанную ими на войне, и также другим невысокого состояния людям за какую-нибудь услугу отечеству, и их можно купить после умерших. Хвостов же купил ли эти медали или снял со своих подчиненных промышленных, которые, может быть, находившись прежде в императорской службе, их получили, – нам неизвестно. В рассуждении же его имени мы только можем сказать, что судами, нападавшими на ваши берега, действительно начальствовал бывший в службе торговой компании лейтенант по имени Хвостов; если он вам известен под именем Никола-Сандрееч, то это один и тот же человек». С такими нашими ответами японцы ушли от нас.

На другой день (1 сентября) поутру привели нас в замок к градоначальнику, наблюдая во всем прежний порядок, а сверх того, по причине бывшего тогда дождя, шел подле каждого из нас работник и нес над головою зонтик, чтобы нас не замочило. Такую же предосторожность брали они всегда и после, когда водили нас в ненастную погоду.

Там сначала они нас расспрашивали о грамоте и медалях Хвостова.

Между вопросами своими о бумагах Хвостова японцы спрашивали нас и о других предметах, из коих, по-видимому, более всего занимали и беспокоили их две небольшие медные дощечки, оставленные нами на Итурупе и на Кунасири. На первом из сих островов мы вручили ее самому японскому чиновнику, а на последнем оставили в пустом селении. На сих дощечках была вырезана следующая латинская и русская надпись:

Nav. Imp. Russ «Diana»

An. Dom. 1811

E. И. В. шлюп «Диана»

Капитан-лейтенант Головнин.

Мы оставляли такие дощечки на всех островах, нами посещаемых, как на обитаемых, так и на тех, где жителей не было, прибивая оные к деревьям, с тем чтобы в случае кораблекрушения и гибели нашей со временем могло быть открыто, где мы были и где должно было последовать с нами несчастье. Объяснив сии причины японцам, мы не могли их убедить в истине. Сначала они несколько раз принимались расспрашивать нас, что означает надпись, и требовали объяснения на каждое слово порознь, переставляя иногда их в другой порядок и надеясь тем нас запутать; потом сказали нам, что они слышали в Нагасаки от голландцев, будто такие дощечки европейцы оставляют на тех пустых островах, которые хотят присвоить себе во владение, – итак, не имели ли и мы того же намерения? Ответ наш, что доски, о коих они говорят, оставлять есть у европейцев обыкновение, только с другой надписью, не мог их успокоить; прямо они нам не говорили, но мы ясно могли видеть, что они нам не верили и сомневались, так ли мы переводим нашу надпись.

Возвратились мы из замка уже поздно вечером.

Положение наше всем нам казалось самым ужасным. Опровергнуть подложность грамоты Хвостова мы считали невозможным, и как мы ни рассуждали, но видели, что японцы не иначе должны о нас думать, как о шпионах.

На другой или на третий день после сего происшествия, когда дежурный чиновник, лекарь и переводчик во время обыкновенного утреннего своего посещения занимались с Муром и расспрашивали его о русских словах, Алексей несколько раз проходил по коридору подле моей каморки, глядел на меня пристально, изредка посматривая на японцев, и, казалось, хотел сообщить мне что-то тайно от них, но когда я начинал с ним говорить, он не отвечал ни слова. Наконец, сыскав случай, когда японцы на нас не смотрели, вдруг бросил ко мне сквозь решетку завернутую бумажку. Я тотчас наступил на нее ногой и стоял на одном месте, пока японцы не ушли; потом, взяв ее, нашел, что в нескольких лоскутках бумаги завернуты были небольшой железный гвоздик и записка, гвоздем писанная. Подписана она была Хлебниковым, но я не мог разобрать ее, сколько ни старался: черты многих слов были неявственны; я только мог прочитать в разных строках следующие слова: Бог, надежда, камчатский исправник Ламакин, Алексей, курильцы, будьте осторожны и несколько других.

Я не мог вообразить, что бы значила эта записка. Если Хлебников пишет о деле, что и должно быть, то какую связь имеет с нашим делом какой-то Ламакин, о котором мы отроду не слыхивали? Наконец, я начал бояться, не лишился ли он ума.

Мысль эта жестоко меня тревожила, потерять лучшего и благоразумнейшего из товарищей для всех нас было горько. Когда Алексей пришел опять в наш коридор вечером, я спросил его, не потерял ли ума Хлебников и что значит записка его, которой я разобрать не мог. «Нет, после все узнаешь», – сказал он и опять оставил нас в величайшем недоумении. Я сообщил это обстоятельство Муру, но записки послать не было возможно; он также не постигал, какую роль неизвестный нам Ламакин мог бы играть между японцами и нами.

Напоследок, 4 сентября, повели нас опять в замок, где, по обыкновению, до представления градоначальнику, посадили на дворе на скамейки и дали курить табак. Тут мы имели случай свободно говорить, и Хлебников открыл нам ужасную тайну, в которой Алексей ему признался. Она состояла в том, что когда японцы, захватив с лишком за год перед сим Алексея и его товарищей, расспрашивали их, зачем они приехали, то курильцы, вместо вымышленной ими басни, которую они нам рассказали на «Диане», объявили японцам, что их послал камчатский исправник Ламакин высмотреть японские селения и крепости, а на вопрос их, зачем ему это надобно, они отвечали, что на другой год[86] придут к японцам из Петропавловской гавани семь судов:[87] четыре в Мацмай, а три на Итуруп, за тем же точно, за чем приходил Хвостов.

Курильцы вымыслили эту сказку с тем намерением, чтобы отвлечь беду от себя и уверить японцев, что они силою принуждены были русскими к ним ехать. Теперь же Алексей просил Хлебникова уговорить нас, чтоб мы подтвердили, что они точно были посланы Ламакиным.

Пусть всяк теперь поставит себя на нашем месте и вообразит, в каком мы долженствовали быть положении. Медали и грамоты, им розданные, и, наконец, последнее объявление курильцев – все убеждало японцев, что мы их обманываем, а доказательства в нашу защиту в том только и состояли, что государь наш употребил бы большую силу, нежели два судна, если бы хотел объявить войну Японии.

Самое сильное против нас доказательство заключалось в Алексее. Я уже сказывал, что он требовал от нас подтверждения вымышленной им и его соотечественниками лжи. Это значило, чтоб мы, быв правы, обвинили сами себя, а его, виноватого, оправдали.

Итак, мы сказали ему ласково и дружески, что согласиться на его просьбу никак невозможно и что это было бы дело ни с чем несообразное. Алексей слова нам не отвечал и заставил нас думать, что мы в нем имеем отныне непримиримого и опасного врага.

Когда нас представили градоначальнику, то он с самого начала стал нас спрашивать, справедливо ли, что камчатский исправник посылал курильцев для высматривания японских жилищ и укреплений. Получив в ответ, что мы этого не слыхали, да и быть этому никогда невозможно, они спрашивали Алексея, но ни их вопроса, ни ответа его мы не разумели. Наконец, его долго расспрашивали, а когда его привели к нам и мы спросили у него, о чем японцы с ним говорили, он отвечал нам коротко и сухо: «О своем старом деле». В продолжение дня одного Алексея раза два вводили к градоначальнику, но он не хотел нам сказать, о чем японцы его расспрашивали.

Сегодня в числе многих пустых вопросов был один очень важный и любопытный, показывающий мнение японцев о справедливости и их законы. Они спросили нас, для чего мы взяли на берегу дрова и несколько пшена без согласия хозяев. Мы отвечали, что, лишась всякой надежды переговорить с японцами, мы взяли в оставленном ими селении небольшое количество дров и пшена, оставив за них плату разными европейскими вещами, а сверх того, и в кадку еще положили вещи и серебряные деньги. Когда же японцы с нами снеслись, то мы и в крепость поехали расплатиться с ними и спрашивали, чтоб они сами назначили цену.

На сей ответ градоначальник спросил нас, есть ли в Европе закон, по которому в подобных случаях можно было бы брать чужое.

– Именно закона письменного, – сказали мы, – на это нет, но если человек, умирающий с голоду, найдет оставленное хозяевами жилище и возьмет нужную пищу, положив притом на месте плату, далеко превосходящую ценою взятое, то никакой европейский закон не обвинит его.

– Но у нас другое, – возразили японцы. – По нашим законам должно умереть с голоду, не смея тронуть одного зерна пшена без согласия хозяина…

5 сентября мы были у градоначальника в последний раз. До полудня японцы расспрашивали весьма обстоятельно о семи человеках, спасшихся с их судна, разбитого на Камчатском берегу. Мы им сказали о месте и времени, где и когда судно разбилось, сколько людей и как спасено, и что они находились при нашем отбытии в Нижне-Камчатске. Мур их там видел, но он не хотел об этом сказать японцам, опасаясь, что они замучат его вопросами.

После полудня мы долго сидели на дворе, пили чай и курили табак. В это время переводчик Кумаджеро беспрестанно к нам выбегал и спрашивал разные русские слова, которые записав, опять уходил.

Наконец, ввели нас в залу. Один из чиновников, старик лет семидесяти, бывший еще при Лаксмане употреблен к составлению русского лексикона, развернул перед нами пребольшой лист бумаги, весь исписанный японскими письменами, и начал читать, по своему обычаю, нараспев. Из первых десяти или двадцати слов мы ничего не могли разобрать, но после поняли, что он воображает, будто читает по-русски. Слова «россияно», «корабля», «вашу государя», «Хвостос» (Хвостов), «огонь», «Карафта» (Сахалин) и пр. показали нам, что он потщился сделать перевод на русский язык нашего дела. Мы не могли удержаться от смеха и сказали японцам, что тут мы ничего не понимаем, кроме небольшого числа слов, рассеянных в разных строках. Тогда все бывшие с нами японцы, да и сам семидесятилетний переводчик, начали смеяться и более не беспокоили нас сею бумагой. Потом градоначальник, распрощавшись с нами, отпустил нас из замка.

Караульные позволяли иногда Муру выходить из своей каморки, греться у огня в коридоре и подходить к моей решетке, где мы могли с ним разговаривать потихоньку, о чем не смели говорить громко, опасаясь, нет ли между караульными из тех японцев, которые были в России, знающих русский язык. Но содержания нашего стола они не улучшали, несмотря на то, что мы часто упрекали их в варварских поступках против иностранцев.

Во время нашего заключения видна была комета. Мы желали узнать, имеют ли японцы понятие о телах небесных, и спросили их о том. Из ответов их мы могли только уразуметь, что им известно непостоянное пребывание в небе сих звезд и что они редко являются. Когда мы их спросили, не почитают ли они светила сего каким-нибудь предвозвещением, они, к величайшему нашему огорчению, сказали, что в тот год (1807), когда русские суда сделали на них нападение, видна была на небе точно такая же звезда, и теперь, при нашем прибытии, видимо подобное явление.

3 сентября первый при градоначальнике чиновник объявил нам, что по причине наступления холодной погоды он имеет повеление выдать нам теплое платье из числа того, которое оставил наш шлюп для нас в Кунасири, и спрашивал, что нам надобно; потом тотчас, по назначению моему, выдал мне форменную шинель, фризовые фуфайку и нижнее платье, шапку, рубашку, чулки и платок, а после и всем моим товарищам выдано было, чего они требовали.

Я прежде упоминал, что японцы согласились матросов держать с нами по очереди, почему еще 31 августа Васильева перевели к Муру, а Шкаева посадили одного; 23 же сентября Макарова, содержавшегося со мною, сменили Шкаевым. От него узнал я две новости. Первая – что японцы ошибкою дали Симонову большой складной нож. И вот каким образом. Он имел у себя в кармане в фуфайке матросский ножик, привязанный к петле фуфайки на ремне, что матросы обыкновенно делают, чтоб не потерять ножа, когда лазят на мачты. Фуфайка его лежала в шлюпке, когда нас захватили, и ныне, при раздаче платья, отдана ему без осмотра, хотя ремень был весь на виду.

Нам крайне удивительно показалось, каким образом любопытные и осторожные японцы пропустили это без замечания и не сняли ремня, особенно, когда мы видели, что они осторожность свою в рассуждении нас простирали столь далеко, что не давали нам ножниц для обрезывания ногтей, и мы должны были просовывать руки сквозь решетку, где караульные обрезывали нам ногти; даже иголок не вверяли нам, но работникам приказывали чинить наше платье.

Ножу этому я чрезвычайно обрадовался, в надежде, что со временем он может быть нам полезен, и при первом случае дал Симонову знать, чтоб он берег его как глаз, а если японцы спросят, зачем был у фуфайки ремень, то сказал бы, что к нему привязывается шляпа, чтоб ее не унесло ветром.

Другая же новость Шкаева состояла в том, что караульные разговаривали что-то о нашем отправлении в Мацмай и что прежние наши носилки принесены уже на двор. Весть эту на другой же день поутру подтвердили сами японские чиновники, объявив нам формально, чтоб мы готовились в дорогу. Вечером дали каждому из нас по одному бумажному лакированному плащу, по соломенной шляпе с круглыми полями, по одной паре японских чулок и по паре соломенных лапотков, какие японцы носят в дороге.

С рассветом 27-го числа начали собираться. Поутру приходили к нам разные городские чиновники прощаться. Все делали это церемониально: подойдя к каморке каждого из нас, приказывали переводчику сказать нам учтивым образом, что такие-то чиновники пришли нарочно с нами проститься, что они желают нам здоровья, благополучного пути и счастливого окончания нашему делу Между тем нам повязывали по поясу веревки, выводили нас на двор, где ставили рядом, определяя к каждому из нас по солдату для караула и по работнику держать веревку. Эти приготовления худо соответствовали учтивости, с какой японцы с нами прощались.

Около половины дня мы отправились в путь. Вели нас точно таким же порядком, как и прежде, с той только разностью, что сверх носилок были еще при нас верховые лошади, на которых, вместо седел, были положены наши одеяла и спальные халаты. От тюрьмы сажен на сто по улице стоял в строю военный отряд пехоты, мимо которого мы проходили. День был очень теплый и ясный, почему зрителей собралась большая толпа; из них многие провожали нас версты три. Конвой наш состоял из одного начальствовавшего им чиновника, двенадцати или шестнадцати человек солдат, двух непременных работников и большого числа переменных на станциях людей, которые несли наши носилки, вели лошадей и пр., а сверх того, были при нас переводчик Кумаджеро и лекарь Того.

Пробыв пятьдесят дней в заключении, мы лучше согласились идти пешком, нежели ехать, а садились на лошадей тогда только, когда уставали. При сем случае японцы, свернув веревку, закладывали ее к нам за пояс и оставляли нас. Но это делали они только в поле, а проезжая селениями, всегда держали за конец веревки, так точно, как и в то время, когда мы шли пешком.

От самого Хакодате мы шли подле берега около всей гавани, а поровнявшись с мысом полуострова, на котором стоит город, поднялись на гору, где была батарея, которая, по-видимому, поставлена с намерением защищать вход в залив, хотя и нимало не соответствовала сей цели как по чрезвычайной вышине горы, где она стоит, так и по большой ширине пролива, составляющего вход. Японцы провели нас через эту батарею и тем немало причинили нам беспокойства и горести. «Вот, – говорили мы друг другу, – они и укреплений своих от нас не скрывают; что ж это иначе значит, как не то, что они никогда не намерены нас выпустить».

Вспоминая притом обо всех обстоятельствах, открывшихся в Хакодате, мы не находили другого средства к своему спасению, кроме побега, и начали помышлять, как бы привести в действие наше намерение, но скоро увидели невозможность такого предприятия. Ночью сделать этого было нельзя, потому что хотя японцы позволяли нам на ночь совсем снимать с себя веревки, но почти половина из них по ночам не спала, и несколько человек находилось беспрестанно в нашей комнате, а днем должно было силою отбиваться, чего также нельзя было исполнить по причине множества людей, всегда нас окружавших, и по неимению у нас, кроме одного складного ножа, какого-либо оружия.

Дорожное наше содержание ныне было такое же, как и на пути в Хакодате, и кормили нас также по три раза в день. В этой части острова селения чаще и многолюднее, все здешние жители беспрестанно занимаются рыбной ловлей и сбиранием морской капусты, а сверх того, имеют еще пространные огороды; особенно сеют много редьки,[88] целые поля засеяны оной.

С 29 на 30 сентября мы имели последний наш ночлег в селении на половину дня хода от Мацмая. Переводчик Кумаджеро советовал нам в Мацмае отвечать на вопросы, которые там будут нам предлагаемы, совершенно сходно с прежними нашими ответами, говоря, что если хотя в малости мы будем показывать разное, то, по японским законам, нас должно обвинить. Во-вторых, роздал он каждому из нас по нескольку очень хорошего табаку и бумаги[89] и сказал нам, что делает это для того, чтобы начальники в Мацмае, приметив, что у нас нет этих вещей, не отнесли того к упущению сопровождавших нас, и что в таком случае им сделан будет выговор. Наконец, советовал нам не верить лекарю, уверявшему нас, что в Мацмае мы будем жить в хорошем доме и все вместе.

30 сентября, вскоре после полудня, остановились мы в одном селении, верстах в трех от Мацмая, где встретили нас несколько солдат и множество народа. Мы пробыли тут с полчаса, в которое время конвойные наши надели на себя хорошее свое платье и потом повели нас в город, точно с такой церемонией, как вводили в Хакодате, только что зрителей, по причине многолюдства города, было несравненно более.

Городом мы шли вдоль морского берега версты четыре или пять. Потом вышли на большую площадь, окруженную множеством народа, стоявшего за веревками, нарочно вокруг площади протянутыми. С площади поднялись на довольно высокую гору, к самому валу замка, и, пройдя вдоль оного на небольшое расстояние, поворотили во двор, обнесенный совершенно новой высокой стеной. Тут встретил нас отряд солдат в военной одежде. С этого двора маленькими дверьми прошли мы за другую стену выше первой, а тут вдруг увидели перед глазами почти темный сарай, в который нас тотчас ввели и поместили: нас, троих офицеров, в одну каморку, подобную клетке, а матросов и Алексея в другую.

* * *

День был прекрасный, светлый, а у нас темнота уже наступала, ибо лучи солнечные к нам не проникали. Обозревая наше жилище, мы думали, что сегодня в последний раз в жизни наслаждались зрением солнца. Тюрьма наша, окружавшие двор заборы, караульные дома, словом сказать, все было совершенно новое, лишь только законченное, так что еще не успели очистить щепок. Здание же это[90] было большое, сделанное из прекрасного леса, и, конечно, не дешево стоило японскому правительству Следовательно, рассуждали мы, японцы не стали бы употреблять времени, трудов и издержек напрасно, если б они намерены были освободить нас скоро; для помещения нашего на год или и на два могли бы они сыскать место, но расположение и прочность жилища нашего показывают уже, что нам определено не выходить из него до самой смерти.

Мысли сии беспрестанно терзали дух наш, мы долго пребывали в глубоком молчании, поглядывая друг на друга и воображая себя обитателями того света. Наконец, работник принес нам ужин, состоявший из сарачинской каши, небольшого кусочка рыбы и горсти бобов с патокой. Подавая пишу сквозь решетку, он не приметил меня, лежавшего в углу, и сказал: «Где третья человека?» Мур тотчас спросил его, где он научился говорить по-русски. «В Камчатке», – отвечал работник. На это Мур сказал ему, что он и сам был на Камчатке, а японец, поняв Мура, что он видел его на Камчатке, очень тому обрадовался и тотчас сообщил эту новость переводчику.

Мы уже говорили еще прежде им несколько раз, что при нас на Камчатке не было японцев, кроме семерых, спасенных прошлой весной с разбитого их судна, которые находятся в Нижне-Камчатске и которых мы не видали. Почему, когда мы стали переводчику объяснять ошибку работника, он сказал нам в ответ: «Лукавый, лукавый» – и ушел, а мы остались с новым горем, возродив в японцах подозрение, что были на Камчатке, когда их люди там находились, но не хотим того им открыть. Нам желательно только было знать, из тех ли японцев был этот человек, которых увозил Хвостов, или из тех, которые претерпели на Камчатке кораблекрушение и после того ушли.

1 октября дали нам знать, что на другой день поведут нас к буниосу (то есть к губернатору), что и случилось поутру 2 октября. Вели нас точно таким же порядком, как в Хакодате, с той только разностью, что здесь не работники, а солдаты императорской службы держали концы наших веревок. Дорога к полуденным воротам замка или крепости, в которые нас вводили, лежала между самым валом и оврагом, на краю коего стоял замок, расстоянием от тюрьмы нашей до ворот на четверть версты.

В крепости привели нас на большой двор, усыпанный мелкими камешками, и посадили в длинную беседку на скамью, всех рядом. Тут мы дожидались около часа. Напоследок отворились ворота на другой двор, куда нас и повели. Подойдя к воротам на третий двор, конвойные наши солдаты сняли с себя сабли, кинжалы и башмаки[91] и оставили у ворот, а нам велели снять сапоги. Тогда отворили ворота, повели нас по весьма чистым соломенным матам к огромному деревянному зданию и поставили перед большой залой, у которой на двор все ширмы, составляющие по образу японского строения стены, были раздвинуты. Нас троих поставили впереди на возвышенном месте рядом, матросы рядом же стояли за нами ступенькой пониже, а на левой стороне у них посадили Алексея.

Зала была огромной величины; стены в ней состояли из ширм; те, которые стояли к наружной галерее, были бумажные, а другие деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью; на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы; но главное украшение залы заключалось в чрезвычайно красивой резьбе дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и пр.; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами. По обеим сторонам залы, в длину ее, сидели, по японскому обычаю, на коленях чиновники, по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого бока только у троих, которые сидели выше. Одеты же они все были в обыкновенных своих халатах.

Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собой разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников произнес: «Ши», и в ту же секунду водворилось глубокое молчание. Сначала вошел японец, просто одетый, у самого входа присев на колени, положил руки ладонями на пол и наклонил голову. За ним вошел буниос в простом черном халате, у которого на рукавах, так, как и у всех японцев, вышит его герб. За поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа ее за конец эфесом вверх и в платке, так что голыми руками до нее не касался.

Буниос по входе тотчас сел на пол, так же, как сидели и другие, лицом прямо к нам. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; несший саблю, положил ее подле буниоса на левой стороне.

Лишь только он уселся, все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положив руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колени.

Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошее свое к нам расположение. Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся.

Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодате: спрашивали наши имена, отчества, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и пр. Только здесь расспрашивали нас с большей подробностью и все наши ответы записывали. Вопросы предлагал всегда сам буниос, а чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодате спрашивали.

Наконец, после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы.

«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос и что губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении».

На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Мацмае, в столичном их городе Эдо, или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию.

«У нас два только желания, – отвечали мы. – Первое состоит в том, чтоб возвратиться в свое отечество, а если этого невозможно, то желаем умереть; более же мы ни о чем не хотим просить японцев».

Тогда он произнес с великим жаром очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали с знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление. Видно было, что они этой речью сильно тронулись. Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет пересказать в точности.

– Генерал[92] говорит, – сказал Алексей, – что японцы такие же люди, как и другие, и что у них также есть сердце, как и у других, а потому мы не должны их бояться и тужить; они дело наше рассмотрят, и, если увидят, что мы их не обманываем, и о своевольных поступках Хвостова говорим правду, то нас отпустят в Россию, наделят пшеном, саке и другими съестными припасами, а также одарят разными вещами. Но между тем будут они стараться, чтоб мы ни в чем не имели нужды и были здоровы. Почему и просят нас, чтоб мы не печалились много и берегли себя, а если в чем имеем нужду, как то: в платье или в какой особенной пище, чтобы просили не стыдясь.

Мы поблагодарили буниоса за его утешение и обещание оказать нам справедливость. Тогда он ушел, а по выходе его из залы и нам велено было возвратиться в нашу темницу.

Речь губернатора очень много нас успокоила.

На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буниосу. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев.

Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы, по велению губернатора, потчевали нас чаем с сахаром; но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.

Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим, японское или русское. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться.

Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа Хлебникову. Они тотчас повели портного в кладовую, тут же в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас мерку. Они не употребляют мерок, а меряют человека вокруг футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумаге; таким образом портной вымерял и нас всех.[93]

После того приводили нас опять в присутствие буниоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились Богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество и что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил с тем, чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик, вместе с нами, напишет оное по-японски. Тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтоб оно кончилось в нашу пользу; изложение же нашего дела должны мы представить ему при прошении. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, оставаясь по-прежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.

После сего свидания не представляли нас буниосу до 6-го числа; между тем кормили в Мацмае гораздо лучше, нежели в Хакодате. По обыкновению японцев, сарачинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли. Сверх того, давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбою или похлебку из ракушек. Рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей. Самыми же лучшими кушаньями, по мнению японцев, были китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они бывали в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус; почему иногда делали они для нас пирожки из яичной муки с рыбой, довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу – два русских блюда, которые только они и умели стряпать. Кормили нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возвращении давали каждому из нас по две чайные чашки подогретой саке; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.

Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две. Узнав, что русские не любят спать на полу, велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Такое внимание их к нам не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.

Кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Обхождение всех их с нами подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне нашего сарая сделать окно, чтоб мы могли что-нибудь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы не видим ничего. Он не отказал нам в сей просьбе; тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о том наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было. Когда же мы через несколько дней повторили нашу просьбу, чиновник сказал в ответ, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.

Октября 6-го и потом почти до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору и по большей части на весь день, так что и обед работники приносили нам туда.

С половины октября,[94] когда уже наступили холода, буниос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте, в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодате, и орудия наказания были разложены таким же порядком.

Нельзя дать счета вопросам, которые сделал нам буниос в продолжение этого времени. Спросив о каком-нибудь одном предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после того сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые иногда заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе. При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буниос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил: «Сколько их там?» «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им от роду лет. Потеряв терпение, я спросил у японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами, к чему им все это знать. Ни вещей моих, ни слуг здесь нет, они увезены в Россию. На это губернатор сказал нам с лаской, чтоб мы не сердились за их любопытство; они не хотят принуждать нас к ответам, но спрашивают, как друзей. Такая вежливость тотчас нас успокаивала, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.

Чтобы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего их числа. При сем надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, бросались от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов:

«Какое платье носит ваш государь?»

«Что он носит на голове?»[95]

«Какие птицы водятся около Петербурга?»

«Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас?»

«Сколько пушек на государевом дворце?»[96]

«Из какой шерсти делают сукно в Европе?»[97]

«Каких животных, птиц и рыб едят русские?»

«Как они пишу приготовляют?»

«Какое платье носят русские женщины?»

«На какой лошади государь ваш ездит верхом?»

«Кто с ним ездит?»

«Любят ли русские голландцев?»

«Много ли иностранцев в России?»

«Чем кто торгует в Петербурге?»

«Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец?»[98]

«Сколько в нем окон?»

«Какое вы получаете жалованье?»

«Давно ли в службе?»

«За что получали чины?»

«Сколько раз в день русские ходят в церковь?»

«Сколько у русских в году праздников?»

«Носят ли русские шелковое платье?»

«Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?»

Но ничем столько японцы не причиняли нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде всего я упомянул уже, что в Хакодате они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны, по чинам нашим, начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили, где матросы живут в Петербурге. В казармах, отвечали мы. Тут стали они просить Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей; во сколько они этажей; в которой части их живут матросы и где хранят они свои вещи; чем матросы занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и пр. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским; непременно хотели знать, сколько их всех; в каких частях города находятся и велико ли число войск все они вместить могут.

Мы старались всеми мерами не подать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, чтоб тем не подать японцам повода к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и пр., а на ответ, что он нанимал для него учителя, тотчас спросили имя учителя, где он сам учился и пр. Когда же меня спросили, где я воспитывался, чтоб избежать несносной скуки, я отвечал, что меня учил мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще им сказать, в каком месте это было, давно ли, большое ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и пр.

Между прочим показывали они нам все отобранные у нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где сделаны, чего стоят и пр. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали ярлыки, также с надписями. Однажды в присутствии буниоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу записывали и приклеивали к ней.

Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других и совсем ни к чему не служащих японцы хотели выведать от нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и пр.

Что касается до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буниос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодате; но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день, между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем-либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ. При сих вопросах открылось нам весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалин и, продержав зиму на Камчатке, опять возвратил в Японию; но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники эти по очереди ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буниосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у Мура, чему японцы, поглядывая на нас, много смеялись.

Буниос, расспросив нас обо всем, сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело.

Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы оказали нам в течение октября. Я сказал уже выше о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали, а как погода становилась день ото дня холоднее и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однако ж, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их по крайней мере иногда могли мы видеть небо и вершины дерев. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо. Потом перед каждой клеткой, шагах в полутора или двух, вырыли они большие ямы и на всех сторонах их положили толстые плиты, а внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для того дровяной уголь. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу, подле решеток.

Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано было в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора.

Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно: да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают.

В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали.

Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однако ж мы настаивали на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам.

Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.

Условясь таким образам, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[99] чернила и писал соломинкой,[100] а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора.

Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например, вместо оченъ или весьма ставили шибко; неприятельские действия означали словом драться; вместо приходил с дружескими намерениями писали с добрым умом и пр., так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом. Но со всем тем мы не в силах были, да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным для Алексея образом, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтоб сообщить японскому переводчику.

Кумаджеро приступил к делу следующим образом. Сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения.

Японский переводчик


Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея, и знаками, и примерами, он, слушая, беспрестанно говорил: «О! о! о!», что у японцев значит то же, как у нас: да, так, понимаю. Таким образом толковали ему об одном слове с полчаса и более и оканчивали, воображая, что он хорошо понял. Но лишь мы переставали говорить, он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен. Одно слово «императорской» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит.

Часа по два сряду мы объясняли ему это слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал его значение очень хорошо и также толковал ему, а он слушал, улыбаясь, приговаривал: «О! о! о!» (так), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: «Император понимаю, «ской» не понимаю», то есть что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит «ской».

Более всего затрудняли тупую его голову предлоги; он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и почти не верил, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь изъяснить порядочно.

Написав же значение слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды. Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим, точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверным и подозрительным, когда в нем то слово будет стоять в конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное.

Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же в обоих сих языках. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».

Замечанию этому мы немало смеялись, да и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно; поняв смысл нашего периода, прибирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, он чрезвычайно был доволен.

По окончании перевода нашего дела (что последовало не прежде половины ноября) написали мы к губернатору прошение. Над переводом прошения трудились и хлопотали мы также немало. Наконец, после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и пр., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело было кончено, и нам сказано, что нас скоро представят буниосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтоб проверить точность перевода.

Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас. Но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собою отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова. Алексей очень скоро заметил это и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу к нему недоверчивость и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он был не такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. При сем он сказал, что по взятии курильцев на острове Итуруп японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой находился Алексей со своим отцом, отправили на Кунасири. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили их подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане, готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить это обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.

Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувством и с таким необыкновенным для того в нем красноречием, что не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную им ложь он никогда наказан не будет, ибо был доведен до того своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы.

«Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я был прав перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него на глазах слезы; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвиняя бедного Алексея, открыть японцам тот обман, но не находили никакого способа.

Между тем он сам, при первом случае, объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими: напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился этому объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.

Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам. Но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли его и дошли до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал опровергать прежнее свое показание с такой же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил. Все бывшие тут японцы, как и караульные наши в тюрьме, удивлялись тому, что он сам себя губит; называли его несмысленным дураком, вероятно полагая, что он действует по нашему научению, вопреки истинному делу.

Объявление его и твердость, с какой он настаивал в справедливости дела, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтоб они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. При возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты его лица, чтобы видеть, в каком расположении духа он находится, а так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтоб они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, возвестить нас о том, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчать.

К удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто между ними было поветрие.

Японцы, отобрав у Алексея все, что им было нужно, привели нас к губернатору. Первый вопрос его был, действительно ли правда, что русские не посылали курильцев к их берегам, а потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Алексей не робел и, смело подтверждая свое объявление, требовал очной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали.

Мы возвратились домой в большой горести, полагая, что японцы непременно считают объявление Алексея выдумкой и обманом, которые, натурально, должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами, как со шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному Богу и нам».

Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, несколько улучшили наш стол и, под видом попечения о нашем здоровье, дали нам по другому спальному халату на вате, а наконец, 19 ноября повели нас всех в замок.

Долго очень ждали мы в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники; напоследок вышел и буниос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы,[101] а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили к их берегам без всяких неприязненных видов. Когда мы это подтвердили, он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное ее содержание. Вот в чем она состояла.

Прежде сего японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения. К такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные. Почему они, заманив нас к себе в крепость, силою задержали, с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами не только без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он, то есть губернатор, всему этому верит и почитает нас невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он вправе сделать. Но мы должны знать, что мацмайский буниос не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых, в важных случаях, он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, уверяет он нас, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное к позволению нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эдо нарочно с нашим делом одного из первых мацмайских чиновников.

Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали поздравлять нас, как по наружности казалось, с непритворной радостью. Мы благодарили губернатора и чиновников за участие, принимаемое ими в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел; тогда и нас вывели из присутственного места.

Возвратясь в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его весьма чистыми, новыми матами, так что он представлял длинную, довольно опрятную залу, по которой мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем;[102] сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи. Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене.

Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но, по японскому обыкновению, на подносах. Кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и саке не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино.

Эта ночь была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно.

На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однако ж радость наша не была продолжительна. Новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев.

Первое: содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечей нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели.

Второе: еще до последней перемены мы слышали, что кунасирский начальник, обманувший нас, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Мацмай. Но ныне буниос решился призвать к себе Алексея в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда. Причина же сему была та, что они объявили это сперва кунасирским чиновникам. Из сего следовало, что дело наше буниос не полагал совершенно законченным. Алексей же, возвратясь из замка, рассказывал, что губернатор стращал его смертной казнью за перемену прежнего показания. Но Алексей был тверд, сказал, что смерти не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть спокойным и не думать о том, что он говорил. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени призовет его опять.

Третье: Кумаджеро привел к нам молодого человека лет двадцати пяти по имени Мураками-Теске и сказал, что буниосу угодно, чтоб мы учили его по-русски для того, чтоб они вместе могли проверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два.

Полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей; если б мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся и уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец, Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить, учить нового переводчика или нет, и по некотором рассуждении согласились учить понемногу до весны.

Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буниосу и по возвращении его на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили говорить это.

Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в которых находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем виденном ими вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро.

Теске в первый день, так сказать, своего урока, показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способности выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русский язык и не притворяется ли с намерением. По крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так. Причиною сему был дурной выговор учителя. Но он в первый же раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала проверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои отметки для означения нашего выговора.

Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму.[103] Теске весьма скоро выучился читать по-русски и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать.

Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова. Но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отобрать наши бумаги.

Через несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно; мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть очень не хотим; теперь же видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой: этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли; мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы и его учить; таким образом в короткое время наберется целая школа; но этому никогда не бывать; вы можете нас убить, но учить мы не хотим».

Ответ наш чрезвычайно раздражил Теске. Быв вспыльчивого нрава, он вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли и что мы должны все то делать, что нам велят, а мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя: умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли невозможно.

Таким образом мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве. Мы опасались, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однако ж ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и оскорбил нас своей неосторожностью, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, с своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились.

Он и в этот раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтоб брать у нас урок, а как гостя. Однако ж после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика и хорошо было бы, если б мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они научатся не только русскому языку, но и многому другому для них полезному, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем ломать голову по-пустому? После того он уже никогда не напоминал нам об учении его брата.

Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буниос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей и в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики принесли к нам и ящик наш с книгами. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону в надежде, что японцы хотят оставить их у нас. Но не так случилось: они только их разделили и положили на них свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Затем унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги.

При разборе книг случилось одно происшествие, которое привело нас в большое замешательство и причинило нам большое беспокойство. Кумаджеро, перевертывая листы в одной из них, нашел между ними красный листок бумажки, на котором было напечатано что-то по-японски; такие билетцы они привязывают к своим товарам, и я вспомнил, что принес его ко мне для показа на Камчатке один из наших офицеров, и после он остался у меня в книге вместо закладки.[104]

Кумаджеро, прочитав листок, спросил, какой он, откуда и как попал в мою книгу. На вопросы его я сказал: «Думаю, что листок этот китайский; получил же я его, не помню каким образом, в Камчатке и употреблял в книге вместо закладки». «Да, так, китайский», – сказал он и тотчас его спрятал. Теперь мы стали опасаться, чтоб не вышло нового следствия и японцы не сочли нас участниками в нападениях Хвостова.

«Боже мой! – думал я. – Возможно ли быть такому стечению обстоятельств, что даже самые ничего не значащие безделицы, в других случаях не заслуживающие никакого внимания, теперь клонятся к тому, чтобы запутать нас более и более, и притом в глазах такого осторожного, боязливого и недоверчивого народа, который всякую малость взвешивает и берет на замечание. Надобно же было так случиться, чтобы я читал тогда книгу, когда листок этот ко мне был принесен, чтоб понадобилась мне в то время закладка и, наконец, чтобы книга находилась в том из семи или восьми ящиков, который товарищам нашим рассудилось послать к нам». Мы часто говорили между собою, что и писатель романов едва мог бы прибрать и соединить столько приключений, несчастных для своих лиц, сколько в самом деле над нами совершается; почему иногда шутили над Муром, который был моложе нас, а притом человек видный, статный и красивый собою, советуя ему постараться вскружить голову какой-нибудь знатной японке, чтоб посредством ее помощи уйти нам из Японии и ее склонить бежать с собою. Тогда наши приключения были бы совершенно уже романические; теперь же недостает только женских ролей.

Перед отправлением назначенного ехать в столицу чиновника приводили нас к буниосу. Он желал, чтобы мы показали сему чиновнику, каким образом европейцы носят свои шпаги и шляпы, и велел их принести. Любопытство их и желание знать всякую безделицу простиралось до того, что они спрашивали нас, что значит, если офицер наденет шляпу вдоль, все ли их носят поперек, и всегда ли углом вперед или иногда назад. Они удивлялись и, казалось, не верили нам, когда мы им сказали, что в строю, для виду и порядка, офицеры носят шляпы таким образом, в прочем – кто как хочет, а в чинах и в достоинстве это не показывает никакой разности. После сего дошло дело до матросов, каким образом они носят свои шляпы.

Наконец, после всего губернатор сказал, что живущим в столице любопытно будет видеть рост таких высоких людей, как русские, и что ему желательно было бы снять с нас мерку,[105] почему нас всех тогда же с величайшей точностью смерили и рост наш записали.

Но этого было еще мало для любопытства японцев: они хотели послать в столицу наши портреты и поручили снять их Теске, о коем до сего времени мы и не знали, что он живописец. Теске нарисовал наши портреты тушью, но таким образом, что каждый из них годился для всех нас: кроме длинных наших бород, не было тут ничего похожего ни на одного из нас. Однако ж японцы отправили сии рисунки в столицу, и, верно, их там приняли и поставили в картинную галерею, как портреты бывших в плену у них русских.

Дня за два до своего отъезда чиновник, отправлявшийся в столицу, приходил к нам, сказав, что пришел с нами проститься и посмотреть, каково мы живем, чтобы он мог о содержании нашем дать отчет своему правительству; притом уверял он нас, что постарается всеми мерами доставить нашему делу самое счастливое окончание, и, пожелав нам здоровья, оставил нас. Из Мацмая же поехал он в исходе декабря, взяв с собою бывшего кунасирского начальника, помощника его, чиновника, давшего нам письмо на Итурупе, переводчиков курильского языка, употребленных при наших с ними переговорах, и несколько из здешних чиновников.

По отъезде их мы думали иметь покой, но ожидание наше было тщетно: чем более Теске успевал в нашем языке, тем более нам было трудов; впрочем, он нам казался человеком добрым, откровенным; многое мы от него узнали, чего Кумаджеро никогда бы нам не сказал, да и ему иногда препятствовал рассказывать о некоторых вещах.

Вообще казалось, что Теске был расположен к нам лучше всех японцев; он редко приходил без какого-нибудь гостинца, да и губернатор стал к нам еще снисходительнее. Причиной сему также был Теске. Теперь мы узнали, что он отправлял у него должность секретаря и был в большой доверенности, которую употребил в нашу пользу и внушил ему самое выгодное о нас мнение, несмотря на то, что мы с ним частенько ссорились. Причиною наших ссор было не другое что, как несносное его любопытство, которым он докучал нам ужасным образом.

Японцы как будто нарочно хотели занимать нас беспрестанно переводами, чтоб иметь случай учиться русскому языку, но более, кажется, происходило это от любопытства и недоверчивости. Например, показывали они нам копию с грамоты, привезенной Резановым от нашего государя к японскому. Содержание ее, конечно, должно быть им известно от слова до слова; но они хотели, чтоб мы ее перевели для них. При сем случае мы спрашивали у них о настоящем титуле их императора, но они отвечали только, что он весьма длинен и помнить его трудно, и никогда нам не сказывали. Равным образом таили они от нас и имя государя: хотя прямо и не отговаривались сказать оное, но все они на наши вопросы порознь сказывали разные имена; это уже и значило, что подлинное его имя они скрывали. Мы только узнали, что, по японскому закону, никто из подданных не может носить того имени,[106] которое имеет царствующий государь, почему при вступлении на престол наследника все те, которые имеют одно с ним имя, переменяют оное.

Кроме русских бумаг, с которых японцы желали иметь переводы, Теске и Кумаджеро приносили к нам множество разных вещей и несколько японских переводов с европейских книг, на которые хотелось им получить от нас изъяснение или знать наше мнение, а более, я думаю, желали они проверить точность переводов, чему причиною была обыкновенная их подозрительность. Между прочими вещами показывали они нам китайской работы картину, представляющую вид Кантона, где над факториями разных европейских народов изображены были их флаги. Японцы спрашивали нас, почему нет тут русского флага, а узнав причину, хотели знать, каким же образом намерены мы были идти в такое место, где нет наших купцов. Они крайне удивились и почти не верили, когда мы им сказали, что в подобных случаях европейцы друг другу все помогают, к какому бы государству они ни принадлежали.

Еще Теске показал нам чертеж чугунной восемнадцатифунтовой пушки, вылитой в Голландии. Честолюбие заставило его похвастать и сказать нам, что пушку эту за двести лет перед сим, в последней их войне с корейцами, японцы взяли у сего народа в числе многих других после великой победы, одержанной над их войсками. Но мы видели по латинской надписи на пушке, что и ста лет не прошло, как она вылита для голландской Ост-Индской компании; однако ж не хотели его пристыдить, а притворились, что верим и удивляемся беспримерному их мужеству.

Но более всего удивили нас нарисованные теми японцами, которых Резанов привез из Петербурга, планы всего их плавания; на них были изображены Дания, Англия, Канарские острова, Бразилия, мыс Горн, Маркизские острова, Камчатка и Япония – словом, все те моря, которыми они плыли, и земли, куда приставали. Правда, что в них не было сохранено никакого размера ни в расстоянии, ни в положении мест, но если мы возьмем в рассуждение, что люди сии были простые матросы и делали карты на память, примечая только по солнцу, в которую сторону они плыли, то нельзя не признать в японцах редких способностей.

Любопытство японцев понудило их также коснуться и веры нашей. Теске просил нас именем губернатора, чтоб мы сообщили ему правила нашей религии и на чем она основывается, а причиною, почему губернатор желает иметь о ней понятие, объявил он следующее: губернаторы порта Нагасаки, куда приходят голландцы, имеют надлежащее сведение о их вере; итак, если здешний губернатор возвратится в столицу и не будет в состоянии ничего сказать там о нашей, то ему в сем случае будет стыдно.

Мы охотно согласились, для собственной своей пользы, изъяснить им нравственные обязанности, которым учит христианская религия, как то: десять заповедей и евангельское учение; но японцы не того хотели: они нам сказали, что это учение есть не у одних христиан, а у всех народов, которые имеют доброе сердце,[107] и что оно было от века им давно уже известно. Любопытство их более состояло в том, чтоб узнать значение обрядов богослужения. Но это был предмет, к которому мы никак приступить не могли с таким ограниченным способом сообщить друг другу свои мысли, какой мы имели с японцами. Мы сказали им решительно, что никогда не согласимся говорить с ними о сем предмете, пока не будем в состоянии совершенно понимать друг друга.

Алексей также был не без работы: у него отбирали японцы сведения о Курильских островах и заставляли его иногда чертить планы оных. Алексей, не отговариваясь, марал бумагу как умел, а для японского депо карт все годилось. Они говорили, что в Японии есть закон: всех иностранцев, к ним попадающихся, расспрашивать обо всем, что им на ум придет, и все, что бы они ни говорили, записывать и хранить, потому что по сравнении таких сведений можно легко отделить истинное от ложного и они со временем пригодятся.

Между тем на вопросы наши о новостях из столицы касательно нашего дела, переводчики по большей части говорили, что ничего еще не известно, а иногда уверяли, что дела идут там хорошо и есть причина ожидать весьма счастливого конца. В январе сказали нам переводчики за тайну, что есть повеление перевести нас в дом и содержать лучше и что приказание сие губернатор намерен исполнить в японский новый год.[108] Переводчикам мы поверили и обрадовались не дому, а тому, что показывается надежда возвратиться в отечество; почему стали с большим нетерпением ждать февраля.

С того времени, как переделали нашу тюрьму, караульные внутренней стражи были почти безотлучно у нас, сидели вместе с нами у огня, курили табак и разговаривали.

Сколь ни скрытны японцы и как строго ни исполняют свои законы, но они люди, и слабости человеческие им свойственны. И между ними нашли мы таких, хотя и мало, которые не могли хранить тайны. Один из них, знавший курильский язык, рассказал нам потихоньку от своих товарищей, что два человека, бежавшие от Хвостова на остров Итуруп, убиты были тогда же курильцами, которые, по отбытии судов, пришед первые к берегу и увидев этих людей пьяных, подняли их на копья. Сим, однако же, японское правительство не было довольно, и это очень вероятно, ибо умертвить их всегда было в воле японцев, но от преждевременной смерти сих двух человек японцы лишились способа получить многие нужные для них сведения.

Таким же образом узнали мы еще,[109] что на Сахалине бежал от Хвостова алеут именем Яков; он долго у них содержался, напоследок умер в цинге.

Объявления его японцам много служили в нашу пользу, ибо он утверждал, что нападения на них русские суда делали без приказа их главного начальника, о чем, по его словам, слышал он от всех русских, бывших на тех судах. Ненависть же его к Хвостову была так велика, что, очернив сего офицера всеми пороками, просил он у японского чиновника в крепости ружья и позволения спрятаться на берегу, чтобы при выходе Хвостова из шлюпки убить его и тем отмстить за несправедливость, ему оказанную, которая состояла в том, что один раз он был пьян и Хвостов высек его за то кошками{181}.

По мнению же Алексея, промышленных убили не курильцы, а японцы, ибо первые не смели бы сами собою этого сделать, а чтоб доказать справедливость своего мнения, рассказал он нам следующее происшествие. Японцы, продолжая несколько лет войну против курильцев, живущих в горах северной части Мацмая, не могли их покорить и решились вместо силы употребить хитрость и коварство, предложив им мир и дружбу. Курильцы согласились на это с большою радостью. Мир скоро был заключен, и стали его праздновать. Японцы для сего построили особый большой дом и, пригласив сорок курильских старшин с храбрейшими из их ратников, начали их потчевать и поить. Курильцы, по склонности к крепким напиткам, тотчас в гостях у новых своих друзей перепились, и японцы, притворяясь пьяными, мало-помалу все вышли. Тогда двери вдруг затворились, а открылись дыры в потолке и стенах, сквозь которые копьями всех гостей перебили, отрубили им головы, посолили и в кадках отправили в столицу, как трофеи, показывающие победу.

Что же мы должны были чувствовать, находясь у того самого народа, который мог сделать такое ужасное вероломство и варварство? Бедный Алексей, рассказав нам это, извинялся, что не сказывал прежде, для того чтоб не заставить нас печалиться, и что у него есть еще в памяти о японцах много кой-чего тому подобного, но он не хочет уже про то рассказывать, приметив, что и от первой повести мы сделались невеселы.

Между тем наступил и февраль, японский новый год, но о доме никто не упоминал. Мы думали, что японцы слишком запраздновались и им уже не до нас, почему и заключили, что в половине месяца[110] мы можем надеяться получить обещанную милость. Но ожидание наше не сбылось, а напротив того, мы находили себя в худшем положении перед прежним: в пишу нам стали давать одно пшено и по кусочку соленой рыбы.

Вместо перемещения в дом губернатор сделал нам два одолжения: позволил брать по две или по три из наших книг для чтения и велел, по требованию нашему, давать нам бритвы, если мы пожелаем бриться. Бороды у нас были уже довольно велики; сначала они делали нам некоторое беспокойство, но теперь, привыкнув к ним, я и Хлебников не хотели пользоваться таким снисхождением японцев, и более потому, что бриться надлежало в присутствии чиновника и нескольких человек караульных, которые строго наблюдали, чтобы кто-нибудь из нас не вздумал зарезаться бритвой.

Наконец, уже и переводчики не стали таить от нас, что дело наше в столице идет не очень хорошо.

Советуясь между собою о нашем положении, мы все были согласны, что нет никакой надежды получить освобождение от японцев; оставалось одно только средство – уйти.

На такое отчаянное предприятие Мур и двое из матросов[111] никак согласиться не хотели. Я и Хлебников употребляли все способы склонить их на это покушение; мы представляли и доказывали им возможность уйти из тюрьмы и у берега завладеть судном, а там пуститься, смотря по обстоятельствам, к Камчатке или к Татарскому берегу, как бог даст. Говорили, что гораздо лучше погибнуть в море, на той стихии, которой мы посвятили всю жизнь свою и где ежегодно погибает множество наших собратий, нежели вечно томиться в неволе и умереть в тюрьме. Впрочем, предприятие это хотя весьма опасно, но не вовсе было отчаянно или невозможно. Японские суда неоднократно одним волнением и ветрами были приносимы к нашим берегам, а если мы будем править к ним, то достигнем их скорее.

Но все наши представления и доводы были напрасны: Мур оставался непреклонен, а следуя ему, и сказанные два матроса не соглашались. Однако ж в надежде когда-нибудь убедить их к принятию нашего плана мы стали заготовлять съестные припасы, оставляя каждый раз, когда нам приносили есть, по нескольку каши таким образом, что караульные и работники не приметили; ночью потихоньку сушили мы ее и прятали в маленькие мешочки.

Между тем наступала весна. Дни стали гораздо длиннее и настала теплая погода. Посему в начале марта губернатор приказал нас выпускать иногда на двор прохаживаться. Четвертого же числа сего месяца Теске открыл нам обстоятельство великой важности: он сказал, что Хвостов при первом своем нападении на них увез несколько человек японцев, которых, продержав зиму в Камчатке, на следующий год возвратил, выпустив их на остров Лиссель (Pic de Langle) с бумагой на имя мацмайского губернатора, которую покажут нам со временем. Теске не знал (или, по крайней мере, говорил, что не знал), кем она подписана и какого содержания. Но как японцы прежде уже показали нам каждый русский лоскуток, какой только у них был, и требовали перевода, а об этой бумаге ни слова не упоминали, то мы и заключили, что это должна быть какая-нибудь важная бумага, которую, конечно, берегут они для окончательного уличения нас в обмане.

Лишь только Теске нас оставил, Мур сказал, что теперь он видит весь ужас нашего положения и решается уйти с нами; Симонов и Васильев, услышав это, также скоро согласились. Теперь оставалось нам подумать, как поступить с Алексеем. Мур уговорил нас открыть ему наше намерение и взять его с собою, ибо, по знанию его разных кореньев и трав, годных в пишу, а также многих признаков на здешних морях, он мог нам быть весьма полезен.

Когда мы ему об этом сказали, он сначала крайне испугался, побледнел и не знал, что говорить; но, подумав, оправился и тотчас согласился, сказав: «Я такой же русский, как и вы; у нас один Бог, один и государь; худо ли, хорошо ли, но куда вы, туда и я – в море ли утонуть, или японцы убьют нас, вместе все хорошо; спасибо, что вы меня не оставляете, а берете с собою». Мы удивились такой решительности и твердости в этом человеке и тотчас приступили к совещанию, каким образом предприятие наше произвести в действие.

Выйти из тюрьмы мы имели два способа: из караульных наших, составлявших внутреннюю стражу, находились при нас беспрестанно по два человека, которые весьма часто или, лучше сказать, почти всегда сидели с нами у огня до самой полуночи и иногда тут засыпали. Притом многие из них были склонны к крепким напиткам и частенько по вечерам, когда не было им причины опасаться посещения своих чиновников, приходили к нам пьяные. Следовательно, дождавшись темной ночи и попутного ветра, мы могли вдруг кинуться на караульных, связать их и зажать им рот так, чтобы они не успели сделать никакой тревоги; потом, взяв их сабли, перелезть сзади через ограды и спуститься в овраг, пробираться им потихоньку к морскому берегу и стараться завладеть там судном или большой лодкой и на ней пуститься к Татарскому берегу.

Но как на этот способ мы согласиться не могли, то и выбрали другой. С полуночи стражи наши уходили в свою караульню, запирали нашу дверь замком и ложились покойно спать, не наблюдая нимало той строгости, с какой присматривали за нами прежде. В дальнем углу от их караульни находилась небольшая дверь, сделанная для чищения нужных мест; дверь эта была на замке и за печатью. Но, имея у себя большой острый нож, мы легко могли перерезать брус, в котором утвержден прибой, и отворить ее; потом, потихоньку выбравшись, перелезть через стену посредством трапа, или морской лестницы, которую мы сделали из матросской парусинной койки, а чтоб не быть нам совсем безоружными, мы имели у себя длинные шесты для сушения белья и для проветривания платья, из коих намерены были в самую ночь исполнения нашего предприятия сделать копья, или, лучше сказать, остроги.

Решась твердо сим способом привести в действие наше намерение в первую благоприятную ночь, мы ожидали ее с нетерпением. Наконец, 8 марта повеял восточный ветер с туманом[112] и дождем. Постоянство его обещало, что он продует несколько дней, и если удастся нам завладеть судном, то донесет нас до Татарского берега. В сумерки мы стали готовиться самым скрытным образом, чтобы караульные не могли заметить. Но по наступлении ночи облака стали прочищаться, показались звезды, а вскоре потом приметили мы, что ветер переменился и стал дуть с западной стороны. По сей причине мы нашлись принужденными отложить предприятие свое до другого времени.

Дня через два после того опять подул благоприятный для нас ветер и с такой погодой, какой лучше нельзя было желать; но когда я и Хлебников сказали, что в следующую ночь, с помощью Божьей, мы должны приступить к делу, к крайнему нашему удивлению и горести, Мур отвечал, что нам ни советовать, ни отговаривать не хочет. Что же касается до него, то он нам не товарищ, приняв твердое намерение ожидать своей участи в заточении, что бы с ним ни случилось. Сам же собою никогда ни на что для освобождения своего не покусится.

Мы старались было его уговарить и просили, ради бога, основательно раздумать, что он делает, но представления наши были недействительны: он нам отвечал с сердцем и колко, что он не ребенок и знает весьма хорошо, что ему делать; впрочем, он нам нимало не мешает; мы можем, буде хотим, уйти без него и одни, а в заключение просил нас более не упоминать ему об этом, ибо, что бы мы ни говорили, все наши доводы и убеждения будут бесполезны, и он нас слушать не станет.

С сей минуты Мур совершенно переменил свое поведение в отношении к нам: стал нас избегать, никогда ни о чем с нами не говорил, на вопросы наши отвечал коротко и часто даже с грубостью; но к японцам сделался крайне почтителен, начал перенимать все их обычаи и с чиновниками их не так уже говорил, как прежде того делывали мы все, соблюдая наши европейские обыкновения и сохраняя свое достоинство, но как будто они были его начальники, и часто, даже к удивлению и смеху самих японцев, оказывал им почтение по их обряду.

Не зная, что нам в таком положении делать, я было предложил взять с Мура честное слово или клятву, что он допустит нас уйти и до самого утра не откроет караульным, а нам со своей стороны оставить письмо к губернатору такого же содержания, какое хотели мы написать об Алексее, и обязаться, если нас поймают, сказать, что Мур не был участником в нашем предприятии и ничего о нем не знал.

Но матросы все в один голос были противного мнения, утверждая, что в этом случае на обещание Мура никак положиться нельзя; я принужден был согласиться с ними, что в таком важном деле вверить себя ему опасно, а как переводчики нас уверяли, что по наступлении теплых дней будут нам позволять ходить по городу под присмотром небольшого числа японцев, то мы решились подождать, не будут ли нас водить иногда за город и не представится ли случай силой отбиться у японцев. Тогда уже нечего нам будет опасаться Мура, а чтобы он заблаговременно не открыл им нашего прежнего намерения, согласились притвориться перед ним, что, следуя ему, мы также оставили всякую мысль об уходе и решились ждать конца своей участи в плену, предавшись во всем на волю Божью. Но он нам не верил и нимало не переменял своего обхождения.

Между тем явилось к нам новое лицо: это был присланный из японской столицы землемер-астроном по имени Мамия-Ринзо. В первый раз он пришел к нам с нашими переводчиками, которые сказали, что он приехал недавно из Эдо. Правительство их, по совету врачей, знающих европейские способы лечения, прислало с ним некоторые припасы, могущие предохранить нас от цинготной болезни, в здешней стороне весьма обыкновенной и опасной. Припасы сии состояли в двух штофах лимонного соку, в нескольких десятках лимонов и апельсинов и в небольшом количестве какой-то сушеной травы, имеющей весьма приятный запах, которую советовали нам японцы понемногу класть в похлебку. Сверх того, губернатор тогда же прислал нам от себя фунта три или четыре сахарного песку и ящичек вареного в сахаре красного стручкового перцу, до которого японцы большие охотники.

Но все эти гостинцы, как мы скоро приметили, клонились к тому, чтобы нас, так сказать, задобрить и понудить, не отговариваясь, учить японского землемера нашему способу описывать берега и делать астрономические наблюдения.

На сей конец он не замедлил принести к нам свои инструменты, как то: медный секстан английской работы, астролябию с компасом, чертежный инструмент и ртуть для искусственного горизонта, и просил нас показать ему, как европейцы употребляют сии вещи.

Он стал ходить к нам всякий день и был у нас почти с утра до вечера, рассказывая о своих путешествиях и показывая планы и рисунки описанных им земель, которые видеть для нас было весьма любопытно. Между японцами он считался великим путешественником; они слушали его всегда с большим вниманием и удивлялись, как мог он предпринимать такие дальние путешествия, ибо ему удалось быть на всех Курильских островах до семнадцатого, на Сахалине, и он достигал даже до Маньчжурской земли и до реки Амур.

Тщеславие его было так велико, что он беспрестанно рассказывал о своих подвигах и трудностях, им понесенных, для лучшего объяснения коих показывал дорожные свои сковородки, на которых готовил кушанье, и тут же у нас на очаге всякий день что-нибудь варил или жарил, сам ел и нас потчевал. Также имел он кубик для гнания водки из сарачинского пшена, который беспрестанно у него стоял на очаге; выгнанную же из него водку пил он сам и нас потчевал, что матросам нашим весьма нравилось.

Он умел брать секстаном высоту солнца на естественном горизонте, по полуденной высоте сыскать широту места, для чего употреблял таблицы склонения солнца и всех входящих тут поправок, переведенных на японский язык, по словам его, с голландской книги.

Не имея у себя наших таблиц, мы не могли узнать, довольно ли их таблицы верны; но кажется, что они взяты из какой-нибудь старинной голландской книги.

Мамия-Ринзо сообщил многие весьма любопытные сведения, которые нашему правительству не бесполезно знать, и тем более что они заслуживают вероятие, ибо прежде сего мы то же самое слышали от других японцев. Я буду иметь случай упомянуть о них в другом месте.

В самом почти начале нашего знакомства с сим геодезистом мы узнали, что он известен между японцами не только как человек ученый, но и славится как отличный воин. При нападении на них Хвостова он был на острове Итуруп, где с прочими своими товарищами также дал тягу в горы, но, к счастью его, русская пуля попала ему в мягкое место задней части; однако ж он не упал и ушел благополучно, за что награжден чином и теперь получает пенсию.

Иногда он перед нами храбрился и говорил, что после набегов Хвостова японцы хотели послать в Охотск три судна с тем, чтоб разорить это место до основания. Мы смеялись и шутили над ним, говоря: «Крайне жалеем, что японцы не могут найти туда дороги; иначе не худо было бы, если бы они послали не три судна, а тридцать или триста: верно, ни одно из них не возвратилось бы домой». Тогда он обижался и уверял нас, что японцы не хуже других умеют драться.

Мамия-Ринзо, умея найти широту места по солнечной высоте, слыхал также, что и долготу можно сыскать по расстоянию луны или звезды от солнца, и хотел, чтобы мы выучили его, как это делать. Но каким способом возможно было приступить к сему делу? Мы не имели при себе ни нужных для того таблиц, ни календаря астрономического, а притом и переводчики наши столько смыслили по-русски, что мы самые простые вещи могли объяснять им с нуждою.

Отказ наш произвел в этом японце великое против нас неудовольствие; он даже грозил нам, что из столицы скоро будут сюда переводчики голландского языка и японские ученые, чтоб отбирать от нас объяснения на некоторые предметы, до наук касающиеся, и что тогда уж не посмеем мы отговариваться и хотим или нет, но должны будем отвечать. Новость эта не слишком нам была приятна: она показывала, что японцы сбираются силой принуждать нас учить их. Мур взялся за это добровольно; только математическим наукам учить не хотел, отговариваясь незнанием, а советовал им употребить к тому Хлебникова, которому эта часть была очень хорошо известна.

Хотя ученый сделался нам большим врагом, однако не всегда мы с ним спорили и ссорились, а иногда разговаривали дружески о разных материях, в числе коих политические предметы более прочих заслуживают внимания. Он утверждал, что японцы имеют основательную причину подозревать русских в дурных против них намерениях и что голландцы, сообщившие им о разных замыслах европейских дворов, не ошибаются.

Но Теске не так думал: он полагал, что голландцы с намерением внушили японскому правительству подозрение на Россию и Англию, уверив оное, что сии две державы, воюя соединенными силами против Франции и союзных ей земель, имеют также в виду распространяться к востоку: Россия по сухому пути, а Англия морем, обещаясь помогать друг другу и со временем Китай и Японию разделить между собой. Голландцы приводят в доказательство своему мнению со стороны России приобретение Сибири, Алеутских и Курильских островов, а в отношении к Англии – распространение ее владений в Индии, показывая через то японцам, сколь близко эти два народа подвинулись к ним в короткое время.

Известно, что английский капитан Бротон два лета плавал к японским берегам, в оба раза к ним приставал и имел с жителями сношение; это случилось в самое то время, когда Англия и Россия союзно действовали против Франции и Голландии, и потому голландцы, по словам Теске, старались уверить японцев, что англичане с намерением высматривают их гавани, чтоб после на них напасть.

Мы опровергали такое мнение, стараясь уверить японцев в истинной причине плавания Бротона около их берегов, которая также известна была очень хорошо и самим голландцам. Но непомерное их корыстолюбие и зависть произвели страх, чтобы японцы не дали позволения русским и англичанам торговать с ними. В таком случае голландцы должны были бы лишиться значительного прибытка, ибо не могли бы уже обманывать их и продавать европейские безделицы за высокую и, можно сказать, бессовестную цену.

Теске был в этом с нами совершенно согласен и верил, что одно сребролюбие и коварство заставляют голландцев говорить так; но Мамия-Ринзо не хотел согласиться. При сем случае Теске рассказал нам об одном происшествии, которое жестоко раздражило японское правительство против англичан, и говорил, что если бы теперь пришло к их берегам английское судно, они тотчас сыграли бы с ним такую же штуку, как и с нами.

Происшествие сие было следующее.

Гавань в Нагасаки


Через год или через два после Резанова, показалось перед входом в Нагасакскую гавань большое судно под русским флагом. Несколько человек голландцев и японцев, по повелению губернатора, тотчас поехали на оное, где первых всех, кроме одного, задержали, а последних вместе с голландцем отправили назад – сказать, что судно принадлежит англичанам, и как они в войне с голландцами, то всех людей сего народа увезут с собою в плен, если японцы не пришлют к ним известного числа быков и свиней. В ожидании ответа англичане разъезжали на шлюпках по всей гавани и промеривали оную. Между тем оставшиеся на берегу голландцы склонили губернатора на сей выкуп. На судно послали свиней и быков и выменяли за них захваченных голландцев. Губернатор за это лишился жизни, и дано повеление повсюду поступать с англичанами неприятельски.

По случаю же замечания нашего, что голландцы обманывают японцев привозом к ним дурных вещей и продажей оных за дорогую цену, Теске нам сказал, что правительству их все это известно, но оно не хочет переменить прежних своих постановлений и допускает голландцев возить к ним то самое, что возили в начале их торговли с Японией; впрочем, худое ли или хорошее, до этого им нужды нет. При сем рассказал он нам следующий анекдот.

По причине войны с Англией голландцы, не находя средств доставлять в Японию европейские товары, наняли корабли соединенных американских областей{182}, чтоб американцы привезли нужные им вещи в Нагасаки и пришли под голландскими флагами. Товары были уже выгружены на берег, как японцы увидели обман, приметив, что между сими кораблями и их экипажами большая разность с теми, которые посещали их прежде, а более всего возымели они подозрение, видя отменную доброту товаров (которые были английские); но, невзирая на это, правительство приказало все привезенное погрузить опять в те же корабли и выгнать их из порта.

С половины марта губернатор позволил нам ходить прогуливаться по городу и за городом. Водили нас в неделю раза два, часа на четыре, в сопровождении пяти или шести человек солдат императорской службы, содержавших при нас внутреннюю стражу, и трех или четырех солдат княжеских, под распоряжением одного из переводчиков. Кроме этого, так сказать, конвоя, ходили с нами по нескольку человек работников, которые несли чайный прибор, сагу, маты для сидения, а нередко и кушанье, ибо иногда мы обедали в поле. Сверх того, от города назначался полицейский служитель, которого должность состояла в том, чтоб он шел впереди и показывал дорогу.

Японцы водили нас иногда версты за четыре от города на горы и вдоль морского берега. Мы тотчас приметили, что отбиться от них нам нетрудно было бы их же собственным оружием.[113] Но дело состояло в том, куда после деваться, и потому мы решились ожидать случая, не попадется ли нам у берега большая лодка, на которой, отбившись от японцев, могли бы мы уехать. Для этого просили мы их водить нас гулять вдоль берега и запасенную нами провизию всегда таскали с собой. Но Мур, подозревая наше намерение, упрашивал японцев не ходить далеко от города под предлогом, что у него болят ноги.

В последних числах марта переводчики и караульные наши опять начали поговаривать о переводе нас из тюрьмы, и что дело стоит только за некоторыми переправками в назначенном для нас доме.

1 апреля с утра японцы начали переносить наши вещи в дом, а после обеда повели нас в замок и представили буниосу, который в присутствии всех знатнейших чиновников города сказал нам, что теперь переводят нас из тюрьмы в хороший дом, в котором прежде жил японский чиновник, и что содержать нас станут гораздо лучше прежнего, а потому мы должны жить с японцами, как со своими соотечественниками[114] и братьями; с тем нас и отпустил.

Из замка пришли мы прямо в назначенный для нас дом, который находился почти против самых южных ворот крепости, между валом и высоким утесом, под коим расположена средняя часть города. Стоял он посредине обширного двора, окруженного высокой деревянной стеной, с рогатками наверху; двор был разделен пополам также деревянной стеной; одна половина, ближняя к утесу, была назначена для нас; тут стояли три или четыре дерева и несколько пучков тростнику, что, все вместе, японцы называли садом, когда показывали нам прелести нового нашего жилища, а лужу, в одном углу двора бывшую, величали озером;[115] находившейся же в ней куче грязи давали имя острова.

Сообщение с нашего двора, или «сада» (говоря согласно с японцами), на другой двор было посредством небольших ворот, которые всегда были на замке; они отпирались только, когда начальник сангарских войск или их дежурный офицер приходил осматривать наш двор или когда нас водили гулять. По ночам, от захождения до восхождения солнца, каждые полчаса караульные наши ходили дозором и осматривали вокруг всего двора, а с другого двора ворота были на дорогу подле самого вала и запирались только на ночь.

Дом наш, по направлению средней стены, также был разделен пополам деревянного решеткой, так что одна его половина находилась на нашем дворе, а другая на другом. В первой из них были три комнаты, разделявшиеся между собою ширмами, а во второй, за решетками, в одной части содержали караул, при одном офицере, солдаты сангарского князя, которые могли видеть нас сквозь решетку. От них к нам была дверь, но всегда на замке; солдаты были вооружены, кроме саблей и кинжалов, ружьями и стрелами, и офицер их почти беспрестанно сидел у решетки, смотря в наши комнаты.

Сад зажиточного японца


Подле этой караульни, рядом с нею, также за решеткою, находилась небольшая каморка, в которой сидели посменно по два человека императорских солдат, коих настоящая караульня была за каморкою; они также могли видеть все, что у нас делалось; притом от них к нам дверь запиралась только на ночь; но они сначала и ночью приходили к нам по нескольку раз, а днем бывали у нас очень часто.

На нашей половине около дома была галерея, с которой мы могли через стену видеть к югу Сангарский пролив, противоположный берег Японии и мачты судов, стоящих у берега,[116] а в щели стен видели и самые суда и еще одну часть города; к северу же видны были крепость и горы Мацмайские.

Теперь жилище наше во многих отношениях переменилось к лучшему. Мы могли по крайней мере наслаждаться зрением неба, светил небесных и разных земных предметов; также свободно прохаживаться по двору и пользоваться прохладой ветров и чистым, не вонючим воздухом. Этих выгод прежде мы не имели. Сверх того, и пишу стали нам давать, против прежнего, несравненно лучшую. Но все это нас нимало не могло утешать, когда только мы вспоминали о последних словах буниоса. Прежде, бывало, при всяком случае, расставаясь с нами, утешал он нас обещанием ходатайствовать по нашему делу и обнадеживал, что мы будем возвращены в свое отечество, а ныне уже и это перестал говорить, советуя нам почитать японцев своими соотечественниками. Что же это значило, как не то, что мы должны водвориться в Японии, а о России более не помышлять?

Японские чиновники и переводчики наши, по обыкновению своему пришедшие нас поздравлять с переменою нашего состояния, тотчас приметили, что дом не произвел над нами ожиданного ими действия и что мы так же невеселы, как были и прежде, почему и сказали нам: «Мы видим, что перемена вашего состояния не может вас радовать и что вы только и помышляете о возвращении в свое отечество: но как правительство японское ни на что еще в рассуждении вас не решилось, то губернатор нынешним летом по прибытии своем в столицу[117] употребит все средства и зависящие от него способы склонить свое правительство дать вам свободу и отправить в Россию».

О намерении губернатора стараться в нашу пользу Теске говорил нам неоднократно и однажды, рассказывая, как много губернатор нам доброжелательствует и как хорошо он к нам расположен, открыл такое обстоятельство, которое понудило нас уйти непременно до наступления лета. Теске сказал нам, что на днях губернатор получил из столицы повеление, которое он при нем распечатал. Но, прочитав, выронил из рук и в изумлении и печали повесил голову. Когда же он спросил его о причине, губернатор отвечал, что правительство не уважило его представления, коим испрашивал он позволение, буде русские корабли придут к здешним берегам, снестись и объясниться с ними дружески о существующих обстоятельствах; но вместо сего теперь ему предписывается поступать с русскими судами по прежним повелениям, то есть делать им всякий возможный вред и стараться суда жечь, а людей брать в плен, и потому, ожидая прибытия русских в Кунасири, приказано князю Намбускому послать туда большой отряд войск под предводительством знатного военного чиновника, много артиллерии и разных снарядов, а равным образом укрепить и усилить и прочие приморские места.

«Если так, – сказали мы, – то война должна последовать необходимо, и теперь уже русские не будут виновны в кровопролитии: японцы сами поставляют преграду к примирению».

«Что же делать? – отвечал Теске. – Война будет, но не вечно же она продолжится; когда-нибудь мы примиримся, тогда вас и отпустят домой».

«Так, – думали мы, – отпустят! Это случится тогда, когда уже и кости наши истлеют».

Мы очень хорошо знали, что с пособиями Охотского порта невозможно было сделать никакого впечатления над японским правительством, чтобы понудить оное к примирению: для этого надлежало бы отправить сильную экспедицию из Балтийского моря; но это зависело от того, скоро ли прекратится война с Англией, а между тем бы время текло и обстоятельства постепенно забывались.

Вот что страшило нас и понуждало уйти до прибытия наших судов: с появлением их у японских берегов караул за нами сделался бы строже; притом японцы опять могли бы нас запереть в клетки.

Утвердясь в сих мыслях, мы помышляли единственно о том, каким способом привести в исполнение смелое предприятие, которому величайшую преграду находили в товарище своем Муре. Это несчастное обстоятельство делало положение наше еще ужаснее, если только возможно. Мы ясно видели, что он, так сказать, переродился и сделался совсем другим человеком. Он даже перестал называться русским[118] и уверял японцев, что вся родня его живет в Германии, и пр. Явные разговоры его с переводчиками показали нам очень хорошо, что мы должны от него ожидать, а Алексей сказал нам за тайну, что Мур открыл ему свое намерение вступить в японскую службу и быть переводчиком европейских языков и что он его приглашал к тому же, обещая ему свое покровительство, когда он будет в случае. Тогда мы увидели, что он для нас был самый опасный человек и что мы непременно должны поспешить исполнением своего предприятия.

Если б мы все были согласны уйти, то исполнение такого покушения было бы не слишком трудно. Солдаты сангарского караула, хотя и не спали по ночам, но нами не занимались, сидели обыкновенно около жаровни, разговаривали и курили табак. Их дело было только каждые полчаса обойти кругом двор и простучать часы. Офицер же их хотя и сидел беспрестанно у решетки, но сквозь нее смотрел на нас не часто, а большей частью читал книгу.[119] Что же касается до внутренней при нас стражи, состоявшей из императорских солдат, то они только сначала строго исполняли свою должность, но после по ночам по большей части спали или в задней караульне читали книги, а другие играли в карты или в шашки.[120]

Итак, около полуночи мы все могли потихоньку, один за другим, выбраться на двор, оставив на постелях у себя лишнее платье, подделав оное наподобие свернувшегося под одеялом человека; потом в том месте, где была под оградой небольшая канавка для спуска воды со двора, легко и скоро мы могли прокопать отверстие, в которое один человек мог пролезть. Выбравшись за стену, надлежало нам потихоньку, а кое-где и ползком, пробираться сквозь город к морскому берегу и, подойдя к высмотренному нами во время прогулок судну, переехать на оное на маленьких лодках, которых по всему берегу много, и, завладев им, пуститься в море.

Для исполнения сего плана нужно было только дождаться крепкого ветра с берега. Но как Мур от нас уже отделился и, подозревая наше намерение, примечал за нами, как то мы несколько раз замечали, то одни мы покуситься на такое предприятие никак не могли, ибо он, увидев и уверившись, что мы ушли, может быть, не более как через четверть часа после нашего выхода за ограду, а вероятно и скорее, встревожил бы караульных и открыл бы им наши намерения; в таком случае они вмиг бросились бы к берегу и пересекли бы нам путь, потому что до самого берега должны мы были проходить городом, а у японцев в улицах есть часовые и часто ходят патрули; притом ночью у них никто не смеет ходить без фонаря. Следовательно, мы должны были пробираться, так сказать, ползком, на что потребно было по крайней мере несколько часов. Потому этот план без содействия Мура не годился, а были другие два.

Первый: вместо того чтобы прокрадываться к морскому берегу, мы могли идти между деревьями, насаженными на плотине, составляющей род гласиса{183} за рвом с западной стороны крепости, ибо в прогулках наших мы заметили, что у японцев ни на валу, ни на гласисе не бывает часовых, а только внутри крепости у ворот по два часовых сидят в большой будке и покуривают от скуки табачок, как должно добрым служивым. Гласисом могли мы прийти в длинную аллею больших деревьев и потом на главное городское кладбище,[121] которое было расположено на большом пространстве вдоль глубокого оврага; пройдя кладбище, мы были бы уже в чистом поле, а тут верстах в двух начинаются и горы. Горами мы должны были идти дня три к северу, а потом, вышедши на морской берег, искать случая овладеть судном.

Другой план был тот, чтобы силой отбиться у конвойных, если на прогулке по берегу попадется нам исправная лодка. Этот план мы предпочитали первому, ибо, ушедши в горы, мы могли дать время японцам разослать повеления по берегу, чтобы везде имели строгий караул повсюду при судах, а первый план тем был неудобен, что надобно было ожидать стечения двух случаев: свежего попутного ветра и удобного судна. Время же и обстоятельства не позволяли нам медлить.

Однако ж мы решились подождать несколько дней, не удастся ли исполнить второй из наших планов.

Между тем мы запасались всем нужным к вояжу, разумеется, чем могли. Например, прогуливаясь за городом, нашли мы огниво; один из матросов, наступив на него, стал поправлять обувь и тотчас тайно от японцев положил в карман. Потом из нескольких кремней, бывших у наших работников, нашли мы случай также потихоньку присвоить себе в собственность парочку. Лоскут же старой рубашки, будто бы случайно упавший на огонь и сгоревший, доставил нам трут. Притом мы ежедневно увеличивали количество съестных припасов, которые всегда таскали с собой, привязав около поясницы, под мышками и пр.

Эти заготовления делались по части экономической, а по военной нашли мы в траве на нашем дворе большое острое долото, вероятно, позабытое тут плотниками. Мы тотчас его спрятали и тогда же решили при первом удобном случае насадить оное на длинный шест и употреблять вместо копья. Такое же назначение определили мы заступу, принесенному на наш двор на время, который будто бы случайно или по ошибке засунули мы под крыльцо.

Но это еще не все: пословица, что нужда всему научит, весьма справедлива. Хлебников сумел даже сделать компас; на сей конец выпросили мы у работников две большие иголки для починки платья и сказали им, что потеряли их. Японцы в домах своих снаружи во многих местах обивают пазы медью, и в нашем доме было то же; только от времени почти вся медь изоржавела и пропала. Однако ж Хлебников сыскал лоскуток, вычистил его и иголки соединил медью, сделав в середине ямку для накладывания на шпильку. Иголкам же, посредством часто повторяемого трения о камень, им выбранный, сообщил достаточную магнитную силу, так что они весьма порядочно показывали полярные страны света. Футляр сделал он из нескольких листов бумаги, склеенных вместе сарачинским пшеном.

За компасом работы было немало. Мы должны были соблюдать большую осторожность: если бы японцы приметили Хлебникова, трущего иголку о камень, то, конечно, не поняли бы настоящей причины, а подумали бы, что он точит ее; но Мура нельзя было обмануть, и потому, когда Хлебников в заднем углу двора занимался этим делом, тогда кто-нибудь из нас ходил по двору и подавал ему условленные знаки о приближении подозрительных людей.

Однажды, прогуливаясь по берегу, подошли мы к двум маленьким рыбацким лодкам; в то же время точно вдоль берега шла большая лодка под парусами. Она была такая, какую мы искали; надлежало отбиться от японцев, завладеть рыбацкими лодками и догнать большую. Мы тотчас стали с Хлебниковым советоваться, но, увидев, что успех предприятия подвержен был крайнему сомнению, мы оставили оное. Ибо пока мы отбивались бы от конвойных, рыбаки могли отвалить, да и, завладев лодками, сомнительно было, догоним ли еще большую лодку.

Между тем Мур, примечавший каждый шаг наш, тотчас догадался по положению, которое взяли мы в рассуждении конвойных, к чему дело клонилось. По возвращении нашем домой Алексей немедленно сказал нам потихоньку, что мы в большой опасности, ибо Мур научал его открыть японцам о нашем намерении отбиться и уйти; в противном случае грозил, что сам об этом им скажет, и потому Алексей спрашивал нас, точно ли мы решились это сделать, и если так, то просил, чтобы его не покидали.

Надобно знать, что последний наш план мы скрывали от Алексея, опасаясь, чтобы он не струсил покуситься на такое отчаянное дело и не изменил нам. Притом мы заметили, что он всякий день по нескольку часов скрытно от нас разговаривал с Муром, и подозревали, нет ли и тут какой хитрости.

Хлебников, однако ж, думал, что этот курилец расположен к нам искренне и что ему можно открыть нашу тайну. Я колебался и не знал, на что решиться; но матросы все единогласно решили не делать его участником в таком важном для нас деле, говоря, что какие бы прежде мысли он о нас ни имел, но Мур мог своими наставлениями переменить их и склонить его на свою сторону. В положении, подобном нашему, невозможно повелевать, а должно уговаривать, соглашать и уважать мнение каждого; почему мы приняли совет матросов наших и сказали Алексею, что отнюдь нет у нас никакого намерения уйти, разве летом об этом подумаем, а между тем стали спрашивать его мнения, как бы это лучше сделать и в какое время.

Теперь оставалась нам только забота, как поступить с Муром: нельзя ли его также как-нибудь уверить, чтобы он нас не подозревал в таком замысле? На сей конец я и Хлебников согласились открыть ему, что мы намерены уйти и его приглашаем с собою, сказать, однако ж, что не прежде думаем покуситься на это, как по приезде нового губернатора, когда уже узнаем содержание присланной Хвостовым бумаги и увидим, как новый буниос будет к нам расположен и что он нам скажет.

На это Мур сказал нам, что судьба его решена: какие бы новости буниос нам ни привез, он не уйдет, решаясь остаться в Японии. Мы, к удовольствию нашему, в первые два дня приметили, что хитрость наша удалась: Мур совершенно успокоился и перестал за нами примечать.

Наконец, пришло и 20 апреля; скоро должно было наступить время, когда мы могли ожидать прибытия наших судов, полагая, что «Диана» ушла на зиму из Охотска на Камчатку, а удобного случая отбиться и завладеть лодкой мы не находили, да и по всему казалось, что никогда не найдем. Между тем неосторожность наших матросов, а может быть, отчасти и наша собственная, возбудила опять подозрение в Муре, и он стал посматривать на нас косо. Делать было нечего, и мы вывели следующее заключение: берега Мацмая усеяны селениями, большими и малыми; при всяком из них множество судов и людей. Итак, невозможно, чтобы везде мог быть строгий и крепкий караул; впрочем, в небольших рыбацких шалашах можем употребить и силу (а смелому Бог помогает), и потому решились уйти в горы.

Апреля 23-го нас водили гулять за город. Мы предложили японцам, под видом любопытства, пойти посмотреть храм, строившийся вновь после пожара при самом кладбище.[122] Этот способ доставил нам случай очень хорошо высмотреть и заметить все тропинки, по коим мы должны были идти. Ходя в поле, мы прилежно сбирали дикий лук и набрали такое количество, что Мур мог увериться в нашем намерении пробыть еще несколько времени в его сообществе, а по возвращении домой притворились, что крайне устали и легли отдыхать.

Вечером матросы наши взяли на кухне скрытым образом два ножа, а за полчаса до полуночи двое из них (Симонов и Шкаев) выползли на двор и спрятались под крыльцо, и коль скоро пробила полночь и сангарский патруль обошел двор, они начали рыть прокоп под стену. Тогда и мы все (кроме Мура и Алексея) вышли один за другим и пролезли за наружную сторону. При сем случае я, упираясь в землю ногой, скользнул и ударился коленом в небольшой кол, воткнутый в самом отверстии; удар был жестокий, но в ту же минуту я перестал чувствовать боль.

Мы вышли на весьма узенькую тропинку между стеною и оврагом, так что с великим трудом могли добраться по ней до дороги, потом пошли скорым шагом между деревьями по гласису и по кладбищу, а через полчаса были уже при подошве гор, на которые надлежало подниматься.

Часть вторая

Русские скитаются по горам Мацмая. Японцы окружают их и возвращают в Мацмай. Пребывание в плену. Двукратное прибытие шлюпа «Диана» к берегам Японии. Освобождение

Надобно знать, что весь обширный остров Мацмай покрыт кряжами высочайших гор{184}. Низменные долины находятся только при берегах и занимают небольшое пространство от моря до подошвы гор, которые после возвышаются постепенно хребтами, разделенными между собой глубокими лощинами и так, что один хребет выше другого; дошед напоследок до чрезвычайной высоты, они продолжаются по всему острову, местами несколько понижаясь, а кое-где опять возвышаясь. И потому вся внутренняя часть острова необитаема, а селения, как японские, так и курильские, находятся только по берегам.

Мы начали подниматься на горы верстах в пяти от морского берега и старались, где место позволяло, идти прямо к северу, направляя путь свой по звездам. При подъеме на первую гору я уже стал чувствовать в полной мере жестокую боль в ушибленном колене, которое вдруг опухло чрезвычайным образом. Когда мы шли по ровному месту, то с помощью палки я мог слегка ступать больной ногой, и оттого боль несколько уменьшалась, но, поднимаясь вверх или идучи по косогору, по необходимости должно было упираться и больной ногой, тогда уже боль делалась нестерпимой. Притом, не быв в состоянии ровно идти обеими ногами, я скоро устал и почти вовсе выбился из сил; почему товарищи мои принуждены были каждые полчаса останавливаться, чтоб дать мне время отдохнуть и облегчить хотя немного больное колено.

Намерение наше было прежде рассвета достигнуть покрытых лесом гор, чтобы иметь способ скрыться от поисков неприятеля; ибо японцев мы должны были теперь считать непримиримыми себе врагами.

Когда мы прогуливались в долинах, окружающих город, лес казался недалеко, но тут узнали опытом, как мы обманулись: прямой тропинки к нему мы не сыскали, а поднимались где могли, почему иногда, по причине весьма темной ночи, не имея возможности видеть предметы в нескольких шагах от себя, приближались к такой крутизне, что подняться на нее не было средств; в таком случае мы принужденными находились идти по косогору не вперед, а в сторону, в ожидании встретить удобный подъем. Попав же на оный, тотчас опять карабкались вверх, пока не встречали новых препятствий.

Таким образом мучились мы более трех часов; наконец, поднялись на высокий хребет гор и пошли по ровной вершине к северу. Но судьбе угодно было везде поставлять нам препятствия и затруднения: мы достигли теперь такой высоты, где местами лежал снег на большое пространство, а как по снегу идти нам было невозможно, ибо японцы настигли бы нас по следу, то, выбирая чистые места, где снегу не было, и не видя, далеко ли вперед они простираются, мы принуждены были ходить из стороны в сторону, а иногда и ворочаться; отчего исходили пребольшое расстояние и измучились, но вперед подались мало.

Напоследок, за час до рассвета, вышли мы нечаянно на большую дорогу, по которой японцы ездят с вьючными лошадьми из города в лес за дровами, отчего дорога избита лошадиными копытами и людскими следами, притом и снегу на ней не было; следовательно, японцы наших следов никак приметить не могли; вела же она прямо на север к лесу и лежала по ровной вершине горного хребта. Мы весьма обрадовались такой встрече и удвоили свой шаг; теперь, идучи по ровному месту, я хотя и чувствовал в колене и даже во всей ноге жестокую боль, но в сравнении с тем, что испытал я, поднимаясь на горы, можно было назвать это великим облегчением.

Мы думали уже скоро достигнуть дремучего леса и располагали, забравшись в чащу, отдыхать там целый день, но матрос Васильев, оглянувшись, вдруг сказал: «За нами гонятся на лошадях с фонарями» – и с сими словами бросился с дороги в лощину. Взглянув назад, мы увидели несколько огней, показавшихся весьма близко; тогда и мы последовали за ним и начали спускаться по крутизне в глубокую лощину. Долго мы спускались, не находя ни леса, ни кустов, где можно было бы спрятаться, а между тем уже рассветало; если б тогда был день, то нас можно б было видеть со всех окружных гор, а скрыться было негде.

Наконец, спустились мы на самый низ пространной лощины, со всех сторон окруженной почти голыми горами; в лощине лежало еще много снегу, но места, где бы можно было скрыться, мы не находили, а день уже настал. Несколько минут стояли мы на одном месте, озираясь кругом себя и не зная, что нам предпринять. Напоследок усмотрели в одном каменном утесе отверстие и, подойдя к оному, нашли, что тут была небольшая пещера, в которой мы все едва могли поместиться. Подле самой пещеры лился с горы большой водопад и выбил в снегу под нею яму до самого дна лощины, футов на десять.

К пещере подошли мы по снегу, ибо в этом углу рытвины было его набито весьма много. Она находилась в утесе, сажени на полторы от низу лощины, и водопадом снега выбито было столько, что мы едва могли, с помощью небольшого деревца, стоявшего у самого отверстия пещеры, ухватясь за оное, шагнуть в нее. Малейшая неосторожность (или если бы корень деревца был слабо утвержден в расщелине, из которой оно выросло) могла бы повергнуть кого-нибудь из нас в выбитую водопадом яму, перемочило бы его до нитки, да и выкарабкаться оттуда было бы ему трудно, а мне с больной ногой моей и вовсе невозможно. Однако ж, благодаря Бога, мы все благополучно вошли в пещеру.

Сидеть нам было очень непросторно, а притом и жестко, ибо грот наш до половины был наполнен плитняком, из коего состояла вся гора и который лежал в беспорядке. Многие плиты высунулись вверх краями и углами. Хуже всего было то, что мы почти не смели пошевелиться и принуждены были с величайшей осторожностью переменять положение тела, потому что дно пещеры было покато к яме, сделанной водопадом, а плитняк мелок и сыпуч, так что мы с часу на час ожидали, что он покатится со всем и с нами в рытвину.

Итак, мы не могли ни лечь, ни протянуться, а только облокачивались с одной стороны на другую. Впрочем, убежище наше было очень скрытно. Японцы, не подойдя вплоть к пещере, никак не могли нас видеть, а к счастью нашему, весьма холодный утренник так скрепил снег, что следы наши на нем не были приметны. Нас беспокоил только один случай, которому виною был товарищ наш Шкаев: когда мы уже спускались в лощину, он потерял колпак свой, сшитый им на дорогу из шерстяного русского чулка. Японцы, нашедши, тотчас увидели бы, что эта вещь из нашего гардероба, и могли бы к нам добраться. Притом надобно сказать, что мы также опасались, чтобы снег у нашего выхода из пещеры в течение дня от действия солнечных лучей не стаял в большом количестве: тогда нам уже невозможно было бы опять выйти, ибо поутру, как я выше сказал, мы с трудом могли влезть в пещеру.

В таком положении мы просидели до самого захождения солнца, разговаривая о своем состоянии и о будущих наших предприятиях. День был весьма ясный, но солнечные лучи к нам не проникали, а сосед наш водопад еще более холодил окружающий нас воздух, отчего иногда едва зуб на зуб у нас попадал. В течение дня мы часто слышали удары топоров в лесу, который теперь был уже от нас не очень далеко, а перед захождением солнца, выглядывая из пещеры, видели на горах много людей. Впрочем, особенно примечательного ничего не случилось, разве то, что в одно время услышали мы шорох, как будто бы кто спускался к нам с горы; шорох увеличивался и приближался; мы ожидали уже каждую минуту увидеть отряд солдат, нас преследующих, и готовились защищаться и отбиться, буде можно, но вдруг явился дикий олень, который лишь только почуял близость людей, то вмиг от нас скрылся.

Когда появились на небе звезды, мы вышли из пещеры и стали подниматься к северу на высокую гору, которая отчасти была покрыта мелким редким лесом. В это время состояние мое было самое ужасное: сидя в пещере, я старался держать больную свою ногу почти всегда в одном положении, и она меня не слишком беспокоила; но когда мы пошли, а особенно когда стали подниматься на гору, тогда боль не только в одном колене, но и по всей ноге, от пятки до поясницы, сделалась нестерпимою. Я видел, какое мученье должен был перенести, поднявшись на одну эту гору, но что будет далее? Сколько раз еще нам надобно будет спускаться в пропасти и подниматься на утесы. А обстоятельства требовали, чтоб мы шли скоро.

Я чувствовал, что делал большую помеху своим товарищам и мог быть причиной их гибели, и потому стал просить их именем Бога оставить меня одного умереть в пустыне; но они на это никак согласиться не хотели. Я представлял им, что, видно, судьбе угодно уже, чтоб я погиб здесь, ибо при самом начале нашего покушения я сделался неспособным им сопутствовать, и так почему же им, быв в полном здоровье и в силах, без всякой пользы для меня погибать со мной, когда они могут еще, завладев судном, спастись и достигнуть России. Следуя за ними, я должен буду только их задерживать и сам претерпевать липшее мучение; рано или поздно они должны же будут меня оставить, и пр.

Однако ж они просьбы моей не уважили, а говорили, что пока я жив, то не оставят меня, и что они готовы каждую четверть часа останавливаться и давать мне время отдыхать; когда же достигнем безопасного места, то можем пробыть там дня два или три для отдохновения и поправления больной моей ноги; сверх того, матрос Макаров вызвался сам добровольно помогать мне при подъемах на горы, таким образом, чтобы я шел за ним и держался за его кушак.

И так я решился, претерпевая ужасное мучение, следовать за моими товарищами, но уже, можно сказать, не шел, а Макаров тащил меня.

Смешанный лес на острове Хоккайдо


Поднявшись на первую гору, достигли мы ровной вершины ее, покрытой высокой прошлогодней травой и мелким растением дерева бамбу. Отдохнув несколько времени, пошли мы по вершине, направляя путь свой по звездам, к северу. Ночь была тихая и светлая, мы хорошо видели вдали превысокие хребты, снегом покрытые, которые надлежало переходить. Тот хребет, по вершине коего мы шли, и следующий за ним были разделены преужасной лощиной, столь глубокой, что мы никак не могли решиться ночью спускаться в нее, опасаясь, чтобы не зайти в такую пропасть, из которой и назад выбраться будет трудно. Поэтому, вместо того чтобы идти к северу, пошли мы вдоль лощины на запад в надежде встретить горы, соединяющие сии два хребта. Да и в самом деле недолго мы находились в беспокойствии и скоро нашли как будто нарочно искусством сделанную плотину, которая лежала прямо поперек всей лощины и соединяла оба хребта; она очень походила на дело рук человеческих, и только одна огромность ее показывала, что она есть творение природы.

Спускаясь на сей переход, увидели мы два шалаша, из коих происходил изредка свист, точно такой, каким у нас манят перепелов; присев в траву, мы долго слушали, желая удостовериться, птица ли это или охотники, сидевшие в шалашах. Наконец, решились идти к ним, полагая, что их не может быть такое число, с которым не могли бы мы управиться; но, подойдя поближе, увидели, что ночью два костра жердей нам показались шалашами.

Взяв из них по одной жерди вместо копий, пошли мы далее, а перейдя на другой хребет, напали на большую дорогу, ведущую к северу, по которой возят дрова и уголье на вьючных лошадях в город. Между тем приметили мы, что нынешней весной никто еще по ней не ездил, хотя везде кругом нас видны были огни, происходившие от жжения угля в ямах.

Продолжая идти по найденной нами дороге, начали мы встречать мелкий густой лес и большую траву, и потому, когда время было уже за полночь, мы вздумали отдохнуть, забравшись в чашу, ибо, сидя в пещере на острых каменьях, мы ни на минуту даже не могли задремать.

Проспав часа два, а может быть и более, пошли мы далее по дороге, которая с вершины хребта повела нас разными кривыми излучинами в преглубокую лощину. Спустившись туда на самый низ, пришли мы к небольшой речке, которая была местами покрыта льдом и глубоким снегом, но он был так тверд, что мог нас поднимать. Тут мы потеряли свою дорогу и потому перешли по снегу всю лощину поперек оной к подъему на следующий хребет, в то место, где, по нашим догадкам, ожидали найти продолжение потерянной нами дороги. Однако же большой дороги сыскать не могли, а карабкаясь на гору, напали на небольшую тропинку.

Поднимаясь по ней, взошли мы на вершину хребта, который был выше всех тех, кои мы прошли, и как мы лезли весьма тихо, останавливаясь притом очень часто для отдохновения, то вершины хребта достигли перед самым почти рассветом и, нашед тут удобное место для дневания, расположились остаться на весь день. Для этого мы умяли в густой чаще горного тростника (или мелкого растения бамбу) на такое пространство, на котором бы нам всем можно было лечь вплоть один к другому, чтобы хотя этим средством немного согреться, ибо утро было очень холодное, а мы одеты были не слишком тепло. Но и двух часов, я думаю, мы не в состоянии были пролежать, а спать почти и вовсе не могли: так беспокоила нас стужа.

Лишь только настал день, мы встали и осмотрели все окружавшие нас предметы. Мы находились на превысокой горе и со всех сторон были окружены хребтами высоких гор; те из них, которые находились от нас к полуденной стороне, были ниже того хребта, на котором мы расположились, а находившиеся к северу несравненно его превышали. Впрочем, кроме неба, гор, леса и снега, мы ничего не видали, но эти предметы имели весьма величественный вид.

Приметив, что все вершины хребтов были покрыты небольшой мрачностью, мы заключили, что если у нас будет огонь, то с окружных гор нельзя рассмотреть дыма; почему согласились развести оный между тростником, чтоб погреться около него и согреть чайник[123] не для того, чтобы пить чай (у нас его не было), а чтобы можно было засохшее и покрытое плесенью и гнилью наше пшено удобнее прогнать в горло. Мы хотели было сварить какой-нибудь дикой зелени, но в горах ничего не могли сыскать годного в пишу; здесь, можно сказать, почти еще царствовала зима: так высоко мы забрались.

Наломав сухих сучьев, развели мы огонь и согрели снежную воду; потом, сделав из горного тростника трубочки, пили посредством их воду, как насосом, и немного поели. Между тем с востока из-за дальних хребтов начали подниматься страшные тучи, и ветер в горах стал завывать. По мере возвышения туч расстилались они по хребтам, и ветер усиливался; грозный вид облаков показывал приближение ненастья. Мы думали, что в такую пору, верно, в горах нет опасности встретить кого-нибудь сильнее нас, а посланные в погоню издали нас приметить не могут, и решились, не дожидаясь ночи, пуститься в путь; к тому понуждал нас и холод, который стал теперь, несмотря на огонь, много нас беспокоить.

Пошли мы прямо на север по тропинке, бывшей на вершине горы, но она, поворачивая понемногу в сторону, тотчас повела нас назад; почему, своротив с нее, пошли мы сквозь горный тростник своим направлением и скоро пришли к спуску с хребта в лощину; он был крут и местами покрыт снегом. Боль у меня в ноге не уменьшалась, и я с жестоким мучением шел или тащился, держась за кушак Макарова; но когда стали мы спускаться, нестерпимая боль заставляла меня катиться по снегу, сидя на одном лишь платье без всякой подстилки и управляя палкой с привязанным к ней долотом, которая служила мне также для уменьшения скорости, когда я катился по крутым спускам.

Ожидание ненастья не сбылось: облака рассеялись, сделалась весьма ясная погода, и все горы показались очень хорошо; но мы уже решились на один конец и не хотели останавливаться. Спускаясь к самой лощине, увидели мы в ней, на берегу небольшой речки, две или три землянки, но в них не было никого. Переправясь через речку вброд, стали опять подниматься на превысокий хребет по весьма крутой горе, которая, однако ж, была покрыта большим лесом, почему мы имели ту выгоду, что могли, хватаясь за деревья, легче подниматься, а притом, прислонясь к ним, можно было чаще отдыхать, да и видеть нас с соседственных гор в лесу не было возможности.

Горный ландшафт Японии


Поднявшись уже довольно высоко, встретили мы крутой утес, на который надлежало нам карабкаться с превеликим трудом и опасностью. Достигнув самого верха утеса, мне нельзя уже было держаться за кушак Макарова, иначе он не мог бы с такой тяжестью влезть на вершину, и потому я, поставив пальцы здоровой ноги на небольшой камень, высунувшийся из утеса, а правую руку перекинув через молодое дерево, подле самой вершины его бывшее, которое так наклонилось, что было почти в горизонтальном положении, стал дожидаться, пока Макаров взлезет наверх и будет в состоянии мне пособить подняться; но, тащив меня за собою, Макаров, хотя, впрочем, весьма сильный, так устал, что лишь поднялся вверх, как в ту же минуту упал и протянулся как мертвый. В это самое время камень, на котором я стоял, отвалился от утеса и полетел вниз, а я повис на одной руке, не быв в состоянии ни на что опереться ногами, ибо в этом месте утес был весьма гладок. Недалеко от меня были все наши матросы, но от чрезмерной усталости они не могли мне подать никакой помощи; Макаров лежал почти без чувств, а Хлебников поднимался в другом месте.

Пробыв в таком мучительном положении несколько минут, я начал чувствовать чрезмерную боль в руке, на которой висел, и хотел было уже опуститься в бывшую подо мною пропасть в глубину сажен с лишком на сто, чтоб в одну секунду кончилось мое мучение, но Макаров, пришед в чувство и увидев мое положение, подошел ко мне, одну ногу поставил на высунувшийся из утеса против самой моей груди небольшой камешек, а руками схватился за ветви молодого дерева, стоявшего на вершине утеса, и, сказав мне, чтоб я свободной своей рукой ухватился за его кушак, употребил всю свою силу и вытащил меня наверх. Если бы камень из-под ноги у Макарова упал или ветви, за которые он держался, изломились, тогда бы мы оба полетели стремглав в пропасть и погибли бы без всякого сомнения.

Между тем Хлебников, поднимавшийся в другом месте, почти на половине высоты утеса встретил такие препятствия, что никак не мог лезть выше, а что всего хуже, то и на низ спуститься уже не был в состоянии, почему матросы, связав несколько кушаков, спустили к нему один конец и пособили ему выйти из такого опасного положения.

Добравшись все до половины утеса и отдохнув тут, стали мы опять подниматься на хребет. Мы издали видели близ вершины этой горы землянку, или, может быть, что-нибудь показалось нам землянкой, почему и вознамерились мы, достигнув ее, переночевать в ней и для того поднимались к тому месту, где предполагали найти ее.

Перед захождением солнца достигли мы, с превеличайшими трудами, самой вершины хребта, который был один из высочайших по всему Мацмаю, ибо из гор, виденных нами к северу, немногие превышали его вышиной. Вершина сего хребта вся покрыта была горным тростником, между коим повсюду лежал снег. Большие деревья только изредка стояли кое-где; землянки мы не нашли; но тут считали себя в совершенной безопасности, ибо никак не ожидали, чтоб японцы вздумали искать нас на такой ужасной высоте, почему тотчас развели огонь и стали готовить ужин, состоявший в черемше и конском щавеле, набранных нами по берегам речки, которую мы сегодня (25 апреля) прошли в лощине вброд. Растения сварили мы в снежной воде, а между тем высушили свое платье, которое перемочили при переходе рекой, где вода была гораздо выше колена, и построили на ночь из горного тростника шалаш.

Наевшись вареной травы с небольшим количеством нашего запаса, мы легли спать, когда уже наступала ночь. От жестокой усталости и от неспанья более двух суток сначала я уснул крепко и, может быть, часа три спал очень покойно. Но, проснувшись и почувствовав, что у нас в шалаше было чрезвычайно жарко, я вышел на воздух.

Тут, подле шалаша, прислонившись к дереву, стал я размышлять на свободе. Сперва обратил на себя все мое внимание величественный вид окружавшего нас места: небо было чисто, но под ногами нашими, между хребтами, носились черные тучи, и надобно было полагать, что на низменных местах шел дождь; все горы, кругом покрытые снегом, видны были весьма ясно; я никогда прежде не замечал, чтоб звезды так ярко блистали, как в эту ночь. В окрестностях же царствовала глубокая тишина.

Но это величественное зрелище мгновенно в мыслях моих исчезло, когда я обратился к своему положению. Мне представился вдруг весь ужас нашего состояния: мы, шестеро только, находились на одном из высочайших хребтов Мацмая, без платья, без пищи, а что всего хуже – и без оружия, с помощью коего можно было бы достать то и другое; мы были окружены неприятелями и дикими зверями,[124] не имея при себе способов к обороне. Мы скитались на острове, для переезда с коего нужно было завладеть судном и иметь силы управлять им, а мы уже почти вовсе их потеряли от чрезвычайных трудов, встретившихся нам на пути через горы. Сверх всего этого, больная моя нога на каждом шагу заставляла меня терпеть ужасное мучение.

Размышление о беспомощном нашем состоянии доводило меня до отчаяния; между тем некоторые из моих товарищей также проснулись; их вздохи, стоны и взывания к Богу еще более меня растрогали; тогда уже я позабыл свое состояние, а сожалел единственно о них. В таком положении я простоял более часа; наконец, чрезвычайный холод заставил меня искать убежища в шалаше, где я опять лег, но уже более не мог сомкнуть глаз.

На рассвете (26 апреля) мы встали, развели огонь, сварили опять черемши и щавелю для завтрака, поели и пошли в путь. Сего утра мы решились не идти уже далее по горам, а, нашедши речку, текущую к западу, стараться по ней выйти на морской берег и по берегу идти к северу, изыскивая случай овладеть судном или лодкой.

Приняв такое намерение, спустились мы с хребта в преглубокую лощину, в которой и нашли точно такую реку, какой желали; почему, не поднимаясь на горы, пошли берегом вниз по реке к западу, но путь наш и тут был немногим легче того, какой мы имели, идучи горами. Река текла местами немалое расстояние в узких ущелинах между каменистыми горами, с великим стремлением. В таких местах мы принуждены были пробираться с пребольшим трудом и опасностию, ибо малейшая неосторожность или нечаянность угрожала нам падением в воду, быстрина коей увлекла бы нас и избила между каменьями. Притом мы каждые четверть часа и чаще еще должны были переходить реку вброд с одного берега на другой.

Избегая утесистых берегов, по которым идти нельзя, и выбирая ровные, мы всегда старались переходить там, где течение реки не так быстро, но иногда по необходимости переходили в таких местах, что едва с помощью палки могли держаться против стремления воды. Глубина же реки была не одинакова: местами до колена, а кое-где и в пояс.

Когда мы прошли немного далее к западу, начали нам попадаться по берегу пустые хижины, в коих летом живут дровосеки и выжигатели угольев. Мы искали в них съестных припасов, но ничего такого тут не было, а нашли старый топор и долото, покрытые ржавчиной, и две чашечки под лаком, которые и взяли с собой. День был ясный, и солнце сияло очень ярко, почему, прежде нежели скрылось оно за горы, мы расположились ночевать в одной хижине, при которой была угольная печь, с намерением высушить на солнце свое платье, измоченное при переходе через реку; огня же большого для того мы развести не смели, чтоб не подать знака о себе японцам, и имели только небольшой огонь, на котором сварили черемшу, купырья и щавель, собранные на пути. Высушив платье, легли спать в хижине, которая не имела половины крыши, почему мы спали под чистым небом. Ночь была холодная, но холод нас мало беспокоил, ибо мы легли на солому и ею же прикрылись.

Поутру 27 апреля, окончив обыкновенный наш завтрак, пошли далее вниз по реке; но, пройдя часа два, увидели хижину, из которой шел дым. Мы не находили никакой пользы сделать насилие бедным жителям, а показаться им и оставить их было опасно, чтобы они не дали знать о нас посланным за нами в погоню, почему мы, поднявшись на гору, покрытую лесом, пошли по косогору к западу; потом спустились в лощину по найденной нами тропинке, где у ручья в половине дня поели немного бобов и пшена и стали по той же тропинке подниматься на гору. Поднявшись, увидели мы через другие, меньшие горы море; но все они, как и та, на которой мы находились, были совершенно голые; на них не росло ни кустарника, ни высокой травы; впрочем, все они были, так сказать, исчерчены дорожками в разных направлениях. День же был так ясен, что, стоя на одной горе, можно даже было видеть собаку, бегущую по тропинке на другой. Следовательно, нам тут идти было опасно: японцы могли издали, по числу и даже по росту нашему, угадать, кто мы таковы. Но, с другой стороны, нам жаль было терять время даром. Мы хотели, к вечеру подойдя вплоть к морскому берегу, отдохнуть немного, а в ночь пуститься вдоль его, почему и решились идти согнувшись и в некотором расстоянии один от другого, примечая во все стороны, не покажутся ли люди.

Таким образом шли мы с час и спустились на другую небольшую гору; но тут идти было очень опасно, ибо даже и с берега, где у японцев лежит большая дорога, нас могли приметить, почему мы легли на траве и советовались, что нам предпринять.

В самое это время вдруг показался конный отряд, ехавший прямо к нам по тропинке; мы тотчас ползком спустились в лощину и засели в кустах, которыми были покрыты обе ее стороны. Конные проехали, не приметив нас; тут мы увидели, сколь неблагоразумно было идти нам по горам, ибо если б в это время, когда они вдруг взъехали на гору, мы не лежали, а шли, то нам нельзя было бы не открыть себя им и они тотчас бы нас настигли.

По лощине, в которую мы спустились, тек небольшой ручей. Дно его было грязно и наполнено сгнившими кореньями и листьями; разрывая оные, мы находили в тине небольших раков, в полдюйма величиною; вид их был весьма отвратителен, но мы ели насекомых, как какое-нибудь лакомство.

Просидев около часа в лощине, мы согласились идти по ней (ибо она вела к морскому берегу прямо), пока есть кусты по сторонам ее или покуда не увидим ясно со дна дорожек на горах. Таким образом шли мы более часа. Напоследок пришли в такое место, которое видно было с разных дорог, по горам лежащих; почему мы засели в мелкий лес, в котором также много было горного тростника. Тут мы нашли прекрасные молодые деревья; сделали из них себе копья, на которые насадили ножи и долото, а другие просто заострили. Один же из матросов был вооружен найденным в хижине топором.

Пока мы занимались сим делом, вдруг услышали голоса приближающихся к нам людей; они прошли по другой стороне лощины близко нас, и Хлебников их видел, но они нас не приметили; однако ж это были не посланные за нами, а рабочие люди, потому что между ними находились женщины.

Перед сумерками мы пошли далее и, когда настала ночь, вышли на морской берег и пошли по нем к северу. Но, не пройдя и версты, вдруг очутились подле самого селения, стоявшего при высоком утесе, отчего мы не приметили его прежде. Сначала мы остановились и опасались идти селением, полагая, что в нем есть караул; но как на утес подниматься было высоко и трудно, то и решились мы во что бы то ни стало пуститься прямо. Нам удалось пройти селение без малейшего препятствия; мы никого не видали, и на нас даже собаки не лаяли. Мы еще останавливались для осмотра попавшихся нам двух лодок; они были очень хороши, только малы; потому и пошли мы далее, в надежде со временем сыскать суда, удобнейшие для нашего намерения.

Случай сей был для нас весьма приятен: мы уверились, что японцы караулят не всякое селение и суда в оном. В продолжение ночи прошли мы еще несколько селений так же смело, как и первое, видели подле них лодки, но ни одной не находили для нас годной. Впрочем, дорога наша по берегу не так-то была легка, как мы сначала предполагали, ибо между горами и берегом была высокая равнина, весьма часто пересекаемая глубокими оврагами, из коих в некоторых текут из гор к морю речки и ручьи, а там, где крутые каменистые утесы, встречающиеся здесь очень часто, препятствуют идти подле самой воды, дорога поднимается с берега на равнину и идет через помянутые овраги. Спуски и подъемы с них круты и часто для облегчения идут излучинами по весьма узким тропинкам, посему мы часто их теряли, а особенно спустившись в лощины, которые обыкновенно были усеяны мелкими каменьями или песком. Мы уже не видали дороги и не знали, в котором месте настоящий подъем на другой стороне, а потому принуждены были по часу и более искать дороги. Иногда же, не быв в состоянии найти оную, должны были в темноте карабкаться наверх в таком крутом месте, что с величайшим трудом и крайнею опасностию едва могли достигать вершины. Нередко также случалось, что, идучи по низменному берегу, мы встречали непроходимые утесы и каменья, почему или ворочались, или карабкались наверх с беспрестанной опасностью сломить себе шею.

Перед рассветом (28 апреля) стали мы подниматься в горы, чтобы спрятаться на день. Когда уже рассвело, мы находились на высокой, почти совсем голой горе, не имея места, где нам скрыться. Напоследок нашли при ее вершине к оврагу небольшой приступок, на котором было несколько маленьких кустиков; тогда мы, наломав в разных местах по горе прутьев из кустов, воткнули их тут же и сели за ними. К несчастью нашему, на этих горах снегу уже не было, да и воды достать было невозможно, почему нас ужасным образом мучила жажда.

На другой стороне оврага, против того места, где мы сидели, шла дорога в лес, по которой взад и вперед несколько раз проезжали люди с вьючными лошадьми; мы их весьма хорошо видели и даже могли бы узнать в лицо, если бы они нам были знакомы, но они нас не приметили. Впрочем, могли бы увидеть, если б кто из них пристально посмотрел в нашу сторону.

Во весь день мы занимались работой: сшили два паруса из своих рубашек и приготовили из взятых с собою веревок и из лоскутьев бумажной материи, свитых веревками, все нужные к ним снасти.

От того места, где мы сидели, близко было одно селение, которое мы видели. К вечеру мы приметили, что одно из судов, шедших вдоль берега, подошло к селению и стало на якорь. Мы тотчас решились в эту ночь напасть на него, если ветер будет благоприятствовать, почему, по захождении солнца, спустились с горы к морскому берегу и пошли назад к помянутому селению.

Подойдя, мы услышали необыкновенный шум, происходивший от многих голосов с того судна; мы сели с намерением дождаться глубокой ночи, а тогда уже сделать нападение, но скоро увидели, что судно снималось с якоря, и люди на нем шумели, работая. Тогда нечего было терять времени, и мы пошли опять вперед по берегу. В эту ночь мы терпели более, нежели в первую, ибо овраги встречались чаще и были выше, а притом во многих лощинах мы принуждены были переходить реки вброд.

Около полуночи пришли мы к чрезвычайно большому селению; сначала вошли в улицу и хотели пройти сквозь него прямо; но, приметив, как оно велико, и услышав, что в середине его караульные били часы, по японскому обыкновению, дощечками, принуждены были обойти кругом. При сем селении огороды занимали такое пространство, что мы никак не могли их миновать, а идучи ими, оставили следы свои, которые, по одной величине их, уже были слишком приметны.[125]

По берегу в разных местах видели мы большие огни. Сначала нам не было известно, что они значат; мы думали, что по берегу расставлены пикеты, которые их жгут. Но вскоре после увидели, что это были маяки на выдавшихся в море мысах для судов, которые тогда проходили, ибо коль скоро на судне, проходившем мыс, показывались фонари, зажигали в то же время огонь и на мысу.

На заре (29 апреля) стали мы подниматься в горы для дневки. Когда совсем рассвело, мы были на вершине высокой голой горы, где, однако ж, не было для нас убежища, ибо во всех направлениях кругом мы видели тропинки, по которым жители из разных селений ходят в лес. Мы спустились на другую сторону в глубокую, покрытую лесом лощину, на дне коей тек ручей. Тут мы расположились в безопасном месте и развели огонь, чтоб обсушиться и обогреться, ибо день был отменно холодный и ветреный, а притом набрали черемши, дегильев и бортовнику, которые сварили и поели, только не весьма с хорошим аппетитом, ибо трава да трава, без всякой другой пищи, кроме горсточки бобов или пшена, слишком нам наскучила и даже сделалась отвратительной, так что я вовсе потерял позыв на еду, но пил почти беспрестанно, когда вода попадалась.

Теперь мы начали помышлять, как бы прежде нападения на судно снабдить себя съестными припасами да забраться в какое-нибудь безопасное место в лесу, построить там шалаш и поправить немного свои силы, ибо мы почти вовсе их потеряли как по недостатку пищи, так и по чрезмерно трудным переходам. К несчастью нашему, горы на большое расстояние от берега были оголены[126] совершенно, а селения попадались нам почти на каждых трех верстах; из них днем люди беспрестанно ходят по горам в лес, а потому близко берега в дневное время мы не имели никакого способа укрыться, но должны были перед рассветом тащиться по горам несколько верст в лес, а к ночи опять той же утомительной дорогой выходить на берег, так что, достигнув только берега, мы были уже изнурены и едва могли идти.

Выбирая способы снабдить себя пищей, мы не хотели без крайности употреблять силу, чтоб тем не раздражать еще более японцев и не заставить их увеличить надзор и стражу при судах. Завладеть судном – был наш главный предмет, ибо мы знали, что их суда всегда бывают достаточно снабжены съестными припасами и пресной водой. В ожидании же удобного случая мы решились, проходя селениями, искать вешал, на коих японцы вялят и сушат рыбу, или стараться поймать в поле лошадь или две, увести их в лес и, достигнув там безопасного места, убить и кормиться до времени лошадиным мясом.

По закате солнца мы поднялись в поход и, достигнув морского берега, пошли вдоль оного, встречая прежние трудности, а в некоторых отношениях еще и более, ибо овраги становились круче и выше, реки в лощинах стали попадаться чаще, а притом текли они с чрезвычайной быстротой и были в глубину местами в пояс. Сверх всего этого, шел сильный дождь, который, вымочив нас, препятствовал еще и отдыхать на траве.

В эту ночь, идучи вдоль берега, подле самой воды, увидели мы перед собою недалеко огонь, но когда приблизились к нему, вдруг он исчез. Там, где он показался, мы встретили утес чрезвычайной высоты, но ни пещеры, ни хижины никакой не нашли и не знаем, откуда происходил огонь, или это был только призрак.

На утес поднялись мы с превеликим трудом и после, пройдя небольшое расстояние, спустились в весьма глубокую лощину, и когда из нее поднялись на равнину по крутой излучистой и скользкой тропинке, Хлебников поскользнулся и покатился в овраг; на несколько минут он задержался, но после опять покатился ниже. Тогда мы ничего не могли слышать, что с ним сделалось. На вопросы наши, произносимые обыкновенным голосом, он не отвечал, а кричать было невозможно, ибо по обе стороны от нас недалеко были селения. Ночь была так темна, что в десяти шагах ничего не было видно.

Мы вздумали связать все наши кушаки; к одному концу их привязали Васильева, который и стал спускаться в овраг, куда упал Хлебников, а мы сели и, держа кушаки крепко, понемногу выпускали их; наконец, выпустив все, принуждены были опять его вытащить. Васильев сказал нам, что он опускался низко, но далеко ли еще простирается эта пропасть в глубину, увидеть никак не мог. Он кликал Хлебникова, но ответа не получил.

Таким образом мы решились ждать рассвета, а тогда одному из нас спуститься в овраг и посмотреть, жив ли Хлебников и в каком он состоянии. В такой мучительной неизвестности об одном из самых полезных наших товарищей пробыли мы часа два. Наконец, услышали в траве шорох, а потом, к неизъяснимому нашему удовольствию, увидели, что это был Хлебников. Он сказал нам, что, упав в рытвину, катился он несколько сажен, потом на несколько минут задержался, но, покушаясь подниматься и не видя ничего около себя, опять покатился; наконец, сажени на четыре перпендикулярной высоты упал в лощину, но, к счастью, не на каменья, однако ж жестоко ушибся;[127] наконец, встал и, карабкаясь кое-как, достиг того места, где мы его ожидали. Отдохнув немного, он опять пошел с нами, хотя и чувствовал боль в разных частях тела.

Я и теперь без ужаса не могу помыслить, на какие страшные утесы мы иногда поднимались и в какие пропасти часто принуждены были спускаться. Иногда, поднимаясь на превысокий утес, имея под собою каменья, хватались мы за какой-нибудь прут, выросший в расщелинах горы, не зная, крепок ли его корень или не иссох ли он сам, так что если бы он выдернулся, то державшийся за него вмиг полетел бы в пропасть и разбился бы вдребезги о каменья. Часто становились мы на высунувшиеся из утеса каменья, которые даже шатались.

Скалистые берега острова Хоккайдо


Отчаянное наше положение заставляло нас забывать все опасности, или, лучше сказать, пренебрегать ими.

Я только желал, чтоб, в случае если упаду, удар был решительный, дабы не мучиться нисколько от боли.

Перед рассветом (30 апреля), по обыкновению нашему, стали мы подниматься на горы и забрались в частый мелкий лес, где и засели недалеко от дороги, почему и огня нам нельзя было иметь, а нужно было бы, ибо мы все были мокры, да и тогда шел дождь. Итак, мы легли рядом друг к другу и оделись нашими парусами. В продолжение дня товарищи мои немного поели из бывшей у них провизии; но я вовсе потерял аппетит, и только жажда меня мучила ужасным образом.

При наступлении ночи мы вышли опять на берег и пошли далее. Во всех селениях, коими проходили, не видали мы ни одной лодки, удобной для нашего предприятия, и, к несчастью нашему, осматривая вешала, рыбы на них не нашли. Надобно думать, что тогда лов еще не начинался или на ночь японцы рыбу снимают. В поле видели мы лошадей и пытались ловить, но нашли их столь пугливыми и осторожными, что никак не могли поймать ни одной.

В эту ночь подошли мы к крутому спуску с равнины на морской берег и, спустившись до половины, приметили, что спуск вел нас в самое селение; продолжая идти, мы сбились с тропинки и, приняв в темноте накладенную стогом вплоть к горе солому за отлогость спуска, взошли на оную и, покатившись с нею вместе, вдруг очутились подле дома на гумне. Тут бросились на нас собаки, но мы, поправясь, продолжали спокойно свой путь. Видели двух человек с фонарями, которые, конечно, должны были нас приметить. Жажда мучила нас всех до такой степени, что мы не пропускали ни одной речки, ни одного ручья, чтоб не напиться. Но всякий раз, когда я пил воду, в ту же минуту после начинало меня тошнить: настоящей рвоты не было, а беспрестанно шла слюна и через четверть часа после делался сильный позыв на питье.

Таким образом, встречая часто воду, я почти беспрестанно пил и мучился позывом на рвоту, но есть мне совсем не хотелось. В это время у всех нас изнутри происходил отвратительный запах, который самим нам был несносен.

Мая первого мы дневали на косогоре, при береге реки, в густом лесу, подле самого селения, находившегося на песчаном мысу у моря. Из лесу видели мы многих конных и пеших, переходивших вброд через реку, и подле нас близко по дороге ходили люди; и потому принуждены мы были просидеть целый день без огня, а когда наступила ночь, пошли в путь. Встретив несколько человек с огнями, мы прижались к деревьям и пропустили их; они скоро воротились, тогда и мы пошли. Подойдя к селению, услышали мы, что там обходные били часы; это означало, что тут была военная команда, а как ночь не довольно еще стемнела и они могли нас увидеть, то решились мы подождать.

Между тем, увидев подле самого селения на лугу лошадь, привязанную на аркане, мы хотели ее взять, завести подалее в лес и убить; на сей конец уже и аркан отрезали, но вдруг вскочил жеребенок. Это была кобыла; ее жеребенок, бегая кругом, стал ржать очень громко; поймать же его мы никак не могли, а потому, опасаясь, чтобы по ржанию его японцы нас не настигли, мы принуждены были оставить кобылу. После хотели было надоить от нее в чайник молока, которое послужило бы нам к большому облегчению, но она подошедшему к ней матросу дала было такого толчка, что мы потеряли охоту к молоку.

Когда наступила совершенная ночь, мы пошли мимо селения, в нескольких шагах от оного, подле самого берега, и когда поравнялись против середины селения, бросились на нас собаки. Опасаясь, чтобы они лаем своим не возбудили внимания караульных, мы принуждены были сесть на берегу за высокой песчаной насыпью. Собаки остановились, смотрели на нас и ворчали; но лишь только мы встали с места, чтоб идти, они тотчас бросались на нас, начинали лаять и заставляли опять садиться; таким образом принуждены мы были более получаса просидеть на одном месте, пока собаки не удалились.

После того прошли мы еще несколько селений. При одном из них увидели стоящую у берега на воде лодку, а подле нее на берегу была палатка, наподобие будки. Матрос Шкаев, желая нетерпеливо узнать, нет ли в палатке чего-нибудь съестного, просунул туда руку и схватил невзначай за лицо спавшего там человека, который в ту же секунду громко закричал. Опасаясь, чтоб из селения на нас не напали, и не зная точно, могла ли лодка вместить всех нас, мы тотчас удалились и легли за каменья, а потом двое из нас подошли потихоньку высмотреть лодку, но, увидев, что на ней ходил человек и озирался во все стороны, мы сочли за нужное оставить его и пошли далее вдоль селения.

Не пройдя еще оного, нашли мы несколько лодок, затащенных на бугор к самым домам; мы их осмотрели и нашли, что они были очень для нас удобны, но стояли от воды так далеко, что спустить их мы не имели никакого способа; почему и принуждены были продолжать путь далее.

Вскоре после того нашли мы на пустом берегу большую лодку, стоявшую под крышей, в которой, кроме парусов,[128] был весь нужный снаряд, даже ведерки, в которые могли бы мы запасти пресную воду. В это время и ветер нам благоприятствовал. Но, к несчастью нашему, лодка стояла боком к воде, следовательно, для спуска оной надлежало прежде ее поворотить, для чего у нас недоставало сил. Если бы она стояла к морю носом или кормой, мы бы ее спустили и, в первом доме ближнего селения отбив силой несколько съестных припасов, пустились бы в море. Но как спустить лодку возможности не было, то мы, взяв из нее лейку, чтоб доставать и пить ею воду, пошли далее, а на заре, по обыкновению нашему, стали подниматься на дневание в горы.

День наступил, но мы еще были на голой горе, на которой находилось несколько мелких кустов; кругом же нас были везде тропинки; по берегу видели мы селения, а густой лес, где бы нам можно было скрыться, находился от нас в таком расстоянии, что мы долго достигнуть до него не могли. Итак, решились по необходимости сесть между кустами в том месте, где мы были при наступлении дня.

День был ясный. Мы стали просушивать свое платье, а между тем составляли новый план нашим действиям. Мы видели, что, не употребив силы, невозможно нам будет получить съестных припасов, а сделав это и оставшись на берегу, могли мы только лишь понудить японцев увеличить осторожность свою и расставить караулы по берегам. Завладеть же удобным для нашего предприятия судном едва ли могли скоро сыскать случай, почему и стали мы помышлять, нельзя ли взять две рыбацкие лодки, каких по берегу везде было много, и переехать на небольшой, покрытый лесом остров, находившийся от берега верстах в двадцати пяти или тридцати, на котором, как то мы прежде еще в Мацмае слышали от японцев, нет жителей. Там могли мы устроить порядочный шалаш и держать огонь, когда угодно. Притом можно было без всякой опасности ходить днем по берегу и собирать раковины и разные морские растения, употребляемые в пишу. Таким образом имели бы мы средство долго жить в ожидании случая напасть в тихую погоду на какую-нибудь идущую с грузом лодку, ибо в течение трех дней, когда мы имели в виду сей остров, замечено нами, что все суда и лодки, шедшие в обе стороны вдоль берега, проходили между сим островом и берегом Мацмая, и, как казалось, гораздо ближе к острову. Потому мы и думали, во время тишины морской, какая здесь летом часто бывает по вечерам, буде случится в виду лодка, выехать и напасть на нее. Если этого не удастся скоро сделать, то уже летом, когда ветры бывают тише и дуют почти беспрестанно с восточной стороны, пуститься в тех же рыбацких лодках на Татарский берег, отстоящий от Мацмая в четырехстах верстах.

Но в то самое время, когда мы занимались изобретением способов к нашему спасению, судьба готовила нам другую участь. Мы увидели, что люди стали ходить кругом нас по тропинкам, хотя нас и не примечали, однако же напоследок Хлебников увидел, что в некотором расстоянии от нас, на высоком холме, стояла женщина, которая, часто посматривая к нам, поворачивалась во все стороны и махала рукой, сзывая людей.

Мы тотчас догадались, что она нас видит и, верно, делает знаки поселянам, почему и стали спускаться в лощину, чтоб пробраться по ней к лесу Но не успели мы сойти на самый низ ее, как вдруг лощину с обеих сторон окружили люди, прибежавшие и приехавшие верхом; они подняли страшный крик.

Я и Макаров пошли в мелкие кусты и скоро от них скрылись. Но из кустов далее идти нам не было возможно, потому мы тут легли, ожидая своих товарищей и высматривая, сколько было тут поселян и чем они вооружены. Но, к великому нашему удивлению, увидели, вместо поселян, несколько десятков солдат под командой одного офицера, бывшего на лошади; они все были вооружены не только саблями и кинжалами, но и ружьями и стрелами. Они уже успели окружить наших четырех товарищей, которые принуждены были сдаться. Мы из кустов видели, как японцы им связали руки назад, спрашивали о нас и повели к морскому берегу.

Народ же между тем сбегался, и японцы принялись искать нас двоих. Тогда Макаров спросил меня, что мы двое будем делать. Я ему сказал: может быть, до ночи японцы нас не сыщут; мы проберемся к морскому берегу, спустим рыбацкую лодку и уедем на остров, а потом на Татарский берег. Но где паруса наши, чайник, огниво, большие ножи? Это все было у наших товарищей и попалось к японцам, а у нас осталось только по рогатине: у меня с долотом, а у Макарова с ножом. Однако ж, несмотря на это, я предложил моему товарищу, если мы освободимся от японцев, поискать на берегу рыбацкой хижины и силой получить все нам нужное; он согласился.

Мы сидели, прижавшись в кустах, и видели сквозь ветви солдат и поселян, бегавших по обеим сторонам лощины и нас искавших. Наконец, четыре человека, из них двое с саблями, а двое с копьями, спустились в лощину и пошли вдоль ее прямо к нам, а прочие по сторонам лощины шли рядом с ними, держа ружья и стрелы в руках.

Когда они были уже близко нас, Макаров, увидев, что я взял в руки свою рогатину, стал со слезами меня просить, чтобы я не защищался и не убил кого из японцев, говоря, что в таком случае я погублю всех своих товарищей, но, отдавшись, могу спасти их, сказав японцам, что я, как начальник, приказал им уйти со мной и что они не послушать меня не смели, опасаясь наказания в России, буде бы когда-нибудь мы туда возвратились.

Слова сии, касавшиеся до спасения моих товарищей, произвели надо мной такое действие, что я в ту же минуту, воткнув в землю мое копье, вышел вдруг из куста к японцам, а за мною и Макаров. Такое явление заставило их отступить шага на два; но, увидев, что у нас не было ничего в руках, они к нам подошли смело, взяли нас, завязали слабо руки назад и повели к морскому берегу в селение. Впрочем, не делали никаких обид или ругательств; напротив того, приметив, что я хромал и не мог без большой боли ступать, двое из них взяли меня под руки, помогали подниматься на горы и вообще пособляли идти трудными местами. В селении привели нас в дом, где были уже наши товарищи, с которыми и нас посадили.

Тут дали нам саке и накормили сарачинской кашей, сельдями и редькой, а после напоили чаем; потом развязали нам руки и связали их иначе, напереди, весьма слабо, совсем не с такой жестокостью, как в Кунасири. Пробыв с час в селении, повели нас по берегу в Мацмай, за крепким конвоем. Тут приметили мы, что по следам нашим, на берегу, где мы шли ночью, японцы ставили тычинки, а где мы поднимались в горы, там они след наш теряли; но после на песке по морскому берегу опять находили. Это показывало, что они беспрестанно следовали за нами,[129] но напасть на нас не хотели, вероятно, опасаясь, чтоб мы, защищая себя, многих из них не перебили, а может быть, и по другим причинам.

Когда мы проходили селения, весь народ сбирался смотреть нас, но никто из них не делал нам никаких обид, ниже насмешек, а смотрели на нас все с выражением жалости. Впрочем, конвойный наш начальник обходился с нами суровее, нежели как прежде делывали японские чиновники. Например, мы шли беспрестанно пешком, хотя мог бы он дать нам верховых лошадей. Через ручьи и речки не переносили нас, как то прежде бывало, а мы должны были переходить вброд; от дождя не закрывали зонтиками, а накинули на нас рогожи и вели целые сутки, останавливаясь только в некоторых селениях не более как на полчаса, в которое время давали нам сарачинскую кашу, сушеные раковины или вяленые сельди, а иногда чай без сахара.

Мы устали чрезвычайно, а особенно я; боль в ноге препятствовала мне скоро идти, почему японский чиновник, управлявший нашим конвоем, велел, чтобы по два человека, чередуясь, вели меня под руки; приказание это японцы исполняли с величайшей точностью.

В продолжение ночи (которая была очень темна) вели нас с чрезвычайной осторожностью: перед каждым из нас несли по фонарю, перед японскими чиновниками тоже. Мы шли один за другим в линии. Впереди и назади шли люди с фонарями, а на крутых спусках и подъемах бежало впереди нас множество поселян, назначенных из ближних селений для препровождения нашего. Из них каждый нес с собою по большому пуку соломы, которую раскладывали при опасных местах и, по приближении нашем, зажигали, отчего такие места проходили мы, как днем. Если б кто из европейцев посмотрел издали на порядок нашего шествия в продолжение ночи, то мог бы подумать, что сопровождают церемониально тело какого-нибудь знаменитого человека.

На другой день (3 мая) около полудня, в расстоянии верст десяти от Мацмая, в одном небольшом селении встретили нас один из числа первых здешних чиновников и переводчик Теске с отрядом императорских солдат. Тут мы остановились. Встретивший нас чиновник не говорил нам ничего и смотрел на нас, не показывая ни малейшего знака своего гнева или досады, а Теске упрекал нас с сердцем, что мы ушли, и стал обыскивать. Кто-то из матросов сказал ему, что обыскивать нас не нужно, ибо у нас ничего нет. Он отвечал: «Знаю, что ничего нет, но японский закон того требует».

В этом селении начальствовавший взявшим нас отрядом офицер и все его подчиненные оделись в парадное платье, но как тогда шел дождь, то на время они надели епанчи, а подойдя к самому городу, остановились, епанчи скинули и, устроив весь наш конвой в должный порядок, пошли в город чрезвычайно тихими шагами, при стечении множества народа. Все зрители были, по причине дождя, под зонтиками, что делало весьма странный вид.

Шествие наше происходило таким образом: два проводника из обывателей, с деревянными жезлами, шли впереди по обеим сторонам дороги, за ними гордо выступали несколько солдат, один за другим, и подле каждого из нас шли по два солдата. За нами шло еще несколько солдат с ружьями, также один за другим, как и первые. Наконец, ехал верхом офицер, который нас взял. Он был в богатом шелковом платье и посматривал на народ, стоявший по обеим сторонам дороги, как гордый победитель, заслуживающий неизреченную благодарность своих соотечественников.

Таким образом нас повели прямо в замок. Здесь надлежит заметить, что прежде того мы хаживали в замке в шапках, но теперь в самых воротах их с нас сняли. Привели нас в прихожую перед судебным местом и посадили на скамьи; потом дали нам сарачинской каши, соленой редьки и чаю без сахара, а наконец ввели в судебное место, куда через несколько минут привели и Мура с Алексеем и поставили в некотором от нас расстоянии.

Когда все чиновники собрались и сели по своим местам, вышел и губернатор. На лице его не было ни малейшей перемены против прежнего: он также казался весел, как и прежде, и не показывал никакого знака негодования за наш поступок. Заняв свое место, спросил он у меня, какие причины понудили нас уйти. Тут я просил переводчиков сказать ему, что, прежде ответа на его вопрос, я должен известить их, что поступку нашему виною один я, принудив других против их воли уйти со мной, а приказаний моих они опасались ослушаться, чтоб со временем, если б удалось нам возвратиться в Россию, не отвечать за это там; и потому я просил японцев лишить меня жизни, если они хотят, а товарищам моим не делать никакого вреда.

На это буниос велел мне сказать, что если японцам нужно будет меня убить, то убьют и без моей просьбы, а если нет, то сколько бы я их ни просил, они этого не сделают. Потом повторил вопрос, зачем мы ушли.

– Затем, – сказал я, – что мы не видели ни малейших признаков к нашему освобождению, а, напротив того, все показывало, что японцы никогда не хотят нас отпустить.

– Кто вам сказал это? – спросил буниос. – Я никогда не упоминал о намерении нашем держать вас здесь вечно.

– Повеления, присланные из столицы, – отвечали мы, – как встречать русские корабли, и приготовления для сего не предвещали доброго.

– Почему вы это знаете?

– Нам сказал Теске.

Тут начал губернатор спрашивать Теске, а что именно, мы понять не могли. Теске, отвечая, бледнел и краснел. Прежде вопросы свои губернатор делал мне, а потом спросил Хлебникова и матросов, по какой причине они ушли, и когда они сказали, что сделали это по моему приказанию, не полагая себя вправе ослушаться своего начальника, Мур, засмеявшись, сказал японцам, что это неправда, доказательством чему представлял себя, ибо он меня не послушался, и уверял японцев, что в Европе пленные никогда из заключения не уходят. Но они, казалось, не обращали на слова Мура слишком большого внимания, а продолжали спрашивать нас, каким образом мы ушли.

Они хотели знать все подробно: в котором часу мы вышли и в котором месте, каким путем шли, городом[130] и за городом, что в какой день делали, какие вещи и какой запас имели с собой. Потом спрашивали, не помогал ли нам уйти кто из караульных или работников или не знал ли кто из японцев о таком нашем намерении. На все вопросы мы объявляли им сущую правду каким образом происходило дело.

Наконец, губернатор желал знать, с которого времени мы стали помышлять об уходе нашем и каким образом намерены были произвести предприятие свое в действие. При сем случае Мур, обратясь к матросам, сказал им, чтоб они говорили правду, как перед Богом, ибо он все уже рассказал японцам.

Мы и без его увещания не намерены были ничего скрывать; но, рассказывая японцам обо всех наших сборах и намерениях, как уйти, мы тотчас узнали по возражениям Мура, что хотя матросам он и советовал говорить правду, как перед Богом, но сам не слишком много помнил о Боге, ибо, рассказав им все дело точно, как оно было, прибавил только безделицу, а именно, что прежнее намерение его уйти с нами было притворное, ибо давно уже заметил, что мы сбирались спастись бегством, и потому нарочно с нами согласился, чтобы, зная все наши планы, мог не допустить нас к исполнению их или открыть о них японцам и тем оказать услугу губернатору. Что же касается до него, то он во всем положился на милость японского государя: если он велит отпустить его в Европу, он поедет, а если нет, то будет почитать себя довольным и в Японии.

Через четверть часа после того спросил нас губернатор, кто писал письмо к нему об Алексее, когда мы сбирались сами уйти, а его оставить. На это Мур сказал, что писал он, но, позабыв прежнее свое объявление, прибавил, что писал письмо не по своей воле, а по моему приказанию. Это заставило и самих японцев засмеяться. Наконец, спросил губернатор, с какой целью мы ушли.

– Без сомнения, чтоб возвратиться в отечество, – отвечали мы.

– Какими средствами намерены вы были того достигнуть?

– Завладеть на берегу лодкой и уехать с Мацмая на наши Курильские острова или на Татарский берег.

– Но разве вы не думали, что по уходе вашем тотчас будут разосланы повеления иметь караулы при всех судах?

– Мы ожидали этого, конечно, но в продолжение некоторого времени строгость караулов могла бы ослабеть, и мы успели бы исполнить свое предприятие там, где нас не ожидали.

– Вы прежде шли по Мацмаю, да и в прогулках ваших могли видеть, что остров состоит из высоких гор, следовательно, должны были знать, что горами далеко вам уйти было невозможно, а по берегам у нас сплошь находятся селения, в которых множество людей: они не допустили бы вас идти берегом, а потому поступок ваш не походит ли на безрассудность или ребячество?

– Однако ж мы шесть ночей шли вдоль берега и прошли множество селений, но нас никто не остановил. Поступок наш был отчаянный, и потому японцам он может показаться безрассудным или ребяческим, но мы не так о нем думаем: положение наше все извиняло; мы никогда не ожидали иным средством возвратиться в свое отечество, а напротив того, имели перед глазами лишь вечную неволю и смерть в заключении и потому решились на один конец: или возвратиться в Россию, а не то умереть в лесу или погибнуть в море.

– Но зачем ходить умирать в лес или ездить в море для того? Вы и здесь могли лишить себя жизни.

– Тогда была бы верная смерть, а притом от своих рук; но, жертвуя жизнию, чтоб достигнуть своего отечества, мы могли еще, с помощью Божьей, успеть в своем предприятии.

– Если б вы возвратились в Россию, что бы вы там сказали о японцах?

– Все то, что мы здесь видели и слышали, не прибавляя и не убавляя ничего.

– Когда бы вы возвратились в Россию без Мура, то государь ваш не похвалил бы вас за то, что вы оставили одного из своих товарищей?

– Правда, когда б Мур был болен и по той только причине не мог нам сопутствовать, тогда поступок наш можно было бы назвать бесчеловечным, потому что мы не подождали его выздоровления, но он добровольно пожелал остаться в Японии.

– Знали ли вы, что если б вам удалось уйти, то губернатор и многие другие чиновники должны были бы лишиться жизни?

– Мы знали, что караульные, как то в Европе бывает, должны были бы пострадать, но не думали, чтобы японские законы были столь жестоки и осуждали на смерть людей невинных.

Тут Мур сказал губернатору решительным и твердым голосом, что мы точно знали об этом японском законе, ибо он сам нам сказывал.

На это мы отвечали:

– Правда, что Мур сказывал нам, будто в Японии существует такой закон, но, по нашему европейскому понятию о справедливости, мы не верили его словам, а думали, что Мур выдумал это для того, чтобы отвлечь нас от нашего намерения.[131]

Потом губернатор спросил:

– Есть ли в Европе закон, по которому пленные должны уходить?

– Именно на то писаного закона нет, но, не дав честного слова, уходить позволительно.

Мур и тут, сделав возражение, обращал ответ наш в насмешку и уверял японцев, что этого никогда не бывает.

Наконец, губернатор сказал нам речь, которая, по объяснению двух наших переводчиков, заключала в себе такой смысл: «Если б вы были японцы и ушли из-под караула, то следствия для вас были бы весьма дурные. Но вы иностранцы, не знающие наших законов. Притом ушли вы не с тем намерением, чтобы сделать какой-нибудь вред японцам. Цель ваша была единственно достигнуть своего отечества, которое всякий человек должен любить более всего на свете, и потому я доброго моего мнения о вас не переменил. Впрочем, не могу ручаться, как поступок ваш будет принят правительством, однако ж буду стараться в вашу пользу так точно, как и прежде, чтоб доставить вам позволение возвратиться в Россию. Теперь же, по японским законам, до решения о вас дела матросы будут помещены в настоящую тюрьму, а вы в другое место, называемое инверари».[132]

Окончив речь, губернатор вышел, а потом и нас вывели в прихожую. Прежде караульными при нас были императорские солдаты, но незнакомые нам лица: они были под командой того самого нарядного офицера, который нас вел. Теперь он вошел с четвертым по губернаторе чиновником, отправляющим должность уголовного судьи, по имени Накагава-Мататаро, и сдал нас ему. Потом приказал всем своим солдатам выйти, и в ту же секунду вошли мацмайские солдаты, прежние наши знакомые, коим Мататаро велел перевязать нас иначе: меня и Хлебникова таким образом, как они вяжут своих чиновников, а матросов, как простых людей.[133] Сделав это, повели нас, часу в пятом или в шестом, из замка по городу к настоящей тюрьме, которая была от крепости в расстоянии около версты. В это время шел дождь, но стечение народа было чрезвычайное, и все зрители стояли под зонтиками.

Городская тюрьма стояла при подошве высокого утеса и кроме двух деревянных стен была обведена еще земляным валом, на коем были поставлены рогатки. Войдя во внутренний двор, увидели мы огромный сарай; вступив в оный, нашли, что внутреннее расположение тюрьмы было точно такое же, как той, где мы содержались по прибытии в Мацмай, с той только разностью, что здесь было, вместо двух, четыре клетки, из коих одна побольше, две поменее.

В сарае тюремный пристав[134] по имени Кизиски развязывал нас одного после другого и обыскивал с ног до головы, для чего мы должны были раздеваться до рубашки; обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку,[135] стоявшую в темном углу здания; Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец; а в четвертую клетку, самую большую и, по положению своему, лучшую,[136] поместили всех матросов; потом заперли наши клетки замками и дверь затворили.

Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари; напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были все вместе в одной. Впрочем, мы такой милости не очень желали, да и наши клетки были так близки, что я с Хлебниковым свободно мог разговаривать.

Заключенный подле Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что через шесть дней его выпустят; потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который Хлебников подарил ему белую косынку,[137] а рыбой поделился со мной. Голод заставил нас почесть этот кусок большим лакомством. Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков соленой редьки на каждого, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый; на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли.[138]

После ужина японцы подали мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам; потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после того каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться, и как ночные летние часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя.

На рассвете (4 мая) пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудня сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как водили прежде. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом, и через несколько минут привели Мура и Алексея, которых, однако же, посадили в судебном месте особо.

Через несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, но Мур и Алексей связаны не были.

Когда губернатор вошел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал пояснения. Когда же все было кончено, спросил меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как признаю себя – правым или виноватым перед японцами.

– Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры: во-первых, взяв нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. Итак, что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела.

Губернатор на это сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтобы мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где были бы мы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка; но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках. Итак, пусть они судят, как хотят, прав ли я или виноват; я только прошу их считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию».

Приметно было, что губернатор с большим удовольствием принял признание мое в том, что я виноват, и сказал: похвально, что, желая оправдать своих соотечественников, я беру всю вину на себя; но в таком случае послушание моим повелениям может быть только некоторым образом извинительно матросам, а не Хлебникову, ибо он, быв сам офицером, должен знать, что начальство мое над ним простиралось, пока мы были на корабле, а не в плену.

Потом сделал он Хлебникову подобный вопрос, признает ли он себя виноватым, и когда Хлебников стал приводить в наше оправдание доводы, что по всем правилам справедливости и человеколюбия нельзя нас обвинять, то японцы начали было сердиться и беспрестанно повторяли, что таких ответов нельзя им представить своему государю. Напоследок уже то лаской, то гневом убеждали нас всех сказать прямо, что мы нехорошо сделали, говоря, что это нам же послужит в пользу; и когда мы на это согласились, то они весьма были довольны. После того вскоре губернатор отпустил нас, оставив у себя для расспросов Мура и Алексея.

По выходе из судебного места нам завязали руки и отвели нас в тюрьму прежним порядком. Я нашел в своей клетке, вместо данного мне накануне мерзкого халата, прежнее одеяло и большой халат на вате; к товарищам моим также положили спальный прибор.

Теперь стали нас содержать, можно сказать, настоящим образом по-тюремному, так же точно, как и японца, вместе с нами заключенного.

Я уже сказал, в каких клетках мы были заключены; внутри они были очень чисты, а также и в коридорах наши работники мели каждый день. Когда же нас водили в замок, они выметали наши клетки и спальное наше платье выносили на солнце просушивать.

Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарачинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркой, наподобие наших гречневиков. Такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и претерпенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно.

С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из бортовнику, черемши или дегильев, подмешивая в нее для вкуса квашеных бобов, называемых по-японски мисо; к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру, а временем, вместо похлебки, давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам.

Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было: если бывало ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропота будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья. Гребенку же стали давать через несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы – видно, для того, чтоб мы не могли ими сделать себе вреда.

Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернаторе начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я, по болезни в ногах, сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мной о Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорил очень много дурного о наших поступках; но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу.

Прежде нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил передавать мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить.

Тогда я спросил их: «Если бы три японских офицера были где-нибудь в плену и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то пусть они теперь мне скажут по чистой совести, как бы японцы стали о них судить».

Они засмеялись и не дали на вопрос мой никакого ответа, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме; но когда приедет новый губернатор, нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию.

После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а исполнил первое повеление.

Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: все это открыл им Мур. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов исполнил то без его повеления.

Потом японцы предлагали мне множество вопросов из лежавшей перед ними тетради касательно нашего плавания, предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особенно к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же путем.

Когда самое неприятнейшее для меня дело это было окончено, старший из двух чиновников сказал мне, чтобы мы ничего не боялись и не печалились, а помнили, что японцы такие же люди, как и другие, следовательно, никакого зла нам не сделают, и с таким утешением отпустил меня.

Вскоре после сего случая пришел к нам чиновник Накагава-Мататаро с обоими переводчиками. Они принесли с собой бумагу, в которой были записаны наши ответы, с тем, чтобы их проверить. При сем случае они нам сказали, что показание наше, где и как мы взяли ножи, а также известие, слышанное нами о повелении, как поступать с русскими судами, и об отправлении войск и пушек в Кунасири, не записано и чтоб мы в другой раз, когда губернатор станет нас спрашивать, о том не говорили. Это сделано было, без сомнения, для того, чтобы пощадить своих людей, в сем деле запутанных. Мы и сами, желая избавить от беды невинных солдат и работников, через оплошность коих получили мы ножи, а также спасти и самого Теске, охотно согласились на это предложение.

Но второе их требование было слишком нам противно; оно произвело между японцами и нами горячий спор и заставило Мататаро, против его обыкновения, слишком разгорячиться, бранить и угрожать нам. Он хотел, чтоб мы сами совершенно оправдали Мура, признали, что намерение его уйти с нами было действительно притворное и что он Симонова и Васильева никогда не уговаривал согласиться на наш план. Но мы на это не согласились и ничего не хотели переменить в ответах наших по сему предмету. Мы говорили: «Какое намерение имел в сердце Мур, нам неизвестно, но поступки его не показывали, чтобы он притворялся, и мы уверены, что он действительно хотел уйти с нами и, вероятно, ушел бы, если б робость ему не воспрепятствовала пуститься на такое отчаянное предприятие».

Мы имели весьма важные причины не давать ему способов вывернуться из этого дела. Считаю за нужное объяснить сии причины, чтобы читатели не приписали наших поступков мщению или желанию погубить Мура. Он, как я сказал выше, покушался исключить себя из числа русских и старался уверить японцев, что он родом из Германии. Следовательно, если б мы сами засвидетельствовали непричастность его в наших видах и всегдашнюю преданность к японцам, то немудрено, что японцы, погубив нас, могли бы отправить его на голландских кораблях в Европу для возвращения в мнимое его отечество, Германию, откуда он мог бы прибыть в Россию. Тогда, не имея свидетелей, в его воле было составить своим приключениям какую угодно повесть, в которой он, может быть, приписал бы свои дела нам, а наши себе, и сделал бы память нашу навеки ненавистной нашим соотечественникам.

Вот какая мысль более всего нас мучила, и потому мы не хотели отступить от истины для оправдания Мура. Впрочем, если б это оправдание, от нас зависевшее, могло доставить ему достоинство первого вельможи в Японии, лишь бы только не возвращение в Европу, мы охотно бы на это согласились, несмотря на то, что он изыскивал все средства вредить нам.[139] Мататаро и переводчики приходили к нам дня два или три сряду и уговаривали нас переменить наше показание касательно Мура; но как мы твердили одно и то же, то они нас оставили, но сделали ли какие-нибудь перемены в наших ответах, мы не знаем.

Между тем я крайне беспокоился мыслями, что Мур какой-нибудь хитростью выпутается из беды, получит со временем дозволение возвратиться в Европу, очернит и предаст вечному бесславию имена наши, когда никто и ни в какое время не найдется для опровержения его. Такая ужасная мысль доводила меня почти до отчаяния. Я в это время захворал, и хотя первые семь или десять дней лекарь к нам не ходил, несмотря на то, что матросы требовали его помощи, но теперь японцы умилостивились, и лекарь стал посещать нас каждый день.

Вскоре после того японцы немного улучшили наше содержание, начали иногда давать нам род лапши, называемой у них туфа; с кашей варили мелкие бобы, которые они почитают не последним лакомством, а несколько раз давали и похлебку из курицы; для питья же, вместо воды, стали давать чай.

Соседу нашему, японцу, содержавшемуся не шесть дней, как он нам сказал прежде, но гораздо более, сделано было на тюремном дворе телесное наказание,[140] так что мы крик его могли слышать. В тот же день пришел к нам с переводчиком Кумаджеро чиновник и уголовный судья Мататаро объявить, по приказанию губернатора, чтоб мы, слышав о наказании преступника, содержавшегося с нами в одном месте, не заключили, что и мы можем быть подвержены подобному наказанию, ибо, по японским законам, иностранцев нельзя наказывать телесно.

В то время мы думали, что сие уверение было ложное, сказанное только, чтоб нас успокоить; но после узнали, что действительно у них существует такой закон, из которого исключены только те иностранцы, кои будут проповедовать японским подданным христианскую религию; ибо против таковых у них есть самые жестокие постановления.[141]

В половине июня водили нас всех раза два к губернатору, где, в присутствии его и других чиновников, читали нам наши ответы и спрашивали, так ли они написаны. Все те случаи, которые могли быть пагубны для японцев, впутанных в наше дело, и о коих я говорил выше, были выпущены, почему мы о них и не напоминали. Но когда читали ответы Мура, то мы делали возражения, ибо он от всего отперся и уверял, что никогда не уговаривал матросов уйти.

При сем случае Шкаев ему сказал: «Побойтесь бога, Федор Федорович! Как вам не совестно? Разве вы никогда не надеетесь быть в России?» Я и Хлебников сказали ему: «Молчи!» Мур это тотчас взял на замечание, и мы после за эти слова дорого было заплатили, как то впоследствии будет описано. Наконец, японцы, видев наши споры, взяли на себя согласить сделанные нами ответы и отпустили нас.

29 июня прибыл в Мацмай новый губернатор Ога-Савара-Исено-Ками. 2 июля повели нас в замок. В присутственном месте нашли мы всех тех чиновников, которые обыкновенно бывали при наших допросах, и Мура с Алексеем. Лишь только мы вошли, как Мур сказал мне, чтобы я ничего не боялся, ибо дела идут хорошо. Через полчаса прибыли оба губернатора со свитами; у каждого из них по одному чиновнику шли впереди, а все прочие назади. В свите нового губернатора, который был старее,[142] находилось двумя человеками более, нежели у прежнего; шел он впереди и сел на левой стороне, а прежний губернатор рядом с ним на правой. Все бывшие тут японцы отдали им свое почтение обыкновенным у них образом, о коем я упоминал прежде, а мы поклонились по-своему.

Прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, указав на товарища своего, сказал, что это приехавший к нему на смену буниос Ога-Савара-Исено-Ками, и велел нам сказать ему, начиная с меня, чины и имена наши, что и мы сделали с поклоном, говоря: я такой-то. На это он нам отвечал с улыбкой и небольшим наклонением головы вперед.

Потом прежний губернатор, приказав одному из чиновников принести большую тетрадь, сказал, что она написана Муром и что теперь нам нужно ее прочитать и объявить им, согласны ли мы в том, что описывает Мур. После сего оба губернатора вышли, поручив бывшим тут чиновникам выслушать наше мнение.

Мур сам стал читать свое сочинение, в коем, после многих комплиментов прежнему губернатору, уделяя частицу и новому, описывает он все наши сборы уйти почти так, как они действительно происходили, утверждая, однако ж, что его согласие с нами было притворное. Опровергает наши ответы, стараясь нас обвинить. Потом открывает японцам причину нашего путешествия; описывает подробно состояние восточного края Сибири и делает некоторые замечания о России вообще, а в заключение просит у японцев для нас милости.

Выслушав бумагу, мы стали на некоторые места делать свои возражения; но японцы жестоко против нас за это рассердились и говорили, что мы не имеем права оспаривать Мура; посему я сказал, что если они хотят объявления Мура непременно принять за справедливые, то мы переспорить их не можем, свидетелей здесь нет, и так пусть будет по их желанию. Хлебников предложил еще несколько возражений и тем более раздражил японцев; напоследок и он замолчал; но мы приняли твердое намерение не подписывать бумаги Мура, если б японцам вздумалось утвердить оную нашей подписью, чего, однако ж, не последовало.

По окончании сего дела оба губернатора опять вошли прежним порядком, и один из чиновников донес им, что бумага Мура нами прочитана. Что же он сказал касательно нашего о ней мнения, мы разобрать не могли. После сего новый губернатор вынул из-за пазухи куверт, по-европейски сделанный, отдал его прежнему губернатору, а этот одному из чиновников, от коего передан он переводчику, а наконец дошел и к нам. Русская надпись на нем заключалась в двух словах: «Мацмайскому губернатору». В куверте находился лист, на коем написаны были по-русски, с французским переводом, угрозы японцам и пр. в случае, если они не согласятся торговать с нами. Мы тотчас увидели, что это бумага, присланная Хвостовым, о коей японцы нам говорили прежде.

Впрочем, она была без числа, никем не подписана, и не сказано в ней, по чьему повелению послана она в Японию. Сим старались мы доказать, в чем и Мур нам усердно помогал, что произошла она от своевольства частного человека и что мы уверены и можем клятвой утвердить, что правительство наше не имело в деле ни малейшего участия, хотя писавший оную и простер свою дерзость столь далеко, что такую бумагу осмелился послать в Японию. Она не что иное, как подложное сочинение, написанное дерзким, малозначащим человеком.

Когда губернаторы выслушали наши доказательства, новый из них сказал, что он не спрашивает, подложная ли это бумага, а хочет только знать подлинное ее содержание, чтобы мог о том донести своему государю. Посему мы ее тут же перевели словесно, а после Мур перевел и письменно.

В заключение новый губернатор сказал нам, что в непродолжительном времени нас переведут в другое, лучшее место и содержание наше улучшат. После сего оба губернатора вышли, а потом и нас отвели опять в тюрьму.

С этого дня все японцы, при нас бывшие, переменили свое обхождение с нами: они сделались гораздо снисходительнее. От Теске узнали мы, что Мур и Алексей, по уходе нашем, переведены были в прежнее наше жилище, которое теперь назначается для нас, а для Мура с Алексеем там же делают особую пристройку,[143] и потому, пока оная не будет готова, мы должны оставаться в тюрьме. Сверх того, Теске нам сказал, что государь их при отпускной аудиенции нового губернатора велел ему всячески стараться о сохранении вашего здоровья и по прибытии его в Мацмай тотчас переменить содержание наше к лучшему.

9 июля привели нас опять к замку в присутствии обоих губернаторов. Тогда новый из них сказал, что как мы ушли единственно с той целью, чтоб возвратиться в свое отечество, впрочем, не имели намерения сделать какой-либо вред японцам, то он теперь, по согласию с своим товарищем, переменяет наше состояние к лучшему в надежде, что в другой раз на подобный поступок мы не покусимся, а станем ожидать терпеливо решения о нас японского государя. Что же принадлежит до них (губернаторов), то оба они будут всеми мерами стараться о доставлении нам позволения возвратиться в отечество.

С окончанием сей речи вмиг сняли с нас веревки; мы почти и не приметили, как прежде солдаты, сидя за нами, развязывали их и приготовлялись снять в одну секунду. После сего прежний губернатор уверял нас, что доброго своего расположения к нам он нимало не переменил и столько же будет пещись о нас, как и прежде; потом, пожелав нам здоровья и дав совет, чтобы мы молились Богу и уповали на его волю, простился с нами.

* * *

Теперь пошли мы уже не в тюрьму, а в прежнее наше жилище, называемое по-японски оксио, где мы жили до перевода нас в дом. Нам шестерым назначили прежнее наше место, а Мура с Алексеем поместили в пристроенной к одной из наших стен каморке, в которую был особенный вход со двора. С переменой нашего жилища и содержание наше улучшилось. Пишу нам стали давать гораздо лучше, нежели какую мы получали, живши прежде в том же самом месте, а сверх того, каждый день велено было давать нам по чайной чашке саке.[144] Дали трубки, табачные кошельки и весьма хороший табак. Чай у нас был беспрестанно на очаге; сверх того, дали нам гребенки, полотенцы и даже пологи от комаров, которых здесь было несметное множество.

Состояние наше чрезвычайно переменилось; японцы стали нам давать наши книги, дали чернильницу и бумаги. Пользуясь этим, вздумали мы сбирать японские слова, записывая их русскими буквами. Наконец, хотелось нам выучиться писать по-японски, и мы просили переводчика Кумаджеро написать нам азбуку, но он сказал, что для этого ему нужно прежде выпросить позволение своих начальников, а потом объявил, что японские законы запрещают учить христиан читать и писать на их языке, почему начальники на сие и не могут согласиться. Итак, мы должны были довольствоваться тем, что могли сбирать японские слова и записывать их по-русски.

14 июля отправился из Мацмая прежний губернатор; с ним вместе поехал Теске в должности секретаря. Он обещался к нам писать из столицы о новостях по нашему делу и просил нас отвечать ему, отдавая письмо для пересылки Кумаджеро. Решения из столицы скоро ожидать мы не могли, ибо губернатору нужно было на один проезд туда употребить двадцать три или двадцать пять дней. Но мы со дня на день ожидали прибытия наших судов; боялись только, что японцы не скажут нам о них, и мы ничего не узнаем, когда они придут и что сделают.

Между тем мы от скуки курили табак, перечитывали старые свои книги, записывали и твердили японские слова, а сверх того, вздумал я записать на мелких лоскутках бумаги все случившиеся с нами происшествия и мои замечания. Писал я полусловами и знаками, мешая русские, английские и французские слова, так, чтобы кроме меня никто не мог прочитать моих записок. Я опасался, чтоб японцы со временем нас не обыскали и не отняли сих бумаг, для чего и носил их около пояса в длинном узеньком мешочке, который мне сшил Симонов из моего жилета.

Впрочем, по нынешним поступкам японцев, мы не имели большой причины опасаться, чтоб они привязались к нашим бумагам, ибо когда мы ушли, то черновая копия поданного нами губернатору показания была у Шкаева, которую после у него японцы взяли, но ни слова не спрашивали у нас, что это за бумага. Компас Хлебникова также попался к ним, и они не полюбопытствовали спросить, к чему могла бы служить такая вещь, а сами, верно, не знали, что это был компас; иначе, без всякого сомнения, стали бы расспрашивать, как мы его сделали. Надобно думать, что японцы такую необыкновенную для них вещь сочли каким-нибудь симпатическим лекарством.[145]

Новый губернатор опытами показывал, что он не менее хорошо был к нам расположен, как и предместник его. Дозволять нам выходить из места нашего заключения несовместно было с японскими законами, почему он и не мог этого сделать; но чтобы доставить нам способ пользоваться свежим воздухом, приказано от него было держать растворенными настежь ворота в нашем здании с утра до вечера, а один раз в праздник[146] прислал он к нам ужин со своей кухни.

6 сентября, после полудня, Мура и меня повели в замок, где, в присутствии некоторых главных чиновников, кроме губернатора, который был болен, показали нам две бумаги с нашего шлюпа «Диана», писанные от 28 августа.

П. И. Рикорд


Первая из них заключала в себе письмо командира «Дианы» Рикорда к начальнику острова Кунасири, в котором он пишет, что, по высочайшей воле государя императора, привез он спасшихся при кораблекрушении на камчатских берегах японцев, из коих одного называет мацмайским купцом Леонзаймо, с тем, чтоб возвратить их в свое отечество, и уведомляет его, что российский корабль, к ним теперь прибывший, есть тот самый, который, по недостатку в некоторых необходимых потребностях, заходил сюда же в прошлом году и с коим прежде японцы обошлись дружески, обещая всякое пособие, но по прибытии начальника корабля на берег задержали вероломным образом его, двух офицеров, четырех рядовых и курильца, и что с ними сделалось, неизвестно. Почему Рикорд, уверяя кунасирского начальника в миролюбивом расположении нашего императора к Японии, просит известить его, может ли он нас освободить сам, а если нет, то уведомил бы, как скоро может он надеяться получить на сие требование ответ японского правительства и где мы теперь находимся. Доколе он (Рикорд) такого уведомления не получит, не оставит здешней гавани. В заключение же просит позволения налить на берегу свои бочки пресной водой, не имея нужды ни в чем другом.

Другая бумага была письмо Рикорда ко мне, в котором, извещая меня о прибытии своем в Кунасири, прописывает, что послал он к начальнику острова бумагу на русском языке с японским переводом касательно цели его прибытия и что он в надежде и страхе ожидает ответа. Между тем он не знает, жив ли я, и просит, буде японцы не позволят нам отвечать ему, чтобы письмо его на той строке, в которой находится слово «жив», я надорвал и возвратил с посланным от него на берег японцем.

Читая письмо от моего сотоварища по службе и искреннего друга, я был глубоко тронут, да и Мур не мог скрыть своих чувств и с сей минуты стал со мной говорить ласковее и дружески.

По желанию японцев мы перевели им оба письма словесно, а потом велели они нам списать с них копии, которые мы, по их же требованию, взяли с собой, чтобы перевести их вместе с Кумаджеро письменно на японский язык, а оригиналы оставили они у себя.

Новость о прибытии нашей «Дианы» обрадовала всех моих товарищей. Письмо Рикорда ясно показывало, что правительство наше не намерено принимать никаких насильственных мер, но желает миролюбивыми средствами убедить японцев в их ошибке. Однако ж мы пребывали между страхом и надеждой, не зная, как поступят японцы. Мы просили их о позволении написать к Рикорду хоть одну строку, что мы живы. Они обещались доложить губернатору, но после сказали, что губернатор, без предписания из столицы, не может на это согласиться.

Между тем бумаги были переведены и тотчас отправлены в Эдо, а какое повеление послано к кунасирскому начальнику, нам не сказывали. Переводчик же Кумаджеро вскоре после сего в разные дни известил нас, что Рикорд пришел не с одним судном, а с двумя, из коих одно о трех мачтах,[147] а другое о двух, и что он спустил на берег четверых японцев, одного после другого.

Эта последняя новость не предвещала доброго и крайне нас огорчила; она показывала, что японцы не дают никакого ответа Рикорду, а потому он и посылает к ним людей их, одного после другого. В это время Мур рассудил с нами помириться и прислал в книге, под видом, что посылает ее ко мне для чтения, записочку, коей уведомил, будто один из стражей сказал ему за тайну, что на одном из наших судов восемьдесят человек экипажа, а на другом сорок и четыре женщины.

Наконец, около 20 сентября, пришли к нам два чиновника и сказали, что губернатор приказал им объявить нам об отплытии наших судов из Кунасири, которое последовало за несколько дней перед сим, и что писем ни к японцам, ни к нам не оставлено, иначе они тотчас бы их нам показали. Помолчав немного, чиновники продолжали, что суда наши остановили одно японское судно, шедшее с острова Итуруп в Кунасири, и взяли с него пять человек людей, которых и увезли с собою, и потому спрашивали они нас, с каким намерением наши суда это сделали. «Не знаем, – отвечали мы, – но думаем, что они хотят точно узнать о нашей участи, почему и взяли с собою несколько японцев, которых, верно, на будущий год привезут назад». «Это правда, мы и сами так думаем», – отвечали чиновники и ушли от нас.

Весть эта нас очень опечалила, а особенно потому, что мы не знали, каким образом наши суда взяли японцев: всех ли они забрали с судна, сколько их там оставалось, то есть пять человек,[148] или более их на судне было, но прочие Рикордом оставлены; также неизвестно было нам, каким образом наши соотечественники с ними поступили и что сделали с японским судном. Более всего нас беспокоили ответы переводчиков и караульных, которые всегда отзывались незнанием, когда мы спрашивали их о обстоятельствах сего дела, а двое из караульных не могли скрыть своей ненависти и угрожали матросам, что мы никогда не возвратимся в Россию за взятие русскими их судна.

Наконец Мур сообщил мне, посредством записочек, присланных в книгах, следующие известия, слышанные им от одного из караульных, который был болтливее других,[149] прося, чтобы я не все объявлял моим товарищам, дабы их не опечалить.

Первое сообщил он нам, что по прибытии наших судов в Кунасири японцы часто начинали с крепости стрелять в них ядрами, но как ядра не долетали, то наши и не отвечали им, а покойно наливали воду. Когда же появилось идущее в гавань японское судно, с наших судов посланы были шлюпки овладеть оным. Завладев судном, наши перевязали всех бывших на нем людей. Но, узнав, что мы живы, тотчас их развязали, стали с ними обходиться ласково, одарили разными вещами и отпустили судно, взяв с него с собою пять человек японцев.

Второе известие Мура состояло в том, будто японское правительство, поймав курильцев (товарищей Алексея) и узнав от них, что они были посланы русскими для высматривания их селений и крепостей, определило отрубить им головы, как шпионам; но губернатор Аррао-Тадзимано-Ками представил своему правительству, что наказать смертию сих несчастных людей, не имеющих своей воли, а единственно слепо повинующихся русским, которые за ослушание, может быть, лишили бы их жизни, будет японцам стыдно и грешно, почему вместо казни предлагал отпустить их. Правительство уважило совет и повелело поступить по оному.

Весть сия не соответствовала сделанному нам от японцев формальному объявлению, что по их законам иностранцы не наказываются. Но тут дело другое: японцы считают, вероятно, и наших курильцев некоторым образом им принадлежащими, но не делают формального на то притязания, опасаясь войны с нами.

На вопросы наши, что говорят привезенные из России японцы, Кумаджеро уверял нас, что они подтверждают наши слова. Притом сказал он нам, что один из них есть тот, которого Хвостов увез с острова Итуруп,[150] по имени Городзий; в бумаге же Рикорда назван он мацмайским купцом Леонзаймо,[151] потому что он – неизвестно, по какой причине – счел за нужное обмануть русских, назвав себя купцом и переменив имя. Настоящее же его звание было на Итурупе досмотрщика над рыбной ловлей одного купца, а товарищ его, взятый Хвостовым в одно с ним время, при побеге из Охотска объелся китового мяса и умер. Его же поймали тунгусы и возвратили русским.

Уверение Кумаджеро, что возвращенные из России японцы говорят согласно с нами, подтвердилось в мыслях наших еще следующим обстоятельством: губернатор приказал сшить нам шелковое платье, хотя мы и не имели в нем нужды.[152] Из этого мы заключили, что японцы хорошо отзываются о наших соотечественниках.

Вскоре после сего Мур сообщил нам, что губернатор умер, но японцы, по законам своим, хранят смерть его в тайне до известного времени,[153] о чем дня через два и один караульный, семидесятилетний старик, проговорился, но, вспомнив свою ошибку, просил нас никому из японцев о том не сказывать.

В половине октября меня и Мура повели в замок, где два старших городских начальника, в присутствии двух или трех чиновников, показав нам русское письмо, сказали, что оно было отдано на нашем судне одному из японцев, который, просушивая свой халат, выронил его, и что недавно нашли его, почему прежде нам и не показывали, а теперь желают, чтобы мы его прочитали и перевели. Мы видели увертку японцев и знали настоящую причину, почему письма они нам прежде не показывали: они не смели этого сделать без предписания из столицы. Я сказал им, засмеявшись: «Понимаю, понимаю этому причину». Тогда и японцы вместе с переводчиком стали смеяться над уловкой, какой старались извинить себя.

Письмо это было писано Рудаковым, одним из офицеров, служивших на «Диане», к Муру В нем, во-первых, он его извещал, что японский начальник в Кунасири в ответ на письмо Рикорда, посланное с оным японцу, велел возвратиться на шлюп и сказать, что мы все убиты; почему они решились начать неприятельские действия, из коих первым было взятие судна, на котором находился начальник десяти судов. От взятых японцев узнали они, что мы живы и живем в Мацмае, почему они и причли ложное известие о нашей смерти обману посланного японца (которых всех уже они отпустили на берег) и оставили намерение свое поступать с японцами неприятельски, а взяв с этого судна начальника, четырех японцев и курильцев, отпустили оное и пошли сами в Камчатку, чтоб там от сих людей обстоятельнее выведать все касательное до нас. Потом Рудаков извещает о намерении их на будущий год возвратиться в Мацмай… и оканчивает письмо желанием нам здоровья, счастия и обыкновенными учтивостями.

Японцы велели нам, после словесного истолкования, списать копию и взять ее к себе для перевода на бумагу. Пока Мур списывал копию, я спросил чиновников с досадой и горестью:

– Правда ли, что кунасирский начальник дал такой ответ и что бы понудило его сказать нашим соотечественникам такую гнусную ложь, которая могла для всей Японии произвести неприятные и даже опасные следствия?

– Не знаем, – отвечали они.

Но когда я спросил, как они думают о таком поступке – одобряют ли они его или нет, они все его порицали.

По окончании перевода тотчас отправили его в столицу. Тогда и Кумаджеро не стал таиться и открыл нам искренно, что прибывшие из Охотска японцы говорят: Леонзаймо, или, то же, Городзий, уверяет, что Россия непременно в войне с Японией и что теперешние наши миролюбивые поступки не что иное, как один обман, чтобы нас выручить из плена, и что мы потом станем действовать иначе. Он соглашается, что по прибытии в Охотск Хвостов и Давыдов были отданы под стражу и после ушли, но за что – ему неизвестно, вероятно, и за то, что мало привезли пленных и не столько добычи, сколько там ожидали; впрочем, он уверен, что они не сами собою действовали, а по воле правительства, ибо в Охотске никто не объявлял ему, чтоб поступки сии были самовольные и что он будет возвращен в отечество.

К сожалению нашему, и те японцы, которые спаслись при кораблекрушении на камчатском берегу и там зимовали, отзывались о русских весьма дурно; они говорили, что пока содержал их в Нижне-Камчатске протопоп, им жить было хорошо, но когда отправили их в камчадальское селение, называемое Малкою, то они, кроме вяленой рыбы, никакой другой пищи не имели[154] и ходить им было почти не в чем.

В первых числах ноября призывали Мура и меня в замок, где старшие чиновники показали нам свидетельство, данное Леонзайму от начальника Охотского порта флота капитана Миницкого.

В бумаге важнее всего было то, что, между прочим, в ней поступки Хвостова называются самовольными, и сказано, что он ими навлек на себя гнев правительства; упоминается также, что Леонзаймо и товарищ его два раза уходили из Охотска, не дождавшись высочайшего повеления о возвращении их в свое отечество, которое последовало вскоре после второго их побега. 8 ноября возвращенные из России японцы приведены были в Мацмай и помещены в том доме, из которого мы ушли. Здешние начальники сделали им несколько допросов, при которых находился и Кумаджеро. В Мацмае они жили около недели, а потом отправили их в столицу.

В декабре Кумаджеро сказал нам как тайну, будто он видел сон, что нас велено отпустить, но после открылось, что это не сон был, а настоящая молва; он слышал от приехавшего из столицы одного из первых здешних чиновников, что дело наше идет весьма хорошо и что благородный и честный поступок Рикорда с японцами, находившимися на задержанном им судне, обратил на себя внимание не только правительства, но и всех жителей столицы.[155] Весть сию скоро подтвердил запиской ко мне Мур, известив, будто он слышал от одного из стражей, что все наши вещи, бывшие в Эдо, возвращены в Мацмай и делаются приготовления к возвращению нашему в Россию.

В течение января получили мы несколько писем от Теске в ответ на наши, в коих, между прочим, он говорит откровенно, что решение нашего дела еще сомнительно, ибо правительство их так много имеет причин быть предубежденным против нас, что малое число доказательств, служащих в нашу пользу, недостаточно поколебать прежнее мнение. При сем Теске весьма кстати ссылается на японскую пословицу: «Веером тумана не разгонишь».[156]

В начале февраля вдруг отобрали у Мура все письма, писанные к нему от Теске.[157] С солдатами, составлявшими при нас внутреннюю стражу, стали посылать в караул сержанта или унтер-офицера, из коих некоторые весьма строго начинали было с нами обходиться, но как мы пожаловались, то им приказали обращаться лучше.

Наконец, в половине февраля Кумаджеро сказал нам за тайну, что дело наше решено, но в чем состоит решение, до прибытия нового губернатора, который уже назначен, никто объявить нам не смеет под опасением жестокого наказания; однако ж он может нас уверить, что худого ничего в решении японского правительства для нас нет.

11 марта Хлебников впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен; несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени при разных обстоятельствах здоровье его хотя и поправлялось, но он не прежде совсем избавился от болезни, как по приезде уже на шлюп.

* * *

18 марта прибыл новый губернатор и с ним, между прочими чиновниками, приехали Теске, ученый из японской академии по имени Адати-Саннай и переводчик голландского языка Баба-Сюдзоро. Теске утешил нас известием, что новый губернатор имеет повеление снестись с русскими кораблями, почему тотчас разошлются во все порты повеления не палить уже при появлении их у японских берегов.

Теске сказал нам, что японское правительство отнюдь не хотело иметь с Россией никаких объяснений, считая по прежним происшествиям и по объявлению Леонзаймо, что со стороны правительства нашего, кроме коварства, обмана и насилия, ожидать ничего нельзя; но Аррао-Тадзимано-Ками, допрашивая Леонзаймо вместе с нынешним губернатором, заставил его запутаться и признаться, что мнение свое, будто Россия желает вредить Японии и что Хвостов действовал по воле нашего правительства, он говорил наугад.

Против других доводов членов японского правления он также сделал достаточные опровержения, а потом склонил их снестись по предметам существующих обстоятельств с пограничным российским начальством. Но как правительство их хотело требовать, чтобы объяснение по сему делу русские корабли привезли в Нагасаки, то он и на это сделал опровержение, представив оному, что русские, получив такой отзыв японцев, конечно, сочтут оный за обман и коварство, ибо как им вообразить, чтоб японцы поступали искренно и честно, требуя, чтобы они шли столь далеко за таким делом, которое можно решить гораздо ближе и скорее в какой-нибудь гавани Курильских островов.

Когда же правительство отозвалось ему, что без нарушения законов своих оно не может согласиться добровольно на приход русских кораблей в другой какой-либо порт, кроме Нагасаки, то Аррао-Тадзимано-Ками дал им следующий достопамятный ответ: «Солнце, луна и звезды, творение рук Божьих, в течении своем непостоянны и подвержены переменам, а японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны; такое желание есть желание смешное, безрассудное».[158]

Таким образом он убедил правительство возложить на мацмайского губернатора переговоры с русскими, не требуя, чтобы оные шли в Нагасаки. Далее Теске сообщил нам, что Аррао-Тадзимано-Ками отставлен от звания мацмайского губернатора, но дана ему другая должность, важнее губернаторской, хотя жалованья он будет получать и менее,[159] ибо в Мацмае все несравненно дороже, нежели в столице, где ему должно жить. Определен же он главным начальником над казенными строениями по всему государству.

Дня через два или три по приезде губернатора пришел к нам Кумаджеро сказать по повелению первого по губернаторе начальника, гинмиягу Сампея, чтобы мы учили русскому языку приехавшего из столицы ученого и голландского переводчика и сказывали им все, о чем нас станут спрашивать. «Странно мне кажется, – сказал я Кумаджеро, – что губернатор по приезде своем сюда нас не видал и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей».

Потом я спросил через стену Мура, как он думает о сем предложении. Он мне отвечал, что, пока губернатор не объявит решение о нашем деле, дотоле не будет он ни под каким видом учить японцев, а коль скоро такое объявление последует, тогда он рад будет учить их день и ночь. Я советовал ему до прибытия наших судов заниматься с ними каждый день по нескольку часов и заметил, что тогда мы будем в состоянии узнать подлинное намерение японцев в рассуждении нас и взять другие меры. Но Мур отнюдь не хотел согласиться на мое мнение. Тогда я не постигал причины такой его твердости, полагая, что он позабыл все старое и сделался опять с нами единодушным, но после открылось другое. Таким образом, Кумаджеро оставил нас, не получив никакого решительного ответа.

Через несколько дней после этого повели меня и Мура в замок, где первые два по губернаторе начальника, в присутствии других чиновников, объявили нам, что им поведено писать к начальникам русских кораблей, если они придут к японским берегам, и требовать объяснения касательно поступков Хвостова от начальства какой-нибудь нашей губернии или области, почему, сказали они, намерения их есть послать во все главные порты[160] северных местностей письма, заключающие в себе показанное требование с русским переводом. Перевод должны сделать мы вместе с Теске и Кумаджеро, а теперь они хотят нам показать и изъяснить письмо их, на японском языке написанное, и узнать наши мысли, прилично ли будет с их стороны послать оное в Россию.

Переводчики растолковали нам содержание сего письма. Я нашел, что оно было написано весьма основательно, и благодарил их за такое доброе намерение, которое может избавить как Россию, так и Японию от бесполезного кровопролития, и уверял, что правительство наше, конечно, доставит им удовлетворительный ответ.

После сего они объявили, что если суда наши придут к самому городу Мацмаю или в Хакодате, то намерены они с помянутым письмом отправить одного или двух из наших матросов. При сем случае я заметил, что такое намерение весьма похвально, ибо матросы, явясь на наши корабли, тотчас могут уверить соотечественников наших, что мы живы; а для той же причины просил их позволить нам написать записочки, что мы все живы, и приложить оные к письмам, кои они думают разослать по портам.

Японцы тотчас на предложение мое согласились, но сказали, что записки наши должны быть как можно короче и что их прежде нужно послать на утверждение в столицу, и потому советовали нам написать их поскорее, что я и сделал немедленно по возвращении домой.

После сего приступили мы к переводу японской ноты, для чего позволено было и Муру с Алексеем ходить к нам. В это же самое время явился и ученый с переводчиком голландского языка. Первое их посещение было церемониальное: о деле они ничего с нами не говорили, а только принесли нам в гостинец конфет, познакомились с нами и выпросили у меня на время французские лексиконы и еще две книги.

Между тем Мур сделал мне вдруг следующее нечаянное предложение:

– Вам первому ехать на наши суда, – сказал он, – не годится, ибо вы причиной нашего несчастия. Андрей Ильич (так зовут Хлебникова) при смерти болен, а матросы глупы и ничего не могут там порядочно пересказать, и потому должно ехать мне, а товарищем со мною надлежит быть Алексею, ибо он содержится здесь уже три года, а матросы только два. Но как мне просить японцев о самом себе некстати, то вы все должны просить их об этом, ибо собственное ваше счастье от того зависит: если вы этого не сделаете, то должны будете погибнуть.

– Как так, – спросил я, – отчего?

– Я знаю отчего, – отвечал значительным тоном Мур.

На это я сказал ему:

– Если японцы уже намерены послать с письмом на русские суда матроса, то это последует, конечно, по воле их правительства, без коего они никакой перемены не сделают, да и правительство их в таких решениях долго медлит; почему я отнюдь не намерен просить японцев о посылке вас первого на наши суда.

– А как скоро так, – отвечал он, – то вы увидите свою ошибку и раскаетесь, но уже будет поздно.

Я не понимал, что значили эти угрозы, и остался в недоумении при расставании нашем с Муром. Но на другой день сказал он мне сквозь стену, будто один из караульных открыл ему, что японцы хотят захватить командира с нашего судна и столько же офицеров и матросов, сколько нас здесь, задержать их, а нас отпустить; но как при сем случае может быть кровопролитие, то советовал мне хорошенько подумать, что ему непременно нужно ехать первому, ибо матросы не могут так настоятельно говорить, как он, а он убедит капитана Рикорда и двух офицеров сменить нас добровольно.

Но это была такая сказка, которой едва ли поверил бы ребенок: возможно ли, чтобы караульный открыл такую важность, да и сказал он на скромного старика в семьдесят лет, и потому я отвечал ему сухо: «Сомнительно, чтоб это было их намерение».

Но тем дело не кончилось. Вскоре после сего Мур сказал, что намерение их не то, как он прежде мне сказывал, но они хотят захватить все судно наше и со всем экипажем, а потом отправить от себя посольство в Охотск на своем уже судне, и потому опять предлагал, что ему нужно ехать, а в известии своем сослался на прежнего старика и другого молодого караульного.

Эта басня была еще смешнее первой, и потому я дал ему короткий ответ: «Что Бог сделает, то и будет» – и замолчал.

Между тем мы перевели бумагу, назначенную к отправлению на русские суда. Она начиналась так: «От гинмияг, первых двух начальников по мацмайском губернаторе, командиру русского корабля». Содержание оной было весьма коротко: сказано там, что приходил в Нагасаки посол Резанов; в сношениях с ним японцы поступали по своим законам, но оскорбления никакого отнюдь ему не сделали; потом напали на их берега русские суда без всякой причины; почему при появлении нашего судна кунасирский начальник, считая всех россиян неприятелями Японии, взял нас семерых в плен, и хотя мы говорим, что поступки прежних судов были самовольные, но так как мы пленные, то японцы не могут нам поверить; почему и желают иметь от высшего начальства сему подтверждение, которое надлежит доставить им в Хакодате.

Японцы старались, чтобы мы перевели бумагу сию с величайшей точностью и таким образом, чтоб слова тем же порядком следовали одно за другим в оригинале и в переводе, сколько свойство обоих языков позволяло, не заботясь, впрочем, нимало о красоте слога, лишь бы только смысл был совершенно сходен.

Наконец, дело было кончено; мы сделали бумагам европейские куверты и надписали по-русски: «Начальнику русских судов»; тогда их отправили по портам.

27 марта представляли нас всех губернатору. Он был довольно высокий, статный человек, лет тридцати пяти от роду. Свита его состояла в восьми человеках, и он родом был знатнее прежних двух губернаторов. Назвав каждого из нас по чину и имени из бывшей у него в руках бумаги, объявил он нам то же, что объявляли прежде и двое начальников, и обнадеживал, что дело кончится хорошо. Потом, спросив нас, здоровы ли мы и каково нас содержат, вышел, а мы возвратились с переводчиками домой.

В тот же день с ужасом услышали сквозь стену разговоры Мура с переводчиками. Он требовал, чтоб его одного представили губернатору, а когда Теске спросил, зачем, то Мур отвечал, что он желает объявить ему некоторые весьма важные дела. Но Теске сказал, что он не может быть представлен губернатору, доколе прежде не доведет, посредством переводчиков, до его сведения, по каким причинам он требует свидания с самим губернатором. Тогда Мур продолжал, что шлюп наш приходил описывать южные Курильские острова, но с какой целью, он этого не знает, а советует им допытаться от меня, ибо я один знаю сию тайну, потому что инструкций моих от начальства я никогда не показывал своим офицерам. Второе, – что мы скрыли от них некоторые обстоятельства и в разных бумагах не так переводили слова. Сверх того, Мур много говорил о некоторых других предметах.

Теске, выслушав его, спросил, не с ума ли он сошел, что бредит такой вздор на свою погибель. «Нет, – отвечал он, – я в полном уме и говорю дело».

Тогда Теске вышел из терпения и сказал ему, что если он и дело говорит, то теперь это поздно и ненужно, ибо прежнее дело совсем уже решено и оставлено, а участь наша, несмотря на старые дела, зависит от поступков наших судов, и если на требование их доставлен им будет удовлетворительный ответ, то нас отпустят. Но как он настаивал на своем, чтобы его представили губернатору, то Теске жестоко разгорячился; напоследок, заключив, что Мур действительно лишился ума, оставил его и, пришедши к нам, говорил, что Мур или сумасшедший, или имеет крайне черное (то есть дурное) сердце.

На другой день Мур начал и действительно говорить как сумасшедший; но подлинно ли он ума лишился или только притворился, о том пусть судит Бог.

Дня через два после сего пожелал он, чтобы его перевели к нам, на что японцы тотчас согласились и как его, так и Алексея поместили опять с нами.

В это же время и ученый с переводчиком стали к нам ходить всякий день. Первого из них мы называли академиком, потому что он был член ученого общества, соответствующего отчасти европейским академиям, а второго именовали голландским переводчиком. Последний начал проверять все словари русского языка, прежде собранные, и скоро их поправил и дополнил. Он имел у себя печатный лексикон голландского языка с французским и, узнав от нас французское слово, соответствующее неизвестному русскому, тотчас отыскивал оное в своем словаре.

Переводчик был молодой человек двадцати семи лет и имел весьма хорошую память; зная уже грамматику одного европейского языка, он очень скоро успевал в нашем, что заставило меня написать для него русскую грамматику, сколько я мог оной припомнить,[161] а академик занялся переводом сокращенной арифметики, изданной в Петербурге на русском языке для народных училищ, которую, по словам их, еще Кодай[162] привез в Японию.

Объясняя ему арифметические правила, мы увидели, что он их знал все, но хотел только иметь русское на них толкование.

Однажды он спросил у меня, какой стиль времясчисления употребляется в России, заметив, что голландцы употребляют новый. Когда я сказал, что мы держимся еще старого стиля, он желал, чтоб я ему объяснил, в чем состоит разность между старым и новым стилем, и растолковал, отчего она происходит. По окончании моего толкования он сказал, что это времясчисление еще несовершенно, ибо через такое-то число веков опять наберется 24 часа разности, и тем показал мне, что спрашивал меня, любопытствуя узнать, имею ли я понятие о вещи, которая ему хорошо была известна. Солнечную Коперникову систему они принимают за истинную, знают об открытии и движениях Урана и спутников его, но о планетах, открытых после Урана, еще не слыхали.

Хлебников от скуки занимался сочинением таблиц логарифмов, натуральных синов (синусов) и тангенсов и некоторых других, к мореплаванию принадлежащих, которые привел он к концу с невероятным трудом и терпением. Когда таблицы были показаны академику, он тотчас узнал логарифмы, а также и натуральные сины и тангенсы. Для изъяснения, что они ему известны, он начертил фигуру и показал на ней, что такое син и что тангенс.

Желая узнать, как они доказывают геометрические истины, мы спросили его, так ли японцы думают, как мы, что в прямоугольном треугольнике (который я и начертил) два квадрата из сторон равны одному квадрату из гипотенузы. «Конечно, так же», – отвечал он. А на вопрос наш – почему, он доказал это самым неоспоримым доводом: начертив фигуру циркулем на бумаге и вырезав квадраты, начал те из них, которые были написаны из сторон, гнуть и разрезывать, а потом отделенные части по большому квадрату уложил так, что они точно заняли всю его площадь.

Солнечные и лунные затмения они вычисляют с большой точностью, по крайней мере он нам так сказывал, да и немудрено, ибо они имеют у себя переводы многих статей из де-Лаландовой астрономии{185} и содержат в столице, как я упоминал выше, европейского астронома.

С сим ученым и с переводчиком голландского языка обыкновенно к нам прихаживали и Теске с Кумаджеро.

Японская карта XVII века


Они у нас просиживали целое утро, а иногда бывали и после обеда. Большую часть сего времени мы употребляли на разговоры, не до наук касающиеся, а рассказывали друг другу анекдоты и т. п.

Между прочим, Теске сообщил нам любопытный допрос, который нынешний губернатор и прежний, Аррао-Тадзимано-Ками, сделали привезенному из России японцу Леонзаймо, или Городзию. Он утверждал, что россияне народ воинственный и любят войну, а доводы его о сем предмете заключались в том, что он заметил: если русский мальчик, идя по улице, найдет палку, тотчас ее поднимает и станет ею делать экзерцицию, как ружьем, а часто он видал, что несколько мальчишек с палками соберутся вместе сами собою и учатся ружью, подражая во всем солдатам, и солдаты везде, где только он ни встречал их в России, почти беспрестанно учатся. Из чего он и выводил, что мы в войне с японцами, ибо в сем краю у нас имеются только два соседа: Китай и Япония; с Китаем мы торгуем, следовательно, все замеченные им приготовления делаются против Японии.

Над последним его замечанием, Теске сказывал, оба буниоса очень много смеялись и называли его дураком, ибо он должен знать, что и в Японии мальчики учатся биться на саблях, а солдаты часто упражняются в экзерцициях, однако ж японцы не для того это делают, чтоб нападать на какой-нибудь народ.

Аррао-Тадзимано-Ками желал, чтоб Леонзаймо сделал примерный рисунок расположения улиц в Иркутске и означил, где стоит какое из публичных зданий. От сего он отказался, сказав, что он мало ходил по городу. «Разве русские не позволяли тебе ходить везде по городу?» – спросил его буниос. На это он отвечал, что не только позволяли, но и советовали как можно чаще прогуливаться, чтоб не быть больным; даже сам губернатор несколько раз ему об этом говорил. «Зачем же ты не воспользовался таким снисхождением к тебе русских, – спросил буниос, – и не высмотрел всего в городе с особенным вниманием, чтоб по возвращении сюда быть в состоянии дать полный отчет обо всем, тобою виденном?» На такой вопрос он не мог ничего отвечать, а только признавал себя виноватым и просил прощения.

На вопрос, что же он делал, сидя беспрестанно дома, он отвечал: «Записывал мои замечания». Тогда губернаторы и все присутствующие много смеялись. Наконец, спросили его, какие замечания мог он записывать, когда ничего не хотел видеть. «Я записывал то, что слышал от живущих там японцев», – был его ответ.

Однако ж к таким замечаниям Леонзаймо губернаторы возымели не слишком большую веру, сказав ему, что если бы он представил им то, что сам видел или слышал от самих русских, то это заслужило бы их внимание; но то, что он им сообщил, происходит от японцев, отрекшихся от своего отечества и переменивших свою веру, следовательно, и не должно ими быть принято за известия, заслуживающие какое-либо уважение правительства.

Губернаторы весьма много расспрашивали его касательно состояния той части Сибири, по которой он ехал, и Леонзаймо представлял все в самом бедном и жалостном положении, жителей охотских называл нищими и пр., а народонаселение всего края, от Иркутска до Охотска, сравнил с числом жителей одного из своих небольших городов.

Рассказывая о торговле нашей с Китаем, он винит наших купцов в обманах китайцев, а их оправдывает и говорит, что по сему поводу китайское правительство несколько раз запрещало нам торговать с ними; однако ж наше начальство снова выпрашивало позволение, обещая наказать виноватых. Это также он слышал от земляков своих, живущих в Иркутске.

Леонзаймо сбирался с своим товарищем уйти и, зная, что им могут встретиться тунгусы, унес с собою медный образ, дабы тем уверить их, что они русские. Достигнув гилякских жилищ, объявил он[163] сему народу, что послан в их землю великим китайским императором, а в доказательство показывал им образ и называл оный изображением китайского государя, почему и был принят гиляками хорошо. У них он расположился было прозимовать, чтоб продолжать путь весной, но дошедшее в Удский острог известие о месте его пребывания уничтожило все его замыслы: он был взят и привезен в помянутый острог.

Теске также не скрыл от нас, что кунасирский начальник посланному к нему от Рикорда с письмом японцу, отправляя его назад, действительно велел сказать, что мы все убиты, а причина такому ответу была следующая. Доставивший ему письмо Рикорда японец уверял его, что Россия точно в войне с Японией и теперешние дружеские наши поступки один только обман. Рикорд писал, что доколе не получит о нас удовлетворительного ответа, до тех пор не оставит гавани, а как присутствие наших судов принудило всех рыбаков и других рабочих людей, живущих по берегам южной стороны Кунасири, забраться в крепость, отчего все промыслы и работы остановились, то начальник и рассудил скорее сделать один конец, а чтобы понудить наших выйти на берег и напасть на крепость, он велел сказать, что мы все убиты. Но вероятно, что и личная ненависть сего чиновника к русским подстрекала его дать такой ответ, ибо это был Отахи-Коеки, тот самый, который в Хакодате делал нам разные насмешки.

Впрочем, Теске уверял, что правительство их не показывало неудовольствия за такой его ответ, а напротив того, многие из членов оного одобряют его за это, он считается у них весьма умным, рассудительным человеком.

Сверх того, Теске рассказал нам, какие ему были хлопоты в столице по случаю открытия переписки его с нами. Отобранные у Мура его письма препровождены были в Эдо, где принудили его представить правительству и наши письма, им полученные, которые все принужден был перевести, причем колкие на счет японцев места он перевел иначе.

Члены, рассматривавшие переводы сии, спросили, как он смел переписываться с иностранцами, разве неизвестен ему закон, именно это запрещающий. Теске извинял себя, что он не думал, чтоб под сим законом понимаемы были и те иностранцы, которые содержатся у них в неволе, и уверял вельмож, что намерения его были чистые и что он переписывался с нами из единого сожаления о нас, происходившего от человеколюбия.

Однако ж важного ничего не последовало, и только дали ему наставление, чтобы впредь он был осторожнее. Письма же правительство оставило у себя и поступка сего не вменило ему в преступление: это доказало оно данным ему чином за труды и усердие, оказанные им в изучении русского языка и в переводах нашего дела. За это также и Кумаджеро награжден был чином.

Теперь, с крайним прискорбием, обращаюсь я опять к тому предмету, воспоминание о котором мне и поныне огорчительно. Я разумею поступки Мура.

Коль скоро Мура перевели к нам, он с японцами начал говорить по большей части как человек, лишившийся ума, уверяя их, что он слышит, как их чиновники, сидя на крыше нашего жилища, кричат и упрекают его, что он ест японское пшено и пьет их кровь; или что переводчики с улицы ему кричат то же, а по ночам приходят к нам и тайно со мною и Хлебниковым советуются, как бы его погубить. Но иногда разговаривал с ними уже в полном уме и всегда наклонял разговор свой к одной цели. Например, однажды сказал он Теске, что у нас на «Диане» есть множество хороших книг, карт, картин и других редких вещей и что если японцы отпустят его на наше судно первого, то он всем здешним чиновникам и переводчикам пришлет большие подарки.

В другой раз Мур, в присутствии обоих переводчиков, или, лучше сказать, всех трех переводчиков (включая в то число и голландского) и академика, сказал, что от усердия своего к японцам он теперь должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему возвратиться нельзя. «Почему так?» – спросили переводчики. «Потому, что здесь я просился в службу, а потом даже в услуги к губернатору,[164] о чем вы рассказывали моим товарищам; это будет доведено до нашего правительства; итак, что я буду по возвращении в Россию? На каторге?»

Мы, с своей стороны, уверяли его, что он напрасно страшится возвращения своего в Россию. Но Мур не мог успокоиться. Некоторые тайные обстоятельства, открытые им японцам, жестоко его мучили. Это самое он и разумел под словом усердия к японцам. Несколько раз покушался он разными образами обратить внимание их на его к ним привязанность. Он им говорил, что если б они могли открыть и видеть, что происходит в его сердце, то, конечно, не так бы стали с ним обходиться и возымели бы более к нему доверенности.

Наконец, переводчики сказали ему прямо, что, по японским законам, и природные японцы, жившие несколько времени между чужестранцами, лишаются доверенности. Итак, возможно ли принять им в службу к себе иностранца, как бы он хорошо ни казался расположенным к ним?

Что касается до поведения Мура в рассуждении нас, то он не часто говорил с нами, как человек не в полном уме, а большею частью молчал. Изредка только делал нам предложения свои, но затем напрямки и без дальних обиняков.

Сначала он мне сказал твердым и решительным образом, что у него есть две дороги: одна состоит в том, чтоб мы все просили японцев послать его с Алексеем первого на русский корабль, тогда и мы будем избавлены от несчастья, а когда мы на это не хотим согласиться, то он должен будет идти по другой дороге и, не щадя себя, погубить всех нас объявлением японцам некоторых обстоятельств, которые мы прежде скрывали, и что дело это еще сомнительно, в войне ли мы с ними или в мире.

На такие угрозы я отвечал ему с твердостью, что отнюдь не страшусь его. Японцев теперь узнал я хорошо. Они никаким доносам вдруг не поверят. Между тем начнутся переговоры, и, верно, дело окончится для нас счастливо.

«Знаю я, – отвечал он, – как вы не думаете мне зло делать; помню я, что Шкаев сказал мне перед губернатором: разве мы никогда не возвратимся в Россию?»

Эти слова Шкаева жестоко его беспокоили, и он их повторял весьма часто, а когда я спрашивал его: если японцы словам его поверят и, вступив в переговоры, обманут наши суда и возьмут их, что он будет тогда чувствовать? Тогда он обыкновенно начинал говорить, как полоумный, делая совсем несообразные вопросу ответы. Когда же я спрашивал его: а если японцы возьмут суда наши, но после дело объяснится, и мы рано или поздно возвратимся в Россию, что с ним будет тогда? «То же, что и ныне, когда приедем мы в Россию», – отвечал он.

Мур, уверившись, что никакими угрозами не в силах заставить нас исполнить его желание, начал было угрозы приводить в действие. На сей конец несколько раз покушался открывать переводчикам то, чем нас стращал. Но они, слушая такие странные, клонящиеся к общей нашей гибели представления, называли его сумасшедшим и вместо ответа посылали за лекарем, а напоследок и действительно заставили лечить его. Это возбудило во мне сомнение, не кроется ли тут какая-нибудь хитрость и не притворяются ли японцы с намерением, будто Муру они не верят, считая его за сумасшедшего, но в самом деле хотят нас убедить в искренности своего доброго расположения к России, чтоб таким образом посредством посланных на наши суда матросов удобнее их обмануть и, употребив при переговорах хитрость и коварство, захватить их и тогда уже приступить к подробному исследованию всего, что говорил им Мур.

Такое подозрение, оказавшееся впоследствии неосновательным, заставило меня написать потихоньку пять одинакового содержания писем на имя Рикорда и велеть матросам и Алексею зашить оные в свои фуфайки, чтоб, в случае обыска, японцы не могли их найти. Эти записки приказано им от меня было отдать командиру того русского судна, на которое их отправят.

Главное содержание моих писем было таково, чтоб Рикорд при переговорах с японцами был сколько возможно осторожен и не иначе имел с ними свидание, как на шлюпках далее пушечного выстрела от крепости, а притом не сердился бы за их медлительность в ответах, потому что их законы не позволяют вдруг ни на что решаться, а всякое важное дело должно быть обстоятельно рассмотрено высшим правительством, прежде нежели последует исполнение. Притом описал я все, что Мур открыл японцам, дабы, известив о сем Рикорда, приготовить его к ответам, какие при переговорах, вероятно, от него будут потребованы. Между прочим, упомянул я, что, кажется, есть надежда помириться нам с японцами, а может быть, со временем восстановится и торговля.

Неудача Мура в покушениях его застращать нас или склонить японцев на свою сторону доводила его до совершенного отчаяния. Раза два или три он покушался на свою жизнь. Однако ж приготовления его к тому всегда были примечаемы нами и караульными заблаговременно, и его не допускали до самоубийства. Впрочем, действительно ли он имел такое пагубное намерение или только делал один вид, точно неизвестно. Кажется, однако ж, что с большей скрытностью, нежели какую он употреблял, покушаясь на жизнь свою, он мог бы удавиться так, что никто бы из нас того не приметил.

Как бы то ни было, только японцы стали примечать за ним строго: даже когда он спал, закрывшись одеялом, один из караульных сидел подле него и слушал, дышит ли он; когда же не мог ничего слышать, тотчас открывал одеяло и смотрел. То же делали караульные и при смене.

Такая осторожность не покажется излишней, когда мы вообразим, что если б кто из нас умертвил себя, то не только внутренней страже и оставшимся в живых нашим товарищам была бы большая беда, но и наружному караулу, который не имел права даже и входить к нам, было бы не без хлопот. Вот как строги и чудны японские законы.

Осторожность японцев отняла у Мура все способы покуситься на жизнь свою. Тогда он позабыл себя до такой степени, что стал употреблять различные средства, чтоб запутать начинающиеся переговоры между японцами и нами. На этот конец начал он им советовать, чтоб по прибытии к ним наших судов потребовали японцы от них пушки и другое оружие в залог за увезенную Хвостовым японскую собственность и держали их у себя, доколе правительство наше не доставит к ним оставшихся в целости японских вещей, а за потерянные не сделает приличного вознаграждения. Но японцы такого совета не уважали, говоря, что если наше правительство известит их, что поступки русских судов были самовольные, то японскому государю неприлично требовать вознаграждения от другого великого монарха за убытки, таким образом причиненные. Притом частные люди, потерпевшие от сего, давно уже от своего государя получили вознаграждение за все их потери.

Мур, видя, что ни один из его планов не удается, предался отчаянию: по нескольку дней сряду он ничего не ел, а иногда уже съедал один за пятерых.

Я, с моей стороны, также не был покоен: равнодушие японских переводчиков, с каким они слушали важные объявления Мура, для меня было непостижимо; оно нимало не соответствовало прежнему их любопытству, когда, бывало, услышав от нас какую-нибудь новую безделицу, тотчас привязывались и старались узнать всякую подробность, к ней принадлежащую.

10 мая принесли к нам черновую нашу записку, которая должна была быть отправлена в порты для доставления на наши суда; она была в столице и утверждена правительством, следовательно, теперь нельзя было переменить в ней ни одной буквы; списав с нее пять копий, мы их подписали, а японцы в тот же день отправили оные, куда следовало. Вот подлинное содержание записки:

«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Мацмае. Мая 10-го дня 1813 года.

Василий Головнин».

Хлебников не подписал записки по причине болезни, которой был одержим.

Время года уже настало такое, когда мы со дня на день должны были ожидать прибытия наших судов, и как по письму Рудакова мы думали, что они придут прямо в Мацмай, то всякий крепкий ветер меня немало беспокоил: я опасался, чтоб при туманах, сопутствующих в здешних морях восточным ветрам, не претерпели суда наши крушения. В мае, июне и июле в других частях Северного полушария стоит самая приятная погода и дуют легкие ветерки, но здесь в это время года весьма часто бывают бури с туманом и дождем. Будучи и на море, едва ли с такой точностью наблюдал я погоду, как здесь, и записывал.

В ожидании наших судов японцы дали нам материи, чтоб мы сшили себе новое платье, говоря, что если понадобится нам ехать на суда, то им будет стыдно, когда они отпустят нас в старом платье. Нам троим дали они прекрасной шелковой материи на верх и на подкладку и ваты, а матросам бумажной материи; Алексею же они сами сшили японский халат.

Наконец, 19 июня сказали нам, что за девять дней пред сим японское судно, стоя на якоре у одного из мысов острова Кунасири, увидело прошедший мимо него к кунасирской гавани русский корабль о трех мачтах, тотчас снялось с якоря и прибыло с сим известием в Хакодате, а 20-го числа японцы получили официальное донесение о прибытии «Дианы» в Кунасири, но о дальнейшем его содержании они нам ничего не объявляли.

На следующий же день переводчики спросили меня по повелению своих начальников, кого из матросов хочу я послать на наш корабль. Не желая преимуществом, оказанным одному, огорчить прочих, я сказал: «Пусть сам Бог назначит, кому из них ехать». Я предложил жребий, который пал на Симонова. Потом я велел попросить начальников, чтобы с ним вместе отправили они Алексея. Они согласились и велели им собираться, а меня и Мура в тот же день призывали в замок, где оба гинмиягу{186}, в присутствии других чиновников, формально спросили нас, согласны ли мы, чтобы эти два человека ехали на корабль. Я изъявил мое на то согласие, а Мур молчал. После сего Сампей сказал нам, что он сам едет в Кунасири для переговоров с Рикордом, и обещал стараться привести дело к счастливому окончанию, дав слово притом иметь попечение об отправляющихся с ним наших людях; с тем он нас и отпустил.

Такатай-Кахи


22 июня меня и Мура опять позвали к начальникам в крепость и показали нам полученные от Рикорда бумаги. Одно письмо к кунасирскому начальнику, а другое ко мне; в первом извещает он японцев о своем прибытии к ним с миролюбивыми предложениями и что соотечественники их, Такатай-Кахи и два матроса, взятые им в прошлом году, ныне привезены назад, но двое японцев и курилец умерли в Камчатке от болезни, невзирая на все старания, какие были употреблены для сохранения их жизни. Впрочем, Рикорд думает, что Такатай-Кахи, умный и достойный человек, может уверить японское правительство в истинном к ним расположении русских и побудит оное возвращением нас отвратить неприятности, могущие в противном случае последовать, и что в надежде на добрые качества и миролюбие японцев он будет ожидать ответа. В письме ко мне Рикорд, извещая нас о своем прибытии, просит, если можно, чтоб я ему отвечал и уведомил его, здоровы ли мы, в каком находимся состоянии и пр.

Содержание сих писем показывало, что они были писаны прежде, нежели Рикорд получил японскую бумагу, для него заготовленную, что привело нас в немалое изумление, ибо японцы уверяли, что приказано тотчас при появлении у их берегов русского корабля отправить на него с курильцами помянутую бумагу.

Сампей и Кумаджеро 24-го числа отправились на судне в Кунасири, взяв с собою Симонова и Алексея. Первому из них с самого дня его назначения и по сие число при всяком случае я твердил, что он должен говорить на «Диане» касательно укреплений, силы и военного искусства японцев; как и в каком месте, если обстоятельства заставят, выгоднее на них напасть и пр. Он, кажется, все хорошо понял, и я доволен был, что, по крайней мере, мог сообщить нашим соотечественникам многие важные сведения.[165]

Между тем перед отправлением своим Симонов открыл мне, что Мур поручил ему сказать Рикорду, чтоб он прислал к нему все оставшееся на «Диане» после него имущество. Не понимая, с какой целью он того требовал, велел я Симонову сказать о сем его желании Рикорду, но просить, чтобы он ничего не посылал, дабы такой поступок не причинил нам здесь новых хлопот. Хлебников также отправил с ним записочку на «Диану», предостерегая наших от искушения японцев, буде они неискренни в своих уверениях.

До 2 июля мы ничего не слыхали из Кунасири, а сего числа показали нам короткое письмо Рикорда к кунасирскому начальнику, которого он благодарит за доставление на «Диану» своеручной нашей записки, уверившей его точно, что мы живы.

Напоследок, 19 июля, в присутствии губернатора и многих других чиновников, показали мне и Муру официальное письмо Рикорда к Такахаси-Сампею, письмо ко мне и другое к Муру, оба от него же. В первом из них Рикорд благодарит японское правительство за желание вступить с нами в переговоры и обещается немедленно идти в Охотск с тем, чтоб к сентябрю возвратиться и доставить им требуемое объяснение. Но как вход в хакодатскую гавань нам неизвестен, то он намеревается зайти в порт Эдомо, и просит послать туда искусного лоцмана, который мог бы оттуда провести корабль в Хакодате. Далее благодарит он Сампея за дозволение Симонову приехать на шлюп.

Письмо ко мне он начинает условленными между нас словами, в знак, что записка моя им получена. Потом поздравляет нас с приближающимся освобождением из плена и обещает непременно к сентябрю возвратиться. Муру же коротенькой записочкой советует быть терпеливее и не предаваться отчаянию, упоминая, что и им самим встречалось немало беспокойства, забот и опасностей.

Вскоре после сего японцы сказали нам, что «Диана» наша, по отправлению помянутых бумаг на берег, тотчас пошла в путь. Это, по нашему расчету, долженствовало быть около 10 июля. Через несколько дней после сего возвратились в Мацмай Сампей, Кумаджеро и два наши товарища, которых поместили опять с нами.

Теперь пусть читатель судит по собственному своему сердцу, что мы должны были чувствовать, встретив, так сказать, «выходца из царства живых». Два года ничего мы не слыхали не только о России, но ниже о какой-либо просвещенной части света; даже и японские происшествия не все нам объявляли, да и могли ли они нас занимать? Япония для нас была другим миром.

Любопытство наше было чрезмерно. Мы жадничали его удовлетворить: надеялись подробно узнать все, что делается в России и в Европе, но крайне ошиблись в своих ожиданиях. Симонов был один из тех людей, которых политические и военные происшествия во всю их жизнь не дерзали беспокоить; все, что он нам по сему предмету сообщил, состояло в том, что француз с тремя другими земляками, которых назвать он не умел, напал на нас и был уже в шестидесяти верстах от Смоленска, где, однако ж, мы задали ему добрую передрягу, несколько тысяч положили на месте, а остальные обще с Бонапартом едва уплелись домой.[166] Но когда это было, кто предводительствовал войсками и чем все дело после того кончилось, он позабыл. Однако ж нас, по крайней мере, утешала мысль, что он говорил не без основания: знать, думали мы, и в самом дело мы одержали над неприятелем какую-нибудь важную победу.

Впрочем, Симонов мог очень хорошо припомнить все подробности самомалейших происшествий, случившихся в кругу его товарищей, и доставил великое удовольствие матросам рассказами, не выходившими из тесных пределов их понятий. Мы же, с своей стороны, должны быть довольны и тем, что он дал нам подробный отчет о всех наших сослуживцах, и всего приятнее было то, что все они здоровы.

Но если Симонов не мог удовольствовать нашего любопытства касательно европейских происшествий, то, по крайней мере, с удовольствием услышали мы от него, как японцы переговаривались с нашими соотечественниками.

Кумаджеро, находившийся там вместе с Сампеем, обнадеживал нас, что начатое ныне сношение между ними и нами непременно будет иметь самый счастливый конец, и это приписывал он уму Рикорда, который успел так хорошо привязать к себе бывшего с ним японца Такатая-Кахи и вселить в него такие высокие мысли о добронравии и честности русских, что он клянется перед своими начальниками в искренности наших предложений.

Слова его возымели такое действие над Сампеем, что он согласился отступить от некоторых требований, кои прежде намерен был предложить. Рикордом, офицерами «Дианы» и вообще всеми теми, с коими он был знаком в Камчатке, Такатай-Кахи нахвалиться не может. Он приехал в Мацмай вместе с Сампеем, но видеться ему с нами не было позволено, хотя и он и мы того очень желали. По закону японскому, он содержался под караулом; однако ж родственники и друзья могли его навещать, сидеть у него сколько угодно и разговаривать с ним, только лишь бы это было в присутствии стражей из императорских солдат.

Если Симонов сообщил нам о политических делах Европы слишком мало, то японцы уже чересчур много насказали. Сначала они нам объявили о прибытии в Нагасаки двух больших голландских кораблей из Батавии, нагруженных товарами, состоящими из произведений восточной Индии. Прибывшие на них голландцы уверяли японцев, что по причине морской войны, свирепствующей между Англией и Голландией, они не могут доставлять к ним европейских товаров; но как две Ост-Индские компании, голландская и английская, заключили между собою мир и торгуют, то голландцы теперь находятся принужденными возить в Японию произведения бенгальские.

Вследствие этого объявления японцы хотели от нас слышать, возможное ли это дело по европейским обыкновениям. Мы прямо им сказали, что тут, верно, кроется обман. Настоящее же дело, вероятно, состоит в том, что англичане взяли Батавию, и, опасаясь, чтоб японцы не прекратили своей торговли с голландской компанией, когда будет известно, что главное ее владение в других руках, хотят скрыть от них это происшествие, на какой конец и вымыслили они подобную ложь. Я советовал японцам сказать прибывшим в Нагасаки голландцам, что они теперь ведут переговоры с русскими, которые уверили их, что Батавия действительно взята англичанами, и посему требовать от них признания.[167]

Японцы тем с большой охотой уважали наше мнение и приняли мой совет, который, по их желанию, я подал им на бумаге для отправления в столицу, что и прежде открыли мы им весьма важное обстоятельство касательно Голландии, которого подлинность напоследок, по счастью, удалось нам доказать им неоспоримо. Вот в чем дело это состояло. Голландцы, живущие в Нагасаки, сами объявили японцам, что правление у них переменилось и Голландия уже не республика, а королевство и что королем в ней брат французского императора Наполеона. Но о том, что она перестала быть особенным государством и присоединена к числу французских провинций, голландцы не сказывали, кажется, потому, что они и сами об этом происшествии еще не знали, ибо в течение многих последних годов не приходило в Японию ни одно голландское судно.

О сей перемене мы иногда говорили переводчикам, но они слушали нас равнодушно и, казалось, не верили, считая невозможным, чтобы Наполеон, дав королевство своему брату, так скоро и лишил оного; ибо японцы никогда вообразить себе не могли, чтобы в Европе так легко было делать королей и королевства и опять уничтожать их.

Наконец, Мур, перебирая оставленные с «Дианы» вместе с книгами русские газеты, нашел там случайно манифест Бонапарта, которым он объявляет Амстердам третьим городом французской империи. Содержание сего манифеста тогда же он открыл японцам. В то время переводчики их довольно порядочно могли уже понимать наш язык, почему и приступили к переводу сего акта с великим усердием, а окончив, послали в столицу. После мы узнали, что голландцы, живущие в Нагасаки, на вопрос о сем предмете отозвались, что до них известие об этом не дошло, и это весьма вероятно.

Говоря о голландцах, надобно сказать, что ныне японцы совсем не так к ним расположены, как прежде. Доказательством сему послужить может известие, сообщенное нам переводчиком голландского языка, при нас находившимся. Он сказывал, что в продолжение последних пяти лет ни один голландский корабль не бывал в Нагасаки, отчего живущие там голландцы претерпевают крайний недостаток во всем, и даже принуждены вынимать стекла из окон, чтоб покупать за оные нужные им съестные припасы. А когда мы спросили его, для чего же японское правительство не снабжает их всем, что им надобно, за что после они в состоянии будут заплатить, тогда переводчик отвечал, что японцы не так теперь думают о голландцах, как прежде. Узнав же, что Голландия уже есть часть французских владений, они непременно прервут всякое сношение с сим народом.

Самой важнейшей новостью, которую прибывшие в Нагасаки голландцы привезли японцам, а они сообщили нам, была новость о взятии Москвы. Нам сказали, что сию столицу сами русские в отчаянии сожгли и удалились, а французы всю Россию заняли по самую Москву. Мы смеялись над таким известием и уверяли японцев, что этого быть не может. Нас не честолюбие заставляло так говорить, а действительно от чистого сердца мы полагали событие такое невозможным: мы думали, что, может быть, неприятель заключил с нами выгодный для него мир, но чтоб Москва была взята, никак верить не хотели и, почитая эту весть выдумкой голландцев, оставались с сей стороны очень покойны.

21 августа Кумаджеро объявил нам за тайну, что дней через пять или шесть переведут нас в дом, который теперь японцы готовят нарочно для помещения нашего. Известие это было справедливо: 26-го числа повели всех нас в замок, где в той самой большой зале, в которой прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, сначала принимал нас, нашли мы всех городских чиновников, собравшихся и сидевших на своих местах, а сверх того, тут же находились академик и переводчик голландского языка, которые сидели вместе с чиновниками, только ниже их.

Вскоре по приходе нашем вышел губернатор. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи бумагу и велел переводчикам сказать нам, что это присланное к нему из столицы повеление, касающееся до нас. Потом, прочитав оное, приказал перевести его нам. По толкованию наших переводчиков, смысл оного был такой, что если русский корабль, обещавшийся нынешним же годом прийти в Хакодате с требуемым японцами ответом, действительно придет и привезенный им ответ здешний губернатор найдет удовлетворительным, то правительство уполномочивает его отпустить нас, не дожидаясь на сие особенного решения. Когда повеление сие нам было изъяснено, губернатор объявил, что вследствие оного мы должны через несколько дней отправиться в Хакодате, куда после и он приедет и будет еще с нами видеться, а до того времени, пожелав нам здоровья и счастливого пути, вышел; потом и нам велено было идти.

Из замка отвели нас уже в хорошо прибранный дом, в тот самый, где мы жили в прошлом году; только теперь нашли его в другом виде. Тогда, быв перегорожен решетками, за коими беспрестанно в глазах у нас находился вооруженный караул, он походил некоторым образом на тюрьму, а ныне увидели мы совсем другое: решеток не было, и стража не была вооружена стрелами и ружьями. Мне назначили одну лучшую комнату, Муру и Хлебникову другую, а матросам и Алексею особую каморку. Стол наш сделался несравненно лучше, и кушанье подавали на прекрасной лакированной посуде хорошо одетые мальчики и всегда с великим почтением.

После сей перемены, кажется, японцы перестали нас считать пленными, а принимали за гостей: во-первых, дали нам особенные комнаты, а во-вторых, приметив, что матросы наши требовали от них более вина, нежели сколько, судя по их сложению, может выпить трезвый человек, они тотчас приказали не давать им вина без моего позволения. Через это они стали признавать меня их начальником, чего прежде не бывало.

В Мацмае мы, после объявления нам о намерении японцев возвратить нас, жили три дня.

Наконец, 30 августа поутру отправились мы в путь. Городом вели нас церемониально при стечении множества народа. Коль скоро мы вышли за город, то уже всякий из нас мог идти или ехать верхом по своей воле.

Шли мы той же дорогой в Хакодате, какой и оттуда пришли, и останавливались в тех же селениях; только теперь мы имели гораздо более свободы и содержали нас несравненно лучше.

2 сентября вошли мы в Хакодате при великом стечении зрителей. Там поместили нас в один казенный дом недалеко от крепости. Комнаты наши открытой своей галереей были обращены к небольшому садику. Перед решеткой галереи поставлены были из досок щиты, которые нижними концами плотно были прибиты к основанию галереи, а верхними отходили от нее фута на три, и сим-то пространством проходил к нам весьма слабый свет; сверх того, мы не могли видеть ничего из наружных предметов. В таком положении дом наш несколько походил на тюрьму, хотя в других отношениях был довольно опрятен и чисто прибран; однако ж дня через два, по просьбе нашей, щиты были сняты, и у нас стало очень светло. Тогда могли мы уже сквозь решетку видеть и садик.

Здесь стали содержать нас также хорошо; кроме обыкновенного кушанья, давали нам и десерт, состоявший из яблок, груш или из конфет, не после стола, а за час до обеда, ибо таково обыкновение японцев: они любят есть сладкое прежде обеда.

Вскоре по прибытии нашем в Хакодате навестил нас главный начальник города.

Спросив нас о здоровье, сказал он, что дом сей для нас мал, но мы помещены в нем потому, что теперь здесь много разных чиновников, да и губернатора ожидают, для которых отведены все лучшие дома, а притом есть надежда, что русский корабль придет скоро и мы на нем отправимся в свое отечество. Если же, паче чаяния, он ныне не будет, то на зиму приготовят для нас другой дом.

Через несколько дней после нас приехал на судне гинмиягу Сампей, и с ним прибыли академик, переводчик голландского языка и наш Кумаджеро. Переводчики и ученый тотчас нас посетили, потом стали к нам ходить всякий день и просиживали с утра до вечера, даже обед их к нам приносили. Они старались до прибытия «Дианы» как можно более получить от нас сведений, всякий по своей части.

Между прочим, голландский переводчик, списав несколько страниц из Татищева французского лексикона, вздумал русские объяснения французских слов переводить на японский язык, приметив, что сим способом может он узнать подлинное значение многих слов, которые иначе оставались бы ему навсегда неизвестными. Эта работа наделала нам много скуки, беспокойства и даже хлопот. Одного примера будет достаточно, чтоб показать любопытным, сколько имели мы затруднений и неприятностей на этом деле.

Между множеством русских слов, собранных японцами в свой лексикон, находилось слово «достойный», которое, как мы им изъяснили, означает то же самое, что и почтенный, похвальный. Когда же японцы переводили с нами вместе толкование на французское слово digne, то, встретив там пример: достойный виселицы, заключили, что слово «виселица», конечно, должно означать какую-нибудь почесть, награду, чин или что ни есть тому подобное; но лишь мы изъяснили им, что такое виселица, наши японцы и палец ко лбу. Как так, что это значит? Почтенный, похвальный человек годен на виселицу! Тут мы употребили все свое искусство в японском языке для уверения переводчиков, что мы их не обманули, и приводили им другие примеры из того же толкования, где слово достойный употребляется точно в том смысле, как мы им изъяснили прежде.

Такие затруднительные для нас случаи встречались нередко, и при всяком разе японцы, повесив голову на сторону, говорили: «Мудреный язык, чрезвычайно мудреный язык».

Любопытнее и важнее всего были для нас занятия Теске. Сначала он нам сказал, по повелению своих начальников, что правительство их сомневается, поняли ли Лаксман и Резанов ответы, данные японцами на их требования, и потому оно желает, чтоб мы, вместе с японскими переводчиками, перевели на наш язык с оригинальных бумаг ответы их Лаксману и Резанову и по прибытии в Россию постарались переводы сии довести до сведения нашего правительства, а если возможно, то и самого государя. Сверх сего, просили они списать на такой же конец копии с двух бумаг Хвостова. Потом японцы стали с нами переводить на русский язык бумаги, которые они хотели вручить, при отправлении нас на ожидаемый корабль, Рикорду и нам.

По окончании переводов всех сих бумаг Теске объявил нам приказание своих начальников, чтоб мы по содержанию оных не считали японцев такими ненавистниками христианской веры, которые принимали бы исповедующих оную за людей дурных и презрительных; этого они нимало не думают, а напротив того, очень знают, что во всякой земле и во всякой вере есть люди добрые и злые; первые всегда имеют право на их любовь и почтение, какого бы исповедания они ни были, а последних они ненавидят и презирают. Но что христианская вера строго запрещена японскими законами, тому причиной великие несчастия, которые прежде они испытали в междоусобной войне, последовавшей от введения к ним сей веры.

Между тем приехал в Хакодате Отахи-Коеки, бывший начальником на острове Кунасири в оба прибытия туда Рикорда. Он тотчас пришел нас навестить и обошелся с нами не по-прежнему: не делал уже нам никаких насмешек, а напротив того, говорил очень учтиво и ласково; спрашивал нас о здоровье и поздравлял со скорым возвращением в отечество. При сем случае Теске сказал нам, что, дав Рикорду прошлой осенью ответ, будто мы все убиты, он мог действительно нас погубить, но затем в последнее прибытие нашего корабля твердостью своей загладил прежний свой поступок, и вот каким образом. В Кунасири гарнизон состоял из войск князя Намбуского, и начальником оного был весьма значащий чиновник, гораздо старее Отахи-Коеки, хотя и повиновался ему, потому что последний управлял островом со стороны императора. Намбускому начальнику было сообщено о намерении японского правительства войти в переговоры с нашими кораблями, следовательно, палить в них не следовало; но он до самого прихода Рикорда не получал на сие повеления от своего князя, а потому, коль скоро «Диана» появилась, он решился, следуя прежним приказаниям, стрелять в нее, но Отахи-Коеки и товарищ его, присланный к нему по случаю ожидания чужестранных судов, став против пушек, сказали ему, что прежде он должен убить их и всех японцев, тут находящихся, которые состоят в службе императора, а потом может уже поступать с русскими, как захочет; но пока они живы, не допустят его исполнить своего намерения. Сим способом заставили они этого упрямого японца уважить волю правительства. Мы спрашивали Теске, как государь их примет такой дерзкий поступок, и он нам сказал, что об этом поступке должен судить князь Намбуский, а государь спросит только князя, почему повеления, согласного с его волей, не дано вовремя.

План средней части Хакодате

Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»


Наконец, наступила вторая половина сентября, а о «Диане» и слухов не было. Мы крайне беспокоились, чтобы она не опоздала прийти сюда и в позднее осеннее плавание в здешних опасных морях не повстречалось бы с ней какого несчастия. Мы лучше желали, чтоб Рикорд отложил поход свой до будущей весны, отчего нам надлежало бы лишние восемь или девять месяцев пробыть в заключении, лишь бы только не подвергался он опасности. Но он непременно хотел кончить начатые им с таким успехом переговоры в нынешнем же году и тем показать японцам, что русские знают, как держать свое слово.

16 сентября ночью пришли к нам переводчики, по велению своих начальников, поздравить с приятным известием, лишь только сейчас полученным, что 13-го числа сего месяца примечено было большое европейское судно о трех мачтах близ мыса Эрмио, образующего западную сторону того большого залива,[168] внутри коего лежит порт Эдомо (Эдермо), куда Рикорд обещался прийти за лоцманом. Сомнения не оставалось, что это была наша «Диана».

Переводчики сказали нам также, что с сим известием тотчас отправили они курьера к губернатору и думают, что по получении оного он немедленно будет сюда. До 21 сентября никаких слухов о нашем корабле не было; но вечером того числа сказали нам, что в полдень того же дня видели оный весьма близко восточного берега Волканического залива и заметили, что он старается войти в порт Эдомо. Между тем собралось в Хакодате из ближних мест чрезвычайно много чиновников и солдат, которые, из любопытства нас видеть, беспрестанно к нам приходили. Приметив такое множество новых лиц и вспомнив, что по всему Хакодатскому заливу на берегах вновь построены на небольших расстояниях батареи и казармы, которые мы видели, когда шли в Хакодате, я стал беспокоиться, воображая, не намерены ли японцы коварством или силой захватить наш корабль в отмщение за то, что Рикорд задержал их судно и взял несколько человек с собою.

План порта Эдермо

Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»


Подозрение мое усиливалось и тем обстоятельством, что в сношениях японцев с Рикордом они ни слова о сем деле не упоминали; и потому я спросил Теске, к чему собралось такое множество солдат в Хакодате и что значат все сии приготовления. На вопрос мой он отвечал, что японский закон требует великих осторожностей, когда приходят к ним чужестранные суда, и что когда Резанов был в Нагасаки, то еще несравненно большее число батарей было построено и собрано войск, но здесь потому так мало, что негде более взять. Впрочем, он смеялся моему подозрению и уверял, что мы не имеем причины бояться ничего худого со стороны японцев.

24 сентября переводчики известили нас о прибытии «Дианы» в Эдомо и показали письмо Рикорда к здешним начальникам, писанное на японском языке переводчиком Киселевым. Теске изъяснил нам содержание оного. Рикорд, получив вместо лоцмана одного из привезенных им весной сего года японских матросов, просил, чтоб прислали к нему более надежного человека, и именно требовал Такатая-Кахи, на которого он мог совершенно положиться. Извещал японцев, что имеет недостаток в воде, прося позволения налить оную, да еще просил, чтобы японцы ответы свои на его бумаги писали простым языком, а не высоким, которого чтение переводчику Киселеву неизвестно.

Теске и Кумаджеро сказали нам, что послано повеление не только позволить нашему кораблю налить воду, но и снабдить его съестными припасами, какие только есть в Эдомо. Касательно же просьбы Рикорда отвечать на его бумаги простым языком, заметили, что такие записки могут быть подписываемы только людьми низкого состояния. Если же ответ должен содержать в себе что-либо важное, тогда подписать его надлежит начальникам, но ни один японский чиновник не может, по их закону, подписать никакой официальной бумаги, написанной простым языком, почему и невозможно удовлетворить сему желанию Рикорда. Что принадлежит до требования его вместо лоцмана послать Такатая-Кахи, то отправить его отсюда без повеления губернатора не имеют они права, а на переписку о сем с губернатором потребно несколько дней, почему здешние начальники, быв уверены в лоцманском искусстве назначенного для сего дела матроса, советуют Рикорду идти с ним к Хакодате. Когда же корабль придет на вид сей гавани, тогда Такатай-Кахи немедленно будет выслан к нему навстречу.

Японцы хотели, чтоб обо всем этом я написал Рикорду. На это я охотно согласился, прибавив внизу, что пишу по желанию японцев. Еще они советовали мне упомянуть, что в Хакодате для наших соотечественников нет никакой опасности. Однако ж на это я не согласился, страшась сделаться виновником гибели наших товарищей, буде, паче чаяния, японцы имеют злое намерение и хитрят, и сказал, что не хочу этого написать, а в том, что для наших нет здесь опасности, японцы сами должны уверить Рикорда своими искренними и честными поступками.

На другой день приходил к нам гинмиягу Сампей подтвердить то же, что переводчики говорили накануне, и сказать, что письмо мое к Рикорду отправлено.

В ночь на 27-е число сделался недалеко от нашего дома пожар: загорелся магазин, принадлежащий одному купцу.[169] Вдруг пошла по городу тревога; караульные тотчас сказали нам о причине шума и стали готовиться выносить все вещи, буде бы нужно было. Но в ту же минуту пришли к нам переводчики, а потом и самый старший здешний чиновник Сампей известить нас, что меры взяты не допустить огня до нашего дома и чтоб мы с сей стороны были покойны. И действительно, пожар через несколько часов кончился истреблением только одного того магазина, где начался.

Поутру 27 сентября прибыл сюда губернатор, а вечером подошел к гавани наш корабль «Диана», к которому японцы, по обещанию своему, тотчас выслали навстречу Такатая-Кахи и с ним вместе начальника здешней гавани, как наиболее сведущего в лоцманском искусстве по сим берегам.

Наступившая темнота не позволила ввести «Диану» в гавань того же числа, почему и поставили они ее у входа в безопасном месте, о чем нас известил в ту же ночь гавенмейстер, когда возвратился на берег.

На другой день поутру «Диана» вошла в гавань при противном ветре, к великому удивлению японцев. Мы видели из окна каморки, где стояла наша ванна, как шлюп лавировал; залив был покрыт лодками, возвышенные места города – людьми. Все смотрели с изумлением, как такое большое судно подавалось к ним ближе и ближе, несмотря на противный ветер. Японцы, имевшие к нам доступ, беспрестанно приходили и с удивлением рассказывали, какое множество парусов на нашем корабле и как проворно ими действуют.

Через несколько часов после того как «Диана» положила якорь, явились к нам оба наши переводчика, академик и переводчик голландского языка с большим кувертом в руках, который привез на берег от Рикорда Такатай-Кахи. Они пришли, по повелению губернатора, для перевода присланной с «Дианы» бумаги, которая была написана от начальника Охотской области на имя первых двух по мацмайском губернаторе начальников в ответ на их требования. В ней Миницкий объяснял подробно, что нападения на японские селения были самовольные, что правительство в них нимало не участвовало и что государь император всегда был к японцам хорошо расположен и не желал им никогда наносить ни малейшего вреда, почему и советует японскому правительству, не откладывая нимало, показать освобождением нас доброе свое расположение к России и готовность к прекращению дружеским образом неприятностей, последовавших от своевольства одного человека и от собственного их недоразумения. Впрочем, всякая с их стороны отсрочка может быть для их торговли и рыбных промыслов вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде они заставят нас по сему делу посещать их берега.

Японцы чрезвычайно хвалили содержание сей бумаги и уверяли нас, что самовольные поступки Хвостова в ней объяснены для японского правительства самым удовлетворительным образом; почему они и поздравляли нас с приближающимся нашим освобождением и возвращением в свое отечество.

Теперь я должен возвратиться к неприятному предмету. С самого того дня, как мы услышали о появлении «Дианы» у японских берегов, Мур сделался печальнее и задумчивее прежнего. Увидев, что ему нет ни малейшей надежды остаться в Японии, решился он запутать производимые переговоры и на сей конец начал уверять японцев, что бумага Миницкого написана неблагопристойно, потому что в ней есть оскорбительные угрозы, будто русские суда могут их беспокоить и вредить японской торговле и приморским жителям. Он называл это одними пустыми словами. Но переводчики в ответ сказали ему с негодованием, что японцы не дураки; им и самим очень хорошо известно, какое великое беспокойство и вред могут на их берегах причинить наши корабли в случае войны; впрочем, письмо Миницкого во всех отношениях написано благоразумно. Такой их отзыв о сей важной для нашего дела бумаге совершенно нас успокоил. Над Муром же просьбы и увещания наши отнюдь не действовали.

Миницкий в письме своем, между прочими официальными предметами, обращал частным образом от своего собственного лица к здешним начальникам просьбу в пользу бывшего в России японца Леонзайма, который, по дошедшему до Миницкого слуху,[170] навлек на себя гнев своего правительства. После переводчики нам сказали, что сие понравилось чрезвычайно здешнему губернатору и всем начальникам, которые превозносили поступок сей до небес и говорили, что теперь сидящие в столице старики[171] узнают свою ошибку и уверятся, что русский народ человеколюбивый и сострадательный.

В тот же день от переводчика узнали мы, что у Рикорда есть письмо и подарки к мацмайскому губернатору от иркутского гражданского губернатора и что Рикорд намерен сам вручить оные японским чиновникам, для чего и назначен будет день, когда он должен приехать на берег. На шлюпках же встретить Рикорда, чтоб с ним видеться и переговаривать, японские чиновники не могут. Это известие некоторых из моих товарищей немало встревожило. Они думали: с какой стати японцы, не освободив ни одного из нас, хотят, чтобы второй начальник корабля приехал к ним, поступив таким образом с первым? Они с большим нетерпением и страхом ожидали, чем свидание это кончится.

Оно произошло, наконец, 30 сентября. Во все продолжение оного к нам приходили несколько японцев и приносили грубо сделанные, ни на что не похожие изображения (по мнению их) наших офицеров и матросов, говоря, что они сняли их на месте; но о переводчике сказали, что у него японские черты лица и, верно, он японец, хотя и в русском платье. Мы и сами не знали, кто таков был Киселев, и когда переводчики изъясняли нам письмо, полученное от Рикорда из Эдомо, писанное на японском языке переводчиком Киселевым, то на вопрос их, кто он таков, мы сказали: думаем, какой-нибудь иркутский житель, выучившийся их языку у оставшихся добровольно там японцев.

По окончании первой конференции переводчики тотчас прибежали к нам сказать, что губернатор позволяет нам взойти наверх и посмотреть, как Рикорд поехал назад. Взойдя во второй этаж, мы увидели парадную губернаторскую шлюпку,[172] едущую с берега к «Диане» под тремя флагами: один из них был японский, а другие два – наш военный и белый перемирный, но людей, по отдаленности, различить было невозможно.

Мы еще не успели сойти, как японцы принесли к нам для перевода привезенное Рикордом письмо, к чему мы приступили в ту же минуту. Письмо это иркутский гражданский губернатор написал по первым донесениям Рикорда, когда ему не была еще известна японская бумага, впоследствии от них на «Диану» доставленная. Губернатор начинает свое письмо изложением обстоятельств нашего к ним прибытия и коварных поступков, посредством коих они нас взяли, и объясняет своевольство дел Хвостова. Потом просит мацмайского губернатора освободить нас или вступить в переговоры с Рикордом, от него уполномоченным. Если же ни того, ни другого без воли своего правительства он сделать не может, то уведомить его, когда и куда должен он будет прислать корабль за ответом. Между прочим, упоминает он о посылаемых от него подарках, состоящих в золотых часах и красном казимире, которые он просит мацмайского губернатора принять в знак соседственной дружбы. Притом говорит, что Рикорд имеет у себя другое к нему письмо, благодарительное за наше освобождение, которое приказано ему тотчас, коль скоро нас освободят, вручить мацмайскому губернатору.

В окончании же письма упоминается, что к оному приложены маньчжурский и японский переводы; но японцы сказали нам, что здесь нет у них маньчжурского переводчика, а в японском переводе многих мест они понять не могут, и потому непременно им нужно иметь наш перевод, которым мы занимались более двух дней.[173] Когда же мы его совсем кончили, переводчики представляли оный губернатору; потом опять принесли к нам спросить объяснения на некоторые места.

Они очень хвалили содержание сего письма, только одно место в нем им не нравилось, где упоминается, что его императорское величество приписывает вероломный против нас поступок японцев самовольному действию кунасирского начальника, учиненному против воли японского государя. Это, конечно, не могло им нравиться, ибо они сами в своей бумаге признали и нам сказывали, что мы взяты по повелению правительства.[174]

К крайнему моему сожалению, должен я опять говорить о Муре. Бумагу иркутского губернатора он называл дерзкой, обидной для японцев, а подарки его столь маловажными, что они годились бы только для какого-нибудь малозначащего японского чиновника. К счастью нашему, свезенные на берег Рикордом подарки японцы из любопытства оставили на время у себя и часы приносили к нам на показ. В них был редкий механизм, для японцев удивительный и непонятный: когда заведешь в них особенную пружину, польется изображение воды и лошадь начнет пить, поднимая и опуская голову несколько раз. Тогда и Мур уверился, что этот подарок не так-то маловажен, как он представлял его. Японцы же уверяли нас, что о часах такой редкой и удивительной работы они никогда не слыхивали.

По окончании всех изъяснений о переводе губернаторского письма переводчики предлагали Рикорду прислать на берег то благодарственное письмо, о коем иркутский губернатор упоминает; но мы им на это сказали, что сие дело невозможное, ибо Рикорду предписано вручить сие письмо мацмайскому губернатору уже по освобождении нашем; и потому он не смеет отдать оного, пока мы еще находимся в руках японцев. Переводчики возражение наше тотчас признали справедливым и более уже о письме не упоминали.

Между тем Такатай-Кахи, которого японцы употребляли для словесных сношений с Рикордом, привез своим одноземцам новость, а они нам сообщили, что Москва действительно была взята и сожжена французами, которые, однако ж, после с великим уроном принуждены были бежать из России. Такая неожиданная весть крайне нас удивила; мы с нетерпением желали знать, как случились все эти странные происшествия, почему, с позволения японцев, написал я Рикорду записку, чтоб он прислал к нам газеты.

На другой день переводчики доставили нам присланный с «Дианы» журнал военных действий и несколько писем на мое имя от разных моих знакомых и родных. Я тотчас объявил переводчикам, что писем своих распечатывать и читать не хочу, а просил Теске запечатать их в один пакет и отослать обратно на корабль. Переводчики похвалили мое намерение и согласились доложить о моей просьбе начальникам. Мне, так же как и им, известно было, что если б я письма распечатал и прочитал, то надлежало бы со всех списать копии, перевести их на японский язык и потом все это вместе отправить в столицу. После переводчики объявили мне, что теперь уже до освобождения нашего писем моих назад послать начальники не соглашаются, но запечатали их в один пакет за своими печатями и прислали ко мне с тем, чтобы я хранил его у себя, не распечатывая, пока не приеду на корабль. На это условие я охотно согласился. Что же принадлежит до журнала, то мы читали его с нетерпением: он заключал в себе происшествия от вступления неприятеля в Россию по самую кончину светлейшего князя Смоленского. Японцы также нетерпеливо желали знать, каким образом случился такой чрезвычайный оборот, и просили нас перевести им описание важнейших военных действий.

3 октября позволено нам было в первый раз видеть Такатая-Кахи. Он пришел к нам с переводчиками, возвратясь с «Дианы». Почтенный старик не умел говорить по-русски, но объяснялся с нами на японском языке посредством переводчиков. С величайшей похвалой и сердечной благодарностью относился он о поступках с ним Рикорда, офицеров «Дианы» и служителей и вообще всех русских, которых он знал в Камчатке. Видев человека, недавно приехавшего из России, мы хотели бы многое кое о чем его спросить, но он не был в состоянии удовлетворить нашему любопытству, потому что обстоятельства, для нас важные, а ему чуждые, не могли доходить до его сведения.

Расставаясь с нами, он просил меня уведомить Рикорда письмом, что он виделся с нами. На это я охотно согласился, а он взялся лично доставить к нему мою записку.

Наконец, переводчики, по повелению своего начальства, объявили нам, что губернатор бумаги, привезенные Рикордом, находит совершенно удовлетворительными, почему и решился нас освободить. Но прежде нежели последует отправление наше на «Диану», я должен на берегу иметь свидание с Рикордом: надлежало мне лично объяснить Рикорду следующее.

Первое – что японцы ни малейшей неприязни к России не имеют, но подарков, присланных от иркутского губернатора, мацмайский губернатор принять не может, ибо, взяв оные, он должен был бы взаимно и от себя послать подарки, что запрещается японскими законами, потому японцы просят, чтоб возвращением подарков мы не оскорбились.

Второе – на бумагу их, посланную к Рикорду нынешнего года в Кунасири, полный и удовлетворительный ответ заключается в письме начальника Охотской области, а потому в объявлении, которое их губернатор письменно делает Рикорду, только о сей одной бумаге упомянуто будет.

Третье – так как дело будет кончено по письму начальника Охотского порта, письмо же иркутского губернатора писано тогда, когда ему не были известны многие обстоятельства, сопряженные с поступками Хвостова, и притом не знал он намерения японского правительства объясниться по сему предмету с Россией, то мацмайский губернатор не может отвечать на сие письмо.

Четвертое – что японцы просят Рикорда написать к первым двум по мацмайском губернаторе чиновникам письмо, объясняющее им, что иркутский губернатор не знает ни о бумагах, самовольно оставленных Хвостовым в японских селениях, ни о ложном извещении курильцев, а также и желание японского правительства снестись с Россией ему известно не было, когда он писал к мацмайскому губернатору.

И наконец, пятое – чтобы Рикорд на объявление мацмайского губернатора, с которого копия при свидании нашем ему показана будет, написал ответ, что русский перевод сего объявления он понял хорошо и по возвращении в Россию не упустит представить оный своему правительству.

5 октября был день, назначенный для свидания моего с Рикордом. Японцы предлагали и Муру быть при сем случае со мною вместе, но он, к немалому их и всех нас удивлению, отказался от свидания. Хлебников желал иметь удовольствие видеться со своими сослуживцами и соотечественниками, однако ж японцы не позволили, отговариваясь, что Мура в нынешнем его полоумии и с таким расстроенным воображением нельзя оставить без собеседника, который был бы в состоянии его занимать.

Поутру в назначенный для свидания день переводчики принесли ко мне один мою шляпу, а другой саблю и вручили с знаками большого почтения. Платье надел я, по просьбе японцев, то самое, которое они сшили нам еще в Мацмае (фуфайку и шаровары из богатой шелковой материи), нарочно с тем, чтоб нам в нем явиться на свой корабль.[175] Правда, что при таком одеянии сабля и треугольная шляпа не слишком были бы кстати в глазах европейцев, но как для японцев все равно, и они, возвратив оружие, не считали нас уже пленными, то я, желая сделать им удовольствие, не отрекся, по просьбе их, показаться моим соотечественникам в таком странном наряде, в котором им трудно было меня узнать. Притом надобно сказать, что для легкости я носил волосы в кружок, по-малороссийски. Жаль только, что в Хакодате, когда нам объявили о намерении японцев нас отпустить, я выбрил длинную свою бороду и тем причинил немаловажный недостаток в теперешнем моем наряде.

Место нашего свидания назначено было на самом берегу, в прекрасной комнате таможенного суда, и оно долженствовало происходить в присутствии трех переводчиков,[176] академика и некоторых других нижнего класса чиновников.

План таможни, где происходили переговоры между П. Рикордом и японцами

Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»


Около полудня привели меня в таможенный дом, у которого было собрано множество солдат в богатом парадном платье. Переводчики и я вошли в комнату, назначенную для нашего свидания. Японцы сели на пол, по своему обычаю, а мне дали стул.

Вскоре после нас и Рикорд прибыл на губернаторской шлюпке с одним офицером Савельевым, переводчиком Киселевым и небольшим числом нижних чинов, которые остались на площади перед домом, а Рикорд, Савельев и Киселев вошли в ту комнату, где я находился. Предоставляю читателю самому судить, что мы чувствовали при первом нашем свидании.

Японцы тотчас подали Рикорду стул, и переводчики, сказав нам, что мы можем говорить между собою сколько времени угодно, отошли в сторону, занялись своими разговорами, не мешая нам и не подслушивая, что мы говорим.

Всяк легко может себе представить, что при первой нашей встрече радость, удивление и любопытство мешали нам, при взаимных друг другу вопросах и ответах, следовать какому-либо порядку. Рикорд желал слышать, что с нами случилось в плену, мне хотелось знать, что делается у нас в России. Отчего происходило, что мы, оставив один предмет недоконченным, обращались к другому и т. д. Наконец, я сообщил ему главную цель нашего свидания и объявил желания японцев, а он сказал мне о предписаниях, данных ему от иркутского гражданского губернатора касательно постановления, с обоюдного согласия, между двумя государствами границ и взаимных дружеских связей.

Приняв в рассуждение настоящее положение дел, мы согласились, что требования японцев справедливы и мы должны удовлетворить им, а предлагать о постановлении границ и сношений теперь не время, и вот почему именно. Мы уже знали по бумагам, прежде нами переведенным, на каком основании дозволено было японским правительством здешнему губернатору освободить нас и какое объявление предписано ему было нам сделать. Следовательно, на все другие новые предложения с нашей стороны не мог он дать никакого ответа без предписания из столицы, в ожидании коего кораблю нашему непременно надлежало бы остаться в Хакодате. Зимовать же здесь и не быть в полной зависимости у японцев невозможно, ибо хотя гавань и не мерзнет, но зима бывает жестокая и продолжительная. В течение ее люди, живучи беспрестанно на корабле, могли подвергнуться разным опасным болезням, отчего корабль дошел бы до такого положения, что и возвратиться не был бы в состоянии. Сверх того, свирепствующими здесь в зимнее время бурями могло сорвать его с якорей и бросить на берег. Если же выпросить у японцев позволение жить людям на берегу, а корабль, расснастив, поставить в безопасное место, то, по их законам, надобно было бы всему экипажу жить на таком же основании, на каком Резанов со своей свитой жил в Нагасаки, то есть всему кораблю добровольно отдаться в руки японцам и притом в такое время, когда мы должны были предъявить им свои права на три острова, по мнению нашему, несправедливо ими занимаемые. Сверх того, переводчики несколько раз говорили мне стороной,[177] что, невзирая на неблагоприятный ответ японского правительства, случай к восстановлению между Россией и Японией дружеских связей еще не ушел: надобно только, чтоб с нашей стороны поступали осторожно.

Когда Рикорд и я кончили наш разговор и согласились на меры, которые нам должно предпринять, японцы показали ему русский перевод объявления мацмайского губернатора, а он написал требуемые ими бумаги, которые Теске перевел на японский язык и, показав своим начальникам, дал нам знать, что они их одобрили. После сего японцы потчевали нас чаем и конфетами, не давая ни малейшего знака, что свидание наше слишком продолжительно. Наконец, мы уже сами видели, что нам пора расстаться. Я проводил своих друзей до самой шлюпки; они поехали на корабль, а я возвратился домой.

Товарищи мои с нетерпением ожидали моего возвращения. Я рассказал им все слышанное мною от Рикорда о политических происшествиях в Европе, о разных обстоятельствах неприятельского нашествия на Россию, о некоторых переменах, случившихся у нас в последние годы, о наших родных, знакомых и пр. Я скрыл от них только два обстоятельства: первое, что японцы, посредством Такатая-Кахи, узнали о повелениях, данных Рикорду касательно постановления границ, и еще то, что переводчик Киселев – природный японец. Я утаил это с тем, чтоб не причинить беспокойства и страха наиболее мнительным из моих товарищей, которые до последней минуты сомневались еще в искренности японцев.

6 октября поутру переводчики вручили, с знаками почтения, сабли и шляпы Хлебникову и Муру и сказали, что сего числа мы должны явиться к губернатору и выслушать объяснение его о нашем освобождении, для чего советовали они нам одеться в лучшее наше платье, сшитое в Японии, и представиться губернатору в саблях. На это мы охотно согласились. Около полудня повели нас в замок и в доме главного начальника, где жил губернатор, троих нас ввели в одну комнату, очень хорошо отделанную, а матросов и Алексея в другую.

Через несколько минут привели Хлебникова, Мура и меня в большую залу, где находились все бывшие тогда в городе чиновники, академик и переводчики. Их было более двадцати. Все они сидели в два ряда по обеим сторонам залы, куда скоро и губернатор вошел в сопровождении своей свиты. Он занял свое место. Чиновники оказали ему почтение. Мы ему поклонились по европейскому обычаю, и он нам отвечал. Все это происходило по-прежнему, с той только разностью, что оруженосец губернаторский ныне не положил сабли возле губернатора, как то прежде бывало, но, сидя за ним, держал ее обеими руками за конец, эфесом вверх, несколько возвысив.

С самого начала губернатор вынул из-за пазухи большой лист бумаги и, подняв оный вверх, сказал: «Это повеление правительства». Переводчики перевели нам эти слова, а чиновники сидели, опустив глаза и не делая ни малейшего движения. Потом, развернув бумагу, стал он читать вслух и по прочтении велел перевести нам в коротких словах то же, что пространнее написано было в бумаге, для нас назначенной, которую мы перевели еще прежде, то есть что поступки Хвостова были причиной взятия нас в плен японцами, а теперь губернатор, уверившись в том, что Хвостов действовал своевольно, освобождает нас по повелению правительства и что завтрашний день должны мы будем отправиться на корабль. Он послал одного из старших чиновников с Кумаджеро объявить то же матросам, а между тем вынул другую бумагу, которую, прочитав вслух, велел Теске перевести оную нам и потом отдать ее мне навсегда. Она содержала в себе губернаторское нам поздравление, и вот ее точный перевод:

«С третьего года вы находились в пограничном японском месте и в чужом климате, но теперь благополучно возвращаетесь; это мне очень приятно. Вы, г. Головнин, как старший из своих товарищей, имели более заботы, чем и достигли своего радостного предмета, что мне также весьма приятно. Вы законы земли нашей несколько познали, кои запрещают торговлю с иностранцами и повелевают чужие суда удалять от берегов наших пальбою, и потому, по возвращении в ваше отечество, о сем постановлении нашем объявите. В нашей земле желали бы сделать все возможные учтивости, но, не зная обыкновений ваших, могли бы сделать совсем противное, ибо в каждой земле есть свои обыкновения, много между собой разнящиеся, но прямо добрые дела везде таковыми считаются; о чем также у себя объявите. Желаю вам благополучного пути».

Выслушав нашу благодарность, губернатор вышел. Тогда и нам велено было возвратиться в свой дом.

Когда мы возвратились домой, начали приходить к нам с поздравлением все чиновники, солдаты и многие другие японцы, а первые три по губернаторе начальника принесли с собою письменное поздравление, которое вручили мне, чтоб я хранил оное на память нашего знакомства. Вот оно в переводе.

«От гинмияг.

Все вы долго находились здесь, но теперь, по приказу Обунио-Сами, возвращаетесь в свое отечество. Время отбытия вашего уже пришло, но, по долговременному вашему здесь пребыванию, мы к вам привыкли и расставаться нам с вами жалко. От восточной нашей столицы{187} до острова Мацмай расстояние весьма велико и по приграничности сего места во всем здесь недостаточно, но вы перенесли жар, холод и другие перемены воздуха и готовы к благополучному возвращению. О собственной вашей радости при сем не упоминайте, мы и сами оную чувствуем и с нашей стороны сему счастливому событию радуемся. Берегите себя в пути, о чем и мы молим Бога; теперь, желая с вами проститься, написали мы сие».

В тот же день (6 октября) японцы послали одного из чиновников и переводчика Кумаджеро на наш корабль уведомить Рикорда, что последовало формальное от губернатора объявление о нашем освобождении, о чем, по желанию их, я написал к нему письмо. Вечером переводчики в верхних комнатах нашего дома, по приказанию губернатора, угощали нас ужином, который состоял из девяти или десяти разных блюд, большей частью лучшей рыбы, приготовленной в разных видах, дичины, гусей и уток. За ужином потчевали нас лучшей японской сагою (саке), а по окончании угощения принесли в комнату несколько ящиков с лакированной посудой разного рода, назначенной нам в подарки, будто бы от самих переводчиков, за книги, которые правительство позволило им принять от нас, а впрочем, ничего другого брать им не велено. Между тем нам очень хорошо было известно, что подарки сии сделаны были на счет правительства.

На другой день поутру (7 октября) оделись мы в лучшее наше платье, а работники и караульные стали увязывать и укладывать в ящики постели наши и другое имущество, не оставляя никакой безделицы, и все это выносили в сени. Наконец, около половины дня повели нас всех к берегу, а за нами в то же время множество рабочих людей несли все наши вещи, сделанные нам подарки и назначенные в дорогу для нас съестные припасы.[178]

На берегу меня, Хлебникова и Мура ввели в одну небольшую каморку какого-то строения, бывшего подле таможенного дома, а матросов – в другую. Через несколько минут приехал Рикорд в сопровождении Савельева, переводчика Киселева и небольшого числа нижних чинов. Его с двумя офицерами ввели в ту же самую залу, где я с ним имел свидание, а вскоре после того и мне с Хлебниковым и Муром велено было войти туда же. Там находились, в числе многих других чиновников, два первые по губернаторе начальника, Сампей и Хиогоро. Они сидели рядом в таком положении в рассуждении прочих чиновников, в каком губернатор обыкновенно садится, а для нас стулья были поставлены против них.

Сначала старший из них приказал одному из чиновников нижнего класса поднести Рикорду стоявший тут высокий на ножках поднос, на коем лежал ящик, а в нем было завернутое в шелковую материю объявление мацмайского губернатора. Чиновник поднес это Рикорду с некоторой церемонией, весьма почтительно. Перевод сего объявления, по желанию японцев, Рикорд прочитал тут же.

После сего подали мне бумагу под названием «Напоминание от двух первых по мацмайском губернаторе чиновников». Она была в таком же ящике и также обвернута шелковой материей, только не на подносе, и подал ее мне не тот уже чиновник, который подносил Рикорду. Хотя я знал содержание сей бумаги, но должен был, для порядка, тогда же прочитать ее.

Потом возвратили они подарки иркутского губернатора и показали нам список съестных припасов, которые они намерены были дать нам на дорогу. Наконец, японские начальники, пожелав нам счастливого пути, простились с нами и вышли.

Через короткое время, когда все было готово к нашему отправлению, посадили нас всех и с нами вместе Такатая-Кахи на губернаторскую шлюпку и повезли на «Диану», а за нами в ту же минуту отвалило множество лодок, на которых везли наши вещи, подарки и съестные припасы. Когда мы из таможенного дома шли к шлюпке, все японцы, на площади находившиеся, знакомые и незнакомые, прощались с нами и желали нам благополучно достигнуть своего отечества.

На «Диане» встречены мы были как офицерами, так и нижними чинами с такой радостью, или, лучше сказать, восхищением, с каким только братья и искренние друзья могут встречаться после подобных приключений. Что же касается до нас, то после заключения, продолжавшегося два года, два месяца и двадцать шесть дней, в которое время, исключая последние шесть месяцев, мы не имели никакой надежды когда-либо увидеть свое отечество, нашед себя на императорском военном корабле, между своими соотечественниками, между теми, с коими служили мы пять лет в одном из самых дальних, трудных и опасных морских путешествий и с коими мы были связаны теснейшими узами дружбы, – мы чувствовали то, что читателю легче можно себе представить, нежели мне описать.

* * *

По заглавию сей книги, с окончанием предыдущей главы надлежало бы мне прекратить и повествование мое, но происшествия, описываемые в сей главе, имеют столь тесную связь с приключениями моими в плену у японцев, что, надеюсь, читатель не сочтет прибавления сего излишним.

Губернаторская шлюпка, на коей приехали мы на корабль, тотчас возвратилась на берег. На ней отправил Рикорд привезенного им из Охотска японца, который там оставался за болезнью;[179] он хотел отослать его в Эдомо, но японские чиновники ни там, ни в Хакодате его не принимали до сего дня, говоря, что возьмут после.

Пополудни приехали к нам многие японские чиновники, которые по рангу своему были в третьей и четвертой степенях ниже губернатора, и с ними бывшие при нас переводчики и академик. Теске и Кумаджеро привезли мне и Рикорду в подарок по штуке шелковой материи, лучшего японского чаю, саке и конфет. Гостей своих мы угощали чаем, сладкой водкой и ликером. Два последних напитка чрезвычайно им понравились, так что многие из них заговорили повеселее.

Между тем Рикорд вручил переводчикам благодарственное письмо от иркутского губернатора к мацмайскому губернатору, и как он имел с сего письма копию, то переводчики тут же вместе с нами перевели ее на японский язык.

При расставании с японцами мы наделили их всех разными подарками, смотря по важности услуг, ими нам оказанных. Они брали их у нас потихоньку, чтоб земляки их не могли того видеть, и такие только вещи, кои могли они спрятать в широкие рукава своих халатов, служащие им вместо карманов. Но больших вещей, из коих многие мы им предлагали, они отнюдь взять не хотели. Книги, карты и картины брали явно, без всякого опасения. Например, мы подарили им атлас капитана Крузенштерна, много карт из Лаперузова атласа и разные другие книги и карты; картины брали они без рам и без стекол.

Рикорд подарил им гравированные портреты графа Каменского и князя Багратиона и еще портрет покойного светлейшего князя Смоленского, нарисованный весьма хорошо карандашом с гравированного портрета сыном иркутского губернатора. Японцы, узнав, каких знаменитых людей сии портреты, приняли их с восторгом и с величайшей благодарностью, но рам и стекол не брали, хотя мы и объяснили им, что рамы не что иное, как простое дерево под золотом, блестящая безделка, не имеющая никакой цены. Однако ж они не соглашались взять их, и когда мы им сказали, что портрета князя Кутузова нельзя им везти без рамки и без стекла, ибо карандаш сотрется, то они отвечали, что до берега повезут картину в руках, а там примут меры сберечь такую редкую вещь.

Пока японские чиновники находились у нас в каюте, палубы корабля были обременены людьми. Солдаты, простой народ и даже женщины приезжали смотреть русский корабль. Когда же начальники их уехали, все они бросились в каюту. Мы не хотели отказать им в удовольствии видеть наши редкости, которые для них были крайне любопытны, а особенно украшения в каюте, убранной Рикордом с особенным вкусом. В память, что японцы посещали русский корабль, Рикорд давал каждому из них по куску тонкого красного сукна на табачный кошелек и по два граненых стеклышка из люстры. Последние они считали за величайшую редкость. Даже и детям всем делали мы подобные подарки и сверх того давали сахару, который отцы их тут же у них отнимали и, завернув в бумажку, прятали с осторожностью. Посетители наши не оставляли нас до самой ночи; только с захождением солнца получили мы покой и время разговаривать о происшествиях, в России случившихся, и о наших приключениях.

На другой день (8 октября) поутру, до приезда японцев, полюбопытствовали мы открыть сундук, который привезли с нами вместе с берега, и, к великому нашему удивлению, нашли в нем все наши вещи, бывшие с нами, как то: платье, белье, деньги, все, даже до последнего лоскутка и пуговки. На каждой безделице подписано было имя того, кому она принадлежит. В числе прочих вещей, оставленных для нас в Кунасири Рикордом, была бритвенница, а в ней зеркало.[180] Японцы того не знали, и при перевозе оно разбилось на мелкие куски; теперь куски нашли мы в мешочке, к которому привязан был билетец, содержащий извинение, что зеркало разбилось в дороге по незнанию японцев, что оно находилось в ящике.

Первый посетивший нас сего числа японец был Такатай-Кахи. Он приехал нам сказать, что на прежнее наше намерение, которое и он очень хвалил – Рикорду и мне ехать на берег с визитом к губернатору[181] и благодарить его лично, – японские начальники не согласны и что они просят нас поскорее отсюда отправиться, а воду, в коей корабль наш имел нужду, приказано тотчас нам доставить. Вследствие сего множество лодок беспрестанно к нам приезжали, брали наши бочки и возвращались с берега с водой.

На другой день мы были уже в состоянии отправиться в путь, но ветер был противный, а 10 октября поутру снялись мы с якоря и стали лавировать из залива. Провожали нас Теске, Кумаджеро и Такатай-Кахи, с несколькими лодками, присланными для вспомоществования нам. Во все время, пока мы лавировали в гавани, весь берег около города усеян был народом.

В плавании нашем от Хакодате до Петропавловской гавани ничего особенного, примечания достойного, не повстречалось, кроме разве жестокой, необыкновенной бури, которую мы терпели в одну ночь, быв по восточную сторону острова Мацмай. Надобно, однако ж, сказать, что ни у мыса Горн осенью, ни на пути от мыса Доброй Надежды до Новой Голландии в зимнее время Южного полушария мы не встречали такой свирепой и опасной бури, какую испытали здесь.

3 ноября вошли мы в Авачинскую губу. В это время года едва обитаемая Камчатка, с своими горами, сопками и дремучими лесами, была покрыта глубоким снегом, но нам казалась она раем, потому что составляла часть России. Первые встретили наш корабль лейтенант Якушкин, служивший со мной на «Диане», и гарнизонной артиллерии поручик Волков. Увидев меня, они пришли в такой восторг, особенно первый из них, как бы видели воскресшего из мертвых своего брата. Потом приехали лейтенанты Нарманский и Подушкин, с коими я познакомился. С ними в десять часов вечера сего же числа съехал я на берег в Петропавловскую гавань.

2 декабря я и Рикорд отправились на собаках из Петропавловской гавани в Петербург. Новый, 1814 год встретили мы на той безлесной, пустой, необитаемой степи, простирающейся с лишком на триста верст, которая в здешнем краю называется Парапольским Долом{188}, где в часто случающиеся здесь бури и метели нередко погибают путешественники.

В начале февраля, после разных препятствий, приехали мы в город Ижигинск, откуда Рикорд из усердия своего к службе, по делам, до нее касающимся, добровольно воротился, а я, продолжая путь, 11 марта прибыл в Охотск, проехав всего расстояния на собаках более трех тысяч верст. Из Охотска сначала ехал я также на собаках, потом на оленях верхом, после на лошадях, верхом же, а наконец, за двести верст не доезжая Якутска, поехал в повозках. Зимним путем достиг я Иркутска в исходе апреля, а в половине мая отправился из сего города летней дорогой и приехал в Петербург 22 июля.[182]

Путешествие вокруг света На шлюпе «Камчатка» в 1817, 1818, 1819 годах флота капитана Головнина

Глава первая Приготовление к путешествию. Плавание от Кронштадта до Рио-Жанейро и пребывание в сем порте с замечаниями об оном

Государь император в 1816 году изволил высочайше утвердить доклад морского министра об отправлении одного военного судна в Северо-Восточный океан{189}. При назначении сего путешествия правительство имело три предмета в виду: 1) доставить в Камчатку разные морские и военные снаряды и другие нужные для сей области и Охотского порта припасы и вещи, которые по отдаленности сих мест невозможно или крайне трудно перевезти туда сухим путем; 2) обозреть колонии Российско-Американской компании и исследовать поступки ее служителей в отношении к природным жителям областей, ею занимаемых, и, наконец, 3) определить географическое положение тех островов и мест российских владений, кои не были доселе определены астрономическими способами, а также посредством малых судов осмотреть и описать северо-западный берег Америки от широты 60° до широты 63°, к которому, по причине мелководья, капитан Кук не мог приблизиться.

Весной того же года морское начальство определило нарочно построить для предназначенного путешествия военное судно по фрегатскому расположению, с некоторыми только переменами, кои были необходимы по роду службы, судну сему предстоявшей. Сие судно через год было готово. Начальствовать над оным определен я в феврале 1817 года. Мне предоставлено было самому выбрать всех офицеров и нижних чинов, долженствовавших составлять экипаж судна, которое 12 мая было спущено на воду и наречено шлюпом «Камчатка». Величиною сей шлюп равнялся посредственному фрегату, вмещая до 900 тонн грузу и имея батареи для 32 орудий, которых, однако ж, сочтено за нужное, по случаю всеобщего мира, поставить только 28. Сверх морских чиновников, старанием президента Академии художеств определен на шлюп молодой, но искусный живописец Тиханов. Во всех подобных путешествиях такой человек весьма нужен, ибо много есть вещей в отдаленных частях света, которых образцов невозможно привезти и самое подробное описание коих не в состоянии сообщить о них надлежащего понятия; в таком случае одна живопись может несколько заменить сии недостатки.

9 июня шлюп «Камчатка» привели в Кронштадт и тотчас начали приготовлять его к походу.

В приготовлении нашем не последовало ни малейшей остановки.

Высшее морское начальство определило снабдить нас самыми лучшими съестными припасами, из коих некоторые были заготовлены в Петербурге особыми подрядами, а другие, коих в России не находится, как то: ром, водку, виноградное вино, предоставлено было купить в иностранных портах.

Сверх обыкновенных снарядов и съестных припасов, отпускаемых на корабли, мы имели много запасных, а также назначено было купить в Англии достаточное количество разных вещей и вновь изобретенных составов, служащих предохранительными средствами противу цинготной болезни,[183] столь гибельной экипажу, между коим, по несчастью, она распространится. Морской министр приказал снабдить шлюп всеми лучшими морскими картами, книгами и инструментами, принадлежащими к мореплаванию и для делания астрономических наблюдений; в числе сих последних были три хронометра, или астрономические часы, работы лучших английских мастеров.

К половине августа мы были почти совсем готовы к походу, а потому 15-го числа вышли мы из гавани на рейд, где, окончив остальные работы и приняв порох и огнестрельные снаряды, поутру 26-го числа сего же месяца, в день, вечно для России достопамятный Бородинским сражением, отправились в путь с благополучным ветром от северо-востока;[184] он нам благоприятствовал только до Ревеля{190}: против сего города мы во всю ночь на 28 августа имели безветрие, а днем с боковым не совсем попутным ветром прошли его.

После того мы имели переменные ветры то попутные, то противные и по большей части тихие, с которыми не прежде могли пройти мыс Дагерорт, как 30 августа. С сим мысом кончились последние владения России, и мы вступили за пределы нашего отечества. Ветер тогда дул нам благополучный, и погода была ясная.

1 сентября прошли мы острова Готланд и Эланд{191} и на другой день миновали остров Борнгольм. В сие время дул свежий восточный ветер и погода стояла ясная, столь хорошая, что предзнаменовала продолжение восточных ветров, а это самое заставило меня помышлять о перемене прежнего плана нашего путешествия. Я располагал на несколько дней остановиться в Копенгагене, чтобы запастись для служителей водкою, ромом, вином, уксусом и многими другими потребностями для дальних плаваний, которыми в прежнее мое путешествие я запасался в Англии, и потом идти прямо в Бразилию; но установившийся попутный ветер, при благополучной погоде, которые столь редко случаются в осеннее время года, заставили меня думать: не лучше ли, не теряя благополучного ветра, миновать Копенгаген и направить путь прямо к Англии, где можно нимало не дороже получить все нужные нам припасы, когда правительство позволит купить оные без пошлин, что весьма легко было исходатайствовать посредством нашего посланника. Впрочем, сей план я еще не вовсе принял, предоставя решиться на то или на другое по прибытии в Зунд.

К ночи подошли мы к острову Мэн и с наступлением темноты пошли между сим островом и Фалстербоуским рифом{192}. Невзирая на дурной маяк, мы с помощью лота и осторожности обогнули сей опасный риф очень хорошо и всю ночь продержались под парусами в Зунде против Кегебухты. С рассветом (3 сентября) я надеялся получить лоцмана и идти к Гельсингеру, но наступивший туман принудил нас в 6-м часу утра стать на якорь.

Ф. П. Врангель


До 5-го числа безветрие и туманы не позволили нам приблизиться к Копенгагену, невзирая на все наши покушения; но сего числа, с помощью хорошего восточного ветра, дувшего при ясной погоде, на рассвете подняли мы якорь и пошли к Гельсингеру. Против Копенгагена стоял тогда наш фрегат «Поллукс», на коем прибыл сюда российский посланник. Фрегат сей готов был отправиться в Россию, и в то время, когда мы приблизились к нему, он снимался с якоря; отправив на него донесение мое к морскому министру, мы пошли в путь, отсалютовав крепости и получив ответ по трактату. Погода была прекрасная, с весьма свежим восточным ветром; с нами и навстречу нам шло множество судов. В 10 часов утра подошли мы к Гельсингеру, где, по обыкновению, салютовали крепости и брантвахте, с которых отвечали нам равным числом выстрелов.

На Гельсингерском рейде мы на якорь не остановились, а держались под парусами; между тем послал я на берег двух офицеров, барона Врангеля{193} и Савельева, сыскать для Северного моря лоцмана и купить несколько свежих съестных припасов как для офицеров, так и для служителей. Они исполнили возложенное на них поручение гораздо скорее, нежели я ожидал, и в 2 часа пополудни возвратились на шлюп. Тотчас пошли мы в путь.

Я не могу здесь обойти молчанием одного обстоятельства, для меня довольно странного: лоцман, ныне к нам приехавший, был тот самый старик Доссет, который вел «Диану» за десять лет перед сим и который, конечно, не стоил того, чтоб его взять; но из жалости и уважения к его бедности и престарелым летам я не хотел огорчить его и отослать на берег.

6 сентября поутру, в 8-м часу, при весьма свежем ветре от юго-востока и ясной погоде, прошли мы мыс Скаген в расстоянии от него миль десять и пошли вдоль Ютландского берега к западу.

Российские корабли в кругосветном плавании


Юго-восточный ветер нам благоприятствовал; без всяких заслуживающих любопытства приключений прошли мы Доверский канал в ночь на 10-е число сентября и после полудня того же числа пришли в Портсмут, где тотчас явилось к нам множество торговых людей предлагать свои услуги. Но я их предложениями не хотел воспользоваться в ожидании пособий от уполномоченного нашим лондонским генеральным консулом поверенного господина Марша.

12 сентября вечером отправился я из Портсмута, взяв с собою гардемарина Феопемта Лутковского для переписки набело английских бумаг.

Поутру 13-го числа приехали мы в Лондон. Первое мое дело было отыскать нашего консула, с которым увиделся я не прежде вечера и узнал, что требование в казначейство о позволении нам купить водку, ром и пр. без пошлин он подал и решения должен ожидать в завтрашний день. Между тем сегодня я успел побывать у лучших здешних мастеров астрономических инструментов. Карты и книги велено было приготовить разным книгопродавцам и отправить в Портсмут.

Я в один день сделал все то, что до меня собственно касалось; относительно же повеления о пропуске на шлюп водки и рому без пошлин я решился подождать три дня, и если оного не последует, тотчас идти в Брест{194} и там купить сии запасы.

В воскресенье 16-го числа, в 11 часов утра, поехали мы из Лондона и через 12 часов приехали в Портсмут; на другой день узнал я, что на шлюпе у нас прошедший жестокий шторм не причинил никакого повреждения. Сего числа (17-го) умер у нас матрос Федор Рогов: он сделался жертвою сильного желания быть в сем путешествии, ибо за пять дней до нашего отправления из Кронштадта приключилась ему болезнь, которую он скрывал, опасаясь, чтоб его не оставили; наконец, по выходе в море, на другой день объявил он о своей болезни, которая причинила ему гнилую горячку. При всех стараниях лекаря нельзя было его спасти.

18-го числа все вещи, как то: книги, карты, инструменты и разные припасы, нужные для сохранения здоровья служителей, купленные мною в Лондоне, были уже в Портсмуте, и ветер был нам благополучный. Но остановка последовала только в английском казначействе о пропуске рома и водки без пошлины. 20 сентября получили мы в Портсмуте повеление дать нам сии припасы со снятием пошлин, после полудня и часть ночи мы принимали ром и устанавливали бочки, а в 4-м часу утра 21 сентября снялись с якоря.

На рассвете (21 сентября) мы были уже на просторе; тогда, отдав лоцману мои бумаги к консулу, подписанные для доставления в Россию, я его отпустил и, поставив все паруса, пошел в путь. Свежий ветер от северо-востока, дувший при ясном небе, быстро нес нас Английским каналом, так что на другой день пред рассветом прошли мы мыс Лизард.

От сего места мы взяли, говоря морским языком, наше отшествие из Европы.

Я решился править к острову Мадера. Ветры на сем переходе дули с разного силою и с разных сторон; но более нам благополучные, нежели противные, и бури ни одной не случилось.

По выходе нашем из канала до широты мыса Финистера{195} имели мы большею частью дождевые и пасмурные погоды, а потом стояли довольно ясные дни. Не встретив ничего достойного внимания, достигли мы Мадеры в 12 дней. Поутру 3 октября увидели остров Порто-Санто, а вечером прошли Мадеру; благополучный ветер и довольно счастливый переход из Англии делали ненужным приставать к сему острову.

Октября 5-го поутру увидели мы остров Пальма, северо-западный из Канарских островов. При отбытии нашем из Англии я располагал зайти к острову Тенерифе, чтоб запастись свежими съестными припасами, пресной водою и вином; но скорый переход наш Северным Атлантическим океаном заставил меня переменить мое намерение: в продолжение 14 дней, как мы оставили Англию, у нас воды вышло слишком немного, ибо более 10 дней служители получали в день по кружке пива вместо воды; притом она нимало не попортилась и оставалось оной на два месяца, не включая еще той, которую трудно было доставать из трюма; свежее мясо недавно только вышло, зелени оставалось довольно, а дров очень много; следовательно, вина только надобно было получить в Тенерифе.

Но так как нам нужно было не более четырех бочек, а сие ничего не значащее количество и в Рио-Жанейро сыскать легко было, конечно, несколькими сотнями рублей дороже. Но такая бездельная экономия не стоила того, чтоб терять прекрасный попутный ветер.

По сим причинам решился я пройти Канарские острова, из коих Пальму прошли мы поутру в расстоянии от оного к северо-западу от 10 до 15 миль, а Ферро – перед захождением солнца. Юго-западная оконечность сего острова в 5 часов вечера находилась от нас на расстоянии по глазомеру от 15 до 20 миль. Тогда стали мы держать к юго-западу со свежим ветром, дувшим от севера при ясной погоде. С нами шло одним курсом трехмачтовое большое купеческое судно, которое мы увидели еще на рассвете и которое, казалось, было английским вест-индским. Юго-западный курс я взял с тем намерением, чтоб, не приближаясь к африканскому берегу, скорее войти в пассатные ветры.

В ночь на 6-е число, когда мы находились от острова Ферро милях в ста, северный ветер переменился на северо-восточный и стал дуть почти с такою же силою и при такой же погоде, как дуют настоящие пассатные ветры; но в такой большой широте и притом в осеннее время настоящий пассат встретить было невероятно.

Двое суток ветер сей дул тихо и помог нам вечером 7-го числа пройти северный тропик в долготе 21°;[185] сего же числа стала показываться летучая рыба.

В ночь на 8-е число северо-восточный ветер стал дуть сильнее и все при ясной погоде; это более еще обнадежило нас, что мы вошли в настоящий пассат.

Пользуясь весьма свежим благополучным ветром, мы скоро шли на всех парусах и 9-го числа поутру прошли параллель той широты (20°06?), в которой я, идучи на «Диане» в 1807 году, встретил пассатный ветер. Итак, теперь не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб благоприятствующий нам ветер не был настоящий пассат: необыкновенное счастье встретить свежий пассатный ветер у Канарских островов!

Сего числа умер у нас еще один матрос (Сергей Максимов) от гнилой горячки; причина смерти сего человека была та же, от которой мы лишились первого матроса в Портсмуте: глупая и несчастная привычка не объявлять о своей болезни до самой крайности. В надежде обойтись без лекарской помощи и не желая быть на диете, они перемогаются, запускают болезнь, и ничего не значащие припадки делаются смертельными.

10-го числа поутру проходили мы остров Св. Антония, западный из островов Зеленого Мыса, в расстоянии от оного 57 миль; однако ж мы его не видали, хотя, судя по его вышине, и можно было бы видеть.

Идучи с хорошим ветром, мы не встретили ничего примечательного до 12-го числа; а сего числа в широте 13°, долготе 25° при частом захождении солнца увидели на ветре большое судно, которое шло гораздо полнее нас; сначала я думал, что оно идет своим курсом, но, приблизившись к нам на расстояние миль 4 или 5, оно стало держать выше, приближаясь к нам, и показало, что оно за нами в погоне. Я полагал, что это один из английских крейсеров, наблюдающих у африканских берегов, чтоб не производили торговли невольниками. Судно сие, не успев спуститься к нам, принуждено было лечь с нами одним румбом; тогда на нем сожгли фальшфейер{196} и подняли несколько фонарей. Это долженствовало быть опознательным сигналом. В 9 часов, не быв в состоянии нас догнать, корабль сей выпалил под ветер из пушки[186] в знак, что желает с нами говорить. Тогда и мы отвечали ему пушечным выстрелом под ветер, давая тем знать, что наше судно военное, и в то же время убрали многие паруса, чтоб его дождаться, изъявляя через то готовность нашу переговорить с ним; но он, вместо того чтоб тотчас к нам подойти, сам убрал паруса и не пошел к нам.

Я знаю правило англичан: они тотчас бы подошли под самую корму. Поступок сего судна заставил меня сомневаться, английское ли оно; видев, что оно к нам не подходит, мы поставили прежние паруса и пошли своим курсом; тогда и оно пошло за нами и поставило все паруса. Такие его движения заставили меня думать, что это судно принадлежит американским инсургентам{197}, которые нападают на все суда без разбора, ибо я полагал, что оно боится на нас напасть, доколе хорошо не высмотрит, как мы сильны.

Желая поскорее с ним разделаться, я велел приготовить шлюп к бою, и когда все было готово, то в половине десятого часа мы опять убрали все паруса и привели к ветру, чтоб с ним сблизиться; но оно в ту же минуту сделало те же движения и не хотело к нам подойти. Такие робкие его поступки более меня удостоверили, что это не английское военное судно.

После опять мы пошли своим путем, и оно за нами; таким образом шли мы всю ночь; на рассвете же 13-го числа подняло оно английский флаг, а мы свой. В сию ночь (в широте 11°) мы потеряли пассатный ветер, который кончился жестоким порывом от юго-востока с дождем и громом. Потом ветры дули порывами от разных румбов с юго-восточной стороны, коими пользуясь, мы подавались очень хорошо к югу. Чужое судно за нами шло; наконец, в 11 часов выпалило под ветер из пушки; приготовя шлюп к сражению, легли мы в дрейф, и часа через полтора оно подошло к нам. Тогда мы узнали, что это английский военный шлюп «Блюссом»; идет из Портсмута в Сан-Сальвадор. Капитан оного, Гикей, старинный мой знакомый, служил со мною на фрегате «Фисгард» два года, где он был первым лейтенантом. Узнав обо мне от присланного к нам от него офицера, он тотчас сам ко мне приехал и объяснил причину, почему ночью не хотел к нам приблизиться: он нас также считал испанскими инсургентами, как и мы его; знавши же, что экипажи их в какое ни попало судно палят без разбора, он прежде хотел увериться, точно ли мы из того рода судов. Таким образом дело объяснилось, и как мы шли тоже к бразильским берегам, то я стал править с ним одним курсом.

14-го числа ветер тихий, а иногда умеренный, при светлооблачной погоде, дул с восточной стороны. С полудня спутник наш англичанин стал держать к SSW, а мы правили на S; из сего я заключил, что он решился проходить экватор далее к западу, чтобы заранее увидеть бразильские берега около мыса Св. Августина{198}.

До 18 октября мы имели переменные ветры как в силе, так и в направлении; погода также была непостоянная: иногда было ясно, а иногда облачно и дождь; нередко гром и молния, а особенно по горизонту. Впрочем, вообще погода была совсем не такова, какую встречают обыкновенно мореплаватели, проходя сию полосу жаркого пояса, где часто царствуют ужасные громы и проливные дожди при тихом ветре, иногда только пресекаемые порывами; а сего числа настал настоящий свежий пассат Южного полушария, дующий с юго-восточной стороны; мы встретили его в широте 4 1/4 ° северной, долготе 26°. Сие обстоятельство еще более убедило меня быть согласным с капитаном Ванкувером, что экватор гораздо лучше проходить западнее долготы 25°, нежели восточнее.

После сего ветер дул уже беспрестанно – постоянный пассат с ясной погодою, с помощью коего мы плыли с большою скоростью. 23-го числа, в 5-м часу утра, ровно через 58 дней по выходе из Кронштадта, прошли мы экватор в долготе 29 1/2 °. Такой скорый переход заставил меня обратить внимание на усердие, с каким офицеры и нижние чины исправляли свою должность. Я желал торжественно изъявить им, сколь много они споспешествовали скорому нашему переходу, и потому в 9 часов утра, собрав всю команду наверх, прочитал им следующий приказ:

«По высочайшей воле его императорского величества дана мне власть нижним чинам начальству моему вверенного шлюпа в разных случаях выдавать денежное вознаграждение, смотря по моему рассмотрению. Необыкновенно скорый наш переход из Кронштадта под экватор, совершенный в 58 дней, случился оттого, что как офицеры и гардемарины, так и нижние чины с неусыпным усердием старались о скором приготовлении шлюпа к походу в Портсмуте; а в море, надеясь на их искусство и расторопность, можно было нести много парусов. Не имея права сам делать никакого награждения гг. офицерам и гардемаринам, я при первом случае представлю об них высшему начальству, а нижним чинам определяю в награждение двухмесячное жалованье, которое теперь же выдаст им клерк 13-го класса{199} Савельев».

Вследствие сего приказа тогда же и было выдано им награждение пиастрами.

До 1 ноября правили мы выгодными курсами вдоль бразильского берега, чтоб пройти в пристойном расстоянии мыс Августин и мели Абриохос. Ветер нам благоприятствовал. Сего числа на рассвете облака по горизонту приняли вид медного цвета, что почитается признаком урагана, которого нельзя было ожидать у бразильских берегов в сие время года. Однако ж подобный ему ветер случился, который можно назвать ураганом в самом малом виде; ибо с полуночи на 2-е число вдруг ветер перешел к N и стал дуть порывами с дождем, постепенно прибавляясь в своей силе; а в 2 часа пополудни вдруг порывом перешел к W и от сего румба дул весьма крепкими порывами несколько часов, потом опять вдруг же перешел к SW, наконец к S и все дул весьма крепко; наконец стих после полудня 3-го числа. Я прежде не думал, чтоб такой ветер мог случиться здесь в летние месяцы.

1 ноября стали мы держать прямо к мысу Фрио; мыс Фрио мы увидели в 6-м часу утра 4 ноября. От нас он находился на запад в расстоянии около 30 миль.

На рассвете 5 ноября увидели вход в Рио-Жанейро (Рио-де-Жанейро), в который и вошли около полудня. При входе салютовали мы крепости, называемой Санта-Крус, и по силе трактата получили выстрел на выстрел; а когда мы уже вошли в залив, то приехали к нам на разных шлюпках два португальских офицера, чтобы узнать, кто мы, откуда и пр. Один из них был с брантвахты, а другой – морской капитан и адъютант королевский. К нам он приехал по обязанности своей доносить королю обо всех приходящих военных судах.

Рейд Рио-де-Жанейро

Старинная гравюра


Став на якорь, я тотчас послал двух офицеров на берег отыскать нашего генерального консула, который вечером с ними ко мне приехал. Тут мы условились, каким образом поскорее шлюп снабдить всем нужным, чтобы, не теряя времени, мне можно было отправиться в дальнейший путь. К великому моему удовольствию, узнал я от него, что 8-го числа сего месяца английское судно отправляется прямо в Англию и что на оном едет один его знакомый, который скоро может доставить мои письма в Лондон.

6 ноября поутру мы поставили шлюп на два якоря, а потом я с офицерами ездил на берег, обедал у нашего генерального консула и пробыл там до самой ночи. Мы были у него в загородном его доме, имеющем прелестное местоположение.

До сего я ничего не говорил о температуре воздуха, какую мы имели на нашем переходе; мы были так счастливы, что не имели ни больших жаров, ни холода; в продолжение нашего плавания шлюп не потерпел никаких повреждений и пришел в Рио-Жанейро в хорошем состоянии, как и команда оного.

Ноября 7-го числа весь день я был на шлюпе, занимаясь приготовлением писем, которые в 6 часов вечера и вручил генеральному нашему консулу для отправления в Лондон на английском корабле. Между тем дал ему список припасов, кои нам нужны, и просил о скорейшем приготовлении оных.

Сего числа приезжал к нам опять прежний морской капитан, адъютант королевский. Он мне объявил, что его величество рад видеть здесь военное судно российского императора, столь много им уважаемого, и что он повелел оказать нам всякое вспомоществование, какого только я пожелаю. За такое внимание я просил адъютанта изъявить мою благодарность его величеству, и что о сем я долгом себе поставлю довести до сведения нашего правительства; впрочем, будучи хорошо снабжен всем в своих портах, нужды ни в каком пособии здесь не имею.

Этот адъютант королевский показался мне предобрым и услужливым человеком, но ученость его была не слишком велика: увидев в моей каюте распятие, вдруг с великим удивлением бросился он смотреть на него и, разглядев, вскричал: «Это Иисус Христос!» – «Да, – сказал я ему, – это изображение его распятия». – «Так вы веруете в Христа?» – спросил он. «Конечно!» – «И все русские веруют?» – «Без сомнения, все русские веруют, – отвечал я с видом удивления. – Да разве вы об этом не знали?» – «Никогда не слыхал, – сказал он мне, – чтоб русские были христиане; я всегда почитал их греками». Он, верно, полагал, что мы идолопоклонники и веруем в Юпитера, Марса и пр.

Вечером сего же числа наш консул дал мне знать, что на представление его, когда королю угодно будет позволить мне с офицерами представиться его величеству, получил в ответ, что король был бы очень рад нас видеть, но теперь нездоров; коль же скоро будет ему лучше, то он назначит день и нас примет.

Водопад в окрестностях Рио-де-Жанейро

Рисунок М. Тиханова


Хотя переход наш до Рио-Жанейро был непродолжителен, но как мы прошли поперек весь жаркий пояс из холодного климата и имели много дождей, то верхняя часть шлюпа требовала некоторых небольших поправок, равно как снасти и паруса, исправлением коих экипаж занимался, также налитием пресной воды и другими необходимыми в портах работами. В сих занятиях португальцы не делали нам никакой помощи. Да мы и не требовали оной. Я только просил доставить на их больших судах пресную воду, и консул наш получил ответ от морского министра на его отношение, за несколько дней к нему посланное, что повеление дано доставить к нам пресную воду немедленно; но мы оной и в следующий день не получили, а продолжали возить ее с берега на своих гребных судах и своими людьми: таковы-то португальцы на обещания и услуги! Сначала сами от имени короля и начальника порта предлагали их, а на деле самой малости – несколько бочек пресной воды – не хотели привезти из порта, где есть все нужные для сего суда и способы. Впрочем, я очень рад, что они и не дали нам воды: иначе эту малость вменили бы они в большое одолжение и заставили бы нашего поверенного в делах представить о сем государю, чтоб доставить за ничто русский орден какому-нибудь чиновнику Лучше всего никому в чужих портах не одалживаться, если есть способы без сего обойтись.

Между тем они были довольно учтивы: начальник эскадры их, стоявшей тогда на рейде, присылал ко мне своего капитана поздравить с прибытием и предложить зависящие от него услуги; а второй по нем командир даже сам, предупредив меня, приехал ко мне с визитом, прежде нежели я успел у него быть. Командиры двух австрийских фрегатов, сопровождавших из Ливорно{200} до сего места эрц-герцогиню австрийскую, супругу наследного принца бразильского, прибывшую на португальском линейном корабле, также сделали мне честь своим посещением и даже в самый час нашего прихода прислали офицеров предложить их услуги и пособие, в которых мы, однако ж, ни малейшей нужды не имели.

Во время пребывания нашего в Рио-Жанейро, когда занятия наши по службе позволяли, мы были всегда на берегу для осматривания города и стоящих любопытства окружных мест. 9 ноября я и многие из наших офицеров взяли наемные коляски и под руководством нашего консула, который нам все показывал и изъяснял, объездили почти весь город. Бывши в Западной Индии, я уже знал о состоянии здесь негров, и меня нимало не изумил так называемый рынок негров{201}, но товарищам моим показался крайне удивительным: это одна длинная улица, называемая Волонга, где в каждом доме внизу есть лавка, в которой нет никаких товаров, кроме негров на продажу Они все сидят кругом на лавочках, и тут приходят покупатели, осматривают их, щупают, узнают, здоровы ли они, торгуют и покупают, как какой-нибудь домашний скот.

11 ноября, по приглашению нашего консула, ездил я с некоторыми из наших офицеров и гардемаринов верст за 25 от города смотреть водопад: место очень любопытное. При конце обширной плодоносной и весьма хорошо обработанной долины, окруженной с трех сторон превысокими горами и с одной стороны морем, находится сей водопад, низвергающийся двумя уступами, каждый из коих имеет вышины сажен до 40. Подле же самого водопада, под огромным камнем, находится пещера, в коей поставлены две из камня иссеченные ниши, наподобие киотов, и из камней сложены стол и скамейка. Здесь, сказывают, лет за сто пред сим, во время осады Рио-Жанейро французами,[187] укрывался здешний епископ с своим причтом и совершал богослужение. На столе вырезывают свои имена путешественники. Тут мы завтракали и пробыли, доколе наш художник Тиханов не снял с него вида. Потом возвратились мы в дом, на половине дороги находящийся, где оставили свои коляски, а ехали к водопаду верхами, ибо сия половина дороги весьма гориста и столь дурна, что иначе и ехать нельзя, да и то только на лошадях, привыкших ходить по горам. В сем доме на половине дороги дожидалась нас супруга консула; здесь мы пообедали и уже ночью возвратились в город. Эту дорогу можно сравнить с нашею петергофской, потому что от города до самых гор по обеим сторонам находятся загородные дома и сады, принадлежащие вельможам и людям богатым; дома по большей части очень малы, а сады обширные и прекрасные; но это здесь не редкость: вся Бразилия сад.

16-го числа Лангсдорф{202} известил меня, что король примет нас завтра вечером в загородном своем дворце, куда мы должны отправиться в 6 1/2 часов пополудни, чтоб быть там в 8-м часу вечера. Вследствие сего назначения на другой день мы хотели ехать, но консул уведомил меня, что по причине полученных сего числа из Лиссабона новостей о случившемся там бунте[188] король отсрочил представление наше к нему до понедельника (19-го числа); а как мы были совсем готовы к выходу в море и на следующий день я располагал отправиться в путь, то мы и не надеялись иметь честь видеть его величество. Однако ж наступившая 17-го числа пасмурная, дождливая погода при юго-западном ветре, продолжавшаяся несколько дней, помешала нам выйти в море; и потому в назначенный день вечером, в 7 часов, я с пятью офицерами и с консулом поехали в загородный королевский дворец,[189] отстоящий от Рио-Жанейро верстах в семи или восьми. Мы приехали, когда король был в церкви у вечерней молитвы. Стоя в дверях церкви, дожидались мы почти целый час; слышали королевскую музыку и певчих: играли и пели они очень недурно, но странно, что как музыканты, так и певчие, из коих многие мулаты и негры, одеты как ни попало и вообще очень дурно.

По окончании молитвы первый королевский камергер, одетый в богатый красный мундир, с двумя звездами, доложил о нас, и через четверть часа из галереи, где мы находились, вдруг двери отворились в огромную залу, в дальнем конце коей стояло что-то похожее на трон, завешенное белыми занавесами. Зала сия была очень слабо освещена. Король, в синем мундире, в двух лентах и с двумя звездами, в шарфе, со шпагою и с палкою, стоял у стола с своим камергером. По этикету здешнего двора, вступив в залу, мы королю поклонились; пришед на половину залы, опять поклонились и, подойдя к нему, еще раз; тогда и он нам поклонился и сделал шага два вперед. Лангсдорф, в звании поверенного в делах, нас ему представил. Тогда король стал говорить со мною о нашем путешествии, о фрегате, каково нам нравится здешний климат и город, и, сделав вопросов десять, поклонился, пожелав благополучного плавания. Мы также, выходя спиною назад до самых дверей, сделали ему три поклона.

Мокрая погода с тихим южным ветром продолжалась во весь день 20-го числа и мешала нам идти в море. Однако ж на следующий день я решился попробовать выйти из гавани с намерением удалиться от берегов миль на 80 или 100, где, по всей вероятности, мы имели причину надеяться встретить хороший юго-восточный или восточный ветер и ясную погоду.

Я не должен умолчать об учтивости и внимании, оказанных нам капитаном бывшей здесь корветты{203} Соединенных американских штатов: он первый приезжал ко мне и со мною познакомился; после, по приглашению, я у него на корветте завтракал, где был также американский посланник со всем своим семейством, которому он меня рекомендовал. Посланник и фамилия его обошлись со мною чрезвычайно хорошо, так, как и многие другие гости из разных наций; мы все состояли из девяти разных народов: русские, американцы, англичане, австрийцы, голландцы, папские итальянцы{204}, венециане, иллирийцы{205} и французы; но из хозяев здешней земли, то есть из португальцев и бразилиянцев, никого не было. В Рио-Жанейро также нашел я одну даму, урожденную богемиянку, жену недавно приехавшего сюда австрийского ученого; дама сия жила долго в Москве гувернанткою в одном знатном доме и говорит весьма хорошо по-русски. Приятно в такой отдаленности от своего отечества встретить людей, которые там бывали и знают наш язык, столь мало известный в чужих странах.

Замечания о Рио-Жанейро и о Бразилии вообще

Рио-Жанейро, называемый так в обыкновенном разговоре, и Рио-де-Жанейро Сан-Себастиан{206} в официальных бумагах, есть столица Бразилии. Город сей лежит при обширном, от всех ветров закрытом заливе, который от первых, посетивших оный европейцев получил название Rio (река), потому что он показался им рекою, и когда наименование сие вошло в общее употребление, то о перемене оного не заботились. Город находится на юго-западной стороне залива и лежит при самом береге, на весьма низком месте, будучи окружен превысокими горами, и, так сказать, между горами, ибо и в средине самого города есть горы, на коих построены церкви и монастыри. Горы сии, заслоняя большую часть города от приходящих в залив судов, весьма уменьшают его в глазах зрителя; а соседство превысоких кряжей представляет взорам его все здания в уменьшенном виде, и потому, доколе не съехали мы на берег и не посмотрели города внутри его, он нам показался ничего не значащим; но в самом деле он довольно пространен.

Дома в нем кирпичные, выбеленные; большая часть в два этажа, много одноэтажных, но редкие имеют три этажа.[190] На многих из двух – и одноэтажных домах есть, так сказать, наделки: иные наподобие мезонинов, а другие – бельведеров. Вообще, здешние жители любят украшать свои дома: кругом окон и дверей делают они резьбу или разноцветные бордюры, а наверху по углам ставят какие-нибудь вазы и фигуры. Это придает улицам их, вообще чрезвычайно узким, какую-то странную пестроту. Улицы все вымощены булыжником с узенькими тротуарами.

Как из общественных, так и из частных зданий нет во всем городе ни одного, которое бы достойно было внимания европейца по огромности или красоте архитектуры. Дворец, стоящий на берегу у самой главной пристани, походит на дом частного человека. Церквей и монастырей огромных вовсе нет; одни лишь крепости хорошо построены, да и в тех, говорят, внутри большой беспорядок. Иностранцам не позволено входить в оные, и потому мы не могли видеть их внутри.

Сан-Сальвадор – порт в восточной Бразилии


Жителей в Рио-Жанейро считается 120 тысяч; в том числе полагается 15 негров на одного белого. Войска же находилось при нас от 4 до 5 тысяч. Город сей считается первым торговым местом во всей Бразилии. Теперь здесь находится 60 английских торговых домов, которые отправляют отсюда великое количество сахарного песку, пшена сарачинского, хлопчатой бумаги и кофе; сии товары берут они за получаемые ими английские произведения. Здешняя область славится своим превосходным кофе, а Фернамбуко[191] – хлопчатого бумагою; С.-Сальвадор же[192] производит лучший сахар.

Народонаселение и произведения Бразилии чрезвычайно увеличились со времени прибытия в оную королевского дома. В одно время с королем переселились в Рио-Жанейро 20 тысяч португальцев, и с того времени беспрестанно приезжают португальцы и иностранцы, покупают земли и заводят плантации. Недавно поселился здесь один богатый француз, живший на острове Сен-Доминго, купил большое поместье и, употребляя в работу 50 негров, в короткое время развел 50 тысяч кофейных дерев. И наш консул Лангсдорф купил неподалеку от Рио-Жанейро землю, пространством в одну квадратную португальскую лигу, за 5000 пиастров; он устраивает на ней кофейную плантацию и имеет уже более тысячи дерев.

До прибытия сюда королевского дома наблюдалась здесь чрезвычайная строгость в отношении к иностранцам: никто не мог без солдата съехать на берег и ходить по городу иначе, как под таким же конвоем; за город же иностранцам ходить отнюдь не позволялось. Ныне, напротив того, все пользуются здесь такою же свободою, как в европейских столицах; мы сами ездили верст за 25, не имев с собою ни одного португальца. Гребных судов наших, ездивших на берег, никогда не осматривали, и мы, как офицеры, так и матросы, могли ходить и ездить без всякого надзора. Даже всем иностранцам позволяют ныне путешествовать внутри Бразилии и делать свои наблюдения. Недавно приехали сюда несколько ученых австрийцев с тем, чтоб делать замечания о произведениях Бразилии. Они получили позволение ездить, где и как им угодно. Достойно примечания, что и к рудникам ездить не запрещено. Наш консул Лангсдорф был там. Место, где добывается золото, начинается от Рио-Жанейро в 500 верстах и хотя называется минами (minas), но мин там нет никаких, а сама земля так богата золотом, что, промывая оную, получают немалое количество сего металла. Всякому дозволено доставать золото сим способом, с тем только, чтоб пятую часть платить королю. Драгоценных камней также позволено искать частным людям, платя известную долю в казну. Только алмазы, сколько их ни найдется, принадлежат королю; и правительство принимает самые строгие меры, чтоб воспрепятствовать тайному вывозу сих камней; только не всегда в том успевает. Сказывают, что ежегодно вывозится на превеликие суммы алмазов тайным образом. Лет за десять пред сим один ученый англичанин, путешествовавший по Бразилии, получил позволение осмотреть алмазные мины с правом, чтоб его на заставах не осматривали.[193] Воспользовавшись сим позволением, он вывез большие сокровища и в Лондоне завел лавку драгоценных камней. Но дурно отплатил португальским приставам: он издал в свет книгу, в которой подробно описал все плутни и хитрости, употребляемые в Бразилии при тайном вывозе алмазов, и назвал по именам всех чиновников, участвующих в сих злоупотреблениях. Правительство, увидев сию книгу, предало суду всех тех, о коих в ней упоминается, и приказало перевешать.

В Рио-Жанейро можно запастись всеми жизненными потребностями, из коих многие, однако ж, привозятся из Европы и дороги, например: лук привозят из Опорто; картофель, масло и сыр – из Ирландии и Англии; скот же пригоняют из Рио-Гранде, отчего говядина здесь очень нехороша и вовсе без жиру.

Что же касается до европейских изделий, то англичане оными, можно сказать, завалили сей город. Надобно знать, что этот народ пользуется здесь большими торговыми преимуществами. Во-первых, англичанам позволено привозить сюда все изделия своих фабрик и мануфактур без изъятия; во-вторых, платят они по 15 процентов пошлины с цены ввозимых ими товаров, между тем как сами португальцы должны платить по 16, а все прочие иностранцы по 24. Английские купцы, здесь живущие, сами своих товаров не выписывают, а получают оные на комиссию из Англии и берут за продажу и высылку денег по 7 1/2 процентов, а за закупку и высылку здешних произведений по 5 процентов; таким образом, они скоро обогащаются, не опасаясь банкротства.

Самую большую выгоду получают здесь капиталисты, отдающие наличные деньги в долг за большие проценты молодым людям, решающимся составить свое счастье торговлею в Индии или в Китае. Сие производится следующим образом: молодой человек хорошего поведения, желающий испытать счастья в торговле, снискивает доверенность богатых людей и с их поручительством занимает деньги за 30 и за 35 процентов в год; покупает товары и едет с ними в Индию, а заимодавец платит 8 процентов, чтоб застраховать свой долг на случай кораблекрушения и прочих несчастных случаев. И так из 30 процентов ему остается 22 верных, ибо в случае неудачи занимателя в торгу или по дурному расчету платят долг поручители, а в случае несчастного приключения на море отвечает страховая контора.

Теперь намерен я сообщить некоторые замечания, которыми могут пользоваться мореходцы при посещении Бразилии.

Что принадлежит до географического положения Рио-Жанейро, то хотя при взгляде на карту и кажется, что сей порт лежит далеко в стороне от пути, коим должны плыть суда, идущие в Индию или около мыса Горн, но сведущий мореплаватель тотчас усмотрит, что он находится на самой, так сказать, большой дороге и как будто бы нарочно природой предназначен служить ему местом отдохновения, постоялым двором. По вступлении его в пределы тропической полосы всегда господствующие в ней пассатные ветры и производимые ими течения нечувствительно увлекают его к западу и, наконец, против его воли, приближают к берегу Бразилии, так что ему уже останется весьма малый переход, чтоб войти в какой-нибудь порт сей части Южной Америки; а из всех пристаней ее Рио-Жанейро бесспорно есть самая лучшая, и вот почему:

Во-первых, Рио-Жанейро лежит почти под тропиком, еще несколько далее, следовательно, на краю южных пассатов и близко к полосе, где начинают господствовать западные ветры, и потому по выходе из него очень немного надобно пройти к югу, чтоб встретить ветры, благоприятствующие плыть к востоку, буде путь лежит около мыса Доброй Надежды. Если же нужно идти к мысу Горн, то те же ветры и в ту сторону непротивны.

Во-вторых: вход в Рио-Жанейро, так как и самый порт, есть один из самых удобных и безопасных.

Наконец, я сделаю кое-какие замечания в отношении к способам продовольствия, коими утомленные мореплаватели могут здесь пользоваться. Разумеется, что суда, отправляющиеся из Европы в дальние путешествия, дома запасаются такими съестными припасами, кои могут долго сохраняться, например сухарями, соленым мясом, маслом и пр., следовательно, на пути только могут иметь нужду в свежих припасах, каковые Рио-Жанейро может доставить в большом изобилии для целого флота. Правда, что не все они лучшего качества, как то: говядина и баранина очень нехороши, потому что скот пригоняют из областей Св. Екатерины и Рио-Гранде чрез большое пространство и, не дав ему времени поправиться, убивают. Мне случалось видеть стада быков, кои пригоняли в город: они точно состояли только в коже да костях, и потому здешнее мясо сухо, жестко и не имеет ни куска жиру. Затем довольно много есть вкусных птиц – кур, уток и индеек, которые, однако ж, дешевы. Рыбою здешнее место изобильно. В осторожность тем мореплавателям, которые сами будут ловить в рио-жанейрской гавани рыбу, надобно сказать, что здесь есть два рода ядовитых рыб, но их узнать нетрудно: одна из них походит на угря и скользка, а другая – безобразная рыба, имеющая весьма большую голову и нос, подобный птичьему.

Из всех съестных припасов в большем изобилии здесь находится зелень; рынки обременены ею: капуста, салат, огурцы, тыква, редька в пребольшом изобилии; плоды же бывают по временам года: при нас были только в поре арбузы, бананы, апельсины, лимоны и некоторые другие. Ананасов поспевших еще не было. Впрочем, здесь всегда можно запастись за умеренную цену в сахаре приготовленными разного рода плодами.

Лук, картофель и кокосы здесь привозные и потому недешевы, однако ж их можно достать во всяком количестве.

В окружных местах находится много дичины, как то: уток, разного рода куликов, диких голубей и пр., только не так близко, чтоб можно было приходящим сюда мореплавателям пользоваться охотою; впрочем, хотя в гавани есть большой остров, лежащий недалеко от якорного места (означенный на карте под именем Королевского острова), который наполнен дичиною, но на нем ни рыбы ловить, ни птиц стрелять не позволяют, потому что он принадлежит королю.

Рио-Жанейро имеет также некоторые произведения, которыми выгодно можно запастись, как настоящею морскою провизиею, каковы суть: сарачинское пшено и ром; первое очень хорошо и дешево, а ром сначала дурен, но после улучшается. Здесь еще есть одно произведение, заменяющее саго{207}: это крупа, делаемая из корня маниока{208} и называемая тапиока. Маниок – растение очень известное, из коего корня делается мука, употребляемая в пишу негров, а тапиока есть лучшая часть сего корня.

Что же принадлежит до морских снарядов, то оные хотя здесь и есть, но мало и очень дороги; и починка судов должна быть медленна и крайне затруднительна. Прежде здесь была королевская верфь, на которой строились суда, но по причине затруднения в доставлении лесов уничтожена, а корабельное строение ныне производится в С.-Сальвадоре, где лесов больше и они ближе. Здесь же в арсенале почти ничего нет: я исходил его во всех направлениях и, кроме нескольких старых мачт и полусгнивших под золотом королевских галер, ничего не видал.

По географической широте Рио-Жанейро, лежащего под тропиком, жары были бы в нем несносные для европейца, если бы не было так называемых морских ветров, свойственных всем жарким странам, дующих с довольною силою с моря почти в течение всего дня. Ветры сии прохлаждают воздух и делают пребывание на морском берегу не только сносным, но и приятным. В Рио-Жанейро морской ветер обыкновенно начинается около 12 часов утра от востока и дует почти до самого захождения солнца, потом на несколько часов наступает тишина, после коей легкие ветерки дуют от разных румбов с берега, и сие продолжается до солнечного восхода; потом опять делается безветрие, продолжающееся до наступления морского ветра. Величайший жар бывает во время утреннего безветрия: при нас он никогда не превышал по Реомюру 26 1/2 °(в полдень),[194] а самой малой теплоты было 14° (при дожде); среднее же стояние термометра было 17, 18, 19 и 20. Впрочем, мы были в Рио-Жанейро в начале только лета, когда большие жары еще не настали, которые здесь бывают в январе и феврале.

Погоды при нас были очень непостоянные: из 17 дней пребывания нашего в рио-жанейрской гавани 5 дней были, в которые дождь шел по нескольку часов, и 5 дней, когда при пасмурной, мрачной погоде во весь день шел мелкий дождь, и это всегда случалось при ветрах между юга и запада, кои обыкновенно наносили мрачность, а иногда туман. Крепких ветров при нас здесь не было: они всегда дули умеренно. Гром мы имели только однажды, и то не слишком сильный и кратковременный. Жители сказывают, что будто прежде у них гораздо чаще и сильнее были громы, которые сделались реже со времени приезда сюда короля.

Глава вторая Плавание от Рио-Жанейро около мыса Горн. Прибытие в порт Каллао, на берегу перуанском, и пребывание в оном

Ноября 23-го числа в 5-м часу утра снялись мы с якоря и с помощью весьма легкого ветерка от востока, попутного течения и буксира пошли в путь. До полудня успех наш был очень мал, и мы чуть подавались вперед, а с полудня ровный ветер, при весьма ясной погоде, стал дуть от юго-востока; тогда мы стали править настоящим своим курсом к юго-западу.

В бытность нашу в Рио-Жанейро испанский посланник, посредством нашего консула пригласив меня к себе, просил о весьма важном для испанского двора деле, которое состояло в следующем. С того времени как португальцы завладели Монтевидео, дела между испанцами и ими пошли очень нехорошо. Первые европейские державы взялись быть посредниками между ними и получили обещание португальского посланника, в Париже находящегося, что двор его сдаст Монтевидео испанцам; но в самом деле из Рио-Жанейро беспрестанно посылали туда подкрепления, да и при нас три тысячи войска готовы были отправиться. На требование же испанского министра объяснений по сему случаю давались ему самые колкие и надменные ответы, даже до того, что он почитал их почти объявлением войны. «Каждый почерк пера бразильского кабинета есть объявление войны», – сказал он мне, говоря о нотах к нему здешнего министерства.

О таком положении дел между сими двумя дворами испанский министр должен был как можно скорее сообщить перуанскому вицерою: безопасность их владений в Южной Америке того требовала, а как он не имел для сего никакого случая, то и прибегнул ко мне и просил, чтобы в уважение дружбы и доброго расположения нашего государя к Испании я согласился по пути зайти в Лиму и отвезти туда его бумаги. Поелику время мне позволяло и я нимало от настоящего своего пути, следуя в Камчатку, уклониться принужден не был, то охотно согласился оказать услугу испанскому двору, которая, по уверению генерального нашего консула, должна быть приятна его императорскому величеству, о чем, однако ж, прежде я никому не говорил, но сего числа объявил по команде, что мы идем в Перу.

Оставив Рио-Жанейро, я должен сказать, что место сие мне очень понравилось по чрезвычайной красоте природы, о чем в замечаниях моих более сказано.

В 8 часов вечера 23-го числа ветер перешел к северо-востоку и при совершенно ясном небе начал дуть с такою силою, как обыкновенно дуют у здешних берегов муссоны; мы несли все паруса и шли миль по 7 и по 8 в час. Правил я таким образом, чтоб пройти устье реки Платы в расстоянии около 200 миль, дабы избежать действия сильного течения, стремящегося из сей огромной реки. Между тем мы приготовили и разложили наверху все ручное оружие, картузы с порохом, лядунки, рога, фитили и пр., чтоб быть во всегдашней готовности к сражению. Сию нужную осторожность я принял вследствие полученных мною в Рио-Жанейро известий, что возмутившиеся в Южной Америке испанцы нападают на суда всех народов,[195] кроме англичан; а русских, по каким-то слухам, недавно стали они считать союзниками короля испанского.

Ветры, дуя с разной силой и при разных состояниях погоды, продолжали нам благоприятствовать: мы очень скоро подавались вперед. До 30-го числа с нами ничего примечательного не случилось, а сегодня в широте 34°, долготе 48 1/2 °, совсем против нашего чаяния, встретили мы русское судно, или, лучше сказать, судно под русским флагом, потому что на нем ни одного человека русского не было. Судно сие называется «Двина» и принадлежит архангельскому купцу Бранту. Корабельщик же оного – немец по имени Спратто. Из Архангельска оно пошло 3 сентября прошлого года и в ноябре того же года пришло в Гамбург, а в декабре вышед оттуда, 7 августа сего года прибыло в Буэнос-Айрес; 27-го числа сего месяца оттуда вышло и теперь идет в Гамбург. Не желая задержать его, чтоб отправить с ним письма, я дал ему только записку о нас, с тем, чтоб по приходе в Гамбург, он напечатал в газетах, где он нас встретил и что у нас все благополучно и все мы здоровы. Капитан сего судна сообщил нам другое о расположении инсургентов к русским, нежели что мы слышали в Рио-Жанейро: он сказывал, что они не только обходились с ним хорошо, но и по торговым его делам поступали справедливо и честно, оказывали ему особенное перед другими командирами купеческих судов уважение и не иначе называли его, как капитаном великой нации.

С 1 декабря до прихода нашего на вид Статенландии, что случилось 19-го числа, мы шли с разными ветрами, большею частью с северо-западной и юго-западной стороны; дули они вообще умеренно, но несколько раз и бури восставали, только ненадолго и не в такой силе, чтоб заслуживали особенного замечания. Погоды не были долго постоянные: мы имели часто ясные дни и туманные; иногда было облачно и дождь, а несколько раз и гром с молнией случался. Но все сии обстоятельства не заключают в себе ничего необыкновенного, чтобы стоили подробного описания. Следующие лишь случаи, на сем переходе повстречавшиеся, засуживают некоторого внимания.

Будучи уже в широте 37 1/2 °, долготе 53°, мы видели еще множество летучей рыбы, дельфинов и несколько черепах, которые, как известно, редко далеко от пределов тропиков показываются; в то же время появились и петрели, обитатели холодных стран; а в широте 38 3/4 °, долготе 54 1/2 ° стали нам попадаться морские растения и видели мы первых альбатросов. Воздух сделался гораздо холоднее, даже слишком холоден, судя по широте, в коей мы находились, ибо термометр стоял не выше 16°{209}.

В полдень 8 декабря случилось достойное замечания явление: в 3-м часу пополуночи на стороне ветра по горизонту показались тучи, из коих блистала вдали почти беспрестанно яркая молния. С рассветом тучи сии приблизились к нам; ветер стал дуть порывами, утихая иногда и часто переменяясь; молния блистала над нами с громовыми ударами; дождя же было очень мало. Погода в таком состоянии продолжалась почти до полудня, а после прояснилось, остались только местные облака. Но доколе гром был, каждый почти раз с переменой ветра наносил он чрезвычайно теплый воздух, который тотчас после первого дуновения принимал обыкновенную свою температуру, здесь тогда бывшую; термометр показывал 13°, а когда я поставил оный против нашедшего теплого воздуха, то он вдруг поднялся еще на 3°.

Примечательно еще, что так называемых тропических птиц,[196] кои и имя свое получили от обыкновенного места своего пребывания между тропиками, мы видели в широте 46°, долготе 60°, а в широте 49 1/4 °, долготе 61 1/4 ° видели мы около нас нырявших и плававших пингвинов, только такого рода, коего я никогда прежде не видывал. Один из них несколько времени следовал за нами: беспрестанно нырял в воду и опять показывался, производя крик, похожий на крик молодых утят. Сколько я мог заметить, что это должен быть род пингвинов, названных у Линнея Diomedea demersa; цвет их темно-кофейный, брюхо казалось белое, по бокам они имели белые полосы, которые мы очень хорошо видели, и около глаз были белые овальные круги.

Декабря 16-го в широте 52°, долготе 64 1/4 ° видели мы большое трехмачтовое судно, которое во весь день шло с нами одним путем, но при захождении солнца пошло к северо-востоку, по направлению к тому месту, где видны были многие фонтаны, пускаемые китами, почему я и заключил, что сие судно должно быть китоловное, находящееся на промысле. Сегодня мы видели очень много китов, а также и пингвины показывались. Некоторые мореплаватели утверждают, что появление пингвинов означает близкое расстояние от земли; но сегодня мы находились от ближайшего к нам берега Фалкландских островов не менее 100 миль, а 13-го числа, почти в таком же расстоянии к северу от них, мы видели пингвинов.

На сем переходе мы почти всегда находили, посредством астрономических наблюдений, что течением сносило нас к северу и северо-востоку иногда более 20 миль в сутки. Я заключил, что течение так сильно стремится здесь к северо-востоку потому, что мы находились на струе вод, кои, облекая мыс Горн из Великого океана, направляются между Статенландиею и Фалкландскими островами в Атлантический океан, и что если бы мы находились на меридиане Лемерова пролива, то есть ближе к патагонскому берегу, то совсем не имели бы противного течения, а вероятно еще, что оно бы нам благоприятствовало, почему я старался приблизиться к берегу Патагонии, но западные ветры до того не допускали.

Восточный мыс Земли Штатов, называемый Сан-Жуан, увидели мы в 6-м часу вечера, 19 декабря, будучи от него в 20 или 25 милях расстояния по глазомеру.

На другой день мы прошли Землю Штатов и стали огибать мыс Горн. Здесь нашли мы многочисленные стада альбатросов и множество касаток. Доколе обходили мы Землю Штатов, то течение в 42 часа увлекло нас к северо-востоку на 51 милю. Чтоб совсем обойти мыс Горн, употребили мы 25 дней, ибо почти беспрестанно имели противные ветры, дувшие большею частью от северо-запада и от севера.

В продолжение сего времени весьма часто терпели мы бури, которые иногда, а особенно от севера, свирепствовали с ужасной силой, но как судно наше было новое, очень крепко построенное и снабженное самыми лучшими снарядами, то бури сии, при всех своих жестокостях, не могли причинить нам никакого важного повреждения, ниже подвергнуть опасности. Однажды только, при весьма жестокой буре от севера, которая развела столь сильное волнение, какого мы во все путешествие не имели, один вал, вышед из-под кормы, так сильно ударил вверх, что в кормовых окнах выбил рамы и щиты и наполнил мою каюту водою, которою множество из вещей перемочило. Я принужден был велеть во все окна вставить щиты, обить их изнутри парусиною и приготовить парус, чтоб обтянуть корму, на случай, если бы щиты волнением выбило, что нередко случается в здешнем бурном море.

Погода часто была ясная, но большею частью, особенно при крепких ветрах от севера, пасмурная с дождем и градом и довольно холодная: термометр нередко стоял только на 5° выше точки замерзания. Однажды лишь был прекрасный день, какого мы еще не имели с самого отхода от устья реки Платы: при ясном небе и тишине термометр в полдень того дня стоял на 40°.

Альбатросы, пойманные у мыса Горн

Рисунок М. Тиханова


Время, употребленное нами для обхода мыса Горн, не только было крайне беспокойно для нас, ибо, по причине частых бурь и внезапных порывов, мы почти беспрестанно должны были находиться наверху, но и чрезвычайно скучно: кроме моря и неба, ничего не было видно, и шлюп качало ужасным образом. Одни лишь альбатросы и петрели[197] летали около нас, а особенно первых было чрезвычайно много. Мы их ловили на уду и в разные дни поймали около сотни, более для забавы, ибо мясо сих птиц, как мы оное ни приготовляли, всегда удерживало противный запах морских растений, и потому по привычке только может быть употребляемо в пишу. Впрочем, издержав всю живность, которой запаслись в Рио-Жанейро, мы и альбатросами не гнушались. Птицы сии еще и того более были бы в чести у нас, если бы я не запасся разного рода приготовленными супами и мясом, жареным и вареным.

Новый год встретили мы у мыса Горн, будучи тогда в широте 54°, долготе 76°. Для сего дня унтер-офицерам и рядовым была дана лишняя порция вина; а между тем и жалованье роздал я им, в первый еще раз в сие путешествие, по двойному окладу и по курсу, как оное производилось на шлюпе «Диана», по которым матрос 1-й статьи вместо 4 рублей 32 копеек, получаемых им в России, получил здесь 2 2/3 червонца, то есть около 30 рублей. Это все вместе доставило им большое удовольствие, и они, сверх обыкновенных праздничных веселий нашего простого народа, вздумали еще играть комедию собственного их сочинения, что и было охотно им позволено, и дано еще изобретателям сего спектакля небольшое вознаграждение. Ничто так не способствует к сохранению здоровья служителей, как веселое расположение их духа: сим правилом всегда должно руководствоваться, а особенно в трудных походах.

Января 16-го мы обогнули мыс Горн. На другой день поутру видели мы очень ясно четыре высокие горы к востоку, в расстоянии по глазомеру от 40 до 50 миль. По наблюдениям нашим, оные должны были находиться на северной части острова Кампания{210}. Скоро после восхождения солнца горы сии покрылись облаками, и мы потеряли их из виду.

Сего числа продолжался тот же попутный ветер, который имел все признаки постоянного ветра, вдоль берегов Хили{211} и Перу беспрестанно с южной стороны дующего и в полосу коего, казалось, мы вступили. Однако он скоро перешел в западную сторону и потом несколько дней дул, переменяясь от северо-запада к юго-западу, и часто бывал довольно крепок. Настоящий же прибрежный пассат встретили мы 25-го числа в широте 33 1/2 °, долготе 74 1/2 °, с которым шли очень скоро и покойно. На всем этом переходе ничего достойного примечания не встречалось, разве только то, что в широте 43 1/2 ° мы видели летучую рыбу, где я не помню, чтобы кому-нибудь она попадалась. Впрочем, часто видели мы китов и много морских растений, а по приближении к тропику встречали разного рода тропических птиц.

Летучая рыба и моллюски

Рисунок М. Тиханова


Февраля 1-го, будучи в широте 15°, долготе 77°, в 8-м часу вечера вдруг увидели мы влево довольно большой огонь, по-видимому, милях в четырех от нас, и хотя не могли рассмотреть судна, но по скорости, с какою мы его проходили, явно очень было, что он находился на судне, в противную нам сторону шедшем. Он был у нас в виду почти до 10 часов и закрылся за кормою. Некоторые из наших офицеров видели другой еще огонь, недалеко от первого: это еще первые суда, которые мы встретили по сю сторону мыса Горн.

Поутру 2-го числа сделалось по горизонту облачно. Потом облака сии превратились в туман и покрыли весь горизонт; туман скоро прочистился, но пасмурность осталась. Полагая, что нам не удастся взять полуденного наблюдения солнца, я стал на рассвете держать к северо-востоку, чтоб приблизиться к берегу гораздо южнее Лимы, дабы после, идучи вдоль его в самом близком расстоянии, удобно было узнать и отличить остров, который для не бывавших в Каллао{212} один только и есть признак для узнания сего порта. К полудню стало несколько прочищаться и показалось солнце. В полдень нам удалось взять высоту его, но на таком пасмурном горизонте, что широта, по ней определенная (12°44?), не могла быть верна. Мы должны были находиться весьма близко берега, который, однако ж, мрачность не позволила нам видеть до 2-го часу пополудни; а тогда, по очищении оной, вдруг открылись горы чрезвычайной вышины. Они состояли из трех хребтов, один за другим стоявших, из коих задний был непомерно выше других.

Усмотрев берег, мы смелее стали к нему приближаться, и в 3-м часу, будучи в 10 милях от него, мы нашли глубину 85 сажен, на дне зеленоватый ил с мелкими каменьями. В 4-м часу мы подошли к ближнему от нас берегу на расстояние миль пяти; он казался островом.

Опасаясь, чтоб не потерять своего места, буде здесь есть течение к северу, мы стали держаться к ветру до следующего утра. Густой туман, а часто пасмурность с мокротою, продержали нас у берегов Лимы до 7 февраля, которого числа после полудня достигли мы порта Каллао; но по слабости ветра принуждены были в 4-м часу вечера положить якорь при самом входе в порт. За три дня перед сим видели мы у здешних берегов два небольших инсургентских корсара{213}, которые, однако ж, к нам приблизиться не смели; испанцев же берут и грабят они подле самых их гаваней.

Лишь только положили мы якорь, как увидели шедшую к нам от стоявших в порте кораблей шлюпку, которая в 6-м часу к нам приехала, имея на корме военный испанский флаг. Мы чаяли найти в ней офицера, но увидели, что приехал простой квартермистр спросить нас, какое наше судно, откуда и пр., и нет ли писем из Испании. На первые вопросы дали мы ему удовлетворительные ответы; а о бумагах я не сказал ему, опасаясь их вверить в руки незначащего человека.

Ни квартермистр, ни гребцы его, кроме испанского языка, не знали никакого другого, а потому мы принуждены были толковать с ними кое-как. Мы от него узнали, что за восемь месяцев пред сим были здесь два больших русских корабля,[198] шедшие в Северную Америку; что Вальпарайсо{214} в руках инсургентов, где они имеют 6 тысяч войска; а Консепция под королевским правлением и войск там 7 тысяч; что при здешних берегах находится много крейсеров со стороны инсургентов, из коих многие состоят из граждан Соединенных североамериканских областей и имеют патенты от правительства новой республики.

Вот первые известия, которые мы получили от первых приехавших к нам испанцев!

Они, уезжая, сказали нам, что на другой день, когда мы подойдем ближе, приедет к нам портовый капитан. Однако ж я, желая скорее отправить бумаги к вицерою и притом, чтобы они были ему вручены нашим офицером, не хотел дожидаться капитана над портом и рано поутру на другой день послал мичмана барона Врангеля в Каллао с тем, чтоб он спросил у коменданта, будут ли с крепости на наш салют отвечать равным числом выстрелов, и просил позволения ехать к вицерою в Лиму с проводником. С ним же послан был клерк 13-го класса Савельев для покупки свежего мяса и зелени, который должен был и ответ привезти в случае отправления Врангеля в Лиму. С рассветом увидели мы в гавани пять больших судов, пришедших ночью с моря: они были испанские. После мы узнали, что суда сии отвезли 4 тысячи войска в Консепцию, потом блокировали Вальпарайсо и теперь пришли сюда починиваться.

В 10-м часу сделался легкий ветерок от запада; мы тотчас пошли в Каллао. Потом ветер отошел к югу и стал дуть свежее, почему мы принуждены были лавировать и не прежде могли прийти на рейд, как в 2 часа пополудни. Подходя к рейду, встретили мы возвращающегося из города Савельева, который сказал нам, что на наш салют испанцы будут отвечать тем же числом выстрелов и что Врангель поедет в Лиму в 3 часа пополудни, когда от вицероя получено будет позволение.

Приблизившись к якорному месту, мы салютовали крепости из 7 пушек и получали выстрел за выстрел. Скоро после того как мы стали на якорь, приехало к нам несколько испанских господ, в числе коих директор таможни, желавший, как он сказал, поздравить нас с прибытием сюда и познакомиться с нами. Сначала мы не знали, как их принять, потому что они приехали на большой шлюпке под военным флагом и квартермистр стоял; это показывало, что на ней ехали люди значащие, но одеты они были в какие-то белые холстинные фуфайки и широкие панталоны, без галстуков и в круглых шляпах. После уже узнали мы, что здесь этот наряд во всеобщем обыкновении.

Вслед за сими гостями приехал от капитана над портом офицер и с ним один итальянец вместо переводчика. Офицер был послан сказать мне, что капитан над портом получил от вицероя повеление тотчас отправить Врангеля в Лиму и шлюпу сделать всякое пособие, какого только я потребую. После еще у нас были гости, в числе коих находились три дамы, одна из их жена здешнего генерала: они любопытствовали видеть шлюп.

Врангель возвратился уже поздно вечером и сказал, что вицерой принял его весьма хорошо, но не мог с ним говорить, потому что не сыскал переводчика; он же, кроме испанского языка, других не знает. В числе сегодняшних посетителей был миссионер отец Франциско, который предлагал нам свои услуги.

Февраля 9-го поутру, в 9 часов, ездил я на берег посетить капитана над портом и коменданта крепости: первый был болен, и потому меня приняла жена его, ласковая пожилая дама, а второй, старик лет шестидесяти, сам принял меня очень приветливо. После сих посещений я осмотрел место, где корабли наливают воду, и возвратился на шлюп. В 11 часов подошли мы ближе к берегу для удобности возить воду.

Поутру было у нас много посетителей, в том числе несколько дам, а после полудня приехал камергер вицероя с письмом ко мне: он был в богатом красном мундире с широкими позументами и со шпагою; переводчиком служил ему Абадиа, главный фактор Филиппинской компании, тот самый, которому государь император пожаловал орден Св. Анны 2-й степени за услуги, оказанные им одному из кораблей Российско-Американской компании. Камергер имел повеление звать меня завтрашний день к вицерою обедать и сказать мне, что он пришлет за мною свою карету; а Абадиа дал мне знать, будто бы от себя, что вицерою угодно завтра принять меня с некоторым парадом и что я могу взять с собою несколько из наших офицеров; но после я мог уже ездить к нему запросто. Сколько много считал он себя мне обязанным за доставление к нему бумаг, покажет письмо его ко мне. С Абадиа условились мы о снабжении шлюпа всем нужным.

Вечером приехал к нам с визитом комендант крепости Каллао с некоторыми из его офицеров и секретарь вицероя, весьма учтивый, приятного обращения человек, а также много дам, от которых мы не прежде захождения солнца получили покой. Несноснее всего было то, что они и кавалеры, их сопровождавшие, не знали никакого языка, кроме своего природного.

10-го числа в 9-м часу утра прислали с берега сказать мне, что вицеройская карета приехала за мною и дожидается; я тотчас с некоторыми из наших офицеров поехал в Каллао и нашел карету у самой пристани. Она была огромной величины; кругом в стеклах, внутри обита малиновым бархатом; выкрашена, однако ж, просто. Запряжена была шестью мулами одной шерсти; шоры и мундштуки на них были малинового бархата с серебряною оправою; кучера сидели верхом на передней паре и на задней, и как они, так и два лакея одеты были в красные суконные ливреи с серебряным позументом. При сем экипаже находились два гусара верхами. Присланный за мною офицер был подполковник Плато, начальник конной гвардии вицероя. Он мне сказал, что вицерой ожидает всех наших офицеров к обеденному столу; за мною прислал он свою собственную карету, а для прочих приготовлены другие.

Приехав на берег, пошли мы к коменданту завтракать, по приглашению его, вчера нам сделанному. Он нас угощал шоколадом, холодной водой и сигарками, извиняясь в бедности его мебелей и сервиза и жалуясь, что инсургенты всего его ограбили, взявши Сант-Яго{215}, столицу Хили, где он был начальником артиллерии.

В 11 часов утра отправились мы из Каллао и часа через полтора приехали в Лиму. Дорога широкая, совершенно прямая и ровная, местами песчаная и местами усеянная мелкими каменьями. От Каллао до Лимы расстояние 2 испанские лиги (10 1/2 версты). От Лимы в 2 или 3 верстах начинается аллея: по дороге насажены высокие деревья[199] в четыре ряда; между средними двумя лежит широкая ездовая дорога, а по обеим сторонам узкие аллеи под тенью деревьев для пешеходов. Подле города на левой стороне находится публичный сад, чрезвычайно пространный и наполненный разного рода плодоносными деревьями, а на правой стороне целые рощи апельсиновых и лимонных дерев.

Провожавший нас подполковник Плато – здешний уроженец, но воспитан и служил в Испании. Он был в плену у французов, от них ушел в наш корпус генерала Сакена и был знаком со многими русскими, о коих относится с большою похвалою и благодарностью. Он человек ласковый и словоохотливый: дорогою объяснял он мне все, что встречалось нашим глазам, называл все загородные дома и сказывал, кому они принадлежат. Не было ни одного из них, который можно было бы даже назвать изрядным, не только хорошим или красивым, и дорога здесь вообще кажется пуста и дика: кроме аллей, о коих я выше говорил, не видали мы ничего стоящего внимания.

При въезде в город находятся большие каменные ворота, довольно хорошо сделанные и украшенные столпами дорического ордена, над коими выставлен герб Испании, окруженный арматурою и надписью, означающею, что они построены при Карле IV, 1799 года. За ними тотчас начинается город, который нимало не соответствует красоте ворот. Я очень много обманулся в своих ожиданиях, думая найти Лиму красивым городом; но теперь увидел, что нет большего города в целом свете, который бы имел столь бедную наружность: улицы длинны и прямы, но крайне узки и нечисты; домики все одноэтажные и двухэтажные, низенькие, с смешными деревянными балконами, оштукатурены и выбелены, но так дурно, что все они кажутся запачканными в грязи. Почти перед каждым из них есть маленький дворик, имеющий вход с улицы узкими воротами. В воротах сих по стенам на обеих сторонах грубо нарисованы какие-нибудь фигуры, по большей части конные солдаты на лошадях с обнаженными саблями, как бы на часах тут стоящие. Церкви велики, но невысоки и украшены снаружи множеством колонн и резьбы, без всякого вкуса расставленных.

Проехав тремя улицами, выехали мы на большую площадь, весьма нечистую и наполненную съестными припасами: мясо, зелень, плоды – все здесь продается. Тут рынок, и кто бы мог вообразить, что сие запачканное место было главною площадью города? На одной стороне ее стоит соборная церковь, на другой – вицеройский дворец, в котором также и присутственные места; а против собора и дворца, сказать по-нашему, гостиный двор: большое здание в два этажа с галереями, где продается всякая всячина.

Когда мы подъехали к вицеройскому дворцу, встретил нас военный чиновник в мундире с двумя эполетами. В сенях стояла во фронте стража, состоявшая из нескольких гренадеров. У входа в первую залу были на часах два человека, одеждой не похожие на людей военных, но с алебардами; в первой зале находилось несколько чиновников, а во второй сам вицерой[200] с большим числом разных особ, в мундирах и во французских кафтанах. Вицерой, ни слова не говоря, повел меня во внутренние комнаты, а за нами пошли и прочие. Пройдя комнаты три или четыре, пришли мы в большую залу, весьма богато убранную, в которой на стене висели образ и портрет короля; под ними поставлены были большие кресла, а по сторонам два стула. Вицерой сам сел на софу, на которую и меня посадил, а подле меня велел сесть одному чиновнику в шитом кафтане и с орденами, которого он называл Senor Intendent. Сей интендант говорил по-французски и должен был переводить наши разговоры. Всех прочих, как наших офицеров, так и своих чиновников, вицерой пригласил сесть поодаль.

Сначала вицерой спросил меня о моем здоровье и счастливо ли я дошел до сего порта. Дав на это ответы, я просил интенданта поблагодарить его за предложение своих услуг и за весьма лестное письмо, коим он меня удостоил. После спрашивал он меня о европейских новостях, о Рио-Жанейро, как мне нравится здешняя страна и пр., и, поговорив с полчаса, пригласил нас к вицеройше. Тогда мы пошли далее внутрь покоев и вошли в большую залу, где она сидела с 4 или 5 кавалерами, одетыми в шелковые голубые кафтаны одного цвета и покроя и в башмаках: это были придворные кавалеры вицероя. Вицерой нас ей представил, и так как она, кроме испанского языка, другого не знает, то разговор наш и не был продолжителен. Она была в простом шелковом, полосатом платье, но вся в богатейших жемчугах и драгоценных каменьях и сидела на креслах, имея под ногами малиновую бархатную подушку с золотыми позументами.

Морские купания в Каллао

Рисунок М. Тиханова


В 2 часа пошли мы за стол: вицеройша шла впереди,[201] за ней дочь ее (молодая женщина, жена генерала, находящегося в Хили), потом вицерой, подле него я, а за нами офицеры наши[202] и все прочие. Пройдя несколько комнат и большую галерею, находившиеся подле самого сада, вошли мы в столовую залу. Вицерой сел на переднем конце стола; по правую сторону села вицеройша, а меня посадил он подле себя по левую сторону; на другом конце против него сидела дочь его; подле нее президент{216} и другой какой-то знатный чиновник; подле меня сидел генерал, командующий здешними войсками; он был у нас переводчиком. Офицеры наши сидели в разных местах. Всех за столом было человек тридцать, в том числе одна духовная особа. Столовый прибор был не вицеройский: простая фаянсовая посуда, серебряные ножи и вилки. Стол состоял из множества блюд, приготовленных в испанском вкусе: жирно и с чесноком. Говядина, ветчина, сосиски, голуби, индейки, разные другие птицы и пр. были приготовлены в соусе и жареные; много зелени, плодов разного рода, но рыбы совсем не было. Вино было только красное, и им не потчевали: всякий наливал и пил, когда и сколько хотел.

После стола пошли мы тем же порядком в прежнюю комнату, где подали кофе, ликер и сигары. Через час после того, узнав от Абадиа, что уже время нам отправиться, потому что испанцы после обеда отдыхают, мы встали и откланялись. Вицерой проводил нас через две залы и велел сказать, что дворец и стол его всегда к нашим услугам, что мы можем видеть все в городе и он даст повеление показать нам все его достопамятности.

В вицеройском дворце многие комнаты убраны очень великолепно, а другие, напротив, слишком просто. Мне показалось самым лучшим и пристойным украшением изображение в человеческий рост богини правосудия, нарисованное довольно искусно на дверях вицеройского кабинета; впрочем, может быть, богиня и не всегда помогает своими советами!

От вицероя пошли мы в соборную церковь. Огромное здание сие нимало не походит на деревянное: снаружи множество колонн и резьбы; внутри редкого ничего нет, кроме несметного богатства. В главном храме – алтарь круглый, весь из серебра; колонны в два ряда, балюстрады, подсвечники, лампады, пьедесталы под изображениями святых – все серебряное, и многие сии изображения также из серебра.

Из собора пошли мы в дом Абадиа, потом, к вечеру, я с двумя офицерами в вицеройском экипаже, а прочие в других каретах, отправились в Каллао, заехав прежде в Лиму на минуту к адмиралу, начальствующему здешними морскими силами, который сего утра присылал от себя офицера поздравить меня с прибытием. Проезжая по аллее, о которой я выше упоминал, мы видели по обеим сторонам дороги очень много прогуливающихся как дам, так и кавалеров, из коих многие нам кланялись. В 6-м часу вечера возвратился я на шлюп, проведя день весьма приятно.

Февраля 11-го я во весь день был на шлюпе: мы возили воду и дрова. Примечательного ничего не случилось; посетителей было очень мало; накануне, 10-го числа, по случаю воскресного дня, во весь день беспрестанно приезжали из Лимы дамы и кавалеры видеть наш шлюп. Офицеры, оставшиеся на оном, сказывали, что одна партия, состоявшая из нескольких дам и кавалеров, приехала с гитарами. Посмотрев шлюп, они сели на шканцах и просили позволения потанцевать. Нашим офицерам это показалось очень странным, но бывший тут ирландец сказал им, что здесь так водится и что партия состоит из людей благородных. Они танцевали по двое, кавалер с дамою, какой-то испанский танец. А вчера вечером, когда некоторые из наших офицеров прогуливались на берегу, один богатый испанец пригласил их к себе, сказав, что у него сего вечера собрание благородных людей, приехавших из Лимы.[203] Офицеры нашли там очень много дам и танцевали.

Мы вообще заметили, что испанцы весьма учтивы и приветливы, и кажется, что они особенно хорошо расположены к русским. Другие европейские народы нередко имели с ними вражду, грабили, разоряли их и подрывали их торговлю. Россия же никогда ни в чем им не вредила, а напротив того, последнею войной с Францией она содействовала избавлению их от чужеземного ига; они в этом и сами признаются и считают себя обязанными русскому императору. Большая часть посетителей приезжали на шлюп для того, чтоб видеть портрет его величества, стоявший у меня в каюте.

Февраля 12-го в 10-м часу утра отправился я, взяв с собою трех гардемаринов,[204] из Каллао в Лиму; мы поехали в двух наемных экипажах, заложенных каждый двумя лошаками. Сии повозки на двух колесах называются здесь балансины (Balancin). Во всю жизнь мою я не видывал экипажей смешнее, грязнее и беднее здешних; те, в которых у нас в Петербурге возят актеров, могут назваться почти великолепными в сравнении с лимскими наемными каретами: снаружи они сколько возможно замараны, так что едва цвет краски приметен; внутри все, чем они были обиты, оборвано, и остались одни голые доски, и те все в пыли, паутине; на двух колесах и без рессор, они очень тряски и для лошадей тяжелы; лошаки же – только что кожа да кости, в оборванной упряжке. Кучер – негр, сидит верхом, будучи, буквально говоря, прикрыт только рубищем, сквозь которое лоснится в разных местах черное его тело; полуобутый, небритый – и ко всему этому привязаны веревкою или ремнями ужасной величины шпоры. В таких экипажах шествие наше в Лиму было инкогнито: мы были в партикулярных платьях.

Приехали мы около полудня прямо к Абадиа. Поговорив с ним о делах касательно снабжения шлюпа всем нужным и распорядив все таким образом, чтоб в будущее воскресенье (17 февраля) мне можно было отправиться в путь, пошли мы с ним смотреть город. Он нас водил в три монастыря: Милосердия, Св. Августина и Св. Доминика. Все они чрезвычайно велики, в два этажа, имеют по 3 и по 4 двора внутри, кругом коих строение в обоих этажах с пространными галереями. Здания сии, по огромности своей, более походят на казармы, чем на монастыри. Внутри их очень чисто; церкви же наполнены богатствами: алтари из чистого серебра. Самый богатый алтарь во всей Лиме мы видели в монастыре Св. Доминика, посвященный Богоматери Росарии (de Rosaria); он стоит по правую сторону главного алтаря. В нем, в весьма высокой церкви, от полу до потолка нет ничего, кроме серебра: колонны, пьедесталы, балюстрады, все верхние и нижние украшения, лампады, подсвечники, изображения святых – все из серебра. Венцы на Богоматери и на Иисусе, которого она держит в руках, украшены множеством самых редких драгоценных каменьев, равно как и ризы. Самый огромный монастырь здесь Св. Франциска, но мы не ходили его смотреть, потому что, кроме величины, он ничего примечательного не имеет. Мы хотели видеть женские монастыри, но нам сказали, что туда вход всем мужчинам строго запрещен. В Лиме мужских и женских монастырей не менее, как и во всяком другом испанском городе одной с ним величины.

После монастырей ходили мы смотреть реку Римак, текущую через город, недалеко от вицеройского дворца и подле самого монастыря, принадлежавшего иезуитам. Река очень не широка: не более, я думаю, 50 сажен, но чрезвычайно быстра; через нее сделан нарядный каменный мост.

Обедали мы у Абадиа. В звании первого фактора Филиппинской компании живет он с прочими ее служителями в весьма большом доме, ей принадлежащем. Каждый из них имеет свои особенные комнаты, но все пользуются общим столом, который сегодня был очень недурен и, что удивительно, противу испанского вкуса: ни в одном блюде не было чесноку.

В 5 часов вечера мы поехали из Лимы и едва, на тощих конях, дотащились до Каллао и уже вечером поздно приехали на шлюп. Тут я узнал, что некоторые из тех господ, с которыми я познакомился у вицероя, приезжали посетить меня.

Февраля 14-го в 8-м часу утра я с некоторыми из наших офицеров и гардемаринов отправился в Лиму смотреть артиллерийский арсенал и монетный двор, которые, по приказанию вицероя, должно было нам сегодня показать. Приехали мы прямо к Абадиа, с которым я сначала пошел к вицерою, чтоб ему откланяться и благодарить за его хорошее к нам расположение. Однако ж он не хотел сегодня со мною прощаться и уговорил меня, чтоб я в субботу (16-го числа) приехал к нему обедать запросто в семейном кругу.

После осматривали мы арсенал и монетный двор: оба сии заведения, в сравнении с европейскими, заслуживают весьма мало внимания. В арсенале находятся и казармы артиллерийских служителей; в них довольно чисто и опрятно; но это все было приготовлено. Офицеры в богатых парадных мундирах, солдаты в чистом платье, по казармам все уложено и вычищено – все сие ясно показывало, что велено было приготовиться, чтоб нас принять. Впрочем, маленький литейный завод, на котором льют мортиры и пушки из меди, привозимой из Хили; оружейная, где починивают старые ружья и приделывают замки и ложи к стволам, привозимым из Европы; рабочая, где делают лафеты из некоего рода здешнего весьма крепкого дерева; литейная пуль и другие маленькие заведения – вот все, что составляет существенное достоинство лимского арсенала, а остальное ничего не значит. Орудий больших и мелкого, как огнестрельного, так и ручного, оружия очень мало. Достойною замечания, а может быть, и подражания показалась мне зала, где преподаются артиллерийские науки; в ней на стенах развешаны большие планы и профили почти всех фортификационных и артиллерийских предметов в соразмерной величине, так что учащийся, куда ни взглянет, везде видит что-нибудь, до его службы касающееся, и столь явственно, что получит, конечно, какое-нибудь впечатление.

Монетный дом достопамятен только по множеству миллионов золота и серебра, чрез него из Америки в Европу перешедших. Прежде выливание слитков, вытягивание оных, резьба и пр. производились посредством деревянных колес, грубо устроенных; ныне же употребляются литые машины, деланные в Англии; старые остались целы, хотя без употребления. Завод действует водою. Особенно замечательно в нем то, что серебро в больших и малых кусках везде разбросано, и кажется, никто не думает, чтоб золотник оного мог быть украден. Это не то, что в Европе, где ноги надобно оскоблить при выходе. Мастеровые и работники на монетном дворе негры, кроме надзирателей, которые все белые.

Ныне каждый день вырабатывают на нем 10 200 пиастров, но не всегда бывает серебра достаточно, потому что самые богатейшие рудокопни потопило водою, и недавно только привезли из Англии паровые машины для осушивания оных. Казначейство также пусто; в нем уже нет тех миллионов, которые прежде сыпались из него в Европу. Испанцы рассказывают, что прежде они так мало дорожили серебром и так не берегли его, что однажды отправили в Европу на одном фрегате 10 миллионов пиастров: в других государствах с такою суммою послали бы целую эскадру.

16 февраля, в 9 часов утра, отправился я в Лиму за город смотреть пантеон – здесь так называется городское кладбище. Здание и место сами по себе ни в каком отношении ничего не значащие; но испанцы удивляются оному и показывают иностранцам за нечто редкое и необыкновенное. Пантеон сей состоит в круглом здании весьма посредственной вышины и обширности, с двумя небольшими флангами; над срединою здания маленький купол, под коим стоит катафалк самой простой работы; а на оном стеклянный гроб, в коем лежит восковое, очень неискусно сделанное изображение Христа Спасителя. На плафоне купола написана картина посредственной работы, представляющая ангелов, херувимов и серафимов, парящих в разных видах. При сем здании находится пространное место, окруженное высокою оградою. Место это есть общее городское кладбище, на котором нет, однако ж, никаких памятников, ни надгробных камней, как то в других местах бывает. Для погребения людей достаточных, которые в состоянии заплатить 200 пиастров за место, сложены кирпичные стены по нескольку сажен в длину, футов до семи в вышину и столько же в толщину. В стенах сих сделаны в три ряда пустые места, снаружи подобные печным устьям и почти во всю толщину стены, величиною же в отверстии так, чтоб гроб мог войти. Поставив в такое место гроб, закладывают отверстие кирпичом и замазывают глиною; иногда делают надпись или эпитафию; но гораздо чаще ставят нумер, по которому всегда можно в книге приискать, кто тут погребен. Когда места во всех стенах наполнятся, то давно погребенных вынимают и кости их кладут в общую могилу, а места остаются для новых покойников. Бедных же людей зарывают просто в землю.

Недалеко от кладбища есть пороховой завод, который мы весь осматривали; он принадлежит одному частному человеку, сделавшему договор с правительством поставлять порох в казну по известным ценам. Вся работа на сем заводе производится водою, и, кажется, все в нем весьма хорошо устроено и работа идет успешно. Пороху на нем каждый год делается 10 тысяч квинталей (от 25 до 30 тысяч пудов). Вицерой сказывал, что здешний порох не уступает добротою английскому и что во время нашествия французов на Испанию отправлено его туда из Лимы 12 тысяч квинталей. Серу на сей завод привозят из Хили, а селитру делают недалеко отсюда. Замечательна мне показалась неосторожность испанцев: там, где порох мелется в зерна и полируется и где он просушивается, пол выкладен камнем, по коему валяются мелкие камешки, легко могущие, ударившись между собою от движения ходящих по заводу, дать огонь и поднять все огромное и многих тысяч стоящее заведение в один миг на воздух.

Обедал я сегодня, по прежнему предложению, у вицероя, хотя он сам был болен и не выходил к столу. Вицеройша нас угощала за семейным столом; посторонних было мало. Вицеройша, именем своего супруга, вручила мне в подарок трость, сделанную из черепаховой кости с золотыми набалдашником и наконечником, и просила принять ее в память моего здесь пребывания и знакомства с ними.

Вечером, в 6-м часу, возвратись на шлюп, нашел я, что почти все нужные нам к походу вещи доставлены и остановки к отправлению в путь никакой не последует.

Февраля 17-го с восхождением солнца стали мы готовиться к походу. Между тем послал я офицера к капитану над портом и к коменданту поблагодарить за хороший прием и ласки, от них нам оказанные. Притом велел с комендантом объясниться о салюте: он сказал, что будет отвечать равным числом выстрелов. Около половины дня приехал Абадиа с некоторыми из своих приятелей и купцы, ставившие нам разные вещи, с своими счетами. С сими господами мы часа два рассчитывались и расплачивались; наконец, в 3-м часу пополудни приятели наши, испанцы, нас оставили, и мы тотчас снялись с якоря и пошли с рейда. Тогда я салютовал крепости семью пушечными выстрелами, на которые, однако ж, крепость не отвечала, а с испанского фрегата выпалили из трех пушек. Видев, что крепость не отвечает, я воротился на рейд и послал офицера сказать коменданту, что мы ожидаем салюта. Коль скоро офицер объявил ему, за чем он прислан, то с крепости тотчас отвечали нам семью же выстрелами, и офицер, возвратясь, объявил, что комендант много извинялся и жалел, что задержал нас: виною сему доставлял он морского начальника, который взял на себя возвратить нам салют. Узнав теперь, что этот дерзкий испанец, командир фрегата, нам отвечал тремя выстрелами, я велел выпалить из трех пушек, в знак, что отвечаю на его салют. Разделавшись таким образом с испанцами в сем пустом, впрочем, необходимом деле, в 5-м часу пошли мы в путь.

Глава третья Замечания о Лиме и Перу

Лима, столица Перуанского королевства, основанная известным в истории Нового Света Пизарро{217} в 1535 году, лежит на западном берегу Америки при Великом океане,[205] под широтою южною 12°02? и долготою западною 76°54? от Гринвича. Город сей расположен в 10 1/2 верстах от морского берега, где стоит порт Каллао, на возвышенной равнине, у подошвы горного хребта одной из отраслей Кордильерских. Высокая гора, называемая горой Св. Христофора, находится подле самого города Лима, будучи одним из богатейших городов в свете, имеет самые бедные строения; он расположен правильно, так что все улицы пересекаются в прямых углах, и между ними находится несколько площадей, но улицы очень узки; дома, большею частью одноэтажные, есть много и двухэтажных, но в сравнении с первыми их мало. Строение вообще все деревянное, только оштукатурено и выбелено, так что оно кажется каменным, в самом же деле каменные только одни фундаменты. Сильные землетрясения заставляют жителей в своих зданиях, вместо кирпича или камня, употреблять лес. Испанцы здесь так искусны в сем роде строения, что самые огромнейшие здания они сооружают из дерева. Но ни одно из них не заслужило бы никакого внимания в большом европейском городе, разве только дворец по своей обширности: он занимает целый квартал и вмещает в себя как жилище вицероя со штатом, так и все присутственные места. Монастыри также чрезвычайно обширны, но самой простой архитектуры; внутри каждого из них есть по нескольку дворов, и кругом идут пространные галереи против каждого яруса, как у нас в гостином дворе. Через реку Римак, текущую сквозь город, сделан каменный мост; жители здешние, не бывавшие никогда в Европе, показывают его как чудесное произведение зодчества; в самом же деле он не заслуживает того, чтоб о нем и говорить.

Весь город обведен высокою стеною, сложенной из необожженного кирпича, или, лучше сказать, из глиняных четыре-угольных кусков, на солнце высушенных. Так как в Лиме никогда не бывает дождей,[206] посему такого рода стены здесь довольно крепки и во всеобщем употреблении: они служат оградами дворам, садам, разделяют поля, и даже многие загородные домики и хижины сложены из такой глины. Стена сия имеет 4 или 5 ворот. Двое из них я видел: они построены из кирпича с колоннами и выкрашены; ворота сии могут назваться изрядными.

Внутри домов людей зажиточных есть пространные дворы и даже сады. Убор и мебели в покоях все старинного вкуса, но чрезвычайно богаты: вместо обоев дорогие шелковые материи; занавесы у окон также шелковые с золотыми кистями и мебели из редких дерев с резьбою, и часто бывают вызолочены. Мне случилось быть в четырех домах, в которых я видел такое старомодное великолепие. Монастыри и церкви лимские, по справедливости, славятся своим богатством: они, можно сказать, наполнены дорогими металлами.

Область Перу испанцы называют Перуанским королевством (El Reyno del Peru); она составляет одно из четырех вицеройств, на кои разделяются все испанские владения в Америке.

Каждая из сих областей управляется вицероем почти с неограниченною властью. Вицерои один от другого не зависят. Испанцы в шутках называют их маленькими королями, и действительно они походят на королей: имеют свой придворный штат, свою гвардию, огромные дворцы и пр. Назначаются они на сей важный пост на пять лет, но иногда остаются и долее. Жалованье перуанского вицероя 60 тысяч пиастров (300 000 рублей) в год; сверх того, он имеет еще другие выгоды: одна из них та, что он не нанимает необходимого по его званию множества слуг, а употребляет способных солдат своей гвардии в домашние услуги. Титул перуанского вицероя есть следующий: высокопревосходительный вицерой, губернатор и капитан-генерал королевства Перуанского.

Главное правительственное место в Перу, называемое королевской аудиенцией, состоит из множества разного звания чиновников, не имеющих, однако ж, почти никакой власти, которая вся заключается в вицерое. Кроме того, есть много других присутственных мест, заведывающих разными частями, к управлению области принадлежащими. Все сии места наполнены чиновниками, получающими большое жалованье.

Церковными делами управляет архиепископ Лимский. Он есть первая духовная особа в Перу. Звание сие весьма важно, оно почти равняется с вицеройским. Жалованье архиепископ получает такое же, какое определено вицерою. К духовному правлению принадлежит также и святая инквизиция{218}, в Лиме находящаяся; в ней членов бывает 3 и 4, из коих каждый получает жалованья 4 тысячи пиастров (20 000 рублей) в год за то, чтоб ничего не делать. Кроме архиепископа, в здешнем вицеройстве есть еще 5 епископов, а монахов, монахинь, простых священников и миссионеров такое множество, что на вопросы мои о числе оных испанцы отвечали, что нет возможности перечесть их.

По случаю возмущения южных провинций ныне привезено из Испании несколько войск, которые и употреблены в Хили. В обыкновенное же время военная сила, в Перу содержащаяся, очень незначительна и большею частью состоит из нерегулярных войск.

Содержание войск в Перу должно стоить чрезвычайно много испанскому правительству, ибо, кроме дороговизны съестным припасам, солдатам дается весьма большое жалованье: здесь каждый рядовой получает 18 пиастров (90 рублей) в месяц.

Лима по географическому своему положению находится в самом жарком поясе, однако ж местные свойства не только делают климат здешний сносным, но даже и приятным. Почти беспрестанные туманы, покрывающие здешние берега, и каждый день с моря дующие ветры уничтожают действие вертикальных лучей солнца и прохлаждают воздух, а особенно в зимние или те месяцы здешнего полушария, когда светило сие находится по северную сторону экватора. Тогда туманы продолжаются по нескольку дней сряду и скрывают солнце от глаз жителей. В то время здешние уроженцы жалуются на холод, а европейцы находят теплоту самою умеренною. Мы были здесь в феврале месяце, который соответствует августу нашего полушария, и несносных жаров не чувствовали. Сухие туманы были весьма часто, и свежий прохладительный ветер дул ежедневно с моря от 10 часов утра до захождения солнца; термометр на шлюпе один раз только в 8 дней показывал по Реомюру 23 1/2 °; обыкновенное же его стояние было на 16, 17 и 18°. На берегу теплота несколько более, но по наблюдениям, в Лиме производимым, видно, что термометр летом, в феврале месяце, который бывает здесь самый жаркий, редко поднимается выше 22°, а зимою (в июле) опускается до 9°. Дождей здесь, как то я выше упоминал, никогда не бывает, но выпадающая всякую ночь большая роса доставляет прохлаждение воздуху и плодотворную силу полям, которые в окружности Лимы производят в изобилии разных родов огородные растения и древесные плоды.

Земля здешняя в изобилии производит маис, или индейскую пшеницу, которую жители наиболее сеют, потому что она употребляется в пишу индейцами. Они составляют из нее и питье, весьма похожее на наш квас, которое, однако ж, сильно слабит; также кормят маисом лошадей, лошаков, ослов, домашний скот и птиц. Впрочем, земля могла бы производить и всякий другой хлеб, но, по неимению достаточного числа хлебопашцев, нужное для здешней провинции продовольствие привозили из Хили, доколе область сия не объявила себя независимою, и потому теперь на все произведения, которые были доставляемы оттуда, последовала здесь страшная дороговизна. Но плодоносная земля находится только в равнинах, между горами и морем лежащих, а где начинаются горы, там пойдут дикие, бесплодные места; ибо горы сии состоят почти из голого камня и верхи их покрыты снегом и льдом. С них лед привозят в Лиму и продают по мелочам, сверх того, разносят лимонад со льдом на улицах и подают в кофейных домах и пр. Я удивился, когда у вицероя подали за столом мороженое: под 12° широты такая вещь чудо. Торг льдом здесь на откупе; откупщики платят правительству в год по 30 тысяч пиастров (150 000 рублей), и сии деньги идут виперою в счет его жалованья.

Хотя съестные припасы здесь дороги, но в них недостатка нет: мне случалось ездить в Лиму рано поутру, и я всегда видел множество поселян обоего пола, гнавших туда, можно сказать, табуны ослов, навьюченных зеленью, плодами и пр., кои они везли туда на продажу; рынки я всегда находил наполненными всякого рода живностью и другими, к пропитанию служащими, потребностями. Дороговизна сия, вероятно, происходит оттого, что здесь денег слишком много, и если пришедший сюда корабль станет платить за все ему нужное деньгами, как то мы должны были делать, служа на военном судне, то ему здешние цены покажутся чрезвычайными; но если бы он стал выменивать на товары, тогда он во всем нашел бы дешевизну, потому что европейские товары покупаются здесь по непомерно высоким ценам. Должно, однако ж, знать, что иностранным кораблям не позволено сюда приходить для торговли; об этом я буду говорить ниже сего.

Сколь ни плодоносна земля долин перуанских, но испанцы не в них находят свои выгоды: горы бесплодные и обнаженные заключают в себе сокровища, которые привлекли их сюда из Европы; может быть, в целом свете нет таких богатств серебряных руд, как в Перу.

Сверх казенных рудокопен, всяк из подданных испанского короля вправе разрабатывать мины дорогих металлов, платя известную часть с добываемого количества. Многие из испанцев сим правом пользуются с большою выгодою. Возмущения, случившиеся в Верхнем Перу{219}, и вода, затопившая некоторые из самых богатых мин, произвели большую остановку в добывании серебра, так что лимский монетный двор часто бывает без дела. Для осушивания мин некоторые из частных владельцев прибегли к паровым машинам.

Объявление себя независимыми жителей Буэнос-Айреса и Хили сделало чрезвычайную расстройку в Перу и произвело на все потребности жизни непомерную дороговизну кроме соли, которой здесь чрезвычайное изобилие в соленых озерах. Во-первых, Хили снабжала Перу хлебом (пшеницею), пенькою, селитрою, медью и пр. (даже горчицу из Хили привозили); а также негров, коих испанцы покупали в Рио-Жанейро или на африканских берегах, нельзя было иначе доставлять в Перу, как через Хили;[207] ибо если бы вздумали везти их морем, то у мыса Горн они все померли бы от холода и бурь. Теперь же все сии пособия пресеклись, а сверх того, республиканские крейсеры разъезжают подле самых портов и перехватывают идущие в них и из них суда, отчего приходящие из Европы купцы стараются вознаградить потерю свою наложением на товары превысоких цен.

Республиканские крейсеры так деятельны и смелы, что недавно один из них взял у самого Кадикса корабль, принадлежащий Филиппинской компании, шедший из Индии с товарами; он стоил 80 000 пиастров, или 4 миллиона рублей. Напротив же того, королевские морские силы и малы и слабы: в Перу не более двух или трех весьма плохих фрегатов и столько же и таких же шлюпов. Один из их фрегатов блокировал Вальпарайсо, когда шла туда военная корветта северных американских областей по имени «Онтарио» под командою капитана Биделя (Biddle); капитан испанского фрегата объявил ему, что порт в блокаде и чтоб он туда не ходил, но Бидель ему отвечал, что если он хочет его остановить, то пусть сделает это силою, которую он отражать будет, а слов его не послушает, и вошел в порт. Испанец не осмелился употребить силы.

Подходя к Лиме, мы сами видели подле сего порта два республиканских судна (бриг и шхуну), а испанское правительство не имеет здесь военных судов, чтоб держать в границах столь слабые силы, каковы теперь у республиканцев. Ныне крейсеров сих большею частью вооружают граждане Соединенных областей Северной Америки на свое иждивение, и, получа патент от правительства Буэнос-Айреса, чтоб корабль их был признаваем принадлежащим сей новой республике, разъезжают они под ее флагом по всем морям, где есть испанцы, и чинят над ними поиски, получая от призов величайшую выгоду Флаг сей республики в Европе еще неизвестен; он состоит из трех равной ширины поперечных полос: белой в средине и двух синих по краям.

Торговля перуанская могла быть весьма значительна, если бы она была открыта европейцам или если бы сами испанцы были так деятельны, как англичане; но теперь она находится в совершенном стеснении. Известно, что испанское правительство в своих владениях вне Европы строго держится колониальной системы и не позволяет никаким чужестранным кораблям входить туда для торговли. Весь же торг должен быть производим испанскими подданными и на испанских судах; лишь Манила на Филиппинских островах и Гавана на острове Куба открыты для всех европейцев. По недеятельности и лености сего народа весьма малое число купцов отваживаются посылать корабли так далеко, и потому можно сказать, что торговля в Америке почти на откупе; притом чрезвычайно большие пошлины служат к немалому ее стеснению. Теперь за все произведения и изделия испанские платится пошлин 12 процентов, а за все иностранные произведения по 36 процентов. Такие стеснения, причиняющие страшную дороговизну, дают повод к весьма смелой и отважной запрещенной торговле, из коей самая значительная производится англичанами из Ямайки посредством Дариенского или Панамского перешейка. Служащие при вицерое чиновники сказывали мне, что посредством сей торговли из Перу в руки англичан переходит каждый год от 5 до 6 миллионов пиастров (от 25 до 30 миллионов рублей).

Кроме сей торговли из Ямайки, деятельные англичане и с здешней стороны не упускают случая пользоваться слабостью испанцев. Промышляющие сим ремеслом обыкновенно поступают следующим образом: нагрузив корабль всякого рода английскими товарами, посылают его за мыс Горн на китовый промысел, где он, убив кита или двух и наполнив несколько бочек жиром, идет в перуанский или хилийский порт под предлогом надобности в починках или съестных припасах, а между тем соглашается с здешними контрабандистами, назначает необитаемое место к выгрузке товаров, и корабль отправляется туда, где товары отдает, а пиастры получает. Мы нашли в Лиме одно английское судно, задержанное испанцами за покушение войти в Вальпарайсо. Суперкарг, или приказчик сего судна, сам сказывал нам, что когда, подходя к порту, они увидели шедший к ним испанский фрегат, то тотчас вылили пресную воду, оставив лишь одну бочку, и объявили, что крайность заставляет их идти в порт. Опираясь на сие, они требовали освобождения судна, но испанцы, ссылаясь на великое число найденных в судне товаров, утверждают, что оно не по нужде шло в Вальпарайсо, а для торговли. При нашем отбытии дело сие еще решено не было.

Что же принадлежит до товаров, кои можно брать на обмен из Перу, то оные состоят преимущественно в пиастрах, ибо здесь и серебро можно назвать товаром, и в небольшом числе естественных произведений, кои суть: хина, сассапарель{220}, хлопчатая бумага, вигонья шерсть; но это такие товары, которыми нельзя полное судно нагрузить. Испанские суда часто без всякого груза уходят отсюда в Европу, взяв только за привезенные ими товары вырученные деньги. В нашу бытность в Каллао находилось там судно, готовое идти в Кадикс{221}; на нем вместо балласта положено было 600 000 кокосовых орехов, из коих, вероятно, большую половину хозяин должен будет бросить в воду, но все же для него выгоднее хотя часть их довезти до Европы в хорошем состоянии, нежели идти с каменьями.

Между разными областями испанской Америки, при Великом океане лежащими, почти вся торговля отправляется морем. Высокие горы препятствуют сухопутному сообщению, кроме некоторых только мест в равнинах, близ моря лежащих; а между Перу и Хили вовсе никакого сухопутного сообщения нет, ибо Кордильерские горы между сими двумя областями непроходимы. Торговля, которую можно назвать прибрежного торговлею, состоит в доставлении из одной области в другую естественных произведений. Только из Панамы привозят в Перу разные европейские товары, доставляемые туда из Портобелло, куда привозятся они через Атлантический океан из Испании. Американские же области снабжают себя взаимно своими произведениями. Из Хили в Перу доставляли (до возмущения) хлеб, пеньку, медь, серу горючую и пр., а из Калифорнии не только хлеб, сало и воловьи кожи, но даже сушеную говядину. Филиппинская компания снабжает Перу изделиями Восточной Индии; на сей конец в Лиме есть фактория сего торгового общества, управляемая двумя факторами, присылаемыми сюда из Испании на 6 лет.

Жители Перу с большою похвалой отзываются о сей стране, так как и поселившиеся здесь испанцы. Они говорят, что их беспокоят только случающиеся часто землетрясения и политика испанского правительства в отношении к своим колониям и что последнее гораздо несноснее первого. Землетрясения здесь и ныне бывают почти каждую неделю раз и два, но весьма слабы и не причиняют никакого почти вреда; а прежде они производили ужасные опустошения и несколько раз знатную часть Лимы превращали в развалины. Самое страшное землетрясение и последнее из столь гибельных случилось в 1746 году в октябре месяце: оно разрушило большую часть города. То же самое землетрясение залило порт Каллао, разрушило в оном крепости и каменный мол, выкинуло на берег и погубило множество судов со всеми их экипажами и причинило во всей провинции ужасные опустошения.

Всему свету известно, что жители испанской Америки имеют полное право жаловаться на политику своего кабинета. Притеснения сии они чувствуют в полной мере; говорят о них открыто и, имея перед глазами пример Буэнос-Айреса и Хили, готовы всякую минуту объявить себя независимыми. Ненависть и презрение их к нынешнему правлению простираются до чрезвычайности. Они говорят, что Перу рано или поздно должен отпасть от Испании, но теперь участь его зависит от успеха королевских сил в Хили: если республиканцы возьмут верх, Перу немедленно провозгласит свою независимость и соединится с ними; в противном случае, должно будет подождать благоприятного случая.

Лимские жители, в надежде на слабость Испании и на помощь одной сильной морской державы{222}, нимало не сомневаются в совершенном успехе своего предприятия, коль скоро начнут только действовать. Испания столь бессильна и правление ее в сих странах столь бедственно, что и по сие время не могла она употребить значащей силы против возмутившихся провинций, которым другие, для выгод своей торговли, почти открытым образом помогают, снабжая их оружием и всякого рода военными снарядами. Королевское правление в Перу весьма слабо: вицерой каждую минуту страшится возмущения; пленных республиканцев, которых Испания признает бунтовщиками и изменниками, содержит он как военнопленных, опасаясь сделать им малейшее насилие, чтоб народ не взбунтовался.

Незадолго до нашего прихода в Лиму был здесь военный фрегат, принадлежащий одной европейской морской державе. Он привозил из Вальпарайсо уполномоченного от возмутившихся для переговора с вицероем о размене пленных. Прежде нежели сей депутат съехал на берег, капитан фрегата взял с вицероя честное слово не делать сему уполномоченному никакого насилия. Договор не состоялся, но его возвратили на фрегат, и он оставил в Лиме 10 тысяч пиастров на содержание своих пленных, чтоб они не терпели нужды, а испанское правительство и не думает о своих подданных, попадающихся в руки республиканцев. Сей поступок послужил очень много в пользу возмутившихся, ибо он весьма большое число здешних граждан привлек на их сторону. Но как объяснить поступок капитана, согласившегося на военный королевский фрегат взять посла от возмутившихся провинций, которых независимость ни одна держава еще не признала? Неужели он сделал сие без воли своего правительства? И не значит ли это, что сия держава таким образом намекает уже перуанцам, что она готова признать всю испанскую Америку свободною и независимою нациею, и не только признать, но и помогать ей? Ибо сей поступок: привезть бунтовщика и обязать законную над ним власть в сохранении его безопасности есть прямая и действительная помощь.

Весьма сомнительно, чтоб Испания когда-либо в состоянии была покорить опять Америку Вопрос только остается: будут ли начальники возмутившихся провинций так умны и единодушны, чтоб удержать целость всех своих владений, дабы из оных составить одну республику или королевство, буде пожелают избрать короля, а не раздробляться на разные, независимые одна от другой области? В первом случае западные американцы скоро сделались бы сильным и богатым народом, ибо области их в недрах своих имеют все нужное к соделанию их торгового, богатою и великою нациею. В разных портах сих провинций много леса, годного для кораблестроения, и есть все для сего необходимое; в Гваяквиле строятся фрегаты, а в 1752 году и линейный корабль был построен.

Отдаленность верховного правительства, слабость оного и неудовольствия против него здешних жителей причиною, что в Америке дела идут не так хорошо, как бы шли они, если бы здесь была независимая нация: тогда было бы больше усердия, деятельности и привязанности к правительству. Теперь в Перу нет никакой полиции; даже между Лимою и портом Каллао ночью опасно ездить, чтоб не ограбили и не убили. Это здесь нередко случается, и правительство никаких мер к истреблению зла сего не принимает; когда же грабежи и разбои слишком распространятся, то иногда частные молодые люди из хороших фамилий составят вооруженный отряд и пустятся за славою на полицейское поле чести: ловить воров. Когда их поймают, то правительство осудит и накажет, но само не ловит.

Перуанская дама

Рисунок М. Тиханова


Между Перу и Бразилией обитает варварский лютый народ, который почитается самым злым и жестоким во всей Америке и который причиняет много вреда жителям внутренних стран в Перу. Если сии индейцы поймают испанца, то он в их руках никогда ранее трех или четырех дней не умирает; в сие время они держат его привязанного и рвут в разных частях его тело маленькими кусочками, чтоб более продлить мучение его и варварское свое удовольствие, видя его терзания. Правительство против сего народа также не принимает никаких мер, потому что такие меры были бы сопряжены с большими издержками и трудами,[208] а управляют страною испанцы, которые, побыв здесь несколько лет, возвращаются в Европу и не думают о Перу, в благоденствии коего они не принимают ни малейшего участия.

Индейцы, живущие между испанскими селениями, смирны и покорны, но не забывают древнего своего состояния. У Абадиа есть престарелый слуга из сего рода, он происходит от поколения инков. Когда он ходит закупать для своего господина съестные припасы в рынок, куда индейцы привозят всякую всячину то они оказывают ему по их обычаю, почтение, как принцу, потомку их государей. Индейцы, живущие в соседстве Лимы, занимаются земледелием и рыбною ловлею, и уже не так честны, как предки их были: двум рыбакам я заказал привезти рыбы; им же заехать на шлюп было по дороге, но они запросили с меня впятеро дороже той цены, по которой рыба сия продавалась в Лиме, куда им надобно было бы везти ее на осле 10 1/2 верст, вместо того, что мне продали бы ее, не приставая к берегу.

Развалины селения инков в южном Перу


Индейцы живут все по маленьким селениям в хижинах, из сухой глины сложенных. Прежних их городов едва следы приметны: в 5 лигах (27 верст) от Лимы находятся развалины древней их столицы Пачакамы{223}, но в таком состоянии, что нужно прежде услышать от кого-нибудь, что это развалины многолюдного города: в продолжение слишком двух с половиною веков испанцы беспрестанно там рылись в надежде сыскать сокровища, в земле спрятанные, и не оставили камня на камне. Некоторые из наших офицеров там были и привезли за редкость головной человеческий череп, но с испанских ли он плеч или с индейских, я не могу сказать.

В заключение сих замечаний скажу, что корабль, имеющий нужду в починках, не должен заходить в Лиму, ибо морские снаряды здесь чрезвычайно дороги, а многих и ни за что достать нельзя, также и работникам должно производить большую плату.

Потомок перуанских инков, находившийся в услужении у главного фактора Филиппинской компании

Рисунок М. Тиханова

Глава четвертая Плавание от Лимы до Петропавловской гавани. Пребывание в Камчатке с краткими замечаниями о сей области

Оставив перуанские берега, правил я так, чтоб безопасно пройти ночью каменья Гормигас,[209] а с утра 18 февраля велел держать прямо к западу; намерение мое было не слишком приближаться к экватору, чтоб, не теряя свежего пассатного ветра, достигнуть меридиана островов Галлиопагос; тогда держать к северу; пройти экватор к западу градуса на три от сих островов и, достигнув широты 13°, править прямо на запад до долготы 165° О, потом держать уже по курсу к Камчатке. По всему, что я читал и опытом знаю о плавании в Великом океане, сей план мне казался удобнейшим.

Вечером видели мы большое испанское судно, лавировавшее к югу. Сего числа показалось много летучей рыбы, из которых одна, довольно большая в своем роде, взлетела на шлюп.

Февраля 20-го, в широте 10 1/2 °, долготе 83 1/2 °, имели мы безветрие с проливным дождем. Оное, вероятно, происходило оттого, что мы находились в пределах, где кончается прибрежный пассат и начинается настоящий, по всему пространству океана в тропических морях дующий, потому что после сего свежий ветер стал дуть с юго-востока.

Не встречая ничего, примечания достойного, мы скоро шли по своему настоящему пути.

В широте 7 3/4 °, долготе 90°, видели к северу во всю ночь сильную и частую молнию. Это показывало, что экваторные дожди и громы, сопутствуемые безветрием и сильными порывами, угрожали скорее нас встретить, нежели как мы ожидали, что и действительно последовало. В ночь на 25-е число юго-восточный пассат совсем утих, а ветер сделался от севера с проливным дождем, и как мы последние три ночи видели к северу почти беспрестанную молнию и теперь, будучи только в широте около 5°, встретили тишину и дожди, то я имел причину полагать наверное, что мы пассата лишились и должны будем широкую полосу около экватора проходить при тихих ветрах и проливных дождях, чего я прежде не ожидал. Потому я решился, удалясь опять к югу до 8° широты, править на запад до меридиана островов Маркиза Мендозы и под оным уже пройти экватор. На сей конец в 6 часов утра стали мы держать к юго-западу. Северный ветер с дождем продолжался часов до 10, потом отошел к юго-востоку и дул до самой ночи с неровною силою, но утихал и начинал дуть порывами с проливным дождем попеременно; в ночь же на 26 февраля выяснело, и свежий пассат начал правильно дуть от юго-востока.

Тогда я стал править так, чтоб идти близко параллели 7° до долготы 115°, потому что в 1786 году в широте 7°04?, долготе 112° английский капитан Портлок видел стадо береговых птиц и несколько черепах – явные признаки близости земли, почему я и надеялся, что нам удастся, может быть, открыть оную, тем более что наступили лунные ночи, которые позволяли нам в ночное время без всякой опасности нести все паруса и видеть землю издали. Намерение мое было около означенной долготы плыть по параллели 7 1/2 °. Но я должен заметить, что такие перемены курса отнюдь не мешали успеху нашего плавания, потому что если я увеличивал расстояние от экватора, чрез который впоследствии надлежало нам переходить, то затем в большей широте ветер дул свежее и ускорял ход наш.

Марта 3-го в полдень мы находились, по наблюдениям, в широте 7°40?56?, в долготе по хронометрам 110о54'58"; следовательно, сего числа перешли путевую линию Лаперуза и были очень недалеко от меридиана, на котором Портлок видел признаки земли, почему мы с большим вниманием смотрели кругом себя. Но, невзирая на ясную погоду и весьма чистый горизонт, ничего не видали и даже признаков земли не имели.

4-го числа скоро после полудня стоявшие на вахте видели птицу величиною с голубя, похожую на ястреба, которую они почитали береговою, но я не успел ее видеть.

7-го числа примечательного случилось то, что около 10 часов утра видели мы вдали стадо птиц, летевших к югу; оные казались не из рода морских, и притом летели они прямо, как обыкновенно пролетные птицы, итак, вероятно, что где-нибудь поблизости нас земля находилась.

8-го числа день был мрачный и дождливый; часто находили тучи, солнце только изредка показывалось. В 4-м часу пополудни, когда широта наша была 8°17?40?, а долгота 124°, увидели мы в некотором от нас расстоянии множество птиц, которые издали казались чайками или водорезами,[210] летавшими над одним местом; я полагал их от 150 до 200, а некоторые из наших офицеров до 300 насчитывали. Такое множество их подавало основательную причину думать, что недалеко от нас должна быть земля; почему, приведя в дрейф, бросили мы лот, но с лишком ста саженями дна не достали. Вечером же, в 8-м часу (в долготе 124 1/2 °), несколько времени летала вокруг шлюпа береговая птица.

Во весь сей день было пасмурно; дождливые облака с порывами ветра находили временно почти до самой полуночи, а потом выяснело, и во весь день уже при ясной погоде дул от востока весьма свежий ветер, с которым шли мы по 8 и 9 миль в час. После полудня около шлюпа плавало множество касаток, из коих в двух матросы наши попали острогами, но по причине скорого хода они сорвались, у одной из них острогою разрезало всю спину, и кровь лилась так, что след на воде оставляла, но касатка вместе с прочими плыла и от шлюпа не отставала.

После полудня 13-го числа увидели мы остров Аугага, восточный из Вашингтоновых островов{224},[211] а на другой день прошли их. В полдень сего числа мы находились от острова Гиау к западу в 15 милях; тогда стали мы править к северо-западу, чтоб, переменяя долготу, приблизиться к экватору и пройти оный около 150°. Сначала я имел намерение продолжать мое плавание по параллели 8 и 7° южной широты до долготы 180° в надежде найти какие-нибудь новые острова. Но как в сей полосе бывали многие из мореплавателей, переходя экватор, то и сомнительно, чтоб в ней могли находиться большие неизвестные острова; а если и есть, то, верно, малые, ничего не значащие. Экватор же я поспешил перейти для того, чтоб воспользоваться лунными ночами; ибо, как известно, под экватором ветры беспрестанно переменяются и дуют порывами, почему и нужно быть весьма осторожну; в светлые же ночи можно несравненно более нести парусов и удобнее с ними управляться.

Пройдя Вашингтоновы острова, мы тотчас встретили северо-восточный ветер, который 15-го числа дул с довольною силою. С сего дня горизонт стал весьма облачен, и тучи часто местами покрывали небо, однако ж было сухо; лишь ночью, в 10-м часу, быстро через нас прошла туча с проливным дождем, но без порыва ветра.

В широте 2 1/2 ° заметили мы, что течение стало действовать весьма чувствительно на наш ход к западу: сильное течение в сей полосе Великого океана замечено всеми мореплавателями, здесь бывшими. После полудня ветер стал понемногу утихать, а к вечеру и очень было стих; небо покрылось темными тучами, и я уже ожидал, что скоро начнутся обыкновенные под экватором проливные дожди и порывы ветра; однако же ночью прояснело, и ветер опять стал дуть свежо от северо-востока. 19 марта во 2-м часу после полудня прошли экватор в долготе почти 150°, пробыв в Южном полушарии без четырех дней 5 месяцев.

Пройдя экватор, имели мы несколько дней такие же погоду и ветер, какие встретили, приближаясь к нему. 21-го числа вечером видели мы во всех направлениях много разного рода морских птиц, почему на ночь убавили парусов, чтоб нечаянно не приблизиться слишком к какому-либо неизвестному острову; а 23-го числа в широте 6° встретили настоящий пассатный ветер, который стал дуть постоянно и весьма крепко от северо-востока, большею частью при пасмурной погоде.

Ночь на 27-е число была темная, и ветер дул крепкий; а так как курс наш был чрез параллель и поблизости каменного рифа, означенного на старых испанских картах под именем Вахо de Manuel Rodrigue (то есть мель Имануила Родерика){225}, то для предосторожности во всю ночь мы шли под самыми малыми парусами; а на рассвете поставили их все и стали править так, чтоб более переменять долготы. Многие сочинители нынешних морских карт выпустили острова, камни и мели, назначенные на старых картах, и потому только, что новейшие мореплаватели не нашли их в тех местах, где они положены на оных. Но это правило может быть пагубно для многих несчастных путешественников, ибо назначенные на старых картах острова и пр., по всей вероятности, действительно существуют, только что географическое их положение, по неимению в те времена средств, неверно определено.

Ветер был крепкий, так что иногда мы шли по 10 миль в час.

Марта 28-го как ночь, так и день были пасмурные и облачные; однако ж солнце иногда сияло. В 6 часов утра, будучи в широте 13°, стали мы править к западу прямо, чтоб между сею параллелью и 14° достичь 175° восточной долготы и потом уже держать прямо к Камчатке.

До 6 апреля мы шли своим путем, не встретив ничего примечательного. Апреля 6-го оставил нас пассатный ветер в широте 20 1/2 °. Когда это случилось, я думал, что ветер перешел к югу на время, а потом опять задует пассат и доведет нас до 30° широты,[212] однако ж после того все уже ветры были переменные, а погоды непостоянные.

Пройдя столь великое пространство жаркого пояса, мы никогда не имели утомительных жаров; свежий ветер прохлаждал воздух, а когда случалась тишина, то почти всегда было облачно. На всем переходе жарким поясом, в коем мы провели около трех месяцев, считая со вступления в оный от мыса Горн, больных у нас было весьма мало, и те самыми маловажными, скоро проходящими припадками, и весьма часто по нескольку дней сряду не было ни одного больного. Это может свидетельствовать, что наши люди, рожденные и воспитанные в холодной стране севера, способны переносить и жар без вреда здоровью.

Нет плавания успешнее и покойнее, как с пассатными ветрами, но зато нет ничего и скучнее. Единообразие ненавистно человеку; ему нужны перемены, природа его того требует. Всегдашний умеренный ветер, ясная погода и спокойствие моря хотя делают плавание безопасным и приятным, но беспрестанное повторение того же в продолжение многих недель наскучит. Один хороший ясный день после нескольких пасмурных и тихий ветер после бури доставляют во стократ более удовольствия, нежели несколько дней беспрерывно продолжающейся хорошей погоды.

Мы шли к северу и в ночь на 8-е число прошли северный тропик. Скоро после сего в широте около 28° терпели мы сильную бурю от северо-востока, продолжавшуюся 7 или 8 часов. Во время случившейся тогда перемены ветра вал, ударив в корму, изломал у нас висевшую за оною шлюпку, и несколько воды попало в каюту.

14 апреля (день Светлого воскресенья), будучи в широте 29 1/2 °, имели такой холод, какого давно уже не чувствовали: термометр стоял на 13°. Сего числа для высокого и пресветлого христианского праздника выдал я нижним чинам в награждение за ревностную их службу и труды третное жалованье: сей награды они по всей справедливости были достойны.

После сего, идучи с разными переменными ветрами к северу, при погодах, также переменявшихся, не встретили мы ничего примечательного до 19-го числа, а в тот день, находясь в широте 34°, видели мы почти в одно время несколько тропических птиц, много пучков морских растений, множество разного рода медуз или моллюсков, а также и альбатросы в первый раз еще показались и киты вечером были видны. Я здесь упоминаю о сем по редкости случая, что в одном месте показались вдруг столь многие животные, из коих некоторые по свойству своему принадлежат к двум противоположным климатам, как, например, альбатросы и тропические птицы. Впрочем, вообще я не говорю, когда каких животных, обыкновенных и свойственных полосе места, мы видели, ибо об оных во всех путешествиях почти на каждой странице упоминается.

Апреля 29-го числа после полудня увидели мы камчатский берег; первая земля, открывшаяся нам сквозь мрачность, был Безыменный мыс, лежащий на карте капитана Крузенштерна в широте 51°35 1/2 ', и камень, от него находящийся к юго-западу в 5 милях. Прочие же берега и горы были покрыты туманом или пасмурностью. От ближнего берега мы находились в 10 милях. После сего противные ветры, пасмурность с частым снегом и туманы продержали нас трое суток у камчатских берегов, не позволив войти в Петропавловскую гавань. Во все сие время берега, большею частью, были открыты в пасмурности; иногда только местами могли мы видеть их сквозь мрачность, и очень редко, когда они открывались на большое пространство. Тогда представлялись они в самом странном виде, будучи от самых вершин гор до моря покрыты снегом. Наконец, 2 мая, скоро после полудня, самый легкий ветерок стал дуть от юго-востока. При помощи оного пошли мы прямо ко входу в Авачинскую губу. Вход сей, по прочищении пасмурности, очень хорошо рассмотрели, а между тем курс и расстояние до него определили по наблюдениям. Но ветер дул так тихо и так часто совсем уничтожался, что мы, пользуясь, так сказать, каждым дуновением его, ставили все паруса и не прежде половины десятого часа вечера достигли устья прохода. Так как, приближаясь к нему, засветло с салингов мы осмотрели, что кругом нас в виду ни одного куска льда не было, проход же мне весьма хорошо известен, то я и решился идти ночью, не желая пропустить свежего попутного ветра, который теперь начал дуть. В проходе мы прошли несколько небольших льдин, не коснувшись ни одной из них. В 12-м часу ночи вошли в Авачинскую губу, а в час пополуночи на 3 мая, подойдя к Петропавловской гавани, стали на якорь, совершив путешествие от Кронштадта до сего порта в 8 месяцев и 8 дней, в продолжение этого времени мы находились в портах только 34 дня, а прочее время все в походе. Больных у нас была весьма мало, и то самыми легкими припадками, а часто и совсем не было.

Прибытие наше в Камчатку в такое раннее время, в какое никогда еще, после кораблей капитана Кука, ни одно судно не приходило, и величина шлюпа по рассвете привели жителей в немалое удивление. Приехавший к нам офицер здешней экипажной роты Калмыков, мой старый знакомый, которого я знал в прежнюю мою бытность в Камчатке, едва глазам своим верил. Он был прислан от начальника области[213] поздравить нас с прибытием и привез от него несколько свежих съестных припасов. От него мы узнали, что только три дня прошло, как Авачинскую губу сломало и лед вынесло;[214] следовательно, весьма кстати случилось, что противный ветер задержал нас у берегов. В 8 часов мы салютовали крепости из 7 пушек и тотчас получили равный ответ. Такая исправность меня удивила, ибо я знал, что прежде всегда пушки по 8 месяцев в году лежали в сараях.

В 9 часов с некоторыми из наших офицеров ездил я к начальнику области с рапортом о прибытии. Свидание мое с Рикордом было на сей раз непродолжительно, ибо я спешил возвратиться на шлюп, ожидая, что на нас понесет лед от берегов, где его было весьма много, что и действительно случилось в 3 часа утра следующего дня; но лед был слаб и мелок, так что мы свободно отталкивали его шестами, и он шлюпу ни малейшего вреда не причинил.

Для выгрузки шлюпа непременно нужно было ввести оный в Петропавловскую гавань, в которой стоял еще лед, почему Рикорд и я согласились прорубить его. Употребляя для сего наших людей и береговую команду, начали мы работу сию 3-го числа. Между тем носящийся по Авачинской губе лед нас часто беспокоил и принуждал по нескольку часов отталкивать льдины шестами; а 10-го числа в 9-м часу утра свежим южным ветром нанесло на нас пребольшую льдину, которую мы ни перерубить, ни оттолкнуть не могли: льдина сия сдернула нас с якорей. Мы отдали другие якоря; но она не пустила их на дно, почему и прижало нас к мели в самую малую воду Льдину мы скоро отвели, а прилив пособил нам во 2-м часу пополудни отойти от мели без малейшего вреда.

С прибытия нашего время почти беспрестанно стояло прекрасное. Ясные дни, светлые лунные ночи и легкие ветерки вознаграждали нас за грозный вид здешних гористых берегов, покрытых снегом, которые мы имели пред глазами. Пользуясь благоприятною погодою, мы посылали гребные суда ловить рыбу в разные места здешней губы и имели большой успех. В сие время ловилась только одна камбала: она здесь велика и вкусна. Мы ловили ее такое множество, что достаточно было для всей нашей команды.

К 12 мая мы успели прорубить половину льда в Петропавловской гавани, и как стоя в Авачинской губе, нельзя было нам поспешно выгрузить шлюп и работа могла слишком продлиться, то на другой день вошли мы в Петропавловскую гавань. Время тогда стояло прекрасное, при тихом ветре. Но в 11-м часу ночи вдруг нашел от северо-востока порыв, который принес нас к самому берегу, и шлюп стал на мель. Порывы стали находить часто с большою силою, а потому стянуть с мели было невозможно. Опасаясь, чтоб при отливе не повалило нас на бок, мы с большим трудом подтянули к себе пустой охотский транспорт «Иоанн» и прикрепили свои борты и реи к его бортам и мачтам. В таком положении мы оставались до утра. Потом, когда ветер утих, мы завезли на глубину завозы, сгрузили со шлюпа много тяжестей и в 9 часов вечера, при полной воде, сняли его с мели. Сей случай не причинил шлюпу ни малейшего вреда, хотя в малую воду его повалило к глубокому месту на 13 1/2 °. На ночь остались мы в самом входе в гавань, а на другой день вошли в оную и в удобном месте утвердили шлюп как должно. Тогда ничто уже нам не мешало приступить к работе с возможною деятельностью.

Величайшее затруднение нам предстояло в привозе балласта и дров: первого нам нужно было до 8 тысяч пудов и надлежало брать оный от гавани в 7 верстах; а дров надобно было более 25 сажен и должно было их рубить в Раковой губе, в расстоянии от нас 5 верст. Если бы нам привелось сии две необходимые потребности возить на гребных судах, то и в два месяца невозможно было бы изготовиться к походу; но мы для сего употребили, с позволения областного начальника, находившийся здесь охотский транспорт, послав на оном своих офицеров и матросов, и он в три раза привез все нужное нам количество балласта и дров. За сию поспешность обязан я деятельности и усердию мичмана барона Врангеля, которому поручил я начальство над транспортом.

Между тем мы исправляли снасти и паруса; свозили на берег и сдавали снаряды, назначенные для здешней области и для Охотска; красили шлюп и пр. Работа шла, при деятельности офицеров и гардемаринов и усердии нижних чинов, так успешно, что в половине июня мы совсем изготовились. Надобно сказать, что мы не все время нашего здесь пребывания проводили в работе и занятиях: офицеры и гардемарины были при должности по очереди, почему имели время ездить на охоту, на теплые воды и пр.; а нижним чинам по праздникам позволялось пользоваться прогулкою на берегу.

Начальник области употребил все способы, от него зависящие и какие только состояние здешнего края могло ему представить, чтоб сделать нам пособие и доставить разные удовольствия. Дом и стол его для всех нас были открыты; по праздникам он приглашал вместе с нами чиновников города и других почтенных людей, чтоб только доставить нам приятное занятие. Супруга и сестра его обходились с нами, как с родными. Он всякий почти день присылал к нам для стола чего-нибудь свежего: мяса, дичины, рыбы, молока и пр.; даже нарочно для нас и для матросов наших велел купить рогатого скота в Большерецке и пригнать сюда. Словом, я не могу описать всех одолжений, которые он нам и всей команде делал. Следуя его примеру, и другие живущие здесь почтенные люди оказывали нам доброхотство, гостеприимство и услуги, всякий по своей возможности; за что мы старались их отблагодарить, как могли.

О Камчатке так много было писано хорошего и худого, что я совершенно излишним считаю предлагать читателю мои замечания о ней, но не могу умолчать о счастливой перемене, последовавшей в сей области от нового преобразования правления оной и от определения в начальники над нею одного из самых справедливейших людей, который, живши здесь несколько лет, имел случай и способность вникнуть во все дела сей страны. Прежде еще своего назначения, он уже видел все бывшие здесь злоупотребления и недостатки и знал, как пособить им. Рикорд при назначении своем областным камчатским начальником находился в Петербурге, а потому мог лично ходатайствовать за бедных здешних жителей и доставить им пособие правительства, чего он и не упустил сделать.

Известно, что главную пишу большей половины камчатских жителей составляет рыба, которую в четыре летних месяца они заготовляют на целый год; а когда она дурно ловится, зимою бывает голод, и тогда многие бедные люди питаются древесного корою. Но Рикорд исходатайствовал дозволение выдавать в случае нужды из казны муку жителям по цене, в какую она обходится казне, а бедным давать за половинную цену и дешевле, смотря по состоянию просящего помощи. И так как здесь вольной продажи муки нет, то теперь камчадалы и не от голода покупают оную из казны, которая от того ничего не теряет, а, напротив, выигрывает тем, что люди делаются здоровее и способнее к трудам.

Второй предмет немаловажнее первого, за который Камчатка обязана нынешнему своему начальнику. Почти все из простого состояния здешние жители обоего пола и даже дети заражены известною дурною болезнию. Прежде лекари из года в год объезжали область и помогали больным только советами, а лекарства редко сюда привозились; но если бы и были они, то можно ли таким образом вылечить болезнь, требующую диеты, покоя, теплого жилища и пр. Ныне Рикорд учредил лазарет, выписал сухим путем все нужные медикаменты, а морем мы ему привезли, по его же требованию, все госпитальные материалы; притом истребовал он двух искусных врачей, из которых один[215] по гражданскому ведомству имеет попечение о больнице.

Сначала камчадалы, думая, что их станут лечить по-прежнему, то есть без всякой пользы, не хотели вступать в лазарет; но после, узнав, как их там хорошо содержат, кормят и пр., а более, увидев едва ходивших прежде своих товарищей совершенно излеченными, стали со всех сторон привозить больных в лазарет, и Любарский своим искусством и старанием справедливо заслужил полную их доверенность и благодарность.

Заведенная в Петропавловской гавани Рикордом ремесленная школа, для которой мы, по его же требованию, привезли все нужные инструменты и снаряды английской работы, также со временем принесет большую пользу здешним жителям: теперь камчадал едет за 300 или 400 верст отдать в починку свое ружье, которое ему необходимо, или сделать какую-нибудь нужную ему железную вещь, потому что во всей области 3 или 4 слесаря и кузнеца. Духовное училище, Рикордом же заводимое, также останется не без пользы.

Количество пороху и свинцу, выдающееся камчадалам из казны, по ходатайству Рикорда увеличено, и бедные камчадалы перестали платить непомерные цены за сии две необходимые для них вещи, которые они должны были покупать у купцов. Лазарет военнослужащих, состоящий под управлением также искусного врача,[216] теперь на таком же основании, как и в других русских портах: лекарства, инструменты и госпитальные материалы по требованию Рикорда присланы с нами из Петербурга. Больных содержат хорошо; когда нужно, покупают свежую говядину; а прежде хотя и находился здесь казенный рогатый скот, но до прибытия Рикорда в Камчатку, больных кормили медвежьим мясом, и то весьма редко; впрочем, они ели, как и здоровые, летом свежую рыбу, а зимою вяленую.

Супруга Рикорда немало также приносит пользы здешнему краю, подавая всем пример трудолюбия. Будучи рождена и воспитана в одном из самых прекрасных климатов Российской империи, она с удовольствием предприняла многотрудный путь с своим супругом чрез всю Сибирь, а потом морем из Охотска в суровую Камчатку, где совсем не ропщет на ужасные, неприступные горы и дремучие леса, никакого сравнения не имеющие с родимыми ее украинскими долинами и садами, будучи довольна своим супругом и своими занятиями. Она соорудила первую еще оранжерею в Камчатке: о сем роде хозяйства здешним жителям и по слухам не было известно; она научила их, что можно победить природу, не позволяющую рано садить семена, деланием рассадников.

Я весьма счастливым себя почитаю, что сей почтенной даме мог принести удовольствие, доставив в Камчатку фортепьяно и парные дрожки со всею упряжью. Первое удалось мне довезти в совершенной сохранности. Для дрожек, к счастию, нашлись здесь две смирные и довольно статные лошади, которые с первого раза пошли хорошо. Это был еще первый экипаж на колесах в Камчатке от сотворения мира, и потому жители смотрели на него несравненно с большим удивлением, нежели у нас стали бы смотреть на того, кто по Петербургу поехал бы на собаках.

Заметив все главные и полезнейшие перемены, сделанные Рикордом, не должно оставить без внимания и других, служащих к опрятности и чистоте города. Теперь уже жители не могут ставить своих домиков где и как попало, но обязаны строиться на показанных местах и наблюдать около них чистоту, для чего учреждена полиция, которая запрещает бросать на улицу всякую зловонную дрянь, столь же отвратительную для вида, как и вредную для здоровья. Здесь кстати заметить следующий, достойный похвалы поступок Рикорда, показывающий уважение его к памяти людей, кои были полезны свету, какой бы, впрочем, нации они ни принадлежали. По новому расположению города, памятник, воздвигнутый офицерами корабля «Надежда» над могилою известного английского мореплавателя капитана Кларка, должен был бы стоять в самой худой части города, почему Рикорд решился перенесть его на другое, приличное место. Для сего надлежало и прах сего мужа перенести туда же; что он, с согласия здешнего духовенства, и сделал в нашу бытность. Остаток гроба и прах были положены в другой ящик и с пристойною церемониею, в сопровождении всех нас и стоявшей в ружье здешней экипажной роты, был перенесен к назначенному месту и опущен в могилу; причем память покойника гарнизон почтил 7 пушечными выстрелами.

Могила капитана Кларка в Петропавловске

Из атласа к путешествию вокруг света И. Крузенштерна


Июня 15-го вышли мы из гавани в Авачинскую губу. Я хотел в тот же день отправиться в море, но тишина и противный ветер с густым туманом не только продержали нас весь этот день, но и еще трое суток. Транспорт «Сильф», под начальством лейтенанта Рудакова, назначенный идти в Охотск с почтою, с коею и мои донесения отправились, терпел одну с нами участь. Мы несколько раз покушались идти, но ветры всегда нас останавливали. В сей промежуток времени Рикорд и другие господа с берега нас посещали и всякий день присылали чего-нибудь свежего, а особенно много прекрасной рыбы, называемой здесь хайко,[217] которая ныне начала ловить